Семь Чудес Рая [Роман Воронов] (fb2) читать онлайн

- Семь Чудес Рая 1.82 Мб, 110с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Роман Воронов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Роман Воронов Семь Чудес Рая

Семь чудес Рая


Вы проходили мимо сотни раз. Отчего я так решил? По слою нетронутой уличной пыли, вольготно расположившейся на узких ступенях, ведущих к глухой деревянной двери с табличкой «Путешествия в Рай», выцветшей на солнце, а посему еле приметной на таком же потрепанном временем дверном полотне. Если бы не ушастый бродячий пес, требовательно тявкнувший на меня в тот момент, когда я поравнялся с этим загадочным местом, не случилось бы со мной того, что случилось.

Городская улочка, убогая по замыслу зодчего из экономии места, здесь сжималась «животами» стоящих друг напротив друга доходных домов, вечно спорящих архитектурными излишествами фасадов и плюющимися из разинутых пастей горгулий в окна соседа во время проливных дождей, до предела. Неторопливый поток сонных горожан разгонялся в этом каменном горлышке, полируя стены домов пышными юбками, полами сюртуков и детскими бантами на туго заплетенных косичках.

Немудрено, что, поддавшись гипнотическому требованию ушастого, а судя по всему, еще и блохастого пса и остановившись посреди бурной реки, я навлек на себя справедливое возмущение налетающих на меня прохожих в виде изысканных выражений и некоторых сентенций, значение которых мне было неведомо.

Из состояния легкого оцепенения меня вывел увесистый подзатыльник и последовавший за ним, надо отметить, весьма прицельный, пинок в зад, отправивший мое мешающее общему движению бытия тело вверх по ступеням. Вышеописанная еле приметная дверь остановила мой полет гулким вздохом. Я поднял глаза и прочел: «Путешествия в Рай»; увеличивающийся в размерах синяк на лбу пообещал их незабываемость. Кряхтя, встал я на ноги и уткнулся носом в медный колокольчик с выбитыми на нем словами «Звонок означает ваше согласие», голова моя шумела и не могла сопротивляться неодолимому желанию дернуть за шнурок. Я сделал это. За дверью послышались осторожные шаги, щелкнул замок и в образовавшуюся щель влилось неестественно вытянутое лицо седовласого субъекта, напоминавшее одновременно и обмякшую особым образом свечу, и пса-зазывалу, испарившегося сразу же после моего знаменательного перелета через ступени. Усы на лице отлепились от бороды, обнажив чуть выступающие вперед редкие, но ухоженные зубы:

– Рад, искренне рад – пропело таинственное существо, и дверь распахнулась полностью. – Входите, дорогой путешественник.

Я ступил на каменный пол, покрытый таким же слоем пыли, что и ступеньки снаружи.

– Как идут дела? – поинтересовался я, старательно пряча издевательские нотки.

– Очень хорошо, – совершенно не смутившись, произнес хозяин заведения – процветаем понемножку.

Небольшая комната была меблирована двумя стульями, развернутыми навстречу друг другу; между ними на полу красовалась зажженная свеча.

– И светит, и греет – гордо заявил старичок, поймав мой взгляд. – Присаживайтесь.

Глядя на глубокие отпечатки, оставленные мной, я снова не удержался от сарказма:

– Последний посетитель отбыл прямо передо мной?

– Приятно иметь дело с прозорливым человеком, – улыбнулся гид по Раю, – недавно.

– Как недавно? – не унимался я.

– Тысячу лет назад, – не моргнув, ответил мой собеседник. – Но довольно о прошлом, перейдем к делу. Вы желаете посетить Рай?

Я согласно кивнул головой:

– Да, хотелось бы осмотреть достопримечательности.

Мне начинала нравиться абсурдность происходящего, хотелось дождаться окончания спектакля, а в том, что старик ломает дурака, сомнений не было.

– Что ж, – отозвался мой собеседник, радостно потирая руки, – тогда вытяните ноги, поближе к огню, откиньтесь, закройте глаза и…

– И вы, оглушив меня своим стулом, обчистите карманы, – закончил я за него.

– Ваши карманы пусты, – не смущаясь, ответил старик.

– Откуда вам это известно?

– Рай не интересует людей с достатком, им кажется, что они уже в нем, – нравоучительно продекламировал мой гид. – Не отвлекайтесь, закрывайте глаза, я проведу вас по Семи Чудесам Рая.

Я сомкнул веки, карманы мои действительно давненько не видели ничего, кроме собственного отражения, а старик не представлялся мне душегубом и разбойником, пусть ведет в Рай.

– Я буду называть вас Адам, – прозвучал его мягкий голос в моих ушах.

– Почему не по имени, которым нарекли меня родители? – расслабленно шевеля губами, поинтересовался я.

– Для удобства, – коротко ответил старик. – Итак, первое из чудес Рая – это Врата Рая. Не представляй их себе никак, все будет неправдой. Сила твоего воображения – лапка муравья, пытающегося стронуть с места корабельную мортиру. Путешественнику нужно знать только одно: Райские Врата всегда открыты.

– Для любого? Не думал, что Рай – проходной двор, – я все еще принимал происходящее за игру.

– Господь не придумал замков от своих детей, – строго заметил старик. – Дети сами наизобретали щеколд и запоров на Врата Рая. Хочешь знать, как выглядит посещение Сада душой? Ты подходишь к Вратам, достаешь собственный запорный механизм, с усердием навешиваешь его на створки, а затем начинаешь рваться внутрь, взывая к Небесам о снисхождении и прощении, переходя на проклятия и стоны о несправедливости Мира. Представь себе, каково Господу видеть это, не имея возможности нарушить Великий Договор и, поправ твое волеизъявление, открыть Врата, сметая твои же запоры.

– Получается, мы безумны? – прошептал я, пытаясь открыть глаза, но веки мои налились свинцом и не желали приподниматься ни на волосок.

– Мы не безумны, мы напуганы: наши замки, затворы, запоры, крюки и щеколды – всего лишь страхи.

– Но кого или чего мы боимся?

– Бога, изгнавшего Адама из Рая, – мой гид хохотнул. – Нелепее ничего нельзя было придумать, но ничего страшнее не придумали, как записать это.

– Так этого не было?

– Нет, Бог не изгонял, он отпустил, оставив Врата открытыми, всегда и для каждого. В Рай не войдешь со Страхом, но исключительно с Любовью. Теперь попробуй представить себе Первое Чудо Рая, – старик пододвинул свечу вплотную к моим ногам.

– Я вижу … – начал было я, но вскрикнул и одернул ногу от пламени.

Хитрый старикашка расхохотался:

– И не пытайся, муравью и двумя лапками не сдвинуть пушку.

Натуральный псих, решил я, он просто издевается надо мной.

– Продолжим наше путешествие? – как ни в чем не бывало спросил гид по Райским Кущам.

Уж очень мне хотелось послать его ко всем чертям, грохнуть стулом о стену и покинуть общество слабоумного гида с мазохистскими замашками, но веки не открывались, а пятая точка не реагировала на команды мозга и словно приросла к стулу. Мне ничего не оставалось, как согласиться:

– Угу, только без фокусов.

– Нет-нет, – бодро отозвался старик, – ни фокусов, ни магии, переходим ко Второму Чуду Рая. В самом сердце Фруктового Сада, на изумрудной лужайке, расположен Фонтан Райской Воды.

– Я не буду упираться третьей лапкой в мортиру, – съязвил я. – Перейдем от формы к сути.

– Прекрасный, начитанный интеллектуал, – подыграл мне гид, – всезнающий путешественник теперь может представить любую форму, и это будет правдой, ибо форма в этом случае не имеет значения.

– Как это? – не удержался я.

– Муравей не стал Гераклом, но налетевший шквал сорвал канаты, и мортира полетела за борт. Кусок чугуна перестал нести смерть, лежа на морском дне, а чья сила привела к этому – не важно.

– Понятно – сказал я, не поняв ничего.

– В таком случае каков он, Фонтан Райской Воды, в твоем воображении? – тон старика был требовательным, но мягким.

В голове мелькали картины известных мне источников прохлады во дворцах и на городских площадях, я хватался то за один фрагмент, то за другой, но вписать мускулистый торс Самсона или разинутый рот Чудо-рыбы в неземные красоты Эдема не получалось. Видимо, муравей, невзначай зацепившись лапкой, отправился в бурные пучины вместе с мортирой.

– Не вспоминай чужое, создай свое, – подсказал проводник по райским достопримечательностям, и я тут же вообразил круглую чашу, в центре которой помещался высокий стройный стебель, увенчанный водяным цветком. Райская Вода, по всей видимости, поднималась внутри и изливалась вверху самым причудливым образом. Я описал увиденное старику, тот, удовлетворенно хмыкнув, сказал:

– Весьма похоже на правду и вот тебе само Чудо – та вода, что движется по стеблю и образует лепестки цветка – живая, а та, что упокоилась в чаше и неподвижна, словно зеркало, – мертвая.

– Движение – жизнь, – брякнул я с ходу и сразу же устыдился своей реплики.

Старик отреагировал спокойно:

– Движение телесное ли, умственное, имеющее началом своим состояние покоя душевного и есть живая вода. Когда же бурный кипящий поток успокаивается внешним обстоятельством, указующим на всю тщету его, он преобразуется в мертвую воду, период самосозерцания и осознания. Не испей, Адам, ни живой, ни мертвой воды по отдельности, но токмо смешав их в пропорциях равных, что называется истинною райской водою.

– Как же угадать с пропорциями? – заинтересовался я, уже протягивая во сне свои руки к фонтану.

– Исследуя и усмиряя, – ответил мой спутник, – а именно в балансе.

– Это все? – слегка разочарованно протянул я, рассчитывая на более подробную инструкцию.

– Со Вторым Чудом да, – сказал старик и отодвинул свечу от меня, при этом я все равно вздрогнул, как от ожога.

– Третье Чудо Рая известно тебе очень хорошо, мой любознательный Адам, – без предисловий продолжил мое путешествие седовласый проводник.

– Надеюсь, оно будет с гастрономическим оттенком? Я, признаться, проголодался, – пошутил я.

– Именно, – ответил старик, – речь о Яблоке Познания.

От удивительного совпадения я хмыкнул.

– Можешь не напрягать свои, к слову сказать, скромные, умственные способности, – Яблоко похоже на обычное яблоко.

Я представил себе Райские Кущи, полные невиданных древ, разноликих цветов, ароматизирующих все вокруг, густые, высокие травы, скрывающие живность красоты неописуемой, ручьи прозрачных вод, кишащих рыбой, спорящей друг с дружкой раскраской и оперением, и среди этого божественного великолепия – обычная крюкорукая яблоня с плодом, не отличающимся ничем от земного собрата.

– Скучновато, – буркнул я.

– Дело не в форме, – ободряюще произнес мой гид.

– А в содержании, – закончил я фразу.

– Не угадал, – развеселился старик, да так, что захлопал в ладоши.

– В чем же тогда?

– В целеполагании, дорогой Адам, в це-ле-по-ла-га-нии.

– В таком случае прошу вас быть по-точ-нее, – собезьянничал в отместку я.

– Пожалуйста, – улыбаясь, продолжил мой собеседник. – Плод на ветке – нетронутая Истина, непознанная, но существующая Суть чего-либо. Если угодно, муравей видит чугунную форму орудия, но не имеет представления о ее весе.

Сорванный плод определяет границы добра и зла, высвечивает дуальность мира. Муравьишка уперся в бок мортиры, но безрезультатно – значит, это тело отличается от травинки, что давеча, легко закинув себе на спину, он притащил в свое жилище.

Надкушенное яблоко вскрывает суть, наполнение и вкус, а если яблоко отравлено, – еще и агрегатный переход в другое состояние.

– А что с муравьем? – спросил я, чтобы выиграть время и осознать сказанное.

– Попробовав мортиру на зуб всеми шестью лапками, насекомое теряет интерес к объекту, ему непостижимому (в нашем случае недвижимому и несъедобному).

Я задумался: значит, чтобы познать истину, ее нужно обозначить для себя.

– Сорвать с ветки, – старик словно услышал мои мысли, – отделить от Всеобщей Материнской Истины, а затем…

– Надкусить ее, – явно голодным голосом вставил я.

– Расщепить на составные части, попробовать на вкус, охватить сознанием кусочек, если не хватает сил на целое, – закончил старик.

– И чудо заключается в том, что человек может постичь таким образом любую тайну Вселенной, – воскликнул я возбужденно.

– Да, мой проницательный Адам, только в том случае, если находишься в Раю.

– Опять условие, – расстроился я.

– Необходимое и достаточное, – поставил точку в обсуждении этого вопроса хозяин удивительного заведения.

Во время путешествия по Раю я, знаете ли, постоянно пытался открыть глаза. Райские чудеса увлекали меня, их «осмотр» был познавательным и весьма интересным, но я, не имея возможности созерцать окружающую обстановку и собеседника, чувствовал себя неуютно, будто стою совершенно обнаженный перед кем-то, но не видя себя со стороны, стесняюсь собственного несовершенного тела.

Старик вновь уловил мои мысли:

– Не смущайтесь, Адам, нагота – ваше естественное состояние, фиговым листом прикроетесь позже, а пока направимся к Четвертому Чуду, Райскому Языку. В Раю все понимают друг друга, человек может разговаривать с животными, обращаться к деревам и травам или, например, вопрошать воздух на предмет нисходящих или восходящих потоков сию минуту и в определенном месте. Не нужно догадываться о чем-либо или фантазировать по поводу, Великий Дар Всеобъемлющего Языка позволяет знать обо всем и понимать, как в этом всем себя вести.

– Как жаль, что такая возможность существует только в Раю, иначе я поинтересовался бы у стула, не слишком ил тяжел мой зад для его спины? – усмехнулся я, но старик остался невозмутим.

– Не только в Раю, – рассудительно продолжил он, – в любом месте, и на Земле в том числе, главное, чтобы собеседники пребывали в состоянии Рая. Носи Рай в себе и будешь слышать все и вся, а встретив носителя Рая, без труда найдете общий (райский) язык.

– Потрясающе, – прошептал я.

– Потрясающ тот факт, что никто из людей не пользуется этим благом, – проговорил старик. – Отправляемся дальше, Адам, впереди много интересного.

– Каково же Пятое Чудо Рая, мудрейший из мудрецов? – воодушевленно воскликнул я.

– Не буду заставлять тебя ждать, но осознал ли ты Четвертое Чудо?

Я помолчал, размышляя над сказанным, а затем ответил:

– Если нет понимания меж людьми, значит, или один из них, или оба они не находятся в Раю.

– Адам, – снова захлопал в ладоши мой гид, – ты – большая умница. Пятое Чудо Рая – это Райский Свет, коим наполнен Эдем, каждый уголок его, каждая складка земли, каждая корпускула воздуха. Он просвечивает человека насквозь, но не тело, а мысли, желания и эмоции. Знай об этом, входящий во Врата Сада, ибо ничто не сокрыто станет ни от себя самого, ни от других. Чистый помысел засияет золотом Истины, низкий умысел оплавится под Райским Светом, причиняя страдания духовные, именно так проходит Чудо Очищения.

Мне пришла в голову мысль, я рассмеялся и сказал:

– Если Райский Муравей договорился с Райской Мортирой, и они не трогают друг друга, то, озаренные Светом, видят помыслы свои.

Мой собеседник с радостью подхватил:

– Точно, пушка видит вероломное желание насекомого столкнуть ее с палубы, а муравей – не менее вероломную страсть к пальбе тяжеленными зарядами, а куда, не имеет значения.

Вдвоем мы загоготали, как безумные, хлопая себя по коленям столь рьяно, что грозили сломать ножки стульев и сбить пляшущее в диком танце пламя свечи.

Угомонившись, гид сказал:

– Райский Свет, уплотнившись, сошел на землю лучами, которые использует человек для заглядывания внутрь тела. Надеюсь, аналогия понятна тебе.

Аналогия была ясна мне с самого начала: мечтающий о Рае индивид должен понимать, что вход свободный, достаточно отбросить страхи и некоторые пагубные привычки. На обетованной территории нет проблем с едой, питьем и общением, на то он и рай, но имеется одна загвоздка: если отчаянный путешественник жил полной земной жизнью, то есть ежедневно попирал законы Божьи, данные им в Заповедях, то, войдя под своды Эдема, вполне вероятно и даже определенно точно можно вспыхнуть свечкой, как те несчастные женщины, объявленные ведьмами и накрепко привязанные к столбам, обложенным сухим хворостом и людской ненавистью.

– Что ж, вижу, смысл ты уловил, – прозвучал голос старика, – трогаемся дальше. Шестое чудо рая – Господь Бог, его присутствие, его замысел, его любовь.

– Я думал, Бог вездесущ, он повсюду, – вставил несмело я.

– Так и есть, но та часть его, ипостась, что пребывает в раю, несет совершенно особую и определенную нагрузку, Адам. Присутствие Бога в раю есть отцовство человека, аспект заботы о сыне, жертвование частью себя. Человек, находящийся в состоянии рая, будь то мужчина или женщина, осознает в полной мере любовь к своему ребенку и готов к жертве им как части себя.

– Что ты имеешь в виду под жертвой? – удивился я.

Мой невидимый гид поскрипел ножками стула:

– Отпустить от себя самое дорогое с любовью и без сожаления – вот жертва Бога-Отца. Речь обо всем: о ребенке, о вещи, об энергии, об эмоции, о воспоминании, обо всем, что ценно и приросло к тебе, как к сути.

Я совершенно не предполагал, что разговор идет не только о потомстве, но и об обладании в самом широком смысле, о творчестве, о…

– О чем угодно, – добавил без труда читающий мои мысли старик.

– Вот это действительно чудо, – восхитился я полученными знаниями.

Все еще не видя сидящего напротив, я тем не менее чувствовал тепло и любовь, идущие от него, молчащего сейчас, но так много дающего мне этим своим молчанием.

– Дело не во мне, – слышал я его голос внутри себя, – Адам, а в тебе. Состояние рая – это присутствие Бога, ты сам согреваешь и себя, и окружающих: можешь открыть глаза и убедиться в этом.

Я с удивлением поднял невесомые веки и увидел потушенную свечу, но в комнате было тепло и светло. Седовласый старик улыбался во весь рот, и в глазах его отражалось мое лицо, освещенное мерцающим кольцом нимба.

– Я святой? – прошептал я потрясенный.

Старик отрицательно покачал головой:

– Нет, ты просто путешественник, прикоснувшийся к святости, но и это прекрасно, ведь так?

От переизбытка чувств я не мог вымолвить ни слова, только утвердительно кивал. Мой гид, не переставая улыбаться, сказал:

– Осталось еще одно, седьмое чудо рая. Догадаешься, что это?

Никаких мыслей, кроме нахлынувшего счастья и безудержных слез у меня не было.

– Не могу, – просто сказал я.

– Это ты сам, Адам. Человек в раю и есть седьмое чудо, ибо это состояние единения, слияния, возвращения. Разбитая ваза склеивается из мелких кусочков в единую форму, но не изначальную, а с прослойками клея. Этот клей – любовь обретенная, выстраданная, осознанная, приобретенный опыт через трансформацию разъединения-соединения, Создатель, осознавший себя через творение, и творение, осознавшее в себе Создателя.

Старик встал со стула, подошел к двери и сказал: «Путешествие закончилось», после чего вышел на улицу, и в комнате стало темно.

Я рванулся за ним, но мое тело прилипло к стулу намертво, равно, как и сам стул к полу.

«Отдохни чуть-чуть», – пронеслось в голове, я перестал неуклюже дергаться на своем месте и задремал.

Не будь у вас хронометра, наручного или с кукушкой, в золотом корпусе или, на худой конец, в стеклянной колбе, заполненной песком, смогли бы вы определить, сколь долго спали? Вот и я, очнувшись, не имел возможности выяснить, как долги были и сильны объятия Морфея. Толкнув дверь наружу, первое, что я увидел посреди несмолкающей бурлящей людской реки, был стоящий человек, поразительно похожий на меня. Прохожие не стеснялись в выражениях по поводу моего присутствия на их пути, активно работая не только языками, но и локтями, я же стоял окаменевший и пристально смотрел в глаза самому себе.

Наконец здоровенный бугай характерным приемом вывел меня из статического состояния и, выпучив глаза от боли и удивления произошедшим переменам, я полетел в собственные объятия.

– Ох, – сделал я глубокий вдох, «проглатывая» собственное тело вместе с одеждой и остатками пищи в желудке.

– Ну как тебе? – послышалось из-под ног.

Я посмотрел вниз. На ступенях сидел непонятно откуда взявшийся пес, лопоухий, тощий, блохастый, но очень милый.

Почему-то не удивившись тому, что обращаюсь к собаке, я спросил:

– Что?

Псина пошевелила челюстью, но вместо собачьего лая я услышал:

– Путешествие.

– Бесподобно, – ответил я лопоухому и добавил: – Спасибо.

Ветер, уносящий семя


Старость трудно обвинить в излишествах, необдуманных словах и еще более необдуманных поступках, в холодной рассудительности или сиюминутной слезливости. Старость не истерична, не болтлива, но весьма и весьма капризна: ее требовательность к себе в высшей степени безгранична. Всего один немощный, пораженный десятком недугов и болячек старик без труда останавливает вечное движение Вселенной, изначально запущенное Создателем, и заставляет миры и галактики, нарушив гравитационные и магнитные поля, сметать континенты и цивилизации, сталкивая меж собой светила, рядом с которыми Альтаир – зернышко, вращая все вокруг собственного сморщенного, как кожа на лбу, эго.

«Это иллюзия», – говорим мы. «Это реальность», – бубнит старость. «Каждый прав по-своему», – улыбается далай-лама. Бог же молчит, он просто любит всех.

Старик, прислонив сгорбленную натруженную спину к рассохшимся от времени доскам двери, сидел на ступеньке и вглядывался, может, с высоты холма, на котором стоял дом, в пшеничные поля, обступившие подножие, а может, с вершины прожитых лет на судьбу, расстилавшуюся у него в сердце лоскутным одеялом вырванных из памяти событий.

Дом, каждый камень которого, забрав тепло и силу его рук, остроту глаз, крепость ног, да и самого Творца, превратил в божество собственную форму, заставив возлюбить доломитовую скорлупу более ближнего, более самого себя и, страшно подумать, более Бога. Вот он, бастион, воздвигнутый над сжавшейся в дряхлеющем теле душой, надгробный камень с окнами, спальнями, шторами, половичками, дверными косяками, кухонной утварью и дымовой трубой, через которую вылетело в никуда отведенное время.

«Я чувствую, его осталось немного», – подумал старик, и одинокая слеза, отдавая всю себя высохшим морщинам, исчезла, едва докатившись до середины щеки.

«Как и вся жизнь, – старик помотал головой, отгоняя печальные мысли. – Хорошо хоть успел дерево посадить», – он с гордостью посмотрел на широколистный дуб, занявший позицию прямо перед крыльцом. Старик вспомнил тот день, когда еще мальчиком принес из соседнего леса желудей наделать солдатиков и уже было взялся за нож, но отец, неодобрительно покачав головой, сказал:

– Разрезав единое, несущее в себе жизнь, привнесешь в этот мир, и без того полный страданий, еще одну смерть. Лучше посади семя, вырасти дерево и поумней вместе с его ветвями и листьями.

Старик улыбнулся. Мальчик тогда наделал солдатиков, как и хотел, но один желудь все-таки сунул в землю, пусть и нехотя, слегка припорошив его, и для надежности придавил каблуком.

Дуб, несмотря на столь безобразное к нему отношение, прижился и даже вырос футов до шестидесяти, ежегодно доказывая силу божественной жизни человеку, вечно сомневающемуся в этом факте и стремящемуся влезть внутрь процесса грязными руками самомнения. Мальчик успел стать взрослым мужчиной, когда появились первые желуди на его дереве, и надобность в детских армиях давно отпала, но осталась благодать тени в жаркий день и красота со-творчества человека и Бога.

«Крепкие стены под сенью раскидистого дуба, есть где укрыться от дождя и к чему прислонить спину, – неспешно рассуждал старик. – Только не слыхать здесь голосов, кроме моего, сыном я так и не обзавелся».

Сначала девушки, а потом и молодые женщины, проявляли к нему нескрываемый интерес, но он был слишком занят кладкой стен и настилом кровли, подгоняя валун к валуну и соломину к соломине. Кто увлечен грубой материей, не думает о тонкой; глаз порабощенного камнетеса видит изъян в камне, но не замечает гармонии окружающего мира. Семьи не случилось. Всю имеющуюся в себе любовь, заботу и переживания хозяин дома перенес на жилище, не расставаясь с ним, словно улитка, прячась внутрь все чаще и чаще, изредка выглядывая в окно проверить, на месте ли его великолепный дуб.

Листва шумела над головой, суетливо переспрашивая о чем-то, куда-то призывая, чем-то делясь и с ветром, запустившим свои длинные прозрачные пальцы в зеленую шевелюру, и со стариком, устало прикрывшим веки и твердящим про себя: «А ведь можно было по-другому…»

– Отчего слезы твои, отец? – раздался голос. Старик поднял опущенную голову: между ним и дубом стоял сын. – Что с тобой? – повторил он вопрос.

Стариковская доля – в ожидании, члены скрипучи и небыстры, мысли и того пуще: размерен поток их, русло витиевато, повороты, заводи, запруды. Сорванная случайно кувшинка вертится медленно, как бы нехотя, вот уткнулась лепестками в один берег, задумалась и направилась к другому, а там новый поцелуй и опять, через театральную паузу, к середине потока, чтобы, плавно покачиваясь, не нарушать общего покоя.

– Я не построил дом, сынок, – старик перебирает слова, как четки. – Не сделал чего-то важного.

– Зачем дом, отец? Дуб, что ты посадил, был тебе крышей от невзгод, под его сенью ты поцеловал маму, в его прохладе на свет появился я.

– Но что останется тебе после меня? – запричитал старик.

