Ветры низких широт [Вячеслав Иванович Марченко] (fb2) читать онлайн

- Ветры низких широт 2.37 Мб, 577с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Вячеслав Иванович Марченко

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Вячеслав Марченко ВЕТРЫ НИЗКИХ ШИРОТ


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ НАДЕЖДЫ


Глава первая


1

Готовность номер два объявили вскоре после полуночи.

Качало еще сильно, и в углах акустического поста, казалось, блуждали серые тени. Было душновато, монотонно, словно улей перед дождем, гудела станция, и сонные моряки, прижав ладонями наушники, лениво следили за голубыми экранами, которые обегали желтоватые лучики. Команд с ходового мостика больше не поступало, и докладывать тоже стало нечего. Словом, наступила пора, по выражению корабельного медика Гриши Блинова, «всеобщего благоденствия».

Конечно, будь Суханов поопытнее, он давно смотался бы к себе в каюту, благо бдеть надлежало старшине команды мичману Ветошкину, а не ему, лейтенанту Суханову, но он в этих тонкостях разбирался еще плоховато, а спрашивать своего мичманца считал зазорным. Он не то чтобы недолюбливал его — упаси боже! — или не доверял ему (Суханов прекрасно понимал, что мичманец достался многотрудный), но он как будто постоянно ощущал затылком его дыхание. Порой Суханову даже хотелось обернуться и небрежно заметить: «Мичман, не дыхайте, как загнанная лошадь». Но оглядываться было некуда: мичман сидел перед ним, а за спиной, словно бабушкин комод, грузный и недвижный, стояла станция. Дыхание он тем не менее ощущал и от этого никак не мог отрешиться, даже печально думал: «Подняться в каюту, что ли» — и никуда не уходил.

Мичман Ветошкин крутил головой, выражая тем самым свое недоумение, и тоже думал: «Сидит, а чего сидит — и сам не знает. Шел бы к себе... Так и я тут немного бы вздремнул. Охо-хо...» Весь фокус состоял в том, что Суханов мог уйти, но не знал, как сделать это поделикатнее, а Ветошкин знал, как это сделать, но в присутствии своего непосредственного начальника просто вот так подняться и уйти не мог.

Ветошкин вышел в мичманы лет пятнадцать назад, прочно заняв штатную должность старшины команды акустиков, и успел за это время походить под началом пяти лейтенантов, которые на его глазах становились старшими лейтенантами, потом капитан-лейтенантами, получали под свои начала дивизионы, боевые части. Нынешний их старпом Бруснецов тоже когда-то служил командиром группы акустиков. Ветошкин при случае любил говаривать: «Учтите, голуби, лейтенанты приходят и уходят, а мичмана остаются». Матрос, становясь мичманом, в ту же минуту достигал своего потолка, у лейтенанта же потолок практически был неограничен, по крайней мере так полагал Суханов, резонно считая, что адмиральские погоны от него никуда не денутся. Впрочем, и Ветошкин был того же мнения, поэтому молча говорил себе, имея, разумеется, в виду Суханова: «Ну, думай, думай, может, до чего и додумаешься. Бруснецов тоже небось так думал, вот и додумался до старпома. Скоро, глядишь, и командиром станет».

И Суханов думал: «Э, черт, как бы это половчее в каюту вырваться?! Покурить бы, ну и все такое прочее. Рот, к примеру, пополоскать и зубы почистить. Все-таки сперва покурить, а потом и все остальное». Думал и старшина отделения акустиков старшина первой статьи Ловцов, которому тоже хотелось покурить: «У кого отпроситься — у мичмана или у лейтенанта? У лейтенанта или у мичмана?» Думали и другие моряки, и получалось, что все думали, намереваясь под тем или иным предлогом отлучиться на минуту из поста, хотя бы по нужде, но с места никто не трогался, даже словно бы один перед другим старались показать, что им, в общем-то, наплевать на все соблазны жизни. Они вот тут просидели почти сутки, а если надо, то и другие отсидят, и третьи.

— Охо-хо, — наконец сказал Ветошкин, явно побуждая Суханова к разговору. — Жисть-то, она всегда то плоская, то круглая.

Суханов хотел было пропустить сентенцию Ветошкина мимо ушей, но неожиданно для себя заинтересовался и строго — но крайней мере так ему хотелось — спросил:

— Это почему же?

— Да все потому, что круглое положено катать, а если наоборот, то может ничего и не получиться.

— Старо как мир, — недовольно буркнул Суханов.

— Это конечно, — охотно согласился Ветошкин. — Только я вот чего думаю: мы все нового хотим, а ребятишек робим дедовским способом.

Моряки хотя и сидели за «пианино» в наушниках, которые, казалось бы, должны надежно прикрывать их уши от посторонних звуков, тем не менее последние слова Ветошкина расслышали и довольно дружно рассмеялись. Суханов с Ветошкиным не обратили на них внимания, и тогда старшина первой статьи Ловцов снял наушники и сказал с тайным умыслом:

— Хорошо вам, мичман, все-то у вас по полочкам.

— А мне всегда хорошо... Это уж конечно.

Подумав, что заход сделан правильный и отказа теперь не будет, Ловцов попросился:

— Покурить бы, товарищ мичман...

Ветошкин глянул на часы, постучал ногтем по циферблату:

— Дуй скорее, пока работы нет.

Ловцов достал из-за пояса берет, лихо нацепил его на макушку, прихлопнул, чтобы сидел плотнее, и на правился было к выходу.

— Ловцов, вернитесь! — неожиданно вспылил Суханов. — Это черт знает что: старшие несут службу, младшие отправляются на променаж!

Ловцов растерянно оглянулся на Ветошкина, явно не понимая, как ему следует поступить: испросить ли теперь разрешения у Суханова, вернуться ли молча на место, или положиться на волю божью, которую в эту минуту, по его мнению, олицетворял мичман Ветошкин. Ветошкин догадался, что Ловцов положился на него, и сказал тихим, но довольно уверенным голосом:

— Самая работа под утро начнется. А пока пусть перекурят.

— Каждый сверчок знай свой шесток, — назидательно, по крайней мере ему так хотелось, сказал Суханов и тотчас понял, что сморозил глупость. — В конце концов, не сахарные...

— Это верно, — согласился Ветошкин и хмуро, словно бы себе под нос, буркнул: — Только моряк ведь движитель всей службы.

Бурчал-то Ветошкин, разумеется, себе под нос, как бы соблюдая приличия, но бурчал так, чтобы это не минуло ушей Суханова.

— Движитель нашей службы — командир, — тут же возразил Суханов.

Ветошкин повел плечами, явно не соглашаясь с Сухановым, но так как спорить со старшим («Ну, понятно, старший, — подумал Ветошкин, — да он еще пешком под стол ходил, когда я уже на флотах служил») ему не полагалось, то он и сказал вполне миролюбиво и даже почтительно, хотя и с оттенком легкой досады:

— Кто ж с этим спорит... Командир корабля — особа священная, вроде корабельного знамени. А только Нахимов еще говаривал: «Матрос — вот основной движитель службы».

— Павел Степанович... — Суханов помолчал, даже позволил себе усмехнуться, — был последним великим флотоводцем великого парусного флота. Тот флот, мичман, к сожалению, остался только на полотнах великого Айвазовского. Понял, мичман?

— Понял-то понял, — неопределенно сказал Ветошкин.

Моряки давно уже поснимали наушники — благо Суханов с Ветошкиным, занятые собою, как два тетерева на току, перестали обращать на них внимание, — занимались кто чем, но в то же время весьма заинтересованно следили за тем, как их отцы-командиры упражнялись в словесности. Они, естественно, всячески желали, чтобы Ветошкин одержал верх — своя тельняшка ближе к телу, — хотя и понимали, что этого не случится. Им давно уже было известно старое моряцкое правило: не тот прав, кто прав, а тот прав, у кого больше прав.

— Это, мичман, хорошо, что понятно, — промолвил Суханов начальствующим голосом. — Это, если хотите, даже прекрасно.

После такого разговора уходить из поста Суханову показалось совсем неудобным, он поерзал на стуле, устраиваясь поудобнее, и моряки, поняв, что он остается надолго, быстрехонько надели наушники.

В посту опять стало дремотно и словно бы душновато. По-прежнему растревоженным ульем гудела станция, и по-прежнему за бортом над ватерлинией, ухая, стонал ветер, срывая с волн пенящиеся и звенящие гребни. Качало опять сильно, видимо, большой противолодочный корабль, иначе говоря — БПК «Гангут», входил в новую штормовую полосу, но, может, он просто изменил галс, став лагом к волне, которая и начала валить его с борта на борт. Так или иначе, но Суханов почувствовал себя неважнецки, он и вообще-то не очень хорошо переносил качку, а тут внизу качало особенно неприятно, лишая человека воли и уверенности в своих поступках. Суханов уже жалел, что ввязался в спор с Ветошкиным и вовремя, когда по кораблю объявили готовность номер два, не убрался подобру-поздорову, а теперь его, что называется, заел принцип, и уходить уже было нельзя.

Ветошкина принципы не заедали, он смотрел на вещи просто и вполне здраво, с его точки зрения: если плоское, то это надлежало таскать, а если круглое, то это следовало уже катать. В этом житейском уложении он был неколебим, а прочие правила и условности при нужде могли существовать, а могли и не быть, как бы отмененные за ненадобностью. Он, например, справедливо полагал, что сейчас морякам следовало бы немного подремать, чтобы потом они не ловили мух. Основная работа акустиков предполагалась под утро, когда «Гангут» перейдет в новую точку, где его должна была отыскать подводная лодка, приняв за условного противника, и выпустить по нему две торпеды.

Эта учебно-боевая задача имела точное определение, даже носила свой порядковый номер. На обычном же житейском языке ее можно было бы назвать игрой в «зверей — охотников», по которой «зверем», вернее, мишенью надлежало быть «Гангуту», а «охотником», естественно, — подводной лодке. Дальше все шло своим чередом. Корабль-«зверь», выйдя в район торпедных стрельб, должен был уклониться от встречи с подводной лодкой или своими маневрами помешать ей произвести прицельный залп. В задачу же лодки-«охотника» входило выследить «зверя», незаметно подкрасться к нему и выпустить торпеды так, чтобы они прошли под кораблем — это было бы весьма хорошо с точки зрения подводников и плохо с точки зрения командира «Гангута», — или пересечь торпедами след корабля, что тоже выводило подводников на отличную оценку и объявляло «Гангут» условно потопленным кораблем.

Мир человеческих страстей, если хорошенько разобраться, во все века был не таким уж сложным: или ты зверь, и тогда тебя выискивают, или ты охотник, и тогда уж выслеживай сам. Главное — не сплоховать и не растеряться, и тогда удача приходила сама, только вот к кому?

Суханов, в общем-то, считал себя удачливым и, хотя знал, что от того, как сработают его акустики, зависело многое в его карьере, особого беспокойства не испытывал: в курсантскую пору сам подолгу сиживал за этим «пианино», чувствовал его, словно хороший музыкант, и схему эту знал прилично, и слухом обладал.

Качать опять стало меньше, а потом «Гангут» и совсем пошел ровно, видимо, «сел на волну». Штурманы это явление, правда, определяли несколько иначе, но ведь на то они и штурманы, чтобы иметь свой язык. Тени попрятались по углам и как будто выжидали там своего часа. Суханов понял, что сейчас самое время отлучиться из поста.

— Мичман, — сказал он, стараясь напустить на себя важность, — я отойду на минуту. В случае чего — шумните мне в каюту.

Ветошкин внутренне просиял: «Давно бы так», но виду не подал, только для порядка покосился по сторонам.

— Можете не сумлеваться...

— Ну-ну, — сказал Суханов и вышел в коридор, поднялся по одному трапу, по другому, очутился в своем — офицерском — коридоре и сильно, по-хозяйски толкнул дверь.

Это была первая каюта в его жизни, и он не успел еще ее обжить — слишком много этих «первых» свалилось на его голову: и первая каюта, и первая вахта, и теперь вот первое самостоятельное учение; но самое главное — он впервые получил под свое начало команду молодых, как, впрочем, и он сам, людей, похожих между собою не более чем того требовала служба и вопреки той же службе имевших каждый лицо «необщего выраженья».

Суханов приоткрыл кран — воды в бачке, кажется, было достаточно. «Нет, черт побери! — подумал он. — Своя каюта — это совсем недурственно». И сел поудобнее на стул, закинув нога на ногу, как бы решая при этом: «Ну-с, с чего же мы начнем?» Плясать во все времена начинали от печки... Суханов порылся в столе, выудил из бумаг фотографию, полюбовался: на ней ему, лейтенанту Суханову, вручал адмирал диплом, кортик и погоны.

— Красавец! — сказал Суханов, имея в виду, разумеется, себя. — Итак, что мы имеем, господа присяжные заседатели? — Он глянул на часы: было половина второго ночи.


2

Командир «Гангута» капитан 2 ранга Ковалев в отличие от Суханова не мог допустить такой роскоши, чтобы спуститься в каюту и выкурить на досуге сигарету, не говоря уж о том, чтобы побриться и умыться. Накинув на плечи меховую куртку и нахохлясь, он сидел в кресле на правом борту ходового мостика и пристально вглядывался в призрачный, колеблющийся полусумрак.

Море было темно и мрачно, и по всему этому мрачному полю вспыхивали белые огни, разгорались и тотчас же гасли, создавая впечатление, как будто пастухи по весне жгли сухую траву. Так как корабль «сидел» на волне и ветер дул с кормы, то, когда кто-то выходил на открытое крыло мостика, в дверь запахивало дымом, усиливая впечатление, что на море пал.

Командирскую вахту Ковалев стоял сам, только под утро, если позволяла обстановка, его часа на два-три сменял старпом Бруснецов. Сегодня такой подмены не предвиделось: сразу после четырех часов утра «Гангут» входил в расчетную точку, и, значит, в четыре предстояло сыграть учебную тревогу.

За всю долгую вахту Ковалев редко покидал кресло, приучив себя почти кожей ощущать, что делается у него за спиной. Казалось, его ничто не выводило из терпения, он неизменно был угрюмоват и молчалив, может, угрюмоватость и была следствием его молчаливости. Он был уверен в своих офицерах и поэтому никогда не дергал их по пустякам, но сегодня его многое волновало: и то, что учение штаб назначил на непривычно ранний час, и то, что командиром акустической группы у него шел зеленый лейтенант — впрочем, лейтенанты всегда были зелеными, — и то, что дома... Хотя нет, главное — это Суханов, а все прочее — уже от лукавого.

— Товарищ командир, через пять минут точка поворота, — доложил из своей рубки старший штурман капитан-лейтенант Голайба.

Ковалев помолчал, сказал не оборачиваясь:

— Хорошо...

В кресле флагмана по левому борту сидел человек, тоже нахохлившись и накинув на плечи меховую куртку. Он поднял голову, поглядел на командира, как бы ожидая, не скажет ли тот чего-нибудь, но Ковалев промолчал, промолчал и человек, видимо хорошо знавший, что командир на мостике не терпел праздных разговоров. Человеком этим был заместитель командира по политической части капитан 3 ранга Сокольников, которого сослуживцы заглазно величали Василием Васильевичем, или проще — Вас-Васом.

Просиживать штаны во флагманском кресле Сокольникову было в общем-то необязательно, он волен был спуститься к себе в каюту и подремать по-человечески на койке, но Сокольников совсем недавно перешел на надводные корабли — до «Гангута» служил в бригаде подводных лодок, — и все ему теперь было словно бы в новинку.

— Товарищ командир, — опять доложил Голайба, — корабль в точке поворота.

Ковалев словно бы и не расслышал доклада, может, задумался, может, задремал. Голайба помялся, но повторять доклад не спешил. Наконец Ковалев сказал:

— Хорошо... Вахтенный офицер, ложитесь на расчетный курс.

Штурман облегченно вздохнул и неслышно заперся в своей рубке. Корабль сошел с волны и начал медленно переваливаться с борта на борт, волна все-таки немного убилась. «Ну что ж, — подумал Ковалев, — это хорошо... Это даже очень хорошо. Кстати, что там, дома-то? Ах да, парень стал покуривать. Я, кажется, тоже начинал... А может, все-таки высечь? Да ведь, пожалуй, теперь не секут. Меня, должно быть, тоже не секли... Впрочем, пару раз я от отца все-таки схлопотал. Крутой был старик, я, наверное, в мать — пожиже вышел».

Теперь «Гангут» шел почти на восход, и там над сизыми волнами начала пробуждаться первая желтовато-серая полоска, хотя ночная пора была самая глухая и рассвет еще блуждал за далекими Кавказскими горами.

— Товарищ командир, — подал голос вахтенный офицер, — пора будить старпома.

На этот раз командир не стал медлить, сказал сразу:

— Нет, разбудите за полчаса до прихода в точку.

Сокольников встрепенулся, кажется, улыбнулся в меховой воротник куртки.

— А может, спустишься подремать? День, судя по всему, предстоит тяжелый.

— А когда они выпадали легкими? — спросил Ковалев и, не желая, видимо, продолжать разговор, нехотя заметил: — Вернемся в базу, там и подремлем.

Сокольников сбросил с себя куртку, спрыгнул с «пьедестала» на палубу, размял ноги, подумав о командире: «Как он часами сидит?»

— Пожалуй, ты прав, — сказал он. — С твоего позволения спущусь в низы, погляжу, что там делается.

— Что там может делаться... — Ковалев усмехнулся: — Морякам снятся невесты, молодым лейтенантам — адмиральские звезды.

— Сам-то давно ли перестал мечтать?

— Не отпустят в академию, и кончатся мечты: отдадут мои звезды другому.

— Почему не отпустят — отпустят, понятное дело, — сказал веселым — по привычке — голосом Сокольников.

Прежде чем спуститься в низы, он вышел на крыло мостика. Ветер дул несильный, видимо, угасал, и в затишке было уже тепло. Небо заметно посветлело, хотя звезды роились еще густо, и та желтовато-серая полоска на востоке снова померкла. Сокольников закурил, — курить, собственно, ему не хотелось, сказалась привычка: раз вышел на крыло, закуривай, — затянулся раз, другой и, почувствовав во рту горький вяжущий привкус, швырнул сигарету за борт. «Не надо бы бросать-то, — машинально подумал он. — Моряков от этого отучаем, а сами...» Он оглянулся: вахтенные сигнальщики были на другом борту, — облегченно вздохнул и спустился на шкафут.

В недавнее время Сокольников неожиданно обнаружил в себе странное свойство: он и курил, и чай пил, и умывался по утрам, зубы чистил, даже свежую рубашку надевал не осмысленно, как бы решив заранее, что надо сделать и то, и это, а по привычке, даже словно бы по наитию. Сперва он как будто бы все это запрограммировал в себе, а теперь счетное устройство само выдавало готовые решения, выстроенные в жесты и поступки. «Черт знает что, — подумал — на этот раз в сердцах — Сокольников. — Так не долго и медвежьей шерстью обрасти».

Он перешел на правый борт — правая дверь на шкафуте редко наглухо задраивалась, — и с низов на него пахнуло теплым машинным маслом, пенькой, видимо, где-то свалили в кучу пустые мешки, свежим хлебом, который решили испечь корабельные пекари, чтобы не растерять профессиональные навыки. «Хорошо бы сейчас намазать теплую горбушку сливочным маслом», — подумал Сокольников, невольно сглотнув. Он, конечно, мог постучаться в хлеборезку, и там, безусловно, и хлеба нашли бы свежего с маслом, достали бы и кружку чая, заваренного до дегтярной черноты, но он подавил в себе искус и по-матросски, «летом», держась только руками за отполированные поручни, съехал в кубрик.

Из-под синего ночного фонаря тотчас же вышел дневальный, приложил руку к бескозырке, начал было докладывать, но Сокольников опередил его:

— Все нормально? «Годки» не балуются?

— Так точно, товарищ капитан третьего ранга, нормально.

Сокольников постоял, пробежал взглядом по лицам, едва белеющим в сизоватой полутьме, заметил улыбающегося во сне моряка и сам улыбнулся. Тому явно снилась невеста, а, может, и не невеста, а, может, и еще что-нибудь — мало ли у моряка радостей во сне. Дневальный проводил Сокольникова до двери, и Сокольников в коридоре нос к носу столкнулся с главным боцманом мичманом Козлюком. Козлюк выглядел весьма живописно: в тропических тапочках на босу ногу, в цветастых трусах, в синей форменной куртке и при фуражке. В руках он держал наперевес духовое ружье, и по тому, как сосредоточенно оглядывал магистрали и темные закоулки, было похоже, что он решил поохотиться на ларисок. С некоторых пор крыс на флотах окрестили ларисками, а тараканов стали называть стасиками. Сокольников хотел было улыбнуться, но сдержался — Козлюк не терпел, когда над ним подшучивали.

— Как охота, боцман? — спросил Сокольников вполне серьезно.

Козлюк вздохнул:

— Да что охота, товарищ капитан третьего ранга. Можно сказать, что никакой. Одна лариска за ночь, да и та, можно сказать, недоносок. Прошлой ночью, правда, двух шлепнул.

— Не поранишь ненароком кого-нибудь?

— Что я, безмозглый, что ли? — обиделся Козлюк. — У меня рука твердая.

— А может, лучше отравы присыпать?

Козлюк насупился, подергал за мочку уха, видимо, задумался.

— Присыпать-то можно, только ведь она, паскудина, подыхать заберется за обшивку. Потом вони не оберешься. — Он опять дернул себя за мочку. — Не-ет, капкан с ружьем надежнее.

— Вот и проваландаешься с ними весь год.

— Зачем год — мне и месяца хватит.

— Тебе виднее, конечно, — сказал Сокольников. — Только командир начал сильно сомневаться в твоих охот ничьих способностях.

— Цыплят по осени считают, — благоразумно заметил Козлюк.

«Как бы не пришлось зимой считать», — подумал Сокольников и тихо вступил в соседний кубрик. Там все повторилось: появился дневальный, приложил руку к бескозырке, начал было докладывать...

— Все спокойно? — опередил его Сокольников.

Этот дневальный был его старый знакомец, приходил к нему несколько раз: сперва предлагал создать кружок фортепианной музыки, видимо, с тайной, а может, и с явной мыслью стать его руководителем, потом просил за жену, которая жила, по его словам, в скверных условиях. Сокольников, что называется, проникся доверием к моряку — фамилия его была Силаков, это теперь Сокольников хорошо вспомнил, — но скоро выяснилось, что Силаков имел такое же отношение к музыке, как сам Сокольников к племени пигмеев с верховьев Конго. И жены у Силакова не было, а было похоже, что он дурил его, Сокольникова, но Сокольникова это не столько обижало, сколько обескураживало.

— Какие новые прожекты одолевают вас, Силаков?

— Прожектов нету, товарищ капитан третьего ранга, — учтиво, как того и требовала субординация, ответил Силаков. — А я вот чего думаю: не написать ли нам книгу о «Гангуте»?

— Ну-ка, ну-ка, — неожиданно заинтересовался Сокольников.

— Я, конечно, не настаиваю, товарищ капитан третьего ранга, — сказал Силаков заговорщицким голосом и с прежней учтивостью отступил в сторону, освобождая

Сокольникову дорогу.

«Ну и фрукт», — подумал Сокольников, прежде все же сказав: «Вернемся в базу, зайдите ко мне», переступил комингс и очутился в глухом тамбуре, из которого трап вел в офицерский коридор.

В первой же каюте дверь была распахнута, и Сокольников увидел Суханова, который, засучив рукава, прилаживал на переборку цветную фотографию, ту самую, на которой адмирал вручал Суханову диплом, кортик и лейтенантские погоны.

— Что это вы переборку наряжаете, как новогоднюю елку?

— Создаю домашний уют, — веселым голосом ото звался Суханов, неожиданно почувствовав, что радостное настроение, с которым он до этой минуты распоряжался в каюте, как бы начало рассеиваться.

— Вы полагаете, что так у вас станет уютнее?

— Полагаю, — уже не радостно, а словно бы вызывающе ответил Суханов.

— Ну что ж... Не смею отвлекать вас от столь важного занятия.

Сокольников покрутил головой, усмехнулся, даже не пытаясь спрятать усмешку. Склонив голову в полупоклоне, Суханов тоже усмехнулся:

— Благодарю вас, товарищ капитан третьего ранга.

«Ну, благодари, благодари, — подумал Сокольников, направляясь к себе в каюту — перед учением, как и перед боем, следовало побриться — и пытаясь вспомнить, что сам-то делал в той первой своей каюте на лодке, и ничего не вспомнил, потому что и вспоминать-то было нечего: расставил на полочке книжки, разложил в шкафчике белье и стал жить, как жило до него не одно поколение неунывающих лейтенантов. — А может, надо украшать? Может, украшать — это даже хорошо?»

Он постарался оглядеть свою каюту глазами Суханова: на столе под стеклом списки руководителей групп политзанятий, в их числе значился и Суханов, графики, на переборке портрет Ленина, карта военно-морского театра, схемы, диаграммы. «Скучновато живу, — подумал Сокольников. — Даже не живу, а словно бы репетирую свою жизнь. Лейтенанты, те портреты свои вешают, а нет портретов — кинокрасоток из журналов вырезают... Может, и мне вырезать? — Он кисленько улыбнулся. — Да ведь не поймут, сдурел, скажут, комиссар...»

Он побрился, посидел за столом. Было без четверти четыре, говоря языком штатского человека. До прихода в расчетную точку оставалось час с четвертью, можно было прилечь не раздеваясь и подремать, но наверху, наверное, уже прорезалась заря. «Просидеть всю ночь на мостике и пропустить восход... Ну уж дудки, — сказал себе Сокольников. — Мы не лейтенанты. Мы пользуемся тем, что нам дают».

Сокольников поднялся на ходовой мостик. Ковалев сидел в командирском кресле все в той же позе нахохлившегося ворона и печально следил заторопливым, даже несколько суматошным, бегом косматых волн. Заря разгоралась, и хотя солнце еще не всходило, кругом все хорошо виделось. Впрочем, глядеть особенно было не на что: «Гангут» шел в стороне от морских дорог и море было безлюдно.

Не поворачивая головы, Ковалев спросил:

— Ну что там у нас в низах?

— Морякам снятся невесты, а лейтенантам — адмиральские звезды.

— Я же тебе говорил...

— Ты прав... Я и раньше догадывался, что ты прав. Но я люблю ночной корабль. Ночью он живет иначе, чем днем.

— Поверим. Я, к сожалению, этого не знаю. — Ковалев помолчал. — Значит, лейтенантам снятся адмиральские звезды?

— Так точно.

— Вахтенный офицер, прикажите разбудить старпома. И пусть тотчас же поднимается на мостик.


3

«Гангут» вышел в расчетную точку ровно в пять — Голайба хорошо поколдовал, — и теперь, соблюдая правила игры, следовало пойти навстречу лодке и, позволив себя обнаружить, тоже войти с нею в контакт с тем, чтобы уже потом уклониться от ееторпед. С точки зрения профессионального искусства задача была в общем-то несложной: требовалось только мастерски ее исполнить, но так как мастерство и искусство не всегда величины совместимые, то все как раз и сводилось к тому, чтобы эти величины совместить.

Ковалев распорядился играть учебную тревогу. Привычно, без всякойторжественности, даже очень уж буднично прогремели колокола громкого боя, вспугнув чуткую утреннюю тишину. Ветер совсем убился, волны опали, едва перекатывались, подставляя лощеные бока не яркому, чуть теплому солнцу, которое, выкатясь из-за горизонта, еще путалось в последней сизой паутине.

Прогрохотали матросские ботинки по железной палубе, дернулись и покатились с борта на борт артиллерийские установки, проурчали ракетные комплексы, и старший помощник, по-флотски — старпом капитан третьего ранга Бруснецов, приняв доклады от командиров боевых частей и начальников служб, заметно приосанился и бросил руку к виску:

— Товарищ командир, корабль к бою готов.

— Хорошо, — скупо сказал тот, взял микрофон «каштана» — громкоговорящей связи, включил на щитке гидроакустический пост.

— Лейтенант Суханов слушает, товарищ командир, — тотчас же из чрева корабля отозвался Суханов.

— Вот что, Суханов, вошли в район встречи с условным противником. Поменьше эмоций, побольше собранности. Командир.

— Есть, — растерянно — он не понял, почему командир предупредил его, — сказал Суханов. — Мичман, вы слышали?

— Так точно, — незамедлительно отозвался Ветошкин.

«Все — точно да точно, словно попугаи, а что будет, если окажется не точно?» — невольно подумал Суханов и, сразу сообразив, что тогда ему, Суханову, станет очень нехорошо, грустно покривил губы. Он постоял за спиной Ветошкина, последил за индикатором, который обегал желтоватый лучик — горизонт был чист, — перешел к Ловцову. И у того лодка еще не подавала признаков жизни, притаясь в стылой глубине, но Суханов почувствовал, что если им удастся вступить в контакт с лодкой в пассивном режиме, то это обязательно сделает Ловцов, и уже не отходил от него.

— Во! — неожиданно сказал Ветошкин. — Должно быть, дельфины прошли.

Суханов даже вздрогнул — так ему захотелось послушать дельфинов, хотя и подумал: «Знаем мы этих дельфинов» — и с напускной сердитостью сказал:

— Лодку не провороньте.

Ветошкин по опыту знал, что лодку следует ожидать минут через двадцать пять — тридцать, не раньше, поэтому и слова Суханова, как никчемные, пропустил мимо ушей. Он вообще умел уходить от ответов, если считал это за благо, чтобы потом в удобный момент подать свой голос и подсказать, что к чему да что за чем. Он не стал бы мичманом, если бы не был Ветошкиным, и наоборот, не был бы Ветошкиным, если бы не стал мичманом. Мужик, конечно, он был колоритный: широкий в кости и плотный, одолеваемый небольшим — в самый раз! — брюшком, носил рыжеватые прокуренные усы, которые казались на его широкоскулом лице такими естественными, словно бы он с ними и родился, а небольшие глаза, хитрущие и плутоватые, умел при нужде прятать, впрочем, мужик он был умный и многомерный. В противоположность ему Суханов и костью не вышел, и брюшком еще не обзавелся, но был подвижен, как ртуть, и хитрить не научился, словом, чувств своих скрывать не умел; впрочем, если уж быть честным до конца, следует признать, что гонор он уже успел нажить, даже не то чтобы нажил, а словно бы получил его из рук начальства вместе с кортиком и погонами. Гонор, разумеется, в приказе помечен не был, и адмирал, вручая кортик и погоны, даже представления о нем не имел, но ведь на любое дело можно посмотреть с разных точек: адмирал, который уже отяжелел от своей власти, видел все в одном свете; Суханов же, мечтавший только об этой власти, видел, правда, мало, зато многое ему рисовалось воображением, отсутствием которого довольно-таки впечатлительный Суханов не страдал.

«Гангут» шел ровно, содрогаясь лишь от собственной мощи, которая рвалась из всех его четырех машин, вздрагивали переборки, в коридорах гремела вентиляция, словом, обстановка была корабельно-домашняя, ничем не напоминавшая боевую.

— Опять запищали, — сказал радостным голосом Ветошкин, невольно шевеля усами, словно бы улыбаясь ими. — Тут, должно быть, целая семейка: папа с мамой и детки. И даже бабушка.

Суханов снова непроизвольно вздрогнул и потянул к себе наушник.

— Дайте-ка я послушаю.

Ветошкин даже вжал голову в плечи, усы у него перестали шевелиться и тревожно замерли. Он испуган но взглянул на Суханова, едва повернув голову.

— Не время, товарищ лейтенант.

— Давайте, давайте, не первый год замужем.

Устраиваясь поудобнее, как будто собирался сидеть здесь вечно, Суханов даже крутанулся туда-сюда на вертящемся стуле, прижал поплотнее наушники, и ему вдруг показалось, что он услышал голоса дельфинов, заулыбался, дескать, возьмите-ка нас за рупь двадцать, мы и сами с усами, взялся за настройку. Лучик на экране словно бы споткнулся и опять побежал споро и ровно. Ветошкин даже крякнул от досады, буркнув:

— Нашли тоже время...

Суханов не слышал его, все еще улыбаясь, погнался за дельфинами, которые явно уходили из сектора слышимости, а может, их и не было совсем, может, Ветошкин придумал их, а Суханов поверил в это?

— Суханов, — послышался голос командира. — Мы на боевом курсе. Где цель?

Суханов словно бы не понял, чего от него требовал командир, его в эту минуту очаровали дельфины, которые все ускользали и ускользали от него — а может, их и на самом деле не было? — а он все гнался и гнался за ними — и вдруг как будто очнулся, поняв, что произошло нечто страшное, засуетился, передал наушники Ветошкину, сползая со стула.

— Я спрашиваю, Суханов, где цель? — Ковалев сделал паузу, видимо, перешел к экрану, дублирующему станцию на мостике. — Собственно, чем вы там занимаетесь?

Суханов не знал, чем он занимается, он даже не очень отчетливо представлял, чем должен заниматься в создавшейся обстановке, начал лихорадочно просчитывать в уме всевозможные варианты, чтобы отыскать среди них тот единственный, счастливый, ухватиться за него, как за соломинку, и тогда тихо сказал Ветошкин:

— Есть цель... Дистанция четыре кабельтова, пеленг...

Суханов сжал потной ладонью микрофон «каштана», поднес его к губам и прокричал, еще не понимая, спасение ли это его или позор:

— Есть цель! Дистанция...

— Что вы говорите?! — довольно-таки простовато и совсем не командирским голосом спросил Ковалев.

— Так точно, товарищ командир, — обретая уверенность, повторил Суханов, — дистанция три кабельтова.

На мостике непривычно долго молчали, наконец Ковалев промолвил усталым голосом:

— Какие три кабельтова... Лодка давно торпедировала нас. Мы с вами покойники, Суханов. — Он помолчал. — Вы что, сами сидели за «пианино»?

Только теперь до Суханова дошел весь ужас его положения, и ему стало стыдно: перед Ловцовым, которого он недавно начальственно не пустил покурить, перед Ветошкиным, перед самим собой, перед той своей фотографией, ловко прилепленной им к переборке, перед Сокольниковым, заставшим его за этим занятием, и он уже не знал, куда ему смотреть и что говорить.

— Так точно, товарищ командир.

Это знаменитое «так точно» вывозило из трудных положений не одно флотское поколение, и ему следовало бы поставить памятник, как ставят их, скажем, литературным героям.

— Ну знаете ли... — Ковалев не договорил, и связь отключилась. Почти тотчас же послышался голос вахтенного офицера:

— Отбой учебной тревоге. Оружие и механизмы в исходное положение. Лейтенанту Суханову прибыть на мостик.

Суханов надел пилотку, машинально поправил ее, хотел что-то сказать, но не сказал, только махнул рукой, поняв, что любое слово, едва он произнесет его в эту минуту, сразу же станет ложью.

— За битого... — тихо, как бы только для себя, сказал Ветошкин.

Суханов подумал, что не только его слова могли стать ложью, в словах Ветошкина тоже не нашлось большой правды, и сказал негромко:

— Могут и ни одного не дать.

Суханов не клял себя последними словами, у него и слов-то не было, он только теперь догадался, когда потерял время, решив, что лодка должна появиться еще не скоро, через полчаса или даже через час — не в этом дело, главное, что не скоро, а ему очень хотелось услышать дельфинов, которых тут, по словам Ветошкина, оказалось целое семейство. Дело, конечно, было не в дельфинах, а, скорее всего, в том, что каждый человек рано или поздно избирает свою голгофу и сам же потом несет на нее свой крест. Голгофой Суханову неожиданно стал ходовой мостик «Гангута», до которого из акустического поста было пять трапов, и на первый Суханов взбежал резво, как и следовало это делать, когда вызывали к командиру, на втором резвости у него поубавилось, третий он прошел пешком, возле четвертого даже постоял, на пятый он ступил, как обреченный, понимая, что оправданий у него нет и быть не может.

Наверху установилась тишина, солнца уже было так много, что оно успевало заглядывать даже в самые печальные уголки. Ковалев сидел в кресле на открытом крыле и, нехотя щурясь, смотрел на море, по которому перекатывались блестящие волны. От них, казалось, во все стороны сыпались искры.

Тут же прогуливался Сокольников. Заметив Суханова, он остановился, молча указал глазами на Ковалева, дескать, объясните, пожалуйста, командиру, ну и мне заодно, как это у вас все получилось.

— Товарищ командир, — сказал Суханов и вдруг услышал, что голос у него запнулся, — лейтенант Суханов по вашему приказанию...

Ковалев все так же смотрел на море, щурясь и легонько покачивая головой, хотя, по глубокому убеждению Суханова, ничего хорошего там не было. Наконец Ковалев заметил, не поворачивая головы:

— Допустим, я ничего не приказывал... — Он поморщился. — Я только хочу знать: в чем дело, Суханов? По чему вы проворонили лодку? И почему я теперь должен выслушивать от флагмана всякие неприятные слова?

Суханов не знал, в чем дело, а раз не знал, то, разумеется, не мог и сказать, почему проворонил лодку. Все произошло как бы помимо его воли, но если бы он сказал об этом командиру, то тот, наверное, подумал бы, что Суханов решил состроить из себя дурочку или хуже того — соврать, и Суханов промолчал.

Ковалев повернулся к Суханову, измерил его взгля ом с головы до пят и, найдя у того все в приличном виде, заинтересованно спросил:

— Вы что же — не хотите со мною разговаривать?

— Нет, почему же...

— Вот и я думаю: почему?

Суханов переступил с ноги на ногу.

— Виноват, товарищ командир.

— Это понятно, Суханов, что виноват. Только виноватых, Суханов, между прочим, бьют. Бьют за то, что виноват. Бьют еще и потому, чтобы больше не был виноватым. — Ковалев помолчал. — Выражаю вам на первый случай свое неудовольствие. Идите и правьте службу.

Суханов почувствовал, что ноги у него перестали гнуться, он даже, жалеючи себя, тоскливо подумал, что не сумеет повернуться, а если и повернется, то обязательно упадет, но он и «есть» сказал заученно, и руку к виску кинул тоже заученно, и повернулся вполне сносно, а когда стал спускаться по трапу, плечи у него узко свелись, как у побитого. «Вот так и пропадешь во цвете лет, — немного театрально подумал он о себе. — Черт дернул прилепить эту дурацкую фотографию». Дело, конечно, было не в фотографии, и не в дельфинах, и не в Ветошкине, это все он отлично представлял, только представление это мало утешало, и вдруг он понял, что ему некуда идти: в посту он встретился бы с предупредительно-участливыми глазами Ветошкина, лейтенантский стол в кают-компании ошибок никогда не прощал, в каюте сейчас орудовал приборщик...

Он знал теперь, что будет дальше, а дальше могло быть намного хуже, чем теперь, и если человеку свойственно надеяться, что дальше станет лучше, то Суханов вполне справедливо считал, что у него-то лучшее ос талось позади, на том самом снимке, который он ночью прилепил к переборке. Там, на училищном плацу, все было прекрасно, и путь от лейтенантских погон до адмиральских звезд казался безоблачным.


4

В каюте у себя он хотел повернуть ключ изнутри, но это уже было бы слишком... Бруснецов подобных вольностей не допускал, высмеивая слишком мнительных в кают-компании:

— У наших лейтенантов, кажется, золотишко завелось. Сейфовых замков понаделали, специальными ключами, понимаете ли, обзавелись. Ротшильды, понимаете ли, с Вандербильдами.

В кают-компании знали, конечно, что лейтенантское «золотишко» и «сейфовые замки» Бруснецов употреблял для красного словца, чтобы, так сказать, было нагляднее, но ведь за наглядностью могли последовать и некоторые выводы. «Ну их к богу в рай, эти самые выводы... Без них хлопот меньше, а порядку больше».

В это тихое ласковое утро Суханову хотелось заниматься чем угодно, только не тем, чем следовало бы заняться, — идти в кубрик и разговаривать с моряками было не то чтобы неприятно, а словно бы даже противно. Он ничего не мог с собою поделать, сидел за столом и бесцельно перебирал бумажки, которые сам же и насовал под стекло. Бумажки эти в строгом смысле не были бумажками, а являлись как бы копиями некоторых корабельных документов, носивших сведения если и не секретные, то во всяком случае официальные, которые положено знать каждому офицеру.

«Гангут» возвращался в базу, увенчанный призрачной славой, «добытой», говоря словами поэта, ракетчиками и артиллеристами, отстрелявшими накануне на «отлично» по пятибалльной системе, и оказавшийся в бесславии стараниями лейтенанта Суханова, которому за каким-то чертом захотелось послушать дельфинов.

Суханов не пошел к утреннему чаю в кают-компанию, достал из стола пачку галет, банку мелкого частика в томатном соусе, который в последнее время стал такой редкостью, что его начали выдавать на доппаек, как кетовую икру. Частик с галетами — это, разумеется, было не бог весть что, но... «Ну и ладно, — подумал Суханов, поддевая вилкой то, что когда-то было плотвичкой или густеркой. — Дело совсем не в частике, а в дельфинах. Вернее, даже не в дельфинах, а в мичмане. Это ему они послышались. А может, и не послышались? Может, их и не было, дельфинов-то? А?..» Это получалось уже совсем плохо.

В дверь постучали, когда Суханов уже прибрал со стола, и следом явился мичман Ветошкин. Он выглядел бодрым, усы у него весело топорщились, и, судя по его виду, превратности жизни его не обременяли. Он успел побриться и даже сменил синюю рабочую куртку.

— Команда отпила чай, — радостно сообщил он, как будто это было событие чрезвычайной важности, снял пилотку и присел кторцу стола. — Часа через два откроется Херсонесский маячок.

— Что еще? — небрежно спросил Суханов.

Ветошкин деланно вздохнул:

— Список увольняющихся на берег надо готовить.

— Подготовьте.

— По возвращении в базу старпом небось большую приборку затеет.

— Затеет — будем прибираться.

Разговор явно не клеился, и Ветошкин вздохнул уже огорченно. «И с этой стороны не подойти, — подумал он меланхолически, — и с этой не подступиться... А я вам что — товарищ Пушкин или как? Не-е, я тоже, стало быть...»

— В кубрик не собираетесь заглянуть? — как бы мимоходом поинтересовался Ветошкин.

— Нет, мичман, не собираюсь, — сказал Суханов и потянулся за фуражкой. — Думаю в салон заглянуть, на пианино побренчать. Помогает, видите ли, говорят, ну и все такое прочее...

«Нам только пианин и не хватало», — огорченно подумал Ветошкин и осторожно попросил:

— Не ходили б вы в салон, Юрий Сергеевич. Старпом там сейчас чаи гоняет, так может всякие слова сказать.

«Это правильно, — подумал Суханов. — Старпом может и хорошими словами такое сказать, что потом долго чесаться придется».

— Послушайте, мичман, — сказал он с напускной небрежностью, — а вас случаем ко мне не Сокольников подослал?

Ветошкин помял пилотку, но надевать ее не стал.

— Обижаете, Юрий Сергеевич. Я и в молодости ни у кого на побегушках не состоял, а теперь для этого уже ноги не те.

— Извините, мичман, я вам верю. И я пойду в кубрик, хотя, честно говоря, не знаю, что там буду глаголить, какие истины меня там обременят, да и надо ли обременяться истинами?

Выходя из-за стола, Суханов с грохотом отодвинул тяжелый стул, Ветошкин же поднялся тихонько, напялив на голову пилотку. Они мельком взглянули друг на друга, как бы примеряясь, кто на что способен, и Суханов на правах старшего сказал:

— Добро, мичман. За мною не ходите. Мне дядьки Савельичи не требуются. Занимайтесь делами службы.

Ветошкин шевельнул усами, как бы говоря: «Хозяин — барин, неволить не смею», а сам между тем отгородился от Суханова нейтрально-уставным: «Есть».

Они разошлись в разные стороны: Ветошкин спустился по трапу, чтобы, миновав еще один трап и еще один, только после этого очутиться в акустическом посту, а Суханов, сдвинув фуражку на брови, направился по коридору в корму — там находился кубрик его команды, идти в который ему не хотелось по той простой причине, что он не видел никакого прока от своего«хождения в народ». «В конце концов, — думал Суханов, — военная служба тем и хороша, что старшим необязательно отчитываться перед младшими в своих поступках. Над старшими есть только старшие. — Тем не менее, перед тем как войти в свой кубрик, Суханов словно бы попридержал ногу, ощутив в себе пошленький холодок. — Неужели я чего-то боюсь? Я виноват — это правда, но я ничего не боюсь...»

На корабле в тот час выдалась лишняя минутка, которая обычно образуется на стыке, скажем, между утренним чаем и малой приборкой или между малой приборкой и подъемом флага, словом, когда одно сменяет другое, и моряки, свободные от вахт, занимались в кубрике кто чем хотел, а вернее, ничем не занимались, а точили лясы, злословя по своему адресу и по адресу своих ближних, коими на кораблях являлись прямые начальники.

Кубрик акустиков находился по правому борту, был он длинный и узкий, как железнодорожный вагон, койки шли справа и слева, оставляя посредине узкий проход. Кому-то из штатских он, может, и не глянулся бы, но акустики любили свой кубрик, хотя и иллюминаторов в нем не было, и подволок нависал низковато, но зато этот кубрик был непроходной, и это делало его похожим на большую мичманскую каюту. Тут все-таки жила корабельная интеллигенция. Впрочем, у любого моряка на корабле всегда были два места обитания — кубрик и боевой пост, и еще бабушка надвое сказала, где он чувствовал себя домашнее, что ли: комендоры, наверное, в кубрике, акустики же, безусловно, на боевом посту.

И хотя «Гангут» уже держал курс на Керсонесский маяк, моряки один за другим после утреннего чая потянулись и не на ют покурить, и не в акустический пост, а в кубрик, тем самым как бы невольно утверждая, что дома им еще не скоро быть.

— Итак, — басил за дверью старшина 1-й статьи Ловцов, которого Суханов безошибочно угадал по голосу — густому и низкому, — констатируем: Рогову десять суток с выездом на родину.

— Вообще-то я не откажусь, — это сказал, видимо, Рогов. — Только хорошо бы развить поподробнее о моих заслугах. Так-то, дескать, и так-то, такой-то он, дескать, и такой-то.

— А какой он? — спросил кто-то тоненьким голоском, и Суханов не догадался, кто спрашивал.

— Хороший он у нас, Рогов-то, — опять забасил Ловцов. — И примерный.

— А там? — опять спросил гнусаво-тоненький голосок.

— Не возникай, Силаков. Там не нашего ума дело.

— Я, конечно, не возникаю, только позволительно спросить, кто сегодня за «пианино» махру на уши сыпал?

— Ты что-то там протявкал?

— Я сказал, что у нашего Рогова — классные ушки.

— Вот теперь ты сказал правильно.

Суханов понял, что моряки не просто точили лясы — они творили действо, в котором ему, лейтенанту Суханову, тоже отводилась роль, но вот какая — он не разобрал, и, наверное, самое бы правильное было потихонечку удалиться восвояси, благо его, кажется, никто не видел, а если все-таки кто-то заметил? Тут и дураку стало бы ясно, что лейтенант Суханов подслушивал своих моряков. Он почувствовал, как мочки ушей у него стали тяжелыми и горячими, и шагнул через комингс. Дневальный, видимо единственный зритель — все прочие бы ли участниками — общего трепа, зазевался, Суханова заметил поздно, поэтому гаркнул так, что сам испугался:

— Смир-р-рно! Товарищ лейтенант...

«Будет глотку-то драть», — недовольно подумал Суханов и махнул рукой.

— Отставить... — Все невольно расступились, и Суханов оказался посреди кубрика один. — Как дела, моряки?

— Нормально, — сказал за всех Ловцов. — Маленько повоевали, вернемся в базу, шарик на причале погоняем. Чем не житуха, товарищ лейтенант?

— Жизнь как жизнь, — неопределенно ответил Суханов.

— Ну не скажите, товарищ лейтенант, — возразил Ловцов. — Жизнь прекрасна и удивительна, как сказал поэт. Нас так и в школе учили. Не так прекрасна, правда, как удивительна. Все удивляет и удивляет. Не знаешь даже, смеяться или плакать.

Суханов понял, в чей огород кинул камушек Ловцов, и счел за благо не продолжать разговор.

— Потом поплачем вместе, Ловцов, потом...

Ловцов словно бы согласился:

— Так точно, — и чуть заметно усмехнулся. Было похоже, что он не простил Суханову его ночной окрик, когда Ловцов отпросился у Ветошкина покурить.

— А настроение как? — спросил Суханов и тоскливо подумал: «При чем тут настроение и при чем тут Ловцов? И я-то зачем тут?»

— Погибаем, но не сдаемся, — опять за всех ответил Ловцов. Чувствовалось, что моряки его слушались. — А у вас, товарищ лейтенант?

— А почему я должен сдаваться?

— Вы спрашиваете, и мне захотелось спросить.

— Понятно, Ловцов, вы случаем не из клуба веселых и находчивых?

— Нет, товарищ лейтенант, я в эти игрушки не играю. Мы тут сами по себе.

Ударили колокола громкого боя, и вахтенный офицер приказал:

— Произвести малую приборку.

И тотчас же, словно он дожидался в коридоре этого сигнала, в кубрике появился Ветошкин и привычно распорядился:

— Ловцов, забирай своих архаровцев — и на боевой пост. Там у тебя в углу ветошь валяется. Смотри мне!

Суханов почувствовал себя в кубрике лишним, он и всегда-то чувствовал себя лишним, когда начинался какой-нибудь аврал, и тогда ему хотелось сунуть руки в карманы брюк, словно самому туда спрятаться. Быть при деле и не заниматься этим делом он еще не научился, но ведь и палубу швабрить не входило в его обязанности, словом, и это плохо, и то нехорошо. Он дождался, когда моряки разошлись по местам приборки, в сердцах сказал Ветошкину:

— Вот вы хотели, чтобы я спустился «в народ» и по плакался в жилетку. Вот я и спустился... Ну и что?

— Да ничего, товарищ лейтенант, — быстро сказал Ветошкин. — Один раз ничего, другой ничего, а там, глядишь, чего-нибудь да и получится.

Суханов махнул рукой, вышел из кубрика и поднялся на верхнюю палубу. День уже расстоялся просторный, и ветра не стало, и солнце хорошо жарило, а на душе было скверно, и Суханов не знал, как ему избавиться от этой скверны. «Почему? — спросил он себя. — Ну почему-у?..»


Глава вторая


1

Вожаковы жили в своем доме за раскопом на мысу неподалеку от Аниного камня. Домом этим владел еще прадед, боцман с «Андрея Первозванного», вернее, местом, потому что сам дом война разметала по камню, но фундамент, сложенный на совесть, по счастью, уцелел, и Иван Сергеевич после войны поставил на нем времянку, а выйдя в запас и потом в отставку, сложил добротные хоромы из белого инкерманского камня, могущего зимой держать тепло, а летом прохладу. Земля тут была каменистая, неудобная, но за долгие годы рачительные хозяева по ведру натаскали столько жирного краснозема, что виноград на ней попер стеной, и розы заблагоухали, и зацвел по весне миндаль. Тут, на виду белого города, обступившего со всех сторон большие и малые прозрачно-синие бухты, посреди которых на бочках застыли корабли, был свой мир и своя жизнь, как на хуторе. Друзья так и звали Вожаковых — хуторяне. Иван Сергеевич сперва даже будто бы немного пообижался, потом привык, а со временем это прозвище ему стало нравиться. Он усмехался в усы и говорил довольным голосом:

— Ну и что ж — хуторяне? Хуторяне нынче в цене.

Сыну Игорю, Игорю Ивановичу стало быть, предлагали квартиру в новом районе, и сам Игорь Иванович, и жена его Наташа Павловна было уже собрались переезжать, даже прикупили кое-какую мебелишку...

Года два назад осенним слякотным вечером, когда уже задувал норд-ост, знаменитая новороссийская бора, к ним на огонек заглянул Сокольников, служивший у Игоря Ивановича на лодке замполитом, простуженным голосом попросил чашку чая погорячее, долго грел возле нее озябшие пальцы, потом выпил чай залпом, как водку, отставил чашку в сторону.

Вожаковы всполошились, но старались виду не показать, один перед другим потчевали Сокольникова, наконец Наташа Павловна не выдержала:

— Что с Игорем?

Сокольников поднял голову, даже словно бы удивился:

— А что с ним должно быть?

— Я не знаю, что с ним должно быть, — раздельно проговорила Наташа Павловна. — Я хочу знать, что с ним. И где он сам? Вы же вместе уходили в море.

— Он там, — глухо сказал Сокольников. — Я тут, а он, стало быть, там... — И сам почувствовал, что становится косноязычным.

— Где там? — спросила Наташа Павловна и вдруг все поняла, зажала рот рукой, чтобы не закричать, и скорыми шагами, уронив стул, который оказался на дороге, вышла из комнаты.

Иван Сергеевич тоже все понял, словно бы отрешился и замолчал, как бы желая все горе принять на свои плечи, но горе, к сожалению, было одно на всех, и каждому хватило с избытком, только Мария Семеновна все еще таращила глаза на взъерошенного, вконец сбитого с толку Сокольникова, и вдруг глаза у нее округлились, как у обезумевшей птицы, она припала к плечу Ивана Сергеевича, бесконечно повторяя:

— Нет... Не-ет... Не-е-ет...

Иван Сергеевич погладил ее по голове, тихо сказал:

— Ступай к ней... Помоги поплакать.

Мария Семеновна схватила его за руку, прижалась щекой, и Иван Сергеевич ощутил, что рукав стал мокрым. Она сидела так, не двигаясь, минут пять, потом оперлась о плечо Ивана Сергеевича и шатающейся походкой вышла. Иван Сергеевич поднял глаза на Сокольникова.

— Мы от войны, а она за нами. — Он тягостно помолчал. — Он что, Игорь-то, сгорел?

— Ушел с теми, кого уже нельзя было спасти. А мне приказал с оставшимися держаться на плотиках.

— Он что же, Игорь-то, сам ушел?

— Сам...

Иван Сергеевич прошаркал к шкапчику, позвякал там рюмками — руки стали плохо слушаться, — поставил их на стол, достал темную бутылку, поглядел на свет.

— Тут и всего-то по наперстку. Да ведь нам только помянуть. — Иван Сергеевич разлил коньяк по рюмкам. Сокольников поднялся. — Прости, Игорь, если чего не так, — сказал Иван Сергеевич. — Прости, что я здесь, а ты там. Прости, что такого вырастил тебя. Прости, что иначе ты не мог. Прости, сын.

— И меня прости, — сказал Сокольников.

— Тебе виниться не за что... Ты приказ выполнял. Спас всех?

— Кого поручил, спас...

— Проснется Катеришка, ей ведь тоже придется сказать... А что скажешь? Отец в прочном корпусе. Вот так-то — в прочном...

— Так промерзли за эти трое суток... — виновато сказал Сокольников. — Холод будто в костях застрял.

— Врачам надо показаться.

Сокольников нацедил себе чаю, сахар забыл положить, но ложечкой помешал и неожиданно украдкой улыбнулся.

— Так я из госпиталя и удрал. Игорь велел к вам первым прийти, сказать, чтобы простили его. Он иначе не мог. Там оставались моряки, и у них тоже были дети и семьи. Я просился вместо него. У меня никого нет. — Сокольников отставил чашку в сторону. — Не позволил… Не разрешил... «Приказываю вам». Всю жизнь мы с ним были на «ты», а тут сразу — и «приказываю», и «вам».

— Приказ — дело суровое.

Скрипнула дверь, и на пороге появилась Наташа Павловна, волосы ее были зачесаны гладко, глаза слегка припухли, но слезы своих следов на щеках не оставили.

— Вас-Вас, — сказала она ровным голосом, — я постелю тебе на кухне.

— Видишь ли... — сказал Сокольников и замолчал.

— Наташа, он сбежал из госпиталя, чтобы... Одним словом, он должен быть там, — сказал Иван Сергеевич и тоже замолчал.

— Не неволю, — сухо заметила Наташа Павловна.

И Сокольников поразился ее самообладанию: два месяца назад они отпраздновали ее день рождения — Наташе Павловне тогда стукнуло двадцать два года, и она, хотя и была уже матерью, все еще казалась девчонкой, непосредственной, какой бывает молодая женщина, у которой шалость еще не стала кокетством. Они и имя-то ей такое придумали: не Наташа и не Наталья Павловна, а Наташа Павловна.

— Если ты чего-то еще не сказал, доскажешь потом. Вы громко разговаривали, и я из комнаты все слышала.

— Мы тебя не оставим, — сказал, поднимаясь, Сокольников.

Наташа Павловна усмехнулась, и усмешка у нее получилась горькая-горькая и мудрая.

— Как вы можете меня не оставить, если он оставил меня...

Впервые Наташа Павловна назвала мужа «он», и это опять поразило Сокольникова, он вдруг понял, что не знал эту женщину, которую еще вчера не принимал всерьез. «Да полно, — почти кощунственно подумал он, — любила ли она его?»

Не обращая внимания на Сокольникова, который все еще не решался уйти, Наташа Павловна спросила Ивана Сергеевича:

— У нас есть место на кладбище?

— Место-то есть... Только нам хоронить там некого.

— Там мы ему и поставим памятник. У нас с ним есть деньги. Мы их откладывали на мебель.

— Наташа Павловна, у тебя же ребенок, — невольно сказал Сокольников.

Наташа Павловна помолчала.

— Ты все хорошо продумала? — спросил Иван Сергеевич.

— Ах, Иван Сергеевич, да чего же тут думать, когда и так все ясно как божий день. А ты, Вас-Вас, на самом деле иди в госпиталь. Там тебя, наверное, уже обыскались, — Наташа Павловна повела глазами по стенам, по потолку. — А мы уж тут как-нибудь отсидимся в своем прочном корпусе.

Горе было одно — это верно, но для всех, кого тот осенний вечер свел под крышу возле Аниного камня, оно оказалось разным. Мария Семеновна так и не вышла к ним, ей в те минуты было в высшей степени безразлично и то, что с ними будет, и будет ли вообще что-то. А Катеришка безмятежно спала, как и в прошлую ночь, как и много ночей подряд.

Иван Сергеевич собрался проводить Сокольникова до калитки. Едва они вышли на крыльцо, как промозглый ветер швырнул в их лица пригоршни холодной воды, и сразу все вокруг завыло и загрохотало. Волны уже, видимо, подступали к Аниному камню, рушась о него и обволакивая белой, светящейся в темноте пеной. По небу проносились серые облака, изредка приоткрывая звезды, и пахло морем, густо и тревожно, словно его, как огромную бутыль, только что откупорили.

Закурив, они постояли под крышей, пряча сигареты от дождя.

— Когда же это у вас случилось? — спросил Иван Сергеевич.

— В такую же вот ночь... И ветер был похожим. И дождь сыпал холодный. Хотя нам было не до дождя...

— Он достойно себя вел?

— Оставался командиром до конца.

Они закурили по второй сигарете.

— Ты не забывай нас.

— Как можно, — сказал Сокольников. — Как можно... — И неожиданно признался: — Там я не ощущал страха. И сразу, и потом. А теперь боюсь оставаться один. Только закрою глаза, и на меня начинают наваливаться волны. Одна, другая, третья... десятая. А я все жду, какая из них накроет меня. И каждый раз только страх... Один страх... Животный страх, почти осязаемый...

— Это скоро пройдет. Надо только хорошенько испугаться, и тогда пройдет. После атаки всегда атака снилась.

Сокольников шагнул с крыльца в сырую темень, а Иван Сергеевич остался на крыльце и закурил третью сигарету. Он никогда много кряду не курил, впрочем, и потребности остаться в одиночестве тоже никогда до этого не испытывал. Надо было обмозговать создавшееся положение, но что он мог придумать, если за него думала и решала Наташа Павловна: останется она возле Аниного камня — один коленкор, уедет с Катеришкой к родителям... Хоть голову сломай, ни до чего хорошего не додумаешься. И так криво, и так косо. Иван Сергеевич швырнул недокуренную сигарету в лужу, которую до краев уже налил дождь, и полез в карман за четвертой, хотя курить уже было противно.

Дверь, скрипнув, приотворилась, выметнув на крыльцо белую полосу, и Наташа Павловна позвала:

— Иван Сергеевич, да что же вы там мокнете? Идите в тепло и курите здесь.

Он зябко передернул плечами, не сразу поняв, при чем здесь «мокнете» и «идите в тепло», ему на крыльце не было холодно, он даже не чувствовал ветра, и жарко, разумеется, не было, сами понятия «жарко-холодно» как бы отстранились от него. Он еще раз повел плечами и по привычке сказал:

— Вот только покурю...

А сам стоял еще долго, словно бы вслушиваясь и не слыша стонущего грохота волн за Аниным камнем. Когда же он вернулся в тепло, все-таки хорошенько озябнув, Наташа Павловна с Марией Семеновной сидели за столом и пили чай. Он равнодушно поглядел на них и тоже попросил чаю.

— Да, — сказал он, — бора к утру совсем разгуляется.

— Теперь для нее самое время, — согласилась Мария Семеновна.

— Раньше много она кораблей ломала, — сказал Иван Сергеевич.

— Она и теперь ломает, — заметила Мария Семеновна.

— Эт-то верно... Человек остается человеком, а стихия — стихией. Против нее дуриком не попрешь. Что же ты, Наташа, чаю-то мне холодного налила?

Наташа Павловна переглянулась с Марией Семеновной: чайник стоял на медленном огне и продолжал кипеть, пофыркивая и подрагивая крышкой. По стене снаружи сек мелкий частый дождь, и по чердаку, казалось, кто-то бродил, вздыхая и шаркая валенками.

Они сидели на кухне, пока не посинели окна, молча пили чай, изредка перебрасываясь словами, значение которых они тотчас же забывали, а на плите, все сердясь, пофыркивал чайник, и бесновался на улице ветер.

Не приведи господи никому таких длинных ночей.


2

Дом возле Аниного камня после той ночи не стронулся со своего фундамента, и мебель осталась на своих местах, и фотографии на стенах, и безделушки на комоде, обретя однажды свой покой, не меняли своего положения, а жить приходилось почти с нуля. Порядок, заведенный еще при деде, казалось, оставался неизменным, но Иван Сергеевич отчетливее других обитателей дома осознавал, что порядку тому уже долго не продержаться.

Ивану Сергеевичу по-прежнему не прекословили, хотя и не всегда следовали его правилам, и он, негодуя, поднимал голос, даже становился криклив, но быстро отходил, понимая, что вожжи, единожды выпущенные из рук, второй раз натянуть не всегда удается.

В дом еще заглядывали друзья Игоря, чаще других наведывался Сокольников, и тогда в садике раздавался смех, но в основном в доме говорили негромко, как бы притушив голоса, а когда монотонный, размеренный покой становился невыносим, Наташа Павловна садилась за пианино и, словно погружаясь в музыку, играла «Времена года». Музыка раздвигала границы ее узкого мира, музыка же и ограничивала его. Наташа Павловна ни на что не сетовала, приучая себя жить размеренно и даже замкнуто, она так и не пролила ни одной слезинки по Игорю. Мария Семеновна, оставаясь наедине с Иваном Сергеевичем, ревниво удивлялась:

— Что она, каменная, что ли?

Иван Сергеевич только разводил руками.

А между тем минул год, на кладбище, некогда сельском, а теперь вошедшим в городскую черту, на фамильном месте Вожаковых приезжий умелец высек из черного лабрадора «мужа, отца, командира». Наташа Павловна уже преподавала в музыкальной школе и прирабатывала в студии звукозаписи, подрабатывал к пенсии и Иван Сергеевич, словом, достатка в семье не убавилось, и время стало исподволь сглаживать углы, которые так неожиданно образовались в доме возле Аниного камня. Только одна стена его оставалась обращенной к морю, остальные прикрывал изогнутый лукой косогор, густо поросший шиповником и боярышником. Хотя на косогор и была выбита лестница за домом, там редко ходили. Из калитки же разбегались две дорожки: одна вела через раскоп на шоссе в город, другая уходила к Аниному камню, который в тихую погоду стоял в воде по щиколотку. В хороший же шторм волны спокойно омывали его лысину, потом долго сверкавшую на солнце солью. На этой лысине хорошо было загорать. За долгие тысячелетия волны отполировали ее едва ли не до зеркального блеска, на солнце она прогревалась не сразу, зато потом долго не остывала, и вечером, когда на море тянул легчайший бриз, от лысины исходили тепло и сияние.

Камень спрятался за обрыв, и сюда редко заглядывали чужие. Тут, как и в доме, был свой мир, открытый всему свету и в то же время отгородившийся от посторонних глаз. В ясные дни Наташа Павловна взбиралась на каменное чело и, обхватив колени руками, подолгу смотрела на море: памятник Игорю стоял на кладбище, но могила-то его была там. Порой ей казалось, что она преждевременно состарилась и ей уже ничего не хочется, порой же кровь начинала бунтовать, Наташа Павловна становилась раздражительной, едва сдерживала себя, чтобы не поссориться с Марией Семеновной и не нагрубить Ивану Сергеевичу, которые, в общем-то, поводов для ссор не давали. Тут на камне она смиряла свою гордыню и возвращалась домой покорная и пристыженная.

У камня была своя история, Незадолго до войны тут отдыхала Анна Андреевна, снимая у стариков Вожаковых комнату с пансионом — до войны это практиковалось, — и тоже облюбовала этот камень, проводя на нем долгие утренние и вечерние часы. Что она думала тогда и о чем мечтала, и мечталось ли ей, — одному богу известно, потому что никаких записок о тех днях не оставила...

Однажды Наташа Павловна с Катеришкой дольше обычного задержались у Аниного камня. Солнце, еще недавно висевшее высоко, стало стремительно падать, на глазах теряя свое тепло, и ветер с моря заметно поутих, стал ленивым и медлительным. Шуршали по песку последние мелкие, похожие на чешуйки, волны, кричали неподалеку чайки, и в море из гавани уходили корабли. Они важно обогнули рейд, на котором стояли танкер и сухогруз, выстроились в кильватерную колонну, словно бы в затылок один другому, и на глазах начали уменьшаться, как бы ужимаясь в объеме, пока не превратились в одну точку, которая долго маячила на горизонте.

«Вот и мои кораблики ушли, — подумала Наташа Павловна, хотела было окликнуть Катеришку, но та тихо-мирно пыталась построить из прогретого за день и ставшего сыпучим песка крепость, или лабиринт, или бог весть что еще, и Наташа Павловна подумала опять: — Зачем? Пусть она строит свои крепости, а может, гавани... Ее кораблики еще не ушли».

На обрыв почти взбежала Мария Семеновна, невольно придерживая рукой грудь — ее встревожило долгое отсутствие Наташи Павловны с Катеришкой, — тоже хотела их окликнуть и тоже не окликнула, а только подумала, поправляя выбившуюся из прически прядь: «Господи, благодать-то какая», тихо спустилась вниз, взобралась на камень и присела рядышком с Наташей Павловной на его теплое, как русская печка, чело.

— Что-то ты сторонишься нас с дедом, голубушка? — сказала Мария Семеновна. — Не чужие же мы тебе.

Наташа Павловна помолчала, не разгибая колен, привалилась головой к плечу Марии Семеновны.

— Я не сторонюсь, — промолвила она тихо. — Я вот на море гляжу. И начинаю бояться его. Господи, научите, как жить, чтобы не бояться.

— Не знаю, голубушка... Мы ведь, бабы, любим море не сами по себе. Мы его любим через наших мужиков. Доброе оно к ним, и мы к нему добрые.

— Но почему оно ко мне такое недоброе?

Мария Семеновна погладила Наташу Павловну по волосам, провела рукой по щеке, потом приобняла за плечи. «Господи, — подумала она. — Совсем ведь девчонка».

— Свекровь еще рассказывала... — Мария Семеновна неожиданно улыбнулась, видимо, вспомнила что-то хорошее, и лицо ее стало мягкое и виноватое. — Мы с Иваном Сергеевичем тогда в Полярном жили. Так у них в то лето Анна Андреевна гостила. До этого они знакомы не были, просто приехала и сняла комнату. Камень себе облюбовала, говорила свекровь. С тех пор и стали у нас его звать Аниным. А после нее стихи остались. Я уже думала, потерялись в войну, когда дом сгорел. А сегодня разбирала свекровины бумаги, так неожиданно нашла в них листок. Хотела в сторону отложить, а потом глянула — стихи. Те самые, которые Анна Андреевна написала на этом камне. Пусть теперь у тебя хранятся... — Мария Семеновна протянула Наташе Павловне листок из тетради в клеточку, сложенный вчетверо, пожелтевший в изгибах, с порыжевшей подпалинкой на закруглившихся углах. — Вот уже и Анны Андреевны нет.

— А я думала, что Анна Андреевна — это легенда, — сказала Наташа Павловна.

— Я тоже сперва так думала... Но вот — стихи. Ведь кто-то их написал. Они ведь как живые.

— Так почитайте сами... Они еще ваши.

Мария Семеновна долго молчала, как будто собираясь с мыслями. Она вспомнила, что и ей свекровь прочитала эти стихи на этом же камне, и тогда слева сидела не она, Мария Семеновна, погрузневшая и опростившаяся, а свекровь, а сама она сидела справа, только была она тоненькая, как Наташа Павловна, и море для нее было доброе-доброе. Мария Семеновна вздохнула, голос ее как будто треснул, и она начала читать с хрипотцой, волнуясь и даже запинаясь на первой строфе, а потом сразу справилась с собою и уже больше ничего не вспоминала: ни свекровь, ни себя, ни того прозрачного дивного дня, когда в том же горячем песочке копошился первенец, не переживший войны.


По неделе ни слова ни с кем не скажу,
Все на камне у моря сижу.
И мне любо, что брызги зеленой воды,
Словно слезы мои, солоны.

Мария Семеновна помедлила, ей показалось, что она забыла строчку, пробежала глазами листок и опять сложила его вчетверо; она вспомнила все строчки и все слова, и ей больше незачем было в него заглядывать.


Были весны и зимы, да что-то одна
Мне запомнилась только весна...

— Что это? — почти испуганно спросила Наташа Павловна, когда Мария Семеновна дочитала. — Как это там? «И назвал мне четыре приметы страны, где мы встретиться снова должны»?

— Тут так, — сказала Мария Семеновна и поджала губы. Ей стало неприятно, что Наташа Павловна из всего стихотворения выхватила только эти строки, за которыми шли и такие: «Море, круглая бухта, высокий маяк. А всего неизменней полынь...» Наташа Павловна уловила, как что-то изменилось в их отношениях, словно бы промелькнула тень и не померкла вдали, а застыла там серым облачком. Она отшатнулась от Марии Семеновны и в свою очередь погладила ее по голове. «А всего неизменней полынь...»

— Полно вам придумывать. Ничего ведь не случилось.

— Да-да, — быстро промолвила Мария Семеновна. — Это хорошо, что еще ничего не случилось.

— Что это на вас сегодня накатило?

Мария Семеновна хотела промолчать и медленно покачала головой.

— Ничего, голубушка, — сказала она вполголоса. — Да я уж тебе говорила: разбирала нынче старые бумаги и нашла среди них вот этот листок... Господи, как страшно, когда уходит жизнь... — Она пошевелилась, будто хотела привстать, и опять осталась сидеть. — Тепло тут. Так вот и сидела бы всю ночь. Да ведь идти надо. Катеришенька, ты где?

— Здесь я, бабуля, — прозвенел снизу детский голосок.

— Это хорошо, что ты здесь.

Наташа Павловна быстро поднялась, подала руку Марии Семеновне, и они осторожно съехали по отполированному боку в мелкую теплую воду, оправили сарафаны, и Наташа Павловна позвала усталым голосом:

— Катериша, пора, пора...

Та подбежала, цепляясь ножонками за камушки, схватила мать за подол, глянула снизу вверх.

— А папулька наш все в море?

— Все в море, доченька.

Иван Сергеевич уже заждался их, и чаю напился, и цветы полил, и теперь читал на приступочке газету, шевеля седыми бровями, которые у него к старости начали расти кустами, как полынь. Полынью тут пропахло все. Она росла возле тропинок, среди камней, словом, там, где, казалось бы, корням и ухватиться было не за что, и ближе к маковке лета начинала дружно седеть, и запах ее стелился низко над землей.

Накормив Катеришку, Наташа Павловна увела ее укладываться, а Мария Семеновна начала собирать вечерний чай в гостиной. Чаевничали они обычно долго, обсуждая свои и людские новости. Наташа Павловна долго не выходила, и Мария Семеновна с Иваном Сергеевичем терпеливо ждали ее, за чай не принимались, хотя есть очень хотелось. «Чего она там копается?» — с неудовольствием подумал Иван Сергеевич, опять надев очки на нос и принимаясь за газету, в которой прочитал не только все информации, но успел просмотреть и все статьи.

— Что-то Василий Васильевич давно не заглядывал к нам? — вздохнув, сказала Мария Семеновна.

Иван Сергеевич поднял очки на лоб.

— Лето — пора учений. По гостям разгуливать некогда.

Мария Семеновна переставила чашки, глянула в сторону.

— Сладилось бы у них... — сказала она тихо. — И нам он не чужой.

— А это не нашего ума дело, — сердито возразил Иван Сергеевич. — Теперь от своих детей бегут...

— Не век же ей возле нас сидеть.

— И опять не нашего ума дело.

Скрипнула дверь — Иван Сергеевич заметил, что с некоторых пор в доме заскрипели полы и двери, лето ли сухое стояло, а может, к дому подкрадывалась старость, — вошла Наташа Павловна в новом платье, модно подчеркнувшем ее фигуру, с ниточкой кроваво-красных кораллов на шее, с кровинками рубинов в мочках ушей. Было видно, что Наташа Павловна принарядилась тщательно, продумав все до мелочей, и хотя волосы по-прежнему зачесала гладко, строгости в ее лице как будто поубавилось, и вся она стала обворожительно-чистой. Глядя на нее, Иван Сергеевич невольно крякнул, а Мария Семеновна спросила чужим голосом:

— Ты куда-то собралась, голубушка?

— Нет, — сказала Наташа Павловна, — я пришла пить чай. И мы сегодня будем чаевничать долго-долго. — Она села к столу и сразу принялась хозяйничать. — Давеча вы, Мария Семеновна, мне стихи читали, а я слушала вас и все думала, что пять лет назад именно в этот день мы с Игорем познакомились. Надо же какое совпадение. Тогда я была молоденькая. Мне только стукнуло семнадцать, я закончила училище и мечтала стать пианисткой. — Она подала чашку Ивану Сергеевичу. — Как давно это было...

Иван Сергеевич принял чашку, поставил ее и озабоченно спросил:

— Может, и мне форму надеть?

— Сиди уж, — сказала Мария Семеновна теплеющим голосом. — Ведь не ты же познакомился с Наташей в тот день. Ты даже не вспомнишь, когда со мной начал женихаться.

— Жизнь прожили, — проворчал Иван Сергеевич, — так чего уж о жениханье вспоминать.

Наташа Павловна провела пальцем по краешку чашки и загадочно — немного грустно, немного виновато — улыбнулась.

— А я сегодня вспомнила, — сказала она, — и так тепло стало. И больно. Что же я раньше-то об этом не вспоминала?

— И я вспомнила. Разбирала бумаги и вспомнила, — заметила Мария Семеновна. — В Мраморном мы познакомились, на танцах. Это на Васильевском острове. Иван Сергеевич уже четыре галочки на рукаве носил.

— У тебя тогда платье было в горошек. И синий жакет.

— Помнишь, значит.

— Уж больно платье заметное было. Я, собственно, на него и пошел. Лицо смутно видел, а платье — хорошо.

Мария Семеновна усмехнулась:

— Куда уж заметнее... Тогда все в горошек ходили.

В окнах потемнело. Заря еще недолго золотилась сквозь листву, но скоро и она стала гаснуть. С моря долетел протяжный рокот, оно словно бы вздохнуло, потом снова донесся его вздох, и все смолкло.

— Мария Семеновна, — попросила Наташа Павловна, — почитайте еще те стихи. Пожалуйста, если вам не трудно.

— Сделай, Маша, милость, — сказал и Иван Сергеевич.

Мария Семеновна подперла рукой щеку, пригорюнилась.

— Уж и не знаю, — тихо промолвила она.

— Читай, Маша, — повторил Иван Сергеевич, — читай, раз публика просит.

Там, на камне, Мария Семеновна невесть чему разволновалась, здесь же голос у нее был ровный, она уже и не вспоминала ничего, и не переживала, и Наташа Павловна подумала, что все хорошо в первый раз, а всякое повторение, как бы лишенное свежести, теряет свое очарование.


Были весны и зимы, да что-то одна
Мне запомнилась только весна...

«Да-да, — думала Наташа Павловна. — Только одна...»

Иван Сергеевич слышал сегодня впервые чтение Марии Семеновны и вдруг увидел ее той, прежней, в платье в горошек и в синем жакете, когда он, курсант училища имени Фрунзе, подлетел к ней по паркету Мраморного зала, как только оркестр заиграл «Рио-Риту».

— Маша, — сказал он, отводя глаза в сторону, когда Мария Семеновна перестала читать, — а ты тогда не сразу пошла со мной.

— Уж больно ты фасонистый был: сбоку палаш, на рукаве галочки. Фу-ты ну-ты... А я кто? Сопливая фабричная девчонка, которой подруга одолжила жакетку на танцы.

— Между прочим, меня мамка на этом самом месте на соломе рожала.

— Откуда мне было знать, где тебя рожали. Подкатил такой фасонистый, я и обомлела, думала, подсмеяться решил.

— А я ведь тоже сперва решила, что Игорь не всерьез стал за мной ухаживать, — сказала Наташа Павловна. — Старпом с лодки, а я девчонка из музучилища. Я к тому времени и в куклы еще не наигралась.

— Спит наша куколка, — промолвила Мария Семеновна и снова пригорюнилась.

Иван Сергеевич привычно перевернул чашку кверху донышком, поставил ее на блюдце, отодвинулся вместе со стулом.

— Спасибо, хозяюшка и хозяйка. Пойду перед сном воздухом подышу, на рейд взгляну, не вернулся ли который из кораблей.

— Сиди уж, корабельщик.

— А и я с вами, Иван Сергеевич, — попросилась Наташа Павловна. — Ну, пожалуйста, Мария Семеновна, не отговаривайте нас.

— Да уж идите, раз душа просится. А я тут и посуду перемою, и Катеришку послушаю. — Мария Семеновна заглянула в детскую, пока Наташа Павловна причесывалась перед зеркалом. — Спит наша красавица, — сказала она радостным шепотом. — Набегалась за день. Мордашка так и зарозовела.

Наташа Павловна улыбнулась одними глазами и вышла на крыльцо. Иван Сергеевич поджидал ее у калитки, огонек его сигареты разгорелся, и оттуда нанесло табачным дымом, который тут, среди прочих запахов сада, не был противен.

— Я вот о чем хочу попросить вас, — сказала Наташа Павловна. — Дойдемте до раскопа. Там есть памятник. Помните его?

Иван Сергеевич не ответил, первым вышел на тропинку, ведущую на шоссе в город. Наташа Павловна взяла его под руку, они свернули еще на одну тропинку и вышли к раскопу. Здесь некогда был город, красивый и, кажется, богатый, по крайней мере то, что от него осталось, пролежав века в земле, отличалось изяществом форм и красотой отделки. Те люди понимали толк в прекрасном, и Наташе Павловне порой думалось, что они тоже, по всей видимости, были прекрасными. Иван Сергеевич остался наверху, и его сигарета опять начала описывать золотисто-красные полудужья, а Наташа Павловна спустилась к памятнику, под которым покоился эллинский воин и поэт (по крайней мере должен был покоиться), павший в битве: «Ксанф, сын Лагорина, прощай!» Те, кто в далекие времена прощался с Ксанфом, сыном Лагорина, на белом мраморе цоколя выбили угловатыми буквами эпитафию. Перевод ее, оттиснутый в типографии, был прикрыт стеклом и окантован дюралем. Наташа Павловна наклонилась к памятнику, хотя помнила перевод дословно:


Странник, скрываю собою я Ксанфа,
Который был утешением отца, родины юной красой,
Сведущим в таинстве муз, безупречным средь
Сонма сограждан, чтимый средь юношей всех,
Светлой звездой красоты.
В битве за родину был он завистливым сгублен ареем,
Сирым родителям слез горький оставивший дар.
О, если больше Плутону, чем вам,
Достаются на радость дети, зачем вы в родах
Мучитесь, жены, тогда?

«Зачем? — подумала Наташа Павловна. — Господи, за-ачем?»


3

Хотя обида мало-помалу и угасала, — а на кого, собственно, было обижаться? На себя, лапушка, только на себя, — Суханов долго еще чувствовал себя погано. Он даже подумывал перейти на другой корабль, скажем, на «Полтаву» или на «Азов» — все они, включая «Гангут», были однотипными, иначе говоря, строились по одному проекту, — но в кадрах его могли бы и не понять, а это уже грозило многими неприятными последствиями. Об этом весьма подробно и конфиденциально рассказал Суханову корабельный медик Гриша Блинов, сидевший в кают-компании за столом напротив и живший в каюте по соседству и на этом основании взявший себе за правило опекать Суханова.

На кораблях испокон веку кто-то кого-то опекал — не по службе, не по уставу, а чисто из человеческих принципов. Старые, поседевшие на флотских харчах мичмана добровольно становились «дядьками» молодым, неоперившимся лейтенантам. «Старички», когда срок службы исчислялся пятью годами, непременно находили себе «салажат», которых и учили уму-разуму, передавая им не только азы корабельной грамоты, но и саму флотскую геометрию с физикой, изрекаемые примерно так: «Плоское есть плоское, а круглое, значит, круглое, и плоское следует таскать, а круглое, соответственно, катать».

Те времена давно уже стали легендарными, матрос-первогодок теперь пошел ушлый, в котельное отделение за паром с мешком не отправился бы и чай пить на клотик не полез бы. Зато и доброты у «старичков», именуемых теперь «годками», скажем прямо, тоже в значительной мере поубавилось. Покупки той легендарной поры, хотя и были грубоватыми, даже солоноватыми, как и полагалось быть матросской покупке, ничего злого в себе не таили и на человеческое достоинство не посягали. Ну что из того могло случиться, если моряк посидит с часок на запасном якоре, в котором пудов двести чистого веса, и позатачивает бархатным напильником, коим в пору подпиливать ноготки у иных модных барышень, здоровущие лапы, способные зацепиться не только за мелкий грунт, но и за здоровые каменюки.

Суханова не покупали и лапы затачивать якорю не посылали — кают-компания так низко не падала, правда, раза три кольнули словно бы мимоходом: «У нас акустики — орлы, кои на заборах сидят», «Ах, не говорите, маэстро, это они, что ли, на «пианинах» играют?», «Ну, понятно, у них все по нотам» — и оставили в покое, впрочем, оставили не совсем по своей воле, их хорошо оттер в сторону Гриша Блинов, сам за словом в карман не лезший. Медики редко на кораблях верховодили, но Суханов был и медику рад, как говорится, за неимением гербовой, пишем на простой. В свободное от вахт и дежурств время, разумеется сухановское, Гриша Блинов отечески наставлял его:

— Вешать лапшу на уши любому начальству можно и нужно, но в разумных пределах.

— А зачем, собственно, вешать?

— Да затем, бравый лейтенант, что правду-матку не всяк любит. Более того, ее многие просто не любят. А вот лапша на ушах, когда ее немного и она не болтается, будто мочало, никого не беспокоит.

— Тебя только послушать...

— Да ведь тебе, лапушка, и слушать больше некого. Не отцов же командиров, кои глаголят одними только истинами, именуемыми статьями Корабельного устава... Слева направо.

— Но почему же слева направо? — спрашивал Суханов, пытаясь отыскать в словах Блинова тайный смысл.

— Да потому, бравый лейтенант, что справа налево — это уже будет по-еврейски, а отцы наши командиры ни латыни, ни древнееврейского не изучали. Они шпарят в основном по Кириллу и Мефодию.

С Блиновым было легко и весело, унывать он, кажется, не умел, относясь, видимо, к той самой породе, которая не слишком утруждает себя размышлениями о земных делах, неземные же свалив на могучие плечи всевышнего, как принадлежащие другой епархии. Блинов построил свои отношения с Сухановым таким образом, что Суханов перед ним вечно ходил в приготовишках, коих следует, как говорится, не только наставлять на путь истины, но при этом не забывать еще и нос подтирать.

За воскресным обедом Блинов как бы между прочим сказал:

— Надеюсь, Бруснецов тебя сегодня вахтой не обременил? (Суханов кивнул, дескать, да, конечно же.) Прекрасно. Тогда, значит, план нашего уик-энда предлагается такой: заглядываем на минуту в студию звукозаписи — о, это совсем недолго, — затем появляемся в обществе двух прелестных длинноногих девиц — о, это тоже не обременительно. По три гвоздички, по два комплимента, затем пляж, затем «Алупка» или «Алушта» — любая, на твое усмотрение, — с кофе, пирожными и, разумеется, мороженым... Ну-с, затем снова комплименты и поцелуи. Последнее непременно, мой лейтенант. Все вполне современно и без предрассудков.

Суханов засмущался:

— Но я же их не знаю.

— Как будто они тебя знают, — в свою очередь удивился Блинов. — Тебя послушать, то получится будто я с ними в детском садике на Новый год пел популярную песенку: «Бабушка козлика очень любила, бабушка козлику трусики сшила». Форма одежды... Кстати, ты обзавелся адмиральской кремовой рубашкой?

Суханов покосился на командирский стол: Ковалев с Сокольниковым еще расправлялись с первым, были заняты своими тарелками, в которые вестовые взгромоздили по здоровенному мослу, и на лейтенантский стол внимания не обращали.

— Мне эти кремовые рубашки еще ни с какого бока не нужны.

— Ошибаешься, бравый лейтенант. На той рубашке только следует поменять пуговицы. Это условие непременно и с практической точки зрения, и с этической. «А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо», как некогда пел незабвенный Утесов.

— Вообще-то я хотел Ветошкина отпустить, — сказал Суханов.

— Отпустишь завтра. Подчиненных надлежит держать в строгости.

— Так точно, — сказал Суханов, решив, что контрдоводы исчерпаны.


* * *

Они сошли на берег сразу же после обеда, не дожидаясь, когда Бруснецов отпустит в увольнение матросов со старшинами.

Суханов было направился к катеру, который отходил минут через пять на Минную стенку, но Блинов попридержал его:

— Не ходи проторенными дорожками. Их все знают. Поэт уже за нас сказал: «Где, когда, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легше?» Мы с тобой пройдем через КП, поднимемся в гору, и, верь мне, нам тотчас же посветит зеленый огонек. В городе их не сыщешь днем с факелом, а здесь...

— А тут что?

— О боже, какой ты право! Не подгоняй время. Все равно твои адмиральские звезды еще лежат на складе.

Суханов буркнул:

— Свои бы с плеч не слетели.

Блинов оглянулся на него, пропустил вперед и усмехнулся: в конце концов каждый волен понимать мир так, как тот ему видится. Они пошли малоприметной тропинкой сразу в гору, минуя людные асфальтовые дорожки, поднялись наверх и очутились на небольшой площадке — с бюстом вождя, как и следовало быть площади, со сквером, возле которого стояло пять-шесть свободных машин.

— Секрет фирмы прошу не выдавать, — предупредил Блинов, направляясь к первой машине, сел рядом с шофером и властно распорядился: — Сперва в студию звукозаписи, потом еще кое-куда. Не спешите от нас отделываться. Сегодня мы богаты, как Ротшильды, и щедры, как церковные крысы.

— О’кей, — весело сказал шофер, которому Блинов явно понравился, включил приемник, настроенный на волну «Маяка», и сразу запела Нани Брегвадзе. «Они рванулись навстречу неизвестности», — подумалось Суханову с замиранием сердца. Боже, как он в ту минуту был еще молод и как верил в «таинственные встречи» и «роковые предначертания», и Гриша Блинов казался ему тогда милым и добрым дядюшкой, который все может.

Под студию звукозаписи городские власти отвели старинный особняк, в котором некогда бывали Нахимов с Истоминым. Теперь же особняк был известен более всего тем, что возле него любили назначать свидания. По широченной прохладной лестнице — по ней в прошлом веке хаживали прославленные русские адмиралы — они вальяжно поднялись на второй этаж. За конторкой в копне золотисто-соломенного сияния показалась озорная улыбка.

— Господи, какими ветрами?

— Привет, привет, — сказал Блинов, — ветры, Галочка, все попутные. А у нас срочно. Увы, уходим в море.

Суханов с интересом следил и за Блиновым, в общем-то не слишком понимая, зачем они сюда пожаловали (впрочем, Галочка могла быть одной из тех особ, о которых говорил за столом в кают-компании Блинов), и заГалочкой, поднявшей на Блинова свои миндалевидные — сделанные — глазки. Суханов неожиданно усмехнулся, тотчас поняв, что поступил ужасно нехорошо, и взгляд его, став блуждающим, побежал по стенам, обклеенным яркими красотками из заграничных календарей, и в сторонке — в уголочке — от этого иконостаса словно бы наткнулся на лицо, выпадавшее из общего ряда и показавшееся ему знакомым. Раньше, наверное, Суханов его не видел, но оно было знакомо — в этом-то и состоял весь фокус. «Хороша», — подумал Суханов.

А между тем Галочка спросила:

— Как всегда?

— Что за вопрос...

Блинов тоже взглянул на сидевшую в уголке девушку — именно на нее и обратил внимание Суханов, — подмигнул Суханову, дескать, «лови мгновение, оно прекрасно», но как поймаешь его, если девушка тоже перехватила взгляд Блинова и понимающе усмехнулась. Это была Наташа Павловна, уже собравшаяся уходить, и только появление Блинова с Сухановым задержало ее. Суханов понял, что она сейчас поднимется и уйдет, смешавшись с бесконечной людской толпой, и, боясь, что она уйдет, поборол свое стойкое смущение перед хорошенькими девушками и женщинами, спросил наугад: авось да что-нибудь и получится:

— Вы тоже записываться?

— Нет, — сказала Наташа Павловна небрежно, чтобы прекратить дальнейшие расспросы. — Я здесь прирабатываю на хлеб насущный.

Судя по тому, как она была одета — изящно и просто, — Суханов решил, что если она и подрабатывала, то уж во всяком случае не на хлеб ржаной, и решил идти напролом — будь что будет, вторично они вряд ли когда-либо встретятся.

— А работаете вы в школе и преподаете музыку?

— Да, — медленно сказала Наташа Павловна. — Работаю я в музыкальной школе, а туфли ношу тридцать четвертого размера. Я могу сообщить вам о себе еще кое-какие сведения. Я могла бы и о вас сказать кое-что, но не сделаю этого. Вы лучше послушайте своего друга — он сейчас записывается — и сами решите, что я могла бы сказать о вас.

Суханов растерянно и, видимо, несколько глуповато улыбнулся, и Наташа Павловна прошла мимо него, «словно сон мой легка». Суханов мог поклясться, что и духи ее ему знакомы, словом, начиналась настоящая чертовщина, а в студии за толстым стеклом трагически-значительным голосом вещал Блинов:

— Родная моя, обстановка сейчас такая, что настоящих мужчин требуют к себе океанские просторы. «Жди меня, и я вернусь», как сказал поэт. А я добавлю: только очень жди.

«Так и у Симонова так же», — огорошенно подумал Суханов, и ему стало стыдно и за себя, и за Блинова.

Микрофон отключился. Блинов вышел из студии, как знаменитый актер после удачной кинопробы, потрепал Галочку по плечу.

— Музычку подложишь сама, и как всегда...

Галочка ослепительно улыбнулась, став похожей на ту самую красотку, которая висела у нее за конторкой, и Суханов от удивления чуть было, что называется, не распустил губы: Галочка — в зависимости от улыбки — напоминала то одну, то другую заграничную особу. «Вот это класс», — подумал Суханов.

— В два адреса? — Галочка скромно потупила огромные ресницы.

— Ну почему в два? — строго спросил Блинов. — В три...

— Зачем же в три? — удивился Суханов, когда они вышли в пекло.

— Боже, какая Сахара! Не-ет, скорей на пляж, — томно сказал Блинов.

Суханов окончательно растерялся: «А он чего — пыльным мешком из-за угла ударенный?!»

— Мой лейтенант, я не привык обижать женщин.

Они сразу попали на красный свет, и пока пережидали толпу оголенных женщин и белых офицерских тужурок с матросскими форменками, Суханов выглядел на остановке такси свою — он так и подумал: «моя» — незнакомку и положил на плечо шофера руку: «Припаркуйтесь».

Блинов тоже заметил Наташу Павловну и лениво процедил:

— Суханов, не делай стойку.

Но Суханов уже вышел, оставив дверцу открытой.

— Тут люди дожидаются второго пришествия, — сказал он. — Разрешите, мы вас подкинем. — И пригласил Наташу Павловну жестом.

Наташа Павловна взглянула на улицу, не покажется ли там зеленый огонек, но и так было бы ясно, что поймать такси в воскресную жарынь — утопия для романтиков, а она обещала вернуться к обеду — и сказала изменившимся голосом:

— Мне только до раскопа.

— Прошу. — Суханов обрел решимость в голосе.

— Мадам, — спросил Блинов, полуоборачиваясь к Наташе Павловне, — вы там чего-то копаете?

— Нет, — сказала Наташа Павловна. — Я ничего не копаю. Я там живу.

— В развалинах? — искренне удивился Блинов.

— Когда-то и для кого-то мы тоже станем развалинами, — раздражаясь развязным тоном Блинова, резко заметил Суханов. Наташа Павловна почти испуганно глянула на него, глаза их встретились, и Суханову подумалось, что они у нее скорбные.

— Ого, — сказал Блинов, — мне с двумя не справиться...

Суханов помог Наташе Павловне выбраться из машины, твердо решив, что если она не оттолкнет его своим колючим словом, то он наплюет на длинноногих блиновских особ и побредет с нею вдоль этих печальных библейских стен, сложенных из грубого вечного камня.

— Позвольте, я вас провожу, — смущаясь, предложил он, протягивая руку к ее сумке, даже на глаз выглядевшей тяжелой.

— Позвольте вам выразить мою признательность, — насмешливо сказала Наташа Павловна. — И мне, уверяю вас, совсем не тяжело.

— Суханов, — лениво напомнил Блинов, — не делай стойку.

