Образ Беатриче [Чарльз Уолтер Уильямс] (fb2) читать онлайн

- Образ Беатриче (пер. Владимир Игоревич Грушецкий) 1.13 Мб, 279с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Чарльз Уолтер Уильямс

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Чарльз Уильямс Образ Беатриче


Исследование творчества Данте


©Перевод В. И. Грушецкий. 2020 г.


Перевод выполнен по изданию Apocryphile Press, CA, 2005.

Первое издание на языке оригинала Faber and Faber, UK, 1943.



Майклу — обещанное



Глава первая. Введение


Наше исследование творчества Данте посвящено образу Беатриче и взаимосвязи этого образа с другими персонажами произведений поэта. Беатриче появляется в начале первой книги Данте[1]. Данте — один из тех поэтов, чье творчество начинается с описания наиболее значимого личного опыта. В данном случае опыт не только подвиг Данте на поэтический путь, но позже, когда поэт приступил к созданию самого значительного своего произведения, он снова обращается к нему и подтверждает его значимость. В философской работе («Пир», IV, XXV) Данте увязывает опыт своей жизни с образом Беатриче. Он говорит, в частности, что молодые часто бывают подвержены изумлению, в которое впадает их ум при встрече с великим и чудесным. Изумление вызывает у человека чувство благоговения и стремление глубже познать увиденное. Именно это и произошло с молодым Данте при встрече с флорентийской девушкой, и все его дальнейшие труды свидетельствуют лишь о растущем благоговении и стремлении глубже познать и осмыслить этот давний опыт.

Образ Беатриче постоянно пребывает в его мыслях и постоянно обновляется. Используемое здесь слово «образ» удобно по двум причинам. Во-первых, субъективное воспоминание Данте имеет основанием некий объект вне его, то есть образ внешнего факта, а не внутреннего желания, зримый образ, а не фантазию. Данте утверждает, что не мог выдумать Беатриче. Во-вторых, наличие внешнего объекта воспринимается как символ реального мира вне себя. Кольридж говорил, что символ должен иметь три характеристики: 1) он должен существовать сам по себе; 2) его должно породить нечто большее, чем он сам; 3) он должен олицетворять собой то большее, из которого он происходит. Я же предпочел слово «образ» слову «символ», поскольку мне кажется сомнительным, что в настоящее время слово «символ» в достаточной мере выражает живое индивидуальное существование конкретного субъекта. Да, Беатриче символизирует собой благородство, добродетель, безгрешную жизнь и, в некотором смысле, самого Всемогущего Бога. Но она до самого конца остается просто Беатриче; ее земное происхождение скрывает от нас ее личность не больше, чем ее личность скрывает ее земную сущность. По замыслу Данте, образ Беатриче не отрицает ее земной сущности в той же степени, в какой эта сущность не исключает Силу, выраженную через нее.

Но поскольку ее образ — это единственный способ познания ее сущности, сама она (для Данте) — единственный способ познания Силы, проявленной через нее. Вершиной этого познания стало утверждение поэта: «И это Ты».

Я говорю «единственный способ», но только для того, чтобы найти иные. По словам Данте, он испытывал влияние множества других факторов — людей и мест, философских взглядов и стихов. Все они обладали индивидуальностью и были автономны. Но в своей поэзии Данте решил связать все это множество с образом Беатриче, и постарался приблизить этот образ к окончательному идеалу — Всемогущему Богу настолько, насколько смог. Мы все согласны с тем, что это один из признаков его поэтического гения. Но, кроме того, это еще и величайшее в европейской литературе описание пути приближения души к ее предопределенному концу через утверждение достоверности всех этих образов, начиная с образа девушки.

Это именно тот подход, который я старался исследовать. Общепризнанный факт, что христианская мысль выработала два основных подхода к постижению Бога. В трудах, оставленных нам отцами Церкви, описан Путь Отрицания. Его краткая суть — в отказе от всех образов, кроме окончательного образа самого Бога, и даже — иногда, но не всегда, — исключении и этого единственного образа из перечня человеческих смыслов. Великим наставником на этом Пути был Дионисий Ареопагит; его вывод был подытожен в абзаце:


«Бог — это не душа и не ум, а поскольку сознание, мысль, воображение и представление у Него отсутствуют, то Он и не разум, и не мышление, и ни уразуметь, ни определить Его — невозможно; Он ни число, ни мера, ни великое что-либо, ни малое, ни равенство, ни неравенство, ни подобие, ни неподобие; Он ни покоится, ни движется, ни дарует упокоение; не обладает могуществом и не является ни могуществом, ни светом; не обладает бытием и не является ни бытием, ни сущностью, ни вечностью, ни временем и объять Его мыслью — невозможно. Он ни знание, ни истина, ни царство, ни премудрость, ни единое, ни единство, ни божество, ни благость, ни дух — в том смысле как мы его представляем, ни сыновство, ни отцовство, ни вообще что-либо из того, что нами или другими (разумными) существами может быть познано. Он не есть ни что-либо не сущее, ни что-либо сущее, и ни сущее не может познать Его в Его бытии, ни Он не познает сущее в бытии сущего, поскольку для Него не существует ни слов, ни наименовании, ни знаний; Он ни тьма, ни свет, ни заблуждение, ни истина; по отношению к Нему совершенно невозможны ни положительные, ни отрицательные суждения, и когда мы что-либо отрицаем или утверждаем о Нем по аналогии с тем, что Им создано, мы, собственно, ничего не опровергаем и не определяем, поскольку совершенство единственной Причины всего сущего превосходит любое утверждение и любое отрицание, и, обобщая: превосходство над всей совокупностью сущего, Того, Кто запределен всему сущему, — беспредельно.»[2]


Другой Путь — это Путь Утверждения, подход к постижению Бога как раз через множество образов. Суть этого Пути — в вероучении св. Афанасия: «Не Божественная природа изменилась на человеческую, но человеческая природа принята Богом»[3]. Это утверждение служит прежде всего определением Воплощения, но, будучи таковым, оно неизбежно распространяется и на многое другое. Подобные силлогизмы, без сомнения, во множестве встречаются в истории Церкви. Но для полного выражения этого Пути Церкви пришлось ожидать прихода Данте. Возможно, Путь Утверждения и не мог быть раньше явлен миру, в котором жила молодая Церковь. Сначала нужно было четко разграничить Бога и мир, и лишь после этого мы смогли увидеть их огромное сходство, чтобы уже никогда не забывать о нем.

Ни один из этих двух Путей не является и не может являться исключительным. Самый энергичный аскет, которому формально запрещено приближать свою смерть, обязан заботиться о еде, питье и отдыхе, поскольку и они являются образами, какое бы незначительное внимание им не уделялось. Самый снисходительный из христиан все же обязан полагать эти образы — еду, питье, сон или что-то еще — ничтожными рядом с окончательным Образом Бога. И оба вынуждены держать свои индивидуальные Образы Бога пренебрежимо малыми по отношению к универсальному Образу Бога, который принадлежит Церкви.

Наш Господь в своем земном существовании использовал оба метода. Чудо в Кане и все чудеса исцеления — производные Пути Утверждения; совет вырвать глаз означает отказ от образов, то есть Путь Отрицания[4]. Говорят, что Он отверг для себя образы мира так, что Ему негде было преклонить голову, и что Он так утверждал их своим поведением, что Его называли обжорой и пьяницей. Своим ученикам Он заповедовал отказаться от всех образов, кроме Себя, и пообещал им, имея в виду одни и те же образы, что получат они во сто крат больше, чем оставили. Распятие и Смерть — это отрицание и утверждение одновременно, поскольку они утверждают смерть только для того, чтобы отвергнуть смерть; обстоятельства смерти — возможность распада тела; и за этим физическим отвержением земли лежит повторное утверждение земли, которое и называется Воскресением.

Как вверху, так и внизу; как в Нем, так и в нас. Клубок утверждений и отрицаний в каждом из нас должен соответствовать какой-то модели, и это справедливо для всех, когда-либо живших на земле. Большинство христианских святых предпочитали отрицание. И в самом деле, отрицания едва ли удастся избежать в любой религии, да и в мирской жизни тоже. Характерные человеческие свойства — измену, глупость, несчастья, старость и смерть трудно представить без отрицания. В религии же, больше чем в повседневной жизни, требуется дисциплина души, и тут без отрицания никак не обойтись. Уважительное отношение к аскетической жизни, и даже формальное предпочтение одного блага (такого как девственность) другому благу (например, браку) дают прекрасный пример отрицания с элементами принуждения. С другой стороны, такие великие учения, как Воскресение Тела и Жизнь Вечная, являют пример утверждения; оно видится в каждом акте милосердия, даже просто в любезности по отношению к другим, даже в снисходительности к себе. Человек, уравнявший себя с другими и других с собой, утверждает множественность образов. Без сомнения, эти доктрины, будь они метафизическими или моральными, применимы и по отношению к Богу. Но также несомненно, что хотя каждый человек будет понимать их по-своему, суть их от этого не изменится. Встав на Путь Утверждения, возможно, мы столкнемся с какими-то отклонениями, но все равно мы должны верить, что даже сложенные вместе отрицания не повлияют на само Утверждение.

Самое яркое выражение Пути Утверждения в европейской литературе содержит творчество Данте Алигьери. Там факты реальной жизни переводятся в реальность поэзии; они все сливаются в то, что


Свидетельствует больше, чем о грезах,
И вырастает в подлинное нечто;
Хоть это все и странно, и чудесно[5].

Главное качество «Комедии»[6] — ее «постоянство», как в смысле долговечности, так и в смысле последовательности, а важнейшая сущность этого постоянства — поэзия, которую, конечно же, не следует путать с религией. Мы не знаем, следовал ли сам Данте Пути, определенному им, и это не наше дело. Мы не знаем, был ли он «мистиком», и это тоже не наше дело. Смысл по-настоящему великого поэта в том, что он отсылает нас не к индивидуальному опыту, а к общечеловеческому; он ведет нас от общего к частному, которое на поверку оказывается куда более общим, чем представлялось поначалу. Мы можем сказать о Данте только то, что у него достало гениальности представить Путь Утверждения так, что он стал Путем Образов. Если человеку близки определенные образы, в них он и должен работать, именно в них, а не в других. Дантовский Путь начинается с трех вещей: самого опыта, среды этого опыта и средств понимания и выражения этого опыта; иначе говоря, это — женщина, город[7], поэзия; можно сказать и более конкретно — Беатриче, Флоренция и Вергилий. Эти образы никогда не разделяются, даже в начале; к концу они и вовсе сливаются и становятся одним большим сложным образом, которым выражается Богочеловек.

Данте выбирает для себя именно эти образы, но, разумеется, это не единственный выбор, не единственный метод Пути. В английской литературе ближе всего к дантовскому Пути стоит «Прелюдия» Вордсворта и другие его стихи. «Прелюдия» начинается также с утверждения образов, но на этот раз с «фонтанов, лугов, холмов и рощ». Если бы талант Вордсворта был равен дантовскому, мы бы имели анализ и запись Пути Утверждения, вполне сопоставимые с итальянскими. Но этого не случилось. Вордсворт собирался говорить о «тайниках человеческой силы», но так и не собрался. И все же само название поэмы напоминает нам, что он ставил перед собой не меньшую задачу; он действительно хотел прийти к пониманию в поэзии «двух великих целей — свободы и силы». Вергилий говорит Данте:


Итак, пусть даже вам извне дана
Любовь, которая внутри пылает, —
Душа всегда изгнать ее вольна.
Вот то, что Беатриче называет
Свободной волей...
(Чистилище. XVIII, 70–74)

«Эта сила, эта благородная добродетель (есть) свобода воли, свобода воображенья», говорит Вордсворт. Он скорее напомнил нам о Пути, чем определил его для нас. Но он напомнил нам также о значении воображения, способного понимать образы, реальные или поэтические.


Я слишком рано в жизни испытал
И слишком живо чувствовал всегда
Той силы посещенья, что зовется
Воображеньем[8].

и опять:


Духовной сей любви всегда идти
С воображеньем рядом, ведь оно
Есть сила абсолютная и дар
Пророческий, размах души и разум,
Способный возноситься над землей[9].

и опять:


Еще раз скажем: где воображенье,
Там и любовь духовная — они
Друг в друге, нераздельны. Вот где ты
Сам — своя сила, человек! Никто
Тебе здесь не помощник, здесь стоишь
Особняком; никто не разделит
С тобой работы сей, ничья рука
Вмешаться тут не может. Это только
Твое; и в глубине твоей природы
Источник этот животворный жив
И не доступен никаким из внешних
Привязанностей — ведь иначе он
Уже не твой. Но счастлив тот, кто здесь
Был сеятелем, будущего зёрна
Здесь заронил — тогда и то, что дружба
И что любовь способны дать, что лик
Любимой может сообщить и голос
Ее, чтоб человек (несовершенный)
Стал лучше, совершенней, — всё в итоге
Достанется ему. Тот, чья душа
За чувствующим разумом смогла
Взмыть в высоту, не знает недостатка
Ни в кротости, ни в нежности...[10]

Казалось бы, стоит ли цитировать столь длинный фрагмент? Однако на то есть две причины: 1) фрагмент описывает сложность Пути образов, 2) ряд фраз, как и следовало ожидать, точно соотносится с дантовским Путем. Опрометчиво предполагать, что Путь Утверждения проще Пути Отрицания. Утвердить достоверность образа, который в данный момент нравится или не нравится — например, образа ближайшего соседа, — столь же сложно, как отрицать свой собственный образ, независимо от того, нравится он вам или не нравится. Выработать в себе подобную способность — трудное, сугубо индивидуальное дело. Для Данте это Чистилище «Комедии», а «дорогой голос» Беатриче помогает совершенствованию поэта и в «Новой Жизни», и в «Раю». Да, Вордсворт не равен Данте, его стих не так совершенен, но принципы становления души и у Вордворта, и у Данте одни и те же.

Сходство именно Вордсворта и Данте в том, что работа каждого из них начинается с определенного и довольно страстного личного опыта. Ни у Шекспира, ни у Мильтона мы не найдем характерного для Данте и Вордсворта трепета личного открытия. Шекспировский мир наполняется человеческими качествами постепенно; Мильтон (в «Оде Рождества Христова») акцентирует внимание на том, что происходит после того, как одно качество возобладает над остальными. А вот Данте, даже в первой части «Комедии», уже знает о трех способах действия, о трех сферах, наполняющих его силой. У Вордсворта есть похожий, хотя и менее осмысленный фрагмент. Вслед за Вордсвортом следует упомянуть Пэтмора[11], однако Пэтмор проходит тот же Путь изящнее и деликатнее, как бы откладывая на потом объяснение Любви как «неизвестного способа жизни». Вордсворт называл этот «неизвестный способ» «Природой», но это наименование не очень подходит для романтической любви Данте. Почему я использую слово «романтической»? Тому есть три причины. Во-первых, нет другого слова, столь удобного для описания этого вида любви между мужчиной и женщиной. Во-вторых, романтическая любовь у Данте включает в себя, помимо сексуальной, другие виды любви. И, наконец, в-третьих, следуя рассказу Данте о его любви, возможно, удастся понять что-то большее о самом романтизме, о его истинных и ложных образах. Слово не должно быть слишком узко ограничено литературным смыслом. Здесь оно определяет способ получения опыта. Если мы называем молодого Вордсворта романтиком, я совершенно не вижу причины, почему бы не считать таковым молодого Данте. Охотно признаю, что есть и ложный романтизм, и Данте наверняка осудил бы его, но я надеюсь предложить нечто иное. Кстати, ложь не отменяет истину или ценность истины, равно как использование дискредитированного слова «романтик» не портит интеллектуальную канву, в которую это слово вплетено.

Именно романтическая любовь была тем личным опытом, с которого якобы началась поэзия Данте; то есть любовь, которая была описана в столь многих возвышенных словах многими поэтами. Поскольку одна из целей этой книги состоит в том, чтобы исследовать природу любви в том виде, как она явлена нам Данте, нет нужды выходить за пределы его творчества. Мне интересно знать, можно ли считать романтическую любовь великого поэта в той или иной степени нормальным человеческим опытом. Те, кто полагают иначе, естественно, будут отрицать, что подробное рассмотрение работы, связанной с этим ненормальным состоянием, может иметь хоть какую-нибудь общезначимую ценность. А кто-то согласится, что такое исследование нормального состояния может представлять определенную ценность. Я не думаю, что внимание Данте было сосредоточено на одной только Беатриче. Беатриче он встретил во Флоренции; Флоренция — город; а города, земные и небесные — часть утверждения Данте. Утверждение мы находим и в прозе, и в стихах, бывших для него средством выражения поэтических образов. Сама литература была образом, а наиболее полным выражением этого образа в «Комедии» стала фигура Вергилия. Данте знал, что помимо Беатриче на свете есть много всего, что потребует его внимания, именно поэтому его внимание к Беатриче особенно ценно. Образ Беатриче не дает его Пути Утверждения стать простой сентиментальностью или завуалированным эгоизмом. Мораль Данте основывалась на понимании, что образы существуют сами по себе, а не только в его сознании.

Образ женщины не был новым для сознания поэта, не новым было и его отношение к нему. Новой стала яркость восприятия и та крайность, до которой он готов был его довести. В поэме его учителя — в «Энеиде» Вергилия — образ женщины и образ города хотя и существовали, но были противоположны. Дидона[12] была врагом Рима, и мораль увела героя от Дидоны в Рим. Но у Данте они примирились; об этом говорит появление Вергилия в самом начале «Комедии». Вергилий не мог войти в рай этого союза, потому что его поэма стала отказом от рая. Но ум Вергилия постигал многое, и сердце его участвовало в этом постижении. Сколько бы веков не прошло с тех пор, а люди по-прежнему влюбляются подобно Данте. И нет ничего необычного в том, что с ними это случается снова и снова.

В связи с романтическим видением и браком хотелось бы затронуть два аспекта. Во-первых, это ошибочное предположение об основе брака. «Влюбленность» — состояние довольно распространенное, но ее нельзя требовать или отрицать. Существует множество разновидностей влюбленности, индивидуальных предпочтений и влечений; каждый из этих факторов вполне подходит для начала серьезного эксперимента, который мы называем браком.

Во-вторых, брак — отнюдь не неизбежность. Существует множество ситуаций, когда по тем или иным причинам брак не только невозможен, но даже гипотетическая его возможность не рассматривается (как и в случае с самим Данте). Обожание может быть обращено не только к Богу, его объектом может стать человек; такого рода вторичное поклонение под именем dulia[13]допускалось для святых, ангелов и других выразителей Славы Господней. Везде, где мы встречаем примеры романтического обожания, его надлежит подвергнуть интеллектуальному исследованию. «Поклонение героям» и даже более сентиментальные состояния — это только смутные и наименее убедительные образы, в которые облекается любовь. Иногда они выглядят довольно наивно, но искренности у них не отнять. Так или иначе, это нормальное состояние, но вот его развитие, заключающееся в обожествлении предмета поклонения — уже ненормально.

Можно подумать, что смерть Беатриче мешает предположению, что путь воображения Данте может быть выражен образом романтической любви, в браке или без него. Есть два ответа. Во-первых, смерть Беатриче вполне соотносится с разумным развитием Пути. Об этом мы еще поговорим в третьей главе. Во-вторых, смерть Беатриче, или, лучше сказать, уход Беатриче с земного плана, не означает отказ от ее образа; и «Комедия», поддерживая этот образ, дает нам общие определения Пути.

Затем мы рассмотрим три темы: 1) Путь Утверждения Образов как метод приближения человека к Богу; 2) романтическая любовь как особая форма того же процесса; 3) сложность соотнесения романтической любви с другими образами, в частности — с сообществом, то есть с городом, преданность которому также является путем души, — а также с поэзией вообще.

Основной принцип пути Данте — внимание. «Смотри, смотри внимательно». Вначале поэт просто вынужден рассматривать образы, явившиеся ему; позже ему то и дело просто приказывают обращать внимание на то или иное, и он либо подчиняется, либо сам выбирает объект внимания. В начале два из трех образов — поэзия и город — привычны для него и совсем не вызывают удивления. Но затем появляется Беатриче и начинается Новая Жизнь. Так было с Данте, так было и с Вордсвортом:

Но зрением своим
Доволен я вполне — оно всегда
Во всех вещах, далеких или близких,
Больших иль малых, находило уйму
Своеобычных черт и, что б ему
Ни представало: камень, древо, лист
Увядший иль безбрежный океан
И небо в звездных россыпях, — нигде
Не ослабляло бдений и душе
О логике творенья возвещать
Не уставало и обрывки чувств
В единую выстраивало цепь[14].

Глава вторая. Беатриче


Принято считать, что «Новая жизнь» написана двадцатишестилетним Данте сразу после смерти Беатриче. Есть указания на то, что в зрелые годы Данте было «стыдно за то, что он написал эту маленькую книгу»[15]. Возможно, Шекспир, написавший «Короля Лира», не очень высоко ценил «Ромео и Джульетту». Чем талантливее поэт, тем больше отличаются его зрелые работы от ранних. Даже нам понятно, насколько «Новая жизнь» уступает «Раю», волнующему нежным теплом и светом. Мы знаем, что и сам Данте считал «Новую жизнь» ранним и потому несовершенным творением. Однако если автор волен относиться к этой работе как угодно, то нам очевидно, насколько она превосходит все, что мы могли бы создать в двадцать шесть лет.

«Новая жизнь», в общем-то, довольно обычное произведение, написанное в соответствии с литературными канонами своего времени. Данте был знаком с поэтами-современниками, и его стиль незначительно отличался от общепринятого. Он сам рассказывает, как посылал первый сонет «Новой жизни» известным поэтам («famosi trovati in quel tempo»[16]), и приводил ответы некоторых из них. Один из таких ответов положил начало дружбе между Данте и автором письма[17]. В этом нет ничего удивительного и вполне согласуется с известными эпистолярными фактами. Как говорил Бомонт[18],


Чего не повидали мы в «Русалке»!

Можно вспомнить Вордсворта, читающего «Прелюдию» Кольриджу. Правда, Вордсворту в то время было тридцать шесть лет, а «Прелюдию» он начал писать в тридцать, припоминая события многолетней давности. Отметим, что такое значительное потрясение, как объявление Англией войны Франции, ставшее ответом на Французскую революцию, Вордсворт пережил в двадцать три года. Предполагается, что смерть Беатриче Данте пережил в возрасте двадцати четырех лет. Разумеется, это предположение основано на том, что прообразом Беатриче была именно Беатриче Портинари. Так ли это было, действительно ли вдохновившую Данте девушку звали Беатриче — вопрос важный, но не сейчас и не здесь. Достаточно сказать, что это была девушка, в реальности которой на протяжении четырех веков не сомневался ни один биограф или комментатор[19].

Прежде чем перейти к подробному рассмотрению образа Беатриче, желательно выяснить, что имел в виду Данте, когда говорил о любви. В «Новой жизни», после того как читатель уяснил евангельское значение имени «Беатриче»[20], Данте прерывает повествование, чтобы объяснить свое понимание слова «любовь». Он говорит о Любви как о свойстве, присущем не только разумным, но и всем телесным существам. Но Любовь — это не вещь в себе, не некая отдельная субстанция, а скорее качество жизни. Это качество живого существа, а не само живое существо. «Я же говорю о нем (об Аморе) как о телесном явлении и даже как о человеке»[21]. Вслед за поэтами, писавшими на латыни, Данте считает такой подход традиционным и правильным и не видит причины, почему бы не считать так же и тем, кто пишет на итальянском. Но, добавляет он, такие авторы должны ясно сознавать причину, почему они выбирают этот подход. Поэт не должен заниматься только украшательством Любви, воображая ее предмет и не представляя отчетливо, что он имеет в виду.

Так любовь становится качеством поэта, и как только он это осознает, в нем рождается стремление выразить и проанализировать это качество с помощью «страсти и чуда слов». «Данте, — писал Кольридж, — не столько поднимает ваши мысли, сколько направляет их вглубь». То есть речь идет об углублении и расширении этого качества до таких пределов, за которыми оно становится универсальным, каким и представлено в третьей части «Комедии».

Итак, начинается Новая жизнь. Данте было девять лет, когда он впервые встретил Беатриче, а ей — восемь. В последующие девять лет они несколько раз встречались, но впервые девушка заговорила с поэтом только к его восемнадцати годам. Затем они встретились еще раз. Беатриче сопровождали две дамы существенно старше ее. Она прошла мимо в белом платье и «приветствовала» его. Встреча произошла во Флоренции в девять часов утра 1283 года.

Вот эти две встречи и сформировали «влюблённость» Данте Алигьери, первое, пока неясное проявление в нем «качества» любви. Он был полон


глубоким и неявным смыслом
Неведомого жизни бытия.

Данте принадлежит к особому типу поэтов. Как он сам говорит о себе:


И я: «Когда любовью я дышу,
То я внимателен; ей только надо
Мне подсказать слова, и я пишу»[22].
(Чистилище, XXIV, 52–63)

Данте осторожен и точен настолько, что душа поэта Лукки с сожалением констатирует, что умершие поэты далеки «от нового пленительного лада»[23]. Он имеет в виду 49 строку канцоны «Новой жизни», начинающуюся словами: «О донны, вам, что смысл Любви познали...» — «Donne ch'avete intelletto d'amore»[24]. Вот этот-то «смысл Любви» и начинает теперь исследовать Данте, оставляя гениальные результаты своих изысканий всем позднейшим и менее красноречивым влюбленным.

Появление Беатриче, ее «образ» при первой встрече производит на поэта три различимых воздействия, которые он соотносит в философской традиции своего времени с тремя центрам человеческого тела. «Дух жизни», обитающий в сердце, с дрожью говорил: «Вот бог сильнее меня, кто, придя, получит власть надо мной». «Животный дух», обретающийся в мозгу, где сосредоточены все чувственные восприятия, был поражен и сказал: «Вот уже появилось ваше блаженство». «Дух природный», который обитал «там, где происходит наше питание», то есть в печени, заплакал и сказал: «Горе мне, ибо впредь часто я буду встречать помехи!». Жаль, что английские поэты больше не различают сердце и печень. Фома Аквинский назвал сердце «органом страстей души». В нем рождаются сильные благородные эмоции, но, конечно, и худшие рождаются тоже.

Печень — это средоточие органической жизни, и при анализе всего происшествия не стоит упускать из вида, что встреча с Беатриче вызвала переполох в третьем центре тела Данте. Пробудились и его интеллект, и его половые инстинкты. Это не означает, что он испытал сексуальное влечение к Беатриче, просто первая любовь часто действует возбуждающе на все существо человека. Но мы вполне может предположить, что потенциально в нем присутствовало и сексуальное влечение. Когда позже он говорит, что его «природный» дух был «угнетен» настолько, так что он стал слабым и хрупким, а его знакомые исполнились любопытства и зависти, «старались узнать от меня то, что я хотел совершенно утаить от всякого», думаю, следует иметь в виду и упомянутую потенциальную возможность. Вскоре ему предстояло воскликнуть: «Тлеющие угли горят, Вергилий, тлеющие угли горят», и огонь охватит все его существо.

Такое отступление необходимо сделать, чтобы не допустить слишком большого «возвышения» мысли Данте; нельзя считать, будто все написанное есть лишь вымысел, и все события происходят только в сознании автора. Когда после второй встречи Данте мечтал о Любви, ему явился во сне в облаке огненного цвета «облик некоего мужа, видом своим страшного тому, кто смотрит на него», который «словно бы пребывал в таком веселии, что казалось это удивительным» — так началось формирование в нем «качества любви». Амор говорит, но Данте плохо понимает обращенные к нему слова, кроме утверждения: «Я твой повелитель». Этот великий и грозный дух, окутанный огнем, держит на одной руке спящую Беатриче, слегка прикрытую алой тканью, а в другой руке — некую пылающую вещь. При этом он говорит поэту: «Взгляни на сердце своё!». Затем он будит Беатриче и, проявляя «силу доводов», понуждает ее «съесть тот предмет, который пылал в его руке, и она вкушала боязливо». «Спустя немного времени веселье его обратилось в горький плач; и, плача так, вновь поднял он Донну на руки и вместе с ней стал словно бы возноситься к небу».

По словам Вордсворта, и ему являлись во снах огромные, могучие фигуры. Сонное видение Данте обычно соотносят со смертью Беатриче. Возможно. Но образ, явившийся поэту, символизирует, прежде всего, новое качество бытия, новое отношение к жизни. Эмоции, которые он при этом испытывает, его ощущения — все это объединилось в образах чудесной донны и могучего духа. Неудивительно, что он цитирует Гомера: «Она казалась дочерью не смертного человека, но бога». На улицах Флоренции возникло некое немыслимое совершенство; нечто вроде славы Божьей шло по мостовой ему навстречу. Видимо, нечто подобное испытывали и многие другие молодые люди. А их старшие наставники относились к восторгам молодежи весьма скептически, и всячески разубеждали их в том, что на простой улице можно встретить нечто божественное. Есть множество причин, заставлявших старших поступать подобным образом. Некоторые из слишком осторожных пребывают в кругах Ада, другие (если им повезло больше) бродят на просторах Чистилища.

Потрясение, испытанное Данте на улице Флоренции, поэт и называет «любовью». Следует, однако, подчеркнуть, что образ Беатриче «настолько благороден, настолько добродетелен», что не позволяет Любви победить Разум. Сегодня это не самая распространенная точка зрения. Оппоненты могут возразить, что Данте при встрече просто вел себя так, как надлежит воспитанному человеку по отношению к даме. Едва ли это справедливое возражение. Разумеется, в момент встречи Данте ведет себя сообразно Разуму. Но роль, которую играет Разум при судьбоносной встрече, является началом гораздо большей роли; поэт понимает, что с ним произошло именно то, о чем позже говорил Вордсворт:


Мой ум пришел в смятенье. Я остался
Совсем один...
...
ум расширился, открывшись
Для постижения тончайших свойств
Уже знакомых сердцу и любимых
Вещей[25].

Беатриче — это «la gloriosa donna della mia mente» — «славная леди моего разума». Ум поэта уже давно пребывал в смятении, не в состоянии выбрать между Отрицанием и Утверждением. «Я обещал, — говорит Вергилий, в начале «Ада» — что мы придем туда, // Где ты увидишь, как томятся тени, // Свет разума утратив навсегда»[26]. А в конце «Рая» Беатриче говорит Данте:


Мы вознеслись в чистейший свет небесный
Умопостижный свет, где все — любовь.
(Рай, XXX, 39–40).

В «Новой жизни» Данте уже говорил о любви, наполненной интеллектуальным светом. Но величайший поэт-романтик, как и любой другой настоящий романтик, постоянно настаивает на «умопостижности» этого света. Так формируется тройственный образ — Беатриче, любви и разума — и ни один элемент этой триады не противоречит другим.

Помня о том, что «Новая Жизнь» поэта посвящена Разуму, интересно наблюдать за тем языком, которым Данте описывает встречу с флорентийской девушкой. Ей присуща «невыразимая вежливость»; она — блаженство, «разрушительница всех пороков и королева добродетели»; в одной канцоне она — спасение. В 1576 году, когда «Новая Жизнь» впервые вышла из печати, церковные власти отредактировали рукопись. Все нечеткие богословские термины оказались удалены или подверглись замене: «счастье» стало «блаженством», «сладость» стала «здоровьем», были и другие изменения, направленные на то, чтобы как можно дальше отодвинуть текст от богословия. Наверное, редакторы поступили не очень умно, но все же не настолько глупо, как последующие комментаторы, утверждавшие, что а) Данте не это имел в виду; б) дескать, опыт Данте нельзя считать нормальным, а потому он не применим к литературе вообще. Трудно сказать, чего тут больше — клерикальной осторожности или простого непонимания того, что состояние Данте после встречи с Беатриче — это как раз нормальное состояние, знакомое многим, а его развитие оказалось весьма многообещающим, но, к сожалению, ныне воспринимается как архаичное.

И все же очень важно, каким языком пользуется Данте для описания этой встречи. Особенно характерен фрагмент, где описано состояние Данте после приветствия Беатриче. Он хотел сохранить свои чувства к Беатриче в тайне — это вполне в духе «куртуазной любви», но в то же время это довольно распространенная реакция, точно так же как и стремление говорить о любимом человеке при любой возможности: литературные приемы (несмотря на мнение некоторых критиков) зачастую все же «психологически» обоснованны. И вот поэт, чтобы вернее скрыть свои чувства, притворился «внимательным» к другой молодой женщине, а после того как она покинула Флоренцию, нашел для себя третий объект мнимого интереса. Об этой третьей леди и Данте было много сплетен; худшие дошли до Беатриче. И случилась катастрофа: «Благороднейшая, будучи разрушительницей всех пороков и королевой добродетели, проходя, отказала мне в своем пресладостном привете, в котором заключалось все мое блаженство».

Он объясняет, что он подразумевает под блаженством, и нам кажется, что он имел в виду счастье. Он пишет: «Я говорю, что, когда она появлялась где-либо, благодаря надежде на ее чудесное приветствие у меня не было больше врагов, но пламя милосердия охватывало меня, заставляя прощать всем меня оскорбившим. И если кто-либо о чем-либо спрашивал меня, ответ мой был единственным: "Любовь", а на лице моем отражалось смирение». Вид Беатриче наполнил его милосердием и смирением; на мгновение он стал идеалом доброй воли. Ни одна из этих великих добродетелей не может быть взращена в себе путем самоанализа. Появление этой воплощенной славы Господней на улицах Флоренции освобождает поэта от всех признаков самости. «... дух любви, ниспровергая всех других духов чувств, изгонял ослабевших духов зрения, говоря им: "Идите оказать честь вашей даме", а сам занимал их место». Любовь замещает все его существо без остатка. Душа поэта была права, восклицая: «Вот бог сильнее меня, кто, придя, получит власть надо мной» и трепетала, а его разум был прав, когда сказал: «Вот уже появилось ваше блаженство», и даже его плоть все прекрасно «понимала», когда говорила: «Горе мне, ибо впредь часто я буду встречать помехи!», как у Мэлори, «смертная плоть содрогается при встрече с божественным». Эта любовь, конечно, не исключает физических реакций; тело поэта, по его словам, было настолько отягощено переживанием, как избытком сладости, что казалось тяжелым и безжизненным; приветствие Беатриче оказало на него чрезмерное воздействие так, что оно «переполнило мои возможности». Это важно, если помнить, как в «Раю» говорится о теле, «святом в новой славе» (Рай. XIV, 43); там свет, красота и любовь святых душ будут возрастать в их телах, и они будут полнее видеть Бога. В это состояние он впал при встрече с Беатриче, так как на мгновение в его душе не осталось ничего, кроме смирения и милосердия — это было всё и столько, сколько смогла вместить его душа на тот момент.

И вот она проходит и делает вид, что не замечает его! Равнодушная улыбка, холодный отстраненный взгляд ударили бы многих молодых людей. Данте был молод, он жил в средневековой Италии, поэтому он ушел и заплакал. Ему не приходило в голову стыдиться своих эмоций; он плакал и спал — «я заснул в слезах, как побитый ребенок», и во сне ему явился Амор — Любовь[27]. Возможно, а скорее всего, так и было, это его воображение воплощалось в образах в попытке объяснить это качество Любви. Любовь представилась ему в белых одеждах, сидящей в глубокой задумчивости. Амор долго смотрел на него, а потом произнес со вздохом: «Сын мой, пришел срок расстаться с нашими ложными подобьями», и сам заплакал. ‘Я сказал:«Владыка благородства, почему плачешь ты?» Он ответил: “Ego tamquam centrum circuli, cui simili modose habent circumferentiae partes; tu autem non sic.” («Я подобен центру круга, от которого равно отстоят окружающие его части; ты же не таков» (лат.)). «Я раздумывал над его словами, и мне показалось, что говорит он очень непонятно. Заставив себя заговорить, я сказал ему: "Почему, владыка, речи твои столь темны?" Он обратился тогда ко мне на народном языке: "Не спрашивай больше, чем следует"». После этого они начинают обсуждать прискорбное невнимание Беатриче, и Амор предлагает Данте написать стихи, дабы объясниться и привести в порядок их отношения.

Но что имел в виду Амор, когда говорил на канонической латыни? «Я подобен центру круга...». Эти слова имеют отношение к состоянию поэта, пораженного невниманием Беатриче. Данте не похож на Амора; он не центр круга. Пора отказаться от ранних аллегорий, следует говорить правду, а правда в том, что Данте — это не Амор. Поэт словно движется по окружности; он меняется в зависимости от положения, которое занимает, а любовь неизменна. На нее не влияет приветствие или отсутствие приветствия, Любовь это Любовь.


Любовь не есть любовь,
Когда она при каждом колебанье
То исчезает, то приходит вновь[28].

Но Данте, несмотря на снизошедшие на него милосердие и смирение, еще не может постичь Любовь так глубоко.

Примерно в то же время святой Бонавентура[29] высказал мысль, аналогичную утверждению Амора у Данте: «Бог — это круг, центр которого везде, а окружность нигде». Эти две формулы охватывают почти весь Путь образов — и Путь Утверждения и Путь Отрицания. Данте находится не в центре; он испытывает сильные эмоции, и только некоторые из них можно назвать положительными. Но для Любви как центра все части равны; не имеет значения, успешен влюбленный или нет, счастлив он или нет. Чтобы быть таким — «ты же не таков» — нужны милосердие и смирение; причем источником их не обязательно служит только радость. Человеку надлежит привести себя в такое состояние, когда Любовь связана не только с чем-то в его душе (в этом случае она не Любовь); в том состоянии, о котором я говорю, милосердие и смирение существуют не только по отношению к какому-то другому образу; они всегда, везде и для всех.

Таким образом, в случае с приветствием Данте познает полноту Любви практически случайно, познание его хотя и благодатно, но ему не предшествовало никакое озарение, он не прилагал к этому никаких усилий, а следовательно на Пути Образов он не найдет в себе никакого специального знания о полноте Любви до самого последнего своего возвышения в конце «Рая», где Град Божий покажет ему это знание во всей полноте.

Но пока до этого еще далеко, поэтому можно предположить, что отказ в приветствии — вторая стадия пути, и она продолжается на празднике по случаю свадебного пира, в котором принимали участие многие дамы. Данте отправился туда в компании со своим другом. Он узнал (как он говорит) о присутствии Беатриче еще до того, как увидел ее; сердце дрогнуло и слабость охватила его. Он увидел ее и перестал осознавать себя. Молодые дамы улыбались ему и посмеивались над ним вместе с Беатриче, но его друг, заметив неладное, отвел его в сторону и спросил, что с ним приключилось. И «я сказал моему другу: "Ноги мои находились в той части жизни, за пределами которой нельзя идти дальше с надеждою возвратиться"».

Смысл девиза, начертанного над вратами Ада — Lasciate ogni speranza, voi ch 'entrate[30] — и то состояние, в котором пребывал поэт — не одно и то же. Но у них есть кое-что общее, а именно — полная окончательность. Ничто уже никогда не будет прежним; поэт никогда не будет прежним, если он сделает еще один шаг. Перед ним лежит мучительный выбор и сейчас таково свойство любви. Для него нестерпимо видеть Беатриче, равно как нестерпима мысль о том, что он не сможет видеть ее. Момент подобен временной смерти и вполне узнаваем, как одно из самых распространенных переживаний. Он пишет в сонете:


Все в памяти смущенной умирает —
Я вижу вас в сиянии зари,
И в этот миг мне Бог любви вещает:
«Беги отсель иль в пламени сгори!»
Лицо мое цвет сердца отражает.
Ищу опоры, потрясен внутри;
И опьяненье трепет порождает.
Мне камни, кажется, кричат: «Умри!»
(«Новая жизнь», XV)

Красота и радость для него слишком велики; они оказывают такое воздействие на все существо поэта, что приводят к страшному выводу: либо бегство, либо смерть.

Но что станет с ним после такой смерти? Ведь теперь для него открылся новый центр мироздания — Любовь. Мне думается, что с этого момента Данте воспринимает Любовь по-новому. Он принял к сведению слова Амора, и теперь пишет свою знаменитую канцону «Donne, ch 'aveteintelletto d' amore»[31], и именно об этом стихотворении он думал в «Чистилище». Он вспомнил о нем и убедился в своей правоте; он осознал не только цену своей юности, но и весомость зрелости, ценность чистоты и значение своего восхищения. Кольридж был прав — Данте не возносит наши мысли, он делает их более глубокими. Если мы признаем гений Данте-поэта, то мы обязаны обратить самое пристальное внимание на эту канцону, адресованную всем, кто готов подходить к Любви со стороны разума.

Припоминая содержание канцоны, прежде всего, стоит обратить внимание на то, кому она адресована — только тем дамам, которые обладают разумом в любви, с прочими же говорить об этом бесполезно. Далее:


Пред разумом Божественным воззвал
Нежданно ангел: «О Творец Вселенной,
Вот чудо на земле явилось бренной;
Сиянием пронзает небосвод
Душа прекрасной...
...
Ее узреть чертог небесный рад».

Но Бог решает, что Беатриче пока должна оставаться на земле, потому что там есть некто, кому надлежит поведать в Аду проклятым: «Я видел упование блаженных».


И узревший ее преобразится
Или погибнет для грядущих дней.
Достойный видеть — видит все ясней,
В смиренье он обиды забывает.
...
Так милость Бога праведно судила:
Спасется тот, с кем дама говорила.
...
Амор воскликнул в полном изумленье:
"Клянусь, Господь в ней новое явил".
Сравнится с ней жемчужина лишь та,
Чей нежный цвет достоин восхищенья.
Она пример для всякого сравненья,
В ее красе — предел природных сил,
В ее очах — сияние светил,
Они незримых духов порождают,
Людские взоры духи поражают,
И все сердца их лик воспламенил.

Далее Данте, обращаясь к своей собственной канцоне, добавляет:


Воспитанная мной, иди же смело,
Амора дочь, пребудешь молодой.
И тем скажи, кого ты посетишь:
"Путь укажите мне, чтоб у предела
Стремления хвалить я даму смела".
...
Откройся тем, кто чужд забаве праздной,
К ним поспеши дорогой куртуазной.
Тебя немедля приведут в покой,
Где госпожа твоя и твой вожатый,
Замолвить слово обо мне должна ты.
(«Новая жизнь», XIX)

Данте написал это, когда был молод; подтвердил, когда вступил в пору зрелости; он сделал это основой очищения души. Он должен был понимать, что говорит не только о смысле Любви, он говорит о святости. Думаю, со мной согласится любой из тех, кто признает Данте великим поэтом. Некоторые полагают, что ослепленный любовью поэт считал Беатриче редчайшим исключением и примером для всех молодых женщин Флоренции, способных любить не безрассудно, а разумно. Но особенность его любви состояла в том, что он ощущал, как через его возлюбленную проявляется слава небесная. Стоит ли соглашаться с исключительностью Беатриче? Возможно, и тысячи других молодых влюбленных считают своих избранниц идеалом. Что же до проявления в предмете обожания славы небесной, то стоит ли относиться к этому столь же серьезно, как относился Данте? Верить Данте? Почему? Не верить? Почему?

На эти вопросы придется постараться ответить со всей серьезностью. Ответы, которые дает эта книга, опираются на убеждение в том, что манифестация славы Божией сегодня ничуть не менее актуальна, чем в Средние века, и мы относимся к ее проявлению весьма серьезно, и в дальнейшем постараемся обосновать такое отношение. А для начала выскажем предположение, совпадающее с упомянутой канцоной в той части, где Данте видит славу Беатриче «на небесах», то есть видит, что она избрана Богом, а всякий, видевший ее, «преобразится // Или погибнет для грядущих дней». Беатриче несет в себе искупление. Данте видит это на самом деле, причем видит он нечто более реальное, чем живая флорентийская девушка с массой самых разных недостатков. И образ Беатриче, явившийся ему, и реальная Беатриче являются аспектами божественной сущности. При этом достоинства живой Беатриче вполне реальны, как и ее небесная красота. Ангел в канцоне совершенно прав: место этого небесного создания — на небесах. Беатриче воплощает такое свойство любви как упование блаженных. Оставим пока некоторую неясность подобной формулировки. Ее можно было бы счесть опрометчивой фразой и списать на молодость поэта, но в «Чистилище» он настаивает именно на таком словосочетании. Следовательно, отнестись к этим словам необходимо со всей серьезностью. И в дальнейшем станет ясно, почему.

Несколько ранее мы уже встречали утверждение подобного рода. В «Новой жизни» есть сонет, посвященный даме, умершей в молодом возрасте. Однажды Данте встретил ее вместе с Беатриче. Разбирая сонет, Данте говорит: «Я сказал что-то об этом в последней части слов, которые я написал, что ясно видно тому, кто понимает». Последние строки:


Вы видели блаженное успенье.
Но кто она? Что всем скажу в ответ?
Услышит тот ее привет,
Кто в грешном мире обретет спасенье.
(«Новая жизнь», VIII)

Комментаторы видят здесь некую проблему. Однако самому Данте все ясно.

Усопшая дама была знакома с Беатриче, в этом и состоит намек Данте. Любой из тех, кто искал знакомства с Беатриче, должен быть достоин ее общества. Тот, кто этого не заслуживает, кто не «услышит тот ее привет», напрасно будет надеяться на общение с ней и, соответственно, не обретет спасения. Но что позволяет приравнивать знакомство с Беатриче к спасению? Это ее Образ, и то, что скрывается за ним — то есть упование на спасение. Об этом бесполезно говорить тому, кто не владеет разумом в любви — ‘ch’ avete intelletto d’ amore.’

Данте казалось, что в этой канцоне он высказался слишком откровенно, и если бы она осталась непонятой, это его только порадовало бы. Несмотря на то, что в те дни любовь овладела им как навязчивая идея, опасения выйти за рамки приличия все же оставались. Один из друзей попросил Данте объяснить, что же такое, по его мнению, любовь, если поэт позволяет использовать в стихах такие сравнения и давать такие определения. Данте ответил: «Любовь и благородные сердца — Одно, сказал поэт в своей канцоне...»[32] ... Любовь спит в этом сердце до тех пор, пока красота, увиденная в добродетельной женщине (saggia donna), заставит глаза желать, и через сердце пошлет желание, и любовь наконец пробудится. ... «И в сердце дамы также возбуждает // Любовь достойный чувства человек».

Еще одна заслуживающая внимания идея раскрывается в канцоне о встреченной женщине, которая как бы предваряет появление Беатриче. В один из дней Данте пишет: «Я увидел, как направляется ко мне некая благородная дама, прославленная своею красотой. ... Ее звали Джованна, ... за ее красоту, как полагают люди, она получила имя Примавера[33]; и так звали ее. ... Я видел, как вслед за нею приближается чудотворная Беатриче. Так прошли эти дамы одна за другой». Тогда казалось, что «Амор снова заговорил в моем сердце и произнес: "Первая зовется Примавера лишь благодаря сегодняшнему ее появлению; я вдохновил того, кто дал ей имя Примавера, так ее назвать, ибо она придет первой в день, когда Беатриче предстанет своему верному после его видения. И если ты хочешь проникнуть в смысл первого ее имени, оно обозначает равно: "Она придет первой", так как происходит от имени того Джованни, который предшествовал свету истины, говоря: «Я глас вопиющего в пустыне: исправьте путь Господу»[34]. И мне казалось, что после этих слов: "Тот, кто пожелает более утонченно вникнуть в суть вещей, увидит, что Беатриче следовало бы назвать Амором благодаря большому сходству со мной"».

Именно в этот момент Данте решается определить Любовь как качество, как свойство, а не как вещь, не вещество. Ему это удается, его разум соответствует значению его видения. Но во времена Данте вещество, свойства вещества и облик вещества находились в строго определенных отношениях, и если бы его видение не получило развития в «Раю» «Комедии», едва ли его утверждения стоило бы безоговорочно принимать за истину. Образ Джованны, предшествующей Беатриче, как Иоанн предшествовал Христу, был бы всего лишь выдумкой, необходимой по сюжету. Но мы знаем то, что молодой начинающий поэт Данте тогда не мог знать вообще — как именно он оправдает Джованну, «приходящую первой», и для себя, и для всех своих будущих последователей. В божественном смысле Беатриче на самом деле не является Любовью, хотя в определенном смысле она — Мать Любви, Благодатная. То свойство любви, которое стало началом Новой Жизни, должно стать свойством Полного Совершенства. Путь к этому Совершенству лежит через милосердие, смирение и прочие добродетели.

Здесь определился главный образ свойства, с помощью которого открывается истина другого образа — девушки из Флоренции, а может быть, из Лондона или Сан-Франциско, из тринадцатого века или из двадцатого. Именно благодаря ей в Данте рождается это новое качество. Но Любовь всегда остается центром круга, она и есть точка начала романтического богословия; то есть богословия применительно к романтическим переживаниям, — как мистическое богословие исходит из мистического опыта, а догматическое богословие — из размышления о догматах. В таком подходе Беатриче — Мать Любви; эта любовь имеет власть; она требует милосердия и смирения; и Данте принимает ее как блаженство и спасение. Только тогда он может видеть в Беатриче ее истинное небесное состояние; только в этом случае она становится истинной христианской идеей, именно тем, что Данте и видит в ней. Беатриче следует за своей предшественницей, как и Господь следовал за Предтечей. Носитель Любви идет по Флоренции точно так же, как Носитель Любви шел из Назарета. «До-весенняя» любовь могла бы стать для Данте обычной неинтересной любовью, если бы не новый смысл. Но первое явление вовсе не отрицает второе, точно так же, как божественность не отрицает тварный мир. «Ego dominus tuus» — «Я твой хозяин».


Глава третья. Смерть Беатриче


I. Смерть Беатриче

Нет особых оснований полагать, что смерть Беатриче была для Данте чем-то из ряда вон выходящим. «Новая жизнь» была написана позже, и в этом произведении рассказ о смерти Беатриче тщательно подготовлен. Ему предшествуют намеки и сны, и только затем на читателя обрушивается вторая трагедия (а первой, естественно, надо считать отказ в приветствии при встрече). Но и первой трагедии предшествовали смерть подруги Беатриче, смерть ее отца, видение ее собственной смерти и, наконец, финал, последовавший за всеми этими событиями, как сама Беатриче следовала за Джованной на флорентийской улице.

Именно после смерти отца Беатриче Данте посетило видение. Он болел, и в ослабленном состоянии внезапно подумал: «Неизбежно, что когда-нибудь умрет и благороднейшая Беатриче». Это было похоже на один из «странных приступов» Вордсворта, и позже, когда Вордсворт вспоминал об этом, его состояние было схоже с состоянием Данте:


Тоска мне сердце облегла,
Чуть только свет погас.
«Что, если Люси умерла?» —
Сказал я в первый раз[35].

Оба поэта принадлежали к одному и тому же братству страсти, и обоим мысль о смерти любимых внушала ужас. Данте в видении представлялись лица простоволосых плачущих женщин. Они восклицали «Ты умер». «И мне казалось, что я вижу женщин со спутанными волосами, рыдающих на многих путях, чудесно скорбных; и мне казалось, что я вижу, как померкло солнце, ... и что началось великое землетрясение. Страшась и удивляясь, во власти этой фантазии, я вообразил некого друга, который пришел ко мне и сказал: "Разве ты не знаешь: твоя достойная удивления дама покинула этот век". ... Затем я вообразил, что следует мне посмотреть на небо, и мне показалось, что я вижу множество ангелов, которые возвращались на небо, а перед ними плыло облачко необычайной белизны. Мне казалось, что эти ангелы пели величальную песнь и что я различаю слова их песни: "Osanna in excelsis"»[36]. Наверное, этот полусон-полубред заключал в себе нечто большее, чем просто сон, потому что Данте, казалось, видел тело Беатриче на смертном одре, на ее лице было написано такое выражение, «что слышалось — она говорила: "Я вижу начало умиротворения"». Но затем его разбудили те, кто наблюдал за ним, как раз в тот момент, когда он едва не воскликнул: «О Беатриче, будь благословенна!». В «Новой жизни» сразу вслед за этим наступил день, когда Данте снова увидел Беатриче. Это произошло почти так же, как в его сновидении — она шла вслед за Джованной, как Истинный Свет[37] следовал за Иоанном, и голос Амора произнес в сознании поэта: «Тот, кто пожелает более утонченно вникнуть в суть вещей, увидит, что Беатриче следовало бы назвать Амором благодаря большому сходству со мной». Можно добавить, что церковная цензура убрала из «Новой жизни» осанну ангелов, а также весь фрагмент о Джованне, Иоанне и Истинном Свете. Вот это уже трудно понять, поскольку к этому моменту в руках цензоров была «Комедия», и потому любой мог видеть, что в «Новой жизни» описано нечто большее, чем просто предосудительная с церковной точки зрения любовь. В стремлении контролировать плоть они вымарали все, кроме плоти. Отголоски этой вредной привычки дожили до наших дней.

Итак, в видении Данте узрел смерть Беатриче. Так и произошло. Весть пришла к нему, когда он был в середине канцоны. Эта канцона важна. Данте писал о том, как жители Флоренции воспринимали его даму. Он считал, что «на видевших ее нисходили блаженство и радость». В первом видении на лице Амора отражался восторг, когда он говорил о Беатриче, и теперь поэт испытывает такую же радость, слыша восхваления других людей. Веселая нежность и красота, скромность и доброта флорентийской девушки вызывали симпатию и удовольствие у всех, кто ее знал. Сама она, «увенчанная смирением, облаченная в ризы скромности», проходила, не выказывая ни малейших признаков гордыни. Ее чтили и хвалили другие дамы, и Данте в следующей канцоне уверен, что «и зависть по следам Мадонны не идет». Похоже, что в те времена Флоренцию накрыло чудо любви, рожденное девушкой, проходившей по ее улицам.

Все это естественно и красиво. Сладость — dolcezza — любви трепещет и вздыхает повсюду, и это при полном солнечном свете, а не в какой-то задумчивой тени. Мило, щедро и благородно, полно смирения, чести и вежливости.

Нет, это писал не дилетант, который, дай ему только волю, превратил бы историю Флоренции в суровую кровавую драму. Это писал мудрый человек, такие люди достойны прекрасных, умных женщин и мужчин. Данте не говорит о настоящей истории Флоренции, но на мгновение перед нами возникает полный любви, молодой и красивый божественный город.

Возможно, каждый молодой влюбленный во Флоренции чувствовал нечто подобное в отношении своей дамы; большинство молодых поэтов писали так, будто именно это с ними и происходило. Это был негласный договор поэтов, создававших собственный истинный мир, и мир этот неизменен до сего времени. Золотая дымка добродетели, окутавшая Флоренцию, в действительности не существовала, но это не имеет значения. Важно лишь то, кто именно исследует действительность — представитель истинного романтизма, или псевдоромантик, ослепленный реальностью. Принято считать, что стихам Данте свойственно преувеличивать, но это не так — это естественное восприятие молодого и яркого Города, освещенного молодой и яркой Беатриче. Возможно, на Данте слишком сильно влияло его видение Беатриче, по-человечески он был весьма чувствителен, но следующая его фраза говорит о непосредственности его состояния. «Видя в мыслях моих, что я ничего не сказал о том, как она воздействует на меня в настоящее время, я подумал, что речь моя не была в достаточной степени совершенной. Поэтому я решил сложить слова, в которых я выразил бы, в какой степени я расположен к восприятию ее влияния и как проявляется во мне ее добродетель. Полагая, что я не смогу поведать об этом в кратком сонете, я приступил к написанию канцоны, начинающейся: "О, столько лет..."». Он написал первую строфу о смирении и понял, что труднее всего передать то состояние умиления, в котором он пребывал всегда, когда думал о Беатриче. Йейтс сказал, что Данте, будучи демоническим мужчиной, искал свой антипод.


Возможно ли, чтоб этот призрак был
Тем смертным, о котором пишет Гвидо?
Я думаю, он выбрал антипода...
...
И впрямь, он резал самый твердый камень.
Ославлен земляками за беспутство,
Презренный, изгнанный и осужденный
Есть горький хлеб чужбины, он нашел
Непререкаемую справедливость,
Недосягаемую красоту[38].

Поэт написал первую строфу, и тут его поразила весть о смерти Беатриче. Был вечер восьмого июня 1290 года. «Когда она покинула этот век, весь упомянутый город предстал глазам как вдовица, лишенная всякого достоинства. Еще исходя слезами в опустошенном городе, я написал к земным владыкам о его состоянии, взяв следующее начало у Иеремии: "Quomodo sedet sola civitas"»[39]. «Как одиноко сидит город, некогда многолюдный! он стал, как вдова; великий между народами, князь над областями сделался данником». «Владыка справедливости призвал благороднейшую даму разделить славу Его под знаменем благословенной королевы Девы Марии, чье имя столь превозносилось в словах блаженной Беатриче». Упоминание Девы Марии более чем справедливо. В конце «Рая» единственные глаза, которым уступают глаза Беатриче, — это глаза Богородицы.

Его Донна оставила поэта — вот главное чувство, овладевшее им. А там, на небесах


Благовествуют кротость и смиренье
Ее лучи, пронзив небес кристалл.
И, с удивленьем на нее взирая,
Ее в обитель рая
Владыка вечности к Себе призвал,
Любовью совершенною пылая,
Затем, что жизнь так недостойна эта,
Докучная, ее святого света.
(Новая жизнь, XXXI)

Неудивительно, что цензоры вырезали этот фрагмент, а ведь он составляет суть всего произведения.

Образ Беатриче в глазах Данте обладал неким особенным свойством, именно оно открыло его собственное качество любви, которое требовалось выразить словами. Теперь, после смерти его Донны, эта потребность ушла, а вместе с ней ушла и радость жизни. Господь призвал Донну к себе. Беатриче мертва. Давайте на мгновение забудем, что речь идет о Данте, и посмотрим на ситуацию так, как если бы на его месте был какой-то другой молодой человек. Вот он встретил молодую женщину; он увлекся ей, он весь во власти эмоций, чувства обостряются, ум возбужден, а душа словно омыта этим чувством. Он влюблен. Он ощущает новое качество жизни. Ему кажется, что он обладает огромной силой, она даже немного пугает его. Девушка представляется ему совершенством, хотя, он, конечно, прекрасно знает, что это не так, а если их отношения более близкие, чем у Данте с Беатриче, он может даже переживать по поводу каких-то ее несовершенств — ведь привидевшееся ему совершенство вполне позволяет подмечать в нем изъяны. Совершенство и несовершенство прекрасно могут сосуществовать. Дальнейшие разговоры на этот счет были бы ложным романтизмом, поскольку настоящий романтизм ничего не отрицает, не скрывает и не боится. Он требует только точности: «смотри и будь внимателен».

Итак, Беатриче умирает. Бесчисленное множество молодых влюбленных оплакивали смерть любимых. Множество других сожалели об исчезновении того особого качества, которое так ярко проявилось в Беатриче. К сожалению, многие хотя и пожалели об этом, но быстро смирились с потерей. Именно из этого слишком поспешного примирения с потерей рождается так называемая «житейская мудрость»: «молодо-зелено», «любовь в молодости долго не живет» и прочие подобные благоглупости.

А действительно ли любовь в молодости живет не долго? Я бы не сказал. Просто место кристальной чистоты юности занимает эдакая непрозрачность, часто богато разукрашенная. Исчезает ощущение совершенства, уходит чувство весенней радости и Любви. Но почему? Наверное, можно назвать множество причин. Но главная из них — это время. Человек устает даже от созерцания красоты; монотонность откровения утомляет, и красота уже не кажется красотой, а откровение — откровением. Возможно, и Беатриче, доведись ей прожить более долгий век, утратила бы часть своей небесности. Мы живем в греховном мире, это факт, и так ли часто мы прислушиваемся к голосам небесных видений?

Вордсворт в своем романтическом исследовании говорил то же самое:


Но знаю я: какой-то свет погас,
Что прежде озарял лицо земли[40].

Если вместо «лица земли» сказать «лицо мужчины или женщины», ничего не изменится, принцип остается тем же. Что же произошло? Да ничего, просто «свет погас», исчезло конкретное явление. Но означает ли это, что и появление его вначале было бессмысленным? Ответим «да» — так для нас и будет. Ответим «нет» — значит, в его явлении был смысл. Вот только выбор этот не зависит от нашего мышления. Мы не можем определиться с принципами того или иного явления. Конечно, можно вовсе не играть в эти игры, но вы не свободны в выборе. Агностик, анти-романтик играет так же, как и верующий, но и романтик больше не уверен в великой классической цели. Он теперь перестал измерять расстояния и время; теперь у него на руках неопределенная пропорция. А значит, классическое целое вычислить не удастся. Но без него не будет романтического начала; только цель, целое ставит романтику на свое место и твердо удерживает ее там. Агностик не находит в себе места ни для начала, ни для конца, ему доступны лишь временные решения.

Вместе с Беатриче исчезло и то качество, которое она несла в себе. Но сказанное и сделанное в свете этого качества никуда не делось. И клятвы, данные под воздействием этого качества, остаются. Если мы хотим оставаться в центре вместе с любовью, нужно, как минимум, добраться до центра. Не случайно Данте так часто упоминал смирение. Смирение связано как с людьми, так и с явлениями.

Но кроме людей и явлений есть еще кое-что. Вина, в чем бы она ни заключалась, неразрывно связана с искуплением. Когда чистота небес замутняется, это может происходить по воле небес, а в исчезновении небесной славы может быть воля этой славы. И здесь, если мы продолжим уподоблять молодую Беатриче Истинному Свету, возможен как раз такой вариант. Небесная слава словно бы говорит: «...если Я не пойду, Утешитель не приидет к вам; а если пойду, то пошлю Его к вам...» (Иоанн, 16:7). Не правда ли, похоже? Образ Истинного Света появляется в «Новой жизни» после того, как Амор заявляет Данте, что пора отбросить аналогии и говорить открыто. Молодые оплакивают утраченное видèние; старые предупреждают молодых — иногда заботливо, иногда с отвратительным удовольствием — что видения преходящи. Очень немногие готовы поставить видение во главу угла своей жизни.

Вывод очевиден. В начале «Новой жизни» поэт говорит не только о видении, но и о том, как он воспринимает его. Качество любви, исходящее от Беатриче и созерцания ее совершенства, кажется, удаляет поэта от греха и вины. Оно пробуждает в своем поклоннике либо покаяние, либо добродетель, а возможно, и то, и другое. Сам Данте после приветствия Беатриче становится любовью. Это состояние может возникать только на момент улыбки девушки, может сохраняться до вечера, а может не проходить и на протяжении месяцев. Но тогда необходимо полное и добровольное преображение любящего. Данте должен стать тем же, что он увидел в Беатриче, перестать быть собой и открыть в себе Истинный Свет. Формула: «И это тоже Ты» здесь не годится. Любовь находится в центре круга, и Данте должен туда добраться; таковы романтические расстояния. Чувства отходят на второй план. Есть и еще одна причина, по которой интеллектуальное удовлетворение так трудно совместить с физическим. Святой Фома Аквинский утверждал, что в ощущениях физического контакта тонет способность рационального мышления, именно потому его следует избегать и считать скорее злом, чем добром, но не грехом. Два желания борются в человеке и никак не могут совместиться: чистая безмятежность интеллектуального обожания может быть погребена ночью страсти. Интеллектуальная ясность в свою очередь подавляет страсть. Наши добродетели не чувствуют себя комфортно вместе. Если человек привык к физическому общению — неважно, эгоист он (настроенный брать) или альтруист (настроенный отдавать) — его интеллектуальные способности (и память) ослаблены. Я не хочу сказать, что интеллектуальное родство важнее физической близости. Достаточно вспомнить о детях и вообще об основе взаимоотношений женатых пар (если им повезет, конечно). Никто не сомневается в необходимости физической близости. В конце концов, только немногие интеллектуалы способны на высокие платонические отношения. Нет, я говорю лишь о том, что отсутствие гармонии между духовным и плотским естественно для нашего времени, и является, по-видимому, частью всеобщего помутнения нашего восприятия мира. Установление (и поддержание) баланса этих двух начал, безусловно, способствовало бы возвращению в мир подлинных небесных видений.