– Дуб, твой дуб будет моим, – успокоил его сын.

Старость не только капризна, но и упряма.

– В дуб может попасть молния, крот подточит его корни, термит сожрет плоть, а засуха – листья, и тогда не останется ничего.

Сын подсел к старику:

– Но ведь дом столь же хрупок: подлый враг разрушит стены, землетрясение разверзнет холм и поглотит все, уживающееся на нем, или завистливый сосед спалит крышу темной ночью.

– Дом – не просто стены, сын, – старик снова искал «кувшинку» в своей голове. – Это любовь, которая жила в них, твой смех и материнские слезы. Дом – это эхо прожитого, неумолкающее в укромных уголках чердака или под лестницей, ведущей в погреб. Дом – это… Даже над развалинами или пепелищем будет витать нечто, притягивающее сюда всегда.

– Отец, слова твои звучат проникновенно. Отчего же ты не построил столь прекрасный дом?

Старик влажными глазами посмотрел на сына:

– Я был занят твоей матерью. Наши отношения пожирали все мое время, все силы и помыслы. Она заменила мне Бога. Теперь, прожив годы без нее, я понимаю: любое замещение его, любая подмена – путь ограничения души, но, увы, поздно, и дома уже не построить…

– Отец, мне тяжело видеть твои слезы, – немолодой человек обнимал старика за худые плечи, стараясь успокоить его. Большая светлая комната впускала в себя солнечный свет через широкое окно, за которым обезумевший от счастья ветер стряхивал с одуванчиков белые паппусы, вовлекая в свой безудержный танец деловитых шмелей и легкомысленных бабочек.

Сын и отец в пустом доме на цветущем холме, окруженные облаком пыльцы и туманом безвременья, – вечная картина земного бытия в позолоченной рамке обстоятельств.

– Я выстроил дом и вырастил тебя. Оба эти блага замкнуты на мне: мой дом, мой ребенок, мое, мое… – старик вздохнул, оглядывая стены, коими отгородился от внешнего мира. Тихий человек, поселившийся в тихом месте, сколотивший свою крепость, не потревожив ни одной птицы, вырывший ров вокруг нее, не спугнув ни одной полевой мыши, обвенчавшийся со своей супругой так, что Всевышний случайно узнал об этом, явивший миру сына, ни разу не крикнувшего: «Мир, я здесь!»

– Чего же не хватает тебе, отец?

– Дерева, я не посадил дерево.

– Ты сделал многое другое.

– Но все – для себя и ничего для мира, – старик снова вздохнул и продолжил: – Сходи в ближайший лес, сынок, самому мне не дойти, принеси семя дуба – быть может, успею вложить его в землю и дождаться ростка.

– Я сейчас, отец, я быстро, – мужчина поднялся с места и выбежал из дома.

– Только будь осторожен, сынок, клыкастый зверь или лихие люди… – прошептал старик и умер.

– Что выберешь? – голос, неприятно дребезжащий в голове, прозвучал отовсюду.

Душа съежилась: выбор, снова выбор… Здесь это чувствуется предельно тонко. Все три судьбы казались ей печальными, тусклыми, нежелательными. Душа-спутница так и не появилась при просмотре, а ведь в двух случаях она была. Сын, почти никак не проявивший себя, что за человек получился, дом из одной комнаты, а как выглядят остальные?

Душа решила поторговаться с голосом:

– А вариант с домом, сыном и деревом одновременно не рассматривается?

– Этот вариант не рассматривается советом, но есть еще и твой голос.

– Я за, – быстро ответила душа.

Голос усмехнулся:

– Есть препятствие, видимое совету, но не осознаваемое тобой.

– Что видит совет? – настороженно спросила душа.

– Твой кармический такт. Из трех семян одно унесет ветер, всходы дадут только два.

– Невезучая я, – разочарованно протянула душа.

Голос снова усмехнулся:

– У большинства воплощенных ветер уносит все семена.

– У большинства? – изумилась душа.

– Воплощенный может пребывать в собственном жилище, окруженный детишками, и любоваться через окна плодоносящим садом, но при этом не иметь ничего, – голос сделал паузу, – кроме Бога, которого не видит, заставленный атрибутами плотного бытия.

– Мне надо подумать, – взмолилась душа.

– Тебе надо осознать, – отрезал голос. – У тебя секунда.

– Пусть решит совет, – торопливо сказала душа, боясь пропустить срок воплощения.

– Совет, не услышав твоего голоса, выберет наилучшее для сущего, – голос, утверждая, казалось, задавал вопрос.

– Наилучшее для сущего – разве это плохо? – удивилась душа.

– Создатель хочет смотреть на себя критически, для этого части его наделены выбором. Решение совета будет нейтральным для тебя, воплощение пройдет по принципу «не навреди».

– Всему сущему? – вставила душа.

– Да, но без движения в духе останешься ты, – констатировал голос.

– Моя секунда еще не прошла? – заволновалась душа.

– Для осознания и принятия выбора, твоя секунда – вечность. Время в руках Творца безгранично, но не злоупотребляй им. Совет ждет твоего голоса, у тебя секунда.

Душа обратилась к просмотренному. Прожить жизнь, стирая в кровь ладони при обтесывании камней, любуясь сквозь облако доломитовой пыли на дерево, посаженное случайно и без желания, отказывая себе при этом в семейном счастье… Бр-р-р-р… не хочется. С другой стороны, замкнуться в тихом семейном мирке, окружив его валом отчужденности и самости настолько, что, закопавшись с головой, превратить собственную жизненную историю в могильный холм, на котором не то что дерево, крапива не захочет расти. Не хочу. И многим ли будет отличаться бытие с семьей под почти райским древом, дрожащей от дождя и холода вне стен, коими не озаботился я по причине пустых грез и мечтаний, от предыдущих вариантов? Нет, не многим.

Ветер, уносящий семя, одно из трех, не принесет покоя и удовлетворенности душе, ибо он… и есть мой голос. Голос, стремящийся сказать, поведать, направить, подсказать.

Осознание – это миг, тонкое пространство между тьмой и светом, промежуток от «не было» до «стало», и оно пришло к душе.

– Я выбираю Бога, – сильнее громов земных прозвучал голос души, – и передаю свое желание совету.

– Совет принял его, – ответил голос. – Твое воплощение начинается, ветер стих, в добрый путь.

Колыбель


Успокой меня, Боже,

Материнской рукой,

Что качнет из рогожи

Мой ковчег подвесной.


Знавал я одного молодого моряка, знаете, из тех, кто неприметен в бою и тих в компании, но вот именно такие недотепы, серые мыши, невзрачные и вечно отстраненные от всего, иной раз решают исход сражения, когда из орудийной прислуги, маленького человечка, всего лишь подносящего ядра к вечно голодному пушечному жерлу, по замысловатому капризу Фортуны становится вдруг испуганный юнга настоящим канониром и, заменив убитого прицельного, зажмурившись для верности, подносит фитиль к запалу, отчего заряд, выпущенный таким безобразным с точки зрения военной науки способом, влетает через ряд пробоин прямехонько в пороховой погреб вражеского линкора, превращая многопушечную махину в груду щепы, окутанную гигантским облаком дыма.

Но поскольку голос столь блестящего выстрела слился в тот момент с залповым хором, наш герой остался без заслуженной награды, хотя некоторые особо крикливые с верхней палубы пытались возложить лавровый венок победителя на свои бесстыдные головы. В конце концов виктория была поделена между командой равными долями рома и хвалебными речами, коих хватило бы и на потопление целой эскадры.

Ночью новоиспеченный канонир, болтаясь в полотняном гамаке, рассматривал балочное ребро квартердека, обгрызенное прямо над ним ядром противника в сегодняшнем бою. Не спалось. Молодой человек думал о превратностях судьбы, о случайностях и поворотах, придающих пресной, с легким оттенком уксуса жизни вкус хорошего портового вина. Еще утром противник, заметив их фрегат, втрое уступающий по вооружению, погнался за легкой добычей, не подозревая, что к полудню обречен на гибель неумелой рукой юнги, которому нынче ночью глаз не сомкнуть, ибо не глядя отправил на дно три сотни человеческих душ и явись перед ним сейчас архиепископ Мир Ликийских святой Николай Угодник да востребуй ответа за содеянное, так он и знать бы не знал, чего глаголить и как ответствовать.

Вспомнились ему тогда вдруг матушкины очи над колыбелькой и беленый каменный свод потолка. Качает маменька люльку, меняется лик ее с потолочной кладкой, потом назад, от белизны камня к голубизне глаз ее, и снова в темноту трюма, к обезображенной балке, которую надо бы укрепить, и боцман точно ткнет обрубленным пальцем в нее, но это завтра, а пока мама качает сыночка то ли рукой, то ли любящим взглядом.

– Маменька, – шепчет юнга, – неужто вы родили меня убить столько людей?

Мурашки бегут по коже, совсем юного канонира начинает трясти.

– Тише, тише, сынок, – отвечает женщина. – Каждый приходит в этот мир для чего-то: кому и мухи не обидеть, а тебе – потопить целый корабль.

– Но я не хотел! – восклицает юноша.

– Какого черта? – слышится из соседнего гамака.

Мама улыбается, глаза ее светятся нежностью:

– Всякая работа на Бога в почете, даже самая грязная.

– Но не убийство, маменька, – уже не скрывая слез, шепчет юнга.

– Сначала стрелять научись, – ворчит гамак слева.

Боковая волна, ухнувшая в правую скулу фрегата, отрывает юнгу от матушкиных глаз и кидает в объятия боцмана:

– Разговорчики, салага, твое бормотание слышно на полубаке. Если не заткнешься, отправишься в гости к морскому черту, там наговоришься.

Он раздраженно выпускает из своих лап гамак, и юноша возвращается к сиянию материнских глаз:

– Война, как и жизнь в целом, – это энергообмен. Любишь – делишься светом, убиваешь – питаешь тьму. Либо наполняешь Бога, либо отнимаешь у него.

– Не пойму, мама, – забывшись, снова вслух вопрошает юнга.

– Чертов слизняк не даст спать, – гамак соседа начинает недобро вибрировать.

– Нет ничего страшного, когда черпаешь из бесконечности, но восполнять ее – вот это поистине прекрасно.

– Богу все равно, убийца перед ним или святой? – возбужденно шепчет молодой человек.

Вместо ответа мама отталкивает от себя колыбельку, и перед глазами проплывает потолочный свод – небеса младенца с лампой вместо солнца и трещинами меж камней взамен невидимых линий созвездий. Корабль путешественника в этом космосе останавливается в дальнем пределе и вновь возвращается в земную юдоль, к материнским рукам.

– Бог видит разницу только в выборе, – спокойно отвечает она, – берешь или возвращаешь.

– Надо же, – выдыхает удивленно юнга.

– Надо бы тебя утопить, и прямо сейчас, – переходит к угрозам соседский гамак.

И колыбель медленно опускается в пучину, зеленой вуалью затуманивая взор, веки смежаются, и ребенок засыпает…

– Юнга, – голос незримой рукой хватает за грудки и вытряхивает из гамака юного матроса. Он большими глотками хватает воздух ртом, открывает глаза:

– Я утонул?

– Недалек тот час, сынок, – его заряжающий недовольно смотрит на помятый вид напарника.

– Боцманский свисток и дьявола поднимет с того дна, где он обитает, да видно, только не тебя. К орудию, нас догоняют.

Он бросился на опер-дек, к своей «малышке», юнга последовал за ним, не осознавая происходящего: то ли во сне, то ли наяву. Открыв пушечный порт, юнга, даже не взглянув на восходящее солнце, подкатил к «малышке» дюжину чугунных шаров, зафиксировал их петлей и замер в ожидании команды. Через мгновение тихо стало на всех палубах – на то он и военный фрегат: все быстро, четко и в срок. Стрелки оседлали ванты, канониры просушили запалы, боцман отсвистал «К бою готов».

Прицельный выставил рыжую бороду через порт наружу и глянул в фарватер. Подержав красный мясистый нос на ветру пару минут, он убрался внутрь и авторитетно заметил: – К полудню догонят, можешь доспать.

Юнга свернулся калачиком вокруг смертоносных зарядов, закрыл глаза и… белый свод потолка сменился маминым лицом.

– Меня ждет бой, мама.

– Тебя ждет выбор, сынок.

– Выбор чего, мама?

– Положения своей колыбели.

Юнга заворочался во сне, старый моряк взглянул на него и покачал головой:

– Кутенок, ей-богу, переживет ли сегодняшний день?

– Мама, расскажи про колыбель, – шепчут губы юноши.

– Бог каждое дитя свое поместил в колыбель из света и любви и качает ее, когда нужно сделать выбор, прямо как мать, когда успокаивает своего малыша, и каждый выбирает, остаться при Боге или вне его, – матушка отталкивает от себя мальчика, и юнга летит прочь от тепла ее рук и ласки глаз.

– Так что же мне, не стрелять? – кричит он исчезающей вдали матери.

– Без команды – нет, – хохочет канонир, глядя на растрепанного от видения юнца, и тычет пальцем в просвет пушечного порта.

Там вырисовывается хищный бушприт линейного корабля, грозный красавец заходит на залп правым бортом, тридцать два орудия зияют чернеющими жерлами, жадно высматривая добычу.

– Не повезло нам, сынок, – спокойно говорит канонир, – заряжай.

Юнга проворно вкатывает в пасть «малышки» ядро, но прицельный не успевает даже коснуться ее пока еще холодного тела, как противник, не дожидаясь выравнивания бортов, дает залп. Его трехрядный сине-золотой фасад, гордость корабелов, укутывается в белесое одеяло порохового дыма, изрыгнув из мягких складок черный рой чугунных жал.

Известное дело, на адмиральский корабль берут лучших пушкарей: парни прекрасно знают свое дело, в результате которого на фрегате сбита грот-мачта, от бизани осталась половина, фальшборт квартер-дека превращен в уродливую пилу, а сама палуба будто подметена гигантской метлой: ни людей, ни пушек; завершают картину болтающиеся на вантах в самых неудобных позах тела стрелков.

Но наступившую тишину разрывает команда лейтенанта «Бей», и оглушенный юнга поворачивается к напарнику – тот сидит возле своей «малышки» с запалом в руке, но совершенно без головы. Молодой моряк бросается к нему, выхватывая пальник из костенеющих пальцев, и подносит к пушке…

Колыбелька возвращается к матушке, в теплые объятия ее глаз.

– Для Бога важен выбор, – шепчет она, не двигая губами.

Фрегат дает ответный залп, но без «малышки», юнга задувает фитиль и подходит к порту – красавец линкор, слегка потрепанный после ответа с фрегата, выставил наконец роскошный борт для полного залпа. Секунда, и он погружается в облако белого дыма, а юнга – во тьму…

– Мама, я умер?

– Нет, сынок, ты только родился.

– А что стало с фрегатом?

– Он потоплен.

Колыбель плавно качается, как обломок обшивки на волнах. Мама улыбается, будто ничего не произошло.

– Нас сожгли, потому что я не выстрелил?

– Ты сделал свой выбор, в том месте и времени несколько сотен душ должны были скинуть плотные оболочки, что и произошло. Когда варят бульон, не важно, в каком месте лопаются пузыри.

– Люди – бульон для Бога?

– Бог и есть бульон, энергетический, люди же – его состав, их действия приводят к кипению.

– И гибели, – всхлипывает «новорожденный».

Колыбель медленно переворачивается и опрокидывает свое содержимое в воду. Глаза не видят дна, только сгущающуюся внизу темноту.

– Лопнувший пузырь теряет форму, но не суть, – звучит под водой успокаивающий голос матери.

Знавал я одного юнгу, знаете, из тех, кого больше прельщает сияние звезд на небе, нежели блеск золота в карманах, и не потому, что первого в избытке, когда солнце передает свою вахту луне, а второго не водится ни днем, ни ночью. Привычные резоны молодых людей понятны их старшим товарищам без объяснений – карьера, науки, женщины вкупе с безудержными увеселениями и пагубными пристрастиями к табаку и горячительным составам. Но наклонности нашего героя отличались от общепринятых в той среде, где угораздило очутиться ему вместе со своими фантазиями, явно неуместными на борту военного фрегата.

Сказать, что он выделялся из трех десятков молодых бедолаг, которых или сдали на службу обессилевшие от вечных проказ родители за пригоршню монет, или невменяемых прихватили хитрые рекрутеры за кабацким столом, заказав по пинте эля перед подписью на контракте капера, – значит соврать. Он не просто выделялся, он сиял тем светом, что притягивает и пугает одновременно, он был другой, чужой, не мы.

Боцман определил его в канонирскую прислугу, грохнув свою огромную пятерню на худое плечо юнги:

– Блаженному только ядра подкатывать, на большее не сгодится.

Старый канонир, в пару к которому определили юношу, рассказывал, как тот бормотал по ночам во сне сам с собой, выясняя у невидимого собеседника, что ему следовало бы сделать. Слово «выбор» звучало чаще остальных и возбуждало юнгу на раскачивание гамака. Крепкая затрещина успокаивала парня, мешающего своей болтанкой остальным, он засыпал, но несколько раз моряк видел собственными глазами, как его гамак замирал в неестественном с точки зрения физических законов положении.

Подобные заявления вызывали гомерический хохот у матросов, дружно советующих канониру не злоупотреблять ромом на ночь. Пушкарь клялся морским чертом и Девой Марией, чем усугублял свое положение – смех становился громче, а шутки в его адрес язвительнее.

Тремя неделями позже фрегат достиг экватора. Новичкам спустили парус в море и дружескими пинками скинули их в океан. Каждому впервые пересекшему эту воображаемую, но такую важную для моряков линию капитан предлагал пинту рома или иное желание, на выбор. Большинство соглашалось на выпивку, кто-то просил табаку, кто-то отменял ближайшую вахту, самый молодой пересеченец посягнул на святая святых: дунуть в боцманскую дудку. Наш герой, ей-Богу чокнутый, пожелал сойти на ближайший берег, что встретится по курсу, без разницы, будет он заселен кровожадными туземцами или необитаем вовсе.

Капитан сперва обомлел от такой просьбы, но, посмотрев в глаза юнцу, справедливо рассудил, что будет лучше избавиться от такого балласта, тем более по его же просьбе, нодля порядка, недовольно сплюнув, проворчал:

– Как угодно, юнга, препятствовать безумию не стану. До земли пять дней ходу, это архипелаг из нескольких небольших островов, губернатором одного из них вы назначите себя сами.

После сказанного он выпустил в сторону юнги столь восхитительное табачное облако, что юноша громко чихнул, ударившись лбом о грот. Взрыв хохота команда сотворила такой, что могла поспорить с канонадой при известном сражении сэра Моргана, уже на службе Ее Величества с тремя испанскими галеонами, когда флагман палил с такой скоростью, что орудийная прислуга плескала воду на раскаленный чугун пушек, не боясь залить запальные отверстия, ибо те высыхали мгновенно, и можно было возобновлять стрельбу сразу же.

Кэп знал что говорил – благоприятный попутный ветер к заявленному сроку подогнал фрегат к весьма скромному каменному пузу, торчащему из океана футов на сто, не больше. Когда лот показал близкую песчаную отмель, бросили якорь и на всякий случай дали выстрел по группе кустарников, спугнув при этом с десяток мирно дремавших там пернатых обитателей этих земель. Стая сделала круг и вернулась на прежнее место, видимо, не имея возможности податься куда-то еще.

– Ваши соседи, юнга, – ухмыльнулся боцман, подходя к штормтрапу. Вся команда, кроме вахтенных, собралась тут же в ожидании развлечений, столь редких в дальних походах. Молодой человек легко перемахнул через фальшборт и задержался на верхней перекладине.

– Не передумал, сынок? – безразличным тоном спросил капитан. – Может, оно того и не стоит?

– Вы уходите в неизвестное известное, я же остаюсь в известном неизвестном, – ответил юнга.

– Парень, – возмутился боцман, – а нельзя ли просто спуститься к воде и не испытывать наше гостеприимство?

– И что же это значит? – поинтересовался капитан, которому вся эта болтовня начинала порядком надоедать.

– Это значит, сэр, что, выбирая войну, вы выбираете смерть, – юнга лучезарно улыбнулся.

– Что же выбрал ты? – капитан красноречиво посмотрел в сторону одиноко торчащего среди бескрайней воды безлюдного куска скалы.

– А я выбираю смерть, чтобы не выбирать войну.

Подобное жонглирование словами весьма забавляло команду.

– Эй, юнга, может, пинту рома и не надо выбирать смерть? – предлагали одни.

– Только пусть сначала спустится и прополощет подштанники, – язвили другие.

– Вы превратили военный корабль в торговца, молодой человек, – прервал перепалку капитан. – Спускайтесь, мы уходим.

– Поднять якорь, брамсель ставить, живо, бесхвостые обезьяны, – заорал боцман. Все бросились выполнять команды, и на юнгу, соскользнувшего с трапа в море, уже никто не обращал внимания.

Остров, до которого ему предстояло добраться, входил в состав архипелага из еще пяти таких же кусков остывшей лавы, растянувшихся на двадцать миль в форме подковы. Шестипалый вулкан, проснувшийся на глубине много веков назад, успел вытащить наружу только кончики своих раскаленных пальцев. Если представить себе описываемые события на большом пальце, то возле мизинца разворачивалась схожая сцена.

Четырехмачтовый шестидесятипушечный гигант снялся с якоря, оставив в кильватере маленькую шлюпку с юнгой, пожелавшим сойти на одиноком, лишенным всего, что может расти на клочке земли, лысом островке, лишь бы не продолжать пребывания на несущем смерть судне.

Последними словами этого странного юноши, покидающего борт линейного корабля, были:

– Выбирая смерть, смерть и получите.

Возвращение


Вымаливаешь не свое,

Ибо твое все уже при тебе.


Мир со всеми его запахами, полутонами, красками, рефлексиями и утопиями, иллюзиями, маниакальностью и безответственностью, святостью и возвышенностью, Содомом и Гоморрой, массовостью и вождизмом, и Иисусом Христом, одиноко распятым над многочисленными шахтами баллистических ракет, в одночасье лишился… меня.

– Невелика потеря, – скажете вы и будете чертовски правы. Что я, мазок на полотне Моне, тот, случайный, которого Клод и не заметил, по сути, клякса. Убери его и что?

– Это уже будет не Моне, – возразит искусствовед.

– Халтура, – поддакнет критик.

– Конечно, нет, – заступлюсь я за мастера, – великое останется великим и любоваться творением Моне, как и Создателя этого Мира, не перестанут, ибо один мазок исчезает, давая место другим…

Я стоял на перроне в полном одиночестве. Паутина ржавых стальных балок над головой, казалось, с трудом удерживает в своих проклепанных пальцах мутные стекла, через которые едва пробивался желтоватый бледный свет. Воздух был влажен, тяжел и сперт и нес в себе тревожную зловещую тишину. Если в этом мире и существовала жизнь, она едва теплилась в моем съежившемся сердце, каждый удар которого с испугом отзывался в грудной клетке приглушенным «тум».

Там, где железные лапы причудливого навеса упирались в пол, скапливалась тьма, пряча в своих объятиях нечто, чьи взоры холодили спину и парализовали шею. Оторвать взгляд от путей и обернуться было страшно, очень страшно. Рама навеса, словно под чудовищным давлением желтого свечения, кряхтела в местах, где ее кости соединялись друг с другом искривленными болтами, полупрозрачные стекла трещали сложными узорами по той же причине; что-то, походившее на звуки падающих капель в пустое ведро, методично отдавалось в моей голове каким-то инфернальным метрономом, отсчитывая, отсчитывая, отсчитывая…

«Тум», – ухнуло в груди. – Зачем я здесь?

«Тум-м-м-м-м», – загудело в позвоночнике. – Я жду поезд.

– Какой поезд, что за поезд? – засуетилось внутри. – «Тум, тум, тум».

На спине цепко закрепилась колючими глазами темнота, так хочется повернуться и посмотреть туда, но я жду поезд и не могу отвести взгляда от путей. Я боюсь пропустить его и остаться здесь, в этом ужасном месте с его гнетущей музыкой железного оркестра под мутно-желтым небом.

Вот-вот подойдет поезд и отвезет меня на другой вокзал, туда, где хорошо, где свет и люди, я уверен в этом и готов терпеть на этом жутком перроне сколько нужно, только пусть поезд обязательно придет.

Тум-тум, тум-тум, не стук ли это колес? Воздух здесь упруг и напряжен, быть может, я не вижу, но уже слышу свое скорое избавление. Глаза мои, как руки обезумевшего от страха, цепляются за шпалы, словно за перекладины лестницы, но туман, пляшущий возле самого перрона, прячет мои надежды, затягивая, запихивая их в непроглядное жерло, узкую, вытянутую пасть, в серый, клубящийся тоннель… Там, в самом конце, вдруг возникает светящаяся точка.

Тум, тум, тум, тум – начинают оживать внутри меня там-тамы, точка растет, приближается, озаряя стены темной кишки пульсирующими лучами весеннего солнца.

«Поезд, наверняка это поезд» – поет все мое нутро, мышцы шеи расслабляются, я могу, но уже не хочу оборачиваться на пугающую тьму. Зачем? Еще мгновение и меня умчит мой поезд. Свет в тоннеле становится ярче, но не я лечу к нему (надо же), а он приближается к перрону.

Мне представилось: вот вырастает передо мной искрящийся белоснежный паровоз, украшенный золочеными ангелами и библейскими цитатами. Из трубы валит не пар, а столп света, переливающийся всеми цветами радуги. Поезд плавно и неторопливо останавливается возле меня дверями вагона номер семь (почему-то мне так хочется), я усаживаюсь на голубого цвета воздушный диван и отправляюсь к Нему, предстать пред очи его дабы держать ответ за содеянное. От подобных рассуждений во рту стало приторно «Господи, – подумал я, – какая чушь».

– Несусветная, – прозвучал голос рядом.

Прямо передо мной, на путях, стоял… Нет, не говорящий паровоз, не великий свет, перевернувший Савла в Павла, а ярко озаренный белыми лучами я сам.