— Спасибо вам, — тихо сказала Наташа Павловна, взглянула на Суханова, и он опять увидел в ее глазах затаившуюся боль или скорбь — он и сам не мог понять, что это было такое, — и она скорыми шажками пошла по тропинке к морю, туда, где за косогором зеленел крышей одинокий дом. Суханов загадал, что если незнакомка обернется, то они непременно встретятся, но она не оглянулась и скоро скрылась в зарослях шиповника.

— Поздравляю, у тебя вкус есть, — сказал Блинов. — Только по-монашески немного постна, — он посучил пальцами, — и неприятно колюча. Видимо, уже успела испортить характер.

Суханову не хотелось продолжать разговор в том тоне, в каком начал его Блинов, и он сказал:

— Ты знаешь, у нее в глазах скорбь. Я не знаю, что такое скорбь, но я почти убежден, что глаза у нее скорбные.

— Ба, брат милосердия! — Блинов помолчал. — Но меня уволь — я не карета «Скорой помощи». Я, если тебе угодно, мой лейтенант, сам нуждаюсь в сострадании.

Что-то копилось в Суханове по капельке, кап да кап, и он вдруг почувствовал, что ему уже не хотелось ехать на тот дикий пляж, где предполагался пикник, и знакомиться расхотелось, хотя еще час назад только от предвкушения самого знакомства замирало сердчишко, и все в Блинове стало раздражать: и манера говорить, и небрежная поза, какую он принял там, на переднем сиденье, словом, был бы повод, а причина нашлась сама. Суханов остановил машину, махнул Блинову рукой и по каменной лестнице начал подниматься на вершину холма к усыпальнице русской морской славы.

Блинов растерянно посмотрел ему вслед, пожал плечами.

— У бравых лейтенантов стали сдавать нервишки, — пробормотал он. — Поехали, шеф, туда, куда влечет нас жалкий жребий. Точность, шеф, вежливость королей.

— Так точно, — лихо сказал шеф, видимо бывший моряк.

А Суханов поднялся наверх, обошел храм со всех сторон, поклонился и Сенявину, и Корнилову с Нахимовым, и Истомину — этот был самый молодой среди, в общем-то, молодых адмиралов, — поглазел на рейд: там было пусто, одни корабли ушли в море, другие ошвартовались в гавани или стали на бочки на внутреннем рейде. Пусто стало и на душе у Суханова. Он послонялся по узким улочкам, даже пожалел, что поругался с Блиновым, хотел зайти в Дом офицеров выпить кофе, но махнул на все рукой и, возвратясь на корабль, отпустил Ветошкина на берег.

— Что-нибудь случилось? — для приличия спросил Ветошкин.

— Нет, мичман, ничего не случилось, — нехотя ответил Суханов и подумал: «А на самом деле, что могло случиться? Блажь ударила в голову, ну, может, еще что другое... Главное, что ударила...» — Хотя нет, мичман, пожалуй, случилось: Нахимов-то оказался прав.

— Так точно, — на всякий случай сказал Ветошкин и тоже подумал: «А при чем тут Нахимов?», совсем забыв о их ночном разговоре.

Наташа Павловна тоже не сразу пришла домой. Схоронив сумку в шиповнике, верхней тропинкой прошла к Аниному камню, взобралась на него и долго смотрела в голубую, скрывающуюся в серой дымке даль. «Господи, — думала она, — как это у Анны Андреевны? «И назвал мне четыре приметы страны, где мы встретиться снова должны...» Ну и дуреха же я!»


4

Назавтра за утренним чаем Блинов как ни в чем не бывало заметил Суханову:

— А зря ты вчера взбрыкнул. Девочки оказались высшего класса, между прочим, из столицы, и очень жалели, что тебя упекли на вахту. Учти, ради тебя вешал им лапшу на уши.

— Зачем же обманывать людей?

— Ты, как всегда, прав — обманывать людей ужасно нехорошо. Тем более что женщины не терпят обмана. Но вся загвоздка в том и состоит, что правду они вообще не прощают.

«Девочки — это хорошо, — подумал Суханов, направляясь после подъема флага к себе в пост на проворачивание механизмов. — Это даже очень хорошо. И ложь — хорошо, и правда — тоже хорошо. А не сходить ли мне в раскоп к дому под зеленой крышей? Прийти и сказать: «Здрасьте». Может, и мне скажут: «Здрасьте». Это же так просто: «Здрасьте» — «Здрасьте». А?»

Моряки уже сидели за «пианино», Ветошкин прохаживался у них за спинами, приглядывал за их действиями. Завидев Суханова, встрепенулся, чтобы подать команду, но тот опередил его:

— Вольно, мичман. У нас порядок?

Ветошкин не улыбнулся, а словно бы расплылся в улыбке, и даже усы у него затопорщились: сегодня он, выражаясь его словами, «чувствовал к своему лейтенанту полное душевное расположение». Вот уж воистину: у кого прореха, а у кого потеха, не поругайся вчера Суханов с Блиновым, а еще раньше не повстречай он в студии Наташу Павловну, не быть бы Ветошкину на берегу.

— Так точно. Все в полном ажуре.

— Добро, мичман, добро.

Ловцов с Роговым переглянулись, и Ловцов тихо, одними губами, сказал:

— Отключай буй, а то у наших отцов-командиров сегодня полный альянс. Как бы не застукали.

Будучи с полгода назад на боевой службе, гангутцы заарканили в море бесхозный радиобуй и передали его акустикам: дескать, володейте, братцы, изучайте супостатскую технику, может, чего и пригодится. Акустики изучали буй недолго, прежний командир группы получил звание старшего лейтенанта, а вместе с ним и дивизион под свое начало, и к акустикам почти перестал заглядывать, Суханову буй оказался до лампочки, вернее, он даже не разобрался, что это такое, и Ловцов с Роговым распорядились по-своему: чего надо отвинтили, чего надо перепаяли, подсоединили к радиоантенне, подвели к наушникам, поставили переключатели, и получился классный приемник — слушай, что хочешь.

Суханов с Ветошкиным сели в сторонке. Суханов полистал журнал боевой подготовки — так, для блезиру, — потом спросил, что должен был спросить еще в море:

— А все-таки почему я проворонил лодку?

— Мы ее успели только краешком зацепить, а вы настройку сбили.

Рогов понаблюдал за отцами-командирами, толкнул Ловцова в бок.

— Порядок...

— Лады... Шепни в аппаратную, чтобы дали музычку послушать. Сейчас там классный джаз наяривает.

Впрочем, не о лодке хотелось знать Суханову — на боевом курсе, как и на переправе, лошадей не меняют, — и нечего ему было делать за «пианино» вместо Ветошкина — и это он знал! — спросил-то только потому, чтобы задать после этого и еще один вопрос, теперь уж главный. Он оглянулся на моряков и приглушил свой голос:

— Послушайте, мичман, как вы полагаете: можно влюбиться с первого взгляда?

Ветошкин ошалело заглянул в журнал боевой подготовки — по плану через пятнадцать минут начинались политические занятия, — помолчав глубокомысленно, сказал не очень уверенно:

— Мне, пожалуй, уже и с пятого не влюбиться. Какая уж там любовь, когда ребятишек полный воз.

— Большой ли воз? — на всякий случай спросил Суханов.

— А пятеро...

— Не много ли?

— Можно бы, конечно, и добавить, да квартирка маловата.

«Черт-те что, — подумал Суханов, — да у него ребятишек больше, чем у другого подчиненных, а я его как мальчишку. Так что же, мне его теперь Павлом Петровичем величать? «Здравствуйте, Павел Петрович. Как дома, Павел Петрович?» Ну уж... Ну уж...»

— Вы еще что-то хотели спросить?

— Так полагаете, что с первого взгляда влюбиться трудно?

— Это как любовь понимать... Если, к примеру, как юбку и все, что при этом полагается, то тут и полвзгляда хватит. А если при этом еще и в высшем настроении, то тут и вообще можно не глядеть. А если к делу подходить серьезно, словом, со всех сторон, то тут и десяти глаз мало.

Незаметно для себя Суханов с Ветошкиным перешли с шепота на полный голос, и уши у моряков, как всегда, стали треугольными.

— Вы-то свою долго выглядывали?

— Я ее еще девчонкой присмотрел, а как подросла, тут-то мы и пришлись друг другу в пору.

— И в любовь с первого взгляда не верите?

Ветошкин вздохнул.

— Ничего хорошего от такой любви не дождешься, — убежденно сказал он. — Одни только нехорошие мысли и полное смятение души, именуемое развратом.

«Смятение души — это хорошо», — подумал Суханов, хотя ему стало ясно, что говорили они на разных языках: он-то, Суханов, про попа, а Ветошкин талдычил про попадью, — хотел было поспорить с ним, но тут ударили колокола громкого боя, и вахтенный офицер объявил:

— Окончить проворачивание механизмов.

— Лады, мичман, — сказал Суханов, — поставим пока на этом точку. Разрешите людям отойти от мест. — И, сопровождаемый командой «Смирно!», вышел из поста первым и поднялся на палубу.

День обещал быть жарким и тихим, солнце уже палило вовсю, хотя корабельные часы показывали без чего-то девять. Гавань замерла, и внутренний рейд тоже словно бы выстлался дымкой. Прошел катер, но волна за ним не рассыпалась, а только округло расходилась в стороны, словно была отлита из жидкого олова. Пахло мазутом и пенькой, собственно, ничем иным в военных гаванях никогда и не пахло: запахи эти были густы и стойки.

Время до политических занятий еще оставалось, и Суханов спустился в каюту выкурить в тиши и покое сигарету, а потом зайти к Блинову и кое о чем его поспрашивать, но идти к Блинову не пришлось. Тот появился сам, вошел без стука и сразу плюхнулся на стул, спросил, зевнув в кулак:

— Повоевали маленько?

— Провернулись...

— Эт-то правильно. Как утверждает наш замполит товарищ Сокольников, «порох надлежит держать сухим». А почему? С подмоченным ненадежно. Сухой порох и сам взрывается, а подмоченный — извините подвиньтесь.

Суханов подошел к иллюминатору, пустил в него дым и раз, и другой, потом, чуть ли не заикаясь, спросил, разглядывая оловянную воду:

— Ты давно знаешься с той самой Галочкой из студии звукозаписи?

Расчет его был весьма прост: спрашивая о студийской Галочке, он тем самым подводил Блинова к таинственной незнакомке, но для Блинова, занятого своими расчетами, этот маневр оказался несколько сложным, и он опять зевнул.

— Не советую, — сказал он небрежно, — интересоваться сим предметом. Это ширпотреб. Для нужд и удовольствия почтенной публики.

Дальше расспрашивать Блинова не имело смысла, тем более что вахтенный офицер оповестил, что офицерам предложено собраться в кают-компании на учебу, а это в свою очередь означало, что политзанятия поведут мичмана — там было повторение темы, — возникла необходимость разыскать Ветошкина.

Старпом Бруснецов вольностей во время занятий не терпел, в случае чего мог кое-кого и выставить из кают-компании, поэтому Суханов с Блиновым, не желая подвергать себя искушению, решили сесть в разные углы: сядешь рядом — захочется что-нибудь спросить, и не надо бы спрашивать, а все равно спросишь, тот, естественно, ответит, начнется беседа... Нет, ну уж к богу в рай эти беседы в присутствии недремлющего Бруснецова.

Офицеров в кают-компании набралось под завязку — у Бруснецова от занятий никто не отлынивал, — и не то что не оказалось разных углов, а и рядом-то едва нашлось два местечка. Только сели, как командир ракетно-артиллерийской боевой части, проще говоря БЧ-2, добрейший капитан-лейтенант Романюк хорошо поставленным голосом, вибрируя на гласных, скомандовал:

— Товарищи офицеры...

Бруснецов вошел, махнул рукой, дескать, прошу садиться, дождался, когда в кают-компании уляжется легкий шумок, прошелся вдоль переборки, негромко промолвил: «Нуте-с...» и помолчал.

— Применение ядерно-тактического оружия на море в современной войне может быть продиктовано следующими условиями и носит такие ярко выраженные цели...

Условий этих у Бруснецова нашлось много, и на каждом он счел нужным остановиться подробно. Говорил он округлыми фразами, несколько монотонно, и Блинов, которого, в общем-то, ядерно-тактическое оружие интересовало постольку-поскольку, склонясь якобы над тетрадкой, начал поклевывать носом. Бруснецов, кажется, это заметил, но пока видимого неудовольствия не выражал, ходил вдоль переборки, на которой висела копия «Девятого вала», и продолжал излагать свои соображения относительно ведения современного боя на море. Суханов перехватил и один взгляд Бруснецова, и другой и, поняв, что пришла пора приводить бравого медика в надлежащий вид, неловко толкнул его локтем в бок.

— Если вы, маэстро, насчет Галочки, то можете меня больше не беспокоить, — недовольно буркнул Блинов. — Это ширпотреб, с коим я дела не имею.

— Позволь, — удивился Суханов, — как это не имеешь?

Против них остановился Бруснецов, покачался с носка на пятку.

— По закону логики я должен поднять одного Блинова, но по закону подлости я подниму вас обоих. Потрудитесь встать. — (Суханов с Блиновым поднялись, Суханов потупился, а Блинов честным взглядом посмотрел в глаза Бруснецову.) — Прекрасно, Суханов, прекрасно. Поскольку вы такой грамотный и образованный, то поделитесь, пожалуйста, с нами своими познаниями. — (Суханов начал моргать и краснеть.) — По-моему, Суханов, вам все-таки грамотешки еще не хватает, поэтому я вас не выпровожу из кают-компании, и попрошу садиться. А вас, товарищ старший лейтенант, я больше не удерживаю на своих занятиях, поскольку они нисколько не созвучны, как я догадываюсь, с вашими настроениями. Потрудитесь закрыть дверь с той стороны. — Бруснецов проводил глазами Блинова и опять заходил вдоль переборки. — Итак, в-третьих...

Ударили колокола громкого боя, и вахтенный офицер в динамике негромко сказал:

— Сделать перерыв.

«И веют древними поверьями ее упругие шелка, — грустно подумал Суханов, которому предстояли нелегкие объяснения с Блиновым, — и шляпа с траурными перьями, и в кольцах узкая рука...» Стоп. А у нее кольцо было? Кажется, не было... Кажется...»

— Товарищи офицеры! — опять подал свой роскошный голос Романюк, который стрелял так-сяк, но зато команды подавал... «Сплошная симфония», — утверждал крупный эстет Блинов.

Все шумно поднялись, разминая затекшие ноги, и Бруснецов милостиво разрешил:

— Товарищам офицерам разрешается перекурить. Суханову на минуту задержаться. — Бруснецов подошел к нему, оглядел. — Вы не медик, Суханов. Вам, Суханов, надлежит знать применение боевого оружия. Вы хорошо поняли меня, Суханов?

— Так точно.

Бруснецов опять оглядел Суханова и кивком головы отпустил его. Суханов только что не кубарем скатился по трапу, забыв сразу все понятия о корабельных приличиях, минуя свою каюту, ворвался сразу к Блинову. Тот, сняв ботинки, возлежал на койке, которая днем становилась диваном, и почитывал стихи, кажется Блока.

— Полеживаете, сир? — язвительно спросил Суханов, решив взять инициативу в свои руки. — Стишками пробавляетесь?

Блинов отложил томик в сторону.

— Что поделаешь, если товарищу старпому угодно было предоставить мне такую возможность.

Суханов присел к столу.

— Бруснецов, по-моему, имеет на нас с тобой очень большой зуб. Со мною все понятно — лодка... А с тобою?

— Вы догадливы, маэстро. На то он и старпом, чтобы иметь зуб. Беззубый старпом, прошу прощения, это не старпом, а состарившаяся дворняжка, коей лаять только на задворках нашего славного флота. Впрочем, маэстро, будем объективны: если бы вы не саданули меня в бок и я вам кое-чего не сказал, все бы осталось между нами, «девочками».

— Во-первых, не надо клевать носом на офицерской учебе, кою проводит старпом; во-вторых, не следует всхрапывать на вышеуказанной учебе; в-третьих...

Колокола громкого боя возвестили, что вселенский перекур закончился и пора занимать места.

— В-третьих, — начал торопливо досказывать Суханов, — старпом сейчас нам кое-что объяснит, а от себя я заранее добавлю, что он на тебя уже дважды плотоядно поглядывал. Третьего раза я дожидаться не посмел. Мог произойти великий конфуз. Теперь ты можешь продолжать штудировать Блока.

— Увы, я пойду вместе с тобой постигать премудрости современного боя, из которого нам, если он произойдет, живыми не выйти. Вот это я усвоил хорошо, а все прочее — в приложении.

На этот раз им все-таки удалось сесть порознь — офицеры «прониклись» и выразили свое сострадание, уступив им места в разных углах. Бруснецов это отметил сразу, поиграл в усмешке золотым зубом и продолжал свои теоретические изыскания:

— Итак, в третьих...

Суханов смотрел на него светлыми глазами, как бы ловя каждое слово, а сам между тем думал: «Чужие тайны мне поручены, мне чье-то сердце вручено...»

— Похвально, Суханов, — сказал Бруснецов, посчитав, что лейтенант углубился в его теоретические расчеты. — Похвально...

За ужином Блинов как бы между делом, вскользь, заметил Суханову:

— Вы, между прочим, маэстро, далеко пойдете.

— Да, — согласился Суханов, — сегодня мне предстоит дальний и нелегкий путь.

Блинов от удивления даже наморщил лоб.

— Да неужто с благословения самого старпома? Не-ет, маэстро, вы определенно делаете успехи, как говорит моя маман. Вас ожидает блестящая карьера.

— Нет, мой путь совершенно иного порядка, — таинственно сказал Суханов и поспешно, сразу сбавив на два тона, прибавил: — На моем пути карьеру не сделаешь. И вообще, как говорила наша дворничиха тетя Даша.

— Маэстро, вам попутчик не требуется? — явно предлагая свои услуги, спросил Блинов.

Конечно, в задуманном предприятии Блинов не повредил бы, «он и в карты, он и в стих, — как сказал поэт, — и сам неплох на вид», но Суханов уже решил действовать в одиночку, чтобы не было свидетелей, тем более что и сам-то он не шибко верил в свое предприятие.

— Увы, — сказал он почти со вздохом, — дела мои родственные, к тому же невеселые и весьма запутанные.

— Тетя или дядя? — профессионально поинтересовался Блинов.

— Сразу оба, — сказал Суханов, не обратив внимания на эту профессиональность.

— Тогда нет, — подумав для порядка, сказал Блинов, покрутил головой и уже окончательно отказался от партнерства, в которое его никто не приглашал. — Я — пас.

Следуя мудрому совету Блинова, которого старпом в назидание всем прочим лейтенантам, в том числе и старшим, пока что не имевшим под своим началом дивизионов, оставил на борту, Суханов не пошел вместе со всеми катером на Минную стенку, а поднялся в гору, сразу же взял такси, потом остановился у цветочного киоска и купил тут чайные — о, это такая редкость. Господи, на юге-то! — розы и, предчувствуя провал своего предприятия, как обреченный сказал:

— Жмите, хозяин, до раскопа.

Пока ехали, Суханов глазел по сторонам и старался ни о чем не думать. Он уже заранее вычислил, что в его предприятии, на которое можно решиться только раз в жизни, могло быть три варианта: первый, и самый определенный, — она там не живет; второй, менее определенный, но не менее точный, — она замужем, хотя кольца он и не заметил, или влюблена, или ее нет дома, или... У всех этих «или» мог быть один и тот же конец: «Дружок, поворачивай оглобли». В третий вариант верить было страшновато. Суханов, в общем-то, и не верил в него, поддавшись своему внутреннему голосу как завороженный: «Девичий стан, шелками схваченный, в туманном движется окне...»

— Раскоп, — флегматично сказал шофер и прижал машину к бровке.

Суханов отдал ему смятую пятерку, махнув на сдачу рукой, прихватил розы, которые на самом деле были свежи и источали тончайший аромат, и по тропинке, поросшей с одной стороны шиповником, среди жестких листьев которого все еще пунцовели цветы, направился к бугру, похожему на спину динозавра, какими они предстают в антропологических музеях. Из-за его позвонков зеленела крыша.

Тропинка петляла и вправо и влево, спускалась в низинку, густо поросшую травой, и снова поднималась на обожженный косогор; и чем дальше шел Суханов, тем меньше твердости оставалось в его шагах: это на корабле все выглядело вполне невинно и пристойно, здесь же, в зарослях шиповника, над которым еще густо вились пчелы, ничто уже не казалось пристойным. Суханов постоял, послушал ровный пчелиный гул, как будто поблизости пели дорожную песню телеграфные столбы, и вдруг послышались иные звуки, прозрачно-стеклянные, как будто неподалеку по камушкам запрыгал светлый ручеек. Суханов опять приостановился, начал напряженно вслушиваться и вдруг счастливо заулыбался: там, под зеленой крышей, играли «Времена года». «Она, — холодея, подумал Суханов и оробел до такой степени, что во рту появилась горечь, а язык стал шершавым. Когда он сильно волновался или чего-то боялся, у него всегда пересыхало во рту. — А... Господи, помоги мне», — неожиданно взмолился он, облизнул губы и, уже больше не останавливаясь, направился на этот музыкальный зов, машинально помахивая розами, как веником.

Тропинка вильнула в заросли шиповника, и музыка исчезла, а потом снова выплеснулась из растворенного окна, и столько грусти послышалось Суханову в той музыке, столько боли, что казалось, там обнажали душу, которая печалилась и скорбела. Он сильно толкнул калитку и вошел, стараясь придумать первую фразу, и ничего не придумал. На лавочке перед домом сидела женщина, сложив на коленях полные руки в синевато-зеленых узелках, и слушала музыку. Ее серые от редкой седины волосы, играя, прядку за прядкой перебирал тишайший ветерок. Это была Мария Семеновна.

— Простите, — сказал Суханов, подходя к ней неловкими шагами.

Мария Семеновна с любопытством и даже некоторым пристрастием оглядела его и, поняв, что кроме «простите» она вряд ли еще что услышит, спросила сама:

— Вы к Ивану Сергеевичу?

— Простите, — опять сказал Суханов.

— Наташа! — крикнула Мария Семеновна. — Это, кажется, к тебе.

«Так, — почти машинально отметил Суханов, — ее зовут Наташа». Он даже и в мыслях не держал, что в этом доме могла быть другая женщина и ту, другую, как раз и звали Наташа.

Музыка смолкла, в комнате, видимо, открылась дверь — тюлевая занавеска напузырилась парусом, нижний конец ее выскользнул на улицу, — и на крыльце появилась Наташа Павловна. Она узнала Суханова, удивленно повела бровью и почти одними губами спросила:

— Вы? Господи, зачем? Что вам здесь надо?

Суханов видел, что она тоже растерялась, поднялся на одну ступеньку, на другую, забыв про розы, которые все еще держал, словно веник, и про все на белом свете.

— Эта музыка... — почти торжественно начал он, тотчас же сообразив, что этой торжественности у него хватит ненадолго. — Я шел сюда... Там шиповник, пчелы и музыка! — И вдруг спросил, краснея: — Вам плохо?

Мария Семеновна безучастно смотрела сквозь листву на море, и ветер продолжал шалить в ее волосах. «Вот так, — думала она. — В один прекрасный день...»

— Плохо? — переспросила Наташа Павловна, и глаза ее сузились и брызнули синим светом. — Тогда вы так благородно поступили, но не преследуйте меня больше. Никогда... Прошу вас.

— Может, я могу чем-то вам помочь?

Наташа Павловна усмехнулась, подумав: «Так отдайте розы, шалопай вы этакий, и ступайте своей дорогой». «Боже, — подумал Суханов, — а что еще в таких случаях надо делать?» «А Наташенька ничего нам не рассказывала», — невольно думала и Мария Семеновна.

Наташа Павловна молча кивнула и взялась за скобу.

— Подождите, — попросил Суханов.

Наташа Павловна обернулась, уже откровенно улыбаясь: «Ну отдайте розы. Ведь не пол же вы явились подметать».

— Сегодня мы уходим в море, — самозабвенно соврал Суханов. Ему хотелось оставить хотя бы самую маленькую надежду, как лазейку, которая, может, еще и понадобится. — Вернемся через три дня. (А почему не через четыре, не через пять?) И я снова приду. Можете думать обо мне что угодно, но я все равно приду. Слышите? Через три дня.

Наташа Павловна повела бровью, дескать, поступайте, как знаете, и скрылась за дверью. Суханов сбежал с крыльца, только тогда обратил внимание, что в руке у него три чайные розы, лепестки, к счастью, у них еще не привяли, а из-за тюлевых парусов, в которых было так много ветра, снова послышалась музыка. Суханов положил розы Марии Семеновне на колени.

— Мне? — удивилась она.

— Вам, — кротко сказал Суханов. В калитке он нос к носу столкнулся с Иваном Сергеевичем, тот оторопело посторонился. Суханов и ему сказал: «Простите» — и вылетел за ограду. Только тут он почувствовал, что жара еще не спала, снял фуражку, вытер ладонью испарину и, довольный и счастливый, едва не закричал «ура!».

— Странный какой-то лейтенант, — сказала Мария Семеновна. — Розочки вот положил. — Она недоуменно пожала плечами. — А будто он у нас раньше бывал?!

Иван Сергеевич, хмурясь, посмотрел на розы, на опечаленную Марию Семеновну и таким же хмурым голосом заметил:

— Нам с тобой теперь только в одном случае положат розочки... По казенной обязанности.


Глава третья


1

Ясное дело, что Суханов имел в виду неправду, когда сказал Наташе Павловне, что они уходят в море, но он в то же время и не соврал, потому что «Гангут» сразу после подъема флага собрался выходить на рейд, и вахтенный офицер уже объявил: «Корабль к бою и походу изготовить!»

Ковалев только что закончил завтрак, вытер хрустящей салфеткой рот и руки, отметив между делом, что старший по столу наконец-то расстарался и в кают-компании появились настоящие салфетки, нахлобучил в коридоре фуражку и единым махом поднялся на ходовой мостик. Старпом Бруснецов встретил его докладом:

— Товарищ командир, корабль к бою и походу готов.

— Хорошо. Запросите у дежурной службы «добро» на выход.

Он оглядел гавань, прикидывая, как лучше начать движение: на внутреннем рейде стояли на бочках крейсера и корабль управления, их следовало обогнуть, потом еще извернуться и уже только тогда скользнуть в ворота, которые к тому времени откроются в боновом заграждении. Утро стояло тихое, небо было ясным, и, видимо, никаких каверз, в виде прижимного ветра, природа на этот час не заготовила. «Дважды два — четыре», — подумал Ковалев.

— Товарищ командир, «добро» получено.

— Хорошо. Вызывайте баковых с ютовыми наверх. Будем сниматься.

Опять пробили колокола громкого боя, вахтенный офицер вызвал наверх швартовые команды, и началась отшвартовка: «Сходню убрать», «Отдать прижимной»,«Отдать кормовой», словом, корабль еще стоял у стенки, и моряки в оранжевых жилетах мельтешили на баке и на юте, сворачивая швартовые концы в бухты и наматывая их на вьюшки, а корабль по всем писаным и неписаным корабельным правилам уже как бы числился ушедшим в море. Вахтенный офицер, дождавшись, когда Ковалев скомандует: «Пошел шпиль», взглянул на свои часы, для порядка сверил их с корабельными, пометил в вахтенном журнале, самом честном в мире документе, подлежащем вечному хранению: «8.45. Корабль начал движение».

«Поехали», — мысленно сказал Ковалев и мысленно же плюнул себе в кулак, чтобы все было хорошо. Чтобы торпедой угодить в яблочко. Чтобы минеры не подвели. Чтобы... Чтобы Суханов, ах чтоб ему неладно было... Одним словом, Ковалев был командиром, и желания у него были командирские.

— Лево пять, — приказал он вахтенному офицеру, и не успел тот отрепетовать команду рулевому, как из-за кораблей вышел портовый буксиришко с длинной трубой, которая чадила и дымила на всю гавань, — буксиришко этот, по всей видимости, был ровесником Цусимы. — Отставить лево пять... — И тихо, но весьма определенно выругался: — Черт знает, куда только смотрит дежурная служба!

— На берегу во все века служили одни путаники, — подал голос из своего угла Сокольников. Когда он поднялся на мостик, никто не видел, к этому, собственно, привыкли: он и появлялся неожиданно, и исчезал незаметно, стараясь поменьше привлекать к себе внимания. — Макаров еще, Степан Осипович, матросский, так сказать, адмирал, об этом говорил.

Ковалев деланно удивился:

— Да неужто ты с ним служил?

— Книжечки почитываю, людей добрых слушаю.

— Люди такого могут наворочать... — промолвил Бруснецов. — Товарищ командир, по носу чисто.

— Вижу. Лево пять.

«Гангут» обогнул корабли на внутреннем рейде, повернул потом вправо, миновал боны и выбрался на внешний рейд, на котором его поджидала «Полтава». Задача их совместного плавания сводилась к тому, что сперва «Полтава» возьмет на себя роль корабля-мишени, по которой пустит торпеды «Гангут», а после этого такой мишенью станет «Гангут». Отстрелявшись, они разойдутся в разные стороны и, каждый по своему плану, поставят в ночь мины.

Ковалев снял микрофон, включил все корабельные трансляции.

— Товарищи, — сказал он, стараясь говорить отчетливее, — мы вышли в море для проведения торпедных стрельб и постановки мин. Надеюсь, что торпедисты и минеры не посрамят чести «Гангута» и не падут так низко, как это произошло в прошлом походе с акустиками. Командир.

— Крутенек ты сегодня, — тихим, словно бы крадущимся, голосом заметил Сокольников.

— А я не с той ноги встал. Думал нынче в академию уйти. Теперь вряд ли отпустят. А у меня в запасе всего год. Потом «прости-прощай, подруга дорогая».

— Попросись хорошенько.

— Попросился бы, да Сухановы следят шибко. Не успеваешь за ними подтирать.

— Что уж ты их всех под одну гребенку!

— Да нет у меня, комиссар, двух гребенок. Одна она у меня. Вот и стригу всех под нее.

В море было ветрено, поверх остаточной зыби шла новая волна, и начало заметно покачивать. Корабли разошлись в разные стороны, чтобы после полудня (время было согласовано с расхождением в одну-две минуты) прийти с разных сторон на полигон и там произвести действо, называемое торпедными стрельбами. «Гангут» свернул в сторону от столбовой морской дороги, и чайки скоро отстали, снежинками растворясь в голубой бездне. Даже радары не могли нащупать никакого плавающего предмета, только высоко в небе летел серебристый самолет, оставляя после себя пушисто-белый след, который, растекаясь, терял свои зримые очертания.

Командиры групп и команд, коим сегодня предстояло участвовать в деле, ходили в лейтенантских званиях не первый год, и Ковалев был за них спокоен. «За каким чертом сам полез слушать лодку, — невесело подумал он о Суханове. — И каким образом он прошляпил ее? Это же надо так сработать!» Ковалев покачал головой: дескать, всякое случалось на его веку, но вот чтобы такое!.. Он опять крутнул головой и позвал:

— Старпом, спуститесь к торпедистам. Проверьте готовность.

— Есть, — сказал Бруснецов, переждал минуту — для солидности — и спустился на шкафут. Ковалев пожал плечами: вечно этот Бруснецов со своими штучками, сказал «есть», так нечего вальяжничать, впрочем, Бруснецов, видимо, уже примерялся к командирскому креслу, которое на всех кораблях было приподнято «на пьедестал», чтобы был лучше обзор. Хотя Ковалев иногда и бурчал на Бруснецова, считая его педантом, даже в некотором роде тугодумом, но иного себе старшего помощника не желал. Когда Бруснецов ложился спать и когда вставал — этого никто не видел, его почти всегда можно было застать бодрствующим, хорошо выбритым и обязательно в свежей, тщательно выглаженной рубашке, которую он менял едва ли не два раза на дню. Большую приборку он принимал по старинке: имея в кармане пару белых носовых платков, под ноги себе не смотрел, а старался дотянуться рукой в такую шхеру, куда и стасик не всякий заползал, при этом ругался нещадно, за что получил среди моряков прозвище — Чистоплюй.

Больше всего от Бруснецова доставалось лейтенантам, мичманов же он уважал, многих величал по имени-отчеству, выделяя среди прочих Ветошкина, с которым начинал свою лейтенантскую молодость. Став командиром боевой части семь, он неожиданно отпросился на командирские курсы, а возвратясь с них, получил назначение опять на «Гангут», теперь уже старпомом. Все это прекрасно знал Ковалев и тем не менее не переставал удивляться чудачествам, с его точки зрения, своего старшего помощника. Сам он мало заботился о солидности, поступал так, как бог на душу положит, по настроению был резок, по настроению добр, словом, не делал себя, а жил той жизнью, которую избрал себе, и никакой иной судьбы не желал. Кажется, еще не было в российском флоте корабля, на котором старпом в чем-то походил на командира, хотя многие старпомы потом сами становились командирами. Но вот что удивительно: похожих командиров на флотах множество, как множество похожих старпомов. По всей видимости, не только человек управляет местом, придавая ему черты своего характера, но и место формирует человека, изменяя ему характер и привычки.

В море Ковалев редко спускался в каюту, если уж в самую глухую пору, когда шли в стороне от торных морских дорог и корабль, скажем, не выполнял какую-нибудь учебную тактическую задачу. Все же прочее время он прочно врастал в кресло (подчиненные говорили: «Поднимался на пьедестал»), покидая его только для того, чтобы размять ноги. Тут был и его дом, и его служба, отсюда он управлял многочисленными командными пунктами и боевыми постами. Их на «Гангуте» было ровно столько, сколько насчитывалось людей, одетых на походе в матросскую робу, офицерские и мичманские рабочие куртки, включая его самого. Тут не могло быть никого лишнего, и отсутствие любого из людей сразу обнаруживало брешь, которую приходилось восполнять кому-то другому, не освобождаясь при этом от своих прямых обязанностей.

Море, в отличие от земной тверди, редко находилось в состоянии покоя, вернее, сам покой как бы противопоказывался ему, и море чтило эти противопоказания, вечно находясь в размеренном движении, но иногда случались моменты, когда движение теряло свой исконный размер и превращалось в хаос, и тогда многие эти рязанские, новгородские, смоленские парни, пришедшие с сухопутья и надевшие матросские робы, ложились пластом на койки, но сколько бы их ни ложилось, корабли продолжали идти, и стреляли, если этого требовала обстановка, и ставили мины, и производили другие действия, называемые учебными. Звенели колокола громкого боя, и неведомая сила поднимала людей, только что лежавших пластом, и бросала их на боевые посты и командные пункты, потому что, если бы хоть кто-то один из них остался в койке, могла бы не замкнуться цепь стрельбы, не была бы своевременно обнаружена цель, мины бы остались непоставленными. Ковалев изредка, когда выдавалась свободная минута, размышлял над природой этой неведомой силы и приходил к мысли, что она, как земля в старину, покоилась на трех китах: на мужской гордости, совести и долге. В офицерских собраниях он любил говорить: «Долг должен быть совестливым и гордым», — не раскрывая, впрочем, до конца своих наблюдений, оставляя и другим возможность подумать и согласиться при этом или не согласиться — это уж кому что было ближе.

— Товарищ командир, — подал голос Голайба из штурманской рубки, — через пять минут точка поворота.

— Хорошо, — сказал Ковалев.

От этой точки до другой им следовало идти минут сорок, а за той точкой следовала еще одна, и тогда-то уж и предстояло отыскать в этом голубом разливе, который и начинался на небе, в небо и уходил, «Полтаву», стрельнуть по ней двумя торпедами, дождаться, когда они, выработав ресурс, выставят из воды красные тупые носы, по которым их найдет торпедолов, а самим перейти в другую точку, после чего уже «Полтава» должна будет отыскать «Гангут» и в свою очередь выпустить по нему тоже две торпеды.

— Товарищ командир, точка поворота.

— Хорошо. Вахтенный офицер, ложитесь на расчетный курс.

«Гангут» немного отвернул нос от волны и пошел вправо.

Ковалев вышел на открытый мостик, поглядел за корму. След от «Гангута», вскипая, пенился, а когда пена улеглась, он становился таким нежно-голубым, что вся окружающая вода как бы становилась синей, почти кубовой.

Опять появился Сокольников. Когда он уходил, Ковалев не заметил, впрочем, командиру на мостике никто не докучал вопросами и перед глазами у него старались не мельтешить — мог и попросить убраться с мостика, где царствовал и вопрошал только он. Сокольников выпадал из общего порядка.

— Комсомольцы хотят выпустить устный журнал. У нас сейчас найдутся свободные минуты?

— До одиннадцати часов. В одиннадцать обед. В двенадцать придем в точку, начнем искать «Полтаву».

Оба невольно взглянули на часы: до одиннадцати оставалось чуть меньше сорока минут.

— Вахтенный офицер! — позвал Сокольников. — Передайте по всем помещениям: свободным от вахт и дежурств собраться в столовой команды... — И неслышно исчез, словно его и не было.

Все, что сейчас делалось в низах, Ковалева практически не касалось: там долженствовал быть порядок, и этот порядок обеспечивали замполит со старпомом, командиры боевых частей и начальники служб, вахтенная и дежурная службы, словом, вся корабельная пирамида, которую тут, на мостике, венчал он сам.

Больше всего он боялся и ненавидел одиночество и больше всего любил все то же одиночество, и в этом не было никакого парадокса: одиночество давало ему власть над людьми, но та же самая власть делала его безмерно одиноким. Впрочем, еще Джозеф Конрад сказал: «Капитан как одинокий бог на своем корабельном Олимпе...»

На корабле у Ковалева не было друзей по целому ряду причин: во-первых, он был старше всех офицеров по возрасту; во-вторых, его интересы — это были его интересами, но интересы других были во многом и его интересами; в-третьих, от его неправильного поступка могли страдать все, потому что его воля была для них законом. Их же воля, какой бы неправильной она ни была, на нем могла и не отразиться. Перечень этот множился и продолжался в зависимости от командира, но главное оставалось неизменным: на корабле он оставался одинок.

На мостик поднялся дежурный по кораблю Суханов. Дело в том, что на походе вахтенная служба менялась с дежурной местами: если в базе дежурную службу несли старшие офицеры, а лейтенанты стояли вахтенными офицерами, то на походе вахтенные офицеры становились дежурными, а дежурные вахтенными. Ковалев критически оглядел Суханова — все еще не мог простить ему промах с подводной лодкой, — и Суханов, оробев под этим взглядом, начал слегка запинаясь, докладывать:

— Товарищ командир, обед для команды готов. На первое — гороховый суп со свининой, на второе — макароны по-флотски, на третье — компот.

— Добро. А что с обедом в кают-компании?

— Обед в кают-компании тоже готов. Столынакрыты.

— Пробу пусть снимет замполит. Старпома на мостик. Вахтенный офицер, объявите форму одежды в кают-компании: кремовая рубашка без галстука. Поход походом, а офицер не должен забывать о своем внешнем виде.

Суханов повернулся как подобает и скатился по трапу в низы. Он обещал прийти в домик за раскопом через три дня. Сегодня шел первый день, у него оставались в запасе еще два, но кто знал, когда «Гангуту» предписывалось вернуться в базу? И без вопросов ясно было, что знать об этом мог прежде всего командир, но ведь к нему не подойдешь и просто так не спросишь: «Товарищ командир, а мы когда вернемся в базу?» «Ладно, — подумал Суханов, — денек еще потерпим».

Оставив за себя на мостике Бруснецова, Ковалев спустился в каюту, ополоснулся, помял перед зеркалом подбородок — он был еще чистый — надел свежую рубашку и прошел в кают-компанию. Многие офицеры сгрудились в коридоре — одни курили, другие уже прошли в кают-компанию, но за столы не садились — ждали командира.

— Прошу к столу, — негромко позвал Ковалев, занял свое место во главе стола старших офицеров, и только после этого начали усаживаться и все прочие: походы, вахты, стрельбы, постановки мин — все это преходящее, неизменно только одно — порядок, освященный на кораблях столетиями и ставший традицией.

В море Ковалев никогда не засиживался за столом. Поэтому и сейчас, отобедав, он тотчас же поднялся на мостик, отпустил Бруснецова в низы, несмотря на то что у того на весь обед осталось минуты четыре-пять. Следом появился Суханов и доложил:

— Товарищ командир, обед личному составу роздан. Жалоб и замечаний не поступило.

Ковалев уже хотел отпустить его, но по глазам, ставшим почти треугольными, понял, что Суханова мучил какой-то вопрос.

— Ну, спрашивайте, Суханов... Спрашивайте.

— Товарищ командир, понимаю, что вопрос мой бестактный, но нельзя ли узнать, когда мы вернемся в базу?

Ковалев не удивился, не сломал брови домиком, только спросил безразличным голосом:

— Суханов, вы сколько времени ходите в лейтенантском звании?

«Спрашивать было не надо», — подумал Суханов и сказал:

— Скоро будет два месяца.

— Вот видите... А я уже три года стою вот на этом самом мостике. И знаете ли, не надоедает. Это моя жизнь. Есть такой парадокс: чтобы поскорее прийти в базу, надлежит править в открытое море. Подумайте об этом на досуге, Суханов.

— Есть, — сказал Суханов и опять подумал, правда, не совсем кстати: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!»


2

«Гангут» возвращался в базу к исходу третьих суток. Ужинали по-походному рано, и за ужином Суханов был молчалив и озабочен, ел быстро, хотя до захода в гавань оставалось не менее часа. Блинов следил за его ложкой — корабельный ужин повторял обед, вернее сказать, на кораблях испокон веков было два обеда: ранний и поздний — и улыбаясь, наконец проговорил менторским тоном:

— Послушай совет старого медика: не ешь быстро. Ешь разборчиво, со вкусом, с пониманием того, что ешь. К старости сохранишь печенку и прочие органы, которые из скромности опущу. В цветущие годы, переживаемые тобою сейчас, будешь неизменно иметь прекрасное расположение духа.

Суханов покосился в сторону командирского стола: Ковалев стоял вахту, главенствовал в кают-компании старпом.

— Чистоплюй скорехонько обратит этот твой дух в свою противоположность.

— Не богохульствуй за столом — это во-первых, — заметил Блинов, сделав лицо значительным и серьезным. — Во-вторых, старайся пореже попадаться командованию на глаза.

— И рад бы, — сказал Суханов, — да не получается: то вахта, то дежурство.

— Назвался лейтенантом — службой не манкируй. Дяденька старпом знает, что делает. — Блинов неприметно кивнул в сторону Бруснецова. — На бережок сегодня смотаемся?

— Обещал быть в одном месте, — нехотя промолвил Суханов.

— Между прочим, я тоже обещал... И от твоего имени в том числе. Можно сказать, только для тебя и старался. В приличное общество хотел вывести. Это не какая-нибудь Галочка из ширпотреба и не какая-нибудь, которая в такси к незнакомым мужикам подсаживается. Я, конечно, ничего против не имею...

— Не трогай посторонних.

— Я никого не трогаю, только из-за тех посторонних у нас вся компашка разбрелась. Не пристало, маэстро, бросать флотское товарищество под первый встречный каблук.

Получалось везде кругло: Блинову откажешь — вроде бы человека обидишь, даже трех, если верить его словам, а не откажешь — сам в половую тряпку превратишься.

— Да я не бросаю, — сказал Суханов потерянно.

— И правильно делаешь, потому как нет ничего святее флотского братства.

На горизонте уже обозначился Херсонесский маяк — они подходили к внешнему рейду, — и на «Гангуте» сыграли тревогу. Из базы оповестили, что он сразу может заводиться в гавань.


* * *

А между тем в тот же час в доме на мысу возле Аниного камня собрались всей семьей попить чайку. Стол накрыли в саду под абрикосовым деревом — тут было прохладнее, солнце едва пробивалось сквозь листву и падало на скатерть ржавыми кружевами. Иван Сергеевич вынес самовар, уже вздрагивающий от нетерпения, как паровоз перед дорогой, сполоснул заварной чайник кипятком, бросил в него хорошую жменю чаю и поставил чайник на конфорку. Сделав свое дело, он отряхнул руки, к которым пристали чаинки, похлопал по карманам, намереваясь по привычке закурить, но вместо этого поднялся на крыльцо, с которого хорошо был виден внешний рейд, взял с подоконника бинокль, презент товарищей, когда расставался со службой.

Наташа Павловна принесла чашки, протерла их полотенцем. На столе появились хлеб, масло, сыр, словом, все, что полагалось к русскому чаю и что можно было достать в магазине (с некоторых пор в наших магазинах перестали покупать, а только доставали). Растопырив руки, Мария Семеновна вынесла на большом семейном блюде — осталось от свекрови и теперь должно было перейти по наследству к Наташе Павловне — пирог, от которого хорошо запахло пропеченным тестом. Это был гвоздь программы, Иван Сергеевич не выдержал и крякнул от удовольствия — пироги в доме любили и пекли по каждому поводу, а чаще без повода, просто по настроению. К столу еще не звали, и Иван Сергеевич принялся оглядывать рейд.

— Отвоевались, — сказал он привычно громко, ни к кому, впрочем, прямо не обращаясь.

— Кто же это? — тоже привычно спросила Мария Семеновна.

— Да «Гангут» с «Полтавой».

— Василий-то Васильевич, должно быть, теперь тоже на «Гангуте»? — спросила Мария Семеновна.

— На «Гангуте». — Иван Сергеевич беспокойно оглянулся на дверь: Наташа Павловна собирала там Катеришку к чаю. — Глядишь, скоро и на огонек завернет.

Мария Семеновна тоже посмотрела на дверь, сказала, понизив голос:

— А у нас и без него завтра гости будут. — И поперхнулась: из дома вышла Наташа Павловна с Катеришкой, которая сегодня днем много спала и, кажется, капризничала. Наташа Павловна приговаривала ей: «А вот бабушка пирожок испекла. Вку-усненький». Она слышала последние слова Марии Семеновны, но виду не подала, только подумала грустно: «Выходит, мы все деньки подсчитывали».

Иван Сергеевич не заметил Наташу Павловну, все еще рассматривал рейд, но тем не менее насторожился:

— Откуда бы им взяться, гостям-то?

Мария Семеновна лукаво взглянула на Наташу Павловну:

— А тот лейтенант грозился прийти.

— Не придет, — твердым голосом проговорил Иван Сергеевич. — Основательности в нем маловато. — Он увидел наконец Наташу Павловну, и под усами у него зачесалось. «Ах, черт! — сердито подумал он. — Ввяжешься с бабами в разговор, так сам хуже бабы станешь». — А придет, так всем места хватит.

— Погодка-то какая сегодня, — веселым голосом, как ни в чем не бывало, промолвила Наташа Павловна. — А Катеришка все капризничает.

«Много спала, вот и капризничает», — подумал Иван Сергеевич и ничего не сказал, только исподтишка погрозил Марии Семеновне кулаком, дескать, это ты все, старая, наводишь тут сумятицу.

Они наконец уселись за стол, и Наташа Павловна начала разливать чай, оставив свою чашку порожней.

— Ты чего это? — всполошилась Мария Семеновна.

— Катеришка пусть попьет, потом и сама почаевничаю.

— А может, обиделась на нас с дедом?

Наташа Павловна тряхнула головой и засмеялась.

— Нет, не обиделась. — Она потупилась в столешницу, послюнявив палец, начала собирать им крошки. — Завтра я собиралась к подруге... А вы, Иван Сергеевич, если он все-таки придет... — Она подняла на свекра глаза. — Скажите, чтобы больше не приходил. Вас он послушает.

— А вдруг это судьба?

Наташа Павловна горько улыбнулась, высветив в уголках губ лукаво-скорбные ямочки.

— Начинать все сначала? Опять вечные вахты, вечные надежды, вечные сомнения и вечное одиночество? — Она медленно покачала головой: — Нет... — и быстро повторила: — Нет, не-ет... Скажите, чтобы не приходил.

— Наташенька...

— Да помолчи ты, старая! — вспылил Иван Сергеевич. — Помолчать оно порой лучше, чем языком-то зря трепать.

— Ну, конечно, — обиделась Мария Семеновна, — все беседуют, рассуждают, говорят, а я... языком треплю. Господи, и в кого ты у меня такой грубиян?..

— Жизнь прожили вместе, бок о бок терлись. Вот и научился.

— Спасибо, — сказала Мария Семеновна, собрав скорбные губы в оборочку, — уважил.

Они чуть было не поссорились, но вмешалась Наташа Павловна. Подсадив Катеришку к Марии Семеновне, сама подошла к Ивану Сергеевичу, положила ему на плечо руку.

— Иван Сергеевич, Мария Семеновна, ну, будет вам. («Это все из-за меня, из-за меня», — между тем думала она.) Кто придет, кто уйдет — наше-то какое дело. У нас тут свой мир, созданный нами же, так и будем его беречь. («А вдруг он придет? — тревожно и радостно думала она. — А вдруг он все-таки придет?») Мария Семеновна, почитали бы вы стихи, те самые, написанные Анной Андреевной на нашем, — она подчеркнула голосом: нашем, — камне.

— А может, споем, как при Игоре, — почти робко предложила Мария Семеновна. — Я и гитару принесу.

— Можно и спеть, — согласился Иван Сергеевич, став сразу покладистым.

Мария Семеновна начала грузно подниматься, чтобы идти в дом, но Наташа Павловна опередила ее, взбежала на крыльцо, крутнула подолом длинной, разрезанной сбоку юбки, через минуту в окошке послышался первый аккорд. Наташа Павловна опять играла «Времена года».

— Тоскует, — сказал Иван Сергеевич.

— Тоска сердечная бывает разной, — заметила Мария Семеновна, налила в миску воды, вздохнув, начала мыть посуду. — А ты, Катюнюшка, побегай, потопчи ножками дедову дорожку.

Пианино смолкло, но Наташа Павловна долго не появлялась. Потом сбежала с крыльца (успела, кажется, подвести глаза и дивно при этом похорошела). Она подала гитару Ивану Сергеевичу:

— Сегодня вы — у меня меланхолия. А мы с Катеришкой послушаем, может, потом и я чего подпою.

— Мать, — пощипывая струны, смущаясь, сказал Иван Сергеевич, — плесни чего-нибудь. На холодной машине в море не выйдешь.

— Да уж плесну...

Вечер тихо прокрадывался в сад, исчезли со стола ржавые кружева, смолкли птицы, и на бугре за домом зазвенели цикады. Неподалеку, в городе, сложенном из белых камней, сейчас на улицах было много нарядного народу, и в гавани на кораблях играла музыка, и сам город в этой музыке казался большим кораблем, а тут было тихо, и жара уже спала, только от прокаленной земли еще тянуло теплом.

Иван Сергеевич снова и снова перебирал струны, не зная, на какой песне остановиться, наконец полилась музыка, и он запел, подыгрывая себе:


Шумела степь, изрытая снарядами.
Стоял над Сталинградом черный дым.
И долго-долго, до самой Волги,
Мне снился Дон и ты над ним.

Наташа Павловна уже знала, что сейчас и Мария Семеновна вплетет свой голос и они в полном согласии начнут петь о войне. У них все было и все прошло, оставалась только война, ушедшая в песни и в воспоминания. Обежав свой магический круг, стрелки их часов стремились к новой точке отсчета. Наташа Павловна посадила Катеришку на колени и слушала, чувствуя, как на глаза набегали слезы.


Так здравствуй, поседевшая любовь моя.
Пусть кружится и падает снежок
На берег Дона, на ветку клена,
На твой заплаканный платок.

Они замолчали, и Катеришка сонным голосом пролепетала:

— Еще, еще... — а у нее получалось: «исё, исё...»

Но «еще» все-таки не получилось — Наташа Павловна повела ее спать, хотя и знала, что та долго не уснет — встала днем поздно, — и Катеришка, заплетаясь ножонками, все спрашивала:

— А папа исё в море?

— В море, лапушка, в море...

Вечер окончательно надвинулся, потемнело вокруг все, и зажглись звезды, округлые и тяжелые, словно отлитые из желтого металла. Потом и луна взошла, голубым светом выстилая дорожку на горбатой ряби. Мария Семеновна с Иваном Сергеевичем ушли к морю. Наташа Павловна легла грудью на подоконник, мельком, почти украдкой, подумала: «Господи, что-то будет».


* * *

Назавтра в школе у нее были утренние часы, и она ушла к девяти, сказав, что вернется поздно. Ее подруга — она тоже занималась с утра — жила на Корабельной стороне, давно приглашала к себе в гости, и Наташа Павловна решила у нее отобедать и отсидеться до вечера. «Глупости, конечно, не девчонка уже, но что же делать, если он такой настырный?»

Они вышли из школы вместе — подругу ее звали Мила Васильевна, и была она молодящейся тридцатилетней особой — и, прежде чем идти на паром, забрели в кафе выпить там по чашечке кофе.

— Знаешь, Наташка, — сказала Мила Васильевна, помешивая ложечкой в чашке. Она недавно развелась и теперь кляла всех мужиков на свете, считая их по натуре кобелинами. — Надо смотреть на вещи просто до циничности: медицинский вариант, и никаких забот. Стирать носки, а потом получать плевки в душу — ну нет.

— Иногда ведь и любить хочется.

— Сентиментальность в наше время — это, мать, пошлость. Сегодня хочется любви, завтра ее уже не хочется.

Они заказали еще по чашечке кофе, и Наташа Павловна неожиданно сказала, поправив прическу:

— Ты езжай одна. А я скатаю домой, девушку свою проведаю, а потом примчусь.

— Однако ты, Наталья, даешь, — грубовато сказала Мила Васильевна, но отговаривать ее не стала, и они разбежались: Мила Васильевна опустилась к парому, а Наташа Павловна села в троллейбус, который в гору поплелся по-стариковски, кряхтя и припадая набок.

Дома она переоделась в светлое платье, зауженное книзу, и это только подчеркивало стройность ее ног. Она знала, что платье шло ей, и последнее время почти не надевала его.

— О господи, — подумала она вслух, поправляя перед зеркалом прическу. — Зачем все это? — Но занятия своего не оставила.

В дверь стукнули, и вошла Мария Семеновна.

— Голубушка, ты опять уходишь?

Наташа Павловна опустила руки, став сразу виноватой и блеклой.

— Вам будет очень неприятно, если он придет?

— Голубушка, мы с дедом хотим, чтобы тебе было хорошо.

Наташа Павловна погладила ее по плечу, припала к нему щекой, украдкой улыбнулась.

Мария Семеновна прикрыла за собою дверь поплотнее, как бы говоря тем самым, что никто больше не потревожит Наташу Павловну, и Наташе Павловне сразу расхотелось прибирать себя. Она присела на краешек подвернувшегося стула, сложила, словно школьница, на коленях руки.

— О господи...


3

Суханов добривался, когда зазвонил телефон. Он выключил бритву, снял трубку и подождал, решив, что его домогается Блинов.

— Ты чего там в молчанку играешь? Вахтенный офицер.

— Привет, вахтенный офицер. Суханов.

— Голубь, велено известить, что с девятнадцати ноль-ноль заступаешь на вахту. Вопросы есть?

— Какому умнику пришло в голову? Я же недавно стоял.

— Умник этот — старпом Бруснецов. Еще вопросы есть?

— Но мне позарез сегодня надо быть на берегу.

— Проще простого. Ищешь себе подмену, идешь к старпому и — гуляй себе.

— Спасибо, — сказал Суханов и положил трубку. Спасибо-то, конечно, спасибо, только какой дурак согласится сидеть в такую роскошную погоду на корабле, и не просто сидеть, а стоять вахту. Суханов тем не менее начал названивать по каютам: в первой получил вежливый отказ, во второй уже ехидный, а в третьей уговорил такого же зеленого лейтенанта порадеть за товарища, словом, старики опять оказались правы: мир еще был не без добрых людей.

Суханов побрился, плеснул себе на щеки одеколончику, пошлепал их ладонями и отправился к старпому. В каюте того не оказалось, спросил у одного, у другого и скоро нашел его на полубаке, где он с Козлюком проверял стопора на якорь-цепи. Бруснецов вообще не умел сидеть без дела и бездельников не терпел, гонял их своей властью, а власть у старпома была большая. Суханов улучил минутку, когда Бруснецов отошел к борту.

— Товарищ капитан третьего ранга, разрешите обратиться.

— Обращайтесь, — сказал Бруснецов милостиво, потянул носом и заулыбался. — Похвально, — опять сказал он потеплевшим голосом. — Похвально, что молодые лейтенанты собираются на вахту, как на свидание. Французский? — спросил он, имея в виду одеколон.

— Так точно.

— Чувствуется... Ну что у вас?

— Мне требуется сойти на берег, товарищ капитан третьего ранга.

— Никаких вопросов. Отстоите свои часы — и милости прошу.

— Но мне надо быть на берегу именно в эти часы. Разрешите подмениться. Лейтенант Махоркин согласился постоять за меня это время.

Шея у Бруснецова стала раздуваться и багроветь.

— Не понимаю вас. Боюсь, что и никто вас не поймет: без году неделя на корабле — и такие пассажи. Правьте службу, лейтенант.

— Товарищ капитан третьего ранга...

— По-моему, я предельно ясно выражаюсь: правьте службу. И смойте с себя эту французскую гадость. Вахтенная служба — это не парикмахерский салон, провонявший цветочным одеколоном. Идите, лейтенант.

— Есть. — Суханов вскинул руку к козырьку, повернулся, словно бы со скрипом, и побрел на шкафут, плохо, в общем-то, соображая, куда идти и что теперь делать: складывалось все хорошо, да, к сожалению, не сложилось, и все из-за старпома, будь он неладен. К Суханову заглянул Блинов, присвистнул:

— Маэстро, а вы, замечу, в разобранном виде.

— Мне с девятнадцати на вахту. Чистоплюй удружил.

— Чистоплюй — это серьезно. Что передать любимому городу?

— Может спать спокойно... И видеть сны. И зеленеть в самом начале распрекрасной осени.

В девятнадцать ноль-ноль, выслушав сменяющегося вахтенного офицера: «Командир на борту, замполит на борту, старпом на борту, увольняющиеся на берег построены на юте, вахту сдал», Суханов натянул на руку повязку и сказал погрустневшим голосом:

— Вахту принял.

Ушли увольняющиеся на берег матросы со старшинами, за ними начали сходить офицеры с мичманами. Последним из тех, кому сегодня пофартило провести вечер на берегу, покинул корабль Ковалев. До трапа его провожали старпом с дежурным офицером и Суханов — вахтенный офицер.

— В случае нужды, — сказал Ковалев, — я дома.

Дальше все пошло по чину. «Смирно!» Ковалев вскинул руку к козырьку, ступил на трап, и когда дошел до середины, послышалась команда «Вольно».

Бруснецов глянул на Суханова, хотел, кажется, что-то сказать, но не сказал и, не торопясь, правым бортом проследовал в надстройку, где у него была каюта.

«А может, хорошо, что все так получилось, — с грустью подумал Суханов. — Может, так и надо. Может, это я просто муть напустил, как каракатица. Может, и не было ничего...»

Суханов побродил по юту как неприкаянный, зашел в рубку вахтенного офицера, посмотрел на часы, но событий, в общем-то, никаких не происходило, и записывать в журнал практически было нечего. Он снова зашагал к трапу, словно бы придумал себе дело, и ему все казалось, что он по воле старпома утратил тревожное и радостное ощущение жизни, неожиданно обретенное им после неудачи с лодкой. «Это же надо так, — опять подумал он, — я упал, поднялся было, а Чистоплюй снова подставил ножку».

Ему было даже невдомек, что он еще ничего не обрел, а значит, и терять ему было нечего, а тревожно-радостное чувство, внезапно вспыхнувшее, таилось в нем самом, и оно долго еще будет появляться, исчезать и снова появляться, как доброе знамение. «Боже! — обращался он к своему неопознанному богу. — Почему так все нелепо получилось? Почему судьба одного человека должна зависеть от прихотей другого человека? И почему мы не всегда понимаем один другого? Ведь это так просто: один сказал, а другой все понял...»

Всю вахту он как бы метался от надежд к сомнениям: дойдет до трапа — появятся надежды, вернется к рубке — опять начнет сомневаться, десять шагов — затеплится огонек, еще десять шагов — огонек исчез. «Она же не поверит теперь мне! — почти кричал он возле рубки. — Но ведь я же ни в чем не виноват», — говорил он себе возле трапа.

С надстройки его окликнул Бруснецов.

— Вахтенный офицер, что вы мечетесь, как маятник?

По всем человеческим канонам следовало бы ответить: «Виноват, товарищ старший помощник, места себе не нахожу» — и это было бы горькой правдой, в которую Бруснецов просто-напросто не поверил бы. Место вахтенному офицеру на якорной стоянке жестко определено корабельным регламентом: ют, шкафут правого борта, в некоторых случаях рубка, а мельтешить должны другие, скажем, рассыльный, вахтенный на баке, мало ли молодых и шустрых с красно-белой повязкой на левой руке.

Подняв голову, Суханов сказал снизу вверх:

— Промеряю расстояние, на которое следовало бы выпускать выносную гидроакустическую станцию, чтобы на ней не отражались собственные помехи.

«Врет как сивый мерин, — подумал Бруснецов с восхищением. Он не знал, как умеет врать сивый мерин, по, видимо, здорово, если уж старики сложили про него поговорку. — Однако находчив. Может, со временем и получится грамотный офицер», — и тоже сказал не то, о чем думал:

— Потом промерите. А пока правьте вахтенную службу. Увольняющиеся уже начали возвращаться?

— Никак нет.

— Ну и правильно, — сказал Бруснецов. — Сегодня не погода, а чистая благодать. — И опять подумал: «Благодать-то уже на исходе, а я так ни разу по-настоящему и не выкупался. Ох, маета наша. А Суханов-то, хлюст, однако. Палец совать ему в рот, пожалуй, надо повременить...» — Начнут подходить первые увольняющиеся — дайте мне знать.

Докладывать старпому Суханову не пришлось, его сменили в двадцать три ноль-ноль: «Командир на берегу, замполит там же, прости, господи, старпом присутствует. Товарищей офицеров съехало (сходили-то они пешочком) столько-то, мичманов — столько-то, старшин и матросов — столько-то... Корабль стоит на двух якорях. Миленький, принимай вахту, истомился душой и телом».

— Вахту принял.

К концу вахты Суханов заметно притомился, уже не изводил себя разными вопросами, а подумывал о том, что как только сменится, то сразу же заберется в душ, благо последнее время с пресной водицей вроде бы вышло послабление, поплещется, попьет потом чайку и маленько помечтает. Но, сменившись, почувствовал такое опустошение, что и в душ ему расхотелось идти, и спать будто бы рановато еще было ложиться, и сиднем сидеть в каюте — удовольствие тоже было ниже среднего, и Блинов на берегу и вряд ли еще скоро появится — Блинов, как, впрочем, и сам Суханов, собственным углом в городе еще не обзавелся, поэтому ночевал на корабле, — и, значит, душу отвести не с кем. Вот она, лейтенантская жизнь: на вахте стоишь — плохо, сменился — тоже нехорошо. Не идти же было среди ночи на берег, и Суханов отправился на бак, благо там в эту пору никого, кроме вахтенного матроса, не было.

Суханову на глаза попалась бухта капронового троса — видимо, Козлюк недавно менял швартовые концы, — он уселся поудобнее и закурил. Порой человеку для счастья недостает самой малости, казалось бы, чего уж проще, протяни только руку, вот оно, счастье-то, но счастье мимолетно, оно затрепыхало крылышками, и остался человек с протянутой рукой, словно нищий.

Нищим, допустим, Суханов себя не чувствовал и несчастным не был, а так хотелось, чтобы кто-нибудь приголубил его, словно маленького. «Ну, жди — приголубят, — неожиданно озлился Суханов. — Чистоплюй так приголубит... Так приголубит...» Он не знал, как старпом может «приголубить». Главное, что он разозлился, и думать об этом уже не хотелось, и несчастным он себя больше не чувствовал, покуривал, поглядывал на черную воду, по которой, постукивая двигателями и обозначив себя желтыми и зелеными бортовыми огнями, проворно скользили катера, прихватив с Минной стенки старшин с матросами, коим пробил час возвращаться на борт.

Темнеть заметно стало намного раньше, хотя ночи оставались еще душными, словно в разгаре лета, и ветер с моря был влажно-теплый, даже как будто немного прелый, пахнущий йодом и солью. Из-за города всходила луна, она катилась по крышам, потом подпрыгнула, повисела так недолго и поплыла ввысь, разливая ровный, мерцающий на темной воде свет, и к Суханову побежала прямая дорожка, по которой, наверное, если иметь хорошее воображение, можно было уйти на небо.

Суханов выкурил вторую сигарету, потомился, но и тут делать стало больше нечего, вернее, сидеть дольше не хотелось, и, значит, наступала самая пора спать, но он в каюту опять пошел не сразу, а сперва в рубке вахтенного офицера полистал журнал увольняющихся на берег — акустики вернулись вовремя, замечаний не было. «День прожит, — зевнув, подумал Суханов. — Замечаний нет, и не в этом счастье».

Он наконец спустился в каюту — было далеко за полночь, — бросил фуражку на койку, отстегнул галстук, и тут стукнули в дверь. В каюте появился неунывающий Блинов.

— Маэстро, — сказал он, посмеиваясь. — Я рвался к вам. Видит бог, как я хотел вас видеть...

Блинов соорудил чаек, и они засиделись часов до трех, точнее, до того времени, когда иллюминатор налился прозрачной синевой, и говорили о том, что хорошо бы «Гангут» определили на боевую службу в Средиземное море, а еще лучше бы в Атлантику, подальше от всех соблазнов. Суханов понимал, что если служба у него и дальше так пойдет, то отношения с командой у него окончательно разладятся и Ветошкин возьмет верх — впрочем, так ли уж нужен был Ветошкину этот самый верх?

В эти ночные часы Суханову уже казалось, что жизнь его дала здоровущую трещину и нет у него другого выхода, как идти в океан и зарабатывать себе там чины и славу... У Блинова были свои причины, которые не прибивали его к берегу, а даже словно бы отталкивали от него: в прошлом году, когда «Гангут» находился в Средиземном море, жена его, мягко говоря, сделала ручкой, или как пелось в расхожем танго: «Прости меня, но я не виновата...» Он тоже не был виноват и тоже сделал рукой.

— Девочки девочками, — говорил Блинов, принимаясь за третью чашку, — а нам подавай боевую службу. Мужики мы с тобой или слюнтяи?

— Мужики, — соглашался Суханов, и ему становилось зябко: «Гангут» на боевую службу могли и не послать — лодку-то проворонили по его, лейтенанта Суханова Юрия Сергеевича, вине, о чем командир корабля изволил начертать особый пунктик в приказе, указав на это деяние как на трудно совместимое с понятием долга и чести флотского офицера.

— Поэтому плюй на все и береги здоровье, — начал наставлять его среди ночи Блинов.

— Потом плюну, — пообещал Суханов.

Иллюминатор совсем посветлел, за ним уже угадывался внутренний рейд, на котором мирно посапывал крейсер. Его, видимо, как и человека, одолевали предутренние сны. Спать оставалось всего ничего, а с семи Суханову опять предстояло заступать на вахту.

Разбудил его Ветошкин, который вернулся на корабль, едва стало светать. Был он хорошо выбрит, свеж, даже кончики усов успел закрутить в стрелку. Суханов хотел потянуться, но тогда пришлось бы объяснять Ветошкину, что засиделся с Блиновым за разговорами, рывком сбросил с себя одеяло и задрыгал ногами и руками, делая вид, что занимается зарядкой.

«Сперва бы в гальюн сбегал, про... — улыбаясь в фасонистые усы, подумал Ветошкин, — а потом и махал бы своими граблями». Но из каюты не ушел, потому что разбудил Суханова по делу, и, когда тот закончил свои фортели, сказал почти заговорщицки:

— Главный боцман вчера у меня в гостях был. Козлюк, значит. Так по секрету сказал, что на воскресенье на «Гангуте» праздник намечается — годовщина подъема флага. Пятая по счету. А до этого смотр устроят, аж по форме двадцать. — Он внушительно помолчал. — Козлюк обещал нынче же красочки разной плеснуть. И эмали, само собой. Подкрасить что где надо загодя. Морякам следует приказать все бельишко перетряхнуть, перестирать и перештопать, а какое совсем барахло, то сдать баталеру на ветошь. Форма двадцать, скажу я вам, это большой шмон... У нас в кубрике линолеум поизносился. Козлюк — мы с ним лет пятнадцать, если не двадцать, дружим — обещал линолеума дать.

— А мы с этим линолеумом не влипнем? — с опаской спросил Суханов.

— Будем трепаться на баке — влипнем, — убежденно сказал Ветошкин. — Вы мне только не перечьте — для пользы же дела, — если среди дня кого из моряков потихоньку с занятий утаю. Насчет пресной водицы я уже с трюмачами договорился. В бане и постираемся.

— Ох, влипнем...

— He извольте беспокоиться.

Ветошкин ушел в команду, обмозговывать хозяйственные делишки, а Суханов, собираясь на вахту, невесело размышлял: подведет его Ветошкин под акафист или не подведет? «Чужая душа — потемки, — трагически подумал он. — Как он меня с дельфинами...»

Ветошкин там, в кубрике, тоже не оставался в долгу: «Сколько их, зеленых, прошло через мои руки, и всех учить надо. Хорошо, если потом эту самую руку пожмут, а то ведь и спасибо не скажут».


4

Умным на «Гангуте» был не один Ветошкин. Таких умников, которые водили дружбу с Козлюком, нашлось много, и в укромных местах на бельевых леерах затрепыхались тельняжки, форменки, трусы, запахло суриком, кузбасслаком, эмалью. Официально о проведении смотра еще не объявляли, но готовиться к нему исподволь уже начали, и Бруснецов знал об этом, но против своего же правила скандала не поднимал: корабль чистился и мылся, говоря языком моряков, наводил марафет. Бруснецов, правда, называл это порядком, а ради порядка он многое мог простить.

Сход на берег никто не отменял, но работы прибавилось, и минуты свободной уже не оставалось, тем не менее после обеда, когда на флотах с петровских времен устанавливался адмиральский час и команде разрешалось соснуть, Суханов все-таки вырвался на берег, рванул в гору и скоро уже подъезжал к студии звукозаписи, действуя по плану, который составил, еще будучи на вахте.

Галочка оказалась на месте и ему тоже ослепительно улыбнулась, может, блеску в ее улыбке было и поменьше, чем в прошлый раз, когда на первом плане выступал «бонвиван» Блинов, но это уже не имело значения. Суханов положил перед нею плитку «Экстры», приобретенную в соседней булочной.

— Вам тоже в три адреса? — спросила Галочка, невинно шевеля ресницами, словно опахалами.

— Нет, — сказал Суханов, растерянно кося глазами по сторонам. — А что Наташа? Ее сегодня еще нет?

— Ах, Наталья Павловна... — Галочка еще улыбалась, но блеску в ее улыбке заметно поубавилось. — Она у нас консультирует только в тех случаях, когда идет серьезная запись. А у вас музыка серьезная?

— Вообще-то да, мне хотелось бы иметь для кассетного магнитофона фуги... — Он немного помедлил. — Да, фуги Баха, — сказал он, и глаза у него стали оловянными. («А, черт... Почему, спрашивается, Бах, а не Бетховен, не Чайковский, не Шопен?») — Да, и Бетховена... «Лунную сонату». Можно еще и «Времена года» Чайковского.

— О... — Галочка опять поиграла наставными ресницами и стала оживленно-деловита. — Это очень серьезная работа. Вы, видимо, надолго собираетесь в море?

— Так точно.

— Тогда я вам советую дойти до Большой Морской. Это совсем недалеко. Там музыкальная школа. Здание в стиле ампир. Это еще с той эпохи. Вы сразу обратите на него внимание. Там спросите Вожакову Наталью Павловну. С нею обо всем и договоритесь. А я пока подготовлю письмо в радиокомитет. Думаю, что нам помогут.

«Фуги я теперь непременно запишу. И «Лунную сонату» тоже, и «Времена года»... Даже по этому случаю магнитофон куплю, — подумал он, выходя в дремотное пекло, которое к тому же пахло здесь раскаленным асфальтом. — Прекрасно, Суханов. Только почему ты, Суханов, постоянно прибегаешь ко лжи? Нехорошо это, Суханов, некрасиво».

Наташи Павловны в тот день в школе не было, но Суханов узнал расписание ее уроков и даже нашел окно класса, в котором она вела занятия. На корабль он успел к концу адмиральского часа и с важным видом сказал Блинову:

— А знаете ли, Гиппократ, из меня мог бы получиться неплохой детектив.

— А может, все-таки попроще — сыщик? — Блинов подумал, пожевал губами и грустно сказал: — Блажен, кто смолоду был молод...

Кажется, взгрустнулось сегодня корабельному медику, был он тих до неприличия, покладист и даже не позвал Суханова на берег. Собственно, Суханову там пока что делать было нечего: в раскоп идти он не решался, невольно нарушив свое же слово, а занятия в школе у Наташи Павловны складывались таким образом, что ему лучше всего было туда заявиться в субботу. Суханов, естественно, не был виноват в том, что нарушил слово, и тем не менее чувствовал себя виноватым. Эта виноватость без вины тяготила его, и он даже пытался сочинить, что скажет в свое оправдание, но, кроме того, что они были в море — он об этом сказал уже в прошлый раз, — а потом его упекли на вахту, придумать ничего не мог.

Это было в четверг, а в пятницу старпом едва опять не спутал Суханову карты, объявив на подъеме флага, что смотр кораблю флагман решил провести в эту субботу, чтобы сам праздник не омрачать.

Смотр на корабле — дело если и не совсем обычное, то по крайней мере довольно частое. Он является той профилактической мерой, говоря языком корабельного документа, которая должна предотвратить нежелательные явления, допустим, коррозию металла в швартовом устройстве, неисправность катеров и шлюпок, именуемых в последнее время плавсредствами, неряшливое содержание моряками своего имущества.

Выиграв один день — что значит дружить с главным боцманом! — Ветошкин в пятницу просто-напросто отставил своего обожаемого лейтенанта в сторону, успел и линолеум новый настлать в кубрике, и притоптать его, чтобы особенно не резал глаза, и подкрасить, где надо. Моряки всё перестирали и перечинили, оставалось завтра — в субботу — провести только большую приборку.

Стараниями Ветошкина — Суханов это хорошо понимал — акустики на смотре блеснули, и командир бригады спросил Суханова:

— Давно ли ходите в офицерах, лейтенант?

— Третий месяц, товарищ капитан первого ранга.

— Три месяца, а уже добились такого порядка? Похвально.

— У него мичман — золото, — заметил Бруснецов.

— У нас, старпом, нет плохих мичманов. У нас есть плохие командиры групп, старпом, и команд.

— Так точно, — сказал Бруснецов, хотя и остался при своем мнении. Давно уже было замечено, что перечить начальству все равно что плевать против ветра.


* * *

Ужин был ранний, и после него команда уволилась на берег. На этот раз катер ждать не пришлось, и Суханов отправился на Минную стенку. Вместе с ним шли и моряки его группы: старшина первой статьи Ловцов, старший матрос Рогов, кто-то еще, кажется матрос Силаков — Суханов в толпе не всех разглядел. Рядом с ним в катере пристроился Ловцов.

— На танцы или просто погулять? — спросил Суханов только для того, чтобы что-то спросить.

— Ни то, ни другое, — ответил Ловцов. — У меня мать нехорошая стала — все время болеет. Хочу поговорить с ней.

— У вас что же — свой телефон? — удивился Суханов, вспомнив, что Ловцов призывался из села с красивым таким названием — Коростынь.

Ловцов негромко посмеялся:

— Какой у нас телефон! Заказал... Я же из деревни. Почта есть — и ладно.

Проявив некую светскость, Суханов не счел нужным дальше расспрашивать Ловцова, а Ловцов, видимо, больше ничего и не сказал бы: разговоры разговорами, мать матерью, а была у него еще одна заноза, от которой он никак не мог освободиться. Месяца два назад окольными путями — не от матери — узнал он, что девчонка, с которой проучился в школе десять лет и которая писала ему, что будет ждать, неожиданно устроилась работать в районный центр Шимск и скоро вышла там замуж за узбека, приехавшего туда то ли «поднимать целину Нечерноземья», как писали тогда газеты, то ли зашибить деньжонок. Этим «целинникам» тогда платили раза в три-четыре больше, чем коренным жителям, которые ничего не поднимали, а жили себе и жили на дедовской земле.

От Минной стенки в город вела крутая неширокая лестница, и идти пришлось плечо в плечо, а наверху под широким платаном, знавшим, наверное, еще Нахимова, дорожки их разошлись: Ловцов с Роговым и Силаковым отправились на почту, а Суханов переулками выбрался на Большую Морскую и шел, радуясь, что все у него наконец-то начало складываться: и на смотре, пусть стараниями Ветошкина, проскочили удачно, и с моряками, кажется, начал устанавливаться контакт.

В школу его не пустили, сказав, что там идут занятия и посторонним незачем попусту по коридорам шататься, директрисы-де нет, а завуч сама проводит занятия с хоровиками. Суханов погрустил возле подъезда, потом зашел с торца, куда выходило окно класса, в котором занималась Наташа, конечно же Павловна, повертел головой, увидел здоровенную деревянную лестницу, забытую рабочими. «А, — подумал Суханов, — тряхнем стариной. Где наша не пропадала», поплевал на ладони, потер их смачно, подтащил лестницу и приставил к стене. Ее хватило до подоконника. Суханов выглянул на улицу — не видно ли поблизости флотского патруля — и с опаской полез наверх, пробуя руками прочность сооружения. Окно было открыто. Суханов подтянулся на руках и лег на подоконник. Наташа Павловна стояла к нему спиной и ничего не видела, зато девочка, сидевшая за пианино, открыла от удивления рот и сбилась с игры.

— Таня, что с тобой? — строго спросила Наташа Павловна.

— Со мною ничего, Наталья Павловна, — тихо промолвила Таня.

— Почему ты путаешься? Ведь ты хорошо играла эту пьесу. Ты что, забыла ее?

— Я не забыла, только в окно дядечка лезет.

— Какой еще дядечка?! — Наташа Павловна обернулась, и лицо ее вспыхнуло. — Сумасшедший, что вы делаете? Сейчас же слезайте. — Она подошла к окну. — У вас хоть чувство приличия есть?

— У меня все есть, — сказал Суханов.

— Сомневаюсь. Сейчас же слезайте и уходите. Иначе я позову директрису.

— А ее в школе нет.

— Ну так завуча.

— А она занятия проводит с хоровиками.

Наташа Павловна опешила и неуверенно спросила:

— Мне что же — караул кричать?

— Не надо кричать караул, — попросил Суханов. — Я сейчас слезу и стану ждать вас у подъезда.

— Зачем?

— Мне надо вам все объяснить.

— Что именно — все?

— Все, — упрямо сказал Суханов.

— Слезайте. Я вас больше не хочу слушать. Если вы этого не сделаете, я на самом деле закричу караул.

— Не надо кричать караул, — опять попросил Суханов, и голова его исчезла из окна.

«Сумасшедший, — подумала Наташа Павловна и провела ладонями по щекам, как бы остужая их. — Ну право — сумасшедший».

— Таня, повтори, пожалуйста, всю пьесу с начала и не будь, прошу тебя, такой любопытной.

— Я не любопытная, Наталья Павловна, только он все время смотрел на вас, а вы не поворачивались.

— Руки... Руки... — машинально сказала Наташа Павловна, хотя Таня держала руки правильно. — Все время следи за положением рук. — Она подошла к окну сбоку, легонько отодвинула занавеску: Суханов там, внизу, докурил одну сигарету, бросил ее в урну и тут же прикурил другую. «Нет, определенно он сумасшедший».

В класс заглянула Мила Васильевна:

— Наталья Павловна, ты освободилась уже? Подожди меня. Зайдем в мороженицу, поболтаем немного.

— Извини, Мила Васильевна, но я сегодня спешу, — неожиданно для себя сказала Наташа Павловна, хотя именно сегодня она никуда и не спешила.

Отпустив Таню, Наташа Павловна, словно в изнеможении, присела к столу: конечно, проще было бы прогнать этого сумасшедшего, но прогонять его не то чтобы не хотелось, а словно бы не хватало решимости. Она торопливо прошла по длинному гулкому коридору — музыка за дверями уже стихала, видимо, занятия заканчивались, — спустилась по лестнице, застланной белым холщовым половиком, делавшим шаги глухими, глянула на себя в зеркало, достала из сумочки помаду, легонько прикоснулась ею к губам.

Суханов бросил в урну сигарету («Кажется, третью», — подумалось Наташе Павловне.), быстрыми шагами — явно заждался — рванулся навстречу, выжидательно и напряженно при этом улыбаясь. Наташа Павловна пристроилась к нему справа, чтобы не взял под руку — правая рука у военного должна быть свободной. Большую Морскую они прошли молча. «А он не такой уж смелый, каким хочет казаться!»

— Ну так что вы хотели мне сказать? Что вы были в море? — спросила она насмешливо. — Что у вас вахты, смотры?

— Так точно, — сказал Суханов. — Вахты и смотры.

Наташа Павловна иронически-грустно усмехнулась:

— Это старо как мир, и поэтому лазить в окна ради этого не стоило.

Правда тут никак не проходила, Суханов смешался и сказал совсем уж невпопад:

— А вот поэт как-то сказал: «Ты меня незримая звала».

Наташа Павловна негромко рассмеялась:

— Господи, хотя бы поинтересовались, кто я такая.

— Потом поинтересуюсь.

— Может, я совсем и не Павловна.

— Потом сами скажете, кто вы такая.

Суханов уже было направился в мороженицу, решив там немного, что называется, перевести дух, но Наташа Павловна придержала его за рукав.

— А вот в мороженицу я с вами не пойду. И кофе пить не стану. И вообще мне пора домой.

— Я вас провожу.

Наташа Павловна даже остановилась, заглянув ему в лицо.

— Да кто вы сами такой? И почему вы ко мне пристали?

— Ну что ж, давайте начистоту. «Я в твоих глазах увидел море с белым затонувшим кораблем».

— Вы нашпигованы Есениным, как домашняя колбаса чесноком. Но все-таки у поэта немного не так.

— А кто вам сказал, что я не поэт?

«Вы сумасшедший, — подумала Наташа Павловна. — Ну да бог с вами, проводите до раскопа. С меня не убудет». Они перешли на теневую сторону, Наташа Павловна взяла Суханова под руку, пристроилась слева и сказала извиняясь:

— Ужасно жмет туфель.

Суханов не успел ничего сказать, даже фразы еще никакой не придумал, как из-за акаций, подстриженных непривычно коротко для южного города, вынырнули Рогов с Силаковым, оба взопревшие, рассерженные. Увидев Суханова, завопили еще издали в два голоса:

— Товарищ лейтенант!

Наташа Павловна отстранилась, чтобы не мешать их разговору, и потихоньку пошла к спуску.

— Я сейчас, — сказал Суханов Наташе Павловне и повернулся к своим: — Что случилось, орлы?

— Неувязочка вышла, товарищ лейтенант, — заговорили «орлы» в два голоса. — Ловцова в комендатуру замели. Он после разговора вышел вроде бы как не в себе. Они к бескозырке и прицепились, будто чего-то не так.

— Только еще этого не хватало, — пробормотал Суханов, обернулся и, не увидев Наташу Павловну, заволновался: — Вы не видели, кудадевушка делась?

— Вниз пошла. — Рогов неопределенно махнул рукой. — По спуску.

Там, внизу, помнилось Суханову, была остановка такси, и Наташа Павловна, окажись машина, очень даже свободно могла и уехать — поди знай, что у нее на уме! — и он подумал, что если сейчас же не догонит, то сегодня вообще проворонит ее. Он напустил на себя туману:

— Вот что, орлы. Марш на корабль и передайте мичману мое приказание, чтобы немедленно отправлялся в комендатуру за Ловцовым.

— Так комендатура-то, товарищ лейтенант, почти рядом...

Лицо Суханова сморщилось, и он невольно поджал губы, словом, налево пойдешь... и направо пойдешь... «Эх, была не была...» — подумал он, и голос его обрел упругость:

— По-моему, я ясно выражаюсь.

— Есть, — сказали Рогов с Силаковым, повернулись и пошли прочь.

Суханов рванул по спуску, прыгая, где можно было, через три ступеньки. Наташа Павловна стояла в тени акации и терпеливо поджидала его.

— Все уладили? — спросила она понимающе.

— Так точно, — бодрым голосом ответил Суханов, наверное, в его голосе бодрости было бы больше, если бы он слышал, что сказал Рогов Силакову:

— Ну, дела... С нашим лейтенантом каши не сваришь.

— Это понятно, — согласился Силаков, который побаивался Рогова — тот был «годком» — и умело поддакивал ему.

— Ничего, потом заварим, — пообещал Рогов. — Дуй к мичману, а я тут кого-нибудь из гангутцев поищу.

В эти минуты Суханов для них гангутцем не был.


5

Они блуждали по городу долго и до раскопа добрались, когда солнце стало большим и красным, постояли перед памятником.

Суханов прочел, сняв фуражку:


Странник, скрываю собою я Ксанфа,
Который был утешением отца, родины юной красой…

«Прощай, Ксанф», — меланхолически подумал Суханов и надел фуражку.

— Я часто думаю о нем, — сказала Наташа Павловна, тоже склонив голову. — «В битве за родину был он завистливым сгублен ареем...» А ведь он был поэтом, любил, страдал, ненавидел, радовался вот этому морю и этому солнцу — посмотрите, какое оно красное! А потом пришли ареи и уничтожили эту жизнь. По какому праву? — спросила она, понизив голос до шепота.

— По праву сильного, — не задумываясь, ответил Суханов.

— Там за бухтой на месте белого города недавняя война тоже оставила одни развалины. — Наташа Павловна подняла на Суханова глаза и спросила: — Вам не бывает страшно за людей?

— Наверное, бывает, — неуверенно ответил Суханов. — Может, поэтому я и форму надел.

— А это не красивые слова?

И тогда Суханов спросил в свою очередь:

— А разве красивые слова — это всегда плохо?

— Нет, почему же, если слова — это дела. — Она поддела носком туфли камешек, и Суханов подумал, что они вовсе не жали ей ногу. — Вам никогда не бывает одиноко?.. Хотя что вы можете понимать в одиночестве?!

Суханов долго молчал, обдумывая, что бы это ему сказать: одиноким, наверное, он все-таки был, но что такое одиночество, он представлял себе довольно смутно.

— По всей видимости, одиночество — это когда бывает больно, а люди этого не понимают, — не слишком уверенно сказал Суханов.

— Пожалуй, — согласилась Наташа Павловна. — Впрочем, не всегда. Чаще всего от того, что люди понимают, лучше не становится. — Она нагнулась, сорвала кустик полыни, понюхала его. — До чего же стойкий запах. Немного горький и немного печальный. Запах одиночества.

— Полынь — трава седая, — заметил Суханов, вспомнив чьи-то стихи.

Домик под зеленой крышей остался справа, и они по косогору вышли на самый кончик мыса, под обрывом которого стоял по щиколотку в воде Анин камень. Наташа Павловна посветлела лицом, в глазах появился озорной блеск, и, крикнув Суханову: «Догоняйте», она побежала по крутой тропинке вниз.

Суханов тоже выдрал на бегу куст полыни, переложил его в левую руку, а правой, поддерживая фуражку, осыпая камни, которые звонко зацокали по карнизам, подал полынь, догнав ее.

— За неимением гербовой...

— А она горькая-горькая... Но все равно давайте.

Садилось солнце, краешек его, еще золотой, должен был вот-вот коснуться засеребрившейся воды. Суханов взял Наташу Павловну за руки, раскрыл ее ладони.

— Держите крепче. Сейчас оно совсем не горячее. Я дарю его вам.

Наташа Павловна протянула руки, солнце, казалось, задержалось в ее ладонях.

— Господи, — сказала она чуть слышно, — я держу солнце.

Потом она раздвинула ладони, и солнце, краснея и становясь на глазах бордовым, ушло в море, как раскаленная капля в синий лед, оставив после себя пепельно-красную зарю, предвещавшую скорый сильный ветер.

— Вот и все, — сказала Наташа Павловна, вздохнув.

— Я вас провожу?

— Нет-нет, — почти испуганно сказала Наташа Павловна, повернулась и быстро побежала — это в тесных-то туфлях! — по твердой тропинке, постукивая каблуками, как кастаньетами. Тропинка огибала обрыв, и, прежде чем скрыться за уступом, Наташа Павловна обернулась, махнула рукой, крикнув: — Прощайте!


* * *

Дело, по которому комендантский патруль задержал Ловцова, в общем-то не стоило выеденного яйца. Месячники, столь уважаемые с некоторых пор на гражданке («месячник по древонасаждению» — словечко-то какое соорудили; «месячник по борьбе за чистоту в городе» — а потом что, можно грязью зарастать?), невольно перекинулись на флота, и комендант гарнизона, не желая отставать «от духа времени», тоже ударился в сочинительство, объявив в конце концов «месячник по борьбе с нарушителями формы одежды». Вообще-то, коменданты в морских гарнизонах были, что называется, людьми из легенды, по ним вели счет времени. Ветераны, встречаясь, обычно говорили: «А, это когда Борода был комендантом», «Да не Борода, а Шило», словом, устная гарнизонная летопись размечалась не событиями, а комендантами. Так вот, в городе комендантские патрули уже вторую неделю отлавливали моряков, у которых, с точки зрения старших патрулей, оказывались неуставными ботинки — корочки, брюки — шкары и бескозырки — чумички.

Сойдя с катера на Минной стенке, Ловцов с Роговым и Силаковым сразу же отправились на телеграф — Ловцов еще пять дней назад заказал разговор с матерью, — а потом, если разговор получится хороший, предполагали закатиться на танцы в Матросский клуб. Назначенное время уже вышло, дали и Магадан, и Ташкент с Ленинградом, и Кызыл, а Новгород все не объявляли. Ловцов дважды подходил к окошечку, и ему дважды отвечали:

— Ждите...

И вдруг динамик истошно заверещал:

— Новгород... Кто заказывал Новгород? Пройдите в шестую кабину.

Шестая кабина оказалась в самом углу, и в ней уже зажегся свет. Ловцов схватил трубку и, не сдерживая себя, будучи уверенным, что связь будет плохая, закричал:

— Мама! Это я, мама! — И вдруг лицо его стало растерянным. — Это ты, деда? А где мама? А что с ней? Ничего, да? Она что — в больнице? Дома... У меня все хорошо. Служба? Нормально... Деда, об этой мадамочке больше ни слова. Обо мне интересовалась? А чего обо мне интересоваться? У меня все нормально.

Из кабины Ловцов вышел вконец расстроенный, машинально сбил бескозырку на затылок, не обратив внимания, что к нему уже начал присматриваться патруль, сунул руки в карманы и негромко засвистел: «Ильмень-озеро глубоко, чайка вьется над волной. А не тебе б, моя хорошая, смеяться надо мной». Свист, кажется, окончательно вывел из себя старшего патруля, и он решил: «Этого надо брать».

— Что у вас на голове? — кротко спросил он Ловцова.

— Коровье седло, с вашего позволения.

— Прекрасно, — устало и холодно сказал старший патруля. — А позвольте полюбопытствовать, что у вас на ногах?

— А вы разве не видите?

— Я все вижу, — не меняя тона, заметил старший патруля, которому для ровного счета не хватало еще трех задержанных.

Ловцов наконец сообразил, что зарвался, и сказал поспешно:

— Хорошо, я сейчас вам все объясню.

— Нет, — возразил старший патруля. — Мне объяснять вы уже ничего не будете, а популярно все расскажете помощнику коменданта.


* * *

Бруснецов к этому времени принял суточный развод наряда, обошел верхнюю палубу и, встретив на полубаке мичмана Ветошкина, к которому мирволил с тех самых времен, когда Ветошкин был у него старшиной команды, спросил почти по-приятельски:

— Как служба, старина?

— Да что служба, — нехотя ответил Ветошкин, невольно вытянув руки по швам. — Нас толкнули, мы упали. Нас подняли, мы пошли.

Бруснецов поморщился и глянул на Ветошкина укоризненно:

— А ведь хорошим ты мне дядькой Савельичем был.

— Так и с вами служилось в удовольствие.

— А теперь что? Сам постарел или лейтенанты не те пошли?

Ветошкин неопределенно вздохнул.

— Понятно, — промолвил Бруснецов. — Суханов, конечно, фрукт, им и командир недоволен. Но где прикажешь взять другого? Или ты думаешь, что другой придет лучше? Ошибаешься, старина. Так, спрашивается, какой же выход?

— Я выходов не ищу, — сказал Ветошкин. — Я служу.

— Плохо мы с тобой служим, если одного лейтенанта не можем научить уму-разуму.

— Научить можно того, кто хочет учиться, — возразил Ветошкин.

Бруснецов тихо присвистнул и оглядел Ветошкина с любопытством, как бы стараясь понять, не обида ли заговорила в нем, и вдруг подумал, что мичман на самом деле на что-то обиделся.

— Мы, старина, лейтенантов не выбираем. Каких пришлют, с такими и служить будем, — сказал он миролюбиво, — традиции флотские править. А традиции — это мы с тобой, тот же Суханов. Так что оставь свои обиды. Да и не Суханову ты служишь, а флоту. Суханов — малая пылинка в нашем большом деле. Помочь ему надо. Понял, старина?

— Так точно, товарищ капитан третьего ранга, помочь Суханову. — Ветошкин усмехнулся. — Только помочь-то можно флотскому человеку, который, может, чего и не знает, чего-то и не понимает, но море любит. А если он любит море с берега, а корабль на картинке, то и прямая дорожка ему туда, откуда пришел.

— Пойдем-ка ко мне, старина, — неожиданно предложил Бруснецов. — Чайку погоняем. Может, до чего и договоримся.


* * *

Силаков в это время был уже на корабле и спрашивал едва ли не каждого встречного:

— Вы мичмана Ветошкина не видели? Вы мичмана не видели?

Он и в каюту к нему стучался, и в кубрик к себе забегал, даже в пост спустился — Ветошкин словно бы испарился. Наконец кто-то сказал, будто видел Ветошкина на пирсе в береговой курилке. Силаков бросился к трапу, но там его ловко перехватил вахтенный офицер.

— Голубь, а вы куда — в самоволку?

— Никак нет, я мичмана Ветошкина ищу.