Свободу воли никто не в силах отменить. Человек волен выбирать тот или другой вид отношений. В одной из канцон «Новой жизни» Данте называет Беатриче «премудрой дамой». Сейчас, спустя время, можно заметить, что именно интеллектуальный аспект любви пронизывает все произведение; читатель может чувствовать, что качество Беатриче воздействует не только на чувства Данте, но и на его разум. А после смерти Беатриче воспоминания о ней и вовсе переходят в рациональную сферу, которая лишь изредка замещается сферой чувств. Именно эти воспоминания помогают поэту стать «пламенем милосердия», «обителью смирения». Он должен без помощи каких-либо чудес стать совершенством, подобным тому, которое ему явилось.

«Переселение» образа Беатриче из реального мира в память поэта не искажает сам образ, это случится позже. И не смерть Беатриче внесла серьезные противоречия в творчество Данте, куда больше в нем отразились гражданские конфликты и последующее изгнание Данте из города. Если полностью перейти на терминологию романтического богословия, то исчезновение из реальности качества Беатриче соответствует не угасанию Истинного Света в душе Данте, а началу его подлинного служения. Можно считать, что практически неизвестное нам детство осталось позади, а впереди — только любовь. Вот-вот начнется преобразование всей сущности Данте, впереди брак с Джеммой ди Манетто Донати и связанные с ним незаметные и долгие обязанности, которые, собственно, и придают браку такое значение в жизни человека. Можно даже уподобить брачный обряд, совершаемый на глаза многих людей, крещению Господа во Иордане, также совершенному публично, при некотором стечении народа.


... Теперь ты на виду, обеты, кольца, на двоих
Домашнее хозяйство и заботы. Итак, ты снова жив,
Как будто первый раз вошел во храм
Спустя три года после своего крещенья[41].

В строгом смысле брачная церемония нужна не больше, чем это крещение[42]; в обоих случаях любовь подчиняется обряду — «ибо так надлежит нам исполнить всякую правду»[43]. Вот почему любви так важно было уйти; вот почему ее власть остается.


II. ПОСЛЕ СМЕРТИ БЕАТРИЧЕ

Образ Флоренции все это время в лучшем случае существовал в качестве фона для Беатриче. Но в городе было немало и других молодых женщин, которых Данте очевидно не мог не заметить. О его «идеальной, духовной» любви к Беатриче сказано и написано уже очень много, но люди склонны упускать из виду, что Данте был обычным молодым мужчиной. Поэтому неудивительно, что у Беатриче были все основания для недовольства поведением поэта, возможно, она знала о его жизни побольше нашего, возможно также, что до нее доходили слухи, которых хватает в любом городе. Но, похоже, она была разумной женщиной, к тому же хорошо знакомой с положением дел касательно молодых мужчин. Мы знаем также, что она была рассудительной, простой и сердечной женщиной, и вряд ли опускалась до ревности. Да и не было у нее особых причин для ревности, хотя Данте был известен в городе, а значит, было известно и о его знакомствах с другими молодыми женщинами. Эти дамы тоже составляют часть фона для изображения города — сначала просто итальянского, затем — мифического, а затем и божественного. А есть еще и другие поэты, друзья Данте, а еще «люди, которым надлежало воздать честь». Видимо, это были именитые горожане.

Смерть Беатриче как бы маскирует детали происходящего во Флоренции того времени; нам придется очень внимательно изучить подсказки, разбросанные в тексте, чтобы понять, что же случилось потом. Республика Флоренция состояла из мужчин и женщин; мы более или менее ясно понимаем, что произошло между Данте и мужчинами, но отношения поэта и флорентийских женщин понять труднее. Впрочем давайте сначала кратко разберемся с мужчинами, а потом уже поговорим о дискуссиях, которые вызывает вторая тема.

Нет необходимости глубоко погружаться в итальянскую политику. В 1289 году, когда Беатриче была еще жива, Данте принял участие в битве при Кампальдино. Он видел, как сдалась крепость, был активным участником действий флорентийских сил. В 1295 году он всерьез занялся политикой, присоединившись к народу (popolana), а не к аристократической партии. Данте не был демагогом, не был он и демократом в нашем понимании этого слова. В своей работе «О Монархии» он говорит: «Человеческий род под властью единого монарха существует ради себя, а не ради другого; ведь только тогда выправляются извращенные государственные системы, то есть демократии, олигархии и тирании, порабощающие род человеческий, как явствует при последовательном разборе их всех, и только тогда занимаются должным государственным устроением короли, аристократы, именуемые оптиматами, и ревнители свободы народа»[44]. Как Шекспир и Мильтон, Данте твердо верил в ранг правителя, хотя не менее твердо верил он и в конкретное физическое лицо. И здесь можно процитировать высказывание, которым он руководствовался во многих своих размышлениях: «Не действие, свойственное сущности, существует ради этой сущности, а эта последняя ради него» (О Монархии, I, 3). Этот тезис вполне приложим и к Беатриче, и к Вергилию, и к Самой Пресвятой Деве, а также ко всем его друзьям, врагам и к нему самому. Данте явился в мир для того, чтобы заниматься своим делом, выполнять свою функцию. Всемогущий Бог не создавал Данте до тех пор, пока не подыскал для него подходящую задачу. Это основной закон всех образов любого рода; они созданы для выполнения определенной задачи. Ад — это прекращение работы, когда остаются одни образы без какой-либо функции, просто сами по себе.

Некоторое время Данте казалось, что его функция лежит в области политики. Мы знаем, что в 1295-96 годах он входил в состав Совета городского управления. В 1300 году он уезжает из города для выполнения некоей миссии, и в том же году становится одним из шести «приоров» — людей, занимавших определенные должности на протяжении двух месяцев. Свой пост Данте занимал с 15 июня по 14 августа 1300 года, то есть как раз в тот год, когда видение положило начало замыслу «Комедии». В то время город бурлил, разделенный борьбой двух фракций — Белых гвельфов, сторонников Императора, и Черных, выступавших на стороне Папы. В 1301 году разразился кризис; в июне Данте на совете выступил на стороне Белых против усиления власти Папы; 28 сентября того же года он говорил об этом в последний раз. 1 ноября Карл Валуа, призванный Папой, вошел во Флоренцию. Белые гвельфы вынуждены были отправиться в изгнание, и 27 января 1302 года Данте обвинили в коррупции и мошенничестве, нарушении мира и других серьезных правонарушениях. Он был приговорен к штрафу в пять тысяч флоринов, двухлетнему изгнанию и вечному исключению из любого Совета Флоренции. 10 марта его уже приговаривают к сожжению на месте, где бы он не был схвачен. Правда, 19 мая 1315 года изгнанникам предлагают уплатить небольшой штраф и пройти церемонию официального подчинения. Данте отказался от возвращения на этих условиях. За это он приговаривается вместе с двумя сыновьями к обезглавливанию.

Таковы вкратце взаимоотношения Данте с родным городом. Мы почти не знаем деталей, если не учитывать множество сомнительных по достоверности историй. О его отношениях с городскими женщинами мы знаем еще меньше. Исключение составляют лишь сведения о браке с Джеммой ди Манетто Донати. Считается, что они были помолвлены в 1277 году, когда поэту было двенадцать лет. Формально брак продлился до 1297 года, поскольку жена не последовала за мужем в изгнание и осталась во Флоренции. У них было трое детей — двое сыновей, Якопо и Пьетро, которые впоследствии присоединились к нему в Равенне, и дочь Антония, которая, как считается, стала доминиканской монахиней и приняла имя Беатриче. Примерно так выглядит биография Данте через призму времени.

Теперь можно вернуться собственно к работе Данте и к вопросу о том, что же все-таки произошло после смерти Беатриче? Когда и почему один ее образ сменился другим?

Через некоторое время после смерти Беатриче Данте встретил некую молодую женщину, «которая смотрела на меня из окна с таким сожалением, что казалось, что все сожаление в мире нашло в ней свое прибежище» («Новая жизнь», XXXV). Пребывая в состоянии опустошенности, поэт был тронут этим молчаливым сочувствием и подумал: «Не может быть, чтобы с этой сострадательной дамой не находился бы благороднейший Амор». Он встречал эту даму и потом, и «где бы меня ни увидела эта дама, бледный цвет сострадания запечатлевался на ее лице — как бы цвет любви являлся на ее ланитах» (там же, XXXVI). Бледностью дама очень походила на Беатриче. После некоторой внутренней борьбы Данте пришел к выводу: «Эта благородная дама, прекрасная, юная и мудрая, появлялась, как можно судить, по воле Амора, чтобы в жизни моей я нашел отдохновение» (там же, XXXVIII). Его горе, таким образом, несколько уменьшилось, и хотя он корил себя за неверность по отношению к памяти Беатриче, все же жизнь его вошла в более спокойную колею.

В «Пире» Данте даже вспоминает Эдипа, вырвавшего себе глаза и «в вечной ночи растворившего проклятие позора». И все же Дама Окна в его сознании связана именно с Амором. В «Новой жизни» Амор, как мне кажется, все еще определяется не как качество, а как существо. В этой ипостаси Амор все же немного менее величествен, чем в качестве духовной сущности. Данте подозревает, что его новое чувство — это не настоящая любовь, а лишь ее видимость. Он пишет сонет «Благая мысль мне говорит пристрастно // О вас, пленившей дни мои и сны» (XXXVIII). Но вскоре он понимает, сонет вдохновлен «скверным желанием»; что никакой любви на самом деле не было, поскольку любовь, это высокое видение, может быть связана только с Беатриче. «Наступил день, когда против этого неприятеля разума поднялось во мне могущественное видение» о первой встрече с его Дамой. Сердце — «неприятель разума», в конце концов, уступает и «все мысли мои обратились снова к благороднейшей Беатриче». Благодаря этому появляется окончание «Новой жизни». Последний сонет весьма примечателен. Он написан по просьбе двух дам, желавших иметь стихи поэта. Из уважения к ним Данте написал новое стихотворение.


За сферою предельного движенья
Мой вздох летит в сияющий чертог.
И в сердце скорбь любви лелеет Бог
Для нового Вселенной разуменья,
И, достигая область вожделенья,
Дух-пилигрим во славе видеть мог
Покинувшую плен земных тревог,
Достойную похвал и удивленья...
(«Новая жизнь», XLI)

«И тогда я называю мой помысел "духом-пилигримом", ибо духовно восходит он горе и, как пилигрим, покинув свою родину, остается в горних пределах». «Поистине наш разум в сравнении с присноблаженными душами не более как слабое око в сравнении с солнцем; об этом говорит Философ во второй книге своей "Метафизики". ... я не в силах был уразуметь, куда влечет меня мой помысел, а также проникнуть в чудесные свойства моей дамы — я понял лишь одно: что этот помысел заключил в себе образ моей дамы, ибо я непрестанно слышу в сердце своем ее имя».

Непосредственно после этого ему было дано «чудесное видение», и он решил больше не писать о Беатриче, «пока я не буду в силах повествовать о ней более достойно». Сонет с его аристотелевской ссылкой едва ли можно отделить от видения. Считается, что именно в этот момент ему открылся принцип построения «Комедии». То есть вместо ложного убеждения, легкого увлечения, псевдообраза, ему был дан истинный результат истинного образа.

Если бы все на этом и кончилось, на свете просто стало бы одним шедевром больше, но нам дано намного больше. Данте закончил «Новую жизнь» на этой высокой ноте. Спустя годы он написал «Пир» и там, серьезно, не смущаясь и не умалчивая, рассказал нам все остальное. Эта книга была задумана как сборник прозаических комментариев к четырнадцати канцонам, но закончены были только введение и трактаты, или главы, и на первых трех канцонах работа прекратилась. Логично было бы предположить, что Данте отказался от продолжения «Пира», поскольку уже приступал к созданию «Комедии». Предполагается, что начало работы над «Комедией» приходится на первые годы изгнания, хотя некоторые стихи были написаны раньше. «Это, — говорит д-р Гарднер[45], — первая серьезная работа по философии на итальянском языке, — новшество, которое Данте отстаивает во введении. Там объясняется, почему он комментирует свои канцоны на родном языке, а не на латыни. Это весьма страстная речь в защиту родного языка». Он действительно говорит об этом в предложении, которое связывает образ речи с образом Беатриче:«Этот мой родной язык вывел меня на путь познания, которое и есть предельное совершенство, поскольку я с помощью этого языка приобщился латыни и смог постичь ее. Латынь же открыла предо мной впоследствии и дальнейшие пути. Таким образом, очевидно и мною самим испытано, что язык стал для меня величайшим благодетелем»[46].

Данте обычно начинал свои работы «высоким стилем», поскольку это было принято в его время. Его слова вполне естественны, как естественна девушка на улице, люди, которые его окружали, язык, на котором он говорил в детстве. На этом языке он постигал знаменитые философские построения, мифы, современную ему эсхатологию. «Пир» предназначался для простых людей (вовсе не следует понимать под этим обозначением бедняков). Данте сравнивал народный язык с тем «ячменным хлебом, которым насыщаются тысячи; для меня же останутся полные коробы. Он будет новым светом, новым солнцем, которое взойдет там, где зайдет привычное; и оно дарует свет тем, кто пребывает во мраке и во тьме, так как старое солнце им больше не светит».

Данте предлагает использовать итальянский язык вместо латинского? Несомненно. Объясняет принципы существования? Конечно. Но, возможно, в этом также проявилась его интуиция, полет воображения, объединяющий все эти Образы без исключения в сознании человека, и уместность каждого из этих образов на выбранном Пути.

Центральными идеями новой книги должны были стать все те же категории — любовь и добродетель. Эти четырнадцать канцон многих привели в восторг, но восхищались читатели скорее их красотой, чем смыслом, в них заключенным. Попробуем объяснить, что он имел в виду. «Если в настоящем сочинении, которое называется "Пиром" — и пусть оно так называется, — изложение окажется более зрелым, чем в "Новой Жизни", я этим ни в коей мере не собирался умалить первоначальное мое творение, но лишь как можно больше помочь ему, видя, насколько разумно то, что "Новой Жизни" подобает быть пламенной и исполненной страстей, а "Пиру" — умеренным и мужественным. В самом деле, одно надлежит говорить и делать в одном возрасте, а другое — в другом. Поведение уместное и похвальное в одном возрасте бывает постыдным и предосудительным в другом. ... В прежнем моем произведении я повествовал, будучи на рубеже молодости, а в этом — уже миновав его. И так как истинное мое намерение отличалось от кажущегося при поверхностном ознакомлении с упомянутыми канцонами, я ныне собираюсь раскрыть их аллегорический смысл после уже поведанного буквального смысла». Его упрекали в том, что он делает уступку той страсти, которой дышат канцоны. Теперь он намерен показать, что не страсть двигала им, а истинным поводом для их написания была добродетель — «movente cagione». Это соображение пригодится нам и при рассмотрении «Комедии».

«Новая жизнь» и «Пир» посвящены одной и той же теме, обе книги обращены к непорочной Любви — «di amore, come di virth». И если «Новая жизнь» была (как говорил сам автор) «пламенной и исполненной страстей», то «Пир» должен быть «умеренным и мужественным». Стихи (в обеих книгах) имеют двойное значение — буквальное и аллегорическое; и Данте намерен работать с обоими смыслами. Возможно, стоит заметить, что когда говорят, что стихотворение имеет два значения, у нас есть только один набор слов. Само стихотворение делает возможным союз смыслов. Стихотворение — это образ, содержащий множество возможностей толкования, но прежде всего оно выражает соответствиеобразов друг другу. Именно само стихотворение, а не буквальное или аллегорическое значение того или иного образа, составляет целостный образ, а различные значения не заменяют его, а помогают и обогащают мысль. Читатель может выйти за пределы стихотворения, следуя за значениями, но только для того, чтобы снова сосредоточиться на целом. Вергилий мог бы сказать, что и поэзия находится в центре круга, от которого равно отстоят все части окружности, но с критикой дела обстоят иначе.

Итак, вначале автор определил, каков будет характер «Пира». На этом заканчивается вводный трактат. Мы переходим ко второму трактату и в первой же канцоне вновь встречаем Даму Окна. Она представлена не менее торжественно, чем Беатриче, и с привлечением тех же астрономических объектов. «Звезда Венера на своем круге, на котором она в разное время кажется то вечерней, то утренней, уже дважды успела обернуться с тех пор, как преставилась блаженная Беатриче, обитающая на небе с ангелами, а на земле с моей душой, когда перед очами моими предстала в сопровождении Амора и заняла некое место в моих помыслах та благородная дама, о которой я упоминал в конце «Новой жизни». Значит, прошло три года после смерти Беатриче, то есть немалый отрезок времени после окончания предыдущей книги. Данте повторяет, что благородство Дамы тронуло его, «она казалась настолько одержимой жалостью к моей осиротелой жизни, что духи очей моих с ней особенно подружились» и его «душа охотно согласилась подчиниться ее образу». Правда, это случилось не сразу. «Прежде, чем созрела во мне эта любовь, потребовалось великое борение между мыслью, ее питавшей, и мыслью, ей противоборствующей, которая в образе прославленной Беатриче еще удерживала за собой твердыню моих помыслов» («Пир», II). Но (как откровенно признается Данте) образ ее укреплялся день ото дня, тогда как даже его память не могла соответствующе укрепить образ Беатриче. Так что, наконец, «я направил свой возглас в ту сторону, откуда победоносно наступала новая мысль, всесильная, как сила небесная».

Новая мысль — ovonuovo pensiero — добродетельна; новая любовь — «nouovo amore» — совершеннее прежней — «fosse perfetto»[47]. И вот итоговая фраза, которую он, конечно же, не использовал бы в «Новой жизни»: «Это была самая благородная Любовь». Неудивительно, что молодой человек после смерти возлюбленной может влюбиться в другую девушку. То, что это случилось три года спустя, говорит о твердости принципов Данте, о его решимости подразумевать под Амором то, что он имел в виду под Амором раньше. «Повторение, — писал Кьеркегор в своих «Журналах», — это религиозная категория», но в данном случае это не просто повторение, а продолжение исследования того Амора, к которому обращается Данте.

Но прежде чем приступить к этому исследованию, я хотел бы кратко обсудить, что мы можем назвать общим принципом второго образа, поскольку этот вопрос сегодня так же важен, как и во времена Данте. Есть три причины, по которым мы не можем всерьез разобраться с биографией Данте. Во-первых, мы не знаем, чем завершилась история отношений Данте и Дамы Окна. «Пир» так и не был закончен, а после «Пира» Данте больше не возвращался к этой истории. Во-вторых, какую роль сыграла Джемма Донати, на которой он женился до 1297 года, в его творчестве. Высказывалось предположение, что Донати и Дама Окна — одно лицо, но ни подкрепить это мнение, ни опровергнуть его нечем. Непонятно, зачем было заключать брак, с самого начала лишенный оснований. Конечно, после предположений сэра Эдмунда Чемберса[48] о том, что никакого Шекспира и вовсе не было, мы могли бы так же поступить и с Данте. Пока Данте пребывал в изгнании, Джемма оставалась во Флоренции, но мало ли какие причины могли к этому привести. Оставив неоконченным «Пир», Данте всю энергию своего гения вложил в работу над «Комедией», где вернулся к раннему образу Беатриче. Из всего, сказанного им, можно сделать вывод, что эта юношеская страсть, иногда явная, иногда слегка замаскированная, сгорела в нем до тла. «Conosco i segnidell antica fiamma» — «Следы огня былого узнаю!», восклицает он в «Чистилище» (XXX, 48). Вот и все, что мы знаем.

Беатриче мертва. Появляется Дама Окна. Данте вначале сохраняет верность былой любви, затем обнаруживает, что не менее благородная Любовь живет и в этой Даме. Возможно. Но давайте предположим, что Беатриче не умерла. Вернее сказать, она умерла только в том смысле, о котором говорилось ранее — умерло качество любви, носителем которого являлась Беатриче. Что если Амор просто больше не виден глазам смертного?

Знакомство с Беатриче открыло Данте качество любви; следовательно, это качество было связано с качествами самой Беатриче, а ее качества были связаны с качеством любви, что, собственно, и поразило поэта. Этими качествами оказались милосердие и смирение. Их явление в мир знаменует пришествие Святого Духа, и для того времени является уникальным. Но время не является единственным измерением. Хотя даже с точки зрения времени первопричина явления Святого Духа в мир повсеместна. Для тех, кто не верит в реальность славы Господней, достаточно довольствоваться случайными ощущениями, псевдоромантически относясь к одному человеку или ко всем. Если речь идет об одном человеке, это обычная сентиментальность, если о всех — просто распущенность. Но с романтическим богословием не все так просто. Утверждая, что возлюбленная предстает в ее истинном и небесном совершенстве, настоящие романтики также уверены, что подобное совершенство подразумевается в каждом человеке. Христианская религия заявляет о том же. Несомненно, что множество влюбленных видели в своих возлюбленных то же, что и Данте в Беатриче. Но великий дар, полученный нами от Данте, заключается не в описании его видения, а в его обосновании. Там, где мы способны только поклоняться, Данте понимает, почему он это делает. Его христианское видение, его проницательность основаны на том, что совершенство — это естественное состояние людей. Это либо так, либо нет. Никакого компромисса здесь быть не может.

Но тогда почему мы не видим того же всегда, везде и во всем? Потому что вмешивается Божественное Милосердие. Именно Милосердие. «Невозможно долго любоваться прекрасным лицом дамы, — писал Данте в третьем трактате «Пира», — ибо душа при виде такой красоты опьяняется настолько, что теряет всякую власть над собой». Либо Любовь находится в центре круга, либо в нашем видении мира царит хаос, подобный тому, который описан в «Аду». Хаос — иначе извращенный порядок вещей — основа нашего видения. Кстати, на протяжении всего «Ада» Беатриче почти не упоминается. Если наше конкретное видение извращено, то и множество прочих видений извращено также. Если пристальный взгляд, сосредоточенный на одном божественном аспекте, склонен опьянять душу и сбивать ее с толку, какой хаос начнется, если все мужчины и женщины будут так же разглядывать предмет своего обожания? Данте сам видел опасность, заключенную в «Новой жизни».


Лишь с дамами, что разумом любви
Владеют, ныне говорить желаю.
(«Новая жизнь», XIX)

То есть он имеет в виду далеко не всех, а только по-настоящему разумных, с прочими ему говорить не о чем. Но пока мы являемся теми, кто мы есть, Божественное Милосердие затмевает для нас свое творение. В библейском мифе Адам, как только он решил, что добро — это зло, был милостиво изгнан из рая. Здравомыслие первых людей приняло сдержанное добро за безудержное зло. Таким образом, и мы заодно с Адамом пали. В «Комедии» только в конце Пути Утверждения, после всех отрицаний и наставлений, свет, исходящий от святых, виден вместе со светом Беатриче на фоне смирения и милосердия Града Божия.

Эта безграничная милость уже не опасна для нас; это истина, ясная для нашего разума и пока непонятная для нашей плоти. Стоит обратить внимание на проблему: после явления Беатриче и ее ухода, появляется второй образ того же типа. Если, как мы предположили, качество любви лежит в основе многих браков, то проблема актуальна и сегодня. Но для всех ли подходит брак? Христианская церковь настаивала на том, что для проведения этого великого эксперимента по соединению мужчины и женщины необходимы определенные условия: свободный выбор, верность, физические возможности. Физический союз, который разрешается, поощряется и действительно является частью совместной жизни мужчины и женщины, категорически противопоказан тем, кто не удовлетворяет названным условиям. Но почему, если видение достоверно, если (с точки зрения Данте) «самая благородная Любовь» действительно пребывает и в Даме Окна?

Целью Романтического Пути является обретение свободы и власти. Чтобы быть свободным, нужно обладать властью принимать или отвергать. Нам предлагается свобода во славе. Второй образ не следует отвергать; мы не должны делать вид, что его нет, или что он почему-то хуже первого.


Не следует спешить с обетом Весте
При первом звуке пробудившейся любви[49].

В первых обещаниях не было отрицания плотского, не найдем мы его и во втором случае. Никто не собирается «кощунственно противостоять творению». Первый образ был направлен на физическое единение; второй — на разделение. Но оба движения порождены самой благородной Любовью, то есть действием изначальной Любви в творении.

Природная ревность и чрезмерное рвение, свойственные скорее адептам сверхъестественного, навязывают нам точку зрения на второй образ как на греховный, а не благой. Это разновидность зависти, и в «Комедии» она представлена в одеждах цвета камня и с зашитыми веками («Чистилище», XIII, 69–71),«небесный свет себя замкнул сурово». Здесь нет и признаков заботы о других, о чем свидетельствует очередной дух словами: «Вина нет у них»[50], намекая на щедрость Господа. Здесь никто не ведает обходительности, которую являют Вергилий, Беатриче и все блаженные. Часто считается, что не ревнивый оправдывает грех, если таковой существует. Это неверно, поскольку ревность только увеличивает грех неверности по отношению к образу, порождая другой грех — неверность по отношению к самой благородной любви. Но в том, чтобы лицезреть и поклоняться славе Господней нет греха, и не принимать смирение и милосердие, исходящие от второго образа, да хотя бы даже и семидесятого, означает ограничивать Любовь. Часто влюбленные в первом порыве любви обещают, что не будут держать зла на партнера, даже если он найдет им замену. Правда, потом они обычно не в состоянии сдержать своих обещаний, но это не отменяет первый щедрый порыв. Тот, кто не любит разные проявления царства небесного, тот не любит само царство.

Говорят, будто святой Августин сожалел, что часто не мог заставить прелюбодеев понять, что они поступают неправильно. Пожалуй, они нашли бы для себя больше оправданий, если бы знали историю самого Августина и его карфагенской любви[51]. Хотя, возможно, в его тогдашней любви не было того качества, о котором говорится в «Новой жизни». Впрочем, сколько бы оправданий не нашлось, прелюбодеи все равно не правы. До тех пор, пока ревность не будет так же предосудительна, как и прелюбодеяние (с разводом или без него — не имеет значения), не помогут ни доносы, ни раскаяния. Зачастую ужасная правда скрывается за комическими фигурами самодовольного мужа или жены; они вполне пристойны внешне, но истинной порядочности нет места в их жизни. Если бы в браке было возможно достичь взаимного обожания второго образа, когда бы и в чем бы оно ни проявилось, а также найти способ взаимного ограничения такого обожания, перед нами открылись бы невероятные новые возможности. Однако никакое взаимное ограничение не должно означать холодность в отношениях, не должно отменять страсть.

В этом смысле брак является прекрасным примером Пути Утверждения. Верность является гарантией романтизма. Церковь утверждает, что от брачных уз нельзя отказаться. Трудно назвать какой-нибудь другой эксперимент, который бы начинался при такой поддержке всех его участников.

Появление второго образа никак не может считаться началом второго эксперимента. Но зато может стать продлением и расширением первого. Путь Утверждения здесь расширяется, включая в себя отрицание удовлетворения, замену удовлетворения принципом удовлетворения. Объединить оба образа означает сделать шаг к единству. Верность может принимать разные формы, их гораздо больше, чем принято считать, говоря о браке. Наши бессмертные сущности вторичны по отношению к нашим функциям. Любить — значит выполнять функцию, ради которой было сотворено любимое существо. Это определение Пути, конец которого находится там, где земля сливается с небом.


Глава четвертая. Пир


Итак, Дама Окна названа проводником самой благородной Любви. Ну что же, вполне может быть. Любовь к Беатриче обрушилась на Данте горным обвалом, с Дамой Окна все было иначе. Чувства поэта росли постепенно, он шел к признанию новой любви три года. Возможно, это намек на то, что при определенном терпении и добродетельности природа Любви открыта всегда. Вполне возможно, что Данте извлек еще один урок из новой привязанности, и он помог ему глубже проникнуть в природу Беатриче. После ее смерти, после утраты свойственного ей качества, наступает время утверждать смирение и милосердие. И начинается этот путь здесь же, во Флоренции. Возникновение второго образа больше похоже на второе пришествие Любви, на ее второе посещение. Возможно, за этим кроется нечто большее, чем мы можем вычитать из трактата, многое зависит от того, как относиться к словам. Любовь не отказывается вернуться в сердце, которое однажды уже посетила. Она не откажется вернуться даже в аду.

Но в эти годы поэта посещали и другие мысли. Записывая их, Данте неизбежно должен был дать повод для баррикад, возведенных поколениями его комментаторов. Он говорит (II, XII), что после смерти Беатриче обратился к различным книгам, особенное внимание уделяя «Утешению Философией» Боэция[52]. Римлянин Боэций писал эту книгу в тюрьме, под смертным приговором, и труд его стал благородной попыткой реализации тех принципов, которыми он руководствовался в жизни. Книга Боэция оказала на Данте сильное влияние. Безутешная Любовь принесла ему новое понимание; его отчаяние проросло неожиданным утешением, а в утешении он сумел обрести силу. «Я, пытаясь себя утешить, нашел не только лекарство от моих слез, но также списки авторов, наук и книг. Изучив их, я правильно рассудил, что философия, госпожа этих авторов, повелительница этих наук и книг, — некое высшее существо. И я вообразил ее в облике благородной жены и не мог представить ее себе иначе как милосердной».

«Провидческая сила, — писал Вордсворт, —


правит ход ветров,
Что воплощаются в загадку слов!
Там мгла живет и целый сонм теней
Вершат свою работу, словно в доме,
Где безраздельно царствуют они.
Но свет божественный сквозь эту мглу
Прозрачную проходит, прикасаясь
Ко всем вещам и формам, и тогда,
Подхвачены течением стиха,
Они пред нами предстают как будто
В мгновенной вспышке молнии и в славе
Такой, что им не снилась никогда[53].

Нечто подобное случилось с Данте; но там, где Вордсворт говорил главным образом о великих поэтах, Данте говорил о великих философах. Оба они, однако, ощущали «возрастание непреходящей радости». «Свет божественный» особенно подходит Данте, поскольку для него это был не просто божественный свет; это был процесс постижения божественности. Его новое и расширенное понимание Философии заставило его «ходить туда, где она истинно проявляла себя, а именно в монастырские школы и на диспуты философствующих. В короткий срок, примерно в течение тридцати месяцев, я стал настолько воспринимать ее сладость, что любовь к ней изгоняла и уничтожала всякую иную мысль» («Пир», II, XII). Поэтому Данте почувствовал, как от мысли о первой любви он возносится «к добродетели новой». Через три года после смерти Беатриче он праздновал в канцоне победу «новой мысли» Дамы Окна; через тридцать месяцев он праздновал — в той же канцоне — триумф Дамы Философии. Выходит, Дама Окна и Дама Философия — одно и то же? Иначе не получается. «Итак, я в конце второго трактата говорю и утверждаю, что дама, в которую я влюбился после первой моей любви, была прекраснейшая и достойнейшая дочь Повелителя Вселенной, которую Пифагор именовал Философией» (II, XV).

Более определенно нельзя было выразиться. Когда великие поэты делают столь ясные заявления, мы должны просто верить им. Тем не менее, целое критическое направление последовательно отказывалось верить, что Дама Окна была вовсе не Дамой, а именно Философией. Они считают, что слова Данте надо воспринимать буквально, и Дама Окна была очередной девушкой из Флоренции, сочувственно посмотревшей из окна на поэта. Возможно, они допускают, что в некотором смысле образ Дамы Окна в сознании Данте претворился в философию. Но они забывают о комментарии самого Данте к этой канцоне, где он говорит, что опасается, не будет ли канцона истолкована неправильно и не поймут ли его так, будто в нем живет одна только «страсть». «Я намереваюсь также показать истинный смысл этих канцон, который иной может и не заметить, если я его не перескажу, поскольку он скрыт под фигурой иносказания» (I, II), и тогда каждый узнает, о чем он действительно пишет. Так о чем же? О любви к смертной женщине? Ни в коем случае! Читатель ошибается, но теперь ему станет ясно, что поэт любил одну только Даму Философию.

Конечно, всем было бы легче, если бы Данте совсем не упоминал в «Пире» о Даме Окна, если бы не попытался включить в это новое объяснение эпизод из окончания «Новой жизни». Тогда нам следовало бы поверить, что после смерти Беатриче и отказа от любви к другой Донне, он полностью обратился к философии. Но он не собирается облегчать нам восприятие. Он говорит, что другая дама была, что зовут ее Философия, и он встречает ее повсюду. Очевидно, это единственная причина, по которой Дама из «Новой жизни» вообще попала в «Пир». Но что бы ни говорил Данте, очень трудно поверить, что Дама из «Новой жизни» была только Философией (там нет даже намека на это). Так где же истина?

Давайте сначала спросим: а какая, собственно, разница? Мы же не анализируем здесь биографию Данте, мы рассматриваем его работу. Суть этой работы станет яснее, если допустить, что вторая дама и в «Новой жизни» и в «Пире» все-таки была настоящей живой женщиной, а задачей Данте и в «Новой жизни», и в «Пире» было исследования качества любви, но в «Пире» поэт повзрослел и ко многому стал относиться более философски. Но разница все же есть, и заключается она в том, что в одном случае Данте интересует исключительно философия, а в другом — и женщина, и философия. Можно возразить, что не такая уж это и большая разница, но нам это важно. Представляя философию в образе женщины, Данте следует за великими поэтами прошлого: облекает проблемы, с которыми сталкивается сознание человека, в поэтическую форму. А еще, открыв для себя философию, поэт подает нам пример, если мы, конечно, нуждаемся в подобных примерах. Одна категория читателей говорит: «Как красиво!»; вторая — «Как верно!» Восприятие второй категории глубже. Оно больше соответствует образу Беатриче и в «Новой жизни», и в «Комедии». Отрицая реальность Дамы Окна, мы, по сути дела, ставим под сомнение и реальность Беатриче, поскольку «Пир» — это рассказ о многообразии процесса развития души, о ее стремлении к совершенству. В задачу Данте входило описание пути к тому самому центру круга, в котором находится любовь. Скорее всего, Данте был бы весьма раздражен последующими интерпретациями его канцон. Если автор серьезно озабочен попытками анализа женщины как философии, а философии — как женщины, его не могут не раздражать подозрения в плотском вожделении. Образ Дамы Окна, молодой, сострадательной, благородной, вспыхивает на мгновение и исчезает. Она нужна лишь как субъект удивительного философского эксперимента по проникновению в глубинную сущность любви. Возможно, ее разочаровала такая реакция поэта на ее сочувствие. Возможно, для нее осталась незамеченной та напряженная умственная работа, которую она вызвала к жизни. А может, Дамы Окна и вовсе не было. А вот то, что есть, так это шестая канцона «Новой жизни», в которой Данте сокрушается о том, что мог прогневать свою госпожу и просит прощенья за якобы неверность Беатриче. В канцоне как-то не усматриваются жалобы на трудность научных штудий, на сложность философских построений или несогласие с Фомой Аквинским. С другой стороны, он говорит, что мужчинам дана добродетель, а женщинам — красота, а сила Любви объединяет их. «Пир» можно истолковать как попытку, по крайней мере интеллектуально, выразить этот союз. Трактат был заброшен, возможно, из-за трудности объяснения некоторых стихов, возможно, потому что Данте нашел более совершенный метод выражения. Мы не знаем, что случилось с Дамой Окна. В первый момент своего явления она запустила прекрасный процесс в уме гениального человека. И довольно о ней.

Требуется немалое усилие, чтобы создать союз добродетели и красоты. Мне представляется, что в конце концов добродетель сбежит с книгой подмышкой. В этом смысле Данте был совершенно прав. Философия — будь она дамой или научной дисциплиной — тема куда более обширная. Но для описания и объяснения философских построений Данте часто использует термины, применимые к женщине. В «Пире» дамы — Беатриче или Дама Окна — важны как функции (те, для которых они были созданы, а не функции их самих). Они более похожи на схемы, чем на живых женщин, правда, эти схемы питаются, говорят и перемещаются по Флоренции.

В начале второго трактата, непосредственно перед тем, как затронуть тему Дамы Окна, Данте объяснил, что писания «должны с величайшим напряжением толковаться в четырех смыслах»: буквальном, аллегорическом, моральном и анагогическом. «Первый называется буквальным и не простирается дальше буквального значения вымышленных слов, — таковы басни поэтов. Второй называется аллегорическим; он таится под покровом этих басен и является истиной, скрытой под прекрасной ложью. ... Третий смысл называется моральным, и это тот смысл, который читатели должны внимательно отыскивать в писаниях на пользу себе и своим ученикам. ... Четвертый смысл называется анагогическим, то есть сверхсмыслом, или духовным объяснением писания» (II, I). Данте приводит примеры, но было бы куда лучше, если бы он показал разные значения одной и той же фразы. Он сделал это позже, в письме к Кан Гранде делла Скала[54], которому посвятил «Рай». Там он рассматривает псалом 114: «Когда Израиль вышел из Египта, дома Иакова из народа странного языка, Иуда стал его убежищем, Израиль — его владычеством». Данте говорит: «Если мы примем во внимание только буквальный смысл, то это означает выход детей Израиля из Египта во времена Моисея; если аллегорический — это означает наше искупление через Христа; если моральный, — это означает переход души от горя и страданий во грехе в состояние благодати; если же брать анагогический смысл, то это означает путь освященной души из рабства разложения этого мира к свободе вечной славы»[55].

Эти четыре значения, из которых только одно является буквальным, а все остальные в некотором роде «аллегоричны», определяют толкование канцон с точки зрения «Комедии». Но я предлагаю пойти немного дальше. «Ясно, что предмет, — говорит Данте в вышеупомянутом письме — по отношению к которому эти альтернативные значения имеют свой смысл, должен быть двойственным». Женская форма, о которой говорит «Пир», также двойственна. Разница между двумя школами дантовских исследований в конечном счете сводится к вопросу: содержит ли женская форма двойственность или не содержит?

В последнем сонете «Новой жизни» Данте говорит:


За сферою предельного движенья
Мой вздох летит в сияющий чертог.
И в сердце скорбь любви лелеет Бог
Для нового Вселенной разуменья,
И, достигая область вожделенья,
Дух-пилигрим во славе видеть мог
Покинувшую плен земных тревог,
Достойную похвал и удивленья.
Не понял я, что он тогда сказал,
Столь утонченны, скрытны были речи...

Он поражен светом, окружающим Беатриче, и впоследствии, в «Комедии» рассказывает о «неизреченном свете, полном любви» (‘luce intellectual plena d’ amore’), который Беатриче открывает ему в самом конце «Рая». Именно в этот момент он, наконец, впервые отказался от попыток даже намеком описать ее лицо и улыбку. Неизреченный свет, полный любви, это любовь добра, в высшей своей форме подобного экстазу. В сонете все это не определено; нам говорят только то, что когда речь идет о женской форме, то, по-видимому, подразумеваются смыслы, которых Данте не в силах понять и описать. Как и в случае с грозной фигурой Амора, когда он впервые является поэту во сне, слышна многоголосица, из которой можно вычленить лишь немногое, а именно предвкушение перехода к будущему мастерству, поэтому в сонете все, что он может уловить, — это отзвук имени Беатриче, намекающий на тайну ее пребывания на небесах. Первая канцона «Пира» поднимает ту же тему. Она обращена к великим духам, движущим третьи небеса, и говорит о мысли, которая «к высям устремлялась», где он видел «мою Донну во славе» (mia Donna gloriar), и о своем желании побывать там.


Но некий дух летел ко мне, спеша,
И эту мысль изгнал, овладевая
Всецело мной. Как трепет сердца скрыть?
Другую даму должен я хвалить.
Дух говорит: "В ней путь к сиянью рая...
(«Пир», трактат II, канцона первая.)

и затем в канцоне говорится, насколько мудрой и сострадательной является эта дама, и какие чудеса откроются поэту, если Данте не устрашится «власти низких сил». И тогда его душа говорит: «Владыка дней, Амор, // Готова выслушать твой приговор». Данте использовал именно эту форму выражения, имея в виду женственную природу души, носительницы Бога и матери любви.

Предполагается, что эта «другая дама» явит ему некие чудеса. С одной стороны, поэт видит Беатриче на небесах во славе, с другой, ему противодействует некий дух, который направляет Данте к философии, включающей в себя и вопросы эсхатологии. Дама Окна с одной стороны реальна, с другой — философична, и нам придется проследить путь к этим обещанным чудесам. В разумности тех, кто управляет третьим небом, не позволяет усомниться уже первая строка первой канцоны «Пира». Именно его владыки позволяют Данте обрести новый опыт. Это ангелы третьего неба.

Рассмотрим особенности третьего неба. Во-первых, это небо Венеры, и (как мы увидим в более поздних писаниях) это те области небес, где тень земли, доходящая, подобно конусу, вглубь небесных пространств, наконец, заканчивается. То есть небеса располагаются за пределами Земли. Дама, на которой сосредоточен теперь поэт, символизирует эту границу между небом и землей. Поэт говорит о науках, природа которых способна раскрыть интеллектуальные силы, и в его иерархии третье небо соответствует риторике, поскольку Венеру «приятнее созерцать, чем любую другую звезду», а риторика является «из всех наук наисладчайшей, а к услаждающему она и стремится» (II, XIII). И затем называются божественные объекты созерцания, подходящие для этих небес; ибо из девяти небес высшие три созерцают Высшее Могущество Отца, вторые три — Высшую Премудрость Сына, а третьи три — «Высшую и пламенеющую Любовь Духа Святого; и к ней устремлена последняя иерархия, которая, как самая близкая, передаст нам дары, которые она приемлет. А так как каждая ипостась Божественной Троицы может быть рассматриваема трояко, в каждой иерархии существуют три чина, созерцающие по-разному. Можно рассматривать Отца только в отношении Его Самого, и таково созерцание серафимов, которые в Первопричине видят больше, чем любая другая ангельская природа. Можно рассматривать Отца в Его отношении к Сыну, а именно, как Сын от Него отделяется и с Ним воссоединяется; и это созерцают херувимы. Можно также рассматривать Отца в зависимости от того, как из Него исходит Дух Святой, и как Он от Него отделяется, и как Он с Ним воссоединяется; и таково созерцание могуществ» (II, V). Данте не поясняет, созерцает ли третье небо Дух Святой в себе или в Его отношении к Отцу.

Четыре значения — Дама, философия, риторика и Высшая и пламенеющая Любовь Духа Святого — взаимосвязаны и все они явлены в буквальном смысле первой канцоны и во внешности дамы (поскольку она имеет физический образ, она располагает и внешностью). Данте постоянно ссылается на то, что Дама «куртуазна и величия полна»[56]; таким образом, когда он говорит о куртуазности (и это неизбежно, мы должны помнить о ее невыразимой вежливости («la sua ineffabile cortesia»), о первом приветствии на улице между двумя молодыми существами), он замечает: «Ничто так не украшает даму, как куртуазность. И пусть по поводу и этого слова не заблуждаются бедные простаки, воображающие, что куртуазность не что иное, как щедрость; щедрость лишь особая разновидность куртуазии, а не куртуазия вообще! Куртуазность и порядочность — одно; а так как в старые времена добродетели и добрые нравы были приняты при дворе, а в настоящее время там царят противоположные обычаи, слово это было заимствовано от придворных и сказать "куртуазность" было все равно что сказать "придворный обычай". Если бы это слово позаимствовали от дворов правителей, в особенности в Италии, оно ничего другого не означало бы, как гнусность» (II, X). Таким образом, он думает одновременно и о куртуазности женщины, и о куртуазности философии. По ходу изложения он замечает: «Лучше было бы для несчастных, безумных, глупых и порочных сильных мира сего, если бы они пребывали в состоянии ничтожества, тогда ни в этой жизни, ни после смерти не вызывали бы они столько проклятий. Поистине о них говорит Соломон в Екклезиасте: "Есть и другой недуг, худший из всех виденных мною под солнцем: богатства, сберегаемые во вред их хозяину"» (там же).

Эта куртуазность — своего рода щедрость, которой оделяют небеса, а не только материальная щедрость. Он сразу отметил это в Беатриче, когда она приветствовала его, и в другой даме, когда она изъявила сострадание, и (затем) снова в Беатриче, когда она быстро переместилась к Вергилию в «Комедию», да и в самом Вергилии, встречавшего Данте. «Любовь, — писал Тиндейл[57], переводя святого Павла, — страдает долго и вежливо»; ему была присуща эта щедрость духа, а там, где есть она, есть и любовь. Подобную щедрость являют дамы, этому же учит философия, и риторика должна обладать ей, дабы угождать, и, конечно, (насколько это возможно) созерцание высшей и пламенеющей Любви Духа Святого — это тоже куртуазное действие.

Потребовалось бы произведение намного большего объема, чем «Пир», чтобы разобрать все оттенки добродетели. Но и для автора и для читателя это был бы как раз пример «неубедительной куртуазии».

Прежде чем закончить с трактатами, следует отметить несколько отдельных моментов, не забывая слов самого Данте: «ведь, будь я способен на большее, я и сделал бы большее». В начале второй канцоны третьего трактата он пишет:


Амор красноречиво говорит
О даме, пробудив воспоминанье.
Столь сильно слов его очарованье,
Что восхищенный разум мой смущен.
Владыки сладостная речь звучит
В моей душе, где ожило мечтанье.
И молвила душа: «Не в состоянье
Все выразить, что повествует он!»
И то, что разум видит как сквозь сон,
Оставлю, смысл я не воспринимаю.
Лишь главное пока скажу о ней.

Грозный Амор говорил настолько сложно и тонко, что Данте не смог его понять. «Мысли мои, занятые этой госпожой, не раз готовы были увидеть в ней такое, что я переставал их понимать». Ему трудно было свести воедино все особенности Дамы Окна? Без сомнения. А надо было учесть и ее сострадательность, как еще одну черту общности. Ее свойства контрастировали и дополняли друг друга. Данте не говорит об этом, но нельзя не вспомнить Псалом 18: «Небеса проповедуют славу Божию, и о делах рук Его вещает твердь. День дню передает речь, и ночь ночи открывает знание. Нет языка, и нет наречия, где не слышался бы голос их». Конечно, Данте, пытавшегося понять то, что пока не вмещал его разум, раздражало то, что все его попытки объясниться с читателем, неизменно воспринимаются как свидетельство его сексуальной озабоченности. Он страстно протестовал против такого толкования, а в результате многие из его комментаторов, особенно те, кто воспринимает Даму Окна как обычную живую женщину, забыли о его протестах и увлеклись собственными комментариями к Боэцию, Аристотелю и святому Томасу.

Некоторые женщины действительно демонстрируют особую щедрость духа — куртуазность, вежливость, щедрость, смирение, милосердие. Вера сквозит в любом их жесте, в любом движении, и это сразу понятно. Это та же самая вера, которая была постулирована философами, особенно христианскими. Разве христианство — не учение о богатстве духа и щедрости? Разве учение о Троице, о Воплощении, об Искуплении да и вообще о Небесах и о творении — не учение о щедрости? И понятие об истинном поклонении, — исходящем только от одного человека или взаимном — не есть ли понятие о щедрости? Это великое учение исследует и объясняет богословие, наука, лежащая за пределами всех других наук, как Эмпирей охватывает все другие небеса. Данте говорит во втором трактате: «По своей сущности небо Эмпирей своей умиротворенностью похоже на Божественную науку, которая преисполнена миролюбия; она не терпит ни спора мнений, ни хитроумных доказательств благодаря высочайшей истине своего предмета, а ее предмет — Бог. И Он сам сказал об этом своим ученикам: «Мир оставляю вам, мир Мой даю вам; не так, как мир дает, Я даю вам»[58], «даруя и завещая им Свое учение, которое и есть та наука, о которой я говорю», та наука, благодаря которой «Да не смущается сердце ваше и да не устрашается» (II, XIV).

Современные комментаторы посчитали ненужным и странным выяснять соотношение девяти небес и девяти великих наук, как это делает Данте; они не обратили внимания на то, как стройно и последовательно открываются эти небеса одно за другим и как все это соотносится с Дамой Окна. Не станем и мы разбирать это здесь. Достаточно сказать, что она при первом своем появлении соответствует риторике; ибо красива, убедительна, благородна, а в конечном своем величии соответствует, конечно, богословию и образу Святой Марии. Но женщина, будь она Беатриче? или Дама Окна? или любая другая, становится понятной, потому что она выражает главную женскую идею. Она — «отразилась в очах моего разума, что и послужило ближайшей причиной новой влюбленности».

Процесс, внушенный этой щедростью духа, продолжается в третьем и четвертом трактатах «Пира». Третий трактат, в общем, продолжает анализ двойственности женского образа. Четвертый исследует добродетель, именуемую благородством. В «Новой жизни», в сонете «Любовь и благородные сердца — одно...» (Amore e cor gentil...), Данте говорил о любви и нежном сердце, о красоте «премудрой дамы» (saggia donna), пробуждающей любовь в мужчине и, соответственно, о чувствах, которые в женщине пробуждает «достойный чувства человек». Трактаты, разумеется, взаимосвязаны и постепенно приближают читателя к образу города, дополняющему и уравновешивающему образ женщины.

Вторая канцона и третий комментарий начинаются с умственной работы над непосильной задачей. Возможно, это начало того, что Вордсворт назвал «чувственным интеллектом» — человек осознает значимость задачи, но саму ее понять пока не способен. После этого Данте приходит к обсуждению Любви, которая является здесь и качеством, и действием, обусловленным этим качеством: «Любовь в истинном значении и понимании этого слова есть не что иное, как духовное единение души и любимого ею предмета». «Человеческая душа, которая есть самая благородная форма из всех рождаемых под этим небом, получает от Божественной природы больше, чем любая другая.... Человеческая душа объединяется с этими благами духовным путем тем скорее и тем крепче, чем эти блага являют большее совершенство; являют же они свое совершенство в зависимости от ясности или затемненности познающей души. Единение это и есть то, что мы называем любовью, благодаря которой можно познать качества души, наблюдая извне тех, кого она любит» (III, II). «Эта дама» «создана как идеал человеческой сущности, предусмотренный Божественным разумом» (III, VI). Приведенный тезис — повторение того, о чем не раз говорилось в «Новой жизни» и что сразу было отмечено Данте в Беатриче. Она — небесная норма; она — то, кем все должны быть; «Она настолько совершенна, насколько это возможно для сущности человека». В подобном утверждении нет ничего необычного; те же утверждения можно найти во многих фильмах, пьесах и песнях. А вот действительно новое — это та серьезность, с которой Данте относится к этому, и стиль, которым он это выражает. Дама создает в своем паладине ощущение высшего совершенства. Почему бы и нет? Данте дает совершенно определенный ответ (III, VI). «Следует помнить, что каждое творение более всего стремится к совершенству, которое утоляет его жажду и во имя которого в нем и возникает тяга к чему-то определенному; это и есть та жажда, из-за которой наши радости кажутся нам неполными; действительно, не бывает в этой жизни такого большого удовольствия, которое могло бы утолить в душе нашей жажду настолько, чтобы мы отказались от живущего в нас стремления к совершенству. А так как дама, о которой я говорю, и есть это совершенство, я утверждаю, что к ней неизменно обращены мысли людей, которым тем радостнее, чем полнее они утоляют свою жажду, ибо, повторяю, дама эта совершенна настолько, насколько вообще человеческая сущность способна к высшему совершенству». Наши желания вечны, и видеть образ совершенства — это не то же самое, что быть совершенными самим. До тех пор, пока мы все не станем совершенными, даже Беатриче нельзя признать совершенством. Идеал никогда не сможет нас удовлетворить, пока мы сами не станем идеалом. Тому, кто надеется достичь идеала и не стремится при этом к самосовершенствованию, рано или поздно уготована дорога в ад.

Совершенство дамы (III, VII) является «той верой, благодаря которой мы избегаем вечной смерти и приобретаем вечную жизнь. Она действительно помогает нашей вере». И если Философия делает это посредством разума, даме, о которой идет речь, достаточно просто быть. Она — как бы субстанция духа и делает дух зримым, оставаясь при этом естественным человеческим существом. «Я это доказываю на основании ее поведения, типичного для разумной души; поведением обычно называют речи и поступки, в которых Божественный свет сияет всего отчетливее». Некоторые считают, что от их возлюбленных исходит некое сияние. Стихи и песни повторяют это на разные лады, а читатель и слушатель воспринимает подобные разговоры как легковесные, но за этой кажущейся легковесностью, возможно, кроется серьезная истина. «Возвышенность и сладостность речей благородной дамы порождает в уме того, кто их слышит, любовное помышление, которое я называю небесным дуновением, ибо начало его на небе и оттуда нисходит его смысл ... Ее поступки своей сладостью и своей широтой заставляют любовь пробудиться и стать осознанной всюду, где по воле благой природы уже посеяны семена ее могущества» (III, VII). Это проявление гармонии добра пробуждает в нас способность, «благодаря которой мы избегаем вечной смерти и приобретаем вечную жизнь» Об этом говорилось в «Новой жизни» и повторяется в «Пире». Благородство добра становится зримым. Ее скромность Бог сделал великолепной; ее Богом данное великолепие становится скромностью, — так выражаются великие законы обмена. И все это может случиться где угодно, когда угодно и с кем угодно. Романтическая любовь между мужчиной и женщиной — это всего лишь один из видов романтической любви, признаком романтизма в целом, который сам по себе является лишь особым методом утверждения образов. При этом не исключаются греховные срывы и ошибки. Видение совершенства возникает независимо от несовершенства; оно сияет сквозь тело женщины, что бы она с ним ни делала. Таким образом, целомудрие проглядывает в развратных, трудолюбие — в ленивых, смирение — в гордых, а истина — в лживых. Задача Беатриче или Дамы Окна в реальной жизни была такой же, как и задача Данте. Это он должен был показать дамам, каков их образ, а их задача состояла в том, чтобы как можно быстрее стать его соответствием. Демонстрация образа может временно прекращаться из-за настроения одной стороны или нежелания внимать демонстрации с другой стороны.

Божественное совершенство милосердной дамы проявляется в ее речах и поступках. Но не менее оно демонстрируется разными частями ее тела. Тело человека располагает органами для выражения силы небесной; Данте полагал, что органы тела человека такой же вечной природы, как и его стремление к Богу, и они есть часть этого стремления. Как сказано в «Раю» (XIV, 59–60), «Орудья тела будут в меру сильны // Для всех услад, что нам пошлет Господь». Сам Данте глубоко не анализировал человеческое тело. Здесь еще многое предстоит исследовать.

Вордсворт в глубокой фразе заметил:


И образ человеческий был знаком
Достоинства и силы, красоты
И чести.
(Вордсворт, «Прелюдия», VIII, 408-10)

Главное слово здесь — знак. После него идет краткое перечисление составляющих человеческого образа. Образ человека содержит и указывает на определенные достоинства. Данте говорит только об «орудьях тела» для восприятия неких «услад», исходящих от Господа. Чтобы понять, о каких орудиях идет речь, следует обратиться к философии, воспринимающей тело человека как множество элементов, у каждого из которых свое предназначение. Люди одухотворенные и приземленные по-разному смотрят на тело человека. Пророк утверждал, что «люди будут дороже чистого золота»[59], новульгарные религиозные представления разрушают образ блестящего и гордого тела, отбрасывая на него тень фанатизма. Данте не сомневается в том, что жизнь вечная будет наполнена восторгом инобытия, а сейчас и здесь восприятие наше ограничено, и хорошо, если мы это понимаем. Наша застенчивость может казаться дамам смешной, но это можно перенести. Казаться смешным в любви — это божественное переживание; возможно, именно поэтому глубокая улыбка Беатриче является одним из самых прекрасных свойств небес.

Данте обращает особое внимание на глаза и губы дамы. «А так как душа особенно отражается в глазах и в устах — поскольку в этих двух местах проявляются почти полностью все три природы души, — она их по преимуществу и украшает, прилагая все усилия к тому, чтобы сделать их красивыми. Эта два места и есть источники названных наслаждений. ... Пользуясь прекрасным сравнением, можно оба эти места назвать балконами дамы, обитающей в здании тела, то есть балконами души; ибо именно здесь она часто предстает нам как бы сквозь прозрачное покрывало. ... Мы видим ее в очах дамы настолько явственно, что всякий должным образом в нее вглядывающийся, может распознать то чувство, которым она в это время охвачена. Посему, поскольку человеческой душе свойственны шесть чувств, ... , а именно благодарность, преданность, жалость, зависть, любовь и стыд, душа ни одним из них не может быть охвачена без того, чтобы образ этого чувства не появился в окне очей, — если только это чувство, с его великой силой, не замкнется внутри» (III, VIII). Можно предположить, что взгляд Данте не выражает того, что он чувствует, и это умение наполняет его глаза силой. И вообще, до тех пор, пока человек не в состоянии контролировать свои чувства, его балконы должны быть закрыты.

Здесь лучше процитировать самого Данте: «Страсть бывает видна и на устах, словно цвет предмета сквозь стекло. И смех не есть ли вспышка душевной радости, отражение того, что происходит внутри? Потому-то мужчине и подобает оставаться сдержанным, когда на душе у него радостно: умеренно смеяться, соблюдая благопристойную серьезность и ограничивая движения своего лица; женщина же, поступая таким образом, будет выглядеть скромной и не распущенной. "Пусть твой смех не переходит в хохот", то есть в громкое куриное кудахтанье. О, сколь чудесен смех моей госпожи, всегда звучавший только для глаза!» (III, VIII)

Этот короткий абзац объединяет в себе сразу четыре смысла, которые затем перейдут и в «Комедию». Во-первых, нам дано описание веселой молодой флорентийской дамы, чья улыбка скользит на губах и в глазах. Легко верится, что юная Беатриче и на Небесах остается такой же улыбчивой, какой была на земле. Во-вторых, это описание той радости, которая сопровождает понимание философского термина «dimostrare» — являть себя, как в геометрических фигурах. Это явление — полуулыбка божественной науки, богословия, которая, подобно Эмпирею, хранит весь мир знаний и являет себя только в блеске силлогизмов знаменитых философов. В-третьих, здесь присутствует моральный смысл, заключающийся в куртуазной сдержанной щедрости. Отдавать с улыбкой — значит отдавать по-королевски, одновременно отдавая и приобретая. В-четвертых, душа испытывает радость от самого своего существования и в этой скромной радости превращается в великолепное творение, вознося благодарность Творцу, так что смех становится признаком высокого духа. На первый взгляд, это разные значения, но каждое из них включает в себя остальные. Значения заключены в одном абзаце текста, и как бы мы его не воспринимали, каждое из этих значений нам доступно. Этот единый квартет вызывает ощущение поэзии, а именно — специфической поэзии Данте. Если мы пытаемся понять, как Данте отыскивает блаженство в интеллектуальном знании, не будем забывать о том, что речь идет об интеллектуальной поэзии; то есть Данте обладал гораздо большей эмоциональностью, чем принято думать. В начале четвертого трактата, в третьей канцоне Данте говорил о том, что философия «в саму себя влюбляется». Дама получает больше удовольствия от своей красоты, когда любящий восхищается ею; и великая философская поэзия, в некотором смысле, может быть представлена как восхищение, которое дама Философия испытывает к себе. На примере Данте можно видеть, что интеллектуальные занятия могут принести вполне физическое удовлетворение.

Если Данте действительно воспринимал мир таким образом, то его ранняя мудрость вполне сопоставима с тем воздействием, которое способно оказать на жизнь человека появление в этой жизни красивой молодой девушки: ее красота и достоинства способны обновить природу тех, кто видит ее. «Красота эта способна обновлять природу тех, кто ею любуется, ибо она чудодейственна. ... Это значит, что красота благородной дамы создана не только для улучшения хорошего, но и для того, чтобы плохое сделать хорошим». La sua bellezza ha podesta in rinnovare natura — «основа ее красоты в обновлении природы». Однако без философии это невозможно. С другой стороны, философия начинается с дамы, а совершенство ее окончания — тоже дама. Это любовь и мудрость, которые описаны в конце третьего трактата. «Материальным предметом Философии служит здесь мудрость, формой — любовь, а созерцание — сочетанием того и другого» (III, XIV). Скорее всего, речь здесь идет об образах и их взаимоотношении. Вера действительно во многом права; своим авторитетом она контролирует нашу реальную жизнь; но об авторитете мы поговорим в следующих главах. Данте определяет в паре предложений высочайший божественный процесс: «... как солнце, посылая лучи на землю, превращает вещи в свое светоносное подобие в той мере, в какой они в силу собственного предрасположения способны воспринять его свет, так я говорю, что Бог превращает вышеупомянутую любовь в Свое подобие, насколько она способна Ему уподобиться» (III, XIV). Возвращаясь мыслью к четырем значениям духовной радости, он говорит, что красота «помогает нашей вере»; и продолжает: «лицезрение этой благородной дамы (Философии — прим. перев.) было даровано нам щедро не только затем, чтобы мы могли любоваться ее обращенным к нам ликом, но для того, чтобы мы возжелали приобщиться к тем благам, которые она от нас скрывает. Благодаря Философии многое из того, что без нее казалось бы чудом, воспринимается разумом и, став разумным, перестает быть чудесным. Благодаря ей веришь, что любое чудо может иметь объяснение, а следовательно, и существовать в более высоком разуме. Отсюда и возникает наша уверенность, из которой проистекает надежда, как жажда предвиденного; а от этой надежды рождается действенная любовь к ближнему. Через эти три добродетели поднимаешься к философствованию, в те небесные Афины, где стоиков, перипатетиков и эпикурейцев, озаряемых светом вечной истины, объединяет единая жажда». Христа называли главным римлянином в небесном Риме; здесь он — главный афинянин небесных Афин. Любая девушка, будь она флорентийкой, жительницей Лондона или Сан-Франциско — кажется чудом, если смотреть на нее в более высоком смысле. Тогда ее существование действительно будет способствовать нашей вере, поскольку мы будем видеть в ней образ более высокий, говорящий об универсальности любви. А это и есть утверждение всех образов на пути души к Небесному Граду.

Если раньше «преславная эта жена» восхвалялась применительно к любви, то в последней, пятнадцатой, главе трактата Данте восхваляет «вторую составляющую ее часть, то есть мудрость». Красота мудрости в морали; моральные добродетели доставляют удовольствие. Каждая душа должна смотреть на этот пример — на какой? на Беатриче? на философию? на мораль? на мудрость? — да на все это сразу, поскольку все заключено в одной и одна включает в себя все. Красота души проявляется в ее манерах; следовательно, чтобы улучшить свои манеры, мы должны постичь мудрость ее смирения, то есть морали, то есть скромности. Смирение, скромность — через эти слова и раскрывается величие Бога. Мудрость является матерью всех принципов — di tutto qualunque principio — любого принципа вообще. Она была в божественной мысли Творца, когда он создавал мир. Отсюда следует, что именно из нее проистекают и философия, и мораль, и мудрость. Она явлена нам в любой комнате или на улице, на любом собрании; наши умы, подобно божественному поэту, изобилуют мыслями, которые мы не можем понять. Образ величественного Первоисточника спустился с небес, именно на это указывают слова об Истинном Свете. Амор не позволил бы Данте сказать: «Тот, кто пожелает более утонченно вникнуть в суть вещей, увидит, что Беатриче следовало бы назвать Амором благодаря большому сходству со мной». «Прежде нежели был Авраам, Я есмь»[60] Смирение — единственная настоящая форма проявления щедрости; это смирение прикрыло вежливостью качество любви; сама вечность являет себя в любви. К вечности мы можем приобщиться только через качество любви, жизнь и смерть. Но все же как это сделать? Данте писал: «Настало время закончить настоящий трактат, дабы проследовать дальше». Четвертый трактат начинается новой канцоной.