– А как же поезд? – ошарашенно пробормотал я.

– А куда ты собрался? – улыбаясь, вопросом на вопрос ответил мне светлый я.

– К Нему, – продолжили по инерции движение мои губы, хотя мозг уже осознал всю глупость произнесенного.

– Он здесь, – сказал светлый, с интересом, как мне показалось, разглядывая меня.

Я невольно обернулся, светлый хохотнул:

– Встречает не Господь Бог, а его часть в тебе, то есть ты сам, твоя душа, твой светлый, а это я.

Мой собеседник вспыхнул столь ослепительно, что я зажмурился:

– Но я думал, мне покажут прожитую жизнь, кадр за кадром…

– Как мелькающие картинки в бело-золотом вагоне за окном, а ты на мягком диване, – не без издевки, но по-доброму закончил за меня светлый.

– Ты думаешь, Бог следил за тобой, за каждым твоим шагом?

– Нет? – переспросил я удивленно.

– И нет и да, – загадкой ответил Светлый – Бог не следил за тобой сам, он просто не пребывает в таком виде. Бог делал это с помощью тебя же самого – это работа души.

Я был оглушен, начиная осознавать, что перед Богом мне не стоять. Вместо него моим судией назначен я сам, вернее, вот этот сияющий пижон, которому ведома каждая мысль моя, каждый вздох и всякое деяние – выстроенная в моем воображении ранее картина загробного мира рушилась.

Светлый, естественно, прочитав меня, тут же заявил:

– Время, хоть и безгранично, но все же регламентировано. Приступим?

– К чему? – упавшим голосом пробормотал я, и в груди ухнуло «тум».

– К ответствованию, – и светлый, как заправский бухгалтер, засучил белоснежные рукава. – Но для начала вопрос. Тебя не смущает мрачноватая окружающая обстановка и грязные лохмотья, что ты нацепил на себя?

Я почему-то посмотрел прежде всего на руки, а светлый, справедливо полагая не получить от меня внятных комментариев, скороговоркой произнес:

– Скорченные пальцы – привычка брать, ладони вымазаны кровью животных, употребленных в пищу, а запястья трясутся от страха оторвать от щедрот своих.

Я повертел перед носом обеими кистями и подумал: ни одной животины не погубил я, а то, что такова земная еда, не моя вина, что же до «все себе и ничего другим», так и здесь не могу назвать себя жадным.

– Оправдание – не путь, – промолвил светлый, прекрасно слышавший мои мысли.

– Я не оправдываюсь, я размышляю, – возразил светлому я.

– Брал или хотел брать, больше, чем отдавал, или хотел отдать и в пище имел выбор через знание, – светлый вытянул свои безупречные ладони вперед. – Вот длань Господня, а ты нарушил баланс, от того и пальцы не прямы, но словно крючки, а на ладонях метка убиенных без надобности.

Наверное, светлый был прав.

– Душа всегда права, – тут же отозвался светлый.

По привычке я сунул руки в карманы, на что мой экзаменатор среагировал следующей скороговоркой:

– Плащ до пят в попытке спрятать от мира свое естество, истинное «Я», меня, светлого, и пусть он рваный, ведь многие пытались отщипнуть, впрочем, как и ты сам, не принадлежащее им, но свет сквозь дыры не пробивается, ибо нет его там – я, душа твоя, стою в стороне, как и было всегда.

Я осматривал серо-черный мешкообразный купол плаща, словно собранный из лоскутков материи, надерганной невесть откуда, из которого торчала моя голова и высовывались ноги, обутые в странного вида обувь. Светлый, синхронизировав свой взгляд с моим, уткнулся в башмаки и продекламировал:

– Сапоги не по размеру оттого, что ходил путями мелкими при широком-то шаге-потенциале; дыры в подошвах – от капканов острозубых, коими изобилуют кривые дорожки, вне путей истинных, а грязь на голенищах не потому, что не чистил, а по причине той, что ни разу от грязи земной не оторвался, воспарив хоть бы на миг.

– Да человек я или чудовище? – в сердцах воскликнул я, топнув только что описанным в самом неприглядном свете сапогом.

– Вздор, – улыбнулся светлый. – Ты – Бог, смотри на меня.

И он покрутился передо мной, как на подиуме, демонстрируя лучистую накидку и крылатые сандалии.

– Только слегка вымазался в собственной самости.

– Это успокаивает, – буркнул я, стараясь стянуть бесформенный плащ ниже, на сапоги.

– Но мы не закончили с последним элементом твоего гардероба, заблудший модник, – схохмил светлый, указывая на мою шляпу – роскошный головной убор.

Я стянул с макушки ковбойского вида аксессуар – ничего особенного, обычная широкополая шляпа. Светлый сразу же затараторил:

– Широки, даже слишком, поля, но задайся вопросом: зачем такие, не прятаться ли от Бога? Чтобы он, всевидящий, не заметил тебя или от собственного стыда?

Я, подумав, водрузил шляпу обратно:

– Другой нет.

На что светлый, склонившись передо мной в издевательском реверансе, продемонстрировал на белокурой маковке небольшого размера золотой колпачок с вышитыми на нем неизвестными мне символами.

– А что там начертано? – заинтересовался я.

– Твое имя, небесное, естественно.

– Можешь мне прочесть?

– Ангельский язык пока недоступен тебе.

– Почему? – огорченно спросил я.

– Твоя картина мира, – и светлый обвел рукой лязгающий ржавеющий навес над перроном с темными углами и грязно-желтым небом, – не ангельская.

– Так давай исправим ее, – воодушевился я, потирая от нетерпения крючковатые грязные пальцы.

Светлый развел руками:

– Ты сам должен осознать ее и рассказать мне, почему она такая, как я поведал тебе о тебе.

– А когда я сделаю это, что будет потом?

– Потом сможешь отправиться к Нему, – и светлый вновь озарился вспышкой, на этот раз золотой.

Я огляделся, поле для размышлений (и осознания) представляло картину унылую и немного страшную. Неужели таким представлялся мне мир? Я постепенно догадывался, что лежащий передо мной сейчас мрачноватый пейзаж не есть мир загробный сам по себе, но отражение моих воззрений и опытов в проявленном плане. Небесный свод, что воздвиг я над собственной жизнью, задумывался монументальным – много металла, мощные ребра, несущие на себе небо, перрон… А почему именно перрон? Как символ ожидания либо отъезда, либо встречи с чем или кем-то. Вся жизнь в ожидании.

«Тум», – напомнило о себе сердце под плащом. «Я просто запер сердце внутри», – пришла ледяной волной мысль. «Тум», – получил я подтверждение из груди, мой защитный купол ржав и скрипуч был с самого начала, а сознание запылено настолько, что божественный свет, проходивший через стекла-сетчатки, больше походил на взбаламученный поток, по илистому дну которого беспрестанно елозит уязвленная самость.

Светлый, хранивший до сих пор молчание, заметил не без удовольствия:

– Самобичевание никогда не было твоей сильной стороной, но сейчас плеть истины оставляет чрезмерные следы на твоей спине.

– Не пойму тебя, – я смотрел на светлого, который театрально размахивал за своей спиной клоунской плетью, слегка напоминающей бенгальский огонь.

– Как и всякий воплощенный, ты спустился избавиться от страхов. Да-да, вон тех, что пугают тебя из-под углов. У очень многих они разлиты по небосводу ровным слоем и плотно закрывают от взоров Бога; твои же в большей степени стекли с купола, и ты чувствовал божественный свет, пусть и в сильно искаженном виде.

От этих слов мне полегчало физически, даже показалось, что я немного оторвался от перронных плит, но тут же подошвы ощутили тяжесть тела и холод под ногами.

Светлый подмигнул:

– Самость не даст расслабиться, ты продолжай – плеть истины все еще в твоих руках.

Я не без отвращения решился повернуться и взглянуть на темные углы, хранившие сгустки черноты, так страшащие меня. Пудингообразная масса пульсировала, колыхалась, вибрировала, вздрагивала и пугала, пугала, пугала… одним своим существованием. Я не считал себя трусом, правда, и не мнил храбрецом, но, судя по количеству трепещущей черни, страхов у меня хватало.

– Страхи – пища для самости, – подсказал светлый. – Она живет ими и их же генерирует.

Мне пришла в голову аллегория, но озвучивать ее не хотелось, тем не менее светлый подхватил эту мысль:

– Ты абсолютно прав. Самость – существо, питающееся продуктами собственной жизнедеятельности. Как бы странно сие не звучало, но в этом ее суть: эгоцентризм готов поглощать свои фекалии, лишь бы ничего не отдавать вовне.

– Страхи мои многочисленны, но мелки, – сказал я, немного подумав, светлому. – Вспоминая воплощение, не могу найти ни одного серьезного.

– Они и есть та пыль на стеклах, что не позволяет видеть Бога, – улыбаясь, подтвердил истинный «Я». – Бери тряпку и начинай протирать их.

Я согласно кивнул головой, и следы событий, самых мелких и незначительных, как казалось там, в проявленной жизни, начали возникать в моем воображении сами собой, образуя из разрозненных кусочков стройную картину, словно кто-то поворачивал трубу калейдоскопа за меня.

– Это делает твое сознание, – услышал я приглушенный шепот светлого.

«Тум-тум», – вновь напомнило о себе сердце. Все кругом вращалось, переворачивалось, перестраивалось, я не мог оторваться от завораживающей картины смешения слов и событий, своими гранями, как крючочками, цепляющихся друг за друга, воссоздающих логику, неподвластную человеку проявленному, но ясно осознаваемую здесь, на перроне, рядом с истинным «Я», не прикрываясь уродливым плащом обид и унижений, со взором, лишенным бесполезного козырька, под которым стыдливо прятались от Бога помыслы, коих следовало не стыдиться, а просто не допускать, сбросив со стоп обувь, что кандалами пристегивала к земному, не давая возможности полета душе.

Теперь я чувствовал, что корпус удивительного прибора – в моих руках, и я свободно поворачиваю его в нужном мне направлении чистыми от изжитого ладонями и расправленными от стяжаемого пальцами.

– Мои руки… – воскликнул я, отрываясь от калейдоскопа и обращаясь к светлому.

Окружающий меня мир изменился, ржавеющий тяжеловесный купол исчез, открыв надо мной голубое небо, сам перрон обрел мягкий матово-белый оттенок, а рельсошпальная решетка являла собой ослепительно золотой путь, на котором стоял я один в светящихся одеждах с маленьким колпачком на макушке и в крылатых сандалиях. Я был светлым.

Сняв головной убор, преисполненный невообразимого счастья, я прочитал имя свое и услышал голос:

– Сын мой, иди ко мне.

Никто из живущих не в состоянии представить чувство души, названной по имени и призванной к возвращению. Я светлый, и я иду к Тебе.

Для чего все это?


Ты спросила меня.

Для чего все это?

Но на этот вопрос

Даже Он не имеет ответа.


Художник жил на окраине города, в одиночку занимая чердак трехэтажного доходного дома с фасадом, украшенным французскими балконами и лепниной, тем, что выходит на улицу, и обветшалыми, потрескавшимися от ветра, дождя и времени остальными тремя сторонами – этакая атласная жилетка, спина которой беспощадно изъедена молью, но пуговицы все еще держатся и даже блестят, а атлас не лоснится ввиду аккуратного и почтительного к нему отношения.

Хозяин дома, обладавший талантом извлекать прибыль буквально из ничего, достаточно будет сказать, что в солнечную погоду опустить жалюзи на окна предлагалось постояльцам за отдельную плату, равно как и во время дождя закрыть фрамуги, поскольку все приводилось в движение хитроумными механизмами, изобретенными и выполненными скрягой собственноручно, долго искал применение пустовавшему чердачному пространству, высота которого, около шести футов, не позволяла использовать его в качестве жилого, и искренне обрадовался художнику, согласившемуся проживать, согнувшись в три погибели, лишь бы дешевле. После недолгих переговоров сошлись на весьма скромной цифре. Хозяин же себе в актив записал то, что хотя бы мальчишки перестанут лазить на крышу, а голуби гадить на вполне приличный деревянный настил.

Художник, худощавый молодой человек среднего роста, перемещался по своему жилищу, втянув голову в плечи, что позволяло не биться лбом о балки стропил и при этом не гнуть спину. Правда, такая осанка, войдя в привычку, придавала ему испуганный, болезненный вид. За, как уже сказано, невеликую плату художник получил в свое распоряжение, помимо нестерпимой духоты в полдень и невыносимого грохота капель при ливне, а также кошачьих воплей по ночам и бесконечного голубиного воркования в утренние часы, площадь всего здания с тремя слуховыми окнами и шестью дымоходами, от которых тянуло домашним теплом и кухонными запахами, спасавшими от голода и, вполне возможно, отчаяния.

Мастерская художника ограничивалась размерами чердака исключительно в непогоду. Когда же над городом светило солнце, молодой человек выбирался на крышу, и весь мир, сколько хватало глаз и воображения, был его пленэром. Работал он много и самозабвенно, но, судя по тому, что картины его не имели ни малейшего успеха, был бездарен. Впрочем, одна влиятельная и немолодая особа однажды обратила внимание на его пейзаж. Правда, как выяснилось позже, интерес представлял сам автор, а не его произведение. Необременительные и нечастые встречи с ней в приватной обстановке позволяли художнику покупать краски, кисти и немного еды, но совершенно уничтожали в нем то естественное, парящее, светлое, что водит рукой мастера, создающего волшебные слепки жизни.

В один из таких вечеров, вернувшись к себе после рандеву с мадам, все еще неся на теле гнет ее пухлых рук, молодой человек, вглядываясь в таращащие на него из темноты свои белесые глазницы картины, эти безжизненные маски прожитого, нелепые эманации гордыни, дурно прорисованные эскизы самости, решил расстаться с жизнью (а заодно и с мадам), не приносящей ни радостей, ни горестей, уставший от вечного балансирования между уговорами о величии и реальностью ничтожества, уводящего все дальше от вожделенного искусства в потный мир складок кожи и простыней.

Художник выбрался на кровлю через слуховое окно и всерьез задумался, где с точки зрения композиции лучше распластать свое тело – на улице, ярко озаренной фонарями, или на задворках, под мягким светом луны, где его бледность наверняка будет более гармонична.

– Я думаю, с правого фасада лучше всего, – резко прервал столь возвышенные размышления насмешливый голос.

– Отчего же? – вздрогнув, спросил художник, разглядывая незваного гостя – высокую черную фигуру, контрастно выделяющуюся безупречной осанкой на фоне звездного неба.

– Вы закончите свое существование в выгребной яме, где, собственно, вам и место, – черная фигура указала вниз тростью, видимо, выцеливая место падения.

– А вы не слишком учтивы… – художник сделал многозначительную паузу, давая возможность собеседнику представиться.

– Зовите меня незнакомец, – ответила черная фигура. – Я учтив с равными, но таких немного.

Молодой человек постепенно приходил в себя. Разговор, пусть даже в таком ключе, успокаивал и отвлекал от суицидальных мыслей:

– Как вы оказались здесь?

– Я оказываюсь где хочу, – коротко ответил незнакомец. Лица его не было видно, но художнику показалось, что собеседник улыбнулся, и от этой улыбки холодок пробежал по спине.

– Вы помешали мне сделать то, что я собирался, – дрожащим непонятно почему голосом произнес юноша, – но я рад этому. Как мне отблагодарить вас?

Художник надеялся, что надменный господин, вымакав его в грязи унижения, откажется от услуг нищего начинающего рисовальщика, и на этом неприятный разговор будет закончен. Он было уже направился в свои скромные чертоги, как вдруг услышал:

– У меня предложение к вам.

Изумленный экс-самоубийца замер на месте. Внизу, в подворотне, как-то уж слишком жалобно завыл пес.

– Луна, молодой человек, не дает покоя многим, – спокойно произнес незнакомец из слухового окна.

Каким образом ему удалось переместиться в пространстве с такой прытью, художник не успел сообразить, мозг отказывался понимать происходящее, а уж тем более как-то реагировать на него. Ко всему прочему луна спряталась в этот момент за тучу, и черный человек опять остался без лица.

– Проходите в мастерскую, – улыбнулся он, хозяйским жестом приглашая внутрь. И снова художника накрыла вторая волна холода, острой ладонью проскребя от лопаток до копчика.

– Я хочу купить все ваши картины.

Молодой человек не поверил ни глазам, ни ушам, а заодно и ногам, которые послушно повели его в его же жилище, повинуясь при этом чужой воле. Незнакомец прогуливался среди картин, согнувшись пополам, что, впрочем, никак его не смущало. Он подолгу останавливался возле каждого холста, словно пытаясь узреть то, чего там не было. Наконец, обойдя три с половиной десятка мольбертов, черный гость, как эксперт, мнение которого не обсуждается ни кем и даже им самим, заявил:

– Они все пусты, все ваши работы – это мазки и линии, без единого намека на дыхание и сердцебиение. То, на что вы потратили силы и время – просто краски, нанесенные на ткань, полное отсутствие жизни. Прекрасно сделано, место им в аду, я покупаю все.

– Вы желаете унизить меня…– начал было художник, но незнакомец не дал договорить.

– Отнюдь, с точки зрения искусства, причем любого, ваши труды ничтожны, но промасленный холст – отличное топливо для жаровень под грешниками. Он повернул свое черное лицо взглянуть на художника и захохотал глубоким грудным смехом, от которого взмыли в ночное небо стаи голубей с соседних крыш.

– Что вам угодно? – дрожа от негодования и сжимая до боли кулаки, прошептал молодой человек.

Странный и страшный посетитель, присев, поднял с пола горсть птичьего помета, которая тут же засияла золотым блеском. Бросив горсть слитков к ногам художника, он учтиво произнес:

– Я хочу заказать у тебя… портрет.

– Ваш портрет – это черная клякса, несложная работа, столько не стоит, – дерзко ответил юноша, устрашаясь своих слов по мере их произнесения.

– Речь не обо мне, – сверкнул красными огнями в глазницах незнакомец, – речь о лике Бога. При этом он странно дернулся, словно волна судороги прошлась по всему телу, от пят до макушки.

– Вы ошиблись чердаком, я не иконописец, – продолжил дерзить молодой человек, не переставая при этом погружаться в объятия неизъяснимой тревоги.

– Мне и не нужен праведник, следующий надуманным канонам, причащающийся по утрам и всякое движение кисти соизмеряющий с тем, что скажет духовник, – незнакомец поморщился, словно хватил лишку лимона. – Мне нужен бездарь, отчаявшийся, на грани помешательства и в шаге от грехопадения, то есть ты.

Художнику явно не понравилась такая характеристика – насчет бездаря черный наглец, конечно, прав – его работы не трогали людей: скользнув взглядами, они проходили мимо, равнодушные к пейзажам и натюрмортам. Что же касается умопомрачения, его не было, суицидальные помыслы, не спорю, имели место, но шагать в пустоту, скорее всего, я не стал бы.

Незнакомец, дождавшись окончания внутреннего диалога, равнодушно спросил:

– Так что насчет моего заказа? – и нагнулся за новой порцией помета, удваивая ставки.

– Нет, – отрезал художник. – Бога писать не стану. Ни для вас, ни для кого-либо еще. Уходите, я хочу спать.

Нисколько не смущаясь таким ответом, незнакомец выудил из… непонятно из какого места своей черной фигуры холстину, свернутую в рулон.

– Здесь три шедевра великого… Впрочем, к чему имена, я отдаю их тебе, ставь свою подпись и входи в историю.

Он протянул сверток художнику. Молодой человек развернул первый холст и обомлел:

– Да ведь это же…

– Да-да, он самый. Чувствуется рука, не правда ли? – лукаво поглядывая на реакцию художника, промолвил незнакомец.

– Откуда это у вас?

– Купил у автора.

– За голубиный помет? – начал злиться юноша.

– Помет был куриный, кажется, но золото настоящее, – незнакомец развел руками. – Что скажешь?

– Это подмена и это подло, – вспыхнул художник.

– Это шанс, – спокойно ответил черный искуситель.

Немыслимая буря разносила все в сердце юноши, принципы ходили ходуном, устои и мораль трещали, грозя вот-вот рухнуть на дно, утаскивая за собой и заповеди Божьи, – столь велико было желание вот так просто, в одночасье, изменить жизнь. Известность, слава, богатство, почитание и обожание на одной чаше весов и честь – на другой, такая слабеющая, кровоточащая, охрипшая.

Незнакомец с истинным наслаждением наблюдал происходящее с художником. Его не просто забавляло это действо, оно напитывало его, смачивало засохшее и смазывало трущееся, разглаживало смятое и выпрямляло согбенное. Как опытный искуситель, он развернул перед трепещущим юношей еще одно полотно и тот, застонав от восторга, сдался:

– Что я должен сделать?

– Всего лишь написать лик Божий, отбросив каноны и образы, что знакомы тебе, – незнакомец улыбался, – под мою диктовку.

Нервная рябь покрыла лицо молодого человека, искажая тонкие пересохшие губы – не так ли страдал Адам, поднося к устам яблоко познания?

– Зачем тебе это?

Не иначе Змий, обернувшись загадочным посетителем чердака, свесился с ветвей райского древа или, наоборот, выполз из самой глубокой расщелины Аидова царства, и преспокойно, даже нравоучительно, произнес:

– Все просто. Кто видел Бога? Никто. Никто не знает, как он выглядит, значит, если его изобразить так, как надо мне, для остального мира он станет именно таким.

– Но ведь это… – художник не находил слов.

– Не так ли ведет себя любой человек? – резко прервал его незнакомец. – В своем воображении всяк рисует себе своего Бога, удобного и благостного, когда жизнь удачна и сытна, или строгого и безжалостного, если судьба полна бед и испытаний. Бога исказили, он стал тысячеликим, а мне нужен лик моего Бога.

– В таком случае почему вы сами не возьмете холст и краски? – удивился обескураженный таким напором юноша.

Снова незнакомец сжался, неестественно быстро и сильно, затем столь же молниеносно распрямился, будто плоть его была бумажной и сжималась рукой твердой и невидимой:

– Я не художник, я не могу сам.

– Но позвольте, – изумился молодой человек, – вы только что прочли мне лекцию о вольностях рода человеческого в части изображения Творца, притом что большинство людей рисовать не умеют.

– Я не часть его, в этом смысле я не художник, – почти взорвался черный человек, – а посему не представляю его себе никак.

– Вот так поворот, – выдохнул художник. – Я хочу это запечатлеть.

– Что именно? – пришло время удивиться незнакомцу.

Но юноша уже не слышал его – он метался по чердаку вокруг черной неподвижной фигуры в поисках кисти и красок, опрокидывая выставленные картины, забывая о низких балках, оставляющих пылающие пятна на лбу, бормоча под нос: «Где же, ну где же они?»

Незнакомец с раздражением разглядывал мечущуюся худосочную тень, выставляя вперед свою трость всякий раз, когда художник проносился в непосредственной близости, но тому удавалось каким-то непостижимым образом увернуться от подножки и продолжить безумный галоп. Наконец черному надоело безуспешно тыкать тростью в пространство, и он просто сверкнул красными глазами, от чего внутренне окрыленный чем-то юноша сбился с шага и с грохотом приземлился на последний оставшийся в живых пейзаж с изрядно подмоченной репутацией старожилы среди уличных картин, выставленных на продажу. Изгиб реки и частично песчаный берег были проткнуты пальцами их создателя, а крона сосны, венчавшей этот берег, и вовсе оказалась на носу художественной особы. Подобное резкое торможение охладило пыл искателя холста и красок; он вспомнил, что гонорар от последней встречи с мадам выражался в бутылке вина и двух багетах – денег за оказанные услуги он не получил.

– Мне нужны краски, – со слезами на глазах произнес он, обращаясь к незнакомцу.

– Ты не ответил на мой вопрос, – спокойно парировал тот.

– Мне пришла мысль, что Бог сам пишет свой портрет – он сам хочет понять, как выглядит на самом деле, а я хочу запечатлеть это, – голос художника дрожал от возбуждения. – Мне нужны краски.

Незнакомец молча поднял с пола три безымянных шедевра, свернул их, и холсты поглотила тьма его фигуры, затем он бросил короткий взгляд на золотые слитки, рассыпанные невдалеке, и те, почернев, превратились через мгновение в кучку помета. Совершенно неаристократично сгорбившись, он направился к слуховому окну.

– Краски, – пошевелил губами художник, снимая с носа сосну и освобождая от измазанных грязью пальцев русло рисованной реки.

– Там, в углу, – просто сказал незнакомец и исчез в проеме звездного неба.

Художник творил всю ночь. Его пальцы обрели гибкость лиан, руки – легкость крыльев, мысли – чистоту родника, а глаза – невиданную зоркость, различая отдельные волокна холстины и атомарную структуру красок. Волосяной же пучок кисти, оставаясь единым, включал в работу каждый волосок, удерживая на себе ту ценнейшую каплю, что требовалось уложить точно на свое место, не смешивая с другими.

Художник создавал образ столь важной для него мысли с закрытыми глазами, видения сердцем было достаточно – впервые в жизни понятие «счастье» обрело плоть, кровь, запах и вкус. Утром, прижимая свое детище к груди, он поспешил на бульвар, где обычно пропадал целыми днями в надежде выручить хоть пару монет за написанные им картины.

Едва он занял свое привычное место, к нему подошел высокий жгучий брюнет в котелке и длинном плаще цвета чернеющей бездны и таких же черных очках.

– Что у вас, молодой человек, покажите? – сказал он повелительно и указал тростью на сверток в руках художника.

– Лик Божий, – с гордостью ответил мастер и снял с картины рогожку.

Холст был абсолютно белый, как первый снег, еще не коснувшийся земли, как свадебное платье невесты, еще не пошитое, а только в девичьих мечтах, как парус судна на горизонте, когда ждешь на берег того, кого любишь. Кроме этого истинного искреннего цвета на холсте не было ничего.