— Так искать его надо не на берегу, а у старпома. Они вместе в надстройку заходили.

Идти к старпому Силаков робел, но иного выхода у него не было, он вобрал голову в плечи и несмело постучал в дверь.

— Кто там царапается? Входите! — грозно сказал Бруснецов, обретя свой обычный старпомовский тон.

Совсем оробев (или только сделав вид, будто перетрусил), Силаков вошел в каюту и, увидев там своего мичмана, заулыбался, поманил его заговорщицки пальцем. Этот жест сбил с толку Бруснецова, и он, не меняя голоса, спросил:

— Вы что же, пришли одаривать нас своей улыбкой?

— Никак нет, я мичмана своего искал, Ветошкина.

— Так, может, его следовало подождать в коридоре?

Положение получалось глупейшее: сказать прямо — значит, по мысли Силакова, выдать Ловцова, соврать — значит получить от старпома фитиль по полной норме, и Силаков опять заулыбался:

— У меня разговор конфиденциальный. Можно я ему на ушко шепну?

Бруснецов забыл, что он старпом, и захохотал.

— Ну и матросы у тебя, мичман. Не матросы, а сказка.

Ветошкин надулся и, покраснев, сердито сказал:

— Что там приключилось?

Силаков оглянулся на Бруснецова и сказал торопливым шепотком:

— Ловцова в комендатуру замели. Выручать надо.

— Так поискали бы кого поблизости из офицеров-гангутцев.

— Суханова нашли, а он с девушкой шел. Велел, чтобы я за вами бежал.

Бруснецов переглянулся с Ветошкиным, и недоумение одного — Бруснецова — отразилось в другом — в Ветошкине, — как в зеркале.

— Добро, — сказал Бруснецов Силакову. — Скажите вахтенному офицеру, что я разрешил вам продлить увольнение до контрольного часа.


Глава четвертая


1

Суханов проснулся раньше обычного, и было ему тревожно и радостно. Он даже не сразу сообразил, в чем заключалась его тревога и что составляло его радость. Он только понимал, что радость и тревога соседствуют, и не знал, что и над чем возьмет верх.

Часы он обыкновенно держал под головой — до побудки оставалось сорок с лишним минут, к тому же сегодня была не его очередь обеспечивать подъем, и валяться можно было еще целый час

Занавеска на полукруглом ободе над иллюминатором была задернута, тем не менее солнце нашло узкую щелочку, и по переборке прыгали рыжие зайчики. О борт шлепались мелкие волны, видимо, недалеко прошел катер или гаванский буксир. Суханов опять откинулся на подушку, прикрыв глаза, представил Наташу, тревожно-радостную — хотелось, чтобы она была именно такой, — и ему стало хорошо. И вдруг он подумал о Ловцове, и сразу заныло под ложечкой. «А, черт, — пробормотал он, окончательно отходя от сна. — И надо же было им наскочить на меня. Вот уж воистину: мир большой, а тесный».

С берега он пришел поздно — от раскопа до Минной стенки добирался пешком — и только от вахтенного офицера узнал, что Ловцов на корабле. Ветошкин уже спал, и будить его не хотелось. «А есть в ней какая-то тайна, — опять радостно подумал он о Наташе Павловне, — непременно е-есть. — Он снова вернулся мыслями к Ловцову. — Но ведь я, в сущности, был прав: Ветошкин это сделал лучше, чем я. Мне могли бы и не отдать Ловцова, а ему отдали. — Неожиданно Суханов забеспокоился: — Но почему она крикнула «прощайте»? Не «до свидания», а «прощайте»? — И тихо засмеялся: — Ну уж дудки, Натали Павловна, Наташа... До свидания... Слышите?»

Лежать, а тем более спать, больше не хотелось, все-таки следовало что-то предпринимать теперь же, потому что потом будет поздно, хотя и теперь он не знал, что делать. Ветошкин, наверное, знал, а вот он не знал, и спрашивать совета у Ветошкина, тем более искать помощи, было стыдно. В динамике пощелкало, и вахтенный офицер бодрым голосом, как будто только что заступил, сказал:

— Обеспечивающим офицерам и мичманам построиться на юте.

Обеспечивающим от их боевой части сегодня был Ветошкин — это Суханов помнил, — а на построении обеспечивающих обычно присутствовал старпом, и, значит, предпринимать, по сути дела, стало нечего: Ветошкин был занят, Ловцов еще спал.

«Теперь переживай из-за какого-то оболтуса, — в сердцах подумал Суханов. — На берег не могут сойти по-человечески. Черт знает что творится».

Он сходил в душ, побрился, переоделся во все чистое, и пока он все это делал, не торопясь, с чувством собственного достоинства, его неожиданно осенила довольно любопытная мысль. На воскресенье назначался корабельный праздник: перетягивание каната, массовый заплыв, то да се, трали-вали, может, еще и шлюпочные гонки устроят. Это пришлось бы кстати. В училище Суханов был и загребным, и на руле сидел, их шлюпка частенько брала призы, так почему бы теперь не воспользоваться этим шансом, который сам давался в руки: выиграй они гонки, и Ловцову, скажем, можно было бы предоставить внеочередной отпуск с выездом на родину, и Силакову — лычку старшего матроса, ну и Рогову чего-нибудь... Если бы Суханов знал отношения, сложившиеся в его кубрике, он никогда бы не поставил Силакова прежде Рогова, но это уже были тонкости, в которые вдаваться в то утро у него просто не было времени.

На утреннем докладе Ветошкин как бы между делом сказал, что вчера прибегал с берега Силаков и он, Ветошкин, по поручению старпома ходил в комендатуру выручать Ловцова, а так как он, Ветошкин, с помощником коменданта живет на одной лестничной площадке, то Ловцов не только не угодил в утренний доклад начальнику гарнизона, но о нем даже не было доложено коменданту. Словом, инцидент с Ловцовым можно считать исчерпанным.

— У него, должно быть, с матерью дело швах, вот парня и занесло, — сказал Ветошкин. — Может, не стоит его особенно шпынять?

— Я в это дело встревать не буду, вы уж сами, своей властью... Только вот как быть со старпомом? Его-то с какой стороны примазали?

Ветошкин благоразумно пропустил последние слова Суханова мимо ушей.

— Ну и лады, — сказал он, весьма довольный таким оборотом дела: он старался держать Суханова на расстоянии от моряков, так, на всякий случай.

За утренним чаем — субординация во время чаепития соблюдалась с некоторым послаблением — Суханов обратился к Бруснецову:

— Товарищ капитан третьего ранга, а что, не будет ли на нашем празднике шлюпочных гонок?

Бруснецов глянул на Суханова с недоверием, дескать, а этому-то, малахольному, что еще потребовалось, но сам он принадлежал к той школе, которая считала шлюпку основой основ моряцкого дела, и не просто шлюпку, а шестивесельный ял, поэтому спросил с любопытством:

— А, собственно, что вас волнует?

— Видите ли, товарищ капитан третьего ранга, в училище я был неплохим загребным, а потом старшиной шлюпки, которая — без хвастовства — брала призы. Считалось, что я и неплохой парусник.

«Да уж считайте», — подумал Бруснецов, но сама мысль о шлюпочных гонках его заинтриговала, и он сказал:

— Хорошо, я подумаю.

На «Гангуте» числились всего две шестерки, а две — это всего лишь две, тут уж, как говорится, не до жиру, быть бы живу, впрочем, на эскадре кроме «Гангута» были еще и «Полтава», и «Азов», и еще кое-кто; если бы у них занять эти самые ялы, правда, с разрешения командования, тогда что ж... Праздник мог бы получиться вполне приличный. А то сколько можно канат тягать туда-сюда!

Ковалев сперва поморщился, выслушав старпома, — надо идти к командиру бригады, потом к командиру эскадры, мороки не оберешься, — но и он после недолгого раздумья согласился, сходил куда надо, кому надо доложил, и после обеда «Гангут» вышел на внутренний рейд, и под его выстрел стали восемь шестерок со всем припасом и рангоутом. В тот же день были утверждены команды шлюпок, и вечером внутренний рейд огласили молодцевато-унылые команды:

— Два-а — раз, два-а — раз... Навались!

А тем временем «Гангут» чистился, подкрашивался, мылся, принимая достойный праздничный вид, хотя все то же самое он проделал неделю назад, но тогда это было приказание сверху, за которым следовал смотр. Та работа в своем роде была лишена радостного азарта, что ли, теперь же ожидали не смотр, после которого можно было схлопотать большой флотский фитиль, а гостей, в том числе редких — девиц из заводской самодеятельности, и моряки старались один перед другим, не желая ударить лицом в грязь.

День рождения корабля — нечто совсем особенное, выходящее из общего ряда. Скажем, День Военно-Морского Флота — это праздник для всех, гуляй — не хочу, а день подъема военно-морского флага — собственно, это и есть день рождения — принадлежал только «Гангуту», только «Полтаве» или только «Азову», и никому больше другому: «Гангут» гуляет, а все прочие — извините подвиньтесь.

Командование расщедрилось и прислало с утра на «Гангут» оркестр — своего у «Гангута» не было. Трубачи устроились на вертолетной площадке, куда подвели микрофоны, ухнули барабаны, звякнули тарелки, и над рейдом от корабля к кораблю поплыл старинный марш «Морской король». Но еще до этого, в восемь утра, на «Гангуте» был большой сбор, на который моряки вышли в форменках и белых брюках, а офицеры и мичмана по этому поводу достали из шкафов белые тужурки, и вахтенный офицер, после того как Ковалев, легонько придерживая левой рукой кортик, а правую держа у виска, обошел строй сперва по правому борту, а потом и по левому, церемонно подал руку Бруснецову, с которым уже сегодня виделся и обо всем договорился, и занял свое место среди старших офицеров, вибрирующим от волнения голосом подал команду:

— На флаг, гюйс, флаги расцвечивания — смирно!

С этой-то самой минуты праздник на «Гангуте» и принял свое подобающее положение, а духовой оркестр только раздвинул его границы, как бы пригласив в свидетели и другие корабли, стоявшие у пирсов и на внутреннем рейде. Тотчас же начали съезжаться гости, которых у парадного трапа встречали дежурный и вахтенный офицеры, а если гость представлял собой высокое начальство, то на ют спускались старпом с замполитом, а в редких случаях и сам командир. Ритуал не был изобретением «Гангута», он складывался веками, и гангутцам теперь следовало в точности исполнять его предписания: такому-то встречать такого-то, такому-то стоять там-то. Все было выверено предельно, как в часовом механизме, и никакой самодеятельности не допускалось.

Ближе к десяти прибыли городские власти, несмотря на ожидающуюся жару — все в фетровых шляпах, чтобы было к чему приложить руку, приветствуя флаг. Как только они поднялись на борт и командир с замполитом и старпомом представились им, шляпы были тотчас же сняты, и рассыльный, сложив их одна в одну, как стаканы, отнес на вешалку в кают-компанию: почетных гостей после соревнований следовало накормить флотским обедом.

Шлюпочные гонки — а, собственно, с них и хотели начать праздник — должны были начаться ровно в десять часов, но с берега поступил семафор, что на борт прибудет командующий, и все на «Гангуте» пришло в приятное волнение. Даже городские власти словно бы подобрались, хотя для них-то командующий был, по сути дела, своим человеком, с которым они за неделю встречались по нескольку раз: город обеспечивал корабли, корабли помогали городу, но одно дело встречаться в тиши кабинетов, и совсем другое — ожидать его на корабле.

Едва из штаба сообщили, что машина командующего отошла от подъезда, Ковалев тотчас же приказал играть большой сбор. Шлюпочные команды, которые уже сидели на своих местах, тоже были подняты на борт. Ковалев снова обошел строй, придирчиво оглядывая каждого моряка и каждого офицера с мичманом. Белые ремни моряков и белые перчатки офицеров и мичманов прочерчивали почти прямые линии, но чей-то вид Ковалеву все-таки не понравился, и он, не оборачиваясь, тихо сказал старпому:

— Убрать...

И моряк тут же был отослан в низы швабрить коридор в кают-компанию, который и без того был не то что прибран, а прямо-таки вылизан до лакового блеска.

Сигнальщик доложил, что катер командующего отошел от Царской пристани, и тогда Ковалев ликующим голосом, немного приподнимаясь на цыпочки и откинув голову, взорвал тишину:

— Равняйсь! Смирно! Для встречи... слушай — на краул!

Офицеры с мичманами вскинули белые перчатки к черным козырькам, и оркестр грянул встречный марш. Суханов со своей командой стоял на правом борту и хорошо видел, как командующий ступил на трап, шагнул и раз, и другой, и только тогда поднял в приветствии руку, но не приставил ее к виску, как все офицеры, а держал немного на отлете. Все в командующем нравилось Суханову, и сам он понемногу стал себе нравиться. Он верил в свою звезду и знал, что сегодня они выиграют гонку: Ловцов с Роговым оказались на редкость сильными загребными, а Ветошкин неплохо чувствовал парус, и тогда все неприятности, которые последний месяц валились на него, отпадут сами по себе.

Суханов следил восторженным взглядом за командующим, за тем, как он легко ступил на верхнюю площадку трапа и прижал откинутую руку к виску, приветствуя флаг, как переступил на борт и тут же руку снова опустил на уровень плеча, как подчеркнуто строго выслушал командира, как... словом, подмечал те неуловимые мелочи, которые никогда бы в другой обстановке не бросились в глаза. «Как все-таки это хорошо, — думал Суханов, — что старпом сперва сам согласился, а потом и командира уговорил устроить шлюпочные гонки. Это теперь такая редкость, что даже командующий пожаловал на корабль. А между прочим, кто все придумал?» — кокетливо спросил он себя. К счастью, Суханов не знал, что командующий ни о каких гонках и понятия не имел и на «Гангут» прибыл совсем по другому поводу.

Командующий был моложав и подтянут — говорили, что каждый день он проплывал не менее трех километров, — но когда он подошел ближе к строю, Суханов заметил возле глаз у него густую паутину морщинок, которые заметно старили все лицо, а сами глаза казались утомленными и больными. Наконец командующий остановился возле кормового среза.

— Здравствуйте, гангутцы!

И сотни молодых глоток, не жалея голосовых связок, выждав только паузу в три секунды, слаженно прокричали:

— Здравия желаем, товарищ...

После церемонии представления и пожатия рук последовала команда «Разойдись», и когда грохот, вызываемый матросскими коваными ботинками, скатился в низы, раздалась другая:

— Командам шлюпок — в шлюпки!

Все дальнейшее Суханов помнил плохо, оно складывалось помимо его воли, потому что в те минуты фактически не он командовал, иначе говоря, управлял, а им управляли, и он только выполнял эту высшую волю, машинально повторяя:

— Быстрее, братцы, быстрее...

После того как гребцы с Ветошкиным уселись на своих местах и он подал команду: «Уключины вставить, весла разобрать», все стало настолько осязаемо, что он видел и слышал то, что, казалось бы, ни видеть, ни слышать не мог. Он даже был уверен, что, наблюдая за действиями его шлюпки, командующий будто бы сказал командиру: «Молодцы», хотя командующий в эту минуту разговаривал с секретарем горкома партии и в сторону шлюпок не смотрел.

Шлюпки выгребли на линию, подравнялись, и тогда Бруснецов, назначенный главным судьей гонок, подал в микрофон свой ровный, с металлическим отливом голос:

— Внимание... — Выдержал паузу. — Весла-а... — Еще подождал. — На воду-у!

Шлюпки сорвались с места толчком и такими же толчками, словно прыгая и оставляя за собою рваный пенистый след, помчались к поворотному бую, который маячил кабельтовых в восьми от «Гангута». Там шлюпки должны были развернуться, поставить рангоут, взять парусами ветер, которого на внутреннем рейде было, в общем-то, недостаточно, и пойти обратным курсом к другому поворотному бую, там опять-таки развернуться, но уже под парусами, и, не доходя до корабля примерно четырех кабельтов — там стоял еще один буй, — срубить рангоут и пересечь финишную черту снова на веслах, с тем чтобы салютовать командующему «веслами на валек».

Командующий пришел на флот, когда шлюпочное дело считалось основой всей морской подготовки, а не призванием одиночек. Он и сам в свое время часто гонялся, хотя больших призов и не получал, но толк в шестерках понимал, уважал их за выносливость и мореходность, знавал многих асов, и сегодняшние гонки и порадовали его — ах, черт возьми, жива еще традиция! — и огорчили: и гребок был слабоват, и весла у гребцов порой путались.

Шлюпки уходили все дальше и дальше, разбившись как бы на две группы: первые четыре значительно опередили вторую четверку, и среди первых была и шлюпка Суханова. Она пока шла третьей, Суханов решил приберечь силы загребных и поэтому частоту гребка не увеличивал, они — Суханов и Ветошкин — в такт гребку покачивались, и Ветошкин негромко подсчитывал:

— Два-а — раз... Два-а — раз...

«Голубчики, — молил Суханов, — не выдайте, родимые... Два-а — раз... Два-а — раз... Да мы ж таку твою в дышло!»

К поворотному бую они пришли вторыми, и Суханов немного заспешил: можно было бы развернуться на веслах — по условиям соревнования это не возбранялось, — а потом и паруса поставить, но он уже подал команду:

— Весла под планширь. Рангоут ставить.

Ветошкин мыкнул, заелозил на месте и так прижал Суханова к планширю, что тот сразу понял свою оплошность, но делать было уже нечего: они опять оказались в хвосте первой четверки. Ветошкин что-то буркнул себе под нос, но так выразительно, что Суханов понял — выругался.

— Что? — тем не менее спросил он с надеждой и отдал румпель Ветошкину. Впрочем, впереди еще оставалась бо́льшая часть дистанции, и поправить дело время еще было.

Ветер совсем ослабел, но дул с кормы, и Ветошкин распорядился перекинуть фок на правый борт, а грот на левый — это положение парусов называлось «бабочкой», — и шлюпка довольно лихо проскочила мимо «Гангута».

— Хорошо идет, — сказал командующий.

— Это чья шлюпка? — спросил Ковалев, нагибаясь к Бруснецову.

— Командир Суханов.

— А... Скажите-ка...

Другие шлюпки поняли свою оплошность и тоже поставили паруса «бабочкой», но Суханов уже вырвался вперед: «Вот оно... Вот оно!» — и мыслями уже обогнал не только собственную шлюпку, но и ветер, который легонько наполнял паруса. Матросы сидели на рыбинах, деревянных решетках, настланных на днище, над планширем торчали только их головы, русые, черные, одна даже рыжая — силаковская. Они следили за действиями Суханова, внимая каждому его слову, и он понимал, что именно в эту минуту может установиться между ними тот самый проклятый контакт, которого он так желал и который сам по себе никак не хотел устанавливаться.

Он опять сжал румпель и за буем резко повернул руль на оверштаг, не заметив, что в море уходил БПК, который и взял на себя ветер. Ветошкин опять крякнул:

— Надо бы фордевинд...

Суханов озлился:

— А раньше вы где были? — И, словно бы потеряв уверенность в своих действиях, рванул румпель на себя.

Три шлюпки из первой связки раньше заметили движения БПК, сохранили ветер и начали уходить вперед.

— Товарищ лейтенант! — шепотом закричал Ветошкин. — Рубите рангоут. На веслах пройдем.

Суханову казалось, что удача еще не отвернулась от него, и тогда, не выдержав, Ветошкин заавралил:

— Паруса долой! Рангоут рубить...

Но время было упущено. На других шлюпках это сделали раньше, и где-то уже закричали:

— Весла на воду! Два-а — раз... Навались!

Они опять стали третьими, и победа, которая, казалось, была у них на лопастях весел, была упущена.

— Не умеет ходить, так и за румпель не хватался бы, — внятно сказал, должно быть, Рогов, но это для Суханова уже не имело никакого значения. Он вышел из шлюпки, как только подвалили к борту, и Ветошкин скомандовал ему вслед: «Смирно!» Суханов нехотя махнул рукой и поднялся на палубу.

Его поджидал Гриша Блинов.

— Ну, маэстро, не ожидал. Ты, оказывается, мореход.

— Какой там к черту мореход, — винясь, сказал Суханов. — Победу из клюва выронил.

— Но ведь ты был третьим.

Суханов жалобно улыбнулся и по-мальчишески вытер ладонью рот.

— Вечный третий...


* * *

Командующий в сопровождении командира корабля и старпома с дежурным обошел весь корабль — явление довольно-таки редкое, — вникая во все: и как ведут себя на форсаже машины, и не текут ли магистрали, и давно ли «Гангут» прошел докование, и не была ли при швартовках допущена деформация корпуса, иначе говоря, не саданул ли «Гангут» в пирс кормушкой и не врезался ли сам кому-нибудь носом, словом, его прежде всего интересовали те подробности, которые обычно интересуют инженерную службу, и командир со старпомом терялись в догадках, чем вызвана эта дотошность командующего. Осмотрев все, что можно было осмотреть, не играя тревоги, командующий сразу же отбыл. Большой сбор по его приказанию не объявляли — «Пусть моряки отдыхают, сегодня их праздник», — сыграли только «захождение». Опустив руки, когда катер командующего отбыл достаточно далеко, Ковалев в раздумье поглядел на Бруснецова.

— Что бы сие могло значить?

— Не иначе кто-то чего-то капнул.

— А чего на нас капать? — Ковалев пожал плечами. — Скулу мы никому во время швартовки не сворачивали. Так что ты, старпом, в этих своих выражениях будь поосторожнее.

Бруснецов хотел сказать: «Сами же, товарищ командир, изволили спрашивать, а я только выразил свое предположение», но ответил тактично:

— Есть.

Хотя некоторые гости не остались обедать, но многие все же не уехали, поэтому своим офицерам пришлось обедать во вторую смену. Обычно в таких случаях для младших офицеров накрывали столы в малой — мичманской — кают-компании, но там сегодня обедала заводская самодеятельность, и мичмана в свою очередь тоже бесцельно слонялись по верхней палубе.

Суханов поднялся на мостик еще раз поглядеть, где он прозевал БПК, и отсюда сверху ему сразу стало ясно: он все время жался к фарватеру, по которому уходили в море и возвращались корабли. Просто другие лучше его знали внутренний рейд и помнили о фарватере, а он забыл. «Ну, раззява, — подумал он о себе. — Надо же так ляпнуться». Он уже спускался на палубу, когда его придержал Блинов.

— Меня чего-то разыскивает мой обожаемый начальник, между нами, девочками, говоря, тюфяк Грохольский, — озабоченно сказал он. — Сейчас я его повидаю, а потом мы с тобой, не дожидаясь праздничного обеда, рванем на берег.

— У меня нет настроения гарцевать.

— Оставьте хандру, мой лейтенант, своей покойной прабабушке. Сегодня мы завалимся в такую компашку...

Суханов грустно и снисходительно покачал головой.

— А для начала купим Галочке шоколадку и запишемся в три адреса.

— Почему в три? В четыре... Никогда не обижай женщин. Они все простят, не простят только равнодушия. Крутись где-нибудь здесь и «жди меня», как сказал поэт.

Суханов не стал крутиться, а спустился к Ветошкину, который у себя в каюте в ожидании обеда жарился со своим соседом, тоже мичманом из БЧ-5, в шашки, кажется, выигрывал, и лицо у него от самодовольства лоснилось.

— Мичман! — позвал его Суханов наигранно-веселым голосом. — Я обеда ждать не стану. Ухожу на берег. Действуйте тут по своему усмотрению.

Ветошкину предстояло в вечер заступать на дежурство, поэтому к словам Суханова он отнесся с полным равнодушием. «Ну, это понятно, — подумал он, — круглое катать, ну и все такое прочее...»

Вахтенному офицеру Суханов сказал:

— Будет тут меня дохтур искать, — он так и произнес: «дохтур», — так передай ему, что Суханов‑де сделал тете ручкой.

— Счастливо отдохнуть.

«Вот она, свобода», — выходя из катера на Минной стенке, подумал Суханов. Он оставил лестницу в стороне и пошел наверх по извилистому спуску, весело приветствуя встречных моряков и почтительно отдавая честь старшим по званию, всем своим видом как бы утверждая, что ему все нипочем и он волен делать все, что захочет, правда, в тех разумных пределах, которые обусловлены военным регламентом.

Но хотя он и выражал свою веселость и независимость, на душе у него было погано-препогано. Как бы ни был хорош сегодняшний день и сколько бы хорошего ни ожидало его и дальше, день этот неминуемо пройдет, а потом начнется утро, и он снова останется с глазу на глаз со своими архаровцами.

Поднявшись наверх, он ощутил чертовский голод и пожалел, что сошел на берег, не дождавшись обеда. Свобода сама по себе, конечно, прекрасна, но голод ведь тоже не тетка, и он постоял в тени платана, размышляя, куда бы ему зайти перекусить. Он вспомнил, что на бульваре было открытое кафе, в котором подавали сосиски с капустой и бульон с пирожками, — заходить в рестораны младшим офицерам с некоторых пор не рекомендовалось, — и он, как человек, у которого появилась определенная цель, направился, придерживаясь тени, к кафе.

Часам к семнадцати он собирался быть в раскопе, а до этого часа следовало убить уйму времени. Не случись этого провала с галсами, который и не должен был случиться и который тем не менее случился, Суханов сошел бы с борта часов в шестнадцать. «Ну да что уж теперь делать, — подумал он. — Перекушу вот сейчас, потом, может, съезжу выкупаюсь... И так все ладненько получится».


2

Проводив последних гостей, Ковалев тоже решил сойти на берег. Он был доволен сегодняшним днем: и тем, что «Гангут» посетил командующий, случай, в общем-то, почти исключительный, и тем, что было много именитых гостей, которых позабавили шлюпочные гонки. «Бруснецов это правильно придумал, — подумал он, имея в виду регату. — А к Суханову стоит присмотреться: третье место — это уже нечто. Излишне, кажется, суетлив и самоуверен, но кто из нас в молодости не грешил этим?» Ковалеву шел тридцать пятый год.

Он пригласил к себе старпома с замполитом и сказал, что старпом после суточного наряда может до подъема флага сойти на берег, а замполит пусть сам решает, как ему лучше поступить.

— Я сейчас отправлюсь с людьми в культпоход, а к демонстрации фильма вернусь на борт.

— Воля ваша, — сказал Ковалев и отпустил обоих. Он уже совсем собрался уходить, но раздался звонок, и адъютант сказал, что сейчас с ним будет разговаривать командующий.

Ковалев невольно поднялся из-за стола, оправил на себе рубашку, недолго подождал и, несколько волнуясь, сказал:

— Слушаю вас, товарищ командующий.

Но командующий, видимо, еще не взял трубку, и Ковалеву никто не ответил. Он недоуменно пожал плечами, не понимая, что ему делать: положить ли трубку и ждать повторного звонка или уж стоять навытяжку, авось это потом — Ковалев усмехнулся — зачтется, и тут послышался голос командующего:

— Вот что, командир, праздник праздником, а служба службой. Что вы сейчас собираетесь делать?

— Хотел сойти на берег. Уже и машину вызвал на стенку.

— Вот и прекрасно. Прежде чем ехать домой, загляните в штаб. Я вас жду.

Послышался отбой. Ковалев посмотрел на трубку, положил ее на аппарат и звонком вызвал дежурную службу.

— Катер, машина? — отрывисто спросил он.

— Катер у трапа, машина вас ждет на Минной стенке.

Ковалев оглядел себя в зеркало, надел поплотнее фуражку и вышел из каюты. В коридоре его поджидал старпом, чтобы проводить до трапа. Ковалев не стал говорить Бруснецову, что ему звонил командующий, не сказал также, что едет в штаб, он вообще ничего не сказал, потому что сам не знал, чем вызван этот неурочный звонок, а раз не знал, то и говорить обо всем этом было преждевременно.

— Домой? — привычно спросил шофер на стенке.

— В штаб, — сердито сказал Ковалев и уточнил: — Флота.

Шофер тронулся, тотчас переключился на вторую скорость и, не щадя двигателя, поехал в гору на третьей. Ковалев не заметил этого рвения, его занимал вопрос: а, собственно, что командующему понадобилось от него, рядового командира рядового БПК «Гангут», не такого уж и значительного в списочном составе флота? Если сделать втык за какие-то прегрешения — о, было бы желание, а прегрешения всегда найдутся! — то он мог это сделать и на борту. С точки зрения Ковалева, приглашение командира корабля к командующему ничего хорошего не сулило, и Ковалев неожиданно почувствовал себя скверно.

Машина, взвизгнув, остановилась возле высокой кованой решетки. Шофер тотчас отогнал машину на стоянку, а Ковалев предъявил пропуск часовому и прошел во внутренний дворик. Тут было прибрано, розы хорошо ухожены, они еще цвели, и на их лепестках поблескивали капельки влаги, видимо, их недавно поливали. Но особенно было много здесь герани, которую — а это было известно всем кораблям — особенно любил командующий. «А, — подумал Ковалев, глядя на цветы, — семи смертям не бывать, а одной не миновать», — и неожиданно успокоился.

В дубовых дверях он опять хотел предъявить пропуск, но тут о нем уже оповестили, и помощник дежурного офицера предупредительно сказал, чтобы Ковалев поднялся на второй этаж в приемную командующего. В вестибюле Ковалев отдал честь флагу, возле которого стоял еще один часовой, и невольно задержал шаг, как бы переходя на строевой, но потом спохватился и на второй этаж почти взбежал.

В приемную командующего вели тоже дубовые двери — отделка дубом в официальных помещениях совсем еще недавно считалась едва ли не необходимостью, — и в эти двери он входил впервые. Приосанился, резко постучал и, не дождавшись отзыва, сильно потянул на себя бронзовую ручку. Приемная оказалась на удивление маленькой, массивный стол со множеством телефонов на нем занимал едва ли не половину помещения, и за столом восседал щупленький старший мичман с густым голосом и плутоватыми глазками.

— Капитан второго ранга Ковалев, — представился Ковалев.

Старший мичман глянул на часы, улыбнулся. Ковалев тоже невольно посмотрел на свои: от звонка командующего и до этой минуты прошло ровно четверть часа. Секретарь скрылся за дверью, оставаясь там с минуту, а когда вышел оттуда, то распахнул дверь на всю створку.

— Командующий вас ждет.

Внутренне робея, но желая при этом не показать виду, что он робеет, Ковалев невольно пробежал пальцами по пуговицам белой тужурки и зашел в кабинет, который поразил его своими размерами. Тут все было большое: карта Мирового океана во всю стену, глобус, величиной в человеческий рост, портреты... Командующий вышел из-за стола и, несмотря на то что сегодня он уже был на «Гангуте» и они уже виделись, подал руку.

А старший мичман тем временем прикрыл дверь, вернулся за стол, выдвинул верхний ящик: там лежал журнал с романом Валентина Пикуля «Крейсера» и стоял стакан с крепким чаем, в котором желтела долька лимона.

— Ну что ж, — сказал командующий. — Праздник — это даже очень хорошо. И шлюпочные гонки — тоже прекрасно. Позабавили вы меня. Спасибо. За ракетами и локаторами мы стали забывать дедовские традиции, в коих весло и парус занимали главенствующее положение. А деды наши были весьма неплохими мореходами.

Ковалев понимал, что это всего лишь прелюдия, и ждал, когда же начнется главное действо: то, что разноса не будет, теперь он в этом был уверен, а должно быть что-то другое, отчего судьба «Гангута», а вместе с тем и его судьба, капитана второго ранга Ковалева, могла круто измениться.

Командующий почти фамильярно полуобнял его за плечи, подвел к карте Мирового океана, потянулся за указкой, но не взял ее, оглядел океан и справа налево, и сверху вниз, только потом спросил:

— Весь обошел или остались еще белые пятна?

— На мой век хватит, — сказал Ковалев, тоже оглядывая карту.

Он, кажется, начал о чем-то догадываться, несколько подобрался — хотя подбираться и так уже было некуда! — и заметно повеселел.

— Не скрою — «Гангут» мне понравился. Правда, на учениях, если мне память не изменяет, лодку все-таки проворонили? — не без иронии спросил командующий.

— Командир группы акустиков только что из училища. Сам во все вмешивается.

Командующий нахмурился:

— А что — в бригаде не нашлось для него толкового мичмана?

— Мичман у него золото — Ветошкин.

— Ветошкин — человек на флотах известный. — Командующий опять оглядел карту. — Будем считать ту помарку досадной случайностью.

— Так точно, товарищ командующий, досадная случайность.

Командующий перешел к столу, указал Ковалеву глазами на стул напротив себя, нажал кнопку, и тотчас появился старший мичман.

— Нам с командиром «Гангута» — чай. — Старший мичман задержался в дверях. — И сушки. А вафли оставь себе. У меня от них уже зубы болят. — Командующий повернулся к Ковалеву: — Ты вот меня обедом не накормил, а я тем не менее чаем тебя напою. Учти на будущее. Флотское хлебосольство — на первый план.

— Сами не остались, товарищ командующий.

— А ты бы за руку меня... Глядишь, косо и не посмотрел бы.

Ковалев виновато развел руками, дескать, молодой еще, исправлюсь.

— Сам понимаешь, что это всего лишь присказка. А теперь послушай и сказочку. По моим сведениям, впрочем, как тыдогадываешься, и не только по моим, супостаты начали обживать новый район. Оттуда, как мне представляется, они спокойно могут достать своими «Томагавками» до многих наших жизненно важных центров.

Ковалеву хотелось спросить, насколько верны эти сведения и где тот район, который начали обживать супостаты, тем самым, видимо, уточняя или видоизменяя свою доктрину ведения войны подводными лодками, но субординация не позволяла раньше батьки лезть в пекло, и он промолчал.

— Их лодки выходят на боевую службу, достигают одного и того же района и пропадают. Мы доподлинно знаем, где они исчезают, но установить район, который они избрали для несения боевой службы, пока не удается. Они как бы превращаются в привидения, и, пока они остаются привидениями, нам трудно подготовить ответные действия на случай активных демаршей.

Разговор получался доверительный — это Ковалев почувствовал, — и тогда он все-таки не выдержал, сказав:

— Иголка в стогу сена?

— Разумеется, иголка, но зато золотая. Придется ее искать, не привлекая к себе особого внимания. Как бы между делом.

Ковалев насторожился:

— Одним кораблем?

— Одним, — суховато сказал командующий и, помолчав, уточнил: — Правда, имеющим на борту вертолет.

— Понял вас, товарищ командующий.

— Мало понять. Надо хорошо действовать. Умно. Грамотно. Это во-первых. Пока твой курс на юг, а потом на Гибралтар, и только по выходе из Средиземного моря получишь точные указания. И будешь искать эту золотую иголку. Не найдя ее, мы не сможем предположить их замыслов и предугадать действия. Не зная их действий, мы не сумеем подготовить свои противодействия. Этими же сведениями интересуются и наши дипломаты на совещании в Теневе. Вот суть задания. Детали и конкретные установки по ходу действия.

— Когда намечается выход?

Командующий повернулся вместе с креслом к карте, мысленно проделал весь предполагаемый курс «Гангута» и жестким голосом, не терпящим возражения, сказал:

— На всю подготовку шесть суток. Пополните запасы, осмотрите винты, подновите краску на бортах и вытягивайтесь на внешний рейд. Завтра утром начальник тыла получит соответствующие указания.

Шесть суток подготовки для такого похода — это была капля в море, но командующий — не отец родной, ему не скажешь: «Тятенька, побойся бога», впрочем, по всей видимости, лишних суток у командующего просто не было.

— Вас понял, товарищ командующий, — повторил Ковалев.

— Опять погоди понимать. Топливо и воду расходовать экономно. Заправлять вас в океане будут, но на особые щедроты не надейтесь. Устанавливать постоянный мост — это только лишь выявить супостату наши истинные намерения. В этом районе вы должны оказаться, скажем, сугубо с гидрографическими целями. Вот теперь на сегодня все.

Ковалев поднялся, поняв, что доверительная беседа закончилась и командующий остался командующим, почти небожителем для простых смертных, к коим относил себя и командир «Гангута».

Каким чутьем обладал старший мичман, сказать было трудно, но, когда открылась дверь из кабинета командующего, ящик стола, в котором лежали «Крейсера» и стоял теперь уже пустой стакан с обсосанной долькой лимона, был закрыт.

Ковалев вышел из приемной, и тотчас же командующий вызвал к себе старшего мичмана.

— Свяжите меня с командиром «Полтавы».

«Полтава» получила на подготовку четырнадцать суток и должна была стоять наготове, видимо, до тех пор, пока «Гангут» не даст о себе знать из района, о координатах которого Ковалев пока что и сам не знал. Когда он сел в машину, шофер опять спросил:

— Домой?

Следовало бы, видимо, сказать: «На корабль», но Ковалев все-таки приказал:

— Домой...

Шесть суток, которые командующий отпустил на подготовку к походу, конечно же были каплей в море, но если этой каплей распорядиться с умом, все рассчитать и все взвесить до последней мелочи, то ее вполне хватит, и Ковалев опять чуть было не сказал: «На корабль» — и опять сдержался, понимая, что спешить надо, но пороть горячку вовсе ни к чему.

На корабле он дважды садился за стол: сперва с гостями, потом со своими офицерами, но оба раза почти ничего не ел — жена обещала приготовить праздничный обед и обижать ее не хотелось, — поэтому сейчас ощущал не просто голод, а уже словно бы легкое подташнивание. Это с ним случалось или в самую качку, когда многие валились с ног, или когда он испытывал нервное возбуждение. Следовало бы привести свои мысли в порядок, но сделать это Ковалев мог только на борту, и он чуть было в третий раз не сказал: «На корабль».

Но корабль кораблем, а дома ждала жена, которая и так последнее время видела его от случая к случаю, и сын Севка — парню стукнуло уже двенадцать лет, и он чувствовал себя вполне солидным мужичком. Жена — Тамара Николаевна — однажды как будто обмолвилась, что мужичок этот вроде бы стал покуривать. «Так будто бы обмолвилась или сказала твердо? — подумал Ковалев. — Не-ет, память ни к черту... Но если все-таки сказала, то, видимо, следует выпороть? Или что там еще-то?»

Его уже заждались, и только он позвонил в дверь, как там, в гостиной, Севка включил магнитолу, и Ковалев, улыбаясь, переступил порог под известные всем морякам слова:


Наверх вы, товарищи, все по местам,
Последний парад наступает...

Тамара Николаевна тоже улыбнулась, прильнула к его щеке, потом приняла фуражку и повела в гостиную. Севка, как и подобало уважающему себя мужчине, встретил отца солидно, сунув ему руку.

— Поздравляю, батя.

— Поздравляй, сын, — сказал Ковалев. — Это очень даже приятно, что у нас в семье появился еще один мужчина. Кстати, сын, сигареты я держу в столе. Так ты в случае чего не стесняйся...

Севка покраснел, набычился и буркнул:

— Бросил...

Ковалев быстро переглянулся с Тамарой Николаевной, усмехнулся, заметив тревожно-растерянную улыбку жены, и пошел сполоснуть руки. Тамара Николаевна, как и большинство жен фрунзаков — выпускников училища имени Фрунзе, — была герценовкой и продолжала работать в школе, преподавая там русский язык и литературу. Была она миниатюрна, миловидна, подвижна, замуж принципиально вышла за моряка — ее родитель, как и родитель Ковалева, воевал на Балтике, — покорно сносила долгое отсутствие мужа, считая это в порядке вещей.

— Я уже на корабль позвонила. Сказали — убыл, а тебя все нет.

— Командующий вызывал, — сказал Ковалев из ванной.

Тамаре Николаевне следовало бы удивиться, но она не удивилась, видимо, не очень ясно представила дистанцию, разделяющую командующего и ее мужа, только в недоумении спросила:

— А разве сегодня не воскресенье?

— А у него, по-моему, все дни недели — вторники.

Он не сказал «понедельники», потому что всякий моряк — и в этом был особый шик — испокон веку не признавал тринадцатых чисел и понедельников и был немного суеверен.

— Ну и что? — уже с тревогой спросила Тамара Николаевна. До нее наконец-то дошло, что к командующему командиров кораблей просто так не вызывают.

— На всю подготовку — шесть суток.

— Что-то опять срочное? Средиземное море?

— Думаю, что подальше.

В гостиной надрывалась магнитола:


Не скажет ни камень, ни крест, где легли
Во славу мы русского флага...

— Ты сегодня, конечно, ночуешь на корабле? — спросила Тамара Николаевна в сторону.

— Извини, лапушка, но у меня уже душа не на месте. Ведь он сегодня приезжал к нам поздравить и ничего не сказал. Это как снег на голову.

— Присматривался, видимо... Я как чувствовала, все белье тебе перегладила. Ты его сам не стирай — тебе надолго хватит.

— Извини, лапушка, но у меня руки еще не отсохли, — сказал Ковалев сердито, не разрешая даже по пустякам вмешиваться в его корабельные дела. — Просить приборщика об одолжении не могу. Совесть не позволяет.

— Я не об этом. Ты его в ящик складывай. Потом я сама выстираю.

Он вышел из ванной, приобнял ее за плечи. Она ткнулась внезапно побелевшим носом в его плечо, чуть слышно всхлипнула и, отпрянув, провела ладонью по глазам.

— Ну что же мы... Всеволод, веди отца за стол. Он у нас и сегодня, как всегда, гость. И поставь что-нибудь понежнее.

— Нет, — сказал Севка, — сегодня у нас праздник. Мы принципиально играем только марши.

После обеда Севка убежал на улицу, а они уселись рядышком на диване, немного усталые и размягченные, и Тамара Николаевна сказала мечтательно:

— На будущий год ты поступишь в академию. Мы наконец-то заживем одной семьей. Севке так не хватает тебя. — Она подумала и сказала застенчиво: — И мне тоже. И мы увидим Зимний и Петропавловку. И в Русский сбегаем, и в Эрмитаж. А белые ночи мы поедем, как в молодости, встречать на Елагины острова.

«Если я завалю задание, — подумал Ковалев, — то никакой академии мне не видать как своих ушей!»

— А открытие сезона мы обязательно встретим в Петродворце. Помнишь эти торжественные аккорды «Гимна великому городу», и первые серебряные робкие струи, и вместе с ними Самсона, эту золотую глыбу, озаренную даже в пасмурный день? Как все это божественно!

«Если мне подбросят еще парочку Сухановых, — подумал Ковалев, — то никакой золотой иголки в том стоге сена мне никогда не найти».

— Каждое воскресенье мы будем куда-нибудь ездить: Павловск, Гатчина, Пушкин, Ропша, даже Стрельна.

— Знаешь, лапушка, — сказал виноватым голосом Ковалев, — я, наверное, отправлюсь на корабль. Что-то неспокойно мне. Все кажется, что делаю не то или не так.

— Может, ты все-таки зря пошел по командирской линии, — сказала, вздохнув, Тамара Николаевна. — Ты весь издергался.

— Не дергаются только равнодушные, — возразил Ковалев. — Да и дергаюсь я только при тебе. Где же мне еще подергаться? — Он бережно погладил ее по голове. — На людях, лапушка, я ни-ни. Для людей я скала. Да и равнодушных не признаю. Даже не понимаю, как это можно быть равнодушным.

— Да бог с тобой, оставайся таким, какой есть. — Тамара Николаевна пошла собрать его на корабль, сказала из другой комнаты: — А ведь Всеволод, кажется, всерьез навострился в нахимовское училище. Знаешь, мужичонка еще невеликий, а умишко уже стал пробуждаться.

Ковалев хотел, как обычно, пошутить, дескать, сразу видно ковалевскую породу, но вместо этого неожиданно сказал:

— Вы тут берегите друг друга...

Он вызвал машину на двадцать один и через полчаса был на борту. Его встречали дежурный и вахтенный офицеры и командир БЧ-2 капитан-лейтенант Романюк, оставшийся за старпома.

— Старпом? — на всякий случай спросил Ковалев.

— На берегу, — ответили ему.

— Замполит?

— Еще не вернулся.

— Добро. Старпома не тревожить. Замполита оповестителями вызвать на корабль.

— Что случилось? — насторожился Романюк.

Не оборачиваясь к Романюку, Ковалев ответил резко:

— Вопросы задаю я.

Как только он зашел к себе и повесил фуражку на вешалку, сразу почувствовал себя в привычной, родной обстановке, где ему хорошо и опять-таки думалось привычно. Прозвенели колокола громкого боя, и вахтенный офицер приказал:

— Оповестителям построиться на юте.

Ковалев сел за стол, сложил на столешнице руки, подумал: «Итак, с чего же прикажете начинать? — И повторил: — Итак... Танцевать будем от печки. Придется вызвать и старпома. Жаль, конечно. И все-таки...» Он позвонил вахтенному офицеру.

— Оповестители убыли?

— Получают пакеты.

— Вызывайте и старпома.

— Есть.

«Что делать, — подумал Ковалев. — Что делать. Шесть суток — это всего лишь шесть суток».


* * *

В городе уже привыкли, что свет в кабинете командующего не гас до поздней ночи в любой день, включая даже понедельники. Мерными тяжелыми шагами он прохаживался по кабинету, решая уже решенную им задачу: «Так «Гангут» или «Полтава»? Акустика с «Гангута», если он на самом деле плох, можно и списать. В бригаде или у соседей всегда найдется нужный офицер. Так что с акустиком все предельно ясно. Ковалев тоже оставляет приятное впечатление. Значит, что же — «Гангут»?» Если говорить откровенно, то судьба Суханова его меньше всего волновала, он и в Ковалеве нисколько не сомневался, давно уже приглядываясь к нему, его все еще мучило уже принятое им решение послать в океан одиночный корабль: не конкретный «Гангут» или конкретную «Полтаву», а одиночный корабль. Практика боевой службы в Мировом океане подсказывала ему, что принципиально новое это решение в общем-то было оправдано. А если рассматривать не в общем плане, а весьма конкретно? Он, как шахматист, хотел предугадать свою игру на несколько — возможно больше! — ходов вперед. Сразу после полуночи он прослушал по «Маяку» последние известия — переговоры в Женеве все еще продолжались, — сам позвонил в телетайпную, справившись о новостях, и погасил в кабинете свет. Завтра, вернее, уже сегодня все его решения будут изложены в приказе, который он подпишет на утреннем докладе, и тогда остановить что-либо будет уже поздно.


3

Суханов выдержал характер и ровно в семнадцать часов поднялся на крыльцо дома возле Аниного камня и сильно, правда внутренне собираясь и холодея, постучался в дверь. На пороге появилась Наташа Павловна, одетая по-домашнему, но с некоторой долей изящества, даже легкого кокетства, отступила в сторону и пропустила его вперед, смущенно и молча улыбаясь ему в спину. Суханов непроизвольно начал оглядываться, словно в незнакомом лесу. Он сразу заметил и фортепиано, на котором стояли свежие розы, видимо недавно срезанные, старинный буфет темного дерева и на нем — большой фотографический портрет капитана второго ранга. Офицера этого Суханов уже, кажется, видел, но только вот где и при каких обстоятельствах — этого он не мог вспомнить. Еще он высмотрел неплохую копию «Ночи» Айвазовского в багете под стеклом, сразу подошел к ней, словно бы в задумчивости покачал головой, дескать, вот оно, искусство-то, тут и дураку ясно, а сам тем временем косил настороженным глазом в сторону фотографического портрета, чувствуя себя все неспокойнее, словно бы попал не в ту дверь, в которую ему следовало бы войти. Наташа Павловна заметила это, и возле губ ее легла скорбная складочка. Она усадила Суханова за журнальный столик, и тог сразу полез за сигаретами, только глазами спросил: «Можно?», и Наташа Павловна тоже молча подвинула ему пепельницу.

Эта фотография совсем выбила Суханова из колеи, которую он проложил мысленно себе, идя по шоссе через раскоп к домику, и разговор у него не клеился. Наташа Павловна не спешила ему на помощь, так и сидели они, перебрасываясь однозначными фразами, вроде: «Сразу нашли?», «Да, конечно же», пока Суханов не набрался храбрости и не спросил:

— Это кто? — И указал глазами на портрет.

— Мой муж, — словно бы даже затуманившимся голосом сказала Наташа Павловна.

Суханов ожидал всего: брат, знакомый, ну еще кто-то, пусть даже очень близкий, но только не муж. Он даже немного с лица спал и ошалело поглядел на Наташу Павловну, чувствуя, что проваливается, ступив на зыбкое место.

— Та-ак, — сказал он, сразу поглупев, и словно бы незаметно вобрал голову в плечи, боясь встретиться с Наташей Павловной глазами. — С твоего позволения, — сказал он, прикуривая, и даже не заметил, что перешел на «ты».

— Да-да, — сказала Наташа Павловна, подвигая еще ближе пепельницу, в которой лежала притушенная сигарета. — У нас все окна открыты.

Суханов, кажется, немного остепенился и попытался улыбнуться, хотя улыбка получилась жалконькая. Он сделал вид, что собирается говорить значительно, и даже пошевелил бровями.

— Сразу трудно подобрать слова...

— А ты не подбирай их, — посоветовала Наташа Павловна, внутренне усмехаясь и тоже переходя на «ты».

Суханов докурил сигарету, с силой ткнул ее в пепельницу, пачкая пальцы пеплом.

— Я не просто сегодня пришел к тебе... И мне не просто было прийти, хотя и знал, что приду. Это как зов. Я тогда не зря говорил стихами. «Ты меня незримая...» И вот теперь это... Ты была права — надо уметь спрашивать. Но, может, это и хорошо, что я не спросил. Иначе я никогда не решился бы прийти, хотя мне все время казалось, что все это... так и кончится.

— Что — это? — подчеркнуто ровным голосом спросила Наташа Павловна.

— Как что? — не понял Суханов. — Ну, допустим, наши отношения.

Наташа Павловна удивленно подняла брови и тотчас опустила их — они были ровесники, но Наташа-то Павловна, в этом и состоял парадокс, была старше его и умела владеть собою лучше.

— Я ничего не допускала и не понимаю, о каких отношениях ты говоришь.

И вдруг Суханов ощутил, что ему стало легче, он словно бы обрел второе дыхание.

— Встретились два человека, о чем-то беседовали... Наверное, это тоже отношения?

Наташа Павловна наконец улыбнулась, чисто и доверчиво, и Суханову стало совсем легко.

— Допустим.

В дверь позвонили. «Там, оказывается, есть звонок, — настороженно подумал Суханов. — Как же это я его не заметил?», — хотел не оглядываться на дверь и все-таки оглянулся, как бы даже затаясь при этом. Глаза у Наташи Павловны опять погрустнели.

— А ты не из храброго десятка. — Она поднялась, мельком взглянула на себя в зеркало, взбила ладонью прическу и, заметив в зеркале затравленно-настороженный взгляд Суханова, усмехнулась горько-горько: — Мой муж уже не придет... И даже не позвонит. Он погиб.

— Прости, — невольно повинился Суханов.

— Простить? За что? — Она пожала плечами, как бы говоря, что каждый, конечно, волен смотреть на вещи так, как ему удобнее. — Пожалуйста, если это так надо.

Она или не поняла его, или не захотела понять, в дверь опять позвонили, и Наташа Павловна громко сказала:

— Да-да, — и вышла из комнаты.

Там, за дверью, послышались удивленные возгласы, легкий серебристый смех Наташи Павловны — Суханов впервые слышал, как она смеется, — чей-то удивительно знакомый голос. Суханов торопливо, чтобы найти себе хотя бы какое-то занятие, закурил и в третий раз.

Наташа Павловна вернулась в сопровождении Сокольникова. Суханов опешил, ошалело поглядел на Сокольникова, как бы удостоверяясь, явь это или одна видимость: муж на фотографии — еще куда ни шло, живой начальник — тут уже дело, можно сказать, швах, — хотел было вскочить, но Сокольников удержал, положив на плечо руку:

— Не делайте лишних движений, лейтенант. Мы же не на службе. — И обратился к Наташе Павловне, продолжая начатый еще на веранде разговор: — Никак не удавалось вырваться раньше. То одно, то другое. А сегодня, пользуясь праздником, удрал, взвалив все на плечи дежурной службы.

Суханову показалось, что он сегодня начал потихоньку сходить с ума или, как в том старом анекдоте, залез на верхнюю полку, которая ехала в Ленинград, тогда как весь поезд шел в Москву.

«Странно, — между тем подумал Сокольников. — Все это в высшей степени загадочно и странно. Хотя, впрочем...»

— А как ты нашел Ковалева? Я как-то видела Тамару Николаевну. Она словно совсем погрустнела, но все такая же милая.

Суханов поерзал на стуле — наконец до него стало доходить, что роль Сокольникова и его собственная в этом доме несовместимы, — посмотрел с мольбой на Наташу Павловну, потом на Сокольникова — открыто и почти враждебно.

— Ковалев становится хорошим командиром. Лейтенант, откройте уши и можете слушать: вам тоже предстоит быть командиром. — Суханову не понравилось, что Сокольников упорно называл его лейтенантом, снова поерзал, но тот уже повернулся к Наташе Павловне: — Ты же знаешь, что мы все трое были одноклассниками. Игорю и мне прочили командирские карьеры, считая, что из Ковалева выйдет хороший специалист. Судьбе было вольно распорядиться иначе.

— Ты жалеешь, что стал политработником?

— Отнюдь. Я просто хотел сказать, что никто в своем отечестве не пророк. — Он помолчал, подумав, что ему незачем устраивать тут соперничества с Сухановым, который, словно готовясь к прыжку, весь как бы напрягся. — Пойду-ка сполосну руки. Полотенце я там найду?

— Да-да, — сказала Наташа Павловна. — В этом доме, милый Вас-Вас, давно уже ничто не меняется.

Сокольников вышел пружинистой походкой человека, знающего тут все и постоянно помнящего, что ему тут ни в чем отказа не будет.

Суханов нахохлился: он тут ничего не знал, но главное — перестал понимать, как ему тут себя вести.

— Может, мне лучше уйти? — неожиданно для себя спросил Суханов.

— Уходи, если тебе так надо. — Наташа Павловна подошла, отогнула занавеску, поглядела в садик, кажется, кого-то еще поджидала. — В этом доме никто никого не держит.

Суханов поднялся, как бы делая решительный шаг, поглядел на Наташу Павловну, поняв, что если он сейчас уйдет, то ему уже никогда сюда не вернуться, и растерянно переступил с ноги на ногу.

— Ну что же ты, будь мужчиной, — подтолкнула его Наташа Павловна.

— Хорошо, — почти зло сказал Суханов. — Я буду мужчиной. — Украдкой взглянул на Наташу Павловну, но та смотрела в сторону, и он добавил, теряя уверенность в голосе: — И поэтому я остаюсь.

Он опять сел, придвинул стул к столику и закурил. Наташа Павловна потрепала его по волосам, подумав: «Господи, какой же еще в сущности мальчишка». Суханов попытался поймать губами ее ладонь, но она быстро отняла руку.

— Господи, — сказала она, — мужчина... Сейчас я буду кормить вас сосисками.

— Я уже сегодня ел сосиски, — буркнул Суханов.

Наташа Павловна искренне удивилась:

— Где же это?

— В кафе на бульваре.

— Ты что же — давно сошел с корабля? — словно бы по привычке, даже не поведя бровью, спросила Наташа Павловна, скрыв тем самым свое любопытство.

— Как продул шлюпочные гонки...

— А почему сразу не появился? Я весь день сегодня дома.

— Не считал удобным приходить раньше семнадцати.

— Вон, оказывается, мы какие, — насмешливо сказала Наташа Павловна. — У нас, оказывается, принципы.

Хлопнула калитка, послышалось быстрое Катеришкино щебетанье — Наташа Павловна взглянула на Суханова, он, кажется, ни на что уже не обращал внимания, — голос Марии Семеновны: «Куда же ты, куда?» — и голос Ивана Сергеевича, хрипловатый, словно бы с трещинкой: «Что ты над ней как клуха», шарканье ног, детский топоток, и в комнату ворвалась Катеришка, запрыгала возле Наташи Павловны. Неслышно появилась Мария Семеновна, и следом, стуча кизиловой палкой, вошел Иван Сергеевич. Суханов хотел показать, что вовсе не шокирован, что ли, этой компанией, даже пытался улыбаться, но улыбка-то у него получилась растерянной, и весь вид его, искусственно-розовый, как бы говорил Наташе Павловне: «Ну, ладно, муж — это хорошо, Сокольников — хуже, но тоже куда ни шло, но при чем тут этот воробушек? Воробушек-то при чем?»

Наташа Павловна перевела взгляд с Суханова на Катеришку, и лицо ее немного посветлело.

— Катеришенька, — сказала она заученным школьным голосом, — надо, девочка, сказать «здравствуйте» и познакомиться.

Катеришке это показалось забавным, она подбежала к Суханову, разглядывая его удивленно-радостными глазенками, сунула розовую ладошку и стала ждать, что за этим последует.

Суханов привстал, даже ногой словно бы шаркнул, держа двумя пальцами розовую ладошку.

— Юрий...

— Ну какой же ты Юрий? — поправила его Наташа Павловна. — Ты дядя Юра.

— У него, между прочим, есть и отчество, — буркнул Иван Сергеевич, ставя палку в угол.

— Юрий Сергеевич, — потерянно и почти заученно сказал Суханов.

Иван Сергеевич усмехнулся:

— Выходит, отцы наши тезками были. — И подал Суханову свою тяжелую, узловатую руку. — Иван Сергеевич. Впрочем, ты уже раньше слышал, как меня зовут. Должен был запомнить, раз в гости собрался.

— Вот и сбежалась вся моя биография, — заметила Наташа Павловна, обращаясь только к Суханову. — Теперь можно и не спрашивать. Больше мне рассказывать нечего.

Суханов опять попытался улыбнуться, стараясь показаться немного разбитным, а если удастся, то и уверенным в себе, хотел даже сказать что-то значительное, но смешался, всем стало неловко, и Мария Семеновна деланно всполошилась:

— А будто у нас еще одна фуражка висит?

— Василий Васильевич пришел, — невеселым голосом сказала Наташа Павловна.

Она-то хорошо понимала, что именно теперь и должна была прийти на помощь Суханову и не приходила только потому, чтобы лишним жестом, который могут истолковать и так и этак, не обидеть стариков. Выручил Сокольников: он появился, жуя яблоко, видимо, успел задним крыльцом спуститься в сад, был беспечно-весел и сразу привлек к себе общее внимание.

— Здравствуй, Вас-Вас, — грубовато сказал Иван Сергеевич. — Давненько глаз не казал.

— Все дела да случаи, Иван Сергеевич.

— Вот я и говорю: забыл дорожку к Аниному камню.

Катеришка повисла на руке Сокольникова. Он закружил ее, потом подхватил под мышку, сбежал с нею в сад, и уже оттуда послышался и писк, и визг, и бог весть еще что, и Суханов понял, что пробил и его час.

— Наташа, — позвал он и для большей убедительности поглядел на часы. — Мне скоро на вахту.

— Уже? — удивилась Наташа Павловна, и впервые лицо у нее стало расстроенным. — Ты хоть чаю попей с нами.

— Перекусить перед вахтой не грех, — поддержала ее и Мария Семеновна. — И чайник у меня уже на плите. И все прочее я мигом.

— Раз служба требует, то прохлаждаться некогда, — перебил ее Иван Сергеевич. — Пойдем, служивый, я тебя садом провожу. Тут быстрее.

Суханову и уходить уже не хотелось, но и оставаться тоже было словно бы боязно, и если бы Наташа Павловна сказала, чтобы он оставался, то он, наверное бы, и остался, придумав про вахту что-нибудь еще, но Наташа Павловна молчала.

— Наташа, если что — извини... Мне на самом деле не надо было сегодня приходить. — Тон у Суханова стал извиняющимся, он даже как бы молил: «Ну, смилуйся же надо мной, золотая рыбка», но Наташа Павловна не приняла его извинения, суховато перебила:

— Я понимаю... И меня тоже извини. Провожать не пойду. Катеришку полдня не видела, да и кормить ее пора. — Она словно бы услышала свой голос и спохватилась, стараясь смягчить его: — Ты хоть с Василием Васильевичем простись. Он был другом моего мужа.

— А чего с ним прощаться, — нехотя сказал Суханов, невольно усмехаясь. — Замполит наш. Завтра на подъеме флага и увидимся.

— Вот как...

— Пойдем, служивый, — и в другой раз позвал Иван Сергеевич. — На вахту опаздывать не полагается.

Иван Сергеевич («Милая душа», — подумалось Суханову) вывел в сад кухней, откуда они потаенной калиткой вышли прямо на берег бухты, невысокий в этом месте, необрывистый и густо поросший полынью, которая ближе к вечеру буйно запахла горечью. Прямо на берегу — с долинки не было видно, и Суханов раньше ее не заметил — бесхозно стояла ростра, нос корабля, с еще красными звездами на скулах, но уже с облупившейся краской и порыжевшей от ржавчины, а возле ростры валялись два корабельных орудия, начавших врастать в землю.

— Время у тебя, похоже, есть, — сказал Иван Сергеевич. — Давай тут в тишке от гвалта посидим, покурим.

Они присели на орудийный ствол, Суханов достал сигареты, Иван Сергеевич — «Беломор», и каждый закурил свое.

— Под тобой, — заметил Иван Сергеевич, — орудие с первой башни главного калибра линкора «Севастополь», а подо мной мое родное с четвертой башни, коей я имел честь командовать на крейсере «Молотов». Это потом он «Славой» назвался, а воевал он «Молотовым». И ростра, — он повернулся к искусно склепанному из листовой стали сооружению, бывшему некогда носом крейсера, — тоже с «Молотова». Как помирать стану, попрошу, чтобы на могилу мою водрузили. Вместе воевали, вместе и потом сподручнее будет находиться. — Он смял окурок и швырнул его в воду. — Так ведь не поставят небось?

— Ну почему же... — неопределенно сказал Суханов.

— Вот и я думаю: а почему бы не водрузить? — Иван Сергеевич покачал головой, словно бы задумался, потом встрепенулся: — Ладно о вечном, давай-ка о земном. Ходим мы с тобой тут вокруг да около, как бараны. А если по-флотски, напрямик, а? Небось подумал, что Наташа, стало быть Наташа Павловна, дочка нам?.. Нет, невестка она... Сынка нашего покойного жена. Погиб при исполнении, и все такое прочее. И по сю пору на дне моря лежит. Слышал, может: Вожаков Игорь Иванович?

Суханову стало обидно, что он ничего не слышал о Вожакове Игоре Ивановиче, том самом капитане второго ранга, фотография которого стояла в черной, как он теперь понял, рамочке на комоде, а сам-то он, как тоже только что выяснилось, «по сю пору на дне моря лежит».

— Я с Балтики. Тут недавно. (Про Балтику Суханов сказал для красного словца — училище их стояло на берегу Финского залива, вроде бы и на Балтике тоже.) Я впервые о вашем сыне узнал... И вообще, на меня сегодня столько навалилось.

«Должен был знать, куда шел, — сварливо подумал Иван Сергеевич. — Под этой крышей, служивый, не мед с патокой, а горе», — но у Суханова было такое обиженно-расстроенное лицо, что Иван Сергеевич — все-таки конечно же «милая душа» — невольно подобрел.

— Хоть сегодня, хоть завтра, а свалиться должно было. — Иван Сергеевич опять покачал головой. — Тут дело серьезное. Но встревать в ваши отношения никто не собирается. А если потребуется помощь — вот моя рука. — Иван Сергеевич пожал руку Суханову. — А теперь ступай.

Суханов приободрился.

— Да-да, пора на вахту.

— Только не ври, — колючим голосом промолвил Иван Сергеевич. — Не надо. Суточный развод уже состоялся, а до новой вахты время еще есть. Прав ты, навалилось на тебя сегодня всего много — вот ты и согнулся. А ты выпрямись. — Он похлопал своей широкой ладонью Суханова по спине. — Не на одной Наташе свет клином сошелся. Смотри людям в глаза прямо. Они поймут и не осудят. А теперь ступай. Подвернется случай — заглядывай. Всегда будем рады. Чайку попьем, поговорим по-мужски.

Суханов молча поднялся, молча подал Ивану Сергеевичу руку, молча ступил на тропинку, мозолистую, как большинство здешних тропинок, в раскопе молча постоял возле памятника эллину: «В битве за родину был он завистливым сгублен ареем, сирым родителям слез горький оставивший дар». Суханов нагнулся, с силой рванул из земли кустик полыни, растер веточку в пальцах — запах был горький и пряный.

Он оглянулся. Дом уже скрылся за косогором, зеленела только крыша, по которой скользил неяркий солнечный луч. Суханов так надеялся на сегодняшний день, радуясь утром его приходу, и этот день уже угасал, унося с собою надежды, оставляя после себя одни сомнения. Суханов опять понюхал пальцы — запах полыни был стойким, — достал из кармана платок, послюнявил его и начал вытирать руки.


4

— Вас-Вас! — позвала Мария Семеновна. — Ну где же вы все? Идите чай пить!

Смеясь и отбиваясь от Катеришки, которая опять тянула его в сад, Сокольников поднялся на крыльцо.

— А флота куда подевались? Покурить ушли?

— Одному флоту на вахту, — промолвила Наташа Павловна, — другой провожать пошел.

— А... — сказал Сокольников. — Старпом у нас мужик суровый. К молодым лейтенантам не благоволит. Гоняет их как cидоровых коз.

— Так ты его знаешь, Вас-Вас? — оживляясь, спросила Мария Семеновна. — Тихонький такой, скромный. Прошлый раз цветочки мне подарил.

Мария Семеновна хотя и говорила про Суханова, что он «тихонький такой, скромный», но не утверждала этого, а только словно бы искала подтверждения своих слов, и Сокольников неожиданно оказался в весьма пиковом положении: хвалить Суханова было будто бы не за что, но и хаять не пристало по всем статьям, за какую ни возьмись. Сокольников догадывался, что старики — и Иван Сергеевич, и в особенности Мария Семеновна — относились к нему почти по-родственному с тех самых пор, когда они с Игорем, еще будучи курсантами, приезжали в отпуск в этот дом возле Аниного камня. И если бы теперь случилось Сокольникову стать мужем Наташи Павловны — господи, ну чем черт не шутит! — лучшего для себя они, наверное, и не желали бы. Кажется, и Наташа Павловна пусть и без особой охоты, но пошла бы на это. В этом, конечно, был свой расчет, но ведь не всякий расчет — зло и не всякие чувства — благо, и все бы сложилось именно так, если бы Сокольников еще в курсантскую пору не влюбился в некую особу, в которую и влю-бляться-то не следовало — она у него на глазах вышла замуж и, по слухам, жила счастливо. Есть мужчины, которые женщину плотски ощущают только через любовь, и любят они одну, хотя и влюбляются часто, и пока любят они, все прочие женщины для них словно бы не существуют. А Сокольников все еще любил, и Наташа Павловна еще не существовала для него, хотя порой ему уже и казалось, что не сегодня завтра шоры спадут. Встав поутру, он подойдет к иллюминатору и завопит на весь рейд: «Свобо-оден!»

— Мария Семеновна! — с укоризной заметила Наташа Павловна. — Зачем все это? Пришел лейтенант, ушел лейтенант — разве от этого что-то изменилось?

— Голубушка ты наша! Да ведь не чужая же ты нам!..

— Он недавно из училища, — сказал Сокольников. — Вещь, как говорится, еще в себе. Так ведь и мы, наверное, Мария Семеновна, такими были.

— Вы-то будто иначе смотрелись, — пригорюнясь, промолвила Мария Семеновна. — Ох, Вас-Вас, жениться тебе надо.

Сокольников скупо улыбнулся, глянул лукаво на Наташу Павловну, но та отвернулась к окну, теребя занавеску, и спина у нее показалась ему гневно-прямой.

— Раз приказываете, то что ж... Только позвольте прежде закончить академию. Митрофанушка, тот, правда, говорил: «Не хочу учиться, а хочу жениться». Ну а мы, как говорится, живем напротив.

— И останешься в вечных холостяках.

Иван Сергеевич начала разговора не застал, но и то, что застал, ему не понравилось, сердито зыркнул из-под косматых бровей на Марию Семеновну, схватил кизиловую палку и, стуча ею, опять спустился во двор, крикнув оттуда:

— Чаевничайте без меня! Я схожу на рейд гляну.

— Чего на рейд смотреть, — горько сказала Мария Семеновна. — Наши корабли давно ушли...

— Вон ваш кораблик за дедом побежал, — заметил Сокольников, указав глазами на Катеришку, которая уже пристроилась рядом с Иваном Сергеевичем, сунув ему свою ручонку.

— Это, Вас-Вас, еще не кораблик. Это, Вас-Вас, еще махонькая лодочка. Да и ей тоже век вековой горевать у моря.

Наташа Павловна покачала головой, думая, видимо, свою потаенную думу, и сказала, как о чем-то решенном:

— А я ее за моряка не отдам.

— Не было еще такого, чтобы Вожаковы расставались с морем, — возразила Мария Семеновна.

— Но ведь когда-то вы не были Вожаковой?

— А я и не помню, какой была. Вожакова я, значит, Вожаковой и была.

Мария Семеновна наконец-то оставила их вдвоем, уйдя на кухню собирать на стол, и Сокольников, как бы понимая, что не должен был спрашивать, все-таки спросил:

— Ты давно его знаешь?

— Нет, — помолчав, сказала Наташа Павловна. — Он совсем недавно ворвался в мою жизнь, и, знаешь, мне с ним вдруг стало тепло. Нет-нет, я не имею в виду большие чувства. Он непохож на других. Он сумасшедший.

Сокольников невольно рассмеялся.

— Он по-хорошему сумасшедший, — поправилась Наташа Павловна. — Теперь таких мало.

— Ты прости мой вопрос, но я задаю его на правах друга: как он относится к Катеришке?

— А никак. Он только впервые сегодня узнал о ее существовании и, кажется, здорово растерялся. А тут еще ты подошел. Теперь, я думаю, совсем сбежит. — Наташа Павловна подняла свои синие-синие глаза на Сокольникова и застенчиво сказала: — Смешно об этом говорить, но он подарил мне солнце. Понимаешь, живое, огромное солнце.

— Понимаю, — сказал Сокольников, в общем-то ничего не поняв, но расспрашивать или, лучше сказать, уточнять, что, да как, да где, не стал.

— После гибели Игоря мне казалось, что ничего уже не нужно. А тут я вдруг поняла, что я еще — баба. Я и раньше была бабой, и мне хотелось простого бабьего счастья, чтобы мой мужик был всегда со мной, чтобы и я всегда была при нем.

— Ты когда-нибудь говорила об этом Игорю?

— Нет, я слишком его любила. Для меня, кроме него, никого и ничего не существовало. А у него, понимаешь, еще было море. Даже море было прежде, а потом уже я с Катеришкой.

— Неправда, — возразил Сокольников. — Он очень скучал по вас. А в ту роковую ночь он то и дело возвращался мыслями к вам. С мыслями о вас он, наверное, и задраил верхний рубочный люк.

Наташа Павловна долго молчала, потом неожиданно всхлипнула, утирая глаза ладошками.

— И все-таки он ушел с ними.

— Он был человеком долга.

— Но разве мы — это не его долг?! — почти с отчаянием, что ее никто не хочет понять, спросила Наташа Павловна.

— Может, он и поступил так, потому что думал о вас. Останься он в живых, ему могли бы и не простить гибель людей и лодки. И тогда он все равно наложил бы на себя руки. Вот она, жестокая правда: ты могла стать вдовой самоубийцы.

— Мы так боялись потерять его!

Она подчеркнуто сказала «мы», потому что в эту минуту прежде всего подумала о Катеришке.

— А ты не думаешь, что он... — Сокольников не стал произносить всуе имя Суханова; больше всего ему не хотелось, чтобы Наташа Павловна поставила их сейчас рядом — его, Сокольникова, и Суханова, — как рысаков перед скачками. — Что лейтенанты очень скоро становятся командирами? В Игоря мы поверили еще в училище. И никто не мог подумать, что из не очень собранного лейтенанта Ковалева получится собранный командир Ковалев.

— Я знаю, Вас-Вас. Я, к сожалению, становлюсь мудрой, словно змея. Поэтому и решаю уехать от моря.

Сокольников, словно птица перед дорогой, прикрыл глаза и чуть заметно покачал головой.

— Нет, Наташа Павловна, так не бывает. Море только один раз зовет к себе, но зато уж навсегда. — Сокольников сделал паузу, чтобы подумать: «Прошлым, видимо, каким бы прекрасным оно ни было, век не проживешь». — А Суханов сегодня чуть не выиграл гонку, — неожиданно сказал он.

— Мне он, правда, сказал, что проиграл... — Наташа Павловна положила руку на плечо Сокольникову. — Вас-Вас, посмотри мне в глаза. Ты сейчас обо мне плохо подумал?

— Нет, Наташенька, ничего не придумывай: я подумал о себе.

— Ты, кажется, перестаешь быть другом.

— Не суди о людях плохо, и о тебе самой не подумают нехорошо. Мария Семеновна, кормить в этом доме будут? — крикнул Сокольников на кухню, как бы говоря тем самым Наташе Павловне, что все, что ему хотелось сказать ей, он уже сказал и возвращаться к этому сегодня не стоит, да и спешки в этом особой не может быть.

— Ах, лукавый Вас-Вас, — сказала Наташа Павловна, разочарованно вздохнув, и сняла с его плеча руку. — Ты на самом деле становишься примерным политработником.

Мария Семеновна накрыла ужин в кухне, но Наташа Павловна настояла, чтобы раздвинули большой стол в гостиной. Хотя Сокольников и был еще своим человеком в доме, но Наташа Павловна первой почувствовала, что все чаще и чаще он становился гостем, которого и принимать следовало как гостя. Возле большого стола засуетились сразу обе хозяйки, им бросился было помогать и Сокольников, но его быстро оттерли в сторону по той причине, что он был гостем, а еще потому, что на нем все еще сияла парадная тужурка, на которой позванивали две медали, а справа рубиново поблескивала новенькая «Красная Звезда» за тот самый поход, из которого не вернулся командир лодки Вожаков Игорь Иванович. В свое время Сокольников сказал Вожаковым, что орден он получил за выслугу лет; женщины охотно приняли эту версию, Иван Сергеевич не поверил, но никогда больше к этому разговору не возвращались.

За столом разговор больше не касался ни Суханова, ни Наташи Павловны. Говорили больше о делах флотских, которыми все еще жили в этом доме с тех самых пор, когда первый Вожаков заложил тут первый камень. Выход флотов в Мировой океан и изменения условий самой флотской службы не очень легли на сердце Ивану Сергеевичу: «Чего мы там забыли?» — но он, как истинный хранитель флотских традиций, не мог не одобрить этого важного шага, который по существу превратил флоты из прибрежных в единый океанский.

— Вряд ли в этом следует видеть только одну новизну, — говорил Сокольников. — Российский флот с тех самых пор, как Петр Великий построил свой ботик, неизменно стремился в океан. А если вспомнить новгородских и псковских гостей, то мы еще в допетровскую эпоху вкусили океанской водицы. Это Цусима заперла нас во внутренние моря. Флот Мирового океана — это не только военная доктрина, это прежде всего динамизм.

— Зато, Вас-Вас, как раньше-то было спокойно. Уйдете, бывало, на сутки, от силы на неделю — и дома, а теперь ждешь-ждешь... Да и ждать стало некого.

— «Гангут» на боевую службу нынче не собирается? — строго спросил Иван Сергеевич.

— Нынче обойдутся без нас, — сказал Сокольников. — Задачу одну завалили. — Он чуть было не сказал: «По вине Суханова». — Да ведь он и вернулся оттуда только в апреле.

— А если пошлют на следующий год, да вдруг еще к лету подгадают, то ведь можно и без академии остаться.

— Все в руках всевышнего, — подтвердил Сокольников, ткнув через плечо пальцем в ту сторону, где, по его мнению, находился штаб.

— Жениться тебе, Вас-Вас, надо, — пригорюнясь по-бабьи, опять сказала Мария Семеновна. — Семьей обрастать, а академия потом, как найдется.

— Как прикажете... — отшутился Сокольников.

— Да уж так и приказываю.

Потом пили чай, по-праздничному долго, — как-никак, а Сокольников был при параде. После чая Наташа Павловна перешла к фортепиано, долго сидела, опустив руки, как бы собираясь с мыслями, и заиграла «Времена года», которые играла в тот самый вечер, когда у них объявился с розами Суханов. Она словно бы забыла обо всех и музицировала только для себя, погрузясь в свой мир. Это были не раздумья и не чувствования, а как бы единое состояние грусти и покоя, а потом она заиграла немного и для него, этого нелепого, сумасшедшего лейтенанта. Невольно подняв глаза на Ивана Сергеевича, увидела его хмурый, словно бы загнанный взгляд и обвисшие по-стариковски усы, переждала минуту-другую и тихо прошлась по клавишам:


Стонала степь, изрытая снарядами.
Стоял над Сталинградом черный дым.
И долго-долго, до самой Волги,
Мне снился Дон и ты над ним.

Было уже поздно, и Сокольников собрался уходить.

— Заночевал бы у нас, — пригласила Мария Семеновна. — Я и диван твой застелю. И бельишко твое все еще лежит нетронутое.

— Хочу прибрать свою берлогу. Я уже не помню, когда там был в последний раз. Пыли, наверное, наросло пальца на два.

— Вот и оставайся у нас, — сказала и Наташа Павловна, закрывая крышку. — А берлогу твою мы как-нибудь с Марией Семеновной приедем и уберем.

Сокольников взглянул на Наташу Павловну, пытаясь угадать, не было ли тайного смысла в ее словах, но Наташа Павловна не ответила на его взгляд, все еще сидела за закрытым фортепиано.

— Мир вам, хорошие мои, — сказал Сокольников. — Пойду, помолясь, как говаривала моя бабаня, отмерившая много десятков на этой грешной земле.

Иван Сергеевич вывел его за калитку, они и там немного постояли — в теплом по-летнему воздухе уже заметно пробивались прохладные осенние струи, — обнялись на прощание, похлопав друг друга по спине.

— Не забывай...

И Сокольников скорыми шагами пошел в гору, белея в темноте парадной тужуркой. Иван Сергеевич проводил Сокольникова долгим взглядом, и огонек его папиросы вспыхивал возле лица багрово, словнозарница.

Сокольников шел и думал о превратностях человеческой жизни, о том, что все далекое может стать близким, а все близкое уйти в такую даль, в которой его потом и разглядеть-то будет трудно, и никто еще не разгадал тех путей, перекрещивающих человеческие судьбы и разводящих их в разные стороны.

Он шел пешочком, и когда добрался до дома, был первый час ночи, устало начал подниматься к себе на третий этаж, уже ступил на промежуточную площадку между этажами, как вдруг увидел на подоконнике белую форменку, кажется, это был моряк. Он припал головой к косяку и тихонько дремал.

— Вы что здесь делаете? — строго спросил Сокольников.

Моряк вскочил, прижав к бедру портфель, который болтался у него на ремне через плечо, и громко, пугая лестничную тишину, гаркнул:

— Вас жду, товарищ капитан третьего ранга. Велено немедленно прибыть на корабль. Катер ждет на Минной стенке.

— И давно здесь сидите?

— С двадцати двух часов, товарищ капитан третьего ранга.

«Хорошо, что я у Вожаковых не остался. Будь Наташа немного понастойчивее... Раскисаете вы, Сокольников, раскисаете. Хотя...» — подумал он и спросил больше по привычке, хотя и понимал, что таких вопросов оповестителям не задают — бесполезно:

— А что случилось?

— Не могу знать, товарищ капитан третьего ранга!

«Ну, правильно, — холодея от предчувствия большой неприятности, подумал Сокольников. — Стоило первый раз за две недели сойти на берег и — пожалуйте бриться!»

Он не стал заходить к себе, а скорыми шагами спустился с оповестителем в подъезд и только что не бегом рванул на Минную стенку. Катер их ждал, и спустя двадцать минут Сокольников уже поднимался на борт «Гангута», задав вахтенному офицеру тот же самый вопрос:

— Что случилось?

— Не могу знать, но командир распорядился, как только подниметесь на борт, пройти к нему.

Все теми же скорыми шагами Сокольников прошел в надстройку, вбежал по трапу в вестибюль, повесив фуражку на вешалку, пригладил ладонью волосы перед зеркалом, стукнул в дверь и вошел, не дожидаясь приглашения. В салоне у командира горел весь свет, за продолговатым столом друг против друга сидели Ковалев с Бруснецовым, пили чай и, казалось, беседовали о пустяках. Сокольников и в третий раз задал один и тот же тревожный вопрос:

— Что случилось?

— Пока ничего, — сказал Ковалев своим обычным, будничным голосом. — Но может случиться. На подготовку командующий отвалил от щедрот своих шесть суток.

— Но, прости, когда он был на борту, будто бы ничего не говорил.

— Мой руки, садись к столу. Сейчас тебе принесут чаю.

— Пороть будешь, как в том анекдоте? — пошутил Сокольников.

— Пороть потом всех будут, если провалим задание. — Ковалев нажал кнопку и, когда в дверях застыл здоровенный матрос, сказав: «Бсть рассыльный», распорядился: — Еще прибор, еще чаю, еще бутербродов. — Дождался ухода рассыльного и только тогда обратился к Сокольникову: — Домой уже собрался, от него звонок, и вот — шесть суток на все про все. Пока идем в Средиземное море в одиночное плавание, правда, нам придается вертолет. Потом выходим в океан, а там направляемся туда, сами не знаем куда, ищем то, сами не знаем что. А точнее, нам велено вступить в контакт с супостатом, по выражению командующего, найти золотую иголку в стогу сена. Как я понял, она несет на борту новейшие ракеты, а вместе с ними и новую доктрину, о которой супостат пока что помалкивает. Вот таковы вкратце контуры, в которые нам надлежит вписаться. Вопросы есть?

— Вопросов по существу нет, — сказал Сокольников. — Есть вопросы практического порядка.

— Ради этого я вас и оторвал от приятного времяпровождения. Дождемся вестового и приступим. — Но пока вестовой не появлялся, Ковалев, подмигнув Бруснецову, спросил Сокольникова: — Судя по некоторым признакам, мы скоро гуляем на свадьбе?

— Относительно свадьбы история с географией пока помалкивают, — сказал Сокольников. — Что же касается гостей, то тут действительно кое-что имело быть место. Я был у Вожаковых.

Ковалев с живостью поглядел на него:

— Ну что они?

— Наташа Павловна, кажется, потихоньку стала приходить в себя. А старики с этим, должно быть, и умрут.

— Да-а... «Жена найдет себе другого...»

Вестовой принес два чайника — один — с кипятком, другой — с заваркой, полное блюдо бутербродов, понимая, что разговор у командира будет долгий, стакан в подстаканнике для Сокольникова, масло, и все это одним походом. Офицеры дождались, когда вестовой уйдет, разлили чай, принялись за бутерброды.

— Завтра на подъеме флага... — Сокольников с Бруснецовым, а следом за ними и сам Ковалев глянули на часы: был третий час ночи, и Ковалев поправился: — Точнее, сегодня на подъеме флага я объявлю аврал. Никаких освобождений от работ. И никого. Старпом, все лишнее барахло сдать, полностью заменить НЗ, продегазировать помещения. К обеду представить подробный план работ.

— А тыловики? Я-то подготовлю, а у них то этого не будет, то того не окажется.

— Командующий сказал, что даст указания. Теперь с тобою. — Ковалев повернулся в сторону Сокольникова.

— Понедельник у нас сегодня, — сказал Сокольников. — Боюсь, что политотдел не позволит отменить политзанятия.

— А мы их и не собираемся отменять. Необходимо только тему занятий повернуть таким образом, чтобы у моряков боевой настрой появился.

— Так, может, партийные собрания сперва проведем по группам?

— Собрания, думаю, лучше провести на шестые сутки, чтобы поставить конкретную задачу на переход через Средиземное море. — Ковалев постучал ребром ладони по столу, как бы говоря, что с этим вопросом покончено и никаких дискуссий разводить он не намерен. — Это в общих чертах. Теперь рассмотрим кое-какие конкретные дела, которые нам предстоят на завтра... Тьфу ты черт, конечно же на сегодня.

Это «тьфу» пришлось как раз кстати: они начали переглядываться, лукаво скрывая усмешки, и неожиданно рассмеялись, озорно и весело. В конце концов им предстояло настоящее дело, а они, черт побери, еще были молоды и, чего уж греха таить, самолюбивы, честолюбивы и даже немного тщеславны.


* * *

Кроме Ковалева и Сокольникова с Бруснецовым, кроме дежурной и вахтенной служб на «Гангуте» в эту ночь не спал, пожалуй, только еще один человек — лейтенант Суханов. Он стоял у раскрытого иллюминатора, поминутно курил и наслаждался тишиной и покоем, столь редкостными на корабле, смотрел на часы и радовался, что тишины и покоя остается еще много. На него столько всего свалилось, и все это было такое большое, что он даже не мог сообразить, с какого же бока ему подступить. Наверное, проще всего было бы не появляться больше в доме возле Аниного камня, и никто его за это, вероятно, не осудил бы: вдова, любимый, судя по всему, муж, дочка, сплошное прошлое, никакого настоящего и туманное будущее.

Там, у Аниного камня, все было, было, было... Здесь же, в каюте на БПК «Гангут», все будет, будет, будет... «Так что же будет? — наконец спросил себя Суханов. — Ну, хорошо, пусть меня никто не осудит. А смогу ли я теперь без нее быть? Допустим, смогу. Это сегодня, завтра, а потом? Что будет потом? А потом, говаривала моя покойная бабушка, будет суп с котом». Он принимался ходить по тесной каюте: три шага от иллюминатора до двери, три шага в обратную сторону, заваливался на койку, пытаясь уснуть, и снова вскакивал. С переборки на него смотрел молодой лейтенант, которому адмирал вручал кортик с погонами, и жизнь этому лейтенанту казалась и розовой, и безоблачной, как летние восходы на благословенном Черном море. «Постой, а когда все это было? Училище, выпускной бал, парадный расчет на плацу? Ба... Скоро уже четыре месяца. Какой же я старый!»

Сигареты кончились, и он достал из стола новую пачку, надорвал ее, вынул сигарету, но не прикурил. Все — и пачку, и сигарету — положил опять в стол. «Что-то скажет отец? — опять подумал он. Его родители всю жизнь проработали в сельской школе на Рязанщине. Дожив до седин, величали друг друга на «вы» и стыдились один перед другим появиться неряшливо одетыми. Они были простые, потому что и жизнь вокруг них была простая, но в этой простой жизни они тем не менее сумели не опроститься и сберегли нравственные идеалы, которые получили от своих родителей. — А что скажет мама? А Наташа что скажет? Наташа что скажет? И что сам-то я скажу? Са-а-ам...» Это «сам» подействовало на него отрезвляюще. «Пусть говорят что угодно, но завтра я пойду на раскоп. — Он снова достал сигарету из стола, хотя от курева давно уже горчило, а теперь вот еще и глотка стала сохнуть. — Но если я завтра не пойду, то мне уже никогда там больше не быть. Третьего ведь не дано, как говорит отец. И значит, я пойду. Иначе зачем жить?»

С этой мыслью он заснул и проспал до подъема флага.


Глава пятая


1

Аврал.

Есть во флотском словаре много таких слов, которые являются не только понятиями, но и символами, означающими физическое и нравственное состояние всего экипажа. Аврал — это прежде всего работа, трудная, в чем-то неблагодарная и грязная, и в этой работе не может быть исключений ни для кого. «Это вам, — говорили старые мореманы, — не пыль с пряников сдувать, тут корячиться надо». Но ведь и корабль, которому предстояло дальнее плавание со многими неизвестными, отправлялся не в развлекательную прогулку. Тут не могло быть мелочей, и бочка с сельдью учитывалась наравне с торпедой, а снаряд шел в расчет наравне с ящиком вермишели, потому что ящик вермишели и снаряд тоже представляли единое целое.

Аврал.

Никто и никогда не имел права уклоняться от корабельных работ, но зато каждому представлялась возможность первому подставить свою спину под куль с солью, который весил не менее шести пудов. И если кто замечал, что у товарища подкашивались ноги, он не подшучивал над ним, дескать, что, братишка, жилкой вышел тонок, а молча отодвигал его в сторону, подставив под ношу свое плечо, и занимал его место в нескончаемой человеческой цепочке.

Но аврал никогда не был штурмовщиной — это словечко возникло значительно позже, чем появился российский флот. Это была работа от зари и до зари — что правда, то правда, — и сегодня делалось то, что должно было делаться сегодня, а завтрашние дела и вершились завтра, если, конечно, при этом не подводили тыловики, но грех было все валить на тыловые службы. Для них понятие, а вернее, все-таки символ — аврал — тоже был священным.

А еще аврал был праздником, и если кораблю был придан оркестр, то он выводился на верхнюю палубу, и трубачи до изнеможения дули в свои медно-золотые — золотые, конечно, для красного словца — трубы, помогая людям выдержать длинный день, чтобы с ранней побудкой начать новый. Но если не было оркестра, то включалась верхняя трансляция, и матросский хор мощью своих голосов призывал всех наверх:


Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,
Пощады никто не желает.

Аврал.

Тут рождалось флотское товарищество и великое чувство локтя, чтобы потом, если судьбе угодно было так распорядиться, в бою оно проходило окончательную закалку. Во все века не было ничего крепче дружбы, рожденной корабельной жизнью, и не было ничего дороже святого флотского товарищества.

Аврал.

Бруснецов прилег, когда уже восток заалел и по небу готовились побежать золотые стрелы. К этому времени на его столе лежали план работ на сегодняшний день и черновые наброски на последующие. В первые два дня он решил никого от основных работ не отвлекать, даже радистов, акустиков и радиометристов, исключение оставалось только для тех лиц, которые осуществляли связь с берегом. Естественно, дежурная и вахтенная службы в расчет не принимались, но и этим службам часы отдыха он приказал сократить. Шесть суток составляли всего лишь сто сорок четыре часа, из коих, к сожалению Бруснецова, восемь часов каждые сутки уходило на сон, и уже вместо ста сорока четырех часов оставалось только девяносто шесть. Но ведь люди должны были еще есть, чистить зубы и умываться, необходимо было при этом производить малые приборки, чтобы помещения и палубы не превращались в свинарник, а являли собою корабельный порядок. В конце концов выходило, что от шести суток, столь щедро дарованных командующим, оставались рожки да ножки, каких-то неполных семьдесят шесть часов. И в эти часы предстояло сделать все, успеть еще провести политзанятия, а в конце аврала — партийные и комсомольские собрания, дать возможность экипажу постираться и помыться в бане, и только после этого уже докладывать по команде, что «Гангут» готов вытягиваться на внешний рейд.

Бруснецов еще ухитрился увидеть сон, будто он с женой и сыном отправился погостить к старику тестю на подмосковную Клязьму и выловили они там метровую щуку, а щуки в Клязьме не водились уже многие годы по той причине, что была Клязьма загажена нефтью, химией и прочей дрянью, именуемой благами цивилизации. Бруснецов даже во сне не верил этому, но щука ходила на спиннинге, и это было восьмое чудо света.

Разбудили Бруснецова в половине седьмого. Не открывая глаз, он вежливо сказал: «Благодарю», а сам подумал: «А вдруг на Клязьме опять появились щуки? Надо бы в гости к тестю съездить, посмотреть, что там да как».

В кают-компапию он поднялся без десяти семь, казался хорошо выспавшимся, чисто выбритый. Мельком оглядел офицеров и, найдя в их одежде все пристойным, попросил вестового, чтобы тот подал ему чай покрепче. Вестовой уже понимал, что старпому надо налить одной заварки.

Бруснецов положил в стакан шесть кусков сахара, намазал кусок хлеба маслом, толщиной в палец, положил на него такой же шмат колбасы, и присутствующие за завтраком офицеры начали переглядываться, догадываясь, что на корабле сегодня должно что-то произойти.

— А я сегодня на Клязьме щуку поймал, — сказал Бруснецов, ни к кому прямо не обращаясь. — Метровую, ей-богу, не вру.

Название реки все как-то пропустили мимо ушей и поэтому подумали, что Бруснецов вчера ездил на рыбалку, только кто-то все-таки усомнился:

— У нас тут таких щук будто бы не видывали.

Бруснецов усмехнулся:

— А я и не говорю — у нас. Я говорю — на Клязьме.

За лейтенантским столом выразили недоумение — там и всегда-то сомневались и недоумевали:

— Так Клязьма, если не подводит память, под Москвой течет.

— И во Владимире, — уточнил Блинов.

Бруснецов молча допил чай, опять усмехнулся и вышел из кают-компании. Вестовому он сказал:

— Командира и замполита разбудите в половине восьмого.

— Есть, — лихо сказал вестовой.

«Из молодых», — подумал Бруснецов о вестовом. «Годки», те уже отвечали с ленцой, с потягочкой: «Е-есть».

Бруснецов поднялся на верхнюю палубу, нашел там главного боцмана.

— Сколько у нас краски?

Козлюк закатил глаза и начал перечислять на память:

— Сурику — полста килограммов, кузбасслаку — чуть поменьше, свинцовых белил...

— Изобрази мне все это на бумаге и подсчитай, сколько какой краски потребуется на полную покраску корабля.

— Мы же только что подкрашивались. — Козлюк, пользуясь своим непререкаемым авторитетом главного боцмана — по крайней мере, таковой у него должен был быть, — возражал не только старпому, но и командиру, правда, в рамках, не превышающих его полномочия. — Так-то мы чистенькие, — сказал он, подумав, что если начальство хочет краситься, то почему бы и не покраситься — в конце концов, лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным.

Бруснецов заметно повысил голос:

— Я говорю не о подкраске, а о полной покраске. Прошу внимать обоими ухами. — Он так и сказал: «Обоими ухами», а не «ушами», сознательно коверкая слово — в этом тоже был особый старпомовский шик. — Кстати, боцманюга, ты не знаешь, к чему видеть во сне, будто я изловил метровую щуку?

— К большим неприятностям, — авторитетно сказал Козлюк. — И к болезням.

— Ты хоть думай, о чем говоришь, — обрезал его Бруснецов. — Шутки-то у тебя, между прочим, дурацкие.

— Я не настаиваю на своем мнении, — обиделся Козлюк. — Но так бабы у нас говорили.

— Нашел мне еще оракулов, — буркнул Бруснецов. — Поторопись со списком. Мне сразу после подъема флага к командиру идти.