Глава пятая. Благородная жизнь


В четвертом трактате «Пира» в работе Данте появляется новый элемент — людское множество. Намеки на него встречались и раньше: другие дамы, поэты, философы, отец Беатриче, лучший друг Данте, паломники, знатные люди. Они служили фоном для главных героев. Высказывалось предположение, что Данте говорит, в основном, о тех, кто способен к интеллектуальным усилиям, будь то мыслители дохристианские или философы христианской поры. Они упоминались и в «Новой жизни», и в «Пире», оттеняя портрет дамы и формируя ортодоксальное мышление Данте. Дух, который в начале «Новой жизни» восклицает: «Вот уже появилось твое блаженство» имеет в виду напряженную работу мысли поэта, почва для которой была создана другими. Но это новое множество людей — нечто иное.

Большинство великих поэтов населяет свои произведения множеством персонажей, но, как правило, у них другая роль. В произведениях Шекспира многолюдно с самого начала, и затем автор постепенно вызывает из этой массы индивидуальных героев. У Вордсворта множество людей противопоставлено множеству образов природы, и Вордсворт работает над тем, чтобы показать их взаимосвязи. Пэтмор сосредоточен на индивидууме, поначалу это заметно в «The Angel in the House», а особенно в «Одах». В работах Китса вообще малолюдно. Вергилий сосредоточен на городе, на его изменениях от Трои до Рима. У Шекспира и Вордсворта против природного благочестия героев выступают Отелло, Лир и Макбет. Французская революция стремилась к благочестию как к идеалу, но так и не смогла его достичь. У Данте природное благочестие подвергается философскому осмыслению, а в целом он постепенно отходит от частного к общему.

Вордсворт писал:


и вместе с ними ум
Растет, и расширяется, и жаждет
Вещь каждую постичь и удержать.
(Прелюдия. Кн. II, 267-270)

Но если его «ум растет и расширяется», то Данте предельно сосредоточивал мысль, сосредоточивал до такой степени, что олицетворял ее, наделяя конкретным именем. Это происходит в начале «Комедии» при встрече с Вергилием, соединившим в себе как минимум четыре образа: это и поэт Вергилий, и поэзия вообще, и философия, и общество или его часть.

«Tu se 'lo mio maestro e il mio autore» — «Ты мой учитель, мой пример любимый (Ад. I, 85) — это верно во всех смыслах. Общество вскармливает души. Вергилию невозможно войти в Рай, он вскормлен другим, вовсе не Небесным градом.

Данте много говорит о куртуазности[61] — «su sua unsffabile cortesia» — «по его неколебимой учтивости», — и продолжает говорить о ней. В начале «Новой жизни» именно это качество он отмечает в Беатриче, а в начале «Комедии» то же качество уже Беатриче выделяет в Вергилии, обращаясь к нему с просьбой помочь «ее другу».


О, мантуанца чистая душа,
Чья слава целый мир объемлет кругом
И не исчезнет, вечно в нем дыша...

«O anima cortese Mantovana...» (Ад. II, 58). Упоминание Мантуи указывает на то, что Данте считал куртуазность одним из главных достоинств не только человека, но и города. Беатриче и Дама Окна — а теперь мы можем сказать, что вообще-то только Беатриче, поскольку именно ее образ принципиален для всего Пути Утверждения, — всегда куртуазны, это же качество свойственно и самому Данте. Вергилий учтив, как и наш Господь. Этим щедрым даром в равной степени наделены флорентийская девушка и божественная Троица. Но как, если уж мы знаем об этом, нам самим построить жизнь по законам куртуазности? Как всех мужчин сделать учтивыми? В этом проблема становления города.

Третья канцона начинает новую тему. Дама становится строга, поэт понимает, что теперь от него требуется иное.


Настало время путь избрать иной.
Оставлю стиль и сладостный и новый,
Которым о любви я говорил.
(Пир. Трактат IV, канцона третья)

Данте задается вопросом: «в чем благородства вечные основы?». Он с жаром опровергает ненавистное ему мнение о том, что для благородства достаточно богатства. Богатство здесь подразумевает в первую очередь деньги, но не только. В глазах окружающих богач и умен и знатен. Но с помощью Амора Данте развенчивает этот миф. В его рассуждениях немало философии, но многое рождено его общением с Беатриче. Здесь и незаслуженное оскорбление, и отстраненный взгляд, и светское женское празднословие на приеме. Нет, это не раздражает поэта, он просто говорит о другом аспекте сущности Беатриче. И в этом качестве она скорее напоминает Имогену[62], чем Офелию; она была «честным воином» и совсем не такой покорной, как Дездемона, которой Отелло просто польстил, сравнив ее с «прекрасным воином»[63]. Дама, которой восхищался Данте, достойна поэта своей возвышенностью и добросердечием. Когда во второй канцоне он сказал, что «мечет пламя огненный покров ее красы», он говорил о ее характере и поведении, а также о ее внешности. Такой же она остается и в «Чистилище». Просто молодая флорентийка не сразу уловила поздний стиль поэта, но принципы остались неизменны. Да, она не стала говорить с Данте при встрече, но в душе она произносит те же слова, что и в тридцатой песне «Чистилища»: «Взгляни смелей! Да, да, я — Беатриче». Это и напоминание, и призыв сохранять верность, не обычную, плотскую, поскольку они не были связаны никакими обетами и формальностями, но куда более возвышенную. Ее упреки совершенно справедливы, и все же, как только возникла необходимость, она сразу же пришла на помощь. «Никто, — говорит она, — поспешней не бежал от горя и не стремился к радости быстрей, чем я» (Ад. II, 109–111). Она знает, что еще пригодится «своему верному». Великая верность Беатриче объясняется тем, что даже на небесах она все еще может сказать «мой друг», с достоинством принимая его обожание. Нельзя считать, что у нее не было никаких обязанностей; Данте полагал, что она выполняла свой долг, но именно по ее страстному призыву Вергилий, олицетворяющий поэзию, отправился в путь и заговорил. Да, Данте привел к ней Вергилий, но прежде она отправила Вергилия на помощь поэту.

На пренебрежительное отношение к себе со стороны Беатриче Данте отвечает мужественным смирением. Для него это доблесть, особая добродетель, присущая лишь мужчине. И в аллегорическом смысле происходит нечто подобное. Философия чужда зрелищных и навязчивых манифестаций, но теперь она тоже становится властной и некоторым образом надменной. Разум поэта обращается к государству, с одной стороны благородному, а с другой — жестокому и презрительному. Тем не менее, это одно и то же государство. И если бы нам пришло в голову наделить его женскими качествами, мы говорили бы именно о жестокости и презрительном отношении, но чтобы не забыть о том, что это все-таки государство, нам понадобилась бы определенная интеллектуальная доблесть. Здесь раскрывается еще один аллегорический смысл работы Данте. Именно здесь мы понимаем, что синонимом слова «доблесть» для Данте является слово «благородство», которое позже определяется как «perfezione di propria natura в ciascuna cosa» — «совершенство собственной природы в каждой вещи» (IV, XVI). «Человек говорит о благородном камне, благородном растении, благородном коне, благородном соколе, когда то, что он называет, кажется совершенным по своей природе». Это сказывается любовь поэта к Философии, когда сложность ее построений преодолевается благородной доблестью мужской природы. Кстати, иногда считается, что некоторое презрение к женщине со стороны мужчины вовсе не обязательно вызывает недовольство женщины, она вполне может принять подобное отношение за определенное благородство натуры ее избранника.

Однако, прежде чем вступить в дискуссию о государстве, Данте делает отступление, намекая в канцоне на Императора Рудольфа Швабского[64]. Когда Императора попросили дать определение дворянству, он сказал, что дворянство связано с «древним богатством и милосердными манерами», но некоторые из его придворных посчитали второй пункт необязательным. Таким образом, Данте ведет дискуссию об имперской власти и, следовательно, об авторитете в целом. По его мнению, авторитет действует «в соответствии с верой и послушанием» — «atto degna di fede e d 'obbedienza» (IV, IX). «И потому очевидно, что определение благородства не дело императорского искусства; а если это не дело искусства, то, рассуждая об искусстве, мы императору не подчинены; а если не подчинены, то и почитать его в этом отношении мы не обязаны».

Понятно, что Аристотель — самый достойный веры и послушания, а его слова и обладают высшим авторитетом. Сфера философии должна управлять всеми остальными сферами жизни, и она не противостоит имперской власти; они действительно необходимы друг другу, поскольку император без философа пребывает в некоторой опасности, а философ без императора слаб; но когда они едины, они воистину сильны. Четвертый трактат посвящен той жизни, которую философия считает полезной. А трактат «О монархии» определяет внешние средства, с помощью которых эта жизнь может быть предложена миру.

Тогда истинное качество, делающее человека по-настоящему вежливым и добрым — это благородство, а благородство — это совершенство природы. Этого мнения придерживаются далеко не всегда и не все (включая и упомянутого выше Императора Рудольфа). Люди думают, что благородство заключено в родословной или в богатстве. Но как часто мы видим, что потомки великих людей способны на самые низменные поступки; так что их можно по праву назвать «мертвыми», даже если они еще живы. «Жизнь есть сущность живущих, если жить для человека значит пользоваться разумом и если пользование разумом есть сущность человека, то и отказ от этого пользования есть отказ от своей сущности, иными словами, смерть» (IV, VII). Это особенно характерно для человека, у которого перед глазами множество благородных примеров, но он им не следует, и тогда «человек мертв, но зверь выживает». Здесь очевидная перекличка с другой работой Данте. В «Комедии» в самом конце «Ада» он говорит о мертвом живом человеке. Поэт видит души тех, чьи тела все еще ходят по земле, но дьяволы населяют эти тела, и они уже не люди, а дьявольские вместилища.


Знай, что, едва предательство свершила
Как я, душа, вселяется тотчас
Ей в тело бес, и в нем он остается,
Доколе срок для плоти не угас.
(Ад. XXXIII, 122-150)

Это один из примеров ужасной подмены, совершаемой в аду. Во втором примере Данте говорит об отцах и предках, и ставит под вопрос естественный долг, а также сверхъестественную добродетель. Ранее в качестве примера приводилась добродетель в образе женщины. Данте говорил, что в начале Пути Любовь во всем сопровождал разум. Нежелание пользоваться разумом делает человека зверем. Если Любовь не сопровождается разумом, в человеке начинает расти звериное начало. Влюбленный разум — это лишь часть универсального разума, точно так же, как Беатриче — это только один из возможных образов истинной философии. Когда в «Новой жизни» (XXXV) Данте, оплакивая смерть Беатриче, встречает Даму Окна, он говорит: «Не может быть, чтобы с этой сострадательной дамой не находился бы благороднейший Амор», намеренно подчеркивая близость сострадания и благородства, как неотъемлемой части разума. Но в «Новой жизни» знание о том, что обусловлено верой и послушанием, исходило не от самой Беатриче, а от Истинного света, передаваемого через нее. «Новая жизнь» не поднимается до высот философского обсуждения имперской власти, а говорит всего лишь об авторитете сострадательной и благородной донны. Уже здесь мы имеем четыре формы власти: реально живущей дамы, аллегории философии, моральности имперской власти и богословского понятия Бога. Речь пока не идет о папской власти, поскольку Данте еще не готов всерьез обсуждать ее, и поскольку в это время еще не был решен вопрос о том, следует ли относить эту власть к третьему или четвертому типу. В этом и состояло разногласие гвельфов и гибеллинов, оно-то и влияло на состояние сознания Данте. Ибо, если папская власть всего лишь «моральна», то она относится к императорскому типу, а если вопрос о ее легитимности лежит в плоскости богословия, ее уровень выше. Об этом можно спорить, но факт существования Беатриче неоспорим.

Влияние встречи с Беатриче вновь проявляется, когда Данте продолжает цитировать святого Фому в том месте, где он говорит о том, что истинный разум правильно понимает «отношение одной вещи к другой», а умение правильно разбираться в этих отношениях приводит к благоговению. Подобный вывод вполне мог бы стать эпиграфом к «Новой жизни», хотя, возможно, сделан он был уже после написания книги, и образ Дамы Окна стал более понятен в интеллектуальном плане. Полемизируя с Императором Рудольфом Швабским, Данте использует два термина «discrezione» — «осмотрительность» и «reverenza» — «уважение», и пусть не покажется странным, что он так усердно пытается опровергнуть простое высказывание Императора. Мы знаем, насколько серьезно Данте относился к власти, для него важно было прежде всего то, как проявляется эта власть. Явление Беатриче сделало власть зримой и в то же время подвигло его на серьезное исследование природы власти. Его интересовал не столько конфликт между разными формами власти, сколько формы проявления одного органа власти (обусловленного «доверием и послушанием»). Мы привыкли думать о «властях» как о постоянно конфликтующих силах, но для Данте все обстояло иначе. Он утверждает единство стиха, объединяющего в себе различные смыслы, единство смиренной скромности Беатриче, порожденное куртуазностью, единство доктрины щедрости, без которой немыслимо органическое единство власти.

Нет смысла следовать за Данте в ходе долгих дискуссий, в которых он доказывает, что ни богатство, ни высокое происхождение не являются причиной истинного благородства; позже мы еще вернемся к этому. В шестнадцатой главе трактата он говорит, что мы должны думать о благородстве как о «совершенстве человеческой натуры», и судить о нем по его плодам. Каковы же эти плоды? По Аристотелю их одиннадцать:

(1) Мужество — это середина между безрассудной отвагой и трусостью.

(2) Благоразумие — это середина между распущенностью и тем, что можно было бы назвать «бесчувственностью» (в отношении к удовольствиям, связанным с чувством осязания и вкуса).

(3) Щедрость — это середина между мотовством и скупостью.

(4) Величавость — это середина между спесью и приниженностью.

(5) Великодушие, которое смягчает и приобретает честь и репутацию.

(6) Честолюбие — которое строит наши отношения к почестям этого мира.

(7) Ровность — это середина между гневностью и «безгневливостью».

(8) Правдивость — это середина между хвастовством и притворством.

(9) Любезность — которая позволяет нам точнее оценивать себя.

(10) Приятность — которая освобождает нас от поиска легких развлечений.

(11) Справедливость, которая заставляет нас любить и практиковать непосредственность во всем.

Эти одиннадцать достоинств щедрости часто проявляются в ответ на вызов женщин, они и составляют «доблесть» мужчины. Беатриче поощряет их проявление сознательно или неосознанно, они ей нравятся. Достоинства мужчины становятся особенно приятны женщине, если проявляются по отношению к ней. Итальянский язык, как никакой другой, способен выразить множество оттенков интимного и изысканного, и в этом смысле превосходит английский. Слова Беатриче, обращенные к Вергилию: «Мой друг, который счастью не был другом» отчетливо говорят об их особых отношениях даже на небесах. Вышняя помощь, оказываемая Беатриче своему другу, требует истинной щедрости, мужества, умения не только отдавать, но и принимать дары, великодушия, любезности и справедливости — все это входит в понятие любви на Пути утверждения образов. Этот перечень можно назвать пособием для того, кто испытал романтическую любовь. Все это Данте называет моральными достоинствами активной жизни, и так оно и есть, поскольку двое влюбленных ведут активную жизнь по отношению друг к другу, и их взаимная обязанность заключается в том, чтобы убедиться, что их достоинства и утехи адекватны.

Перечень достоинств предназначен не только для Беатриче. Он продиктован Любовью («Когда любовью я дышу, // То я внимателен; ей только надо // Мне подсказать слова, и я пишу»[65]), а также Аристотелем. В перечне различаются четыре значения: одно значение предназначено Беатриче, второе восходит к Аристотелю, третье имеет имперский смысл, а четвертое характеризует святость. Перечисленные добродетели по мысли Данте должны быть присущи любому разумному существу, будь то лицо гражданское или духовное. Эти одиннадцать нот звучат и в Вергилии, и в донне, они же есть существо Святой Марии и даже Христа. Поэтому они равно относятся и к граду земному, и к Граду Небесному. Влияние Беатриче на Данте состоит в том, чтобы пробудить его «доблесть» и благородство; эти добродетели необходимы для формирования града земного по типу Града Небесного. Город тогда будет благороден, когда природа его станет совершенной. Эта природа, кстати, описана в разделе трактата, который лучше процитировать, как из-за его актуальности здесь, так и потому, что он содержит поэтический образ, который впоследствии стал одним из самых известных у Данте. Он говорил, что понятие дворянства следует трактовать более широко, оно является более фундаментальным, чем конкретные добродетели, поскольку охватывает их все. Он продолжает: «Конечно, благородство всюду, где добродетель, но добродетель вовсе не всюду, где благородство; пользуясь прекрасным и подходящим сравнением, скажу, что поистине благородство есть небо, в котором сияют многие и различные звезды. В благородстве же сияют интеллектуальные и нравственные добродетели; в нем сияют добрые склонности, данные нам природой, то есть жалость и благоговение, а также похвальные страсти, как-то стыдливость, сострадание и многие другие; сияют в нем и телесные достоинства, как-то красота, сила и как бы неизменное здоровье. У благородства столько звезд, рассеянных по всему небу, что, конечно, неудивительно, если в человеческом благородстве произрастают многие и различные плоды; благородство настолько многообразно по своей природе и возможностям, включаемым и объединяемым в единой простой субстанции, что его плоды как бы рождаются на разных ветвях. И я впредь осмеливаюсь утверждать, что человеческое благородство, поскольку это касается множества его плодов, превосходит благородство ангела, хотя ангельское в целом и более Божественно[66]».

Эти же звезды сияют и в «Комедии» как отблески благородства творения, отобразившиеся в той или иной добродетели. Но здесь, на Земле, это благородство не передается каждому мужчине и женщине, потому что некоторые (из-за недостатков природы или нехватки времени) не настолько совершенны, чтобы свет мог сиять в них напрямую, хотя время от времени в них также можно заметить отблески света. Итак, исходя из всех этих соображений, мы приходим ко второму определению благородства (IV, XX), которое называется «lo seme di felicita messo da Dio nell anima ben posta», то есть то, о чем говорит канцона, которую комментирует Данте — «семя блаженства, посланное Богом в подготовленную душу». Это семя вызревает в истинном свете Беатриче и питается философией; имперская власть защищает его рост, а плоды, его венчающие, — в Боге.

«Канцона утверждает, что только Бог дарует эту милость душе человека, совершенного в пределах своих возможностей, подготовленного и расположенного к приятию этого Божественного действия».

Это благородство передается мужчине или женщине из рода в род. Поэтому в определенном смысле понятие связано и с Беатриче. Она была образом Любви для Данте, а следовательно — гипотетически — матерью детей, которым муж передает семя блаженства. Этот способ обретения благородства возможен для очень многих: «Некоторые придерживаются другого мнения, утверждая, что если бы все упомянутые выше силы, находясь в наилучшем расположении, договорились между собой относительно создания определенной души, то в нее снизошло бы такое количество Божественности, что получился бы как бы второй, воплотившийся Бог» (IV, XXI) — «un altro Iddio incarnato». В этом предположении легко увидеть Беатриче в совершенстве, а также совершенное философское знание. И то, что божественное воплотилось в конкретной девушке из Флоренции, наглядно демонстрирует естественность этого воплощения, вовсе не чуждого человечеству. Чудо воплощения происходит незримо, застенчиво и просто, и в результате являет великолепную скромность и скромное великолепие. «Вот, — говорит Господь, обращаясь ко всему миру, — вот моя мать и мои братья». Именно в тот момент, когда Данте видит Беатриче, он может сказать то же самое кому угодно, и ему невозможно не поверить.

Оставшиеся семь глав «Пира» посвящены двум темам: обсуждению активного и пассивного образов жизни и обзору четырех основных этапов благородной жизни. Различие между активностью и созерцательностью отмечалось еще в глубокой древности. Явное различие между теми, кто отказывался от активного образа жизни (например, членами монашеских орденов), семейными мирянами и, например, политиками, не должно скрывать того факта, что каждое призвание в определенной степени включает в себя и остальные. Как сказано в Евхаристии: Он останется совершенным и цельным в причастии каждым видом[67]. Созерцатели действуют как внешние наблюдатели. Активные люди должны нарабатывать внутренний опыт. Смысл образа Беатриче здесь двойственен: с одной стороны, он призывает активного человека направить свою активность внутрь себя, чтобы пробудить собственный дух. Сосредоточенность видения требует большей активности. «Взгляни смелей! Да, да, я — Беатриче», — это призыв к действию. С другой стороны, установление отношений между людьми почти всегда включает некие активные действия, а если речь идет о браке, то, конечно, и целый ряд обязанностей. Это дольняя деятельность, ибо без плоти нет брака; брачные обязанности и другие подобные отношения связаны с материей — это совершенно понятно. Менее понятно то, что внимание, сосредоточенное на Беатриче во славе, позволяет увидеть проявление славы Божией в Беатриче. Подобному видению обычно присваивается ранг сна или мечтания, к подобным прозрениям принято относиться снисходительно, но на самом деле это совсем не так. Активность и Созерцание — две части одной работы, даже если человек то и дело забывает об этом. Вот почему Данте поставил Приятность среди звезд на небесах нашей совершенной природы; и Любовь в Приятности — один из предметов Созерцания. У Созерцания достаточно предметов; ничто из активной жизни не чуждо ему. Созерцание и активный образ жизни постоянно обмениваются полномочиями. «Мы в этой жизни можем обладать двояким счастием в зависимости от двух ведущих нас к нему различных путей, — писал Данте, — одного хорошего и другого наилучшего: один из них — это жизнь деятельная, а другой — созерцательная; последняя (хотя посредством деятельной жизни, как было сказано, и достигается благополучие) приводит нас к более совершенному счастью и блаженству»[68].

Здесь мы подходим к созерцанию всей жизни через призму совершенства. Данте говорит об этом в начале «Пира» и затем продолжает возвращаться с этому понятию снова и снова. Юная Беатриче предстала перед будущим поэтом в одеждах самого благородного цвета — ‘vestitad'unnobilissimo colore umile ed ones sanguigno’ — «одетой в самый скромный и благородный цвет» — алый. Девочка едва ли могла бы выбрать цвет более удачный, особенно если учесть, что каждое слово Данте богато смыслом. Те, кто отрицает реальность Беатриче, говорят, что нарочитый выбор цвета одежд лишний раз подтверждает вымышленность образа, а то, что девять лет спустя Данте представляет ее в других одеждах только укрепляет подозрения об использовании выдуманного персонажа. Однако у нас есть только то, что есть — слова Данте — и у нас нет никаких оснований не верить им. Цвет благородства, откровенный цвет крови выбрала ее мать в тот день, чтобы дочь, оставаясь в смертном естестве, могла претендовать на бессмертие; позже сама Беатриче выбрала чистый белый цвет, как будто сквозь земное благородство проступила духовная сущность. Это все, что мы знаем о ее флорентийском гардеробе. Но открывая последнюю песнь «Рая», мы вновь встречаем это слово. Обращаясь к единственной совершенной Богородице и призывая ее с помощью формулы, которая также определяет Беатриче и всех святых — «дочь своего же сына» («figlia del tuo figlio») — святой Бернард говорит:


В тебе явилось наше естество
Столь благородным, что его творящий
Не пренебрег твореньем стать его.
(Рай, XXXIII, 4–6)

Именно бесконечная глубина этого благородства сделала возможным бесконечное Воплощение. В «Новой жизни» это символ, получивший земное воплощение. В «Пире» это как бы обряд загадочной смысловой глубины. В «Раю» раскрывается происхождение этого благородства.

Четыре периода благородной жизни — это юность, которая заканчивается к 25 годам; молодость, длящаяся до сорока пяти лет; затем зрелость до семидесяти лет; а для последнего десятилетия характерно состояние дряхлости. Платон, «о котором можно сказать, что природа создала его исполненным совершенства внутреннего и внешнего», дожил до восьмидесяти одного года, и Данте верит в то, что «если бы Христос не был распят и прожил Свой срок, отпущенный Ему от природы, то Свое бренное тело Он сменил бы на вечное на восемьдесят первом году жизни».

Остается рассмотреть несколько добродетелей, естественно преобладающих на разных этапах этой благородной жизни. Для юного возраста характерно послушание, учтивость (или, скажем, приятная вежливость), стыдливость и «adornezza corporale» — «телесная красота». Юноша должен быть послушен своему отцу и учителям; быть ласковым и добрым («dolce e cortesemente» (IV, XXV). В этом совершенство маленькой Беатриче наряду со скромностью, а значит и способностью восхищаться всеми великими и чудесными вещами. Благоговение, к которому приводит такое восхищение, и есть настоящий романтизм, его дает нам природа как залог благородной жизни. Если мы способны на такое чувство, то благоговение — начало мудрости. Это очень точно выразил Вордсворт:


В то время восхищение и страх
Наставниками были мне. — С пеленок
Я пестуем был красотой...
(Прелюдия. Книга I, 295–298)

Это особое застенчивое восхищение сопровождается скромностью и стыдливостью. «Стыдливость — это страх перед позором от совершенного проступка; а из этого страха рождается раскаяние в проступке, несущем в себе горечь, которая есть напоминание о том, чтобы больше не грешить»[69]. Превосходство духа сопровождается превосходством тела; благородной жизни соответствуют здоровье, осторожность, приятность. Об этом говорил Аристотель, именно эти качества Беатриче и повергли поэта в изумление, которое стало для него началом мудрости.

Благородная жизнь только начинается в подростковом возрасте. Путь Утверждения во всех своих аспектах закладывается на этой ранней стадии, если, конечно, человек следует высоким традициям и испытывает отвращение к духовной грязи, которую он больше всего ненавидит, и если его наставник достаточно бдителен. Не всегда тем, кто идет Путем Утверждения, удается правильно разбираться в людях и новых обстоятельствах, но романтизм не сможет развиться без указанных качеств или в том случае, если эти качества отсутствуют в окружающих. Итак, в молодости романтику должны быть свойственны умеренность, смелость, любовь, вежливость и верность. Под верностью здесь понимается лояльность к законам, и для молодежи это особенно важно, так как юношу легко извинить, сделав скидку на возраст, но для перехода к зрелости необходим навык соблюдения законов и распознавания их сути. А если жизненная ситуация не определяется никаким законом, взрослый человек должен следовать своему собственному справедливому уму. Но к тому времени, когда человек благородной жизни достигает третьего возраста — старости (IV, XXVII), он отмечен другими добродетелями: благоразумием, справедливостью, щедростью и той радостью, которую принято называть благожелательностью. Он становится взрослым и в любви. Романтизм приучил его к сдержанности, убеждения сохранили веру. Если собственное совершенство он обрел еще в юности, то теперь ему необходимо совершенство в обществе. «Человек по своей природе социальное животное», цитирует Данте «Политику» Аристотеля, но затем дополняет эту цитату. «Итак, после собственного совершенства, которое приобретается в зрелом возрасте, должно появиться и то совершенство, которое озаряет не только самого себя, но и других; и совершенство это должно раскрыть человека как некую розу, которая больше не может оставаться закрытой и чье благоухание, зародившееся в ее недрах, должно разлиться; и это должно наступить в третьем возрасте». Он естественным образом должен пребывать безукоризненным, но при этом не прилагая никаких усилий, «подобно розе, дарующей свое благоухание не только тому, кто подходит к ней, специально чтобы ее понюхать, но также и любому, кто к ней приближается». Мы не должны продавать нашу мудрость детям Единого, давшего нам всё. А в более приземленном смысле — детям тех людей, среди которых мы обретаем свое совершенство. Ведь вокруг нас были люди, в том числе и те, кого мы бы не стали называть друзьями, и они тоже дали нам нечто, так что мы в долгу и перед ними. Возможно, Беатриче была скуповата? Возможно, Аристотель был несдержан и замкнут? «Те советы, которые не имеют отношения к твоему искусству и которые проистекают только от дарованного тебе Богом здравого смысла (а это и есть та осторожность, о которой идет речь), ты не должен продавать сынам Того, Кто тебе его даровал; те же советы, которые имеют отношение к искусству, тобою купленному, ты продавать можешь; однако не без того, чтобы иной раз не отложить десятую долю и не отдать ее Богу, то есть тем беднякам, которым ничего не осталось, как уповать на милость Божью». Такой подход способствует расширению сознания, именно так выглядит проявление вежливости и доброжелательности. В начале «Новой жизни» Данте говорит: «И если кто-либо о чем-либо спрашивал меня, ответ мой был единственным: "Любовь", а на лице моем отражалось смирение». Казалось бы, такой ответ выглядит несколько комичным, но если вдуматься, то для человека благородной жизни это единственный благородный ответ на все вопросы, рожденный незаметным для других током любви. Обладая подобной щедростью любви, душа обретает справедливость и авторитет. Такой ответ приятно слышать и приятно произносить. Поэтому Данте произносит фразу, которая слишком неподъемна для большинства мужчин: «Старости подобает также быть благожелательной, рассуждать о хорошем и охотно выслушивать хорошее: ведь хорошо бывает рассуждать о хорошем тогда, когда слушаешь хорошее. Возраст же этот придает человеку авторитетный вид, и кажется, что к старому человеку прислушиваются больше, чем к людям в любом другом, более раннем возрасте, и что он благодаря долгому жизненному опыту должен знать больше хороших и занятных рассказов». Авторитет является другой стороной раннего послушания; власть не может считаться совершенной, пока в обществе сохраняется несогласие с ней. Конечно, послушание может быть навязано, но веру навязать нельзя. Закон не может считаться законом, если за его соблюдение людям платят. Таким образом, власть не может считать себя благородной, если больше никто не считает ее таковой. Благородная жизнь подразумевает добровольный обмен щедростью. Тот, кто подчиняется власти, не менее служит обществу, чем тот, кто правит. Именно это Данте выражал благоговением перед славой, выраженной Беатриче: достоинствами обмениваются. Беатриче похожа на звезду на небесах благородства, и Данте, уловивший этот намек на совершенство, передает его миру.

На протяжении всей главы Данте осуждает Флоренцию, свой родной город. Именно флорентийская девушка впервые показала ему возможность величия; а город-отступник извращает и отвергает его. В следующей главе мы увидим, как связаны два эти образа. Здесь достаточно заметить, что и на вершине своего философского взлета он прекрасно видит, насколько реальная жизнь далека от совершенства. «О вы, злодеи, рожденные во зле! Вы обижаете вдов и сирот, грабите неимущих, похищаете и присваиваете себе чужие права; из всего вами награбленного вы задаете пиры, дарите коней и оружие, имущество и деньги, носите дивные наряды, воздвигаете дивные постройки и воображаете себя щедрыми!» Здесь кажется, что автор просто срывается на крик: «O misera, misera, patria mia!» — «О, несчастная, несчастная моя страна!». Казалось, что небеса флорентийской знати движутся к центру круга; окружность, по которой давным-давно, в юношеские дни своей любви, двигался поэт, теперь словно уворачивается внутрь, и повествование Данте замедляется в соответствии с последним возрастом благородной души. «Здесь задача текста — показать, что делает благородная душа в четвертой и последней частижизни, то есть в дряхлости. Во-первых, она возвращается к Богу, как к той гавани, которую она покинула, когда ей пришлось выйти в открытое море этой жизни; во-вторых, она благословляет пройденный ею путь, так как он был прямым, добрым и не омраченным бурями» (IV, XXVIII). Это движение к Богу характеризуется только умиротворением, с одной стороны, дарованным душе, а с другой стороны, являющимся ее обязанностью. В рамках этого последнего опыта людям предстоит стать гражданами вечной жизни. «Итак, в этом возрасте благородная душа возвещает себя Богу и ждет конца бренной жизни с великим вожделением, и ей кажется, что ... она покидает открытое море и возвращается в гавань! О вы, несчастные и подлые люди, врывающиеся в эту гавань на распущенных парусах, и там, где вы должны бы отдохнуть, вы от порыва ветра терпите кораблекрушение и теряете самих себя как раз тогда, когда столь долгий путь уже позади!» Данте называет одного мифологического героя и другого, вполне реального, которые неторопливо движутся к вечной жизни. «Правда, рыцарь Ланселот[70] не пожелал войти в гавань с распущенными парусами; не пожелал и благороднейший наш латинянин Гвидо да Монтефельтро[71]. Хорошо поступили эти благородные мужи, которые опустили паруса своих мирских деяний и предались в преклонных годах монашеской жизни, отринув всяческие мирские соблазны и дела. И никого нельзя извинить брачными узами, некогда связывавшими его; ведь к религии обращается не только тот, кто одеянием и образом жизни уподобляет себя Святому Бенедикту, Святому Августину, Святому Франциску или Святому Доминику, но можно, пребывая в браке, также обратиться к доброй и истинной религии, ибо Бог не требует от нас иной религии, кроме религии сердца». Именно сердце привело поэта к занятию должности приора в совете Флоренции. С тех пор, как он впервые удостоился откровения, окрашенного в благородный цвет крови, прошло много лет. Все это время те давние события жили в нем, накапливаясь и давая силу будущему мощному поэтическому дару. Но хотя Данте никогда не путал поэзию и веру, его поэзия обязательно включает в себя молитву и воздержание. Однако Божий промысел, как он его понимал, требовал от него исполнения гражданских и семейных обязанностей, иначе жизнь его не будет иметь полноты. Есть только два пути, которыми приходит откровение: это может быть дар, а может быть воздаяние за верность, внимание и любовь. И теперь слово «любовь» является ответом на любой вопрос, но смысл этого слова стал куда более весомым. Нечто подобное ощущал и другой великий романтик, Вордсворт:


О вы, Озера, Рощи и Холмы,
Пусть никогда не разлучимся мы!
..................................................
Тебе спасибо, сердце человечье,
За тот цветок, что ветер вдаль унес,
За всё, что в строки не могу облечь я,
За то, что дальше слов и глубже слез[72].

Замысел, родившийся из горестной любви, пронзил века, он стал источником и для нашего времени. К сожалению, само слово «Романтик» осталось где-то позади; такие слова принадлежат прошлому и Пути.

Итак «благородная душа благословляет и былые времена; и она действительно вправе их благословлять, ибо, перебирая их в памяти, она вспоминает свои праведные поступки, без которых она не могла бы войти в ту гавань, к которой она приближается столь обогащенной». Она вращает их в своей памяти и вспоминает проделанную работу. На этом этапе все, что она слышит в окружающем мире — это ее собственное благословение прожитой жизни и тихие приветствия других душ практически из предместий вечного Города. Сама манера, в которой написана «Новая жизнь», содержит немало намеков на этот завершающий этап. Достаточно процитировать: «по своей несказанной куртуазности, которая ныне награждена в великом веке, она столь доброжелательно приветствовала меня, что мне казалось — я вижу все грани блаженства». Благословляя прошлое, душа движется дальше. Говорят, что старое «живет прошедшим». Смысл этих слов глубже, чем мы привыкли думать. Память о прошлом, даже в некотором смысле повторение прошлого, для благородной души является тем средством, с помощью которого она приближается к порогу всей смертной жизни, который следует понимать и как справедливый итог и как милосердное искупление. Душа приближается к некоему образу вечности, где человеку предстоит стать вновь сообразным и целостным.

Теперь неоткомментированным остается только окончание канцоны, последние шесть строк.


Ты, против заблуждающихся, в путь
Отправься; не забудь,
Канцона, там, где дама, — в вышнем круге —
Все рассказать о должности твоей.
Ты, верно, скажешь ей:
«Я о твоем благовествую друге».

«Это "против заблуждающихся" и есть название канцоны, сочиненное по образцу доброго инока Фомы Аквинского, который одну свою книгу, написанную для посрамления тех, кто сбивается с пути нашей веры, назвал "Против язычников"». Эта канцона также ставит в тупик тех, кто отошел от веры. Но при чем здесь вера? Данте приказывает канцоне: «не забудь, / Канцона, там, где дама — в вышнем круге, / все рассказать о должности твоей». Одновременно поэт указывает, где можно найти даму, то есть Философию — она обитает в своих чертогах, то есть в душе. И живет философия не только в душах мудрецов, но и, как было доказано ранее в другом трактате, везде, где поселилась любовь. Такие люди смогут извлечь смысл из этой канцоны, и он будет им полезен. Об этом и говорят слова: «Я о твоем благовествую друге», потому что благородство — друг всех благонамеренных людей. Философия — друг, чей истинный дом стоит в самом сокровенном месте божественного разума, — nel secrettissimo della divina Mente — «в самой тайне божественного разума».

Это и было задачей Данте, тем, что он делал всю свою сознательную жизнь.


Глава шестая. «Монархия» и изгнание


8 июня 1290 года Беатриче умерла. Напомним, что Данте в «Новой жизни» цитировал Иеремию: «Quomodo sedet sola civitas ...» — «Как одиноко сидит город, некогда многолюдный! он стал, как вдова; великий между народами ...». Далее он говорит, что написал сонет, адресовав его жителям Флоренции, «которым надлежало воздать честь». Едва ли можно предположить, что этот сонет направлен городским властям, но речь в нем о потере, которую Флоренция понесла со смертью конкретной Беатриче. Скорее мы можем предположить, что поэту казалось, будто Флоренция с потерей Беатриче утратила и мир, и справедливость. Угасание личного светоча Данте воспринимает как угасание общего света гражданской добродетели. В доказательство такой точки зрения можно вспомнить письмо, которое он написал двадцать четыре года спустя. Это было в 1314 году; к этому времени поэт пребывал в изгнании уже двенадцать лет. Папа Климент V, державший престол в Авиньоне, только что умер. Неподалеку от Авиньона кардиналы собрались на Конклав. Данте направил им послание: «Cardinalibus Italicis Dantes Alighierus de Florentia» — «Данте Алигьери, флорентиец, кардиналам Италии». Началось оно так: «Quomodo sedet sola ci vitas ...» — «Как одиноко сидит город, некогда многолюдный! он стал, как вдова; великий между народами».

В данном случае, Данте имел в виду Рим. Это он уподоблялся вдове, оставленной после удаления Апостольского престола в Авиньон. На память приходят две женщины из «Новой жизни» — конечно же, было два города, которые очень много значили для сердца и разума Данте: Рим и Флоренция. Их образы соответствуют Беатриче и Даме Окна. Дважды использованная цитата из Иеремии символизирует двойную боль, испытанную поэтом. Но запустение Флоренции после смерти Беатриче («после» не значит «вследствие») Данте воспринимал не так остро, как запустение Рима после ухода папы. Тому было три причины. Во-первых, Данте никогда не считал, что его личные дела столь же важны, как дела христианского мира. Во-вторых, Беатриче покинула дольний мир по Воле Бога, а Папа и кардиналы покинули Рим (как он говорит в этом письме) вопреки воле Божьей — «quod, male usi libertate arbitrii, eligire maluistis», — «вы предпочли использовать свободу воли во зло». В-третьих, к этому времени Данте вступил в пору зрелости и потому страдания его были осознаннее и сильнее.

Дело было не в том, где находится Апостольский престол, а в том, под чьим влиянием он находится. В Авиньоне Апостольский престол находился под контролем французского двора. Но такое положение дел противоречило всем принципам Данте. Апостольский престол не должен подчиняться никому, кроме, разве что императора, да и тому он равен по авторитету и превосходит его по чести. Становиться вассалом французского императора, по мнению Данте, означало отступничество. Папа отказался от своей функции; он повел себя так, словно его функция создана для него, а не он создан для функции. И теперь, когда Папа умер, кардиналы упорствуют во грехе. Подлинность письма ставили под сомнение, аргументируя тем, что Данте, якобы, использовал тот же прием, который уже применялся им после смерти Беатриче. Сомневаться в подлинности письма можно, но не из-за подобного аргумента. Слова Данте точно отображают положение дел, разве что более эмоционально, чем требовала ситуация. Горе молодого поэта из-за смерти его возлюбленной несопоставимо с болью, причиненной предательством, а еще менее — с болью зрелого поэта-политика от предательства его Города, здесь равнозначного всей церкви. Давайте представим грех человека, который, ради своей любви предает свою страну врагу — это уже не просто предательство, а некая его извращенная форма. Такой поступок весьма похож на результат искушения, и тогда в нем нет ничего необычного. Но мы почувствуем всю глубину ада, только если поймем, что, по мнению Данте, земной город — Флоренция, не говоря уже о Риме — был настолько же больше земной Беатриче, насколько Град Божий больше Беатриче на небесах. В глазах поэта Беатриче была пресветлым союзом земли и неба, но Папа и Император были провозглашенным союзом земли и неба для всего человечества.

Это сопоставление девушки и города важно для всей работы Данте. За одними переживаниями следуют совершенно другие. И если первые оправданы с литературной точки зрения, то вторые к литературе не имеют отношения.

Переживания конфликтуют друг с другом. Иногда это объясняют «разочарованием», но тогда пришлось бы признать, что одна группа переживаний была ненастоящей. Нет, настоящие и те, и другие, просто их кажущаяся противопоставленность вдруг становится реальной. В английской поэзии это выражено даже четче. Во-первых, в шекспировской пьесе «Троил и Крессида», а во-вторых, в «Прелюдии» Вордсворта. У Шекспира, когда Троил видит, что Крессида уступает любви Диомеда, он говорит:


Нет, я не верю. То была другая,
То Диомедова была Крессида!
О, если красота имеет сердце,
А сердце клятвы свято соблюдает,
А клятвы соблюдать нас учат боги,
И если есть во всем закон и смысл,
Так это не она. О, я безумен!
С самим собою спорить я готов.
Все двойственно, и восстает мой разум
На самого себя, неутомимо
Твердя одно: нет, это не Крессида!
В душе моей великая борьба:
Как странно неделимое двоится,
Становится и небом и землей;
Но так неуловимо их различье,
Что даже тонкой нитью Арахнеи
Нельзя его в пространстве обозначить.
(У. Шекспир. «Троил и Крессида». Акт V, сцена II. Перевод Т. Гнедич.)

Из отрывка видно, что Крессида одновременно и существует, и не существует, точно так же как в сознании Троила одновременно существуют верность и неверность Крессиды. Она и «нераздельна», как Беатриче, но в то же время и разделена: «как странно неделимое двоится». Троил готов спорить с самим собою из-за другого: он понимает, что это не может быть Крессида, но это, безусловно, она, и ему ясно, что в такое единство неправильно.

Подобный кризис описан и в «Прелюдии», когда Вордсворт слышит, что английское правительство объявило войну Французской революции:


Так верил я, что в мире есть одна —
Одна на всех — забота. А меж тем
Британия, со всей своею мощью,
Вступила против Франции в войну.
Тогда во мне (и сверстниках моих)
Перевернулось всё. И как иначе,
Чем революцией, смогу назвать
Тот поворот в сознании? Ведь прежде
Я шел одной тропой, не уклоняясь,
Быстрее, медленней, но эта весть
Вдруг в сторону отбросила меня.

и он надеется на поражение англичан —


Нет, горечью не назову смешенье
Непримиримых и неясных чувств.
И тот лишь мог бы их понять, кто сам
Любил звон нашей сельской колокольни,
Стоял на службе, где лишь о победах
Английской армии молились все,
И, среди многих прихожан, один,
Как гость незваный, сидя в стороне,
Мечтал о дне возмездия[73].

Это состояние в стихах Вордсворта мало чем отличается от того, в котором Данте призвал Императора Генриха VII двинуть войска против Италии и Флоренции. «O misera, misera, patria mia!» А что еще мог сказать поэт, изгнанный из Флоренции злом, выросшим в самой Флоренции! Он стал даже не «незваным гостем»; он оказался изгнанным сыном. Данте легко узнал бы себя в одной из строф Пэтмора в поэме «Неизвестный Эрос»:


и лучший вне закона,
Кто более него наполнен светом?
Кто общим стилем
непринужденную восславил добродетель.

В «Новой жизни» он больше думает о Беатриче, чем о Флоренции, но именно там он обрел свой «общий стиль», и случилось это, когда дама одарила его непринужденной улыбкой. По мере того, как философские изыскания убедили его в истинности этой формы добродетели, Данте ожидал найти ее и во Флоренции. Женщины не дали ему пример отступничества от благородной добродетели, а вот город явил его в полной мере. Противоположностью добродетели стал образ города-отступника, родственный образам Лира, Макбета и Кориолана. Столкновение двух моделей добродетели оказало на одинокого изгнанника ошеломляющее воздействие. Впрочем, приведенные выше цитаты достаточно ясно иллюстрируют его состояние. Состояние Троила при виде предательства Крессиды дает нам более метафизическое определение, а «Прелюдия» — более человеческое. Образ вероотступничества — это образ государства, в котором отсутствуют «правила единства».

Для Данте это единство двухуровневое: 1) единство Беатриче и Флоренции, 2) единство Папы и Императора. Первое было рассмотрено в «Пире», второе определяется в трактате «Монархия», написанном, как принято считать, во время изгнания, и, возможно, в ту пору, когда Император уже планировал военную экспедицию в Италию. Данте надеялся, что она исправит положение, но его надежды не оправдались.

Трактат «Монархии», как и «Пир», не закончен. Он состоит из трех частей и обсуждает концепцию единой власти. По мнению Данте, власть церкви и императорская власть в благородном и святом смысле должны быть неразделимы, и все же они разделены; так же, как разделены Беатриче и Флоренция; и так же, как в нашем восприятии разнятся Беатриче и город. Полное единство этих разделенных властей в смысле совершенства и вечности едва ли достижимо в земной жизни; это все же элемент вечного блаженства. Но философское предчувствие такого единства может быть постигнуто умом на уровне провидения. Для осознания подобного единства необходима полнота «объединяющей жизни», то есть жизни совсем иного рода, чем та, которой мы ныне живем (которую Юлиана Норвичская метко назвала «нашим покаянием»[74]). До тех пор, пока не достигнута эта «объединяющая жизнь», единство, частью которого она является, недостижимо и непостижимо.

Подобные утверждения содержатся в начале «Монархии». Именно в третьей главе первой книги ставится задача: «Теперь нужно рассмотреть, что же есть цель всей человеческой гражданственности», и это приводит к вопросу, какова же «последняя цель, ради которой он (Бог) упорядочивает весь вообще человеческий род», — каково «propria operatio humanae universitatis»? — каково вообще должное функционирование человечества? Главное дело человека в любой момент — реализовать свои интеллектуальные способности — то есть постараться понять вещи такими, какие они есть. Для этого необходимо учитывать всю совокупность элементов, составляющих мир, и направление его развития. Исходя из этого Данте, используя более или менее убедительные аргументы, развивает свою точку зрения на задачи монархии и Императора, как управляющего всеми другими временными монархами. Мы не будем обсуждать эти аргументы подробно. Многие из них основаны на сомнительных гипотезах и событиях. Они связаны с «Новой жизнью» и «Пиром» образом власти, который в «Новой жизни» передавался через Беатриче, а в «Пире» — через единство и двойственность Беатриче и Философии как таковой. А над всем этим стоит власть Императора, которой надлежит доверять и повиноваться ей.

Власть существует для того, чтобы каждый человек мог реализовать свое право на свободу воли. Для реализации этой задачи нужно контролировать три группы людей. Они названы в «Пире»: a) люди, наделенные врожденным благородством, b) люди, стремящиеся обрести благородство, наблюдая и изучая тех, кто им владеет, c) и наконец, те, кто отвергает благородство, предпочитая ему жадность. Первые две группы следует поощрять и направлять, предоставляя им все возможности для развития. Третья группа нуждается в контроле и принуждении. Таким образом можно достичь единства (I, XV), поскольку «единство, видимо, есть корень того, что есть благо, а множество — корень того, что есть зло». Что такое согласие? «Подобно тому, как отдельный человек, находящийся в наилучшем состоянии, и в отношении души, и в отношении тела есть некое согласие, так и дом, и государство, и империя, и весь род человеческий образуют согласие. Следовательно, наилучшее состояние рода человеческого зависит от единства воли». Согласие действительно является выражением этого единства, а единство человека (выраженное таким образом в согласии) является отражением единства Бога. «Человеческий род находится в наилучшем состоянии тогда, когда управляется одним». А «человеческий род хорош и превосходен, когда он по возможности уподобляется Богу. Но род человеческий наиболее уподобляется Богу, когда он наиболее един, ибо в одном Боге подлинное основание единства» (I, VIII). Отсюда Данте делает вывод, что человечество является ближайшим приближением к единству, где все подчинено одному принципу. Но есть и другая возможность достижения божественного единства (хотя Данте формально не упоминает о ней). Речь идет об объединении верующих, при котором люди взаимосвязаны друг с другом через посредство Бога. «В намерения Бога входит, чтобы всё представляло Божественное подобие в той мере, в какой оно способно на это по своей природе. Вот почему сказано было: "Сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему". Слова "по образу" неприменимы к вещам, стоящим ниже человека, тогда как слова "по подобию" применимы к любой вещи, ибо вся Вселенная есть не что иное, как некий след Божественной благости». Но нас сейчас не интересуют вопросы подобия; как сказал Амор, «настало время отложить их в сторону». Необходимо сосредоточиться на образе как раз этого сопутствующего Божества, свойственного практически каждому человеку. Главная причина упоминания Амора заключается в том, что Любовь это функция, для которой мы созданы, а не она для нас.

После доказательства необходимости империи Данте во второй главе намерен доказать, что и империя, и Император по праву принадлежат римскому народу. При этом он исходит из предположения о присущем римлянам благородстве, приводя примеры чудес, сопровождавших их историю; упоминает военные победы римлян и говорит о том, что и Господь наш подчинялся римским установлениям, поскольку участвовал в переписи населения, проводившейся Римом, а также принял смерть, подчинившись решению римского прокуратора Пилата. Не будем подвергать сомнению все приведенные поэтом доводы, а обратим внимание на важность появления образа императорского достоинства, вернее, просто образа императора. Поскольку для постижения образа Беатриче необходимы в равной степени и «Новая жизнь», и «Пир», и «Комедия», то и для понимания образа императора совершенно необходима «Монархия». Не менее важен и образ Папы, но его понять проще. Многие из читателей Данте, даже те, кто не являются католиками, и даже те, кто не являются христианами, обладают достаточным представлением об образе Папы (даже если они ошибаются в каких-то деталях), чтобы почувствовать, насколько он интересует поэта Данте. Но, в целом, мы принимаем мучения Брута и Кассия в XXXIV песне Ада вполне благосклонно. Отчасти это, конечно, вина Шекспира — из-за его трагедии «Юлий Цезарь». Но Данте не мог рассчитывать на Шекспира, а Шекспир (насколько известно) не знал, что ему придется считаться с Данте. Значит, придется нам думать и анализировать за них обоих. Однако не стоит обвинять Шекспира в нашей собственной некомпетентности, меж тем именно она принижает для нас образ Цезаря.

Данте образ Цезаря виделся совсем не так, как нашим современникам. Когда мы думаем о Цезаре, то первым делом вспоминаем об императоре Запада Карле Великом. Но Данте думал иначе. Он в первую очередь думает о благородстве римского народа и о его истории, в которой были и Эней, и Троя. Образ римского Императора ведет происхождение именно от таких прародителей. Юрисдикция императорской власти уходит в глубину времен. Если ключ к «Комедии» находится в «Монархии», то ключ к «Монархии» надо искать в «Энеиде». Появление Октавиана в битве при Акциуме[75] напоминает события, описанные в поэме Вергилия. Там молодой преемник Энея, под звездой, сияющей над ним, ведет людей в битву против чудовищ, под которыми и Вергилий и Данте имели в виду противников будущей империи. Шекспир словами Цезаря в «Антонии и Клеопатре» выразил ту же мысль в трех строках:


Уж недалек от нас желанный мир.
Мы победим, и все три части света
Покроет сень оливковых ветвей[76].

Оливковая ветвь была символом мира. В этой фразе всем обещаны свобода и мир, благодаря «наставлениям, касающимся свободы и мира», как говорил Данте в последней главе «Монархии». Забота об этих наставлениях — дело Императора; он наследник долгой череды правителей, занятых той же самой заботой. Чудеса, сотворенные Иисусом, утвердили его и его высокие дела, в том числе и прямое подчинение Всемогущего Бога наместнику императора. Последняя глава второй книги «Монархии» как раз посвящена разбору этого юридического аспекта. Римский Император, говорит Данте, осуществляет временное правосудие; у него есть на то право. Почему? Да потому, что весь человеческий род согрешил в одном человеке Адаме; и весь человеческий род должен понести наказание в одном человеке Христе. Наказание следует признать справедливым, поскольку оно было объявлено во Христе всему человечеству; но справедливым оно могло стать только в том случае, если было объявлено справедливой властью, обладающей юрисдикцией над человеческим родом. Поэтому Каиафа (не обладавший полномочиями) направил Христа к Пилату, и поэтому Ирод (не обладавший полномочиями) отправил Христа к Пилату, наместнику Императора Тиберия — «cujus vicarius erat Pilatus». В «Раю» (VI–VII) та же идея выражена устами Юстиниана («Я Первою Любовью вдохновленный, // В законах всякий устранил изъян»), и Беатриче («Поэтому и кара на кресте, // Свершаясь над природой восприятой, // Была превыше всех по правоте»). В этой великой песне Император — «Был кесарь я, теперь — Юстиниан» — объявляет, что суд Божий исполнен правильно и славно. Беатриче говорит: «Так эта смерть, в последствиях делясь, // И Бога, и евреев утолила... // И я тебе отныне разъяснила, // Как справедливость праведным судом // За праведное мщенье отомстила».

Мы не станем вступать здесь в теологическую дискуссию. Суть в том, что образ земного правосудия (который, по определению, воплощен в Императоре) здесь поднимается до своего высшего воплощения; земной суд по божественному поручению осуждает природу человека во Христе за его первородный грех. Поэтому он — хранитель и исполнитель вечного закона; в этом смысле он также является естественным, и ему подчиняются не только Христос, но и Беатриче, и Дама Окна, и Данте. С утратой монархии мы утратили представление о том, что образ полномочной власти может быть сосредоточен в одном человеке; мы привыкли говорить «государство» или (лучше) «республика». Да, эти определения хороши, но ровно до тех пор, пока все, что мы подразумеваем под образом республики, содержит лучшее от образа Империи; разве что образ империи больше, а не меньше того, который мы можем вообразить сегодня. Конечно, Данте тоже был знаком с республикой, хотя и не совсем правильной — он же знал Флоренцию. Но когда он обратился к Императору, призывая обуздать Флоренцию, он апеллировал к естественному против менее естественного. Ничего хорошего из этого не вышло. O misera, misera, patria mia!

Но был еще один подлинный образ, такой же значительный, и даже, я бы сказал, значительнее, чем образы Беатриче, Вергилия или Императора, — это образ Папы. Этот образ был частью обыденного сознания Данте с детства, потому он редко упоминается в «Новой жизни» или в «Пире», и возникает только в «Монархии». Но последняя книга «Монархии» и все упоминания Папы в «Комедии» показывают, насколько он важен для Данте. «Форма же церкви — пишет он в главе XV третьей книги, — есть не что иное, как жизнь Христа, заключенная как в Его речах, так и в Его деяниях. Ведь жизнь Его была идеей и образцом для воинствующей церкви, особенно для пастырей, и в наибольшей степени — для верховного пастыря, которому надлежит пасти агнцев и овец». Христос отвергал для себя саму идею власти светской, следовательно, и церковь след за Ним не должна претендовать на какую бы то ни было власть земную, не должен на нее претендовать и Папа. «Итак, для церкви важно говорить и думать то же самое. Говорить или думать противоположное значит противоречить, очевидно, ее форме или природе, что одно и то же. Отсюда вывод, что право давать власть царству земному противоречит природе церкви». У человека две цели — временное блаженство на Земле и вечное блаженство на небесах. Первое достигается практикой моральных и интеллектуальных добродетелей; второе — практикой духовной. Первое зависит от разума; второе от Духа Святого. Но сомнительно, чтобы человек практиковал ту и другую добродетель, если бы к земному блаженству его не направлял Император, а к вечному — Папа. Авторитет Императора основан на послушании, авторитет Папы — на вере.

Некоторые из этих соображений уже приводились в разговоре о полноте женского образа. Беатриче явилась в мир как Свет Истинный. Одиннадцать моральных добродетелей равно относятся и к активной и к созерцательной жизни. Это признаки щедрости души, совершенной в ее временном блаженстве. Щедрость души, как считает Данте, есть неотъемлемое свойство подлинной власти. Проявление благородной щедрости будет исполнением функции императорской власти, а функция Императора — это его призвание, и от него требуется, чтобы он просто ему следовал. Но есть и еще кое-что.

Функция Императора настолько же естественна, насколько естественны все наши земные привычки. Во исполнение функции через Императора излилась Вера. Вера повлекла за собой надежду на то, что и так смутно подозревалось — на вечную жизнь. В мир пришли вера... надежда... милосердие. Эти теологические добродетели ведут к вечной жизни. Души всех, кто, как и Ланселот, и Гвидо из Монтефельтро, принадлежат к духовному ордену, находятся в центре божественного света. «Бог — это разумный свет», сказал святой Фома; этот незримый свет поглощается, а затем исходит от вполне зримой девушки; его лучи направляются с обеих сторон великими фигурами Императора и Папы (иначе говоря — государством и Церковью); а потом они снова встречаются в Боге, предопределившем всё. Все образы у Данте движутся к Богу, в союзе с Ним, светясь отраженным светом. Или, если, отказаться от образа круга, который Амор использовал в «Новой жизни», придется снова обратиться к четырем значимым образам. Теперь это будут образы Беатриче, Императора, Папы и Бога. Все они присутствуют в душе, так что сама душа находится не столько в центре круга, сколько в самом круге, включающем их всех. Это в некотором смысле союз центра и окружности, поскольку нет такой части окружности, по которой движется душа, которая не была бы связана с тем или иным из этих образов или, через все эти образы, с центром. «Я подобен центру круга, по отношению к которому равно отстоят все точки окружности, ты же — нет» …

Тогда еще — нет. Но потом опыт, обретенный во встречах и мыслях о Беатриче, после ее смерти дополнила Дама Окна. Данте действительно собирался написать о Беатриче так, как никто еще не писал ни об одной женщине. Об этом своем намерении он никогда не забывал. Но со временем его мысли заняли два других великих образа. Не сразу, но поэт понял их неистинность. Он видел отступничество Папы; он видел неразумные действия Императора и копил, копил опыт. Флоренция изгнала своего самого верного сына, город предпочел порок добродетели, да еще противопоставил себя императорской власти, но, что еще хуже, город противопоставил себя божественному образу Императора. «Вы, — писал Данте властям Флоренции, — вы, ненавидя свободу, поднялись против власти правителя римского, короля всего мира и избранника Господнего, и вопреки предписанному вам отказались от проявления должной любви и предпочли покорности путь безумного восстания? О единодушные в злых начинаниях! ... И, будучи слепыми, вы не замечаете, что именно владеющая вами жадность обольщает вас ядовитыми речами, и помыкает вами при помощи безумных угроз, и насильно втягивает вас в грех, и мешает вам руководствоваться священными, основанными на природной справедливости законами, соблюдение которых, когда оно в радость и по доброй воле, не только не имеет ничего общего с рабством, но, по здравому рассуждению, является проявлением самой совершенной свободы. А что такое свобода, если не свободный переход (который законы облегчают каждому, кто их уважает) от желания к действию? Следовательно, если свободны только те, кто охотно подчиняется законам, то какими считаете себя вы, которые, притворясь, будто любите свободу, противитесь всем законам и составляете заговор против главного законодателя?»[77]

Флоренция предала природную справедливость; Папа предал сверхъестественную справедливость. Флоренция и Папа оказались одинаково жадными до денег и власти. Жизнь Христа, бывшая «формой» Церкви, предана и искажена. Император (Генрих Люксембургский) отложил свое прибытие, а когда он приехал в 1310 году, все пошло не так. Данте, кажется, видел его лично и сохранил надежду. В 1312 году Император был коронован в Риме; затем он осадил Флоренцию, но во время осады заболел и 24 августа 1313 года скончался. Армия Императора ушла из Италии и ее вторжение оказалось бесполезным. Два или три года спустя Данте написал другу во Флоренцию. Это важное письмо, тяжкий вздох человека, для которого крушение жизненных убеждений вытеснило Любовь, и которому теперь едва ли удастся подняться, чтобы созерцать Славу Божию. Он уже согласился с тем, что на земле единое существует лишь разделенным, он уже перенес нарушение «в самом единстве». Поэтому здесь оно приводится полностью. Это двенадцатое из писем.

«Внимательно изучив Ваши письма, встреченные мною и с подобающим почтением, и с чувством признательности, я с благодарностью душевной понял, как заботитесь Вы и печетесь о моем возвращении на родину. И я почувствовал себя обязанным Вам, поскольку редко случается изгнанникам найти друзей. Однако, если ответ мой на Ваши письма окажется не таким, каким его желало бы видеть малодушие некоторых людей, любезно прошу Вас тщательно его обдумать и внимательно изучить, прежде чем составить о нем окончательное суждение.

Благодаря письмам Вашего и моего племянника и многих друзей вот что дошло до меня в связи с недавно вышедшим во Флоренции декретом о прощении изгнанников: я мог бы быть прощен и хоть сейчас вернуться на родину, если бы пожелал уплатить некоторую сумму денег и согласился подвергнуться позорной церемонии. По правде говоря, отче, и то и другое смехотворно и недостаточно продумано; я хочу сказать, недостаточно продумано теми, кто сообщил мне об этом, тогда как Ваши письма, составленные более осторожно и осмотрительно, не содержали ничего подобного.

Таковы, выходит, милостивые условия, на которых Данте Алигьери приглашают вернуться на родину, после того как он почти добрых три пятилетия промаялся в изгнании? Выходит, этого заслужил тот, чья невиновность очевидна всему миру? Это ли награда за усердие и непрерывные усилия, приложенные им к наукам? Да не испытает сердце человека, породнившегося с философией, столь противного разуму унижения, чтобы по примеру Чоло и других гнусных злодеев пойти на искупление позором, как будто он какой-нибудь преступник! Да не будет того, чтобы человек, ратующий за справедливость, испытав на себе зло, платил дань как людям достойным тем, кто свершил над ним беззаконие!

Нет, отче, это не путь к возвращению на родину. Но если сначала Вы, а потом другие найдете иной путь, приемлемый для славы и чести Данте, я поспешу ступить на него. И если не один из таких путей не ведет во Флоренцию, значит, во Флоренцию я не войду никогда! Что делать? Разве не смогу я в любом другом месте наслаждаться созерцанием солнца и звезд? Разве я не смогу под любым небом размышлять над сладчайшими истинами, если сначала не вернусь во Флоренцию, униженный, более того, обесчещенный в глазах моих сограждан? И конечно, я не останусь без куска хлеба!»


Глава седьмая. Работа над «Комедией»


Некоторые из тех, кому не хватило сил, отказались от Пути Утверждения. Но отвергнув образы, они открыли свое истинное призвание. К таким людям следует отнести в первую очередь Раймунда Луллия[78] и Игнатия Лойолу[79]. Лойола основал Орден, именовавшийся «Обществом Иисуса», и тем узаконил Путь Отказа вместо не столь явного Пути Утверждения, который, наверное, тоже можно было бы назвать именем Иисуса. Однако Данте и не думал отказываться от своих давних обетов. Его лишили возможности действовать на общественном поприще, но в действиях на своем личном поле он оставался свободен. Единственная возможность, которой его никто не мог лишить — исполнение своей функции, реализация замысла, ради которого он жил. И тогда он принял решение создать свою «Божественную комедию».