– Я беру ее, – сказал высокий господин и достал из кармана увесистый кошель. – Она стоит всех сокровищ мира, но это все, что я взял с собой.

– Благодарю вас, – улыбаясь, ответил художник и, спрятав картину в рогожу, протянул ее покупателю. Элегантно одетый мужчина не менее элегантно принял драгоценное приобретение и, повернувшись спиной к молодому человеку, слегка цокнул тростью о мостовую: – Незнакомец, ты где?

Тут же к нему подбежал ретривер, радостно размахивая хвостом и тыкаясь в полы плаща. Получив от господина кусочек сахара, он подставил золотистую башку под свободную руку и взял для верности в зубы трость.

– Веди домой, – сказал хозяин, и парочка неторопливо отправилась в сторону городской площади.

Бархан забвения


«Кто помнит свой урок, друзья?» —

Спросил, собравшихся у храма

Священник и услышал «Я»

Из уст новорожденного Адама.


***


Бархан забвения вырастает над могилой первочеловеков, песчинка к песчинке сбиваются плотно события, наслаиваются друг на друга разногласия, склеиваются взаимной неприязнью, придавливая собой останки «Сошедших-из-Рая» суетливостью земного бытия, и только ветер, что находит силу свою в самом центре пустыни, срывает с погребения тех, что едва улеглись на него и не успели еще закостенеть намертво, сохраняя внутри любовь, а значит, и способность рассыпаться, быть подвижными, но таковые в меньшинстве, и бархан продолжает расти.

Мы бредем к нему, увязая в песках времени, каждый своим путем, обжигая утомленные ноги раскаленными частицами собственных страхов, треволнений, обид и одиночества, называя сей мучительный процесс жизненной дорогой, напоминающий муки ада, отчего-то ожидаемые нами в конце этой самой дороги. Не есть ли представление о финале сублимацией самого бытия в нашем исполнении? Не творим ли мы собственными руками то, чего начинаем страшиться с самого появления на свет, переживая по поводу потерянного рая, забыв о нем изначально, в ожидании адского горнила, с неподъемными цепями и тлеющими углями?


***


– Ты счастлив, Адам? – спросила Ева, глядя на мужа, задумчиво наблюдающего за перемещением солнца по небосводу.

Проведя здесь, на Земле, после изгнания из рая три столетия, Адам многому научился, в том числе и фокусам со временем – задерживать дневное светило в зените, а затем резко стряхивать его в закат стало одним из любимых развлечений первого человека (справедливости ради надо отметить, что подобные экзерсисы супруг Евы устраивал в личном пространстве, поэтому остальные жители планеты ничего особенного не замечали).

– А что это, счастье? – отвлекся Адам от своего занятия и повернулся к жене. Ева выглядела сейчас, как и в день изгнания из сада: внешность ее не претерпела изменений благодаря стараниям Адама, который не забывал и о себе. На фоне сменившихся уже пяти поколений они считались вечно молодыми, потомки так и называли их – вечными.

Ева знала, о чем спрашивала. Для нее рай навсегда остался вожделенным. Это было место, где она родилась, где встретила Адама, где был уют и достаток. Возвращение в сад – вот счастье, именно этого она ждала все время пребывания здесь, на Земле; это было предметом снов ночью и усилий днем. Ева раскрыла рот сказать об этом Адаму, но муж опередил ее:

– Пора уходить, Ева.

– В каком смысле? – удивилась она.

– Пора возвращаться, – Адам отпустил солнце, и оно рухнуло на зубцы западных гор.

– В рай? – восторженно захлопала в ладоши Ева и начала скакать самым неподобающим ее возрасту образом.

– К отцу, – спокойно ответил Адам, глядя на подпрыгивающую, как сайга, жену. – В этом есть счастье.

Ева застыла на месте:

– Он покинул сад вместе с нами, вернувшись к Нему, мы можем не попасть в рай.

– Мы отправимся к Нему, где бы Он ни был. – Адам протянул руку: – Пойдем.

– Я хочу в рай, – в глазах Евы блеснул недобрый огонек.

Адам вздохнул:

– Ты же знаешь, я научился договариваться со временем, но не с желаниями. Могу только обещать встречу с отцом в последний момент, когда мы расстались, не больше.

– Это был миг изгнания, мы были у врат рая, с внешней стороны, – Ева нетерпеливо топнула ногой: – Я хочу внутрь.

– Ева, если ты не подашь мне руку, мы окажемся в разных местах. Время тесно связано с материей, переход порознь разлучит нас, – рука Адама все еще была протянута. – Ну же.

– Я не властна над временем, но со своими желаниями управлюсь, – Ева вздернула брови и сложила руки на груди. – Я хочу в Рай.

Солнце, уже наполовину погрузившееся в пасть горной гряды, вылетело обратно к зениту, словно пущенное из пращи и ухнуло, не останавливаясь, за линию восточных равнин, погрузив мир во тьму, но всего лишь на миг, чтобы снова вспыхнуть над головой Адама и Евы ярким пятном и скрыться из глаз, воскрешаясь таким манером в своем бешенном танце еще триста раз.


***


Ева лежала на бархатной траве, воздух, ароматизированный цветочными и фруктовыми нотками, приятно щекотал ноздри, теплый ветерок мягко обволакивал расслабленное тело.

«Господи, я в раю», – подумала она и услышала голос:

– Здравствуй, Ева.

Женщина вздрогнула – рядом никого не было, но она поняла, что отец здесь. Ева попыталась стыдливо прикрыть обнаженное тело руками:

– Почему я нага?

– Рай не предусматривает сокрытие сути от других, в том числе ношение одежд, уродующих изначальные формы, – просто ответил голос.

– Но я уже не могу, как раньше, – закапризничала Ева. – Я хочу прикрыться.

– Яблоко познания надкушено, сок его пропитан вестью о сути и структуре, но всякое знание обременено ответственностью, с ней тебе придется отныне находиться в раю.

Ева задумалась: ходить по саду голой, а вдруг кто-нибудь увидит ее трехсотлетнее тело…

– С телом все в порядке, оно первозданно, – улыбнулся голос, – но вот сознание твое, с ним придется поработать.

– Тебе? – обрадовалась Ева.

– Нет, твоему потомству женского рода, – голос умолк на мгновение. – Вечная попытка приукрасить уже прекрасное и принизить великое – нелегкий путь.

– Не ты ли создал меня такой? – возмутилась Ева и, подойдя к ближайшему древу с крупными золотистыми листьями начала обрывать нижние ветки, подумывая, чем бы их скрепить.

– Я создал потенциал, – неторопливо ответил голос, – но не направление. Дарованная мной свобода выбора – это точка в мире, позволяющая определять себя как центр. Я дал возможность двигаться, родил импульс, а куда отправиться, мои творения решают сами.

– Что я сделала не так? – почти безразлично сказала Ева, заканчивая платье из листьев, стянутое лианой.

– Можно немного убрать на талии, – серьезно ответил голос, – а в остальном… Так или не так – категория земная, но не райская.

– В таком случае, – Ева приняла обычную для нее уверенную позу, при этом все-таки подтянув лиану на поясе до упора, – просто подожду Адама здесь, а на Земле женщины сами разберутся со своими желаниями.

– Все так, – голос шевельнул порывом ветра волосы Евы, – только Адама тебе не дождаться здесь, как и женщинам не получить ответа там.

– Адам не в раю? – Ева неподдельно испугалась.

– В раю, но не в этом.

– Я хочу к нему, – Ева закрыла глаза и ясно представила себе мужа рядом – она всегда делала так для управления желаниями. Затем она резко распахнула веки – пусто.

– Управление – земная сила, в раю это любовь, других рычагов здесь нет, – голос наполнился теплом: – Ева, ты в раю после вкушения яблока, Адам же – в раю до вкушения, между вами стена непонимания. Вы возвели ее для своих потомков.

– Но почему, – Ева готова была разрыдаться – нонсенс для сада.

– Ты спрашивала, что не так? Нужно было принять руку Адама, и сейчас вы пребывали бы вместе, – голос удалился так же внезапно, как и появился.

Ева осталась одна, и слезы ее, невиданные доселе под сводами дивных древ, вечно зеленых и плодоносящих, пали на Землю редким скупым дождем, что случается в тех краях раз в сто, а может быть, и двести лет, но которому никто не удивился, ибо люди под ним предавали раскаленным пескам тела усопших Адама и Евы.


***


Адам сразу же ощутил присутствие рая: тело, лишенное одежд и болячек, парящее невесомое чистое свободное сознание – будто и не было трехсот лет разлуки.

– Время – поразительная вещь, – не удержав своих восторгов, прокричал он что было сил.

– И спорить не о чем, друг мой, – эхом отдалось сверху.

Адам радостно воскликнул: «Отец!» и поднял голову. На ветвях фруктового древа, словно развалившись на подушках, возлежал Змий. Рептилия со свойственной ей ухмылкой прошипела:

– Отец сейчас в другом раю, беседует с Евой.

– В каком же раю, по-твоему, я? – Адам прекрасно помнил, что доверять изумрудным глазам нельзя.

– Мы с тобой в раю до вкушения, а они – после, – Змий свалился с ветки безвольным шнурком, зацепившись за нее в последний момент самым кончиком хвоста так, что его квадратная башка с высунутым беспокойным языком оказалась прямо напротив Адамова лица: – Кусай яблоко и отправляйся к ним.

– Ты опять за свое, – Адам улыбнулся, – не меняешь методов.

– А зачем? – Змий подтянул упругое тело обратно на ветвь – все работает.

– Обойдусь без яблока, научился договариваться со временем, – Адам горделиво подмигнул искусителю. Тот спиралью вытянулся вдоль своего ложа: – Ты знаешь такое время, а райское, – и он свернулся в кольцо, – таково.

– И что этозначит? – не понимая, к чему клонит Змий, беспечно спросил Адам.

– Яблоко познания – точка отсчета, через которую не перепрыгнуть. Возвращение к отцу для Адама возможно только вместе с Евой. Все твои потомки, земные мужи, обречены на поиски Бога в отрыве от жен, а это скитания вечные и пустые. Целое разделилось на части не для того, чтобы обрести целостность частично, но воссоединением частей.

– Слова твои лживы, как и в тот раз, когда я отлепился от отца и был изгнан, – Адам глубоко и часто дышал: – Нет доверия речам твоим, таким же извилистым, как и тело твое. Найду отца, пусть сотру стопы свои до костей.

И, разъяренно сорвав несколько листьев с яблони, он отправился прочь. Змий сверкнул изумрудными бусинами и соскользнул по стволу в шелковистую траву, там, возле корней, свернулся клубком и прошипел себе под нос:

– Далеко не уйдешь в поисках своих, бродить тебе кругами около яблони вечно.


***


Бархан забвения слишком велик. Его покатый горб начинает закрывать солнце уже в полдень, но тень, обманчивым лепестком падающая к подножию, не приносит избавления от жары, и мужчина в стремлении к истине покидает иллюзорную зону комфорта, унося с собой возможности осуществить то, чего страстно желает женщина, входящая в этот миг в сумрак бархана с другой стороны, неся на руках младенца-Бога, свет истины, часть целого, дабы передать это тому, чью уходящую спину даже не успевает заметить.

– Где ты, Адам? – звучит голос Евы из-за стены райского сада.

– Где же ты, Ева? – вторит ей Адам оттуда же.

Над барханом взметается песчаный смерч, раскручивается, разворачивая свою плеть все шире и яростней, бросая вниз колкие золотистые хвосты отчужденности, уединения и горести. Жена носит в себе Бога, слышит глас его, но не видит, муж стремится к Богу, но видит его в искусителе и оттого слышит шипение, но не музыку; оба же они пребывают в страдании и недоумении, а причиной всему смещение во времени, ибо сойтись мужское и женское в единое божественное должны осознанием, но стоят спинами друг к другу, а меж ними пустило корни древо познания с яблоком раздора, и прежде Евы был Адам, но прежде Адама плод истины предложен был Еве, а кто из них первым вкусил мякоть его, уже не важно, ибо это и послужило смещением, ведь должны были вкушать вместе.

Когда же постигнет хоть один идущий простоту закона единения и, впустив в себя обе энергии (инь и ян), уравновесит их, рассыплется бархан забвения, расступятся пески самости и откроются останки первочеловеков – не кости полуистлевшие, но лики прекрасные и телеси юные, один подле другого, Адам и Ева, рука в руке.

Охотничий домик


Пролог


Она не вставала с постели третью неделю. Болезнь, не имевшая ни причудливого названия, ни внешних проявлений, съедала ее изнутри. Его любовь угасала на глазах, постепенно погружаясь в белое небытие, и тогда он пошел к Богу.

– Отдай ей все годы мои, что отпущены Тобой, день ко дню, до минутки, пусть живет она, а не я.

– Ты приносишь жертву искреннюю, – ответил Бог, – и Я не откажу в просьбе – все назначенное тебе достанется ей, завтрашнего дня для тебя уже нет.

Утром он открыл глаза и был поражен тому, что жив, а рядом, на посеревших простынях, лежала его любимая. Она не дышала.

– Господи, Ты обманул меня! – в ярости и безумии закричал он, припав к остывшему телу.

– Вослед за тобой приходила она и просила о том же, жертвуя веком своим для тебя, – невозмутимо ответил Бог. – Ей суждена была жизнь долгая, твой срок был до утра. Вместе со своей жертвой ты принес ей смерть, себе же забрал ее полвека. Живи теперь как посчитаешь нужным, но не проклиная Меня, ибо Я выполнил оба желания, что делаю всегда и для каждого.


Отшельник


Отшельничество – серьезная компетенция. А ну как уйти от людей, подальше в лес, да в одиночку соорудить себе жилище (здесь лучшим вариантом будет пещера, не занятая зверьем), а потом прокормиться, особенно зимой? Вот и думай, сдюжишь аль нет, прежде чем назваться отшельником. От того и следуют этой стезе не раздумывая, по причине перевернутой судьбы, когда весь свет не мил, и Бог либо самый главный враг, либо кроме него ничего у лишенца не осталось.

Наш отшельник проживал с относительным комфортом в заброшенном охотничьем домике. Он случайно набрел на него, двое суток пытаясь вырваться из тягучего, пахнущего серой и морошкой, капкана беспрестанно урчащего болота, в чьи владения вторгся ранним утром, сбившись с лесной тропы в непроглядном тумане. Отчаянная молитва о спасении была чудесным образом услышана, так как по прочтении отшельник заметил небольшой островок среди коварного зеленого ковра, утыканный кустарником и десятком осин, меж которых едва различимо проглядывала низенькая крыша его будущего обиталища.

Добравшись до терра инкогнита, отшельник, оценив состояние недвижимого имущества как весьма ветхое, решил незамедлительно занять его ввиду долгого неиспользования. Частокол из сосняка, перекрытый крупными ветвями берез с настилом из еловых лап, по всей видимости, служил перевалочным пунктом для самых отчаянных и упертых охотников на медведя или кабана, но болото, отвоевавшее со временем новые территории у леса, когда-то сомкнуло кольцо мутной водицы вокруг этого места, и оно перестало интересовать своих посетителей.

Прибираясь во вновь обретшем жильца помещении, отшельник случайно обнаружил в полу заваленный листьями и ветками схрон. Радостное возбуждение кладоискателя, лихорадочно раскидывающего мешающие препятствия перед вожделенным Эдьдорадо, сменилось внезапным испугом. Последняя ветка, прикрывающая схрон, отлетела в сторону, и отшельник, охнув, отпрянул вслед за ней – из ямы на него смотрела оскалившаяся волчья морда. Секунда сменила секунду, волк не двигался. Чучело – догадался «кладоискатель» и несмело вытащил на свет божий освежеванное и набитое мхом тело мужской особи среднего размера. Кроме этого артефакта в яме не было ничего.

Разочарованный и рассерженный неудачей, отшельник собрался было предать серого истукана мутным водам болота, но вдруг опомнился: «С Богом мне разговаривать не о чем, самому с собой – глупо, а чучело в роли собеседника – в самый раз». Он приткнул соседа в красный угол и удовлетворенно заметил:

– Ну как тебе?

– Все лучше, чем в яме, – ответил… конечно же, не волк, не умевший этого и при жизни, что уж говорить о посмертном пребывании в форме чучела, а сам отшельник.

Вышло это непроизвольно, но вполне в духе одинокого человека, самостоятельно, по доброй воле лишившего себя общества других людей. На всякий случай, удивленный и слегка испуганный, обитатель охотничьего домика отвернулся от волка и произнес:

– И долго ты коротал время в этой дыре?

– Пять лет без малого, – выдал совершенно самостоятельно рот отшельника ответ.

По спине пробежал холодок, человек в панике выскочил наружу и выдохнул: – Это я сам с собой?

Ответа не последовало, значит, все-таки с чучелом – решил отшельник, серьезно подумывая оставить дурное место и снова погрузить ноги пусть и в мокрый вязкий ковер болота, но подальше от странностей происходящего.

– От себя не убежишь, – послышалось (конечно, послышалось) будто бы из хижины.

Отшельник, ругая себя за малодушие, вернулся внутрь – чучело, слава Богу, находилось на прежнем месте, в неизменной позе с устрашающим оскалом. В полумраке помещения, имеющего ничтожную связь с внешним миром через единственную дыру в стене, затянутую рыбьем пузырем, которую и назвать-то окном не поворачивался язык, остекленевшие волчьи глаза чудились вполне живыми и подвижными.

– От себя не уйду, но от людей точно и попробую от Бога, – сердито буркнул отшельник, усаживаясь рядом с чучелом на устланный листьями пол.

– Наивностью славен род человеков, – прозвучал ответ и чучело «подмигнуло» собеседнику.

«Схожу с ума, – подумал отшельник и удивился сам себе: – Так быстро?»

– Тебе повезло: многие сходят с ума и не догадываются об этом, – усмехнулся то ли волк в человеке, то ли человек в волке.

У отшельника кружилась голова, частокол стен покачивался, словно на волнах, а волчий оскал перемещался из угла в угол, сверкая глазищами, которые множились, как звезды в небе.

– С кем я говорю? – застонал он, обхватив голову руками.

– С чучелом, – прогромыхал эхом ответ, пытаясь выскочить через скрипящую дверь на улицу.

– Как это возможно? – уже хрипел отшельник.

– Любой отказавшийся от Бога вынужден общаться с чучелом, – вращение волчьей пасти остановилось, мириады звезд свернулись в две точки прищуренных глаз.

– С чучелом Бога? – отшельник, как завороженный, не отрываясь смотрел на волка.

– Нет, Бог есть жизнь, с собственным чучелом, – оба волчьих глаза моргнули, и человек упал навзничь без чувств.


Чучело


Жизнь волка коротка: от кутенка, увидевшего мир божий из-под коряги сваленного молнией дуба, до пучка дроби, что прошила задницу и срезала хвост, прошло всего три зимы. «Веселенькое дело, – думал молодой хищник, болтаясь вниз головой на поясе у охотника, – не успел нагуляться, мир не повидал, с волчицей на луну не выл и все, труп хладный и бессмысленный». Но, к его величайшему изумлению, мыслительный процесс и тесно связанный с ним внутренний диалог не прекратились. Волк не без интереса наблюдал, как человек, водрузив его на стол и не моргнув глазом, вонзил нож в брюхо и, вспоров его, деловито начал вынимать внутренности, которые тут же бросал своей собаке (дальний родственник с удовольствием воспользовался предложением), а затем… впрочем, опустим подробности процедуры мумифицирования. Знатокам анатомии и так все известно, остальным же не будем портить настроения, скажем только, что в конечном итоге вышло чучело молодого волка, набитое мхом и облагороженное действующим сознанием.

Столь редкая и прекрасная вещь тем не менее была помещена в схрон, дабы не отягощать охотника и так нагруженного поклажей и добычей (десяток зайцев и две лисицы), и позабыта в оном на многие годы. Волк, точнее его душа, получил в свое распоряжение драгоценнейший из ресурсов – время, которое, не тратя на суету вокруг пропитания и безопасности, мог полностью посвятить размышлениям, в чем здорово помогал появившийся внутри его сознания голос, представившийся чучелу Богом.

Серый медиум, будучи зверем наивным и недалеким, сразу же поинтересовался, неужели Бог имеет резон общаться с мумией, на что тот ответил прямо и откровенно:

– Таких в моем мире большинство.

Волк поначалу изрядно удивился:

– Я видел убитых людей, но никто не набивал их мхом, вычистив предварительно потроха.

Бог ответил, что вычищать там нечего, внутри пустота, но поправился – имеется в виду человек духовный, та часть его, что принадлежит мне, Создателю.

Бедолаге, которого сунули в яму, как в могилу, да еще и прикрыли сверху ветками, было приятно осознать, что его положение далеко не уникальное, и многие из тех, от кого он уносил ноги (извините, лапы), стояли выше только в пищевой цепочке и не более.

– Меня в чучело превратил человек, и весь процесс я знаю теперь в деталях, но как человек превращается в чучело? – задал он как-то вопрос Богу, подивившись ходу собственных умозаключений.

– Что делает в нем дыры? – добавил волк, вспомнив жгучие болезненные ощущения в теле, когда дробины усаживались по своим местам в мясе и костях.

– Обида, – коротко ответил Бог.

– Что это за дробь такая?

– Оружие самоуничтожения, – Бог произносил незнакомые слова, и волк переспросил:

– Извини, я необразован, само… что?

– Уничтожение или унижение, – Бог будто бы даже вздохнул, – меня в себе.

Еще в течение нескольких дней голос Бога объяснял волчьей душе, как любая обида, на что угодно, в истинном своем смысле есть обида на Творца, а в энергетическом плане она выжигает тонкие оболочки живого существа, делая из них решето, поскольку замыкает на себе силовые линии божественной энергии любви, должной протекать свободно и без задержек везде, так как предназначена всему сущему, а не отдельному индивиду, но скудоумное лохматое чучело уже не интересовал вопрос до такой степени глубины, и Бог решил закончить серию лекций для четвероного слушателя.

– Не буду боле мучить тебя терминологией высших планов, – сказал он волку, – посиди тут немного в одиночестве, до вызволения.

– А сколько ждать? – грустно спросило чучело, вперив стеклянные глаза в глиняную стенку.

– Время – категория относительная, – загадочно произнес Бог и покинул хижину на долгие пять лет.

Эпилог


– Деда, а правду говорят, на болоте живет оборотень? – мальчуган лет пяти, устроившись на коленях старика, тревожно посмотрел через окно на чернеющую в закатном солнце полоску леса.

Тот, крякнув в бороду, отрицательно покачал головой.

– Неужто врут? – мальчик удивленно раскрыл глаза. – Соседский дяденька нам рассказывал, будто забрел на болотах отец его покойный в самую глушь, куда из деревенских никто не хаживал, и видел там, как человек стоял на четвереньках и выл, а подле него, недвижимый, был волк.

Старик погладил внучка по голове:

– Врут, а то как же, нет ни оборотня, ни волков, перевелись все, вона, последний, – и он показал рукой на чучело зверя, стоящего на лавке под иконами, в самом красном углу.

– Волки, может, и перевелись, – не сдавался мальчик, – охотники их перебили, а оборотня дробь не возьмет, и кол осиновый, и молитва отгоняющая.

– Так чем же его, окаянного, одолеть? – смеясь и целуя внука, спросил дед.

– Токмо любовью и лаской, – серьезно ответил мальчик.

– Это кто же тебе сказал-присоветовал? – не переставал улыбаться старик.

– Бабуля, – мальчик соскочил с деда, глянул в окно и добавил: – И еще сказала: токмо любовью лечатся оборотни и обиженные, потому как это одно и то же.

Театр


Ко мне протянута ладонь

– Клади полней, – кричит один.

Второй шепнет: ее не тронь,

Пока протянута ладонь.

Ты господин здесь, а не он,

Не уступай ему дорогу.

– Тогда свою протянешь Богу

Ладонь, – всем нищий возразит

И по-отечески простит.


Создатель – великий, неподражаемый режиссер, его остросюжетные ходы многогранны и непредсказуемы, образы и характеры непостижимы и тонки, мизансцены, выстроенные его безграничным талантом, продуманы до мелочей, невидимых глазу, и столь полно отражают Вселенную, что, по сути, являются ею.

Задумывая новое действо, он слышит собственные аплодисменты тысячерукого себя на премьерном показе, ибо он и сеть занавес, подмостки, цветы и слезы – все, что вмещает его мир, копию которого, воспроизводимую неумело и кургузо, человек называет театром.

– Вот он, в партере, первый ряд.

– Да нет, третий.

– Что вы, голубчик, взгляните на балкон, у самого края.

– Не смешите, дирижер в оркестровой яме, по вашему мнению, кто?

Не спорьте, друзья, вы все правы: он – везде, и там, и там, и здесь. Как такое может быть? А ответьте себе на вопрос: «Кто пребывает в иллюзии, сидящий в зале или играющий на сцене: Бог, сотворивший мир и человека, или человек, пытающийся осознать мир Бога и Бога в себе?»

Свет наконец-то приглушается, а затем и совсем гаснет, поднимается занавес, мы начинаем. Тут же зашуршали обертки шоколада и театральной программки; дамы, кавалеры которых лишили их и того и другого, возмущенно шикают на соседок, поглядывая тем не менее через плечо – кто там занят в спектакле. А действующих лиц двое: Бог и человек. Удивлены?

– Да не очень, – сделав безразличным тон, ответит кто-то из темноты.

– Так и знал, – поддакнут с балкона.

– Больше артистов не нашлось, – поставит жирную точку завсегдатай театрального буфета.

А между тем самое интересное происходит в гримерных. Бог, старательно вымазав светящиеся одежды грязью невежества и неверия, протирает до дыр бессмысленности и пошлости тончайшие небесные ткани, напяливая на себя образ нищего, чья стезя – вечная просьба и мольба о хлебе насущном, чья поза – протянутая рука с раскрытой в ожидании ладонью, чья единственная реплика проста: «Подайте».