Он зашагал дальше по палубе, подмечая, что следует убрать, а что заменить, встретил на пути Суханова, который только еще торопился в кают-компанию, хотел спросить, как дела в акустическом посту — золотую иголку придется прежде всего искать акустикам, — но не спросил, а так отпустить Суханова уже не мог.

— Это вы, что ли, говорили, что Клязьма во Владимире течет?

Суханов несколько смутился, но, поняв, что старпом с кем-то его спутал, весело сказал:

— Так точно, товарищ капитан третьего ранга.

— Ну-ну. — Бруснецов козырнул и пошел дальше, потом глянул на часы: сейчас вахтенный офицер объявит малую приборку, потом сыграют большой сбор, подъем флага... «И закрутится машина, — подумал он. — А Козлюк со своими бабами все-таки олух царя небесного. «К неприятностям, — передразнил он, — и болезням!» А типун на язык не хочешь, оракул из боцманской кладовки?»

До подъема флага он успел обойти и внутренние помещения, спросил у баталеров:

— Ларисок и стасиков много?

— Ларисок поменьше, стасики есть.

— Сегодня все продукты и все имущество выгрузить и передать на береговые склады. Помещения продегазировать.

У начальника интендантской службы полезли на лоб глаза.

— Помилуйте, товарищ капитан третьего ранга.

— Миловать вас будет господь бог, если таковой еще имеется, а я миловать не стану. Взыщу по высшей категории.

Бруснецов слов на ветер не бросал — это интендант уже испытал на собственной шкуре, когда по весне не завез вовремя новое матросское обмундирование взамен выслужившего срок, — и покорно сказал:

— Есть.

Бруснецов снова поднялся на верхнюю палубу, к нему тотчас же подошел вахтенный офицер, представился:

— Вахтенный офицер лейтенант Петров. Разрешите закончить малую приборку?

— Вижу, что вахтенный офицер, вижу, что лейтенант Петров, — пробурчал Бруснецов. — Заканчивайте малую приборку. Дайте сразу же команду: приготовиться к построению по большому сбору. Форма одежды для личного состава... — Бруснецов задумался: было бы неплохо вывести людей, одетых в форму номер два — черные брюки, белые форменки, но тогда бы пришлось идти к командиру, то да се. — Личному составу — рабочее платье, бескозырка, офицерам и мичманам — синяя рабочая куртка, фуражка. Пусть дежурная служба позаботится, чтобы в низах, кроме специальной вахты и дневальных, никого не оставалось. Подвахтенным также выйти на построение.

— Есть, — несколько растерянно сказал вахтенный офицер, не поняв, чем вызвано это скрупулезное перечисление, кому быть на сборе и во что одеться. Как только старпом скрылся в надстройке, вахтенный офицер бросился к себе в рубку, полистал вахтенный журнал за последние сутки: никаких ЧП в журнале не значилось, увольнявшиеся на берег матросы и старшины вернулись вовремя и без замечаний, все офицеры и мичмана уже прибыли на борт. «Дела, — подумал вахтенный офицер. — Не иначе опять проверка надвигается. Из бригады, прости господи, были... Может, теперь флот пришлет своих? А вдруг из Москвы, от самого Главкома? Де-ла-а...»

Сыграли большой сбор, привычно прогрохотали трапы и палубы, моряки занимали свои места вдоль бортов. Следом за моряками появились мичмана и, подравнивая неровные линии, стараясь придать строю надлежащий порядок, начали выхаживать, как гусаки. Потом показались офицеры, и мичмана убрались в строй, а офицеры продолжили то, что не успели доделать мичмана.

Суханов несколько раз прошелся вдоль своего строя и, найдя, что придраться будто бы не к чему, занял свое место рядом с Ветошкиным, немного потеснив его влево. В ожидании команды он решил прикинуть, как ему лучше сегодня распределить свой день. До обеда никаких вопросов не было — сразу после подъема флага проворачивание механизмов, потом политзанятия, а вот после обеда хорошо было бы урвать часок-другой и добежать до музыкальной школы. Теперь он чувствовал, что вчера поступил, мягко говоря, не по-мужски, и ему хотелось поскорее сгладить это неприятное впечатление, которое, конечно же, могло сложиться у Вожаковых. Ветошкин стоял рядом и тоже прикидывал, как бы ему сорваться сегодня на бережок — вчера он отсиживался на корабле. Правда, вчера ради праздника после обеда пустили на борт жен с ребятишками, так что в своем роде он провел день в семейном кругу, но на берегу он тем не менее не был. «Вот так-то, товарищ лейтенант, — подумал он. — Конечно, воля ваша поступить, как вы желаете, однако и совесть надо бы иметь».

Если бы хватило времени вот так пройтись по всему строю, то очень скоро стало бы ясно, что каждый из стоящих вдоль борта в ожидании торжественной минуты подъема флага думал свою отличительную думу, и дум этих было столько, сколько стояло в строю людей.

Наконец из надстройки появился Ковалев, и Бруснецов, оглядывая строгим взглядом сперва строй левого борта, а потом и правого, по которому шел командир, зычно, во всю силу легких, скомандовал:

— Равняйсь! Смирно! Равнение на средину! — Он сделал несколько шагов, чтобы встретиться с Ковалевым возле кормового шпиля — тут их могли видеть оба строя, — чуть приглушив голос, доложил: — Товарищ командир, экипаж «Гангута» по большому сбору построен. Старший помощник командира (это все, включая и командира, знали давным-давно, но этого требовал ритуал) капитан третьего ранга Бруснецов.

Ковалев поздоровался сперва со стоящими по правому борту, потом перешел на левый и там поздоровался, сказал: «Вольно!», только после этого подал Бруснецову руку, тихо спросив:

— План на сегодняшний день готов?

— Так точно.

— Хорошо... Вахтенный офицер, приступайте к своим обязанностям.

Ковалев занял место рядом со старпомом и замполитом среди старших офицеров, и вахтенный офицер выдвинулся несколько вперед, дождавшись, когда «исполнительный» подняли к рее до отказа, резко крикнул:

— На флаг и гюйс — смирно! — И начал следить за «исполнительным», и только он трепыхнулся, чтобы упасть, радостным голосом закончил торжественную часть: — Флаг и гюйс — поднять! Вольно...

Ковалев вышел на средину — к кормовому шпилю, чтобы его и видели, и слышали все, прочистил горло, покашляв в кулак, глянул влево, вправо, подумав, что сейчас он волей, данной ему положением, внесет в судьбу каждого стоящего такие коррективы, о которых они, голубчики, до этой минуты и не помышляли, сказал внушительно, сдерживая волнение:

— Через шесть суток нам приказано выйти в продолжительное плавание за пределы Черного моря. Времени на подготовку к походу отпущено крайне мало, поэтому с этой минуты объявляю на корабле аврал. Личному составу увольнения на берег отменяются. Сход с борта офицеров и мичманов крайне нежелателен. Вопросы есть?

Вопрос у всех был один: «Куда идем?», но каждый знал, что на этот вопрос командир ответит, только уже выйдя в море, впрочем, на этот раз он и сам толком не знал, какие пути-дороги уготовил «Гангуту» командующий, и оба строя промолчали.

— Старпом, — совсем тихо оказал Ковалев, — командуйте парадом.

— Есть, — сказал Бруснецов. Немного отступив назад, скомандовал: — Смирно! — Проследил глазами за Ковалевым и, когда тот прошел весь строй, добавил: — Вольно! После проворачивания механизмов — политзанятия. После занятий — аврал. Работают все без исключения. — И повернулся к замполиту: — У вас что-нибудь есть?

— Да, — сказал Сокольников, занимая место старпома. — Руководителей групп прошу собраться в кают-компании.

— Разойдись, — словно бы нехотя сказал Бруснецов.

«А что же теперь делать? — тоскливо подумал Суханов, почти воочию увидев, как рухнуло все его мироздание, которое он так старательно лепил все утро, словно ласточка гнездо. — Делать-то что теперь? У меня даже нет ее почтового адреса!» Единственный человек на корабле, который мог бы ему помочь, был Сокольников... Да, конечно, но ведь это и был — Сокольников. «Понятно, — подумал и Ветошкин. — Хорошо, что я вчера своих притащил, а то...» Он не стал тратить время на поиски того хлесткого слова, которое могло бы пристойно завершить его мысль, потому что, чем бы он ее ни закончил, все выходило кругло. «Теперь понятно, — плотоядно подумал Козлюк. — В этом деле главное — не прогадать. Раз сам командующий велел — тыловики жаться не будут. Побоятся». И он составил такую рапортичку, что даже у видавшего виды Бруснецова невольно дернулась левая щека. Он только поглубже вздохнул, приставил к виску указательный палец и старательно крутанул его.

— Не, ничего, — скромно сказал Козлюк. Он был сыном своего века и понимал, что запасец — дело верное, а понадобится он или не понадобится — это уже вопрос пятый. — В самый раз.

— Ты что — решил всю бригаду перекрасить?

Козлюк неопределенно пошевелил бровями и начал внимательнейшим образом изучать копию знаменитой шишкинокой картины «Утро в сосновом бору», водруженную на переборку старпомовокой каюты еще строителями.

Бруснецов вычеркнул ровно половину того, что запрашивал Козлюк, и велел отнести заявку писарям, чтобы те перепечатали на машинке.

Козлюк сделал оскорбленное лицо, молча вышел из каюты, даже не попросив разрешения — дескать, так он обиделся, — а в коридоре просиял. «На-ко, — подумал он, — выкуси! Да мне теперь этой краски хватит до второго пришествия. — О втором пришествии Козлюк тоже слышал от деревенских бабок, и хотя сам в него не верил, но при случае авторитетно ссылался на него, тоже следуя духу времени. — А вообще-то я теперь на эту краску выменяю на «Полтаве» бухту манильского троса. Вот так-то, товарищ старший помощник».

Но на этом дело у главного боцмана не закончилось. Когда перед обедом на борт «Гангута» поднялись офицеры тыла, чтобы на месте все утрясти и согласовать — приказ командующего уже вступил в силу, и тыловые органы, зачастую неповоротливые и по-чиновничьи скупые, стали и разворотливы, и покладисты, — и начали просматривать заявки, то на первой же споткнулись и достали карманные компьютеры.

— Это куда же вам понадобилось столько краски? — строго спросили они Козлюка.

Нет, все-таки главный боцман «Гангута» был сыном своего века. Он скромно потупился и еще более скромным голосом спросил:

— А приказ командующего — это вам что?

Тыловики тоже родились не в девятнадцатом веке, и от подписанной уже старпомом заявки осталась только треть. Козлюк ударил себя кулаком в грудь, сказав, что будет жаловаться. Ему невозмутимо ответили: «Хоть господу богу». Но даже и он не рассчитывал на такую щедрость. Поход, видимо, и на самом деле предстоял не шутейный.

Так начался на «Гангуте» аврал. Все службы старались запастись впрок всем, что плохо лежало под рукой у тыловиков, понимая, что манна небесная подсыпается с небушка не чаще одного раза в десятилетие. Впрочем, ракетчики, артиллеристы, торпедисты, минеры лишка никогда не запрашивали и не запасались на многие годы: «Гангут» мог принять ракет ровно столько, сколько было определено штатным расписанием, и лишних глубинных бомб ему ставить было некуда.


2

Когда творилась сама история, человеческие судьбы мало что значили. Одни оказывались на ее гребне, и им думалось, что они создавали ее, другие находились в низах, и у них создавалось впечатление, что их несло по воле волн, подобно щепкам, подхваченным полой водой, но кто бы и что бы ни считал, все они были творцами.

Командующий, получив «добро» Главкома начать одиночное плаванье, долго колебался, кого ему послать — «Гангут», «Полтаву», а может, «Азов», но в том, что уйти в океан должен был один из этих кораблей, у него не было ни малейшего сомнения. По всей вероятности, Ковалеву он симпатизировал больше других командиров — впрочем, в этом он даже сам себе признавался не очень охотно; причиной тут мог быть и праздник, случившийся на «Гангуте», и он, побывав на корабле и найдя его внешний вид в прекрасном состоянии, сделал свой выбор на нем. А возможно, причина еще крылась и в том, что службу свою командующий начинал на линкоре «Октябрьская революция», который при закладке на стапеле как раз и назывался «Гангут». Тут ничто ничему не противоречило, сходилось, как говорится, в одну точку, и это схождение словно бы составило роковую необходимость.

Ковалев сразу и в полной мере осознал, что это самой судьбе вольно было ниспослать ему такое задание, о каком не помышляли даже самые опытные командиры, исчисляя свой опыт несения боевой службы уже не месяцами, а годами, но опять-таки, как говорится, не родись красивой, а родись счастливой. Впрочем, счастье это было особого рода: оно всецело зависело от самого Ковалева. Войдет «Гангут» в контакт с супостатом — один коленкор, не войдет, не обнаружит — и тонны мазута окажутся понапрасну развеянными над синими водами Мирового океана.

В школе по старинке ученикам еще вдалбливали в головы, что сушу омывают четыре океана: Тихий, или Великий, Индийский, Атлантический и Северный Ледовитый, а на картах, которыми пользовались военные моряки, океан был единым — Мировым, и в этом был величайший философский, национальный, исторический, социальный, экономический и политический смысл. Мировой океан принадлежал всем и каждому живущему на Земле.

В любое другое время Суханов с радостью бы принял под свое державное начало этот самый Мировой океан, но сейчас он ни с какой стороны ему был не нужен. Будь его воля, он повременил бы с походом, но воли его не было и быть, к сожалению, не могло, а была только воля командира «Гангута», как казалось Суханову, и этой воле подчинялись все, поименованные в штатном расписании. Над этой волей стояла другая воля — командующего, над волей командующего чувствовалась еще одна воля, и эти воли, сложенные в пирамиду, зависели одна от другой, как звенья одной цепи, в которой верхняя воля казалась главенствующей, но только в том случае, если все последующие звенья на своих местах тоже были главенствующими.

Суханову в этот день не было дела ни до самой цепи, ни до ее звеньев. Его желания и намерения были просты и ясны, как дважды два четыре: он должен был во что бы то ни стало повидаться с Наташей Павловной, и не где-нибудь на улице или даже в музыкальной школе, а только в доме возле Аниного камня — в этом-то как раз и был весь смысл, но уж раз Суханову не было никакого дела ни до цепи с ее звеньями, ни до Мирового океана, то и Ковалеву, запретившему сход на берег, не было никакого дела до всех сухановских «смыслов».

Первый день еще так-сяк — аврал только-только брал свой разгон, хотя корабельные работы, намеченные старпомом на понедельник, едва-едва закончились к вечернему чаю. Умыкались все так, что после вечерней поверки никто из моряков даже не остался покурить, только человек пять-шесть офицеров и мичманов, в их числе и Суханов с Ветошкиным, сошли на пирс размять ноги.

— Завтра еще старпом не разрешит оставлять людей в постах и в среду навряд ли, — говорил Ветошкин. — А потом изловчимся и покрасим и пост, и агрегатную.

Суханов лениво возразил:

— Но мы же к смотру уже подкрашивались.

— А теперь покрасимся. Ходить, должно, придется в тропиках, а там к металлу всякая дрянь липнет.

— Откуда вам знать, что пойдем в тропики? — спросил Суханов.

Ветошкин хитренько сощурился:

— А за каким чертом завтра будут завозить тропическое обмундирование?

— На всякий случай.

— Всяких случаев не бывает, товарищ лейтенант, — возразил Ветошкин. — В нашем деле бывает только один: идем на север — берем меховые куртки и сапоги, идем в тропики — берем шорты для моряков и на всех сандалии.

Суханова меньше всего интересовали меховые куртки с сандалиями, он все пытался сообразить, как бы ему все-таки вырваться на часок с корабля, но его опыт корабельной службы был так еще ничтожен, а предприятие, которое он задумывал, было чревато такими последствиями, что он прямо-таки не знал, на что решиться.

Он отвел Ветошкина в сторону и спросил доверительно:

— Мичман, как полагаете, если мне потребуется отлучиться часа на три-четыре, большой в этом риск?

Ветошкин ответил не задумываясь:

— Огромадный. — Подумал и добавил еще с большей убежденностью: — Могут и от похода отставить. Дело нешутейное закручивается, а раз дело нешутейное, то никто с нашим братом шутить не станет. Раз, два — и в дамки. Потом ходи по всем коридорам, доказывай, что ты не верблюд.

— Значит, не советуете?

— Ни-ни, — сказал Ветошкин. — И думать не могите. Может, управимся с большими работами к пятнице, тогда командир и сам отпустит женатиков попрощаться с семьями.

— А если неженатый, тогда как?

— С неженатыми дело обстоит худо, — вроде бы и убежденно, а вроде бы и сомневаясь, сказал Ветошкин. — Да и что неженатому делать на берегу? За час-то не у каждого получится... Да и на весь поход все равно не намилуешься.

Суханов даже порозовел от обиды:

— У вас, мичман, одни пакости на уме.

— А это уж кто как понимает, — сказал Ветошкин. — Для одних — пакость, для других — удовольствие.

Они, наверное, и еще бы маленько порассуждали об этом предмете, который неизменно занимал моряков разных эпох перед дальним плаваньем, если бы на «Гангуте» не объявили:

— Офицерам собраться в кают-компании.

— Я же говорил вам, товарищ лейтенант, — тут же заметил Ветошкин, который любил выходить из всего правым. — Дело это весьма опасное...

— Ладно вам... — нехотя отмахнулся от Ветошкина Суханов.

«Ладно не ладно, — самодовольно подумал Ветошкин, — а дело советую, потому как знаю, почем нынче картошка».

Бруснецов дождался, когда соберутся все офицеры, молча обвел взглядом собрание, видимо, пересчитывал всех поименно, потом сказал недовольным голосом:

— Сегодня мы не авралили, а раскачивались. Матросы со старшинами разгуливали по палубе, как балерины по сцене. Офицеры с мичманами вышли на аврал только что не в белых перчатках. Если кто-то из вас думает, что работать за нас будет дядя, то я скажу сразу, что он в этом глубоко заблуждается.

Офицеры дружно промолчали, камушек хотя и был запущен в их огород, но прямо ни в кого не попал, поэтому и не стоило дразнить старпома.

— Сегодня мы выгрузили весь хлам, и это для корабля великое благо. Помещения продегазировали.

Из угла кто-то подал голос:

— Мои моряки видели, как лариска бежала по швартову. Не на корабль, а с корабля.

— Если по примете, то это худо.

— Разговорчики, — сказал Бруснецов. — Пусть они хоть все сбегут, мы им только ручкой помашем, а кто среди нас слабонервный и верит в приметы, после совещания прошу подойти ко мне.

Ясное дело, что никто после совещания к старпому не подошел бы, и все опять промолчали.

— Завтра подъем для офицеров и мичманов в пять часов.

Суханов возблагодарил своего бога, что не отчаялся и не сошел тайком на берег — дело и впрямь могло принять дурной оборот. Позаседав, офицеры расходились весьма недовольные — все-таки они считали, что старались в поте лица своего, а старпом, как всегда, не разглядел их рвения. Офицеры зря грешили на Бруснецова, он их собрал, сам побывав у командира. Тот принял его стоя, что случалось весьма редко, и Бруснецов понял, что получит втык по полной категории.

— Хотел бы я знать, — печальным голосом спросил Ковалев, — сколько времени отпустил нам командующий на подготовку?

— Шесть суток, — почти весело ответил Бруснецов, а у самого заныло под ложечкой.

— Это вчера было шесть, — тем же печальным голосом поправил его Ковалев. — Сегодня только пять. Старпом, вы хорошо слушаете меня? Только пять, и я не чувствую вашей прежней радости. Мне тоже радоваться нечему. Если завтра вы коренным образом не перестроите все авральные работы, я вынужден буду объявить вам неполное служебное соответствие. Надеюсь, вы хорошо меня поняли, старпом?

— Так точно, — пунцовея, как будто его отодрали за уши, сказал Бруснецов.

Бруснецов вышел от командира, едва не зацепив за комингс, что считалось не только дурным тоном, но и плохой приметой, для очищения души хорошо выругался, разумеется про себя, и подумал: «Ну я ж вас, голуби... Меня, словно мальчишку, за уши? Ну не-ет, голуби, завтра вы забудете, как ходят пешком по трапу!»

Назавтра с утра к борту «Гангута» — он стоял кормой к стенке — начали подходить машины с продуктами, шкиперским и боцманским имуществом, обмундированием, словом, тыловые власти свое дело знали туго, но еще глубже их познания были в человеческой психологии. Для них не было секрета, что командующий отличался крутым нравом и своих слов на ветер не бросал.

Акустики в этот день по плану старпома грузили продукты, а проще говоря, закатывали на шкафут бочки с сельдью, капустой, солеными огурцами и помидорами, волокли кули, мешки, ящики. Скрипели лебедки, слышались команды: «Вира помалу... Вира! Да куда же ты майнаешь?» Верхняя палуба напоминала растревоженный муравейник — корабли, как и в прошлом веке, загружались в основном мускульной силой моряков. И дело было не в том, что разработчики не придумали особых механизмов, которые бы сами волокли эти кули и катили бочки, а в том, что устанавливать эти механизмы на военных кораблях было уже негде. Борьба за непотопляемость корабля диктовала конструкторам устройство палуб, горловин и люков таким образом, чтобы они не располагались один над другим, а шли как бы вразнобой, а между помещениями еще ставились водонепроницаемые переборки, в которых вообще не устраивалось никаких горловин. Поэтому устройство погрузочных транспортеров или элеваторов нарушало бы всю целостную систему, а это, в свою очередь, уже сопрягалось с риском ослабить непотопляемость самого корабля. К тому же и кости размять молодым людям, надевшим флотскую робу, в наш век всеобщей гиподинамии был невеликий грех.

Слышался скрип лебедки и голос Козлюка: «Вирай, вирай помалу», а в корабельных динамиках хрипел Высоцкий:


Особенно, когда с сальцом ее намять...

И снова катили бочки, тащили ящики, тюки и мешки, скрипела лебедка, и Козлюк продолжал ругать своего боцманенка: «Да куда ты смотришь, голова два уха!..»

Под ногами, повизгивая, все время мельтешила рыжая собачонка, всем своим видом выражая восторг и даже удовольствие тем, что творилось на палубе. «Ну, конечно, — сердито подумал Суханов, — тебе хорошо восторгаться. Хочешь — здесь помельтешишь, захочешь — на берег сбегаешь». Собачонка эта — Суханов вспомнил— приблудилась к акустикам, и те почтительно величали ее Петром Федоровичем, хотя, судя по всему, была она сучкой.

Прозвенели колокола громкого боя, и вахтенный офицер снисходительно объявил:

— Сделать перерыв.

Сразу наступила такая тишина, что стало слышно, как за бортом ссорились, вскрикивая скрипучими голосами, чайки и тихонько посапывала труба — ду́хи, видимо, гоняли на малых оборотах машину. А в динамиках уже не Высоцкий хрипел, а соловьем залетным разливалась Алла Пугачева:


Все могут короли, все могут короли,
И судьбами земли они вершат порой...

«Какая все-таки пошлятина, — подумал Суханов. Сегодня ему все не нравилось, и он мог завидовать почти каждому, даже той рыжей беспородной собачонке. — Впрочем, как говорят французы, каждый народ достоин того правительства, которое имеет».

Вместе со всеми он отправился на бак покурить.

Народу возле обреза для окурков собралось много, и Суханов еще издали услышал хохот, самозабвенный, до святой слезы, как говорится.

Офицеры с мичманами, видимо, разошлись покурить по каютам. Суханов не счел удобным продираться к обрезу, а стал возле борта, попыхивая сигаретой и все-таки пытаясь уловить, над чем расхохотались моряки, но от борта ничего не было видно и слышно. Суханов крепился-крепился, но любопытство тем не менее взяло верх, он подвинул плечом моряков, те, разглядев лейтенантские погоны, расступились, и Суханов увидел Рогова, опустившегося на корточки. Склонив голову набок и высунув длинный красный язык, напротив него сидел Петр Федорович.

— Петр Федорович, а теперь изобрази, как наш лейтенант моряков жучит, — приказал Рогов.

Пес нехотя встал на задние лапы, переступил, полуприкрыв глаза, посмотрел по сторонам и неожиданно залился свирепым басом:

— Гам-гам-гам...

Получалось черт знает что: и смеяться вроде над собой не хотелось, и не смеяться, когда смеялись все, тоже получалось глупо, и Суханов покривил для приличия рот, а вокруг него и взвизгивали, и похрюкивали, и даже постанывали от удовольствия.

Петр Федорович поймал кусок сахару, похрустел им и облизнулся, преданно повиляв хвостом. Следовало бы уйти, но Суханов растерялся и, вместо того чтобы незаметно выйти из круга, еще подвинулся вперед. Ловцов уже заметил его и начал делать глазами Рогову, но тот ничего не понял.

— А теперь, Петр Федорович, изобрази, как наш лейтенант со старпомом объясняется.

Петр Федорович опять поднялся на задние лапы, на этот раз он сделал это охотно, завилял хвостом и ласковой скороговоркой зачастил:

— Тяв-тяв-тяв...

Суханов даже похолодел от обиды и машинально полез правой рукой за сигаретами в карман, хотя в левой дымилась только что прикуренная, потом опомнился, бросил сигарету в обрез и достал платок. Когда ему что-то не нравилось, он начинал вытирать руки. Было бы великим благом сделать вид, что он ничего не понял — мало ли лейтенантов на корабле и вообще на флоте, — даже, наверное, следовало бы изобразить улыбку, дескать, вот ведь фокусники какие, вам бы, товарищи хорошие, не кули с солью таскать, а на манеже выступать, но вместо этого он набычился и глухо сказал:

— Приблудный пес, а смышленый.

— Почему приблудный? — удивился Ловцов. — Я его щенком из деревни привез.

В свою очередь Суханов тоже удивился:

— Вот как... — Он пожевал губами и подумал: «Ну ладно, вы меня, так и я вас». — Поход сложный предполагается, говорил старпом, — как бы к слову сказал Суханов, глядя поверх голов. — Вряд ли командир разрешит взять псину с собой.

— А он уже ходил с нами на боевую службу.

— Возможно, в тропики придется идти. Зараза там всякая. Опять же блохи.

— Товарищ лейтенант! — едва не завопил от досады Ловцов. — Я его каждый день вожу к духам купать. — Он хотел казаться спокойным, а голос у него тем не менее немного подрагивал.

Суханов даже дернул головой: «Смотрите-ка, какие мы благородные», но решил стоять на своем и сказал неопределенно:

— Ну, не знаю, не знаю...

Колокола громкого боя снова возвестили, что пора таскать кули и катить бочки с тихоокеанской сельдью и рязанской капустой.

— Допрыгался, — обозлился Ловцов на Рогова. — Он теперь покажет нам твою кашу.

— К бате пойдем. (Батями на кораблях с незапамятных времен звали любимых командиров.) Он поймет.

— Батя — это потом. Надо сперва с мичманом посоветоваться.

— Посоветуйся со своей тетей, — зло промолвил Ловцов. — Надо спрятать Петра Федоровича в такую шхеру, чтоб ни один цербер не унюхал. Петр Федорович понятливый.

— Может, все-таки к бате сходим?

— Кончай базарить! — закричал издали Ветошкин.

— Ша! — сказал Ловцов. — ПетрФедорович, дуй в низы.

Петр Федорович облизнулся, повилял хвостом и скатился по трапу вниз. На верхней палубе он больше не показывался.


3

Суханов потом сам понял, что он, мягко говоря, погорячился: на кораблях на шутку, пусть даже самую злую, всегда было принято отвечать шуткой, но ему в те дни было не до шуток. После вечернего чая, когда старшие офицеры уже разошлись, лейтенанты составили партию в «козла», пусть не самой интеллектуальной игры, но все-таки той самой, когда и по столу можно костью постучать, и покричать, и отмочить соленую шутку — куда же без нее в мужском обществе?

Суханов сел за пианино, поглядел на «козлятников», и те дружно заавралили:

— Давай собачий вальс!

Суханов повременил. Все, что он делал сегодня, пытаясь обратить во благо, неожиданно превращалось во зло: он вовсе не хотел обидеть своих моряков, а судя по всему обидел, но ведь и они же обидели его, и он с силой ударил по клавишам.


Тириям-там-там, тириям-там-там…

— Веселей, Суханов! — опять закричали «козлятники». — Чего кота за хвост тянешь?

Но играть веселее Суханову не хотелось, он и за пианино сел совершенно случайно, не зная, чем занять себя, и играл скверно, вернее, не играл, а музицировал для себя.


Тириям-там-там, тириям-там-там…

«Скорей бы на боевую службу, — подумал он, — куда-нибудь в сумасшедший Бискай или в ревущие сороковые. И пусть бесновались бы ветры, и пусть бы катались волны по палубе, и пусть бы...»

— Суханов, ты как неродной!


Тириям-там-там, тириям-там-там...

А уходить ему сейчас на боевую службу все-таки не хотелось. Он даже не мог представить себе, что чувства его на какое-то время окажутся сильнее разума, и если разум слушался воли, то воля неожиданно стала подчиняться чувствам. «Черт-те что, — думал он. — Вот влопался так влопался!»

К нему подсел Блинов, который только что вернулся из города — сперва возил больных в поликлинику, потом заказывал лекарства, заодно заглянул в ДОФ (Дом офицеров флота) и вкусно пообедал — и теперь слонялся по кораблю в поисках интересного собеседника.

— Опять весла сушим? — спросил он. Сушить весла — это была одна из шлюпочных команд, когда гребцы, положив руки на валек, удерживали весло параллельно воде, а по выражению офицеров-гангутцев, находились в миноре. — Вернемся из похода, я тебе такое... Пальчики оближешь.

— По трем адресам?

— Нет, — сказал Блинов, явно не желая замечать скептицизм Суханова, — по одному. Обаятельна, образованна. Хорошо говорит по-французски.

— А они, эти француженки рязанского посолу, не разговаривают. Они, маэстро, балдеют. Пора бы знать.

— Ого, — удивился Блинов. — Да ты совсем раскис. Уж не заболел ли? — профессионально-насмешливо спросил он. — А ну-ка, пойдем в каюту. Сердчишко твое послушаем. Давление померяем.

— Иди ты...

— А ты не спорь... Врачу виднее. — Блинов оглянулся на «козлятников». — Вообще, здесь люди, а я ужасно не люблю свидетелей.

Там о стол хватили костью, видимо, получился адмиральский «козел», и закричали в два голоса:

— Встать! Смир-рна! Суханов, вальс!


Тириям-там-там, тириям-там-там...

Они прошли в каюту Суханова. Склонив голову на одно плечо, Блинов начал разглядывать фотографию на переборке, на которой Суханов получал кортик с погонами, потом склонил ее на другое плечо, хмыкнул:

— Этот симпатичный юноша, которому явно улыбается жизнь, ведь он о чем-то мечтает? Как вы думаете, маэстро, о чем он мечтает?

Суханов завалился на койку, что позволял себе в исключительных случаях, уставился в подволок и меланхолически изрек:

— Сей юноша думает, что ему вручается не кортик, а сама морская слава России. И очень хочет, чтобы его любили.

— Так за чем же стало дело?

— А дело за тем, что дяденька старпом, в просторечии — Чистоплюй, не пускает этого симпатичного юношу на берег. Он не хочет, чтобы нас любили.

— Маэстро, вы меня удивляете. Ведь я как-никак корабельный медик, а вы... — Блинов хлопнул себя ладонью по лбу. — Ба, как я мог забыть! У тебя же застарелый радикулит. Правда, товарищам офицерам сход на берег нежелателен, но...

— А это что такое — радикулит? — с интересом спросил Суханов. — Вообще-то я что-то такое слышал. Только при чем тут этот самый радикулит?

— Экий ты, Суханов, непонятливый. Я объявлю тебя больным. Уговариваю своего тюфяка Грохольского — флажок у меня мужик гуманный и понятливый, — чтобы в случае чего подтвердил диагноз. Это никогда нелишне. И ты, разумеется в моем сопровождении, следуешь к медицинским светилам на консультацию.

Суханов опять уставился в подволок, долго молчал, шевеля носками ботинок, дотом рывком сел, спустил ноги на палубу.

— Это нечестно.

— Зато здорово. Ни один комар носу не подточит, включая дяденьку старпома.

Суханов недоверчиво поглядел на Блинова:

— Может, тебе самому хочется сойти на берег?

— Мне этот берег уже обрыдл. Я жду не дождусь, когда наш геройский бриг наполнит ветром свои паруса и умчит нас в неведомые широты. Люблю я эти самые странствия, оттого и карьерой, можно сказать, пожертвовал. Впрочем, я не откажусь и завтра повторить поджарку по-суворовски в нашем прекрасном и гостеприимном ДОФе.

Суханов обхватил голову и начал потихоньку покачиваться, как бы понуждая себя думать, по крайней мере так считал Блинов, но Суханов не думал, потому что был не в состоянии думать, а только сосредоточенно повторял одну и ту же фразу: «Так о чем мечтал тот симпатичный юноша, которому адмирал вручал кортик с погонами? Так, собственно, о чем он мечтал и мечтал ли он о чем-то? Так, собственно...» Он мог повторять это бесконечно, не вдаваясь в смысл самих слов.

— Маэстро, я жду вашего решения!

В дверь постучали. Суханов поднял голову и промолчал. В дверь опять стукнули, и в каюту заглянул Ветошкин.

— А я думал, вас нет, — сказал он разочарованно. — Там велено краску получать.

— Заходи, заходи, — сказал за Суханова Блинов. — У меня тут дело первоочередной важности, а ты со своей краской. Краска, мичман, мираж. — Он кивнул головой в сторону Суханова. — Лейтенант твой малость того... Вроде бы как приболел.

Ветошкин не очень поверил Блинову, но в то же время удивленно поглядел на Суханова, а спросил все-таки у Блинова:

— А что с ним? Съел, что ли, чего? Так это пустое дело. Марганцовки стакан хлопнул, два пальца в рот — и ходи как новенький.

— Ну, ты, — сказал ему Блинов, — эскулап из Бердянска: два пальца в рот — и рожа набок... Радикулит, слышал такую болезнь? Застарелый, правда, с нашей точки зрения — пустячок, но... Поход ведь, надо проконсультироваться.

Ветошкин от этого потока слов маленько ошалел, но главное — он не понял, обидеться ли ему на «эскулапа из Бердянска» или не обижаться, но тотчас же цепким своим умом сообразил, что обижаться пока не следует во всех отношениях: ссора с корабельными медиками еще никому пользу не приносила, к тому же этот медик был другом его лейтенанта.

— Проконсультироваться, конечно, следует, — сказал Ветошкин рассудительно, но тут же выразил сомнение: — Только ведь рейдовый сбор. Сам командир и тот на борту сидит...

— Брат Ветошкин, — грустным голосом сказал Блинов, — не надо прописных истин. Рейдовые сборы рейдовыми сборами, а здоровье человека в нашем обществе превыше всего. (Ветошкин понимал, что Блинов дурачит его, но слова были такие, что не внимать им было никак нельзя, и он стоял дурак дураком, переминаясь с ноги на ногу.) Сам ведь небось об этом талдычишь на политзанятиях морякам?

Ветошкин обиделся, но виду опять не показал.

— Ничего я не талдычу, а если что и говорю, то беру конспект у товарища лейтенанта. — Он с минуту подумал. — Там все правильно написано. А вы говорите — талдычишь, — наконец высказал он свою обиду.

Суханов поднялся и заходил по каюте, стараясь не задеть ни того, ни другого, потом подошел к Ветошкину, взял его за плечи, силой усадил на стул.

— Хватит вам ерничать, — сердито сказал Суханов, опять походил по каюте и остановился перед Ветошкиным. — Влюбился я, мичман, вот и вся моя болезнь.

Ветошкин прямо-таки расплылся в улыбке, и лицо у него стало доброе, по-бабьи — даже при усах! — глуповатое и немного грустное.

— Так это хорошо, товарищ лейтенант. — Суханов хотел было возразить, но Ветошкин не дал ему говорить. — Хуже, когда ждешь-ждешь такую болезнь, а она все не приходит.

— Побойся бога, мичман, — сказал ему Блинов. — Куча ребятишек, а все туда же: «Ждешь-ждешь».

— Так я не о себе, а о товарище лейтенанте.

«Дурак ты, Ветошкин, — подумал Блинов. — И уши-то у тебя соленые».

— Тут уж, мичман, не поймешь — хорошо это или плохо. — Суханов опять замотался по каюте, решая, открыться ли перед ними или чихнуть на все и промолчать, но молчать уже сил не было. — Замужем она была. Но это дело десятое. Свекр у нее со свекровью. Но и это побоку. — Ветошкин с Блиновым переглянулись, и у Ветошкина в глазах промелькнула настороженность, а у Блинова даже нечто вроде растерянности. — Девочка у нее. Хорошенькая такая. — Суханов застенчиво улыбнулся. — Катеришкой зовут.

Блинов ожидал всего, но только не этого, и даже присвистнул.

— Ты даешь, Суханов. Стоит оставить без присмотра на один день — и пожалуйте вам, извольте бриться. Не-ет, больше без моего присмотра ни шагу. Без намордника — только до Минной стенки.

— Заткнись ты со своим намордником, — обозлился Суханов. — И без тебя тошно.

— Ни-ни, — перебил его Блинов. — Не только намордник, но и поводок придется давать не слишком длинный.

— Да любите ли вы ее? — тихо спросил Ветошкин.

Суханов подхватился, тотчас наткнулся на ноги Блинова, шарахнулся в другую сторону, уперся в Ветошкина, постоял у иллюминатора, за которым синий дрожащий воздух постепенно успокаивался, а вода становилась фиолетово-черной.

— Ладно, Блинов, — сказал наконец он как о деле решенном, которое перерешать уже не собирался. — Пиши меня в свою сволочную книгу. Пусть у меня будет радикулит. Пусть у меня будет холецистит. Только сделай так, чтобы меня на берегу не оставили. Без моря мне — петля. Я о нем с пеленок мечтал.

Он сел напротив Блинова с Ветошкиным, сложив руки на коленях, как бы тем самым говоря: я сказал, а теперь ваше дело судить меня. Конечно, все было бы намного проще, если бы он мог пойти — ну не к Сокольникову же, разумеется! — к Бруснецову, допустим, и сказать ему, что на берегу у него объявилась невеста (вот так-то, дорогой товарищ старпом!) и эта невеста может подумать черт знает что, и Бруснецов покряхтел бы, покряхтел, но часа-то два нашел бы. Их Суханову вполне хватило бы — по крайней мере он так считал, — но не мог он пойти к Бруснецову, и о Наташе Павловне он никому ничего не хотел рассказывать, и вообще он решил теперь помалкивать — пошел, так оглядываться не стоит, и пусть Блинов сам чего-нибудь придумает. Но Блинов неожиданно — без всякой деланности — изменился в лице, которое стало у него довольно жестким и неприятным, и быстро сказал, почти прокричал:

— Не-ет, ты здоров как бугай. Это я где угодно засвидетельствую. И не смей подбивать меня, чтобы я обманывал свое родное, любимое начальство. Мы, братец, хорошие, мы, братец, не чета вам, примерные. Для меня морское товарищество — превыше всего. — Блинов поднял указательный палец, как бы поставив на этом месте восклицание, и Суханов с Ветошкиным так и не поняли, юродствует он или говорит святую правду. Только теперь Суханову вдруг показалось, что Блинов совсем не тот, за кого он себя выдает, но не успел задержаться на этой мысли — Блинов снова начал витийствовать: — А тут, видите ли, свекр, свекровь, муж, чадо, домочадцы. Да ты хоть, понимаешь, дорогой лейтенант Суханов, что сие такое? Нет, дорогой лейтенант Суханов, ты явно ничего не понимаешь, и поэтому я не пойду ни к дяденьке старпому, ни к своему флажку, хотя мужик он славный, гуманный, не чета нам с тобой. Я не стану вешать им на уши лапшу во имя чьих-то деток. Сиди, лейтенант Суханов, на борту и правь службу, как любит выражаться наш дяденька старпом. И помни: каждый прожитый с пользой для службы день неминуемо приближает тебя к адмиральским звездам. Аминь.

— Значит, не поможешь? — угрюмо спросил Суханов.

— Суханов, перед вами выступал знаменитый Плевако, и ты ни черта не понял, — весело сказал Блинов. — Нет и нет. И не проси. Свекр. Свекровь. Дочь. Не слишком ли много на одного лейтенанта?

— Зачем вы уж так? — негромко попенял Ветошкин. — У человека, можно сказать...

— Мичман, — перебил его Блинов, — объявлены же рейдовые сборы. Вы хоть понимаете, что это такое?

В Ветошкине, как и догадывался об этом Блинов, проснулся службист, и он, вскинув руку к пилотке, довольно уверенно сказал:

— Так точно.

— Обожаю понятливых.

— Ладно, черт с тобой. Только и мне не всю лапшу вешай на уши, — обиженно заметил Суханов и махнул рукой. — Оставь маленько и для своего обожаемого начальства... Мичман, что у нас там на завтра?

Ветошкин достал записную книжку.

— По плану старпома выделяем пять человек в расходное подразделение, — сказал Ветошкин и поднял глаза на Суханова.

— Выдели сам. — Суханов помолчал. — Остальных всех на матчасть. Да... — Он опять помолчал и сказал в сторону: — Шепните там Ловцову или кому-нибудь, что я за Петра Федоровича на них зла не держу. Сам был виноват.

— Так точно, — сказал Ветошкин, хотя явно было, что на этот раз «так точно» пришлись не к месту, но ни сам Ветошкин, ни Суханов не придали этому значения, только Блинов тонко усмехнулся:

— Вот как все прекрасно в благородном семействе.

— Жить-то все равно надо, — сказал Ветошкин.

Он, наверное, сочинил бы и еще какую-нибудь сентенцию, но прогремели колокола громкого боя, и вахтенный офицер приказал строиться на вечернюю поверку. Ветошкин поправил двумя руками пилотку и вышел первым.

— Ты не серчай на меня, — сказал Блинов. — И рад бы в рай, да грехи не пускают.

— Черт с тобой, — скучным голосом повторил Суханов. — Сам что-нибудь присочиню.

— Сходи к Сокольникову.

Суханов внимательно — прямо в глаза — поглядел на Блинова и усмехнулся:

— В этом деле мы сами грамотные...

Когда они поднялись на ют, моряки уже томились вдоль бортов. Наконец появился Бруснецов, встреченный командой «Смирно!», и милостиво разрешил начать поверку. Он только что был у командира, который хотя и не выразил удовлетворения прожитым днем, но и о «неполном служебном соответствии» тоже больше не заикался — взяв разгон, аврал уже катил на всех парах, и теперь только следовало не опустить эти пары ниже марки.


4

Первая баржа с боезапасом ошвартовалась ранним утром, потом стали подъезжать машины, и Бруснецов приказал вызывать наверх всех, включая и корабельную интеллигенцию — акустиков, радистов и им подобных, которые обычно от этих работ не то чтобы отлынивали, а считали их чужими — ракетчиков, комендоров, минеров. На этот раз «чужих» работ не было, и Ветошкин покряхтел-покряхтел, хотел все-таки пару-тройку человек зажилить — своей работы было невпроворот, — но Суханов прикрикнул на него, и Ветошкин только махнул рукой: «А... Да забирайте всех! Будто мне больше других надо. Не, дорогой товарищ лейтенант, он же Суханов и он же Юрий Сергеевич, мне больше других не надо».

По той простой причине, что большая часть учебного боезапаса свозилась на берег, заменяясь настоящим, все уже начинали понимать и без объявления, что поход предстоял нешутейный, и вопросов больше не задавали: куда пойдем? зачем пойдем? Пойдем — и точка, тем более что на эти вопросы не ответил бы и сам командир.

Впрочем, Ковалев уже кое-что знал. Ему, например, в штабе сообщили, что в Средиземном море он сразу направится в село Селиваново — так моряки окрестили одну из якорных стоянок в открытом море, иначе говоря, точку, — примкнет к ОБК (отряду боевых кораблей), который направится с дружеским визитом на Кубу. Такова была в окончательном виде первая и неглавная часть задачи, которую ставил перед «Гангутом» командующий. Он сам следил за ходом подготовки и несколько раз звонил Ковалеву, который неизменно докладывал, что все идет по плану и к исходу шестых суток корабль будет полностью изготовлен к бою и походу.

— Добро, — говорил командующий и, отключив связь, оглядывал карту и мысленно проделывал тот путь, который предстоял «Гангуту». И хотя он уже отрезал, но все еще продолжал отмерять. Дело было не только и не столько в самом задании, хотя оно носило главенствующую цель, а в том еще, в чьи руки через десять — пятнадцать лет предстояло передать дело, научились ли нынешние командиры БПК, лодок и крейсеров мыслить категориями Мирового океана или их мышление осталось на прежнем уровне «отсюда и досюда», когда флота были прибрежными и каждый переход, скажем из Кронштадта в Балтийск, считался едва ли не геройским деянием. Кое-кто из совсем глубоких стариков, доживавших свой век в отставке, помнил еще, когда Маркизова лужа для Краснознаменного Балтийского флота была едва ли не альфой и омегой штурманского искусства, потому что поход до Гогланда считался почти хождением за три моря.

Флоту Мирового океана требовались люди, мыслящие этими категориями, а рождались эти категории опять-таки в Мировом океане. Поэтому на подстраховку «Гангуту» командующий готовил «Полтаву», оставив в ближайшем резерве «Азов». Командующий хорошо понимал, что чем больше сейчас побывает людей в деле, тем больший выбор у него окажется потом. Одно как бы рождало другое.

Командующий стал командиром корабля в пору прибрежного флота, когда было много расхожих фраз о том, что нам и это не надо, а то и вовсе от лукавого, потому что мы и без всего этого хорошие. Он один из немногих осознавал, что и это нам надо, и это будет нелишнее, едва ли не первым вышел в Мировой океан и там понял, что мышление его безнадежно устарело, а мыслить по-иному тогда он просто не мог. Одно дело — приобретать, и совсем другое — родиться с этим, поэтому он с высоты холма — штаб находился на холме, — как старый беркут, высматривал молодых командиров, которых создавало новое время.

Ковалев пришел на флот, когда он по старинке еще считался прибрежным, но по существу становился океанским. Первые лейтенантские шаги он сделал в океане, и его уже неоднократно обдували тревожные и весьма неприятные ветры низких широт, а того, кто привык встречать всполохи северных сияний и багряные южные зори на ходовом мостике, уже трудно вернуть на внутренние и внешние рейды.

Первую вахту в то сумасшедшее утро стоял Суханов: не успевали принять одну баржу, как за ней подваливала другая, потом многотрудные тягачи подвозили контейнеры, и все это надо было пришвартовать, принять, вызвать наверх то одно, то другое подразделение, успеть забежать в рубку, чтобы сделать черновые наброски — все деяния, происходящие на корабле, должны быть отображены в вахтенном журнале с точностью до минуты. Он намаялся и вдруг в счастливый для себя момент понял, что ему чертовски нравится эта карусель. Он словно бы нашел свое место в ней, и ему даже на время показалось, что ключи от этой карусели находятся у него в кармане и он волен продолжить ее вращение или остановить его.

Но это только так ему казалось. Он ни в чем не был волен, будучи сам той зеброй или белой лошадкой, которые неслись по кругу, не зная, где конец этому бегу.

Бруснецов не уходил с палубы, не столько приглядываясь к действиям вахтенного офицера, хотя Суханову казалось, что тот с него прямо-таки глаз не сводит, сколько одним своим присутствием внося веселое и суматошное оживление в работу, которая не прекращалась на «Гангуте» уже третий день.

Он знал, что если поход сложится удачно и командир на будущий год уйдет в академию, то место в кресле на ходовом мостике ему, Бруснецову, обеспечено. Впрочем, он был по-флотски немного суеверен и не любил заглядывать далеко. Не позже как позавчера командир предупредил его, что если аврал завалится, то он вынужден будет объявить... Бруснецов не хотел повторять даже для себя, что пригрозил объявить ему командир, но, не будучи злопамятным, он этого и не забывал.

Пока грузили артиллерийские снаряды, Бруснецов не вмешивался в действия командира БЧ-2 Романюка, который распоряжался довольно толково, но как только подвезли ракеты, тут уж он больше не отлучался от шахт, хотя и в других местах требовался его хозяйский глаз.

Ковалев тоже старался поменьше мешать действиям своего старшего помощника: лишний раз понукать — только вредить делу. Он помогал Голайбе корректировать карты, просматривал карты узкостей, иначе говоря — проливов, которыми им предстояло проходить, принимал старших специалистов, когда у тех возникали какие-либо сомнения. Ближе к обеду к нему поднялся Бруснецов и бесстрастным голосом доложил, что ракеты одного класса, и другого, и третьего погружены, артиллерийские погреба опечатаны, а после обеда начнут поступать глубинные бомбы и загружаться торпедные аппараты.

— Хорошо, — сказал Ковалев, не приглашая Бруснецова садиться. — До темноты... — он сказал не «до такого-то часа», понимая, что это не реально, а «до темноты», — расстараетесь с погрузкой?

Бруснецову тоже не хотелось давать конкретного ответа — часть корабельных работ он предполагал отнести на завтра, но командир смотрел на него в упор, и холодный блеск его серых глаз не предвещал ничего хорошего.

— Так точно, — подавив вздох, сказал Бруснецов.

— Вот и хорошо, — совсем по-простецки сказал Ковалев. — Если завтра пошабашим, то запросим «добро» и вытянемся на рейд. Дни стоят хорошие, и покраситься лучше там.

— Это резонно, — согласился Бруснецов.

А Сокольников в тот час был в политуправлении, где ему небольшой чин в популярной форме излагал, чем следует заняться на походе и чего делать не следует. Сокольников уже научился не возражать, молча кивал головой, потом спросил с невинным видом:

— Так сколько картин позволительно будет взять с собою? — Он имел в виду кинофильмы. — Полсотни, наверное, хватит...

Этот небольшой чин сперва поперхнулся, потом замахал руками.

— Что ты, что ты... — сказал он испуганно.

— Я на одних лозунгах всю работу не построю. Мне нужны картины. Хорошие, — сказал Сокольников. — А не «Хитрость старого Ашира».

— Ну, ты даешь, — уже весело сказал небольшой чин.

— Я прошу также в порядке обменного фонда дать мне из библиотеки тысячи две томов художественной литературы.

— Ты, однако, даешь... — не очень уверенно заметил небольшой чин.

Словом, корабельную краску и кинофильмы пришлось выбивать едва ли не с равным упорством и хитростью.

А Суханов тем временем принимал к борту очередную баржу, покрикивал на концевых, которые заводили швартовы:

— Не на тот же кнехт... Тяни дальше... Да ноги береги!

Он был молодой лейтенант — это так, но у него за спиной были пять увесистых курсантских лет, в которые он с лихвой натаскался швартовых концов, и если он чего-то еще не понимал в своем лейтенантском деле, то швабрить палубу он умел в совершенстве и швартовы принимал, как заправский боцман. Он взял у концевого брезентовые рукавицы, лихо накинул огон, этакую вечную петлю, на кнехт, осадил его ногой, чтобы сел плотнее. Общая работа, которая в этот день особенно спорилась, словно бы возбуждала его, и ему было радостно, что он крутился в этой работе как белка в колесе.

Посидев у командира минут десять — не больше, Бруснецов опять спустился на палубу, заметил издали оживленно-радостного Суханова, обратил внимание на его руки в огромных брезентовых рукавицах, которые тот не успел вернуть концевому, хотел строго заметить, что в обязанности вахтенного офицера не входит таскать концы, но вдруг понял, что делать этого не следует, улыбнулся ему и махнул рукой, чтобы не шел представляться.

Более удобного времени Блинов, видимо, выбрать не мог — впрочем, он ничего и не выбирал, — отыскал старпома на шкафуте и молча подал ему журнал больных, коих ему предстояло свезти на берег в поликлинику. Все еще улыбаясь, глядя на Суханова — себя, должно быть, вспомнил, — Бруснецов машинально взял журнал из рук Блинова, быстро пробежал глазами фамилии и размашисто расписался.

— Также и Суханову надлежит показаться хирургу и невропатологу.

Бруснецов изумленно поднял глаза на Блинова:

— Помилуйте, а Суханов с какой стати решил затесаться в это почтенное общество?

Блинов с ученым видом закатил глаза.

— Видите ли, товарищ капитан третьего ранга, случай неопределенный, но, по всей видимости, — радикулит. Необходимо перед походом проконсультироваться со специалистом.

— Та-ак, значит, со специалистом? Вахтенный офицер, — громко позвал Бруснецов, — потрудитесь подойти ко мне.

Суханов скинул с правой руки брезентовую рукавицу, все еще радостными глазами поглядывая на старпома и не понимая, зачем он ему понадобился, резво подошел и представился:

— Вахтенный офицер лейтенант Суханов.

— Суханов, что у нас там с винтами?

— Минут через десять водолазы закончат работу, — сказал Суханов, снимая и другую рукавицу.

— Хорошо... Пойдем-ка посмотрим. А кстати, как вы себя чувствуете? Поясница не побаливает?

Блинов начал мигать Суханову, но тот вперился в старпома, явно глупея на глазах, и сказал неуверенно:

— Никак нет.

— А спина?

Суханов растерялся окончательно, удивленно спросил сам:

— А с чего бы ей болеть? Снарядов я вчера не таскал...

— Вот и я думаю — с чего бы ей болеть? Ну а если все-таки заболит, заворачивайтесь на ночь в холодную мокрую простыню, а утром принимайте ледяной душ. Вы меня поняли, Суханов?

— Так точно.

— Идите на корму к водолазам. Сейчас я туда подойду. — И Бруснецов повернулся к Блинову, оглядел его и слева и справа. — Вы что заканчивали, Блинов?

— Первый Московский...

— Ну так вот, Блинов, если бы заканчивали Военно-медицинскую академию, я бы с вас за эти штучки три шкуры спустил. Но так как вы заканчивали Первый Московский и, по сути дела, еще являетесь сугубо штатским человеком, на первый раз я даже не доложу командиру. Второго раза у меня просто не бывает. Поименуйте всех в вахтенном журнале, и после обеда катер в вашем распоряжении.

Оставив огорошенного Блинова на шкафуте, Бруснецов скорыми шагами поспешил на ют...

А через час с берега вернулся Сокольников, лицо у него было красное и разгневанное, он молча глянул на Суханова, чуть приостановился и прошел мимо.

Командиру он сказал:

— Снарядов дают, сколько ни запроси. И с ракетами не жмутся. А когда дело доходит до книг с фильмами, то тут уж извини подвинься. Еле магнитофон выпросил.

Ковалев захохотал:

— Говорили же — не ходи в политрабочие.

— Ладно тебе... С твоего позволения завтра возьму кого-нибудь из строевых офицеров или какого-нибудь мичманца пошустрее. Опять пойду драться.

— Своих мало? — спросил с неудовольствием Ковалев, не терпевший, когда отвлекали офицеров от их прямых обязанностей.

— Свои все в разгоне, — сказал в сторону Сокольников. Даже себе он не хотел признаваться в том, что таким образом решил представить Суханову возможность побывать в доме возле Аниного камня. «Да-да, — думал он при этом. — Конечно же — да...»

— Добро. Только ты уж расстарайся. А то опять придется в тридцать пятый раз смотреть «Хитрость старого Ашира».


5

После воскресенья в доме возле Аниного камня никто толком не мог понять, что же произошло, но все понимали, что размеренная жизнь как бы споткнулась о порожек. Только Катеришка оставалась по-прежнему ровно-веселой, и ее загорело-персиковая мордашка приятно выделялась среди постных лиц взрослых. Каждый считал себя виноватым и никак не мог понять, в чем же его вина. Ивану Сергеевичу казалось, что он не сказал по-мужски Суханову того главного, что делает потом мужчин другими, как бы отпугнул его своей угловатостью, но в то же время думал: «А если он такой слабонервный, то и печалиться нечего. Ушел и ушел...» По его твердому убеждению, Суханов по сравнению с его Игорем был еще жидковат, и если бы дело касалось только его, Ивана Сергеевича, то и... Но ведь за всем этим стояла Наташа, которая, видно, что-то нашла в этом лейтенанте, и Ивану Сергеевичу было и обидно и досадно, что он должен теперь мучиться, будто сделал что-то не так. «Ну понятно, — думал он, — какое бы горе ни случилось, природа все равно возьмет свое, но при чем здесь Суханов? Есть же Сокольников, чего бы еще лучше желать? Да ведь нет же... Вот и возьмите их за рупь двадцать...»

Он решил ни во что не вмешиваться — как идет, ну и пусть себе идет, захочет появляться на их пороге, милости просим, не захочет — скатертью дорожка, но тем не менее сердце у него продолжало покалывать, и он словно неприкаянный бродил из дома в сад, из сада на берег бухты, подолгу сидел на орудийном стволе, наблюдая за ракетными катерами, которые уходили в море, и думал свою невеселую думу о том, что не заслужил он, Иван Сергеевич Вожаков, такой судьбы, сделавшей финт в конце жизни. Дом разорила война — отстроился, ранен был дважды, один раз в морской пехоте под Сталинградом, — зажило, первенец под бомбежкой погиб — жена после войны Игоря принесла, в двадцать восемь лет стал командиром лодки — все удивлялись. Наташу Игорь привел, думали — молоденькая, а она сразу пришлась ко двору, Катеришка зазвенела колокольчиком, был бы жив Игорь, и еще внуки появились бы, и вдруг все в ту тягостную осеннюю ночь пошло прахом.

«Ох, горе, горе», — думал Иван Сергеевич.

И Мария Семеновна чувствовала себя виноватой, но вина ее не складывалась в конкретные или ощутимые проступки, а была лишь в том, что она не сумела раньше переговорить с Наташей о том, как та решила строить свою дальнейшую судьбу, и получалось теперь, что любой Наташин шаг был словно бы против воли Марии Семеновны, которой хотелось только одного, чтобы Наташа с Катеришкой оставались при них как можно дольше. Вину свою она чувствовала еще и в том, что не заметила, когда Наташа сумела оправиться от своего горя. Мария-то Семеновна понимала, что дело было совсем не в Суханове. Не будь Суханова, появился бы кто-то другой, главное, что он должен был появиться, и Мария Семеновна, будучи женщиной наблюдательной, должна была почувствовать раньше Ивана Сергеевича и не почувствовала.

Наташа Павловна понимала, что обидела своих стариков, которых и любила, и была предана им, наверное, не следовало бы вводить в дом Суханова, не решив прежде для себя, кто он для нее, впрочем, материнским своим сердцем она почувствовала, что больше всего его, кажется, напугало присутствие Катеришки, и, значит, на этом уже следовало ставить точку. Она и поставила ее, как думалось ей, сказав в первую же встречу, что им не следует больше встречаться, прозрачно намекнув, что у нее уже все позади, а у него все еще впереди. Но хотя точку она и поставила, к вечеру понедельника, в тот самый день, когда на «Гангуте» запретили сход офицеров на берег, она дольше обычного задержалась в школе, проводя там неурочные занятия, а потом, схватив такси, тотчас помчалась домой, но Суханов не появился в школе, не приходил он и в дом возле Аниного камня.

Мария Семеновна, должно быть, поняла ее состояние:

— Не объявлялся, голубушка.

И Иван Сергеевич тоже сказал:

— На вахте сегодня, вот и не придет. А завтра сменится и прибежит как миленький.

На другой день Суханов опять не появился, не было его и на третий день, и тогда Наташа Павловна поняла, что ждать больше нечего. «Вот и хорошо, — успокаиваясь, подумала она. — Вот и прекрасно. Игорь не испугался бы. Игорь вообще ничего не боялся». Она вспомнила свой первый бальный вечер в Мраморном зале. Он высмотрел ее среди многих хорошеньких лиц и, провожая потом домой, сказал:

— А я на тебе женюсь.

Он показался ей старым, но в то же время ей льстило, что солидный, уже в чинах, офицер увлекся ею, девчонкой, и она стала с ним кокетничать, боясь в то же время, что он начнет к ней приставать.

— А я не пойду за вас.

— Пойдешь, — сказал он убежденно.

Она немного растерялась.

— Почему вы так считаете?

— Потому, что я хороший.

Он на самом деле оказался хорошим.

И после этих воспоминаний Наташе Павловне стало так горько, что она перецеловала Катеришку, нарезала полную охапку цветов, принарядилась, надев, правда, при этом как можно больше темного, сказала домашним, что собралась на кладбище, и пешочком, благо идти было недалеко, заброшенной тропинкой пересекла низинку, поднялась на косогор, по которому проходило шоссе, перешла на ту сторону и попала в лощинку, в которой с незапамятных времен хоронили отставных матросов, рыбаков и местных виноградарей, бывших в прошлом тоже матросами, и кладбище это называлось Матросской скорбью.

Наташа Павловна долго сидела возле своего камня, сложив к его подножию цветы охапкой — так и Игорь дарил ей цветы, не букетами, а охапками, — ни о чем не думала, и слез у нее не было, только изредка повторяла:

— Что же ты о нас-то не подумал?

Солнце еще стояло высоко, надрывно гудели осы, и пели птицы, порхая в кустах. В России давно уже разгуливала осень, она подступала и к этому благословенному краю, но было ее еще немного, и вся она едва трепетала на кончиках листьев, как бы даже сама не веря в свое пришествие. На кладбище не залетал ветер, только изредка на шоссе вскрикивали автомобили, на всякий случай предупреждая зазевавшихся пешеходов.

— Что же ты о нас-то не подумал?

Наташа Павловна раньше боялась кладбищ, обходя их стороной. Они наводили на нее тоску. Она вспомнила, что и лошади, говаривал дед, тоже не любили кладбищ, видимо, была сокрыта в них таинственная, в некотором роде мистическая сила, которая могла навевать ужас не на одних только людей. Теперь Наташа Павловна уже не обходила стороной кладбище, даже чувствуя приближение тоски, когда хотелось побыть одной, она шла сюда. Тут ей никто не мешал, и она никому не мешала. Тут каждый был сам по себе, и она тоже оставалась одна.

Здесь лежали Вожаковы, она ни одного из них не знала. Они ушли раньше, чем она появилась на свет, только разглядывая с Игорем старые альбомы, подолгу всматривалась в пожелтевшие фотографии строгих боцманов и боцманматов. Все Вожаковы без исключения были моряками, побывали во многих передрягах, одному даже выпала соленая Цусима, но куда бы их судьба ни забрасывала, помирать неизменно они возвращались домой. Один Игорь Вожаков нарушил фамильную традицию.

— Что же ты о нас-то не подумал?

Наташа Павловна неожиданно почувствовала, что ей стало страшно. Она инстинктивно оглянулась и, ничего не заметив, осталась сидеть. Над кладбищем продолжала висеть та же осязаемая духота, воздух, казалось, был так жарок и плотен, что даже сгибал ветви деревьев. Пахло перебродившим соком, полынью и сухой землей. Как бы испытывая себя, Наташа Павловна продолжала сидеть, но ей становилось все страшнее. Наконец она не выдержала, быстро поднялась, поклонилась камню и пошла прочь. Мимо могил было бы ближе, но могилы уже пугали, и Наташа Павловна выбралась на дорожку, делившую кладбище надвое. «Господи, — подумала она, — кого и чего я боюсь? Ведь здесь никого нет...»

Возле кладбищенских ворот стояла согбенная старуха с cерыми патлами, выбивавшимися из-под черного платка. В руке она держала букетик привядших геранек, видимо, продавала.

— Касатушка, — скрипучим голосом позвала старуха и кольнула Наташу Павловну острыми черными угольками. — Купи цветики.

Цветы были уже не нужны, но старуха так настойчиво глядела, что Наташа Павловна невольно смутилась и достала из сумочки трешку.

Она потом так и не поняла, зачем влезла в городской автобус — дел в городе у нее не было, — и вдруг решила зайти к Сокольникову. У нее появилась цель, и сразу стало легко, даже недавние страхи показались ей призрачными. «Что это я на себя напустила? — опять сердито подумала она. — Десятки раз ходила одна, а тут... Вот дуреха!»

Наташа Павловна не совсем отчетливо помнила дом, в котором жил Сокольников — были у него с Игорем раза два, не больше, — сошла на остановке, показавшейся знакомой, огляделась и поняла, что не доехала, по дожидаться следующего автобуса не стала. Она немного поплутала, но в конце концов нашла и облупившийся дом — возле города было полно белого камня, а дома теперь собирали из серых панелей, — и обшарпанную дверь, так с тех пор и не покрашенную, поднялась на третий этаж и начала растерянно озираться. На площадке оказалось четыре двери, и она забыла, в какую ей следовало позвонить. Сперва хотела нажать на пуговку крайней двери, потом позвонила в среднюю.

За дверью долго было тихо. Наташа Павловна нажала пуговку еще раз. Там зашаркали ноги, и дребезжащий голос спросил:

— Кого надоть?

— Сокольников, кажется, здесь живет?

Старушка там за дверью подумала.

— А его нетути. — Она повернула замок, открыла дверь и, махнув рукой в глубь квартиры, сказала: — Вон его комната, только он давно уже дома не появлялся.

— Как давно? — для приличия спросила Наташа Павловна.

Старушка оглядела ее, как бы прикидывая, кем бы Наташа Павловна могла приходиться Сокольникову. Чувствовалось, что Наташа Павловна понравилась старушке, и та, отступив в сторону, как бы приглашая зайти в квартиру, задумалась.

— А чтоб не соврать, так недели две будет. В это вот воскресенье за ним матросик приходил, так долго на лестнице сидел. Не знаю — дождался ли.

«На «Гангуте» что-то случилось», — машинально отметила Наташа Павловна и поняла, что делать тут ей больше нечего.

— Если появится скоро, то сказать, кто приходил?

— Скажите — Наташа Павловна. — Наташа Павловна задержалась в дверях и оглянулась: — Жена друга. Покойного.

— Передам непременно, — заверещала старушка и затворила дверь только тогда, когда хлопнула дверь в подъезде.

«Не надо было называться, — подумала Наташа Павловна. — Ведь ему в голову всякое теперь взбредет. И приезжать не надо было...»

Она решила вернуться на кладбище и еще посидеть возле камня, но, когда автобус пришел на остановку Матросской скорби, она тихо побрела к раскопу.

Дома она не сказала, что заезжала к Сокольникову, хотела умолчать и про свои страхи, а потом все-таки не выдержала. Отправив Катеришку спать, грустно пожаловалась:

— Что со мной было, я и теперь не пойму. В какой-то момент мной овладел такой страх, что мне показалось, будто схожу с ума. Даже затылок стал холодеть...

Они долго в этот вечер говорили о таинственных связях, которые порой возникают между людьми, но говорили недомолвками, как бы иносказательно, потому что истинные мысли словно бы держали про себя, боясь даже в своем кругу выглядеть смешными. «Вздор все это, — подумал Иван Сергеевич, когда Мария Семеновна сказала, что «не иначе это Игорь в землю просится», — вздор... — Он распахнул ставни, схватился за бинокль и начал оглядывать внутренний рейд. — Конечно же, вздор...»

Он первым почувствовал, что в доме снова воцарился мир, и был искренне рад этому. «А Суханов, что ж, пусть приходит, — пробормотал он. — Пусть поселяется — места всем хватит».

Вечер был дивный — тихий, ровный, словно бы приглаженный; легкий бриз едва спускался с холмов, на которых стоял белый город, и, шелестя резными листьями акаций, наплывал на Анин камень и густо синил успокаивающуюся воду.

Иван Сергеевич опустил бинокль: он сумел рассмотреть не только номер корабля, но и его название.

— «Гангут»... Видимо, куда-то далеко собрался.

Наташа Павловна растерянно улыбнулась и машинально перебрала тонкими пальцами пуговички на кофте. «Счастливого плаванья, — подумала она, — молодые красивые лейтенанты. Может, и вы когда-то станете командирами».


Глава шестая


1

К исходу четвертых суток стало ясно, что «Гангут» в отпущенные командующим шесть суток укладывается. Командир вызвал к себе старпома с главным боцманом, велел приготовить образцы краски и, когда те были готовы, выбрал не слишком яркую, чтобы корабль терялся в самой легкой дымке, на всякий случай спросил Козлюка:

— Краски хватает?

Козлюк вздохнул, как будто решал для себя непосильную задачу, и, вздохнув еще, сказал не очень уверенно:

— Должно хватить.

— А может, еще и останется?

Козлюк опять вздохнул.

— Должно остаться.

— Куда же ты этот остаток денешь? — заинтересовался Ковалев.

— Остаток есть не просит, товарищ командир.

— Ну, иди, — сказал Ковалев, — готовь пульверизаторы, валики, кисти, беседки. Завтра одним заходом должны покраситься.

— Ежели, как говорится, всем миром...

— Иди-иди, — нетерпеливо промолвил Ковалев. — У меня и без твоей покраски дел полно. Со старпомом потом, если что не так, решишь.

Козлюк величаво — все-таки он был большой оригинал, главный боцман с «Гангута», впрочем, главные боцмана и всегда-то были оригиналами — выплыл в коридор, и тогда командир сказал Бруснецову:

— Сегодня вытянемся на рейд. Погода прекрасная, и на завтра обещают такую же.

— Управимся... — Бруснецов помолчал. — Командующий больше не звонил?

— Я комбригу доложил, а он пусть сам по команде расстарается.

Потом пришел Сокольников, вызвали Романюка с Ведерниковым, командиром БЧ-5, интенданта и долго считали, подсчитывали и пересчитывали все, что было завезено, уложено и принайтовано в шахтах, погребах, баталерках и кладовках. Заправляться водой и топливом решили на рейде в ночь перед отходом, с тем чтобы успеть помыть команду и дать ей возможность постираться, а это уже при самом разумном расходовании воды опорожнило бы одну цистерну едва ли не до дна.

Опыт корабельной жизни складывался, к счастью, не годами и даже не десятилетиями, а веками, поэтому уже отработались схемы, которые надлежало только исполнить в разумном порядке, но жизнь, в особенности вдали от родных берегов, в каждом походе ставила новые кочки и порожки — за них цеплялись и самые опытные, и, чтобы поменьше было этих цеплений, приходилось взвешивать все «за» и «против», вспоминая недавние свои и чужие походы.

— А помните, на «Адмирале» катер волной разбило?

— Принайтовали, видимо, плохо или кильблоки высокие.

— Старпом, ты хорошо проверил спасательные средства?

— Так точно, сам все осмотрел.

— Что машина?

— Машина в норме, товарищ командир. Сажу из труб убрали, почистили все, — тотчас доложил Ведерников.

— Предельно сколько выжмешь?

— Сколько прикажете.

— Я могу приказать... — задумчиво сказал Ковалев, помяв подбородок ладонью, и командир БЧ-5 Ведерников, радостно улыбаясь, сказал:

— Приказывайте.

Подумав, Ковалев сказал:

— Ну, я тебе верю. Что лариски, стасики?

— Продегазировали все хорошо, товарищ командир, — бодро сказал корабельный интендант, — а которые остались, тех в море доконаем.

— Если какая подохнет за обшивкой и маленько повоняет — это ничего, — заметил Ковалев. — Мы не барышни — перебьемся, а то ведь эта сволочуга, как выясняется, болеет человеческими болезнями.

За кормой был еще родной причал, а они говорили так, как будто «Гангут» был уже за тридевять морей, и все, о чем они говорили, касалось прежде всего тех же ракет, снарядов, мазута, питьевой воды,тропического обмундирования, провианта для судовой лавочки, книг, картин, новых пластинок, словом, всего того, без чего современный человек даже в море уже жить не может. Никто из них при этом даже не заикнулся, будет ли сход на берег, хотя едва ли не у каждого, сидевшего за просторным командирским столом — исключая разве только Сокольникова, — оставались в городе семьи.

Моряк должен научиться прощаться с близкими не тогда, когда корабль выбирает швартовы, а всякий раз, когда он уходит из дома, отправляясь на Минную стенку, потому что это каждодневное прощание может стать и последним, как это случилось у Игоря Вожакова.

Ковалев взглянул на часы: было двадцать часов тридцать минут.

— Пошабашим, товарищи, — сказал он, положив обе ладони на столешницу, как бы придавливая ее. — Старпом, запросите у дежурной службы стать на бочку и дайте команду на вахту — пусть вызывают наверх швартовые команды.

— Катер поднять на борт?

Ковалев поморщился: подобной глупости он не ожидал услышать от старпома.

— Ни в коем случае, — сказал он жестко, чтобы отбить у старпома желание на будущее задавать лишние вопросы. — Товарищи, все свободны.

Он надел китель — вечера уже становились прохладными, — пилотку и поднялся на мостик, ощущая приятную легкость в теле. Он всегда чувствовал себя легко, когда у него все ладилось и не приходилось ни голоса повышать, ни делать замечаний, в общем-то каждый раз непредвиденных и каждый раз обидных хотя бы потому, что офицер, получивший замечание, не должен был так низко опускаться, чтобы получить замечание. Высокий профессионализм как бы предопределял и высокую эффективность действий и поступков, когда некого и не за что бранить, а следует только вовремя подать ту или иную команду, чтобы корабль произвел соответствующую эволюцию. Видимо, это мечта каждого командира любого корабля, и она, к сожалению, как всякая мечта, почти неисполнима, и не потому, что люди не хотели бы чему-то научиться, и не потому, что их плохо учили, а только потому, что флотская пирамида не есть что-то застывшее, а постоянно и вечно изменяющееся сооружение человеческих характеров, судеб, отношений. Каждый год на флота приходили молодые лейтенанты, вроде Суханова, каждый год какая-то часть лейтенантов становилась старшими лейтенантами, потом капитан-лейтенантами, и так следовало год за годом. Офицер, едва овладев практическими навыками, поднимался на следующую ступень, на которой этих навыков уже становилось недостаточно, и все приходилось начинать если и не с нуля, то по крайней мере опять надлежало танцевать от той самой знаменитой печки, о которой прожужжали все уши еще в детстве.

И хотя Ковалев не мешкал в каюте и не делал ничего лишнего, сменив только тужурку на китель, Бруснецов уже был на мостике и доложил, что «добро» от дежурной службы получено (предлагалось стать на бочку номер пять), баковые — на баке, ютовые — на юте и машина уже в состоянии дать ход.

— Добро, старпом, — сказал Ковалев. — Добро.

Он вышел на крыло, посмотрел на ют и негромко приказал:

— Убрать трап. — И когда трап оказался на борту, уже веселым голосом, словно бы подбадривая моряков, распорядился: — Отдать кормовой. Пошел шпиль. Боцман, докладывайте через каждую смычку.

Перешвартовка кораблей в гавани дело, в общем-то, обычное, и хотя корабли имеют более или менее определенные пирсы, командованию всегда кажется, что они стоят будто бы не так или стоят так, но на этом причале кран иной конфигурации, а на другом — другой, и этому кораблю как раз нужен этот кран, а тому кораблю вообще никакой не требуется, вот и начинаются перешвартовки.

К вечернему чаю «Гангут» уже стоял на шестой бочке, которая находилась в сторонке и не мешала движению кораблей по гавани, иначе говоря — по внутреннему рейду. Бруснецов, кажется, впервые почувствовал себя спокойно: теперь на берег можно было попасть только катером, который находился под неусыпным его наблюдением.

Блинов с Сухановым сошлись возле борта, посмотрели на вечерние огни, которые уже загорались по всему кругу и лениво падали в спокойную, почти черную воду и там смутно отражались, словно из глубины пытался восстать другой город, и, не сговариваясь, произнесли одновременно:


Прощай, любимый город,
Уходим завтра в море...

— Не печалься, маэстро, — сказал Блинов, — и не хмурь бровей. Ну не удалось тебе обзавестись маленьким детским садом. Эка беда! Вернемся — сам будешь учиться кое-чего делать...

Суханов неожиданно растерянно улыбнулся:

— Только честно — ты был женат?

— Был, лапушка, был. — Глаза у Блинова стали печальными, он немного помолчал, потом сказал, покивав головой: — И представь себе — мне ужасно не повезло. Но я не завистлив. Если мне не везет, то я вовсе не хочу, чтобы и другим не везло. Я только хочу знать — слаб человек, — почему одним везет, а другим не везет, и почему одни влюбляются в эту, а другие совсем в третью. Почему, скажем, ты влюбился? Влюбился же? Очаровательна? Безусловно. Но ведь их столько ходит, очаровательных... — Блинов снова кивнул в сторону города и почти попросил: — Пойдем ко мне... У меня в термосе найдется по стакану чая, а в ящике стола лежит пачка польского печенья.

Они спустились в каюту Блинова. На том месте, где Суханов прилепил у себя фотографию молоденького лейтенанта, у Блинова висел портрет Блока, и не Блок поразил Суханова, а то, что рядом с Блоком был еще один портрет — молодой красивой женщины. Блинов перехватил его взгляд.

— Да-да, ты прав, — сказал он. — Это моя жена. Такой она была. Такой она и осталась.

— Почему осталась? — насторожился Суханов. — Она что же...

— Ты задаешь непростительно много вопросов. Была, потому что ее для меня больше нет.

— Позволь все-таки еще один вопрос. А Блок?

— А Блок потому, что у каждого из нас есть своя незнакомка...

Блинов отвернул крышку термоса. Чай оказался душистый и горячий, пахнул полынкой и какой-то еще травкой — «зверобойчиком», сказал Блинов, — а в иллюминатор от воды тянуло легкой прохладой. Блинов выключил верхний свет, оставив только бра перед умывальником, и в каюте стало уютно и тихо, совсем как в городской квартире. «Умеют же люди, — подумал с завистью Суханов. — А у меня не каюта, а копеечная ночлежка».

— Пей, душа моя, — сказал Блинов. — И представь себе, что это прекрасный ямайский ром, а мы с тобой отправляемся к черту на кулички в поисках неведомых островов, на которых резвятся прекрасные амазонки. Мне на самом деле хочется уйти в океан и думать там, что кто-то ждет меня в этом белом городе и ужасно при этом скучает.

— Позволь, а как же три адреса?

— Да все как-то так, маэстро...


2

Покраска корабля — это не малярные работы, это само художество, в котором творцом выступает главный боцман, чувствуя себя в этом деле одновременно Куинджи, Клодом Монэ и Серовым. Корабль должен быть красив и наряден, как жених пред аналоем, но это только в гавани и на рейде, а в море ему надлежит слиться с водой и быть невесомым в самой легчайшей дымке. Поэтому для кораблей и придумали особую краску — шаровую, которая насчитывала десятки тонов и оттенков.

Козлюк священнодействовал с рассвета, составляя краску только в понятных ему одному пропорциях; моряки на беседках — широких досках, подвешенных на концах, — облепили борта, а там, где от штевня борта расходились скулами и с беседок до них было не достать, пришвартовались баржи, радисты включили верхнюю трансляцию, и на этот раз запела Нани Брегвадзе:


И вдаль бредет усталый караван...

Давно уже в поход, пусть даже дальний, корабли так не готовились: принимали боезапас, заправлялись, а чего недополучали дома, обеспеченцы и заправщики доставляли на место, и суровое военное дело постепенно обрастало обыденными реалиями, поэтому, глядя на то, как готовился к походу «Гангут», многие даже прожженные морские волки полагали, что направляется он с визитом дружбы в какую-нибудь недальнюю, а может, и весьма отдаленную страну. Сколько собиралось зевак на Минной стенке, столько составлялось и мнений.

Главное, видимо, было достигнуто: никто, включая и Ковалева, толком не знал, в какие широты предстоит проложить штурманам курс «Гангуту», хотя косвенно можно было и предположить, что широты эти будут низкими.

День выдался жаркий, тихий, краска ложилась ровно, пыль с берега сюда не долетала, и Бруснецов, потирая руки, прикидывал, когда и насколько отпустит его командир на берег. Правда, вызванный полуночным оповестителем на корабль, он, по сути, уже попрощался с семьей, но никогда нелишне заглянуть на огонек и сделать сыну внушение, чтобы тот не лазил по деревьям, не привязывал бродячим кошкам к хвостам пустых консервных банок, не стрелял из рогатки, не играл во дворе в футбол, словом, не делал всего того, что сам делал в детстве, несмотря на то что у его родителя, мичмана старинной закваски, арсенал воспитательных средств был весьма ограничен: за более слабый проступок — обещание надрать уши, за более сильный — такое же обещание, но только выдрать ремнем.

Уже были покрашены и надстройки, и мачтовое устройство, машинисты наводили последний марафет на трубы, и на бортах беседок становилось все меньше, даже скулы, самые неудобные для покраски части корабля, тоже принимали новый и несколько необычный вид, когда старпому стали поступать доклады, что и то оказалось не завезено, и это, и одного завезли лишку, а другого недобрали, а это надо бы поменять, словом, началась обычная утряска, какая бывает в каждом большом деле, когда сперва заботятся о главном и делают это главное, а потом выясняется, что и то главное, и другое, и третье. Бруснецов морщился, слушая эти доклады, но, вопреки своим правилам, не осуждал, понимая, что в спешке без этого не обойтись.

Он доложил свои соображения командиру, сказав, что принимать к борту сегодня всевозможные баржи и плашкоуты обидно — краска едва-едва схватилась, а Ковалев, которому самому было жалко краску, обронив несколько обидных слов в адрес интендантов — «вечно они чего-то там путают», — дал «добро» и подвезти недостающее, и поменять кое-что на кое-чего завтра.

— Значит, с покраской к ужину пошабашим? — спросил он, правда не столько спрашивая, сколько утверждая, что с покраской надлежит завершить именно к ужину.

— Основные работы завершим. А люки и горловины промаркируем завтра, и завтра же боцманята наведут последний лоск...

— Добро... — Ковалев уже хотел отпустить старпома, но на минуту задержал его. — Думаю, что всех людей держать на покраске уже нет смысла. Радистов, в особенности акустиков, следует освободить от авральных работ. Пусть приступают к тренировкам.

Бруснецов, соглашаясь, покивал головой и уже собрался уходить, но Ковалев опять попридержал его.

— За акустиками пригляди сам. Это дело ты знаешь лучше любого из нас, так что я тебя не по службе прошу.

— А разве мы делим свою корабельную жизнь на службу и не на службу? — попытался пошутить Бруснецов, но Ковалев строго оборвал его:

— Вот когда сядешь на мое место, тогда и станешь делать замечания. — И, понизив голос, он добавил: — Так я тебя прошу. Меня акустики, честно говоря, беспокоят.

— Есть, — поспешно сказал старпом, чтобы больше не нарываться на колкости, и сам же мысленно обругал себя за эту поспешность — старший помощник не должен унижать свое достоинство поспешностью — и степенно вышел.

Ковалев не сказал старпому, что на сегодня его опять вызвали к командующему, на этот раз его оповестили еще утром, и в этом жесте Ковалев усматривал не только начальствующую волю, но и особую милость, на которую командующий в силу своей занятости не всегда мог расщедриться.

Он позвонил Сокольникову и попросил зайти, и когда тот появился, как обычно улыбаясь — есть лица угрюмые, а есть улыбающиеся; так вот лицо у Сокольникова было улыбающееся, — попросил его присесть. С замполитом у него отношения сложились несколько иные, чем со старпомом, и если на старпома он имел привычку покрикивать, то Сокольникову он разрешал садиться даже без разрешения, и сейчас Сокольников понял, что уж раз командир сам предложил это сделать, то разговор предстоял доверительный.

— Все воюешь? — спросил он, намекая на тяжбу с «культурниками».

— Представь себе, набрался храбрости и пошел к члену Военного совета, не ударит же, думаю, а если и рявкнет, то устою. И представь себе, почти все выпросил. И те же люди, которые мне во всем отказывали, стали подписывать мои заявки почти не глядя. Раньше бы сказали: святы дела твои, господи. А я тебя спрошу проще: ты что-нибудь понимаешь в этих самых метаморфозах?

— Чтобы объяснить эти метаморфозы, надобно было родиться великим трагиком, а я всего лишь, как тебе известно, обыкновенный командир обыкновенного БПК. Но почему тебе сразу было не пойти к чевээсу?

— Если бы я сразу рванул наверх, меня могли бы и с лестницы спустить, — сказал, смеясь, Сокольников. — А я решил подниматься по ступенечкам: поднимусь, огляжусь и еще поднимусь.

Ковалев подхватился с места и заходил по салону.

— Черт знает что! Никто не знает, куда мы идем. Никто не представляет, на сколько мы уходим. А жмутся, как последние скупердяи.

— По-моему, они на самом деле ничего не знают.

— Ты так полагаешь? — озадаченно спросил Ковалев.

— Нет, чевээс конечно же в курсе, а все прочие только туману на себя напускают.

— Раньше чиновничество было только на гражданке, теперь оно, кажется, и к нам пожаловало.

— А у нас его всегда было навалом.

Ковалев вернулся за стол, искоса поглядел на Сокольникова.

— Конечно, — сказал он, поморщась, — это не мое дело, но комбриг словно бы мимоходом — сам знаешь, как он умеет это делать, — спросил, а почему, дескать, твой Сокольников не женится?

— На ком? — беспечно спросил Сокольников. — На отставной козе тети Глаши?

— При чем тут коза, когда столько незамужних женщин.

— Женщин незамужних много, но все они не мои.

— Будто бы? — не поверил Ковалев.

— Да уж верно... — Сокольников усмехнулся, пытаясь скрыть горечь. — В воскресенье — я уже тебе говорил — заглянул к Вожаковым. Поговорили по душам, и знаешь, какие горькие слова сказала мне Наташа? Игорь был командиром, понимаешь, — это ее слова, — командиром, а отцом стать позабыл, хотя и любил дочку. Ты сам давно ли был дома?

— Тоже в воскресенье. Забежал после командующего.

— Мог бы и еще сходить. Не на сутки ведь уходим.

— Правильно, мог бы... Сам всех на корабле посадил, а себе режим наибольшего благоприятствия?

— И скажут тогда эти горькие слова кому-нибудь другому: «А отцом он стать позабыл».

— Сам жениться не хочешь, так не поучай других. Я, конечно, понимаю, что наши жены — женщины героические. Не будь они такими, и мы не становились бы командирами. Или... — он лукаво поглядел на Сокольникова, — оставались бы холостяками.

— Ты за этим меня позвал? — спросил Сокольников.

— В том числе и за этим. А за напоминание о Вожакове — спасибо. Я на самом деле выберу минуту и вырвусь домой. — Он помолчал. — Вот только надо подумать, когда Бруснецова отпустить.

Сокольников поднялся, поняв, что эти разговоры, сколько ни веди их, все равно никогда не переговоришь.

— Сейчас, с твоего разрешения, опять сойду по делам на берег и, как мы условились, прихвачу кого-нибудь из командиров групп.

— Кого же именно? — живо поинтересовался Ковалев.

— Не интригуй. Кого найду порасторопнее, того и возьму.

— Перечить не стану, но старпома в известность все-таки поставь.

— Поладим. Катер все равно у него просить.

Вернувшись к себе, Сокольников справился у вахтенного офицера о порядке на сегодня отхода катеров от борта до Минной стенки, переоделся, постоял возле стола, походил по каюте и снова постоял, решая для себя, вправе ли он пригласить с собою на берег Суханова. «И что она нашла в нем? — подумал он о Суханове. — Приятен, в меру умен, в меру, прошу прощения... Но ведь это же не Игорь... Вот и пойми этих женщин».

Ковалев не сказал Сокольникову — голова была забита не этим, — что собирается разрешить офицерам и мичманам сойти на берег в две очереди, правда прежде всего семейным, и только в том случае, если корабельные работы в основном будут завершены. Впрочем, две эти оговорки не имели для Сокольникова никакого значения, потому что он и главного не знал.

Он позвонил дежурному по кораблю и попросил прислать к нему рассыльного, не желая вызывать Суханова по корабельной трансляции, чтобы не привлекать ненужного внимания. Ему казалось, что он нашел верное решение, и этого решения, раз уж оно верное, и следовало теперь придерживаться.

Пока пришел рассыльный, пока он разыскивал Суханова и пока, наконец, тот появился, прошло не менее четверти часа.

— По вашему приказанию... — почти недружелюбно представился Суханов, так и не решив для себя с того воскресенья, как ему держаться с Сокольниковым.

— Минуточку, — сказал Сокольников, не обратив внимания на тональность сухановского голоса, и позвонил вахтенному офицеру, уточнив, когда отправляется на Минную стенку очередной катер. — Хорошо. Задержите минут на десять, — распорядился Сокольников, положил трубку и только тогда повернулся к Суханову. — Командир разрешил мне взять вас с собою на берег. Вы мне там ни с какой стороны не нужны, и у вас будет в запасе четыре полновесных часа, которые вы сможете использовать по собственному усмотрению.

Это был подарок судьбы, и Суханов понял, что второго такого он не дождется, и если бы он исходил от любого другого начальствующего лица на корабле, он принял бы его немедленно и с благодарностью. Тогда все решалось как бы само собой. Но этот подарок вручал ему Сокольников, и Суханов неожиданно подумал, что не может принять его. Это было бы против всех его правил, которых у него, в общем-то, не было, но о которых он думал, что они у него есть.

— У меня нет никакого усмотрения, товарищ капитан третьего ранга, и мне, как я полагаю, нечего делать на берегу. — Суханов скосил глаз на стол и увидел под стеклом фотографию того самого капитана второго ранга, портрет которого стоял на комоде и у Вожаковых. Он отвернулся и повторил: — У меня нет личного усмотрения.

Сокольникова возмутили этот вызывающий мальчишеский тон и чуть заметная усмешка на губах Суханова, и он сказал уже с раздражением:

— Я хотел сказать — для устройства личных дел.

— У меня нет личных дел на берегу, товарищ капитан третьего ранга, — уже твердым голосом проговорил Суханов.

«Ого!..» — подумал Сокольников.

— Раз нет личных дел, не смею вас удерживать, — словно сразу устав, ровно сказал он. — Идите, Суханов, и занимайтесь делами службы. В этом тоже есть свой резон.

Суханов прищелкнул каблуками, бросил руку к пилотке и круто повернулся — курсантская школа еще давала себя знать.

«Для кого старался? — подумал Сокольников. — Перед кем бисер метал? У него, видите ли, нет личных дел на берегу... Ну нет так нет, на нет и суда нет».

— Командир, — сказал он, позвонив Ковалеву. — Я немного погорячился — не нужен мне строевой офицер. И мичман не нужен. Обойдусь своими политрабочими.

— Ну и правильно, — сказал Ковалев. — А то эти хождения на берег ничего доброго не принесут.

Суханов вышел от Сокольникова, схватился за поручни трапа и съехал по-матросски на руках на свою — лейтенантскую — палубу, запер за собою дверь в каюте, плюхнулся на стул и вдруг почувствовал, что ему хочется заплакать.


* * *

Основную покраску закончили вскоре после обеда, и командир решил объехать «Гангут» на катере и посмотреть, что же теперь из всего этого получилось. Одно дело разглядывать краску, размазанную на фанере — «колер», — и совсем другое — видеть ее на бортах и надстройках корабля.

Ковалев распорядился подать катер к трапу и вызвать к рубке вахтенного офицера, старпома и главного боцмана, сошел на катер первым, и мичман, бывший старшиной катера, лихо переложил руль, и катер, словно пришпоренный, отскочил от борта. Следовало бы сделать замечание мичману, но Ковалев, хотя и обратил внимание на этот резкий скачок, тем не менее, занятый своими мыслями, промолчал. С самого утра его мучил вопрос, зачем он вторично понадобился командующему. Все, что делалось в эти дни на борту «Гангута», командующему вероятно докладывали исправно, и поэтому он знал обстановку не хуже самого Ковалева.

В эти дни Ковалеву стало известно, что почти такие же приказания получили и «Полтава» с «Азовом», только более льготные, что ли, и Ковалев уже подумывал, что не один «Гангут», а три корабля получат единое задание и, таким образом составленные в ОБК — отряд боевых кораблей, — выйдут в океан под флагом комбрига или даже командира эскадры, и тогда надежды, сомнения и тревоги последних дней отпадут сами по себе.

Они обогнули «Гангут» по носу, и Ковалев осмотрел корабль сперва с теневой стороны, потом приказал перейти на солнечную, на которой уже и беседки все подняли, и баржа отошла, освободив таким образом весь обзор. Бруснецов с Козлюком затаили дыхание, и если Бруснецов еще оглядывал корабль, неотвязно думая, что они маленько засветлили его, то Козлюк, этот корабельный Рембрандт и Куииджи вкупе с Серовым, совсем отвернулся от борта. «Конечно... — думал он. — Я покрасил за свою жизнь десятки кораблей, а всем разве угодишь. Конечно... Мы ведь тоже не дураки какие-нибудь и все понимаем. Конечно...»

— Покраской я доволен, — наконец сказал Ковалев и велел мичману править к трапу, только теперь сделав ему замечание: — А впредь рулем не балуйтесь и так сильно не перекладывайте его.

— Есть, — сказал мичман.

Бруснецов с Козлюком облегченно вздохнули, и Козлюк, воспрянув духом, неожиданно просиял:

— Красавец!.. Хоть сегодня на парад.

— Тебе бы все по парадам ходить, — добродушно проворчал Бруснецов, и катер легонько подвалил к нижней площадке трапа, обдав ее тихой волной.


3

Как и приказал командир, после обеда Бруснецов распорядился «корабельную интеллигенцию» на покраску не выводить — хватало и без них народу, — пусть, дескать, занимаются по своим планам боевой подготовки. За эти дни акустики словно бы отвыкли от своего поста и, садясь за «пианино», первым делом проверяли, уверенно ли стоят стулья и хорошо ли на них крутиться, поворачиваясь то к соседу слева, то к соседу справа.

Ветошкин находился в соседнем помещении, где закладывал в машину учебную программу, которая потом выходила на станцию в виде естественных шумов надводных кораблей и лодок. Эти шумы следовало запеленговать, иначе говоря, вступить с ними в контакт и классифицировать, то есть распознать, какой это корабль (надводный или подводный, что было, в общем-то, легко), определить их пеленг и скорость и дать класс корабля — тут уже требовались навыки и то, что называется искрой божьей.

Суханов еще не появлялся, Ветошкин возился в машинном отделении, видимо придумывая задачу посложнее, потом, кажется, пошел в агрегатную, и Рогов спросил Ловцова:

— Старшина, музычку послушаем?

После авральных работ еще тряслись руки и ноги, а в ушах от усталости позванивали колокольца, и Ловцов, маленько поколебавшись, разрешил включить буй.

— Только негромко и слушать по очереди. Дальше «Маяка» никуда не уходить.

— А может, что-нибудь поищем?

— Я тебе поищу.