Так он понимал свой долг на Пути Утверждения Образов. Говорят, что таким образом он восполнял утрату Беатриче и родного города, создавая в сознании еще более благородные их образы. Ну что же, в таком подходе можно найти определенное самоутешение. Для читателя это своего рода оправдание: да, мы не можем писать так, как Данте, но у него же были резоны, совершенно отличные от наших. Если «Комедия» компенсировала утрату Беатриче, а в «Новой жизни» Беатриче и вовсе умерла, то все эти писания не имеют никакого отношения к нашим собственным любовным историям или к нашим собственным предметам обожания. Сэр Томас Браун[80] писал, что он замирает в благоговении перед «O altitudo!»[81]. Перед лицом любой высоты у нас есть возможности либо не обращать на нее внимания, либо исследовать ее, либо испытывать к ней благоговение. Данте выбрал третий вариант.

Парадоксально, что смерть Беатриче и изгнание еще раз убедили его в некоей взаимосвязи возлюбленной и родного города. Но это факт. Мы можем не придавать значения этому повторному утверждению, можем иронизировать над побудительными причинами появления «Комедии». Ирония — хорошее подспорье в некоторых рассуждениях, но никак не годится на роль жизненной функции. Испытания, выпавшие на долю Данте, не оставляют места иронии. В словах, обращенных к поэту: «Взгляни смелей! Да, да, я — Беатриче!» слышится только призыв поверить в свои силы. И Данте внял этому призыву. Не внять означало бы отказаться от Пути Утверждения.

Тем не менее, общество более склонно уважать иронический подход, чем спиритуалистический. Здесь я не имею в виду любителей аллегорий, то есть тех, кто анализируя «Комедию», полностью отрицает реальную личность Беатриче и стремится перевести обсуждение целиком в область богословия, усматривает в образе реальной девушки из Флоренции только лишь Божественную Милость или что-то еще. Ее улыбки для них всегда метафоричны; ее гнев абстрактен, в ней вообще отсутствуют признаки реальной земной женщины. Она — существо возвышенное, но, по крайней мере, остается определенной. А вот у спиритуалистов ее образ становится настолько тусклым, что место живой женщины занимают некие флюиды души, туман, поднимающийся из глубины сердца. Очевидно, что очень немногих молодых влюбленных заинтересуют подобные построения. И в «Чистилище», и в «Раю» они едва ли найдут для себя что-нибудь интересное, поэтому и не пойдут дальше «Ада», где Беатриче почти не упоминается. Примерно такое же жалкое одухотворение сотворили в мифе о Галахаде, полностью проигнорировав сведения о том, что он являлся внебрачным сыном сэра Ланселота. По общему мнению, «Рай», высшее выражение истинного романтизма, очень сложен для начинающих романтиков. Но полное одухотворение, перевод Беатриче из числа земных женщин в разряд небесных созданий, перевод в псевдоромантизм в критике очень напоминает смертный грех. Я выскажу предположение, что «Рай» для непорочных натур дает пример нормального развития человеческой романтической любви; и, таким образом, даже для нашей падшей природы должен оставаться предметом пристального изучения. «Славная и святая плоть» является ее воплощением. Это наша истинная форма, видимая в в отраженном свете Второго Круга. Путешествие через небеса «Рая» — это история Любви, невозможной для мужчин и женщин падшего племени, но вполне понятной «благородному интеллекту», то есть уму благородной жизни. Это простые и естественные отношения любых двух влюбленных, благополучные, если они подчиняются разуму, и обреченные на неудачу, если они к нему не прислушиваются.

Данте давно понял, какой должна быть форма «Комедии». Еще в «Новой жизни» он говорил, что надеется «овладеть новым повествованием, более благородным, чем предыдущее (VII), и затем, имея в виду Беатриче, что надеется «сказать о ней то, что никогда еще не было сказано ни об одной женщине» (XLII). И сказать это он собирался правдиво, поскольку определял собственные стихи как продиктованные Амором. Прямой намек на будущий замысел «Комедии» содержится уже в канцоне «Лишь с дамами, что разумом любви...» (XIX), которая потом упоминается и в «Комедии». В этой канцоне Данте предвидит, как «В аду он скажет, в царстве злорожденных, — // Я видел упование блаженных». Не нужно других доказательств того, что представление о будущей «Комедии» уже существовало в его сознании. Мы знаем, что Мильтон думал о «Потерянном рае» годами; мы знаем, что Вордсворт многие годы размышлял над великой поэмой, прологом к которой должна была послужить «Прелюдия». Наконец, мы знаем из «Пира» (как бы его не интерпретировать), что Данте посвятил годы размышлениям над темами «Новой жизни» и «Комедии». Возможно, полный план у него еще не сложился, но уже ясно было, что работа будет посвящена не только и не столько Беатриче, сколько христианской вере вообще, что содержание ее должно быть точным и небывало новым.

В «Чистилище» есть описание изваяний на стене первой террасы, там вообще много говорится об искусстве. Цель этих разговоров проста — устремить душу к небу. Видимо, Данте (как и многие другие мыслители средневековья) считал это главной целью искусства, хотя история с правкой «Новой жизни», да и всё последующее отношение церкви к «Комедии» говорят о том, что официальные представители небес на земле не разделяли эту точку зрения. Но дело здесь в том, что эти барельефы («Чистилище», X) естественны настолько, «что подражать не только Поликлет[82], // но и природа стала бы напрасно», они «немыслимы для смертного труда». Изваяния настолько совершенны, что образы Девы и Ангела, кажется, на самом деле говорят. Эта правдивость изображений подобна точности, о которой говорил Данте в своем стихе. Это запечатленное в мраморе остановленное время.

Но точность вовсе не мешает сложности. В письме с посвящением «Рая» «Благородному и победоносному господину, господину Кан гранде делла Скала, наместнику священнейшей власти кесаря в граде Вероне и в городе Виченца», нам вновь напоминают о четырех значениях «Комедии». Данте не сомневался, что очень немногие из его читателей смогли уловить все четыре значения одновременно или даже последовательно. Большинство читателей вполне удовлетворятся меньшим, однако любой из тех, кто ценит поэзию, по крайней мере догадывается, что скрывает она больше, чем показывает, и даже больше, чем считает автор. Великие произведения всегда актуальны и всегда уместны, это их неразрешимая загадка. Она-то и дает повод для множества интерпретаций, а еще это замечательное оправдание (хотя и недостаточное) для переводчика, поскольку дает ему возможность утверждать, что именно его версия перевода единственно верным способом передает смысл произведения. Впрочем, это утверждение касается только по-настоящему великой «аллегорической» поэзии (правда, вряд ли найдется какая-нибудь по-настоящему великая поэзия, которая не является «аллегорической»). Именно это осознание делает для нас «Потерянный рай» или «Прелюдию» произведениями, имеющими отношение к нашим сегодняшним делам, независимо от того, принимаем ли мы Бога в первом случае, или Природу во втором.

Данте интересует истинность предмета, рассматриваемого во всех его различных категориях, и душа его растет по мере того, как ему удается освободить смысл того или иного явления. Об этом и говорится в трех частях «Комедии»,которые опять-таки можно поделить на две части. Например, их можно представить как три равные книги, описывающие три разных состояния. А можно иначе: «Ад» и «Чистилище» можно считать прелюдией к «Раю», а сам «Рай» становится отдельным цельным произведением. А можно рассматривать «Ад» как отдельное целое, альтернативное двум другим частям, взятым вместе. Каждый из таких подходов некоторым образом меняет угол зрения на всю «Комедию», меняются акценты, открываются новые смыслы. Однако все три метода должны привести к четвертому, в котором «Рай» рассматривается как целое, включающее в себя две предыдущих части. «Ад» не может и не должен быть оторван от «Рая», в противном случае мы обессмысливаем первый и обедняем второй. Еще неправильнее разделять их с точки зрения романтизма. То, как автор описывает Любовь и куртуазность в «Новой жизни», подразумевает, что, к сожалению, самому ему не всегда удавалось сохранять их в своих взаимоотношениях с миром. Эти качества, безусловно, являются естественными в том смысле, что не зависят от нашего знания об их противоположностях. Мы можем ведать добро, не ведая зла. Такова наша природа, хотя, к несчастью, она подверглась искажениям. Поэтому бытие Беатриче опасно для того, кто ее любит. В «Новой жизни» это не очень заметно, поскольку она уделяет больше внимания созерцанию, чем опасности, но опасность есть — это опасность неподчинения небесному видению — опасность невежества, угрюмости, жадности, отсрочки и задержки, неверности, прикидывающейся верностью. Наши мотивы не оправдывают нас, поскольку скрывают лицемерие. К такому неожиданному для себя выводу пришел сам Данте после первых встреч с Дамой Окна: наши поступки должны выражать нечто цельное. Без этого не может быть уверенности в Спасении, которым наградил нас Господь, искупивший все наши дела и помыслы. «Рай» полон тех, чьи дела и мотивы искуплены, но Эмпирей окружает всё, в том числе и ад. Это благодаря Эмпирею мы воспринимаем ад как ад. На титульном листе «Новой жизни» могли бы стоять слова: «Я увожу к погибшим поколеньям».

Видение, о котором говорится в третьей песне «Ада», посетило Данте на Пасху в 1300 году. «Новая жизнь» сообщает, что на самом деле это произошло намного раньше, если только не предположить, что позже Данте получил другое видение, подтверждающее первое. Но дело не в датировках, главное — видение является частью «Комедии». Причин для выбора именно этой даты было достаточно; это был рубеж века, «святой год»[83]. А еще для автора это был год рухнувших надежд — Император не пришел в Италию, и надежды на восстановление status quo пришлось отложить. Отчасти поэтому «Комедия» воспринимается как попытка повлиять на ситуацию, как надежда на исправление ситуации, и как некий жест отчаяния. Мы владеем внепоэтическим знанием истории, и поэтому привыкли думать об авторе «Комедии» как о разочарованном изгнаннике. Но это совсем не так. Мы упускаем из вида, что в 1300 году Данте был вполне успешным человеком. Ему исполнилось тридцать пять лет, его поэтическая репутация была неоспорима, в этом году он был избран одним из приоров[84] и принимал заметное участие в делах города. Некоторые исследователи считают, что первые восемь песен «Комедии» были написаны до изгнания. Если так, значит, они были написаны успешным человеком. Это не так уж важно для нашей оценки начальных песен поэмы. И все же следует помнить, что ее автор в это время — практичный человек, политик, муж и отец, ученый и поэт (в ту эпоху два последних определения были практически синонимами), то есть это совсем не растерянный человек, ослепленный невзгодами. В этом и состоит опасность Пути Утверждений, и Данте ее осознавал. Он действительно боялся затеряться в диком запутанном росте утверждений и пока не видел для себя выхода. Об этом ясно говорят первые терцины поэмы:


Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.
Каков он был, о, как произнесу,
Тот дикий лес, дремучий и грозящий,
Чей давний ужас в памяти несу!
Так горек он, что смерть едва ль не слаще.

Вот какую картину явило видение. Остановимся ненадолго, чтобы решить еще один вопрос. Мы неплохо изучили личность Данте, но можем ли хотя бы догадываться, какой была Беатриче? Что за девушка ходила по улицам Флоренции? Что за женщина возникла в небесах? Кого послушно носил на себе Грифон? Кто научил любившего ее удивительным истинам? Кто дал ей слова, чтобы поведать о них? Ничего мы не знаем. Высока она была или низкоросла? Можем предполагать, что кожа ее была слегка оливкового оттенка, как это свойственно жительницам Флоренции. Но Данте в «Новой жизни» говорит о благородной бледности, он называет это «color d’ amore» — буквально «цвет любви». Да к тому же и Беатриче, и Дама Окна бледнели при любом волнении. Ее глаза были зеленоватыми, изумрудного оттенка, из этих глаз летели стрелы Амора «много раз ... спускает с лука стрелу». Она была готова рассмеяться любой шутке, но при этом сохраняла рассудительность; и в глазах и на губах ее цвела улыбка. Ее голос (по словам Вергилия) звучал учтиво и нежно, обладал низким глубоким тембром. Ей свойственна была куртуазность, со всеми ее связывали дружеские отношения. Людям нравилась ее общительность, и уж во всяком случае затворницей ее не назовешь. «Рай» дает представление о женщине, способной на проявление ярких чувств, и в то же время сдержанной. Беатриче обладала врожденной женственностью. И на земных путях, и на небесах ее сущность призывала Данте к исполнению его функции. Но только в «Раю» она сама стала для Данте именно той женщиной, которая была ему нужна. Он спрашивает о солнечных пятнах — Беатриче объясняет их природу; его интересует происхождение ангелов — Беатриче дает ему исчерпывающий ответ. Ей ведомы многие тайны, так почему бы и не поделиться ими с тем, кому они наверняка пойдут впрок? Ей восемнадцать лет, а может быть, тридцать четыре. Возраст Беатриче в поэме не определен, поскольку она вечна. Таков поэтический образ Беатриче.


Глава восьмая. Ад



Теперь вообразите поздний час,
Когда ползущий гул и волны мрака
Корабль вселенной буйно заливают.
У. Шекспир. Генрих V. Акт IV, пролог[85].

В английской поэзии изображение леса встречается довольно часто. О нем написано так много, что он превратился в воображении читателей в огромную лесную страну. На фоне бесконечных зеленых лиг разворачиваются те или иные поэтические эпизоды. В одной его части нашли приют любители летних ночей, в другой средь бела дня обосновались герцог и его свита, там воины, прикрываясь ветвями, ползут к замку, так, что лес кажется наступающим сам по себе; здесь может встретиться девушка, которую оставили двое братьев, или поэт, заслушавшийся соловья и мечтающий о своем высоком предназначении; есть здесь и другие сугубо лесные обитатели: дриады, феи, волшебники. Сам лес по-разному назывался на разных языках — Arden[86], Birnam[87], Broceliande[88]; а в некоторых местах имена имеют даже отдельные деревья, например, ясень Иггдрасиль в одном из мифов или Древо познания добра и зла. Так что временами кажется, будто вся земля становится этим огромным лесом, а наш цивилизованный мир — это лишь полянка в его чаще.

Образ огромного леса позволяет поэтам говорить о том или ином «дереве» в лесу без боязни поспешных сравнений. Так достигается «широта ума», которую Вордсворт приписывает воображению. Так мы лучше понимаем, что всё наше восприятие поэзии далеко не исчерпывает ее смысловых глубин. Следующие поколения могут обнаружить еще более удивительные взаимосвязи между ее частями, но и тогда не стоит спешить объявлять то или иное поэтическое произведение до конца понятным. Надо ждать. Интеграция нашего воображения — дело трудное. Здесь не помогут ни национальные объединения, ни академические монографии, да и никакие другие влиятельные люди мира — бизнесмены, политики или журналисты. Ученым свойственно со временем коснеть в своей области, не говоря уже о тех, кто леса и в глаза не видел. Однако, возможно, прежде чем мы сможем собрать мир воедино, нам придется объединить поэтические образы мира; и лучший путь к этому — сначала внимательно познакомиться с какой-то частью леса, а затем неторопливо переходить к другим его частям. Тот, кто мог бы в результате напряженной работы что-то добавить к изучению живого леса в одной только европейской поэзии, мог бы считать свою функцию выполненной, а затем уже достойно пострадать от республики или от Императора.

В глубине леса, в самом его средоточии, куда не проник пока ни один поэт, лежит самая дикая его чащоба, о которой мало что известно даже после работ Спенсера или Мильтона. Здесь расположена долина, заросшая деревьями-гигантами и зарослями кустарника, ‘elvaggia e aspra e forte’ — «дикая, грубая и мощная», где нет троп; туда нет прямого пути (возможно, так же, как в Арденском лесу или в Броселианде), а обходные тропы темны и трудны. Человек, странствуя по зачарованным дебрям, может ненароком свернуть на одну из этих ложных тропинок и сгинуть на ней, а те, кому удается продвинуться дальше, случается, умирают от одного ощущения близости таинственной долины. Но один человек побывал там и сумел рассказать об этом, хотя и подчеркнул, что ни один смертный никогда не выходил из леса живым —


Так и мой дух, бегущий и смятенный,
Вспять обернулся, озирая путь,
Всех уводящий к смерти предреченной.
(Ад, I, 25–27)

Этим человеком был Данте Алигьери; ему было тридцать пять лет, и свою земную жизнь он прошел «до половины».


Не помню сам, как я вошел туда,
Настолько сон меня опутал ложью,
Когда я сбился с верного следа.
(Ад, I, 10–12)

И все же, несмотря на лесной морок, «долгий страх превозмогла душа». Лес причинял ему страдания — «так горек он, что смерть едва ль не слаще». Данте не хочет говорить об этих страданиях, предпочитая сообщить миру истину: «Но, благо в нем обретши навсегда, // Скажу про всё, что видел в этой чаще».

В конце долины перед ним вздымается высокий холм. Рассвет уже лег на окрестные вершины. Впоследствии мы узнаем, что этот странный холм носит таинственное название ‘cagion di tutta gioia’ (дословно — “обитель радости”) «начало и причина всех отрад» (Ад. I, 78). В начале первой песни создается ощущение, что сновидение превращается в кошмар. В ощущении нет ничего необычного — человек, как часто бывает во сне, чувствует свою беспомощность, хотя, казалось бы, до спасения рукой подать, но тут вмешивается препятствие, внушающее ужас. После небольшого отдыха Данте начинает подниматься по склону, но дорогу ему преграждает зверь 1. Он не нападает, но бродит перед ним и не дает пройти. В следующих семи строках Данте не отделяет зверя «с шерстью прихотливой» от свежести и красоты окружающей природы:


Был ранний час, и солнце в тверди ясной
Сопровождали те же звезды вновь,
Что в первый раз, когда их сонм прекрасный
Божественная двинула Любовь.
Доверясь часу и поре счастливой,
Уже не так сжималась в сердце кровь
При виде зверя с шерстью прихотливой...
(Ад, I, 37-43)

Зверь не очень его пугает, но тут появляются два других — лев, настолько голодный и свирепый, что сам воздух, казалось, содрогается от страха, слыша его рык, и тощая волчица.

Три этих зверя обычно интерпретируются как распутство, гордость и алчность, и читатель соглашается: ну, конечно, так оно и есть. Ничего подобного! Три зверя — три периода жизни, которые Данте назвал юностью, зрелостью и старостью. В «Пире» он говорил о юноше, «заблудившийся в лесу этой жизни», который «не сумел бы придерживаться правильной дороги, если бы старшие ему ее не показывали» (Пир, IV, XXIV). Дорога была показана, но он ей не последовал и теперь внезапно очнулся там, откуда действительно нет возврата. Перед ним освещенный солнцем склон холма, вечный холм добра, и образы всех трех периодов его нелегкой жизни, которые отбрасывают его назад. Самый замечательный образ — это волчица. Возраст нескончаемых недомоганий, многим принесший сплошные огорчения, настолько пугает Данте, что он теряет надежду взять назначенную высоту, готов повернуть и обратиться вспять.


И как скупец, копивший клад за кладом,
Когда приблизится пора утрат,
Скорбит и плачет по былым отрадам,
Так был и я смятением объят,
За шагом шаг волчицей неуёмной
Туда теснимый, где лучи молчат.
(Ад, I, 55–61)

Важно правильно осознать этот великий образ. Вот человек, только что избежавший смертельной опасности, уже увидевший солнце над холмом; вот зверь с пестрой шкурой, напоминающий о бурной и небезгрешной юности, но все же каким-то образом связанный с первыми откровениями и теми самыми звездами, повсюду символизирующими славу совершенства. Вот яростный и голодный лев зрелой поры. И наконец, тощая волчица, всегда жаждущая и возвращающая человека в его смятенное темное прошлое. Вот солнце и Путь Утверждения, совершенно утраченный в чащобе внешних и внутренних противоречий. Нам трудно представить себе точное поэтическое отображение сложности этого образа, а вот Данте смог. Он преодолел тягу к прошлому, в котором кипят страсти, и увидел посреди великой пустыни одинокий призрак. Данте взывает к нему о помощи —


«Спаси, — воззвал я голосом унылым, —
Будь призрак ты, будь человек живой!»
и он отвечает ему голосом, который кажется глухим из-за долгого молчания:
Не человек; я был им;
Я от ломбардцев низвожу мой род,
И Мантуя была их краем милым.
Рожден sub Julio, хоть в поздний год,
Я в Риме жил под Августовой сенью,
Когда еще кумиры чтил народ.
Я был поэт и вверил песнопенью,
Как сын Анхиза отплыл на закат
От гордой Трои, преданной сожженью.
(I, 67–75)
Как только прозвучало название Трои, Данте тут же догадался, с кем он говорит:
Так ты Вергилий, ты родник бездонный,
Откуда песни миру потекли? —
(Ад, I, 79–80)

В этот великий момент встречи двух великих поэтов священный трепет преодолевает страх, забыта даже волчица. В темном лесу Данте пришел в себя один, за пределами города, утратив правый путь. Но вот он вновь готов его обрести и потому восклицает: «Ты мой учитель, мой пример любимый» (I, 85). Единственный отклик этому эпизоду в английской поэзии мы находим, конечно, у Мильтона:


Мой жизнеподатель,
Владыка мой! Безропотно тебе
Я повинуюсь...
(Д. Мильтон. Потерянный рай, книга IV. Перевод А. Штейнберга)


Это почти те же слова, что произносит Данте, и внутренняя их сила такова, что способна искупить Еву Мильтона, а заодно избавить ее от обвинений в слабоумии, которые слабоумные критики на нее возводят. Ева и Данте в своей страсти к любви и обожанию перед Адамом и Вергилием говорят так, потому что знают свое происхождение и держатся своих «авторитетов». Они говорят правду; просто констатируют факт и свое восхищением этим фактом.

Здесь самое время рассмотреть вопрос о том, почему Вергилию закрыт путь на небеса. По моему мнению, это вносит некоторую дисгармонию в повествование, даже несмотря на слова нашего Господа об Иоанне Предтече[89]. Мы понимаем масштаб личности Вергилия. Однако Данте, будучи поэтом, хотя и не во всем был согласен с богословием, все же не мог поместить Вергилия на небеса. Поэзия не обязана во всем соглашаться с богословием, но использует всё, наработанное доктриной; в некотором смысле, можно сказать, что, если бы доктрины не было, Данте пришлось бы ее создать. А иначе думать не получится, потому что тогда мы не поймем истинной сущности Вергилия.

Образа Беатриче достаточно, чтобы показать: для Данте Утверждение не имеет предела. Между прочим, глаза Беатриче на протяжении всей поэмы остаются глазами человека, хотя сама она к этому времени уже далеко не только и не столько человек. Но поскольку существует бесконечное Утверждение, также должно существовать и бесконечное Отрицание. «Это также Ты, но и это не Ты». Ни Утверждение, ни Отрицание не существуют друг без друга. Образ Вергилия стал собирательным образом поэта, но и в нем мы видим образ Отрицания, или, по крайней мере — стремление к обособлению, к отказу от самого главного. Стенания, которыми наполнен воздух Лимба, это и наши стенания при мысли о том, что рано или поздно нам придется отказаться от всего и навсегда. Но ужасные на первый взгляд слова Беатриче, сказанные Вергилию: «Меня такою сделал царь вселенной, // Что вашей мукой я не смущена» (II, 92), означают тот самый отказ, который предстоит пережить. Этот сильный тезис придется обосновать.

Вергилий — это сама поэзия, и величайший из европейских поэтов знал о ее ограниченности. Поэзия может быть «духовной», как опрометчивые почитатели привыкли именовать ее. Но раз уж она «духовная», значит, имеет характер тех видений, от которых предостерегают мудрые, говоря о Пути Отрицания. Поэзия — не благотворительность, в ней нет смирения. Поэтому она представлена образом Вергилия, безупречным, если бы не одно «но»: отсутствие крещения, а следовательно, не способным к бесконечному милосердию и бесконечному смирению. В первой части поэмы Вергилию недостает благодати, и это оправдано, ведь иначе он слишком походил бы на Беатриче. В «Энеиде» много рационального, но мало любви, как и у ее автора.

И все же образ Вергилия выбран точно. Беатриче просит его отправиться на помощь Данте. Она не может приказать поэту, точно так же как религия не может повелевать поэзией — великое искусство всегда независимо. Голос Вергилия — его собственный голос. Главной своей задачей он считает укрепление авторитета Императора (как в «Энеиде») или избавление людей от страданий (как в «Комедии»); однако решать эти задачи он будет только на своих собственных условиях. Нам бы очень повезло, если бы служители религии и поэзии всегда разговаривали друг с другом так вежливо. Вергилий обращается к Беатриче практически так же, как обратился бы сам Данте:


Единственная ты, кем смертный род
Возвышенней, чем всякое творенье,
Вмещаемое в малый небосвод,
Тебе служить — такое утешенье,
Что я, свершив, заслуги не приму;
Мне нужно лишь узнать твое веленье.
(Ад, II, 76–81)

Вергилию нет места в раю по причинам поэтическим, а не богословским, хотя на первый взгляд его собственные слова указывают именно на формальные причины:


Царь горних высей, возбраняя вход
В свой город мне, врагу Его устава,
Тех не пускает, кто со мной идет.
(Ад, I, 124–126)

Однако стоит отметить, что в самом конце «Рая» по просьбе Беатриче появляется другой бывший человек, старец славный и обходительный — святой Бернард. Вряд ли Вергилий мог страстно обратиться к славе Девы-Матери, вместо него это делает святой Бернард. По ходу повествования необходимо моление о том, чтобы дать поэту прозорливое зрение, подобное глазам Беатриче. Повторяю, Вергилий не может быть у верховного престола, не может обращаться к Деве-Матери, но ему на смену является не сама Беатриче, но некто, выполняющий ту же роль, которую играл Вергилий у императорского престола. Последнее появление мужчины в самом конце поэмы очень напоминает первое появление Вергилия в самом ее начале.

Данте и не собирался делать образ Вергилия исключением, хотя с богословской точки зрения оно было допустимо. Образ Вергилия становится исключительным только за счет поэтической силы Данте, а те, кто раз за разом сожалеет об отсутствии у Вергилия пропуска на небеса, просто не понимают тех чисто технических сложностей великого искусства, с которыми столкнулся автор.

В разговоре между поэтами Вергилий заявляет, что «славный нагрянет Пёс» и заточит волчицу в аду, «откуда зависть хищницу взманила». Как правило, комментаторы считают, что Пёс — это «Кан гранд делла Скала, наместник священнейшей власти кесаря», то есть образ, в любом случае имеющий политический смысл. Но в той ситуации, в которой оказался Данте к началу поэмы, наместник кесаря едва ли поможет. Для поэта есть только один путь — это созерцание принципа вселенной в трех ее великих формах. Ему надлежит, во-первых, увидеть «древних духов» и услышать их «о новой смерти тщетные моленья»; во-вторых, «тех, кто чужд скорбям среди огня», и наконец, в-третьих, — «блаженные племена».


О мой поэт, — ему я речь повел, —
Молю Творцом, чьей правды ты не ведал:
Чтоб я от зла и гибели ушел,
Яви мне путь, о коем ты поведал.
(Ад, I, 130–133)

Здесь Путь Отрицания переплетен с Путем Утверждения, но чтобы подчеркнуть выбор Пути Утверждения, Данте повторяет: «Ты мой учитель, вождь и господин!» (Ад, II, 140).

Договорившись так, они вскоре приходят к великим вратам. Надпись на них гласит:


Я увожу к отверженным селеньям,
Я увожу сквозь вековечный стон,
Я увожу к погибшим поколеньям.
Был правдою мой зодчий вдохновлен:
Я высшей силой, полнотой всезнанья
И первою любовью сотворен.
Древней меня лишь вечные созданья,
И с вечностью пребуду наравне.
Входящие, оставьте упованья.
(Ад, III, 1–9)

Сразу вслед за призывом Вергилия отказаться от недоверия, перед Данте возникает призыв отказаться от всякой надежды. Он смущен. Он стоит перед выбором. Если есть Бог, если есть свобода воли, тогда ведь человек может выбрать и противоположность Богу. Сила, Мудрость, Любовь дали человеку свободную волю; но те же Сила, Мудрость и Любовь создали врата ада и саму возможность ада. Позже мы увидим место в аду, где сделавшие злой выбор упрямо настаивают на своем. Раз люди в состоянии рассуждать, значит, они могут и не рассуждать. Именно поэтому Вергилий говорит:


Я обещал, что мы придем туда,
Где ты увидишь, как томятся тени,
Свет разума утратив навсегда.
(Ад, III, 16–19)

С этими словами он протягивает Данте руку, ту самую, которой написана «Энеида», и берет поэта за руку, которой написана «Комедия», «И обернув ко мне спокойный лик, // Он ввел меня в таинственные сени».

Если по скудоумию еще простительно называть Данте бесчеловечным, или сверхчеловеком, то никак недопустимо читать «Ад», не понимая, как Данте хотел бы, чтобы его читали. Войдя в ворота Ада, поэт напуган, так же как и мы. Некоторым из нас нравится, что Данте признается в своей слабости. Он то и дело обращается к Вергилию за помощью и ободрением, а встретив флорентийцев, он даже говорит:


Будь у меня защита от огня,
Я бросился бы к ним с тропы прибрежной,
И мой мудрец одобрил бы меня;
Но, устрашенный болью неизбежной,
Я побоялся кинуться к теням...
(Ад, XVI, 46–50)

Вергилий бестрепетно смотрит на врата ада. Но спокойствие и сосредоточенность — это вовсе не то чувство защищенности, на котором в определенный момент ловит себя Данте, за что, собственно, и упрекают его многие недалекие читатели. В лице Вергилия мы видим силу мастера Пути Утверждения, силу белого мага и его превосходство над обитателями мира перед порогом и за ним. Данте заплутал в лесу; будь он один, он ни за что не вошел бы в ворота, если бы не был тем, кого ведут собственная воля и Божественный промысел. Дикий лес представляет собой окаменевшую модель извращенных добровольных утверждений, а круги ада содержат то, что осталось от образов, после добровольного отказа от водительства разума.

Долгое время тишину леса нарушали только три звука — голоса двух поэтов и звук шагов Данте. Теперь тишина нарушена. За аркой они попадают в безвременье, темный, не меняющийся мир. Здесь сразу становится понятно, что означает «навсегда» и «никогда». Когда мы произносим эти слова, какими бы горькими они ни были, мы уверены, что чувства со временем ослабевают, значит, страдание становится не таким сильным. В аду это не приносит облегчения; осознание «навсегда» длится вечно; осознание «никогда» не несет в себе никакой надежды. Здесь нет времени. Без этого понимания невозможно настоящее прочтение поэмы Данте. Что бы ни происходило здесь, оно происходит вечно и неизменно. Хаос звуков, сменивший для двух странников по иномирью тишину перед порогом, ошеломляет.


Там вздохи, плач и исступленный крик
Во тьме беззвездной были так велики,
Что поначалу я в слезах поник.
(Ад, III, 22–24)

Открывшаяся перед ними страна наполнена воплями, хриплыми голосами, «плесканьем рук», и вся эта какофония включилась вдруг, как только Вергилий взял Данте за руку. Но кто бы и о чем бы не скорбел здесь, все бесполезно. Заключенные в первом круге отвергли Бога, они «прожили, не зная, // ни славы, ни позора смертных дел», и теперь их снедает зависть. Их сознание не хотело ни утверждать, ни отвергать; поэтому теперь, терзаемые осами и шершнями, они вечно бегут за вечно убегающим от них стягом: «И я, взглянув, увидел стяг вдали, // бежавший кругом». «Они не стоят слов, — пренебрежительно бросает Вергилий, — взгляни — и мимо!» (III, 51). «Кровь между слез, с их лиц текла струями. // И мерзостные скопища червей // Ее глотали тут же под ногами» (III, 67–69).

Перед поэтами река Ахерон, первая из тех рек, которые упоминаются в «Комедии». Ахерон — это река разлуки с дольним миром, а Эвноя (в конце «Чистилища») — река восстановления. Ахерон — первый из адских монстров, одновременно деталь ландшафта и живое существо. Через него выражает себя сама Неизбежность. Толпы людей на берегу, — это те, «в ком Божий страх угас», кто признавал только собственные желания. Они теперь


Выкрикивали Господу проклятья,
Хулили род людской, и день, и час,
И край, и семя своего зачатья.
(Ад, III, 103–105)

и вообще богохульствуют, как могут. Неотвратимость вселяет в них ужас: старик, с белыми волосами и горящими глазами входит в лодку. Он кричит, размахивая веслом. Он пытается прогнать Данте, поскольку видит в нем живого: « А ты уйди, тебе нельзя тут быть, // Живой душе средь мертвых!», но тут Вергилий впервые произносит великую формулу Необходимости:


Харон, гнев укроти.
Того хотят там, где исполнить властны
То, что хотят, и речи прекрати!
(Ад, III, 94–96).

Множество душ, «как листья сыплются в осенней мгле, // за строем строй» в лодку Харона «и минуть реку всякий тороплив, // Так утесненный правосудьем Бога, // Что самый страх преображен в призыв». «Для добрых душ другая есть дорога», — говорит Вергилий. «Добрые души» в свое время преодолели конфликт собственных желаний и дòлжного. Возможно, им тоже многое было не по нраву, но они добровольно подчинили себя порядку и необходимости, против которых даже здесь протестуют грешные души. Они хотели жить своей волей, теперь другая сильнейшая воля выносит им приговор. Приговор приводится в действие немедленно. Окрестности сотрясаются; ветер и молнии поражают скорбную землю. От ужаса Данте теряет сознание, а Вергилий с печалью смотрит на предстоящий им путь.

Данте приходит в себя уже на другом берегу Ахерона, на краю пропасти, гудящей от бесчисленных криков, несущихся со дна. «Теперь мы к миру спустимся слепому», — говорит Вергилий. Но путь в этот адский провал еще не начался. На краю пропасти автор держит паузу, давая читателю возможность осознать необходимость предстоящего пути. Это граница так называемого «приостановленного воображения»: дальше никто уже не предложит никакого выбора. Данте видел первый круг, теперь его ждет второй — Лимб — где находятся известные язычники. Данте говорит о «достойных мужах», вкушающих в Лимбе горечь своей доли (IV, 45). Пока речь не идет ни об утверждениях, ни об отрицаниях. Но это и понятно, поскольку до Данте поэтического представления об этом Пути просто не было. Вергилий знал Город, но не знал Беатриче; между Дидоной и Римом не может быть никакого примирения, а тем более признаков идентичности. Поэтому ни у кого из язычников не могло быть представления о Пути. Какое место в христианском раю мог занимать Платон, даже учредивший Академию, но полагавший реальным лишь мир эйдосов? С нашей точки зрения, проникнутой симпатией к мудрецам былого, Данте должен был бы подумать о смягчении их участи. Впрочем, он и так сделал для них многое, а большего ему не позволяла честь.

Мы не можем, да и не хотим анализировать весь Ад столь же подробно, как на этих последних страницах. Что же, приносим извинения. Сказанного достаточно, чтобы наметить общую линию, лишь ненадолго задерживаясь на отдельных ключевых моментах. Можно сказать, что поэма охватывает четыре «аллегорических» значения: a) путь романтической любви; b) путь романтизма в целом; c) путь города; d) путь души во все времена. Эти значения трудно разделить, но важно понять, что речь идет об одном пути, представленном в четырех значениях. Иногда Данте ссылается на одну категорию, а иногда — на другую.

Собственно Ад начинается после паузы «приостановленного воображения». Он состоит из четырех главных подразделений: a) внешний круг для предававшихся гневу и унынию; b) круг еретиков и лжеучителей, c) круг насильников, d) круг игроков, мошенников и растратчиков. Покинув «благородные земли» известных язычников, поэты минуют Миноса, назначающего (вернее, подтверждающего) приговор душам, которым, несмотря на их вопли, надлежит быть там, где им уготовано место. Вергилий вновь комментирует действия Миноса формулой: «Того хотят там, где исполнить властны // То, что хотят», после чего поэты переходят в круг, где ураган терзает души тех, «кто предал разум власти вожделений». Эпизод с Паоло и Франческой, пожалуй, самый известный и часто цитируемый во всей «Комедии». Здесь Данте предстает самым «ласковым и благостным» из поэтов, но дело здесь не в том, насколько яркая вспышка озаряет монотонный мрак ада. Важнее, что в этом эпизоде раскрывается первое нежное, страстное и полу-простительное согласие души на грех.

До пятой песни Ада воображение наше постоянно находится в напряжении, перед ним не ставили выбор: душевный покой или следование страстям. В сцене с Франческой сделанный ей выбор максимально правдоподобен. Описание того, как они с Паоло читали вместе, как глаза их иногда встречались, как «мы бледнели с тайным содроганьем», как, наконец, они дочитали до того момента, когда Ланселот поцеловал Гвиневеру; как Паоло


Поцеловал, дрожа, мои уста.
И книга стала нашим Галеотом![90]
Никто из нас не дочитал листа.
(Ад, V, 136–138)

Описание Франческой Любви напоминает стихотворение Данте «Любовь и благородные сердца...»[91], потому что она говорит: «Любовь сжигает нежные сердца...»


Любовь, любить велящая любимым,
Меня к нему так властно привлекла,
Что этот плен ты видишь нерушимым.
(Ад, V, 105–107)

— все это усиливает понимание, пока сам Данте не вздыхает, чтобы сказать:


О, знал ли кто-нибудь,
Какая нега и мечта какая
Их привела на этот горький путь!

Так в чем же действительно заключался грех Паоло и Франчески? Это была запретная любовь? Да, но Данте так управляет ходом повествования, так усиливает оправдание влюбленных, что само оправдание становится грехом. Старое итальянское название этого греха — luxuria — сладострастие, сластолюбие. Вергилий пользуется именно этим словом в этом круге ада, относясь к сути происходящего довольно снисходительно. Наслаждение греховной связью, долгие моменты упоительной любви становятся первым шагом души в ад, небольшим, но вполне уверенным. Формально прелюбодеяние Франчески и Паоло — грех двух влюбленных людей; но с поэтической точки зрения грех заключается в том, что они отказываются от настоящей «взрослой» любви, со всей ее ответственностью и обязанностями, отказываясь тем самым от возможности достичь славы Божией. Ад у Данте изображен в форме как бы воронки водоворота, и воображение влюбленных, повлекшее их друг к другу, и есть ввержение в этот водоворот. На первый взгляд, в этом нет ничего плохого, кроме самого этого плохого, здесь все еще ценно, кроме самой ценности; но рассудок уже содрогается и начинает отказывать.

Прелюбодеяние здесь — это только внешний знак; грех, возможный и обычный для всех влюбленных, женатых или неженатых. Правда, это грех особенно опасный для романтиков, недаром прелюбодеяние часто ошибочно считают признаком романтизма. Может, оно и так, если считать Данте и Вордсворта настоящими романтиками, а это вряд ли соответствует истине; гораздо больше история Франчески и Паоло — признак псевдо-романтизма, и жизни Данте и Вордсворта говорят об этом больше, чем их произведения. Времена зарождения францисканского ордена были довольно бесхитростными, этим и объясняется выбор наказания для двоих влюбленных: с одной стороны они и в аду остаются неразлучными, с другой стороны — получили по заслугам. Их любовь неизменна, их утешает бесконечное «навсегда». Они были готовы ради своей любви расстаться с небесами, и автор поэмы готов был бы простить им грех, но следует помнить, что дело происходит в аду.

Данте уже не волен прощать или не прощать, он уже вошел в ад. Здесь уже все решено. Оба поэта понимают, что следуя своим Путем Утверждения, Данте постепенно потеряет то, что у него еще оставалось. Франческа и Паоло наслаждались взаимной любовью. Их в равной степени влекло сладострастие. Но luxuria не может на этом остановиться; взаимное потворство страсти неизбежно станет двумя отдельными оправданиями. Lussuria отличаетcя от sollagia «Пира»[92]. Эротическое удовольствие изначально было не только допустимым, но и предписанным. Это неотъемлемая часть нашего «благородного сословия» — доставлять и получать удовольствие. Но sollagia постепенно переходит в lussuria, создающую в человеке ощущение, сходное с голодом. Если эти ощущения взаимны, они становятся одним неутолимым ощущением. Ненасытная страсть — это обжорство, чревоугодие, а повинные в нем населяют следующий круг ада.

Здесь души лежат плотным слоем под дождем, который определен как «проклятый, вечный, грязный, ледяной», а бес Цербер оглушительно лает, терзает их и рвет в клочья. Души «под ливнем воют, словно суки; // Прикрыть стараясь верхним нижний бок». Смердящая земля мало походит на ложе Франчески, и все же, если кто-то заметит и в этом фрагменте сексуальный намек, я не знаю, чем возразить. Данте писал о любовной связи, не выделяя ее среди прочих влечений тела. В шестой песне дан результат долгого потакания алчбе и тела, и ума: неуемное потребление при жизни гурманской пищи — это пошлость, и качество пищи здесь теряется в количестве. Развитие семян греха в душе может быть истолковано как с точки зрения обжорства, так и с точки зрения разврата. Чрезмерная снисходительность к себе, преступное промедление с внутренней работой — это начало извращения собственной природы. Оно обязательно затронет или разум или дух, а скорее, и то, и другое.

Примерно то же самое происходит и с образом города. В этом круге Флоренция впервые упоминается в тексте «Комедии». Данте часто помещает в ад своих личных врагов, как, впрочем, и тех, кого он ценил. Он называет некоторых флорентийцев, которых считал «достойными людьми», людьми, склонными к доброте, и хотя позже он находит их в очередных кругах ада, но не из-за вражды к ним, а из-за того, что они оказались причастны к его страданиям. Здесь «обжора» Чакко, с которым говорит Данте, обвиняет Флоренцию в ненависти и зависти. И если в начале своей речи он вспоминает Флоренцию с некоторым сожалением, то к концу изрекает пророчество, в котором остаются только «гордыня, зависть, алчность».

Цербер и обжоры — признаки участи Флоренции. Стремление к роскоши превратилось в обжорство, и теперь город поплатится за это. Когда-то он был един, а теперь разделен и обособлен, и каждая его часть враждебна другой. Об адском дожде, беспрестанно поливающем обжор в этом круге, Данте говорит: «Он правил не менял, не обновился, // Пока я был там» 2 (VI, 9). Этот круг удивляет Данте только двумя вещами: во-первых, неизменностью мучений, а во-вторых, тем, что, оказывается, существуют и другие грехи еще похуже, например, утрата благородства и сострадания. В этих первых кругах Данте очень чувствителен и постоянно подчеркивает это, во всяком случае, до тех пор, пока не видит драки гневливых, скупцов и транжир в грязи Стигийского болота. Но чувствительность этих первых кругов постепенно сменяется нарастающим чувством вины, чему способствует рост милосердия в душе поэта. Именно когда Данте освободился от отдельных своих грехов, он оказался наиболее открыт для упреков Беатриче. Так или иначе, но отсутствие милосердия на Пути Утверждения, скорее всего, поразит наши умы, но считать ли это грехом или очищением, зависит только от нас самих.

Если мы потворствуем нашей собственной luxuria, возникает злобная обида на любую luxuria, которой наслаждаются другие — сначала из-за того, что она не похожа на нашу, а потом как раз наоборот из-за того, что она такая же. Скупцы и транжиры в этом круге колотят друг друга с криками: «Зачем копить?» и «Зачем транжирить?». Неудивительно, что страж этого круга — Плутос — древний бог богатства, «вздувшийся от злобы», взывающий к сатане. Среди населяющих этот круг душ Данте никого не узнает, да и Вергилий не склонен задерживаться здесь. Он коротко комментирует происходящее:


Кто недостойно тратил и копил,
Лишен блаженств и занят этой бучей;
Ее и без меня ты оценил.
Ты видишь, сын, какой обман летучий
Даяния Фортуны, род земной
Исполнившие ненависти жгучей...
(Ад, VII, 58–63)

Правда, вслед за этим Вергилий на вопрос Данте о сущности Фортуны, произносит одну из самых удивительных сентенций:


Тот, кто превысил всех созданий знанье,
небесный свод и ангелов творил
так, что из края в край течет сиянье,
равно распределяя блеск светил.
Правитель общий, Богу подражая,
мирские блески властно учредил.
Блага пустые вмиг перемещая,
он оживит одну, другую кровь,
всеобщий ум людей оберегая.
Суду судьбы ни в чем не прекословь:
коль властвует один, другие вянут.
Змеей в траве таится, жалит вновь
судьба, и ваши знанья не обманут
Фортуны. Суд она вершит, гнетет,
как в царствах прочих боги не устанут.
Не знает отдыха круговорот,
нужда ее быть быстрой заставляет:
снуёт, кто перемены всем несет.
Фортуну люди тщетно проклинают,
хотя должны бы были похвалить,
и злыми голосами осуждают.
Она же счастлива, с пути не сбить,
ей радостно, как первых дней созданьям,
сознаньем силы дух свой усладить.
Но к большим спустимся теперь страданьям.
Уходят звезды, что для нас взошли.
Здесь долгое запретно пребыванье[93].
(Ад, VII, 73–99)

По форме слова Вергилия — это восхваление благословенной удачи с весьма романтических позиций, но в то же время это ортодоксальная христианская позиция. Речь, якобы, идет вообще о земных делах, но подразумевается встреча с Беатриче и изгнание из Флоренции. Все разговоры об «удаче» и «неудаче» не имеют смысла. Фортуна — одно из первых небесных созданий, ей неведомы людские оценки. Недаром Вергилий здесь же упоминает звезды — символы красоты и надежды, указание на божественное совершенство.

Полночь миновала, наступают вторые сутки путешествия Данте. Ему еще предстоит встреча с великим злом. Поэты достигают подножия крутого склона. Перед ними Стигийское болото. Там голые существа, облепленные грязью, колотят и кусают друг друга. Заблудшие души демонстрируют свою сущность — гнев и несдержанность. Любая другая душа воспринимается как враг; каждый обижен на всех. Но если разобраться, что такое гнев по сути, то становится понятно, что это склонность к анархии, отказ от порядка и закона. Погибшие души не замечают, как все глубже погружаются в болотную глубь потворства своим желаниям. Но не все из них заняты борьбой с соседями. Есть и другие. Плутос не преследует тех, кто погрузился на дно и теперь способен только пускать пузыри, наблюдая возню на поверхности. Это те, кто не нашел смысла в земной жизни и своем существовании, те, кому всегда скучно и с собой, и с другими.


Мой сын, узнай еще, что под водою
есть люди, вздох которых здесь бурлил
поверхность вод тревожа пузырями,
когда за ними глазом ты следил.
Из грязи голос: «Мы грустили днями,
хоть нежен воздух, солнце веселит,
мы плавали тоскливыми дымами.
Теперь же каждый плотно в тину вбит[94].
(Ад, VII, 117–124)

Так наказан в этом круге грех уныния. Поэты идут по краю болота, горестно наблюдая за драками на поверхности и пузырями, поднимающимися снизу. Здесь кончается предыдущий круг. Здесь еще не так явно проявляется извращение силы Всемогущей Любви и провидческой силы, открывшихся Данте при встрече с Беатриче. Остановимся ненадолго, чтобы подвести промежуточные итоги.

Встреча с Беатриче — это откровение, данное поэту через молодую флорентийку. В «Новой жизни», а затем и в «Комедии» становится понятно, что тем самым поэту указан путь к благородству и святости, хотя лучше сказать — к спасению — это более простое слово. Но все дело в том, что Данте не должен следовать по этому пути. Встреча с Беатриче — это момент выбора между действием и бездействием, разумностью и безмыслием, энергией и безволием, и наконец, между романтизмом и псевдомантизмом. В жизни каждого человека есть непродолжительное время, когда воображение дает возможность улавливать образы и понимать их смыслы. Важно суметь вовремя остановить этот процесс и перейти к созерцанию. Мы используем слово «разумность», имея в виду не уровень образования, а способность точного восприятия и духовное знание. Работа воображения со временем становится верой, качеством, посредством которого мы впитываем истины, заключенные в образах. Но слишком сильно искушение отбросить созерцание, действовать быстро и сполна насладиться моментом, остановить мгновение и длить его бесконечно. Однако впереди нас может ждать еще многое, пример тому — Дама Окна. Каким бы ярким не был момент, его надлежит подвергнуть сомнению, изучить и отложить, а если такая рекомендация кажется спорной, то следует хотя бы переключить внимание на что-то другое. Данте пребывал словно во сне, «pieno di sonno» — буквально «полный сна», — когда он отказался от искреннего порыва; Паоло и Франческа, не сумев возвыситься над моментом, утонули в своей страсти. Очень заманчивые тропинки ведут в сторону от главного пути, они обещают веселые, пестрые приключения; и потому первые круги ада — земля пестрого зверя, рыси или леопарда. Леопард радует глаз пятнистой шкурой, но потом он неизбежно обернется тощей волчицей, терзаемой (и терзающей) ненасытным голодом, а ее ненасытность — вечный ад; ее настоящая природа становится ясна в тот момент, когда души, потерявшие разум, совершают прыжок к своей гибели: страх превращается в желание. Беатриче может стать Франческой. На земле еще есть возможность повернуть назад, в аду такой возможности нет. Ад в «Комедии» — это Воображение, но каждый его момент окаменел навечно. Если человек не остановится на краю пропасти, то будь он Беатриче или Данте, Франческа или Паоло, вообще любой влюбленный, душа его рухнет в потворство желаниям, а дальше остается только ненасытимый голод, жажда удовлетворения (духовного или плотского — или того и другого). Человек уже не озабочен исполнением своей функции, поскольку теперь рассматривает ее созданной исключительно для него. Священники-скупцы, о которых мимоходом говорит Вергилий, точно иллюстрируют этот тезис. Идет время, человек утрачивает всякую приятность, начинает обижаться на других, особенно на тех, кто ведет себя иначе, потом обида перерастает либо в активную ненависть, либо в пассивную угрюмость. В «Комедии» Беатриче любит Данте, потому и спасает его и служит ему. Но падшая Беатриче стала бы ненавидеть Данте, а не спасать его. Потакание страстям, рождающее ожесточение — только часть гибельного процесса. Обожание, свойственное молодости, может ненадолго сдержать рождение ожесточения, но если оно не обратится к небесам (как у более позднего Данте), оно приведет в ад.

Поэты садятся в лодку с одним гребцом — демоном Флегием, чтобы переправиться через Стигийское болото, но


Посередине мертвого потока
Мне встретился один; весь в грязь одет,
Он молвил: "Кто ты, что пришел до срока?"».
И я: «Пришел, но мой исчезнет след.
А сам ты кто, так гнусно безобразный?»
«Я тот, кто плачет», — был его ответ.
И здесь в голосе Данте появляются новые интонации:
И я: «Плачь, сетуй в топи невылазной,
Проклятый дух, пей вечную волну!
Ты мне знаком, такой вот даже грязный.
Тогда он руки протянул к челну,
Но вождь толкнул вцепившегося в злобе,
Сказав: «Иди к таким же псам, ко дну!»
(Ад, VIII, 31–42)

Грязный дух — это флорентиец Филиппо Ардженти, один из тех, кто, как думал Данте, повинен в печальном упадке Флоренции[95]. Это Флоренция против Флоренции. Но грязный, страшный дух — это образы Беатриче и самого Данте, сложись их судьбы иначе, сверни они на гибельный путь. И души, мучимые в Стигийском болоте, знают, что так могло случиться. Грязное зверство цепляется за борт лодки; «Взгляни смелей! Да, да, я — Беатриче».

Поэты сходят на землю. Конечно, пейзаж вокруг фантастичен, но здесь мы впервые видим конкретные детали, поскольку перед странниками предстает адский город Дит.


«Учитель, вот из-за стены
Встают его мечети, багровея,
Как будто на огне раскалены».
(Ад, VIII, 70–72)

Теперь они видят перед собой рвы и железные стены, ворота и множество падших духов. По словам Вергилия в городе «заключены // Безрадостные люди, сонм печальный». Духи кричат со стен Вергилию:


«Сам подойди, но отошли второго,
Раз в это царство он вступить посмел.
Безумный путь пускай свершает снова,
Но без тебя; а ты у нас побудь».

От этих слов Данте приходит в ужас. Он не может представить, что будет с ним, если он останется без водительства Вергилия, и как сможет выбраться из ада. Пока они разговаривают и ожидают прихода Божьей помощи, над стеной появляются Фурии, призывающие Медузу присоединиться к ним. Вергилий советует Данте отвернуться и закрыть глаза руками, и сам накладывает поверх его рук свои ладони. Ведь если живой увидит Медузу, пути назад не будет. А потом звучат слова:


О вы, разумные, взгляните сами,
И всякий наставленье да поймет,
Сокрытое под странными стихами!
(Ад, IX, 61–63)

Стихи без сомнения странные, но здесь все одинаково странное: и железные стены Дита, и наглость демонов, и сила Медузы (от которой вряд ли спасут повернутая голова и двойной покров поэзии), всё ведет к тому, что таится в городе. После грозных слов ангельского вестника (возможно, речь идет о высокой поэзии?) поэтам уже ничто не грозит, они входят в город и видят вокруг множество раскрытых гробниц, охваченных огнем. На вопрос Данте «кто похоронен // В гробницах этих скорбных, что такими // Стенаниями воздух оглашен?», Вергилий отвечает, что это могилы ересиархов и их последователей и добавляет, что их гораздо больше, чем можно было бы подумать.

Это цитадель упрямства, которую взломало только прямое вмешательство божественной сущности, это город и круг еретиков. Необходимо помнить, что Данте имел в виду под ересью. Для него ересь состояла в упрямстве; в состоянии души, бросающей осознанный вызов силе, обусловленной доверием и послушанием; интеллектуальное упрямство. Строго говоря, еретиком следует считать человека, отдающего себе отчет в своих действиях; он принял Церковь, но в то же время предпочел собственное суждение суду Церкви. Это кажется невозможным, но может произойти с каждым из нас в зависимости от нашего поведения. Можно сказать, что несдержанность сегодня оправдывает себя, а непоследовательность укоренилась в умах. Но во времена Данте еретиком считался человек, целостность духа которого распалась; он оправдывал собственные ошибки и злобу не только для себя, но стремился распространить свои заблуждения. Голова Медузы упоминается здесь как символ окаменевших ошибок. Ересиархи и «их присные, всех толков; глубь земли // они устлали толпами густыми». Почему их так много? От одного вида этого множества наступает конец псевдоромантизму. Любая доктрина может быть опасна, если нет свободного разумного ее обсуждения, символом которого является Город.

Главный грешник, с которым Данте говорит здесь, это Фарината, флорентиец, эпикуреец и враг партии Данте во Флоренции. С нашими современными взглядами на партийную политику, в худшем случае, или с нашими английскими взглядами на партийную политику, в лучшем случае, нам трудно вспомнить, что Данте считал своих политических противников неправыми как с метафизической, так и с моральной точки зрения. Его сознание было настолько проникнуто средневековыми взглядами (которые он, конечно, не считал средневековыми, наоборот, он считал их передовыми), что он ставил правильность взглядов выше свободомыслия. Сегодня мы полагаем, что человеку лучше думать своей головой, даже если при этом он думает неправильно. Впрочем, не об этом речь. Фарината в огненной гробнице потому, что думал неправильно и при этом настаивал на своей правоте. Но с поэтической позиции нельзя не отметить его величие — гордость питает его высокомерие и смелость. Даже в аду он горько иронизирует над своими соотечественниками, не сумевшими удержать власть. Но хотя в его поведении в аду действительно усматривается некоторое величие, однако ничего великого нет в том, чтобы отправиться в ад. Его темная гордость достаточно далека от счастья святой Фортуны.

Сегодня примеров такого адского высокомерия, как у Фарината, немного, но качество это рождено упрямством, а с этим во все времена проблем не было. Именно упрямство питает несдержанность, и так было всегда. В этом есть признак той самой отнюдь не небесной вечности, о которой говорила Франческа: «этот плен ты видишь нерушимым».

Когда Данте недоумевает, почему Фарината, предсказавший его изгнание, не знает о настоящем, он получает ответ:


Нам только даль отчетливо видна, —
Он отвечал, — как дальнозорким людям;
Лишь эта ясность нам Вождем дана.
Что близится, что есть, мы этим трудим
Наш ум напрасно; по чужим вестям
О вашем смертном бытии мы судим,
Поэтому, — как ты поймешь и сам, —
Едва замкнется дверь времен грядущих,
Умрет все знанье, свойственное нам.
(Ад, Х, 100–108)

Когда земное время прекратится, нечего будет знать. «Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится»[96]. Любовь уже потерпела неудачу; наверное, недалеко то время, когда и пророчества, и языки, и знания тоже прекратятся.

После встречи с Фаринатой поэты спускаются в следующие, более глубокие круги ада. Их путь идет по кругу, где томятся насильники. Еще ниже обретаются мошенники, ниже — предатели. Вергилий объясняет:


Обман и сила — вот орудья злых.
Обман, порок лишь человеку сродный,
Гнусней Творцу; он заполняет дно
И пыткою казнится безысходной.
Насилье в первый круг заключено,
Который на три пояса дробится,
Затем, что видом тройственно оно.
Творцу, себе и ближнему чинится
Насилье, им самим и их вещам,
Как ты, внимая, можешь убедиться.
(Ад, XI, 24–33)

Насилие карается менее, поскольку человек здесь мало отличается от животного и его грех недалек от насилия хищников. Мошенничество хуже, потому что оно рационально и влечет, соответственно, более тяжкое наказание. Жестокие сродни льву перед вратами, мошенники и озлобленные больше похожи на Волчицу. Прогресс есть даже здесь. Мы иногда бываем жестоки; Беатриче и Данте способны на ненависть, они даже могут стремиться к собственной выгоде, но не с помощью насилия, поскольку опасаются прибегать к нему. Это хорошо видно на образе Города. В наших городах, контролируемых полицией, к насилию прибегать опасно, а потому жадные или злые из нас обращаются не к такому явному способу, как насилие, а к обману, сознательному или бессознательному. Если это в наших интересах, мы не откажемся и от ереси, при этом будем настаивать на своих заблуждениях — «глубь земли // они устлали толпами густыми». Обманов у нас хватает. Мы ежедневно пишем и читаем ложь. Папы, которых осуждал Данте, часто, подобно Паоло, предавались сладострастию в своих проповедях, дискуссиях и богословских трудах, утверждая, что это на благо Церкви. Иногда и Беатриче указывает Данте на то, что он из благих побуждений идет на обман, воздавая ей чрезмерные хвалы, а большая лесть небезопасна.

Поэты переходят «поток кровавый», варящий заживо «тех, кто насилье ближнему принес». Затем минуют лес самоубийц, где гарпии охотятся на тех, кто впустую растратил свое главное имущество — жизнь, и теперь превращены в деревья, чувствительные к любому прикосновению. Разумеется, в ходе поэмы мы знакомимся с общими суждениями Данте об иерархии греха. Вы можете сколько угодно считать одно хуже другого, но в пространстве поэмы дискуссиям уже нет места, иначе вы перестанете воспринимать написанное как поэтическое произведение. Скорее мы можем соглашаться или не соглашаться с назначенным наказанием, да и то больше эмоционально, как, например, при известии, что дьяволы все-таки с перерывами избивают соблазнителей женщин, или о том, что еще ниже льстецы погружены в человеческие экскременты. Несомненно, это отвратительно, но все же не настолько болезненно? Фрагменты мучений не дают никакого представления о сущности пытки, которая длится вечно. Бесконечность мучений уравнивает их различие. Степень исчезает в бесконечной продолжительности. Можно предположить, что поэт намеренно говорит о телесных страданиях, имея в виду страдания душевные, и все это мы переживаем в нашей здешней жизни, хотя в поэме описаны события, происходящие в ином измерении, а факты земной жизни даны в их гиперболизированном виде. Мы словно рассматриваем нашу жизнь через закопченное стекло. Можно сказать, что Данте думал о физическом аде, и это, несомненно, так, но он также думал о духовных страданиях. Земная жизнь, по мнению поэта, есть не более чем набросок настоящей духовной жизни, предстоящей человеку в иной духовной реальности, невероятно сложной для понимания.

Другая проблема в каталоге грехов заключается в том, что каждый круг имеет свою собственную иерархию. Худшее проявление несдержанности может оказаться хуже лучшей разновидности мошенничества. В усугубляющемся ужасе мучений время от времени высвечиваются отдельные эпизоды, которые на фоне общих мучений представляются относительно более легкими. Да, это видимое послабление, но видимость заканчивается, как только становится понятно, что боль, причиненная пытками, вполне реальна, и толпы кричат не от злонравия, а от боли. Лёд Коцита может показаться не таким ужасным, как некоторые из ранее перечисленных зол, но стоит задуматься, что назначавший кару лучше знает суть прегрешения, и тяжесть кары точно соответствует вине.

Наконец, по ходу поэмы становится заметна некая качественная разница: начиная с определенного момента Данте больше не встречает среди проклятых никого, кто вызывал бы у него жалость. Во второй или третьей яме уже нет Франчески, нет Брунетто; Герион перенес поэтов за пределы личных симпатий.

Некоторые из исследователей считают (отчасти верно), что Данте помещал в ад только тех людей, к которым он не испытывал симпатии. Однако они не учитывают, что одно дело — комментарии, а другое — поэтическая необходимость. Чем ниже спускаются поэты, тем меньше должно быть послаблений грешникам, с поэтической точки зрения это недопустимо. Наглядным примером являются Язон и Улисс, но они не вызывают такой симпатии, как Брунетто[97]; в лучшем случае ими восхищались. С одной стороны, постепенная утрата отзывчивости автора воспринимается негативно, но с точки зрения композиции поэмы то, что автор, по мере спуска, становится грубее, должно восприниматься естественно. Там нет Фарината; для небес есть только грешник, под какой бы личиной он не скрывался; и все же не Франческа, а Уголино[98] грызет голову своего врага. Есть даже такой обескураживающий момент, когда сам Данте задерживается на пути и почти восхищается адом.

Вполне возможно, что в этих кругах читатель, склонный к насилию, особенно сильно ощущает подчеркнутое бесплодие этих адских земель. Кровавая река, мертвый лес, грубый песок — все это символы бесплодия. Это верно и в отношении железных стен Дита, и серых скал остального ада, но в одиннадцатой песне бесплодность этого круга напрямую связана с грехом ростовщичества. На вопрос Данте об участи ростовщиков Вергилий объясняет,


Что естеству являются истоком
Премудрость и искусство Божества.
...........................
Искусство смертных следует природе,
как ученик ее, за пядью пядь;
Оно есть Божий внук, в известном роде.
Им и природой, как ты должен знать
Из Книги Бытия, Господне слово
Велело людям жить и процветать.
А ростовщик, сойдя с пути благого,
И самою природой пренебрег,
И спутником ее[99], ища другого.
(Ад, XI, 99–111)

Здесь, под огненным дождем лежат, сидят или бродят по горящему песку богохульники, гомосексуалисты и ростовщики. Один современный комментатор говорит, что «спор о ростовщичестве и его соседство с содомией является ярким примером схоластических рассуждений, навязанных Данте мыслителями своего времени». А вот и нет. Действительно, если сравнивать гомосексуалистов и ростовщиков, первые виновны менее. Богохульство, ростовщичество, содомия — все это восстание против божественного порядка и образа жизни. Соотнесите содомию с образом Беатриче, а ростовщичество — с образом Города. И Беатриче и Городом движет естественная и сверхъестественная жизненная сила, а действовать против любого из них означает стремиться к смерти души. Паоло и Франческа не заботились о Городе; для Фаринаты его гордость гражданина и приверженность семье или партии ближе, чем благо Города; но ростовщики получают прибыль, эксплуатируя Город. Процесс нарастания адских мучений здесь так же точен, как и в любом другом месте поэмы.