Всяк ли просящий, кого встречал ты не раз на жизненном пути, Бог? Конечно, нет, но во всяком просящем Бог ожидает твоей реакции, так прописал режиссер эту роль.

Закроем же тихонько дверь в гримерную его, дабы не мешать гению входить в образ, им же созданный, и направимся к соседней, с табличкой «Человек».

Этот актер старается не уступать Богу ни в чем, пожалуй, за исключением более насыщенного макияжа, пышного парика, отточенными перед зеркалом жестами и мимикой, и дорогим камзолом – все-таки его роль – меценат, и надо соответствовать. Человек улавливает через тонкие фанерные перегородки гул зала, и гордость переполняет его: премьера и он в паре с Богом. А вдруг получится переиграть самого? Фантазии не раз уносили человека в места, из которых приходилось выбираться, стирая колени и набивая шишки, но сейчас не хочется вспоминать многочисленные фиаско, публика ждет.

Первым на сцену выходит Бог-нищий. Как правило, его появление пред ваши очи происходит на фоне благодушного, даже благоденствующего состояния – весна, птицы, яркая сочная зелень, внутри что-то щекочет и ойкает, любая прохожая – муза, каждая мысль рождена вдохновением, и тут он, замызганный грязью (где нашел-то ее), изорванный, измученный, голодный и отталкивающий Бог, протягивает вам свою длань.

Зал замирает в отвращении и… ожидании. Глаза нищего, наполненные мольбой и слезами, сдирают с вас лоск бравурного настроя, птицы замолкают, зелень листвы темнеет, начинает накрапывать дождь, а муза, как известно, больше всего не любит мокнуть.

Твой выход, человек. Кто он, просящий у меня мое? Не шарлатан ли, переодетый и загримированный, сказавшийся хромым и голодным, а на самом деле холеный, с лоснящимся лицом, белыми пухлыми руками и черной душой обманщика, что смеется надо мной, когда я делюсь с ним, притворно рыдающим и стонущим?

Как же понять, кому подаю: истинно нуждающемуся или фиглярствующему?

Тяжела роль мецената, не жалко раскрыть кошель, но жалко пересыпать из своего в чужой.

– Здорово играет, – с восторгом шепчет молодой осветитель, направляя софит так, чтобы его луч не слепил актера.

– Ты о ком? – переспрашивает его старший напарник, заслуженный работник театральной светотехники, стоящий радом на мостике закулисной фермы.

Работа с вертикальным светом требует не столько таланта, сколько внимания, поэтому отвлекаться на разговоры не положено, но действо, происходящее на сцене, завораживает.

– Конечно, о меценате, – молодой удивленно поднял брови: – какая внутренняя борьба, это же Гамлет чистой воды! Быть или не быть, дать или не дать?

– Стоит произойти смене декораций и… внимательно! – заслуженный подкорректировал угол наклона софитов: и своего, и забывшегося напарника.

– И? – молодой благодарно кивнул головой.

– Они поменяются местами, и меценат, оказавшись нищим, запоет иначе, – заслуженный закрепил камерный софит фиксатором и откинулся на ограждение фермы: – Отдыхай, твой любимчик до антракта будет раздумывать, подать Богу или нет, и не сдвинется с места.

Молодой перегнулся через парапет и посмотрел вниз, на макушки актеров.

– Но нищий не играет вовсе, как вышел с протянутой рукой, так и стоит, застывший и безмолвный.

– Бог играет лицом, тебе, как и всякому, взлетевшему в своей гордыне, с высоты не видно, – заслуженный с любовью взирал на сцену.

– А ты видишь? – обиженно спросил молодой, повернувшись к напарнику.

– Нет, но я видел спектакль из зала, – пожилой осветитель помолчал, видимо, погрузившись в воспоминания, – давно.

– И чем все закончилось?

– Всегда одинаково, – заслуженный погладил молодого по голове: – Бог заберет свое в любом случае. У него, как у нищего, полно инструментов.

– В чем же тогда роль человека? Смысл вводить в пьесу мецената? – юноша широко развел руками.

– Выбор, – спокойно ответил заслуженный, – та самая театральная пауза, квинтэссенция всего, момент выбора – момент истины. Посмотри в зал, как он (человек) пригвоздил их всех.

Молодой осветитель снова перегнулся через поручень, тишина в зале перевешивала тишину на сцене: каждый, вне зависимости от стоимости билета, сейчас вглядывался внутрь себя, ибо именно там происходили основные события.

– Скажи, но ведь выбор невелик? – оторвался наконец от публики юноша.

– Почти как у Гамлета, – улыбнулся заслуженный, – дать или не дать.

– Что же здесь примечательного?

– Знание, – мудрый работник театрального цеха ласково постучал пальцем по лбу молодого: – Проходишь мимо просящего, под любым предлогом и объяснением – не вредишь никому, ни ему, ни себе, ни Богу, ты просто плывешь по течению. То, чем мог поделиться, отдашь в другом месте, подав же нищему, который есть Бог, ибо Бог есть все. Не делаешь лучше себя или мир, но разворачиваешь лодку против течения, что-то предпринимаешь, изменяешь, а значит, занимаешься со-творчеством.

Зал разразился аплодисментами, актеры поклонились и отправились за кулисы, занавес опустился.

Начало антракта было ознаменовано пышным дефиле одной весьма известной и влиятельной особы в сторону гардероба. Овеянная облаком дорогого парфюма и шуршанием китайского щелка, усыпанная с ног до головы бриллиантами такой величины, что они казались неправдоподобными, в сопровождении то ли камергера, то ли кавалера, дама разрезала ряды театральной публики, как гусарский эскадрон, вылетев из засады, рассеивает пехоту противника и, спустившись по мраморной лестнице, остановилась у огромного зеркала в золоченом багете, поджидая нерасторопного гардеробщика с ее ослепительно белым норковым манто.

Она уже было повернулась к сопровождающему возмутиться на сие вопиющее обстоятельство, как услышала учтивый голос пожилого служителя театрального гардероба:

– Ваше манто, мадам. Уже уходите?

Дама удивленно вскинула брови, давая понять невеже, что можно (и нужно) было ограничиться одной фразой, задавать вопросы леди – верх неучтивости, но смягчившись, ответила:

– Игра проста, впрочем, как и смысл пьесы. Смотреть нечего, только время терять.

– Насчет смысла вы правы, – неожиданно, вместо того чтобы просто откланяться, продолжил разговор гардеробщик: – Смысл вещей, их суть есть бриллиант, сверкающий в сознании, вроде вашего кулона, красующегося на прелестной шее, подобно утренней звезде.

Дама, неоднократно слышащая подобные комплименты от знатных, высокопоставленных и уважаемых мужей и принимавшая их сдержанно, как должное, вдруг почувствовала, что польщена словами простого человека.

– Вы, господин гардеробщик, еще немного и философ, – улыбнулась она старику.

– И опять в точку, мадам, – зарделся от удовольствия гардеробщик.

– Ну раз так, – дама подставила плечи под накидку, – и вы, неожиданный собеседник, подтверждаете мою догадливость, значит, я покидаю театр со спокойной совестью, забирая бриллиант пьесы в свою коллекцию, – и она сделала пол-оборота у зеркала, сверкнув точеными гранями своих драгоценностей, как флагман на рейде открытыми пушечными портами.

– Даже когда есть бриллиант, суть, начинка, истина, жемчужина, нужна оправа, которая подводит, подчеркивает, усиливает и хранит, – гардеробщик низко поклонился и застыл в неудобной позе.

Дама опешила, она была поражена: человек, принимающий одежду у публики и выдающий взамен жетоны с номерами, не просто разговаривал с ней, он учил.

– Уж не хотите ли вы сказать, мой непредсказуемый незнакомец, что я и есть оправа для своих бриллиантов? Да Бог с вами, вы еще и решите, что оправа недостаточно хороша.

Гардеробщик вернул согнутое тело в нормальное положение:

– Бриллианты даруются Богом, оправа делается человеком, это есть со-творчество.

Дама развернулась к дверям, и ее кавалер едва успел толкнуть тяжелые створки – надушенное сверкающее меховое недовольство со свистом воздуха, выпущенного из шара, покинуло стены театра. Прозвенел звонок, приглашающий зрителей в зал.

Занавес поднялся, и публика была ослеплена – нет, не светом софитов и рамп, а белоснежными декорациями и сияющим, даже на их фоне, во славе своей Богом, сменившим лохмотья нищего на приличествующие ему одежды. Подле него находился человек, так же переодевшийся в антракте. Камзол мецената с золотыми эполетами и блестящими пуговицами вкупе со всем нательным бельем был сброшен. Единственным предметом туалета, дабы не шокировать зрителя, в особенности дам, служил фиговый листок, прикрывающий известную часть тела. Тем не менее смена нарядов не повлияла на смену ролей. Бог пребывал в амплуа нищего, протягивая руку человеку за подаянием.

Обескураженный и явно обнищавший ввиду прописанной роли меценат изумленно воскликнул:

– Господи, да я бы рад, да все, что есть, но, – свободной рукой он похлопал себя по бокам, где должны бы находиться карманы: – что же подать могу я тебе, имеющему все и являющемуся всем, ведь нет у меня ничего теперь.

Бог гласом громовым возвестил со сцены:

– Любви жду я от тебя, только ее имеешь всегда, независимо от наличия или отсутствия карманов, и только любовь человека спасет Бога от нищеты, ибо рассеял сам себя по мирам намеренно познать собирающую силу жертвы через жертвенность ее составляющих.

Занавес опустился, театр погрузился в тишину, аплодисменты застыли в воздухе, артисты на поклон не вышли.

Мастер и яблоко


О, чудище, что в сад ворвалось мой

И растоптало все цветы,

Яви свой лик, хочу с тобой сразиться,

И назовись, чтоб именем твоим

Я ненароком не назвал детей своих.

Любимый, успокойся, это просто ветер,

Да и он нам только снится.

Твой сад нетронут, цел цветник,

А плод, что в нем растет, разделим на двоих.


Мастер который день пребывал в задумчивости, он практически не отходил от окна, пытаясь что-то разглядеть через пыльное стекло в небесах, меняющих пред его взором глубокую синеву на россыпь мерцающих звезд, бледнеющих и исчезающих при появлении дневного светила, чтобы вернуться снова, когда Земля вновь отвернет от приткнувшейся на ее плечах среди прочих творений человека мастерской – неказистой, с полуразвалившимся дымоходом, закопченными потолками и ее хозяином, виднеющимся в оконном проеме застывшим изваянием.

Мальчик-подмастерье, прибегающий сюда по утрам, садился на скамью у стены и сидел там тихо, как мышь, ожидая окончания затянувшейся амнезии мастера. Он понимал: нет работы – нет жалования, но, опасаясь гнева старика, не решался прервать его непонятную медитацию каким-нибудь вопросом, да и что было спрашивать…

– Вы ждете вдохновения, мастер?

– Да, болван! Разве не видно?

Или:

– Когда начнем работать, мастер?

– Можно подумать, ты когда-нибудь работал, бездельник.

Мальчик улыбнулся, он прекрасно изучил старика – делай, что говорят и не спрашивай зачем. В конце концов, все всегда становилось на свои места – непонятные завитушки, крючки, застежки и шпильки, доверенные мастером его неумелым детским рукам, становились в свои пазы, прятались в гнезда и углубления, натягивались на валы, цеплялись за пружинки, и птицы, выточенные из дерева или выкованные из железа, начинали вращать головами, хлопать крыльями и раскрывать клювы, молоточки в лапах медведей и ослиных зубах стучали по наковальням, высекая из них самые настоящие искры, а внутри расписных алебастровых шаров звенели колокольчики, помещенные туда мастером самым невообразимым образом в отдельной комнатке, вдали от любопытных глаз.

Юный подмастерье, погрузившись в воспоминания, не заметил, как старик оторвался от созерцания далеких миров и подошел к нему:

– Есть работа, сынок.

– Что на этот раз, мастер? – с готовностью очнулся мальчик и потянулся за фартуком: – Разводить огонь, точить ножи, готовить кисти?

– Не спеши, – старик присел на скамью рядом с помощником: – есть цель, но нет пути.

– Вы что-то задумали, но не знаете, как сделать? – с искренним удивлением спросил подмастерье.

– Именно, – ответил мастер и обхватил голову руками. – Я создал множество вещей за свою жизнь: часы, ветряки, флюгеры, игрушки, домашнюю утварь, приспособления для удаления зубов и принятия родов, садовые ножницы, что рубят ветки высоко над головой, и винт, ползущий глубоко в землю; заколки, удерживающие прически и корсеты у дам, а также панталоны у мужей; поющие шкатулки и хитрые замки, хранящие тайны этих шкатулок, – всего и не упомянешь. Но это изделия ремесленника, а не мастера.

– Вы хотите что-то?..

– Великое, – прервал мальчика старик, согласно кивая головой. – Да-да, именно великое. Я хочу создать, точнее, повторить, яблоко познания.

Опешивший ученик посмотрел на мастера. Редкие седые волосы, обычно безжизненно свисающие с лысеющего черепа, от возбуждения приподнялись, подобно пшеничным колосьям после сильного ливня; хитрые прищуренные глаза готовы были вывалиться из глазниц, а жилистые, твердые, как железо, пальцы тряслись. Старик, похоже, готов был разрыдаться: – Я не знаю, как оно выглядит, – слова еле различимо покинули его уста, нижняя губа смешно шлепала по верхней, образуя пузыри, которые тут-же лопались, добавляя характерный оттенок и без того квакающим звукам.

Мальчик, не в силах сдерживаться, расхохотался и показал пальцем на яблоко в корзине для фруктов:

– Может быть, вот так?

Мастер, взбешенный то ли дерзостью ученика, то ли недоступностью вожделенного предмета своего замысла, подскочил к столу, схватил здоровенный нож и, почти не глядя, рассек яблоко пополам.

– Знаю только, что одна часть для женщины, а вторая – для мужа. Яблоко не раскроется одному, только двоим.

– Откуда знаете, учитель? – испугавшись такого напора, спросил мальчик.

– Видел, во сне, – ответил мастер и, вдруг успокоившись, откусил от одной половинки. – Держи, – сказал он ученику и бросил ему другую.

Мальчик повертел пойманную яблочную лодочку в руках:

– У меня с пассажиром, – воскликнул он, имея в виду червячка, удобно устроившегося внутри сочной сладкой мякоти.

– Это искуситель, Змий, – Мастер почесал затылок. – Значит, у тебя половинка Евы, а у меня – Адама.

– Так, может, так оно и выглядит, как слияние мужчины и женщины? – почти авторитетным тоном произнес подмастерье, откусывая от своей лодочки.

Старик вытаращил от удивления глаза:

– Тебе сколько лет, вести такие беседы, маленький развратник?

– Я не имел ничего более того, что познание происходит через семейный союз, – начал оправдываться мальчик. Но мастера уже несло:

– Где похоти набрался ты в столь юные года, не сек тебя отец, и я проспал твою блудливую натуру?

– Побойтесь Бога, учитель, я и слов таких-то не слыхал, а вывод сделал из разъединенного плода, что изначально был целым, – мальчик всхлипнул, и старик смягчился.

– Ну полно, я неправ, и сам давно уж не имею под боком спутницу, чтоб останавливала в думах дурь и усмиряла страсти тела. Но вернемся к яблоку. Не думаешь ли ты, нетронутый скверной этого мира росток, что нет в раю ни сада с деревами, что знаем мы здесь, на земле, ни трав шелковых, знакомых нам по вешним росам, ни сладостных плодов, как тот, что ты вкушаешь ныне, но все и вся имеют там, в раю, другую форму, да и смысл иной?

Мальчик рос в бедной семье, но на удивление имел воображение опытного путешественника, человека, повидавшего много стран и людей. Мастер давно обратил внимание на подвижный и неординарный ум помощника и частенько пользовался им, вовлекая ученика в обсуждения своих будущих изделий.

Вот и на сей раз его юный товарищ мысленно погрузился в воображаемый дивный сад, выискивать в нем яблоко познания, его форму и, если повезет, содержание.

В неустойчивой темноте прикрытых век проявилась большая светящаяся сфера, от которой отделялись яркие тонкие лучи: один, два… всего двенадцать, оканчивающиеся сферами поменьше. Мальчик сбивчиво пересказывал мастеру все, что видел, – именно так представился ему рай.

– Душа входит в малый шар, и, если его лепестки раскрываются, путь в сад свободен.

– Врата рая! – воскликнул старик. – И что дальше: луч втягивает душу внутрь?

Мальчик зажмурился сильнее и потер ладонями виски:

– Нет, должны раскрыться все двенадцать бутонов.

– Нужно ждать кого-то еще, чтобы попасть в рай? – удивился мастер.

Юный исследователь райских кущей помотал головой:

– Только себя, я вижу…

Возникла пауза.

– Что, что? – нетерпеливо заерзал на лавке мастер.

– У души двенадцать граней, – выдохнул ученик.

– Додекаэдр, – благоговейно прошептал старик, – душа должна быть полностью чиста, со всех сторон, чтобы быть допущенной в рай.

– Да, мастер, – подтвердил мальчик, расслабляя тело и сознание.

– Скажи, сынок, а что в центре, в саду, видишь само яблоко? – старик, не в силах усидеть на месте, метался по мастерской в неимоверном возбуждении.

Подмастерье снова напрягся, прикрывая веки руками и сжимая пальцы так сильно, что, казалось, вот-вот пожертвует собственными глазными яблоками ради райского.

– Там Бог, – наконец ответил он и обессиленный упал на лавку.

– И все? – разочарованно произнес мастер.

– Кроме Бога я ничего не увидел, – еле шевеля губами, промолвил мальчик и тут же заснул.

Юному шпиону не хватило сил приоткрыть последнюю завесу, заглянуть в нужную замочную скважину, приложить ухо к той самой портьере. Мастер был подавлен: яблоко познания не стало ближе ни формой, ни сутью – рай, как и положено всякому засекреченному месту, крепко хранил свои тайны. Он взглянул на спящего мальчика, решая, будить его или нет, как медный колокольчик на входной двери дважды дернулся – посетитель. Старик нехотя отворил. На пороге стояла юная особа, одетая небогато, но аккуратно и прилично. Светловолосая, с голубыми глазами и вздернутым носом, девушка производила весьма приятное впечатление.

– Я хочу сделать заказ, – сказала она и улыбнулась той улыбкой, что сводит с ума мужчин всех возрастов, бездомных псов всех мастей и маленьких капризных детей.

Мастер пригласил ее внутрь, по пути убрав разбросанный инструмент и промасленный фартук элегантным пинком, заодно растолкав вольготно разлегшегося на скамье ученика. Гостья, оценив внутреннее убранство помещения, отказалась от предложенного табурета и осталась стоять, старик же, разведя руками, дескать, как будет угодно, устроился рядом с мальчиком и сказал:

– Слушаем.

Девушка произнесла фразу, как ей казалось, ничего не значащую, но повергнувшую обоих слушателей в ступор:

– Я хочу заказать у вас яблоко.

Опомнившись через секунду от подобия удара грома, мастеровые люди переглянулись, и старик спросил трясущимися губами:

– А поточнее?

Девица поправила чепчик, махнула пышными ресницами и задумчиво сказала:

– Честно говоря, я и сама не знаю, какое. Форма и материал не имеют значения, главное, чтобы оно состояло из двух половинок.

– Это несложно, – кивнул мастер, еще раз выразительно поглядев на ученика.

– И самое важное, – миловидная заказчица снова поправила чепчик, – яблоко должно распадаться само.

– Интересно, – удивленно произнес мастер. – И когда же?

– В тот момент, когда я встречу свою настоящую любовь, – легкий румянец озарил ее щеки. – Возможно ли это?

– Яблоко познания любви, – восторженно прошептал мальчик.

– Да, мне тоже приходило в голову это название, – согласно закивала гостья.

– Право, не знаю… – начал было мастер, но подмастерье прервал его: – Мы возьмемся.

– Спасибо, я думала, и здесь мне откажут, – прошептала девушка и с чувством пожала руку мальчику.

– Мы возьмемся? – язвительно передразнил помощника мастер, как только за осчастливленной девицей закрылась дверь: – И кто же эти мы?

Он недовольно покачал головой и, бурча что-то себе под нос, удалился в тайную коморку, засев там до вечера. Мальчик уже засобирался домой, когда старик, отодвинул ширму, отделявшую его святая святых от мастерской, и спросил угля для начертания. Подмастерье поковырялся в остывшей жаровне, выбрал несколько подходящих кусочков и оставил мастера наедине с его думами.

Утром, распахнув дверь мастерской, мальчик, разинув рот, застыл на пороге. Каменный пол был усеян паутиной чертежей, схем и вереницами загадочных знаков, которые мастер называл формулами.

– Возьми тряпку и вымой пол, – прозвучал голос из-за ширмы.

– А ваши формулы, мастер? – спросил мальчик, перемещаясь по мастерской на цыпочках.

– Все, что нужно, в голове, а туда ты с тряпкой не доберешься, – захохотал старик, что означало только одно: решение найдено.

Стереть следы угля с камня – дело небыстрое, женщины знают. Подмастерье провозился с тряпкой полдня, меняя воду в ведре каждые четверть часа. Небольшой черный ручеек отправился в этот день от дверей мастерской вниз по улице, давая прохожим волю их фантазиям: кровь единорога, воды Ахерона, слезы дьявола – каких только имен не удостоилась грязная водица, несущая в себе задуманное мастером творение.

Ровно в полдень дважды звякнул колокольчик, и в отворившейся двери появилось лицо вчерашней заказчицы:

– О, наводите порядок?

– Еще не готово, – прозвучал ответ из-за ширмы.

– Удачи, – так же коротко парировала девушка и исчезла за дверью.

– Возьми золотую монету, там, на стеллаже, ты знаешь где, и растопи мне пятую часть ее и… – старик замолчал.

– И что-то еще, мастер? – переспросил мальчик.

– И отправляйся домой, на сегодня все.

Заказчица приходила каждый день в одно и то же время. Ровно в полдень дважды дергался колокольчик, отворялась дверь, и милое создание произносило одно слово:

– Готово?

Такой же одиночный выстрел прилетал ей в ответ:

– Нет!

И она уходила.

Мальчик получал с утра небольшое задание, выполнял его и отправлялся домой. Этот заказ мастер предпочел делать в одиночестве. И вот на седьмой день (а как же иначе) в свое, установленное ею же время загадочная гостья вошла в мастерскую, полностью распахнув дверь, и, уже не задавая вопроса, утвердительно сказала:

– Готово.

Мастер вышел из-за ширмы, ответил «Да» и протянул ей золотой кулон в виде яблока.

Девушка, взяв за цепочку, поднесла кулон близко к глазам и спросила:

– Как оно работает?

Старик, довольно улыбаясь, гордый своей работой ответил:

– На тыльной стороне яблочка есть рычажок, удерживаемый чувствительной пружинкой, рассчитанной на обычное сердцебиение. Встретив любовь, ваше сердце, прекрасная незнакомка, застучит сильнее, забьется, словно птичка в клетке, уловившая дуновение ветерка из родных мест, и пружинка толкнет механизм, который развалит яблоко пополам.

Он замолчал, оценивая впечатление, произведенное на заказчицу, а затем добавил:

– Это лучшее мое творение.

– И оно прекрасно, – подтвердила девушка, надевая кулон. – Подобной копии яблока познания я не встречала, хотя прекрасно знаю, как оно выглядит. Какова моя плата?

Старик упал перед ней на колени:

– Ваши слова – ваша плата! Если ведома вам форма истинного яблока, скажите, насколько близко я оказался к ней?

– Ты же видел рай? – повернулась незнакомка к мальчику.

– Да, но издалека, не так, чтобы узреть яблоко, даже сада толком не разглядел, – сказал опешивший подмастерье. – А вы откуда знаете это?

– Яблоко познания – это код, раскрывающий суть энергии любви, дарованной Богом Адаму, это слово, нашептанное Еве искусителем.

– Слово и есть форма? – поразился старик. – Какова же суть?

– Целостная любовь есть составляющая страха и не-страха. Любовь – отсутствие страха, страх – отсутствие любви. Отсюда две половины у запретного плода: мужская и женская, – она улыбнулась непостижимой, почти неземной улыбкой и направилась к выходу.

Мастер, пораженный услышанным, оставался коленопреклоненным, неподвижным и безмолвным. Мальчик же, очнувшись раньше, вдруг вспомнил фразу девушки и крикнул:

– Откуда вы точно знаете, как оно выглядит? Как ваше имя?

Дверь мастерской хлопнула, но уличный ветер успел заскочить внутрь и шепнуть на ухо будущему мастеру:

– Ева.

Ангел спустился с небес


Ангел спустился с небес.

– Что ты принес нам?

– Благую весть.

– Нас ждет спасение подле Христа?

– Подле Христа, вижу я, пустота.

– Что же тогда? Может, долгие лета?

Ангел оставил вопрос без ответа

И в небеса удалился обратно.

Где же то благо и весть, непонятно.


Архангел готовился к нисхождению, очередной срок второго пришествия, и так переносившийся трижды, начал процесс слияния в триединство события своей составляющей галактического времени с матрицей пространства и энергией воли творца. Его роль, определенная советом заранее, заключалась в предшествии событию на Земле и определению количества необходимой энергии отделения овец от козлищ. Наличие хотя бы одного процента праведников от общего числа душ, воплощенных в момент события, способно было бы стабилизировать вращение планеты и избежать катаклизмов в плотных материях.

– Не ходи, Михаил, воплощение телом – страдание для души, а схождение голограммой – деформация духа.

Архангел озарился сиянием почитания и любви:

– Благодарю, друг Иисус, но такова моя задача сейчас.

Михаил понимал, что Иисус знает, о чем говорит, он уже проделывал оба пути и теперь старается облегчить предстоящие ему муки. Иисус обнял архангела:

– Я знаю каждого воплощенного там, я звал, и не раз, всех их за собой – не пришел ни один.

– Я должен спуститься и поискать, – архангел покинул объятия Иисуса: – ты и сам знаешь.