Включили буй, вернее, все это сложное устройство, которое придумал Ловцов и из которого в конце концов получился классный приемник, и послышалась приглушенная музыка.

— Я же русским языком сказал — потише! — прикрикнул Ловцов. — А то вообще эту филармонию прикроют, да еще фитиля вставят.

Рогов убавил громкость, и теперь музыку можно было слушать только в наушниках.

Появился Ветошкин, за ним скоро пришел и Суханов, которому Ветошкин успел подать команду «Смирно!», впрочем, Суханов не дослушал доклада, махнул рукой, дескать, вольно, и вопросительно поглядел на Ветошкина.

После разговора с Сокольниковьш Суханов все не мог решить для себя, прав ли он был или не прав, отказавшись сойти на берег под весьма благовидным предлогом, и сперва ему подумалось, что он поступил правильно, а теперь, когда к тому же старпом освободил акустиков от авральных работ, по всем статьям получалось, что он сотворил глупость. «Наверное, Сокольников знал, что так обернется дело, — думал Суханов. — И если он знал, то никакой филантропии с его стороны не было, и, значит, надо было идти».

Ветошкин тихим голосом, чтобы не слышали моряки, сказал, что он составил программу на супостатов — он так и сказал: «на супостатов» — и пусть оператор входит в контакт и классифицирует, а левый и правый настройщики пусть помогают ему. Хотя он и возился долго, но задачка оказалась не ахти какой: не сложная и не простая, а так себе.

Первым сел на место оператора Рогов, с важным видом поправил наушники, повертел настройку, потом снял наушники, полуобернувшись, спросил:

— Товарищ мичман, а вы включили программу?

— Рогов, стряхни махорку с ушей. Лодка давно уже вышла на позицию.

— Не может быть, — деланно-удивленно сказал Рогов, надевая наушники.

Обычно Ветошкин закладывал задачу таким образом, что цель появлялась в правом углу и сверху вниз по диагонали спускалась к левому, делая незначительные зигзаги. Но сегодня Ветошкин все перепутал — он и сам не знал, для чего это сделал, — и поэтому Рогов пошел по проторенной дорожке, а попал, как говорится, в бурелом, вернее, в чистое поле, на котором не было никаких знаков, а звуки он пропустил.

— Ловцов, — вальяжно сказал Ветошкин со своего места. — Погляди-ка, что там у Рогова.

Ловцов подтолкнул плечом Рогова, сел на его место, приложил наушник к левому уху, покрутил настройку туда-сюда, неожиданно понял хитрость Ветошкина — откуда Ловцову было знать, что Ветошкин не хитрил, — и на экране появился всплеск и раздалось легкое поскрипывание. Ловцов вступил в контакт и повел цель, иначе говоря — лодку.

— Атомная, — сказал он. — Третьего поколения. — Он приложил и другой наушник. — «Лос-Анджелес».

— Молоток, — сказал Ветошкин. — А ну-ка войди в контакт с другой целью.

Другую цель искать пришлось долго. Ловцов уже подумывал, что Ветошкин ввел в машину надводный корабль, и наконец на экране появился новый всплеск.

— О! — сказал Ловцов. — Да это старая знакомая! Типа «Трешер». Ишь как расшумелась.

— Молоток, — и во второй раз сказал Ветошкин. Суханов с недоверчивым удивлением смотрел на Ловцова, который словно бы лениво и даже нехотя, сидя вполоборота к «пианино», покручивал настройку.

— А это француз. Его за версту можно услышать.

Суханов не выдержал, пружинистыми шагами подошел к Ловцову, взял его голову в ладони, сказал, поворачиваясь к Ветошкину:

— Мичман, это же чудо! Ловцов, сколько вы можете сразу держать лодок?

— Две точно... В экстремальных условиях можно, конечно, и больше.

— Это же чудо! — повторил Суханов.

Ветошкин расплылся, как будто похвалили его самого.

— Это точно, товарищ лейтенант, с такими моряками не пропадешь.

Суханову вдруг захотелось повиниться, сказать, что не держали бы вы, братцы, на меня зла, был грех, хотел я вашего Петра Федоровича под зад коленкой вытурить с корабля, так ведь и вы же меня допекли, но ничего он этого не сказал, отошел молча в сторону за столик дежурного, машинально полистал журнал смены вахт. Ветошкин сел напротив, заулыбался, потом резко повернулся к «пианино»:

— Ну чего уши треугольниками сделали? Ловцов, посади на свое место Силакова. Поучи его, как следует море слушать, а то у него, судя по фотографии, имеется только одно желание — пыль с пряников сдувать.

— Обижаете, товарищ мичман, — сказал Силаков. — Я могу и чечетку отбацать.

— Оно и видно.

Дверь была на заглушке, кто-то там, в коридоре, крутанул ее — свои все были в посту, — и Суханов с Ветошкиным невольно поднялись. Дверь открылась, и в пост, пригнув голову и едва не сбив фуражку — «а, черт, разучился», — вошел Бруснецов.

— Смирно! — словно бы с перепугу закричал Суханов. — Товарищ капитан третьего ранга...

Бруснецов привычным взглядом окинул помещение и без доклада понял, чем тут занимались акустики, но раз полагалось выслушать доклад, то он его и выслушал.

— ...группа акустиков занимается классификацией целей по магнитным записям.

— Ну-ну, — сказал Бруснецов. — Классификация — это хорошо.

Когда Суханов крикнул: «Смирно!», моряки по привычке сняли наушники, положили их на «пианино», и теперь из одного чуть слышалась музыка, играл, кажется, эстрадный оркестр. Ловцов наступил ногой на носок Рогову, дескать, выключай шарманку. Рогову было не дотянуться до выключателя, и он начал потихоньку подвигаться, но Бруснецов поглядел на него веселыми глазами. Рогов заметил это и присмирел.

— Ну-ну, значит, классифицируем цель? Ну-ну, значит, по магнитным записям?

— Так точно, — сказал Суханов.

— Это хорошо, — сказал Бруснецов, и Суханов понял, что Бруснецов нарочно тянет время. — Простите, а музычку вы тоже на магнитную пленку записываете?

— Не понял вас, товарищ капитан третьего ранга.

— Так, может, Ветошкин понятливее? — Бруснецов повысил голос: — Вы цель классифицируете или слушаете музыку?

Ветошкин беспокойными глазами пробежал по лицам моряков, глянул в угол, где за приборными ящиками стоял буй, наконец услышал тоненький голосок: «Лаванда, горная лаванда», и ему все стало ясно.

— Виноват, товарищ капитан третьего ранга.

— Стареем, мичман, стареем... — Бруснецов взял один наушник, приложил его к уху, потом взял другой. — «Маячок» слушаем? Похвально. И кто же это у нас такой сообразительный?

Вперед выступил Ловцов.

— Понятно, — сказал Бруснецов. — Буй у тебя заиграл?

— Так точно, — сказал Ловцов.

— Скажите-ка, раньше не играл, а пришел Суханов, он и заиграл. А ну-ка отвинтите крышку.

— Товарищ капитан третьего ранга, — багровея, попросил Суханов, — позвольте я его собственной властью...

— Погодите относительно власти. У меня ее побольше. — Бруснецов повернулся к Ловцову: — Ну, рассказывайте, рассказывайте принцип.

«А я еще хотел перед ними виниться, — обиженно подумал Суханов. — А они?.. Архаровцы! Под монастырь подвели. Да я ж теперь их паршивую собачонку... И Ветошкин тоже... Ну, гусь, ну, гусь...»

— Тут все предельно просто, — сказал Ловцов. — Передатчик использовали как динамик. Подключились к антенне радистов, а все устройство вывели на левый наушник. А переключатель поставили вон туда.

Ветошкин изумленно лупил глазами и крутил головой: «Провели... Вокруг пальца обвели...»

— Эх, Ловцов, — заметил Бруснецов. — Вчера бескозырка, сегодня буй. — И старпом неожиданно подобрался, глядя на него, и все подобрались, только Ловцов успел подумать: «Ну, сейчас раскатает на всю катушку». — За отличное знание своего заведования объявляю благодарность.

Все словно бы даже растерялись, Суханов удивленными глазами ел старпома, который, судя по всему, должен был взорваться, но не взорвался, даже как будто бы подмигнул Суханову, дескать, да-да, именно благодарность.

— Служу Советскому Союзу, — ошалело сказал Ловцов.

— Лейтенант Суханов, зa самовольное подключение буя к системе накажите старшину первой статьи Ловцова своей властью. Буй сдать в ленинскую каюту. — Бруснецов радостно и многообещающе заулыбался. — Продолжайте классифицировать цели. Команду можно не подавать. — И он вышел из поста.

Суханову так захотелось, говоря флотским языком, «распустить собаку»: «Ну уж я вас, ну я уж вас...», что даже кончик языка зачесался, но Ветошкин вовремя взял его за локоть, и он только тихо сказал:

— Дождешься ты у меня, Ловцов.

И, как всегда внезапно, у Суханова возник план: старпом явно в гости больше не пожалует, комдив занят своими делами, на корабле вышло всеобщее послабление, и, значит, его звездный час пробил.

— Мичман, — сказал он Ветошкину одними губами, — прикрой меня на корабле — я на бережок смотаюсь.

Глаза у Ветошкина стали круглыми, испуганными, он даже непроизвольно оглянулся.

— Ой, не дело затеваете, Юрий Сергеевич.

— Помоги, мичман, может, сегодня моя судьба решится.

«Судьба — это серьезно», — подумал Ветошкин и быстро сказал:

— На корабле прикрою. Не попадитесь на берегу... Тогда — хана.

Вахтенному офицеру Суханов сказал:

— Не записывай. Я только до Минной стенки — и назад.

Между Минной стенкой и «Гангутом», между «Гангутом» и дальними причалами, на которые обычно интенданты доставляли свое имущество и продукты, после обеда начали сновать катера без всякого расписания, уследить за каждым уже не было возможности, и вахтенный офицер, свой же брат лейтенант, торопливо промолвил:

— Дуй на этот катер. Он — на Минную.

Суханов прижал левой рукой фуражку, чтобы она села поглубже, правой козырнул флагу и сбежал по трапу, сразу прошел в салон катера, чтобы не заметили с борта. «Будь что будет, — почти отрешенно подумал он. — Будь что...», и катер помчался к Минной стенке.

День был будний, машину удалось взять сразу, но возле раскопа таксист заартачился: и на территорию не поехал, хотя проехать, видимо, можно было, и ждать наотрез отказался.

И Суханов, опять придерживая левой рукой фуражку, помчался по тропинке, отгородившейся от всего мира зарослями шиповника, который уже был сплошь обрызган красной росой. Он одним махом взбежал на крыльцо, стукнул в дверь и для порядку нажал на кнопку звонка. Там, в прихожей, тоненько затренькало. Наташа Павловна не заставляла себя ждать — это он уже уяснил, — а сегодня никто не спешил отворить дверь. Он опять постучал и опять тренькнул звонком, прислушался — за дверью была тишина. Тогда он рванул ручку на себя. Дверь не поддалась, видимо, была на замке.

Суханов растерянно потоптался на крыльце, огляделся. Он и в мыслях не держал, что Наташа Павловна или хотя бы Мария Семеновна с Иваном Сергеевичем не окажутся дома. В любой бы другой раз он уселся на скамейку и принялся ждать — кто-нибудь из них да пришел бы, а тут чего ждать — у моря погоды? На корабле его уже могли хватиться, если уже не хватились.

Суханов замельтешил: побежал было к мыску, на котором стояла ростра «Славы», вернулся к крыльцу, чтобы написать записку, но ни ручки, ни бумаги в карманах не нашлось, снова пошел к ростре. За рострой, нахохлясь старым вороном, сидел на своей пушке Иван Сергеевич и долгим взглядом провожал ракетные катера. Берег тут был неинтересный, обрывистый и каменистый, сюда редко кто заглядывал, и поэтому Ивану Сергеевичу никто не мешал: тут он провожал катера, тут он их и встречал.

Иван Сергеевич поднял голову, заслышав торопливые шаги, слабо улыбнулся: «Я же знал, что явишься», — и, не поднимаясь, подал руку.

— Пришел попрощаться, — быстро заговорил Суханов. — Не сегодня завтра уходим в океан.

— Прощайся, — равнодушно заметил Иван Сергеевич.

Суханов беспокойно оглянулся:

— А тут никого нет.

— Не ждали, вот и нет никого. Да ты садись, в ногах правды нет. Покурим, об океане поговорим — океан — это куда как хорошо, — а тут и Наташа, глядишь, подойдет.

— Иван Сергеевич, — взмолился Суханов, — нет схода с корабля.

Иван Сергеевич все понял и резво поднялся.

— Так бы и говорил, садовая голова. Дуй тогда в детский сад. Наташа за Катеришкой отправилась. Мария Семеновна в город поехала, а Наташа, стало быть...

Суханов встрепенулся и не стал дальше слушать Ивана Сергеевича.

— Далеко ли?

— Недалече, вон на горушке белеет. — Иван Сергеевич неопределенно мотнул головой. — Да ты не егози. Имей терпение. Она давно ушла, так должна скоро объявиться.

На каждое терпение, к сожалению, надо иметь время, которого у Суханова просто не было, и он опять придавил левой рукой фуражку и помчался к тому беленькому домику, сиявшему на горушке. Часы отсчитывали уже не секунды, а минуты, и Суханов понял, что попадает в историю самым бесстыдным образом и выкарабкаться из этой истории ему, может, и не удастся.

Садик был пуст, и на воротах из легонького штакетника висел пудовый амбарный замок — детей в хорошую погоду, видимо, разбирали пораньше. Чтобы успокоиться, надо было куда-то бежать, что-то делать, но куда бежать и что делать, он не знал, глянул на часы, хотя и приказал себе не глядеть на них, чтобы не паниковать, и бросился назад к Ивану Сергеевичу.

По счастью, тот все еще сидел на своей пушке.

— Нету, — запыхавшись, сказал Суханов обиженным голосом.

Иван Сергеевич в раздумье поджал губы.

— Может, верхней тропкой прошла к Аниному камню, — предложил он. — А может, в город махнули, в мороженицу. Катеришка до этого дела большая охотница. Посиди. Семь бед — один ответ. Сами придут. А то прогуляйся на тот мысок. Под ним и будет Анин камень.

Суханов схватил фуражку в руку, чтобы больше не заботиться о ней, помчался к морю, в несколько прыжков взбежал на мысок, придержав сердце свободной рукой. Наташи Павловны и тут не было.

И вдруг он услышал Катеришкин голосок, радостный и счастливый, который едва проступал из-за камня. Не разбирая дороги, сбивая у ботинок носки, Суханов спустился вниз и увидел Наташу Павловну. Она сидела под самым обрывом, прячась от солнца, и читала книгу.

— Наташа! — испуганно позвал Суханов.

Она подняла глаза, машинально закрыв книгу, выпрямилась, проведя ладонью по юбке, и Суханов опять увидел ее глаза — большие и страдальческие, которые его поразили там еще, в студии звукозаписи. Она скупо и почти застенчиво улыбнулась:

— Я уже думала, не придешь...

— Не было схода с корабля... Не сегодня завтра уходим на боевую службу. — Он произносил те же самые слова, которые говорил Ивану Сергеевичу, даже интонация голоса оставалась все такой же ровной и вялой — ему сразу как будто стало все равно. — По сути, я...

— Как же так... О господи, — испуганно сказала Наташа Павловна, подходя к нему. — У тебя сколько времени?

— У меня его просто нет. — Он пожал плечами и попытался улыбнуться, но улыбка получилась жалконькая. — Я человек без времени. Прости меня... Я тут на самом деле...

— О чем ты говоришь? — спросила она растроганно. — Тогда беги. Может, тебе повезет с машиной... Нет, подожди. — Она подбежала к обрыву, нашла там кустик полыни, вырвала его с корнями из сырой земли. — Она стойкая. Она долго держит запах. Теперь беги. Может, еще и поймаешь машину.

Суханов медленно и понуро пошел: стоило ли рисковать, если не удалось сказать главного, ради которого он и сбежал с корабля («Господи, а где это главное, а что это такое?»); уже не довольный ни собою, ни Наташей Павловной, по сути даже не попрощавшейся с ним, прибавил шагу.

— Юра!

Суханов обернулся и опять увидел ее глаза, они, казалось, что-то говорили, и он тоже молча спросил: «Что?» Наташа Павловна подбежала к нему, остановилась в двух шагах, перебирая оборку у кофточки.

— Я тебе хотела сказать... — Она поправилась: — Я тебе хочу сказать...

Она обхватила его голову, и Суханов ощутил, какие у нее гибкие и чистые руки, приникла к его губам и долго не отпускала. Потом резко отшатнулась.

— Теперь беги. Только не оглядывайся.

Суханову никуда не хотелось бежать, и он растерянно спросил:

— Почему?

— Так надо. Я знаю. (В последний раз, когда Игорь уходил на лодку, он обернулся.) Удачи не будет.

Суханов взбежал на обрыв, еще миг — и он уже не увидит Наташу Павловну, которую скроет Анин камень, он невольно замедлил шаг и оглянулся: Наташа Павловна стояла на Анином камне и смотрела ему вслед, а за нею было море, внешний рейд, на котором начиналась прямая дорога на Босфор. Это была едва ли не самая старая людская дорога, которую проторили эллины, красивый, теперь уже почти сказочный народ.

Теперь и для Суханова начиналось все здесь, но, значит, сюда же и сходилось.


4

Ждать в приемной у командующего на этот раз пришлось довольно-таки долго, и народу собралось тоже достаточно. Были тут двое знакомых командиров кораблей, с которыми Ковалев дружески поздоровался и даже перекинулся несколькими словами, пожилой контр-адмирал, несколько штатских, неведомо как затесавшихся в эту почтенную компанию. Дежурил тот же старший мичман, на этот раз был он сумрачный, суховато-учтивый.

Посетители в кабинете командующего долго не задерживались, одни, видимо, представлялись по поводу назначения на должность или убытия, у других дела, наверное, тоже не носили особой важности, дольше других задержался офицер и вышел из кабинета с остановившимися глазами, распаренный, как будто из бани. Старший мичман сказал Ковалеву, что его очередь идти к командующему вслед за штатскими. И когда Ковалев мысленно уже пробежал весь свой доклад, выкинув из него две фразы, которые, как показалось ему, не содержали достаточной информации и были излишне эмоциональными, к командующему без доклада прошел дежурный офицер, неся под мышкой увесистую папку. Старший мичман впервые улыбнулся и, обращаясь ко всем собравшимся, сказал, что теперь они могут пройти в конец коридора и там на лестничной площадке покурить.

— Это надолго? — с непосредственностью несведущего человека спросил один из штатских, видимо старший по положению, а может, самый любопытный.

Старший мичман закатил глаза и ничего не ответил.

Ковалев и штатские прошли на лестничную площадку и, закурив, естественно, разговорились, и штатский, оказавшийся режиссером кино, неожиданно пожаловался:

— Приехали все чин чином, написали директиву, утвердили, когда и какому кораблю и где сниматься. Приезжаем всей группой на причал, а корабль, понимаете, тю-тю, отбыл в неизвестном направлении.

Ковалев, которого рассказ режиссера и позабавил и огорчил, тем не менее счел за благо промолчать — он боялся, что отвлечется и доклад его потеряет упругость.

— Нет, — убежденно сказал режиссер, — с такими порядками войну не выиграешь.

— Но почему же? — заинтересовался Ковалев.

— Ну посудите сами: бумагу подписываем, а она не выполняется.

— У флота несколько иные задачи, — помягче, чтобы не обидеть режиссера, сказал Ковалев, — чем они вам представляются.

— Да... — сказал режиссер. — Но ведь бумага же.

— Бумагу можно переделать, а готовность корабля, случается, уже некогда переделывать.

Они докурили сигареты, вернулись в приемную, народу там поубавилось, а дежурный все еще не выходил, видимо, доклад был серьезный, впрочем, с несерьезными докладами дежурная служба просто так к командующему не ходит.

Наконец пришла очередь и Ковалеву идти в кабинет. Командующий сидел за своим огромным столом, возле которого на приставке стояло с полдюжины разноцветных телефонных аппаратов. Сегодня командующий был хмур, и до Ковалева дошло, почему сегодня подчеркнуто отчужденно держался старший мичман. Командующий молча выслушал Ковалева, только один раз перебил его:

— Подходить к стенке снова считаю нецелесообразным. Увольте офицеров с мичманами для прощания с семьями и по их возвращении вытягивайтесь на внешний рейд.

— Есть, — сказал Ковалев и начал подробно перечислять, чего и сколько принято на борт, радуясь, что все цифры хорошо сохранились в памяти, и неожиданно заметил на столе перед командующим листок. Видимо, интенданты ужедоложили ему то, что сейчас докладывал Ковалев.

— Добро, — наконец сказал командующий. — Все конкретные указания получите в море. Вертолет примете на внешнем рейде. Теперь, только в самых общих чертах, о целях вашего похода. Нам важно знать, патрулирует ли в том районе, куда вы пойдете, лодка супостата. Во-первых, если наша версия подтвердится и вам удастся войти в контакт, то аналитики смогут вычислить общие тактико-технические данные ракетного оружия, которое находится на борту лодки. Во-вторых, наши дипломаты в Теневе тоже ждут итогов вашего похода, чтобы знать, насколько искренни и откровенны их партнеры по переговорам. И в-третьих, необходимо уже на вашем уровне — этим, разумеется, займутся и другие службы — продумать ответные меры на случай нанесения удара по нашей территории или по нашим кораблям, находящимся на боевой службе. Таким образом, помимо сугубо военных целей, ваш поход в некотором роде будет способствовать и надежности работы наших дипломатов. Вопросы есть?

— Никак нет.

— Повторяю, задание не из легких, все будет зависеть от вашего умения, грамотности и находчивости, от слаженности действий всего экипажа. К тому же с легкими заданиями мы корабли в океан не посылаем. Топливо и моторесурсы тоже ведь чего-то стоят.

— Так точно.

— Выход назначаю вам на... — И тут командующий назвал точную дату выхода «Гангута»: — На девять часов, с тем чтобы к Босфору вы вышли на рассвете. (Турецкие власти разрешали военным кораблям проходить проливы только в светлое время суток.) Власти об этом уже оповещены. В Средиземном море вы выйдете в точку... (он назвал точку, окрещенную моряками селом Селивановым), присоединитесь к ОБК, который проследует с дружеским визитом на Кубу. По выходе в океан вы получите основные целеуказания. Вопросы?

— Никак нет, — сказал Ковалев, поднимаясь. Поднялся и командующий, пожал Ковалеву руку, и Ковалев вышел, как и Суханов там, возле Аниного камня, досадуя на себя, что не сказал, как ему казалось, самого главного, но в чем состояло это главное — опять-таки почти по-сухановски, — он, уже сидя в машине, все никак не мог определить для себя. И о чем бы он ни начинал думать, перебирая весь разговор с командующим, все было важно и даже необходимо. «Ну да что теперь поделаешь, — подумал Ковалев. — Командующий не дядя родной, к нему лишний раз не сунешься».

Он велел шоферу ехать прямо домой, решив, что сегодня самое удобное время попрощаться, завтра его может уже и не оказаться: придется докладывать комбригу, который обязательно поднимется на борт, потом, по всей видимости, флагману, словом, весь день растечется, как вода сквозь пальцы.

Дома его не то чтобы ждали, а, если точнее сказать, поджидали: Севка, уже выучив уроки, сидел за своим столом в основном для блезиру, чтобы не сорваться на улицу; и у жены обед был давно готов, и возилась она на кухне, чтобы только не сидеть без дела — словом, все дома, говоря корабельным языком, было на «Товсь!».

— Каждый день тебя выглядываем, — без укора, просто чтобы сказать, что у него ко всему прочему есть еще и дом, заметила Тамара Николаевна, и Ковалев впервые за все эти тревожные сутки неожиданно почувствовал, что ему ужасно расхотелось идти в какой бы то ни было поход, что ему хорошо дома, покойно и уютно, что он — черт побери! — еще не отвык ни от того, ни от другого и что как бы это было сейчас прекрасно — развалиться на диване и прочитать газету от корки до корки, а не так, как он это делал сейчас, пробегая в основном заголовки да останавливая свое внимание только на тех материалах, о которых ему как бы ненароком сообщал Сокольников. — Ну что же вы, скоро ли уходите?

Ковалев сбросил с себя ботинки, влез в шлепанцы, отстегнул галстук, только теперь ощутив, что все эти дни, пока он жил в нервном напряжении, пока шли работы, которые он боялся не завершить в срок, установленный командующим, ему порой не хватало хотя бы минутной вот этой домашней тишины. Он прошел в комнату и прилег на диван, вытянувшись во весь рост.

— Считай, что уже ушли. Кое-какие маленькие формальности — и все. — Он помолчал. — Я только что от командующего, а командующий, как тебе известно, командира БПК, которых у него навалом, дважды на неделе просто так вызывать не станет.

— Значит, надолго, — сказала из кухни Тамара Николаевна.

— Надолго ли — трудно сказать, потому что я сам неясно представляю, куда мы идем и найдем ли мы то, зачем идем.

— Словом, поди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что, — появляясь в комнате, сказала Тамара Николаевна.

— Не совсем так, но довольно близко к этому. — Ковалев подвигался, освобождая ей место возле себя, и, когда она присела на краешек дивана, словно бы украдкой, стесняясь Севки — этот стервец уже научился видеть то, чего ему не следовало бы видеть, — он погладил ее по волосам и поцеловал в висок, где родничком билась маленькая жилка. — Когда мы с тобой поженились, разве мы думали, что на мою долю выпадут такие задания?

Она прижалась к его плечу головой.

— Ты уже весь там?

— Практически — да.

— Когда-нибудь вернешься, глянешь на меня, а я уже старенькая-старенькая, — грустно сказала Тамара Николаевна. — Мы оба состаримся, видя друг друга урывками.

— Но скажи мне, что делать?

Неожиданно Тамара Николаевна быстро поднялась, улыбаясь, сказала:

— Подожди тут. Не ходи за мной. Потом сядем обедать.

Ковалев насторожился, спросил недоверчиво:

— Ты полагаешь, что у меня бездна времени?

Тамара Николаевна грустно рассмеялась:

— Но не один же флот имеет на тебя права.

Она пошла в свою комнату — впрочем, у них и было всего две, но так уж случилось, что ту маленькую боковушку Ковалев с Севкой числили за ней, — и довольно долго, если учесть, что времени было в обрез, копошилась. Ковалев успел побриться, привел себя в порядок перед обедом, а она все не выходила.

— Лапа, — сказал Ковалев, — ведь я могу уйти, и Севка, прошу прощения, не пожрамши.

— Сейчас, сейчас, — сказала ему из-за двери Тамара Николаевна. — Еще не больше двух минут.

— Да нет у меня этих двух твоих минут, — уже заметно раздражаясь, сказал Ковалев.

Тамара Николаевна вышла, смущенно рдея и настороженно поглядывая на Ковалева, как бы ожидая, осудит ли он ее или обрадуется, и по его глазам она поняла, что он даже вроде бы немного растерялся... На ней было новое платье, открытое и светлое, оголившее ее спину, шею и плечи и делавшее ее очаровательной и почти молоденькой.

— Тебе не нравится? — спросила Тамара Николаевна лукаво, уже догадавшись, что она понравилась ему в этом платье, удачно подчеркнувшем ее все еще стройную фигуру.

Вместо ответа Ковалев крикнул:

— Всеволод, ну-ка иди сюда! Узнаешь?

— Ма-ма!.. — сказал Севка, обходя Тамару Николаевну.

— Береги мать, Всеволод, пока я в море. Если что случится, с тебя спрошу.

— Ма-ма, — повторил Севка и поцеловал мать сперва в одно плечо, потом в другое.

Они отобедали, вернее, поужинали в хорошем темпе — рассусоливать было некогда. Ковалев подтрунивал над Севкой, который плохо ел, говоря при этом (Ковалев-старший, разумеется), что Севка, видимо, влюбился.

— Может, когда и влюблюсь... — буркнул Севка.

— Та-ак, объекта подходящего нет или еще что?

Севка застыдился и промолчал.

— В этом деле, Всеволод, главное — не теряйся.

Тамара Николаевна укоризненно покачала головой.

— Ну чему ты его учишь, — ласково попеняла она.

— Ничего, мать, пусть слушает и мотает на ус, — сказал Ковалев-старший, выходя из-за стола. — Спасибо тебе и за обед, и за то, что ты у нас сегодня вот такая... Красивая, — промолвил он помолчав. — Мы тебя с Всеволодом не подведем.

Они прошли в прихожую, и Тамара Николаевна с Севкой молча следили, как он надевал ботинки, потом завязывал галстук — неторопливо, без суеты, но очень уж ловко: время продолжало его поторапливать.

— В чемодане ты найдешь все, и, пожалуйста, меняй белье почаще. Тебе, не стирая, хватит его надолго, — сказала Тамара Николаевна и внезапно всхлипнула. — Я на причал не поеду с тобой. Сентиментальная становлюсь. Тут поплачу на твоем плече.

Они тотчас же присели, помолчали с минуту. Первым поднялся Ковалев.

— Томка, пожелай мне удачи, — попросил он, стараясь казаться игривым, а голос тем не менее у него оставался сухим. — Мне так сейчас не хватает этой малости.

Тамара Николаевна опять припала к его плечу.

— Ты там-то, если сможешь, особенно не задерживайся.

— Ну что ты... Я только до океана смотаюсь и сразу вернусь.

Тамара Николаевна осталась дома, а Севка поехал проводить отца до Минной стенки.


* * *

А в это время Суханов, так и не поймавший такси, расстроенный и потный, прыгая через две ступени, сбежал по каменной лестнице на Минную стенку. Еще на верхней площадке среди прочих посудин он высмотрел командирский катер с «Гангута» и сразу ринулся к нему, спросив издали старшего катера, лейтенанта, сидевшего в кают-компании с ним за одним столом:

— Кого ждешь?

— Командира...

Суханов огорченно присвистнул: не было печали, так черти накачали. Следовало бы улизнуть в дежурку и там переждать какое-то время, а потом уже с любой оказией добираться на «Гангут», но Суханов не сообразил этого, да и соображать уже было некогда: газик выруливал на стенку. Из него выпрыгнул Ковалев, пожал Севке руку.

— Ну, сын, — сказал он ему, — сейчас ты меня провожаешь. Придет время — я спущусь сюда тебя проводить. А пока дуй пешочком. На машину не рассчитывай.

Понурясь, к Ковалеву подошел Суханов.

— Товарищ командир...

Ковалев не дослушал и широким жестом указал на катер:

— Прошу... — И обернулся к сыну: — Ты все уяснил, Всеволод?

— Так точно.

— Поцелуй мать за меня и скажи, что мы ее любим.

Ковалев ступил на борт катера, лейтенант рявкнул:«Смирно!» «Вольно», — сказал в ответ Ковалев, крючковые заняли свои места — один на носу, другой на корме; катер легонько скользнул от стенки — замечание старшине пошло впрок, и Ковалев одобрительно хмыкнул и указал Суханову глазами на салон: прошу.

Оставаться с глазу на глаз с командиром Суханову не то чтобы не хотелось, а просто было по-человечески страшновато, и он, словно молодой козленок, боднул головой:

— Позвольте, я уж здесь постою.

— Воля ваша, — сказал Ковалев и прошел в салон.

«Может, еще и пронесет, а? — с надеждой опросил себя Суханов. — А вдруг пронесет? — Он понюхал кустик полыни — запах был горький и тревожный. — Но я же не сказал ей самого главного... — ужаснулся Суханов. — Я не сказал ей...»

Первым на борту Суханову попался Ветошкин, кажется поджидавший его. Он видел, что Суханов прибыл вместе с командиром, и глаза у него, что называется, стали квадратными. Ветошкин спустился с Сухановым в каюту, только там спросил, испуганно косясь на дверь:

— Застукали? Ну, дела...


5

Сразу после возвращения на корабль Ковалев разобрал чемодан: форменные рубашки, белье, носовые платки, носки, мыло, одеколон — черт-те что! сущий парфюмерный магазин, — а на дне чемодана лежала их старая фотография: он еще в лейтенантских погонах, на руках у него Севка, впрочем, не Севка еще, а так, что-то несуразно маленькое, с вытаращенными глазенками, готовое вот-вот расплакаться, а рядом Томка, кажется счастливая, по крайней мере наивная и радостная, а у них в то время и угла-то своего не было, снимали не бог весть что за полсотни в месяц, зато он каждый вечер приходил домой, не считая вахт и редких выходов в море. «Какое это было прекрасное время, — подумал Ковалев. — И какие мы сами-то были прелестные в ту пору. Томка, кажется, тогда ни разу ни на что не пожаловалась... — Он призадумался. — Она и вообще-то не умеет жаловаться».

Ковалев сперва поставил фотографию на полочку, чтобы не каждый входящий мог заметить ее, а потом, сердясь на себя: «Что же, я их должен стесняться?» — поставил ее на стол перед собою. Он разложил все по шкафам и полочкам, всю парфюмерию отнес в ванную, только после этого вызвал рассыльного и приказал разыскать замполита, старпома и командира БЧ-5, который по техническим вопросам не подчинялся старпому, к тому же Ковалеву хотелось еще раз услышать от самого Ведерникова о готовности главных и вспомогательных механизмов и гребных валов к походу. Он уже было вызвал вестового, чтобы тот принес чаю покрепче — вопросов накопилось много, и сидение предстояло долгое, — но тут же передумал: «Все, голуби, домашняя житуха закончилась, начинается настоящая служба. — Ковалев потянул носом воздух и засмеялся: тут, в каюте, еще пахло свежим бельем и одеколоном, и запахи эти были почти домашние. — А все-таки по стакану свежего чайку не помешает. Посидим в последний раз по-домашнему». Он нажал кнопку, и тотчас появился вестовой, сияя новой форменкой и белыми холщовыми штанами.

— Что у вас за вид? — брезгливо спросил Ковалев, оглядывая вестового. — И куда это вы вырядились?

— Постирал все к походу, товарищ командир.

— Приведите себя в порядок, принесите четыре прибора, печенье и чай.

— Есть, — поспешно сказал вестовой, у которого и чай еще не был заварен, и теперь вот еще надо было смотаться в кубрик и переодеться в синюю робу — во время авральных работ командир не терпел на корабле праздности.

Улыбаясь как всегда, первым появился Сокольников — он жил по соседству.

— Так и сияешь весь. Неужто все выклянчил?

— Фирма веники не вяжет... Все уже на борту. Завтра проведем партийные и комсомольские собрания. Тебя прошу выступить в седьмой боевой части, чтобы особо с акустиками поговорить.

— Добро, — скупо сказал Ковалев.

Вторым пришел Бруснецов, этот прямо от двери, приняв стойку «смирно», доложил:

— Товарищ командир, корабль практически к походу готов.

— Проходи за стол — желанным гостем будешь. А что-то я не вижу нашего механика?

— Побежал в каюту переодеваться.

Ведерникова ждали минут пять, он успел за это время и побриться, и лицо сполоснуть, и надеть свежую рубашку с галстуком; только войдя в салон командира, начал прятать руки — они у него давно уже не отмывались от металла и машинного масла, как у мастерового, — бочком прошел к столу, пробормотав: «Прошу разрешения». Среди присутствующих он был самый молодой, но дело свое знал туго, и Ковалев чувствовал себя за ним как за каменной стеной.

— Начальство не опаздывает, а задерживается, — словно бы для себя, заметил Бруснецов.

Ведерников растерянно поморгал, не зная, как лучше поступить: пропустить ли замечание старпома мимо ушей или все-таки отпарировать, — и не удержался, буркнув:

— Не в прогарном же кителе было появляться.

— Что с главными и вспомогательными механизмами, что с валами? — спросил Ковалев, не обратив внимания на их реплики.

— Можно выходить хоть сегодня.

— Сегодня подождем, а завтра вытянемся на внешний рейд. «Добро» от командующего есть. — Ковалев резко повернулся к Бруснецову: — Кстати, кто отпускал Суханова на берег?

Бруснецов недоуменно пожал плечами, и Сокольников тоже промолчал, успев только подумать: «Вот тебе и нет личных дел на берегу!»

— Та-ак, значит, никто. Ну, хорошо. А что мы вообще о нем думаем? — спросил он Бруснецова.

Бруснецов непритворно вздохнул:

— По частям он весь, словно в разобранном виде.

— Может, оставим на берегу, и дело с концом? А себе возьмем акустика с «Полтавы» или с «Азова». Флагман пойдет навстречу. И время еще есть. Ну а твое мнение? — спросил он у Сокольникова.

Ведерников перевел взгляд с одного на другого, подумав: «Суханов — это, конечно, прекрасно, но я-то при чем тут?»

Сокольников ответил не сразу, поводил пальцем по столешнице, как бы взвешивая все, что должно было сохранить Суханова на корабле и что могло увести его на берег.

— У него не все ладно в личной жизни, — наконец сказал он нехотя. — Наладятся отношения, и служба пойдет.

Ковалев нажал кнопку звонка. В дверях тотчас вырос рассыльный.

— Разыщите лейтенанта Суханова. — Он снова повернулся к Ведерникову: — Я хотел бы знать, велик ли запас прочности у наших, так сказать, моторесурсов?

Ведерников все же понял, что главное — машина, а Суханов — это потом, и сказал:

— Не станем дергать попусту, ППР проведем вовремя, и тогда...

— Я тебе верю.

Ковалев верил своему командиру БЧ-5, которого сам же и выдвинул на эту должность из командиров дивизиона движения, дав ему прослужить в прежней должности не более двух лет.

В дверь несмело постучали, видимо, тот, кто просился, немного волновался. Ковалев даже не сообразил, что стучались к нему, потом поднял голову и негромко промолвил: «Да-да».

Суханов вошел словно бы угловато. Когда рассыльный разыскал его в кубрике акустиков и сказал, что того требует к себе командир корабля, и сам Суханов, и моряки, которые рассказывали ему всякие байки — «вешали лапшу на уши», — поняли, что этот вызов мог означать только одно: карьере лейтенанта Суханова на «Гангуте» пришел бесславный конец.

— Бобик сдох, — прошамкал ему вслед Силаков. — А лейтенант наш спекся.

«Значит, спекся, — думал Суханов. — Значит...»

Ковалев глянул на него из-под насупленных бровей и указал глазами на стул, который хотя и стоял вроде бы возле стола, но в то же время и на некотором отдалении от него. Суханов сел, снял фуражку и положил ее себе на колени.

— Как складывается служба, Юрий Сергеевич?

— Пока трудно, товарищ командир, — спотыкающимся голосом сказал Суханов.

Если бы он сказал, что служба у него идет хорошо, что сам он весьма всем доволен — видимо, в его положении это и следовало бы сказать, — то Ковалев ему явно не поверил бы и тотчас же принял решение списать о корабля. Но Суханов не бравировал, не жалуясь, все-таки признал, что служится ему неважнецки, и это невольно подкупило Ковалева, он уже более внимательно поглядел на Суханова и если не с участием, то по крайней мере заинтересованно спросил:

— А что так, лейтенант?

Суханов подумал, волнуясь, пожевал губами.

— Много сразу всего свалилось, товарищ командир.

— На боевой службе все удвоится, если не утроится. Может, вам лучше перейти на другой корабль, который остается в базе? Вот и замполит со старпомом к этому же склоняются.

Суханов поднял глаза на Сокольникова, как бы интуитивно поняв, что если уж кто и сумеет ему здесь помочь, так это прежде всего Сокольников, от предложения которого он так высокомерно отказался, и Сокольников не отвел глаза, но эти же глаза ничего и не сказали Суханову.

— Никак нет, товарищ командир, — совсем уже потерянно сказал Суханов. — Без моря я не вижу смысла жизни.

Наступила та самая значительная пауза, которая, как правило, предваряет решение, и отменить потом это решение уже никто не будет вправе, даже сам командир, принявший его. Суханов больше не поднимал глаз и не искал ни в ком участия, сообразив наконец, что то, что сейчас произойдет, фактически уже случилось и пытаться разжалобить кого-то или вызвать в ком-то участие к своей персоне уже нельзя. «Ну и пусть, — думал он, озлобляясь. — Ну и пусть...»

Бруснецов подвигался на стуле, но его опередил Сокольников.

— Товарищ командир, — сказал он своим немного приподнятым голосом, — с вашего позволения лейтенант Суханов пойдет на службу под мою личную ответственность.

Суханов даже вздрогнул от неожиданности, он все еще видел в Сокольникове своего противника, от которого хотя и ждал защиты, но в то же время и стыдился ее. «Не надо мне филантропии», — хотелось крикнуть ему, но на этот крик у него уже недоставало сил.

— Добро, — сказал Ковалев своим не терпящим возражения голосом, как о деле давно решенном. — Занимайтесь службой, лейтенант.

Суханов не помнил, сказал ли он что-то в ответ на слова командира или только сглотнул подступивший к горлу комок. Он не помнил и как вышел из салона, как спускался по трапу, очнулся только у себя в каюте с фуражкой в руке, видимо забыв надеть ее, уставился на свою фотографию на переборке. «А Наташа оказалась права, — подумал он, — не надо было оглядываться».


6

В семь ноль-ноль на борт «Гангута» поднялся командир бригады, его встречали Ковалев с Сокольниковым и Бруснецовым, дежурная и вахтенная службы, но в командирский салон прошли только двое: сам Ковалев и комбриг, который выслушал там рапорт о готовности «Гангута» к походу, приказал принять на борт вертолет и выводиться на внешний рейд, чтобы в девять ноль-ноль, как об этом и было условлено, начать движение. Тем же порядком комбрига проводили на катер. Ковалев приказал поднимать на борт катер с баркасом и заваливать трап. С этой минуты всякая связь с берегом прекращалась. А скоро появился и вертолет, треща и покачиваясь, он повисел легкой стрекозкой над площадкой на юте и ловко опустился на все свои три колеса, словно вцепился лапами в палубу. Пока механики закатывали вертолет в ангар, на мостик поднялся человек в мешковатом светлом комбинезоне, поискал глазами старшего и, поняв, что старший тут Ковалев, представился:

— Командир вертолета капитан Зазвонов.

— Старпом, устройте летчиков. И хорошенько накормите. — Ковалев повернулся к Зазвонову, щурясь, оглядел его, как бы прикидывая, на что тот способен. — Устроитесь, заправитесь — и сразу же на мостик. Уточним план работы на сегодня.

Дежурная служба базы дала «Гангуту» «добро» выводиться на внешний рейд. Ветер был тихий, хотя на восходе заметно синело и оттуда наваливалась гряда облаков, поблескивая на солнце молочными краями.

Ковалев побаивался, что из-под этой гряды может налететь прижимной ветер и повалить «Гангут» на дамбу, и, чтобы избежать этого, сам взялся за микрофон:

— Боцман, пошел шпиль.

На баке загрохотала якорь-цепь, волоча по стальной палубе свои пудовые звенья, и потянула за собою корабль. Он только мгновение упирался, потом чуть заметно стронулся с места, хотя гребные валы еще стояли на нуле, и тогда Ковалев приказал:

— Вахтенный офицер, передайте в ПЭЖ (пост энергетики и живучести) — самый малый вперед. Лево пять.

На кораблях послышалась команда: «Стать к борту. Смирно!», к реям полетели сигналы «Желаю счастливого плаванья». Корабли прощались с «Гангутом».

«Гангут» миновал ворота и, заметно увеличив скорость, взял курс на Босфор. Суханов вышел на ют покурить. Город еще белел, но домов было уже не разобрать, и мыс с Аниным камнем слился в ровную береговую линию. Словом, что бы ни говорили, но берег — это всегда праздник, а море — будни, и эти будни наступили. Надежды стали сомнениями.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ СОМНЕНИЯ


Глава первая


1

В село Селиваново пришли только через неделю. Сперва забросили почту на одну точку, потом на другую и только тогда уж получили «добро» спуститься на юг. Та спешка, с которой их выпроваживали в поход, в море словно бы оказалась ненужной, но с приходом в Селиваново выяснилось, что там уже составился ОБК, который со дня на день направлялся с визитом на Кубу, и, собственно, они поджидали только «Гангут».

В Селиванове кроме наших кораблей на якорях еще стояли два американца — крейсер «Уэнрайт» и эсминец «Стимсон», к которым иногда присоединялся и фрегат «Эл Монтгомери», но он частенько исчезал, видимо являясь посыльным кораблем, хотя все американские корабли были оборудованы вертолетными площадками и вряд ли у них была нужда в посыльном корабле. Впрочем, скоро все выяснилось: выпустив за корму гидроакустическую станцию, «Эл Монтгомери» уходил слушать, не бродят ли где-нибудь здесь поблизости наши лодки, которые, скажем, мог привести за собой «Гангут». Хотя турецкие власти пропускали через проливы Босфор и Дарданеллы военные суда только в светлое время суток, при этом подводные лодки должны были следовать только в надводном положении, и, естественно, что при таком порядке вещей любое проникновение наших кораблей в Средиземное море не составляло никакой военной тайны, американцы тем не менее усердно пахали ласковые средиземноморские волны, любовно воспетые еще древними эллинами.

Моряки на баке поговаривали, будто наши лодки ухитрялись проскользнуть проливы под кораблями, но это уже были чистейшей воды досужие вымыслы, которые плохо вязались с суровой обстановкой, сложившейся в тот год на Средиземном море.

Отход ОБК задерживался на сутки — шла дозаправка топливом и водой, корабли, в том числе и «Гангут», принимали на борт свежие овощи и фрукты, закупленные в Югославии и в Египте, — и с ведома старшего на рейде офицерам и мичманам разрешалось побывать друг у друга в гостях. На море стоял штиль, и катера сновали по всему рейду, напоминая городские маршрутные такси, у которых, как известно, были только конечные остановки, а все прочие назначались «по требованию». Командирские катера стояли под выстрелом — рангоутном дереве, которое на якорных стоянках вываливалось перпендикулярно борту — или на бакштовах. В любую минуту старший на рейде мог пригласить к себе командиров на совещание, и никакие оправдания в случае опоздания на такой вызов никогда и никем не принимались. Если совещание назначалось на пятнадцать ноль-ноль, то и будьте добры подняться на борт флагмана в четырнадцать сорок пять, чтобы оставалось в запасе четверть часа: заглянуть сначала в каюту к флагманскому специалисту — флажку, поговорить со старинным приятелем, получить походя втык от начальника штаба, а без одной минуты до назначенного часа уже сидеть на месте и ждать привычного возгласа: «Товарищи офицеры!»

В селе Селиванове было примерно все то же, что и на Бельбекском рейде, и на большом Кронштадтском, и в аванпорту благословенного города Лиепаи, словом, где становились на якоря хотя бы два, а еще лучше — три наших корабля, благоприятствовала погода и старший на рейде препятствий не чинил — тогда уж офицеры начинали делать визиты, как это и заведено в приличном обществе.

Больше всех катеров сходилось к флагману, и это естественно, потому что кого-то постоянно наказывали и кого-то с тем же постоянством миловали, и к «Гангуту» одолжиться — без отдачи, разумеется, — свежими газетами, сигаретами, узнать последние новости, кто и что получил да кто и за что погорел, и все такое прочее, но самое главное — справиться, не захватил ли «Гангут» письмишек из дома.

— На «Гангуте»! Для «Верного» ничего нет?

— «Верный», подваливай. Целый мешок приволокли вам. И командиру посылка.

— А «Адмиралу»?

— И «Адмирал» швартуйся.

Раз уж объявилась в село Селиваново оказия, то с этой оказией, как в глухую деревушку, и почта пожаловала. В первый день «Гангут» стал самым модным кораблем, на который хотели попасть и те, у кого там находилось дело, и те, у кого там дела не было и быть не могло. По верхней палубе парочками разгуливали молодые лейтенанты, вчерашние одноклассники, и непременно — один перед другим — рассказывали всякие истории, какие с ними за эти два-три месяца после выпуска успели произойти. Потом, спустя, скажем, год, им станет стыдно этих своих «историев», но это «потом» когда-то еще будет...

Первых гостей водили в кают-компанию, и выборный старший — им был на этот срок Блинов — от щедрот своих и товарищей офицеров, питанием которых он распоряжался, велел вестовым держать на столах печенье и вафли в неограниченном количестве, а чай всегда горячим, но, заметив скоро, что это неограниченное количество стало весьма скоро ограничиваться, указал тем же вестовым поить гостей чаем с «таком», иначе говоря, кроме сахара, на столы больше ничего не выставлять, буфет запереть на ключ, а ключ вручить ему, старшему лейтенанту медицинской службы Блинову.

Но чай — это мелочи жизни, офицеры съезжались на «Гангут» ради хорошей беседы и теплого разговора, как совсем еще недавно сходились в деревнях на свежего человека. Пожаловал и к Суханову гость, одноклассник с «Верного», для которого, «Верного» разумеется, «Гангут» привез почту. Письма приезжий лейтенант отправил с катером, а сам разыскал Суханова, и, хотя особых дружеских чувств один к другому в училище не питали, они тут же обнялись и даже расчувствовались.

— Ты давно в море? — спросил Суханов одноклассника, уведя его к себе в каюту и усадив на диван.

— Прибыл на «Верный», едва успел представиться и — сюда.

— Ну и как тут?

Тут сразу было и Средиземное море, и супостаты, которые стояли рядышком, и сама служба, и село Селиванове, и вообще, как говорится...

— Жить можно. Иногда даже за бортом промелькнет какой-нибудь островок. Или ласточка залетит. — Одноклассник заметил на переборке фотографию и заулыбался во весь свой большой рот. — А вон там, смотри-ка, и моя светлость. Я как раз после тебя получал кортик.

Но Суханову в этот момент было не до воспоминаний.

— А кроме ласточек? — озабоченно спросил он.

— Кроме ласточек тут супостатов навалом, — стараясь казаться небрежным, сказал одноклассник. — Сегодня их только трое, а то и еще столько же набьется. Стоим все вперемежку.

— Ну и что они?

— Да ничего... Мы сперва на них глазенапы лупили, они на нас, а потом пообвыкли. — Одноклассник помолчал. — Вообще-то приятного мало. — Он опять помолчал и сказал уже не к месту: — У них там негров навалом. — Он и в третий раз помолчал. — Говорят, вы на Кубу собрались? Везет же людям.

— Куда мы собрались, мы и сами не знаем.

— Ты мне лапшу на уши не вешай. Мы тут все знаем. ОБК только вас и ждал, чтобы идти с визитом.

О Кубе Суханов услышал впервые и в радостном недоумении пожал плечами.

— Вообще-то нам ничего не говорили... Но перед самым выходом мы покрасились — это верно.

— В Селиванове брехать не умеют. В Селиванове говорят одну гольную правду. А вообще-то, как живешь?

Что-то теплое-теплое нахлынуло на Суханова, и захотелось ему рассказать и о Наташе, и о всех своих перипетиях, в которых столько всего было и горького, и счастливого, и тревожного, и обидного, и стыдного. Он уже и уселся поудобнее, даже ногу закинул на ногу и вдруг неожиданно подумал: «Не смей, никого не пускай туда», поскучнел на глазах и сказал нехотя:

— Не все у меня с моряками ладится. Кто-то из нас виноват...

— Не рефлексируй. Ты эти самые рефлексии побоку.

— Как это?

— Очень просто: раз, два и в дамки. На службе китайских церемоний не должно быть. Эти самые церемонии для службы противопоказаны.

Суханов пошел проводить одноклассника к трапу, но никаких катеров в тот час — ни своего, ни чужих — не оказалось на бакштове, и пришлось ждать, хотя по всему рейду, прыгая на легких волнах, сновало много всякой мелочи. Суханов обратил внимание, что среди этой сутолоки американских катеров не было.

— А супостаты катерами пользуются редко, — со знанием дела сказал одноклассник. — Они все больше вертолетами. И в гости они, должно быть, друг к другу ходить не приучены. Это мы — Россия. Мы без гостевания не можем, а они живут так себе и — ничего.

За Эгейским морем, за турецкими проливами, далеко-далеко осталась Россия: и город, сложенный из белого камня, и иссиня-зеленые бухты, возле которых сгрудился этот город, и раскоп, и Анин камень, и дом под зеленой крышей. Стало быть, там теперь его, Суханова, Госсия, ну, может, еще маленько и на Оке, ах да не все ли равно, где она, главное, что далеко — как это в той песне? — «далеко, где кочуют туманы».

— А после Кубы куда вас пихнут? — спросил одноклассник, видимо собирая новости впрок, чтобы было потом чем поделиться в кают-компании.

— Мы не идем на Кубу. — Суханов почувствовал себя виноватым перед одноклассником, что «Гангут» не шел на Кубу. — И вообще, я не знаю, куда мы идем.

— Разве вам командир не объявлял? — удивился одноклассник.

— Нет, он только сказал, что мы идем в село Селиванове, а потом уже, при выходе в океан, получим конкретное задание.

— Так чего же ты письма не пишешь?

— А зачем? Родителям я написал, с кем надо попрощался.

— Право, чудак человек. Да ведь пока письма дойдут до России, пройдет не меньше полмесяца, а то и больше. По себе знаю.

Одноклассник уже второй месяц, а точнее, тридцать четыре дня находился на службе и на этом основании мог судить свысока о вещах, которые еще были недоступны Суханову.

— Так ты полагаешь, что следует написать?

— И непременно. И переправь их ко мне на «Верный». А уж я потом их с первой оказией отошлю в Россию.

Подвалил катер с «Адмирала», одноклассник откланялся и спустился по трапу в катер, зная, что отказа не будет, и катер сделает хоть пять кругов, но на «Верный» завернет обязательно, потому что к этому его обязывала флотская этика.

Дослужившись до лейтенантских погон, Суханов еще ни разу не писал любовных писем и не представлял, как их пишут, ему даже казалось, что любое слово, легшее на бумагу, становится ложью. Ему не хотелось лжи, а она как будто сама сползала с кончика его пера, он боялся пошлости, а пошлость словно бы сама ложилась в строчку. Он отодвинул бумагу в сторону, порылся в столе и среди фотографий и открыток нашел пожелтевший снимок матери с отцом. Они снялись давно, но даже и для того давнишнего времени выглядели чопорными и старомодными, как все люди их сельского круга.

Суханов смотрел на эту любительскую, местами потрешуюся фотографию, на этого несколько угрюмоватого, но довольно моложавого мужчину и милую, словно бы немного испуганную женщину, и трогательно думал: «Неужели они когда-то были вот такими, немного смешными и страшно молодыми? Тогда отец был старше меня на два года, а маме было на год меньше, чем теперь мне». Он перевернул фотографию и размашисто, из угла в угол, написал: «Наташа, это самое дорогое, что у меня есть. Они тут немного старомодные, но и в жизни такие. Они должны тебе понравиться. А полынь высохла и уже хорошо пахнет. Спасибо, что ты есть!»

Он достал конверт, но почтового адреса дома под зеленой крышей он так и не узнал. Зато он помнил почтовый индекс города и улицу, на которой стояла музыкальная школа, и у него появилась уверенность, что это необычное письмо обязательно найдет адресата.

Он не хотел брать у старпома разрешения, чтобы сходить на «Верный», вообще боялся просить чего-либо для себя, поэтому он вложил это письмо в другой конверт, надписав его: «Эсминец «Верный», группа акустиков, лейтенанту...» По такому или подобному адресу письма в селе Селиванове доходили до адресата в тот же день.

Он уже собрался идти к вахтенному офицеру, как тот сам оповестил по громкоговорящей связи:

— Лейтенанту Суханову прибыть в рубку вахтенного офицера.

Там Суханова поджидал Бруснецов.

— Вот что, милый мой, — сказал Бруснецов. — Командира вызывают к флагману. Старшим на катере пойдете вы.

— Есть, — сказал радостным голосом Суханов, поняв, что удача сама пошла ему в руки.

Со всех кораблей к флагману понеслись катера, буруня мелкие волны. Ковалев поднялся на борт, приказав держать катер за кормой на бакштове. А там среди прочих катеров оказался и катер с «Верного», и старшим на том катере — в жизни еще и не такое бывает — пришел его одноклассник. Конверт перекочевал из катера в катер, и кто ведает, когда-то в селе Селиванове случится оказия в Россию и когда-то конверт попадет в дом под зеленой крышей.


* * *

Совещание было короткое, флагман назначил выход на завтра, присвоив кораблям на время похода порядковые номера. «Гангут» стал третьим, потому что он замыкал кильватерный строй, которым флагман решил следовать по Средиземному морю. Остальные корабли расходились по разным точкам, получив соответственно каждый свое задание: раздельное плавание хотя еще и не было оформлено в официальную доктрину, тем не менее все больше становилось популярным.

Ковалеву флагман сообщил, что сегодня на «Гангут» будет доставлен пакет, который он должен будет вскрыть в океане после дозаправки.

— Началом задания станет набор сигнала: «Прошу выйти из ордера».

Приказав все крепить по-штормовому, флагман отпустил командиров кораблей, катера которых подзывались к трапу вахтенным офицером согласно рангу корабля и его месту в корабельной иерархии.

— Катер крейсера «Адмирал» — к трапу.

— Катер эсминца «Верный» — к трапу.

— Катер БПК «Гангут»...

Когда командиры разошлись по своим кораблям, движение на рейде сразу прекратилось, к тому же задул нордовый ветер — ветер с родных просторов — и нагнал волну, которая тотчас же посинела и покрылась белыми барашками.

Пакет на «Гангут» доставили вертолетом. Ковалев спрятал его на самом дне сейфа под бумагами. «Этот овощ еще не созрел», — подумал Ковалев и позвонил старпому, велев тому все крепить по-походному.

— Плохая метеосводка? — встревожился Бруснецов.

— Сводка хорошая, — сказал Ковалев. — Очередное ЦУ (ценное указание) флагмана.

А назавтра, лишь только ободняло, корабли начали выбирать якоря и ложиться на разные курсы. Только ОБК, отправляющийся с визитом на Кубу, вытянулся в кильватерную колонну: флагманский крейсер «Славутич», эскадренный миноносец «Встревоженный», БПК «Гангут» и танкер-заправщик «Новгород».

Американские корабли тоже выбрали якоря и, видимо чувствуя себя не совсем уверенно — за кем следовать, какому курсу придерживаться? — отошли в сторону, и село Селиваново опустело, остался на якоре только буксир «Спасатель» номер десять и танкер-заправщик «Иваи Бубнов».

БПК, увлекаемый «Славутичем», вышел на главную улицу Средиземного моря, оставив по правому борту Чесму, остров Корфу, и Суханову вспомнились слова из детства — теперь их почти не повторяли: «Мы не забыли Чесму и Гангут, мы помним тех, кто дрался до победы, чьи имена на подвиги зовут».

Тут, возле Чесмы и при Корфу, тоже рождалась русская морская слава.

А Средиземное море в те дни было спокойное, ветер, задувший накануне, к утру убился, вода разгладилась. Все время встречались гражданские суда, среди которых было много и наших торговых.

Во все века корабли для того и создавались, чтобы куда-то идти.


2

Дозаправились в океане, и Ковалев тотчас же приказал набрать сигнал: «Прошу выйти из ордера», и на «Славутиче» к рее полетел, трепыхаясь на ветру, ответный набор флагов: «Да, добро, разрешаю». Все корабли, включая и «Гангут», набрали прощальные сигналы: «Желаю счастливого плаванья».

ОБК взял курс на Кубу и скоро растаял на горизонте, а потом исчез и с экранов локаторов. Во все стороны повалились беспорядочные волны, гребни которых давно уже опали, видимо, шторм прошел или давно, или накатывался стороной, давая знать о себе, словно эхом, голубоватой зыбью. «Гангут» уходил в сторону от больших дорог.

Ковалев вызвал на мостик Бруснецова, сказав, чтобы с курса не сходил и в случае чего — он так и сказал: «В случае чего» — незамедлительно вызывал бы его, Ковалева, наверх. Бруснецов козырнул, но кресло командирское не занял, а пристроился рядышком, и Ковалев спустился в каюту, попросил вестового заварить чай покрепче и, когда стакан уже стоял на столе, открыл сейф, достал пакет, надорвал его и сел за стол. Он приготовился работать долго.

«Под видом учений, — читал Ковалев, прихлебывая из стакана чай осторожными глотками, — новейший подводный атомный ракетоносец приступил к боевому патрулированию в районе... Мирового океана. — «Так, — подумал Ковалев, — стог известен, теперь дело за золотой иголкой». — В зоне досягаемости новейшего оружия из указанного района находятся важнейшие экономические, военные и культурные центры страны. Приказываю: ...в целях воспрепятствия действиям новейшей подводно-ядерной системы и разработки ответных мер в случае развязывания агрессивных военных действий... — Ковалев опять отхлебнул из стакана и отставил его в сторону, — выявить возможные районы боевого маневрирования подводной лодки, техническую оснащенность средствами обеспечения стрельбы ракетным оружием из этих районов... с учетом географических и климатических условий... произвести анализ и оценку тактико-технических характеристик новой подводной лодки. В случае провокационных и враждебных действий со стороны иностранных ВМС строго соблюдать законы международного права и престиж Советского государства».

Ковалев придвинул к себе стакан и опять подумал: «Где находится стог, в общих чертах известно. Есть ли в нем золотая иголка — бабушка сказала надвое. При этом соблюдать законы международного права».

Он позвонил Сокольникову.

— Свободен? Зайди ко мне. — И когда тот вошел, глазами указал ему на стул, подвинул бумагу, сам допил чай и откинулся на спинку кресла, только потом спросил: — Ну как, комиссар?

Сокольников пожал плечами.

— Но ведь мы, по-моему, ничего другого и не ожидали.

— Честно говоря, я не очень понимаю, почему они выбрали этот район. Тут нет больших морских дорог, на которых можно легко укрыться за шумы торгашей. Тут же никто не ходит.

— Так, может, это их и устраивает? — осторожно спросил Сокольников.

— Допускаю, что это их устраивает. Но они тут скорее вступят с нами в контакт. Впрочем...

Сокольников спросил с надеждой:

— У тебя есть идея?

— У меня есть задание, — сказал Ковалев. — И если мы с ним не справимся, командующий повторит его «Полтаве» или «Азову» с выражением, разумеется, мне своего неудовольствия.

— Это-то я все прекрасно уяснил еще в училище. Но мне хотелось бы знать, где идея?

— А вот идеи, комиссар, нет. — Ковалев грустно улыбнулся. — Пока нет, но убежден, что вертолет пока трогать тоже не следует. Пусть постоит в ангаре. Пусть до поры до времени его у нас не будет.

— Собственно, до этого никому и дела нет. Насколько я понимаю — экраны локаторов пусты.

— А спутники?

— Ах да, — сказал Сокольников, — спутники. Они раздевают нас, как последних шлюх.

— Взаимно, — сказал Ковалев, — взаимно. Скоро в гальюн просто так не сходишь, а сперва подумаешь, фотографируют тебя или не фотографируют, чихнуть тебе или погодить.

— Ты наговоришь...

— Не нравится? Зато наглядно. Я поднимусь сейчас на мостик, поколдую со штурманами над генеральной картой, а ты сходи к акустикам. Кажется, ты брал Суханова в поход под свою ответственность? — словно бы к слову, легонечко съехидничал Ковалев.

— Все мы находимся под твоей ответственностью.

— Тем более... Разъясни им, что мы на них надеемся.

Ковалев убрал пакет в сейф, и они разошлись: Сокольников спустился к акустикам, а Ковалев поднялся на мостик.

— Локаторы чисты, как святая девственница, — сказал Бруснецов. — И чайки исчезли. Мы остались в этом прекрасном мире одни.

— Дальше будет еще тише, — заметил Ковалев. — Так что привыкай, старпом. Местечко они себе неплохое облюбовали.

— А вдруг их тут нет?

— По директиве, должны быть... — сухо промолвил Ковалев, подумав: «Типун тебе на язык», — и огляделся. Океан накатывал зеленые, облитые солнцем и поэтому словно бы глянцевые, волны, от которых несло теплом. — Иди в низы и занимайся своими делами.

— Есть, — сказал Бруснецов и не стал дожидаться повторного разрешения, скатился вниз на поручнях.

Ковалев вышел на открытое крыло, ощутил, как на него пахнуло прелью, решил: «Пора, кажется, обряжаться в тропические тряпки» — и крикнул в рубку:

— Вахтенный офицер, вызовите на мостик интенданта!

Он опять огляделся: что-то сокрыто там, в этой толще зеленой воды, и сокрыто личто? Ему не хотелось поднимать в воздух вертолет, хотя и дураку было ясно, что без него надежда на одну корабельную акустику, пусть самую новейшую и самую хваленую, была весьма призрачной. В отличие от надводных кораблей, которые помимо слуха — акустики — обладали еще и зрением — радиолокацией, лодки на боевой позиции, подобно кротам, обладали только слухом, но этот слух заменял им и зрение, и, значит, они вынужденно слышали лучше надводных кораблей. Ковалев отлично сознавал, что, окажись лодка в этом районе, она первой вступила бы в контакт с «Гангутом» и могла бы весьма долго, не меняя сути своего задания, иначе говоря, оставаясь на своей боевой позиции, находиться вне поля слышимости «Гангута». Она здесь, но ее же и нет, этой золотой иголки в огромном стогу сена.

Ковалев, разумеется, мог бы поднять в воздух вертолет и тем самым несколько облегчить свое положение, но при этом у него не было полной уверенности в том, что он сам не оказался бы в положении зверя, которого выследил охотник. Он не хотел раньше времени раскрывать себя: мало ли за каким чертом забрался в низкие широты одинокий корабль, возможно, испытывает новыенавигационные приборы или отрабатывает задачи в условиях одиночного плавания, а может, и то и другое, вместе взятое, словом, Ковалев решил немного повременить, чтобы прояснить обстановку. Если бы удалось выполнить задачу, в этом сочли бы заслугу всего экипажа, но если они все-таки сожгут впустую десятки тонн топлива, вся вина падет на его голову. Ковалев и это знал, поэтому и не спешил приходить к однозначному решению, а если оно подспудно и созревало в его голове, то ему пока что не хотелось ни с кем им делиться. Все могло сложиться, скажем, так, но в силу только одной неучтенной мелочишки любая блестящая идея обращалась в химеру.

Увлеченный своими мыслями, он не заметил, как у него за спиной появился корабельный интендант и уже дважды покашлял в кулак, привлекая к себе внимание, даже говорил при этом:

— По вашему приказанию...

Наконец Ковалев повернулся к нему, пытаясь вспомнить, зачем он его вызывал.

— Жарко? — спросил он.

— Жарковато, товарищ командир.

— Найдите старпома и передайте ему, что я распорядился выдать личному составу тропическую форму одежды.

— Вашу прикажете доставить в каюту или на мостик? — почтительно спросил интендант.

— Хорош же я буду, переодеваясь, дрыгать голыми ногами перед всей вахтой, — сердито заметил Ковалев, которому не понравилась излишняя почтительность интенданта — угодничеством она попахивала, а это Ковалеву всегда претило и в большом и в малом. — Мне принесете в последнюю очередь, — сказал он уже мягче, гася в себе минутную вспышку раздраженности. Он понимал, что причиной этой вспышки был не интендант со своей дурацкой почтительностью, а его собственная неопределенность, когда сам не понимал, то ли он делал, что следовало бы делать. «Экий я стал неловкий», — подумал он о себе.

— Ну, ступайте, — сказал он интенданту, который все еще держал руку у козырька фуражки.

«Откуда и почему рождается у людей подобострастие? — неожиданно подумал Ковалев. — Что их понуждает к этому? Рабское пристрастие к поклонению идолам и чувство постоянной осознанной или неосознанной вины? Почему в таком случае одни идут с высоко поднятой головой, а другие опускают глаза к земле? Где их нравственные начала и где те концы, которые дают новые начала?»

Океан накатывал на «Гангут» малахитовые волны, которые легонько подкидывали его на свои округлые плечи и с шумом и плеском сталкивали вниз, обволакивая нос блестяще-белой пеной, уходившей за корму ровным, словно бы прочерченным, следом. Видимо, вахтенный рулевой хорошо чувствовал корабль, и тот не рыскал у него, шел спокойно, как лошадь по знакомой дороге. Ковалев запамятовал, кто стоял на руле. Войдя в рубку, краешком глаза глянул — больше по привычке — на вахтенного офицера, который делал рабочие пометки в черновом журнале, потом на рулевого. Так он и думал — ходовую вахту стоял старшина отделения рулевых. Ковалев вспомнил, что старшина служил по последнему году и зимой должен был уйти в запас. «Жаль, — твердым внутренним голосом подумал Ковалев. — Очень жаль. Только приспособился к делу, а тут уже прости-прощай...» Он поднялся к себе в кресло — «на пьедестал» — и огляделся, хотя оглядывать было нечего: те же округлые зеленоватые волны и тот же загадочный океан.

Ковалев взял микрофон, включил боевой информационный пост — БИП.

— БИП, командир. Доложите обстановку.

— На высоте десять тысяч метров, курсовой... дистанция двести километров, следует пассажир. Горизонт — чист. У акустиков — чисто.

— Хорошо, — сказал Ковалев, невольно подумав: «Хорошего-то мало. Идем, словно слепые, на ощупь».

На мостик поднялся Бруснецов.

— Товарищ командир, вы распорядились выдать тропическое обмундирование?

— Распорядился... А ты сам не догадался это сделать?

— Хотел на завтра попросить у вас «добро» объявить по кораблю тропическую форму одежды.

Не поворачиваясь к нему, Ковалев сказал:

— Завтра и переоденем, а сегодня раздайте обмундирование, пусть подгонят его. А то у одних шорты окажутся ниже колен, у других, прости господи...

— Понял, товарищ командир.

«Вот и прекрасно, — подумал Ковалев. — Им всем кажется, будто я знаю, куда мы идем. Прекрасно. Если им так кажется, то пусть так и будет. Это тоже прекрасно. — Он усмехнулся. — Мы идем туда, куда надо. Разве это не прекрасно? Куда надо...»

Бруснецов вышел на открытое крыло, наверное, покурить.

«Интересно бы у старпома спросить, а что он думает по поводу всей этой бодяги? Есть ли у него свои мысли или он всецело полагается на мои?» Ковалев спрыгнул на палубу и тоже вышел на крыло.

— Старпом! — позвал он и, взяв его за локоть, отвел подальше от любопытных ушей вахтенного сигнальщика. — У тебя на сей счет, — он повел глазами по океану, — есть какие-нибудь мысли?

На сей счет мысли у Бруснецова нашлись.

— По-моему, товарищ командир, мы едем не в ту сторону.

— Это почему же? — заинтересовался Ковалев.

— А если бы мы ехали туда, куда нужно, к нам обязательно прилепилась бы какая-нибудь дрянь. А так мы одни-одинешеньки. Что хочешь, то и думай.

— Вот поэтому, старпом, я и полагаю, что мы идем правильно.

Теперь уже заинтересовался старпом, но если он сам-то был обязан ответить командиру, то у командира по отношению к нему такой обязанности не было, но тем не менее он спросил:

— Почему?

Ковалев помолчал, хотел сперва развить перед Бруснецовым свои предположения, по крайней мере так Бруснецову показалось, но вместо этого Ковалев суховато сказал:

— Да так, старпом... Все как-то так. Не удерживаю тебя больше. Занимайся хозяйственными делами.

Бруснецов уже было пожал плечами, дескать, воля ваша, но благоприобретенная привычка взяла верх и не позволила расслабиться, и он тоже суховато сказал:

— Есть.

Ковалев проводил глазами его ладную, несколько угловато-обиженную спину, которой Бруснецов не придал привычного положения — за лицом и голосом он следил постоянно, а вот про спину забыл. «Не обижайся, старпом, — подумал Ковалев нехотя. — Я и сам еще не все хорошо продумал. Но если они заметили в океане одиночный корабль, ну хотя бы с того пассажирского самолета, и не спешат нарушить его одиночество, значит, им почему-то не хочется этого делать. Допустим, мы на ложном пути, и они это понимают. Значит, мы не лодку ищем. Тогда что же мы здесь делаем? Ковалев, хорошенько подумай. Слышь, Ковалев? Ну-ка поставь себя на место супостата. Ведь это же интересно, черт возьми, узнать, за каким дьяволом военный корабль обрек себя на одиночество в океане? Интересно или нет? Вообще-то интересно...»

Он прошел в штурманскую рубку. Голайба колдовал над генеральной картой, видимо, прикидывал различные варианты, которые следовало бы попробовать. Заслышав Ковалева, тотчас выпрямился и начал сворачивать карту в рулон.

— Оставь, — попросил Ковалев. — Сам хочу взглянуть.

Голайба опять раскатал рулон, карандашом, заточенным почти до идеальной остроты, поставил чуть заметную точку — место, где в эти минуты находился «Гангут». Район этот, с точки зрения мореплавателей, был глухой и безлюдный, лишенный какого-либо здравого смысла, чтобы забираться в него, но, может, смысл как раз в том и состоял, что район этот веками оставался в стороне от морских дорог.

— А если мы подвернем право пять, то через вахту куда выйдем?

Голайба взял циркуль, подстроил его по меридиану, прикинул карандашом условный курс — «право пять» — и указал новую точку.

— А через две вахты?

Голайба указал и эту точку.

Ковалев поморщился: там уже, судя по генеральной карте, было и совсем глухо, — побарабанил пальцами по столу.

— Добро, — тихо сказал он. — Право пять.

Он прошел в ходовую рубку, вызвал гидроакустический пост.

— Акустики, командир. Что у вас?

— Лейтенант Суханов, товарищ командир. Горизонт чист.

— Хорошо, — сказал Ковалев и отключил связь.


3

Совсем еще недавно, в пору, когда на флотах господствовала артиллерия, броневой пояс кораблей, предохранявший главные механизмы, соответствовал главному калибру, утвержденному для этих класса и ранга. Большая часть команды была сокрыта этой броней, за которой также прятались артиллерийские башни и установки. Наверху, в надстройках корабля, во время похода, а следовательно и в бою, без броневой защиты оставалась незначительная часть людей, впрочем, боевую рубку тоже ограждали броневые плиты.

Ракетное вооружение коренным образом изменило представление о броневой защите корабля, ни в коем случае не изменив при этом саму корабельную жизнь, которая по-прежнему на походе сосредоточивалась в низах, а уж если жизнь шла в низах, то и замполиту Сокольникову сам бог велел находиться там же, только изредка показываясь к командиру на мостик.

Корабельный организм, веками утверждая себя на море, в конце концов принял эту организацию и этот порядок, при котором каждый матрос и каждый старшина, мичман и офицер должен строго заниматься своим делом и своими обязанностями, помня при этом, что лишних рук на корабле нет, и если он что-то упустит, то этого уже никто не сделает, и если он что-то забудет, то это забудут все, словом, каким бы большим ни был экипаж, каждый человек на корабле оставался в единственном числе. Взаимозаменяемость предполагалась только в случае гибели моряка, но тогда уже на заменившего падала двойная нагрузка, тройная, точнее, равная числу людей, выбывших из строя.

В любых корабельных низах были еще свои низы, и такими низами низов с развитием техники на кораблях стали акустические посты, которые порой конструкторы упрятывали на самый киль, хотя делать это было совсем необязательно. На «Гангуте» упрятали, а раз упрятали, то тут уж ничего не попишешь.

К акустикам можно было пройти, минуя матросские кубрики, но Сокольников больше всего на корабле любил эти помещения, где в свободное время собиралась вся команда, разумеется кроме дежурных и вахтенных. Было тут тогда по-домашнему просто, открыто и непринужденно; посреди ставили стол и забивали «козла», а в углу непременно кто-нибудь перебирал у гитары струны, иногда пели, но чаще слушали.

Сокольникова встретил дневальный:

— Товарищ капитан третьего ранга...

Сокольников привычно, словно в родительском доме, огляделся и невольно насупился.

— Позвольте, а где люди? На корабле ведь готовность номер два.

Дневальный застенчиво и даже словно бы виновато улыбнулся, как бы говоря, что вот-де как нехорошо получилось, вроде бы и готовность номер два, а в кубрике никого не оказалось.

— Так ведь океан же, товарищ капитан третьего ранга.

— Это верно, — солидно согласился Сокольников. — Океан... — Он хотел было добавить по привычному стереотипу, что, дескать, оно конечно, с океаном шутки плохи, и тоже виновато улыбнулся, спохватившись вовремя, что пора стереотипов прошла, и моряки это поняли не хуже него, раз уж по готовности номер два ушли на боевые посты. Выходя из кубрика, он махнул рукой, чтобы дневальный не сопровождал его, и, уже больше никуда не заглядывая, спустился к акустикам.

— Товарищ капитан третьего ранга! — доложил Суханов с тем деловым и озабоченным видом, когда хотят сказать каждому визитеру, хороший-де вы товарищ, но шли бы вы подальше. — Группа акустиков отрабатывает учебную задачу.

— Отставить, Суханов, учебную, — сказал Сокольников, прикидывая, куда бы сподручнее было присесть. — Наша учеба осталась дома. Вот так-то, Юрий Сергеевич. Разрешите подвахтенным отойти от мест, — добавил он, оглядывая Суханова и как бы прикидывая, правильно ли он поступил тогда у командира, заступившись за него, или, может, следовало Суханова оставить в базе, как и предлагал Бруснецов, а Бруснецов-то мужик многотрудный, к тому же сам командовал в свое время акустиками. — Есть небольшой разговор.

Сокольников наконец присел к столику. Стул под ним оказался теплым, видимо, до него кто-то долго сидел на нем. «Ничего, — подумал Сокольников, снял фуражку и провел пятерней по волосам. — Молодой еще... Успеет насидеться». Почувствовав в Сокольникове некую домашность, что ли, моряки тотчас окружили его, стояли, переглядываясь и посмеиваясь, но первыми разговор не начинали.

— Серьезное дело начинается, мужики, — непроизвольно вздохнув, сказал Сокольников. — Где-то в этом районе бродит стратегическая лодка, начиненная новейшими ракетами. Представляете, что такое стратегическая лодка?

— В общем-то представляем, товарищ капитан третьего ранга, — сказал Ловцов. — Акустика у них — дай боже какая. Мы лодку еще и не почувствуем, а она уже войдет с нами в контакт.

— Не исключено, — согласился Сокольников. — Правда, если учиться будем до посинения. Ведь там акустики небось не учебную, а самую боевую задачу отрабатывают. А, Суханов? — спросил он, поворачиваясь вместе со стулом к Суханову и настороженно улыбаясь.

— У них своя голова на плечах, нам о себе думать, — возразил Суханов. — Не отработав учебную, нечего браться и за боевую.

— Тоже верно, хотя учебную следовало бы отработать дома, — сказал Сокольников. — Командир считает, что мы должны были перейти в поисковый режим еще в Средиземном море.

Суханов хотел сказать, что учебная задача, о которой он так неловко доложил, и была по существу работой станции в поисковом режиме, но понял, что в присутствии моряков заниматься какими-либо уточнениями не следует, а надо дать им возможность высказаться, самому же завязать узелок на память, что боевая служба требует и боевых докладов, и коротко сказал:

— Есть.

Сокольников, кажется, понял его маневр и одобрительно кивнул. «Ну вот, — снисходительно по отношению к самому себе подумал Суханов. —Мы уже, должно быть, начинаем понимать друг друга и скоро, значит, станем плакаться друг другу в жилетку. Ах, Наташа, Наташа... Что же ты делаешь, Наташа?»

— Скорость приличная у этих лодок, — сказал Рогов. — Услышит первая, провалится, еще и ручкой сделает: привет родным и близким.

Сокольников собрался ответить Рогову, но неожиданно глянул на Суханова и, к удивлению своему, опять подумал: «И чего она нашла в нем хорошего? Это после такого-то мужика...» — сам же смутился своим потаенным мыслям и быстро повернулся к Рогову.

— Уйдет, если не смахнем с пряников пыль, — по-матросски сказал он и даже для большей убедительности подмигнул Рогову.

— Вертолет хорошо бы поднять, товарищ капитан третьего ранга. С вертолетом работать надежнее.

— Наши деды, Рогов, так говаривали: наперед батьки в пекло не лезь, — твердым голосом сказал Ветошкин, как бы желая поставить все на свои места: богу — богово, кесарю — кесарево.

Сокольников с интересом посмотрел на Ветошкина: «Надо же», но ответил Рогову:

— Вот видите, Рогов, вы уже начинаете мыслить тактически. Когда в вас проснется стратегическое мышление, мы будем рады увидеть вас на ходовом мостике.

Моряки сдержанно посмеялись: Рогова в команде любили, но его же и побаивались; он уже становился «годком», при этом жестковатым, и Силакову от него доставалось, и не только Силакову, хотя Силакову в первую очередь, который понемногу превращался в козла отпущения. В каждой команде с незапамятных времен появлялся кто-то один, принимавший на себя все шишки-банки. Так вот если этим одним у акустиков был Силаков, то его отцом-крестным в этой не очень уж и приятной роли можно вполне было назвать Рогова.

— Первым услышать... — как бы только для себя, но с великим сомнением сказал Ветошкин. — Легкое ли дело... Помнится, «Азов»...

— Чего уж ворошить чужие грехи, — перебил его Сокольников. — Можно ведь и свои вспомнить.

— Да уж больно трудную задачку подбросил командующий.

— Это понятно, — солидно сказал Силаков, и все посмеялись: и потому, что сказал это Силаков, и еще потому, что сделал он это солидно. — Только я все равно чего-то не понимаю. Ну, войдем мы в контакт. А что дальше? Океан-то, он бескрайний. Ей, махонькой, и места надо мало.

— Махонькая — это верно, — проворчал Ветошкин, который не одобрял в эту минуту Суханова, решившего вдруг отмолчаться. — А зубки у нее железные. Как амкнет, вернешься в Пензу только головешки подсчитывать.

— А если нельзя по ней из РБУ шандарахнуть, то и смысла нет...

Ветошкин с досады даже крякнул:

— Экий ты право, Силаков... И чему только тебя в Учебном отряде учили. Любая лодка условного противника, если ее обнаружили, считается условно потопленной, потому как она лишается главного своего оружия — скрытности. Тебе эти слова говорили в Учебном отряде?

— Нам там еще и не то говорили, — сказал Силаков. — А на заводе у нас был бригадир, так он выражался только из одного словаря.

— Это из какого же? — строго поинтересовался Ветошкин.

— А из того самого, который на заборах пишут.

— Ты меня, Силаков, перед товарищем замполитом не выставляй. Ты меня знаешь. Я, Силаков, те слова на заборах не читаю.

— Да он все брешет, товарищ мичман, — невинно сказал Рогов.

Ветошкин даже словно бы обрадовался.

— Ты, Силаков, про те слова забудь. У нас и без них забот — во!

— А она какая из себя, товарищ капитан третьего ранга? — спросил Ловцов, поняв первым, что пора кончать бодягу, затеянную Силаковым.

— По предположению, Ловцов, у нее не только «Посейдоны» на борту. Не зря же она решила обжить этот глухой район. Значит, Силаков, вы из Пензы?

— Так точно, пензяки мы.

— Понятно. А вы, Ловцов?

— Новгородский я. Коростынь наше село. Над Ильменем стоит.

— Дай ей волю оскалить зубки, не будет вашей Пензы, Силаков, и от Коростыни, Ловцов, останется одно мокрое место, — заметил Ветошкин. — И много еще чего не станет. А будет вокруг один только мрак.

— Дело, конечно, серьезное, мужики, — сказал Сокольников. — Мы с командиром это понимаем, но нет у нас пока другого выхода. Придет пора, поднимем и вертолет. А пока одна надежда на вас. — Сокольников поднял глаза, поискал Суханова, и тот все понял, выступил вперед. — Шибко надеемся.

— Выложимся, товарищ капитан третьего ранга, — в приглушенной тишине тихим голосом сказал Суханов, плохо еще веря, что они на самом деле выложатся, но ведь выложиться — это одно дело, выкладывается, как говорится, и дурак, а вот... Впрочем, вера во все века была прекраснее самого распрекрасного безверия.


4

Океан продолжал радовать: ветры, казалось, все попрятались за горизонтом, унеся с собою и весь небесный мусор. Небо было чистое и по утрам пронзительно голубело, но лишь солнце отрывалось от воды и начинало свое стремительное восхождение в зенит, небесные краски на глазах выцветали, а вода, вбирая в себя солнечные лучи, становилась тревожной и словно бы начинала светиться изнутри. Дни становились похожими один на другой, и страшно было слушать эту непривычную тишину вечно двигающейся, переливающейся, как будто бы из ладони в ладонь, воды.

«Гангут» сам по себе нагонял на себя ветер, который свистел в фалах, сам нагонял волны, врезаясь в их толщу, и сам же обрушивал их, оставляя за кормой зеленовато-белый след, сам же шумел своими машинами, работавшими в экономическом режиме, и сам же гасил эти шумы, словом, все делал сам, и если бы он на мгновение замер, даже не поверилось бы, что в мире могла наступить звенящая тишина.

Ковалев спускался к себе после полуночи, позволяя расслабиться часа на три-четыре, потом долго умывался, брился, только после этого поднимался на мостик и просил вестового принести стакан чаю покрепче. Порядок этот установился как бы сам собою, и он не хотел его менять, да и зачем было менять то, что так хорошо соответствовало его душевному настрою. Он чувствовал себя спокойно только на мостике, и думалось тут лучше.

Спускаться ниже — к нулевой широте, — казалось, было уже некуда, но Ковалев не спешил поворачивать, все еще надеясь, что супостат, может, как-то проявится, и тогда следовало бы принять решение, которое, правда, уже напрашивалось, но — черт бы побрал этих супостатов! — одно должно было вытекать из другого, в том-то и состояла загвоздка, что вытекать оказывалось не из чего: супостаты провалились, как сквозь воду.

Вчера утром он изменил своему правилу и, прежде чем подняться на мостик, сел и написал жене первое письмо, шутливое, даже в некотором роде восторженное: «Ты даже и представить себе не можешь, какие тут закаты и какие восходы, Томка, — это божественно...» А сегодня перечитал его и сжег в пепельнице. Шутить-то, конечно, он шутил и восторгался при этом — все правильно, но Тамара обязательно бы уловила тревогу, которую он так и не смог упрятать между строк. «Незачем ей попусту волноваться, — грустно подумалось Ковалеву. — А когда, собственно, в море было не тревожно? Любой поход — это сплошные нервы. Так пусть хоть там будет немного поспокойнее, раз уж у нас тут идет все шиворот-навыворот».

Перед завтраком на мостик поднялся Бруснецов, хозяйским глазом оглядел сверху палубу и потянул носом, как будто поблизости дурно пахло.

— Вахтенный сигнальщик, посмотрите в бинокль, что это за серебро разбросано у нас на баке?

— Летучая рыба, товарищ капитан третьего ранга, — тотчас доложил сигнальщик.

«Ну правильно — рыба», — уныло подумал Бруснецов и позвонил Козлюку, велев тому прибрать бак, и только после этого обратился к Ковалеву:

— Товарищ командир, столы накрыты.

— Сходи попей чайку, потом меня подменишь, — недовольным голосом сказал Ковалев. «Не с той ноги встал», — невольно отметил про себя Бруснецов. — Кстати, тропическую форму все получили?

— Так точно.

— Что-то я у себя в каюте ее не видел... Надо бы, старпом, докладываться. — Ковалев помолчал. — После утренней приборки распорядитесь переодеть личный состав в тропическое обмундирование.

— Есть.

— Не смею удерживать.

«Явно не на ту ногу сегодня встал», — опять подумал Бруснецов, ехидничая, и в кают-компании сделал втык по полной форме помощнику командира, ведавшему хозяйственными вопросами, и корабельному интенданту.

— Почему командиру не принесли тропическое шмутье? И где мои тряпки? Командир приказал после утренней приборки объявить на корабле тропическую форму одежды.

Помощник насупился, посчитав, видимо, себя оплеванным — как-никак он тоже был помощником командира, хотя, разумеется, и не старшим, — а интендант с невинным видом начал пространно объяснять, что вчера тропическое обмундирование раздали личному составу, а сегодня его получат офицеры и мичмана.

— Вот все это вы популярно и объясните командиру, а я послушаю. Это, знаете ли, будет весьма занятное зрелище. Не для вас, конечно, и не для меня в том числе.

Интендант все понял, торопливо вытер салфеткой губы и пробормотал:

— Прошу разрешения.

Бруснецов важно кивнул ему, дескать, да, конечно же постарайся, голубчик, а то командир, кажется, сегодня не в духе, и когда интендант вышмыгнул из кают-компании, повернулся к помощнику:

— На вашем месте я тоже не рассиживался бы за столом.

— Что же мне, и чаю уже нельзя попить? — обиженно спросил тот.

— Нет, отчего же — попейте, — холодно заметил Бруснецов. — Только я, по-моему, ясно все обрисовал. А так что ж — пейте, я лично не против того, чтобы вы съели кусок хлеба с маслом.

Выдерживая характер, помощник посидел еще минуту-другую за столом, сделал обиженное лицо, но Бруснецов уже не обращал на него внимания, и помощник, видимо, счел, что характер выдержал достаточно, побрел вслед за интендантом.

— Что-то ты сегодня неласковый с ними? — спросил Сокольников, опоздавший к началу завтрака.

— А это не я неласковый. Это, кажется, командир сегодня нам всем учинит разнос средней тяжести. Он приказал после утренней приборки всем обрядиться в тропические тряпки, а эти великие мыслители еще не раздали шмутье офицерам с мичманами. Вот теперь и суди сам, кто из нас неласковый.

Сокольников посмеялся:

— Командир потом рассудит.

— Ну, я думаю, — сказал Бруснецов, поднимаясь из-за стола. — Приятного чаю. — И пошел наверх подменить на завтрак командира.

Тот сидел на своем «пьедестале», щурясь на солнце, которое уже и слепило и припекало, хотя время было совсем раннее, оглядывал океан.

— Товарищ командир, — подал голос Бруснецов.

Ковалев оторвался от своего занятия, которое должно было бы уже наскучить ему — из края в край катились все те же покатые волны, — но еще ни одному командиру оно не наскучивало. Те же, кому оно приедалось, просто тихо и неприметно спускались с ходового мостика, и не в низы, а на грешную землю.

— Курс прежний... Все по-прежнему, — сказал Ковалев, спускаясь с «пьедестала», —Давление падает, Кажется, следует ждать кое-каких неприятностей. После завтрака зайду в каюту, приведу в порядок бумаги. А ты вызови Козлюка — особого шума не поднимай, — пусть обойдет со своими боцманятами все низы и, разумеется, верхнюю палубу и проверит штормовые крепления. А то, помнится, приказ был — на «Адмирале» катер прошляпили.

— Есть вызвать боцмана, — словно бы нехотя отозвался Бруснецов, дожидаясь, когда Ковалев возьмется за поручни трапа, и только тогда уже на всякий случай спросил: — Прикажете тропическую форму надеть после утренней приборки?

Ковалев уже было занес ногу на трап и резко обернулся к Бруснецову:

— По-моему, однажды мы уже условились: я дважды своих приказаний не повторяю.

— Есть, — уже более охотно и более поспешно сказал Бруснецов, и лишь только голова Ковалева скрылась в люке, позвонил интенданту: — Командиру отнесли тропическую форму?

— Так точно.

— А мне?

— И вам тоже.

— Ну, смотрите, архаровцы. Через полчаса объявлю тропическую форму одежды. Если командир заметит кого-нибудь не по форме одетым, пеняйте на себя. Я два раза говорить не стану.

— Так точно, — весело сказал интендант.

«Ну правильно, — подумал Бруснецов. — Им в лоб, а они по лбу».

Когда он стоял командирскую вахту, то днем никогда не взбирался на «пьедестал», только ночью разрешал себе посидеть там минут десять — пятнадцать, в основном же похаживал по мостику, выходил покурить на открытое крыло или вызывал подчиненных ему командиров боевых частей и начальников служб и команд и устраивал небольшой «напрягай». Вчера он не сделал этого помощнику с интендантом, а сегодня — извольте бриться — сам получил втык от командира. «Мальчишка, — подумал Бруснецов о помощнике, вспомнив его обиженное лицо. Помощник был моложе его года на четыре. — Мы в свое время...» Он не успел завершить свою мысль.

— Товарищ капитан третьего ранга! — доложил вахтенный офицер. — Приборка заканчивается.

— Хорошо... Вы получили тропическую форму?

— Никак нет... Велено было получать сегодня.

— Вот что, голубчик, — сказал Бруснецов отеческим тоном, — узнайте у вахтенных офицеров, кто из них уже получил тропическую форму. Пусть быстро переоденется и подменит вас. Вы меня поняли, голубчик?

— Так точно.

— Хорошо... Объявите по кораблю: форма одежды — тропическая.

«Вот так-то, — опять подумал Бруснецов. — «Напрягай» вовремя не сделал, теперь сам жди «напрягая». Нет, помощник определенно заслуживает, чтобы с него сняли здоровенную стружку. Хорошую флотскую стружку!»

— Товарищ капитан третьего ранга! — подал голос вахтенный офицер. — Романюк уже переоделся. Разрешите подменить.

«Ну-ну, — подумал Бруснецов о Романюке. — Наш пострел везде успел». Романюк был самым вероятным правоприемником в случае ухода Ковалева в академию и назначения его, Бруснецова, командиром «Гангута», поэтому он старался где можно строжить артиллериста, подобно тому как Ковалев строжил его самого. Впрочем, в это утро было не до строгостей, поэтому Бруснецов поспешнее, чем обычно, сказал:

— Подменяйся, голубчик, и поскорее. К приходу командира постарайся, голубчик, быть на месте.

Но если у офицеров с мичманами с тропическим обмундированием получился небольшой затор, то в кубриках еще вчера все примерили: и шорты, и рубашки с короткими рукавами, и пилотки с защитными козырьками, поменялись кто чем мог и теперь только ждали команды, чтобы начать переодевание. Человеку всегда хочется на границе времен года поскорее вылезти из зимней одежды и облачиться в весеннюю, чтобы потом ее с такой же охотой поменять на летнюю. То же настроение сейчас примерно наблюдалось и в кубриках, когда динамики разнесли долгожданную команду:

— Форма одежды на корабле — тропическая.

— Слушай, годок, — сказал Силаков Рогову, — и кривоногий же ты, однако. Видать, твой пращур долгонько из седла не вылезал.

— И тебя бог волосиками не обидел, — равнодушно отозвался Рогов. — Не иначе как одна из твоих прабабок дольше обычного на дереве задержалась.