В этом круге один случай особенно характерен для хода мысли Данте. Речь идет о Брунетто Латини. Брунетто был во Флоренции наставником молодого Данте, и вот теперь Данте видит его, бредущим по адскому песку:


Склонясь к лицу, где пламень выжег пятна:
«Вы, сэр Брунетто?» — молвил я ему.
(Ад, XV, 29–30).

Данте говорит с ним, как ни с кем другим в аду; Брунетто действительно самый близкий поэту из проклятых.


Во мне живет, и горек мне сейчас,
Ваш отчий образ, милый и сердечный,
Того, кто наставлял меня не раз,
Как человек восходит к жизни вечной;
И долг пред вами я, в свою чреду,
Отмечу словом в жизни быстротечной.
(Ад, XV, 82–87)

Возможно, в глубинах ада такая учтивость, как и любая учтивость вообще, будет неуместна, но до этого еще далеко. Что бы ни привело сюда Брунетто, ему, как и Беатриче на небесах, принадлежат восхищение и уважение поэта. Какая бы участь не ждала тех, кто был нашим наставником, знание о ней не должно влиять на наше к ним отношение. Этим, кстати, объясняется и отношение Данте даже к преступным Папам. Бонифаций VIII пребывает в аду, а небеса содрогаются от гнева из-за оскорблений, нанесенных им самому сану Папы. Сан и его функция должны почитаться всегда и относиться к ним надлежит с уважением, гораздо большим, чем к людям, которые эту функцию представляли; функция учителя должна почитаться больше, чем люди, ее исполняющие, Любовь должна почитаться больше тех, кого нам довелось любить. Не стоит спрашивать о том, как бы Данте встретил Брунетто, случись эта встреча не в третьем, а в последнем круге ада, среди вечного льда. По-моему, это ни к чему. Есть кое-что, оставленное Данте за бортом повествования. Мы можем помнить, хвалить и прославлять перед небесами тех, кому обязаны жизнью и знаниями, но тот, кто грешил против Природы, заслужил участь вечно бежать по горящему песку под огненным дождем.

Поэты переходят к новому рубежу, а мы — к новому странному явлению. Они стоят на краю обрыва, и Данте внезапно говорит:


Стан у меня веревкой был обвит;
Я думал ею рысь поймать когда-то,
Которой мех так весело блестит.
Я снял ее и, повинуясь свято,
Вручил ее поэту моему,
Смотав плотней для лучшего обхвата.
(Ад, XVI, 106–111)

Раньше Данте ни словом не обмолвился о своих планах, точно так же, как не вспоминал ни о какой веревке при встрече с рысью в первой песне. Ну что же, поэты часто бывают непредсказуемы. У Шекспира можно найти нечто подобное. Читатель и не помышлял ни о каком платке в «Отелло» до тех пор, пока этот пресловутый платок не понадобился, чтобы сыграть такую важную роль. Теперь Данте снимает вервие, отдает Вергилию, чтобы тот бросил его в пропасть. В ответ на это странное действие из глубины поднимается к ним один из демонов, которого Вергилий именует «отравившим земные просторы». Это оказывается огромный зверь с человечьим ликом, ясным и величавым, с двумя мохнатыми лапами, змеиным телом и скорпионьим хвостом. «Спина его, и брюхо, и бока — // В узоре пятен и узлов цветистых». Это великий лжец Герион[100]. Но почему его надо было вызывать с помощью веревки, которой Данте, как выяснилось, собирался ловить рысь?

Нет объяснения. Есть только сходство пестрой шкуры рыси в начале и пестрого тела Гериона. Яркая расцветка — характерный признак обоих. Окрас рыси говорил не только о разврате, он намекал на веселую красоту юности, ассоциирующуюся с весной и рассветом. Когда-то Данте считал подобные качества положительными свойствами юности, а поясом намеревался закрепить их. Раньше, но не теперь. Теперь поэт считает пестроту лишней чертой, портящей естество мира. По нашему мнению, подлинная ложь рыси заключается в ложности раннего романтизма; веселье юности обманывает нас, извращает наш естественный образ действий. В этом смысле Данте в шестнадцатой песне действительно поймал рысь, или, по крайней мере, уловил суть этого обмана. Благообразный лик и змеиная сущность Гериона — это увлечения, порожденные юношеским романтизмом, зачастую приводящие в адский Дис, обман псевдоромантизма, — то, что открывает дорогу в глубины ада, и пример тому участь Паоло и Франчески. Сегодня и сама Беатриче могла бы не избегнуть этой участи. Герион «ясен был лицом и величав // Спокойством черт приветливых и чистых» и, тем не менее, он — олицетворение ада, суть пирамиды адских миров. Молодое своеволие сменило еретическое упрямство, на смену романтической молодости пришла всеобщая адская зрелость, под личиной пестрой рыси обнаружилась алчная волчица.

Корабль вселенной действительно захлестывают волны мрака. Шекспир понимал, чем грозит человеку отречение от звезд и природы, он предупреждал о приближении времени канибализма. Корделия говорит:


Нет, мы не первые в людском роду,
Кто жаждал блага и попал в беду.
Из-за тебя, отец, я духом пала,
Сама бы я снесла удар, пожалуй.
А славные те дочери и сестры, —
Нас разве не покажут им?[101]
Данте покажет. Герион с поэтами плавно снижается туда, откуда слышен ужасный рев огня.
Есть место в преисподней, Злые Щели,
Сплошь каменное, цвета чугуна,
Как кручи, что вокруг отяготели.
(Ад, XVIII, 1–3)

Спешившись, Данте может внимательно рассмотреть это гиблое место. До последнего льда остается только один спуск. Справа от них находится огромное открытое пространство «и девять впадин в нем распознается». Вид напоминает укрепленный замок. «От самых крепостных ворот // ведут мосты на берег отдаленный». Как и в любом замке, стены защищают рвы, только здесь во рвах претерпевают мучения повинные в десяти видах вредоносного обмана. Здесь все те, кто упорно стремился к личной выгоде. Но в толпе все еще можно выделить отдельные души, шедшие извращенным Путем Утверждения. Ни одна душа не способна совершить все те преступные деяния, за которые бесы бичуют здесь. Данте этого и не утверждает. Но у читателя создается впечатление, что собственная душа поэта, вроде бы следующая за Вергилием, на самом деле карабкается одна, без всякого водительства, упрямо и мучительно преодолевая гребень за гребнем уступы адского спуска. И здесь мы видим извращенный процесс: усталому духу негде остановиться. Ранние ошибки все еще мучают его и тянут вниз и вниз. За многообразием личных судеб скрываются серьезные обобщения.

В двух первых рвах — соблазнители, сводники и льстецы; те, кто, так или иначе, соединял деньги и плоть. Недаром бес кричит одному из наказуемых: «Ну, сводник! Здесь не бабы, поживей!» (XVIII, 66). Здешние «avaro» — «жмоты» — искупают старые ошибки, выросшие настолько, что сделали бывших людей способными на любые подлости. Есть один момент, который по смыслу относится к Беатриче и Франческе. Льстецы в своем рве погружены в человеческие экскременты. Лесть — это и есть бесплодные экскременты человечества; зло, причиняемое лестью, приписывает людям те заслуги, которыми они и так должны были бы обладать. Королям льстит, что они желанны, и в этом не было бы греха, если бы желанны были они сами, а не их титулы. А так смысл утрачен, определения не точны, нарушены законы духовного развития. Следовательно, особенно важно сохранять точность во всех романтических делах, и кажется, Данте намеренно использовал здесь в качестве предупреждения образ льстивой лжи.


Фаида[102] эта, жившая средь блуда,
Сказала как-то на вопрос дружка:
«Ты мной довольна?» — «Нет, ты просто чудо!»
(Ад, VIII, 133–135)

Вергилий говорит: «Но мы наш взгляд насытили пока». Какой же смысл в этой истории (взятой из Теренция) «насыщает взгляд»? Это именно то слово, которым пользуется Данте — meravigliose — замечательный, чудесный. Данте часто повторяет в «Новой жизни»: «Я бесконечно благодарен». Такой оборот либо является духовной истиной, либо становится словесным экскрементом. Место тем, кто им пользуется не по истине — в адском рве.

Больше Данте не говорит о плотских утехах в аду. Это, я думаю, последний из сексуальных образов в аду. Во второй песне «Ада» Беатриче просит Вергилия:


Мой друг, который счастью не был другом,
В пустыне горной верный путь обресть
Отчаялся и оттеснен испугом.
...................
Иди к нему и, красотою слова
И всем, чем только можно, пособя,
Спаси его, и я утешусь снова.
(Ад, II, 61–69)

а еще ранее Вергилий говорит:


Нельзя, чтоб страх повелевал уму;
Иначе мы отходим от свершений,
Как зверь, когда мерещится ему.
(Ад, II, 46–48)

Заступничество Беатриче — это одновременно кульминация «Новой жизни» и начало «Рая». В «Новой жизни» дан анализ воздействия встречи с Беатриче на сердце, печень и ум Данте. Путь извращения образов — это отказ от сердца в пользу печени с последующей утратой рассудка. Эта потеря показана на примере образа Франчески с нежной, но неразумной добровольной капитуляцией интеллекта перед беспорядочной чувственностью момента; и образа Фаиды, которая


Себя когтями грязными скребет
Косматая и гнусная паскуда
И то присядет, то опять вскокнет.
(Ад, XVIII, 130–132)

Все три великих образа, выраженные фразами «Новой жизни», знаменующими начало любви, и принадлежащие последовательно духу сердца: «Вот бог сильнее меня, кто, придя, получит власть надо мной»; духу разума: «Вот уже появилось ваше блаженство»; и «естественному духу»: «Горе мне, ибо впредь часто я буду встречать помехи!», все три эти образа нашли место в аду. Откровенные блудницы поместились много выше их, а льстецы, лжецы в любви и псевдо-романтики далеко внизу погружены в грязь.

Возможно, случайно, но все же хотелось бы считать, что обдуманно, образ блудницы упоминается в следующей песне, во рву, где принимает мучения Симон-волхв[103] и его присные. Но это не женщина, а Папа, главный служитель той божественной Женственности, которую должны бы олицетворять Церковь или Город, Папа, который теперь и здесь познает неотвратимую месть Города. Песнь открывается обращением:


О Симон-волхв, о присных сонм злосчастный,
Вы, что святыню Божию, добра
Невесту чистую, в алчбе ужасной
Растлили ради злата и сребра...
(Ад, XIX, 1–4),

ставя знак равенства между Симоном-волхвом и Таис-Фаидой. Все они повинны в прелюбодеянии, пытаясь продать или купить Божью благодать. Здесь багряная скала пронизана круглыми отверстиями; из каждого торчат ступни грешника, а подошвы постоянно лижет пламя, передвигаясь от пяток к пальцам ног. Данте заговаривает с Николаем III[104]. Николай, не видя лица собеседника, решил, что это Бонифаций VIII, его преемник в папстве, в грехе и в наказании. Бонифаций (если согласиться с датировкой написания поэмы — 1300 г.) был тогда еще жив, более того, именно тогда отмечался Святой год[105]. Помпезное зрелище «триумфа» понтифика-мошенника Бонифация, его греховное великолепие упоминаются в «Комедии» еще дважды — «Чистилише» (XX, 85–90) и «Рай» (XXVII, 19–39). Симона-волхва, Таис-Фаиду и Бонифация VIII объединяет принадлежность к наихудшим мошенникам. И пастыри, и те, кто причисляет себя к романтическому богословию, увлечены доходным псевдомантизмом. В аду Бонифация ждет персональная злая щель. В чистилище нам показывают, как солдаты короля Франции берут в плен Бонифация — но опять же из-за алчности короля Филиппа IV[106]. Бонифаций подвергается жестокому обращению со стороны французских солдат сначала у себя во дворце в Аланье,


Но я страшнее вижу злодеянье:
Христос в своем наместнике пленен,
И торжествуют лилии в Аланье.
(Чистилище, ХХ, 85–87),

а потом в аду за ненасытную страсть к деньгам и власти. В «Чистилище» автор упоминает об этом, чтобы лишний раз подчеркнуть, что ни о каком чистилище в посмертии Папа не может и мечтать. Страсти Христовы для него бесполезны, хотя в некотором смысле он тоже обиженная жертва; и причину называет в «Раю» апостол Пётр:


Тот, кто как вор, воссел на мой престол,
На мой престол, на мой престол, который
Пуст перед Сыном Божиим, возвел
На кладбище моем сплошные горы
Кровавой грязи; сверженный с высот,
Любуясь этим, утешает взоры.
(Рай, XXVII, 22–27)

Само Небо, созерцая грех, совершаемый недостойным Папой, меняет цвет, а лицо Беатриче мрачнеет. Истинное учение о Городе и Даме, точнее, о Городе и Даме, ставшими основанием учения, все еще имеет такую взаимосвязь со своим извращенным отображением на земле, что им приходится краснеть. Святой Пётр обличает Бонифация:


Невеста Божья не затем взросла
Моею кровью, кровью Лина, Клета[107],
Чтоб золото стяжалось без числа.
...................
Не мы хотели, чтобы христиан
Преемник наш пристрастною рукою
Делил на правый и на левый стан;
Ни чтоб ключи, полученные мною,
Могли гербом на ратном стяге стать,
Который на крещеных поднят к бою;
Ни чтобы образ мой скреплял печать
Для льготных грамот, покупных и лживых,
Меня краснеть неволя и пылать!
В одежде пастырей — волков грызливых
На всех лугах мы видим средь ягнят.
О, Божий Суд, восстань на нечестивых!
(Рай, XXVII, 40–57)

Бонифаций в этом контексте призван осуществлять важнейшую функцию, но предает ее, и потому страдания, выпавшие на его долю на земле, ничто по сравнению со страданиями, уготованными ему в аду. Он сам повернул свою судьбу, сделав неверный выбор. О выборе говорит Данте на протяжении всей «Комедии». Стоять в Злых Щелях над ямами — означает понимать истинные цели симонистов. Данте, думая об этом, сокрушается о даре Императора Константина Папе Сильвестру I[108], считая, что с этого началось падение церкви, как падение Франчески началось с безвинного на первый взгляд поцелуя. Лжец Герион разобрался с обоими. Беатриче, олицетворяющая Женщину, краснеет при упоминании Бонифация, олицетворяющего Город. Это с его помощью учение о благодати приобрело скандальный оттенок. И все же почтение к самому сану Папы сохраняется[109]. Неизвестно, существовала ли Таис на самом деле, но Франческа точно жила на земле, и Данте при виде «муки их сердец» упал в обморок. Точно также и Бонифаций, и Николай III — реальные персонажи, но даже в аду Данте сдерживает свое негодование из почтения к Высоким Ключам[110]. «Об остальных похвально умолчать» — это урок Брунетто. Как бы низко не пали те, кто занимал папский престол, все же они достойны почтительного отношения.

Вергилий легко перенес Данте обратно на кромку обрыва. Теперь они смотрят вниз в следующий провал, и наблюдают весьма странную картину. Здесь собраны маги, гадатели и прорицатели, тела которых вывернуты наоборот: «каждый оказался словно скручен // В том месте, где к лицу подходит грудь», поэтому каждый «пятясь задом, направлял свой шаг // И видеть прямо был навек отучен» (XX). Это результат «кривого» взгляда при жизни, неизбежный результат. Как огненные гробницы суждены еретикам, так перекрученное тело — признак того, что слава Божия отошла от этих грешников. В земной жизни именно слава Божия составляет с телом человека нерасторжимое единство, формируя его облик, но в аду все иначе, все не так, все кривое. В этом провале мы видим как бы новое качество — окончательное искажение образа человека.


Читатель, — и Господь моим рассказом
Тебе урок да преподаст благой, —
Помысли, мог ли я невлажным глазом
Взирать вблизи на образ наш земной,
Так свернутый, что плач очей печальный
Меж ягодиц струился бороздой.
(Ад, ХХ, 19–24)

Данте плачет, но не потому, что ему открылось в аду что-то новое, а просто из сострадания к такому жуткому искажению человеческой формы. Скрученные страдальцы и сами плачут. Но тут Вергилий прикрикнул на Данте: «Ужель твое безумье таково?», напоминая поэту о том, что его жалость здесь неуместна. «Здесь жив к добру тот, в ком оно мертво». То есть сострадание здесь в аду живо лишь тогда, когда хорошо умерло.

«Не те ли всех тяжеле виноваты, кто ропщет, если судит божество?» Окрик Вергилия может показаться грубоватым, но нужно помнить, что по замыслу поэмы Вергилий требует от Данте не более того, что позволено ему судьбой. Сострадание сродни благочестию, будь оно вызвано естественными или сверхъестественными причинами. До сих пор Данте сам мог грубо говорить с грешниками, но иногда ему позволялось плакать, падать в обморок, соболезновать, выказывать уважение. Но все это в прошлом. Ему придется еще раз или два проявить сострадание, как, например, при встрече с родственником Джери делл Белло, но случай это второстепенный и не акцентируется. Пока поэт еще не может внутренней твердостью уподобиться скалам, окружающим его в аду. Здесь стало камнем само Божественное Сострадание. Попробуем представить себя на месте Данте, наблюдающего череду грехов, где каждый новый грех хуже предыдущих. Наказания становятся все более и более понятными. В этой песне Данте исследует предательство дара романтического видения: проклятые самонадеянно попытались присвоить себе дар провидения, исказив самый образ человека.

Мы прошли три из десяти адских рвов; оставшиеся семь — это искажения физической формы, и еще шесть следующих:


5) Сутяги, кляузники и взяточники, погруженные в кипящую смолу и терпящие муки под присмотром демонов.

6) Лицемеры, бредущие под гнетом свинцовых мантий.

7) Грабители, терзаемые змеями и превращенные в змей.

8) Лукавые советчики, вечно бегущие и горящие на ходу.

9) Подстрекатели, расщепленные демоном с мечом.

10) Обманщики и ловкачи, вруны и шарлатаны всех видов — лукавые, фальшивомонетчики — больные и отвратительные.


Во всех этих кругах едва ли сыщется какой-нибудь благородный момент, за исключением случая, когда Улисс говорит из своего пламени в восьмом рву (XXVI). К этому моменту ад стал еще более непристойным. Мы можем сравнить ров взяточников с другими местами выше, где лежат в болотах гневливые, а злодеи тонут в кровавой реке. Стоит обратить внимание на то, что гневливых никто не охранял. Жестоких охраняли кентавры, вооруженные луками. А вот за взяточниками присматривают дьяволы с длинными баграми, рвут и калечат своих подопечных. Эти глубокие Щели относятся уже к рубежам Диса. Словно стремясь подчеркнуть образы земли, извращенные в аду для горших мучений, Вергилий напоминает Данте о том мире, который они оставили:


Но нам пора; коснулся рубежа
Двух полусфер и за Севильей в волны
Нисходит Каин, хворост свой держа[111],
А месяц был уж прошлой ночью полный:
Ты помнишь сам, как в глубине лесной
Был благотворен свет его безмолвный.
(Ад, ХХ, 124–129)

В следующем кругу они видят, как бес тащит очередного грешника, а потом швыряет его в кипящую смолу. Когда он пытается вынырнуть, другие бесы отпихивают его баграми и кричат:


«Пляши, но не показывай макушки;
А можешь, так плутуй исподтишка».

Данте прекрасно передает гротескный характер говора бесов, превращая гротеск в классические терцины так, что он не утрачивает грубоватой простонародности. В этом круге обретаются взяточники. Данте живописует очень страшные пытки, и единственное удовольствие для себя читатель может найти лишь в справедливости воздаяния. Здесь нет никакой эстетики, поскольку последние ее проблески остались во рвах Злых Щелей выше. Данте упорно и тщательно прорисовывает новые сцены: грешники, как лягушки, выставившие головы из кипящей смолы и стремительно ныряющие при виде демона; сами демоны, ссорящиеся из-за попавшегося грешника, а потом, упустив его, сами падают в смолу, так что остальным приходится выручать их и пр. «Внемли, читатель, новым чудесам», — говорит автор. Но при чем тут чудеса? Впрочем, сцена действительно интересна: надзиратели вдруг испытывают те же муки, что и их поднадзорные, варясь вместе с ними в кипящей смоле.

Та же тема продолжается в седьмом рве, где воров мучают и жалят змеи. Здесь мучения настолько изощренные, что грешники после укуса змеи теряют тело, сгорающее в прах, и тут же восстанавливаются. Но потом из них получаются оборотни — змеелюди. От змей нет защиты, змеи бесшумны и опасны, как воры. То, что здешние грешники часто оказываются флорентийцами, усиливает степень извращенности этого земного града. Хотя, Флоренция, конечно, не одинока в качестве благоприятной среды для ворья всякого рода. Англия, пожалуй, ей не уступит. Конечно, у флорентийцев больше оснований попасть в число героев «Комедии», чем у прочих:


Гордись, Фьоренца, долей величавой!
Ты над землей и морем бьешь крылом,
И самый Ад твоей наполнен славой!
(Ад, XXVI, 1–3)

Флоренция здесь опять упоминается в четырех смыслах: это родной город Данте; это вообще образ Города; это государство, и наконец, это прообраз Небесного Града. Злые Щели точно также разделены на гильдии, как и горожане во времена Данте. И переход из одного рва в другой невозможен. В этом высшее достижение ада. Злые Щели наполнены еретиками и лицемерами, льстецами и симонистами, ворами и злыми советчиками, раскольниками и фальсификаторами. Один вроде бы невинный поцелуй Франчески, — а потом зло, порожденное им, начало расползаться по всему свету.

Один эпизод следует упомянуть в связи с «Пиром». Там Данте сравнил Гвидо да Монтефельтро с Ланселотом, как одного из тех благородных людей, которые на закате жизни стали членами религиозных орденов. В данном случае имелся в виду францисканский орден. «Я был военным, после стал монахом...». «Комедия» продолжает и дополняет историю Гвидо проклятием. Используя то же самое сравнение с парусами, которое он использовал в «Пире», Данте выслушивает рассказ графа Гвидо о том, как после принятия монашеского чина он «спасся бы навек», но по требованию Папы Бонифация VIII, дал злой совет, как расправиться с замком Пенестрино. Гвидо сомневается , но Папа убеждает его:


class="poem">
«Не бойся, — продолжал он говорить, —
Ты согрешенью будешь непричастен,
Подав совет, как Пенестрино срыть.
Рай запирать и отпирать я властен;
Я два ключа недаром получил...
(Ад, XXVII, 100–104),

а когда после смерти Гвидо за ним явился сам святой Франциск, душа его уже принадлежала аду.


Но некий черный херувим вступился,
Сказав: «Не тронь; я им давно владел.
Пора, чтоб он к рабам моим спустился;
С тех пор как он коварный дал урок,
Ему я крепко в волосы вцепился...
(Ад, XXVII, 113–117)

Важно отметить, что даже монашеский орден не спасает душу человека, давшего коварный совет, пусть даже по принуждению Папы. Меж тем стремление Папы разрушить город есть не что иное, как адское искушение разрушить Небесный Град.

Поэты приходят к последнему, девятому рву Злых Щелей. Из глубины его поднимаются плач и зловоние.


Какой бы стон был, если б в летний зной
Собрать гуртом больницы Валдикьяны,
Муреммы и Сардиньи и в одной
Сгрудить дыре, — так этот ров поганый
Вопил внизу, и смрад над ним стоял,
Каким смердят гноящиеся раны.
(Ад, XXIX, 46–51)

Обитатели этого мучилища «вдоль по дну слепому // То кучами томились, то вразброд». Они лежат, ползают, взбираются друг на друга, рвут ногтями запаршивевшую кожу. Здесь подвергаются мучениям фальшивомонетчики и алхимики, грешившие подделкой металлов. Вергилий говорит одному из погибших:


Я с ним, живым, иду
Из круга в круг по темному простору,
Чтоб он увидел все, что есть в Аду.
(Ад, XXIX, 94–96)

Мучения предыдущих кругов меркнут перед здешними ужасами, где «Суровая карает Правота // Поддельщиков, которых числит строго».

А дальше поэты видят еще больший ужас животной страсти, представленной образом Мирры, пытавшейся урвать хоть немного плотской близости с отцом, переодевшись в чужое платье. Теперь здесь она рвет зубами всех, до кого может достать. Последние трое из тех, о которых говорит Данте — жена Потифара[112], Синон[113], предавший Трою, и фальшивомонетчик Адам из Бреши[114], — снова показывают извращение самой сути Любви и Города. Ссора Синона и Адама напоминает собачью свару. Это все еще можно понять, но это — последнее понятное в аду. Данте увлеченно слушает их перебранку, причем непонятно, что вызывает его любопытство — чувство справедливой мести, непристойность взаимных оскорблений? — но он «вслушивался в звуки этих слов, пока Вергилий не прикрикнул на него: «Что ты нашел за диво? // Я рассердиться на тебя готов» (XXX, 130–132). Вергилий во второй раз запрещает Данте смотреть на происходящее. В первый раз это была Горгона, но на сей раз речь идет о довольно вульгарной сваре. Странная задержка Данте, вызвавшая практически гнев Вергилия, похожа на любопытство уличного зеваки, если не помнить о том, что дело происходит в аду. Это начало проникновения ада в низшие этажи сознания Данте. Он сразу же следует за учителем, но момент-то был. Он проявляет воспитанность, ему стыдно, но он не раскаивается в своем преступном любопытстве. Дурацкий спор обитателей адской бездны не предназначен для слуха человека. Вергилий извиняет его, но в последней строке песни все же произносит: «Позыв их слушать — низменный позыв». Не обсуждая далее эту тему, в сумерках «спиной к больному рву, мы шли равниной», и тут на них обрушивается звук рога, «который громче был любого грома». То, что издали Данте принимает за башни города, оказывается строем гигантов, наполовину вросших в скалу последнего рва. Это Немврод кричит и дует в свой рог. Дальше они встречают Эфиальта и Антея. Антей помогает им спуститься на дно пропасти. «Ведь вовсе не из легких предприятий — // Представить образ мирового дна», — говорит Данте и надеется на помощь Муз, «чтоб в слове сущность выразить сполна» (XXXII, 7–13).

Здесь все совсем не так. Во-первых, очень холодно. Во-вторых, тихо, и в тишине слышен (во всяком случае, так кажется автору) лишь один звук — стук зубов на холоде, похожий на стук клювов аистов. После адского шума пройденных рвов тишина падает на странников подобно обвалу, и в ней слышен голос: «Шагай с оглядкой! // Ведь ты почти что на голову нам, // Злосчастным братьям, наступаешь пяткой!». Огромное ледяное озеро простирается перед поэтами. Ледяное поле противопоставлено жгущим огням и гомону тех, кто извратил самые основы Любви. Здесь пожинают плоды своих прегрешений предатели всех мастей. Здесь все пропитано ненавистью. Ледяной Коцит делится на четыре области, различающиеся мерой врастания грешников в лед: это Каина, Антенора, Толомея и Джудекка. Данте мимоходом отмечает их различия. Основной грех всех, пребывающих здесь, — предательство, но еще и жестокость, поскольку предатель всегда жесток. Различаются разные виды предательства: предатели родных; предатели родины; предатели гостей и друзей; предатели лордов и благодетелей. Ни слова не говорится о личном мнении предателей, оно, конечно, имеет значение, но выглядит относительным по сравнению с долгом и надлежащим порядком, с правильной согласованностью вещей. Беатриче — это свет по благодати, но можно обойтись и без нее, а вот без образа города обойтись нельзя. Беатриче здесь как бы гостья. Последним предательством для нее (и всего, что она символизирует) была бы утрата души прежде смерти.


Здесь, в Толомее, так заведено,
Что часто души, раньше чем сразила
Их Атропос, уже летят на дно.
И чтоб тебе еще приятней было
Снять у меня стеклянный полог с глаз,
Знай, что едва предательство свершила,
Как я, душа, вселяется тотчас
Ей в тело бес, и в нем он остается,
Доколе срок для плоти не угас.
(Ад, XXXIII, 124–133)

Душа занимает тело словно комнату для гостей, приглашенных на жизнь, и тот, кто приглашает гостя, черен изнутри настолько, что Данте уже не находит (да и не ищет) для него вежливых слов. Трудно поверить в ад, но Данте сказал, что дно ада — самое трудное место для описания; и нам придется с этим согласиться.

Автор рассказывает историю Уголино[115]. Рассказ уместен здесь по многим причинам, но одна из них заключается в том, чтобы показать грех по мере его развития. Ужасной картине, нарисованной Данте, предшествовали события, происходившие на земле. Зло, совершенное графом Уголино в жизни, обернулось злом в посмертии и стало произведением искусства, а также духовного контраста. Руджиери предал гостя. Он отомстил? Это доставило ему удовольствие? Он, как и Уголино, получил то, что заслужил, в том числе и за смерть невинных детей.


Мы шли вперед равниною покатой
Туда, где, лежа навзничь, грешный род
Терзается, жестоким льдом зажатый.
Там самый плач им плакать не дает,
И боль, прорвать не в силах покрывала,
К сугубой муке снова внутрь идет;
Затем, что слезы с самого начала,
В подбровной накопляясь глубине,
Твердеют, как хрустальные забрала.
(Ад, XXXIII, 91–99)

Здесь Данте ощущает легкое дуновение ветра.


«Учитель — я спросил, — чем он рожден?
Ведь всякий пар угашен здесь навеки».
И вождь: «Ты вскоре будешь приведен
В то место, где, узрев ответ воочью,
Постигнешь сам, чем воздух возмущен».
(Ад, XXXIII, 104–108)

Серые железные скалы остались позади. Вокруг — ледяная равнина и души, полностью вросшие в лед. Похоже, поэт пал духом. Он прошел всеми адскими кругами и обозначил свой Путь. Начался он с того момента, когда его воображение замерло в неустойчивом равновесии в Лимбе, а затем, не заметив первого компромисса, отправился дальше, туда, куда звали его личные амбиции. К этому времени Любовь уже оставила его, а дальше ждала неизбежная ненависть ко всем этим падшим душам, не устоявшим перед соблазнами. Затем пришел гнев, и гнев сохранил его, породив ненависть не только к любым оправданиям, но и ко всем прочим вещам под солнцем. Теперь оставался только уход из мира живых к его собственным кипениям души. После этого он становится упрямым; в первом круге он ставит под сомнение собственную целостность, поскольку в ней кроется признание чего-то большего и отличного от себя; это приводит к интеллектуальному и моральному еретическому упрямству.

Поначалу упрямство вынужденное, но оно недолго помогает ему сохранить душевное равновесие. Данте все глубже погружается в многообразие грехов, испятнавшее весь мир, а ведь никакого другого мира, из которого он мог бы черпать свое поэтическое вдохновение, нет, так что ему приходится довольствоваться этим единственным. Что он и делает. Он неизбежно попадает в места, где жгут, калечат, где души мучимы всеми мыслимыми болезнями, и все они похожи на него, все жили когда-то в его мире. Иногда он превращается в них, иногда — нет, но в любом случае у него нет других сил изменить положение дел, кроме его поэтической силы. Однако воля его больна, и это чувствуют там, наверху, откуда была послана ему помощь. В конце концов, поэт становится жестоким, он даже способен на предательство, как и те, кто его окружает.

Он встречает душу, одну из многих, неспособную излить свои страдания слезами сквозь ледяную корку, покрывающую лицо. Боль от мучений не позволяет осознать свое горе и подумать о раскаянии. Душа несчастного оказалась здесь еще до смерти тела, в котором теперь хозяйничает адский дух. Он остался один на один с этим стылым пространством, где никто не говорит, никто не слышит, никто не поможет. Есть только холод, превращающий слова жалоб в едва заметное дуновение. И Данте, пообещавший убрать лед с его глаз в обмен на рассказ о грехах бывшего инока Альбериго[116], «рукой не двинул, // И было доблестью быть подлым с ним».

Вергилий предупреждает подопечного: «Vexilla regis prodeunt inferni» — «Приближаются знамена царя Ада»[117]. Наконец поэт увидит то, к чему стремился. Он все время знал, что небеса нельзя обмануть. На всем пути искажения одного образа за другим его наказание шаг за шагом сопровождало его. Он сам выбрал его, и теперь оно перед ним. Поэт пытается укрыться от жестокого ветра за спиной Вергилия, его единственного убежища, олицетворяющего культуру, благородство и все высокое, что может быть на земле. Но что может Вергилий перед лицом Дита?[118]


Мы были там, — мне страшно этих строк, —
Где тени в недрах ледяного слоя
Сквозят глубоко, как в стекле сучок.
Одни лежат; другие вмерзли стоя,
Кто вверх, кто книзу головой застыв;
А кто дугой, лицо ступнями кроя.
(Ад, XXXIV, 10–15)

Вергилий отходит в сторону, пропуская Данте вперед, и представляет: «Вот Дит, вот мы пришли туда, // Где надлежит, чтоб ты боязнь отринул». Легко сказать: отринуть боязнь, но пред ликом Люцифера Данте немеет.


Я не был мертв, и жив я не был тоже;
.........................................................
Мучительной державы властелин
Грудь изо льда вздымал наполовину;
И мне по росту ближе исполин,
Чем руки Люцифера исполину;
.....................................................
И я от изумленья стал безгласен,
Когда увидел три лица на нем.
(Ад, XXXIV, 25–38)

Теперь он видит того, кто вечно обижен и вечно отчаянно восстает против вышней воли. Перед ним трехликий властелин скорбного царства. Все шесть глаз точат слезы, все шесть крыльев вздымают ветер, вымораживающий Коцит и предателей, вросших в лед. Зубами и когтями он гложет и дерет трех архигрешников — Иуду, Брута и Кассия, тех троих, что безжалостно предали Христа и Цезаря, Бога и Императора.

Мильтон тоже представлял сатану, но у него сатана активен, а здесь активно лишь его стремление. Шекспир изображал предательство, доведенное до каннибализма[119]. Предательство всегда поедает предательство. Изображение вмороженного в лед сатаны — образ, который непостижим ни в жизни, ни в смерти, но тем не менее образ вполне конкретный. Это конец Пути, начало которому положила встреча с девушкой из Флоренции, Лондона или любого другого места, встреча молодой девушки и поэта в Городе; конец рыси на рассвете и финал поцелуя Франчески, оторвавшей глаза от книги; финал учения Брунетто и понтификов Святого Престола. Рысь стала Герионом, а Герион стал самим собой. Все пришло к своему концу. Данте стал Иудой, а сила, защищавшая его, то есть Беатриче и Флоренция, иссякла. Град земной предан во всех смыслах.


Но наступает ночь; пора и в путь;
Ты видел все, что было в нашей власти.
(Ад, XXXIV, 68–69)


Глава девятая. Чистилище


Но что если? Если он действительно прошел подлинно романтическим путем? если он на самом деле подчинил свой ум и образы, рождаемые им? если его воображение, приостановившись на пороге, все же решило попытаться отобразить то, что вне его? если он решил подчинить свою жизнь вере? Данте полагал, что сможет воплотить в поэзии Путь Утверждения Образов. Он понял, что в этом и заключается функция, ради которой он был призван в мир. Для того чтобы получить чисто эстетическое удовольствие от поэмы, нам вовсе не обязательно знать ответ на вопрос: а возможен ли такой Путь вообще. Но без решения этого вопроса мы едва ли станем действительно цивилизованными людьми. Данте мог бы достичь славы поэта, не выходя за пределы общепринятых норм, правда тогда он стал бы просто еще одним поэтом. Но он выбрал другой путь.


Он восхотел свободы, столь бесценной,
Как знают все, кто жизнь ей отдает.
(Чистилище, I, 71–72)

Прав он был или нет, знает только он сам.

«Комедия» продолжается, вернее, начинается снова. Данте никуда бы не пришел, если бы не выбрал трудный подъем на Гору. Теперь перед ним новая гора, расположенная на острове. До встречи с Вергилием жизнь его напоминала фрагмент бесконечного коловращения, как и жизнь многих других людей. Но теперь образ острова и безлюдность предстоящего им подъема только подчеркивает обособленность поэта. В молодости Данте готов был называть Беатриче «причиной и поводом всех радостей». Это обычно для большинства влюбленных, и здесь новая вершина вызывает у Данте такие же чувства. В этом смысле Беатриче и Гора Чистилища едины.

Между мохнатыми бедрами сатаны, цепляясь за спутанные космы, поэты начинают свое восхождение из ада — «из самого худшего», что есть в мире. Сам Вергилий, «тяжело дыша», наконец проводит Данте через расселину в камне в новый «малый круг». Оттуда они поднимаются, следуя вдоль берега реки. Река — это Лета, а поскольку поэты идут против ее течения, значит, они движутся от беспамятства к воспоминаниям и, наконец, выходят, чтобы «вновь узреть светила». Они видят звезды — символ совершенства Божьего мира. Венера, «маяк любви, прекрасная планета, // Зажгла восток улыбкою лучей». Четыре новые звезды сияют на западе, «чей отсвет первых озарял людей» еще в райском саду. Мертвый воздух ада остался позади; повсюду разлито обещание восторга, и теперь мертвая в аду поэзия снова может начать говорить.


Пусть мертвое воскреснет песнопенье,
Святые Музы, — я взываю к вам...
(Чистилище, I, 7–8)

Круги грешников остались позади. Здесь далеко видно. Теперь перед Данте открывается качество вечности. Оно доступно лишь через веру и покаяние. Только они оказываются действенными на Пути Утверждения Образов. Здесь образы очищаются от наносного, вернее, очищается разум, видящий образы. Образы невидимы до тех пор, пока не появляются звезды, то есть не достигнута определенная стадия совершенства. Но на земле каждый стоит у подножия горы памяти и смирения, и ничто не мешает человеку начать свое восхождение. Он просто должен перестать выбирать образы из тех, что ему нравятся, должен принять их такими, какие они есть, какими их создал Бог; то есть он должен (по возможности) смотреть на них как бы вместе с Богом. А для этого необходимо оставить все злые помыслы, сосредоточившись на воле небес, ибо они решают, как надлежит поступать в каждом конкретном случае.

И в Чистилище Вергилий продолжает осуществлять функцию руководителя. Можно было ожидать, что дальнейший путь возглавит сама Беатриче, но этого не происходит, и тому есть веские поэтические причины. Во-первых, слишком частое появление Беатриче повредило бы всей поэме. И без того поэтические проблемы общения с Беатриче на небесах довольно не просты; не стоит осложнять повествование раньше времени. Во-вторых, тема Беатриче (или, точнее, ее и Дамы Окна) в «Пире» напоминает путешествие поэтов. Если бы она еще и вела их через Чистилище, повторов не избежать. В-третьих, еще не полностью очищенный ум Данте пока не готов к встрече со сверхъестественной силой. Когда он сможет ясно видеть образы, тогда он и увидит ее снова; вспыхнувшее в нем раннее пламя любви должно воспламенить ее «вторую красоту», «isplendor di viva luce eterna» («великолепие живого вечного света»). Беатриче снова должна стать тем, кем была раньше — первым из вечных образов. Тогда Вергилий уступит свою роль проводника, тогда, но не раньше. О четвертой причине мы уже говорили. Сама Беатриче — это вершина. Она, как и многие ее сестры, были для своих мужчин средством очищения. Мы не хотим здесь оскорбить институт брака или любой другой формы обожания, как, впрочем, и любой другой вариант развития событий после встречи со своим предметом обожания. Беатриче должна была умереть, чтобы, пройдя очищение, вновь явиться уже в форме божественной сущности. Но было бы неуместно сразу переходить к ее омытому состоянию, говорить о нем следует только в раю.

Топография Чистилища не является полной противоположностью Ада, хотя по существу это так и есть. Дело в том, что Ад не просто противопоставлен Небесам. Небеса — это абсолютная вещь; Чистилище — подход к нему, причем подход правильный. В Аду все иначе. Грехи — просто искажение добродетелей. Фундаментальное отличие Ада в другом. О Боге говорят, что «Он нуждается только в Себе», и это для Него единственная необходимость. Ад — это сборище духов, которые хотят, чтобы нуждались в них. А Чистилище — это растущее осознание того, что в нас нет необходимости, за исключением того, что мы действительно объединены с первичной и единственной Необходимостью. «Если бы Бога не существовало, Его следовало бы выдумать», — сказал Вольтер; — увы, необходимость Бога мог бы по-настоящему удовлетворить только Он Сам. Мы можем тешить себя иллюзией, что кроме Бога нам необходимо еще много всего, но мы тут же обнаруживаем, что это не так, и что наша единственная необходимость — это любовь. Это ясно выражает Пиккарда[120] в начале «Рая»


«Брат, нашу волю утолил во всем
Закон любви, лишь то желать велящей,
Что есть у нас, не мысля об ином.
(Рай, III, 70–72),

а Чистилище — путь к пониманию ее слов. Тем не менее, мы действительно все время желаем большего, в том числе и греха, а без покаяния можем и вовсе обойтись. В нашей жизни мы часто усматриваем несправедливость, забывая при этом, что сами несем ответственность за первородный грех. Даже таинственное подчинение Христа несправедливости, похоже, не способно с ней покончить. Мы не просим искушать нас; в этом смысле мы не хотим грешить. Стало быть, это Он хочет, чтобы нас искушали? Хорошо, но тогда за что обвинять нас? И все же при первой встрече со славой Божией мы хотя бы на мгновение ощутили, что наша жизнь берет начало от другого корня. Романтическая любовь обнажает нашу вину и делает ее невыносимой. Дороги Чистилища — это переход к правосудию; во грехе вселенная всегда несправедлива.

Итак, позади три дня, проведенные в аду, отступление перед рысью, львом и волчицей — перед Франческой, Фаринатой и сатаной — и теперь воображение возвращается к началу восхождения,


где воображенье,
Там и любовь духовная — они
Друг в друге, нераздельны. Вот где ты
Сам — своя сила, человек!
(Вордсворт. Прелюдия. Книга XIII. Заключение. 187–190)

Звезды — Беатриче, Природа Вордсворта, добродетельные ангелы раннего Мильтона, молодого Шекспира и многих других — вновь видны в небе. Теперь путникам предстоит подъем на гору, «причину и повод всех радостей». Данте наряду с Венерой видит еще четыре звезды, «Чей отсвет первых озарял людей». Принято считать, что четыре звезды олицетворяют четыре основные добродетели — благочестие, смелость, справедливость, умеренность. Это известные добродетели, но вот знали ли о них «prima gente» — «первые люди»? Звезды также олицетворяют высокородность и Город, красоту благочестия и развития. В свете этих пяти звезд — добродетелей южного неба — перед поэтами внезапно возникает старец.

Новый поэтический образ тесно связан с недавними встречами в аду. Брут и Кассий предали и убили Цезаря; Катон[121] покончил с собой, но не покорился Цезарю. Первые двое пребывают в аду; Катон встречает поэтов в Чистилище, то есть уже в пределах Града Божия. Вергилий, воспевавший Цезаря и Империю, тем не менее восхваляет их противника Катона. Новый и настоящий Град, отражением которого является Римская Империя на земле, — это место свободы, именно за свободу Катон и умер. Старец — это действительно Катон, и мы видим, что он пребывает в растерянности, видя вместе тень и живого человека. Он способен лицезреть ангелов и прибывающие души; но рядом с ним нет никого из его былых соратников и патрициев Рима. А вот далее следует одно из довольно сложных мест в поэме. Вергилий просит Катона о помощи в дальнейшем пути и рассказывает о даме, спустившейся с небес, напоминая и о жене Катона Марсии, до сих пор вспоминающей о нем с любовью. На что Катон отвечает:


Мне Марсия настолько взор пленяла,
Пока я был в том мире, — он сказал, —
Что для нее я делал все, бывало.
Теперь меж нас бежит зловещий вал;
Я, изведенный силою чудесной,
Блюдя устав, к ней безучастен стал.
(Чистилище, I, 85–90)

На основании этих слов можно заключить, что Катон был выведен из Лимба, когда было основано Чистилище, то есть при Воскресении; именно тогда возник закон, который разлучил Катона и Марсию, поскольку Марсия так и не смогла стать для него благодатью, как небесная дама для Данте. Сказано грубовато, но подчеркивает мысль о том, что в любви важно только то, что движет душу к небесам. Отказ от всего остального выглядит жестоким, но в поэме звучит убедительно.

Катон, однако, внял просьбе Вергилия и «жены с небес»; возможно, его суровость просто напоминает о том, что в послушании не должно быть ложной духовности.


Но если ты посол жены небесной,
Достаточно и слова твоего,
Без всякой льстивой речи, здесь невместной.
Ступай и тростьем опояшь его
И сам ему омой лицо, стирая
Всю грязь, чтоб не осталось ничего.
(Чистилище, I, 91–96)

То есть Катон предлагает заменить пояс, использованный для вызова Гериона, веревкой из тростника, растущего на острове. Вергилий исполняет напутствие, а Данте безропотно покоряется. Это важно отметить, поскольку речь идет о малосвойственных человеку отношениях. Данте и раньше повиновался Вергилию, выказывая похвальное послушание. Впрочем, и все полчища ада, нравилось им это или нет, также повиновались воле тех, кто властен исполнить то, что хочет, то есть инстанции, где слиты воедино Воля и Сила.

Наступает такое же утро, как то, которое ознаменовалось встречей с рысью. Но теперь в свете зари перед Данте предстает не рысь, а счастливый корабль, управляемый ангелом. Его пассажиры — души, которым предначертано искупление. Под звуки псалма «Когда вышел Израиль из Египта» тени единым движением сходят на берег. Данте подчеркивает, что здесь и сейчас их былые индивидуальности менее важны, чем общий удел. Псалмы, исполняемые в Чистилище, являются частью церковного ритуала, но здесь лучше сказать, что это ритуал является их частью. Данте не в земном храме, а под открытым небом, в пространстве, наполненном весенним воздухом. Одна из душ узнает поэта — это его друг Каселла, который положил некоторые стихи Данте на музыку. Каселла умер до 1300 года, когда Данте было тридцать пять лет, так что возникает ощущение встречи относительно молодых людей. Данте просит его спеть одну из «песен о любви» — «amoroso canto». Каселла соглашается и начинает со второй канцоны третьего трактата «Пира»: «Амор красноречиво говорит // О даме, пробудив воспоминанье». Теперь в этих строках сливается смысл Дамы-Беатриче и Вергилия-Философии. Видение и интеллект здесь обновляются и начинают действовать совместно. Это и есть истинный романтизм, очищение очей внутренних и внешних, позволяющее видеть рысь на фоне звезд в самом начале, когда


Был ранний час, и солнце в тверди ясной
Сопровождали те же звезды вновь,
Что в первый раз, когда их сонм прекрасный
Божественная двинула Любовь.
(Ад, I, 37–40)

Трудно поверить, что речь идет об одном и том же[122], особенно трудно поверить в это тому, кто привык отвергать одно ради другого, не постигая естественного божественного единства; такого же естественного, как Беатриче во Флоренции, Данте, пишущего стихи, Каселлы, сочиняющего музыку, или сурового Катона, говорящего о милости Божией. Все это одно и то же доказательство истинной природы вещей. Течение поэмы приостанавливается на то время, пока Каселла поет, и все, Данте, Вергилий, прибывшие души, радостно внимают ему. Повествование уже приостанавливалось, пока поэты бродили по острову, но теперь оно задерживается ради красоты. Все честные (и все-таки ложные!) школы, основанные на представлении о том, что Красота — это Истина — неисследованная Красота и неизведанная Истина, — терпят здесь крушение. Такой же остановкой была встреча с Франческой. Момент очень похож на тот, о котором вспоминает Франческа: «Книга стала нашим Галеотом», поскольку все близки к тому, чтобы ради потворства красоте забыть о предназначенном. А в канцоне Данте говорит, что на время откажется от всего, что не вмещает его разум, однако «Ведь гордая краса не для сердец // Возвышенных и не владеет ими». И вдруг, в такой драматический и возвышенный момент, раздается строгий римский голос. Старый солдат свободы начеку:


Но тут почтенный старец крикнул грозно:
«Что это? Долгом пренебречь своим?
Медлительные души, будет поздно!
К горе бегите, чтоб обузу снять,
Бог не являет лика несерьезным»[123]

Очарование красоты разрушено, души вспархивают стаей испуганных голубей. Если бы Паоло с Франческой так же бросились наутек, искупление им было бы гарантировано!

Своевременный окрик смутил даже Вергилия. Он уже раньше получил от Катона выговор за излишнюю льстивость. Такое впечатление, что Катон и нужен здесь лишь для того, чтобы никто — ни дух, ни ангел — больше не обличали великого поэта. Сам Катон не был поэтом и едва ли стал бы задерживаться в походе, чтобы послушать стихи или музыку, но так и должно быть — даже великое искусство и его творцы должны подчиняться порядку и велениям момента. Потому Вергилий тоже поторопился вслед за неопытными испуганными душами. На ходу он восстанавливает слегка пошатнувшееся достоинство, но мы видели, что пусть на краткий миг, но и его тоже смутило напоминание о долге. Такие моменты важны в поэме. Вергилий достойно выполняет возложенное на него поручение, но и он может иногда растеряться. Разница между ним и Данте в том, что флорентийца способны задержать мерзости ада, а римлянина способна остановить только прекрасная песня на блаженном острове; все же и он ощущает свою вину за это столь же глубоко, как и Данте:


Я чувствовал его самоупреки.
О совесть тех, кто праведен и благ,
Тебе и малый грех — укол жестокий!
(Чистилище, III, 7–9)

Не Данте утешать Вергилия, и все же случай стал и для него напоминанием о том, что в любых ситуациях следует соблюдать надлежащую учтивость. Даже великие могут иметь свои недостатки; но наше дело помнить об их величии, а не принижать его. Впрочем, небольшой инцидент исчерпан, отношения не изменились, Вергилий говорит: «Ведь я с тобой, и ты не одинок».

В аду их отношения были немного другими, а здесь Вергилий, словно оправдываясь, объясняет Данте, что «стуже, зною и скорбям телесным // подвержены и наши существа», а потом с грустью вспоминает об Аристотеле и Платоне, оставшихся в пройденных кругах. При входе в ад он одобрял высшую справедливость, а здесь она же его огорчает, но ни в коем случае не вызывает протеста.

Пока они еще не подошли к вратам Чистилища, есть смысл обратить внимание на некоторые моменты. Первый состоит в том, что души постоянно удивляются тени, которую отбрасывает Данте. Этот факт, многократно повторенный, напоминает о том, что тень Данте видна только здесь. В аду было слишком мрачно и темно, а в небесах будет слишком много света. Таким образом, путь, которым идут поэты, больше всего напоминает обычную земную дорогу. Как говорила Юлиана Норвичская в своих «Шестнадцати откровениях Божественной Любви»: «Наша земная жизнь — это покаяние». Это значит, что жизнь наша неизбежно греховна, и все же в конце нас ждет радость. В пользу такого подхода говорит и то, что здесь Данте чувствует усталость, а временами просто откровенно задремывает. За три дня, проведенные в аду, ничего подобного с ним не происходило. Когда он жалуется на усталость впервые, Вергилий успокаивает его:


Гора так мудро сложена,
Что поначалу подыматься трудно;
Чем дальше вверх, тем мягче крутизна.
Поэтому, когда легко и чудно
Твои шаги начнут тебя нести,
Как по теченью нас уносит судно,
Тогда ты будешь у конца пути.
Там схлынут и усталость, и забота.
(Чистилище, IV, 88–95)

А там и потребность в отдыхе будет уже не так необходима. Видимо, Вергилий имеет в виду, что подлинный покой лишь там, где царит абсолютная власть; там покой — просто разновидность радости, а не потребность в отдыхе. А здесь поэт устал, и это естественно, поскольку он идет междумирьем. Движение здесь в отличие от однообразия ада ритмично, упорядочено. Само время благословенно, как показывает встреча с душами умерших без покаяния или успевших покаяться перед самой кончиной. Душа пробудет здесь столько, сколько человек на земле прожил нераскаявшимся. Фрагмент отчетливо обращен к читателю и советует не медлить с очищением. Ожидающие терпеливо переносят свое отложенное восхождение, надеясь на молитвенную помощь оставшихся на земле.

Именно надежды на эту помощь скрашивают ожидание. О молитвенной помощи говорят многие. Она не только необходима душам, она еще и принцип Града. Время ожидания преодолевается молитвой. «И лишь сердца, где милость Божья дышит, // Могли бы мне молитвою помочь. // В других — что пользы? Небо их не слышит»». Данте акцентирует внимание на действенности любви — характерная черта как для романтической любви, так и для любви в Городе. Вместо того, чтобы восхищаться красотой возлюбленной или Града, вместо того, чтобы произносить или придумывать красивые слова, описывающие предмет любви, нужна молитва. Молитвы важнее стихов. Назначение чувственности не в том, чтобы задерживать нас на пути, а в том, чтобы исследовать встреченную нами красоту.


Быть может, для нее настали сроки,
И мне пора с земли уйти покорно...[124]

Нет, еще не сейчас. Скорее вспоминается Блейк: «любая доброта по отношению к другим — это маленькая смерть»[125]. «Что это? Долгом пренебречь своим? // Медлительные души, будет поздно!» Все те, кто ожидает здесь, не трудились молиться сами, теперь они страстно жаждут, что за них это сделают другие, без этого им не подняться выше. Это их главное и единственное желание. Но вот будут ли на земле молиться за них?

Данте в некотором недоумении обращается к Вергилию:


Я помню, светоч мой,
Ты отрицал в стихе, тобою спетом,
Что суд небес смягчается мольбой;
А эти люди просят лишь об этом.
Иль их надежда тщетна, или мне
Твои слова не озарились светом?
(Чистилище, VI, 28–33)

Вергилий отвечает, что его предположение о небесах не изменилось, потому что все так и есть.


Он отвечал: «Они ясны вполне,
И этих душ надежда не напрасна,
Когда мы трезво поглядим извне.
Вершина правосудия согласна,
Чтоб огнь любви мог уничтожить вмиг
Долг, ими здесь платимый повсечастно.
А там, где стих мой у меня возник,
Молитва не служила искупленьем,
И звук ее небес бы не достиг[126].
Но не смущайся тягостным сомненьем:
Спроси у той, которая прольет
Свет между истиной и разуменьем.
Ты понял ли, не знаю: речь идет
О Беатриче. Там, на выси горной,
Она с улыбкой, радостная, ждет».
И я: «Идем же поступью проворной...»
(Чистилище, VI, 34–49)

Истина существует, и интеллект способен ее постичь, но не сейчас и не здесь. Не стих Вергилия сможет помочь Данте добраться до истины, а опыт. Радостная Беатриче на собственном опыте пережила истину во всех отношениях. Слова Вергилия звучат своеобразной эпиграммой для «Новой жизни» и «Пира». Данте хорошо помнит Беатриче времен флорентийской жизни. Он заинтригован словами наставника и потому торопит его, чтобы быстрее понять, как Беатриче обрела небесную мудрость. Но опыт мог прийти к ней многими путями: в том заслуга и стихов Вергилия, и воздействие родного города, и Природы в понимании Вордсворта (именно он говорил о «чувственном интеллекте» — ключе к пониманию сущности Беатриче), и общением со многими другими мужчинами и женщинами. Теперь она соединила в себе все это множество, оставаясь единым Образом (и потому, говоря о себе, использует множественное число[127]). Перечисленные образы соединились в очищенной душе, открывая свою истинную совершенную реальность, и теперь говорят поэту: «Взгляни смелей! Да, да, я — Беатриче».

Словно по контрасту с единством молитвы и образов, далее следует одно из прекрасных суждений Данте об Италии и ее городах-государствах:


Италия, раба, скорбей очаг,
В великой буре судно без кормила,
Не госпожа народов, а кабак!

Это место удовлетворения низменных потребностей, извращенных удовольствий без единого намека на любовь. «Твои живые, и они грызутся, // Одной стеной и рвом окружены». Данте использует здесь то же слово «грызутся», что и при описании мучений Уголино. Всё, происходящее в Италии, несовместимо с понятием Божьего замысла, потому что все ее правители забыли свою функцию. Папа и Император пренебрегают своими обязанностями; Монтекки и Капуллетти — «те в слезах, а те дрожат!». Имена, упомянутые Данте, некоторым образом меняют наш взгляд на шекспировскую пьесу, делая его более мрачным, поскольку действие пьесы происходит именно в той Италии, для которой Данте просит жалости у Бога. Рим плачет, «города Италии кишат // Тиранами», а Флоренция


Тончайшие уставы мастеря,
Ты в октябре примеришь их, бывало,
И сносишь к середине ноября.
За краткий срок ты сколько раз меняла
Законы, деньги, весь уклад и чин
И собственное тело обновляла!
Опомнившись хотя б на миг один,
Поймешь сама, что ты — как та больная,
Которая не спит среди перин,
Ворочаясь и отдыха не зная.
(Чистилище, VI, 142–151)

В этих словах не осталось и намеки на былые признания в любви к родному городу.

В Чистилище для поэтов наступает первая ночь. Четыре звезды склонились к горизонту, а вместо них на небесах сияют «три ярких света, // Зажегшие вкруг остья небосвод». В четырехкратной интерпретации они имеют четырехкратное значение; они звезды; они дамы; они добродетели (вера, надежда, милосердие) и способы существования. К ночи поэты спускаются в горную долину, где пребывают души праведных правителей или тех из них, кому доступно покаяние, кто остался верен своей функции и призванию. Зеленая долина наполнена ароматом цветов, неведомых на земле. У Джорджа Фокса[128] описано похожее видение: «Все вещи были новыми, и вся природа обрела новый запах, незнакомый и невыразимый словами». Однако именно в этой долине возникает последнее коварное адское явление. Когда заходит солнце, с небес спускаются два зеленокрылых ангела с пылающими мечами.


Они сошли из лона, где Мария, —
Сказал Сорделло, — чтобы дол стеречь,
Затем, что близко появленье змия.
(Чистилище, VIII, 37–39)[129]

При упоминании о змие Данте охватывает страх. И тут они видят его —


Там, где стена расселины разъята,
Была змея, похожая на ту,
Что Еве горький плод дала когда-то.
В цветах и травах бороздя черту,
Она порой свивалась, чтобы спину
Лизнуть, как зверь наводит красоту.
(Чистилище, VIII, 97–103)

Но ангелы, как ястребы, поднялись в воздух и «змей ускользнул», однако напомнил нам ту расщелину, через которую поэты покинули адские пределы, где царит ненависть всех ко всем. Пестреющая цветами долина вызывает ассоциации с пестрой шкурой рыси. След от змея в траве говорит о том, что такие полосы искушения постоянно возникают в человеческой жизни, но в ней есть и место спасения — остров, где душа может укрыться, но есть и Дис — средоточие проклятий, упрямства, горящие гробницы с еретиками, пошедшими против божественной природы человека. Но ангелы на страже. Под их охраной Данте засыпает. Его сон приходится на час, близкий к утру, когда «разум наш, себя освободив // От дум и сбросив тленные покровы, // Бывает как бы веще прозорлив». Он видит державного орла и себя в обличье Ганимеда[130]


... в долине Иды, прекраснее
Всех Ионических долин.
Широкие ущелья открывают
Троаду и колонны Илиона,
Корону Троаса[131].

Цитата уместна, поскольку Ганимед был сыном Троаса, предком Энея. Во сне Данте охватывает пламя «и призрачный пожар меня палил // С такою силой, что мой сон разбился». Но сон оказался пророческим. Поэт заснул на горе, перед вратами Чистилища, за которыми Рай и Беатриче. Его сон — предчувствие объединения этих двух великих образов — Беатриче и города, потому что орел олицетворяет город — будь то Троя или Рим, Флоренция, Лондон или Нью-Йорк, но все они восходят к горе Сион[132]. Призрачность пожара символизирует огонь, переходящий в свет.

Сон Данте предвосхищает его пробуждение уже перед вратами Чистилища, в другой части горы, куда его перенесла святая Лючия, «чтобы тому, кто спит, помочь верней, // Его сама хочу перенести я». Рядом с ним только Вергилий. Солнце уже два часа как взошло. «И море расстилалось перед взглядом». Над ними крепостной вал самого Чистилища и расщелина входа. Данте понимает, что в образе орла видел именно Лючию, среднюю из трех небесных жен, присматривающих за его безопасностью. Они — Беатриче, Лючия и Мария — носители божественных аспектов. Лючия — враг жестокости, оборачивающейся адским льдом, предательства истинных Образов. Она перенесла поэта ко входу, взглядом указала на него и исчезла. Любой другой автор (кроме разве что Шекспира) заставил бы совершить это действие саму Беатриче; но нет — здесь потребно что-то менее личное, а другое придет в свой час.

С орлом из сна мы еще встретимся на пятом небе Рая, он говорит там о Божественной Справедливости: там Город осознает свое единство и может уже сказать: «Я» и «Мой», хотя обычно люди употребляют слова «Мы» и «Наши». Об этом мы еще поговорим позже, а пока достаточно знать, что орел вблизи Чистилища выполняет роль человеческой справедливости. Это — итог восхождения; благодаря этому чудесному перемещению поэты оказываются у входа в Рай. Приходит на ум Евангелие Предтечи, предшествующее явлению нашего Господа. Акт справедливости и самая необходимость этого акта в некотором роде равны друг другу, как и в романтической любви. Без сомнения, существует и иерархия значимости справедливых деяний, но она не постоянна. В одном случае одно действие важнее другого, вдругом — наоборот. Так исключается жесткость схемы и диктат предписаний. Возможно, недостаток великого Мильтона заключается именно в том, что он не сделал акцента на этой особенности. Данте избегает этого недостатка за счет мощного воображения, делающего героев «Комедии» совершенно живыми людьми, а также провозглашением равенства на небесах. Это касается и образа Беатриче. В поэме ее положение очень высоко, но автором поэмы был Данте, и это он решил, что так должно быть.


Если небольшая строфа противостоит
Океану, значит, так решил Создатель[133].

Данте сохраняет баланс. Иерархичность и равенство в небесах у него прекрасно сочетаются.

Перед поэтами врата и ангельский страж «таков лицом, что я был ранен светом». Ангел, несомненно, является Церковью, Исповеданием и т. д.; но описание трех разноцветных ступеней в свете Пути Образов предполагает нечто большее, чем просто ступени. На самом деле они представляют собой краткое изложение истинного Утверждения. Первая ступень из белого мрамора, настолько гладкого и блестящего, что Данте видит в нем свое отражение. Вторая ступень сложена темно-фиолетовым камнем, грубым и обгорелым, «растресканным и вдоль и поперек». Верхняя ступень представляет собой «кусок порфира, ограненный строго, // огнисто-алый, как кровавый ток». Это три степени достоверности отображений. Первая любовь, допустим, любовь к Беатриче, отображается в первой ступени в ее ясности и славе. Это особенно заметно по контрасту с темным, растресканным камнем второй ступени, характеризующей противоречие. Третья ступень — это союз двух индивидуальностей, союз крови. После третьей ступени назад дороги нет. Любой, кто попытается оглянуться, тут же окажется снаружи, и, видимо, пребывал снаружи с самого начала. «Изгнан тот, кто обращает взгляд». Земной союз нерушим и поэтому земная жизнь должна быть очищена от всех пороков. «На пепел или землю в знойном лете // похожим был его одежды цвет // и два ключа извлек он, как из сети»[134]. О ключах ангел говорит:


Как только тот иль этот ключ свободно
Не ходит в скважине и слаб нажим, —
Сказал он нам, — то и пытать бесплодно.
Один ценней; но чтоб владеть другим,
Умом и знаньем нужно изощриться,
И узел без него неразрешим.
Мне дал их Петр, веля мне ошибиться
Скорей впустив, чем отослав назад,
Тех, кто пришел у ног моих склониться.
(Чистилище, IX, 121–129)

Речь, конечно же, идет о таинстве покаяния. Но есть в ключах и второй смысл. Ключи — это Пути Отказа и Утверждения. Отказ — серебряный ключ, который «ценнее»; Утверждение — золотой ключ, более сложный в применении. И все же необходимы оба. «Семь Р», начертанных мечом ангела на лбу поэта, соответствуют семи грехам формальной церковной традиции. Церковь для души — не способ избежать ада, а способ достичь рая. Мы должны помнить о достоинствах, а не о грехах.