Тот понимающе осветился:

– Ты идешь в пустыню, брат Михаил.

До совмещения триединства события оставались считаные секунды галактического времени.

– Что мне надеть, друг Иисус? – спросил архангел, желая сменить настроение разговора.

– Поменьше золота, иначе отвадишь бедных, а их большинство, – со знанием дела начал советовать Иисус. – Оставь что-нибудь из оружия – успокоишь разбойный люд, таких немного в городах, но полно на дорогах. Не забывай улыбаться – это для женщин, они умнее и активнее. Да, и обувь возьми покрепче – ходить тебе придется много.

Сказано – сделано. Перед Иисусом стоял его друг Михаил, обряженный в белоснежную тунику с золоченым шитьем по краям, подпоясанный мечом, в сандалиях на толстенной подошве и с ослепительной улыбкой на просветленном лике:

– Готов.

– В добрый путь, – сказал Иисус и трижды перекрестил архангела.

Признайтесь, иногда кажется, что время отщелкивает шелуху мгновений так, что хронометр на руке, не имей он стеклянной крышки, потянул бы вверх, затягивая воздух лопастями часовой и минутной стрелок, сбивая при вращении значки на циферблате и вдавливая кожу ремешка в запястье. Но вот что-то щелкнуло во вселенском механизме, и секунды вытягиваются в желеобразные нити вечности, а ветер, несущий на невидимых плечах мельчайшую соринку, осколок далекого бытия неведомой материи, делает свою работу столь медлительно, чтоглаз успевает рассмотреть этот снаряд со всех сторон и, оценив потенциальный ущерб для склеры глазного яблока, не торопясь прикрыть веко – щит, которым наделил Всевышний человека как раз для предотвращения подобных инцидентов.

Иисус, имей он глаза в том теле и на том плане, о котором идет речь, не успел бы моргнуть и двух раз, максимум развести в стороны руки (которые, кстати, также отсутствовали здесь), вспоминая земное воплощение, как перед ним возник Михаил. Архангел, вернувшись с задания, выглядел потрепанным, рваная в нескольких местах туника, погнутый меч, отсутствие на ногах сандалий, а на лице улыбки – все говорило о неспокойном протекании миссии.

– Что-то подобное я и ожидал увидеть, – философски заметил Иисус. – Поведай, брат Михаил, свой путь.

– Как же хорошо дома, – вместо ответа счастливо пропел архангел. Ненужные здесь атрибуты исчезли, фантомные боли, эмоции и видения растворились в пространстве пребывания, галактическое время приостановилось.

– Рай есть рай, – согласился Иисус.

Обе светящиеся сути (аналоги земной шаровой молнии) замкнули между собой яркий энергопульсирующий луч-канал, трансформировав свое общение под законы тонкого мира.

– Итак, Михаил, – начал Иисус, – ты уплотнился и заземлился.

– Да, все искажения оболочек, как при воплощении, только не получил физического тела, – начал рассказ возвращенец. – Втягивание духа, затем смятие его и вдавливание в душу, затем нагружение оболочками умственного созерцания и энергоободрения. Голограмма легче плоти, но чувствительнее. Я хотел отдыха, но, спустившись, сразу же нарвался на наглеца.

– Не повезло, – посочувствовал Иисус. – Много их?

– Мне казалось, что все, – архангел вздрогнул, в ауре блеснули оранжевые сполохи. – Я находил наглеца в каждом встречном, и юный не отличался от старца, как и не было у наглеца различий по полу. Я спрашивал у него о тебе, друг Иисус, и в ответ слышал насмешки, я предупреждал о приходе твоем, но видел безразличие, и только когда я показывал себя как символ сущего, наглец проявлял возбуждение и тянул свои цепкие руки к одеждам моим, дабы сорвать их и заглянуть внутрь, обнажить тело, чтобы узреть душу, уцепиться, ибо так легче свалить, сбросить вниз и, уже поверженному, поставить ногу на грудь. Я сожалею, Иисус, что сам лишил себя лат.

– Будь ты в латах, наглец не тронул бы тебя, – Иисус сиял ровным белым светом. – Но затаенная злоба вылилась бы троекратно на другого, Михаил, на ближнего – так начинаются войны.

– Ты вспомнил свой путь, друг Иисус, когда советовал мне не надевать доспехи, – архангел благоговейно запульсировал бледно-голубым. – Ты все знал.

– Мы все, сходящие на твердь земную, идем этой дорогой, дорогой жертвы – сфера-Иисус источала Любовь, взвешенную на весах времени, дозированную каждым словом так, чтобы истина равномерно укладывалась в мириады ячеек всеобщего знания.

– Наглец – не воин, – продолжил Иисус. – Он не в рядах света и его не найти даже за спинами противника, он просто отсутствует на поле брани. Наглец – раб собственных страхов, и доспехи, имей ты их на себе, только усилили бы их.

– Отчего же, друг Иисус, эти невольники страхов столь дерзки и необузданы? – архангел распалил сферу до предельного оранжевого.

– Страх своего несовершенства заставляет выбирать легкий путь – дорогу агрессии. Стезя любви, напротив, – сложное восхождение к совершенству. Страх – плохой советчик: закрыть глаза, заткнуть уши, спрятаться, а еще лучше – убежать. Символы любви – прощение, поиск, жертва – требуют усилия над собой, тяжкого и постоянного. Стезя любви – это подъем на Голгофу. – Иисус замолчал, его сфера остыла до бледно-молочного света.

Михаил выждал несколько секунд (на Земле за это время сменилось два поколения воплощенных) и прервал молчание друга:

– Они все внизу, Иисус, у подножия, попрятались меж камней, боясь собственной тени, и в бушующей ярости побивают этими же камнями провинившихся, которых сами и назначают, им не до тебя.

– Не суди наглеца, брат Михаил, – Иисус вернул сферу в состояние абсолютной любви. – Ибо страх есть неверие, но без него не приходят к вере, так задумано отцом. Он дал такую точку опоры, он при наглеце неотступно, как родитель подле чада своего, даже когда дитя неразумное лупит что есть силы игрушкой мать или отца по чреслам. Лучше поведай, кого встретил еще, ведь прошел много дорог, чему свидетели сандалии твои, кои стерлись окончательно, потому как вернулся ты босым.

– Истину говоришь, друг Иисус, измучили рукава дорог, и хоть пыли земной не отведал (нечем было), но видел и слышал достаточно.

– Кто же, помимо наглеца, удостоился твоего внимания?

– Глупец, друг Иисус, столь же массовый тип, как и наглец, – архангел невольно схватился за бок, где висел недавно меч, сфера его качнулась влево.

– Горяч ты, Михаил, – засмеялся Иисус. – Даром что военачальник, сразу за оружие.

Архангел выровнял баланс сферы:

– Прости, друг Иисус, они все (глупцы), так же, как и наглецы, у подножия Голгофы, не дождаться их тебе.

– Чем же заняты, отчего не оторвутся, чтобы подняться ко мне?

Сфера-Михаил стыдливо озарилась сиреневым свечением:

– Отобрали у меня меч знания и, вместо того чтобы вскрыть им скрижали истины, начали лупить по скалам самомнения в попытках высечь на них собственные имена, до сих пор этим и занимаются.

Иисус затрясся от хохота:

– Вот отчего меч твой, брат Михаил, более напоминает теперь штопор. Как с таким противостоять антихристу? Это же несерьезно.

– Не до смеха мне было там, друг Иисус, – возразил архангел. – Может, только поначалу, но когда глупец с разбитым о камни лбом окровавленными руками вытащил у меня меч знания и бросился выводить иероглифы на граните, ибо его ногти уже были сточены и сломаны этим занятием, ужас обуял мою душу. Я говорил им о тебе, но скрежет стали о камень заглушал голос мой; я взывал к их совести, но не понимали; я называл им имя твое, но глупцу ведомо только его собственное.

– Не суди глупца, брат Михаил, – вновь закачал свою сферу на волнах любви Иисус, – ибо глупость – это не незнание, а лишь неприятие знания, но к свету солнечному росток пробивается из тьмы почвенной, она дает силы для возвышения. Так задумано отцом, что находится подле глупца неотлучно и объясняет через законы вселенские терпеливо, как родитель неразумному сыну толкует науки, даже когда тот затыкает уши и жмурит глаза, корча из себя примата. Быть может, встретил ты, Михаил, еще кого-нибудь, возлюбив, как и отец, троицу?

– Истину говоришь, друг Иисус, – радостно заморгал, переливаясь всеми цветами радуги, архангел. – Имел честь лицезреть женщину.

– Надеюсь, тебе не показалось, что все земные воплощенные – женщины, – заулыбался Иисус.

– Они все и есть женщины, – серьезно ответил архангел.

– Быстро ты разобрался, брат Михаил, – парировал Иисус, – я это понял много позже.

– Сначала я думал, что у меня двоится в глазах, – возбужденно подхватил крылатый воин, – но и короткостриженые, и обладатели роскошных шевелюр были на одно лицо – женское.

– Ты не добрался до физического плана, там они разделяются, – успокоил собеседника Иисус.

– Возможно, друг, – Михаил поддерживал свою сферу в явно повышенном состоянии удивления, – но то, что я видел в эфире, было абсолютной женщиной, вне зависимости от наличия или отсутствия волос на груди и прочих различий там, на Земле.

– Женская планета – это ведь неплохо, брат Михаил, – Иисус помнил свое пребывание внизу и всех женщин, бывших с ним рядом от начала и до конца.

Архангел не снижал уровня возбуждения своей сферы:

– Я говорил им о тебе, друг Иисус, но их интересовала только внешность… – Михаил сделал паузу: – Не твоя, а их собственная. Я взывал к их сердцам, но женское сердце вдруг оказалось одним из тех камней, на которых глупец царапал имя, а наглец сжимал в руке, раздумывая, в кого бы им запустить. Я называл им имя твое, но женщине важно имя того, кого она любит, а это не ты, мой друг. Если ждешь женщину, Иисус, возле креста, это напрасно – все трое, наглец, глупец и женщина внизу, у подножия, в капканах страха, самости и иллюзии. Я принес тебе, друг Иисус, печальную весть – там, на земле, ты один.

– Не суди женщину, брат Михаил, – подняв уровень свечения абсолютной любви до ослепительного, ответил Иисус, – ибо иллюзия, которая есть платье ее, соткана руками отца. Он надел его на женщину намеренно, так как написать новую картину на имеющемся холсте можно, только размыв уже нанесенные ранее краски. Иллюзия растворяет изначальное, создавая чистый лист для очередного творения. Отец всегда подле женщины, как родитель не отойдет от чада, которому сам в игре повязал платок на глаза, чтобы тот не споткнулся, развивая слух, чутье и координацию.

– Истину говоришь, друг Иисус, – архангел вопрошающе завибрировал, – но скажи, где же муж, что не встретился мне на земных дорогах?

– Душа, избавившаяся от наглеца через веру, рассеивающую страхи, и победившую глупца через волю к знанию, усмиряющему самость, и есть муж, а плечом своим коснувшись плеча женщины, возьмет ее за руку, получив взамен сердце, и вместе они, как единое целое, поднимутся ко мне на Голгофу, – Иисус ослепил на миг Михаила вспыхнувшей, подобно сверхновой, сферой.

Оглушенный архангел некоторое время впитывал сказанное Иисусом, а затем, синхронизировав свои вибрации, подброшенные его собеседником выше нормы, с уровнем сознания, произнес:

– Меня ждет совет, друг Иисус, с отчетом, и я буду краток – ты все еще одинок на своем кресте, пришествие нужно переносить.

– Совет уже знает, – улыбнулся Иисус, – но ты все равно сходи.

– Зачем же я спускался с небес? – искренне удивился архангел.

– Чтобы передвинуть событие, намеченное планом отца, нужна энергия, – Иисус подсветил сферу зеленым. – Для переноса пришествия – огромное количество. Человек добывает ее общностью, единением, но в несовершенстве берет ее не из любви к ближнему, а цепляет из антимира, в массовых побиваниях друг друга, через войны. Сколь долго отец может наблюдать, как его дитя в попытках согреться сует пальцы в огонь? Спустившись с небес, ты, Михаил, его посланец, принес на крылах своих нужную энергию сдвига. Иди, брат мой, совет ждет.

Дом, ветер и рыбак


Открой мне ту печаль свою,

Что гложет, глядя на меня.

И, может, место я в строю

Займу, достойное тебя.


1


Дом стоял на самом краю скалы. Высунувшись из западного окна, можно было разглядеть прямо под собой, внизу, футах в ста-ста пятидесяти, как воды северного океана обрастали пенной бородой, встречая на пути гранитную стену, не желавшую отступать перед натиском ровно дышащего исполина ни на дюйм. Ледяной ветер, прихватив с собой водяную взвесь, влетал внутрь через разбитые стекла, оставляя на острых краях соляные кристаллы и, не обращая внимания на слабые возражения еле хлопающих от усталости дверей, пронизывал насквозь перегородки свистящими плетьми, а собрав основные силы в коридорах, вываливался с торжествующим хохотом наружу, имея в своем распоряжении три пустые глазницы оконных проемов на восточном фасаде, рамы из которых он вышиб давно, соединившись с ураганом, к тому моменту расправившемуся с несколькими рыболовецкими посудинами и здорово потрепавшему военный фрегат, но не осилившему дом на берегу по причине ослабления крутящего момента.

Ветер недолюбливал дом с самого начала. Еще до появления стен, когда человек сложил из валунов только первый венец будущего строения, ветер, привыкший облизывать гладкие блестящие лысины местных скал без помех, начал спотыкаться об уродливое препятствие. По мере возведения чуждого прибрежному ландшафту сооружения возмущение ветра становилось все сильнее. Его размашистые порывы теперь налетали на вполне серьезную преграду, растрепывая собранные воедино пряди, теряя силу потока и образуя завихрения, мешающие полировке окрестных валунов.

Ветер предупреждал человека, строящего дом: уходи, бросай, оставь. Он вырывал из лунок столбики-метки, пылью сек глаза строителю, выл по ночам, не давая спать, а когда человек собрал подмостки и забрался на них продолжать работу, ветер раскачивал шаткие конструкции, стараясь свалить и их, и упертого каменщика, в одиночку поднимающего валуны для кладки.

Человек, ругаясь, промывал залепленные глаза, потирал ушибы и залечивал раны, но не отступал от затеянного, и дом рос вверх, несмотря на все попытки недовольных воздушных масс помешать этому. И вот наступил долгожданный для человека день: его детище, каменный уродец с десятком окон, кургузой перголой и вальмовой крышей был закончен. Новоселье ознаменовалось как всегда некстати случившимся ураганом, о котором было сказано выше, и первой сдалась неумело собранная кровля, которая разлетелась глиняными черепками, как шапка одуванчика, оголив хилые и дрожащие стропила, затем капитулировали стекла в окнах с подветренной стороны, а на десерт ураган отведал их собратьев с восточной стороны, вместе с оконными рамами.

Человек, отсидев весь спектакль в подвале, зажмурившись и заткнув уши руками, выполз из своего убежища ближе к вечеру. Картина, открывшаяся его взору, не привела человека ни в восторг, ни в отчаяние – он молча обошел руины своего творения, выдавил из глаз скупую слезу, пошевелил губами, произнося, видимо, некий набор слов, ничего не значащий для Вселенной, но весьма успокаивающий его самого и, махнув рукой, удалился прочь навсегда.

Дом, как раскрошившийся зуб самодеятельного зодчества, остался сидеть в каменной десне, намереваясь когда-нибудь сгнить окончательно, но небыстро, и вечный спор с ветром стал единственным его развлечением, придающим сил в печальной и нелегкой судьбе.

Рыбак попал в шторм. Обычная история на морских просторах – выходишь на промысел почти в безветрие, при ясной луне, и утро, подсвеченное ресницами восходящего солнца, не предвещает даже среднего волнения, но в полдень кто-то невидимой кистью ставит черную точку на горизонте, и к вечеру она успевает расползтись по небу зловещей змеей, усыпанной вспышками молний, а далее… удерживать сети становится невозможно. Волны, те, что не просто ухают в борт, заставляя рангоут скрипеть от натуги, а перехлестывают на палубу, забирая с собой обратно в море то, что вытащил оттуда рыбак, становятся подозрительно частыми и наконец, объединившись с водой, изливаемой небесами с отчаянным наслаждением, образуют знаменитый девятый вал, который кувыркает суда и покрупнее, нежели рыбацкая шхуна.

Судорожно вцепившись в обломок обшивки, несчастный привязал себя к спасительному куску дерева веревкой и обратился к Николаю Угоднику с мольбой о спасении:

– Святой Николай, заступник рыбаков и прочих, избравших в качестве путей своих неспокойную твердь вод, спаси меня, и не покину я боле тверди земной никогда, клянусь.

После он потерял сознание, ибо кораблекрушение есть напряжение физических сил и моральных потенций всех участников события, и если обломки рыбацкой посудины нашли упокоение на дне морском, то осколки перенапряженного сознания самого рыбака осели в непроглядных глубинах подсознания путем временного выключения запаниковавшего ума из реалий бушующего бытия. Посему бедолага никоим образом не мог слышать отчетливо прозвучавший с неба меж шума волн и грохота громов голос Николая:

– Спасен будешь, рыбак, и обретешь дом.

Святой Угодник не бросал слов на ветер, он доверял ему эти слова – океан утих, как ребенок, бесившийся в игре только что, но вдруг силы оставили его полностью, и дитя погружается в сон, едва прислонив голову к подушке.

Волны нежно вынесли на каменистую полосу, прямо к скалам, удивительный симбиоз человека и дерева и, откатившись, замерли, дабы не нарушать шелестом перекатывающейся гальки момент пробуждения плоти и сознания. Обе категории вернули себя в активное состояние громогласным отхаркиванием соленой воды и портовыми идиомами, понятными только рыбацкому сообществу. Тем не менее спасенный не забыл возблагодарить спасителя, едва отвязал закоченевшими пальцами кусок своего (безвозвратно потерянного) имущества:

– Благодарю, Святой Николай, за то, что стопы мои попирают землю, а сердце чувствует радость возрождения. Подскажи, куда теперь направить и то и другое?

Рыбак воздел очи к небу и, о чудо, узрел на вершине скалы дом.

– Воистину вера моя сильнее разума, – прошептал он и начал искать возможность подняться наверх.

2


– Мама, а рыбак найдет дорогу домой? – возбужденно спросила девочка, светловолосый пятилетний ангел, обладательница вздернутого носика и острых карих глаз, вынырнув из-под одеяла, куда заворачивалась все время, пока слушала сказки на ночь, оставляя в складках лишь маленькую щелочку для воздуха.

– Об этом узнаешь завтра, а сейчас спать.

– Ну мам, – попытался фрондировать неслух в пижаме, но дверь в спальню уже закрылась. Ребенок, недовольно нахмурив брови, уставился в темный потолок.

– Если рыбак просил Николая, почему я не могу? – сказала она вслух.

– Можешь, – прилетел ответ от небольшого огонька, возникшего над креслом, в котором только что сидела мама.

– Ты Николай? – восторженно прошептала девочка.

– Да, – моргнул огонек.

– Самый настоящий? – переспросила она, совершенно позабыв спрятаться за подушкой (девочка всегда делала так, когда хотела скрыть смущение).

– Я Николай Чудотворец, святитель Николай, Николай Угодник, Николай Мирликийский и… Санта-Клаус тоже я, – огонек радостно замигал, – к твоим услугам.

– Мне не хочется ждать до завтра, – сказала малышка, совершенно перестав бояться светлячка. – Скажи, чем закончилась сказка?

– Она не окончена до сих пор, – огонек перестал семафорить и светил ровно, – она бесконечна.

– О чем же может быть бесконечная сказка? – удивился полусонный ангел, не собиравшийся теперь спать вовсе.

– О героях этой сказки, – ответил огонек-Николай.

– Кто же они? Разве рыбак – не рыбак? – девочка развела руками и смешно вытаращила глаза.

– Рыбак – это ловец, но не рыб, а душ человеческих, имя ему земное Петр, а место небесное – апостол. Не в море ходил он за уловом, но в мир, бушующий, неспокойный, полный бурь-страстей, да хищники из глубин темных и порвали сети, и разбили опору его, и потопили ее, да сам бы сгинул в водах холодных, не спроси о помощи, не моли о спасении и новых берегах, – огонек сам раскачивался над креслом, как на волнах.

– И ты спас его, – радостно прошептал ребенок.

– Спас и дал новую опору, вот только подняться надобно к ней, а путь нелегок.

– Это дом, да? – малышка свесила ноги с кроватки, явно намереваясь переместиться ближе к креслу с огоньком.

– Дом, – продолжил объяснять Николай, – это религия, основа, формирующая человека, его взгляды и помыслы. Для рыбака дом очень важен.

– А почему ветер…

– Дух святой, – вставил огонек.

– А почему дух святой разрушил дом и вообще мешал строить, – девочка наморщила лоб: в пять лет от роду сложно выстраивать риторические конструкции, – строить религию человеку?

– Человек – основатель религии, строил по своему разумению, а не истинно, от того дух святой и был недоволен, – Николай, висящий над креслом включенным фонариком, подбирал выражения: – Кривой дом, малыш, – это обман.

– Как игрушечный, – девочка показала рукой в темный угол, где на полке стоял картонный кукольный замок.

– Да, – облегченно выдохнул светящийся собеседник.

– А где сейчас рыбак? – спросил светловолосый ангел сонным голосом.

– Ну… – огонек протянул задумчиво, – где-то на середине пути, если хочешь я…

Николай посмотрел на маленькую говорунью: та, укрывшись одеялом, мирно посапывала вздернутым носиком. Огонек над креслом погас, погрузив комнату в ночную темноту, среди которой едва различимо проглядывалась чернеющая стена скал с пенной полоской моря у основания и разрушенным остовом одинокого дома на самой вершине.

Грааль


Все так же чувствую спиной

Железный прут, один, второй,

И впереди, и надо мной

Мир клетью стал, я в нем чужой.


Пока все шумно рассаживались за столом, двигая и передавая нехитрую посуду, ломая хлеба и разливая вино, Иуда, вцепившись в медный кубок, вперил взор в матовое дно и словно прилип к нему, не смея поднять глаз на сидящего по левую руку от него учителя. Он знал, что предаст Иисуса, и знал, что Иисусу ведомо это. Быть может, здесь, в пустой чаше, еще не оскверненной виноградным вином, и таился ключ ко всем его сомнениям, но разглядеть его Иуде не удавалось: то ли дрожали руки, и истина, если и была начертана на шлифованных стенках, расплывалась пред очами, полными слез, то ли Петр, оправдывающий свое имя, настойчиво пихал под руку кувшин с багровым напитком, невзирая на видимое нежелание товарища к возлиянию, мешая мысленному сосредоточению и душевному равновесию.

Трапеза вот-вот начнется. Иуда отодвинул свой кубок подальше, боясь, что его слезы, а их собралось достаточно, чтобы векам не удержать сей постыдный факт в тайне, не осрамили сосуд, его последнюю надежду сделать правильный выбор или смиренно принять предписанную судьбу.

Шум за столом стих. Петр с кувшином уже подле Иисуса. Мысль, молнии подобная, осветила изнутри мечущегося в раздумьях ученика – если он, живое воплощение Бога, прикоснется устами своими к чаше, быть может, тогда смогу узреть истину, просушив тело ее ладонями ничтожного смертного, раба Божьего Иуды.

– Возьми мой кубок, Иисус, – Иуда резко подскочил и пододвинул чашу к учителю.

Иисус внимательно посмотрел на Иуду и, не приняв кубка, спокойно ответил:

– У каждого своя чаша, брат Иуда. Зачем предлагаешь Иисусу то, что принадлежит Иуде?

– Прости, учитель, мне не хочется пить, и я подумал: отдам тебе, как отдал сердце свое и жизнь, – Иуда взял кубок и поставил рядом с собой.

– Теперь верни, – сказал Иисус, – взять не могу ни сердца, ни жизни, ибо все отца, но кубок приму, – он засмеялся, – хотя он также числится во владениях его.

– Отчего поменял ты решение, учитель? – удивленно спросил Петр, запутавшийся с выполнением обязанностей виночерпия меж двух чаш.

– Оттого, брат Петр, что пустоты мира сего должны быть заполнены, иначе мир провалится в них, – Иисус показал взглядом ученику наполнить чащу Иуды.

– Мудрены слова твои, учитель, – подал голос Андрей, всегда заступавшийся за брата, – но неясны смыслы.

– Вкушай трапезу свою, брат Андрей, и вы, братия, не отрывайтесь от угощений, а я скажу вам притчу.

Было у хозяина два пса. Одного, холеного и добродушного, он держал возле главных ворот, а второй, голодный и злой, охранял задний двор, у черного входа. Однажды проходящий мимо путник спросил:

– Скажи, добрый человек, почему так несправедлив ты к одной из своих собак? Зачем закармливаешь и расчесываешь одну, а другая недоедает и спит в грязи?

Хозяин хитро улыбнулся и ответил:

– Тот, что подле главных ворот, встречает только друзей и родственников, он должен быть добр и приятен глазу, а пес на заднем дворе будет ждать воров и разбойников, и посему быть ему злым и страшным.

– Ты рассудил умно, – сказал тогда путник, – но не мудро.

– Где же в задумке моей увидел ты недочет? – обиделся хозяин.

– Сытый пес не будет лаять на своих, но отличит чужака, а голодного накормит чужак и станет для пса своим. Так и войдут в дом твой через угощение в пасти стража.

– О чем же притча твоя, учитель? – нарушил повисшую тишину Петр. – Не о двух же псах?

– О том, что не всегда очевидное очевидно, – коротко ответил Иисус и отломил хлеб.