— На каком дереве? — простодушно переспросил Силаков.

— А это такое дерево, на котором обезьяны всякие такие штучки делают. Видел в зоопарке?

— У нас в Пензе зоопарка нет... Только при чем тут моя прабабка?

Рогов ткнул Силакова пальцем в лоб.

— Да при том, килька, что, судя по твоим ногам, твоя недальняя родительница долгонько на дереве жила, потому что была... Словом, ты понял меня, Силаков?

— За что же ты мою бабку обидел? — тихо спросил Силаков.

— А за то самое, килька, что к старшим почтения не имеешь. Я тебе годок или не годок?

— Виноват, товарищ годок.

— Будешь всегда ласковым, никто твоих бабок не тронет. Ты понял меня, Силаков?

— Так точно, товарищ годок.

— Петр Федорыч! — неожиданно крикнул Ловцов. — А ну вылазь!

Хотя гроза и миновала для Петра Федоровича, он все еще продолжал прятаться, присмотрев себе местечко за рундуком, возле отопительного радиатора.

— Вылазь, вылазь, все равно знаю, где ты дрыхнешь.

Петр Федорович появился, вытянув свой длинный красный язык — было уже душно — и виляя хвостом.

— Петр Федорыч, а ну-ка доложи нам, кто есть Рогов?

Петр Федорович лениво поднялся на задние лапы, скосил глаз в сторону и раздельно гавкнул: «гам», а получилось «хам».

— Правильно мыслишь, Петр Федорыч. За обедом получишь мосол.

Петр Федорович облизнулся, подождал, не дадут ли мосол сейчас же, и прополз на брюхе в свое логово, которое, кажется, покидал теперь только по крайней нужде.

— Обижаешь, старшина, — сказал Рогов. — Годков обижаешь?

— Не, — сказал Ловцов. — Не годков. Хамов, понимаешь. Силакова касайся, а родителей не трогай. Понял? Пошли перекурим и — в пост.

Они гуськом выбрались на ют, куда Козлюк на время похода приволок медный лагун, принадлежавший еще, должно быть, линкору «Севастополь». Где уж его откопал Козлюк, пожалуй, этого он и сам не помнил, впрочем по части сменять-достать он был незаменимый человек.

На юте к Ловцову подошел старшина электриков, с деловым видом оглядел его со всех сторон и предложил:

— Махнемся не глядя.

— Махнись с Силаковым. Он у нас философ.

— Нет, — вздохнув, сказал старшина электриков. — С философами не махаемся принципиально. От них дурно пахнет.

Над головами неожиданно раздался свист и тотчас сменился грохотом, как будто там, в ясном небе, громыхнула гроза, и над «Гангутом», отбросив стелющуюся тень, промчался самолет-разведчик и, круто взмыв в небо, исчез там в собственном же грохоте, который еще долго висел над водой, тяжелый и осязаемый, как горный обвал.

— Кончай курить. Айда в пост, пока тревогу не сыграли, — заторопил своих Ловцов, быстро затягиваясь, и, увидев, что сигареты оставалось много, затянулся еще раз и швырнул окурок в лагун.


5

Все переоделись в тропическое, один Бруснецов щеголял в суконных брюках. Уже и вахтенный офицер вернулся, охорашивая на себе немного помятую от долгого лежания в кипе рубашку, и рулевой облачился в шорты, и вахтенные сигнальщики, а командир все не появлялся. Как бывает в таких случаях, Бруснецов вдруг почувствовал, что он буквально преет в черных брюках.

Скрипнул динамик, и послышался встревоженный голос:

— Ходовой, БИП. («Ходовой мостик, докладывает БИП».) Появилась групповая цель. Пеленг двести восемьдесят, дистанция...

— Дать в километрах.

— Двести двенадцать километров.

Бруснецов снял трубку прямой связи с салоном командира.

— Товарищ командир, появилась групповая цель.

— Хорошо. Играйте тревогу.

Ковалев взбежал на мостик, глаза его блестели, а ноздри подрагивали и раздувались. Он, видимо, в эти минуты чувствовал себя охотником, но старался азарт свой умерить.

— Товарищ командир! — доложил Бруснецов. — Корабль к бою готов.

— Есть... БИП, докладывайте постоянно. Носовой комплекс... Принять целеуказание.

Ковалев оглядел Бруснецова смеющимися глазами — он, кажется, радовался появлению супостата, — хотел было нахмуриться, заметив на старпоме суконные брюки, но вспомнил, что тот из-за него же не успел переодеться, сказал, словно бы оправдываясь:

— Вот он. Все, значит, верно.

«Что верно? — подумал Бруснецов, который не разделял радости Ковалева. — Что он — это верно, а кто он — это еще большой вопрос».

— Ходовой, БИП. Наблюдаю раздвоение цели. Цель номер один. Пеленг... Цель номер два... Рекомендуем курс. — В БИПе помолчали. — По нашей классификации цель номер один — «Корсар» палубного базирования.

— Прекрасно, — сказал Ковалев и потер руки. — Вахтенный офицер, ложитесь на предложенный курс. Носовой комплекс — цель номер один, кормовой комплекс — цель номер два... Принять целеуказания... Скоро будем поджидать гостей. Что барометр?

— Падает.

Появился Сокольников, сразу прилип к визиру.

— Не туда смотришь, комиссар, — сказал ему через плечо Ковалев. — Они вон там. — Сложив руку в кулак, он ткнул большим пальцем в сторону. — Да уж, наверное, и нет их там.

— Что это ты зенитными комплексами расшумелся? — как бы к слову спросил Сокольников.

Ковалев прищурился, и глаза его, уйдя в щелочки, словно бы замерзли там.

— Они же не докладывают, зачем летят сюда.

— Полагаешь, могут пойти на провокацию?

— Я не гадалка. И залезать в их шкуру не собираюсь. Мне и в своей не тесно. БИП, не слышу доклада.

— Цель номер один. Пеленг... раздел, дистанция восемьдесят семь километров. Цель номер два...

— Надо понимать — уходят? — насторожился Ковалев.

— Так точно.

Ковалев побагровел.

— Это не я вас должен спрашивать. Это вы мне обязаны докладывать. Вторичного предупреждения, БИП, от меня не ждите. Я требую от своих офицеров точности и четкости. Это же так мало: быть четким и точным.

— Есть... Цель номер один больше не просматривается. Цель номер два... — быстро доложили из БИПа.

— Добро, — брезгливо сказал Ковалев, которому явно не понравилась эта поспешность. — Вахтенный офицер, объявите готовность номер два. Боевой части семь готовность номер один. Старпом, можете быть свободны. Козлюк обошел помещения?

— Так точно.

— Проверьте еще раз вьюшки, крепления, стопора на якорях. Боюсь, что ночью нас ждут большие неприятности. После завтрака я кое-что полистал касательно этих широт, и у меня непроизвольно появилось желание бежать как можно дальше от этих благословенных мест.

— Коварные?

— Не приведи господи. — Ковалев грустно покачал головой, потянулся за микрофоном и на ощупь подключил связь к акустическому посту.

— Суханов, командир.

— Есть Суханов. — Вот что, Суханов. Мы в районе предполагаемого контакта. Прошу максимальной собранности. Работать пока в пассивном режиме.

— Понял, товарищ командир.

Ковалев добродушно проворчал, отключив связь:

— Раньше надо было бы понимать.

— А ты, оказывается, злопамятный, — пошутил Сокольников.

— Не злопамятный, — поправил его Ковалев. — Слюнтяев не терплю. Моряка призывают на флот. Офицер приходит сам, а раз сам явился, будь добр вести себя по-мужски. Игоря Вожакова на тот последний, крайний шаг никто не понуждал — он сам его сделал. Совесть его шагнула. Мужское достоинство. Воинский долг.

— Придет время, может, и Суханов шагнет.

— Надо жить без всяких «может». Может, дождик, может, снег, то ли будет, то ли нет. Мы уже не живем, а только репетируем будущее. А они вон не репетируют, — сказал Ковалев, неопределенно мотнув головой в сторону. — Я, комиссар, не хочу ни за кого думать. Только я знаю, комиссар, те, которые отвернули, силу уважают. Они хлюпиков издали чувствуют.

— Ты, кажется, тоже силу уважаешь.

— Уважаю, комиссар.

Прямо по носу едва обозначилось желтоватое облачко. Сперва было похоже, что это вырос дымок теплохода, но облачко долго висело на месте, не растекаясь по горизонту, как будто прилепилось к вечному своду. На него ходили смотреть все, начиная от Ковалева и кончая сигнальщиками, вертели визир так и сяк, гадали, что бы это могло быть, но так ничего и не придумали: в эти широты гангутцы еще не хаживали.

— Мираж не мираж — сплошное оптическое наваждение, — начал рассуждать Романюк, бывший вахтенным офицером, и тут же с опаской глянул в сторону Ковалева, но Ковалев, вопреки своему обыкновению, не оборвал его, даже снисходительно прислушался. — Можно было бы принять за островок, но на этих широтах никакой землицы захудалой боженька в водичку не кинул.

— А вам не кажется, вахтенный офицер, что это облачко — предвестник шторма? — спросил Ковалев.

Романюк насторожился.

— Вы полагаете, товарищ командир?

Ковалев усмехнулся.

— Нет, — сказал он. — Просто мне показалось, что это вы так предположили.

— Вообще-то в этом свой резон есть, — помолчав, сказал Романюк, кажется подражая Бруснецову.

— Ну что ж... Раз есть резон, то и вызывайте на мостик старпома с главным боцманом.

Сокольников все еще стоял за визиром и рассматривал загадочное желтое облачко, потом отпрянул от него, потер глаза.

— Ты только посмотри, — сказал он негромко Ковалеву. — Из этого безобидного облачка рождается черт знает что.

Ковалев потянулся за биноклем и тотчас снова откинулся на спинку кресла: и без бинокля стало видно, как желтое облачко поглотила густая синева, верхний край которой молочно клубился и быстро вздымался в небо. Было еще тихо, и солнце палило по-прежнему, слепя глаза, и океан, казалось, тревожно затаился.

— Все правильно, комиссар, шторм. Вам теперь понятно, вахтенный офицер, ваше оптическое наваждение?

— Так точно.

— Почаще советуйтесь с барометром. Я понимаю, что в век электроники это анахронизм, но тем не менее и анахронизм иногда бывает полезен в нашем хлопотном деле.

Романюк покраснел — щеки у него стали даже багровыми — и промолчал. Артиллерист он был уже опытный, но в командирах боевой части ходил недавно, и к самостоятельной вахте его допустили только в этом походе, поэтому все свои оплошности капитан-лейтенант переживал болезненно, хотя и старался скрывать это, впрочем, никому еще не удавалось утаить шило в мешке. Он думал, что командир не остановится на этом замечании, а скажет еще что-нибудь обидное, но, на его счастье, на мостик поднялись старпом с главным боцманом, видимо, они так парой и бродили по кораблю, а может, столкнулись в коридоре, но это уже были тонкости, вникать в которые было некому.

— Что на корабле? — встретил их вопросом Ковалев. — Стопора на якорях, катера, шлюпки, вьюшки, шпили? — быстро перечислил он те устройства, которые его больше всего занимали в эту минуту.

— Все закреплено по-штормовому, товарищ командир. Сам обошел вместе с Козлюком весь корабль.

— Обойдите и в третий раз. Качнет нас, кажется, по всем правилам. Что у нас с ужином?

— Ужин будет приготовлен вовремя, товарищ командир.

— Поторопите коков. Надо успеть накормить команду до большой качки. — Ковалев подумал, не упустил ли он чего в разговоре со старпомом, кажется, пока все учел — и отпустил обоих. — Сами обойдите каюты, кубрики...

Старпом с Козлюком спустились в низы, а Ковалев с Сокольниковым прошли на открытое крыло мостика. От океана тянуло густой прелью, влажным теплом, как из остывающей деревенской баньки, даже запах водорослей напоминал распаренный березовый лист. Из воды вставала ровная синяя стена, только верхний край ее, недавно молочно клубящийся, кажется, успокоился, стал серовато-мглистым, местами даже перламутровым. Неожиданно по этой синеве как будто чиркнули спичкой, и по океану прокатился шелест, похожий на вздох, и тотчас налетел первый вихрь, изрябил округлые волны. Они тоже посинели, а потом стали черными. Второй вихрь был такой сильный, что сорвал с волны накипавший гребень и обрызгал Ковалева с Сокольниковым.

— Увертюра закончена, — пробормотал Ковалев. — Сейчас начнется развитие темы. Давай-ка подобру-поздорову в рубку.

Туча наконец достигла солнца, накатилась на него, и сразу стало мрачновато-пасмурно и неуютно.

Ужинали наспех, стараясь управиться до большой качки — «Гангут» еще только лениво переваливался с борта на борт, словно бы переступал с ноги на ногу. Это была неприятная болтанка: волны шли старым накатом в одну, а ветер пытался гнать воду уже в другую сторону, но и старые волны еще не улеглись, и ветер не разошелся, то задувал сильнее, то неожиданно стихал, меняя при этом направление, и все стало непрочным и зыбким, как бы сразу утратив свою обычную твердь, а вместе с нею и уверенность. Стало совсем темно, и в кают-компании зажгли свет.

Суханов ужинал последним, чувствуя, что его начало укачивать. Тошнота еще не подступила к горлу, но голову уже налило тяжестью, и Суханов по курсантским плаваньям знал, что ему трудно дадутся только первые часы, и если он пересилит себя и не свалится, то тяжесть в голове немного прояснится и позывы на тошноту пройдут.

От качки еще ни один человек не был застрахован, в той или иной мере от нее страдали едва ли не все моряки, даже великий Нельсон блевал во время Трафальгарского сражения. Нельсон вообще не переносил качку, но был при этом лихим и умным мореходом, которого удачи прямо-таки преследовали.

Суханов не чувствовал себя Нельсоном: тот не боялся показывать людям свои слабости, даже в некотором роде кичился ими. Суханов же своих слабостей стыдился, если бы можно было, он запрятался бы у себя в каюте и отлежался на койке, свернувшись калачиком, хотя и понимал, что ложиться в качку — самое последнее дело.

От компота Суханов отказался, попросив взамен стакан чая, выпил его залпом — чай был негорячий, — даже не подсластив его; жирного и сладкого в качку он не ел.Прежде чем спуститься к себе в пост, он поднялся на мостик к сигнальщикам и ахнул от тихого восторга и удивления: ветер уже нагнал волны, гребни их становились сперва острыми, потом рушились, потеряв устойчивость. Небо опустилось так низко, что почти смешалось с водой, только когда усиливался ветер, завеса приподнималась, и тогда было видно далеко-далеко, и там, на горизонте, едва светилась желтая полоска. «Гангут» шел лагом, иначе говоря — бортом к волне, сильно кренясь и черпая открытым бортом столько воды, что спуститься на палубу уже не было никакой возможности.

Если бы не дела службы, Суханов стоял бы здесь долго, жадно ловя ртом воздух, который омывал легкие, и в голове становилось понемногу светлее и легче, как будто оттуда кубик за кубиком убирали тяжесть. Он знал, что стоило ему спуститься к себе в преисподнюю, и тяжесть снова начнет его угнетать, делая волю бессильной, но регламент, как говаривали в старину, был сильнее его желаний, и он спустился в низы, пахнувшие на него спертым теплом: вентиляционные шахты заливало водой, и вентиляция работала с перерывами.

Ветошкин вместе с моряками сидел за «пианино» и слушал океан — станция работала в пассивном режиме. Суханов положил ему сзади на плечи руки, сказал:

— Мичман, давайте наушники. Идите ужинать.

— Глухо, товарищ лейтенант, — сказал Ветошкин, вставая и придерживаясь рукой за низкий подволок. — Я мигом обернусь.

— Не спешите. Заправьтесь как полагается. Еще не известно, будет ли вечерний чай.

— Голодными не оставят. Выдадут сухим пайком.

Ветошкин глянул на понурую спину Суханова, на плечи, ставшие от напряжения узкими, с сожалением подумал, имея в виду Суханова и качку: «Эх, она достала тебя, родимая. И Силакова тоже. Да и Рогов не лучше. Хоть и годок, а, должно быть, киснет. Нехорошо это. Ох, нехорошо». С этими мыслями он и в коридор вышел, с этими мыслями и за стол уселся в своей мичманской, или малой, кают-компании.

В малой кают-компании по положению главенствовал Козлюк, он во всем подражал Ковалеву, хотя по возрасту был и постарше его, и порядки тут тоже были строгие, но шторм внес свои коррективы, и одни отужинали пораньше, другие, вроде Ветошкина, появились совсем поздно. Козлюк уже перестал поднимать на входящих и выходящих удивленные глаза, молча доедал третью тарелку борща — в качку он становился не в меру прожорливым. Ветошкину — они были годками и даже подруживали между собой — он тем не менее сказал:

— Ладно они («они» — это были все прочие молодые мичмана), но ты же порядки знаешь, а туда же... Подумаешь, штивануло немного...

— Положим, я-то порядки знаю, — согласился Ветошкин. — Да лейтенант мой не шибко их сегодня придерживается. Должно быть, выворачивать его собирается. Позеленевший весь.

— А ты что — ладошки ему собрался подставлять? — спросил мичман из БЧ-5.

— Что я собрался ему подставлять, это мое дело, — сердито проговорил Ветошкин. — Только я в чужие разговоры не встреваю, попрошу и моим разговорам не мешать.

— Хотел только совет дельный дать.

Козлюк оторвал глаза от тарелки с борщом.

— Прежде чем хотеть, надо хотелку иметь, — заметил он тому мичману. — Сказали правильно, так незачем к чужим словам свои притягивать. Чужие слова не буксир. Понятно, маслопупый?

— Так точно, — подтвердил, усмехаясь, мичман, но Козлюк уже перестал к нему цепляться, и дальше ужинали молча, молча же и расходились из кают-компании. Качало уже так, что в коридоре швыряло от одной переборки к другой, и тут уж, понятное дело, было не до разговоров.


Глава вторая


1

Дуло и качало и вторые сутки, и третьи. Облака приподнялись, и, хотя небо сплошь было серым и солнце не проглядывало, видимость стала приличной. Супостаты не появлялись, только изредка в стороне, невидимый простому глазу, пролетал самолет-разведчик, который прислушивался и приглядывался к тому, что делал «Гангут» и, видимо, расставлял радиобуи, предполагая, что «Гангут» должен был привести за собой лодку. Впрочем, что предполагали супостаты, об этом можно было только догадываться, а вот то, что они, выслав накануне шторма истребители-бомбардировщики, базирующиеся в основном на авианосцах, явно увели «Гангут» в сторону, стало очевидным. Ковалев тогда срезал курс, сам пытаясь выйти к ним на рандеву, если так можно сказать, и теперь мало-помалу приходил к мысли, что он, мягко говоря, дал им провести себя. Если он еще сутки продержится на этом курсе, то очень скоро окажется на старой морской дороге, и, значит, подошла пора выбирать новый румб.

«Ну где же этот чертов авианосец? — думал Ковалев. — Ведь он явно бродит где-то поблизости. И, наверное, не один. И он меня видит, а я его не вижу. — Он прикусил нижнюю губу, покрутил головой. Вахтенный офицер заметил это, скосив глаз на командира, и неприметно усмехнулся, тут же нахмурился, сделав вид, что записывает что-то в вахтенный журнал, хотя писать, в общем-то, было нечего. — Может, поднять вертолет? Пусть-ка он их пощупает... Но ведь мне приказали не авианосец щупать, а лодку искать».

Ковалев спрыгнул с «пьедестала», зашел в штурманскую рубку, склонился над столом: желтым пятнышком подсветка указывала местоположение «Гангута» в этом беснующемся океане. Это положение никак не устраивало Ковалева.

— Вот что, штурман, — сказал он, — рассчитайте-ка курс на сутки. Завтра мы должны выйти вот в эту точку. Пойдем зюйдовее. Дайте ваши предложения.

— Есть, — сказал Голайба, который тоже считал их нынешний курс весьма сомнительным.

Из штурманской рубки Ковалев вышел прямо на открытое крыло: океан уже хорошо прозыбался, пахло йодом и теплой солью, как в солеварне. «Гангут» шел по ветру со скоростью, равной амплитуде волны, и его качало не так сильно. Ветром наносило с кормы дымом, который был и горек, и зловонен среди распаренного океана.

«Они не спешат к нам навстречу — это факт, — подумал Ковалев. — Значит, наше движение их не беспокоит. Если же мы окажемся в заповедном районе, они сами обнаружатся. Просто, как Ньютоново яблоко. Следовательно, надо найти это Ньютоново яблоко, убедиться, что оно существует, а потом уже подумать и о золотой иголке. — Он сложил губы трубочкой, но свистеть не стал. — Значит, сперва Ньютоново яблоко, потом золотая рыбка. Впрочем, золотая рыбка не потом, а всегда».

Он вернулся в ходовую рубку и поднялся к себе на «пьедестал». Его поджидал Сокольников.

— Ты, кажется, начинаешь разговаривать сам с собою.

— Да?.. А знаешь, приятно побеседовать с умным человеком.

— Считаешь нас, грешных, недостойными оппонентами?

— Считаю, но только себя.

— А если серьезно?

— Боюсь наделать ошибок и, кажется, уже допускаю их.

— Так может... — начал было Сокольников, желая дальше сказать: «Посоветуемся», но Ковалев перебил его:

— Преждевременно. Тут пока нет коллективной игры.

Из штурманской рубки высунулся Голайба, прокричал:

— Товарищ командир, предлагаю курс...

Ковалев кивнул:

— Добро... Вахтенный офицер, ложитесь на курс...

«Гангут» сошел с волны и сразу повалился на борт,зачерпнув звенящей воды, которая грохнулась о надстройку, выплеснулась на сигнальный мостик и достала брызгами до ходовой рубки. Все вокруг опять стало зыбким и непрочным. Первыми качку ощутили, вопреки логике вещей, не сигнальщики, которые невольно вцепились в поручни, чтобы удержаться на ногах, а те, кто находился в преисподней, в том числе и акустики. Там, наверху, гудел ветер, подвывая в фалах, потоки воздуха, пропитанного теплой влагой, казалось, омывали лица. Тут же, на киле, вентиляция опять заработала с перебоями, стало душно, жарко, и Суханов почувствовал, как по спине, с позвонка на позвонок, побежал липкий ручеек. Он промокнул лицо носовым платком, и платок тотчас же стал мокрым и тоже липким. Его опять стало подташнивать.

Ветошкин передал наушники Ловцову, усадил его на свое место, подошел к Суханову, балансируя по палубе, шепнул ему на ухо:

— Юрий Сергеевич, поднимитесь к себе в каюту, пока глухо. Только не залеживайтесь. Иначе совсем станет худо.

— Отставить, мичман, — так же тихо отозвался Суханов.

— Дело советую.

Суханов обозлился, процедил сквозь зубы:

— Идите, мичман, на свое место.

Ветошкин поскреб большим пальцем у себя за ухом, как бы тем самым говоря, что он хотел только хорошего, а если кое-кто не понял его душевного порыва, то он, в общем-то, и не в обиде, хотя... И потеснил Ловцова за «пианино». Самого Ветошкина никогда не укачивало, и он не понимал, что это такое — укачиваться, но раз уж других укачивало, то с этим приходилось считаться и даже сочувствовать, дескать, ах какая жалость, какая досада. Но в душе-то он полагал, что это самая настоящая блажь, и если ей не поддаваться, то ничего и не будет. Он умел сострадать, как это умеет делать только здоровый человек, у которого никогда ничего не болело, холодным разумом понимая, что другим может быть и плохо.

В эти минуты Суханову не было дела до этих тонкостей. Он знал, что никакие дружеские советы или даже участие не могут помочь ему: больной редко сострадает другим, он увлечен своими болезнями. Суханов все ждал, когда же наконец подкатится к горлу этот проклятый жирный комок, после которого уже трудно станет себя сдерживать. Но комок, слава богу, все не подкатывал, сколько бы ни прислушивался к себе Суханов, пока неожиданно не понял, что, кажется, стал приспосабливаться к качке. Тогда он начал исподволь приглядываться к морякам, сидевшим за «пианино», и только тут заметил, что все они в эти минуты, более чем когда-либо, были разные, каждый, что ли, сидел по-своему. Качка как бы разделила их и обособила. Ловцов сидел спокойно, почти не обращая внимания на то, что творилось вокруг, и потихоньку покручивал настройку. Временами по его лицу легкой тенью начинала блуждать улыбка, видимо, он что-то слышал, но это услышанное им не имело отношения к делу, и поэтому помалкивал. «А что он может слышать, если тут даже рыба не ходит косяками? — подумал Суханов. — А вдруг Ловцов опять подключился к бую? Ну, знаете ли... Впрочем, буй-то мы же сдали... Тогда что же он услышал?» Видимо, проще всего было спросить об этом самого Ловцова. Суханов так и поступил бы, но тут его внимание привлек Рогов, и впервые за эти дни он понял, что не ему одному было плохо. Рогов сидел зеленый, постоянно сглатывая подступающий к горлу комок, и обострившийся его кадык ходил как насос.

Суханов еще только подумывал подняться из-за столика, а уже почувствовал такую вялость в ногах, что невольно схватился за переборку, виновато улыбнулся, решив, что за ним наблюдают, но никто даже не обратил на него внимания — каждый был занят собою, — улучил момент, когда палуба стала немного остойчивей и не убегала из-под ног, и спотыкающимися шажками подошел к Рогову, сам снял с него наушники.

— Поднимитесь внутренним трапом на надстройку, Рогов... Глотните воздуха. Слышите меня, Рогов?

— Так точно, — сказал Рогов, машинально поднялся и, скользя по палубе, упал в объятия Суханова.

Ветошкин с неудовольствием подумал: «Понятно, битый небитого везет».

— Не распускайтесь, Рогов, — грубовато сказал Суханов, сам чувствуя, что опять слабеют ноги. — Ступайте тверже, Рогов.

— Так точно, — с трудом промолвил Рогов.

«Тоже мне — годок, — подумал Ветошкин. — Да разве это шторм. Дерьмо это, а не шторм!»

Суханов сел на место Рогова, приладил к голове наушники, взялся за настройку, только теперь поняв, чему улыбался Ловцов: неподалеку от «Гангута», а может, сопровождая его, резвилось стадо дельфинов, посвистывая и хрюкая, видимо, они пришли в места скопления рыбьих косяков. Суханов повернулся к Ловцову, легонько толкнул его локтем, спросив одними губами:

— Дельфины?

Ловцов кивнул, и по его губам Суханов понял: «Давно».

— А больше никого?

— У самой кромки будто одно время что-то замаячило. Сколько ни пытался потом поймать хотя бы еще разок, ничего не получилось. Жалко, что командир не поднимает вертолет.

— Так, видимо, надо... К тому же шторм.

Соглашаясь, что и шторм, и так надо, Ловцов кивнул головой и тут же прижал наушник свободной рукой, пытаясь, кажется, распознать то, что не ухватывала станция, но из этого ничего не вышло, и он опустил руку.

— Хорошо бы покурить, товарищ лейтенант, — сказал он, будучи уверенным, что Суханов не услышит его, но Суханов услышал.

— Вернется Рогов, отпущу вас.

Рогов не появлялся долго. Когда же вернулся, тихо и робко попросился на свое место, чувствуя себя виноватым, и Суханов уступил ему место, не спросив даже, почему тот так долго торчал наверху.

— Волной окатило, — сказал Рогов. — Забежал в машину подсушиться. — Он подождал, не скажет ли кто чего, но так как все промолчали, то он сказал сам: — Шпарит там... Прямо через ходовой мостик.

— Не отвлекайтесь, Рогов... А вы, Ловцов, можете сходить покурить. Мичман, подмените Ловцова.

— Есть, — сказали в один голос Ветошкин с Ловцовым, и Ловцов вышел из поста, а Ветошкин, устроясь поудобнее на его месте, привычно, даже не отдавая себе отчета в том, правильно ли он поступает или неправильно, взялся за настройку. «Вот и возьмите нас за рупь двадцать, — недовольно подумал он. — Там, дома, накричали, что я отпустил Ловцова покурить, а тут сам — извольте бриться... Никакого постоянства».

Ветошкин ворчал зря. Он, к сожалению, не разглядел, что в последние две-три недели в Суханове произошел надлом, он словно бы утратил одни представления, не обретя еще других. Впрочем, самому-то человеку кажется, что он остается неизменным едва ли не всю жизнь, вот только сердцу порой не хватает места в груди да в ногах начинает похрустывать, а так что ж — все в норме, хотя эта норма давно уже уменьшилась вполовину.

Суханов не понимал, что с ним происходит, да он и не хотел этого понимать, временами забываясь, временами тоскуя, перебирая тогда в памяти все несложные перипетии его короткого знакомства с Наташей, но чем дальше время превращалось в расстояние, а расстояние сливалось со временем, ему все больше казалось, что перипетии были счастливыми и Наташу он знал так давно, что даже невозможно было припомнить, когда же они познакомились. «А может, ничего не было и нет? — думал Суханов. Ни Наташи, ни домика возле Аниного камня, ни самого камня. Все предельно просто: ничего нет, а есть только мои чувства, которые словно бы превратились в воспоминания. Придумали же люди сказки. Вот и я придумал... Но если ничего нет, то почему мне тревожно? Мне-то почему тревожно?»

Суханов как бы по наитию поднял глаза и, к стыду своему, заметил, как переглянулись Ветошкин с Ловцовым — Суханов не обратил внимания, когда тот вернулся и сел за «пианино», — и ему стало неприятно и обидно, что он опять пошел к ним с распахнутой душой, а они, кажется, снова что-то утаили от него. «Ну и черт с вами, — равнодушно подумал он. — Не больно и хотелось».

— Товарищ лейтенант, — прижимая наушник рукой, доложил Ловцов, перехвативший взгляд Суханова и тоже почувствовавший себя неудобно. — Надводная цель. Пеленг... Дистанция…

— Есть, — сказал Суханов и потянулся за микрофоном. — Ходовой, пост акустики. Есть цель. Пеленг...

— Добро, Суханов, попытайтесь классифицировать.

Но цель ушла из зоны слышимости, и классифицировать стало нечего.

— Мичман, душа вон, где цель? Где цель, я спрашиваю?!

Ветошкин сдвинул правый наушник на затылок, обиженно сказал:

— Мы же в пассивном режиме. Прикажите перейти в активный.

— Ходовой... Цель не прослушивается. Разрешите дать посыл? — попросил Суханов, помня свою ошибку с учебной целью.

— Не мельтешите, Суханов, — сердитым голосом тотчас отозвался командир. — Продолжайте работать в прежнем режиме. Докладывать постоянно.


* * *

Пятью минутами раньше на ходовой мостик к командиру поднялись Сокольников с Бруснецовым. Только что подкрались ранние сумерки, но облака продолжали подниматься, и видимость была достаточной. Ветер все так же перекатывал сырой воздух, который, подобно облакам, располагался грядами: в одних местах был погуще и посырее и пах тягучим рассолом, в других — уже подсох и словно бы поредел. Сегодня дважды в стороне появлялся самолет-разведчик палубного базирования, и Ковалев, словно охотник, напавший на след, был в меру азартен и в меру осторожен, но чей это был след и куда он вел, понять было трудно. Стараясь скрыть свое внутреннее волнение, Ковалев хмурился больше обычного.

— Ты сегодня как сыч, — невесело пошутил Сокольников.

— Почему же как... Я просто сыч. Сижу в дупле и жду своего часа.

— Считаешь, что он скоро пробьет?

— Не считая, в океан не отправляются, а сидят дома. Там по крайней мере тепло, светло и не дует.

— А, кстати, как ты полагаешь, когда перестанет дуть эта мерзость? Мне не удается показать матросам картину. — Заметив, что Ковалев усмехнулся, Сокольников тоже покривил губы в усмешке, хотя смешного, с его точки зрения, в их положении было маловато. — Ну и товарищам офицерам с мичманами также. Между прочим, могли бы через спутник, что ли, транслировать нам и телепередачи.

— А ты свяжись с чевээсом, — вполне серьезно подсказал Бруснецов.

— Спасибо, сами грамотные. Знаем, в какую дверь войти.

Ковалев пошевелился на своем «пьедестале» и опять усмехнулся.

— Вишь ты, старпому концерта по заявкам захотелось. Скажи радистам, — обратился он к Сокольникову, — пусть поставят «Дорогой дальнею да ночкой лунною...».

— Таких не держим.

— Это почему же?

Сокольников неопределенно кивнул головой, хотел, видимо, что-то сказать, но скрипнул динамик, и чистый, молодой, почти звонкий голос доложил:

— Ходовой, БИП. Неопознанная цель. Пеленг... Дистанция...

— Так, — весело сказал Ковалев и спрыгнул с «пьедестала», быстро прошел к локатору, уставился в экран, на котором стало высвечиваться желтое пятнышко. — Вахтенный офицер, готовность номер один. Штурман!

— Есть штурман.

— Рассчитайте курс право пять.

Именно в эту минуту или чуть позже Суханов и доложил, что акустики обнаружили надводную цель, и хотя Ковалев приказал им докладывать постоянно, нужды в этом особой не было — цель уже надежно вели локаторы. Но ведь там, где бродят призраками надводные цели, могут оказаться и подводные. Ковалев, правда, не верил в такую удачу, но чем черт в прошлые годы только не шутил!..

— Ходовой, БИП. Цель номер один. Пеленг... Дистанция... Цель номер два. Пеленг... Цель номер три...

— Не мелочимся, — сказал Ковалев, набросил на плечи реглан и вышел в неуютную сырость, которая наотмашь хлестнула его по лицу. Он взял у вахтенного сигнальщика бинокль, оглядел колеблющийся горизонт или по крайней мере то, что должно было в обычное время составлять горизонт. Следом появился Сокольников с Бруснецовым. «Чего-то они сегодня парочкой бродят», — подумал Ковалев и спросил у вахтенного сигнальщика:

— Не видно?

— Никак нет, товарищ командир.

Ковалев вернул бинокль сигнальщику, сказав при этом:

— Справа по носу должна обозначиться групповая цель.

— Они что же — подрезают нам курс? — спросил Сокольников.

— По всей видимости, — помедлив, сказал Ковалев. — Я хочу пропустить их и перейти к ним на левый борт.

— А они согласятся на твой маневр?

— Комиссар, не трави душу. Я не знаю, с чем они там могут согласиться или с чем не согласиться, но если они не пустят меня на левый борт, значит, им почему-то не хочется, чтобы мы туда пошли. Четыре вымпела — это ведь, комиссар, не шутка.

— Пять, товарищ командир! — громко, пересиливая шум океана, крикнул из ходовой рубки вахтенный офицер. — Только что объявился пятый.

— Спасибо, вахтенный офицер, уважил, — промолвил Ковалев. — Только кричать ни к чему. Мы тут на ухо не тугие. — Он повернулся к Сокольникову: — Вот тебе и вся арифметика — пять к одному. Только не говори мне, что они испугались нас. Они не слабаки и нас не испугались, тем более что и мореходы они неплохие, но пять вымпелов против одного — это ведь тоже что-то значит.

— Товарищ командир! — доложил сигнальщик. — Справа по носу цель. Курсовой...

Все схватились за бинокль, но и без оптики уже был виден одиночный огонек на тревожной черной воде, на самом краешке такого же черного и тревожного неба.

— Молодец, сигнальщик! — сказал Ковалев. — Продолжайте наблюдение.

— Цель номер два. Справа по носу. Курсовой... Цель номер три...

— Все пять? — спросил Ковалев, ни к кому прямо не обращаясь и все-таки обращаясь только к старпому, и тот это понял, сказал, как всегда не торопясь с ответом:

— Так точно.

— Передайте в БИП. Пусть поторопятся с классификацией.

Бруснецов прошел в рубку, пробыл там не более трех минут, тем не менее Ковалев недовольно сказал:

— Вас только за смертью посылать. Ну что у них?

— По классификации БИПа. Цель номер один — фрегат. Цель номер два — фрегат. Цель помер три — крейсер. Цель номер четыре — авианосец. Цель номер пять — эсминец.

— Прекрасно, полный набор. Вот теперь, комиссар, давай маленько и помитингуем. Им, как, впрочем, и нам тоже, по древней мудрой логике делать в этой дыре нечего. Или они, скажем так, пасут тут свою лодку, боясь, что мы с ней вступим в контакт, или полагают, что мы с собою привели лодку. Такого мнения, кстати говоря, придерживается и командующий. Фрегаты с эсминцем, попомните меня, завтра же начнут рыскать возле нас, как молодые борзые, и одновременно контачить нашу лодку. А те двое — авианосец и крейсер будут держаться немного в стороне.

Огоньки на горизонте вытягивались в цепочку, корабли там, видимо, шли кильватерным строем. Обогнать эскадру, чтобы выйти к ней на левый борт, как этого хотел Ковалев, было уже невозможно. А приотстав, пропустив ее, «Гангут» рисковал бы потерять ее из виду: она и мешала ему, но она же была и нужна. Ковалев понимал, что своими действиями супостат или подтвердил бы его догадки, или по тем же действиям он понял бы, что все его догадки — это всего лишь гадание на кофейной гуще.

Головной огонь свернул влево и резко пошел на сближение с «Гангутом». Уже стали видны его бортовые огни.

— Фрегат? — спросил Сокольников.

— По всей видимости... — Ковалев не успел договорить: на фрегате замигал сигнальный прожектор. — Старпом, вы не успели прочесть?

— Запрашивает нас, кто мы и куда следуем, — бесстрастным голосом ответил Бруснецов.

— Вот наглец... Старпом, пойдите к прожектору и сами напишите этому, пардон, наглецу: «Следуйте своим курсом».

Бруснецов прошел на прожекторный мостик, покопался там недолго с вахтенным сигнальщиком, а может, просто дождался, когда фрегат повторит свой вопрос, и с сигнального мостика в колеблющуюся тьму полетели, как искры, световые тире и точки.

Фрегат некоторое время шел параллельным курсом, погасив огни, потом приотстал и, резко свернув вправо, помчался догонять свой строй.

«Все правильно, — подумал Ковалев. — Нас облаял, а своим можно и хвостом повилять».


2

Ночь была черной, облака кое-где прорвались, и в прорехах проклюнулись большие звезды, которые падали на волны, скользя по ним бликами. Ветер заметно присмирел, и волна стала пологой, но качало еще сильно. Устанавливалась мертвая зыбь, обещавшая, кажется, теперь колебаться долго, упорно, до тошноты. Опять начало парить, на поручни, на леера, на площадки ложилась мохнатая роса.

Сокольников с Бруснецовым в эту ночь тоже не покидали ходовой мостик, понимая, что они в любое время могут понадобиться командиру. Они не заботились о том, что своим присутствием мешали ему думать, справедливо полагая, что он волен послать их к чертовой бабушке, иначе говоря, сказать им, чтобы они попусту не мельтешили на мостике и шли бы к себе в низы. Но он никуда не посылал их. Ему в эту ночь тоже не хотелось оставаться одному в обществе вахтенного офицера и вахтенного рулевого. В том случае, если бы пришлось принять однозначное решение, Сокольников с Бруснецовым вряд ли могли чем-то помочь ему. Ходовой мостик корабля не дискуссионный клуб, где бы каждый присутствующий выражал свое особое мнение, но — черт побери! — все-таки всегда приятно, когда рядом кто-то есть, а если эти кто-то не только ближайшие помощники, но в некотором роде еще и товарищи, то это и совсем хорошо. Правда, Ковалев мог бы просто приказать Сокольникову с Бруснецовым не отлучаться в эту ночь с мостика, но одно дело — приказать, и совсем другое, если они, не сговариваясь, решили так поступить сами.

Ковалев молчал, молчали и Сокольников с Бруснецовым, негромко жужжал репитер гирокомпаса, скатываясь с пологой волны, «Гангут» зарывался носом в воду, распарывая ее и обрушивая на себя грохочущую пену. В темноте она казалась серебристой и звонкой. Огни эскадры растянулись в длинную цепочку, как бы оградив собою ту часть океана, в которую «Гангуту», по их понятиям, заходить не следовало.

«Почему? — подумал Ковалев. — Случайно мы очутились в этом районе. Случайно нам повстречались супостаты. Случайно они выстроились в кильватер таким образом, что нам этот кильватер разрезать было невозможно. Не слишком ли много случайностей для одного океана? В океане, как мне помнится, господствовали всегда одни закономерности».

— Ты что-то хотел сказать? — спросил Сокольников с тайной надеждой разговорить командира.

— Нет, — буркнул тот. — Я ничего не хотел сказать.

— Не мне, разумеется, вмешиваться в твои действия, но я все-таки немного бы увалился влево.

«Влево я и сам хотел уваляться», — подумал Ковалев и спросил:

— А что это может дать?

— Просто проверим, как они себя поведут.

— Резонно, но если они чихнут на нашу эволюцию и проследуют своим курсом, то что прикажете после этого делать? — спросил Ковалев. — Я этот вариант давно продумываю. В нем столько же «за», сколько и «против».

Он опять надолго замолчал. Серебристо рушилась вода перед носом «Гангута», а справа едва ли не по всему горизонту тревожно и загадочно светились в темноте цепочкой золотые огоньки. Ковалев встрепенулся:

— Вахтенный офицер, лево десять. — Он взял микрофон, на ощупь включил контакт. — БИП, командир. Внимательно анализируйте действия супостатов.

Прошла минута и другая, «Гангут» уже лежал на новом курсе, и не он теперь скатывался с волны, а она набегала на его правый борт, и он закачался, словно сразу потерял остойчивость.

— Ходовой, БИП. Цель номер один. Пеленг... Дистанция... Цель номер два...

— Есть, — сказал в микрофон Ковалев. — Или они еще не заметили нашей эволюции, или не хотят ее замечать, — подумал он вслух. — Ну что ж... Тогда мы пропустим их и попробуем перейти на правый борт.

— Скорей бы проходила эта ночь, — вздохнув, сказал Бруснецов.

Ковалев живо повернулся к нему:

— А что, собственно, даст нам день?

— Да хотя бы то, что эти проклятые огни перестанут мозолить глаза. И эта черная ночь, дьявол бы ее побрал, не станет на психику давить.

— И у нас сейчас ночи стали уже черные, — сказал Сокольников. — Тут хоть тепло, а у нас скоро задуют осенние ветры.

— Уже задули, — поправил его Ковалев.

Прошло еще несколько минут, правый огонь пропал, видимо, корабль уходил за горизонт, скоро и второй стал едва просматриваться над водой, и по всему было похоже, что эскадра не собиралась менять курс.

— Ходовой, БИП. Цель номер один. Пеленг... Дистанция...

Ковалев спустился на палубу, подошел к визиру, медленно повел его по горизонту, огней снова стало пять, и первый — головной корабль заметно приближался. Ковалев вернулся на «пьедестал».

— Ночь, старпом, как ночь... Иди сосни часок. На рассвете велю разбудить тебя. Может, подменишь, если, конечно...

— Есть. — И старпом покорно спустился в низы.

— Иди и ты, — сказал Ковалев Сокольникову. — Ночное представление окончено. Понятное дело, что туда они нас не пустят.

— Худо, что они диктуют нам свою волю, а не мы им.

— Ничего не попишешь: у них пять вымпелов, мы — одни. Как говорил Суворов, не числом, а умением. Вот и будем набираться этого самого умения.

Сокольников отошел к бортовому иллюминатору, прижался лбом к прохладному стеклу, за которым в ровной печальной темноте светились пять огоньков, неожиданно отшатнулся и сказал виноватым голосом:

— А у нас, должно быть, на исходе последний осенний опенок. Грибок невидный, а я его предпочитаю многим прочим. Белый, конечно, в счет не идет. Белый — статья особая. Я о всех прочих говорю. Хорошо бы сейчас с картошечкой, да чтоб в сметанке, этих самых опят. А, командир?

— Чаю не хочешь? — спросил, помолчав, Ковалев. — С сухариками. Среди ночи, когда спать хочется чертовски, это тоже впечатляет.

— Ладно, угости хоть чаем.

Ковалев позвонил вестовому — на походе в кают-компании всегда кто-нибудь дежурил — и распорядился подать на мостик два стакана чая. Кипяток в буфете, видимо, держали подогретым постоянно, и вестовой появился буквально через минуту, держа в руках массивные подстаканники. Подал один командиру, другой — Сокольникову, потом достал из кармана два черных сухаря, завернутых в бумажную салфетку.

— О, святая простота, — сказал Ковалев, разглядывая сухарь, который, казалось, был маленько обгрызан. — У нас что — лариска в буфете завелась?

— Никак нет, это они в качку один о другой потерлись.

Чай был горячий, крепкий и сладкий до приторности. Ковалев поморщился, но стакан не отставил, а стал прихлебывать мелкими глотками, удивляясь, как это люди могут постоянно пить такой сладкий чай.

Брезжил рассвет, темнота, и без того густая, стала совсем черной, глухой, и «Гангут» упирался в нее, словно бы лбом в стенку. Неожиданно впереди и немного справа, под топовым огнем, сразу загорелось много огней, словно бы там из воды поднялась целая улица.

— Товарищ командир! — доложил вахтенный офицер. — На авианосце осветили взлетную палубу. По всей вероятности, готовятся к полетам.

— Хорошо, — сказал Ковалев. — Вахтенный офицер, средствам ПВО — боевая готовность номер один.

— С авианосца поднялся вертолет. Направляется к нам.

— Хорошо. Рассыльный! Пригласите старпома на мостик.

Появился Бруснецов, успевший уже побриться — от него попахивало тонким французским одеколоном. «Надо бы узнать у старпома, — машинально подумал Ковалев, — где он приобретает эту французскую дрянь».

Вертолет, мигая огнями — зеленым и красным — и нещадно треща, уже пристроился с правого борта, потом приотстал и перелетел на левый, повисел недолго, потом снова ушел за корму, видимо, поставил радиобуи и полетел к эскадре. Там подняли еще два вертолета, наверное спасателей, и начались полеты. Самолеты взмывали каждые тридцать секунд, иногда они уходили парами. По всему небу, вываливаясь из облаков, скользили зеленые и красные огни, и все небо стонало от рева и грохота.

Ковалев пробовал пересчитать самолеты, но их оказалось так много, что он тут же прекратил это бесполезное занятие, только успел подумать: «Так где же старпом приобретает эту французскую дрянь? В «Каштане», что ли?»

Ветер затих совсем, и волны уже почти не шумели, только за облаками грохотали самолеты, свиристя и завывая так, что закладывало в ушах.

— БИП, командир. Не удалось подсчитать, сколько он поднял самолетов?

— Семьдесят два, товарищ командир. По нашей классификации в воздухе «Корсары», «Интрудоры» и «Викинги». Авианосец предположительно «Эйзенхауэр» или «Кеннеди».

— Хорошо, БИП. Спасибо. — Ковалев отключил связь. — «Эйзенхауэр» и «Кеннеди» — это атомные авианосцы. Так что гордись, комиссар, нас эскортирует не какая-нибудь задрипанная «Оклахома», а один из двух покойных президентов, которыми гордилась Америка. Это, замечу я тебе, великая честь. Так и скажи морякам на политинформации.

— Так и скажу, — пообещал Сокольников.

Из облаков вывалились два «Корсара», обрушили на «Гангут» свой скрежещущий грохот, пронеслись над самым мачтовым устройством, взмыли свечой вверх, уйдя в облако, как в небытие, вывалились снова и метнули за кормой по болванке.

— Чем бы их припугнуть? — пробормотал Бруснецов. — Радиопомехами, что ли?

— Не надо их пугать, — сказал Ковалев. — У нас своя задача. У них своя. Будем заниматься каждый своим делом. Надеюсь, старпом, у нас нервы покрепче?

— Это не по моей епархии. Об этом надо спросить Блинова. Он у нас в этом разе человек подкованный.

— Все правильно: цыплят по осени считают. Правильно я говорю, комиссар?

— Чай у тебя был хороший. Это правильно. И цыплят по осени считают. Тоже правильно. И нервы нам надо иметь крепкие. Против этого возражений тоже нет. Но вот почему они разлетались ни свет ни заря?

— А им за ночные полеты платят больше, — сказал Бруснецов.

— Это откуда же у тебя такие сведения? — полюбопытствовал Сокольников.

Бруснецов усмехнулся, пряча усмешку в рассветный сумрак, но по голосу и так было ясно, что он усмехался:

— Матросы на баке говорят.

— Ну, старпом, вы меня радуете, — сказал Сокольников. — Располагать таким авторитетным источником... Это, знаете ли, не каждому дано.

— Так и мне не дано, — промолвил Бруснецов. — Зато это дано главному боцману, который, как сорока, приносит мне все на хвосте. — Он помолчал. — А между прочим, никто еще не догадался проанализировать, как рождаются слухи на баке. «Матросы на баке говорят» — самый удивительный источник информации на корабле.

— Он становится удивительным, когда мы что-то недоговариваем, — скучным голосом заметил Сокольников. — Или утаиваем. Иначе говоря, несем людям заведомую неправду. Кто-то однажды обмолвился, что информированность — мудрость двадцатого века.

— Я прошу вас не забываться, — тихим, но довольно жестким голосом попросил Ковалев. — Ходовой мостик — не дискуссионный клуб, а место для несения ходовой вахты и боевой службы. Для досужих разговоров на корабле существует кают-компания. — И пошел в рубку, захлопнув за собою дверь, как бы оставив Сокольникова с Бруснецовым продолжать их разговор.

— Осерчал, — сказал Бруснецов.

— Осерчаешь, когда супостаты карусель возле борта устраивают. А тут ты еще со своим матросским баком.

— Надо же когда-то и напряжение снять.

— Когда-то — это верно, но ведь не теперь же. Пойдем повиляем хвостами. Может, смилостивится.

Ковалев уже восседал на «пьедестале»; он давно уже приучил себя не обращать внимание на входящих или выходящих: у них свои дела, у него свои, и каждый должен знать свое заведование и не лезть в чужое, пока его не попросят. По тому как захлопнулась дверь, он понял, что вошли Сокольников с Бруснецовым, и, если бы на крыле не оказалось Сокольникова, он выдал бы Бруснецову по первое число — все-таки не матрос на баке, а старпом, не надо бы забываться, но комиссара как-то было неудобно ругать, впрочем, какой там к богу в рай комиссар — заместитель и одноклассник Вася Сокольников, хотя нет — все-таки комиссар. «Ну виляйте, виляйте, — подумал он, хмыкнув про себя. — Может, до чего-нибудь и довиляетесь».

— Извини, командир, — сказал Сокольников. — Забылись немного.

— Спать надо уходить вовремя, — нехотя оказал Ковалев. — А то один недоспал, другой и совсем всю ночь на мостике проторчал. Меня, что ли, караулил? Так меня нечего караулить. Я никуда не денусь.

— Извини, командир, — повторил Сокольников.

— Извиняю, конечно, только требуя от людей порядка, сами должны помнить об этом порядке. — Ковалев провел ладонью по подбородку: за ночь оброс щетиной. Томка как-то смеялась, сказала ему, что, когда он волнуется, борода у него растет быстрее и бывает жестче. Все правильно: значит, волновался. — БИП, ходовой» Что у супостата?

— Начались посадки.

С левого борта между водой и облаками прорезалась желтая полоса, скоро она стала малиновой, разрастаясь, словно бы пыталась приподнять облака, но облака были еще тяжелые, и вдруг в одну минуту все вокруг посветлело, видимо, взошло невидимое за облаками солнце, и день начался.

Полеты на авианосце прекратились, и все корабли супостата скрылись в дымке, но присутствие их ощущали локаторы. Эскадра шла параллельным курсом, не сближаясь, но и не увеличивая дистанцию, придерживаясь хода, установленного «Гангутом».

На мостике неслышно появился экспедитор — матрос-узбек, тихий и невозмутимый, с большим красным портфелем, надетым на белом ремне через плечо. Он молча снял пломбу, молча достал журнал и молча протянул его Ковалеву. Тот принял журнал, прочел одну радиограмму, размашисто расписался, глянул на часы и проставил время, прочел другую и просиял.

— Спешу вас обрадовать. К нам следует рыбак, чтобы передать почту. По флотскому обычаю тихонечко скажем: рыбаку — ура!..

— Ура!.. — троекратно и почти шепотом подхватили Сокольников, который никаких писем не ждал, и Бруснецов, который ждал известий от жены, и облегченно вздохнули: гроза миновала.

— Командир, — сказал Сокольников, — волна убилась. С твоего позволения я сегодня прокручу морякам картину.

— Какую же? — заинтересовался Ковалев.

— На выбор: «Солдат Иван Бровкин на целине», «Тучи над Борском», «Дикая Бара».

Ковалев изумился:

— Откуда ты их выкопал? Это же картины нашего детства.

Сокольников сказал мрачно:

— Я ничего не выкапывал. Мне их всучила дама из кинопроката. Есть, правда, и поновее, но те я оставлю напоследок, чтобы создать некую перспективу развития киноискусства.

— А ты хитер, комиссар. — Ковалев посмеялся. — Ну да не будем привередничать. «Дикая Бара» так «Дикая Бара». Спасибо нашим культурникам за встречу с детством. Старпом, я отлучусь до завтрака отдохнуть. — Ковалев покинул свой «пьедестал», уступая его старпому, хотя и знал, что тот его принципиально не займет. — Как только сядут все самолеты, объяви средствам ПВО готовность номер два. — Он уже взялся за поручни. — Но в случае чего объявляй готовность номер один, не дожидаясь меня. Вы поняли меня, старпом?

— Так точно.

— Желаю счастливой вахты, — насмешливо сказал Ковалев.


3

Сутки перемешались, и там, где полагалось быть утру, корабельная обстановка словно бы соответствовала вечеру, а там, где по всем понятиям надлежало стоять ночи, оказывался день. Природа, разумеется, ничего не перепутала: и утра сменялись днями, и после дня наступал вечер. Перемешалась сама жизнь на корабле, которая шла теперь по своим особым меркам, сокрытым, казалось, в самых корабельных недрах. Фильм решили крутить сразу после ужина — ужинали на походе в семнадцать часов — с таким расчетом, чтобы все просмотрели его к вечернему чаю. В ночь от супостатов можно было ожидать что угодно.

— А почему ты не пустишь в дело вертолет? — спросил Сокольников Ковалева в кают-компании за обедом, который в обычное время можно было отнести и ко второму завтраку — до полудня оставался еще час. — Зазвонов скоро уже опухнет от сна.

Командир вертолета, он же командир БЧ-6, Зазвонов оторвал глаза от тарелки и молча, даже словно бы с надеждой, поглядел на Ковалева.

— А то и не пускаю, что время его еще не пришло, — хмурясь, ответил Ковалев. — Придет время, сам запросится в небо.

Зазвонов снова уткнул нос в тарелку. Рассуждать с командиром о способах применения боевых средств, тем более спорить с ним на эту тему, запрещалось категорически не только всеми воинскими уложениями, но и самой корабельной этикой, выросшей из традиций, как из ракушника. Подобные вопросы, пользуясь своим положением, задавал только Сокольников, но и он большей частью ясных ответов не получал. В командирское святая святых Ковалев никого не пускал, памятуя о том, что, как бы ни были хороши два ума, отвечать в случае неудачи придется одному, и этот один ум принадлежал ему, капитану второго ранга Ковалеву. По мысли подчиненных, он должен был знать все, пока же он с уверенностью знал только то, что не следовало спешить.

Как бы ни развивались события, в любом случае они прояснили бы обстановку, но, к сожалению, прав был и Сокольников — события пока складывались таким образом, что свои условия диктовал супостат, а «Гангуту» в основном приходилось танцевать под его дудку. Следовательно, сами по себе напрашивались ответные действия, и этими ответными действиями могли стать собственные учения. Если супостат занимался по своему плану боевой подготовки, то кто запретил ему, командиру «Гангута», заняться боевой подготовкой по собственному усмотрению? Бесцельные хождения едва ли не под ручку по бескрайним просторам, изрытым волнами, всякого могли навести на грустные размышления, и у Ковалева мало-помалу начал вызревать четкий план действий: он решил провести стрельбу из ракетно-бомбовой установки (РБУ) по условному противнику, естественно, что этим условным противником могла быть только лодка. Пора уже было попробовать в деле Романюка, который совсем недавно закончил курсы и переквалифицировался из артиллеристов в ракетчики. «Кто он? — подумал Ковалев. — Что он? На вид-то будто бы хорош, да зелен...» И потом уже подыскать подходящее место для якорной стоянки и дать возможность экипажу немного отдохнуть и привести себя в надлежащий вид. К тому времени должен подойти танкер-заправщик с топливом, пресной водой и продуктами. Этот план, как и всякий план, каким бы прекрасным он ни выглядел, нуждался в уточнении, и поэтому Ковалев не спешил его обнародовать, справедливо полагая, что там, где потеряны недели, потерять лишний день уже значило немногое.

— А если он не попросится? — спросил Сокольников, имея в виду вертолет.

— Если он не попросится, значит, мы попусту жгем топливо и ни на какое порядочное дело не годны, — сказал Ковалев, приподняв голос, чтобы его услышали не только за этим столом, за которым обедали командиры боевых частей и начальники служб, но и за тем, лейтенантским, обычно не допускаемым к серьезным разговорам. Зазвонов поелозил ложкой в тарелке — есть ему явно не хотелось.

Ковалев вытер руки салфеткой.

— Так где же твоя «Дикая Бара»? Ужасно захотелось взглянуть на ту самую Бару — она там еще купается голая, — на которую, помнится, заглядывались в отрочестве.

Сокольников посмотрел на него со скрытым беспокойством, пытаясь понять, не с подвохом ли заговорил командир о «Дикой Баре» или на самом деле решил, что сейчас пришло самое время показать картину.

— Не время будто бы... — пробормотал он не очень уверенно. — Ясный день на дворе.

— Зато какой!.. — сказал Ковалев. — Воскресный. Там, в России, люди сейчас в музеи, в парки собрались, а в парках гулянья, аттракционы, концерты, словом, живут люди, а чем наши моряки хуже? Пусть и они посмотрят... Так что там у тебя? «Дикая Бара»? Давай и «Дикую Бару». Тем более она там в одном месте нагишом выступает, — повторил он со значением, прищурился и попросил стакан чая — компот он не пил принципиально. — Днем они шалить не станут. Свои делишки они любят обтяпывать ночью. Так что вели крутить картину, комиссар. Пусть Бара снимает с людей напряжение.

— Как прикажешь...

— Я приказывать никак не собираюсь. Это твоя епархия. Но фильм тоже посмотрю с удовольствием. А то у меня от волн уже в глазах рябит.

Сокольников вышел, чтобы сделать распоряжения, за ним дружно потянулись лейтенанты, благо испрашивать разрешение на то, чтобы выйти из-за стола, уже не требовалось, к тому же у лейтенантов во все века — правда, в старом флоте это были мичмана — постоянно не хваталодвух-трех часов в сутках, чтобы успеть все поприделать и привести в надлежащий вид. Где тут была зарыта собака, толком никто не знал, ну, может, один старпом, которому по штату полагалось все знать, так он на эту тему не любил распространяться, к тому же в это время стоял командирскую вахту.


* * *

Суханов сперва было направился к себе в каюту, чтобы с толком использовать адмиральский час, который в длительных походах соблюдался свято, но потом решил сперва пройти в кубрик своей команды. Он уже знал, что Рогов с Силаковым и прочими зовут его за глаза «кашей», но почему именно «кашей», он так понять и не мог, а спрашивать об этом было, в общем-то, некого. Впрочем, в последнее время отношения с командой у него стали понемногу налаживаться, и никакие «каши» между ним и моряками уже не возникали. Только Петр Федорович, заслышав его, все еще прятался в своей норе. Но до Петра ли Федоровича было дело, когда самому порой хотелось обхватить голову и завыть собакой. Тоска иногда так подбиралась к сердцу, что Суханову впору было бежать от самого себя. Потом, правда, все проходило, и небо оказывалось высоким, и солнце жарило вполне прилично, а там, дома, оно уже поднималось невысоко и с каждым днем грело все слабее.

Был адмиральский час — время послеобеденного отдыха (нынче его объявили после ужина, в обед супостат опять устроил полеты), поэтому дневальный и команду «Смирно» не подал, только представился:

— Дневальный по кубрику матрос Силаков.

— Чем занимаются моряки? — Суханов уже усвоил несколько расхожих вопросов, которые только с виду казались значительными, а на самом деле не несли никакой смысловой нагрузки, но начинать разговор с них всегда было удобно: ничего в сущности не спросил, ничего в ответ не получил, а контакт тем не менее состоялся. Весла сушат?

— Весла можно бы и посушить, товарищ лейтенант, да вот почты давно нет, — сказал за Силакова Ловцов. — А у меня мать, когда уходили, болела шибко.

— Наверное, уже поправилась, — сказал Суханов тоже почти расхожую фразу и присел рядом на рундук.

— Хорошо бы, конечно, только неспокойно мне. Одна она у меня. Отец в озере утонул. Мы ведь из потомственных рыбаков. У нас на кладбище мужиков почти нет. Которые на войнах погибли, а которые в озере остались.

— Как же это он?

— Осенью дело было. А отец в то время запивать крепко стал. Беспричинно, говорила мама.

— А теперь и все беспричинно пьют, — сказал Силаков.

— Не возникай, Силаков, — заметил ему Ловцов. — Правь службу. У нас озеро огромное, берегов не видно. Сорок на шестьдесят верст будет. В тоню запускаются с вечера, а сети выбирают под утро. Ночи холодные в октябре, ветреные. На каждой сойме у нас по два рыбака, а плавят двумя соймами. Двойками зовут их. Отец у меня большаком был. Вообще-то у нас в роду все большаки. Выпили, видно, с вечера крепко. Напарник моего отца пошел в каюту соснуть. Отец на корме оставался. Может, покурить, а может, по нужде. У рыбаков сапоги тяжелые, с заколенниками. В таких не выплывешь. И вода холодная, как лед. — Ловцов говорил тихим голосом, как будто все время что-то припоминал. — Конечно, если бы не выпивший, то ничего бы и не было. А раз выпивший, то и понятно... — Ловцов грустно улыбнулся, дескать, вот, братцы, какие дела невеселые. — А мама с той самой ночи, как узнала, что отец в озере остался, хворать начала.

Суханов достал платок, вытер лоб и шею — в кубрике было душно и жарко.

— Когда вас патруль задержал, вы с мамой по телефону говорили? — спросил он, глядя себе в колени.

— Мама не смогла прийти на разговор. — Ловцов поджал нижнюю губу, потом отпустил ее. — Дед тогда на почту приходил. А мама опять прихворнула.

— Ты прости меня, Ловцов, — неожиданно попросил Суханов.

Ловцов удивленно взглянул на него.

— Прости... — повторил Суханов. — А за что — это не так важно.

— Так если... Конечно же... О чем разговор, — запинаясь, проговорил Ловцов, пытаясь сообразить, за что именно Суханов попросил у него прощения. — Вы если чего плохого о нас думали, так это зря. Ребята у нас в норме.

— Рогов у нас вот только в шторм всю ночь в гальюне просидел, — как бы дождавшись своей очереди, сказал Силаков.

— Силаков, не возникай, правь службу, — сказал Ловцов.

— Ты что-то там сказал? — деланно-ласково спросил Рогов.

— Я сказал, что Рогов всю ночь играл на «пианино».

— Вот теперь ты правильно сказал. Только когда говоришь дело, не глотай слова. Повтори еще, чтобы товарищ лейтенант все хорошенько разобрал.

— Не волнуйтесь, Рогов, у меня слух в норме, — заметил Суханов. — Я все понял.

— Силаков, повтори, когда тебя старшие просят, — тем не менее сказал Рогов.

— Рогов, иначе говоря, товарищ годок — «пианист», можно сказать, с мировым именем, — опять зачастил Силаков.

— Силаков, поимей совесть, как говорят коренные одесситы. Говори так, будто докладываешь.

— Рогов — самый...

— Отставить, Силаков, — поморщась, сказал Суханов. До него наконец дошло, что Рогов начал изгаляться над Силаковым, которого ему стало жалко, как меньшего брата. — Мы все хорошо поняли, за исключением, кажется, самого Рогова. Но для него мы повторим потом.

— Обижаете, товарищ лейтенант.

— Да полно вам, Рогов. Вас обидеть нельзя. А вот Силакова...

Рогов несказанно удивился:

— Так это же Силаков... Понимаете — Си-ла-ков.

Суханов, естественно, ни черта не понял, но на всякий случай спросил:

— Ну так что — Силаков? А вы — Рогов. А я — Суханов. У каждого человека должна быть своя фамилия.

— Фамилии-то, товарищ лейтенант... — начал объяснять Рогов, — они ведь все разные...

Ловцов почувствовал, что Суханов никак не мог понять Рогова, и Рогов об этом догадывался и строил из себя дурочку, делая при этом серьезное лицо, которое сбивало с толку Суханова, и он все пытался докопаться до смысла, который, как говорится, тут и не ночевал.

— Замри, Рогов, — негромко сказал Ловцов и обратился к Суханову: — Тут все ясно, товарищ лейтенант, как божий день. Во всяком деле должен быть стрелочник.

— Какой стрелочник?

— А это такой, который всегда виноватый и третий с краю.

— Чушь какая-то! — только что не вспылил Суханов.

— Может, и чушь, — охотно согласился Ловцов. — Только эту чушь не мы придумали. Мы пришли на флот — она была. Мы уйдем — она останется. Я ведь тоже когда-то был лишним с краю. И Рогов тоже. А теперь вот Силаков. Каждому моряку надо через это пройти.

— Самая настоящая дремучая чушь, — оказал Суханов.

Силаков почувствовал в Суханове неожиданного защитника, и ему также неожиданно захотелось легонечко лягнуть его на потеху «годкам». Веснушки у Силакова от радостного возбуждения покраснели, и он невинно спросил:

— А вас, товарищ лейтенант, тоже, должно быть, качнуло?

— Не возникай, Силаков, — уже больше по привычке, чем для острастки, заметил Ловцов.

— Нет, отчего же, — сказал Суханов. — Пусть возникает. Я в первые часы на самом деле плохо качку переношу.

— А из поста не ушли, хотя мичман вас и подменял. Звание, выходит, не позволило, а может, гордость?

— Считайте, Силаков, что и звание, и гордость.

— А если бы вы были простым моряком? Вроде Рогова?

— До чего ж ты надоел, Силаков. Умным людям не даешь слова промолвить, — сказал Ловцов. — Лезешь со своими дурацкими вопросами.

Силаков сделал обиженно-оскорбленное лицо — «концерт» его «годкам» явно не понравился — и протянул:

— Эт-то понятно, товарищ старшина... Мы, конечно... — И благоразумно отошел в сторону.

— Ничего он моряк? — тихо спросил Суханов Ловцова.

Ловцов усмехнулся:

— Силаков-то? Это еще не моряк... Моряк из него получится, когда сто гальюнов выдраит, выбелит на солнышке гюйс и вступит в контакт с супостатом.

«Все правильно, — нехотя подумал Суханов. — Курица не птица, Силаков не моряк, лейтенант, — он усмехнулся, — не офицер, но курица останется курицей, а все прочие... извините подвиньтесь».

— Вот что, Ловцов, — сказал он, поднимаясь. — Сейчас в клубе начнут крутить картину. Распорядитесь здесь, пока Ветошкин на вахте, чтобы все моряки посмотрели. И Силаков тоже, хотя он еще и... — Суханов сделал паузу и весело поглядел на Ловцова, — не моряк.

— Кином мы никого не обижаем, — сказал Ловцов.

«Кином не обижаем», — повторил для себя Суханов. — Надо же... Ну и ладно. Раз положено Силакову стать моряком, то он им и будет».

Он уже шагнул на выход, но его снова спросил Ловцов:

— А как же насчет почты, товарищ лейтенант? Вы бы узнали, а?

— Ах да, почта, — сказал Суханов, берясь за поручни трапа. Обязательно, Ловцов, узнаю.

Сам он решил в кино не ходить. С той самой ночи, когда появились супостаты, почти все время пришлось проводить в посту, и он уже соскучился по высокому небу. На юте Суханов огляделся. Воздух подсох и поредел, и виделось далеко-далеко, и в той дали на самом горизонте шли сиреневые корабли супостата, сказочно-невесомые и совершенно безобидные. «Ах, если бы это было так», — вздохнув, подумал Суханов и тихо, счастливо рассмеялся.


4

Ночами уже заметно холодало, а утром над водой курились белые туманы, и на камни, на траву, на тропинки ложилась крупная лохматая роса, которая с пробуждением солнца начинала сверкать и постепенно высыхала, обращаясь все в те же туманы. Они медленно сползали в низины, становясь там плотными, как снег по весне, и долго не расходились, хотя солнце в этих местах было еще довольно сильным.

Трава на взгорках пожухла и стала желтой и ломкой, и в деревьях появилось много жесткого багрянца, как будто его вырезали из жести. Казалось, осень подкралась внезапно, хотя по календарю она и опоздала на две недели, но и опоздав, тут же принялась хозяйничать, переметая пыль с одного места на другое и не успевая при этом заглянуть в укромные уголки, в которых листва и трава оставались еще по-летнему сочными. Но эти уголки уже не меняли общей картины — осень ловко забирала власть в свои руки.

Вода быстро остыла, став светлой, дикие пляжи опустели в один день, и в городе тоже словно бы обезлюдело, как после праздника. Тогда всего было много: и шума, и света, и музыки, и тесноты, и вдруг все исчезло, даже деревья поредели, запечалились, и в их просветах голубым холодным светом полыхнуло море.

Наташа Павловна больше не водила Катеришку к воде. Та простыла на ветру, ночью сильно кашляла, у нее случился жар, и пришлось вызывать врача. Наташе Павловне на неделю выдали бюллетень, и она целыми днями просиживала дома.

Ночью в окно светила большая удивительная луна, которая, казалось, не сводила своего холодного загадочного зрака с их дома, и Наташе Павловне становилось жутко от этого всепроникающего ока. Она поправляла на дочке одеяло и, отодвинув кресло в сторону, зябко куталась в шаль. В комнатах не было холодно, но Наташа Павловна чувствовала, как по спине едва ли не в равные промежутки пробегал озноб.

Она накинула на ноги плед, сильнее закуталась в шаль и понемногу забылась, и ей сразу приснился Игорь. Она не видела ни его лица, ни его самого, даже голоса его не слышала, хотя он будто что-то говорил, и только словно бы затылком ощущала его присутствие. «Что ты сказал? — спрашивала она, и он вроде бы что-то говорил, но она и слов не могла разобрать, и голоса, кажется, не слышала и снова опрашивала: — Что ты сказал?» Она очнулась, провела ладонью по холодному лбу и вдруг явственно разобрала: «Береги Катеришку». Наташа Павловна в ужасе оглянулась: все так же стекла заливал внимательно-спокойный голубой свет, бросив на пол оконные переплеты, в углах притаилась темная тишина, тикали на комоде часы, и, грохоча двигателями, уходили в море ракетные катера.

Наташа Павловна подошла к окну, скрестила на груди руки и прислушалась, но голос больше не повторялся, хотя она, цепенея, ждала его добрые четверть часа. Она подошла к комоду, повернула часы циферблатом к лунному свету и разглядела, что ночи еще оставалось много. Катера уже прошли, но грохот, который сопровождал их от самой причальной стенки, все еще висел в поднебесье.

Наташа Павловна зажгла в кухне свет и поставила на плиту чайник. Игорь иногда возвращался поздно ночью, и тогда они чаевничали до рассвета, хотя ему утром снова предстояло идти на службу. От Игоря всегда пахло морем и тем неистребимым запахом, который обитает только на лодках. Видимо, замкнутое пространство прочного корпуса делает запахи настолько стойкими, что они ни с какими другими не смешиваются и цепляются за моряков, как репьи. Наташе Павловне иногда казалось, что эти запахи надо было стирать с Игоря щеткой, словно пыль. Эти запахи Игорь унес вместе с собою. Командование знало, где затонула лодка, но, охраняя это место от любопытствующих, само не спешило ее поднимать — водолазы на такой глубине еще работать не умели, а «колпаки» хотя и опускались, но оставались при этом пассивными наблюдателями.

Чайник вскипел. Наташа Павловна выплеснула старую заварку, сыпанула чаю побольше — Игорь приучил ее пить крепкий чай, — достала две чашки, налила обе и, не присаживаясь к столу, поставив свою чашку на блюдце, начала прохаживаться по кухне, прихлебывая маленькими глотками. Шаль съехала с плеча, и конец ее волочился по полу, но Наташа Павловна не замечала этого, вернее, замечала, но даже не пыталась снова натянуть шаль на плечо. Для этого пришлось бы поставить чашку на стол, а ей не хотелось выпускать из рук это единственное тепло в этой длинной холодной ночи, прикрытой голубым светом. «Как страшно, что его нет, — подумала Наташа Павловна. — Господи, как это страшно. Все есть, а его нет и уже никогда не будет, только иногда ночью, если сильно захотеть, можно услышать его голос. Что он хотел этим сказать: «Береги Катеришку»? Но ведь его же нет, и, значит, его голос — это мое сумасшествие. Значит, я просто понемногу схожу с ума».

Пора было возвращаться к дочке. Наташа Павловна прислушалась. В доме было тихо, и она поправила шаль, подлила еще чаю и присела к столу. «Его нет, — снова подумала она, — а голос его остался. Он живет во мне и, значит, может управлять моими поступками, действиями. Значит, я не вольна в себе? — Она горько усмехнулась. — Господи, лучше бы ночью ни о чем не думать. Ночью и мысли приходят ночные. От них на самом деле можно с ума сойти».

Она наконец вернулась к дочери. В свете луны, который хотя прямо и не падал на кровать, но блуждал по стене, лицо Катеришки было бледно, словно бы обострилось и казалось неживым. Наташа Павловна испуганно приложилась губами к ее лбу, с минуту цепенела, пока не расслышала ее легкое дыхание — Катеришка спала, — и, тихо охнув, опустилась в изнеможении в кресло. Ей уже не было холодно, и свет луны не выглядел мертвым, и приглушенный голос его больше не возникал, видимо, и раньше его не было, просто она воскресила его в себе, и потом он уже казался ей живым, идущим с улицы вместе с этим голубоватым светом.

Вчера она получила третье письмо от Суханова, которое и взволновало ее, и огорчило, и даже обидело. Суханов писал: «Милая, милая Наташа Павловна...» «Господи, ну какая я ему милая, — едва ли не с раздражением подумала она, читая прыгающие буквы, писанные, видимо, в качку. — Мы и виделись-то неделю без года. — А сердце тем не менее словно бы замирало в сладкой тревоге. — Ну кто мы друг другу? И зачем я ему? И он зачем мне? Ушел, и нет его». Но она обманывала себя: Игорь ушел, и его больше не было, но Суханов, уйдя, продолжал оставаться, потому что он был. В эти тревожные минуты она звала на помощь Игоря, и он приходил по ночам, когда в доме только тикали часы да иногда на кухне по капельке убегала из крана вода, ведя счет своему вечному времени, и тогда она слышала его голос: «Береги Катеришку». Прощаясь, он всегда говорил эти слова последними, как будто знал, что однажды не вернется. Она только их и слышала, хотя прежде он говорил и другие слова.

Ночь тянулась долго, и всю ночь светила луна, выстелив на горбатой ряби дорожку, которая уходила в небо. Наташа Павловна опять забылась, даже начала проваливаться в небытие, но завозилась Катеришка, и она тотчас встрепенулась, поправила подушку, прислушалась, постояв над кроваткой минуту-другую, потом подошла к окну. Там было тихо, деревья не шевелились, море в лунном свете едва заметно чешуилось. Горы за раскопом словно бы присыпались пеплом, казались библейскими, и верилось, что в эту ночь по ним бродили тенями прошлые люди, некогда сотворившие из белого камня свой город и сами потом ставшие камнем. «О, если больше Плутону, чем вам, достаются на радость дети, зачем вы в родах мучитесь, жены, тогда?» Наташе Павловне опять стало зябко, она передернула плечами, по которым пробежал озноб, и закуталась в шаль. «Что за странная прихоть одолела стариков Вожаковых поселиться на развалинах старого города, — подумала она. — В лунные ночи тем прошлым людям тоже не спится. Это они блуждают по горам. Чего они ищут? И о чем они вспоминают? — Вместе с креслом она повернулась спиной к окну. — Господи, я всегда боялась тут одиночества и лунных ночей. Господи, какая же я трусиха. И всегда была такой, и навсегда останусь».

У стариков в комнате кто-то проснулся, прошлепал босыми ногами на кухню, потом, чуть скрипнув, приоткрылась дверь, и Мария Семеновна позвала ласковым шепотом:

— Наташенька, ты не спишь?

— Нет, но сейчас постараюсь заснуть.

— Давай я тебя сменю, — предложила Мария Семеновна, осторожно входя в комнату.

— Да будет вам, — сказала Наташа Павловна. — Мне тут возле Катеришки покойно.

— А то, может, чайку попьем?

— Можно и чайку, — весело сказала Наташа Павловна, обрадовавшись, что Мария Семеновна, судя по всему, решила остаток ночи разделить с ней.

Мария Семеновна притворила за собой дверь, которая на этот раз не подала голоса, и Наташа Павловна подумала, что, пока чайник закипит, она еще понежится в кресле, неожиданно показавшемся ей уютным, и немного помечтает о прошлом и маленько о будущем, впрочем, нет, о будущем она старалась не загадывать, боясь его, как глухого колодца, на дне которого черным зеркальцем застыла таинственная вода. «Пусть лучше его не будет, — думала она. — А если ему все-таки суждено наступить, то пусть оно придет таким, каким придет». Она словно бы бежала от дня завтрашнего, а он приходил и становился днем сегодняшним, а потом и днем вчерашним, и будущее как бы само по себе становилось прошлым.

Наташа Павловна не откладывала письма Суханова в долгий ящик, собиралась на каждое отвечать, в особенности на то, первое, написанное им на обороте родительской фотографии. Уже и за стол садилась, даже пыталась вывести первую фразу и всякий раз на ней же и спотыкалась. «Ну что я ему? — думала она, просиживая над чистым листом бумаги. — И кто он мне? Он-то мне кто, чтобы я ему писала письма, как девчонка-заочница? — Она не хотела и даже боялась отвечать на свои же обнаженные вопросы. — Но ведь это же он подарил мне и тот закат, и солнце, и радость ожидания, которую я уже успела забыть, — думала она в следующую минуту и начинала выводить на бумаге завитушки и крендели. — Я вот сейчас только соберусь с духом и скажу все, что полагается говорить в таких случаях».

Но она так и не могла переступить через первую фразу, а не переступив через нее, письмо не получалось. Ей казалось, что это происходило в основном потому, что она давно уже никому не писала писем, даже родителям, с которыми раз в неделю говорила по телефону. Двадцатый век многих освободил от этой, едва ли не самой прекрасной, обязанности, которая не только дисциплинировала человеческие отношения, но и учила точности мысли и красивому слогу. «Что-то принесет нам двадцать первый! Может, мы сперва отучимся думать, а потом и любить. Но если это произойдет, то зачем жить? Жить-то зачем без дум, без надежд, без любви?»

Скрипнула дверь — когда ее открывали, она подавала голос, когда же притворяли, она помалкивала, — в щель просунулась уже хорошо прибранная голова Марии Семеновны.

— Наташа, голубушка, тебе наливать?

— Да-да, — сказала Наташа Павловна. — Я сейчас. Вот только поправлю одеяло у Катеришки.

Дверь притворилась, а Наташа Павловна даже не пошевелилась, чтобы хотя бы сделать вид, будто она поднимается: ей было не до соблюдения приличий. «Так почему же я тогда не отвечаю на его письма? — спросила она себя. — Не нашлась первая фраза? Но ведь можно написать и без нее. Я не отвечаю только потому... — раздельно начала она свою мысль и быстро поднялась с кресла, подошла к окну, которое уже начало синеть. — Господи, уехать, что ли?»

Мария Семеновна с Иваном Сергеевичем сидели за столом и пили чай. Они одновременно подняли глаза на Наташу Павловну и промолчали.

— Кризис будто бы миновал, — сказала она тихо.

— Дай-то бог, — промолвил Иван Сергеевич, продолжая чаевничать. — А я вот собрался с удочками посидеть, — сказал он виноватым голосом, как будто то, что он собирался делать, было против здравого смысла. — Может, камбалу выдерну. Должна же она когда-то к берегу подойти.

— Какие теперь камбалы... — равнодушно заметила Мария Семеновна, наливая по старинке горячий чай в блюдечко и ставя его на растопыренные пальцы. — Теперь штормов надо ждать, а не камбал.

— Не скажи, — заартачился Иван Сергеевич. — Перед штормом ее, голубушку, только и ждать. А чуть заштормит, она и уйдет на глубину. А нынче шторма ждать еще рановато. У меня поясницу нынче не прихватывало.

Наташа Павловна понимала, что они поднялись ни свет ни заря ради нее, и вдруг ей до слез стало жалко их. «Милые, хорошие вы мои, — невольно подумала она, — Да как же вы будете, если я... если мы... Господи, ну что я мелю. Ведь ничего же не случилось, и ничего не случится, и все пойдет по-прежнему. — Но подспудно, в тайном уголке, уже вызревала мысль, что по-прежнему ничего не будет. — И зачем его тогда занесло в студию? И я-то чего там задержалась? А может, на самом деле уехать к своим и пожить там?»

— Может, тебе, Наташенька, с медом? — спросила Мария Семеновна.

— Давайте с медом, — сказала Наташа Павловна ровным голосом, но если бы ее спросили: «Ты с вареньем будешь?», она тем же ровным голосом ответила: «С вареньем».

О Суханове они никогда не говорили, хотя старики и знали, что Наташе Павловне приходили от него письма. Его как будто бы не существовало, но он, к сожалению — и это Мария Семеновна с Иваном Сергеевичем понимали, — незримо встал между ними, и не просто встал, а даже словно бы разделил их. Мария Семеновна еще по-бабьи приставала к Ивану Сергеевичу: «Ты бы хоть поспрошал ее, что она думает о всех нас. Ведь не в нем же одном дело». Но Иван Сергеевич отодвигал от себя эти переживания: «Сама не скажет, спрашивать не стану. Дело это деликатное». — «В этом деликатном деле мы с тобой не последние». «И не первые, — остужал ее пыл Иван Сергеевич. — Мы своих родителей не спрашивали, когда женились с тобой. Так и ее спрашивать нечего». — «Тебя она уважает». — «А мне из ее уважения шубу не шить. Как решит, пусть так и будет».

Они пили чай молча, а окна тем временем из синих превратились в белые, и луна побелела, перестала цедить голубоватый свет, а там и над морем прорезалась багряная заря. Иван Сергеевич отогнул край тюлевой занавески, долго смотрел на зарю, потом глухо сказал:

— В сорок третьем в это самое раннее время, когда в десант шли, тоже горела вот такая же заря. А потом и шторм начался и разметал нас кого куда.

— Страшное было времечко, — вздохнув, заметила Мария Семеновна.

— Не время было страшное, а мы в том времени острашились. Убить человека ничего не стоило. Помнится, даже в газетах писали: «Убей немца».

— Так и они небось так же писали.

— С них, собственно, все и началось.

Наташа Павловна не вслушивалась в их разговор и плохо понимала, о чем они говорят. Ей неожиданно вспомнилась старуха, продавшая ей цветы у кладбищенских ворот, худая, черная, с горящими глазами, и Наташе Павловне даже сейчас стало жутко.

— А там, — словно бы запинаясь, спросила она, — не страшно было с автоматом на пулеметы идти?

Иван Сергеевич горько усмехнулся:

— Автоматов на всех не хватало. Больше с трехлинеечкой хаживали. — Он поскреб в затылке, как бы припоминая те далекие атаки, в которые хаживали с трехлинейкой. — Нет, — сказал он, — в атаках никогда страшно не было. После атаки, когда не с кем было разделить наркомовскую, вот тогда действительно страх приходил. Бывало, как оглянешься, а вокруг товарищи лежат: кто без головы, а иной распластанный, как телок на бойне. Вот тут действительно оторопь брала. И сны приходили страшные. А в атаке миленькое дело: или тебя кто, или ты кого.

— Схожу-ка я нынче на кладбище, — помолчав, сказала Наташа Павловна.

— Ну-к что ж, сходи, — согласилась Мария Семеновна.

Иван Сергеевич подумал, что тоже давно не проведывал родителей, и, забыв, что уже сказал, будто собрался на залив за камбалой, опять поскреб в затылке.

— Может, и мне сходить?..

Наташа Павловна жалобно посмотрела на него, как бы прося его оставить ее одну, и Иван Сергеевич, добрая душа, тотчас же засобирался на залив. «А вдруг и верно камбала подошла», — пробормотал он.

На том и порешили: Мария Семеновна оставалась с Катеришкой дома, а Наташа Павловна решила идти на кладбище, лишь только ободняет. Не вспомнись ей та черная худющая старуха, она, наверное, и не подумала бы о кладбище, а вспомнилась она, и Наташа Павловна поняла, что не идти ей никак нельзя. Откуда появилось это «никак нельзя», она и сама не могла понять. Она только подумала, что это «никак нельзя» когда-то ведь должно было прийти, и оно пришло. «Господи, хоть бы уехать куда...»


5

Та худющая старуха как будто поджидала Наташу Павловну и протянула ей букетик желтовато-белых астр. Старуха словно бы еще больше усохла и почернела.

— Муженька пришла проведать? — глухим голосом спросила она.

— Мужа, — кротко сказала Наташа Павловна.

— Вот что я тебе скажу... — начала было старуха, пожевала синими тонкими губами и передумала: — Потом скажу. Пойдешь с кладбища, так и скажу.

— Да почему же потом? — спросила Наташа Павловна, протягивая ей деньги за цветы.

— Иди, куда идешь. — Старуха спрятала деньги под юбку. — Раз потом, то и потом.

Наташа Павловна прошла за ограду, и тот испуг, который она испытала в последнее посещение кладбища, словно бы начал возвращаться к ней. Она уже не знала, так ли надо было ей сегодня сюда приходить, а если ее влекло помимо ее же воли, то отказываться от Ивана Сергеевича было просто неразумно. Ей хотелось живого человеческого голоса, а не сухого шелеста багряных листьев, которые к тому же с легким шорохом срывались с веток и тихо падали на поржавевшую траву. Пройдя аллею и свернув на боковую тропинку, Наташа Павловна почувствовала, как ее неотвратимо потянуло оглянуться назад. Она и оглянулась — на кладбище в этот утренний час, кажется, никого не было, и она немного успокоилась и все-таки снова оглянулась, словно бы заслышав настороженные шаги. Она прислушалась и догадалась, что это были не шаги, а сухой шелест листьев, которые сорвались с каштана.

На могиле у Вожаковых она выполола траву, присела на скамеечку. «Неужели для меня все кончилось и я неотвратимо остаюсь в прошлом? — подумала Наташа Павловна, сорвала былинку и покусала ее. — Неужели для меня остались одни воспоминания? Неужели я — это прошлое, а прошлое — это я?»

Опять послышался шорох, Наташа Павловна подняла голову и увидела, как по маковкам деревьев пробежал ветер, сорвав с них красное облако, которое, рассеиваясь и скользя между ветвей, медленно планировало на землю. «Сегодня надо успеть сходить еще к Аниному камню, — подумала Наташа Павловна. — Завтра задует шторм, и идти станет некуда — волна закроет его. Мария Семеновна хорошая, она отпустит. И Иван Сергеевич хороший. А я злая, сварливая бабенка. Ведь я не была сварливой. Откуда это взялось?»

Здесь было покойно, и хорошо думалось, по крайней мере, не надо было остерегаться, что кто-то помешает неожиданным и чаще всего пустым вопросом, и, значит, не надо было держать себя в напряжении. «Кому первому пришла мысль похоронить здесь своего близкого? И почему именно здесь, а не там, за горой, или на холме, с которого хорошо был виден весь рейд? — подумала Наташа Павловна. — Может, потому, что сюда не заглядывали ветры? Или человек этот не был моряком? Или... Нет, я определенно схожу с ума».

Она поднялась, провела ладонью по юбке — могла ненароком пристать былинка, — постояла возле камня и неожиданно прильнула щекой к его шершавой и еще тепловатой грани, горько заплакав. В висках застучали маленькие молоточки, и, как дятел по сухому дереву — тук-тук-тук, в мозгу начало вспыхивать одно и то же слово: «Почему? Почему? Почему?» Она отшатнулась от камня и, сморкаясь в платок, спросила:

— За что?

У кладбищенских ворот сидела та же старуха и держала в руке букетик, очень похожий на тот, купленный Наташей Павловной полчаса назад. Неслышно семеня, Наташа Павловна прошла мимо нее, уже ступила на тропинку, поросшую и тут жесткой полынью. Она страшилась, что старуха окликнет ее, даже не подняла на нее глаз, но та сама следила за Наташей Павловной цепким взглядом.

— Касатушка! — позвала старуха скрипучим голосом. — Ты ведь сама хотела, чтобы я тебе чего-то сказала.

Наташа Павловна приостановилась, еще раздумывая, вернуться ли ей к старухе или уйти подальше от ее запавших, но еще блестящих глаз, от ее сиплого, словно пропитого, голоса, но не услышать того, что хотела сказать ей старуха, она уже не могла. Наташа Павловна остановилась и безвольно опустила руки.

— Не ходи сюда больше, — проскрипела старуха. — Нечего тебе тут делать. Ты молодая, красивая, живи с людьми. Не тревожь упокоившихся своей красотой.

— Я думала, вы дело хотите сказать.

— Я и говорю дело, — сварливо сказала старуха. — На безделье у меня времени нет. Тебе жить надо. Мужиков любить надо. Ребятишек рожать надо. Иди отсюда.

— Как вы смеете? У меня тут могилы.

— А у кого их нет? У всех могилы. Только для могилок есть особый поминальный день, а так что ж, зря-то упокойников тревожить. Они свое оттревожились.

— Я не понимаю вас, бабушка, — почти с отчаяньем сказала Наташа Павловна.

— Нечего меня понимать, — опять засквалыжила бабка. — Я давно понятая, а только нету тебе здесь места. Для тебя же говорю, касатка. Твое место среди людей. Там и живи. И не ходи сюда больше.

— Но я хочу знать — почему?

— Потому что ты молодая и красивая. Иди с миром.

Наташа Павловна не помнила, как она рассталась со старухой. Та еще что-то кричала, а Наташа Павловна уже бежала прочь от кладбищенской ограды, сбила туфлю на каменистой тропинке, но даже не заметила этого и перевела дух, только очутясь в распадке за косогором. Грохоча дизелями, с моря возвращались обожженные ракетным огнем катера, видимо, шли с полигона, пощелкивал каменный скворец, и ветер в поднебесье мел сизоватые облака, предвестники шторма. «Кто она? Что она? — стараясь побороть испуг, который уже выступал на теле мелкой дрожью, подумала Наташа Павловна. — Уехать... Уехать подальше. Иначе я тут свихнусь. Господи, да кто же она?»

Возвращаться в растерзанном виде домой — растерзанном, разумеется, душевно — нечего было и думать, и Наташа Павловна поднялась на взлобок, спустилась в лощину, поросшую боярышником, и этой лощиной, чтобы не заметили из дома, прошла к Аниному камню. Тут, за мыском, еще не дул ветер, солнце было теплое, и нигде не виделось ни души. Наташа Павловна сняла туфли, оглядела их и ужаснулась: носы были сбиты, каблуки скособочились, а она так берегла их и надевала крайне редко, только по особо важным случаям.

«За что? — спросила Наташа Павловна и заплакала. Ей все еще было страшно, жаль и себя, и Катеришку, и туфли, и бог ведает, что она еще жалела в те минуты. — Откуда она свалилась на мою голову? Блаженная, а может, юродивая? Только ведь юродивые никогда цветочками не торговали. И блаженности в ней никакой...»

По мелководью, которое оказалось прогретым, Наташа Павловна прошла к Аниному камню, поставила туфли на его теплую лысину, на которой алмазно вспыхивали на солнце кристаллики соли, забралась и сама, уселась поудобнее, подобрав под себя ноги, и, жмурясь, оглядела рейд. Он был пустынен. Одни корабли, видимо, ушли в море, другие завелись на внутренний рейд, только два сторожевика из ОВРа — охраны водного района — медленно прогуливались вдоль берега да один еще стоял в отдалении на якоре. «Как их совместить? — подумалось Наташе Павловне. — Эти голубые кораблики и ту высохшую кладбищенскую старуху со своими дурацкими словами? Мир сегодняшний и мир вчерашний? Но их ничто не связывает, они соседствуют только во мне...» На память ей пришли строчки:


По неделе ни слова ни с кем не скажу,
Все на камне у моря сижу.
И мне любо, что брызги зеленой воды,
Словно слезы мои, солоны.

Она вытянула ноги и, почувствовав икрами тепло, вымученно улыбнулась.


Были весны и зимы, да что-то одна
Мне запомнилась только весна...

«Тогда я сорвала ему кустик полыни... Зачем? Ах, все это только минутная глупость, которую надо поскорее забыть. Забыть, как забывается лишнее и ненужное. И уехать. А что с ними будет? С моими родными стариками, которым останутся только могилы да эта высохшая полоумная старуха».

Наташа Павловна сидела бы тут, наверное, долго, но над головой в стороне зацокали по уступам камешки, она вздрогнула и замерла в тревожном предчувствии: с кручи спускалась Мария Семеновна.

— Наташенька, голубушка! — запричитала та, подходя к камню. — Ты совсем нас с дедом с ума сведешь. Уж мы не знали, что и думать. Дед было отправился в школу звонить, да я догадалась к камню спуститься... Совсем ты нас сторонишься.

Наташа Павловна пошевелилась, освобождая место рядом, и хотела промолчать, но неожиданно жалко и виновато улыбнулась.

— Мне старуха встретилась возле кладбища. Вроде бы и цыганка, а вроде бы и не цыганка... Астры я у нее купила. А потом она наговорила мне всякой глупости.

— Не надо тебе одной больше туда ходить. Впечатлительная ты. Хотел дед с тобой отправиться, вот пусть бы и шел.

— Что ж теперь об этом говорить... — вялым голосом сказала Наташа Павловна, тем не менее радуясь, что Мария Семеновна оказалась рядом и страхи ее стали проходить. — Катеришка не капризничала?

— Тебя заждалась, все в окошко выглядывала.