Врата открываются; издалека доносится «Te Deum»[135]. Стих поэмы не задерживается на входе. Сразу после порога поэтов окружают огромные изваяния святых и ангельских сущностей — ветхозаветных иудейских и христианских. Центральный образ здесь — образ ангела Благовещения, «что земле принес обет // столь слезно чаемого примиренья // И с неба вековечный снял завет». Это образ неповторимого воплощения, великого принципа обмена между небом и землей.

Такой обмен, однако, нуждается в материале для работы. Одна из композиций очень живо изображала Императора Траяна во главе армии, готовой к походу, и женщину, взывавшую о мести за убитого сына. Данте будто слышит их диалог:


Несчастная звала с тоской во взоре:
«Мой сын убит, он должен быть отмщен!»
И кесарь ей: «Повремени, я вскоре
Вернусь», — А вдруг, — вдовица говорит,
Как всякий тот, кого торопит горе, —
Ты не вернешься?» Он же ей: «Отмстит
Преемник мой». А та: «Не оправданье —
Когда другой добро за нас творит».
И он: «Утешься! Чтя мое призванье,
Я не уйду, не сотворив суда.
Так требуют мой долг и состраданье».
(Чистилище, Х, 83–93)

Предложение Траяна о передаче обязанностей преемнику некорректно. Обязанности, налагаемые должностью, необходимо выполнять. Траяна ждет армия, поход, слава, но есть хотя и более скучные, но необходимые дела, исполнения которых ждет от власти народ. Данте специально отмечает столь редкое для его времени смирение представителя власти, тем паче императорской. Но здесь, за порогом врат, всё говорит о смирении. Данте видит приближающуюся толпу ... не людей ... вернее, не совсем людей, но фигуры, придавленные словно камнями. При виде их Данте понимает, что, как и в аду, гордость здесь карается беспощадно. А ведь этот грех присущ и ему... «О христиане, — восклицает он мысленно, — гордые сердцами, // Несчастные, чьи тусклые умы // Уводят вас понятными путями!». Интересно, что примеры, которые приводит здесь поэт, в основном относятся к сфере искусства. На этом горном склоне нет оправдания «художественному темпераменту»; нет места пренебрежению порядочностью, не говоря уже о нравственности (хотя по сути это одно и то же). Итальянский художник Одеризи сожалеет о своем стремлении к известности и о том, что пока он жил, ни одному из собратьев он слова доброго не сказал. «Здесь платят пеню за такую спесь». Земная слава проходит быстро. «Кисть Чимабуэ славится одна, // А ныне Джотто чествуют без лести, // И живопись того затемнена». Известность? Слава Вергилия к тому времени прожила всего лишь тринадцать сотен лет, сейчас ей тысяча девятьсот. Но «За Гвидо новый Гвидо высшей чести // Достигнул в славе; может быть, рожден // И тот, кто из гнезда спугнет их вместе». Возможно, под этим третьим Данте имеет в виду самого себя, и даже если он прав, его упования уже греховны. Данте, как и Мильтон, знал, какую опасность таит в себе гордость, потому что она была свойственна и ему. Его собственной славе также грозит забвение, и вовсе не вследствие изгнания, которое еще впереди, а именно из-за духовного несовершенства. Ему рассказывают, как некто, весьма известный, ради друга, попавшего в плен, поступился всем, но вырвал друга из плена, хотя «он каждой жилой был дрожать готов». Данте понимает, насколько он зависим от других людей, понимает, что следует принять и удачу, и изгнание смиренно и с любовью; что и вне родного города ему надлежит оставаться щедрым и вежливым, каким он был когда-то во Флоренции благодаря Беатриче и сверхъестественной благодати.

Души гордецов следуют своим путем под звуки молитвы «Отче Наш». В молитве часто повторяется местоимение «мы», и Данте важно подчеркнуть эту общность, отрицающую гордое «я». На этом ярусе Чистилища ангел стирает со лба Данте грех гордости. Множество примеров, открывающихся глазам поэта под ногами на камне, говорит об умалении значимости собственного «я», растворении его в других тщетных проявлениях гордыни. Искусство, во что бы то ни стало, должно рассматриваться только само по себе; благородство рождения и место обитания не дают душе превосходства; следовательно, нет разницы между человеком и человеком. Бремя, отягощающее нас, — это наше собственное бремя, и нам нести его до тех пор, пока Господь не сочтет искупление достаточным. Но позже, на самом высоком ярусе, мы увидим, что это еще не вся правда, поскольку Бог будет удовлетворен только тогда, когда и мы удовлетворимся состоянием своей души. По словам Стация, души в чистилище возносятся тогда, когда желают и могут подняться; когда их воля к восхождению пересилит тяжесть греха. Так действует божественная справедливость. Но это просто означает истинное пробуждение любви в человеке. Гордые молятся за тех, кто на земле, и за тех, кто на земле молится за них, чтобы они «чистыми и светлыми» могли войти в пространство полной свободы всех утвержденных образов, даже незримых и невообразимых.

Ангел второго яруса выходит им навстречу, указывая путь. Второй ярус для завистников. Здесь отмечена роль зрения, поскольку зависть часто порождена глазами завистника. Потому обитатели второго яруса предстают перед нами с зашитыми веками. «У всех железной нитью по краям // Зашиты веки...». Этот грех не свойственен великодушным, и Данте не рассчитывает провести здесь много времени. Завистники одеты во власяницы цвета камня. Они лежат на голой скале; солнце светит на них, но они не видят света. Их души темны, поскольку им была недоступна радость за других людей, испытывавших удовольствие. Почему так? Может быть, они были настолько глупы, что считали себя выше других? Может быть, они сравнивали себя с другими и считали себя обделенными по сравнению с другими? В том мало чести. Они не способны к обмену с небесами, солнце содружества не для них. Гвидо дель Дука признается: «Так завистью пылала кровь моя, // Что если было хорошо другому, // Ты видел бы, как зеленею я». Зависть легко перерастает в ненависть, и тогда это уже застывший ледяной взгляд в нижнем круге ада. Зависть — это предательство человечности. «О род людской, зачем тебя манит // Лишь то, куда нет доступа второму?» (XIV, 86–87) — восклицает дель Дука. Он обвиняет индивидуализм завистников, не способных разделить радость с другими.

Вергилий замечает: «Вкруг вас, взывая, небеса кружат, // Где все, что зримо, — вечно и прекрасно, // А вы на землю устремили взгляд». Но для Данте такой ответ слишком прост. Он просит учителя разъяснить ему увиденное на втором ярусе. Вергилий не отказывается.


Богатства, вас влекущие, тем плохи,
Что, чем вас больше, тем скуднее часть,
И зависть мехом раздувает вздохи.
А если бы вы устремляли страсть
К верховной сфере, беспокойство ваше
Должно бы неминуемо отпасть.
Ведь там — чем больше говорящих «наше»,
Тем большей долей каждый наделен,
И тем любовь горит светлей и краше.

Данте не понимает и вновь спрашивает: «Ведь если достоянье общим стало // И совладельцев много, почему // Они богаче, чем когда их мало?». Ответ Вергилия носит некоторый оттенок лиричности.


Как луч бежит на световое тело,
Так нескончаемая благодать
Спешит к любви из горнего предела,
Даря ей то, что та способна взять;
И чем сильнее пыл, в душе зажженный,
Тем большей славой ей дано сиять.
(Чистилище, XV, 67–72)

и опять добавляет: «Когда моим ответом ты не сыт, // То Беатриче все твои томленья, // И это, и другие утолит». Между тем, смысл ответа прост: чем больше любви будет во Флоренции (или в других местах), тем больше пользы. Теперь город губит именно зависть, которой не могло быть при жизни Беатриче. Завидовал ли тогда поэт? «И если кто-либо о чем-либо спрашивал меня, ответ мой был единственным: "Любовь", а на лице моем отражалось смирение» («Новая жизнь, XI). Именно так ответил ему теперь Вергилий. А Данте опять не понял его, да и не мог понять пока, поскольку еще не имеет отношения к этой любви; он пока словно нищий на рынке. Именно этому посвящена пятнадцатая песня, говорящая о вещах серьезных и печальных. Ослепительное зрелище ангела третьего яруса наполняют Данте желанием следовать дальше.

Итак, перед поэтами третий ярус Чистилища, где проходят очищение гневливые. Данте посещают видения, в которых перед ним проходят образы кротости и всепрощения. Женщина, переступив порог храма, говорит: «Зачем ты это сделал нам, сынок? // Отцу и мне так беспокойно было // Тебя искать!» Это Мария с Иосифом сначала потеряли, а потом нашли Иисуса в храме, демонстрируя удивительную кротость. Другие видения говорят о том же. Но постепенно окружающее затягивает дым, не только препятствующий зрению, но даже на ощупь суровый и плотный. Данте говорит, что и в аду тьма не так давила на него. Возможно, речь идет о том, что острота чувств душ в Чистилище намного выше, чем у грешников в аду, потому что они ближе к совершенству. Однако ничего не видно. Данте приходится держаться за плечо Вергилия. Теперь он как бы слепо следует за чистым разумом, потому что это ярус, где «расторгая, сбрасывают гнев». Гнев растворяется кротостью; голоса во тьме поют Agnus Dei[136]. Слово «Агнец», похоже, утратило часть своей первоначальной силы, в нем уже не звучит столько нежности, как должно бы быть. И Данте с горечью произносит: «Теперь уже никто // Добра не носит даже и личину: // Зло и внутри и сверху разлито». В этой части поэмы Данте позволяет говорить только ломбардцу Марко. На вопрос о том, где искать причину зла — на земле или на небесах, — Марко отвечает:


«Брат, мир — слепец, и ты сродни ему.
Вы для всего причиной признаете
Одно лишь небо, словно все дела
Оно вершит в своем круговороте.
Будь это так, то в вас бы не была
Свободной воля, правды бы не стало
В награде за добро, в отмщенье зла.
Влеченья от небес берут начало, —
Не все; но скажем даже — все сполна, —
Вам дан же свет, чтоб воля различала
Добро и зло...
(Чистилище, XVI, 66–76)

Мир лежит во зле из-за отсутствия взаимной любви и доверия. «Рим, давший миру наилучший строй, // Имел два солнца, так что видно было, // Где Божий путь лежит, а где мирской». Папа претендует на светскую власть, и нарушено разделение сфер императорской и духовной властей... «Ты видишь, что дурное управленье // Виной тому, что мир такой плохой, // А не природы вашей извращенье». «Но видишь ты, что церковь, взяв обузу // Мирских забот, под бременем двух дел // Упала в грязь, на срам себе и грузу». Пока ломбардец говорит, дым вокруг становится менее плотным, «уже заря белеется сквозь дым, // Там ангел ждет...». Марко уходит, а на смену ему появляются другие.

Ангел Четвертого Очищения незрим и незван; его скрывает столь яркий свет, что разглядеть его невозможно. Данте слышит только голос: «Здесь восхожденье». «То Божий дух, — поясняет Вергилий, — и нас он наставляет //Без нашей просьбы и от наших глаз // Своим же светом сам себя скрывает». Наступает ночь, но еще есть время добраться до следующей террасы. Поэт ощущает, как силы его подходят к концу. Он просит Вергилия пояснить, от какой вины души проходят очищение в этом ярусе. Вергилий отвечает: «Любви к добру, неполной и унылой, // Здесь придается мощность».

Ночь на четвертой изогнутой террасе, высоко над морем. В небе крупные звезды и луна «скользила в виде яркого котла». Данте на полпути к вершине стоит, «как бы дремотой обуянный», и осмысливает слова Вергилия, мудреца и поэта из славного смертного Града.

Достигнута середина поэмы, и половина целого отчетливо показывает ад, где благодать неведома и воспринимается как наказание, и Чистилище, где благодать и наказание — это два способа достижения одного результата. Особое внимание должна вызывать эта задержка на пути именно в том круге, где души очищаются от помехи на пути духовного восхождения — «любви к добру, неполной и унылой». Данте снова обращает внимание читателя на то, что только выслушивать моральные наставления довольно опасно, а часто просто бесполезно. Но Вергилий говорит очень важные вещи:


Мой сын, вся тварь, как и творец верховный, —
Так начал он, — ты это должен знать,
Полна любви, природной иль духовной.
(Чистилище, XVII, 91–93)

Вергилий объясняет, что именно любовь является причиной всех поступков человека, и плохих, и хороших. Через восприятие, по словам Вергилия, мы получаем представление о реальных объектах, и оно живет и развивается у нас внутри, пока разум не заметит его и не создаст образ. Если образ положительный (нравится разуму) — это любовь. Она может быть природной или духовной. Природная любовь всегда хороша. А вот духовная может ошибаться. Почему?


Пока она к высокому стремится,
А в низком за предел не перешла,
Дурным усладам нет причин родиться;
Но где она идет стезею зла
Иль блага жаждет слишком или мало,
Там тварь завет Творца не соблюла.
Отсюда ясно, что любовь — начало
Как всякого похвального плода,
Так и всего, за что карать пристало.

Как это работает? Любое желание есть духовный акт, действие которого не прекращается до тех пор, пока разум не окажется удовлетворен вожделенным объектом. Но для достижения такого состояния любовь на момент пробуждения желания должна обладать определенной силой. Но что тогда хорошо, а что плохо? Все объекты, которые составляют вещественный мир, достойны любви, но каждый в соответствие с их порядком и видом, каждому должен быть присущ свой ритуал. «Природное» благо всегда занимает в иерархии ценностей высшее место. Все прочие вещи, как производные от природных (сотворенные не Творцом, а человеком) должны быть любимы в меру. К первичным, абсолютным ценностям принадлежит, без сомнения, сам Творец, и человек, как сотворенный Творцом. Поэтому никакое существо не способно (не должно) обращать нелюбовь (ненависть) на себя или на Творца. В качестве примера следует припомнить проклятых в аду, потерявших разум и потому ненавидящих и себя, и Бога. Далее Данте анализирует причины искажения вторичной, «духовной» любви, уводящие человека с пути истинного. Он выделяет три таких причины:


Иной надеется подняться вдвое,
Поправ соседа, — этот должен пасть,
И лишь тогда он будет жить в покое;
Иной боится славу, милость, власть
Утратить, если ближний вознесется;
И неприязнь томит его, как страсть;
Иной же от обиды так зажжется,
Что голоден, пока не отомстит,
И мыслями к чужой невзгоде рвется.
(Чистилище, XVII, 115–123)

Иногда кажется, что на земле нам предоставлена только иллюзия выбора, а на самом деле выбора нет. Мы не верим в нашу собственную свободу. И так действительно бывает, но лишь тогда, когда душа уже пребывает в аду, а ее место в теле человека занял демон.

Слова «diletto» — «наслаждение» и «cagion di mal diletto» — причина тяги к дурным наслаждениям» возвращают нас к началу поэмы. «Но что же к муке ты спешишь назад? — спрашивает Вергилий при первой встрече, — Что не восходишь к выси озаренной, // Началу и причине всех отрад?»

Теперь становится яснее, что гора, у подножия которой состоялась их первая встреча, это путь постепенного очищения духовной любви до степени природной. Данте не мог начать подъем, устрашенный рысью, львом и волчицей, из-за хаотичной тяги к вещам второстепенным. Три причины, перечисленные выше, предстают в начале в образах трех зверей. Они вынуждают человека не соблюдать завет Творца. Известно Золотое правило нравственности: «поступай с другими так, как ты хотел бы, чтобы поступали с тобой»[137], но в земном граде ему противостоят три главных источника ненависти. Первый — это желание преуспеть за счет ближнего. Здесь корень ненависти — в гордыне: если мое положение выше, значит, другие хуже. Второй источник — нежелание делиться чем бы то ни было, и боязнь утратить власть, благодать, честь, репутацию и пр. — то есть нечто такое, что человеку нравится, то, что он любит. Отсюда рождается неприязненное недоумение: как это человеку может нравится то, что не нравится мне? Эти два вида вожделений хотя и опасны, но не «смертельны». А вот ненавистник третьего типа, обиженный и гневливый, присваивающий себе право на справедливость и потому оправдывающий любую месть, сразу напоминает дым шестнадцатой песни. Он «голоден, пока не отомстит», то есть пока не причинит вред другому. Вот это тройственное искажение духовной любви и оплакивается на трех пройденных ярусах Чистилища.

И все же, даже если душа очистится от этого тройственного зла, она еще не может считаться совершенной в любви, ибо кроме правильного направления любовь нуждается еще и в правильной «скорости»: и здесь, на этом ярусе, «ленивая» любовь учится поторапливаться. «Но если вас влечет к общенью с ним (с благом) // Лишь вялая любовь, то покаянных // Казнит вот этот круг, где мы стоим».


Еще есть благо, полное обманных,
Пустых отрад, в котором нет того,
В чем плод и корень благ, для счастья данных.
(XVII, 133–135)

Не творить вреда мало. Добро слишком пассивное, равно как и слишком активное, нуждается в дальнейшем исправлении. На следующих трех ярусах Данте увидит, как это происходит. Ошибаются те, кто считает, что всякая любовь достойна похвалы только потому, что она — любовь. Как бы ни был великолепен образ Беатриче, он еще не оправдывает любовь, которую он вызывает.


Ты видишь сам, как истина чужда
Приверженцам той мысли сумасбродной,
Что, мол, любовь оправдана всегда.
Пусть даже чист состав ее природный;
Но если я и чистый воск возьму,
То отпечаток может быть негодный.
(Чистилище, XVIII, 34–39)

Тут многое зависит от любящего. Это ему необходимо держать свою любовь под контролем. Любящий выбирает, как ему поступить со своей любовью. Свобода выбора влечет за собой ответственность, человеку нужна сила, чтобы сдерживать неблагие страсти. Это начало великого союза необходимости и той благородной добродетели, которой наделена Беатриче. Любовь и воля неразрывны. Но Данте недоумевает: если любовь дается человеку извне, значит, не он отвечает за выбор. И тут же получает ответ:


Итак, пусть даже вам извне дана
Любовь, которая внутри пылает, —
Душа всегда изгнать ее вольна.
Вот то, что Беатриче называет
Свободной волей: если б речь зашла
О том у вас, пойми, как подобает.
На все остальные вопросы Данте слышит: «Жди Беатриче, и обрящешь свет».
В полуночном небе плывет луна, напоминающая сверкающий котел. Данте осмысливая ответы Вергилия, «стоял, как бы дремотой обуянный». Но тут набегает толпа теней. Огибая склон, несутся «те, кто благой любовью уязвлен». Двое бегущих впереди кричат:
Мария в горы устремила шаг,
И Цезарь поспешил, кольнув Марсилью,
В Испанию, где ждал в Илерде враг[138].
«Скорей, скорей, нельзя любвеобилью
Быть вялым! — сзади общий крик летел.
(XVIII, 100–104)

Имена Богоматери и Императора определяют два образа: Церкви и Государства. Вергилий надеется выяснить у спешащих душ дорогу, но слышит только «Иди за нами и увидишь вход». Последние двое выкрикивают упреки самым показательным задержкам и в делах веры, и в делах империи: они называют израильтян, убоявшихся расступившихся морских волн и умерших в пустыне из-за недостатка веры, и тех троянцев, которые не последовали за Энеем в Рим по той же причине. Толпа торопливых душ исчезает, а Данте, утомленный размышлениями, все-таки засыпает окончательно.

Во сне он видит уродливую кособокую женщину, но под его взглядом стан ее распрямляется, а лицо облекается «в такие краски, как любовь велела». Может, это и совпадение, только мне в него плохо верится, но сначала женщина во сне поэта бледна так же, как Беатриче и Дама Окна. Сирена — сонное мечтание Данте в круге нерадения. Видение обретает голос, в песне она сама признается, что является сиреной, чье сладкоголосое пение совратило Улисса и его моряков. В чем же здесь пример? Стоит ли сравнивать Улисса со многими святыми женами, которых вскоре предстоит увидеть Данте? И надо ли вспоминать: «Взгляни смелей! Да, да, я — Беатриче»? Может быть, и не стоит. Но задача очищения, происходящего с любовью на горе Чистилища, как раз и состоит в том, чтобы таких, как Беатриче, стало в мире много. Но если человек нерадив в любви, Беатриче теряется в Сирене, этом романтическом образе в псевдоромантическом мираже. Сирена возникает в середине Чистилища (во сне Данте, конечно), как Герион возникает в середине Ада. Сирена — олицетворение Чувственного Удовольствия, но это (как кажется) не весь ее смысл. В своей песне Сирена обещает полное удовлетворение; в ней слышатся вздохи всех мужчин о несовершенстве своих земных возлюбленных, все стихи, рожденные неудовлетворенными мечтами (или наоборот), все разочарования — все это песня сирены. Ее плоть, цвет и музыка порождены ленивыми ночными грезами.


Я, — призрак пел, — я нежная сирена,
Мутящая рассудок моряков,
И голос мой для них всему замена.
Улисса своротил мой сладкий зов
С его пути; и тот, кто мной пленится,
Уходит редко из моих оков.
(Чистилище, XIX, 19–24)

Цезарь и Богородица не знали ее, но Папы и императоры жили с ней. Внезапно во сне возникает другая женщина, святая и усердная. Возможно, это Лючия. Сначала она призывает Вергилия, а потом «она ее схватила с грозным взглядом, // и ткань порвав, открыла ей живот». Данте просыпается от невыносимого смрада. Похожий запах уже возникал, когда поэт видел льстецов в восьмом круге ада, погруженных в экскременты. Льстецы и сирена не очень-то похожи; сирена намного опаснее, потому что она оживает во снах нерадивых из-за простого невнимания души. Итак, Данте разбудил запах, а Вергилий говорит, что трижды пытался разбудить его. «Вставай, пора идти! Отыщем вход».

Из трех следующих грехов ближе всего сирене алчность, поскольку суть этого греха в удовлетворении ленивых мечтательных вожделений. Два других — воздержание и разврат. Здесь мы как бы идем в обратном направлении адским кругам. Это подчеркивается и тем, что луна и планеты движутся в противоходе. От момента встречи с сиреной и до появления Беатриче тяжесть того или иного греха варьируется в зависимости от его основы. Воздействие сирены целиком лежит в органической области. Жадность почти целиком сосредоточена на неорганическом золоте. Обжорство и пьянство неотделимы от еды и вина — веществ вполне органических. Для разврата важна внешность и гендерное различие. Для сферы Беатриче все это не имеет никакого значения. Таким образом, эта область Чистилища представляется очищением и восстановлением внешнего образа. Когда достигнута определенная степень чистоты, то есть в Раю, потребности в еде и питье удовлетворяют реки Лета и Эвноя, в душе происходит обновление представлений о добре, а ее внутренние устремления настраиваются по звездам.


Вступая в пятый круг я увидал
Народ, который, двинуться не смея,
Лицом к земле поверженный, рыдал.
(XIX, 70–72)

Скупые души не могут подняться; они просто лежат на земле ничком, но одна из жадных душ все же ответила Данте на его вопрос, пожаловавшись при этом, что «на всей горе нет муки столь нещадной».


Как там подняться не хотел наш взгляд
К высотам, устремляемый к земному,
Так здесь возмездьем он к земле прижат.
(XIX, 118–120)

При внимательном прочтении «Комедии» становится заметно, что страдания, которые испытывают души в Чистилище, временами даже превосходят ужасы Ада. Разве что в Аду они намного более длительны, чем в Чистилище. Лицемеры в восьмом круге Злых Щелей вечно кружат в своих свинцовых плащах, а гордецы на первом ярусе Чистилища хотя и страдают, но в их страданиях есть уже отголосок радости осознания того, что они все же в Чистилище, а не в Аду. Сказывается и близость Небес. Ад выписан Данте с ужасающими подробностями, но винить в этом автора — все равно что ставить ему в вину то, что он вообще описывает Ад. Гений Данте сделал его таким и показал, что наше «здесь» мало отличается от описанного им «там». Просто мучения не годятся для замысла Данте, — они должны быть настолько отвратительными, насколько в состоянии вместить эту отвратительность сознание читателя. А в Чистилище к боли должна примешиваться радость; и чем более реальным становится для нас Рай, тем в большей степени в страдания Чистилища проникает его свет.

Первая душа, которая встречается путникам в пятом круге Чистилища — душа Папы Адриана V. Здесь высокий сан служит для того, чтобы показать грешнику сущность греха: «хоть суждено прозренью опоздать, // но римским пастырем как оказался, // суть лживой жизни стал я открывать[139]». Далее им встретился Гуго Капет[140], страстно осуждающий представителей своей династии за алчность и цинизм. Один из них (Филипп IV Красивый) со своими людьми захватил Папу Римского Бонифация и подверг его жестоким оскорблениям. Данте часто приводит в пример Пап Римских, но имеет в виду при этом вообще государственную власть. Любая государственная должность может способствовать как спасению ее обладателя, так и падению. Церковная жизнь (как думает он в «Монархии»), является отображением жизни Христа, но учреждает те или иные должности, назначая на них людей. Также обстоит дело в Империи или Республике. Важна не сама должность, а убеждения того, кто ее занимает. Любая государственная должность требует чуткости; смирение — это вовсе не презрение к подчиненным, править должны вежливость и щедрость. И Папе, и Императору надлежит быть такими же вежливыми, как Беатриче. Постигший эту истину Адриан V говорит Данте: «Со всеми и с тобой // Я сослужитель Одного Владыки». Учение о щедрости распространяется на все сферы жизни.

Путь поэтов продолжается. Данте, наблюдая скупцов, лежащих «слишком плотной кучей», размышляет о справедливости воздаяния. Он не просто скорбит, он проклинает:


Будь проклята, волчица древних лет,
В чьем ненасытном голоде все тонет
И яростней которой зверя нет!
(Чистилище, ХХ, 10–12)

Он говорит о мести: «e condoliami alia giusta vendetta» — «и осудить на праведную месть»[141]. Эта фраза может показаться бессмысленной, но, по моему мнению, смысл в ней есть, и немалый. Речь идет о мести в адрес несправедливости, о мести правильного порядка вещей искаженному порядку, установившемуся на земле. Рассуждения прерываются чем-то вроде землетрясения. Гора содрогается и Данте охватывает ужас, но вокруг гремит совместный хор душ: «Gloria in excelsis» — «Слава в вышних Богу!»[142], говорящий о том, что случилось нечто весьма важное для самой сущности Чистилища. Здесь ощущение сверхъестественной силы напоминает о другом сотрясении земли, или, скорее, о его последствиях. В двенадцатой песне Ада путники идут между разбитыми плитами огненных гробниц. Вергилий говорит, что прежде здесь все выглядело не так,


Но перед тем, как в первый круг геенны
Явился Тот, кто стольких в Небо взял,
Которые у Дита были пленны,
Так мощно дрогнул пасмурный провал,
Что я подумал — мир любовь объяла,
Которая, как некто полагал,
Его и прежде в хаос обращала[143];
Тогда и этот рушился утес,
И не одна кой-где скала упала.
(Ад, XII, 37–45),

но то, что разрушает в Аду, дает свободу в Чистилище. Событие, сотрясшее гору, заключается в том, что одна из душ познала истинную свободу и двинулась к Богу. Вскоре они встречают и приветствуют эту душу, звавшуюся на земле римским поэтом Стацием[144]. Он объясняет, что происходит с горой:


Дрожит она, когда из душ одна
Себя познает чистой, так что встанет
Иль вверх пойдет; тогда и песнь слышна.
(Чистилище, XXI, 58–60)

Не стоит слишком останавливаться на изящном разговоре трех великих поэтов, но одну фразу Стация все же следует выделить, поскольку она демонстрирует не только силу веры, но и благородство духа Стация в словах, обращенных к Вергилию: «Ты дал мне петь, ты дал мне верить в Бога!» (XXII, 73). Вот так и идут по Пути Утверждения. Но, к сожалению, самому Вергилию это не поможет. Его личная боль останется с ним, и сам он останется в сумрачном преддверии Ада. Здесь Данте согласен с апостолом Павлом, который другим проповедовал, а сам считал себя отверженным. То, что другие благодаря нам стали поэтами и христианами, еще не делает нас самих христианами и поэтами и не гарантирует нам спасения. В участи Вергилия заключено предупреждение тем, кому уготован Ад, как уготован он, например, учителю поэта — Брунетто Латини. Во всяком случае, так считали и апостол Павел, и Данте, но углубляться в эту тему не стоит, поскольку глубоки тайны Небес, и человечество пока еще может уповать на милосердие Божие. Божественная любовь равно изливается и на поэта, и на христианина. А наше дело — верить в это.

В шестом круге поэты проходят мимо дерева, «пленительного запахом плодов». Со скалы стекает чистая вода. Здесь находятся пьяницы и обжоры. «Глаза их были впалы и темны, // Бескровны лица, и так скудно тело, // что кости были с кожей сращены». Грешные души пытаемы воздержанием. Здесь перед нами, на первый взгляд, некая метафизическая загадка. Покаянию предаются души, но атрибуты покаяния кажутся вполне материальными. Да и сами тела грешников как-то не соотносятся с душами. Но мы забываем, что до сих пор мы имели дело с образами тел, и поэт только напоминает нам, что материальная вселенная, очищаясь, не теряет своего материального состава.

Здесь Данте встречает друга юности, Форезе Донати, с которым когда-то обменивался не очень приличными, но вполне дружелюбными сонетами. Форезе объясняет Данте, что своим быстрым восхождением по горе Чистилища обязан исключительно молитвам своей вдовы, над которой Данте, между прочим, бывало, грубовато подшучивал. Но говоря о своих теперешних обстоятельствах, Форезе сообщает очень важную вещь. Он говорит: «Свое терзанье обновляют тени, // Или верней — отраду из отрад» (XXIII, 72). При этом Данте употребляет слово «sollazzo», уже использованное им в «Пире». Там оно означало не просто отраду, но «sollazia», «утешение», «успокоение» в любви, и считалось неотъемлемой частью благородства, достоинством благородных людей, звездой на небесах интеллектуальных и моральных добродетелей. Поэма приближается к описанию небес со множеством звезд. Скоро Данте напишет, что стал чист и готов к восхождению к звездам, в тот мир, в котором звезды, добродетели и «sollazia» схожи. Но использование этого слова в контексте разговора с Форезе напоминает о другом — о том, что здесь «sollazia» — одновременно и боль и наслаждение, «сладкая полынь страданий». Собственно, для тысяч влюбленных радость-страданье очень хорошо знакомо.


Яд сладок-сладок.
Он как успокоительный бальзам,
Как нежный ветерок![145]

Не будем обременять эту «сладкую полынь страданий» каким-либо особым толкованием — что есть, то и есть. По крайней мере, становится понятно, почему души, испытывающие муки, радуются. Но этот фрагмент может помочь нам меньше опасаться разных страданий. Противопоставлять «боль» и «радость» — все равно что противопоставлять тело и душу. Мы должны пользоваться ими ко благу, а вместо этого получается сплошной соблазн. Мы действительно слишком много потеряли, благодаря способности размышлять; мы лжем на каждом шагу, и ложь связывает нас. В страдании — счастье. Память об этом способна помочь нам выносить куда большие страдания.

И на этом ярусе Данте напоминают о его прошлом и о его стихах. Поэты находятся на склоне горы Чистилища, вокруг разлит аромат плодоносящего дерева, над ними — звезды, а впереди встреча с Беатриче, но разговор идет о поэзии, вернее даже о «новом сладостном стиле». Данте заговаривает с Бонаджунтой из Луки[146], и тот спрашивает:


Но ты ли тот, кто миру спел так внятно
Песнь, чье начало я произношу:
«Вы, жены, те, кому любовь понятна?»[147]
(Чистилище, XXIV, 49–51)

и Данте отвечает:


«Когда любовью я дышу,
То я внимателен; ей только надо
Мне подсказать слова, и я пишу».
(52–54)

на что его собрат по перу откликается:


«Я вижу, в чем для нас преграда,
Чем я, Гвиттон, Нотарий далеки
От нового пленительного лада.
Я вижу, как послушно на листки
Наносят ваши перья смысл внушенный,
Что нам, конечно, было не с руки.
Вот все, на взгляд хоть самый изощренный,
Чем разнятся и тот и этот лад».
И он умолк, казалось — утомленный.
(XXIV, 55–63)

В поэме Данте вспоминает очень немногие свои прежние стихи, в основном, из тех, которые были написаны для «Новой жизни» или «Пира». Писались они в порыве вдохновения, в состоянии влюбленности, в общем-то вполне обычной, еще довольно робкой, и только поэтическая гениальность позволила ему описать давние события во Флоренции так, как не делал до него ни один поэт, да и не только поэт, а вообще ни один человек. Миллионы влюбленных путались в словах, пытаясь выразить свои чувства подругам на улицах и в парках всех стран мира, и не смогли найти нужных слов. Один нашел:


Пред разумом Божественным воззвал
Нежданно ангел: «О Творец Вселенной,
Вот чудо на земле явилось бренной;
Сиянием пронзает небосвод
Душа прекрасной. Чтоб не ощущал
Неполноты Твой рай без совершенной,
Внемли святым — да узрят взор блаженной».
Лишь Милосердье защитит наш род.
Скажи, Господь: «Настанет скорбный год.
Ее душа с землею разлучится;
Там некто утерять ее страшится
Среди несовершенства и невзгод.
В аду он скажет, в царстве злорожденных, —
Я видел упование блаженных».
(«Новая жизнь», XIX)

И слова эти предназначены именно тем, кто руководствуется разумом в любви. Вскоре этому великому разуму предстоит вернуться в тот самый «рай» на земле, который создан «operatio proprius virtutis»[148], делами и добродетелями людей, его стихами, написанными во исполнение своей функции. В его словах, обращенных к Форезе, слышна грусть:


Не знаю, сколько буду жив;
Пусть даже близок берег, но желанье
К нему летит, меня опередив;
Затем, что край, мне данный в обитанье,
Что день — скуднее доблестью одет
И скорбное предвидит увяданье.
(Чистилище, XXIV, 76–81)

Отнюдь не случайно здесь вспоминается раннее стихотворение, но Данте и Бонаджунта говорят не столько о стихах, сколько о новом стиле. А стихи следует рассматривать сами по себе. Каждый образ в них самостоятелен, у каждого своя жизнь и свое право, но конечное их устремление — Бог. Однако вводя идею Бога в наш разговор, мы просто затрудняем дискуссию. «Это тоже Он, и это не Он». Даже небытие может обсуждаться так, как если бы речь шла о бытии. Стаций и Вергилий, поднимаясь на этот ярус, говорили о поэзии, и их беседа, по словам Данте, сделала его умнее в поэтическом смысле. А на следующем и последнем ярусе поэт Гвидо Гвиницелли[149] говорит о великом искусстве. В конце беседы Гвидо просит Данте помолиться в Раю за всех, пребывающих в этом ярусе:


Там за меня из «Отче наш» прочти
Все то, что нужно здешнему народу,
Который в грех уже нельзя ввести.
(XXVI, 130–132)

Характерно, что просит он не ради себя, а ради других, пребывающих с ним совместно. Совместность зависит от индивидуальности, так же как индивидуальность зависит от согласованности.

Достигнут последний ярус Чистилища. Здесь проходят последнее очищение развратники.


Здесь горный склон — в бушующем огне,
А из обрыва ветер бьет, взлетая,
И пригибает пламя вновь к стене...

Солнце близится к закату. Плотное тело Данте отбрасывает тень на стену огня. А из пламени слышится «Summae Deus clementiae»[150], а сразу вслед за ним раздалось «Virum non cognosco»[151] и другие голоса, прославлявшие целомудрие и добродетель. Здесь восхваляются два великих способа утверждения и отрицания. Духи, очищаемые пламенем, замечают плотность тела Данте: «Не таковы бесплотные тела». Он и в самом деле был здесь во плоти, что бы не говорили об этом спиритуалисты всех мастей. Им хотелось бы, чтобы Данте прошел по иным мирам бесплотным призраком, но эти желания подобны нечестивым поцелуям на фоне поцелуев настоящих:


Вдруг вижу — тени, здесь и там лобзаньем
Спешат друг к другу на ходу прильнуть
И кратким утешаются свиданьем.
(XXVI, 31–33)

В этих искренних поцелуях два великих Пути сливаются в один. Формально на этом ярусе расстаются с грехом распущенности, а на самом деле освобождаются от потакания себе и обмана, от напластований полуправды, от лукавства разума, готового оправдать похотливые устремления, от всего того, что не соответствует великому естественному порядку жизни человека.

Давным-давно, среди цветущих лугов Флоренции, поэту явился Образ, потрясший его душу до до основания, и душа замерлав оцепенении при виде чуда. Пауза длилась долго, но теперь она заканчивается. Сознание Данте очищается, в том числе и от всего того, что было сделано прежде. Во-первых, он осознает бремя собственной самости и то, как долго он пробыл под этим бременем, стремясь преуспеть. Душа его всегда помнила былую свободу. И теперь, когда с него спадает груз ощущения собственной значимости, он видит, что завидовал другим, порой даже ненавидел их. Любовь? Его любовь оказалась так далеко от подлинной любви, что даже счастье других злило его, а Божественная Любовь никогда не смотрела на него с «балконов души»; в лучшем случае она могла сожалеть и плакать. Когда же эти балконы открывались, оттуда валил дым гнева, едва ли не худший, чем адские дымы из круга гневливых. Только постепенно стал различаться путь спасения, пришло мучительное осознание того, насколько медленным было его движение вверх, насколько вялыми были его желания! Теперь он яснее различал голоса великих поэтов, творивших до него, голоса могущественных сил, рассказывающие ему об исконной природе любви, о свободе и власти, заново постигая посланный ему Образ, с которого начался его путь. Он научился распознавать алчность во всех ее видах, равно как и ее противоположность — расточительство, все то, что не просто замедляло рост души, но временами полностью обездвиживало ее. Вежливость и щедрость оказались надолго парализованными в его душе, но вот сейчас и здесь готовы были взломать преграду и уже превращались в настоятельную потребность сродни голоду и жажде. Но настоящего жара очищения его душа еще не испытала. До сих пор душа располагала только тем, чему ее научили Папа, Император и Вергилий, и однажды, давно и неосознанно, божественная Беатриче на прогулке. И вот он стоит перед стеной огня, не решаясь сделать шаг, а Вергилий наставляет его:


«Мой сын, переступи порог:
Здесь мука, но не смерть, — сказал Вергилий, —
Ты вспомни, вспомни!.. Если я помог
Тебе спуститься вглубь на Герионе,
Мне ль не помочь, когда к нам ближе Бог?
(XXVII, 20–24)

Но Данте все равно не решается вступить в огонь. Вергилию снова приходится его уговаривать:


«Отбрось, отбрось все, что твой дух сковало!
Взгляни — и шествуй смелою стопой!»
А я не шел, как совесть не взывала.
При виде черствой косности такой
Он, чуть смущенный, молвил: «Сын, ведь это
Стена меж Беатриче и тобой».
(XXVII, 31–36)

Если уж они благополучно прошли через мрак лжи, загрязняющей мир, чего же опасаться, находясь так близко от Истины? Поэма точно передает тяжесть этого последнего испытания: и все же поэзия способна сделать то, что невозможно ни для Императора, ни даже для самого Папы. Данте вступает в пламя, а впереди слышен голос, поющий: «Venite, benedicti Patris mei!»[152]. Через огонь поэты вышли «там, где есть тропа крутая».


Преодолев немногие ступени,
Мы ощутили солнечный заход
Там, сзади нас, по угасанью тени.
(67–69).

Солнце почти зашло. Поэты располагаются на ночлег. Данте засыпает и ему снится Лия, собирающая цветы на лугу и поющая о сестре Рахиль, сидящей перед зеркалом[153]. Проснувшись, Данте стремится дальше.


Когда под нами весь уклон проплыл
И мы достигли высоты конечной,
Ко мне глаза Вергилий устремил,
Сказав: «И временный огонь, и вечный
Ты видел, сын, и ты достиг земли,
Где смутен взгляд мой, прежде безупречный.
Тебя мой ум и знания вели;
Теперь своим руководись советом:
Все кручи, все теснины мы прошли.
Вот солнце лоб твой озаряет светом;
Вот лес, цветы и травяной ковер,
Самовозросшие в пространстве этом.
Пока не снизошел счастливый взор
Той, что в слезах тогда пришла за мною,
Сиди, броди — тебе во всем простор.
Отныне уст я больше не открою;
Свободен, прям и здрав твой дух; во всем
Судья ты сам; я над самим тобою
Тебя венчаю митрой и венцом».
(XXVII, 124–142)

Глава десятая. Настоящая Беатриче


Был час Венеры, утренней планеты, вдохновляющей влюбленных. В такой же час поэты входили в Чистилище. Теперь Данте один, а перед ним «Господень» лес, такой же обширный, как тот, перед которым он стоял в начале поэмы, но его природа иная. Это «la divina foresta, spessa e viva» — «божественный лес, густой и живой». Это земной рай, «наилучшее из того, что создано для нашего блаженства»[154], как говорит Данте в «Монархии»; правильное место для правильно живущего человека. Деревья спокойны, в их кронах щебечут птицы; легкий ветерок колышет листву. Ручей бежит по лесу в тени. На другом берегу ручья поэт видит женщину (как в его недавнем сне), собирающую цветы. Он заговаривает с ней и просит подойти поближе, чтобы он мог расслышать слова песни, которую та напевает. Впоследствии выяснится, что женщину зовут Мательда. Было высказано много предположений о том, кто мог послужить прототипом для этого персонажа поэмы. Наверное, было бы интересно узнать, кто бы это мог быть, хотя, в общем-то, это не принципиально. Беатриче в «Новой жизни» появлялась в окружении других девушек, и Данте ничего не сообщает о них. Единственная, с кем можно сравнить Мательду, это Джованна, Примавера[155], напомнившая Иоанна Предтечу. Мательда, а затем и Беатриче символизируют активный и созерцательный тип жизни. Все знания, которые сначала Мательда, а потом и Беатриче изливают на Данте, ничего не меняют в общем раскладе. Мы воспринимаем информацию о высочайших тайнах бытия, как слишком сложную для нас, и естественно предполагаем, что и для этих дам она такова же, но это неверно. И для Мательды, и для Беатриче сведения, которые они излагают, составляют всего лишь часть их собственного природного мира. На самом деле мы знаем, что Данте получал знания от Аристотеля, от святого Фомы Аквинского и от многих других. Мы по привычке думаем, что эти молодые и возвышенные дамы получали знания так же, черпая их из древних рукописей и книг мудрецов, но и это не так. То, что они знают, и о чем говорят — простое естественное знание, свойственное этому преддверию Рая и всей поэме. Конечно, умом они столь же прекрасны, как и телом. Никакие комментарии не должны лишать нас этой красоты, никакие переводы не должны тормозить быстрый итальянский говор Беатриче, не должны умалять, а тем более лишать вообще ее голос чудного небесного акцента. Обычно мы получаем новые знания, а потом радуемся тому, что узнали новое о мире, а должны бы начинать с радости, делающей процесс обучения сияющим и прекрасным. Это обычное качество любви. Любой влюбленный может со своей позиции с радостью объяснить любому комментатору то, о чем он не знал или не думал. Мы искали источник откровений Данте повсюду, но только не в нашей обычной жизни и не в наших любовных чувствах. Мательда, «чья красота согрета // Лучом любви, коль внешний вид не ложь», поет, как влюбленная женщина, и двигается как нимфа, легким почти невесомым шагом. Некоторое время они с поэтом идут на восток берегом ручья, а потом, пройдя совсем немного, «она, всем телом обратясь», призывает Данте: «Мой брат, смотри и слушай!» (XXIX, 15).

Казалось бы, это обычные слова для идущих по лесу, но смысл в них иной. Они словно выводят за пределы леса, раскрывшего все свои тайны. Скромность женщины, собирающей цветы, олицетворенной красоты, занятой простым делом, направляет внимание Данте на размышления о великолепии, которое открывается его взору. «И вдруг лесная глубина зажглась // Блистаньем неожиданного света, // Как молнией внезапно озарясь». Постепенно весь лес наполняет свет:


Каким-то нежным звуком зазвучал
Лучистый воздух; скорбно и сурово
Я дерзновенье Евы осуждал.
(Чистилище, XXIX, 22–24)

И пока Данте размышляет о том, что всей этой благодати люди оказались лишены по вине праматери, среди леса выступают будто бы семь золотых дерев, которые на поверку оказываются семью светильниками[156]. Данте в недоумении оглядывается на Вергилия, но и для его проводника все происходящее внове. Это еще один пример того, насколько даже подступы к Раю превосходят возможности нашего воображения. Читатели, успевшие привыкнуть к мудрости, доброте и авторитету Вергилия, вряд ли когда задумывались над подлинным масштабом этой личности. Вергилий — один из настоящих мудрецов древности. И если даже для него явление движущихся светильников оказывается неожиданным, значит, на глазах Данте происходит действительно нечто из ряда вон выходящее. Его изумление для нас равняется благоговению, даже превосходящему разговор двух великих поэтов о поэзии. Утверждение этих поэтических образов требует от нас смирения; по крайней мере, стоит попрактиковаться в подобном чувстве. Назначение искусства в Чистилище — помогать людям достичь небес, не обязательно прямым моральным советом (хотя и его следует иметь в виду), но своими образами, дающими представление о неизмеримо большем.

Светильники медленно движутся, создавая ощущение величия. Но уже следующее явление нам не так легко усвоить, поскольку за время, прошедшее с момента написания поэмы, наши литературные вкусы сильно изменились. Впрочем, подробно разбирать следующую сцену нет необходимости, поскольку перед нами театрализованное представление, поставленное Беатриче для Данте. Но он-то об этом не знает. Перед ним неторопливо шествует само величие. И выступает оно в аллегорических образах. Наверное, стоит сказать, что в жизни обычного человека даже одного появления Беатриче было бы довольно, что придать этой жизни самое странное течение. Даже в нашем реальном мире возникают моменты, когда предмет нашего обожания являет отблеск иной реальности — наклон головы, жест, слово внезапно озаряются нездешним светом. Совет «смотреть и слушать» подразумевал, что мы можем увидеть нечто неожиданное. А можем и не увидеть. Это не значит, что мы должны все время вертеть головой по сторонам, но все же стоит быть готовыми к неожиданностям. В любой момент нам может предстать новая грань красоты, и наш ум должен быть готов ее заметить. Та пышная процессия, которая предстала перед глазами средневекового итальянского поэта, не так уж далека от самых интимных сторон нашей собственной жизни, как может показаться вначале.

Мимо поэта проходит процессия старцев, поющих:


Благословенная
Ты в дочерях Адама, и светла
Краса твоя и навсегда нетленна!
(XXIX, 85–88).

О ком это? О Марии? Конечно, о Марии. Это еще один первообраз. А старцы? Это авторы двадцати четырех книг Ветхого Завета. Или сами книги, предваряющие шествие удивительных существ с перьями и очами на крыльях — ну просто ожившая геральдика! — а далее грифон влечет повозку. Напомним. что природа грифонов двойственна — у них тело льва и орлиная голова. Рядом с повозкой идут семь женщин — без сомнения, это добродетели, но живые и дышащие. Далее следуют святой Лука, наследник Гиппократа, и апостол Павел, погибший от меча и потому владеющий здесь мечом Духа. Эти два образа, как два великих Пути; один из них — врачевание — часть Пути Утверждения, другой — меч — часть Пути Отрицания. Далее «прошли смиренных четверо», авторы посланий, наставлявших недавно возникшую Церковь, и, наконец, старец, который «ступал во сне, с провидящим челом» — очевидный намек на святого Иоанна, автора Апокалипсиса. В нем можно увидеть прообраз самого Данте или других, погруженных в провидческий транс и, благодаря этому дару, снискавших славу. Процессия движется мерно и неторопливо, но поравнявшись с поэтом, останавливается под громовые звуки.

Колесница поначалу казалась пустой. Но вот один из великих старцев троекратно возгласил: «Veni, sponsa, di Libano»[157], и тотчас же по его гласу возникли сто «всевечной жизни вестников и слуг» (XXX, 18), и каждый пел «Benedictus qui venis!»[158]. Вверх летят цветы и


Так в легкой туче ангельских цветов,
Взлетавших и свергавшихся обвалом
На дивный воз и вне его краев,
В венке олив, под белым покрывалом,
Предстала женщина, облачена
В зеленый плащ и в платье огне-алом.
(XXX, 28–33)

Нам трудно выдерживать темп движения процессии из-за многочисленных ее участников, но Данте с этим справляется. Он нагромождал аллюзии, привлекал в повествование историю и мифы, увеличивая концентрацию смысла, и вот перед ним предстал живой образ, вокруг которого строилась вся конструкция поэмы. Он описал свой испуг, растерянность, когда вся его подготовка к этой встрече рухнула в одночасье — что он мог сказать Беатриче, какой благостной фразой мог встретить ее появление? Использовать богословские термины? говорить о божественной благодати, духовной истине? Ничего этого он делать не стал, а просто устремился сознанием назад, обратно, ко временам Флоренции, ощутив снова ту силу, «чье, став отроком, я вскоре // Разящее почуял острие». Появление Беатриче мгновенно вернуло его в прошлое, и вот он опять оказался в таком же оцепенении, как и тогда, при первой встрече.


И дух мой, хоть умчались времена,
Когда его ввергала в содроганье
Одним своим присутствием она,
А здесь неполным было созерцанье, —
Пред тайной силой, шедшей от нее,
Былой любви изведал обаянье.
(XXX, 39)

Поэт обращается к Вергилию, не раз выручавшему его в трудных ситуациях.


Я глянул влево, — с той мольбой во взоре,
С какой ребенок ищет мать свою
И к ней бежит в испуге или горе.
Сказать Вергилию: «Всю кровь мою
Пронизывает трепет несказанный:
Следы огня былого узнаю!
(ХХХ, 43–48)

Возвышенный стиль, которым описывалась процессия, вдруг прерывается словами о флорентийской девушке, некогда повергшей поэта в трепет. Эти слова звучат отчетливым диссонансом и в то же время они символичны. «Образы Данте, — писал Кольридж, — не только взяты из очевидной природы и понятны всем, но и всегда соединены с универсальным чувством, полученным от природы и, следовательно, воздействуют на чувства всех людей»[159]. ... древняя любовь ... великая сила ... древнее пламя... Посреди Чистилища, в предвечном лесу поэт заговорил словно на флорентийской улице, заговорил на языке, родном и понятном каждому из нас.

Данте оборачивается к Вергилию, но Вергилия нет. В тишине, сопровождавшей явление Беатриче, спутник Данте исчез.


Но мой Вергилий в этот миг нежданный
Исчез, Вергилий, мой отец и вождь,
Вергилий, мне для избавленья данный.
(XXX, 49-51)

Это слишком сильное потрясение. Данте не выдержал и разрыдался. Вергилий ни разу не оставлял его одного, ни в стальных стенах Диса, ни на льду Коцита, и вот теперь его нет. Все, чем был для него Вергилий, исчезло; исчез опыт, накопленный в предыдущих странствиях, исчезла мудрость, все то, что могло бы помочь ему справиться с потрясением предсказанной встречи. Одиночество, испытанное Данте в этот момент, ужасно. И здесь наконец звучит голос, возвращающий поэта в сиюминутность, в тот странный новый Град, и в окружение процессии, сопровождавшей явление Беатриче.


«Дант, оттого что отошел Вергилий,
Не плачь, не плачь еще; не этот меч
Тебе для плача жребии судили».
(XXX, 55–57).
Возникшая с завешенным челом
Средь ангельского празднества — стояла,
Ко мне чрез реку обратясь лицом.
.....
«Взгляни смелей! Да, да, я — Беатриче.
Как соизволил ты взойти сюда,
Где обитают счастье и величье?»
(ХХХ, 64–75)

Потрясающая концентрация последних двух строк, перекликаясь с первой строкой, придает терцине несколько ироничный характер. Беатриче говорит это «храня обличье // Того, кто гнев удерживает свой». И естественно возникает вопрос: остается ли Беатриче в Раю человеком? Данте, «былой любви изведав обаянье», как поэт, ставит перед собой задачу — показать небесную Беатриче той самой флорентийской девушкой, которую он знал в «Новой жизни», и одновременно преобразить эту девушку в небесное созданье. На протяжении всего повествования имя Беатриче почти не упоминалось. Исключение составляет вторая песнь Ада, где говорит о ней Вергилий. Если бы сцена разворачивалась не в преддверии Рая, можно было бы посчитать, что Беатриче предприняла довольно сложные действия, чтобы спасти поэта, а теперь гонит его прочь. Но это, конечно, не так. Ложное ощущение возникает потому, что с одной стороны она все еще женщина, но с другой стороны — она все же небесное созданье. Она все еще та женщина, которая ради Данте сошла в Лимб, и Данте, конечно, вспомнит об этом.


Ты, чтобы помощь свыше мне подать,
Оставившая след свой в глубях Ада...
(Рай, XXXI, 80–81)

Именно она просила Вергилия за своего «верного», который пребывает «в путах зла» (Ад, II, 98). Потом он будет молиться ей: «Хранить меня и впредь благоволи» (Рай, XXXI, 88), что соответствует искупительной сути небесной жизни. Но сейчас на берегу ручья бушуют страсти. Во Флоренции она сначала приветствовала его, а затем выказала пренебрежение, но здесь ее «свободы и силы», дарованных искуплением, вполне достаточно для спасения поэта; в любом случае, это ее забота; после этого она снова может припасть к Вековечному Источнику. Это проявление любви — всего лишь пауза в наших умозаключениях, а пауза — всего лишь еще одно подтверждение все того же тезиса: «Это не Ты, но и это тоже Ты».

Внимательное исследование образа Беатриче ни в коем случае не умаляет ни ее, ни Данте. Мы видим ее попытку восстановить ту любовь к Данте, которой она была, по ее мнению, несправедливо лишена. Другой вопрос — а жила ли в ней эта любовь? Впрочем, читателя это вряд ли волнует. Достаточно того, что в поэме Беатриче любит Данте. Нас ведь касается именно его воображение. Поэма не содержит даже намека на то, как решалась проблема спасения самой Беатриче. В центре повествования — поэт, его мысли и чувства. «Комедия» никоим образом не рассказ о браке со счастливым концом. Любые обычные человеческие отношения, обусловленные взаимной верностью, включали бы в себя множество разных обстоятельств. Наверное, попытайся любой человек вести себя с женщиной так, как ведет себя в поэме Данте с Беатриче, такую попытку следовало бы посчитать неразумной. Беатриче как земная женщина с соответствующим набором грехов не рассматривается в поэме по той причине, что Путь Утверждения одинаков для всех — и для нее, и для автора. Духовное продвижение Данте — образец такого Пути, и менять имена не стоит. Если бы мы наблюдали их совместное прохождение по этому Пути, картина стала бы мрачнее, поскольку наполнилась бы описанием множества взаимных обязательств. Все пошло бы не по тому плану, который наметил Данте, хотя итог — и в моральном, и в метафизическом смысле оказался бы тем же самым. Думаю, не стоит приводить выдержки из пьесы мистера Шоу «Оружие и человек»[160], а именно сцену встречи Сергия и Райны — об этом упоминают многие комментаторы «Комедии». У Гериона было честное лицо, и Паоло с Франческой могут быть ввергнуты в ад как фривольной болтовней, так и поцелуем. Герион недалеко ушел от рыси. Эрос часто является нашим спасением от ненастоящей любви к ближнему, как, собственно, и любовь к ближнему спасает нас от власти эроса. Искупление возможно везде.

«Комедия» очень мало говорит о реальной жизни Беатриче, поскольку рассматривает ее как функцию. Вполне возможно, что реальная Беатриче была умна и очаровательна, но собственно «Комедия» нисколько ее не интересовала. Возможно, Гранде делла Скала[161] и не обращал внимания на то, насколько жизнь Данте соответствовала его поэзии, но Беатриче наверняка заметила бы это, как следует из текста поэмы.

Однако я сомневаюсь, что Данте был настолько неосведомлен о том, что чувствует настоящая женщина, хотя большинство спиритуалистов настаивают на подобной неосведомленности.

И вот перед нами кульминация долгого путешествия. Легкий ветерок все еще пробегает в кронах деревьев вековечного леса. За лесом уступ за уступом высится гора. С ее вершины ступенями спускается извилистая тропа, и восходящий дух может охватить взглядом огонь, вздымающийся над самым высоким карнизом, и, намного ниже, дымовую завесу, охватывающую третий ярус. Еще ниже видны врата, охраняемые ангельскими чинами, а за ними — весь остров, покрытый зеленой травой, в которой вечерами разрешено ползать маленькому разочарованному змею жестокости, не способному повредить восходящим душам. Ручей, спускаясь с горы, изливаясь на равнину, исчезает в земле. Здесь поэты снова увидели звезды. Данте прошел через все очищения, и теперь ему надлежит подтвердить свое право пребывания здесь. На берегу ручья совершается духовный обряд. Светящийся и переливающийся воздух скрывает детали мистерии. На одном берегу ручья вокруг чудной колесницы собралось великолепное общество, над ними — ангелы с цветами. А на другом берегу — одинокий Данте. Правда, где-то здесь находится и Стаций, но о нем временно забыли.

«Как соизволил ты взойти сюда, // Где обитают счастье и величье?» Слова Беатриче, обращенные к поэту, гневно-ироничны. Данте предстоит вступить в райские пределы, но только после команды грозного командира. Прежде чем счастье рая объемлет его, долгожданная радость грозит обернуться испугом.


Так мать грозна для сына молодого,
Как мне она казалась в гневе том:
Горька любовь, когда она сурова.
(Чистилище, ХХХ, 79–81)

До сего момента Данте легко находил слова для описания своего состояния: это могла быть гордость, эгоизм, самоуничижение или еще что-то, но из любого состояния он готов был дерзко шагнуть к добру и радости. Чтобы встряхнуть его душу, стряхнуть с нее привычный способ действий, нужны и гнев Беатриче, и упоминание Вергилия, а также множество образов, собранных в этой сцене, и еще кое-что, о чем пока не говорилось, и на что намекает только молчаливый грифон, и это единственный Настоящий намек. В поэме уже описаны те, кто отказался от духовного восхождения, а также их властелин, вечный борец, вмороженный в лед Коцита. Данте много говорил о них. Но предвечный лес заставил его потерять своё «я», а когда он вспомнил об этом «я», то обнаружил, что вся его жизнь стоит напротив него в звериных формах; и алчба волчицы — единственное его будущее.

Хорошо. От этой участи он спасен. Но теперь он сталкивается с собственным отражением в воде ручья.


Глаза к ручью склонил я, но когда
Себя увидел, то, не молвив слова,
К траве отвел их, не стерпев стыда.
(ХХХ, 76–78)

Другие могут пощадить его, но от себя самого пощады не будет. Он сам себе ненавистен. Теперь уже вмешались ангелы. «О госпожа, зачем так строг твой суд!» (XXX, 96). Они заступаются за него. Небесным созданиям невыносимы горести земли. Беатриче больше не нападет на поэта, она оправдывает себя.


Он в новой жизни был таков когда-то,
Что мог свои дары, с теченьем дней,
Осуществить невиданно богато.
..................
Была пора, он находил подмогу
В моем лице; я взором молодым
Вела его на верную дорогу.
(ХХХ, 115–123)
Она с горечью вспоминает, что как только умерла, влюбленный в нее юноша забыл о ней и отдал себя другим. А когда она восстала из плоти к духу, а красота и добродетель возросли в ней многократно, она стала менее дорога ему.

Он устремил шаги дурной стезей,
К обманным благам, ложным изначала,
Чьи обещанья — лишь посул пустой.
(ХХХ, 130–132)

Она пыталась во снах низвести на него вдохновение, молилась для него о новых темах и мыслях, но все было напрасным. Творчество его не заботило. Он пал так низко, что спасти его могло лишь одно — зрелище мира погибших. И тогда она пришла к вратам мертвых и со слезами просила того, кто привел его сюда.


Так было бы нарушить Божий рок —
Пройти сквозь Лету и вкусить губами
Такую снедь, не заплатив оброк
Раскаянья, обильного слезами.
(ХХХ, 142–145)

Она обращается к Данте.


Скажи, скажи, права ли я! Признаний
Мои улики требуют во всем.
...................
Ты что же? — молвила она. —
Ответь мне! Память о годах печали
В тебе волной еще не сметена.
(XXXI, 4–12)

Данте признает справедливость ее обвинений. Беатриче смягчается, но все же просит его ответить:


Скажи, какие цепи иль овраги
Ты повстречал, что мужеством иссяк
И к одоленью не нашел отваги?
(XXXI, 25–27)

И он отвечает:


Обманчиво маня,
Мои шаги влекла тщета земная,
Когда ваш облик скрылся от меня.
На это Беатриче говорит:
Таясь иль отрицая,
Ты обмануть не мог бы Судию,
Который судит, все деянья зная.
Но если кто признал вину свою
Своим же ртом, то на суде точило
Вращается навстречу лезвию.
И все же, чтоб тебе стыднее было,
Заблудшему, и чтоб тебя опять,
Как прежде, песнь сирен не обольстила,
Не сея слез, внимай мне, чтоб узнать,
Куда мой образ, ставший горстью пыли,
Твои шаги был должен направлять.
Природа и искусство не дарили
Тебе вовек прекраснее услад,
Чем облик мой, распавшийся в могиле.
Раз ты лишился высшей из отрад
С моею смертью, что же в смертной доле
Еще могло к себе привлечь твой взгляд?
Ты должен был при первом же уколе
Того, что бренно, устремить полет
Вослед за мной, не бренной, как дотоле.
Не надо было брать на крылья гнет,
Чтоб снова пострадать, — будь то девичка
Иль прочий вздор, который миг живет.
Раз, два страдает молодая птичка;
А оперившихся и зорких птиц
От стрел и сети бережет привычка.
(XXXI, 34–63)

Это отличный диалог. Грех Данте четко не определен, и (за исключением любопытных деталей) нас мало волнует. С позиции святости Беатриче и в Аду, и в Чистилище так можно говорить о любом из грехов. Обычно комментаторы предполагают, что Беатриче имела в виду, во-первых, потворство своим страстям, во-вторых, увлечение ложными рассуждениями. Если первое обвинение еще можно как-то доказать, то для второго доказательств очень мало. Маловероятно, что Беатриче ставила в упрек Данте Даму Окна (если, конечно, не принимать во внимание «Пир»). Едва ли Беатриче можно заподозрить в вульгарности или ревности. И уж конечно она не стала бы осуждать Данте за любовь к другой женщине (если это была действительно любовь). Суть обвинения в том, что Данте не уделял достаточного внимания предметам, «сопровождающим любовь». Можно предположить, что в какой-то момент, скорее всего, после изгнания, Данте отказался от своего призвания и убедил себя, что ошибся в определении своей функции. Возможно, но мало вероятно. Более вероятно, что он в своем новом образе покончил со всеми необязательными привязанностями: и к женщинам, и к попыткам обрести новые знания, и к страстям всякого рода. Рано или поздно каждый человек, сподобившийся любви, начинает ощущать вину перед своим испытанным когда-то чистым возвышенным чувством, и понимает, что все дальнейшее было лишь удалением от истины.