Все последовали его примеру, вкушая вместе с пасхальными угощениями ароматы придвинувшейся ночи и раздумывая о неочевидности очевидного. Не притронулся к еде и питию только Фома: нахмурив лоб, он обдумывал каждое слово, но не видел ответа, рассматривал притчу со всех сторон, но не находил искомого. Наконец, не выдержав, он подошел к Иисусу и прошептал на ухо:

– Учитель, не разумею я притчу твою и по обыкновению своему, кое знакомо тебе, не верую в значимость истины, тобою повествованной. Разреши сомнения мои и утешь воспаленный двумя псами разум: не вижу я связи меж кубком Иудиным и словами путника.

Иисус, отложив хлеб, которого до сей поры еще и не вкусил, повернулся к Фоме и так же, на ухо, прошептал ему:

– Смотри, брат Фома, на кубок этот не земным взором, но в духе, а в духе то не медная форма, но сосуд души Иуды. И в духе ведомо мне, что задумал брат Иуда. Приняв сосуд и наполнив его прощением, спасу Иуду, не дам его душе погибнуть.

– Чего же решил сотворить наш брат, что тебе, учитель, надобно спасать его? – спросил пораженный Фома так, чтобы никто не услышал.

– О том поведаю вам, братия, но позже, – ответил Иисус и, подняв кубок Иуды, отпил из него.

Фома вернулся на место, сунул в рот кусок лепешки и, задумчиво двигая челюстями, отрешенно уставился на зажигающиеся в темнеющем небе звезды.

Сколь млады души наши, думал он, коли неведомо нам многое и зрим мы только перед собой, не далее трапезного стола.

Иисус же в эту минуту припомнил контракт, заключенный с отцом, по которому его кураторство над планетой начиналось со схождения в теле физическом и той жертвой, к которой его подводил сидящий по правую руку Иуда. Над беднягой висел свой контракт, и решиться на него душа не соглашалась долго. Надобно бы поведать ученикам, что каждая душа перед воплощением на Землю вручает мне свой сосуд (голограмму) на хранение, ибо знает, какие тернии ждут ее, воплощенную, но непозволительно истине этой открытой стать сейчас.

Иисус ласково посмотрел на Иуду, затем обвел взглядом учеников, и снова отхлебнул из кубка.

Назовут его Граалем, хотя Грааль есть небесное хранилище всех сосудов, и будут искать его вечно, хотя сами пребывают в нем вечно же. Иисус поставил чашу на стол:

– Братия, возблагодарим Отца Небесного за этот прекрасный вечер и чудесный стол, объединивший тринадцать чаш, коим стать одним целым. Прошу вас, молитесь со мной и подле меня о страданиях, что ждут учителя вашего, а позже и вас. Соединим же все, что осталось в чашах наших в одну, ибо стало вино кровию моей.

Голос Иисуса затих, он был один. Иуда, получивший мякоть признания, не смог усидеть за столом и покинул вечерю, остальных сморило вино и тяготы дня – все спали.

«Безмятежны, как дети», – думал учитель, мысленно прощаясь с каждым из своих учеников. Предначертанное неотвратимой волной сжимало время, надавливало на пространство и проявляло то очевидное, что мгновение назад было неочевидным.

Иоанну, затихшему на плече у Петра, приснился сон – вечеря закончилась, все разошлись, за столом остались только двое: он и Иуда.

– Брат Иуда, – обращается Иоанн к сотрапезнику, – а ведь чаша учителя, что отдал он тебе, осталась пуста. Ты не наливал вина в нее, да и вообще, не притрагивался к кубку и смотрел на него не как на посуду, а словно видел огонь пылающий.

– Что же с того? – спрашивает, криво улыбаясь, Иуда.

– А то, – отвечает Иоанн, – что мир не терпит пустоты, так сказал учитель.

– Не думаешь же ты, брат, что весь мир теперь провалится в разверзнутую пасть этого кубка и сгинет там, – усмехается Иуда.

– Весь мир провалится в пустоту, когда таких кубков соберется достаточное количество, – говорит Иоанн, тревожно поглядывая на Иуду, – так сказал учитель.

– Вера твоя слаба, брат Иоанн. Бог не оставит сына своего, чаша его не пребудет пустой. Назначен уже виночерпий Христов, Иосиф из Аримофеи, чаша Иисуса наполнится кровию Иисуса из его рук, ибо токмо кровь Христа, а более ничего, не останется от тела Его.

– Что же такое говоришь, брат Иуда, да будут лета учителя долгими, а язык твой поганый пусть отсохнет, дабы не произносить более слов таких, – кричит во сне возмущенный Иоанн.

– Предначертанное свершится с каждым из нас, – твердым голосом произносит Иуда, и Иоанн просыпается от увиденного и услышанного кошмара на мокром от слез плече Петра.

Рядом, опустив голову на руки, сидит Иисус – он молится с закрытыми глазами. Иоанн облегченно вздохнул и с улыбкой прошептал:

– Учитель…

Иисус прервал молитву и повернулся к ученику. Выражение его лица испугало Иоанна – нет, это не была искаженная мукой гримаса, не мертвенная бледность увидевшего близкий конец, не сводящая скулы обида на не понявших и предавших. Лик Иисуса был обычным, таким, как его привыкли видеть последователи, но глаза смотрели как будто бы внутрь себя, созерцая нечто, не имеющее отношения к земной суете.

– Все, что видел во сне, – истинно, брат Иоанн, – произнес он отрешенно, – все собравшиеся здесь знают, что делают. Не тревожься ни о моей судьбе, ни о своей, дай мне помолиться, времени мало.

– Мало для чего, учитель? – почти рыдая, спросил Иоанн.

– Для свершения предначертанного. Я уже слышу голоса фарисеев, не тревожься, брат Иоанн, и не тревожь меня, – Иисус снова погрузился в молитву, плечи его подрагивали, а пальцы судорожно сжимали виски.

Сквозь слезы Иоанну привиделась размытая картина: склонившийся над столом учитель, словно живой сосуд, трепетно дышащий мягкими стенками кубок, втягивал в себя, через спину, в самый позвоночник, еле уловимые глазу тонкие струи человеческих грехов, уродливыми змеями вползающие в тело его, распирающие изнутри кожу, терзающие ткани органов, как пиявки, присасывающиеся к сердцу, грызущие кости и хохочущие в этой адской трапезе.

– Не пускай их, – шепчет Иоанн.

– Тогда они пожрут вас, – отвечает Иисус.

– Не пускай их, – уже кричит обезумевший от видения Иоанн.

– Грааль не терпит пустоты, – не поднимая головы, отвечает Иисус.

– Не пускай их, прошу, – беззвучно шевелит губами апостол.

– Да свершится предначертанное, ибо нет другого, – улыбается Иисус.

На лестнице за дверью явственно слышен шум, возмущенные голоса, крики и приближающиеся шаги.

Аминь.

Король Артур


– Чей голос в тишине ночной

Меня зовет: «Пойдем со мной»?

– То голос мой, любовь моя, —

В ответ из тьмы услышу я.


Освободи стремя, усталый путник, пересекая благодатные земли Логреса, и спустись к прохладным водам спрятавшегося в тени раскидистых ив озера. Быть тебе свидетелем глубокой задумчивости короля, припавшего на одно колено у самой кромки окаймленного камышом зерцала. Не крикнет птица в этот миг, не шевельнет листом дерево, не выпрыгнет из глубины на солнце резвящийся малек, да и ты, путник, затаи дыхание, не покидай своего случайного укрытия, ибо Артур, а у воды именно он, видит в отражении своем лик иного существа, не схожего с человеческим обликом, взирающего из того пространства Вселенной, где во славе своей сияет Арктурус, и имя ему Уртрр.

Знай теперь, притаившийся в ивняке никем не подосланный шпион, тайну короля Артура – он есть двенадцатая ипостась духа, пребывающего в сфере Арктуруса, помещенная в тело ребенка от родителей-простолюдинов, убиенного случайной стрелой охотника, выцеливавшего королевскую лань, но промахнувшегося, и подобранного отшельником Мэрлином уже бездыханным, но возвращенным к жизни земной способом, объяснение которого займет несколько сотен страниц и все равно не станет понятным. А посему опустим громоздкие формулы и витиеватые диаграммы и приступим к наблюдению.

Король зачерпывает озерную воду ладонями и погружает лицо в образовавшуюся чашу. Он замирает в таком виде на значительное время, не страшась надоедливых насекомых, в отличие от подсматривающего. Что ж, оставим его за странным омовением, о сути которого упомянем позже, и вернемся к лошади.

Садись в седло, мой друг, и продолжи свой путь не спеша. Король еще должен закончить у озера и успеть нагнать тебя до наступления темноты; мне же до вашей встречи – закончить свой рассказ о мальчике Артуре, воспитаннике Мэрлина, короле.

Странности ребенка с простреленным сердцем, вернувшего себе дыхание и пульсацию крови из окоченевшего состояния плоти, отшельник начал примечать сразу же. Очнувшийся мальчик произнес несколько слов, даже по звучанию не напоминавших земные языки и наречия, при том что Мэрлин до уединения в землях кельтов бывал и в италийских горах, и в песках мавров, захаживал в моря норвегов и огибал берега, таившие в густых зарослях гигантских слонов.

– Удивительный язык, – пробормотал тогда отшельник, а воскресший из мертвых будто только того и ждал.

– Артур-р-р, – совсем по-кельтски прошептал он и указал пальцем на потолок Мэрлиновской землянки.

– Ну а меня зовут Мэрлин, – улыбаясь сказал отшельник, решив, что мальчик назвал свое имя.

Артур не помнил ни родителей, ни селения, откуда он родом, не мог назвать своего возраста (на вид десять-двенадцать лет), но безошибочно определял стороны света, прекрасно ориентировался в созвездиях, правда, величая их по своему, урчащими, как весенний ручей, гортанными звуками. Главной же странностью мальчика была процедура умывания: он погружал лицо в воду и подолгу, словно предком его был ловец жемчуга, оставался в таком положении, при этом не выпустив ни пузырька воздуха.

– Рыбья душа, – ласково приговаривал в такие моменты Мэрлин, качая головой от удивления.

Откуда было знать старику, что Артур, наклоняясь над водой, видел Уртрра, а погрузившись в нее, мог слышать голос далекого «я», пользуясь единым кодом вселенской воды.

– А так можно? – спросишь меня, мой любезный посвященный, оглядывающийся постоянно, не появилось ли сзади на дороге облачко пыли, не спешит ли сам король Артур засвидетельствовать свое почтение путнику, допущенному до его самых сокровенных секретов.

– Да, мой дорогой друг, именно так. Коды первозданной воды, льющейся из райского фонтана, – основы жизни в любых мирах. Вряд ли это должно удивить тебя, покачивающего сейчас в седле свое тело, состоящее из воды в большей степени, чем многие живые во Вселенной.

Итак, солнце еще в зените, а за спиной не слышно копыт Канрита, а значит, можно продолжить ковыряться в потаенных манускриптах нашего героя. Однажды, зная особенное отношение мальчика к водным средам, Мэрлин рассказал Артуру об удивительном лесном озере, имеющем абсолютно правильную круглую форму. Как и следовало ожидать, ученик отшельника воспылал страстным желанием скорее увидеть этот водоем. Желанный вояж откладывать в долгий ящик не стали и на следующее утро отправились в путь. Продолжительная пешая прогулка всегда располагает к хорошей беседе, а уж если подле учителя толковый ученик, разговорам не будет конца.

Хлеща по веткам длинным прутом, распугивая при этом крупных пауков, застывших в ожидании жертвы, беззаботно пиная все виды грибов, попадающиеся на пути, Артур слушал очередную легенду о волшебном мече, вонзенном в каменную глыбу по рукоять неизвестным рыцарем, и безнадежных попытках освободить его из гранитного плена.

Именно эта история среди прочих поведанных ему отшельником, волочившимся позади так медленно, что распуганные пауки успевали восстановить порванные молодым героем сети, которые Мэрлин примеривал себе на нос, вызывая невероятное возмущение в обществе арахнидов, отозвалась внутри Артура непонятным, но весьма сильным образом. Сердце заколотилось, запело, запрыгало (и это при дыре от стрелы в правом желудочке) и, перевозбудившись, тут же заныло, затосковало, вспомнило.

Мальчик обернулся к запыхавшемуся старику:

– Долго еще, Мэрлин?

– Озеро за теми дубами, – отшельник указал посохом на восток, – через час будем на месте.

Артур подскочил, как сероухий заяц, почуявший самку:

– Я найду дорогу, не волнуйся.

Мэрлин не успел раскрыть рта, как мальчик исчез в густой листве тиса. Доковыляв до озера, он нашел Артура в традиционной для него позе – стоя на коленях, лицо опущено в воду. Как долго его подопечный находился в таком положении, старик не знал, но после его прихода, судя по перемещениям солнца, Артур вынырнул через два – два с половиной часа.

– С таким талантом и море можно пересечь по дну, – пошутил старик, начав уставать от ожидания.

– Океан, – невозмутимо поправил его ученик. – Хочешь знать, что это за озеро?

– Рыбы нашептали, – усмехнулся Мэрлин.

– Его сделал Уртрр, – Артур пристально посмотрел на учителя.

– Кто это, Уртрр? – удивленно спросил Мэрлин, снова уловив знакомые урчащие нотки в этом слове.

Артур не стал объяснять, а просто продолжил:

– Он установил связь с Землей, протянул нить, атом к атому, из материи Арктуруса, имя ей – склибрр. Когда вся материя перетекла сюда, образовался кратер. Меч, о котором ты мне рассказал, – это склибрр.

Обомлевший, оглушенный Мэрлин только и смог вымолвить:

– Как называется меч, Экскалибур?

– Пусть так, – ответил Артур, – веди меня к нему.

– Зачем тебе это, мальчик? – изумлению старика не было предела.

– Связь с домом, веди, – коротко бросил Артур.

Трогай, мой удивительный путник, не останавливай время, не ищи под ногами ручья или лужи – нам, земным существам, в какие воды физиономию не опускай, все одно: мокро и хочется на воздух. Слишком молод род наш, чтобы управлять кодами стихиалей, слишком юно сознание, чтобы распределять себя по мирам. Посему продолжим свой путь далее и подтянем в него историю об Артуре, короле.

Склибрр растекся в каменной глыбе, заполнив собой все поры, все межклеточное и межатомарное пространство, ибо обладал размерами элементарных частиц гораздо меньше земных, не потеряв только форму рукояти меча, торчащую снаружи. Хилый подросток с полупрозрачной кожей и синими прожилками вен на тощих руках вытянул Экскалибур на свет божий двумя пальцами – арктурианская материя подчиняется только арктурианцу, соединяясь с сознанием, не подверженным коррозии страха, жестокости, злобы и власти. Вибрация материи и сознания синхронизирует орудие и владельца – задумайся над этим утверждением, всяк любитель погреть ладонь об эфес.

Кто присутствовал при сем, тут же преклонили колени и признали в мальчике своего короля, поскольку телесная недостаточность с лихвой компенсировалась могучей энергетикой, излучаемой юным Артуром.

Солнце, что было над головой твоей, одинокий путник, начинает слепить глаза, приближая завершение дня. Ты все чаще оборачиваешься, но за спиной равнины Логреса и пустая дорога, всадника пока нет, а раз так, поговорим о том, что же это за явление такое – король Артур.

Скачи на запад, мой друг, время покопаться в сути, а она проста – минуло четыре земных века после схождения на планету Иисуса Христа, сына Божьего, жертвы высшего, великий опыт спасения и разрядки. Вся Вселенная следит за этим экспериментом, и вот ближайшая к миру Солнца сфера Арктурус решает, что миссия Христа бессмысленна и не дает ответа на вопрос о процентном выживании света во тьме. Арктурус отправляет на Землю голограмму Уртрра, Артур – его сын. Аналогия пряма, иные задачи. Иисус, сын Божий, окружил себя двенадцатью учениками, что стали во главе учения Христа. Король Артур учредил круглый стол с двенадцатью рыцарями, по сути, своими апостолами. Их задача – привнесение в земной мир основ справедливости (в арктурианском понимании).

В окружении Иисуса, сына Божьего, есть важное явление – предательство, осуществленное падшим ангелом Иудой. Его миссия – через свой поступок просветить такую важную истину, как прощение. Подле Артура оказывается свой падший – Ланселот, зерно его фрондирования – жестокость.

Арондайт – противоположность Экскалибуру, он не оставляет живых, раненый им не излечивается, будучи им же и добитым. Его материал – это арктурианская антиматерия, хвост склибрра, пришедший на Землю.

Ланселот – пример недопустимости жестокосердия, даже во имя справедливости.

Внимательный слушатель, пусть и зевающий в седле (время-то к ночи), напомнит: «Но Ланселот – сын земных родителей. Как же меч из чужой материи подвластен ему?»

Не смотри на меня победоносно, оглянись, темная фигура всадника, спешащего в сумерках к тебе, сам король Артур, он и ответит на этот вопрос.

Четверть часа спустя, уже в темноте ночи, любопытного путника нагнал одинокий рыцарь в полированных до лунного блеска латах, пурпурной дорожной накидке, с притороченным к седлу знаменитым Экскалибуром.

– Приветствую тебя, король Артур, – сказал спешившийся странник, почтительно склонившись в поклоне.

– Приветствую и тебя, незнакомец, прятавший свое лицо в ивах у озера, – ответил Артур, так же почтительно наклонив голову, при этом не покидая седла.

– Я спешу, – продолжил он, – но вижу в твоем сердце вопрос, не столько мучающий твой ум, сколько тешащий самолюбие. Впрочем, право вопрошающего не получать ответа, а знающего ответ – не давать его, но ты на земле гостеприимного Логреса, и я помогу тебе. Арондайт формировали из антиматерии, его вибрации близки к жестокости, злобе, хладосердию. Ланселот принял для себя эти качества как возможные и довел их до совершенства с помощью антимеча. Всяк стоящий на пути Ланселота уже мертв, ибо мертв сам Ланселот, первым ставший на пути у самого себя. Теперь ты, посвященный во все таинства моего королевства, покинь эти земли самой короткой дорогой.

Он показал рукой направление, чуть правее от основной дороги:

– Держись все время вон той яркой звезды, вдвое удлинив ручку ковша Медведицы.

– Это Арктур? – спросил путник, запихивая ноющее от долгого путешествия тело снова в седло.

Король Артур улыбнулся, но ничего не ответил. Пришпорив Канрита, он растворился в темноте своего времени – посланец, исследователь, легенда.

Копье судьбы


Силен морской прибой

И спросит берег, тот, что камня крепче:

– Ну сколько раз тебе прийти

И откатиться в вечность,

Чтоб гладким сделать острый угол мой?

Прибой ответит новою волной:

– С тобой обручены навек, друг мой.

Не бойся,

Сокрою лик твой пенною фатой,

А ты моей слезой умойся.


Власть не испортила его, в отличие от тех, кого судьба подвела вплотную, и кто прикосновением своим неизгладимые следы оставил на теле артефакта, представ в двоякой роли и создателя, и слуги. Тот, первый, чьи руки ковали наконечник, не ведал уготованного пути своему творению: он был рабом и, как всякий невольник, занимал свои мысли грезами о свободе, чего бы ни делали при этом руки.

Молот методично придавал металлу нужную форму, нужную для чего ни инструмент, ни кузнец не задумывались на пару, монотонно снося свое бытие.

Нанеся завершающий удар, раб (будь он художником, наверняка полюбовался бы этим штрихом) безразлично провернул клещами готовое изделие и, мгновенно оценив верным глазом остроту граней, бросил наконечник на горку его собратьев, выкованных за сегодняшний день: звонких, острых, одинаковых, смертоносных. Каждый из этих сынов раба нес на себе горечь удела и обреченность пути. Рожденный рабом – сам раб.

Заготовки погрузили в большие плетеные корзины и жала из железа, на спинах мулов поплыли к следующему владельцу. Второйприкоснувшийся был свободным ремесленником, столяром. Любовь, которой Господь одарил всякого вдыхающего воздух и попирающего земную твердь двумя ногами, проявилась в нем исключительно по отношению к… древесине. Он равнодушно взирал на человеческую боль или радость, не понимал бушующих меж человеков страстей, но слезы посещали его всякий раз, когда ладонь прикасалась к древесным волокнам, будто трепетное женское тело оказывалось в объятиях пылкого кавалера. Дуб восхищал его строгостью линий и своей массивностью, палисандр – железным характером, в лиственнице он находил художественный симбиоз цвета и запаха, липа манила податливостью, сосна – простотой, но истинную страсть плотник делил между тисом и ясенем.

Оба древа войны будоражили сердце тихого человека своим героическим предназначением. То, что предстояло совершать его древесным созданиям, составляло основу потаенного вожделения, зажатого внутри, прорывающегося по ночам во снах, в грезах, в иллюзиях.

Ремесленник вытащил из ближней корзины лежащий сверху наконечник не по наитию, не прочувствованно (мы помним, что он ничего и никого, за исключением древ, не любил, в том числе и металлы), а сделав случайный выбор, но решение насадить его на древко из ясеня было осознанным. В сушке томился великолепный длинный ствол – крепкий, молодой, прямой, звонкий. Такое копье в умелых руках станет легендой. Мастер, делая свою работу, представлял, как могучий воин, орудуя его гастой, накалывает на нее противника, прославляя вместе со своими победами и силу удивительного оружия.

Слабый отец своих смертоносных детей в безумстве собственных фантазий, в злобе, сокрытой за декорациями хилого тела и покладистого характера, сам не понимая того, наградил любимое создание позором и нищетой… духа. Насадив железное жало на ясеневое древко и проверив балансировку, он поставил готовое копье в угол мастерской. Полюбовавшись полировкой, столяр промолвил вслух:

– Неужели моя прекрасная девочка достанется какому-то бездушному солдафону?

Скупая слеза медленно скатилась по щеке. Ремесленник смахнул ее, повернулся и заковылял к корзинам: до утра нужно успеть сделать еще два десятка гаст.


Лонгин в сопровождении пяти всадников и двух повозок направлялся в оружейную мастерскую, желая лично принять заказанные копья. Его центурия обеспечивала охрану наместника. Работу подле Пилата не назовешь пыльной: легионеры откровенно бездельничали, приобретая неоценимый опыт игры в кости, но безвозвратно теряя навыки ведения боя. Тем не менее даже подобная служба приводила к выходу оружия из строя, особенно страдали копья. Чаще всего изрядно выпившие солдаты их просто забывали в заведениях, а жители Иерусалима, известные проныры, утаскивали их в свои жилища для использования в быту или продажи на рынке. Иногда случалось и более подобающее использование военного инвентаря – пьяные римляне ломали древки гаст друг о друга, выясняя традиционные для этого состояния человеческого сознания вопросы. Лонгину это нравилось больше: хоть какое-то подобие поддержания бравого духа.

Последнее построение выявило отсутствие у центурии двадцати копий, за ними сотник и приехал в мастерскую.

– Тисовые даже не показывай, – сказал он оружейнику, спрыгивая с коня.

– Тис не лопается от напора лошадиной груди и разрубить его одним ударом гладиуса не получится, – с любовью (как нам известно) произнес столяр.

– Моим героям это не грозит, – хохотнул центурион, – в основном они сражаются с винными амфорами, более напоминающими конские крупы, и блудницами, вооруженными острыми языками. Где у тебя ясень?

Ремесленник указал рукой на стену, вдоль которой стояли готовые копья:

– Прошу обратить внимание на этот экземпляр.

Лонгин взял в руки гасту – он стал третьим и самым важным обладателем оружия, коему была уготована особенная (в истории человеческой расы) судьба.

Центурион проникся к новому копью сразу же. Обычная с виду гаста, сколько таких он обломал о чужие доспехи, притягивала к себе чем-то необъяснимым, неизъяснимым, неосознанным. Солдат, не успевший обзавестись семьей, держал древко, как держат на руках первенца: не сводя глаз, боясь шелохнуться, любуясь отражением и продолжением себя в лике новорожденного.

Сотник, поддавшись нахлынувшим чувствам, вынул из ножен кинжал и вырезал на теле ясеня три буквы – ГКЛ (Гай Кассий Лонгин). С этого момента гаста стала именной, и никто в казармах не смел прикоснуться к копью Лонгина. Сам того не поняв, центурион первым пал жертвой своего оружия: нанизанный на копье, он оставил метку о случившейся виктории – собственные инициалы. Так сработала энергия спрятанной в древко гордыни слабого ремесленника, направившая копье в хозяина, а наконечник раба, жаждущего свободы, без труда разорвал клетку души, невольницы огрубевшего солдатского сердца.

И так как всякая жертва на Земле оплачивается сторицей, Лонгин получил тучные стада благости, излечив кровию Христовой катаракту на физическом плане и уверовав на тонком. Столь чудесное (во всех смыслах и на всех телах) исцеление свершилось благодаря тому, что центурион был готов энергетически. Копье судьбы, в основании которого находился Лонгин, балансируя между рабом и свободой, коснувшись сердца Иисуса, образовало крест, нисходящий столп любви, соосный с восходящим потоком жертвенности в балансе между ограничениями-заповедями и свободой выбора.

Любовь питающая, жертвенность возносящая, свобода окрыляющая, аскеза уравновешивающая – вот суть копья судьбы, код, определяющий инструмент обращения в веру, орудие прозрения, посох перехода, нить Ариадны.

Власть не испортила его, ибо оно (копье) растратило всю мощь, едва коснулось тела Христова. Древко, создавшее вектор на тонком плане, снова стало обычной, пусть и хорошо отполированной, ясеневой палкой; наконечник, эфирный скальпель, – куском обработанного металла, подверженного ржавчине. Разделенные, они канули в Лету, склонные естественному разрушению во времени, замененные пустыми безликими подделками.

Нетленным осталось только клеймо ГКЛ, означающее, что если вы не Лонгин, значит, копье судьбы не ваше, а желая обрести бессмертие, отыщите сначала в себе раба и свободного ремесленника, а после того как они сотворят гасту, верните ее солдату-неверцу – он наверняка заждался, и не забудьте уколоться сами, прежде чем узрите распятого Иисуса, все там же, в себе.

Откровения Поверженного, или Куда смотрит Бог


Уныл удел гарцующих надменно —

Смахнет с них спесь истории метла.