— Совсем у меня голова кругом пошла, — призналась Наташа Павловна. — А сегодня ночью я будто голос Игоря слышала: «Береги Катеришку». Он и перед походом, когда уже собрался к себе на лодку, сказал мне эти слова. Поэтому я и на кладбище пошла сегодня.

— Да ведь нет же его там... И ходить тебе больше туда одной не надо. Я, грешница, боюсь кладбищ. А старуха эта темная. Худые слова про нее говорят.

— Да ведь он обидится, — возразила Наташа Павловна.

— Он не обидится. Он у нас в море остался. Стало быть, и у нас одна дорожка — к морю.

— Уехать бы куда...

Мария Семеновна не поверила ее словам, сказала ласково:

— Куда ж тебе от моря уезжать?.. Красотищи-то у нас тут сколько! И Катеришка уже к морю привыкла. — И вдруг до нее дошло, что Наташа Павловна не обмолвилась, а сказала со значением. — Ты уедешь, а нам как-то тут без вас оставаться? Ведь мы помрем с тоски.

Наташа Павловна провела пальцем по уголкам глаз, припала к ее плечу.

— Хорошие вы мои...

— Ты только не плачь... Катеришка не должна видеть твоих слез.

— Я давно уже не плачу. Сегодняшнее не в счет. Сегодняшнее — это нервы.

— У кого их теперь нет, нервов-то. Не знаешь, как еще их хватает на все. Нам с дедом в войну так досталось, что думали — не выдюжим. А вот выдюжили да еще и сына пережили. — Она покачала головой, как будто говорила не о себе, а о ком-то другом. — Не пожелаю ни другу, ни врагу пережить своих детей. Много казней придумано на земле, а эта — самая страшная. Во сне только и отдыхаешь от нее, да бывает, что и во сие она не дает отдыха. — Мария Семеновна поправила волосы рукой, глянула на восход, откуда грядой наплывали облака, выстроясь уже в два этажа, и забеспокоилась. — Шторм, Наташенька, идет. А с ним завершится и осень наша золотая. И станет вокруг пусто и голо.

— Мария Семеновна, миленькая, почитайте стихи, — попросила Наташа Павловна. — Те самые, которые вы тогда мне читали. Ну конечно же, помните, миленькая Мария Семеновна.

— Бог с тобой, Наташенька, какие уж сейчас стихи.

— Ну, пожалуйста...

— Ох, уж и не знаю... — сказала Мария Семеновна и беспокойно оглянулась. — И дед нас заждался. И Катеришка все глаза проглядела... — Но она не дала Наташе Павловне больше уговаривать себя, поняв, что эта просьба не была блажью, начала читать, и, когда дошла до «приметы страны», голос ее стал глуховато-торжественным и даже таинственным:


И назвал мне четыре приметы страны,
Где мы встретиться снова должны:
Море, круглая бухта, высокий маяк,
А всего неизменней — полынь...

— Мария Семеновна, а для вас что прежде было: море или Иван Сергеевич? — спросила Наташа Павловна.

Мария Семеновна вздохнула.

— До Ивана море для меня было как море. Покупались в нем, да и ладно. А появился Иван в моей судьбе — и словно привел за руку на мой порог море. И загудело оно в моей судьбе, и радостью моей стало, и горем. Мне теперь от него деться некуда.

— И вся жизнь прошла в ожидании?

— Любила, поэтому и ждала. Когда любишь, ждать не в тягость. Вот если любви нет, тогда и небо покажется с овчинку.

Наташа Павловна поджала ноги, обхватила колени руками, уткнулась в них подбородком и долгим взглядом уставилась на море. Там уже начало пошумывать, хотя эти шумы и не были еще отчетливыми, а, скорее всего, напоминали вздохи больного или старого человека.

— А я устала ждать, — сказала в сторону Наташа Павловна. — Да и ждать мне больше некого.

Почти робея, Мария Семеновна спросила, тоже глянув в сторону:

— А он? — не упомянув при этом даже фамилии Суханова. Наташа Павловна и так могла понять, о ком она спрашивала.

— А он? — повторила машинально Наташа Павловна. — Для него море еще в радость, а для меня оно уже незаконченное горе. Нам трудно будет понимать друг друга. И не надо больше об этом. Хорошо, миленькая Мария Семеновна?

— Как хочешь, голубушка, — грустно сказала Мария Семеновна, и ей стало тревожно, горько и больно и за Ивана Сергеевича, который едва ли не боготворил Наташу Павловну, и за Игоря, уже не могущего ничему помешать, и за Катеришку, для которой Наташа Павловна теперь была единственным светом в окне, а больше за себя, но она не подала виду, прижала Наташу Павловну к себе, поцеловала в висок, на котором билась голубая жилка. — Люби, голубушка, пока любится, — сказала она, опять вздохнув. — Потом будет поздно.

Они вернулись домой только к обеду. Иван Сергеевич встретил их сердито, буркнув: «Явились не запылились, а тут хоть криком кричи», захватил удочки и ушел в камни ловить свою камбалу.

«Ну разве я виновата? — тревожно подумала Наташа Павловна. — Разве я виновата? Ведь это у меня случилось горе... Поймите же вы!.. Я люблю вас, но пощадите же меня!»

Иван Сергеевич заявился только в сумерках, мокрый, усталый, но довольный: ему удалось выловить пять камбал, которые были осклизлы и пахли морем. Он тотчас же сел их чистить, балагуря, словно бы стараясь загладить ту свою минутную грубость. Потом все варили уху и жарили камбалу и засиделись допоздна, даже забыв отправить Катеришку спать.

А ночью случился шторм. Он навалился сразу, загрохотав железом на крыше, застучав голыми ветвями деревьев, и в море стало шумно, волны ударялись в обрыв, колыбая тихонько землю, и в окнах слаженно позванивали стекла. Луна только изредка заглядывала в комнаты, и по стенам блуждали тени. Утомленные предыдущей бессонницей, в доме возле Аниного камня спали спокойно.


Глава третья


1

В заснеженном новгородском селе Коростынь тихо угасала мать старшины первой статьи Ловцова — Людмила Николаевна. От нее скрывали, что дни ее сочтены, но она догадывалась об этом и покорно ждала своего конца, только иногда, когда боль отступала — случалось это чаще всего ночью, — тревожно прислушивалась к суровому посвисту ветра, к тонкому поскрипыванию половиц, по которым начинал прогуливаться мороз, и отрешенно думала о том, что жизнь у нее не задалась и она даже не взяла и десятой доли того, что ей было даровано природой.

Их дом стоял задами к озеру, ветер не продувал его, и тепло возле печки держалось до утра, подтапливать по ночам не приходилось даже в самую стужу. В трубе порой так выло, что Людмила Николаевна не выдерживала, спускала с кровати ноги, обутые в шерстяные носки — она постоянно зябла, — на ощупь находила валенки и, придерживаясь рукой за стену, шла к окну, садилась на лавку и смотрела на улицу. У них под окнами проходила большая дорога из Новгорода в Старую Руссу, и днем по ней часто шли машины, а ночью все затихало, и начинали играть серебряные метели, навевая большие и малые сугробы с острыми гребнями.

Нынче зима легла сразу после ноябрьских праздников, ударили морозы, озеро схватилось в одну ночь, а потом немного отпустило и повалили снега, которые не в пример прошлым годам легли плотно, скрыв высокую стерню на пажитях. Метели начались в понедельник и мели всю неделю, шурша и позванивая.

Ночи уже были длинные, темные и печальные. Она загадала, что если переможет эти ночи и доживет до весны, то обязательно дождется сына, которому оставался служить еще год. Она часто видела его во сне, и каждый раз он появлялся маленьким, в коротких штанишках, с разбитыми коленками. Она тянула к нему руки, а он ускользал от нее, прячась то за шкаф, то за кровать, и ей никак не удавалось рассмотреть его хорошенько.

Он был у нее один. Она хотела еще завести девочку, но не успела — муж запил и пил беспробудно, появляясь домой только переночевать. Она даже и теперь не могла понять, почему свалилась на нее эта напасть, отравившая всю их жизнь. Они гулять начали еще в старших классах, а когда он приехал в отпуск — служил на Балтике, — поженились и жили первые десять лет душа в душу. У Ловцовых была большая семья, и скоро они отделились, поставив на месте дедовой халупы пятистенок в четыре окна на улицу, с верандой, выходившей в вишневый сад. Коростынь исстари славилась своими вишнями, а у деда сад был едва ли не лучшим. Там у него в самом углу стоял омшаник, в который он на зиму переносил десяток ульев. Дед у них был строгого нрава: не пил, не курил, большую часть своего времени с молодых лет проводил возле пчел, тварей разумных и чистоплотных.

Муж запил, когда в доме появился достаток и лишние деньги, казалось бы, следовало радоваться и жить в свое удовольствие, но это удовольствие обернулось вечным праздником, который морем разливанным выплеснулся из берегов и пошел гулять по городам и весям, зацепив краешком и старшего Ловцова. Он выпил первый раз на их свадьбе, его вывернуло, и дед сказал: «Этот, слава богу, пить не станет», а он взял да и сбился с панталыку. «Когда это случилось? — печально спрашивала себя Людмила Николаевна, поглядывая в синее окно. — Он всегда был такой добрый итакой ласковый, никто от него отказа не слышал. Бабкам помогал огороды пахать, дрова пилил им, бывало, шутя, и воды принесет». Бабки и начали первыми подносить стаканчик-другой; сперва отказывался, потом, посмеиваясь, принимал, деньги появились лишние — колхоз хорошо платил, — Людмила Николаевна сама же и не скупилась на трояки и пятерки. «Ломается мужик, как лошадь. Пусть отдохнет». Вот и отдохнул. С озера его привезли на телеге. Он разбух, был черен и страшен. Людмила Николаевна глянула на обезображенное тело, ноги у нее подкосились, и она молча повалилась на землю. Ее быстро отходили, и она сама дошла до дому. В тот день она надела черный платок и перестала улыбаться.

До того как муж утонул, она не задумывалась, любит ли она его или просто живет по старинке, как жили ее бабки: раз вышла замуж, приходится терпеть всякое, а по хорошему ли мил или по милу хорош — это уже мало кого волновало. А не стало его, и она поняла, что любила и верила исстрадавшейся душой, что опомнится он и заживут они опять, как после свадьбы, открыто и радостно, но, видимо, обошло ее счастье стороной. «Будьте прокляты, эти деньги, — думала она, возвращаясь в теплую постель. — Пока не было их в достатке, и соблазнов не было. Жить бы да жить, а что получилось?..»

Получилось — хуже не придумаешь. Если бы не сын, жить вообще стало бы нечем, и никакие деньги не принесли бы счастья, хотя ради них и ломались оба: сперва дом поднимали, потом одеться хотелось получше, потом... «Пусть бы опять дедова хибара, — думала она, следя за тенями на потолке, которые наплывали неслышными волнами. — Пусть бы и достаток прежний — молоко да хлебушко, но чтобы и жизнь прежняя — радостная и молодая. Да как же я ухитрилась просмотреть ее? Он, дурачок, пел: «На большую не прошу, дай на маленькую». А я-то, дурочка, поперву сама за большой бегала в лавку. Вот и добегалась. — И молила, обратя взор все к тем же блуждающим теням на потолке: — Сыночек, кровинушка моя, побереги честь свою. Не повторяй отца в худом. Жизнью тебя своей заклинаю!»

Какими длинными ни были ночи, но и они проходили; кряхтя, с печи слезал дед, начинал драть лучину, разводил огонь, шел по привычке во двор. Обряжаться Людмила Николаевна уже не могла, и скотину пришлось свести, но дед не мог сидеть на лавке сложа руки и торкал во дворе вилами в старый навоз, бурча себе под нос, что вот-де коровушку можно было бы и оставить, а то вернется внук с флотов, и творожку своего не будет, и сметанки, да и двор без коровы — это уже и не двор, а дровяной сарай, правда, в Коростыне никогда дрова в сараях не прятали, складывали их под навесами в поленницы.

— Перестань, дедуля, — просила его Людмила Николаевна. — Не по своей воле свели скотину. Мочи моей не стало.

— Я и говорю, что мочи нет, — согласился дед. — А то разве поднялась бы рука? Красниковы никогда не числились с худого десятка, а жить пришлось будто самые худородные.

— Сереженька отслужит, пусть сам решает, как ему жить.

— Это конечно, — соглашался дед, но, подумав, все-таки уточнял на свой манер: — Только решай не решай, а без коровушки жить плохо.

— Заводи, если могутной, а я тебе, видать, уже не помощница. Вот только Сережку дождусь...

— А может, вызов пошлем ему? Говорят, отпускают, если врач подпишет.

— Не торопи меня туда... Успею еще.

Людмила Николаевна все утро серой тенью бродила по дому, принялась подметать, но веник не слушался ее, пыталась помыть посуду, но и тарелки валились из рук. Она прилегла, натянула старенький полушубок на ноги и попросила:

— Свозил бы ты меня, дедуля, на кладбище. Мамушку хочу проведать. И его тоже. Хоть и плохо мы с ним последние деньки доживали, а все равно — свой.

Дед было закочевряжился, но взглянул на ее узкое, исхудавшее лицо с серыми разводьями под глазами и засуетился.

— Ладно уж... Может, бригадир лошаденку даст. Так мы мигом и обернемся, — приговаривал он, запихивая свое тощее тело в душегрейку. — Это ж, конечно... Вот и я давненько... Да уж ладно.

Он вышел в сени, впустив в дом белый клуб морозного воздуха, и валенки его проскрипели по снегу в заулке. Вернулся он только к обеду, разрумянившийся и веселый. Людмила Николаевна поняла, что он где-то приложился, но виду не показала, а дед ничего и не скрывал.

— Лошадушку сразу дали. А упряжь где взять? Пришлось конюха угостить, Васю Мокрова. Он и тропинку к могилкам расчистил. Маленькой не отделался. Ну и понятно... Ты уж прости. Нынче мужики без бутылки шагу не ступят.

— Домой бы надо было зазвать. И тепло тут, и посуда чистая...

— Не, ничего, — сказал дед, умолчав, что зазывал Васю Мокрова домой, да тот не захотел идти к больной — побрезговал. — Мы прямо в конюшне. Там и лещик вяленый нашелся. А лошадки — тварь чистая.

— Деньги возьми за божницей, — сказала Людмила Николаевна.

— А не надо, — лихо сказал дед. — У меня на это капиталец есть.

— Ты-то хоть не пей, — с тоской в глазах попросила Людмила Николаевна.

Дед сразу присмирел.

— Для дела ежели, — сказал он покаянно. — А так я ни-ни.

Людмила Николаевна собиралась долго, пересмотрела все платья в шкафу, почти не надеванные. «А куда было надевать-то?» Наконец сняла шерстяное, бордовое, которое купили ей в Руссе после того, как она разрешилась Сережкой. Тогда она была тонюсенькой, а платье все равно оказалось тесноватым, но она давно хотела такое и лукаво сказала мужу: «Кончу Сереньку кормить и еще похудею». Сейчас и это платье болталось на ней, словно мешок, но снимать его уже не было сил. Она нашла кожаный поясок, бывший в моде лет десять назад, подпоясалась, и, глядя на нее, дед даже украдкой смахнул слезу — такой она была угловатой и жалконькой. «Сам убрался и ее поволок за собой, — подумал он. — Ох, дела-дела...»

— И ехать уже будто не хочется, — присаживаясь на краешек лавки, сказала Людмила Николаевна. — Вот и не принималась-то ни за что, а уже устала.

— Полежи. Я один вмиг обернусь. Что скажешь, то и сделаю.

— Раз собралась, надо ехать. В другой раз, может, и не соберусь. Только вот посижу маленько, дух переведу.

Дед пошел задать лошади сена, размел снег возле двора, внутри которого стоял еще хлев, но и сам двор, и хлев уже были нежилыми, простуженными Шелоником, гулявшим в них, как на воле. Когда дед вернулся в дом, Людмила Николаевна все еще сидела на лавке, перебирая длинными, тонкими пальцами кисточки у платка.

— Может, отвести лошадь в конюшню? — тихо спросил он.

Людмила Николаевна ответила не сразу:

— Погоди... Вот только с духом соберусь.

Наконец она поднялась, поправила на голове платок, с трудом влезла в пальтишко и неслышно побрела к порогу.

Дед помог ей спуститься с крыльца, усадил в кошевку, укутал ноги тулупом, дернул вожжами, сказав: «Но», и тут же затпрукал.

— Двор-то забыл замкнуть...

— Зимой в селе чужих нет, а свои не тронут.

— Ну, ежели... — сказал дед, причмокнув, натянул вожжи и хлопнул ими по крупу лошади. Та тяжело вздохнула, мелко перебрала ногами и легко взяла с места. — Но! — по привычке повторил дед и, обрати лицо к Людмиле Николаевне, спросил: — Только к матери? Или к нему тоже?

— И к нему, — сказала Людмила Николаевна.

«А и ладно, — подумал дед. — По-христиански это, по-человечески. Какой ни муж, а все муж», — опять чмокнул губами и крикнул:

— Но, милая!

В кладбищенской ограде стояли действующая белая церковка Успенья и покосившаяся избушка, в которой прежде жил причт. Теперь священник приезжал только на службу из Старой Руссы, и церковь большую часть времени простаивала на замке. Перед воротами дед опять тпрукнул, почесал пятерней под шапкой, но Людмила Николаевна была так слаба, что он мысленно плюнул на все условности, кряхтя слез с облучка в сугроб и, обметая его полами длинного полушубка, пошел к воротам и растворил их, благо Вася Мокров не поленился и за поллитровку дорожку размел хорошо.

Снегу на материнской могиле навалило много, крест с оградкой едва проступали над сугробом, весело голубея свежей краской.

Дед снял шапку и поклонился.

— Вот тут и упокоилась твоя матерь, а моя, стало быть, дочерь, Прасковья Дмитриевна, царство ей небесное. — И дед перекрестился.

Людмила Николаевна стояла недвижно, как будто примерзла, потом разжала почерневшие губы и промолвила:

— Свези теперь к нему.

Красниковых с незапамятных времен хоронили возле паперти, у них до революции был даже свой склеп, который разорили, когда валили с церквей кресты, но крест на коростыньской церкви бабам удалось отстоять, а склеп все-таки сровняли с землей, дескать, нечего Красниковым выпендриваться, пусть лежат, как все. Ловцовы же, жившие в двух верстах от Коростыни, в Пустоши, некогда приписанной к успенскому приходу, имели свои могилы в дальнем углу кладбища, ближе к открытому полю. Туда Людмила Николаевна и велела деду ехать. Дед крякнул от обиды — в тот угол пришлось объезжать кладбище по целику, — но ослушаться не решился.

Дороги туда, по всем понятиям, не должно было бы быть, но дорога туда оказалась даже наезженной, только припорошенной ночной метелью, видимо, там недавно кого-то хоронили. Дед повеселел, даже начал понукать лошадку:

— Н-но, милая, н-но, родная...

— Не гони, — попросила Людмила Николаевна. — А то трясет шибко. Всю душу выворачивает.

— Да я что ж... Это конечно...

Не вылезая из кошевки, Людмила Николаевна поклонилась всем Ловцовым сразу, потом огляделась. Тут было много свежих могил.

— Откуда же это столько? — изумилась она. — Вроде бы у нас последнее время и стариков столько не преставилось.

— Не, не помирало, — согласился дед. — Да тут, если хочешь знать, стариков и нету. И баб тоже. Вон памятничек стоит. Так это Ванюшка Растопчин из Пустоши. С Серегой нашим дружил, вместе и призывались. В Афганистане погиб. Это, должно, школьники ему цветы носят. А все прочие — пьянь наша. Кого по пьяному делу трактором задавили, кто сам тем же порядком в бане сгорел.

— Много набирается, — не поверила Людмила Николаевна.

— Так и пьют все, — возразил дед.

Людмила Николаевна пригорюнилась:

— Если помру...

Дед быстро перебил ее:

— Да живи ты, господь с тобой, живи.

— Я и не собираюсь помирать, а только если помру, похорони меня рядом с мамушкой. Не хочу лежать среди... — Она не договорила и помолчала. — Поворачивай домой. Озябла я, чаю захотелось.

На кладбище ехали — молчали, а возвращаясь домой, и совсем говорить стало не о чем. Людмила Николаевна ссутулилась, с головой уйдя в лисий воротник, казалось, дремала, только когда проехали Путевой дворец, встрепенулась.

— Дедуля, что же, и раньше у нас так пили?

— Не-не, — сказал дед. — По престолам ежели, на май само собой с Октябрьскими, ну Новый год еще пристегни, а так свадьба или похороны. На дни рождения гостей не звали, справляли тихо, по-семейному, вино на стол не ставили. Вино подавалось только при гостях. Без гостей не моги и думать.

— А когда же пить начали? И с чего бы это?

— А ни с чего — деньги лишние завелись. В лавке, кроме вина и хлеба с сахаром, почитай, и купить стало нечего. Вот и начали мужики ее глушить, а за ними и бабы потянулись.

Людмила Николаевна тихо вздохнула:

— Горе-то какое.

— Не говори и не говори. Раньше, ежели кто в помощи нуждался, толоку собирали. А теперь спасибо не в почете и денег не берут. За все бутылкой плати.

Дед уже завернул к себе в проулок, как Людмила Николаевна радостно забеспокоилась и глаза ее ожили, словно бы освободились от боли, и даже заблестели.

— Гляди-ка, деда, никак Сережка идет?

С того конца, ближнего к Шимску, по широкой улице, невзирая на мороз, в одном бушлате и в бескозырке вышагивал морячок. Не дожидаясь, когда дед поможет ей, Людмила Николаевна спустила ноги с кошевки, оперлась на плечо деда и, подойдя к плетню, легла на него грудью и начала ждать, светясь радостью. Она наконец признала в моряке Колю Морякова из Пустоши, дружка своего Сережи, и кроткая улыбка ее стала потихоньку угасать. Не доходя до их калитки, Коля Моряков ловко подкинул руку к виску и радостным голосом спросил:

— Не узнаешь, тетка Люда?

— Как не узнать — узнаю... Давно ли прибыл, Коленька?

— Только из Шимска двигаюсь. Опоздал на автобус, так меня какой-то на «жигуленке» подкинул до мстонской повертки. А тут всего ничего осталось. Серенька-то что пишет?

— В океан ушли.

— А я только что из океана, — тем же веселым голосом сказал Моряков. — В порядке поощрения отпустили на десять суток. А Серенька не собирался приехать?

— Пишет, что после океана, может, тоже отпустят.

— Жалко, не вместе. Мы бы тут дали шороху.

— Через год все равно увидитесь.

— Понятное дело, если в мичманах не останемся.

— Чайку-то с морозца зайди попить.

Моряков потоптался на месте, смущенно улыбнулся.

— Пойду я, тетка Люда. Мать с отцом, наверное, заждались. Я их телеграммой известил. Если бы не известил, то другое дело, а так нельзя.

— Чего ж тебе так идти, когда у нас лошадь стоит в заулке. Дедуленька! — позвала Людмила Николаевна, поворачиваясь к деду. — Довез бы ты Колю. А то смотри, как он легонечко одет. Замерзнет ведь.

Дед с Моряковым уехали, уже и повизгивание полозьев на мерзлом снегу исчезло за поворотом, а Людмила Николаевна все стояла у плетня и тихо улыбалась, потом в два приема, передохнув на второй ступеньке, поднялась на высокое крыльцо, которого прежде не замечала, прошла в дом, спустила платок на плечи и, не снимая пальтишка, присела к столу писать письмо.

«Сереженька, сыночек, какое чудо-то случилось у нас. Возвращались мы с дедом с кладбища, а тут гляжу — идет с того конца морячок. Так и захолонулась вся, подумав, что ты пришел на побывку. А тут глядь-по-глядь — это Коля Моряков, дружок твой из Пустоши. Хороший такой стал, совсем мужиковатый, из океана, говорит, вернулся. Дед повез его на лошади в Пустошь, а то побоялись, как бы не замерз. Ты если поедешь, так теплее одевайся. Морозы у нас стоят страсть какие. Воробьи на лету даже падали. А я теперь, кровинушка моя, тебя стану ждать. Какой-то ты у меня, хоть бы вполглаза взглянуть. И дед тебя тоже ждет. Хочет к твоему приезду корову опять на двор привести. Неуемный он у нас, вот только винишком тоже стал баловаться. А если пристрастится, то быстро себя растратит. Но ты, сыночек, не расстраивайся, я ему воли, как твоему отцу, не дам. Служи честно и помни, что в нашем роду был генерал. А я буду ждать тебя и днем и ночью».

Она достала конверт из старого ученического портфеля, который Сережка носил еще в младшие классы, надписала адрес, заклеила конверт, лизнув языком по краю, и уронила голову на руки, заплакала, вздрагивая худеньким телом, которому было просторно в пальто.

На стене ровно и внятно тикали ходики.


2

Волны катились лениво, подставляя свои глянцевые бока солнцу, которое, ударяясь в них, дробилось и сверкало, слепя глаза. Видимость была хорошая, и корабли супостата, растянувшиеся по горизонту, просматривались словно на ладони. Над авианосцем зависли два белых вертолета, наверное спасатели. Там, по всей видимости, готовились к полетам.

Ковалев вышел на открытое крыло мостика, прищурясь на солнце, сел в кресло, которое тут было жесткое и не располагало к долгому сидению. Он, собственно, и не собирался засиживаться, хотел только взглянуть на супостата. Они занимались своим делом, в общем-то начихав на то, что к ним присматривался «Гангут», и в этом как раз и состояла загадочность их поведения. «Что супостаты тут делают? — думал Ковалев. То, что они не пасли свою лодку и не сторожили «Гангут», ему уже становилось ясно. — Но тогда — что?»

Появился экспедитор и молча протянул Ковалеву журнал радиограмм. Ковалев никак не мог привыкнуть к этому молчаливому таинственному узбеку и всегда вздрагивал, когда тот словно бы из-за спины неожиданно протягивал ему журнал.

— Когда вы научитесь докладывать, появляясь на мостике?

— Научусь, товарищ командир, — сказал экспедитор.

— «Товарищ командир» я для старших офицеров, а для вас у меня есть звание — капитан второго ранга, — с отеческим добродушием проворчал Ковалев. Прочитав радиограмму, проставил время и расписался.

— Есть, товарищ капитан второго ранга.

— Ну, ступай, — разрешил Ковалев экспедитору.

Из радиограммы выходило, что танкер-заправщик должен был появиться после обеда, но на прямую связь еще не вышел, поэтому Ковалев распорядился передать ему свои координаты через спутник связи и приказал усилить наблюдение.

Помимо воды, топлива и продуктов танкер должен был еще доставить и почту, которую ему передали в селе Селиванове. Сокольников уже докладывал Ковалеву, что экипаж заждался писем, дело прошлое, Ковалев и сам предполагал получить письма от жены и от сына, он даже себе не признавался, что соскучился по ним, а между тем от одного только предвкушения, что скоро своими глазами увидит выстраданное Томкино слово, сладко и тревожно замирало сердце. И Севка, этот сорванец, до которого у него так и не дошли руки, тоже небось что-нибудь начирикал. «Вот вернемся в базу, попрошусь в отпуск, подумал Ковалев. — Закатимся мы куда-нибудь втроем. Вот тогда-то я и займусь своим отпрыском. Держись, Севка, спускать портки, правда, уже поздновато, но все ж таки...»

У Ковалева, как и у всякого отца, у которого недоставало времени для воспитания собственного чада, была своя вожделенная мечта. «Выпороть бы тебя», — невесело думалось ему, когда за сыном открывался какой-нибудь грешок.

На авианосце начались полеты: сперва, взревев, круто взмыли в небо «Интрудоры», потом взлетела парочка «Корсаров». Ковалеву хорошо было видно, что самолеты пробегали не более половины взлетной палубы, составляя интервалы между взлетами не более тридцати секунд. Он даже крякнул от зависти — так ловко и слаженно уходили самолеты в полет, — и скоро все небо унизали ревущие треугольники, и на «Гангут» с поднебесья обрушился свистящий грохот.

Крутились антенны локаторов — у средств ПВО была готовность номер один, — и голубые экраны усеяли светло-желтые точки: авианосец поднял в воздух не менее полусотни самолетов. Неожиданно с поднебесья сорвались два треугольника и с грохотом понеслись на «Гангут», но, не долетев до него метров триста, свернули в сторону и за кормой сбросили болванки.

Ближе к полудню авианосец стал сажать самолеты на палубу, там, видимо, тоже пришла пора обеда. На мостик поднялся дежурный офицер.

— Товарищ командир, обед готов. Прошу снять пробу.

— Пробу снимет замполит. Старпом, останетесь за меня, — резко сказал Ковалев и добавил мягче, сам услышав свою резкость: — Я спущусь в каюту помыть руки.

Он почувствовал, что становится раздражительным: предположительно сегодня на связь должен был выйти командующий, а ему практически докладывать было нечего. Эскорт из пяти вымпелов старательно прерывал все его эволюции, и Ковалев понимал, что в этой ситуации он владел только одним оружием — терпением, но оправдает ли это оружие командующий?

— Если выйдет командующий на связь, переключите на каюту.

— Есть, — почти не вслушиваясь в слова командира, сказал Бруснецов.

Создавшаяся ситуация ему тоже не нравилась, но в отличие от командира он был не волен принимать решения, являясь исполнителем чужой воли. Он был сторонником быстрых действий и считал, что давно следовало бы прорваться сквозь строй супостата, уйти в открытый океан и там попытать счастья, но он не спешил лезть к командиру со своими советами, зная его крутой нрав, который не раз испытал на своей шкуре, прежде чем сообразил выработать тактику поведения с ним. Не только командиры изучают своих подчиненных, не в меньшей мере и подчиненные изучают своих командиров, и кто из них больше преуспел в этом деле, бабушка, как говорится, еще надвое сказала.

После полудня авианосец опять поднял самолеты в воздух, но на этот раз они словно бы не замечали «Гангута», а, взмыв в зенит, сразу исчезали в голубой бездне, почти не оставляя за собою реверсивных следов.

«Эти мальчики шутить не будут, — подумал Ковалев. — Потребуется — они ударят без жалости и сожаления. За это, собственно, им и доллары отваливают».

Его размышления прервал вахтенный офицер:

— Товарищ командир, на связи танкер.

— Хорошо, — сказал Ковалев и взял из рук вахтенного офицера трубку. — Я «Гангут». Командир. — Он выслушал приветствия и опять сказал: — Заправляться будем в ночь. Прошу быть в точке в двадцать один тридцать. — Начал говорить капитан танкера, а Ковалев замолчал. — Нет, — и в третий раз сказал он, — мне необходимо, чтобы это произошло ночью. Итак, что у вас? Вода? Топливо, продукты? А почта? Прекрасно. Так что действуйте по своему усмотрению. Повторяю для памяти — рандеву в двадцать один тридцать. Прием. Я «Гангут». — И Ковалев положил трубку. — Старпом, сколько у нас воды?

— Тридцать тонн, — тотчас ответил Бруснецов.

— Прекрасно. Устройте помывочку команде. Воду не жалейте. Пусть и бельишко постирают.

— Время жалко, товарищ командир.

— Наше время, старпом, водица. Есть вода, есть и время.

— Как прикажете поступить с офицерами и мичманами?

— Пусть и они помоются. С ПВО повременим. Помоются позже.

Ковалев одним махом перечеркнул весь план работ, который Бруснецов с Козлюком наметили на сегодня, даже успели утвердить его у Ковалева, но напоминать об этом Бруснецов не стал — помывочка так помывочка, тем более что танкер подойдет вечером, и, значит, надо к тому времени подрастрясти свои водяные цистерны, в которых бережливостью его, старпома, и командира БЧ-5 Ведерникова воды еще оставалось достаточно. «Ну и пусть моются, — меланхолически подумал он, спускаясь к себе в каюту, чтобы оттуда руководить помывочкой. — А то получается, что я вроде бы главный скупердяй. А я не скупердяй — пусть моются. Только пока в океане тихо, надо было бы ржавчину кое-где соскрести да покрасить палубу и швартовые устройства. В шторм покраской не займешься. В шторм соль опять начнет жрать металл. Сейчас самое время его просуричить. А так что ж — я не скупердяй».

Он собрал у себя командиров боевых частей и начальников служб и команд и сказал весьма строгим голосом:

— Мы с командиром решили устроить помывочку личному составу. На стирку белья вода также будет отпущена.

Козлюк хотя и слышал весьма серьезное «мы с командиром», тем не менее на стуле заерзал.

— Суричиться же надо, товарищ капитан третьего ранга, — сказал он со слезой в голосе. — Сами же говорили... И командир согласился.

— Боцман, не мельтеши, — сразу уставшим голосом заметил ему Бруснецов. — В ночь танкер подойдет. Надо цистерны к его приходу освободить.

— Эт-то понятно, — согласился Козлюк, но согласия его хватило ненадолго. — Да ведь погода такая не всегда бывает в океане. А заправиться и завтра бы могли.

«А и верно, — подумал Бруснецов. — Почему бы сутки было не переждать? Танкер шел в такую даль, так потерять сутки-другие ему уже ничего не стоит», — но сказал опять строгим голосом:

— Ты, боцман, как малый ребенок. Помимо погоды еще существуют высшие интересы. Головой надо думать.

— Эт-то конечно, — сказал Козлюк, — только ведь не всегда так получается. Порой думают не головой, а чем-то еще другим.

— Вот поди на мостик и развей там командиру эти свои мысли.

— Хе-хе, — сказал Козлюк.

Перед ужином танкер снова вышел на связь, и связь эта уже больше не прекращалась. Танкер шел милях в тридцати прямо по курсу, и Ковалев теперь сам рассчитывал время, когда начать заправку. Он не хотел ее форсировать, предполагая растянуть на всю ночь: погода этому благоприятствовала. «Может, они в конце концов отвяжутся от нас, — думал он с надеждой, что супостатам надоест бесцельно бродить за ними, тем более что и само движение «Гангута» превращалось в бесцельное бродяжничество. И тут же он себя маленько попридержал: — Спокойно, Ковалев, спокойно. Нам терять нечего, и мы тут ничего не забыли. Они же могут потерять многое».

Командующий попросил Ковалева к телефону точно в назначенное время, спросил недовольно:

— Что у вас нового? Доложите обстановку.

— Обстановка прежняя. В ночь произведем заправку.

Командующий там у себя в кабинете помолчал.

— Мы очень на вас надеемся, — сказал командующий. — Вы слышите меня?

— Так точно, товарищ командующий.

— Будьте предупредительны. Помните о конвенции, но настойчивость не ослабляйте. Все прочее остается в силе.

— Вас понял, товарищ командующий. Прием.

Связь окончилась, и Ковалев вложил трубку в штормовые зажимы. Командующий, по сути дела, повторил задание, определив при этом методу поведения — предупредительность (на этом, видимо, настаивали дипломаты) и настойчивость (этого требовали интересы флота). «Ну что ж, — подумал Ковалев, — до сего дня нас упрекнуть было не в чем — мы были достаточно предупредительны, а кроме настойчивости и терпения, в моем арсенале хоть шаром покати».

Танкер обозначился в сумерках, сияя огнями, которых у него оказалось так много, что можно было подумать, будто в океане вырос развеселый город. Танкер «сидел» на волне, неторопливой и валкой, поэтому и сам двигался едва-едва. «Гангут» легко нагнал его, и Ковалев распорядился сперва идти средним, потом — малым. Он решил становиться на бакштов, иначе говоря — пришвартоваться к корме. Сама эта операция в тихую погоду не представляла сложности, поэтому Ковалев был спокоен и немного рассеян. Когда корабль сблизился почти вплотную с танкером и туда на корму полетел бросательный конец, с авианосца тотчас же сорвались два вертолета и с деловым видом, словно курьеры, взяли курс на «Гангут», один завис с левого борта, а другой с правого. Корабли эскадры тоже застопорили ход.

— Любопытничают, — мотнув головой в сторону вертолета, заметил Сокольников. — Высматривают. — Он облизнул сухие губы. — Вынюхивают.

— Пусть нюхают. Может, до чего-нибудь и донюхаются.

Корабли сошвартовались — говоря бытовым языком, связались, — с танкера подали шланги, натянули ходовой трос, по которому челноком начала сновать тележка, доставив на «Гангут» прежде всего почту, свежие — месячной давности — газеты с журналами, а потом уже пошли зелень, мясо, сыр, колбасы, словом, все, что на военной службе принято называть съестными припасами.

— На танкере, качайте полегоньку, — попросил в микрофон Ковалев. — Хорошо бы растянуть это удовольствие на всю ночь.

— Вас понял, — сказал капитан танкера. — Будем качать помалу. Погода не поджимает. А они что, — капитан танкера, кажется, имел в виду супостатов, — давно к вам привязались?

— Только прошли Гибралтар, они и объявились.

— Так все пять вымпелов и идут за вами?

— Так и идут.

— Не жареным ли где пахнет?

— Капитан, не задавайте лишних вопросов. У меня и от своих голова уже идет кругом.

— Вас понял, — проворчал капитан, которому явно хотелось поговорить, и отключил связь.

Один вертолет, тарахтя и постреливая сигнальными огнями, отправился на авианосец, другой еще недолго повисел за бортом, потом перелетел за корму и опустил в воду гидроакустическую станцию. Там, наверное, решили, что танкер мог привести за собой подводную лодку.


3

Утром, едва рассвело, на «Гангуте» читали письма. Их пришло столько, что хватило всем с избытком. Воду с топливом и продукты уже приняли, корабли расшвартовались, но лежали, пользуясь тишиной, неподалеку один от другого в дрейфе. На танкере была приличная сауна, большой запас пресной воды, и Ковалев разрешил старшим офицерам воспользоваться гостеприимством капитана и попариться. Тропики тропиками, а для русского человека баня, если для этого случая в бане еще оказывался запасец приличных березовых веников — лучше бы, конечно, дубовых, но где теперь дубовые возьмешь, — всегда оставалась местом весьма желанным. Ковалев решил потомить супостата и не спешил отпускать танкер, дал возможность съехать с первой группой Бруснецову, а со второй Сокольникову. Те вернулись довольные, разнеженные и даже немного посветлевшие и стали наперебой уговаривать его тоже смотаться на танкер.

— Воды там... А пар... А веники... Сходи — не раскаешься.

— Сходил бы, — притворно вздохнув, сказал Ковалев. — Да вот эти не хотят отпускать. Сторожат все.

— Надо же когда-то встряхнуться, — продолжал уговаривать его Сокольников.

— Не угнетай.

— Что положено быку, того не полагается Юпитеру, — с мрачноватым видом изрек Бруснецов.

— Вот именно, — подтвердил Ковалев и, оставив за себя на мостике Бруснецова, спустился в каюту, распечатал посылку: Тамара Николаевна прислала дюжину носовых платков, индийский чай, растворимый кофе, пять плиток шоколада и шерстяные носки. «Все правильно, — с грустной иронией подумал Ковалев, представив себе расстроенное лицо жены — она всегда расстраивалась, когда он надолго уходил в море. — Для полного счастья мне только и не хватало в тропиках шоколаду и шерстяных носков. Лапушка, да куда мне их надевать? У меня и без носков ноги скоро сварятся».

Сперва он надорвал конверт, надписанный мелким, но разборчивым почерком жены. Она писала, что сын с его уходом на боевую службу в океан заметно повзрослел, пытается говорить баском, твердо решив поступать в нахимовское училище. «Ишь ты, — растроганно подумал Ковалев. — А я собирался его пороть». «А меня избрали в женсовет, — писала, как бы между прочим, Тамара Николаевна. — Работы много, стараюсь по-бабьи с одинаковым усилием поднимать соломину и бревно, поэтому часто устаю. Но я довольна — по крайней мере, почти не остается времени на то, чтобы в сотый раз перечитывать твои старые письма. Знаешь, я уже боюсь этого занятия. Мне все начинает казаться, что мы до сих пор так и не сказали друг другу чего-то очень важного, может даже главного, словно бы жили впопыхах, не замечая друг друга. С каждым твоим уходом в море мне все больше не хватает тебя здесь, на берегу. Я все жду тебя, жду, и эти ожидания становятся большей частью моего бытия. А вчера меня насторожил звонок от командующего. Он был мил и любезен, сказал, что у тебя все хорошо, а я ему не поверила. Когда начальство становится любезным, жди плохих вестей. У тебя на самом деле все хорошо? Я знаю, что ты в любом случае напишешь, что у тебя все хорошо, но ты напиши так, чтобы я поверила твоим словам».

«А у меня нет таких слов, — расстроенно подумал Ковалев. — Какие есть, я тебе их все уже сказал. И новых у меня, наверное, больше не будет. Я даже не знаю, как писать, что у меня все хорошо, потому что у меня на самом деле пока все в норме. А что касается этих, — он непроизвольно мотнул головой в сторону иллюминатора, — так это, лапушка, служба. Не эти, так другие свалятся на мою голову — свято место не бывает пусто».

Севка писал кратко, видимо, уже стыдился эмоций. Он добросовестно перечислил все оценки за четверть, все фильмы и все книжки, которые успел посмотреть и прочитать за то время, пока Ковалев находился на боевой службе, заметив при этом, что все это так себе, если не сказать хуже. «А вообще, отец, — неожиданно заключил Севка, — я решил идти по твоим стопам. («Ишь ты, — подумал Ковалев, — «по твоим стопам» — слово-то какое...») Буду поступать в нахимовское училище».

«По моим стопам — это хорошо, — опять подумал Ковалев, берясь за ручку, поискал среди деловых бумаг чистый лист, которого, как на грех, не оказалось, и отложил ручку в сторону. — Только учти, сын, у тебя тоже будет мало слов. Мать права, видимо, я становлюсь сухарем, тебе это тоже грозит. Эмоции в нашем деле — забава вредная». Он сложил письма в стол, посылку прибрал в шкаф, кофе с чаем и шоколад положил в холодильник. «Как хорошо, что Томка не знает, что у меня нет времени ни чаю заварить, ни кофе приготовить». Он надел тропическую пилотку с огромным козырьком и поднялся на мостик.

— Читал от своих письма?

— Никак нет, — сказал Бруснецов. — Не успел.

— Ступайте к себе. Почитай. Это занятие весьма облагораживает нашего брата. — Ковалев насмешливо повел бровью. — Жена моя, несравненная Тамара Николаевна, упрекнула, что у меня нет каких-то особых слов. А у меня их на самом деле нет. Люблю — и баста. Очень люблю? А я, к сожалению, не понимаю, как это можно любить очень и не очень. Люблю — это, значит, люблю, а все остальное — это уже не любовь, а увлечение, что ли, симпатия или еще что-то. А ты как считаешь, старпом?

— Трудно мне считать, товарищ командир. У меня вся палуба из-за этой помывочки осталась непокрашенной. Эти вопросы лучше задавать замполиту. У него голова о палубе не болит.

— Ты что же — и жене про палубу напишешь?

— Жене я о палубе не напишу. И красот здешних тоже описывать не собираюсь, потому что в упор их не вижу. Пишу ей — люблю. Я на самом деле ее люблю. И целую. Это непременно. Ну и понятное дело — береги детей.

— У тебя, если не ошибаюсь, их трое?

— Пока трое, — уточнил Бруснецов.

Ковалев с любопытством поглядел на Бруснецова.

— Пока — это как понимать?

— Жена у меня пытается своими слабыми силами выправить демографическое положение в стране, поэтому считает, что пятеро — это нулевая отметка.

— Постой, а кто она у тебя?

— Историк она у меня. Вся в Иванах сидит: в Калите, да в Третьем, да в Грозном.

— Ну ступайте, — сказал Ковалев и отвернулся.

Он с женой не догадался завести второго, не говоря уже о третьем. А эти на пятерых размахнулись. «Интересно, а велика ли у них квартира? — подумал Ковалев. — Ведь такую ораву где-то и разместить надо. Наши малогабаритки серьезной семье не соответствуют. В наших малогабаритках только одного и иметь».

Он подошел к борту, глянул на океан: мертвая зыбь неслышно перекатывалась из одного края в другой, легонько подбрасывая на своих плечах фрегаты, и даже крейсер заметно клевал носом, только авианосец, словно утюг, стоял недвижимо, как будто был намертво впаян в здешние голубовато-зеленые волны. На ближнем к «Гангуту» фрегате отворилась дверь в надстройке, видимо на камбуз, оттуда вышел негр-кок в белом колпаке, с лагуном, прошел на ют и выплеснул помои прямо за борт. Потом поглазел на «Гангут», бросил в рот сигарету и, попыхивая дымком, покачал головой, но скоро ему это глазение надоело, он швырнул сигарету в воду, подхватил лагун и вальяжной походкой проследовал к себе. Там была чужая жизнь, в чем-то похожая на ту, которой жил «Гангут» — тут коки тоже выходили покурить на ют и тоже вываливали помои за борт, — в чем-то непохожая, и та жизнь таила в себе столько же загадок, сколько и неожиданностей.

— Вахтенный офицер! — позвал Ковалев громким голосом. — Офицеры все поднялись на борт?

— Сейчас от танкера отвалит катер с последними.

— Добро. Как только офицеры вернутся, катер на борт. После этого танкер может следовать своим курсом.

Вахтенный офицер почтительно выслушал и не менее почтительно сказал:

— Есть.

Все эти слова через несколько минут обязаны стать деяниями, которые в свою очередь должны быть отображены в вахтенном журнале в виде коротких и сухих строчек: широта, долгота, время, «катер поднят на борт»; широта, долгота, время, «танкер взял курс»... Этим строчкам суждено жить вечно, потому что сами вахтенные журналы подлежат вечному хранению.

Супостаты сегодня не летали, но треть, если не больше, самолетов находилась на палубе. «Эти мальчики учатся воевать всерьез. — Ковалев вернулся к своей прежней мысли. — Им палец в рот не клади — мигом оттяпают руку по локоть. Черт их поймет, но, может, у них идея — на самом деле доллар. Так сказать, двойная бухгалтерия. Молятся богу, а поклоняются доллару».

Ковалев прошел в рубку, к локатору, на экране которого желтыми точками высвечивались корабли супостата. Они были совсем рядом, в десятках кабельтовых, как на внешнем рейде или в селе Селиванове, и обстановка была вполне мирной, только сам-то этот мир был кажущимся. «Призраки, — подумал Ковалев. — И они, и мы. И небо призрачное, и вода. Еще неделя-другая этих призрачных игрищ, и меня отзовут домой как не выполнившего... — Ковалев помедлил и безжалостно сказал себе: — Не сумевшего обеспечить важного задания командования. Так и запишут. И тогда прощай академия. И прекрасный город Ленинград. Но почему не сумевшего? Просто — не выполнившего. Так короче, проще и точнее. Победу делят на всех. Пусть непоровну, но на всех. За неудачу ответит один командир. Старая как мир истина, но если истина стара, то и мы, причастные к ней, тоже старые. Вот так-то».

Он заглянул в штурманскую рубку. Голайба склонился над столом, на котором ватманским листом, испещренным пометками глубин и склонений и его, Голайбы, знаками, лежал его величество Океан. Заслышав шаги, Голайба поднял голову и машинально включил подсветку, которая обозначила желтым пятнышком нахождение «Гангута» в этом океане. Ковалев мельком глянул на карту — он и без нее знал свое местоположение — и обратил внимание на книгу, лежавшую на краю стола. Он хотел сделать вид, что не заметил ее, наверное, в другое время он так и поступил бы, но сегодня, томимый бездельем и той ситуацией, в которой оказался «Гангут», почти непроизвольно спросил:

— Что читаете?

Голайба смутился, хотя ничего предосудительного в том, что он читал, не было — корабль лежал в дрейфе, к тому же вахтенный офицер, после того как вода и топливо были приняты, объявил готовность номер три.

— «Войну и мир», товарищ командир. Да, собственно, не читаю, а, так сказать, веду дознание с пристрастием. Я со школьной скамьи невзлюбил Наташу Ростову. Не мог простить ей, что она предпочла Анатоля Курагина Андрею Болконскому. А тут разобрался во всем и понял, что не презирать ее надо, а поклониться поясным поклоном. Ее в пятый угол загоняли, как звереныша, а она человеком оказалась. Я как дочитал до сцены, где она ночью в одной рубашонке на коленях подползла к умирающему Андрею Болконскому: «Простите меня», а он ей: «Я люблю вас», у меня изморозь по коже побежала.

— Прекрасно, — сказал Ковалев. — Позвольте-ка я взгляну на карту. Это вот ваши точки? — спросил он.

— Корабли супостата: авианосец, крейсер, фрегаты.

— Так, понятно. — Ковалев поискал глазами микрофон, включил ходовой мостик. — Вахтенный офицер, попросите танкер маленько повременить и еще с часок полежать с нами в дрейфе. Позвоните в ПЭЖ. Пусть наши машинисты попускают дымы. Усильте визуальное наблюдение за супостатом.

— По авианосцу берем постоянно пеленг.

— Меня авианосец сейчас не очень интересует. Я хочу знать, как поведут себя фрегаты. И пригласите на мостик старпома. — Ковалев передал микрофон Голайбе, чтобы тот водрузил его на место — ему с ним работать, пусть и подстроит под свою руку, — только потом сказал ему: — Попытаемся перерезать их строй и уйти в глубь океана. Вы меня поняли, штурман?

— Так точно.

— Ну что ж, пока есть время, сочиняйте свой оправдательный вердикт. Тем более что я и сам когда-то считал Наташу Ростову взбалмошной девчонкой. Но это, правда, было давно, в ту пору, когда мне все девчонки представлялись взбалмошными.

Ковалев прошел в ходовую рубку, где его уже поджидал старпом.

— Вы прочли письма? — спросил Ковалев.

— Так точно, по два раза каждое.

— Кстати, а где вы размещаете свою ораву?

— Когда ухожу в поход, жена уезжает в Ногинск. Там у моих стариков приличный домишко. А когда в базе стоим — дело скверное. Шестнадцать метров жилья в коммунальной квартире.

— А где же вы отдыхаете?

— Я, товарищ командир, на берегу не отдыхаю. Одного мою, другого стираю, третьего глажу. Я отдыхать бегу на корабль. А боевая служба для меня вроде отпуска.

— А что же квартиру — обещают?

— Обещали в тот раз, а вернулись — отдали другому. Говорят, тот, дескать, нуждался больше нашего. Вообще-то, я не понимаю этого «больше» и этого «меньше».

Ковалев покрутил головой.

— Н-да... Ладно, старпом, это уже будем решать в базе. Тут нам это не решить, хоть мы все лбы разобьем о переборку... Сейчас я попытаюсь разрезать их строй и уйти подальше в океан. Если они не позволят этого сделать, на завтра на девять тридцать назначаю учебное бомбометание.

— Прикажете болванками?

— Разумеется... Вы же не можете гарантировать, что их лодки в этом районе нет. А если она бродит тут, только мы ее за общим шумом не слышим? Тогда, старпом, от нашей консервной банки останутся одни воспоминания. Впрочем, наверное, и вспоминать станет некому.

Бруснецов молча склонил голову, дескать, воля ваша.

— Вахтенный офицер, мы с танкером подымили маленько?

— Так точно.

— А что там у супостатов?

— На авианосце все тихо. Крейсер выкинул шапку, должно быть, заторопился. У него топливная-то аппаратура в норме. Фрегаты тоже замельтешили.

— Вот и пусть мельтешат. Передайте на танкер, чтобы еще подымил. И мы тоже. Кстати, что у нас с обедом?

— Обед готов, товарищ командир.

— Вот и прекрасно. Пообедуем. Пусть моряки воспользуются адмиральским часом. Спешить нам все равно некуда.


4

На «Гангуте» и после обеда читали письма.

Суханов тоже получил обширную корреспонденцию: от отца с матерью, от сестер, от одноклассников, которых судьба разметала по всем флотам, но все это были не те письма, а то, которое он особенно ждал — собственно, его-то он и ждал, — не пришло. Он посидел у себя в каюте, потом спустился в акустический пост. Там он застал одного Ловцова, который играл на «пианино» — был в наушниках, покручивал настройку и, легонько подрагивая губами, улыбался. Суханов покашлял в кулак, подумав, что Ловцов слушает музыку. Ловцов вздрогнул от неожиданности и вытянулся, сняв наушники.

— Ничего, ничего, — поспешно оказал Суханов и спросил, чтобы только не образовалась пауза: — Ничего музычка?

— Никак нет, — растерянно промолвил Ловцов. — Мы давно уже буй размонтировали, и мичман отнес его в Ленинскую каюту.

— А что же вы тогда слушали?

— Сейчас все корабли замолчали. Тихо стало. А тут еще письмо от матери получил. Хорошее такое...

— И вам захотелось... — Суханов не докончил свою мысль, но Ловцов понял его и усмехнулся.

— Я не такой наивняк, товарищ лейтенант. Тут лодки сейчас нет. А мне просто захотелось побыть одному. Совсем одному.

Суханов присел рядом, надел наушники, прижав их руками, прислушался и снова снял их: молчали корабли, молчал и океан, только где-то неподалеку резвились дельфины, но, возможно, Суханову это просто показалось. «Конечно же, показалось», — подумал он.

— А я вот не получил письма.

— А будто мичман относил вам почту в каюту.

— Это не те, Ловцов, письма... Вернее — те. Я знал, что они придут, поэтому и не ждал, и они пришли. А вот то, которое я ждал, то, должно быть, так и не написали.

— Мне такие тоже больше не пишут. — Ловцов понял, что недоговаривать нельзя — замахнулся, так бей, — и он сказал: — Замуж выскочила, в Шимске теперь живет. Райцентр наш. Писали как-то, что родить собралась.

— Если больно...

— Теперь уже не больно. Пусто только стало. Если бы не маманя с дедом, так и домой бы не вернулся.

Они вместе поднялись в жилую палубу: Ловцов по коридору пошел в кубрик, а Суханов взбежал еще по одному трапу и очутился в офицерском коридоре, не доходя до своей каюты, крепко стукнул в соседнюю дверь.

— Заглядывай, — пригласил Блинов. Он, кажется, пребывал в меланхолии, возлежал на койке, рассматривая фотографии. — А, это ты, — сказал он, приподнимаясь и протягивая Суханову визитку.— Знакомься. Моя супруга. Правда, бывшая.

Суханов присел к столу, мельком глянул на фотографию, чтобы не проявлять излишнего любопытства, и отложил ее в сторону.

— Красивая, — сказал он. — На киноактрису похожа.

— Стерва, — безжалостно, как приговор, произнес Блинов.

Суханов заинтриговался.

— Это почему же?

— Да потому, бравый лейтенант, что они все — стервы. Думаешь, та, из раскопа, не стерва? Стерва.

— Ты их под одну гребенку не стриги.

Блинов свесил ноги на палубу, ловко попал ими в шлепанцы и, зевнув, потянулся до сладкой истомы в теле.

— Маэстро, уговорили. Ту, из раскопа, в эту компашку не заметаю, но все прочие — стервы. Я их теперь насквозь вижу. А раз вижу, то и решил для себя, что жить надо без выкрутасов: любить так любить, ненавидеть так ненавидеть.

— Кого любить и кого ненавидеть? Этих стерв? — иронически спросил Суханов.

— Разумеется! — закричал Блинов радостным голосом, подпрыгивая на диване. — Нам без них, этих самых стерв, полнейшая хана. Ты не знаешь, что обозначает это слово? Я тоже не знаю, но все равно — хана. Вот твоя, та самая, что из раскопа, прислала тебе чего-нибудь?

— Не прислала, — помедлив, сказал Суханов.

— А ты ей писал?

— Допустим, писал. Ну и что?

Блинов вскочил, пробежался по каюте, снова сел на диван и взъерошил пятерней волосы, стараясь изобразить из себя мыслящего человека.

— Бери ручку, слева от себя найдешь бумагу. Пиши: «Милый мой родной человек Наташа Павловна...»

— «Милый» — ладно, это даже хорошо, — сказал Суханов, вертя в пальцах ручку. — Но при чем тут «родной»? Чушь собачья.

— Ты пиши. Потом разберетесь, кто кому родной. «Милый мой, родной человек. Только здесь, в океанских просторах, я впервые ощутил, как мне одиноко в этом большом и неустроенном мире». Записал? Та-ак. «Жаль, что я не тот тридцатитрехлетний шалопай и мне не дано ходить по морю, как по суху». Записал?

Суханов отложил ручку в сторону.

— «Океанские просторы» и «неустроенные миры» — это же чушь. А если хочешь точнее, то пожалуйста: брех сивой собаки. К тому же все это еще и пошло.

— По-моему, не я тебя зазвал в свою каюту, — холодно сказал Блинов. — По-моему, ты сам ко мне приперся. А теперь еще в пошлости обвиняешь. Вот это-то, дорогой, и есть пошлость.

Суханов мелко порвал бумагу, посмотрел, куда бы ее бросить, но ничего подходящего на глаза не попалось, и сунул в карман.

— Извини, — сказал он. — На этот раз я, кажется, ошибся дверью.

— Бог простит. Только учти: та, из раскопа, тоже стерва. Вернемся — вспомни мои вещие слова.

Этот эпизод остался на «Гангуте» незамеченным, но, собственно, на нем и закончилось чтение писем — командир приказал объявить на корабле готовность номер один и, дав указание танкеру следовать своим курсом, сам круто обогнул его и направился в другую сторону. Супостаты явно следили за его действиями, и лишь только «Гангут» лег на курс, намереваясь спуститься еще ниже, наперерез ему бросились два фрегата, а с палубы авианосца сорвался вертолет, бочком отскочил от него, направился к «Гангуту» и завис у него за кормой, высматривая, что делается на палубе.

— Зубами и когтями вцепились. Дай волю — терзать начнут, — проворчал Ковалев. — Вахтенный офицер, полный вперед.

«Гангут» был хорошим ходоком, но и фрегаты шли красиво, тем более что их было два и они способствовали один другому, а скоро и прочие корабли растянулись по горизонту, образуя строй кильватера. Прорываться через этот строй не только уже не имело смысла, но и пошло бы в нарушение «Правил безопасности плавания на море».

— Товарищ командир! — не скрывая тревоги, прокричал вахтенный офицер. — Фрегат начал левый поворот.

— Научитесь говорить на мостике ровным голосом, — заметил ему Ковалев, подумав: «А, черт!». — Самый полный вперед. Сигнальщики, что на фалах у фрегата?

— Делаю левый поворот.

— А еще?

— Шары, товарищ командир.

— Ну, понятно, что шары, — пробормотал Ковалев. — Наберите сигнал: «Прошу не мешать моим действиям».

Фрегат уже перерезал курс «Гангуту», и его борт с белыми цифрами посередине — «1082» и названием на корме «Эл Монтгомери» вырастал перед штевнем «Гангута», и Ковалев почувствовал, что ему захотелось во что бы то ни стало садануть в этот нахальный борт и разрезать этого наглеца надвое, чтобы он тут же отправился к чертовой бабушке кормить акул. Ковалев неожиданно увидел, как лица у вахтенного офицера и рулевого пошли красными пятнами.

— Стоп машина, — сквозь зубы приказал Ковалев хриплым голосом, показавшимся ему самому чужим. — Самый полный назад.

Просвет между кораблями начал помалу увеличиваться, фрегат проскользнул перед самым носом «Гангута», и там из камбуза опять вышел кок-негр и понес лагун с помоями на корму. Пока «Гангут» отрабатывал назад, эскадра успела сомкнуться и оттеснила «Гангут» на прежний курс.

— Вот сволочи, — невольно сказал Ковалев.

На мостик поднялся встревоженный Сокольников.

— Там всю корму бурун накрыл, — торопливо сказал он. — Хорошо, что на палубе никого не оказалось.

— А почему там кто-то мог оказаться? На корабле, если мне память не изменяет, объявлена готовность номер один. Старпом, прикажите командирам боевых частей и начальникам служб и команд доложить о наличии личного состава. Если я узнаю, что по готовности номер один продолжается хождение по кораблю, виновный и его непосредственный начальник будут иметь весьма бледный вид.

— Тут у тебя ничего не случилось? — все-таки не удержался и спросил Сокольников.

«С этого бы и начинал», — с неудовольствием подумал Ковалев, но разгуляться эмоциям не дал, стараясь владеть своим голосом, и потому, что он старался, а не просто говорил, голос его немного дрогнул:

— Случилось то, что, не отработай мы назад, волна накрыла бы не только корму, но и нас самих. Эти мальчики бывают глухи и слепы, когда это им выгодно. Они даже не удостоились отрепетовать на наш сигнал: «Прошу не мешать моим действиям».

— Ты, кажется, обескуражен?

— Можно быть ко всему готовым, но привыкнуть к наглости и невежеству, извини, нельзя.

«Гангут» отвернул вправо, эскадра разомкнулась и опять растянулась по горизонту, и на авианосце начались полеты. Самолеты с ревом проносились над самой водой, потом едва ли не свечой взмывали в зенит и скоро пропадали в опаленной солнцем бездне.

Ковалев весь день был хмур и озабочен, на вопросы отвечал неохотно, сидел в кресле нелюдимо и отрешенно, брезгливо выпятив нижнюю губу. Он понимал, что, если в ближайшие дни не вырвется из этого капкана, командующему как пить дать придется отозвать «Гангут» в базу и тем самым выразить ему, капитану второго ранга Ковалеву, свое неудовольствие, и какой-нибудь шустрый кадровик сделает в его личном деле короткую приписку: «Неперспективен».

Наступило время вечернего чая. Ковалев хотел было отпустить старпома в кают-компанию первым, чтобы потом уже напиться чаю самому в одиночестве, но тотчас же словно бы одернул себя: как бы там дело ни шло, корабельный этикет должен оставаться незыблемым.

— Старпом, — сказал он Бруснецову. — Напомните товарищам офицерам, что являться в кают-компанию надлежит в приличном виде, подтянутыми и свежевыбритыми. Если кто-то решил не уважать себя, это его личное дело, но уважать других он обязан во всех случаях жизни. Я никого не называю поименно, потому что каждый сам должен помнить свое имя и не позорить его. Вы поняли меня, старпом?

— Так точно, товарищ командир, — потерянно ответил Бруснецов, взглянул на свои руки — под ногтями у него скопилась грязь. После обеда проверяли с Козлюком такелаж и крепление на катерах и шлюпках, а воды в бачке не оказалось — израсходовал всю перед обедом, устроив после сауны маленькую постирушку, «Вот черт глазастый, — беззлобно подумал Бруснецов, — «Я не называю никого поименно». Ладно, запомним для ясности. Можно, оказывается, и не называть — оно бывает даже стыднее. Теперь ходи и мучайся — тебя он имел в виду или кого-то другого. Ладно, спасибо за науку».

Вечерело в тропиках без сумерек. Солнце не растекалось по горизонту желтовато-румяной или багрово-сизой — в зависимости от предстоящей погоды — зарей, а сразу падало в воду, на мгновение вызолотив гребни волн, и когда позолота осыпалась, солнца уже не было. Затухала короткая заря, уходя вслед за солнцем, высыпали звезды, крупные, как речные кувшинки в тихой заводи на Клязьме или, скажем, на Соватейке, малахольной речушке, неизвестной широкой публике, но весьма почитаемой аборигенами. Ближе к полуночи рябь на волнах успокаивалась, и небо опрокидывалось в океан, разбросав звезды по всей воде.

Самолеты летали всю ночь, скользя между звезд красными огнями, и палубные фонари на авианосце, вернее все-таки сказать — аэродромные, при внешнем блеске светились матово и даже немного мертво. Ночью самолеты не направлялись к «Гангуту», даже словно бы старались облетать его стороной, остерегаясь, видимо, ответных мер. Впрочем, помимо «Гангута» у них были, наверное, и другие боевые задачи, и они честно отрабатывали их, получая за это звонкую монету.

Медлить дальше было нечего — командир вертолета Зазвонов уже перекалился на солнце и стал похожим на негра-кока с фрегата «Эл Монтгомери», — но после того как тот же фрегат подставил борт «Гангуту», Ковалев решил отложить полеты еще денька на два-три. Работать возле борта не было никакого Смысла — тут и корабельные акустики могли бы вступить в контакт, будь лодка поблизости, — а отправлять вертолет за сорок — пятьдесят километров было весьма рискованно: могли накрыть ракетой, и поминай как звали. Мало ли случалось аварий в океане...

После полуночи на мостике появился Сокольников. Он догадывался, что Ковалев мучительно искал выхода из создавшегося положения и, как всякий самолюбивый человек, наверное, затаился в себе, став сразу одиноким.

— Шел бы ты отдохнуть, — сказал он негромко. — В другой раз они подставлять борта не будут.

— От своих мыслей в каюте не скроешься, — так же негромко ответил Ковалев. — Тут я хоть за кораблями наблюдаю, пытаюсь понять их походку, а по походке и сам характер. А там что — маяться? Спать я все равно не буду.

— Может, все-таки утром вертолет поднимешь?

— Нет, вертолет — мой последний козырь. Он в ангаре, и у меня остается хоть какая-то надежда. Он в воздухе — и уже никакой надежды. Да и им пока не хочу его показывать.

— Хорошая на танкере сауна... — неожиданно сказал Сокольников. — И веники отменные. Мы с вертолетчиком раза по три на полок слазали. Зря ты не сходил.

— Мне и без сауны командующий скоро приличную парку устроит.

Они помолчали. Гудели в небе чужие самолеты, и одни уже заходили на посадку, выстроив в небе цепочку из красных огней, а другие все еще летали по небу такими же красными искрами.

— Хорошо летают, — сказал Сокольников.

— Хорошо-то, комиссар, хорошо, только от их хорошего у меня начинает шея болеть, а раз уж шее неладно, то скоро и голова заноет.


5

Ночь была теплая, а к утру посвежело, и на поручни легла густая роса, словно бы их облили водой. Козлюк поднялся ни свет ни заря и отправился на бак набрать летучих рыб, которых в иную ночь накапливалось с полведра. Летучих рыб на «Гангуте» никто не ел, считая их ядовитыми, но ядовитыми были не они сами, а их желчь, которую Козлюк искусно вырезал, научившись их чистить. Жарить приходилось тоже самому, приспособив для этого старую сковородку, по счастливому случаю не отправленную коками в океанскую преисподнюю.

Небо как будто дрогнуло, тотчас же посветлело, и на востоке прорезалась малиновая полоска, узенькая, словно проведенная японской тушью. Небо из черного стало темно-синим, звезды погасли не сразу, а сперва побелели, и только потом одна за другой стали гаснуть.

Ковалев наблюдал сверху, как Козлюк собирал на баке рыбу, словно грибы, кажется что-то бурча себе под нос.

— Боцман, кого ругаешь? — весело спросил Ковалев.

Утром он всегда чувствовал себя превосходно, а сегодняшнее утро, при ясном небе и почти полном безветрии, было настолько безмятежным, что хотелось почти беспричинно и смеяться, и радоваться, и быть добрым.

Козлюк поставил ведерко на палубу и, задрав голову вверх и придерживая рукой пилотку, ответил недовольным голосом:

— Себя же и ругаю, товарищ командир. Надо было бы покрасить палубу, а я — черт непутевый! — в сауну на танкер поперся. Сауна — это, ничего не скажешь, хорошо, да ведь когда теперь дождемся такого момента?

— Боцман, будет момент, и весьма скоро.

— Ох, не обманите, товарищ командир.

— Тебя обманешь, — проворчал Ковалев. — Рыбы много набрал?

— Больше чем с полведерка.

— Куда же тебе столько?

— Что поем, что повялю. Вас вот хочу угостить.

— Благодарствую, боцман, — сказал Ковалев. — Я к этим летающим рептилиям совершенно равнодушен.

— Вы только попробуйте. Потом сами станете просить.

— Боцман, не уговаривай. Я рептилиями питаться не собираюсь.

— Зря, — сказал Козлюк хорошим боцманским голосом — в меру твердым и в меру хрипловатым.

В этот момент «Гангут» рухнул носом вниз, вспенив воду, из которой вылетела стайка серебристых рыб, похожих в полете на птиц, и две из них спланировали на палубу. Козлюк ринулся к ним, упал на колени, прикрыв ладонями ближнюю к нему, а та, что была подальше, изогнувшись, подпрыгнула и полетела за борт.

— Вот, — торжествующе сказал Козлюк, поднимая руку с зажатой в ней еще трепыхающейся рыбиной.

«А может, на самом деле зря, — подумал Ковалев. — Может, на самом деле надо по утрам собирать на баке летучих рыб, жарить и есть, обсасывая кости и голову?» Он отвернулся от Козлюка и поднял голову к малиновой полоске, которая постепенно становилась золотой. Она начала выгибаться, образуя горб, и этот горб засиял, еще не слепя глаза, но стрелы от него уже побежали по всему небу.

День разгорелся, став просторным и звонким, хотя за шумом падающей воды и ревом машин эти поднебесные звуки вряд ли кто мог расслышать на «Гангуте», но тем хорошо и устроен человек, что иногда он способен слышать то, что видит, а видеть то, что слышит. По крайней мере, Ковалеву казалось, что он слышал эти звоны. Он даже пытался отыскать глазами, откуда они могли исходить, и вдруг вспомнил, что много лет назад, будучи еще мальчишкой, оказался осенним днем в поле, и над ним, клынкая и позванивая, плыли в поднебесье журавлиные клинья. Он не мог понять, почему почти подсознательно к нему на память пришел тот давний, практически забытый день, но, значит, нашлось это общее между настоящим и прошлым, если они оказались похожими.

— Вахтенный офицер! — позвал Ковалев. — Позвоните вестовому, пусть принесет стакан чая покрепче и погорячее.

— Есть. — Вахтенный офицер — непосредственный начальник Суханова старший лейтенант Дегтярев — небрежно снял трубку, набрал номер и лихим голосом сказал: — Чай и сэндвичи командиру.

Эта наигранная лихость возмутила Ковалева, и он почти нехотя подумал: «Позер», но сказал ровным голосом:

— Я, по-моему, выражаюсь ясно: стакан чая.

— Отставить сэндвичи, — с щеголеватой поспешностью распорядился Дегтярев. — Только чай.

Ковалев принял от вестового стакан в тяжелом потемневшем подстаканнике и вышел на открытое крыло, устроился в кресле и отхлебнул, почувствовав блаженство: этот вестовой знал вкус командира — чай был и душистый, и горячий, и крепкий.

Супостаты с утра держались подальше, уйдя к самой кромке горизонта, издали они казались голубоватыми миражами. «Постой... — пробормотал Ковалев. — А какой сегодня день? Воскресенье? Все ясно: с утра месса. Сперва помолятся католики, потом в церковную палубу позовут протестантов. А может, наоборот. Впрочем, это их внутреннее дело. За обедом подадут по банке пива. Пиво — это хорошо. В особенности если оно холодное. Ну и ладно. Богу — богово, кесарю — кесарево, а мы сегодня маленько постреляем».

— Вахтенный офицер! — распорядился Ковалев. — Пригласите старпома на мостик.

Бруснецов не заставил себя ждать: прогрохотал по трапу, вскинул молча руку к виску и стал в сторонке.

— Ты чего сегодня такой стеснительный? — спросил Ковалев.

— Смешно признаться — жена приснилась.

— Жена приснилась — домой захотелось. «Бери шинель», как поется в одной песне. — Ковалев мягко улыбнулся. — Ладно, жены маленько подождут. Задачу Романюку поставил?

— Так точно.

— Установки, боезапас проверил? Смотри, попадется среди болванок хотя бы один боевой комплект, головы нам не сносить.

— Если позволите, я еще раз подкручу хвост Романюку. Чем черт не шутит.

— Подкрути, старпом, подкрути. Только вчера надо было бы этим заняться. А то получается: на охоту ехать, и собак кормить.

— И вчера подкручивал. И сегодня хочу подкрутить, — нашелся Бруснецов. — Шандарахнет ненароком, а там вдруг стекла посыплются.

— Шандарахать, старпом, не надо, — миролюбиво промолвил Ковалев. — То, что они делают, нам делать не велят. — Он заметил, что Бруснецов было уже пошевелил губами, как бы проверяя свой будущий вопрос на ощупь, и опередил его, усмехнувшись: — И вопросов ненужных задавать не надо. Все и без вопросов яснее ясного. Тем более что Романюк стреляет впервые.

— Так, может, погодим пускать его в дело?

Ковалев помолчал и опять усмехнулся:

— Понимаю, старпом, что захотелось пальнуть. Я и сам не отказался бы. Только ты в этом деле уже бог, а Романюк еще первоклашка. Вот и пусть первоклашки поучатся чистописанию. А мы с тобой в сторонке постоим.

— Польщен, товарищ командир.

— Польстись, старпом, — сказал Ковалев, — польстись.

Стрелять на полигоне, когда приходилось дубасить болванками по своей же лодке, если, разумеется, удавалось с нею вступить в контакт, было намного сложнее хотя бы потому, что акустики на лодке тоже не дремали и старались первыми вступить в контакт, и если им удавалось это сделать — а это им иногда все-таки удавалось, несмотря на то что им задавались жесткие параметры, — то командиры лодок выбирали такой курсовой угол и соблюдали такую дистанцию, которые соответствовали правилам игры и в то же время не давали преимущества стреляющему кораблю.

Тут же в океане нашей лодки не было, поэтому ее приходилось имитировать — а это достигалось за счет того, что в приборы вводились фиктивные данные, — при этом удавалось соблюдать противолодочный зигзаг и прочие премудрости, необходимые в этой не такой уж и потешной охоте.

— Вот что, старпом, — неожиданно сказал Ковалев, — проверишь еще раз установки и боезапас, позавтракаешь и поднимайся подменить меня. А я Плотникову (командиру БЧ-7) и Дегтяреву сам поставлю задачу.

Теперь уже тонко и понимающе усмехнулся Бруснецов.

— Не доверяете, товарищ командир? Оно конечно... (Плотникова с Дегтяревым в кают-компании звали Шерочкой с Машерочкой.) Впрочем...

«А ты, оказывается, обидчивый, — подумал Ковалев, — сердитый. А на сердитых-то воду возят, а на битых-то кирпичи. Они вон шибко-то сердиться не велят».

— Не смею задерживать, — сказал он суховато.

Бруснецов спустился в низы, а Ковалев почувствовал, что хорошее настроение у него мало-помалу стало улетучиваться, но настроение настроением, а служба службой, и в девять часов он приказал объявить по кораблю готовность номер один и, когда Бруснецов доложил ему о готовности корабля к предстоящим стрельбам, распорядился поднять сигнал: «Выполняю учебные стрельбы. Прошу не мешать моим действиям».

Сигнал, поднятый «Гангутом», на таком расстоянии корабли супостата вряд ли могли рассмотреть, но тем не менее одна за другой от авианосца отскочили две «стрекозы» и зависли там едва заметивши точками.

— Вот это нюх, — сказал Ковалев, — за версту чуют. Романюк, ложимся на боевой курс. Идем противолодочным зигзагом. Примите вводную: «В квадрате... обнаружить подводную лодку и уничтожить».

— Есть, — печальным голосом сказал Романюк, приняв тем самым корабль в управление. — Суханов, вступить в контакт с подводной лодкой условного противника... Носовой комплекс...

Романюк заметно осунулся, и лицо его не то чтобы побледнело — загар уже лежал на нем густо, — но словно бы стало матовым. Он меньше всего в эти мгновения думал о том, что как бы в погребе не вышло путаницы, из-за которой они могли бы шандарахнуть по условному (а может, и не условному?) противнику боевым комплектом. Больше всего сейчас он боялся Ковалева, старался, что называется, изо всех сил, и от этого старания по его матовым щекам побежали капельки пота.

«Ничего, ракетчик! — подумал Ковалев. — Попотей. Это бывает полезно».

Заурчали моторы, носовой комплекс дернулся, поднялся на цыпочки, приняв вертикальное положение, и, подвигавшись, словно бы устраиваясь поудобнее, замер над шахтой, из которой тотчас же появилась ракета и плотно легла в направляющие. Комплекс снова провернулся, опять замер над шахтой. Из нее снова выскочила ракета и заняла место в своих направляющих.

— Есть контакт, — доложил Суханов тревожным голосом, который немного подрагивал. — Курсовой... Дистанция...

— Хорошо, — все тем же печальным голосом промолвил Романюк. — Носовой комплекс, примите целеуказания.

И тотчас же звонкий мальчишеский голос вахтенного сигнальщика взволнованно прокричал:

— Слева по носу цель номер один — вертолет! Цель номер два — вертолет!

— Хорошо, — сказал Ковалев и повторил больше для себя: — Хорошо.

Сокольников вышел на открытое крыло, подстроил окуляры бинокля к глазам, но и без оптики хорошо были видны и бортовые номера вертолетов, и лица двух молодчиков с кинокамерами в открытых дверях.

— На рожон лезут, — пробормотал он.

Ковалев повернулся к Сокольникову, засветив в уголках губ под усами белые ямочки.

— Не переживай за них так шибко, комиссар. Залп дадим, когда они уйдут за корму.

— За них пусть Пентагон переживает, — недовольно буркнул Сокольников. — А мне и своих забот по горло. Голова скоро начнет пухнуть.

— Ты колпак на ночь надевай, — посоветовал Ковалев, но Сокольников шутки не понял и вполне серьезно спросил:

— А собственно, зачем?

Романюк невольно слушал их, растерянно улыбался, как бы желая сказать: «Это хорошо, что голова пухнет, только мне-то чего делать, отцы-командиры? Я ведь и шандарахнуть могу!»

— А затем, комиссар, чтобы голова от забот не пухла, — начал пространно объяснять Ковалев, выгадывая время — вертолеты висели по бортам, и стрелять было опасно. — Поберечь надо голову, комиссар.

Сокольников пожал плечами, дескать, нашел время для шуток.

— Дробовика на них нет, — пробормотал он. — Впороть бы им в заднее место заряд соли.

— А еще лучше жакан всадить, — уточнил Бруснецов.

— Постарайтесь свои мысли держать при себе. — Ковалев резко повернулся к Романюку: — Открыть огонь!

Лицо у Романюка неожиданно стало угловатым, а мочки ушей от внутреннего напряжения на мгновение побелели и тотчас стали пунцоветь, наливаясь кровью.

— Носовой комплекс... — Ромашок даже приподнялся на цыпочки: там, куда он сейчас пошлет реактивные снаряды, нагруженные болванками, не могло быть лодки — это знали все, и прежде всего он сам, — но для него она была, и он ощущал ее, как охотник, еще не видя зверя, но уже зная, что он есть и его необходимо завалить, иначе все его существование, лишенное основного содержания, как бы становилось никчемным. Романюк даже немного отшатнулся, когда подал последнюю команду: — Залп...

Фыркая, подвывая и грохоча, реактивные снаряды начали срываться со своих направляющих и, обрастая на глазах слепяще-рыжими хвостами, которые быстро синели, оставляя после себя дымные полосы, понеслись в поисках несуществующей лодки.

«А вдруг она там есть? — подумал Романюк, чувствуя, как затылок у него становится тяжелым и горячим. — А вдруг она там...»

Вертолеты одновременно припали к воде, нещадно молотя винтами воздух, который словно бы трещал и рвался, как тугая материя, потом поднялись, ушли далеко за корму и поспешили к авианосцу.

— Ишь залопотали, — сказал Сокольников. — Небось напустили, куда не следует.

— Не радуйся, мой свет, — отозвался Ковалев. — Они привыкли последнее слово оставлять за собой.

Слева по носу от «Гангута», кабельтовых в двадцати пяти, из воды стали подниматься столбики серебряных брызг, они быстро начали сливаться воедино, образуя искрящийся купол. Он повисел несколько секунд, потом начал медленно оседать и скоро растаял совсем. Не было там лодки, казалось, и болванки туда не упали, а раз ничего не было, то ничего и не стало.

— Романюк, — сказал Ковалев, — поздравляю с боевым крещением. В следующий раз поменьше старания и побольше мужества.

Романюк молча склонил голову, улыбаясь растерянно, виновато и счастливо.

Ракетчики приводили комплекс в исходное положение, Суханов отпустил Ловцова, который хорошо поработал, покурить, сам же остался с Ветошкиным за «пианино», вахтенный офицер сделал в черновом журнале свои пометки, словом, все возвращалось на круги своя.

Корабли супостата опять растянулись по горизонту, невесомые и безобидные. Одни совсем скрывались в серовато-сиреневой дымке, другие, наоборот, выходили из нее. Эти перемещения стали настолько привычными, что если бы их не стало, то само собою бы родилось предположение, что в мире что-то случилось.


Глава четвертая


1

Вечерело, хотя солнце висело довольно еще высоко и хорошо грело, но все уже привыкли к тому, что, повисев так недолго, оно начинало стремительно скатываться в воду, как будто нить, поддерживавшая его на небесном своде, неожиданно перегорала.

В этот час на мостик поднимались Сокольников и Бруснецов «побеседовать», как говорили они; Ковалев тоже давал себе некоторое послабление, беседа составлялась сама собою, как у сельских женщин возле колодца. Деревенская община являла собой замкнутый мир, в котором все знали про всех и каждый про каждого. Находясь в одиночном плаванье, корабль в некотором роде возрождал эти общинные связи, и живой обмен мнениями или, как теперь принято говорить, информацией становился насущной потребностью.

Корабли супостатов держались в стороне, не проявляя с виду никакого интереса к «Гангуту», но, если он сворачивал в сторону от наметившегося однообразного движения, тотчас же появлялся один фрегат за другим, а там и крейсер «Уэнрайт» или даже сам господин «Эйзенхауэр», с палубы которого едва ли не сутки напролет взмывали самолеты. Словом, там занимались своим делом, а заодно присматривали и за «Гангутом», одиночное плавание которого, видимо, представлялось им нелогичным. Они все дальше и дальше отпускали его от себя.

— Представим себя на минуту на их месте, — предлагал Ковалев Сокольникову с Бруснецовым, — и попытаемся понять, с каким заданием прибыл в этот район «Гангут». Во-первых, вступить в контакт с их лодкой. Но тогда сразу же возникает вопрос: а откуда «Гангуту» известно, что здесь находится лодка? В свою очередь нам тоже нелишне будет спросить себя: а существует ли она во плоти в этом районе или это всего лишь предположение, которое и остается предположением? Во-вторых — и это может быть главным, с их точки зрения, — «Гангут» привел за собою лодку и теперь обеспечивает ее? Логично?

— Логично-то логично, — соглашался Сокольников. — Только учти, что у тебя на плечах русская голова. И у меня русская. И у Бруснецова, между прочим, тоже. А у их адмирала — американская. То, что бывает логично для русской головы, становится алогично для американской. И наоборот.

— Смотрите-ка, какие мы грамотные!

— Не иронизируй, командир. Мы, к сожалению, учитывая порой массу слагаемых, чаще всего забываем о главном — национальном характере. А ведь он существует, и отменить его за ненадобностью еще никому не удавалось, хотя сделать это пытались многие.

Ковалев повернулся к Бруснецову.

— А как ты полагаешь, старпом?

— Я, товарищ командир, за супостатов думать не приучен.

— А надо бы поучиться. Дело это не совсем хитрое, а под старость, глядишь, и пригодится.

— Полагаю, товарищ командир, не пригодится.

— Полагай, старпом, полагай. Вахтенный офицер, пригласите к нам старшего штурмана.

Сокольников с Бруснецовым переглянулись, но наперед батьки лезть в пекло не решились — мог и шпильку подпустить, а мог и просто промолчать. Человек же всегда чувствует себя неудобно, когда его хотя и слышат, и вполне понимают, о чем тот спрашивает, но на слова его принципиально не обращают внимания. «Промолчим для ясности», — подумал Бруснецов. И Сокольников тоже подумал: «Ладно, мы терпеливые. Мы подождем».

Ждать пришлось недолго, появился Голайба, вскинул руку к пилотке, дескать, по вашему приказанию...

— Ну как с вердиктом? — спросил Ковалев, имея в виду тот их разговор о Наташе Ростовой.

— Оправдал по всем статьям.

— Вот и прекрасно. А теперь поищите-ка нам более или менее приличную точку для якорной стоянки. Что-нибудь в сутках-полутора перехода. Глубина — это наипервейшее условие, но и течение постарайтесь учесть, и розу ветров. В старых лоциях хорошо об этом писалось. Поэты ее сочиняли.

— Понял, товарищ командир.

— А раз понял, то и сложи нам эту песню. Устали люди, машина ревизии требует. Вот и старпом с замполитом...

— Обижаете, товарищ командир, — сказал Бруснецов.

— А ты возьми и не обидься. Это же так просто — взял и чего-то не сделал. Иногда не сделать, старпом, становится в своем роде действием. Есть такое понятие — разумный компромисс.

— В военном деле, товарищ командир, компромисс — дело весьма зыбкое.

Ковалев сложил губы в трубочку, как бы собираясь присвистнуть, но не присвистнул — этих вольностей на мостике он и себе не позволял, — только с удивлением посмотрел на Бруснецова.

— Оказывается, не один замполит у нас грамотный... Нет, старпом, не согласен я с тобой, хотя порыв твой и благородный. Компромисс в бою, согласен, дело наивреднейшее, но в мирные дни военное дело — это еще немного и политика, а политики без разумных компромиссов не бывает.

Сокольников посмеялся: «Хе-хе».

— А ты, командир, тоже кое-чего соображаешь.

— А у нас тут неграмотных нет, комиссар. Не с дурачками играем, так что надо твердо уяснить себе, в какую дверь можно входить, а из какой следует выходить. — Ковалев снял микрофон, включил штурманскую рубку. — Голайба! Командир. Так что мы имеем? Хорошо. — Он повесил микрофон и повторил уже для Сокольникова с Бруснецовым: — Хорошо. Старпом, я пошел к штурману. Оставайтесь на мостике.

— Есть, — сказал Бруснецов унылым голосом, и Ковалев с Сокольниковым прошли в штурманскую рубку, а он остался на мостике мучиться догадками, какую партию решил разыграть командир.

— Ну так что у нас Наташа Ростова? — улыбаясь, спросил Ковалев у Голайбы, который, согнувшись над столом, только что не носом водил по карте.

— С Наташей у нас, товарищ командир, полный ажур. Есть две точки. Одна в полусутках хода. Глубина восемьдесят — сто метров. Однако я ее вам не советовал бы. Неподалеку проходит течение, поэтому возможны завихрения. К тому же не вполне изучен грунт. Вторая находится дальше. До нее ходу — двое суток. Правда, банка эта будет поглубже — метров сто — сто сорок, но спокойная, и грунт подходящий. Якорь держит хорошо.

— Прекрасно, но откуда у вас эти сведения?

— Вырезки всякие собираю, товарищ командир. Издания английские почитываю. Кое-какую периодику выписываю.

— Прекрасно. И какими же вы языками владеете?

— Английским более или менее сносно. Испанским и итальянским хуже, но читать и переводить со словарем вполне могу.

— Вы меня, штурман, убедили. Рассчитайте курс до второй точки. Расчетное время прихода в точку передать на танкер.

Ковалев вышел уверенно, по-хозяйски толкнув дверь, подставил лицо ветру. Он был теплый, немного влажный и как будто омывал кожу. «Живут же люди, — подумал он. — Круглый год — лето. Умирай — не хочу. А у нас уже и ветры взыгрались, и морозы ударили. И вообще...»

— А что, комиссар, — сказал он, не оборачиваясь, будучи уверенный, что Сокольников вышел на мостик вслед за ним, — согласился бы ты жить в сплошном лете?

— Нет, командир, не согласился бы. Ведь это опять к вопросу о национальном характере. Зимой мне нужны трескучие морозы, а летом жара, осенью дожди, а весной половодье.

Они помолчали.

— Ты твердо решил идти на стоянку? — спросил Сокольников.

Ковалев покивал головой, только потом сказал:

— Да, комиссар, твердо. Людям необходимо дать передышку.

— Командующий может и не одобрить твоего решения, тем более что...

— Я знаю, — охотно подтвердил Ковалев, не дав Сокольникову даже завершить фразу. — Но в одиночном плавании я сам волен принимать решения.

— Эти самостоятельные решения иногда выходят боком.

— Что прикажешь делать?

— Поднимай вертолет. Потом будет поздно.

— Нет, — сказал резко Ковалев. — Яблочко еще не созрело.

— Может и перезреть. Твою выжидательность наверху могут истолковать медлительностью, а еще хуже — нерешительностью.

— Я предпочитаю бить наверняка, — сердито сказал Ковалев.

— Никого не интересует, что ты предпочитаешь. Там, наверху, ждут результата, а его все нет.

— Если я подниму вертолет, супостаты все равно не дадут ему работать.

— А если ты его не поднимешь, тебя обвинят в бездеятельности.

«И ты, Брут, — подумал Ковалев. — Ведь понимаешь же, что между Сциллой и Харибдой не вдруг проскочишь. Не могут быть волки сытыми, если овечки в полной сохранности щиплют травку возле родника. Пойми хоть это-то, Брут!»

— Я предпочитаю придерживаться своей линии, — сказал он.

— Мой долг — сказать тебе это.

— Да-да. — Ковалев снял микрофон, дав понять Сокольникову, что говорить об этом больше не намерен, — БИП, ходовой. Доложите надводную обстановку.

— Цель номер один... Пеленг... Дистанция... Цель номер два... Классификация прежняя, — начал добросовестно перечислять оператор.

Сокольников понял, что это были клещи, из которых супостат ни за что не хотел выпускать «Гангут», и, значит, Ковалев потребовал доклад от БИПа специально для него, Сокольникова, дескать, хотел этого — так слушай, но — черт побери! — клещи клещами, а делать все равно что-то надо. «Надо, командир, — подумал он. — Понимаешь — надо...»

Голайба закончил колдовать над картой, доложил:

— Предлагаю курс... Ходовое время тридцать семь часов. Время прибытия в точку... Прошу утвердить.

— Курс... утверждаю, — сказал Ковалев. — Вахтенный офицер...

«Гангут» словно бы вздрогнул и круто пошел влево, оставляя за собой голубоватую дорожку, на которой кое-где белыми воронками кружилась пена.

«Мы не в классе, — подумал Ковалев. — Нам методик никто не напишет, а если кто и решится это сделать, то послать его надо далеко-далеко, где кочуют туманы».

Сокольников ушел по своим делам. Он остался недоволен разговором, хотя виду не подал, даже как будто почувствовал удовлетворение, свалив этот неприятный груз с души: «Мое дело предупредить», но Ковалев был не просто его командир. Он был еще и одноклассник, с которым сижено за одним столом долгих пять курсантских лет. «Ладно, — подумал Сокольников, — еще не вечер». Но что значило это «не вечер», когда дни уходили один за другим, а бесплодным мотаниям еще и конца не предвиделось. «Но я же сказал...» А что значит сказал, если это сказанное не облегчило душу, а только сняло ответственность с одной души и переложило ее на другую. «Но он же должен понять...» А что он должен понять?

Сокольников почти бесцельно побродил по низам, поговорил с одним, потом с другим — о чем? Он не придавал этим разговорам значения и не помнил их, — и снова поднялся на мостик.

Ковалев уже сидел на своем коронном месте и листал пухлую тетрадь в дерматиновом переплете, должно быть те самые записки, которые вел штурман. Он заслышал шаги, закрыл тетрадь и, вопреки своему правилу, обернулся.

— А, это ты, комиссар. Ну что там у нас в низах?

— В низах все спокойно. Если позволишь, я тут покурю.

«Курить у нас, кажется, и в каютах старпом не возбраняет, — подумал Ковалев. — Я, конечно, не против того, чтобы ты покурил на мостике. Покури, если душа просит, но, по-моему, курить в каюте приятнее».

«Я знаю, что мне не следовало подниматься на мостик только для того, чтобы покурить, — подумал и Сокольников. — Да я и не курить пришел. Я просто постою. А сигарета — это так, для блезиру».

— Золотая голова у нашего штурманца, — сказал Ковалев, похлопывая тетрадью по колену. — Сии записки ведет с курсантских лет. Напихал, правда, всякого хламу, но среди хлама обязательно мелькнет и золотое зернышко. А тут целый бриллиантик объявился, как ложка к обеду.

— Позволь. — Сокольников принял тетрадь от Ковалева, открыл ее на заложенной странице, исписанной твердым, но несколько округлым, как у женщины, почерком: «Долгота... Широта... Среди глубин в пятьсот — шестьсот метров расположено обширное и крутое возвышение с глубинами от ста до ста сорока метров. Грунт песчаный, якорь держит хорошо. При длительном норде или норд-осте якорь отдавать не следует». — Где это он вычитал? Что-то не могу разобрать.

— Из справочника британского адмиралтейства. Есть такая контора у супостата, комиссар. Они по морю стараются ходить, как по суху.

— И долго ты будешь мне глаза колоть? — вкрадчиво — на всякий случай — спросил Сокольников.

Ковалев взял у него тетрадь, полистал для приличия, но читать не стал, положил на столик перед собою.

— Бруснецову сказал бы, тут же и забыл. А тебе еще припомню. Мы с тобой пять лет флотские борщи хлебали из одного бачка.

— Говори, если душа просит, но только помни при этом, что ответственность я всегда разделю пополам с тобою.

— Благодарствую, только свою ответственность я ни с кем не делю.

Часом позже, когда на мостик поднялся Бруснецов, чтобы на время обеда заступить на командирскую вахту, Ковалев приказал ему:

— На девятнадцать назначаю совещание командиров боевых частей и начальников служб и команд.

— Прикажете собраться в кают-компании?

— Нет. — Ковалев потер ладонью подбородок — он уже стал шершавым, хотя Ковалев брился неизменно утром. — Пусть потрудятся подняться на ходовой мостик.

Неожиданно доложили из БИПа:

— Ходовой, БИП. Цель номер один, авианосец. Пеленг... Дистанция... Цель номер два, крейсер. Пеленг...

Бруснецов удивился:

— Повернули?!

Ковалев пошевелил бровями и рассмеялся.

— А комиссар хотел, чтобы я вертолет в дело пустил. Они бы ему маленечко бока наломали. Серьезные мальчики... — Он взялся за поручни. — Все рекомендации штурмана исполнять. — И степенно скрылся в люке.

«Все надо исполнять, — подумал Бруснецов. — Понятно, что надо исполнять».

— Вахтенный офицер, что у нас на румбе?

Вахтенный офицер доложил.

— А мы что — повернули? — насторожился Бруснецов.

— Так точно, четверть часа назад.

«Понятно, что надо исполнять», — опять машинально подумал Бруснецов. Он понял наконец-то, что Ковалев начал новую партию, сделав первый ход конем.