Зато теперь совершенно ясно, что перед нами другая Беатриче. Это следует, прежде всего, из ее собственных слов. Поэта влекли к ней прекрасные черты, но теперь облик ее «распался в могиле», из его жизни ушел Истинный свет, но он помнил ее облик и должен был сохранять ему верность. «Была пора, — говорит Беатриче, — он находил подмогу // В моем лице». Какое лицо она имеет в виду? То, каким она обладала при жизни, или то вечное, в которое не решается взглянуть Данте?


Раз ты лишился высшей из отрад
С моею смертью, что же в смертной доле
Еще могло к себе привлечь твой взгляд?
(XXXI, 52–54).

А дальше в речи Беатриче возникает модальность: «Ты должен был...». Именно в этом заключалось послание, переданное через прекрасный облик, именно этого хотела душа, проглядывавшая в глазах и уголках губ юного создания, — куртуазности и великодушия. Власть Амора требует «добровольного доверия»; без них она не может действовать.

Но до сей поры прекрасный облик был сокрыт. Данте должен узреть красоту своими глазами. И тогда одна из подруг Беатриче — все та же Мательда — влечет поэта через ручей так, что ему приходится хлебнуть воды. Самое время напомнить, что разделяющий их водный поток — Лета, река забвения. Теперь грехи забыты, но не совсем.


Нет покаянья здесь. Как Немезида,
не мучает забытая вина.
Мы ценим радости благого вида[162].
(Рай, IX, 103–105).

На другом берегу Данте встречают четыре красавицы, четыре природные добродетели — благоразумие, смелость, справедливость и умеренность. Они называют себя нимфами и одновременно звездами:


Мы нимфы — здесь, мы — звезды в тьме высот;
Лик Беатриче не был миру явлен,
Когда служить ей мы пришли вперед.
Ты будешь нами перед ней поставлен;
но вникнешь в свет ее отрадных глаз
Среди тех трех, чей взор острей направлен.
(Чистилище, XXXI, 106–111)

Эти три — вера, надежда и милосердие — должны оживить глаза поэта, приуготовить его к погружению в свет, излучаемый глазами Беатриче. Данте подводят к грифону и к Беатриче со словами:


Не береги очей — они сказали, —
Вот изумруды, те, что с давних пор
Оружием любви тебя сражали.
(115–117)

Данте смотрит в глаза Беатриче, в глаза флорентийской девушки, из глубины которых явился в свое время Амор. А Беатриче смотрит на грифона. И поэт видит отраженную в глазах Беатриче двойственную природу благородного зверя.


Как солнце в зеркале, в таком величье
Двусущный Зверь в их глубине сиял,
То вдруг в одном, то вдруг в другом обличье.
Суди, читатель, как мой ум блуждал,
Когда предмет стоял неизмененный,
А в отраженье облик изменял.
(121–126)

Данте видит мнимое утверждение образа. Хотя в молодости он не осознавал отчетливо двойственной природы любви, но все же чувствовал его, процитировав Гомера: «Она казалась дочерью не смертного человека, но бога». Уже тогда невесть как он сумел увидеть в Беатриче двойственную природу Любви, обусловленную взаимным обменом любящих душ. Святой Лев Великий говорил, что они существуют «во взаимности», когда каждый из влюбленных отражается в возлюбленном. Образуется единство. Оно образуется для любой пары, но в этом фрагменте оно показано явным образом. Во времена «Новой жизни» Данте еще не видел этого, да и не очень стремился увидеть. Он хотел счастья и не видел в том греха. Настоящая Беатриче радуется не по какой-либо причине, а потому, что просто живет. Такое утверждение, попади оно в руки официальных служителей Церкви, стало бы серьезным упреком для романтического богословия. Клирики больше озабочены обещанными милостями, и то, что милости могут возникать сами по себе, и внутри и вне Церкви, только потому, что такова наша природа, им бы не понравилось[163]. Но ведь было сказано: «... и будет завет Мой на теле вашем заветом вечным»[164].

Три нимфы-звезды, которых из-за отсутствия лучших именований называют абстрактно — Вера, Надежда и Любовь, — в песне просят Беатриче:


Взгляни, о Беатриче, дивным взором
На верного, — звучала песня та, —
Пришедшего по кручам и просторам!
Даруй нам милость и твои уста
Разоблачи, чтобы твоя вторая
Ему была открыта красота!
(133–138),

и Беатриче, наконец, взглянула на поэта. Он увидел ее глаза, о чем мечтал на протяжении десяти лет, прошедших со дня ее смерти. Но он смотрит слишком пристально, как смотрел бы любой любящий во Флоренции, в Лондоне, да и во всем мире. Многие смотрят так. Всегда и везде.

Данте понимает, что происходит. Он знает, что тогда, десять лет назад, он видел одну Беатриче, а теперь видит другую. Великолепие, представшее перед ним, — это отражение великолепия куда большего, исторгающее из него строки:


Живого света вечное блистанье!
Кому б из тех, кого Парнас бледнил,
кто пил из струй его в миг трепетанья,
ты ум бездонный чудом не затмил,
когда вернуть видение пытаясь,
я в небе тень гармонии ловил,
что вдаль плыла, свободно растворяясь?[165]
(XXXI, 139–145).

Глава одиннадцатая. Рай


Итак, мы видим настоящую Беатриче. Ее новая красота ослепительна. В ней теперь легко распознается не только присущее ей от природы обаяние образа, но и его сила, дополненная божественным знанием. Это без возражений признается всеми окружающими. Ее новая небесная жизнь открыла дорогу для бесконечного совершенствования. В этом смысле ее образ может рассматриваться одновременно как сам по себе, так и по отношению ко всем остальным или по отношению к Богу. Любой подход будет сложным, но ее образ все равно останется центральным. Беатриче — это не только тип любовных отношений; это еще и тип отношений вообще.

«Рай» стремится продемонстрировать блаженный мир — правильные отношения людей между собой и правильные отношения между людьми и Богом. Эти отношения настолько отличаются от общераспространенных, что и людьми-то этих духов назвать нельзя, скорее, они похожи на инопланетян, а точнее на боголюдей, похожи не обликом, а именно видом взаимоотношений. Их эмпатия достигает уровня абсолютного взаимопроникновения, они уже не нуждаются ни в каком другом виде общения. Во всяком случае, так следует из текста поэмы. Возможно ли такое — не нам судить. Попробуем все же разобраться. Для начала скажем, что описанные состояния нам просто не с чем сравнить. Блаженные живут в условиях постоянно меняющегося света. Они и свет — одно. Из-за того, что эти условия нам незнакомы, нам трудно их анализировать. А еще нам мешает высокомудрая велеречивость. Допустим, Данте, вслед за Фомой Аквинским, делает блаженство результатом интеллектуального усилия. Но Данте, уже совершенно помимо святого Фомы, страстно стремится познать новое, учится, и нам нелегко поверить, что это нужно для создания определенного поэтического эффекта. И при всей нашей признательности христианству, будь то внутри или вне Церкви, нам нелегко принять Воплощение как кульминацию человеческого существования; поэтому полностью процесс «обожествления» представить довольно сложно. Нам трудно принять предположение о том, что третья часть поэмы является поэтической вершиной. Изумление, которое испытывает Вергилий при виде процессии, сопровождавшей колесницу, не проходит. «Комедия» должна была стать развитием «Энеиды». Возможно, автор и не собирался этого делать. Но с философской и с психологической точек зрения Вергилию вообще трудно было понять Рай. Однако сомнительно, чтобы наше знакомство с трудами святого Фомы Аквинского давало бы нам какие-то преимущества по сравнению с Вергилием в понимании поэтической глубины поэмы. Данте считает, что святой Фома немного перестарался с изображением рая. Наверное, святому Фоме было бы трудно понять и принять дантовскую тему Беатриче в применении к Раю. Но без знакомства с работами святого Фомы исследовать творчество Данте затруднительно. Впрочем, это наши трудности. Несомненно, в «Раю» то, что перед нами описание усовершенствованной вселенной. Данте показывает это на своем собственном примере, посредством своего собственного Образа, развивающегося в соответствии с новым знанием, которым наделяет его Беатриче. Но он слышит голоса многих других, которые были верны другим Образам, и многих из тех, кто избрал другой Путь, Путь Отрицания. В пользу принятия этого пути говорят его многочисленные сторонники, но здесь, в Раю, и Путь Утверждения, и Путь Отрицания — только воспоминания о земной жизни, хотя наполненная жизнь здешних обитателей делает их чем-то большим, чем просто воспоминаниями. Поэзия и должна преодолеть этот элемент прошлого и превратить его в настоящее. Здесь больше нет разницы между Отрицанием и Утверждением; это подлинная жизнь, о которой мы слышали. Образ Беатриче это подтверждает. Это образ того, кто был на земле, кто покинул землю и есть только здесь и сейчас. То есть ее бытование на земле есть акт утверждения, превратившийся после ее ухода из жизни, в факт отрицания. Когда-то она была флорентийкой, затем перестала ей быть, а здесь и теперь она и флорентийка, и нет. По существу, она — совпадение противоположностей, возможное на небесах. Да, и голос и смысл ее слов теперь неизмеримо шире, чем на земле, но она все та же Беатриче. Это трудно представить. Помогает наше знание о том, что она любит Данте, о чем поведала вторая песнь «Ада». Это делает ее образ по-человечески достоверным.

Однако у «Рая» есть и другая сторона. Помимо того, что это образ всей искупленной вселенной, это еще и образ искупленного Пути. Это, так сказать, образ искупленного любовного романа, то есть обычного любовного романа, если бы в нем все шло так, как должно. Поэма может быть больше или меньше, по нашему выбору. Важные этапы в становлении романтического сознания подчеркнуты и классическим выводом. «Рай», как и «Чистилище», возвращают нас к самому первому изумлению. Образ священного грифона в его двух ипостасях подчеркивает вывод. С точки зрения доктрины все теперь гораздо отчетливее, чем было в «Новой жизни», и все же ситуация недалеко ушла от начала. Но здесь уже не действует первородный грех, который мог бы придать любовному роману дальнейшее развитие. Данте уже обладает «свободой и силой». Таким образом, при наличии воли уже ничто не может помешать его пути.

Данте показывают преображение добра в зло, то развитие событий, которое могло бы нанести ущерб душам, поддавшимся страстям, но нисколько не повредило бы Небесному Граду. Он смотрит на Беатриче, и ее «неземная улыбка» снова легко ловит его в прежние сети (XXXII, 5–6), но богини, стоящие рядом, не советуют ему смотреть «слишком напряженно». И верно: его постигла кратковременная слепота, как человека, неосторожно взглянувшего на солнце. «Святое войско» уходит, но нам важны слова:


Когда же с малым зренье вновь сроднилось
(Я молвлю «с малым», мысля о большом,
С которым ощущенье разлучилось).
(Чистилище, XXXII, 13–15)

Что такое «большое»? Конечно, это Беатриче. Данте присоединяется к процессии, и проходит с ней через лес расстояние, равное трем полетам стрелы. Лес пуст с тех пор, как праматерь Ева поверила змею. В то время гора была пуста, и ничто не мешало змею заползти хоть на самую вершину от зеленой долины внизу. И вот все подходят к огромному древу, «чьих ветвей ни листья, ни цветы не украшали». Здесь Беатриче сошла с колесницы, а вся процессия в едином вздохе молвила: «Адам!», поскольку Адам и всё его потомство обобрали с древа все цветы и фрукты. Это естественный порядок и для людей, и для империй, образ действий, ставший привычным на земле со времен грехопадения. Процессия хором возглашает:


«Хвала тебе, Грифон, за то, что древа
Не ранишь клювом; вкус отраден в нем,
Но горькие терзанья терпит чрево»,

а священный, дваждырожденный Грифон отвечает:


«Так семя всякой правды соблюдем».
(43–48)

А за этим утверждением следует демонстрация всей несправедливости, творящейся на земле. Данте снова засыпает, а когда открывает глаза, возле него никого нет, кроме Беатриче, сидящей под деревом, облекшимся вновь листвой и цветами, к стволу которого привязана пустая колесница. Вокруг Беатриче остались лишь семь прежних добродетелей. Беатриче снова приказывает поэту смотреть внимательно. Колесница видоизменяется. А потом


Птица Дия пала с высоты
Вдоль дерева, кору его терзая,
А не одну лишьзелень и цветы,
И в колесницу мощно ударяя,
Ее качнула; так с боков хлеща,
Раскачивает судно зыбь морская.
(112–117)

Лиса и орел бросаются на колесницу, она покрывается перьями, а потом подвергается нападению дракона. Дракон исчезает, прихватывая с собой часть колесницы, а на его месте оказываются блудница и гигант, целующий ее. Женщина стреляет глазами по сторонам и замечает Данте, единственного мужчину поблизости (духа Стация можно не считать). Гигант тут же жестоко наказывает ее и увлекает в лес, где они и пропадают из глаз.

Перед нами, без сомнения, аллегория папства и французской монархии. Это также Церковь и Мир, Град и варварство. Они стремятся одолеть Беатриче и превратить ее в свирепого адского льва. Под древом искушения в обликах гиганта и блудницы выведены злоба и роскошь, а лес, в котором они исчезают, похож на дикий лес перед входом в Ад. Фактически, это все, от чего Данте едва удалось спасти, и как человека, и как поэта.

Беатриче, «скорбью повита», грустит, подобно «Марии у креста». Нимфы поют псалмы. А потом Беатриче на ходу объясняет Данте, что он мало понимает происходящее из-за того, что в жизни следовал не той школе, не способной «познать скрытое в моем глаголе». Данте удивлен:


Я не вспоминаю,
Чтоб я когда-либо чуждался вас,
И в этом я себя не упрекаю.
Она же: «Если ты на этот раз
Забыл, — и улыбнулась еле зримо, —
То вспомни, как ты Лету пил сейчас;
Как судят об огне по клубам дыма,
Само твое забвенье — приговор
Виновной воле, устремленной мимо.
(Чистилище, XXXIII, 91–99)

Разговор происходит на краю леса. Стоит полдень. Перед ними водный поток разделяется на два рукава, становящихся двумя самостоятельными реками. Это явный намек на то, что всякая вещь под солнцем имеет двойственную природу, и только воля человека определяет добрый или злой характер сути вещей. Поэт спрашивает, что за реки перед ними. Беатриче переадресует его вопрос Мательде, олицетворяющей активную жизненную позицию. Она должна объяснить поэту сущность Леты, воды которой смывают память о грехах, и сущность Эвнои, чьи воды укрепляют знание о добре. Но Мательда уже объясняла это Данте и уверена, что воды Леты не заставили его забыть этот разговор.


Прекрасная сказала: «И про это,
И про иное с ним я речь вела,
И не могла ее похитить Лета».
И Беатриче: «Больших мыслей мгла,
Ложащихся на память пеленою,
Ему, быть может, ум заволокла.
Но видишь льющуюся там Эвною:
Сведи его и сделай, как всегда,
Угаснувшую силу вновь живою».
(121–129)

Беатриче распоряжается очень серьезно. С тех пор, как Матильда разговаривала с ним в лесу, Данте пережил театрализованное представление о небесах, потерю Вергилия, возвращение Беатриче, особый суд и прощение измены. Беатриче понимает это не хуже нас. Чтобы придать ее облику еще более высокую духовность, нет необходимости делать ее полной дурой. Обе женщины слегка посмеиваются над поэтом. Мательда приводит его на берег Эвнои, он пьет, и память обо всем добром, сделанном им (а возможно, и ему) совершает в нем благую перемену.


Я шел назад, священною волной
Воссоздан так, как жизненная сила
Живит растенья зеленью живой,
Чист и достоин посетить светила.
(XXXIII, 142–145)

Пьет и Стаций, но ни он, ни Мательда не возвращаются назад. Данте готов подняться к небесам, о которых он говорил в «Пире», но теперь и небо, и звезды живые. Он возвращается к Беатриче, а она намерена показать ему небывалое, чтобы он записал то, что видел, и представил миру. В этом состоит его функция, а ее задача — помочь ему реализовать ее. Любовь — причина тому, что она скажет ему все, что может, и покажет все, что может, включая тот великий момент на восьмом небе, когда она воскликнет: «Взгляни смелей! Да, да — я Беатриче!» В этом ее задача, а задача Данте — написать свою поэму. В этот последний момент на пороге Рая, Беатриче, повернувшись влево, смотрит прямо на полуденное солнце. И Данте смотрит туда же.


Я выдержал недолго, но и тут
Успел заметить, что оно искрилось,
Как взятый из огня железный прут.
И вдруг сиянье дня усугубилось,
Как если бы второе солнце нам
Велением Могущего явилось.
(Рай, I, 58–63)

В этом другом дне живет святой Грифон во всем своем великолепии. Свет этого дня омывает перевоссозданное тело Данте; теперь это уже не совсем человек. Свет, льющийся из Рая, поднимает его. Как говорит поэт: «che col tuo lume mi levasti» — «Ты поднял меня своим светом». «Я видел — солнцем загорелись дали // так мощно, что ни ливень, ни поток // таких озер вовек не расстилали» (I, 79–81).

С этого момента начинается движение Данте через девять небес к Эмпирею, через девять проявлений славы к пресущественной славе. «Все естества, — говорит Беатриче, — плывут к различным берегам // великим морем бытия, стремимы // своим позывом, что ведет их сам». Божественный луч «вечно мечет, вновь и вновь, // Не только неразумные творенья, // Но те, в ком есть и разум и любовь» (118–120). Два высших существа стремительно несутся в пространстве и времени, но для Данте этот путь связан еще и с возрастающим знанием небес. Чем выше они поднимаются, тем ослепительней становится красота Беатриче. Вечная реальность флорентийской девушки усиливается с каждым новым просветлением. Первую остановку в вознесении Данте описывает как вхождение в облако: «Казалось мне — нас облаком накрыло, // Прозрачным, гладким, крепким и густым, // Как адамант, что солнце поразило», как будто его тело вошло в еще не раскрытую жемчужину. Но его состав не смешивается со средой. Он сам по себе.


И этот жемчуг, вечно нерушим,
Нас внутрь воспринял, как вода — луч света,
Не поступаясь веществом своим.
(I, 34–36)

Эти строки позволяют точнее понять союз нашей природы с Богом. Это основа той физической взаимосвязи с Ним, которая не может реализоваться на земле. Данте увидел «Сущность, где непостижимо // Природа наша слита с божеством».

В этом райском круге поэт вдруг видит бледные лица блаженных душ, которые в бытность свою людьми нарушили обет отказа от образов под давлением обстоятельств непреодолимой силы, а затем, уже не испытывая давления, так и не вернулись на избранный путь. Это небеса лунного круга, населенные душами, чье раскаяние было признано недостаточным.

Здесь Данте беседует с Пиккардой, сестрой Форезе Донати, которую брат, Корсо Форезе, забрал из монастыря и насильно выдал замуж, и задает вопрос, на который многие в Аду ответили неправильно, да и в Чистилище многие затрудняются с ответом.


«Но расскажи: вы все, кто счастлив тут,
Взыскуете ли высшего предела,
Где больший кругозор и дружба ждут?»
(III, 64–66)

и Пиккарда отвечает ему:


«Брат, нашу волю утолил во всем
Закон любви, лишь то желать велящей,
Что есть у нас, не мысля об ином.
Когда б мы славы восхотели вящей,
Пришлось бы нашу волю разлучить
С верховной волей, нас внизу держащей, —
Чего не может в этих сферах быть,
Раз пребывать в любви для нас necesse
И если смысл ее установить.
Ведь тем то и блаженно наше esse,
Что Божья воля руководит им
И наша с нею не в противовесе.
И так как в этом царстве мы стоим
По ступеням, то счастливы народы
И царь, чью волю вольно мы вершим.
Она — наш мир; она — морские воды,
Куда течет все, что творит она,
И все, что создано трудом природы».
Тут я постиг, что всякая страна
На небе — Рай, хоть в разной мере, ибо
Неравно милостью орошена.
(III, 70–90)

Это узел, который соединяет личность и город. Это метод следования любому образу, метод служения Беатриче и земному граду (через Утверждение или Отрицание), метод познания великого порядка вещей. Если в «Новой жизни» описано приобщение к любви, то здесь она — необходимость. Здесь Любовь — это естественное состояние, среда и условие обитания блаженных душ. Вспомним: «... яко на небеси и на земли»[166]. Это первое небо — выход за пределы незрелой любви падших людей, для которой характерен обмен образами; но это и залог того, что романтизм может расти и расширяться, раз мы можем изучать слова блаженной души, переданные поэтом. Но и Беатриче, и другие блаженные души считают вопросы, рвущиеся из сознания Данте, неважными. Ему мимоходом объясняют, что никакой иерархии блаженных душ не существует ни здесь, ни выше, на небесах нет первых и последних, все равновысоки.


Все красят первый круг и там живут
В неравной неге, ибо в разной мере
Предвечных уст они дыханье пьют.
(IV, 34–36)

Вот каково неравенство небес, возведенное в закон. Именно закон важен, место неважно. Наше декларируемое равенство, это просто опьянение идеей демократии, всеобщего равенства, не зависящего от того, насколько душа способна воспринять дыхание «предвечных уст». Вместо подчиняющегося закону неравенства круга луны мы избрали безумие солнца, уничтожающего без разбора всякие различия. Но и здесь, в первом райском круге, никто не завидует Цезарю, Шекспиру или Богородице. Положение у всех равное, а вот функция у каждого своя. Иерархия может измениться в любой момент, и тогда функция станет еще более высокой. По-настоящему свободны лишь те, кто способен видеть и то, и другое.

Таков воздух рая, которым дышит Грифон. Но тем же воздухом дышат и блаженные души. Их пребывание здесь не означает простой выбор смирения. Они активны, они хотят, уяснив для себя Божью волю, нести знания всем, кто способен их воспринять. Это доставляет им радость, поскольку знание само по себе есть радость; и чем больше они отдают, тем больше получают. На первом небе Рая важнейшим становится намерение, а форма намерения — это обет. По крайней мере, так говорит о намерении поэма. Мы хотим разобраться в природе любви — и к Беатриче, и к Городу, и к Перводвижителю. Обеты, на которых здесь заостряется внимание, — довольно обыденные, но клятва есть клятва. Обеты, данные при вступлении в брак — не исключение, их суть не отличается от крещения, конфирмации или других обещаний, которые человек дает самому себе, или своему граду, будь то Флоренция, или любой другой град. Скрытый смысл «Пира» теперь более понятен. Клятвы — самое крайнее утверждение — серьезнее только смерть за веру. Соглашение, заключенное таким образом с Богом — а клятва именно и есть такое соглашение, — выражено, принято Им, и с этого момента становится уделом человека. Принятая любовь — это удел. Если такие обеты разрушаются насилием, воля обиженного никогда не смирится с обстоятельствами. Либо он будет сопротивляться злу, либо, как только насилие прекратится, вернется к своему обещанию, к тому утверждению, которое он выбрал раньше. В этом смысле главным для христианской любви является идея всепрощения, в отличие от античного неизменного рока.

Все это Беатриче объясняет Данте еще на первом небе. А затем следует удивительно нежный эпизод, придающий Раю еще больше человечности, хотя никаким другим он, разумеется, и быть не может. Беатриче замолкает. Но Данте еще не удовлетворен.


«Небесная, — тогда я речь повел, —
Любимая Вселюбящего, светит,
Живит теплом и влагой ваш глагол.
....................
Вас, госпожа, почтительно спросить
О том, что для меня еще неясно.
Я знать хочу, возможно ль возместить
Разрыв обета новыми делами
И груз их на весы к вам положить».
(118–138)

«Она такими дивными глазами // Огонь любви метнула на меня, //Что веки у меня поникли сами». Этот фрагмент очень напоминает другой, с покаянием и примирением, поддерживая у читателя актуальность происходящего. Что бы формально ни утверждала великая метафизика небес, Данте решает уточнить: может ли человек исправить ситуацию? В ответе Беатриче ясно читается страсть:


Когда мой облик пред тобою блещет
И свет любви не по земному льет,
Так, что твой взор, не выдержав, трепещет,
Не удивляйся; это лишь растет
Могущественность зренья и, вскрывая,
Во вскрытом благе движется вперед.
(V, 1–6)

Она снова занимает принципиальную позицию, но теперь готова прощать падение любимого.

Обет должен быть исполнен, но иногда человек может быть освобожден от его исполнения в полном объеме — как и почему, будут решать на небесах. И пусть конечное решение всегда «в руке Божией», но немалое значение придается и воле человека. Обет не должен быть легковесным. «Своим обетом, смертный, не играй! // Будь стоек, но не обещайся слепо» (V, 64–65). Духовная сущность обета должна оставаться неизменной, а форма приношения может меняться. Если человек видит, что обет не может быть исполнен, если он после рассмотрения обстоятельств согласится с невозможностью его формального исполнения, Бог согласится принять его и в таком виде.


Отсюда ты получишь вывод ясный,
Что значит дать обет, — конечно, там,
Где Бог согласен, если мы согласны.
(V, 25–27)

Духовно развитый человек может рассчитывать на небесную справедливость.

Беатриче говорит о возрастающей «могущественности» глаз Данте. Это отсылка к смелости раннего обожания, к стремлению исследовать и понять суть явлений. Взгляд Данте временами «себя утратил, взор склоня», но через некоторое время он снова набирается решимости видеть уже второе небо, куда они устремляются теперь. Там его окружают светлые духи. Они восклицают: «Вот кем любовь для нас обогатится» (V, 105). Это — воплощение в жизнь максимы Пиккарды: «У нас любовь ничьей правдивой воле // Дверь не замкнет, уподобляясь той, // Что ждет подобных при своем престоле». Духи предлагают поэту спрашивать обо всем, что он хочет знать, и Беатриче поощряет его:


«Смело говори
И слушай с верой, как богам внимая!»
(V, 122–123)

Данте с верой смело спрашивает духа: «Но кто ты, дух достойный, и пред нами // Зачем предстал?». Вопрос его подобен тому, который задавала ангелу Богородица: «Мария же сказала Ангелу: как будет это?»[167]

На первом небе мы имели дело с проявлением отрицания на примере духов, бывших в жизни женщинами, по тем или иным причинам не выполнившими в полном объеме данных обетов. На втором небе с поэтом говорят духи, бывшие в земной жизни мужчинами, и говорят они о своем становлении в качестве небесных духов. Это те, кто был «сильными мира сего», законодателями и правителями. Таков и первый дух, Император Юстиниан, спрошенный поэтом. Еще раньше, приближаясь ко второму небу, Беатриче как «звезда, смеясь, преобразилась» (V, 97). И на ней, и на бывшем Императоре Рима лежит благоволение небес, девушка и город оказываются словно отражением друг друга. Лик императора укрыт сиянием, исходящим от него самого.


Был кесарь я, теперь — Юстиниан;
Я, Первою Любовью вдохновленный,
В законах всякий устранил изъян.
(VI, 10–12)

Но и в нем, и в других праведных земных владыках некий изъян все же присутствовал. Юстиниан говорит об этом. Все они желали лишь процветания государству, и потому им не подняться выше вторых небес. Они проделали хорошую работу; они трудились для империи; Юстиниан переработал римское право и учредил новый свод законов. Мильтон считал его правление «последней немощью благородного ума». Работа на благо империи снизила в нем качество любви.


Но в том — часть нашей радости, что мзда
Нам по заслугам нашим воздается,
Не меньше и не больше никогда.
И в этом так отрадно познается
Живая Правда, что вовеки взор
К какому-либо злу не обернется, —
(VI, 118–123)

говорит дух Юстиниана.

Вся речь бывшего императора — это грандиозное утверждение образа Империи. После брошенного вскользь замечания о своем обращении через познание двуединой природы Христа, он излагает историю Римской империи со времен Энея и до правления Карла Великого. Именно к работе на благо государства были причастны все блаженные духи этих небес. На первых небесах в земной жизни давались обеты истинной любви (если подразумевалась действительно истинная любовь; а когда оказалось, что обеты нарушены, остались все же волевые усилия, направленные на их соблюдение). На вторых небесах обретаются те, кто трудился для расширения и укрепления Государства как идеи. Идея Государства без сомнения правильна, но ее реализация на земле оставляет желать лучшего. Юстиниан осуждает обе противоборствующие стороны во Флоренции — как имперскую, так и папскую; ни одна из них, ослепленная уверенностью в правоте своей партии, не заботится о благе общества. Осуждение Юстиниана лежит на Пути Утверждения, и на этом завершается демонстрация второго этапа романтической любви.

Пока хор духов поет Osanna, sanctus Deus, у Данте готов новый вопрос, но сразу задать его он не решается. Поэт уже много узнал, но тут он опять походит на себя земного, размышляющего над сложными вопросами бытия.


Но даже в БЕ и в ИЧЕ приученный
Святыню чтить, я, голову клоня,
Поник, как человек в истоме сонной.
(VII, 13–15).

Это такое же пронзительное воспоминание, как и все остальное в «Комедии» — так бывает, когда в утренней газете, или в книге, или в любом случайно услышанном разговоре упоминается имя возлюбленной. Сердце дает перебой, тело парализовано, но тут же становится понятно, что речь идет о ком-то другом, и все проходит. Поклонение неожиданно берет верх над нами. А светлый дух, вызвавший у Данте это сонное оцепенение, легко читает в его душе все сомнения. Беатриче отвечает в стиле, присущем всем другим диалогам в Раю:


«Как я сужу, — а мне понять нетрудно, —
Ты тем смущен, что праведная месть
Быть может отомщенной правосудно[168].
(19–21)

Здесь важна первая строка ее ответа. Но вспомним, что она говорит это, «улыбнувшись мне так чудно, // что счастлив будешь посреди огня». Она явно очень довольна тем, что намерена сообщить. Знание ее непогрешимо, и потому в столь серьезном ответе слышится восторг, совершенно недоступный пониманию читателя поэмы. Здесь, на вторых небесах Рая, счастливы оба: и спрашивающий, и отвечающая. Беатриче и не думает за счет своего всезнания возвыситься над Данте, просто она — дух, и мыслит быстрее и яснее отягощенного телом человека. Оттого мы видим трудно представимый союз смеха и знания, скромности и великолепия, смирения и непогрешимости. Какой контраст с гипотетическим женским психиатром с надетой на лицо маской официальной улыбки и всепонимания! Здесь все не так. Беатриче просто говорит с улыбкой — как сказал бы любящий человек тому, кого он любит — «Мне нетрудно понять, о чем ты думаешь». В этих словах — радость, и мы должны ее почувствовать.

Если бы Шекспир вслед за песней Ариэля «Буду я среди лугов // Пить, как пчелы, сок цветов»[169] развил понятие духовных небес, у нас была бы хоть какая-то база сравнения. Но великий бард не стал этого делать, так и оставшись «среди лугов». Конечно, можно сказать, что «Буря» представляется этакой частью чистилища, но мы не станем настаивать на этом. Если в пьесе есть злодей, с развитием сюжета ему предстоит либо стать окончательно злодейским и заслужить проклятие, либо пройти очищение. Это обычный литературный прием. У более поздних шекспировских героинь действительно есть что-то от Беатриче, например, у Имогены: «И ты солгал, супруг мой дорогой!..»[170] Но упрек Имогены незаслужен, поскольку она не знает истинного положения дел. Так бы можно было упрекнуть и Данте. Даже он, заботясь о будущем своей поэмы и нашей возможности понять ее, должен думать о «воздаянии», как думал о нем и Шекспир.

Данте словами Беатриче объясняет природу Распятия. Бог избрал именно этот путь искупления, а не какой-нибудь другой.


Никто из тех, мой брат, не проникал
Очами в тайну этого решенья,
Чей дух в огне любви не возмужал.
Здесь многие пытают силу зренья,
Но различают мало; потому
Скажу, чем вызван этот путь спасенья.
(VII, 58–63)

Вот для тех, «чей дух в огне любви» возмужал, Беатриче дает развернутый ответ. Для человеческой природы вариантов искупления только два:


Иль чтоб Господь ей даровал прощенье
Из милости; иль чтобы смертный сам
Мог искупить свое грехопаденье.
Сам человек достойным воздаяньем
Спасти себя не мог, лишенный сил
Принизиться настолько послушаньем,
Насколько вознестись, ослушный, мнил;
Вот почему своими он делами
Себя бы никогда не искупил.
(91–102)

Бог не захотел спасать людей «из милости», вот и пришлось Ему Самому стать человеком и принять Распятие.


Между последней тьмой и первым днем
Величественней не было деянья
И не свершится впредь ни на одном.
Бог, снизошедший до самоотданья,
Щедрее вам помог себя спасти,
Чем милостью простого оправданья.
И были бы закрыты все пути
Для правосудья, если б Сын Господень
Не принял униженья во плоти.
(112–120)

Именно это «самоотданье» являет пример наибольшей щедрости духа, и это понимают только те, кто действительно любит. Речь Беатриче заканчивается твердым обещанием воскресения:


На этом основать ты можешь смело
И ваше воскресенье, если ты
Припомнишь, как творилось ваше тело.
(145–147)

К этому моменту они находятся уже на третьем небе Венеры. В первой канцоне «Пира» Данте говорил об этих небесах («Вы, движущие третьи небеса...»). Там это было началом философского анализа любви и мудрости, и теперь вспоминается здесь, где лежит граница конусной тени земли. Здесь радуются души тех, кому не хватало совершенства в любви, которые (как и на двух предыдущих небесах) все еще пребывают в поиске себя. Данте говорит с тремя из них, и у каждого находится оригинальная история, особый смысл которой подчеркнут тем, что рассказчики готовы уйти с этого круга еще выше.

Первый из них — Карло Мартелло, король Венгрии, принц Прованса. Выслушав его представление и узнав бывшего друга, Данте говорит:


То ликованье, что во мне взыграло
От слов твоих, о господин мой, там,
Где всяких благ скончанье и начало,
Ты видишь, верю, как я вижу сам;
Оно мне тем милей; и тем дороже,
Что зримо вникшим в божество глазам.
Ты дал мне радость, дай мне ясность тоже.
(VIII, 85–91)

Данте радует то, что говорит Карло, потому что это говорит душа, видящая Бога, он радуется вечному качеству этой радости и тому, что слышит окончательную истину. Это же качество радости звучит в словах следующей собеседницы Данте — Кунницы из Романо[171], большую часть жизни не отличавшейся праведностью, но преобразившейся под воздействием света третьего круга:


Кунницей я звалась, чтоб здесь блистать,
так светлая звезда мне полюбилась,
и радостно прощенье может дать
она моей судьбе. Здесь не наскучит,
хоть вашим грубиянам не понять.
(IX, 32–36)

Она прощает себя (воды Леты и Эвноэ помогают забыть о прегрешениях, коль скоро человек раскаялся), и ее радость остается спокойной. То, что Куннице полюбились третьи небеса, та снисходительность, с которой она относится к себе, могут показаться обидными для тех, кто еще не проник в свойства настоящей Любви, не достиг глубин ума.

Следующий дух-собеседник Данте на третьих небесах, обладатель еще более неожиданной судьбы, чем земная судьба Кунницы, о котором Данте говорит:


Другая радость тут же мне явилась,
блиставшая средь дорогих вещей,
как тот рубин, в котором солнце билось.
Там, наверху, блеск радости живей
красот земных, внизу их тень мрачнеет,
как память грустная ушедших дней.
(Пер. В. Маранцмана, 67–72).

Этот новый свет — Фолько Марсельский, бывший трубадур, затем — цистерцианец, епископ и предводитель в войне против альбигойцев (именно ему иногда приписывают слова: «Убивайте всех, Господь узнает своих»). Он подтверждает сказанное Кунницей:


Но здесь не скорбь, а радость обрели мы —
Не о грехе, который позабыт,
А об Уме, чьей мыслью мы хранимы.
(103–105)

Вот как выглядит грех на небесах. Души помнят грех как потенциальную любовь. Это возможно и на земле для влюбленных, хотя и на короткое мгновение, но они, как правило, не задумываются о сверхъестественном. Они ошибаются, и ошибка становится для них причиной радости, если она была осознана.

Обращаясь к Фалько, Данте произносит интересные слова:


Я упредить вопрос твой был бы рад,
Когда б, как ты в меня, в тебя мог влиться.
(80–81)

Это сильно сказано, и наверняка важно по смыслу. В «Раю» Данте часто пользуется префиксами, то ли случайно, то ли в соответствии с замыслом. Это заметно только в оригинале, но везде преследует одну цель — показать, что на небесах радость является не наведенным чувством, а образом жизни. «Мы так полны любви...». Это определение для всех небес, но особенно для тех, описание которых последует далее. Но сейчас речь о взаимопроникновении, известном и земным влюбленным, когда они говорят: «Я — это ты». Правда, на земных влюбленных это накладывает моральный долг: погружаясь с любовью в жизнь друг друга, они обмениваются силой противостояния искушению, силой отвергать и утверждать, очищаться и молиться. Люди часто повторяют слова: «Я буду молиться за тебя», но еще лучше было бы: «Я буду молиться в тебе». Так было бы намного ближе к природе молитв, которые возносят светлые души на горных террасах Рая. Собственно, это и составляет здесь жизнь душ.

Незадолго до того, как покинуть эти небеса, Данте видит «солнечный в прозрачных водах свет». Это Раав. Она занимает здесь высшую ступень, поскольку в земной жизни укрывала разведчиков Иисуса Навина и помогла войскам Израиля овладеть землей обетованной[172]. Это, в некотором смысле, личная позиция Данте. Он многое потерял и бывал неверен; но в «Новой жизни» и «Пире» он неизменно защищал позиции посланцев небесного царства. На третьих небесах могла бы оказаться и Таис Афинская, действуй она из благородных побуждений. Но этого не случилось[173]. Фолько сравнивает бывшую блудницу на небесах с прелюбодейным Папой Бонифацием VIII на земле и предрекает очищение Церкви после окончания его власти.

С быстротой мысли Данте и Беатриче переносятся на четвертое небо, «в недра солнца», где царит «не цвет, а свет!» (Х, 42). Эти небеса лежат уже за пределами тени земли. Это солнечный рай. Беатриче говорит:


«Благоговей
Пред Солнцем ангелов, до недр плотского
Тебя вознесшим милостью своей».
(Х, 52–54)

Разумеется, Данте подчиняется со всем рвением.


Ничья душа не ведала такого
Святого рвенья и отдать свой пыл
Создателю так не была готова,
Как я, внимая, это ощутил;
И так моя любовь им поглощалась,
Что я о Беатриче позабыл.
(Х, 55–60)

Поэт забыл о Беатриче, а она смеется! Это важный момент.


Она, без гнева, только улыбалась,
Но так сверкала радость глаз святых,
Что целостная мысль моя распалась.
(61–63)

Беатриче понимает, как действует на него здешнее великолепие. Ее образ побуждает поэта к Добру, но сейчас забыт и образ, зато его разум работает с огромной интенсивностью. Поэтому Беатриче не обращает внимания на то, что Данте забыл о ней. Подобная неверность здесь, на четвертых небесах, не имеет значения. Однако ее улыбку вызывает не только растерянность поэта. Улыбка флорентийки, забытой на время перед великолепием небес Солнца, настолько же проста и естественна, насколько сверхъестественно то, что их окружает. Мы как бы слышим, как смеется простая девушка на улицах своего города. Она просто вывела своего возлюбленного из восторженного созерцания, привела его ум в должное состояние, помогла выполнять функцию — познавать и запоминать.

Теперь нам будет проще наблюдать за их общим движением. Теперь все происходящее происходит в Боге. Глаза Образа продолжают освещать Путь, который, в свою очередь, подтверждает и углубляет красоту глаз Образа. Возрастающая красота Беатриче является обязательной частью поэмы. Это ее собственная красота, но знаем мы о ней благодаря поэту: он видит эту красоту, он поклоняется ей, как отображению Высшего Образа, и поклонение его постоянно растет. И все идет в соответствие с Высшим замыслом. Небесная любовь Беатриче и Данте пропитана бесконечной благодарностью Создателю. И эта благодарность увеличивается пропорционально растущим знаниям.

Духи обретают славные имена. В этой новой жизни с Данте говорят Фома Аквинский (XIV, 6)[174]; кардинал Бонавентура (XII, 124)[175]. Это подведение итогов всего того, что было сделано святым Фомой при жизни, всего того, что привнес в мир Бонавентура. В первых девяти строках четырнадцатой песни Данте связывает то, что мы знаем о жизни святого Фомы Аквинского, с тем, что можно было бы назвать житием Беатриче. Звук их голосов движется, как вода в круглой чаше, от центра к окружности и от окружности к центру, в зависимости от того, ударили по чаше снаружи или изнутри. Речи философа, восхваления святых Франциска[176] и Доминика[177], переплетаются с голосом Беатриче, оба они свидетельствуют об одном: о том, как ум, соединенный с мудростью, гармонично движется через море бытия. Фома Аквинский прославляет жизнь Франциска Ассизского, а святой Бонавентура — жизнь святого Доминика. И тот и другой были мастерами Пути Отрицания, хотя прославляют мастеров Пути Утверждения. Данте называет множество других имен — Альберта Великого, Дионисия и Боэция, Исидора и Беды, Сигера Брабантского и Иоахима Флорского, Гуго Сен-Викторского и царя Соломона (XII). Именно царь Соломон «голосом благочестным, как, верно, Ангел Деве говорил», объясняет Данте по просьбе Беатриче, что будет с душами после воскресения плоти. Это ответ на вопрос, который у поэта еще не сформировался, но который уже ясен Беатриче. Данте хотел спросить:


Свет, который стал цветеньем
Природы вашей, будет ли всегда
Вас окружать таким же излученьем?
И если вечно будет, то, когда
Вы станете опять очами зримы,
Как зренью он не причинит вреда?
(13–18)

то есть будет ли при воскресении тела плоть препятствовать духовному зрению?

Соломон объясняет:


Окрепнет свет, которым божество
По благости своей нас одарило,
Свет, нам дающий созерцать Его;
И зрения тогда окрепнет сила,
Окрепнет пыл, берущий мощность в нем,
Окрепнет луч, рождаемый от пыла.
Но словно уголь, пышущий огнем,
Господствует над ним своим накалом,
неодолим в сиянии своем,
Так пламень, нас обвивший покрывалом,
Слабее будет в зримости, чем плоть,
Укрытая сейчас могильным валом.
И этот свет не будет глаз колоть:
Орудья тела будут в меру сильны
Для всех услад, что нам пошлет Господь.
(XIV, 46–57)

Именно из-за того, что пророчество касается воскрешения плоти, голос Соломона так же тих, как голос Ангела Благовещения, говорящего о Божественной Плоти; именно поэтому вопрос вместо Данте задает Беатриче, заметившая, что в подсознании поэта этот вопрос связан и с ее божественной плотью. Сам Данте еще не осознал этого, но рано или поздно обязательно осознал бы и задался вопросом: что будет с этой сияющей «духовной плотью потом?». Как только Соломон прекращает говорить, весь хор окружающих духов возглашает «Аминь!»[178], как бы утверждая сказанное.

Казалось бы, поэмой уже описано все мыслимое совершенство, но Данте и Беатриче устремляются дальше, в еще менее постижимые пятые небеса. Пятое небо являет алый крест, сложенный светоносными душами. Этим крестом освещается Христос, или Христос освещает Собой крест; и как это происходит, Данте не уточняет. Он просто говорит: «тот блеск, пылающий Христом». В небесах Марса крест символизирует единство, согласие всех начал. Крест ослепляет Данте, «Здесь память ум мой победила вмиг, // и я не знаю, как писать достойно, // что на кресте Христа лучился лик» (В.Маранцман. 103–105). Однако поэт обращается к своей вожатой:


Пусть кажется, что слово пережало,
отставив наслажденье чудных глаз,
в каких мое желанье замирало.
(Пер. В. Маранцмана, Рай, XIV, 130–132)

Поэт словно не доверяет сам себе и сомневается, не забыл ли он о Беатриче, но тут же уверяется, что его упреки самому себе напрасны. Крест сияет. Хорал благих душ замолкает, чтобы дать возможность поэту говорить с очередным духом. Это предок Данте Каччагвидо. Данте делает акцент на том, что происхождение, традиции и кровное родство — это малое благородство, а истинное благородство достигается только самим человеком и состоит в высоте духа. Однако сам Данте даже в Раю гордится своим происхождением, хотя и понимает,


Однако плащ твой быстро укорочен;
И если, день за днем, не добавлять,
Он ножницами времени подточен.
(XVI, 7–9)

Но к предку он все равно обращается на «вы», чем вызывает одобрительную улыбку Беатриче. (Этот прекрасный римский обычай, к сожалению, утрачен в современной Англии). Улыбку Беатриче Данте уподобляет покашливанию служанки Гвиневеры, таким образом дававшей понять, что все спокойно, и Ланселот может поцеловать даму. Зачем здесь этот намек? Это Данте мимоходом осуждает легкую французскую снисходительность, часто ведущую к тяжким последствиям.

Речь Каччагвидо завершается знаменитым пророчеством скорого изгнания Данте:


Все, что любимо нежно, пропадет, —
вот та стрела, что первой посылает
лук ссылки, раня тем, что в нас живет.
Узнаешь: горек хлеб чужой бывает,
подъем и спуск по лестницам чужим
суровую дорогу удлиняет.
И большим бременем плечам твоим
компанья станет, злая и тупая,
с которой ты падешь к лощинам сим.
(Пер. В. Маранцмана. Рай, XVII, 55–63)

Каччагвидо предупреждает, что в изгнании поэту понадобится смелость, чтобы продолжать свои «песни». Данте совсем не эстет, но величайшая ценность поэзии знакома ему, как никому другому. В это время Беатриче советует поэту уповать на Бога:


«Думай о другом; не я ли
Вблизи Того, Кто отвратит от зла?»
(XVIII, 5–6)

Это помогает.


Одно могу сказать про то мгновенье, —
Что я, взирая на нее, вкушал
От всех иных страстей освобожденье,
Пока на Беатриче упадал
Луч Вечной Радости и, в ней сияя,
Меня вторичным светом утолял.
(13–18)

Алое сияние небес Марса меркнет, и в белом свечении шестого неба стаи душ, подобные птицам на побережье, летают, образуя разные фигуры, пока не собираются в образ орла с расправленными крыльями.


Я видел и внимал, как говорил
Орлиный клюв, и «я» и «мой» звучало,
Где смысл реченья «мы» и «наш» сулил.
«За правосудье — молвил он сначала, —
И праведность я к славе вознесен,
Для коей одного желанья мало.
(10–15)

Неразделимость местоимений, отмеченная Данте, говорит о слиянии душ, не делящихся на этих небесах на отдельные личности. Орел состоит из душ, отличающихся и превозносимых за свою праведность и преданность истинным и великим ценностям. Каждая из этих душ говорит о себе «я», но единый небесный Ум думает: «мы». И все же голос небесного орла снова говорит «Я». Сначала используется церемониальное множественное число, а затем оно приводится к единству. Церемониальное абстрактное множественное число, использованное в обращении к Каччагвидо, становится более реальным, а затем приводится к конкретному единству. Множественное число включало, в некотором смысле, всех представителей рода, и в этом смысле Каччагвидо был не единственным, а множественным числом, то есть всеми предками Данте и всем его прошлым. Так король Англии или Папа включают в себя англиканскую или римскую церковь (я не говорю, что они здесь первичны, скорее, все же, они вторичны по отношению к Церкви). Но поскольку во всех этих случаях мы рассматриваем одно конкретное лицо, множественное число должно в определенной степени оставаться церемониальным. А на шестых небесах это не так. Орел — это соборность душ и их мыслей, своего рода чувственный интеллект огромной мощи, в котором каждая его составляющая знает мысли всех остальных. Для Данте, Беатриче и любого другого стороннего наблюдателя они еще сохраняют индивидуальность, но, становясь орлом, употребляют местоимение «я».

Души, составляющие образ орла, названы «огнями Святого Духа» (XIX, 100), что прямо указывает на идею Троицы. В начале двадцатой песни единый голос орла распадается на отдельные песнопенья, а затем снова сливается в единый глас. Данте недоумевает по поводу язычников, включенных в состав орла на равных с прочими. И орел возвещает великую истину:


«Я вижу, веришь ты моим урокам
Из уважения, но суть не взять.
На веру взятое не станет проком
для тех, кто вещь по имени назвать
умеет, суть ее не понимая,
пока другой не станет объяснять.
И Regnum coelorum[179], уступая
живым надеждам, в коих страсти пыл,
смирится, Божьей волей побеждая,
не так как человек всех подчинил,
но воля та быть хочет побежденной,
чтоб, уступив, стать тем, кто победил.
(Пер. В. Маранцмана. Рай, ХХ, 88–99)

Сразу по окончании наставлений Беатриче, теперь уже без улыбки, увлекает поэта на седьмые небеса. При этом она объясняет свою серьезность тем, что Данте не смог бы вынести ее улыбки здесь. Вспомним, что от сферы к сфере ее красота становилась все нестерпимее для взгляда смертного. По той же причине смолкает музыка сфер, точнее, приноравливается к возможностям смертного слуха. Перед обновленным зрением Данте предстает практически бесконечная небесная лестница, по ступеням которой нисходит рать огней. Это напоминает переход с третьего на четвертое небо. Как и там, глаза Данте теперь яснее вникли в божественное (VIII, 90). Собственно, меняется не столько зрение Данте, сколько его способность улавливать все новые световые эффекты. Таков Рай. Данте часто говорил о возрастающей по мере восхождения красоте Беатриче. Видимо, он хотел тем самым добавить силы терцинам, но для нас это оказалось трудноуловимым. Рай открылся для богословов, но не для критиков.

Один из сходящих по лестнице светов приближается, и Данте, с разрешения Беатриче, задает вопрос, почему на седьмых небесах не слышен напев, звучавший в нижних кругах Рая. И получает ответ:


Твой слух, как зренье, смертен — отвечая,
Он молвил. — Потому здесь не поют,
Не улыбнулась путница святая.
(ХХ, 61–63)

Любопытный и страстный ум поэта не удовлетворяется этим ответом и тут же задает новый вопрос, связанный с его ранним опытом во Флоренции. В концедвадцатой песни речь шла о предопределении. Тогда орел шестого неба сказал:


О предопределение, в каком
Скрыт недре корень твой от глаз туманных,
Не видящих причину целиком!
(ХХ, 130–132)

С Данте говорит дух монаха-отшельника XI века Петра Дамиано[180]. Теперь на седьмом небе Данте опять возвращается к предопределению и спрашивает:


Зачем лишь ты средь стольких оказался
К беседе этой предопределен?
(XXI, 77-78),

и снова ему не отвечают прямо. Но, может быть, дело не в том, что поэзия не способна дать прямой ответ? Может быть, именно туманность ответа открывает нам его глубину? Следующие строки глубже любых богословских трудов помогают нам почувствовать, ощутить Причину, которой знать нам не дано. Почему Петр? почему Беатриче? почему так, а не как-нибудь иначе? Дамиано, облеченный светом благодати, наделенный «чудесной зоркостью», тем не менее говорит:


Но ни светлейший дух в стране небесной,
Ни самый вникший в Бога серафим
Не скажут тайны, и для них безвестной.
Так глубоко ответ словам твоим
Скрыт в пропасти предвечного решенья,
Что взору сотворенному незрим.
И ты, вернувшись в смертные селенья,
Скажи об этом, ибо там спешат
К ее краям тропою дерзновенья.
Ум, здесь светящий, там окутан в чад;
Суди, как на земле в нем сила бренна,
Раз он бессилен, даже небом взят.
(XXI, 91–102)

Единственный ответ уже был провозглашен Вергилием в третьей песне Ада:


Того хотят — там, где исполнить властны
То, что хотят. И речи прекрати!
(Ад, III, 95–96)

Мораль здесь проста: важна не только апологетика сама по себе, но и стиль апологетики. Тысячи проповедников говорили то же, что и Данте, но так и не убедили своих слушателей. Так в чем же убедительность Данте? В том, что у его образов есть глубина. Дамиано называет себя и вслед за другими святыми душами осуждает грехи христиан на земле, что вполне естественно, поскольку в жизни он был кардиналом. Речь его полна страсти и вызывает дружный негодующий вопль других душ.


Потом они умолкшего обстали
И столь могучий испустили крик,
Что здесь подобье сыщется едва ли.
Слов я не понял; так был гром велик.
(Рай, XXI, 139–142)

В смятении Данте смотрит на Беатриче, и она,


Как мать, чей голос так звучит,
Что мальчик, побледневший от волненья,
Опять веселый обретает вид,
Сказала мне: «Здесь горние селенья.
Иль ты забыл, что свят в них каждый миг
И все исходит от благого рвенья?
Суди, как был бы искажен твой лик
Моей улыбкой и поющим хором,
Когда тебя так потрясает крик,
Непонятый тобою, но в котором
Предвозвещалось мщенье, чей приход
Ты сам еще увидишь смертным взором.
Небесный меч ни медленно сечет,
Ни быстро, разве лишь в глазах иного,
Кто с нетерпеньем иль со страхом ждет.
(XXII, 4–18)

Вергилий уже предупреждал об этом Данте, когда говорил о тех, кому была ненавистна радость других, а Гвидо дель Дука вспоминал, как однажды пришел в ярость при виде чужого веселья, и еще раньше, пересекая Стигийское болото, в котором кишели те, кому был ненавистен свет солнца, им встретился Ардженти, «гордец и сердцем сух». Они и многие прочие проклятые души не только не выносят радости, царящей на небесах, им нестерпимы даже мысли о ней. Если человек не выносит радости, которую видит, как он сможет вытерпеть радость, которую он не видел? Данте уже спрашивал об этом Пиккарду:


«Но расскажи: вы все, кто счастлив тут,
Взыскуете ли высшего предела,
Где больший кругозор и дружба ждут?»
(III, 64–66)

И она отвечает ему:


«Брат, нашу волю утолил во всем
Закон любви...»

Следующим собеседником Данте стал тот, кто провел жизнь в покое и созерцании, укрепляя веру. Это одна из тех душ, кто оберегал поэта от невыносимой для смертного музыки высших гармоний, так же как Беатриче оберегает его от своей сияющей улыбки. Это святой Бенедикт[181]. Он говорит о последних, абсолютных небесах, присутствие которых ощущается уже здесь. Именно там будут исполнены желания Данте, все встанет на свои места. Туда ведет лестница, представшая перед поэтом.


Там совершенно каждое призванье,
глубоко, цельно. Каждой части там
назначено навечно пребыванье
в пространстве без вращенья по кругам,
и наша лестница туда уходит,
чего не увидать твоим глазам.
(Пер. В. Маранцмана. Рай, XXII, 64–69)

Человек способен испытывать гнев, — даже небесный гнев, но не небесную радость (возможно, именно поэтому земная поэзия отдает предпочтение Аду, ведь Небеса труднопредставимы даже для поэтов). Но те, кому в видениях являлась эта лестница, кто постиг суть небесной любви, могут постичь и небесную радость.

Бенедикт собирает вокруг себя прочие души и весь сонм стремительно возносится на восьмые небеса.


Моя владычица вдоль ступеней
Меня взметнула легким мановеньем,
всесильным над природою моей;
Ни вверх, ни вниз естественным движеньем
Так быстро не спешат в земном краю,
Чтобы с моим сравниться окрыленьем.
(XXII, 100–105)

Строка: «легким мановеньем всесильным над природою моей» напоминает фразу из «Пира»: «красота эта способна обновлять природу тех, кто ею любуется, ибо она чудодейственна» (трактат III, VIII). Перед вступлением в высшие сферы Беатриче советует Данте оглянуться и посмотреть на Землю, оставшуюся далеко внизу. Планета предстает столь маленькой и жалкой, что поэт не может не усмехнуться. Но, возможно, Беатриче хотела напомнить Данте о том, что именно там, на далекой теперь планете, в неразличимой Флоренции жила-была девушка... И на Земле каждый человек может видеть небо и звезды, высокие добродетели, олицетворенные здесь...

«Легкое мановенье» Беатриче — всего лишь жест, открывающий новые небеса, и наверное, подобный жест Данте, как всякий влюбленный, мог заметить и там, на улицах Флоренции. Образ Беатриче был и остается для души и разума Данте лестницей Иакова. Беатриче вознесла их обоих любовью. И вот они уже в доме Близнецов, собственном астрологическом знаке Данте. Влиянию этого знака Данте приписывает и свои умственные способности, и свой поэтический гений. При желании найти взаимосвязь символа и реальности нетрудно, но почему бы не подумать хотя бы ненадолго, насколько этот знак уместен и для Церкви, и для Империи, и для Беатриче, и для него самого; для женщины и для города, для двух полов, от взаимоотношений которых зависит так много. Хорошо, что существует астрологический знак, влиянию которого можно приписать талант великого поэта. «С нетленными вращаясь Близнецами», впитав мудрость всех предыдущих кругов Рая, Данте отворачивается от Земли далеко внизу и снова обращается в Беатриче. Она только что произнесла несколько слов, сумев одновременно напомнить поэту о прошлом и отделить это прошлое от настоящего момента:


«К последнему привету прибываешь, —
сказала Беатриче, — должен ты
зреть ясно, остро все, что созерцаешь.
(XXII, 124–126)

Приближение к «последнему привету», это, возможно, приближение к окончательному приветствию. То, земное приветствие, с которого все началось, имело причиной куртуазность молодой флорентийки, но в то же время исходило от Бога. С одной стороны, щедрость, с которой она приветствовала молодого поэта, имела простое объяснение — solo per sua cortesia — «только из вежливости», но с другой стороны, Податель щедрости Сам стал человеком, чтобы искупить человечество. «Услышит тот ее привет, //

Кто в грешном мире обретет спасенье» («Новая жизнь», VIII). Ее красота помогает нашей вере; ее приветствие — это также и окончательное Приветствие, до которого теперь осталось совсем немного. Именно этот «последний привет» таился под обычной формулой вежливости на флорентийской улице, именно его хранил Данте в зале заседаний Приората, именно он скрывался в рукописях Аристотеля, Боэция и Вергилия.

И теперь, когда повинуясь совету Беатриче, он смотрит назад, через все семь небес, через семь планетных сфер, пройденных им, через семь состояний романтического, политического и духовного бытия, — он видит вдали Землю, всю, «с горами и реками». Целая вселенная простерлась под его ногами. А во вселенной, окружающей их, начинает просветляться небосвод, и обновленным глазам поэта предстает


В живом свеченье Сущность световая,
Сквозя, струила огнезарный дождь
Таких лучей, что я не снес, взирая.
(XXIII, 31–33)

Он видит Христа как «Сущность». Они теперь на небесах, где эта Сущность начинает проявляться сама по себе, и все искупленные озаряются Ею. Было бы опрометчиво заявлять, что мы не должны придавать словам «Бог» и «Христос» в этой поэме какое-либо другое значение, которого в них нет. Надеюсь, не слишком опрометчиво говорить, что их основное значение должно быть именно и только тем значением, которое они принимают в «Комедии». Светозарная «Сущность» более или менее точно отражает значение этих слов. Но яркость ее лучей такова, что Данте не в состоянии выносить это сияние. Он закрывает глаза и впадает в некоторое беспамятство. Именно в этот момент он слышит то, во что раскрывается давнее приветствие. Он слышит голос Беатриче:


«Открой глаза и на меня взгляни!
Им было столько явлено, что властны
Мою улыбку выдержать они».
(XXIII, 46–48).

«На меня взгляни!» Это требование имеет двойной смысл. В своей поэзии Данте пытался сделать это с самого начала. Но в те давние времена Беатриче и Любовь были для него новыми «неизвестными способами существования». Он описал их в «Новой жизни», затем проанализировал в «Пире», и теперь вернулся к ним в «Комедии». Ну и что сейчас?

Священная улыбка придает невероятную глубину и ясность священному лику.


Когда бы перья всех поэтов мира
Прониклись мыслями своих хозяев
И нежностью, живущей в их сердцах,
В их думах, в их мечтаньях одиноких;
Когда б в себя впитали стихотворцы
Нектар цветов поэзии нетленной,
В которой, словно в зеркале, мы видим
Все высшее, что свершено людьми;
Когда бы создали они потом
Бесценные по совершенству строки, —
Их все равно тревожили б всечасно
Та мысль, та прелесть, та черта, то чудо,
Которые не воплотить в словах[182].

Данте говорит:


Хотя б мне в помощь все уста звучали,
Которым млека сладкого родник
Полимния и сестры изливали[183],
Я тысячной бы доли не достиг,
Священную улыбку воспевая,
Которой воссиял священный лик.
(XXIII, 55–60)

Данте, как и все поэты до него, так и не смог выразить всю славу человеческого тела. Но чего он без сомнения достиг, так это завершения истинного образа Беатриче. Она снизошла с небес, чтобы спасти его; но теперь у нее есть другая задача — показаться ему в своем истинном облике. Отсюда и требование: «Открой глаза и на меня взгляни!». Поэт должен видеть священное лицо, осиянное священной улыбкой. Но видит ли он? Кое-что видит: все свое прошлое на земле и на небесах; свое странствие вместе с ней через круги Рая, и теперь — последние небеса. На первых небесах душа, призванная к исполнению своей функции, принимает обеты постоянной любви. Его еще может что-то отвлечь, он еще подчиняется приказам, но верность его уже неоспорима. Его все еще могут посещать мысли о собственной чести и славе; он стремится к святости, но скорее не ради нее как таковой, а личной, собственной святости. Когда преодолен и этот искус, остается лишь отбросить последние земные представления. Нет гнетущих ощущений долга, нет стремления получить удовольствие, связанное с тем или иным образом, ушло беспокойство, вызванное внутренним или внешним давлением. Теперь стали ясны великие учения, трудно постижимые в земных условиях. Его собственные отрицания и его утверждения теперь выглядят как равносторонний крест преданности; объединяющий всю его жизнь с ее историей происхождения и обстоятельствами формирования. В этой жизни «Я», «Мы» и снова «Я» образуют равенство, а Бог — это la prima equita — Всеравенство (XV, 74). Достигший такого равенства может свободно идти сквозь созерцания, пока не обозрит прошлое свое и всех остальных. Таково должно быть развитие всякой любовной истории; пока человек не отринет очарования созерцания, он так и будет пребывать в оцепенении.

«Открой глаза и на меня взгляни!» Вся поэма не скажет больше, чем этот приказ. Для Данте настало время уйти от Беатриче к искупленным, и именно она отправляет его туда. При этом она сокрушается:


«Зачем ты так в мое лицо влюблен,
Что красотою сада неземного,
В лучах Христа расцветшей, не прельщен?»
Там — роза, где божественное Слово
Прияло плоть; там веянье лилей,
Чей запах звал искать пути благого».
(XXIII, 70–75)

На краткое мгновение поэту явлен образ Святой Марии, но почти тут же Она удаляется вглубь небес.