Но весел, кто навстречу переменам

Безжалостно был выбит из седла.


Отплевываясь от липкой грязи, брызнувшей в лицо через щели забрала подобно фаршу, летящему из мясорубки, после того как винт зажал хрящик, и кухарка налегла на ручку всем весом пышногрудого тулова, превозмогая боль в пояснице от жесткого приземления в тяжелых доспехах и шум в ушах от грохота железного панциря, внутри которого волею судеб оказалось зажато мое бедное тело, приступаю я к повествованию событий, повлекших столь бесславный финал и неудобное положение ввиду присутствия на ристалище прекрасных дам, с нескрываемым удовольствием пронаблюдавших мой позор.

Я был молод в те дни, когда славный Артур вершил свою историю сверкающим Экскалибуром, возводя на трон, поставленный во главу рыцарского стола, истину, находясь почтительно рядом, но не восседая на оном, потому что занятое седалище правителя свято, а попытки взгромоздиться и подвинуть кого-либо, уже усаженного на бархатные подушки, есть бесчестие и государственный переворот.

Отважный, красивый, сильный и справедливый, Артур стал моим кумиром, и я решил быть как он. Мысль, как известно, – отличный кнут для обленившегося сознания: образы грядущих побед, мудрых решений и всеобщего обожания без труда пленили меня. О как сладостны объятия мягких рук гордыни, как же ласкает слух плеск волн самоуспокоения о причальную стенку необходимости, сколь прекрасен и чист холст будущего, тронутый рукой великого мастера по твоему заказу. Грезы, грезы, грезы захлестывали, накрывали, убаюкивали, но мой Экскалибур продолжал вольготно чувствовать себя в камне и не собирался покидать своего уютного убежища.

Острая фаза нереализованного возбуждения традиционно перешла в отчаяние и, перманентно проконвульсировав, завершилась апатией. Вот тут-то и возник он, дудочник с дудочкой о семи отверстиях. Мутный расплывчатый образ стал появляться во снах, молча возникая перед глазами то в виде облака тумана, колышущегося и неожиданно исчезающего, как только я фокусировал на нем внимание, то принимая невидимый облик кого-то или чего-то, находящегося за спиной, и резкий испуганный взгляд назад улавливал движение тени, осколок неопределенности, снова оказавшейся сзади.

Спустя некоторое время туман перестал прятаться за спиной и висел неподвижно, придавая моим сновидениям более спокойный характер. Еще через несколько ночей я, закрыв глаза, вздрогнул – перед моим умственным взором находилось четкое изображение существа с бледным, почти белым лицом. Безволосый череп, неправдоподобно тонкий нос, едва различимые губы и крупные, выпуклые глаза темно-синего озерного цвета, в трехпалой руке он держал тонкий цилиндр с отверстиями, весьма напоминающий дудочку.

«Дудочник», – подумал я и получил от незнакомца ответ:

– С дудочкой о семи отверстиях.

– Ты чего-то хочешь от меня? – спросил я, припомнив его постоянные за последнее время посещения моих ночных видений.

– Нет, – сказал дудочник, – я только посредник, канал желаний мне недоступен.

– Посредник между чем и чем? – удивился я, не смея оторвать взгляда от синих глазищ.

– Между тобой и твоим желанием, – последовал ответ.

Мне с трудом удавалось собраться с мыслями:

– Я многого хочу.

– Ты изъявил желание, достаточное по силе, чтобы обрести посредника – освободить Экскалибур, – бездонные озера уставились на меня, сквозь меня и, по всей видимости, рассматривали тот самый меч, который я возжелал выдернуть из камня.

Сказать мне было нечего: тонконосый, похоже, знал, о чем говорил, и отказываться от заявленного во Вселенную было бесполезно.

– Да, – пришлось согласиться мне с дудочником, – подтверждаю.

– Тогда вот он, – пучеглазый собеседник сунул мне под нос свою дудку, – можешь взять его.

– Что-то не похоже на меч, – я недоверчиво посмотрел на инструмент ночного музыканта.

– Это он, поверь, – бледноликий посредник с ухмылкой разглядывал в свою очередь меня.

– И что мне делать с этим дырявым мечом? – сон начинал веселить меня, как в детстве включаешься в игру с товарищами, седлая невидимых скакунов и размахивая прутьями ивы, словно их тонкие гнущиеся тела на самом деле выкованы из железа.

Дымчатый синеглаз не разделил моих восторгов:

– Заставить петь его, – совершенно серьезно заявил он.

Я ничего не понимал: мой незваный собеседник, сотканный из тумана и моего воображения (предположительно), называя Экскалибуром трубку с семью отверстиями, предлагал, и, как мне показалось, весьма настойчиво, заставить ее издавать звуки в угоду моему же желанию.

Дудочник, не сводя с моей переносицы своих стрекозьих глаз, все прочитал:

– Экскалибур – это ты сам, вот твои тела, – и он указал средним пальцем на отверстия.

– Дырки – мои тела? – вырвалось у меня.

Собеседник утвердительно качнул лысой башкой:

– Сейчас они все закрыты, нужно заставить их зазвучать, конечно, если ты не передумал стать Артуром.

– Как? – я начинал понемногу сходить с ума.

– В унисон, – последовал ответ.

Цирк какой-то, решил я.

– Ничего общего, – тут же парировал дудочник.

– Ну а куда дуть-то, – волна раздражения тронула мой голос, – чтобы понять, как вообще звучит мой Экскалибур?

– Абсолют уже наполнил тебя своим дыханием изначально. Освободи каналы, и он зазвучит в тебе.

– Бог зазвучит во мне или в мече? – я совершенно запутался: пучеглазый в своих объяснениях все время смешивал понятия «Я», «Меч», «Экскалибур» и «Дудка». Сам же ночной гость решил не останавливаться на тонкостях моих рефлексий и, продолжая сверлить переносицу взглядом, сказал:

– Довольно топтаться на месте. Ты пожелал стать Артуром, то есть посвященным. Для этого нужно освободить из плена Экскалибур, сиречь себя же, свою голограмму, двойника. Это значит добиться чистоты его вибраций с собственным сознанием, зазвучать в унисон. Двойник хранит дыхание абсолюта, семь ключей, открывающих клапаны в твоих руках.

Я невольно взглянул на свои ладони, попробуйте сделать это во сне – сложнейшая задача. Самое правдоподобное, цветное и подвижное сновидение может быть наполнено персонажами, звуками, декорациями, но в нем будет отсутствовать ваше тело (а соответственно и руки). Мне же на сей раз удалось разглядеть столь привычные наяву пятерни. Они были пусты.

– Воспринимать информацию буквально – одна из иллюзий, коей поражено человеческое сознание, – мой собеседник сыпал откровениями, как из рога изобилия. Спорить было не о чем, я взял в руки инструмент, и пальцы сами заняли правильное положение на отверстиях. Повинуясь некому глубинному инстинкту, я, как заправский оркестрант, бросил взгляд на пучеглазого дирижера, ожидая взмаха его палочки в мою сторону.

– Попробуй открыть первый канал, – получил я команду от синих блюдец.

Подушки моих пальцев ощущали жар, будто в нутре дудки-Экскалибура клокотал вулкан, и указательный палец правой руки, прикрывавший первое отверстие, вдруг обожгло сильнее остальных, но оторвать его от тела дудки я не смог – он прилип, как прилипает вжимающийся в седло начинающий наездник.

– Не могу, – выдавил я из себя, не выпуская при этом из рук поводьев.

– Это твое одиночество обессиливает канал, – дудочник приблизился ко мне, протянул трехпалую клешню и легко поддел своим пальцем мой. Из приоткрывшегося отверстия вырвался воздух, Экскалибур ожил одной нотой. Пучеглазый убрал палец, и я безвольно захлопнул канал.

– Но я не одинок, – возмутился я, огорченный прерванным экспериментом – у меня полно…

– У тебя полно страхов и переживаний о будущем, прежде всего в части здоровья телесного и благоденствия бытийного. Подобное беспокойство – неверие Творцу, неверие в него, в его мудрость и волю, а следовательно, ощущение одиночества. Замкнуть сознание на себе – с этого начинает эго. Теперь сам подними палец.

Я повиновался и легко оторвал его от отверстия: вновь возникший звук произвел эффект просвистевшей мимо уха стрелы (вполне ожидаемо во время боя, но все равно неприятно, что целили в тебя). Решив развить успех, я смело ринулся на противника и попытался отлепить от второго отверстия средний палец, но оказалось, мой оруженосец не затянул лямки, и доспехи свалились с меня на ходу – вражеские порядки задрожали от… хохота: наступающий на них храбрец, хоть и был вооружен мечом, остался в одном исподнем.

Сон во сне растаял, передо мной мерцали озероподобные глазищи дудочника, растянувшего свой безликий узкий рот в подобие улыбки.

– Зависимость от привычек – вот заглушка от второй ноты, – коротко прокомментировал он.

– Нет у меня привычек, – сходу буркнул я, начав тут же лихорадочно припоминать свои зависимости.

Пучеглазый снова подплыл ко мне и подсунул свою колбаску под мой палец:

– Привычка – это программа, пожирающая время, а время – это энергия в ограниченном количестве, и если привычка молиться носит нейтральный характер, то зависимость, например от вдыхания табака, усиливает энергопотери.

Дудочник приподнял мой средний палец, и открывшийся канал выдал вторую ноту. Возникший гармонический интервал не был приятен на слух.

– С частотами надо поработать, – сказал «дирижер» и убрал свой палец; мой же, в свою очередь, безвольно хлопнулся обратно на отверстие.

Является ли каждодневное порицание чего-либо, а чаще кого-либо, не укладывающегося в рамки моего представления о добре и зле, пусть даже свое осуждение я не озвучиваю, благосклонно пряча обличение в мыслях и производя на лице при этом приличествующую настоящему моменту и обстоятельствам мину, вредной привычкой? «Да», – незамедлительно ответил я сам себе и увидел подтверждение в синих блюдцах напротив.

А ежечасное поддержание на высоком пьедестале собственного мнения за счет искусственной глухоты по отношению к чужому? «Да», – снова был мой ответ, и палец, обретший силу, спокойно дал божественному дыханию покинуть Экскалибур, выдав при этом ноту благозвучную и чистую, как вздох облегчения воришки, сознавшегося в краже по собственному почину.


Я проснулся обновленным. Наваливающийся день не вызывал преждевременных треволнений, и урок верховой езды, а также упражнения с копьем прошли великолепно, если не считать нескольких болезненных падений и сломанного турнирного копья, вонзенного от чрезмерного усердия и неопытности не в мишень, а в дубовый столб, удерживающий ее. При этом привычка поискать и, главное, тут же найти виновного в случившемся на сей раз не сработала. Осознав произошедшее как собственную нерадивость и неумение, я посчитал день прожитым не зря и стал дожидаться ночи.

Дудочник был тут как тут, стоило мне закрыть глаза.

– Приветствую тебя, идущий по пути Артура, – торжественно произнес он и, если бы не его раннее признание о собственной безэмоциональности, я подумал бы, что дудочник издевается. Дудка о семи отверстиях уже находилась в моих руках, и два канала ее были свободны, чему подтверждением служило приятно вырывающееся из них божественное дыхание.

– Полная гармония, – удовлетворенно произнес мой пучеглазый товарищ.

Я не стал пробовать оторвать следующий, безымянный, палец самостоятельно, понимая всю тщету этого действия, а посему просто спросил:

– Что его блокирует?

– Быть без названия тому, кто, обессилев, сдался, – продекламировал дудочник.

– Безымянный, потому что бессильный? – удивился я.

Синеглазое существо сунуло мне под нос трехпалую лапу:

– Что напоминает?

Мне захотелось ответить «забор», но, сам не зная почему, я сказал:

– Отец, Сын и Дух святой.

Дудочник удовлетворено кивнул головой и колбасообразным «сыном» дотронулся до моего указательного пальца:

– Эго.

Затем он переместился на средний:

– Абсолют.

После очередь дошла до большого пальца:

– Ты сам, между тобой и абсолютом – эго.

Дудочник переместил взор огромных глаз на мой мизинец:

– Антимир.

Я подхватил предложенную мне формулу:

– А между абсолютом и антимиром…

– То, чему нет названия, – закончил дудочник. – Страхом рожденное бессилие, инертность, бездействие, антипод нейтральности.

Он поддел мой безымянный палец, и на свободу вырвался пронзительный звук, напоминающий несколько нот из трелей соловья, объявляющего о начале лета. Секунда, и это мгновение счастья прекратилось, синеокий убрал руку.

– Когда воин убоялся противника, страх выходит из него с потом, прихватив заодно и волю. Бой проигран до начала схватки. Страх перед Богом превращает веру в подчинение и забирает крылья, коими истинный верующий возносится.

Сказанное представилось мне близким тому, о чем думал я, глядя на полыхающие костры инквизиции и лживые глаза храмовников, прячущих под рясами блудливые тела и прогнившие души. Безымянный палец поднялся сам со своего седла, и весенний птах зазвучал с новой силой.

– Дорогу осилит идущий, – прошелестел в моей голове голос дудочника. – Поговорим о правом мизинце.

Я вздрогнул:

– Антимир?

– И с правой стороны, – добавил мой ставший вдруг серьезным собеседник.

Мой мизинец не просто лежал на дудке – его втянуло в отверстие, вжало, всосало. Будь все происходящее не во сне, а наяву, думаю, такая его деформация вызвала бы болевые ощущения.

– Открыть этот канал будет непросто, – произнес я.

– Ты прав, – откликнулся пучеглазый, – злоба, обида и недоверие удерживают мизинец.

– Какой же узник удостоился столь внушительной охраны? – скривившись, спросил я.

– Любовь, – как всегда коротко ответил дудочник и тремя своими белыми «червяками» аккуратно приподнял мой палец.

Райская мелодия (по-другому не сказать) неторопливо выплыла из Экскалибура, но, едва коснувшись моего сердца, исчезла – посредник не мог слишком долго терпеть подобные энергозатраты. Об участии мизинца именно на правой стороне я догадался сам – меч злобы наносит удар правой рукой, правой же ладонью рождается пощечина обиды, правой ногой, выставленной вперед, ваяется поза недоверия.

Райская музыка вновь коснулась моих ушей, синие глазищи поблекли, дрогнули и наконец растворились вовсе – я провалился в сон.

Новый день прошел абсолютно лишенным беспокойства и суеты по поводу грядущей минуты, очередного события или возможного препятствия на пути. Я ни разу не позволил себе возвышающего дурномыслия в отношении окружавших меня людей и действий, отчего лохматая дворняга, порвавшая с испуга мне штанину, получила вместо полагающегося в таких случаях пинка краюшку хлеба. Возбужденность духа также сохранялась на столь высоком уровне, что, не присев ни единожды, я был энергичен до самого вечера, посылая искреннюю любовь всему вокруг через поры, открытые прощением обид, измельчением злобы и полным растворением недоверия миру.

В состоянии, близком к нирване, я коснулся щекой своего соломенного ложа, полный надежд на встречу с трехпалым другом, и он не разочаровал меня своим отсутствием.

Дудочник светился каким-то усиленным сиянием и был сейчас белее белого; неизменным оставался только сложный цвет его выпуклых глаз.

– Совсем другое дело, – вместо приветствия сказал он.

– Да уж, – ответил я, – мчаться на противника с открытым забралом и не чувствовать веса доспехов – только я, конь и копье, едина плоть и сталь.

– Сложно найти достойного оппонента при таком состоянии сознания? – поинтересовался дудочник, наверняка зная мой ответ.

– Невозможно, – подтвердил я, купаясь в полном удовольствии в сиянии собственных лат.

– Тогда сердечное эго не станет для тебя препятствием, – насмешливые нотки (неужели такое возможно у посредника) послышались в голосе синеглазого.

Казалось, левый указательный палец даже не касается отверстия на Экскалибуре, но… все повторилось: он был неподъемным.

– Изоляция, – со знанием дела промолвил ночной собеседник.

– Изоляция чего? – мое радостное возбуждение, обряженное в спесь, понемногу начало сползать на седло, затем на конский круп и, наконец, бесформенной массой с характерным звуком упало ему под хвост.

– Изоляция самого себя от мира, – дудочник сверлил меня, как рыбак лед, в попытках скорее согреться, чем начать лов. – Сие есть убийство творчества в себе. Художник запирается в мастерской и пишет шедевр, но, не получая подтверждения, заливает холст краской. Писатель, сломав глаза и спину, рождает истину в словах, но, не выпустив ее из своих рук, сжигает ее этими же руками; скульптор…

– Я понял, – перебил я своего странного учителя.

– Тогда слушай, – и он приподнял мой палец.

Из дудки полилась мелодия столь знакомая, что вспомнить ее было невозможно. Она несла в себе детский плач, скрип колыбели, крик ночной птицы, шорох спелых пшеничных колосьев, хруст откусываемого яблока, стоны роженицы, последний вздох умирающего, шепот южного ветра и еще голоса, голоса, голоса.

– Слышишь? – спросил пучеглазый.

– Что это? – прошептал я.

– Это жизнь, – ответил загадочный посетитель моих снов. – Вот чего лишаешь себя через изоляцию.

– Но это… преступно! – воскликнул я, вспоминая (дудочник уже отпустил мой мизинец) чудесную музыку вселенского бытия.

– Раз ты осознал это, друг мой, подними палец сам.

И вновь восхищение формой и цветом, переданное звуком, наполнило меня целиком, погрузив сознание в океан Вселенной, сотворенной абсолютом. Любой пребывающий в здравом уме не покинул бы нежных объятий эйфории самостоятельно, но трехпалый, намертво вцепившись в мои волосы, выдернул на свет божий размякшее тело сонного путешественника.

– Надо двигаться дальше, – уточнили синие глаза, и левый средний палец на дудке, о котором, собственно, шла речь, задрожал, задергался, взлетая и падая обратно, выбивая на Экскалибуре какую-то дьявольскую дробь.

– Это канал мудрости, вдохновения, – продолжал рассказывать дудочник. – Шестое отверстие – шестое чувство, интуиция.

– Отчего же трепыхание членов своих не могу унять? – спросил я, постукивая зубами в такт среднему пальцу.

– Все перечисленное (мудрость, интуиция) запечатывается нервными расстройствами, психозами, то есть тем изъятием у души связи с Богом, которое трансформирует человека на ступень или на две вниз. Вспомни, в каких случаях индивида называют животным или овощем?

Дудочник протянул свой палец-колбаску и приоткрыл отверстие – крик, которым орошают душевнобольные стены своих вынужденных приютов и лечебниц, вырвавшийся из Экскалибура, вдруг перешел в высокую ноту, не ранящую тем не менее ушные перепонки, но тянущую за собой, ввысь, возносящую, вдохновляющую, словно указующую дорогу к дому.

– Мой Бог… – вырвалось у меня, и песнь летящая резко оборвалась: средний палец опять застучал по дудке свою непрекращающуюся дробь.

Под гипнотическим воздействием моего ночного визави я погрузился в сон во сне.

Рука моя хватается за каменный выступ, тело уже не слушается, безвольно прижимаясь к холодной гранитной чешуе, ноги подкашиваются. Там, впереди, сделай я еще несколько шагов, – вершина мира, цель моего подъема, причина долготерпения и лишений, Грааль, вожделенная чаша. Только подтянуться, доползти, последним усилием воли поднять себя на пьедестал, и я – Артур, но Гордыня шепчет: «Взгляни на пройденный путь, ты уже герой. Смотри, как далеко внизу остались твои преследователи, вкуси плоды своей победы, яви им свое величие». Я оборачиваюсь, бросаю взгляд вниз, и от страха высоты кружится голова, равновесие потеряно, и я низвергаюсь с почти покоренной вершины в пропасть…

Передо мной снова два синих озера невозмутимого дудочника.

– Кого послушать, а кого и не стоит – дело интуиции, – выговаривает он мне и погружает мое сознание в следующее видение.

Рожок герольда взбадривает моего коня вперед шпор, забрало опущено, копье в боевой позиции – мы начинаем. Оруженосец, славный малый, показывает мне большой палец, благословляя на победу. Секунда, другая и вот в прорезях стальной вуали я вижу противника, несущегося мне навстречу.

– Целься в голову таранным ударом, чтоб наверняка, – вопит злость.

– Нет, в грудь, тогда не промахнешься, – возражает ей недоверие.

– При сближении пригнись, уйди от его удара, – шепчет страх.

– Негоже склоняться перед врагом, подними забрало, – требует гордыня.

Я начинаю путаться в подсказках, левая рука дает слабину, трензель провисает, копье начинает рыскать вверх-вниз, меняя целеполагание, до столкновения один миг… Я выныриваю из кошмара в объятия пучеглазого посредника.

– Сколько помощников, – язвительно заявил он. – Все они старательно замуровывали камень за камнем, слово за словом, твое вдохновение.

– Я выиграл турнир?

– Будь ты вдохновлен, копье в руках оказалось бы легче пушинки и точнее глаза опытной швеи, ежедневно вдевающей нить в игольное ушко.

– Значит, мой противник выиграл турнир?

Дудочник помедлил с ответом:

– У него тоже нет вдохновения.

– А если бы было у нас обоих? – успокоившись, поинтересовался я.

– Ваши копья встретились бы, наконечник в наконечник, – не умеющий моргать пучеглаз пристально смотрел на меня. – Так рождаются звезды.

– И что произошло бы? – я пропустил мимо ушей последнюю фразу.

– Синтез, – загадочно произнес дудочник и взглядом показал на мой средний палец: он перестал дрожать и приподнялся над отверстием. Я проснулся.

Пробуждение случилось бодрящим. Шлейф от ночного разговора на тему вдохновения вообще и как его достичь в частности рассеялся перед моими глазами, явив реалистичную картину бытия – на мне комплект доспехов, подо мной снаряженный конь в галопе, и впереди, на расстоянии вытянутой руки, наконечник копья, нацеленный мне в переносицу. Удар…

Отплевываясь от липкой грязи, брызнувшей в лицо через щели забрала, неожиданно для самого себя под восторженный рев присутствующих я задал вопрос: «А куда смотрит Бог?», понимая, что ответа мне придется ждать до вечера.

Остаток дня я провел, понуро вернувшись на прежние позиции эволюционного развития – беспокоясь, появится ли в моем сне посредник, страшась за состояние внутренних органов после знаменательного падения, проклиная весь мир с его привычкой одурманивать сознание в самые неподходящие моменты и ругаясь на тех, кто придумал рыцарские турниры, ристалища и дам сердца, вечно вздыхающих по поводу и без оного.

В общем, целый отряд дудочников вряд ли мог бы оторвать сейчас хоть один мой палец от экскалибуровых дыр. Наконец, хвала ему, погонщик Морфей загнал надоевшее пастись на небесных пастбищах солнце в стойло, и я сомкнул веки.

– Почему я повержен? – прозвучал мой вопрос сразу же, как только всплыли в сознании озероподобные очи дудочника.

– Ты поспешил с вознесением, – спокойно ответил мой бледноликий собеседник.

– Но мне казалось… – я задохнулся от возмущения.

– Ты не освободил седьмую ноту.

Дудочник нравоучительно постучал по последнему отверстию своей «колбаской»:

– Неодухотворенное умение, мастерство и даже гениальность – всего лишь перевернутая вершина. Человеческому существу только кажется, что оно взбирается по эволюционной лестнице, на самом деле вы спускаетесь по ступеням вниз. Это погружение задумано абсолютом – он, разделенный в безупречной славе и чистоте, достигает новых высот, понизив свои вибрации до предела, которого позволит себе. Единый, он быстр и светел, разделенный – медленен и затемнен.

– Мне сложно понять слова твои, – признался посреднику я, ощущая даже во сне головную боль.

– Я знаю, – синие глазищи слились в одну общую сферу. – Ты спрашивал, куда смотрит Бог. Вот тебе ответ: абсолют не спускает глаз с острия Экскалибура, с седьмого отверстия, так он контролирует критическую массу своего самоподдерживающегося деления. Потолок человека на этом этапе эволюции – шесть нот, я не могу поднять твой палец на последнем канале, слишком рано.

– Почему не можешь?

– Это убьет тебя.

Дудочник отплыл немного назад, дудка о семи отверстиях выскользнула из моих рук и оказалась в его трехпалой клешне.

– Тот, кому ты желаешь подражать, становится слабее из-за потери энергии в сторону подражателя, – продолжил говорить посредник.

– Значит, чем больше… – начал я.

– …идолопоклонников, тем ничтожнее становится идол, – подтвердил дудочник.

– Не создай себе кумира, – прошептал я.

– Да, – глаза ночного гостя лучились неземной синевой, – эта истина несет такой смысл.

– Кроме Бога, – вспомнил я окончание заповеди.

– Именно, – согласился со мной посредник, – только абсолют вынесет такую потерю, ибо он и есть энергия и, намеренно ослабев частицами, синтезирует сам себя за счет усиления этих частиц.

– Я опять не понимаю, – взмолился я, выискивая в критическом взгляде собеседника подсказки.

– Поверженный несет в себе суммарные потенциалы предшествующего низвержению вознесения и случившегося падения, – дудочник ловко повертел свой инструмент тремя «колбасками» и неожиданно спросил: – Как думаешь, сложнее вытащить меч из камня или вонзить его туда?

После чего исчез вместе со своим пронзительным синим взором, дырявой дудкой и загадочными речами, от которых веяло непостижимой глубиной, тайной и надеждой.

Я проснулся и решил, что пока Артур совершает великие подвиги, мне нужно сотворить один маленький – снова подняться с колен.


Оглавление

  • Семь чудес Рая
  • Ветер, уносящий семя
  • Колыбель
  • Возвращение
  • Для чего все это?
  • Бархан забвения
  • Охотничий домик
  • Театр
  • Мастер и яблоко
  • Ангел спустился с небес
  • Дом, ветер и рыбак
  • Грааль
  • Король Артур
  • Копье судьбы
  • Откровения Поверженного, или Куда смотрит Бог