Я был бессилен зрением моим
Последовать за пламенем венчанным,
Вознесшимся за семенем своим.
(118–120)

Данте предстоит перед Высшим Судом. Состав Суда сформирован из блаженных душ этих небес. Три светоча приближаются, чтобы осмотреть и испытать новую душу. Данте — человек средних лет, успешный человек, великий поэт, но здесь он только неофит и новый ученик. Итак, святой Петр спрашивает его о вере, святой Иаков о надежде, а святой Иоанн о любви. Три великих духа не могут не напомнить о трех зверях, выведенных в начале поэмы. Рысь выглядела такой же красивой, веселой и сильной, как вера, Лев — таким же сильным и устрашающим, как надежда, а Волчица? Зверь был средоточием всех страстных желаний. Приближающийся к Данте светоч Святого Иоанна оказался настолько ярким, что ослепил поэта. Он ничего не видел, ни Беатриче, ни Града Божия. Это небесное сопротивление силам Ада. Ад стремится навечно погрузить душу туда, где «солнце молчит»; Небеса, как и любая неожиданность, на мгновение ослепляют силой своих образов. Так, ослепленный, Данте и отвечает на вопрос о любви и о том, как он узнал ее:


Чрез философские ученья
И через то, что свыше внушено,
Я той любви приял напечатленья;
Затем, что благо, чуть оценено,
Дает вспылать любви, тем боле властной,
Чем больше в нем добра заключено.
(XXVI, 25–30),

то есть он познает любовь через разум и откровение, иначе — через Церковь и Беатриче. Он любит потому, что Бог любит мир.

Ответив на вопросы о вере, надежде и любви, Данте постепенно возвращает себе зрение и видит перед собой Адама, то есть эти три великих свойства позволяют ему наконец увидеть Человека. Данте просит Адама поговорить с ним, но Адам мало что успевает сказать о своем грехе и грехопадении, когда внезапно пламя Петра начинает багроветь, и сияние Беатриче меркнет, как бывает, «когда о чьем-нибудь проступке внемлет». Петр осуждает папство. Для Церкви примером и образцом может быть только жизнь Христа. А теперь папский престол за земле «пуст перед Сыном Божиим», ибо занимают его недостойные. То, что произошло с человечеством (а с приходом Христа его можно называть Вторым Человечеством), в глазах Сына Божия похоже на второе, еще худшее падение. Петр негодует:


На кладбище моем сплошные горы
Кровавой грязи; сверженный с высот[184],
Любуясь этим, утешает взоры.
(XXVII, 25–27)

После этих слов апостолы и Адам возносятся на следующий план. Следом за ними на восьмых небесах оказывается и Данте.

Впереди осталось только два неба — небеса Перводвижителя и Эмпирей. Теперь, когда Данте смотрит на Беатриче, он, кажется, тоже видит в ней естественный (естественный от понятия «естество») образ…


И мне, чтоб я в догадках не терялся,
Так радостно сказала госпожа,
Как будто Бог в ее лице смеялся.
(103–105)
И на фоне этого смеющегося Образа он

Увидел Точку, лившую такой
Острейший свет, что вынести нет мочи
Глазам, ожженным этой остротой.
(XXVIII, 16–18)
Беатриче объясняет:


От этой Точки, — молвил мой вожатый, —
Зависят небеса и естество.
(41–43)

Она показывает Данте величественные образы мироздания, одновременно являющиеся и прообразами всего вещественного в природе (Врозь и совместно, суть и вещество // В мир совершенства свой полет помчали). Беатриче говорит о связи образа и вещества, о принципах творения, а также о творении живых существ («на меня взгляни!»). Далее речь идет о нарушении божественного плана на Земле:


Часть бесплотных духов привела
В смятенье то, в чем для стихий опора.
(XXIX, 50–51)

Смятенье, вызванное бунтом сатаны, затронуло и сущность человека, и сущность мироздания.

Теперь Данте и Беатриче находятся на небесах, населенных сущностями, чье вещественное состояние определяется как ангельское. Девять кругов света вращаются вокруг Точки,


что меня сразила,
Вмещаемым как будто вмещена,
За мигом миг свой яркий свет гасило;
Тогда любовь, как только он погас,
Вновь к Беатриче взор свой обратила.
(ХХХ, 11–15)

Кажется, что поэт, не в силах больше наблюдать за «пламенами света», ищет опору в знакомом облике, но и Беатриче преобразилась.


Я красоту увидел, вне предела
Не только смертных; лишь ее Творец,
Я думаю, постиг ее всецело.
(19–21)

Данте вспоминает ту Беатриче, которую он знал на Земле.


С тех пор, как я впервые увидал
Ее лицо здесь на земле, всечасно
За ней я в песнях следом поспевал;
Но ныне я старался бы напрасно
Достигнуть пеньем до ее красот,
Как тот, чье мастерство уже не властно.
(28–33)

И пока Данте сокрушается, что не в силах описать ее красоту, Беатриче сообщает:


Из наибольшей области телесной, —
Как бодрый вождь, она сказала вновь, —
Мы вознеслись в чистейший свет небесный,
Умопостижный свет, где все — любовь,
Любовь к добру, дарящая отраду,
Отраду слаще всех, пьянящих кровь.
Здесь райских войск увидишь ты громаду,
И ту, и эту рать; из них одна
Такой, как в день Суда, предстанет взгляду.
(37–45)

Когда-то голос Беатриче был самим приветствием Амора; теперь это лишь символ приветствия любви. Данте всю жизнь стремился понять это различие, поскольку в его понимании это и есть цель Пути. Он встал на этот путь девятилетним флорентийским мальчуганом, утвердился на нем в свои восемнадцать лет, а потом, проблуждав некоторое время в диком лесу, снова вышел на знакомую тропу уже тридцатипятилетним. Путь был длинным, иногда — восхитительным, иногда — ужасающим, почти всегда — утомительным, но это было необходимо, если он действительно правильно понял различие образа и истинной красоты любви. Если ее земное приветствие имело природой простую куртуазность, то небесное приветствие уже неразделимо с ним.


Любовь, от века эту твердь храня,
Вот так приветствует, в себя приемля,
И так свечу готовит для огня.
(52–54)

Голос Беатриче наделяет его новой силой. Голос призывает его в новую сферу, в Эмпирей.


Он новым зреньем взор мой озарил,
Таким, что выдержать могло бы око,
Какой бы яркий пламень не светил.
И свет предстал мне в образе потока,
Струистый блеск, волшебною весной
Вдоль берегов расцвеченный широко.
Живые искры, взвившись над рекой,
Садились на цветы, кругом порхая,
Как яхонты в оправе золотой.
(58–66)

Беатриче советует поэту испить из этих струй, чтобы понять всю глубину представшей картины, поскольку истина, заключенная в ней, еще не доступна смертному зренью.


Река, топазов огневых
Взлет и паденье, смех травы блаженный —
Лишь смутные предвестья правды их.
Они не по себе несовершенны,
А это твой же собственный порок,
Затем, что слабосилен взор твой бренный.
(76–81)

Как только Данте последовал совету, все изменилось.


Так превратились в больший пир чудес
Цветы и огоньки, и я увидел
Воочью оба воинства небес[185].
(94–96)

Поэту, наконец, открывается Град Божий, который он сравнивает с исполинской розой. Он переходит к осознанию всей огромной розы всех благословенных. Беатриче говорит:


                                           ...Вот
Сонм, в белые одежды облеченный!
Взгляни, как мощно град наш вкруг идет!
Взгляни, как переполнены ступени
И сколь немногих он отныне ждет!
(128–132)

Она указывает на пустующее место и объясняет, что оно предназначено для Императора Генриха[186]. Песнь заканчивается угрозой-предсказанием в отношении коварного Папы Климента V. Ему уготована участь в Аду, по соседству с Симоном-Волхвом. Как говорил Беньян в «Пути паломника»: «Тогда я понял, что в Ад можно попасть уже будучи у врат в небесный Град»[187]. Упоминание Симона-Волхва не случайно. Это явный намек на тот путь, которым мог бы пойти Данте. В последних словах Беатриче объединяет три личности — Императора Генриха, Папу Климента V и Папу Бонифация VIII. В этой тройственности угадывается тень старой волчицы, чья ненасытная жажда передалась Бонифацию VIII. В последних словах Беатриче: «И будет вглубь Аланец оттеснен» (в оригинале фраза звучит резче: «E fara quel d’ Anagna entrar piu giuso» — «Это заставит Ананью уйти быстрее») звучит привычная для мира жестокость, и это всё, что Град Божий может предложить тому, «кто из Ананьи»[188].

Но это все дела прошлого. А теперь Данте видит, как раскрывается белая роза человечества и сонмы ангелов слетают к цветам и возвращаются. Данте созерцает будущее блаженство человечества. Но поэт снова в растерянности, «смущенья испытал прилив». Он не понимает, как это может быть. То, что он видит, не подчиняется больше законам перспективы, поскольку и то, что вдали, и то, что вблизи, видится одинаково отчетливо, он не понимает, как в едином миге укладывается и прошлое и будущее, он еще не привык, что в Граде Божием нет ни времени, ни расстояния. Он хочет задать вопрос, но вместо Беатриче видит рядом с собой старца «в ризе белоснежной». Естественно, он тут же задает вопрос: «Где она?». Между прочим, он не спрашивал, куда подевался Вергилий. На его вопрос отвечает святой Бернард.


«Но где она?» — спросил я и притих.
И он тогда: «Свершить твое желанье
призвала Беатриче с мест моих.
Коль взглянешь в третий круг вершины зданья,
на троне вновь ее увидишь ты,
за благо удостоенной избранья.
(Пер. В. Маранцмана. XXXI, 64–69)

Данте тут же находит взглядом Беатриче и теперь уже не удивляется тому, что прекрасно видит ее, хотя и стоит далеко от «вершины зданья». И он, не смущенный расстояньем, обращается к ней:


О госпожа, надежд моих ограда,
Ты, чтобы помощь свыше мне подать,
Оставившая след свой в глубях Ада,
Во всем, что я был призван созерцать,
Твоих щедрот и воли благородной
Я признаю и мощь и благодать.
Меня из рабства на простор свободный
Они по всем дорогам провели,
Где власть твоя могла быть путеводной.
Хранить меня и впредь благоволи,
Дабы мой дух, отныне без порока,
Тебе угодным сбросил тлен земли!
Так я воззвал; с улыбкой, издалека,
Она ко мне свой обратила взгляд;
И вновь — к сиянью Вечного Истока.
(XXXI, 79–93)

Слова «с улыбкой» и «обратила взгляд» повторяются на протяжении всего путешествия. Беатриче поворачивается на его призыв, все еще исполняя свою функцию, но снова обращает взгляд к Богу.

Святой Бернард предлагает Данте сначала осмотреться, поскольку пока он не увидит Богородицу, ему не понять всего происходящего. Но нам важно коснуться двух обстоятельств. Во-первых, это образ Богородицы. Бернард, изрекая то, чего не мог сказать Вергилий, формулирует великий принцип всей этой формы бытия, принцип богочеловека:


Пречистая, Дочь Сына своего,
смиренная превыше всех творений,
в грань вечности проникшая легко,
дала Ты Благородство устремлений
людскому роду, и Создатель смог
взять облик человека без презренья.
(XXXIII, 1–6)

Богородица — та точка материи, в которой Божество смогло осуществиться. Она является принципом движения в этой субстанции. «Истоками» Империи и Церкви являются справедливость и призвание; «источником» Беатриче является Любовь; «порождение» Девы Марии — это Бог. Перед Ней — ангел Благовещения. Он неотрывно смотрит в глаза Пречистой, очарованный ее пламенем. Это высшая манифестация, приветствие Спасения, приветствие его работе. Мы больше не видим глаз Беатриче; все затмили глаза Девы Марии. Беатриче стала для Данте первым из образов, она тоже богоносна, разве что в ней Бог не воплотил себя во плоти. Поэтому теперь святой Бернард вместо Беатриче просит Деву Марию за Данте:


Смири в нем силу смертных порываний!
Взгляни: вслед Беатриче весь собор,
Со мной прося, сложил в молитве длани!
(Пер. М. Лозинского, XXXIII, 37-39)

И Дева Мария милостиво склонила взор к поэту.

Еще одно замечание. Все сложности земного бытия, заключающиеся в отклонении человечества от пути истинного, берут начало в Воплощении, но начало Воплощения — в Личности Бога. Данте смотрит вослед Деве Марии, возносящейся «куда нельзя и думать, чтоб летел // Вовеки взор чей-либо сотворенный», то есть «в высокий свет, который правда льет».


Глубокий, ясный свет существовал
на высоте и, как мне показалось,
Три круга и три цвета содержал[189].
Как в радугах, сиянье отражалось
двух первых, третий полнился огнем,
и пламя ими равно вдохновлялось.
(Пер. В. Маранцмана. XXXIII, 115–120)

В глубине ада сатана жует людей, а в зените Рая великий математический символ отражает в себе человека:


Когда его я обозрел вдоль края,
Внутри, окрашенные в тот же цвет,
Явил мне как бы наши очертанья;
И взор мой жадно был к нему воздет.
(129–132)

Данте не может понять, как Вечный Свет включает в себя образ человека, он «хотел постичь, как сочетаны были // Лицо и круг в сиянии своем». Он признает непостижимость видения,


Но я бы своих крыльев не обрел,
когда бы Божья воля не пронзила
и не ударил в ум мой молний ствол.
Фантазии б высокой не хватило,
но развернув желанье в полный рост,
там равномерно колесо кружила
Любовь, что движет солнце в море звезд.
(Пер. В. Маранцмана. 139–145)

Итак, он сделал, что хотел. И завершил скромной фразой, выросшей из давнего приветствия девушки, встреченной на улице родного города. «Я видел. Я верю, что видел».


Суть и случайность, дерзость и обычай
почти сплавлялись вместе, и притом,
я говорю, свет прост среди величий.
Вселенских уз я зрел единый том,
и верю, что я прав, сказавши это,
так наслаждался ширью, что кругом.
(88–93)

«Я видел...». Он видел и, сказав то, что должен был сказать, испытал огромную радость.



Глава двенадцатая. Воспоминание о пройденном пути



Облеченный опытом пройденного пути, Данте говорит:


Как человек, который видит сон
И после сна хранит его волненье,
А остального самый след сметен,
Таков и я, во мне мое виденье
Чуть теплится, но нега все жива
И сердцу источает наслажденье.
(Рай, XXXIII, 58–63)

Вордсворт говорил нечто подобное, вспоминая свой ранний романтический период:


Мой ум пришел в смятенье. Я остался
Совсем один и внешних впечатлений
Искал по-прежнему. Меж тем любовь
Уже в подпорках не нуждалась — их
Убрали незаметно: дом стоял,
Но как — не ведомо, как будто духом
Держался собственным. И оттого, что
Теперь всё, что я видел, было мной
Любимо, ум расширился, открывшись
Для постижения тончайших свойств
Уже знакомых сердцу и любимых
Вещей.
(Вордсворт. Прелюдия, II, 312–322)

Само видение исчезает, но остаются ощущения. Вордсворт в то время находился в состоянии «мрачного восторга», и, возможно, эти ощущения — все, что осталось от оцепенения, охватившего его в тот период, который у Данте соответствует смерти Беатриче. Мы можем завершить цитату из английского поэта:


И душа,
Припоминая их — не что стояло
За ними, — только их самих, призванье
Высокое свое уже забыть
Не может и, пусть смутно, ощущая
Величие свое, из силы в силу
Восходит, и чего бы ни достигла,
Всё ж ведает: путь главный впереди.
(Прелюдия, II, 359–366)

Эти слова применимы ко всей «Комедии», вплоть до последней песни. В ее заключительных четырех строках поэт словно отсылает нас к тому сну из «Новой жизни», который сморил его после отказа в простом очередном приветствии. Во сне ему явился Амор и сказал: «Я, Амор, нахожусь в центре совершенной формы круга, ты же еще далек от истинного познания любви». В Раю Беатриче снова отвернулась от него, и после этого, узрев и постигнув всё, он написал:


Здесь изнемог высокий духа взлет;
Но страсть и волю мне уже стремила,
Как если колесу дан ровный ход,
Любовь, что движет солнце и светила.
(Рай, XXXIII, 142–145)

Финальная строка широко известна. Но кроме всего прочего она содержит подчиненный глагол. Для Данте было важно не столько то, что Любовь движет солнце и светила, сколько то, что Любовь движет его собственные «страсть и волю». Большинству людей удобнее слышать о солнце и светилах, чем о страсти и воле; вот почему акцент всегда делается на последней строке. Страсть и воля в поэме помещаются исключительно в области Эмпирея, а Солнце и другие звезды находятся ниже этого неба, и, следовательно, для Эмпирея менее важны.

Упоминание вращающегося колеса вызывает в памяти «совершенную форму круга» из речи Амора. На данный момент, для Данте, а также для Любви, «все части окружности одинаково отстоят от центра». Именно перемещение своего сознания в центр круга и было истинной целью всего путешествия. Свои страсть и волю в Эмпирее он сравнивает с катящимся колесом, а этот образ имеет смысл только для плотного, вещественного мира. Страсть и воля движутся в истинной духовной среде, собственно, сам Данте становится движением. Теперь это его функция, ради которой он и был создан — быть именно таким совершенным движением по существу, и это есть главное утверждение последних четырех строк. У солнца и звезд своя поэтическая задача — они призваны ослабить ту ослепительную вспышку в сознании поэта, которая помогла ему увидеть образ человека, соединенного с кругом, и его бытование там, внутри:


О Вечный Свет, который лишь собой
Излит и постижим и, постигая,
Постигнутый, лелеет образ свой!
Круговорот, который, возникая,
В тебе сиял, как отраженный свет, —
Когда его я обозрел вдоль края,
Внутри, окрашенные в тот же цвет,
Явил мне как бы наши очертанья;
И взор мой жадно был к нему воздет.
Как геометр, напрягший все старанья,
Чтобы измерить круг, схватить умом
Искомого не может основанья.
(Рай, XXXIII, 124–135)

Солнце и звезды позволяют земному уму расслабиться, поскольку это все-таки нечто более привычное по сравнению с трансцендентным творением. Поэтому Беатриче только мельком взглянула на Данте и снова вернулась к созерцанию вечного круговорота Града Божия.

Рабочее слово последней строки — слово «движет». Движется солнце, движутся звезды — они выполняют свои функции. Они тоже суть движение. Как объяснили Данте, все небеса — это, по сути, одно небо. Он знакомился с ними по отдельности, но все они едины:


И Моисей и Самуил пророки
Иль Иоанн — он может быть любым, —
Мария — твердью все равновысоки
Тем духам, что тебе являлись тут,
И бытия их не иные сроки;
Все красят первый круг и там живут
В неравной неге, ибо в разной мере
Предвечных уст они дыханье пьют.
(Рай, IV, 29–36)

Их отличает только разная мера восприятия дыхания Предвечного. Все они — обитатели Града Божия, в котором едины все места и времена, и где все могучие духи вмещаются в одну розу. Ни Данте, ни тем более Беатриче не смогли бы пройти этим путем назад, поскольку они уже впитали в себя истинную свободу Града. Их страсть и воля катятся подобно солнцу и другим звездам. Второе Око включено в первое; оно запечатлело «наши очертанья». Глаза, которые видят образы глубже всех, — это «da Dio diletti e venerati» –«любимые и почитаемые Богом» глаза Богоматери, поскольку в Ее глазах отображается каждая душа на небесах. Теперь можно видеть и другие образы, начиная с Евы, праматери всех жизней. Они с Марией связаны:


Ту рану, что Марией сращена,
И нанесла, и растравила ядом
Прекрасная у ног Ее жена[190].
(Рай, XXXII, 4–6)

Рана, которую закрыла Богородица, все еще открыта на земле, но здесь, в Граде Божием, обе они пребывают в полной благости. И те, кто ранит, и те, кто исцеляет, радуются одинаково и вместе. Между образами людей летают золотые пчелы ангельских сущностей, и смешение творений двух разных природ делает происходящее еще более странным, придает возвышенности тому, что видит поэт. Здесь человеческое совершенство связано с каким-то совершенно иным совершенством. Это дает возможность предположить, что человеческая сущность не застыла навсегда, она может и будет меняться. Об этом говорит Беатриче: «Там, где слились все «где» и все «когда» (Рай. XXIX, 12), смотря туда, «где Точка взор мой побеждала». От этой Точки зависит небо и вся природа. Данте сначала увидел отражение Точки в глазах Беатриче, и только потом обернулся, чтобы увидеть небеса Эмпирея сами по себе, следовательно, момент их раскрытия для человека происходит через отражение. Вот принцип и причина всех образов, создающих изображения всех вещей, и не только по отношению к Богу, но и по отношению друг к другу. Полная реализация отражения доступна только «влюбленному духу», которого предмет его любви «возносит в рай блаженный» (Рай. XXVIII, 3). Это происходит с любым из великого множества, «торжествующего во Христе»; но чтобы понять это, Данте сначала надо увидеть это множество. Напомним, что Данте не мог вынести небесную улыбку Беатриче до тех пор, пока он не узрел Христа, Славного в Своих святых, — образ абсолютной значимости. Ранее именно пригашенная улыбка Беатриче привела его ко Христу и Его святым. Здесь снова происходит постоянный обмен властью между одним образом и всеми другими образами. Это принцип любой взаимосвязи, которая устанавливается между любящими.

В подобном обмене воля небесной силы всегда направлена к земле, но, как показывает «лестница Иакова», должна и восходить от земли. Ступени великих созерцателей расположены немного ниже святого Иоанна, чья слава ослепляет Данте, хотя в земном раю Данте иногда видел святого Иоанна мысленным взором.

Мы не очень понимаем смысл этой линии повествования, хотя и ощущаем ее важность. Кажется, она уже встречалась нам в Чистилище, где чередовались сон и бодрствование. Так бывает, когда нам кажется, что мы вот-вот поймем нечто важное, но оно постоянно ускользает от нас, но обратить внимание на эту линию, безусловно, стоит.

В Аду нет никакого движения, там царит однообразие, различающееся только формами мучений.

Сошествие ослепительной силы вызывает видение орла земного правосудия и, следовательно, креста для отважных и честных семей. Это небесное знание (через образ орла) правильного отношения — «Я» для «Мы» и «Мы» для «Я» и (через символ креста) времени, потребного на переход к такому отношению. Затем следует изгнание. Само изгнание имеет двойной смысл, поскольку земное изгнание Данте является следствием его изгнания с небес. Первая нота в его нисхождении — личное страдание от греха. Души в небесах знают, вслед за Адамом, нашим общим праотцем, что они были грешниками. Они осуждают грех на земле, но принимают его через пророчество: «в поте лица твоего будешь есть хлеб» (Быт. 3:19). Что касается происхождения семей и города Флоренции, то любое физическое происхождение имеет историю. Рождение само по себе было функцией носителя Бога, и оно стало причиной всего остального. Орел справедливости и крест мужества — это, соответственно, человечество, видимое одновременно, и человечество, видимое последовательно. Два эти образа дополняют друг друга.

Ниже расположены круги чистого света — небеса солнца и философов Града Божия. На небесах — две великие ступени восхождения, в Аду — два великих провала спуска. Мудрые отцы Церкви противостоят обманчивой кротости Гериона, а ступени мыслителей в Раю противостоят бездне великанов в Аду — великаны даже менее разумны, чем Герион, точно так же, как мыслители мудрее богословов. Для Ада вполне подходит слово «ниже», а вот для Рая слово «выше» не годится. Ад — это воронка; Рай — это роза. Сужающаяся неорганическая природа одного противопоставлена раскрывающемуся сердцу другого. Круги богословов в Раю вращаются быстрее, чем последующие небеса. Знания, исходящие к Земле из этих пределов, омрачены конусной тенью Земли, уже достигающей этих небес. Три круга небес низшего порядка отличаются исключительной совестливостью, поскольку несут в себе заметную ущербность. С точки зрения теологии это должно относиться ко всем небесам, но в поэме делается акцент именно на этих трех небесах. На небесах богословов Данте ни разу не забывал о Беатриче, а когда забывал, его забывчивость коренилась в самой природе греха. Но грех здесь, на небесах Венеры, помянут только как повод для славы. «Грех избранных будет обращен в радость и славу (38)»[191], как сказала леди Юлиана. Влюбленные, горожане, монахи и монахини — это символы трех классов. Если проходить последовательность небес обратным путем, мы опустимся до самого низкого, самого сладкого и самого детского из небес; в нисходящей памяти вдруг появляется пейзаж — огромный лес, деревья, земля, ручьи, шествие мужчин и женщин. Можно, конечно, представить, что и здесь, как вдругом лесу, о котором мы где-то слышали (но успели забыть, как о кошмарном сне) должны присутствовать три существа — что-то подобное рыси (первые три неба) с их пятнистым тщеславием, что-то подобное сильному и благородному льву (вторые три неба с их вселенским интеллектом и сообразностью), и, наконец, небо, столь же страстно жаждущее новых душ, как волчица жаждет еды. Священный Грифон движется по собственному лесу, раю земных функций; перед нами разворачивается спектакль со своими драматическими моментами, когда Грифон возникает в воздухе, чтобы приветствовать или угрожать восходящей душе.

По мере воспоминания о своем восхождении человеческая память осознает вечные Образы — Богородицы, Беатриче, Адама, трех апостолов, Града Божия и Города земного, учителей, поэтов, друзей и монахинь; их образы сопровождали поэта в Пути. И теперь он помнит, как в водовороте прегрешений один образ оставался неизменным — образ Беатриче. Ее глаза отражали Точку, а также двойную природу Грифона. Тогда он не понимал, что видит. Но теперь в нем достаточно благодати, чтобы, как в «Пире», благословить былые времена. В трактате Данте говорит: «Если бы я не проделал такой путь, я не владел бы этими сокровищами и мне нечем было бы наслаждаться в родном городе, к которому я приближаюсь», и поэтому он благословляет путь, оставленный позади. И не только путь. Он благословляет великого Бога-мастера, который и до прихода Беатриче, и после ее ухода был всем, что не было Беатриче, всем, что не было непосредственной точкой опыта людей, сосредоточенных на собственной жизни. Ему ведом порядок новой жизни на земле и вне ее пределов, он понимает естественность этого порядка. Если он вспоминает о своих грехах, он вспоминает и об очищении от грехов; если он вспоминает моменты, когда не был верен в любви или недостаточно куртуазен, вместе с этим он вспоминает любовь и куртуазность других. Еще до очищения он уже признал свой долг — быть мастером и служить даме своего разума. Данте обращался к Вергилию: « О честь и светоч всех певцов земли», и Беатриче говорит о нем: «О свет, о слава человеческого рода». Но в этом свете он видит и кое-что еще — видит, кем мог бы стать он сам, видит маленькие мерзкие боковые тропинки через лес, открывающиеся перед теми, кто ходит словно в забытьи, не замечая сияющих природных элементов, которые прекраснее всего и в жизни, и в искусстве. Он видит долину, куда не приходит «la gloriosa donna» — «славная донна», а Вергилий является как призрак, хотя и призрак поэзии. Он видит большие мрачные врата, смысл которых поймут правильно только те, кому знаком Рай, потому что это луч Рая высек над вратами вещие письмена. За вратами находятся те, кто познал худшее — «Деянье похоти есть трата духа // В преступном мотовстве стыда»[192]. Шекспир в своей самой мрачной пьесе писал:


О боги! Разве был я вправе
Сказать, что я достиг предела мук?[193]

Данте, в отличие от Шекспира, знает, что души в Аду достигли своего «предела мук». Ум больше не управляет ими, а все сознание занимает боль. Но Данте незачем спускаться туда снова. Ад представляется огромным его обитателям, для большинства людей он — отвлеченная абстракция, а для искупленных он совсем невелик, и вполне выразим образом маленькой змеи, скользнувшей на мгновение из скалистой щели в густую траву долины[194]. Его душа может оглянуться, посмотреть на свое начало, на цепь своих перерождений, но самый главный опыт для него, как, впрочем, и для многих, — глаза и улыбка девушки на городской улице.

Эти глаза очень часто упоминаются на протяжении всей «Комедии». В «Пире» (IV, II) было сказано: «Философия эта, которая на основании сказанного в предыдущем трактате и есть любовное применение мудрости, созерцает саму себя, когда перед ней является красота ее очей; что не означает ничего другого, кроме того, что философствующая душа созерцает не только эту истину, но созерцает также и собственное свое созерцание и его красоту, обращаясь на саму себя и влюбляясь в саму себя с первого же взгляда на эту красоту». В «Комедии» моменты постижения истины встречаются на каждом шагу, значительно чаще, чем в «Новой жизни». Беатриче в поэме — это поэтический образ, разбитый на фрагменты, но важность ее образа выходит за пределы поэзии. Ярые сторонники именно и только лишь женского образа и Беатриче, и Дамы Окна, категорически не согласны с тем, что их образы могут означать что-то еще, кроме изображения конкретных женщин, насколько бы значимым не было это изображение. Но аллегоричность этого образа, по словам самого Данте, по меньшей мере четырехкратна, а возможно, и многократна. В Раю она — способ познания Рая, достаточно вспомнить настойчивое «Взгляни, взгляни на меня!». От поэта требуют собранности и внимания, а ее образ становится результатом его внимания. В некотором смысле она становится инструментом его познания. Под этим углом зрения Рай становится образом акта познания вообще, то есть великим Романтическим путем, Путем Утверждения Образов, оканчивающимся целостной гармонической картиной мировоззрения и мироздания. Вся работа Данте, взаимосвязанная настолько, насколько это возможно, представляет собой описание великого акта познания, в котором сам Данте является Знающим, Бог — Известным, а Беатриче — Знанием. Мы вовсе не хотим принизить образ Беатриче и уровнять ее и Данте, скорее Данте можно считать ее качеством. Все образы должны воздействовать на те или иные наши качества, как учил Вергилий ночью в Чистилище, но только Вергилий, конечно, уступает Беатриче как учитель. Нам известны лишь отдельные фрагменты истории Беатриче, их не становится больше даже после того, как мы начали глубже понимать Данте. Через ее глаза поэт познает мир; при этом чудо его познания проявляется только на небесах; в Аду ничего подобного не происходит, потому что в Аду нет истинного знания; нет его и в Чистилище, поскольку там он всего лишь вспоминает забытое. А вот на небесах поэт находит в глазах Беатриче удовлетворение своих желаний, но это никогда не окончательное удовлетворение. Его знание — это отражение в глазах Беатриче двойной природы естества, отражение Точки. Эти глаза, в конце концов, отступают перед глазами Богородицы. И с этого момента Знающий начинает познавать уже совсем другим способом, о котором сказать нельзя ровным счетом ничего. Удивительно (но, наверное, правильно), что Данте так мало сказал для христиан и христианства! Он умолчал о многом, очень многом. Любой мало-мальски образованный христианский версификатор на его месте сообщил бы горы информации. Да, явление Богородицы впечатляет, но Ее Образ занимает так мало места в такой большой поэме! Но она придает движение всей райской среде, а движение обеспечивает обмен силой в единстве — ведь она «figlia del tuo figlio» — «дочь своего Сына». После Ее взгляда Знающий обладает полнотой знания, или вспоминает это ощущение полноты. Во всяком случае, он ощущает, как нарастает в нем радость. Он слышит движение колес страсти и воли, их нарастающую скорость, с которой раскрывается его ум.

Итак, Беатриче — его Знание. Еще раз повторим, что ни в коей мере не хотим умалить ее женственности или поставить под сомнение истинность ее прообраза. Женственность ее неоспорима, поскольку так сказал Данте. Наверное, не стоит пытаться применить все, сказанное им в поэзии, к нашим обычным житейским делам и заботам. А вот то, что его великая поэма — это образ Пути, никогда до него не описанный поэтами, мы должны понимать отчетливо. Этот Путь — не только то, о чем говорится в поэме; и вообще поэма не о любви, а о том, что ей предшествует. Поэтому законный вопрос: жила ли в ее героях любовь «до любви»? Если жила, то и «Новая жизнь», и «Комедия» — единственный способ ее выражения. Разумеется, искусство «Комедии» не ограничивается историей романтической любви мужчины и женщины. Там, где возникает изумленное восхищение, всегда случается искусство. Где бы ни возникала какая бы то ни было любовь — а какая-нибудь любовь живет в каждом мужчине и каждой женщине — возникает либо Утверждение, либо Отрицание образа в той или иной форме. О Пути Отрицания мы знаем много, о Пути Утверждения — меньше. Но мы только начали изучать образцы Пути Утверждения. «Riguarda qual son io» — «Открой глаза и на меня взгляни!». Мы еще только начали смотреть и видеть.[195]

Примечания

1

«Новая жизнь». Книга написана около 1290 года на итальянском языке, и это одно из первых литературных произведений в Италии, написанных не на латыни. Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, примечания переводчика.

(обратно)

2

Дионисий Ареопагит «О таинственном богословии», гл. 5.

(обратно)

3

Символ веры св. Афанасия Александрийского.

(обратно)

4

Мф. 5:29.

(обратно)

5

В. Шекспир. «Сон в летнюю ночь», V, I.

(обратно)

6

Автор назвал свою поэму просто «Комедия». Слово «Божественная» присоединил к названию позже Джованни Боккаччо. Далее в тексте будет употребляться первоначальное название.

(обратно)

7

Тема Города будет периодически возникать по ходу изложения. Автор при этом имеет в виду сопоставление города земного (Флоренции или Рима) и Града Небесного, представление о котором основано на работе «О Граде Божием» святого Августина, одного из отцов Церкви. Августин описывает историю человечества как сосуществование двух общностей — Града Божьего и Града Земного. Одним предназначено «вечно царствовать с Богом», другим — «подвергаться вечному наказанию с дьяволом».

(обратно)

8

Вордсворт. «Прелюдия, или становление сознания поэта», книга XI, 237-240. (Перевод Т. Стамовой. ЛП, М., «Ладомир», 2017. Здесь и далее цитаты из Вордсворта приводятся по этому изданию.)

(обратно)

9

Там же, книга XIII, 168-172.

(обратно)

10

Там же, 187-209.

(обратно)

11

Ковентри Керси Дайтон Пэтмор (1823–1896) — английский поэт и литературный критик. Наиболее известное произведение «The Angel in the House», поэма об идеальном браке.

(обратно)

12

Дидона (конец IX века до н. э.) — царица, легендарная основательница Карфагена, героиня поэмы Вергилия "Энеида", возлюбленная Энея, покончившая с собой после его отъезда.

(обратно)

13

Поклонение святым, ангелам.

(обратно)

14

Вордсворт. «Прелюдия», книга III, 183–194.

(обратно)

15

Боккаччо, «Жизнь Данте».(Прим. авт.)

(обратно)

16

«знаменитостям того времени» (итал.)

(обратно)

17

Итальянский философ и поэт Гвидо Кавальканти (ок. 1250–1300), друг Данте.

(обратно)

18

Фрэнсис Бомонт (ок. 1584–1616) — английский драматург, современник Шекспира, автор пьес «Месть Купидона», «Филастр», «Трагедия девушки». Писал также в соавторстве с Джоном Флетчером. Чарльз Уильямс цитирует слова Бомонта из письма Бену Джонсону, упоминая знаменитую в шекспировские времена лондонскую таверну «Русалка» на Брэд-Стрит, своеобразный литературный клуб того времени.

(обратно)

19

Андреас Скартаццини, комментатор Данте, допускает одно исключение (Прим. автора)

(обратно)

20

Имени «Беатриче» созвучно популярное в католическом мире имя «Беата», в переводе с латыни означающее «блаженная» или «дарующая блаженство».

(обратно)

21

«Новая жизнь», XXV. Перевод А. Эфроса. В Италии времен Данте для обозначения божества любви пользовались позднеримской формой мужского рода — Амор.

(обратно)

22

Здесь и далее, кроме случаев цитирования перевода В. Маранцмана, цитируется перевод М. Лозинского.

(обратно)

23

В XIII в. во Флоренции оформилось новое поэтическое направление «Дольче стиль нуово» (Dolce stil nuovo), характерной особенностью которого было воспевание неземной любви к женщине и философское видение в образе возлюбленной высшей божественной сущности. Недаром в переводе с итальянского название этого направления поэзии звучит как «сладостный новый стиль».

(обратно)

24

«Новая жизнь», XIX, 49. Перевод А. Эфроса. Здесь и далее цитируется этот перевод.

(обратно)

25

Вордсворт. «Прелюдия», кн. II, 312–323.

(обратно)

26

Данте, «Божественная Комедия», Ад, III, 16–18.

(обратно)

27

Любовь здесь имеет мужской облик, как и у всех поэтов круга Данте. И по-итальянски, и по-латыни «любовь» мужского рода.

(обратно)

28

В. Шекспир. Сонет 116. Перевод М. Чайковского. К этим строкам Уильямс сделал примечание:

Комментируя предыдущую строку сонета, принято ссылаться на двух влюбленных:

«Не допускаю я преград слиянью
Двух верных душ!»
Но сонет ссылается скорее на союз двух умов с Любовью, а у «Любви живой нет смертного конца». В этом значении сонет Шекспира мало отличается от мечты Данте.

(обратно)

29

Святой Бонавентура (Джованни Фиданца) (ок. 1218–1274) — средневековый теолог, генерал францисканского ордена, кардинал. Католической церковью причислен к лику святых в 1482 году, а в 1587 году — к учителям церкви.

(обратно)

30

«Входящие, оставьте упованья» (итал.)

(обратно)

31

«Лишь с дамами, что разумом любви владеют...» (итал.)

(обратно)

32

«Новая жизнь», ХХ.

(обратно)

33

Примавера — по-итальянски значит «весна», «prima verra» — «первая пройдет». Данте обыгрывает созвучие, аллегорически переосмысляя прозвище Джованны, чтобы подчеркнуть нужный ему образ.

(обратно)

34

Иоанн, I:23.

(обратно)

35

У. Вордсворт. Цикл «К Люси», I. Перевод С. Маршака.

(обратно)

36

«Осанна в вышних» (лат.) Этими словами люди встречали Иисуса у врат Иерусалима.

(обратно)

37

Иисус Христос.

(обратно)

38

Из стихотворения У. Б. Йейтса «EGO DOMINUS TUUS» («Я твой повелитель» (лат.)) в переводе Г. Кружкова. Слова «Я твой повелитель» произносит Амор в «Новой жизни». Об этом в гл. 2.

(обратно)

39

Плач Иеремии. I, 1.

(обратно)

40

Вордсворт. Ода Отголоски бессмертия по воспоминаниям раннего детства. Перевод Г. Кружкова.

(обратно)

41

Автор цитирует собственное стихотворение «Христианский год» из сборника «Стихи соответствий», издание Оксфордского университета, 1917 год. С. 75.

(обратно)

42

Это значит, что «служителями причастия являются сами договаривающиеся стороны». (Церковь и брак, SPCK, 1935, приложение I. Краткие заметки по римскому богословию.) Но Римская церковь постановляет, что договор должен быть заключен при священнике «под страхом недействительности обряда из-за несоблюдения порядка его проведения». Я привожу эту цитату, чтобы никто не мог обвинить меня в стремлении сделать из католика Данте англиканина. (Прим. автора.)

(обратно)

43

Матф. 3:15.

(обратно)

44

Данте. «О монархии», книга I, гл. XII.

(обратно)

45

Эдмунд Гарднер (1869–1935) — английский ученый и писатель, специализирующийся на истории итальянской литературы . В начале двадцатого века считался одним из ведущих британских специалистов по творчеству Данте.

(обратно)

46

«Пир», трактат первый, XIII.

(обратно)

47

fosse perfetto (итал.) — все это прекрасно.

(обратно)

48

Сэр Эдмунд Керчевер Чамберс (1866–1954) обычно упоминается как Э. К. Чемберс, — английский литературовед, шекспировед и литературный критик.

(обратно)

49

Автор цитирует John Edward Johnson «Poems ruled by the Heart», стихотворение My love.

(обратно)

50

Иоанн, 2:3. Слова Марии на браке в Кане Галилейской. Здесь как пример заботы о других.

(обратно)

51

В семнадцать лет будущий святой Августин вступил в Карфагене в связь с женщиной низкого происхождения. Связь продлилась годы. Известно изречение св. Августина: «Добрый Боже, дай мне целомудрие и умеренность… Но не сейчас, о Боже, ещё не сейчас!».

(обратно)

52

Аниций Манлий Торкват Северин Боэций (ок. 480 — ок. 524) — римский государственный деятель, философ-неоплатоник. Боэций представляет Философию в виде женщины вне связи с христианскими образами.

(обратно)

53

Вордсворт. «Прелюдия», книга V, 630-641.

(обратно)

54

Кан Гранде делла Скала (1291–1329) — с 1311 года правитель Вероны, давший приют Данте Алигьери, изгнанному из Флоренции.

(обратно)

55

Письма. XIII. К Кангранде делла Скала. Перевод И. Голенищева-Кутузова и Е. Солоновича.

(обратно)

56

Куртуазность, куртуазия — набор качеств, которыми должен был обладать придворный или рыцарь в Средние века. Куртуазность касалась, прежде всего, правил поведения по отношению к женщине и выражалась в куртуазной любви. При этом отношения между влюблённым и его Дамой подобны отношениям между вассалом и его господином. Понятие куртуазности восходит к поэзии трубадуров, позже стало включать в себя «вежливость», «учтивость» и правила их выражения по отношению как к женщинам, так и мужчинам. Сюда входили правила приветствия, обращения к даме или кавалеру, ведения разговора, приглашения на танец, прощания. Владение собой, своими поступками, словами — один из признаков куртуазности.

(обратно)

57

Уильям Тиндейл (ок. 1494 — 6 октября 1536) — английский учёный-гуманист, протестантский реформатор и переводчик Библии. Его перевод Нового и части Ветхого Завета на английский язык известен как библия Тиндейла. Схвачен в Бельгии и сожжён на костре как еретик.

(обратно)

58

Иоанн, 14:27.

(обратно)

59

Исаия, 13:12.

(обратно)

60

Иоанн, 8:58.

(обратно)

61

В нашем понимании ближе всего по смыслу подходит слово «учтивость». Но М. Лозинский при переводе обращения Беатриче к Вергилию, использует слова «чистая душа».

(обратно)

62

Имогена — героиня пьесы Шекспира «Цимбелин», в один из моментов исполняет обязанности пажа римского военачальника Луция.

(обратно)

63

«Отелло», акт II, сцена первая.

(обратно)

64

Рудольф Швабский, граф Рейнфельденский (ок. 1025–1080) — антикороль Германии с 1077 года, противник императора Генриха IV и сторонник папы Григория VII в борьбе за церковное право на введение в сан.

(обратно)

65

«Чистилище», XXIV, 52-54.

(обратно)

66

«Пир», IV, XIX.

(обратно)

67

В причастии хлебом и в причастии вином.

(обратно)

68

«Пир», IV, XVII.

(обратно)

69

«Пир», IV, XXV.

(обратно)

70

По одной из старофранцузских легенд, которая рассказывается в малоизвестном романе «Ланселот», в конце жизни герой становится монахом. (Примечание Голенищева-Кутузова в издании «Малые произведения», ЛП, 1968.)

(обратно)

71

Гвидо да Монтефельтро, известный полководец XIII в., «свернул паруса» под конец жизни и стал францисканским монахом (там же).

(обратно)

72

У. Вордсворт. Ода. Отголоски бессмертия по воспоминаниям раннего детства. Перевод Г. Кружкова.

(обратно)

73

Вордсворт. «Прелюдия». Книга Х, 214–224, 245–253.

(обратно)

74

Юлиана Норвичская (1342 — ок. 1416) — английская духовная писательница, католичка, автор первой книги, написанной женщиной на английском языке. Пережила несколько сильнейших духовных озарений, описанных ей в книге «Шестнадцать откровений Божественной любви». Считается одним из крупнейших мистиков английского Средневековья.

(обратно)

75

В сражении при Акциуме Октавиан Август одержал решительную победу над флотом Антония и в итоге стал первым римским императором в 27 году до н.э.

(обратно)

76

У. Шекспир. «Антоний и Клеопатра» акт IV, сцена 6. Перевод М. Донского.

(обратно)

77

Собрание писем Данте Алигьери. Письмо VI.

(обратно)

78

Раймунд Луллий (1235–1315) — каталонский миссионер, поэт, философ и теолог, один из наиболее заметных и оригинальных мыслителей европейского Средневековья. Наиболее известные работы на русском языке «Книга о любящем и возлюбленном. Книга о рыцарском ордене. Книга о животных. Песнь Рамона». СПб.: Наука, 1997.

(обратно)

79

Игнатий де Лойола (1491–1556) — католический святой, основатель и первый генерал ордена иезуитов («Общества Иисуса»), видный деятель контрреформации. Канонизирован в 1662 году.

(обратно)

80

Сэр Томас Браун (1605–1682) — английский философ, писатель, врач, один из крупнейших мастеров английской прозы эпохи барокко. Писал на оккультно-религиозные и естественнонаучные темы.

(обратно)

81

O altitudo — «О, бездна ... богатства и премудрости и ведения Божия! Как непостижимы судьбы Его и неисследимы пути Его!». Послание ап. Павла к Римлянам, 11:33. Возможно, более точным переводом «O, altitudo!» следует считать «О, высота!».

(обратно)

82

Поликлет — греческий скульптор (V в. до н.э.), символ совершенства в искусстве.

(обратно)

83

1300 год Папа Бонифаций VIII провозгласил святым годом, в котором обещал пилигримам Рима отпущение грехов. Именно к этому году Данте относит начало своего странствия по иным мирам.

(обратно)

84

Приор в средневековых коммунах Италии — глава цеха, входивший, как правило, в правительство коммуны (приорат). Во Флоренции существовала коллегия семи приоров.

(обратно)

85

Перевод Е. Бируковой.

(обратно)

86

Арденский лес упоминается в комедии У. Шекспира «Как вам это понравится».

(обратно)

87

Бирнамский лес упоминается в трагедии У. Шекспира «Макбет».

(обратно)

88

В Броселиандском лесу разворачиваются многие события средневековых легенд о Короле Артуре. Там же по преданию находится могила Мерлина.

(обратно)

89

«Он не был свет, но был послан, чтобы свидетельствовать о Свете» (Ин. 1:8).

(обратно)

90

Галеот — в рыцарском романе XIII века имя рыцаря, подтолкнувшего к сближению Ланселота и Гвиневеру.

(обратно)

91

«Новая жизнь», XX.

(обратно)

92

В «Пире» Данте использует термин sollagia для обозначения простого эротического удовольствия.

(обратно)

93

Перевод В. Маранцмана.

(обратно)

94

Перевод В. Маранцмана.

(обратно)

95

По некоторым сведениям один из Ардженти, принадлежавший к семье Черных гвельфов Адимари, личных врагов Данте, завладел его конфискованным имуществом после изгнания поэта.

(обратно)

96

1 послание к коринфянам, 13:8.

(обратно)

97

Брунетто Латини (1220–1294) — флорентийский поэт, учёный, государственный деятель, наставник Данте, автор аллегорической поэмы о небе и земле, которую можно считать предшествующей «Божественной комедии». Данте почтительно отзывается о Брунетто, но помещает его в седьмой круг ада (Ад, XV), не называя его греха.

(обратно)

98

Граф Уголино делла Герардеска, граф Доноратико (1220–1289) — свергнутый правитель Пизы, возглавлявший гвельфов в городе. О нем говорится в песне 32 "Ада". Умер в заточении вместе с сыновьями от голода.

(обратно)

99

Спутником ее то есть искусством, производительным трудом.

(обратно)

100

У Вергилия в «Энеиде» и в «Героидах» Овидия Герион — гигантский трехголовый царь острова Эрифия. У Данте он — символ обмана, приветливый ликом и змеиный по натуре.

(обратно)

101

У. Шекспир. «Король Лир», акт V, сцена 3. Перевод Б. Пастернака.

(обратно)

102

Фаида — куртизанка из комедии Теренция «Евнух», ранее часто отождествлялась с Таис, афинской гетерой, прельстившей Александра Македонского.

(обратно)

103

По легенде Симон-волхв предлагал апостолам деньги за то, чтобы они научили его низводить Святой Дух на людей.

(обратно)

104

Папа Николай III, в миру Джованни Гаэтано дельи Орсини (Папа с 1277 по 1280 г.).

(обратно)

105

Впервые Святой год был отмечен в 1300 году по постановлению папы Бонифация VIII. Юбилейные годы должны были отмечаться каждые сто лет, в начале нового столетия.

(обратно)

106

Филипп IV послал в Италию своего приближённого Гийома Ногаре с отрядом, чтобы схватить Бонифация VIII и доставить его во Францию. 7 сентября 1303 года войско во главе с Ногаре и Шаррой Колонна, давним врагом папы, осадило резиденцию папы в Ананьи. Солдаты вошли во дворец папы, Ногаре потребовал его отставки, Бонифаций VIII ответил, что он «скорее умрет». И он действительно умер через несколько дней.

(обратно)

107

Папы I века.

(обратно)

108

Флавий Валерий Аврелий Константин, Константин I, Константин Великий (272— 337) — римский император. Сделал христианство господствующей религией, в 330 году перенёс столицу государства в Византий (Константинополь). Создал новое государственное устройство.

«Константиновым даром» именовалась грамота, якобы выданная императором Константином Великим Папе Сильвестру, в которой император объявлял, что передаёт Папе власть над всей западной частью Римской империи, сам же удаляется в Константинополь. Грамота была сфабрикована в папской курии около середины VIII века для обоснования светской власти пап и в особенности их притязаний на верховенство над мирскими властями на Западе. Подлог обосновал Лоренцо делла Валла в сочинении «О даре Константина» (1440), опубликованном в 1517 году.

(обратно)

109

Следует напомнить читателю, что автор — англиканин.

(обратно)

110

Апостол Петр, держащий ключи от рая, был первым Папой римским.

(обратно)

111

В те времена считалось, что на лунном диске виден силуэт Каина с вязанкой хвороста за плечами.

(обратно)

112

Жена египтянина Потифара сначала пыталась соблазнить Иосифа, а потом оклеветала его (Быт., XXXIX, 6-18).

(обратно)

113

Троянец Синон посоветовал ввести в город деревянного коня.

(обратно)

114

Адам, английский алхимик-фальшивомонетчик, служивший графам Ромена, врагам Флоренции, и подделавший по их приказу золотые флорентийские монеты с изображением Иоанна Крестителя.

(обратно)

115

Граф Уголино делла Герардеска, граф Доноратико (ок. 1220–1289) — свергнутый правитель Пизы, глава гвельфской партии города. Обвинялся в неоднократном предательстве родного города и вероломном захвате власти. Во время одного из восстаний Уголино убил племянника бывшего соратника архиепископа Руджиери. Архиепископ объявил его предателем и поднял народ, вынудив Уголино сдаться. Затем пригласив Уголино якобы в гости, предал его в руки властей. Руджиери, такой же предатель, ненадолго занял пост Уголино, а его самого заточил в башне. Он обрек графа на голодную смерть вместе с детьми и внуками.

(обратно)

116

Альбериго де Монфреди, инок ордена гаудентов, один из вождей гвельфов. Помирившись для вида со своими врагами, он пригласил их на пир и приказал убить.

(обратно)

117

«Приближаются знамена царя» — начало церковного гимна Венанция Фортуната (VI в.). Данте добавил слово inferni (ада), имея в виду крыла Люцифера.

(обратно)

118

Дит — так Данте на античный манер именует Люцифера.

(обратно)

119

У. Шекспир. Тит Андроник. Акт V, сцена 3.

(обратно)

120

Пиккарда Донати ушла в монастырь, но ее брат насильно вывел ее из монастыря и выдал замуж.

(обратно)

121

Марк Порций Катон Младший (95 году до н. э.— 46 года до н. э.) — политический деятель, военный и народный трибун. Образец строгих нравов, принципиальный противник Цезаря, философ-стоик. Покончил жизнь самоубийство при осаде Цезарем Утики. Символ защитников республиканского строя.

(обратно)

122

То, что в юности захлестывает душу валом эмоций, в зрелые годы становится пищей для размышлений, возвышающей душу (см. гл. 8).

(обратно)

123

Перевод В. Маранцмана.

(обратно)

124

Джон Китс. Ода соловью. Перевод Е. Витковского.

(обратно)

125

Уильям Блейк. Вступление к поэме «Мильтон» («Иерусалим»).

(обратно)

126

В переводе В. Маранцмана эта строка звучит более определенно: «А Бог не внемлет, коль ты с ним не вместе».

(обратно)

127

Хотя, истины ради, следует заметить, что в некоторых местах она пользуется и единственным числом. (Прим. автора.)

(обратно)

128

Джордж Фокс (1624–1691) — английский ремесленник, мистик, видный религиозный деятель, основатель Религиозного общества Друзей (квакеров). Далее автор цитирует фрагмент из «Дневника» Дж. Фокса.

(обратно)

129

В переводе В. Маранцмана смысл более определен:

«Из рук Марии каждый к нам примчался, —
сказал Сорделло, — дол наш охранять
от змия, что в траве уж показался».
(обратно)

130

Ганимед — в греческой мифологии прекрасный юноша, сын троянского царя Троса. Похищен орлом-Зевсом, поднят на Олимп, стал возлюбленным Зевса. Исполнял обязанности виночерпия на пирах богов, обрел бессмертие и вечную молодость.

(обратно)

131

Альфред Теннисон, поэма «Enone», II, 10–14.

(обратно)

132

Горой Сион называли Храмовую гору в Иерусалиме. В еврейской традиции Сион — символ Иерусалима и всей Земли Обетованной для возвращения на родину из вавилонского плена.

(обратно)

133

Из поэмы Ковентри Патмора «Ангел в доме».

(обратно)

134

Перевод В. Маранцмана.

(обратно)

135

Te Deum laudamus (лат.) — «Тебя, Бога, хвалим». Древний церковный гимн. В православии «Тебе, Бога, хвалим!»

(обратно)

136

Agnus Dei (лат.) — Агнец Божий, троекратное воззвание во время мессы.

(обратно)

137

Известно по многим источникам, напр., Мф. 7:12.

(обратно)

138

Примерами стремительности Данте считает поспешность, с которой Мария, узнавшая о зачатии Елизаветой сына (Иоанна Крестителя), стремится к ней, а также молниеносное передвижение Цезаря из Галлии, где он осаждал Марсель, в Испанию, где в 49 г. до н.э. он разбил войска Помпея под Илердой (примечание В. Маранцмана).

(обратно)

139

Папа Адриан V пробыл на троне римского епископа немногим больше месяца с июля по август 1276 г. Он мало успел сделать для римской Церкви, но успел ощутить вину за прежнюю жизнь скупца. Перевод В. Маранцмана. XIX, 106–108.

(обратно)

140

Родоначальник династии капетингов на французском троне (Х век).

(обратно)

141

Ни один из русских переводов не передает точного смысла слова vendetta, использованного Данте. Для автора важен именно этот смысл.

(обратно)

142

Древний христианский богослужебный гимн, входящий в состав как англиканской литургии, так и мессы латинского обряда. В православии — начало Великого Славословия.

(обратно)

143

Две последние строки (42-43) никак не комментируются в русских переводах. Нам представляется здесь намек на то, что Данте был знаком с индуистской концепцией периодического творения и разрушения мира.

(обратно)

144

Публий Папиний Стаций (ок. 40 — ок. 96) — известный латинский поэт, автор эпических поэм «Фиваида» и «Ахиллеида», а также сборника «Сильвы».

(обратно)

145

У. Шекспир. Антоний и Клеопатра. Акт V, сцена 2. Перевод М. Донского.

(обратно)

146

Бонаджунта Орбичанни — итальянский поэт XIII века, знакомый Данте, с которым они обменивались сонетами.

(обратно)

147

«Новая жизнь», XIX, канцона «Лишь с дамами, что разумом любви владеют...».

(обратно)

148

Правильная работа властей (лат.)

(обратно)

149

Гвидо Гвиницелли — известный поэт XIII века родом из Болоньи, основным мотивом творчества которого было воспевание любви.

(обратно)

150

«Summae Deus clementiae» (лат.) — «Бог высшей милости» — начало католического гимна с просьбой о ниспослании телесной и душевной чистоты.

(обратно)

151

«Virum non cognosco» (лат.) — «Я мужа не знаю» — слова Девы Марии (Лука I:34).

(обратно)

152

Venite, benedicti Patris mei! (лат.) — «Придите, благословенные Отца моего». Этими словами призовет Христос праведников на Страшном Суде (Матф. XXV, 34).

(обратно)

153

Лия — жена Иакова, не красивая, но плодовитая; ее сестра Рахиль — красавица, но бесплодная (Быт. 29:17–33). Так в Ветхом Завете противопоставлены жизнь деятельная и жизнь созерцательная.

(обратно)

154

«Монархия», книга I, IV.

(обратно)

155

«Новая жизнь», XXIV.

(обратно)

156

Семисвечник — менора (древнеевр. букв. — золотой семисвечник). Библия сообщает, что семисвечник находился в Иерусалимском храме, вплоть до его разрушения . Один из древнейших религиозных атрибутов. Получил широкое распространение в Римской империи с I века. Христиане до 800-х годов использовали менору наравне с крестом. Символ Святого Духа.

(обратно)

157

«Veni, sponsa, di Libano» (итал.) — «Приди, невеста из Ливана» — Песнь Песней, IV, 8.

(обратно)

158

«Benedictus qui venis!» (лат.) — «Благословен пришедший сюда!» — Вергилий, Энеида, VI¸ 883.

(обратно)

159

Сэмюэл Тейлор Кольридж. The Dublin University Magazine No. LV Vol. X. 1837.

(обратно)

160

«Оружие и человек» (1893) — антивоенная и антиромантическая комедия Бернарда Шоу в трёх действиях. Известна также под названием «Шоколадный солдатик». Названием пьесы стала цитата из начала «Энеиды» Вергилия.

(обратно)

161

Кан Гранде делла Скала (1291–1329) — итальянский дворянин, правитель Вероны, лидер фракции гибеллинов в северной Италии, имперский викарий. Оказывал покровительство Данте после изгнания последнего из Флоренции.

(обратно)

162

Перевод В. Маранцмана.

(обратно)

163

В примечаниях к своему переводу «Комедии» г-н Дж. Д. Синклер обратил внимание на евхаристическую значимость всей процессии, собравшейся на берегу Леты, и на обстоятельства явления Беатриче. Для обсуждения этой темы потребовалось бы написать еще одну книгу, если эту тему вообще можно раскрыть. Пришлось бы обсуждать сущность Бога с точки зрения взаимоотношений любящих — Бога и человечества, а это и есть самое средоточие Романтического Богословия. Здесь достаточно привести мысль Пэтмора из работы «The Rod, the Root and the Flower»: «... Святая Евхаристия нужна в начале, потому что она напоминает низшее, но все еще«великое» таинство человеческой привязанности; впоследствии низшее таинство объясняется и прославляется его сходством с высшим». (Прим. автора.)

(обратно)

164

Быт. 17:13.

(обратно)

165

Перевод В. Маранцмана.

(обратно)

166

Строка из молитвы «Отче наш».

(обратно)

167

Лук. 1:34.

(обратно)

168

Данте пытается найти ответ на вопрос: почему, если казнь Христа была неизбежным следствием грехопадения первых людей, надо наказывать людей, ее совершивших?

(обратно)

169

Уильям Шекспир. «Буря». Акт V, сцена I. Перевод М. Донского.

(обратно) name="n170">

170

Уильям Шекспир. «Цимбелин». Акт III, сцена 6. Перевод Н. Мелковой.

(обратно)

171

Куницца (Кунигунда) да Романо (1198–1279) — итальянская аристократка из рода Эццелинов, дочь Эццелино II да Романо, сестра знаменитого тирана Эццелино III да Романо, известная свободными нравами; на старости лет обратилась к делам милосердия.

(обратно)

172

Нав. 2:4.

(обратно)

173

Таис — афинская гетера, подруга Александра Македонского, затем вторая жена египетского царя Птолемея I Сотера. Античные источники считают, что именно она сожгла дворец Ксеркса в Персеполе, городе, завоеванном Александром (330 год до н. э.). Есть мнение, что Таис и Александр подожгли дворец во хмелю.

(обратно)

174

Святой Фома Аквинский (ок. 1225–1274), виднейший итальянский философ и теолог. Сформулировал пять доказательств бытия Бога.

(обратно)

175

Святой Бонавентура (ок. 1218–1274) — известный теолог, генерал францисканского ордена, кардинал, учитель церкви, автор многих трудов и среди них — «Путеводителя души к Богу». Также известен переложением Священной истории для мирян.

(обратно)

176

Святой Франциск Ассизский (1181–1226). Учредил названный его именем орден францисканцев. Виднейший апологет аскетического идеала, лежащего в основе новой эпохи в истории западного монашества. Соблюдал три обета: бедности, целомудрия и послушания. Отмечен стигматами.

(обратно)

177

Святой Доминик (1170–1221) — испанский монах, проповедник, основатель Ордена Проповедников (Ордена Доминиканцев). Активно проповедовал во Франции против ереси альбигойцев. Часто изображается с лилией в руке, символом целомудрия.

(обратно)

178

«Аминь» — слово, завершающее молитву. Трансформировано с древнееврейского «Амен». Означает «Да будет так».

(обратно)

179

Царство Небесное.

(обратно)

180

Святой Пётр Дамиано (1007–1072) — католический монах-бенедиктинец, кардинал, богослов, деятель Григорианской реформы, учитель Церкви.

(обратно)

181

Святой Бенедикт Нурсийский (ок. 480–543) — основатель первого в Европе монастырского ордена (на горе Монте-Кассино) — Ордена Бенедиктинцев. Обращал язычников в христианство. Автор строгого монастырского устава. Считается небесным покровителем Европы.

(обратно)

182

Кристофер Марло. «Тамерлан Великий». Часть I, акт V, сцена 1. Перевод Э. Линецкой.

(обратно)

183

Полимпия — муза лирической поэзии. Ее сестры — прочие музы.

(обратно)

184

Дьявол.

(обратно)

185

Рать ангелов и рать праведных душ.

(обратно)

186

Император Генрих VII Люксембургский — Император Священной Римской империи. Он пришел в Италию с войсками, намереваясь поддержать монархию, но внезапно скончался в августе 1313 года.

(обратно)

187

Джон Беньян. «Пусть паломника», глава 19.

(обратно)

188

Папа Бонифаций был родом из Ананьи (Аланьи). Папе Клименту, пережившему Императора Генриха всего на несколько месяцев, уготована участь того, кто вобьет собой предшественника (Бонифация) в одну из скважин третьего круга Злых Щелей.

(обратно)

189

Три круга символизируют Бога Отца, Бога Сына и Бога Духа Святого.

(обратно)

190

Благие души располагаются в Розе Невинности. Ева противопоставлена Марии, Пречистой Деве.

(обратно)

191

Юлиана Нориджская. «Откровения божественной любви». Лондон-Москва, 2010. Русский Фонд Содействия Образованию и Науке. Перевод Ю. Дресвиной.

(обратно)

192

У. Шекспир. Сонет 129. Перевод М. И. Чайковского.

(обратно)

193

Слова Эдгара из трагедии У. Шекспира «Король Лир». Акт IV, сцена 1. Перевод Б. Пастернака.

(обратно)

194

Вывод автора точно соотносится с выводом другого члена «Инклингов» — К. С. Льюиса в его работе «Расторжение брака».

(обратно)

195


(обратно)

Оглавление

  • Глава первая. Введение
  • Глава вторая. Беатриче
  • Глава третья. Смерть Беатриче
  • Глава четвертая. Пир
  • Глава пятая. Благородная жизнь
  • Глава шестая. «Монархия» и изгнание
  • Глава седьмая. Работа над «Комедией»
  • Глава восьмая. Ад
  • Глава девятая. Чистилище
  • Глава десятая. Настоящая Беатриче
  • Глава одиннадцатая. Рай
  • Глава двенадцатая. Воспоминание о пройденном пути
  • *** Примечания ***