2

В девятнадцать часов командиры боевых частей и начальники служб и команд собрались на открытом крыле правого борта. Бруснецов придирчиво оглядел каждого и, когда счел, что все находится в соответствии, вошел первым в рубку и негромко сказал:

— Товарищи офицеры...

Ковалев молча подал каждому руку. За столом они все виделись, но тут была маленькая хитрость Ковалева — он хотел каждому поглядеть в глаза, словно бы спросить: «Ну как ты? А ты как? А ты?», и каждый из них глазами же отвечал: «Да я-то ничего. И я — ничего. И я...» «Хорошо, — подумал Ковалев. — Я в вас верю, только поверьте, пожалуйста, и вы в меня. Это очень важно и для вас, и для меня. И тогда все будет прекрасно».

— Собрал я вас, други мои хорошие, чтобы спросить: не намозолили ли вам глаза супостаты?

Ясное дело, что не за этим собрал командир своих старших офицеров, но они приняли эту игру и так же играючи, в несколько голосов, сказали:

— Без них будет скучновато, товарищ командир.

— Пускай ходят — нам океана хватает.

— От них просто так не отвяжешься, товарищ командир. Было ушли за горизонт, а мы повернули, и они бросились за нами.

— Добро. Будем считать, что супостаты глаза нам не намозолили. А мы им? — спросил Ковалев, похаживая по мостику.

— Это уж надо их спросить. Может, они чего и скажут.

— Добро. И этот вопрос мы выясним. А как настроение у команды?

Офицеры начали переглядываться. Собственно, они сами были частью команды, но только той частью, о настроении которой или интересовались в последнюю очередь, или совсем забывали поинтересоваться.

— Оладушек захотелось морякам, — подал голос Бруснецов, — со сгущенным молочком.

— Ну, понятно, старпом у нас известный сластена.

— Обижаете, товарищ командир. Ради моряков стараюсь. А по мне, — Бруснецов погладил свой тощий живот, — хоть бы их и вообще не было.

— Заявление вполне серьезное, думаю, что его можно принять к сведению. Есть ли другие предложения и претензии?

Все дружно потупились и промолчали.

— Прекрасно. Тем не менее флагманский медик считает, что в команде появилось некоторое моральное утомление.

Флагманский медик — «флажок» — майор Грохольский, прикомандированный на время боевой службы к «Гангуту» «ввиду относительной неопытности корабельного медика старшего лейтенанта Блинова Григория Афанасьевича», от неожиданности вздрогнул, заслышав близкие сердцу слова, и привычно выпрямил спину. До этой минуты он хотя и делал вид, будто ловил каждое слово командира, на самом деле ровным счетом ничего не слышал, занятый своими мыслями. Незадолго до того как их пригласили на мостик к командиру, в санчасть заявился матрос из БЧ-5 с явными признаками острого аппендицита. По крайней мере, так Грохольскому показалось. Следовало бы посоветоваться с Блиновым, но того черти носили по всему кораблю. Грохольский и санитара посылал за ним, и сам пробовал толкаться в разные каюты, но тот словно в воду канул. Конечно, Блинов — экземпляр еще тот, но его батюшка ведает клиникой, профессор, так сказать, а Грохольский давно подумывал об ординатуре. К тому же Блинов-младший уже делал подобные операции, а он, Грохольский, постоянно находился среди здоровых людей, кажется, и сам перестал отличать «лево» от «право».

Он поднял на Ковалева честные глаза и, как бы резервируя за медициной последнее слово, удивленно переспросил:

— Моральное утомление? Простите, не замечал.

Ковалев насупился: Грохольский не принял правил игры.

— Ну так, значит, я замечал, — сказал Ковалев тусклым голосом и отвернулся от Грохольского, хотя тот все уже понял и готов был исправить свою оплошность и облечь в некую медицинскую оболочку любое соображение командира. — Штурман нашел неподалеку прекрасную... Не правда ли, штурман, прекрасную? — спросил Ковалев, и Голайба охотно подтвердил:

— Так точно, товарищ командир, прекрасную...

Само слово «точку» произнесено не было, но командиры боевых частей и служб начали переглядываться и улыбаться откровенно радостно, нарушив солидность офицерского собрания и тем самым показав, что хотя они и старшие офицеры, но народ еще молодой и до забав тоже охочий. Видимо, подойдет танкер, а раз подойдет танкер, то и водупустят по всем магистралям, а там — чем черт не шутит! — может, командир и купание с борта разрешит.

— Так вот, штурман нашел прекрасную точку. Улыбки можно погасить. Тем более что я еще не решил, следует ли объявлять купание с борта или не объявлять. Это во-первых. Но канат туда-сюда потягаем. Возможно, и на шлюпках походим по очереди. Это во-вторых. Вопросы есть?

— Не известно, какая погода в точке?

— Простите, — холодно сказал Ковалев, — но, по моим сведениям, наша гидрографическая служба там своей станцией еще не обзавелась. Нам предстоит первыми обживать тот райский уголок. Не правда ли, штурман?

— Так точно, товарищ командир.

— Может, кого-то еще интересует температура забортной воды в точке, скорость течения или прогноз погоды на ближайшую неделю? В том же духе, что и на первый вопрос, я постараюсь ответить исчерпывающе.

Командиры боевых частей и начальники служб и команд сделали вид, что им в высшей степени наплевать сразу на все температуры, а вкупе с ними и на все течения, которые существуют в океане, в том числе и на прогноз погоды на ближайшую неделю.

— Надеюсь, вы меня правильно поняли, а следовательно, сделали правильный вывод, что мы идем в точку не для того, чтобы выявлять сильнейших в перетягивании каната, хотя я ни в коей мере не отрицаю значения этого весьма интеллектуального вида спорта в нашей многотрудной флотской жизни. Устала машина — машине нужна ревизия. Устали люди — людям нужен отдых. Прошу составить планы предупредительного ремонта вверенных вам заведований. Планы представить старпому к вечернему чаю.

Планово-предупредительный ремонт, иначе говоря ППР, — это уже было серьезно, и улыбаться сразу стало нечему, только Грохольский, у которого в лазарете лежал матрос в ожидании операции, все еще продолжал улыбаться, переживая свою промашку.

«Ну и ладно, — глядя на него, подумал Ковалев. — У медиков каждый из нас может попасть в ППР. — Он еще не знал, что медикам предстояла работа намного серьезнее той, которую отводил себе на стоянке командир БЧ-5 капитан третьего ранга Ведерников, ревизуя машины. — Пусть улыбается. Я тоже поулыбался бы, только что-то не улыбается мне».

— Есть вопрос, товарищ командир, — сказал вертолетчик Зазвонов. — Когда же наконец прикажете размяться?

Ковалев повернулся к нему, оглядел его смеющимися глазами.

— Как вы прекрасно загорели!

— Тут не то что загоришь, — пробурчал Зазвонов. — Тут скоро посинеешь от безделья.

— Вот когда посинеете, Зазвонов, от безделья разумеется, вот тогда и приходите ко мне. Вот тогда-то уж и поговорим. Старпом, не смею больше никого удерживать.

— Товарищи офицеры! — играя голосом, возвестил Бруснецов и, выдержав томительную паузу, кивком головы дал понять, что все свободны. Кое-кто вышел на открытый сигнальный мостик покурить, но большинство тотчас отправились на свои командные пункты: что бы там ни говорили, ППР — дело серьезное. Сейчас еще в случае чего можно было сказать: «Давно ППР не было», а после стоянки эти отговорки потеряют всякий смысл, и если бы кто сдуру и решил найти отговорку, потом долго бы ворочался во сне, ругая себя последними словами.

Грохольский тоже задержался на сигнальном мостике, но не для того, чтобы покурить — он не курил принципиально, — а в основном для того, чтобы улучить момент и доложить командиру о больном, но постоял, послушал, о чем говорили офицеры, и понял, что докладывать еще рановато, а следовало бы сперва разыскать этого шалопая Блинова и высказать тому все, что он, флагманский медик майор Грохольский, о нем думал — а думал он о Блинове в эти минуты много и нехорошо, — посоветоваться после той острастки, а потом уж и докладывать. Блинов, конечно, шалопай из шалопаев, но голова у него сидит крепко, к тому же он успел уже поработать у папеньки в клинике ординатором и скальпель, кажется, еще не разучился держать.

Грохольский спустился на шкафут внешним трапом. Он неожиданно разволновался, подумав, что упустил возможность возразить командиру. Он постоял возле шлюпки, зачехленной белым, выгоревшим на солнце брезентом, и сказал, обращаясь к самому себе, а может, и к этой выдраенной до неприличной чистоты шлюпке:

— Моральное утомление, товарищ командир, это не по моей части. За моральное утомление отвечает замполит. У него и власти побольше, и каюта пошире. А мне с шалопаем Блиновым и двумя санитарами за всем не уследить. Я, товарищ командир, можно сказать...

— Что я вижу! — послышался из-за спины Грохольского противно-гнусавый голос Блинова. Грохольский вздрогнул, но голову, как ему показалось, повернул величаво. — Мой дорогой и обожаемый начальник репетирует известную сцену из не менее известной пьесы товарища Чехова: «Дорогой и уважаемый шкап».

— Бросьте фиглярничать, Блинов, — обиженно сказал Грохольский. — Я вам не мальчик на побегушках, а флагманский медик. И я хотел бы знать, где вы шляетесь в то время, когда командир собирает на мостике совещание старших офицеров?

— Помилуйте, — нисколько не смущаясь начальствующего голоса Грохольского, сказал Блинов. — Окромя корабля, мне идти некуда.

— «Окромя, окромя», — передразнил Грохольский. — Где вы эту дрянь подцепили?

— Это не дрянь, товарищ майор. Это вполне литературное слово.

— Не знаю, не знаю, — сказал Грохольский. — Все эти «окромя» и прочее весьма дурно пахнут, но я вам, Блинов, не учитель, бог с вами. И я вас на самом деле искал.

— Представьте, а я вас, — сказал Блинов. — Какое приятное совпадение! Но я вас нашел, а вы меня не нашли, причем я вас застукал в весьма загадочном положении. Так вы, экселенц, на самом деле не разучивали никакой роли?

— Это вам, Блинов, надо разучивать роли, а я свою давно уже сыграл. При этом — будем самокритичными — весьма скверно.

— Браво, экселенц, но скажите, что за тюфяк там у нас объявился?

— Этот тюфяк, — невольно подражая Блинову, сказал Грохольский, — должно быть, наделает нам много хлопот.

— Не надо предположений, экселенц, он уже наделал. Я его посмотрел и пришел к выводу, что нам с вами пора засучивать рукава.

— Да, конечно, вы правы, но на стоянку мы придем только к исходу завтрашних суток.

— Никаких проблем, экселенц. Вы идете к командиру и просите, чтобы он «сел» на волну или что-то в этом роде. А я тем временем подготовлю этого тюфяка к операции. Вы придете и немного попотрошите его, а потом мы все это зашьем.

— Нет, Блинов, все-таки вы шалопай. Во-первых, оперировать будете вы. Во-вторых... Скажите мне, Блинов, почему у хороших родителей порой дети рождаются шалопаями?

Блинов заинтересовался:

— Вы имеете в виду, разумеется, себя?

— Нет, Блинов, — печально сказал Грохольский. — Я имею в виду как раз... Значит, вы считаете, что я должен пойти к командиру?

— И немедленно.

— Но почему не к старпому? К старпому это как-то попроще.

— Да потому, экселенц, что изменить курс может только командир.

— Ну, хорошо, хорошо... Только не надо меня понукать. Я не терплю этого.

— Я тоже, — сказал Блинов. — Но тюфяк-то там лежит.

— Да-да, — покорно согласился Грохольский. — Идите готовить его, а я поднимусь к командиру.

Идти к командиру Грохольскому ужасно не хотелось, он охотно отправил бы к нему Блинова, чтобы тот поупражнялся там на мостике в своем красноречии, но военная субординация в этом конкретном случае категорически отвергала подобные вольности, и Грохольский, проклиная себя, что не сказал командиру вовремя о больном, а теперь сам же попал в дурацкое положение, отправился на мостик. Ковалев сразу оценил ситуацию и не стал ни о чем расспрашивать Грохольского, только спросил:

— Когда?

Грохольский не понял вопроса, смешался и спросил невпопад:

— Что — когда?

Ковалев повысил голос и раздраженно проговорил:

— Когда прикажете «садиться» на волну?

— Думаю, минут через тридцать.

Ковалев поморщился:

— Это не ответ. Идите к себе и, как только будете готовы, позвоните на мостик. — Он включил штурманскую рубку. — Сейчас мы будем «садиться» на волну, возьмите точку. БИП, ходовой. Доложите надводную обстановку. — Он выслушал доклад, подумав: «Интересно... Супостаты что — тоже будут с нами делать операцию?»


* * *

Через полчаса — Грохольский оказался точным, хотя и устанавливал время, что называется, от фонаря, — Ковалев «посадил» «Гангут» на волну. Штурман взял точку на карту, вахтенный офицер пометил в своем журнале, что на такой-то широте и такой-то долготе в такое-то время медики приступили к операции, и сигнальщик набрал флагами: «Прошу не мешать моим действиям. Произвожу операцию». Качка, которая все время преследовала «Гангут» и стала таким же неизбежным явлением, как смена дня и ночи, прекратилась, механики сбросили обороты машины, и на корабле установилась покойная, размеренная тишина, моряки невольно шли на ют покурить, а заодно узнать, что случилось на их благословенной посудине. Тишина и покой на море всегда пугали, и к ним относились с неизменным настороженным недоверием.

Супостаты тоже повернули, хотя и держались у самой кромки горизонта, и когда, видимо, разобрались, что «сели на волну», выслали к «Гангуту» два вертолета, которые с деловым видом облетели его и, пристроясь за кормой — с левого и правого бортов, — опустили в воду гидроакустические станции. Любое действие «Гангута» явно настораживало их и вызывало противодействие.

«Ну-ну, — подумал Ковалев. — Давайте, ребята, слушайте. Может, чего и услышите». Он связался с акустиками:

— Суханов, что у вас?

— Горизонт чист, товарищ командир.

— Хорошо, — сказал Ковалев и отключил связь: в эти минуты это на самом деле было хорошо, потому что, какие бы сигналы ни появились на индикаторе у акустиков, «Гангут» не сошел бы с волны до той минуты, пока медики не подали бы сигнала. И такая минута наступила. Позвонил Грохольский.

— Товарищ командир! — сказал он дрожащим от радости голосом. — Можете следовать прежним курсом.

— Как прошла операция?

— Нормально, товарищ командир.

— Передайте мои самые добрые пожелания больному. У вас все? — на всякий случай спросил Ковалев, подумав, что этот полуштатский медик, полуфлотский... — он так и сказал себе: «полуфлотский»... — опять что-то недосказывает.

— Товарищ командир, больного необходимо госпитализировать.

— Добро. Приготовьте телеграмму. В точке переправим его на танкер.

Грохольский облегченно вздохнул и первым положил трубку, повернулся к Блинову, который тоже сидел еще в халате, сняв только перчатки.

— Так я и не стал военным человеком, — пожаловался Грохольский Блинову. — При виде больших звезд просто немею. Даже командира вашего побаиваюсь, хотя я и флагманский специалист. К тому же я его врачую, следовательно, он от меня зависит, а не я.

— Больного, разумеется, будете сопровождать вы? — спросил Блинов, которому Грохольский на корабле стал уже приедаться. «Грохольские — мужики ничего, — говаривал он Суханову. — Только когда их много, перевариваются с трудом».

Грохольский сложил на коленях короткие пухлые руки, помолчал.

— А ты, Блинов, оказывается, бог. Так с этим перитонитом разделался... Это, знаете ли...

— У нас фамильное.

— Отец что, все еще оперирует?

— По-моему, теперь больше руководит. Клиника, кафедра — это, как я догадываюсь, экселенц, требует усилий и времени, хотя несколько операций провел прямо-таки уникальных.

— Я ведь тоже когда-то мечтал и о профессуре, и о своей клинике. Даже была возможность поступить в адъюнктуру, промедлил, и вот... — Он обвел взглядом переборки и подволок, окрашенные в белое, потом нагнулся к Блинову, похлопал его пухлой ладонью по колену. — А больного будете сопровождать вы. Ловите удачу.

— Но...

— Я же сказал вам... — На минуту у Грохольского хватило в голосе твердости. — Ловите удачу!


3

Беда не приходит одна. Раньше говорили определеннее: пришла беда — отворяй ворота.

Следующий день был бестолковый, как накануне возвращения в базу, но якорная стоянка в открытом океане ни в какое сравнение с базой не шла, а люди тем не менее оживились и повеселели. Казалось, какая уж могла быть веселость, когда корабли супостата, пусть неназойливо, в почтительном отдалении, тем не менее сопровождали «Гангут». Ковалев понимал, что люди устали от однообразия, которое больше не скрашивали даже супостаты — их полеты уже приелись и тоже стали однообразными, — но он также понимал, что однообразие рано или поздно должно было пробудить апатию, а с этой дамой шутки были плохи. Бруснецову он сказал:

— Я не сторонник крутых мер, но тем не менее, старпом, гайки подкрути. Не нравится мне, старпом, что наши люди стали привыкать к супостату. К супостату нельзя привыкнуть. Супостат должен оставаться супостатом.

Старпом ушел в низы подкручивать гайки — всем старпомам на роду полагалось подкручивать гайки, но если бы они не научились это делать, то и командирского мостика им было бы не видать как своих ушей, а еще не родился тот старпом, который не мечтал бы стать командиром. Такова железная логика корабельной жизни, и если командиры всю жизнь готовятся управлять боем, то обеспечить ведение этого боя должны прежде всего старпомы, во славу которых поэты не слагают стихов, и фамилии их редко попадают в наградные листы, но уж коль скоро они попадут, то тем старпомам потом долго снятся кошмарные сны.

«Больной на борту появился, — суеверно подумал Ковалев, хотя в разговорах неизменно подчеркивал, что он чужд этих странных пристрастий корабельных чинов к суевериям. — Что за этим еще последует?»

Последовало то, что он никак не мог ожидать: на мостик поднялся молчаливо-загадочный экспедитор и протянул Ковалеву журнал радиограмм. Их было несколько, и по укоренившейся привычке Ковалев сперва глянул на подписи и, к изумлению своему, на первой же радиограмме прочитал: «Дед». Не «твой дед», не «дедушка», не «дед», скажем, «Павел», а просто, как обухом по голове, «дед».

Дед извещал внука — старшину первой статьи Ловцова Сергея, что у него в далеком селе Коростынь умерла мать и что если внука отпустят на похороны, то они там, пользуясь зимним временем и страшными холодами, которые навалились на село, немного с погребением повременят. Факт смерти был заверен врачом, следовательно, формальных поводов отказать Ловцову в отпуске не было, если не считать маленькой загвоздки: «Гангут» находился в океане, который в сознании людей все еще оставался безбрежным.

Подобные телеграммы до последнего времени на боевую службу не пересылались, копились на базе, кое-кто, видимо, из начальников полагал, что тело заплывчиво, а дело забывчиво, хотя, как бы там ни вертели, горе оставалось горем.

«Вот они, новые ветерки, — горестно подумал Ковалев. — Ах, дед, ты дед, во сто шуб одет. Удружил внуку, ничего не скажешь. Так-то, товарищ командир: с получением сей радиограммы старшина первой статьи Ловцов Сергей, вверенный под ваше начало, — круглый сирота... Если не считать деда. Ах, дед, ты дед...»

Он не хотел привлекать внимание вахтенных сигнальщиков и рулевого, у которых с появлением экспедитора на мостике уши становились треугольными, поэтому сам позвонил в каюту к Сокольникову, к счастью, застал того у себя и попросил подняться на мостик. Сокольников встревожился:

— Что-то случилось?

— Вопросы на месте, — нехотя сказал Ковалев и осторожно — опять-таки чтобы не привлекать внимания — вложил трубку в зажимы.

Сокольников не заставил себя ждать, молча прочел радиограмму, перечитал еще раз, как бы стараясь понять, нет ли там тайного смысла — тайного смысла быть не могло, дед Ловцова был старый солдат, писать умел только грубо и зримо, словно бы рубил дрова. Сокольников сказал: «Н-да», потер подбородок ладонью, вернул наконец журнал командиру. Тот расписался, проставил время и передал его в свою очередь экспедитору. Точное время для «факта смерти», как говорилось в радиограмме, никакого значения уже не имело, но Ковалев не был бы Ковалевым, если бы не сделал этой пометки: точность — вежливость королей.

Они вышли на открытое крыло, подальше от любопытных ушей.

— Что они там, в базе, сдурели, что ли? — морщась, пробурчал Сокольников. — Могли бы подождать нашего возвращения.

— Тут, комиссар, такое дело, что не знаешь, что лучше: таить или не утаивать.

— Ловцова жаль. Всех в горе жаль, а Ловцова в особенности. У него и отец утонул, и мать вот теперь... Как бы не подкосился. Знаешь, мне уже страшно, я словно черный гарольд: сперва Вожаковым принес смерть на крыле, теперь вот Ловцову...

— Не смерть, — поправил его Ковалев, — а известие.

— Какое это имеет значение... Главное, что принес... Ладно, вот только с духом соберусь.

— Погоди собираться, — придержал Ковалев и положил ему на плечо руку, и Сокольников не отнял ее, и вахтенные сигнальщики стыдливо отвернулись, догадавшись, что у командира с замполитом произошло, как теперь принято говорить, что-то неформальное. — Горе сближает людей, и знаешь, что я подумал? Суханову надо быть поближе к морякам.

— Тут не знаешь, кого прежде пожалеть, а Суханов такой — он еще и дров наломает.

— Жалеть никого не надо, комиссар. Уважать — это я понимаю, а жалеть... Ты меня извини, но я этих сантиментов недолюбливаю.

Сокольников промолчал, отворил дверь в ходовую рубку и негромко приказал вахтенному офицеру: «Суханова на мостик».

Команде Суханова была объявлена готовность номер два: акустики не оставляли надежды — впрочем, эту надежду они и не могли оставить, в противном случае их служба превратилась бы в ничто — вступить в контакт с лодкой. Вахту стоял Ветошкин, и Суханов с ведома командира дивизиона старшего лейтенанта Дегтярева позволил себе расслабиться. Все бельишко и рубашки пропахли потом, надо было их хотя бы прополоскать. Суханов постоял перед умывальником, как перед жертвенной чашей, — всей пресной воды в бачке оставалось не более литра.

— Суханова на мостик.

«А собственно...» — подумал Суханов. Чтобы подняться на мостик, ему следовало пройти два коридора и одолеть три трапа, и пока он проделывал этот путь, методично прокручивал различные варианты, могущие вызвать неудовольствие командира. То, что это должно быть неудовольствие, Суханов не сомневался и настраивал себя держаться на мостике почтительно, но с достоинством. «Командиру не возражать, — наставлял он себя, предполагая серьезный втык. — С ответом не спешить, не тушеваться, плечи не опускать. Офицер в любой ситуации обязан быть собранным». Он не успел до конца составить инструкцию своего поведения у командира — заканчивался последний трап.

Первым он увидел на мостике не командира, а Сокольникова, и сердце, словно бы почувствовав беду, легонько заныло. «Что? — успел он спросить себя. — Кто?»

— Как служба, Суханов? — спросил из-за визира Ковалев.

— В норме, товарищ командир.

— В норме — это хорошо, — сказал, как бы между прочим, Ковалев. — Это хорошо, Суханов, когда служба приходит в норму. А как отношения с моряками?

— Понемногу налаживаются. По крайней мере, я теперь без опаски вхожу в кубрик.

Ковалев переглянулся с Сокольниковым: Суханов не придумывал себя, не ловчил, да ему и некогда было ловчить — между своими же словами он пытался думать: «Ну бей же, батя. Не бойся, я теперь выстою», и Ковалеву тоже расхотелось в разговоре с ним ходить вокруг да около.

— Получено радио, Суханов, — сказал он. — У Ловцова умерла мать.

Суханов недоверчиво поглядел на Ковалева, перевел взгляд на Сокольникова и не поверил:

— Не может быть. В тот раз он такое хорошее письмо получил от нее. Он мне показывал.

— Суханов, слушайте меня внимательно, — сказал Ковалев. — Горе лжи не приемлет. И много слов не надо. Слова должны быть честными, от души.

— Вы хотите, чтобы я?..

— К сожалению, Суханов, на нашу долю выпадают и печальные обязанности.

— Понял вас, товарищ командир.

— Без нас, без вас Ловцову будет очень плохо, — сказал Сокольников негромко, как бы стараясь не привлекать к себе внимание Суханова, но Суханов уже повернулся к нему.

— Понял, товарищ капитан третьего ранга.

— Запомните, Суханов, моряк в горе — золотой моряк.

— Понял, товарищ командир.

По дороге к себе в каюту Суханов опять считал балясины на трапах и думал, что как бы это было бы хорошо, если бы его вызвали, как он считал, идя на мостик, на ковер — ну дали бы втык, ну, может, еще сказали бы какие-нибудь неприятные слова, и гуляй себе до следующего втыка, — а получилось ни два ни полтора. «Ну что я ему скажу? — почти в отчаянье думал Суханов о Ловцове. — Ну что я могу сказать? Да и нет у меня таких слов. Откуда им взяться? Ведь не учили же меня им».

Неожиданно ему вспомнился тот радостный для него день, когда Ловцова забрал патруль, а сам он, Суханов, тревожно-счастливый, шел с Наташей Павловной по бесконечной улице, обсаженной акациями, болтали они тогда о всякой всячине, и было им обоим хорошо, иначе вряд ли Наташа Павловна согласилась бы провести с ним вечер у моря. «Как она называла тот камень? Ах да, Анин камень. Но почему Анин? Я ведь так и не спросил об этом». Тогда еще им повстречались Рогов с Силаковым. «А что я им сказал? Ах да, бегите на корабль к мичману, и пусть он... — Суханов приостановился. — Какая же я свинья...» Он понял, что нельзя звать на этот разговор Ветошкина — пусть потом узнает от Ловцова, от него же, Суханова, от кого угодно, но потом.

Он позвонил в пост. Там к телефону подошел Ветошкин.

— Как там у нас дела, мичман? Тебе еще долго стоять?

— Через полчаса заступит со своей сменой техник.

— Добро. Если Ловцов в посту (Суханов знал наверняка, что Ловцов в посту), подошли его ко мне.

— Что-то случилось? — насторожился Ветошкин. Он всегда чувствовал себя неспокойно и становился недоверчивым, когда его почему-либо обходили, считая, видимо, себя тем самым дядькой Савельичем, без которого молодым лейтенантам не обойтись.

— Что могло случиться... Идем в точку, — начал перечислять Суханов, — нас эскортируют супостаты, правда, за горизонтом. В точке к нам подойдет танкер. Может, доставит письма, а уж пресную водицу — это точно.

Там, в посту, Ветошкин, кажется, прикрыл трубку ладонью и стал говорить глуше:

— Вы только поосторожнее с Ловцовым, а то он последние дни ходит как зачумленный, будто его пыльным мешком из-за угла шлепнули.

— Ладно, мичман, все мы пыльным мешком шлепнутые.

Суханов все-таки решил сполоснуть лицо — стояла удушливая жара, пропитанная влагой, как в хорошей бане. Вода из крана плеснула сперва, словно из кружки, и потекла тоненькой струйкой. Он успел смыть мыло с лица, прежде чем прекратилась струйка и в раковину упала последняя капля. «А, ладно, — подумал Суханов, — до стоянки как-нибудь перебьюсь, а там и танкер подойдет». А в это время в каюте появился и Ловцов — двери в каютах последнее время не закрывались, чтобы в помещениях гуляли сквозняки, не давая застаиваться сырости.

— Звали, товарищ лейтенант? — напряженно спросил Ловцов.

— Садись, — почти панибратски сказал Суханов. — Дело есть. Ты ведь, кажется, с Ильменя? Рыбка-то у вас еще есть?

Ловцов скупо и недоверчиво улыбнулся.

— Рыбка у нас еще ловится, не жалуемся. И в сети идет судачок, и в невод. Сома, правда, почти не стало. И раков тоже. Они хоть и говорят, что падалью питаются, а только тварь нежная. Химия, которая с полей стекает, удобрения, значит, для них — гроб.

— Да, — сказал Суханов.

— У меня отец — я уже вам говорил — прямо на тони утоп. Когда прибило к берегу, я в школе был. Мне сказали, чтобы бежал на слуду. Я и побежал... — Ловцов горько — одними уголками губ — улыбнулся. — Раньше часто во сне приходил, все руки протягивал: «Сыночек...»

— А теперь?

Ловцов сжал руки в замок и мягко улыбнулся.

— Теперь супостаты снятся. Лодка ихняя. Все кажется — вот-вот в контакт вступлю, — сказал он и неожиданно замолчал, поняв, что не за этим же вызывал его Суханов.

«Я боюсь говорить тебе правду, — досадуя на себя, подумал Сухапов. — Дай я тебе солгу. Ведь я же человек, я же понимаю, что ударю тебя под микитки».

— А теперь вот еще мама стала сниться. Тоже руки тянет: «Сыночек!»

«Нет у тебя мамы, Ловцов».

— Тоскует, видимо.

«Это ты тоскуешь, Ловцов».

— Худо, когда нет постоянной связи.

— Худо, — согласился Суханов. — Все худо.

Ловцов настороженно глянул на Суханова, когда тот сказал: «Все худо», и по непроизвольному подрагиванию его рук, и по тому, как Суханов отвел глаза в сторону, и еще бог знает почему, он вдруг понял, что все, о чем они сейчас говорили, была только присказка, и спросил в упор:

— Что с мамой?

— Худо... Телеграмма поступила. Надеются, что ты прибудешь.

— Как же я отсюда выберусь? — растерялся Ловцов, еще не понимая толком, что случилось, но уже зная, что произошло страшное, впрочем, ему хотелось еще верить, что это еще не то страшное, которого он боялся больше всего. — А больше ничего не написано?

— Сам я телеграмму не видел. Ее сейчас радисты принесут. — Суханов словно бы споткнулся на ровном месте: «Я же не то говорю... Я бездушный кретин». — Поэтому она и руки протягивала, — сказал он. — А ведь я раньше не верил в сны.

— Она что же?..

Суханов свел плечи и уставился тяжелым взглядом в колени.

— Да... — наконец сказал он деревянным голосом.

Глаза у Ловцова неожиданно высохли и стали блестящими и немного злыми, как будто он хотел сказать Суханову: «Вам вольно рассуждать, у вас есть мать, и отец небось есть, а у меня она была одна, и вы первый мне сказали об этом». «Да я же все понимаю, — думал Суханов. — Я все понимаю».

— Что же раньше-то дед меня не известил?! Ведь я мог бы успеть, а? Ведь успел бы я, товарищ лейтенант?..

— Ты и теперь успеешь, — сказал святую неправду Суханов и удивился тому, как она легко далась ему. — Если тебя передать на танкер и если танкер направится в ближайший дружественный порт, тем более что на борту будет наш больной. — Суханов неожиданно сам поверил в то, что говорил, и чем он дальше говорил, тем больше правды появлялось в его словах. — А оттуда самолетом. Нет, право, Ловцов, можно успеть.

— Кто же меня отпустит?

— Я сейчас же пойду к командиру. Не может он не отпустить. Ведь у него тоже мать есть. А мужик он справедливый. Суровый, но справедливый.

Ловцов, казалось, тоже вслед за Сухановым поверил в его слова.

— А как же вы тут без меня останетесь?

— Если потребуется, я вместо тебя за «пианино» сяду. Главное, чтоб ребята... — Он споткнулся на слове и замолчал. «О чем это я? Господи, какой я все-таки кретин...»

— Моряки вам уже стали доверять. — Ловцов пошевелил бровями, пытаясь стряхнуть застрявшую в них капельку пота. — После последней стрельбы, — добавил он для большей убедительности.

«Значит, до стрельбы еще не верили. Ну и ладно, — подумал Суханов. — Ну и пусть. А я вот сейчас пойду к командиру и буду настаивать, чтобы тебя отпустили, потому что мы все — ты, я, мичман, моряки — виноваты перед нашими матерями».


4

Суханов не сразу собрался с духом, чтобы идти к командиру. Это ведь только сказать просто — пойду к командиру, тем более что пойти — это еще не значит дойти. К тому же и путей этих было два. Первый — самый короткий и надежный — подняться к Сокольникову и с ним в два счета обговорить план, который уже созрел в голове у Суханова. Но идти к Сокольникову Суханов не мог. Не мог — и баста. Второй путь был длиннее и тернистее. Сперва надлежало постучаться к командиру дивизиона старшему лейтенанту Дегтяреву, потом к командиру боевой части капитану третьего ранга Плотникову, — словом, к Шерочке и Машерочке, — в случае их согласия можно было отправляться и к старпому, у которого, в свою очередь, требовалось испросить разрешения обратиться к командиру корабля. Путь этот на ходовой мостик был тернист, многие спотыкались и не доходили, поэтому лейтенанты без нужды этим путем не хаживали.

Шерочка с Машерочкой особых препон чинить не стали, хотя и посчитали затею Суханова с отправкой Ловцова на похороны чистейшей химерой: «Помилуйте, где тебе Россия и где тебе «Гангут», тут и без карты дураку яснее ясного, если пораскинуть мозгами... Ах да, танкер, конечно же, танкер, но ведь это ужасно тихоходная посудина, правда, на нем собираются переправить в базу больного...»

— Добро, — сказал Дегтярев, а за ним и Плотников. — Пусть старпом решает, у него власти побольше. Только как ты сам-то, голубчик, думаешь обходиться без одного из лучших акустиков?

Суханов не растерялся, заранее предугадав этот вопрос, и попытался ответить достойно, хотя достоинство это было еще маленьким:

— На боевой службе все стали лучшими...

Дегтярев иронически усмехнулся, Плотников же остался невозмутим.

— Для замполита это, может, и сойдет, а нам лапшу на уши не вешай. Лучшие появятся, если вступим в контакт, но уж коли ты настаиваешь, то и намыливайся к старпому. Может, он тебе скажет чего-нибудь и поумнее.

Переходя из каюты в каюту, Суханов чувствовал, что решимости и энтузиазма у него становится все меньше и меньше, и если бы речь шла о нем самом, Суханове, то oн тут же завернул бы к себе в каюту, поставив на этом предприятии крест. Но он просил не за себя, а за подчиненного, ко всему прочему, он уже дал этому подчиненному слово, что своего добьется.

Старпома Суханов побаивался, впрочем, все молодые лейтенанты на больших кораблях побаивались старпомов, которые жучили их не столько за содеянное, сколько впрок. От командира боевой части Суханов выходил довольно-таки бодро, надеясь на успех, к каюте же старпома подходил, сильно сомневаясь в успехе своих хлопот.

Бруснецов сидел за столом, направив на себя вентилятор, который был запущен на всю катушку, просматривал рапортички, в которых командиры боевых частей и начальники служб и команд излагали свои нужды по случаю планово-предупредительного ремонта, и только что не хватался за голову: если бы нашлись возможности удовлетворить все эти нужды, то «Гангуту» пришлось бы на стоянке встретить Новый год. «Спятили, — думал Бруснецов, решительно корректируя эти нужды своим красным старпомовским карандашом. — Нет, право, спятили!»

Суханова он встретил неприветливо, буркнув:

— Ну что у вас?

Суханов постарался быть кратким, отлично понимая, что если он начнет вдаваться в детали, то Бруснецов просто не дослушает его, а не дослушав, не поймет и мотивов, которые толкнули Суханова на хождение по каютам своих ближайших начальников. Он уже начал было говорить почти лапидарно, но Бруснецов все равно перебил его.

— Жаль, — сказал он. — Ловцова жаль. Прекрасный моряк. Но чем мы ему можем помочь?

Суханов, как и в каютах комдива и командира боевой части, начал излагать свой план с танкером, которому, по всей видимости, в любом случае предстоял заход в ближайший порт для пополнения запасов воды, а возможно, и провианта.

— Вы полагаете, что Ловцов может успеть на похороны? — в раздумье спросил Бруснецов.

— Сейчас у нас в России зима. Стоят морозы, ну и все прочее...

Суханов не стал распространяться, что он имел в виду под словами «ну и все прочее», но Бруснецов понял его: там, в далекой Коростыни, могли и повременить с похоронами.

— Допускаю, — сказал он. — Но вы отдаете себе отчет в том, что у вас на одного акустика станет меньше? Притом что этому акустику цены нет.

— Отдаю.

— И вы не забыли о том, что ваша судьба висела на волоске?

— Такое, товарищ капитан третьего ранга, не забывается всю жизнь.

— А вы знаете, что от того, как сложится поход, теперь зависит не только ваша, но и судьба всего экипажа? Смею вас заверить, что она теперь у всех у нас повисла на волоске.

— Догадываюсь, товарищ капитан третьего ранга, и тем не менее настаиваю на своей просьбе.

— Мне нравится ваша настойчивость, поэтому и разрешаю вам обратиться к командиру корабля. Но учтите: если группа акустиков не справится со своей задачей, никакие оправдания в расчет приниматься не будут. Вы хорошо меня поняли, Суханов?

Этим вопросом Бруснецов как бы рассеял последние сомнения Суханова, и он сказал, стараясь придать голосу решимость:

— Так точно.

— Обращайтесь к командиру.

Получив благословение старпома, идти к командиру было уже легче, хотя трап на ходовой мостик, не в пример другим корабельным трапам, был крут и высок. Это был, пожалуй, единственный трап, по которому ходили пешком, а не бегали, как по другим. Суханов взялся за медные поручни, отдраенные матросами так, что казалось, будто они раскалились, и неожиданно его кто-то придержал за локоть. Не отпуская рук от поручней, Суханов обернулся: Ветошкин, видимо, гонялся по всему кораблю за ним и был явно взволнован.

— У нас что-то случилось, товарищ лейтенант? На юте матросы говорят, будто...

— Случилось, мичман. Матросы на этот раз говорят правду. К сожалению, мичман.

— И вы хотите, говорят на юте, чтобы Ловцова отпустили на родину?

— Мичман, а ваши моряки на юте понимают, что такое мать?

— Почему ж не понимают? — обиделся Ветошкин. — Я, например, сам отец. Могу скоро и дедом стать.

— Мичман, да ведь это же мать! И отца у Ловцова нет. И братьев с сестрами. Один дед остался. Он так в телеграмме и подписался: «дед».

— Это я понимаю, Юрий Сергеевич, но ведь Ловцов — акустик божьей милостью.

— Мичман, не надо красивых слов о чувстве товарищеского локтя. Давайте просто сядем за «пианино» и подменим товарища, если ему плохо. А Ловцову сейчас плохо, мичман. Может, я не прав, мичман?

— А ведь ваши слова, товарищ лейтенант, тоже красивенькие. Только Ловцову без товарищей будет еще плоше.

Суханов не отдавал себе отчета в том, что с ним происходило, но чувствовал, что в этот момент словно бы натянулась в нем струна и зазвенела, как бы ожидая ответного звона.

— Мичман, позвольте мне поступать, сообразуясь с собственными представлениями о совести и долге.

Ветошкин, казалось, не понял, о чем сказал Суханов.

— Позвольте, я сам поговорю с Ловцовым, — сказал он, глядя себе под ноги.

Суханов опять было занес ногу на трап и остановился.

— Да о чем же? — удивился он.

— А... — сказал неопределенно Ветошкин. — Обо всем.

На том они и расстались, и Ветошкин подумал: «Непоседлив и легкомыслен. Того и гляди, наломает дров. Ох, наломает. Потом долго будем чесать себе потылицу». Ветошкин имел в виду не потылицу, а нечто пониже поясницы, но это уже не имело никакого значения, потому что значение состояло только в том, что Ветошкин, кажется, впервые не понял Суханова, а Суханов не захотел понять Ветошкина, и каждый из них остался недоволен другим, считая себя правым, хотя правда лежала где-то между ними и даже немного в стороне.

Неожиданно для себя Суханов заколебался: «А надо ли городить огород? Может, и танкер вовремя не подойдет, может, и рейсового самолета подходящего не окажется, выходит, и Ловцов никуда не поспеет? А если все-таки танкер придет вовремя, а если случится подходящий рейс и Ловцов при благоприятном стечении обстоятельств успеет на похороны, а мы его не отпустим — тогда что? Да при чем все эти «может» и «если», когда у человека умерла мать?»

Суханов в нарушение всех неписаных правил — впрочем, он был всего лишь лейтенант, не проходивший в этом звании и года, — взбежал по трапу на мостик, прошлепав тропическими башмаками по трапу.

Командир находился на открытом крыле, Сокольников тоже еще не уходил с мостика, негромко обсуждали радио, полученное от командующего, в котором тот, в частности, писал: «Дальнейшее пребывание американских кораблей в заданном районе только подтверждает наши предположения о нахождении здесь их стратегической системы. Таким образом, можно считать, что первая часть задания вами выполнена. Приказываю: приступить к завершению выполнения задания в целом». В этом радио был заложен двоякий смысл, который можно было понимать и в буквальном значении, дескать, да, задание можно считать в первой части выполненным, но оно не будет рассматриваться выполненным, если...

— Словом, провожали с музыкой, — сказал Сокольников, — а встречать могут и без оной.

— Да не было музыки, комиссар, — возразил Ковалев.

— Ладно, — согласился Сокольников, — была музыка, не было музыки — не в этом дело. Главное — напрягай мы уже получили. И еще получим, если...

— БИП, командир, — сказал в микрофон Ковалев. — Доложите обстановку.

В БИПе уже не мешкали, видимо, на планшетах все было расставлено, как на шахматной доске, следовало только обдумать и сделать очередной ход.

— Цель номер одни — авианосец «Эйзенхауэр». Пеленг... Дистанция...

— Ну вот, — сказал Ковалев. — Мы поднимем вертолет. Они свои поднимут. Трескотни в небе получится много, а результатов — пшик. Наша концепция выжидания и есть действие. По крайней мере, полагаю, они там так считают, иначе не шлялись бы за нами, как шавки.

— У этих шавок...

— В том-то и дело, комиссар, — сказал Ковалев. — В том-то и дело, — повторил он, хотя нужды в этом не было.

Он уже начал замечать за собой одну неприятную особенность, что ему порой стало нравиться повторять одни и те же, в общем-то лишенные смысла, слова, чтобы только не говорить о главном. Он знал, что, какие бы решения ни принял, они будут выполняться неукоснительно — в этом как раз и заключался великий и трагический смысл военной службы, — но он же и понимал, что, когда его решения станут непонятны людям, они в них, в эти решения, а значит, и в него самого могут и не поверить, но сказать яснее — по его мнению, и так все было сказано яснее ясного, — просто ему не представлялось возможным. Оставалось только закричать: «Верьте мне, как я верю вам», но он никогда не позволил бы себе опуститься до этого.

Ковалев первым заметил Суханова и не стал ждать, когда тот доложится, спросил сам:

— Говорили с Ловцовым?

— Так точно, товарищ командир. Он парень мужественный.

— Ну понятно, — сказал Ковалев. — У вас что-то еще есть?

На ходовой мостик лейтенантам с мичманами, не говоря уже о старшинах с матросами, захаживать просто так не полагалось, сюда прежде всего вызывали, реже приглашали, но это уже больше относилось к старшим офицерам.

— Так с чем вы поднялись, Суханов? — уже нетерпеливо спросил Ковалев.

— Товарищ командир, ходатайствую о предоставлении внеочередного отпуска старшине первой статьи Ловцову с выездом на родину для похорон матери. — Фраза получилась длинная, и Суханов, произнося ее, постоянно думал, как бы чего из нее не упустить, чтобы не получилось смешно. — Комдив, командир боевой части и старпом не возражают.

Ковалев заинтересованно поглядел на Суханова, чуть заметно усмехнулся, подумав: «Ловкачи... Самим лень подняться — послали лейтенанта».

— Океан же вокруг нас, — удивленно сказал за командира Сокольников. — Мы ведь не имеем права заходить в иностранные порты.

— Погоди-ка, комиссар, — попридержал его Ковалев и подбодрил Суханова: — Ну-ка, ну-ка...

— Все очень просто, товарищ командир, — сказал Суханов, поняв, что раз уж заварил кашу, то и расхлебывать ее приходится самому. — В точке к нам подойдет танкер, который потом отправится в ближайший порт пополнять запас воды, может, еще чего там купит. (Суханов немного приободрился.) Оттуда наш консул должен переправить Ловцова на Родину. Ведь будем же мы таким манером переправлять больного в госпиталь.

— В ваших рассуждениях есть резон, — сказал Ковалев. — Только, к сожалению, Ловцов все равно не успеет на похороны.

— В народе говорят: если на похороны не успел, так хоть на свежей могилке постоял.

Теперь уже заинтриговался Сокольников.

— Вам-то откуда знать, Суханов?

— Да ведь я рязанский, товарищ капитан третьего ранга. У меня и бабушка еще жива. Она много чего такого знает.

— Ну, привет бабушке, — сказал Ковалев. — Правьте службу, Суханов, а мы тут с комиссаром покумекаем, как лучше претворить в жизнь вашу идею. — Суханов уже было повернулся, но командир задержал его: — Допустим, мы отпустим его, но у вас сразу на одного акустика станет меньше.

— Я это тоже продумал, товарищ командир. В курсантскую пору на практике, да и на тренажерах, я много часов провел за этим «пианино». Да и мичман у нас классный акустик. И техник неплохо работает. Выйдем из положения, товарищ командир. Я вам обещаю.

Взгляд у Ковалева стал колючим, и Суханову показалось, что сейчас тот скажет: «Нет». Это слово принадлежало бы небожителю, и идти дальше стало бы некуда, но Ковалев неожиданно сказал таким же колючим голосом:

— А вот теперь, Суханов, я вам верю.

В кубрике между тем Ветошкин гнул свою линию.

— Послухай, Серега, — говорил он, прижав того на рундуке в уголок. — Кто тебя лучше своего брата — моряка поймет в горе? Да и не успеть тебе ни при какой погоде. Это у лейтенанта нашего всякие фантазии в голове бродят. А чего бродить, когда вокруг одна вода? Да и погода сейчас самая разнесчастная. Проболтаешься только в аэропортах. А тут законтачим лодку — законтачим же мы ее, проклятую, это я тебе говорю, — так или иначе отпуска дадут на группу. Первый — твой. Я тебя понимаю, сам два года назад мать схоронил. Но и нас ты должен понять, нам ведь без тебя — зарез. — Он провел ребром ладони по горлу. — Сам видишь, говорить тебе много не буду. А мать, конечно, дело святое. Тут уж говори не говори, а с места не сойдешь.

Суханов заявился тихо, и никто его не заметил, а когда дневальный обратил на него внимание и хотел было рявкнуть: «Смирно», чтобы мощью своего голоса исправить свою же оплошность — когда человек что-нибудь заваливает, он обязательно начинает напрягать голосовые связки, — но Суханов успел ему махнуть рукой, и дневальный только молча пошлепал губами. Суханов не слышал, что говорил Ветошкин, но по его заговорщицки-сосредоточенному виду составил себе представление об этом разговоре и подумал: «Давай, мичман, шпарь, мичман. Сейчас я скажу такое слово, что все твои слова полетят кверху тормашками».

— Ловцов! — позвал он. — Готовьтесь к отъезду. Командир разрешил вам отпуск.

Что-то не поняв, Ловцов поднялся, беспомощно глянул на Ветошкина:

— А как же вы тут без меня?

— Не рефлексируйте, Ловцов. Командиру лучше знать, как мы будем тут без вас.

Ловцов помялся, переступая с ноги на ногу и не зная, что надо делать в таких случаях и что говорить, и по лицу его пробежала светлая-светлая тень. «Это хорошо, что он даже в горе улыбнулся, — подумал Ветошкин. — Может, и прав лейтенант-то. Может, это я чего-то не понял, охо-хо, только ведь лодку еще законтачить надо».


5

В точку пришли в сумерках: танкер уже поджидал, весь освещенный огнями, и луна оживала, и вода была спокойной, словно бы на рейде. Танкер «сел» на волну, и «Гангут» пришвартовался к его правому борту, вдоль которого с танкера спустили на воду огромные, чуть поменьше железнодорожной цистерны, резиновые кранцы, чтобы корабли не бились бортами, навели сходню, и во все магистрали на «Гангуте» дали пресную воду. Заработали души и баня, белье стирали не только в прачечной, но и на верхней палубе. Козлюк с бощманятами натянули бельевые леера, и скоро в белом свете палубного прожектора затрепыхались на легком ветру флаги расцвечивания, набранные из тельняшек, маек, трусов, рубашек. Везде пахло мылом, содой, как в хорошей прачечной.

На «Гангуте» снова читали письма.Ловцов тоже получил от матери маленький замусоленный конверт, надписанный нетвердым почерком.

«Сынок, — писала Людмила Николаевна. — Сегодня я опять видела тебя во сне. Будто ты совсем маленький на руках у меня. Стоим мы в нашем проулке, а крутом солнце, солнце. И трава вся в солнце. И яблони с вишнями в солнце. А еще, сыночек, в дому у нас большая неприятность. Дед наш связался с Васькой Мокровым и пил два дня без роздыху. Откуда такое напастье — ума не приложу. Ловцовы, те, правда, всегда выпивали, а у наших, Красниковых, такого завода и в помине не было. К войне это, что ли? Уж когда ты вернешься со службы, так отругай ты его хорошенько. Тебя он послушает, а от моих рук давно отбился. Совсем непутевый стал. Вот и все, сыночек. Буду ждать тебя и считать дни».

«Деду я, конечно, скажу. Я ему все скажу, — подумал Ловцов. — А вот с тобой мы уже все денечки сосчитали». Он почувствовал, что в носу засвербило и к глазам подступили слезы, но плакать у всех на виду показалось ему не только постыдным, но и оскорбительным по отношению к самому себе, к матери, — в кубриках радостно суетились моряки, одни вытряхивали из рундуков бельишко, собирая его в стирку, другие читали письма, но лица у них были такие оживленные, что верилось, будто они тоже что-то вытряхивали из себя, чтобы потом это вытряхнутое простирнуть, подштопать и погладить. Стирка белья на корабле после всех видов авральных работ была для моряков сущей забавой, а значит, и праздником, когда можно было и позубоскалить, и посмеяться вдоволь, и погорлопанить просто так, чтобы дать возможность стравить из себя пар, который вольно или невольно начинал держаться на самой высокой отметке. Было шумно в кубрике, шумно было и на палубе, подсвеченной прожекторами. В посту моряки тоже не скучали. Ловцов почти случайно забрел к Суханову в каюту, тот уже закончил постирушку и собирался спуститься в пост.

— Вот, — сказал Ловцов, — письмо получил от матери. Будто от живой...

— Отец рассказывал, что такие письма часто с фронта приходили, — будто бы к слову, вспомнил Суханов. — Солдата нет, а письма все идут. Дедушка мой тогда погиб, а бабушка все еще треугольнички получала. А теперь вот и с матерями стало так случаться. — Он помолчал. — Я сейчас в душ смотаюсь, а потом в пост пойду. А ты располагайся у меня. Хочешь — полежи, хочешь — почитай. Книги найдешь на полке.

— А вы получили что-нибудь? — спросил Ловцов, как бы в благодарность за приглашение располагаться в каюте.

Суханов покачал головой:

— Нет. Впрочем, получил из дома. И те, как говорится, и не те.

— Может, еще напишут, — предположил Ловцов: ему опять захотелось, чтобы Суханов получил именно те письма, которые ждал.

— Те письма, Ловцов, наверное, будут писать всю жизнь. — Суханов собрался уходить. — А может, расстараешься кипяточком? — спросил он. — После душа мы с тобой знатный соорудили бы чаек.

— Сделаем, товарищ лейтенант.

Пока Суханов мылся в душе, а потом ходил в пост сказать мичману, что подменит немного позже, его в каюте поджидали уже и Рогов с Силаковым, на столе в глубоких тарелках лежали ломти хлеба свежей выпечки и брусок янтарного масла, который уже слезился после холодильника со всех боков. Сахар тоже лежал в такой же тарелке, только каемочка у нее была не голубенькая, а розовая.

— О! — сказал Суханов. — Да у нас тут целое чаепитие в Мытищах.

Рогов — видимо, он был создателем этого необычного натюрморта — сказал, обращаясь прежде всего к Суханову:

— Помянем чайком, товарищ лейтенант. Старики велели поминать. И друга проводим, чтоб вспоминал нас почаще и возвращался поскорее.

— Мужики, — сказал Суханов, садясь на свое лейтенантское место. — Давайте пообещаем Ловцову, что мы обязательно законтачим лодку. Пусть он правит тризну, не обращая на нас внимания, и пусть поскорее возвращается на «Гангут».

— Спасибо, товарищ лейтенант, — промолвил Ловцов, вставая, как это и полагалось бы сделать в настоящем застолье. — И вам, ребята, спасибо. Может, я чего и не так скажу, только я ведь тех слов не знаю, какие принято говорить в таких случаях. Когда отец утонул, так я тогда мал был. Даже не плакал, не знал, что надо плакать.

— А ты теперь поплачь, — сказал Рогов. — Поплачь, мы не осудим.

Ловцов вздохнул:

— Нет, мужики, не могу. На корабле не буду. Поплачу на могилке, если, конечно, слезы останутся, а то, может, все в себя уйдут, как тогда у мамы. Она ведь тоже не плакала на отцовской могиле, хотя и жалела его сильно. — И, обращаясь уже только к Суханову, попросил: — Назначьте временно на мое место Рогова, товарищ лейтенант. Он хоть и поворчит иногда на Силакова чего такое, так это не со зла. Я его знаю.

Не посоветовавшись с Ветошкиным, Суханову не хотелось ничего обещать Ловцову — Ветошкин все еще тяготел над ним, как дядька Савельич, и был явно обижен, что Суханов на свой страх и риск отпустил Ловцова на похороны матери, — но он понял, что моряки были хорошо осведомлены и Ловцов не зря завел разговор об этом в отсутствие Ветошкина, как бы предложив Суханову обрести наконец-то все права и обязанности командира группы. Суханов только минуту поколебался, впрочем, эти колебания со стороны можно было принять и за раздумья.

— Ну-к что ж, я не против Рогова. Только ты, Рогов, смотри, ребят обижать не смей. Так и порешим: если обидишь кого, считай, что обидел меня.

— Да нешто я... — сказал польщенный Рогов.

Суханов глянул на часы.

— Все, братцы-товарищи, пора и на вахту. Ловцов может быть сегодня свободен.

— Позвольте мне тоже заступить. На танкере за все отосплюсь, а тут вдруг мне повезет.

Они грустно задумались — рассчитывать в их деле на удачу было бы все равно что гадать на кофейной гуще: себя обмануть можно, супостата не проведешь, но чем черт не шутит, говаривали, бывало.

Суханов не сказал Ветошкину, что решил назначить командиром отделения на время отсутствия Ловцова старшего матроса Рогова — он все еще, даже не признаваясь себе, словно бы побаивался своего делового и хозяйственного мичмана, через руки которого за долгие годы прошел добрый десяток желторотых лейтенантов.

— А ты что? — встретил Ветошкин в посту Ловцова наигранно-веселым голосом. — Иди отдыхай, ты уже в отпуске числишься.

— Мне теперь не уснуть.

— Тогда вообще оставайся с нами, — уже серьезно сказал Ветошкин. — А вернемся в базу — съездишь на могилку.

Ловцов молча сел на свое место за «пианино» и надел наушники.

— Мичман, не мутите воду.

— Я никого не мучию, товарищ лейтенант, — словно бы даже обиделся Ветошкин, хотя глаза его затаенно-озорно поблескивали. — Нам трудно будет без него, ему трудно без нас, а останется — и сразу все придет в норму. А командир, — Ветошкин неопределенно махнул рукой, — поймет нас.

— Командир, может, поймет, — глухо сказал Суханов. — Я не понимаю вас. Идите мойтесь, пока вода есть в магистралях. На танкере, говорят, для нас сауну нагрели. Попытайте счастья у старпома — может, отпустит.

— Попытаемся, — опять неопределенно сказал Ветошкин.

Суханов не сомневался, что старпом отпустит Ветошкина не то что на танкер в сауну, а и к самому черту на кулички — как-никак, а старая дружба не ржавеет. Суханов даже словно бы обрадовался, что Ветошкин может надолго застрять на танкере и не станет висеть над душой. Сказать, что Ветошкин уже мешал ему, Суханов не мог, но чувство соперничества, как будто они были не командир с подчиненным, а партнеры, мало-помалу уже начинало тяготить Суханова. Такое примерно чувство появлялось раньше у подростков, когда они уже вырастали из одних штанов, а другие приобретались им на вырост и в результате получалось, что все вроде бы есть, а вроде бы ничего уже и нет.

Вахта шла спокойно, время покатилось к рассвету, и на палубу, наверное, уже пала последняя ночная мгла, самая тревожная и томительная, когда ночь начинала ощущаться плечами, словно бы тяжесть.

Суханов отошел к столу — под веками катались горошины, и клонило ко сну, — глянул на часы: до смены оставалось еще минут сорок; раскрыл журнал, приготовясь писать, но ручки на месте не оказалось. Он поискал ее глазами, чертыхнулся по адресу Ветошкина, который, кажется, прихватил ее с собой, машинально сунув в карман, и, почувствовав неладное, быстро обернулся.

— Товарищ лейтенант! — доложил Ловцов. — Цель номер один — надводный корабль. Пеленг... Дистанция...

— Классифицируйте цель.

— Цель номер один — фрегат. Цель номер два — крейсер. Цель номер...

— Приволоклись, — сказал Суханов. — БИП, акустики. Цель номер...

— Понятно, Суханов. Ваша классификация совпадает с классификацией радиометристов. Продолжайте наблюдать цель. Сейчас командир утвердит порядок, и мы вам его сообщим... — В БИПе недолго помолчали. — Суханов, целью номер один командир утвердил авианосец, целью номер два — крейсер, целью номер три...

— Шлепнуть бы их хорошенько, чтоб знали своих да почитали и наших, — подумал вслух Силаков. — Они сильных уважают.

— Силаков, не возникай, — заметил Рогов, деликатно покашляв — для солидности, — явно входя в роль старшины отделения. — Жди, пока старшие чего не скажут.

— Нет, я ничего, — смиренно сказал Силаков.

Ловцов в разговор не вмешивался, вслушивался в разноголосицу шумов, которыми наполнился океан, пытаясь думать о том, что он еще не убыл, а его словно бы уже забыли, хотя он и сидел за «пианино», классифицируя цели, словом, делал все, что должен делать старшина, а Рогов не сидел за «пианино», не классифицировал цели и тем не менее уже чувствовал себя хозяином положения.

Неожиданно в посту появился разгневанный Блинов, накинулся было на Суханова, а потом, прислушавшись к шорохам, посвистам и просто стонущим звукам, наполнявшим пост, присмирев, спросил:

— Послушайте, Суханов, что за игрушки? Куда вы подевали Ловцова? Танкер отваливает через полчаса, а никто не видел, куда он задевался.

— Он никуда не девался. Он стоит вахту.

— Какая вахта? Нам велено уже переходить на танкер.

— Спокойнее, медицина, — сказал Суханов. — Ловцов, у вас все собрано? В кубрик за вещами — и к трапу. — Он тотчас же позвонил Ветошкину: — Пришлите техника на вахту.

Только-только забрезжило, звезды на востоке уже побелели и одна за другой стали пропадать, а там появилась золотая полоска. Шланги отключили, навернули на них заглушки, чтобы остатки мазута не пролились в воду, заработали лебедки, и шланги, легонько змеясь, потянулись на борт танкера.

Санитары вынесли из лазарета больного, поставили носилки возле трапа, не зная, что делать дальше. Как всегда, в последние минуты случилась легкая суматоха: советы подавали многие, но никто не распоряжался, и возле трапа создалась небольшая толпа. Больной печально улыбался мучнисто-белым лицом и покорно ждал своей участи. Появился Блинов с белым железным сундучком, на крышке которого был намалеван красный крест, поднялись из кубрика Ловцов с Сухановым, сопровождаемые Петром Федоровичем, который все еще опасливо поглядывал на Суханова.

— Вы уж его, товарищ лейтенант, не обижайте, — попросил Ловцов, имея в виду Петра Федоровича. — Я его щенком подобрал. Махонький был, с рукавицу.

— Не его я хотел обидеть, а вас, — сердясь, сказал Суханов. — Допекли вы меня тогда.

— Вы нас тоже не сильно баловали, — кротко заметил Ловцов.

Суханов дернул бровью, не приняв ни кротости Ловцова, ни его замечания, впрочем, смешно было бы сердиться возле трапа, когда Ловцов убывал на похороны матери, и Суханов, делая вид, что еще не отошел, сказал тем не менее вполне миролюбиво:

— Ладно, чего там делить: кто кого допекал, кто кого не допекал. Главное — возвращайтесь поскорее.

Подошли прощаться Ветошкин, Рогов с Силаковым; Петр Федорович начал подпрыгивать, пытаясь лизнуть Ловцова в лицо, и, неожиданно заскулив, отскочил в сторону.

— Что это с ним?

— Разлуку чувствует. У собак — нюх особый, — заметил Ветошкин со значением.

Суханов хотел было сказать, что у них сейчас у всех нюх обострился, но спустился с мостика Бруснецов, и лишние сразу посторонились, Петр Федорович, мягко шлепая по росистой палубе, забежал за надстройку.

— Иди, Петр Федорович, прощайся, — сказал Бруснецов, позевывая: после теплого помещения всегда сладко зевается. — Тебя списывать никто не собирается.

«Помнит», — подумал Суханов и, подойдя к старпому, приложил руку к пилотке.

— Лейтенант Суханов.

— Вижу, что лейтенант, вижу, что Суханов, вижу, что пришли проводить своего старшину.

— И своего неизменного и, можно сказать, единственного надежного друга в этой юдоли, — подсказал Блинов, — можно сказать, корабельной.

— Ладно, ладно, — остановил его Бруснецов. — Известное дело — радикулитчики. По одному делу проходили — так, что ли?

— Обижаете, товарищ капитан третьего ранга.

— Вас-то вряд ли обидишь. Разве что Суханова. Так и того теперь вряд ли... — Бруснецов подошел к больному, поправил у него на груди простыню. — Поправляйтесь скорее и — на корабль. Командир также желает набираться силенок. Помните: «Гангут» — ваш дом. И вы, Ловцов, помните это. Надо бы какие-то слова сказать, да уж какие теперь слова: поклонитесь матери. Хорошего она моряка флоту подарила.

— А ты что мне пожелаешь? — спросил Блинов Суханова.

— Желать мне тебе нечего. А завидовать не хочу. Но попросить — попрошу. Зайди на раскоп, если, конечно, будет время, и скажи: так-то и так-то, здесь, в крутых широтах, кое-кто кое о ком помнит. А писем я, Блинов, больше не пишу. Письма, говорят, документ, а наша эпоха нуждается совсем в других свидетельствах.

Блинов заинтересовался:

— Каких же?

— Не прими за громкие слова: эпохе нужны не документы, а деяния во славу Отечества. Это от сердца.

Блинов изумленно поднял брови, которые у него сломались в самой серединке, как у Галочки из студии звукозаписи.

— Ого, — только и сказал он, ступая вслед за Ловцовым на трап, по которому уже снесли на борт танкера больного.

Трап убрали, отдали швартовы, танкер выбрал краном кранцы и, пожелав «Гангуту» счастливого плаванья, взял курс на ближайший порт, а «Гангут» сделал полукруг, вышел в точку, указанную Голайбой, и отдал якорь. Эхолот показал тут глубину восемьдесят семь метров. Оказывается, в океанах существуют не нанесенные на карты острова. Их надо только отыскать.


Глава пятая


1

— Боцман, — сказал Ковалев, рассматривая хитроумное человеческое создание, которое называлось главным боцманом большого противолодочного корабля «Гангут». — У меня сложилось мнение, что вы практически все можете.

— Вам виднее, товарищ командир, — скромно потупясь, сказал Козлюк.

— Мне, боцман, очень бы не хотелось составлять о вас другое мнение, но в то же время мне просто необходимо знать, есть ли на этой банке акулы или их нет?

— Это очень просто, товарищ командир, — сказал Козлюк, не задумываясь. — Прикажите интенданту выдать мне два килограмма мяса, которое похуже, и через час я вам все в точности доложу.

— Как же это ты умудришься? — спросил Ковалев, и все присутствующие на мостике невольно посмотрели с уважением в сторону Козлюка: «Все-таки боцманюга — большой оригинал».

— Вообще-то, это секрет фирмы, товарищ командир, но только не для вас. Делается это даже очень просто, — начал объяснять Козлюк, польщенный всеобщим вниманием. — Я это мясо сейчас положу на верхнюю палубу, где оно за полчаса хорошенько провоняет. А сам тем временем сооружу в мастерской острый гак, вроде рыболовного крючка, привяжу к нему капроновый конец со стальным поводком, наколю на гак мясо и опущу это сооружение за борт. Если акулы есть, они в один момент налетят на вонючее мясо. Они тухлятинку обожают, а нюх у них как у гончих.

— Скажите-ка вы, — не шибко поверил Ковалев, но мясо распорядился выдать, и Козлюк, в свою очередь раздав старшинам команд ветошь, соду и мыло для большой приборки, которую объявили по кораблю, сам отправился в слесарную мастерскую ладить рыбацкую снасть. Козлюк конечно же не все мог, хотя и сказал скромнехонько командиру: «Вам виднее», но тем не менее был он мастером на все руки: в полчаса сотворил здоровенный гак, заострил и даже сделал насечку, чтобы акула, если она позарится на мясо, освободиться от гака уже не могла.

Боцманенок, получавший мясо, справедливо решил, что такой кусище — было в нем килограмма два с лишком — скармливать акулам за здорово живешь было бы уж слишком расточительно, поэтому, прежде чем подвялить его на солнышке, он зашел на камбуз, отхватил от него лучшую часть, мелко изрубил и скормил это крошево Петру Федоровичу, который крутился возле камбуза.

— Ешь, бродяга, — сказал боцманенок. — Хозяина своего теперь не скоро дождешься.

— Тебя только за смертью посылать, — проворчал Козлюк, когда боцманенок принес мясо на корму. — Подержи-ка его еще маленько на солнышке.

— А чего его держать — и так воняет.

— Чего нос воротишь? Из благородных, что ли? Знаем мы таких благородных. Ах, ах — и платочек к носу, а самих мамка на соломе рожала.

— На соломе здоровее будет, — сказал боцманенок.

— А раз здоровее, то и подвяль еще. Акула, ежели она хищница, душок обожает. С душком для нее, видно, вкуснее.

Петр Федорович уже объелся, пузо у него раздулось и побелело, словно кожа на старом барабане. Он приволокся за боцманенком и, высунув язык, прилег в тени.

Козлюк не догадывался, что боцманенок скормил Петру Федоровичу половину того, что предназначалось акулам, и сказал с сожалением:

— Животина... А по хозяину скучает.

— Кошка дом любит, а собака хозяина, — сказал боцманенок.

Козлюк с удивлением взглянул на боцманенка.

— А ты, оказывается, у меня философ... Философствуй, философствуй, я разрешаю, только нос не забывай вытирать.

— Тут акул нет, — немедленно сказал боцманенок.

— Это почему же?

— Океан вокруг. Им тут и жрать нечего.

— Я думал, что ты поумнел... Какой же тут океан, ежели мы при одном якоре стоим. Тут банка, философ сопливый. Тут-то самая рыбка и водится.

Козлюк разобрал снасти, боцманенок наживил мясо, обвязав его капроновой леской, чтобы мелкота не распотрошила его, и выбросил гак с наживкой за корму, принайтовав свободный конец.

— Ловись рыбка большая, — вздохнув, сказал Козлюк, видимо вспомнив настоящую рыбалку. — Ловись и маленькая.

Вокруг них собрались моряки, среди которых сразу же выделились заядлые рыбаки, которые не преминули подать советы:

— Товарищ мичман, надо бы поводок потолще привязать, а то она этот в один момент перекусит.

— А ничего, — сказал Козлюк. — Нам принципиально только выяснить, есть ли тут акулы, а ловить их ни к чему. Эту тварь все равно есть нельзя.

— Вы же едите летучих рыб.

— Сравнил Европу с Азией... — насмешливо сказал Козлюк. — Акулы мертвечину жрут и человеческое мясо тоже. А летучая рыбка — тварь нежная, вроде горлицы. Дикий голубь такой есть — горлица, понятно, килька? — Он подергал за леску. Она подалась свободно, и стало ясно, что на наживку еще никто не клюнул. — Ну что собрались? — спросил он грозно обступивших его моряков. — А ну марш по объектам приборки! — Козлюк опять потянулся к леске, но по тому, как она обвисла, и не искушенному в рыбацких делах — а главный боцман считал себя великим знатоком этих дел — было бы ясно, что на крючке никого нет, и он ловко изменил направление руки и поскреб в затылке. — Эт-то мы еще посмотрим, — пробормотал он.

С надстройки на ют спустился старпом Бруснецов, недовольно взглянул на Козлюка.

— Я понимаю, — сказал он брезгливо, — что паршивые акулы, которыми, кажется, к тому же здесь и не пахло, достойнее того, что сейчас происходит на корабле. А на корабле, главный боцман, между прочим, сейчас идет большая приборка. А на корабле, между прочим, главный боцман, тыщу лет уже не прогонялся бегучий такелаж, к тому же и не смазывался. А на вьюшках, главный боцман, к слову говоря, целую вечность не стирались чехлы. Кто, по-вашему, за всем этим должен следить — вы, главный боцман, или я, старший помощник командира?

Козлюк уставился в палубу и угрюмо сказал:

— Я должен следить.

— Приятные слова, — сказал Бруснецов, — приятно и слышать. Оставьте при деле боцманенка, а сами обойдите... Что — обходили уже? Ну так обойдите в сотый раз верхнюю палубу. Второй такой царской стоянки до базы у нас может и не быть.

Получив напрягай от старпома, Козлюк округлил глаза, которые у него словно бы осоловели, и пошел пушить правых и виноватых.

«Командир — одно, старпом — другое, а мне что — разорваться? — подумал в сердцах Козлюк. — Их много, чтоб приказывать, а я один». Козлюк, конечно, понимал, что он оказался неправым по всем статьям — и командир ему ничего не приказывал, а только попросил, и старпом сделал втык не по причине дурного настроения, а по всем правилам флотского искусства, которое не допускает напраслины, — но ведь надо же было как-то излить благородный гнев, и он его изливал уже по всем правилам боцманского искусства: одного заставил перемыть краску, хотя вымыта она была хорошо, другому весьма популярно объяснил, что тот ни хрена не понимает в том, что должен знать как дважды два, словом, было бы желание, а повод всегда найдется, по крайней мере, его можно придумать. Среди этого всеобщего напрягая Козлюка осенила здравая, как ему показалось, мысль: «Собственно, а зачем командиру сдались акулы? Есть они тут, нет их здесь — нам-то от этого ни жарко ни холодно. А может, он считает, что раз есть акулы, то и лодка супостата должна быть. А если их нет, то и лодку искать тут нечего. Не, товарищ командир, тут что-то не то. Тут вы куда-то не туда загнули».

Как бы там ни было, но Козлюк обошел всю верхнюю палубу — приборка шла своим чередом, белье, постиранное ночью, уже хорошо проветрилось на леерах и высохло, и он распорядился снять бельевые леера, чтобы не портили общий вид. Он вернулся на корму: боцманенок с Петром Федоровичем дремали в тенечке, леска свисала отвесно в воду, солнце жарило в полную мощь, и моряки хлестали друг друга из брандспойтов океанской водицей. «Понятное дело, — тускло подумал Козлюк, — откуда им тут взяться», — и подергал своего боцманенка за плечо.

— Ты что, не выспался, что ли? — спросил Козлюк лукаво-грозным голосом.

Боцманенок вскочил, вытаращил глаза на свое непосредственное начальство и затараторил, сваливая все слова в общую кучу:

— Так не спал, товарищ мичман. Леска-то вон как висела, так и висит. А ночью я шмутье стирал, потом в баню ходил. Сами же велели. А так я ничего...

— Ты покрутись тут еще с полчасика. Только смотри мне. А потом меня найдешь. Я, в случае чего, обязан командиру доложить.

— А зачем ему акулы понадобились? — спросил боцманенок.

— Ты насчет вопросов особо не мельтеши. Понял? — сказал Козлюк, а сам тем временем подумал: «А все-таки зачем ему эти твари понадобились? — Он сбил пилотку на затылок и вытер пот со лба тыльной стороной ладони. — Значит, зачем-то понадобились». — Ты вот что — смотри мне тут.

На шкафуте он нос к носу столкнулся с Бруснецовым, который тоже обходил верхнюю палубу; постояли возле шлюпок.

— Чехлы все-таки надо бы простирнуть, — сказал Бруснецов.

— Надо бы, — охотно согласился Козлюк, чертыхнувшись про себя, что не сделал этого ночью, когда пресной воды было навалом, а теперь у Ведерникова не то что лагуна, лишней кружки не выпросишь, но Бруснецов сказал:

— Воду я тебе найду. У машинистов в загашнике еще осталось. В пищу уже употреблять вряд ли следует, а на постирушку сойдет.

Козлюк просиял:

— Я мигом все организую.

— Не путайся в ногах у приборки. Машинисты будут ревизовать свою шарманку дня три-четыре. Вот тогда и организуешь. Собери их в одну кучу, подсчитай, сколько воды потребуется, тогда уж и назначай время.

— Может, и палубу заодно покрасим?

— Краски много натаскал? — строго спросил Бруснецов.

Козлюк ответил уклончиво:

— Есть запасец.

— Погода позволит, тогда и палубу подновим. Лодки лодками, а корабль должен иметь достойный вид.

Козлюк возликовал, но виду постарался не подавать.

— Эт-то, конечно, — степенно согласился он. — Достоинство в море начинается с внешнего вида. Взять хотя бы...

— Бери-бери, — быстро согласился Бруснецов, — а я поднимусь к командиру. Что-то он на мостик прошел...

«Ну и иди, — подумал Козлюк добродушно и начал подсчитывать, сколько предстояло простирнуть чехлов: — На шлюпках два и еще четыре на вьюшках, да на катерах, да...»

Примчался боцманенок и еще издали заавралил:

— Товарищ мичман, там леска натянулась. И Петр Федорович забрехал.

— Чего кричишь? — с опаской сказал Козлюк. Как все заядлые рыбаки, он был суеверен и хвастлив. — Такие дела, килька, молча делаются.

Забыв про степенность, которая приличествует главным боцманам, Козлюк бросился на ют вслед за боцманенком: капроновый линь уходил за корму, натянулся как струна и даже словно бы позванивал. У Козлюка даже екнуло сердце: «Вот оно...» Он сразу забыл обо всем на свете: и о чехлах, за которые его только что пробрал Бруснецов, и о приборке, и о такелаже, и о Бруснецове вкупе с командиром тоже забыл. «Вот она... Должно быть, здоровущая». Он потрогал линь — тот был тугой и жег ладонь, — сразу успокоился и закурил.

— Угостите, товарищ мичман, — попросил боцманенок сигарету, как приз за радостное известие, но Козлюк не понял, что боцманенок тоже был азартен, сказал равнодушно:

— Свои надо иметь.

Свои у боцманенка были. Ему хотелось, чтобы его угостил мичман, но тот обдумывал, каким макаром лучше всего выволочь акулу на борт — в том, что это была акула, у него сомнений не возникало, — и оказался глух к чужим сантиментам.

— Марсовый, — сказал Козлюк боцманенку (корабельная должность у боцманенка была — марсовый), — а ну-ка покличь еще человечка три-четыре. Нам с тобой вдвоем не управиться. Должно быть, здоровенная попалась. — И подумал, закуривая вторую сигарету: «Потом решу, куда ее пристроить. И вообще... Акул надлежит уничтожать. Они хищники. К тому же человечину жрут».

Слух о том, что боцманюга заарканил акулу, мигом разлетелся по всему «Гангуту», и хотя большую приборку никто не отменял, на юте накопилось довольно много народу: одни — этих было большинство — ждали едва ли не чуда; другие — скептики — посмеивались: знаем мы этих акул; третьи — самые активные — сразу принялись советовать:

— Мичман, а ты линь на шпиль набрось. Ей против шпиля ни за что не устоять. Сама пасть задерет, а как задерет, тут и воздуху хватит. Тогда ее можно будет голенькими руками вытаскивать.

«Дурак! — вразумительно подумал Козлюк. — Нашел кого голенькими руками вытаскивать. А вот шпиль — это хорошо. Это даже очень правильно».

— Мичман, ты чего ждешь-то? Да мы все навалимся…

«Дурачок, — ласково подумал Козлюк. — Да мне всех и не надо. Мне и тебя одного, пухлогубого, хватит».

— Принеси с катера отпорные крюки, — сказал он тихо боцманенку. — Тащи все, какие там есть. — Он опять потрогал линь, тот подался, Козлюк потянул его, и линь пошел. «Вот тебе раз», — растерянно подумал он, наматывая линь на руку. Неожиданно линь опять надраился, и Козлюк едва успел сбросить его с руки, которую все-таки успело обжечь. — Не, — сказал он, потирая руку. — Эту девочку просто так не возьмешь.

Принесли новую бухту линя, отпорные крюки, лини срастили, набросили на барабан шпиля, который заурчал и потянул акулу к борту. За кормой забурлила вода, и показалась осклизлая голова с широко расставленными глазами. Акула перевернулась, обнажив зеленовато-белое брюхо. И опять никто не подумал, за каким дьяволом далась командиру эта белобрюхая акула, которая, извиваясь, начала молотить хвостом по воде, разбрасывая вокруг себя крупные — с горошину — брызги.

Козлюк закурил третью сигарету, прищурясь, стал примеряться, как бы сподручнее подвести акулу к кормовому срезу, взял отпорный крюк, подкинул его на руках. Тот показался ему легким — «для барышень делают», — взял другой и весело и азартно крикнул:

— А ну отойди за надстройку! А то, не ровен час, оброним кого. Пошел помалу шпиль.

Линь натянулся, роняя капли, и выдернул акулу наполовину из воды, и самым любопытным, которые с комфортом устроились на вертолетной площадке, стала видна вся огромная пасть, унизанная белыми зубами.

— Стоп шпиль!

Козлюк ударил акулу отпорным крюком по голове и раз и другой, потом подцепил им плавник и отвел голову в сторону, чтобы она не ушла под корму, и, зверея, закричал:

— Пошел шпиль помалу... Легче... Легче...

И когда акулья голова показалась на юте, а веретенообразное, упругое и сильное ее тело, изгибаясь, словно пружина, еще свисало за борт, Козлюк благоразумно пробормотал: «Береженого и бог бережет» — и отступил к шпилю, а Петр Федорович, полеживавший до этого в тени и не обращавший ни малейшего внимания на возню на юте, неожиданно вскочил, шерсть у него на загривке поднялась дыбом, он захрипел и залаял, кидаясь на акулу. Она уже лежала на палубе, тяжело двигая жаберными щелями, и по ее телу пробегала немая дрожь. Петр Федорович совсем осмелел, подлетел к ней, скользя по мокрой палубе и стараясь упереться в нее передними лапами, и тут акула изогнулась, как бы подпрыгнула и небрежно смахнула Петра Федоровича за борт. Иа вертолетной площадке тихо ахнули и закричали:

— Катер на воду... Катер!

Но спускать катер было уже поздно. Возле Петра Федоровича, который еще отчаянно бултыхался, закипела вода, он завизжал, оставив после себя маленькое кровавое пятнышко. Козлюк отер пот со лба, поправил пилотку и поднялся к командиру.

— Акул тут, товарищ командир, гиблое дело, — доложил он.

— Жаль, — сказал Ковалев. — Очень жаль. А я, дело прошлое, хотел объявить купание с борта.

— Никак нельзя, — испуганно сказал Козлюк. — Собачку она смахнула за борт, так от той только пятнышко и осталось.

— Жаль, — повторил Ковалев. — Кому принадлежала собака?

— Акустикам, товарищ командир. А вообще-то — Ловцову.

— Как же это вы не уберегли?! У человека и так горе, а тут еще это... Нехорошо, боцман, некрасиво.

— Чего уж тут хорошего, — виновато пробормотал Козлюк, успев тем не менее подумать: «Гребешь, стараешься, а нет того, чтобы ласковое слово сказать».

— Акулу за борт! — распорядился Ковалев. — Палубу скатить. Никаких больше рыбалок не устраивать. Оповестить команду, чтобы соблюдали максимум осторожности: за бортом акулы.

Вахтенный офицер записал в своем журнале: «В 10 часов 45 минут (время местное) корабельный пес Петр Федорович («Удивительно странное имя», — подумал вахтенный офицер) выпал за борт и был растерзан акулами». Лет через сто, а может и через двести, какой-нибудь флотский исследователь поднимет вахтенный журнал «Гангута» — храниться-то они будут вечно, — наткнется на эту запись и узнает, что в таком-то веке жил-поживал корабельный пес Петр Федорович, царство ему небесное.

А на юте тем временем разгневанные моряки добивали акулу, вымещая на ней и гибель Петра Федоровича, и свое многодневное бесплодное блуждание в поисках супостата. Акула в их сознании ассоциировалась с лодкой, а обе, вместе взятые, представлялись хищниками, безнаказанными которых оставлять было никак нельзя.


2

На авианосце заметили возню на юте «Гангута» и подняли вертолет, за ним и другой, и, разлетясь веером, они заняли места с правого борта и с левого, видимо, старались понять, чем вызвано это столпотворение. С акулой уже было покончено. Козлюк обрубил линь, и моряки отпорными крюками столкнули осклизлую тушу за борт. Минуты две она еще плавала, выставив солнцу свое белое брюхо, потом в прозрачной воде мелькнула одна тень, другая, третья — целая стая, они шли кругами, сужая их и все ближе подбираясь к мертвой акуле, наконец одна не выдержала, перевернулась на спину, оттяпала кусок, а следом набросились и другие, и с борта было видно, как в воде полетели белые клочья.

— Как осенние волки, — сказал боцманенок.

— Хуже, — возразил Козлюк, хотя никогда и не видел волков, достал сигареты и протянул боцманенку. — Закуривай.

— Свои имеем, товарищ мичман, — скромно заметил боцманенок.

— Пять с плюсом, — сказал Козлюк и, пустив сиреневый дым, спрятал пачку в карман. — Отнеси на место отпорные крюки, смотай линь в бухту и прибери в кладовку. Все напоминать надо, все учить, — проворчал он, довольный, что все вышло так, как он хотел, вот только собачонка пропала не за понюшку табаку, вот жалость-то какая...

Ют опустел, и большая приборка продолжалась. Ветошкин прибирался с моряками в акустическом посту, позже других узнал, что Козлюк заарканил акулу — «два метра и весу центнер», — которая к тому же сбила хвостом за борт Петра Федоровича. «Нет больше Петра Федоровича», — сказал ему со слезой в голосе Силаков. Ветошкин укоризненно покрутил головой, но осуждать вслух главного боцмана не стал — главный все-таки и друг, так сказать, — пошел на ют покурить и нос к носу столкнулся с Козлюком.

— Говорят, супостатиху заарканил? — с напускной важностью спросил Ветошкин.

Но Козлюк никакой важности в голосе Ветошкина не услышал, подумал, что тот начал издеваться, и обиделся:

— Я-то хоть акулу, все одной поганью на свете стало меньше, а вы, дармоеды, который месяц с лодкой не можете вступить в контакт.

— А ты ее видел? — тоже обидясь, спросил Ветошкин. — Никто не видел, а каждый с советами лезет. Ее ведь тухлятинкой не приманешь. А ты и мясо ей скормил, и Петра Федоровича угробил. Как теперь морякам станешь в глаза смотреть?

— А не хрен ему было ушами хлопать, — озлился Козлюк. — У тебя что — все такие вроде этого Федоровича?

— Не трогал бы моих орлов, боцманюга. Вернется Ловцов, тогда и узнаешь — все такие или не все.

Ветошкин с Козлюком в корабельной иерархии занимали примерно равные положения, но если Ветошкин, по всем флотским канонам, относился к корабельной интеллигенции, то главный боцман, по той же классификации, считался трудягой из трудяг, на которого испокон веку и с боков дуло, и сверху капало, но главный боцман непосредственно подчинялся старпому, и с ним едва ли не каждое утро ручкался сам командир, а над Ветошкиным стояло столько начальства, начиная с лейтенанта Суханова, что, пересчитывая их, приходилось загибать все пальцы на одной руке. К тому же главный боцман был старшим в мичманской кают-компании, ведал шкиперской, в которой хранились все запасы корабельной краски, растворители, сода, ветошь, мыло, словом, все те вещи, без которых немыслимы представления о корабельной чистоте, а значит, и порядке. Ссориться с главным боцманом было накладно, поэтому Ветошкин миролюбиво сказал:

— Они хоть и орлы, а отходчивые.

— Знаем мы этих орлов, которые по заборам сидят мокрыми курицами, — сказал Козлюк, опять не усмотрев никакого миролюбия в словах Ветошкина.

Ветошкин тоже не остался в долгу:

— А это мы еще посмотрим, где сидят мокрые курицы.

— И смотреть нечего: ступай к себе в пост и любуйся хоть до посинения.

Ветошкин заглотнул побольше воздуха, но словопрения решил больше не продолжать, швырнул недокуренную сигарету в обрез, ушел в пост и там-то дал волю своим эмоциям.

— Дожили, — сказал он, присаживаясь на табурет и вытирая шею ладонью — в посту было душно и жарко. — Дожили, — прибавил он, подумав. — Весь «Гангут» теперь потешается над нами. Если вам на свою совесть наплевать, так хоть подумали бы о моих сединах.

Ветошкин даже слова «лодка» не произнес, они вообще в посту старались обходиться без этого слова, но все догадались, что он имел в виду, и Рогов, теперь уже на правах старшины отделения, то ли сказал, то ли спросил:

— А если ее тут нет?

Ветошкину не очень понравилось назначение Рогова старшиной отделения, он в этом даже усмотрел своеволие Суханова — нет, конечно же, субординацию он чтил свято, считая ее основой всей корабельной жизни, и лейтенант оставался лейтенантом, но все-таки и он, мичман, тоже не с боку припека, — но неудовольствия своего ничем не проявил, только всякий раз, когда Рогов начинал высказываться, напускал на себя важность, чуть заметно морщась и топорща усы.

— Про акул говорили, что их тут нет, а боцманюга взял да и выловил.

— И нашего Петра Федоровича угробил.

— Ты, Рогов, за Ловцова остался, тебе следовало бы и за псом следить.

— Как же я мог следить, если на корабле большая приборка, а я со своими прибираюсь в посту. Петра Федоровича в пост не поведешь.

— Языкастый ты стал, Рогов, не ко времени — вот что я тебе скажу. А только раз есть приказ, то его надлежит исполнять. Это ты понять должон. И второе ты должен понять: если есть приказ, то лоб расшиби, а сделай, как велено. Сказали, найти лодку, значит, мы обязаны ее найти, а есть тут она или нет ее — это уже нас не касается.

Рогов хотел опять возразить, уже и рот раскрыл, но неожиданно промолчал, и Ветошкин подумал, что этому наука впрок, впрочем, сам Рогов думал в эти минуты несколько иначе: «С нашим мичманом спорить все равно что малую нужду справлять против ветра». Ветошкин уже начал успокаиваться, а тут появился Суханов и подлил масла в огонь.

— Мичман, это что — правда, будто нашего Петра Федоровича акулы схарчили?

Ясное дело, что Петр Федорович не был моряком, хотя и оказался поименованным в вахтенном журнале, и взыскивать за него никто не собирался, но все-таки он был живой тварью, пригревшейся на корабле, поэтому имел все основания, чтобы и о нем заботились, а не бросали на произвол судьбы.

— Сам я, конечно, не видел... — неопределенно сказал Ветошкин.

— Я спрашиваю: схарчили или не схарчили?

— Вы же сами хотели оставить его в базе.

— Что хотел, то прекрасно помню, поэтому и на свой вопрос жду прямого ответа.

Ветошкин вздохнул:

— Говорят — схарчили.

— Эх, мичман, — сказал Суханов, — до чего ж мы погано живем.

Ветошкин дипломатично промолчал, только подумал: «Должно быть, командир крепко врезал... Ишь как руки ходуном заходили».

Но Ветошкин ошибался — командир никому ничего не врезал, только за обедом — впервые за долгое время за столом восседали командир и замполит со старпомом — он заметил Бруснецову:

— Я разрешил взять на борт собаку не для того, чтобы вы ею кормили акул даже в том случае, если бы этого требовало экологическое равновесие.

Бруснецову тоже хотелось разъяснить командиру, что он никого ничем не кормил и, вообще, его в эту минуту не было на юте, но благоразумно промолчал, и Ковалев больше не касался этой темы. Чтобы похерить ее совсем, Бруснецов сказал:

— Приборкой я сегодня доволен, товарищ командир. Мы с Грохольским обошли все низы — чистота стерильная. Жаль, нельзя после такой приборки устроить команде помывочку.

О помывочке старпом сказал для красного словца, потому что помыться все успели ночью, пока возле борта стоял танкер.

— Жалеть не надо, — строго сказал Ковалев. — Ночью воды было от пуза, а танкер теперь подойдет не скоро. Разрешите морякам после обеда окатываться забортной водой из пожарных магистралей. И вообще, пусть на палубе будет побольше праздного народу. — Он взглянул на Сокольникова. — Завтра весь экипаж, за исключением боевых частей пять и семь, живет по распорядку воскресного дня. Так что дело теперь за тобой, комиссар. Пусть завтра моряки поперетягивают канат, пусть на палубе будет побольше музыки. Если погода позволит, спустим шлюпки на воду и походим немного под парусами.

— Акулы же, товарищ командир.

— Ну так что — акулы, — равнодушно заметил Ковалев. — Не падай за борт, тогда и акулы не тронут.

Разговор об акулах Бруснецову не понравился — не надо командира лишний раз будоражить, а то еще опять Петр Федорович вспомнится, тогда-то уж командир точно разложит все по полочкам от «а» до «я», — и он поспешил вмешаться:

— Мы даже могли бы погоняться. Одну шестерку, скажем, взял бы я, другую можно уступить замполиту.

Ковалев хмыкнул:

— Нам только этого и не хватало, чтобы замполит со старпомом выясняли свои отношения на шлюпочном турнире. А впрочем, — неожиданно оживился он, — давайте-ка послушаем, что скажет сам комиссар.

— А знаешь, командир, я размялся бы. Такой фитиль вставил бы старпому.

— Ты прежде в шлюпку сядь, а уж потом и фитиляй.

— Интересно, — сказал Ковалев, — может, кто-то из командиров боевых частей тоже хочет погоняться?

Один сказал: «Не откажусь», и другой сказал: «Не откажусь», и третий...

— А лейтенанты? — обиженным голосом спросил Суханов, которому тоже захотелось походить под парусом.

— Лейтенанты с мичманами пойдут гребцами, — сказал Бруснецов.

Помолчав, Ковалев пожурил Бруснецова.

— Ах, старина, — сказал он отеческим тоном, — не лез бы ты в пекло наперед батьки. Я не могу позволить себе такую роскошь, чтобы отпустить сразу с борта столько офицеров. Команды наберете из моряков. Так будет надежнее. Завтра после подъема флага шлюпки и катера поставить под выстрел. Повторяю: если будет подходящая погода. Списки команд шлюпок, командиров и старшин представить мне сегодня же к вечернему чаю.

Офицеры начали радостно переглядываться, предвкушая завтрашнюю шлюпочную потеху — в конце концов, каждому из них хотелось размяться, — Ковалев маленько охладил их пыл:

— Боевая часть семь завтра, как, впрочем, и во все последующие рейдовые дни, будет находиться в готовности номер два. Так что, Суханов, погоняетесь, когда вернемся в базу.

— Это значит — когда рак свистнет.

— Примерно так, — сухо подтвердил Ковалев и вышел из-за стола.

— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, — меланхолически заметил командир БЧ-5 Ведерников, которому предстояло не на шлюпках гоняться, а уродоваться в еще горячей машине, — словом, собака живет, и кошка живет, — и тоже отправился к себе. За ним потянулись и его офицеры. Ушли механики, и в кают-компании остались только те, кому завтра могло улыбнуться спортивное счастье.

Бруснецов почти случайно предложил замполиту погоняться на шлюпках — надо же было как-то отвлечь командира от этой печальной собачонки, — почти случайно замполит принял вызов, и уже без всяких случайностей командир облек это предложение в форму распоряжения, не выполнить которого они уже не могли, и, когда в кают-компании остались только заинтересованные лица, Бруснецов, как бы между прочим, спросил Сокольникова:

— Ты в какой боевой части собираешься набирать команду?

Сокольников подумал-подумал и важно изрек:

— Секрет фирмы «Фирма веники не вяжет, фирма делает гробы».

— Секрет — это понятно, но если ты начнешь перехватывать у меня загребных, а я у тебя — это уже будет выглядеть несолидно.

— Солидность в спорте, старпом, вещь весьма сомнительная. Солидности я предпочту азарт.

— А там посмотрим, сказал слепой глухому.

Совсем еще недавно — казалось, стоило только протянуть руку и можно потрогать — на кораблях властвовал шлюпочный век, когда надежность шлюпочного яла — шестерки, вельбота или барказа были настолько неоспоримы, что самые искусные мореходы пускались на них в относительно дальние плаванья в открытом море, а регаты между Лиепаей и Балтийском или между Севастополем и Одессой были таким же обычным явлением, как передвижение в Московском метро, скажем, от станции Боровицкая до станции Полянка. Двадцатый век не только запустил человека в космос, погрузил подводныелодки на многие месяцы под воду, начинив их самоубийственным оружием, но и создал спасательные плотики, которые оказались более надежными на грозной волне и практически непотопляемыми при любом шторме. Шлюпки на кораблях кое-кто стал считать анахронизмом, как дедушкину бричку или бабушкин ночной чепчик.

На «Гангуте» две шестерки еще стояли, были они как новенькие, потому что на воду спускались редко, и с их планширей, рыбин и транцевых досок не сошел заводской лак. Козлюку они давно уже намозолили глаза, в дело их не пускали, а без дела за ними приходилось ухаживать, словно за малыми детьми, — там талреп поржавел, там чехол запачкался, а там... «Оставили бы их в базе, и дело с концом, — думал Козлюк, получая за них очередной втык от старпома. — Ходить — не ходим, а лизать — лижем». Козлюк был практиком и, как всякий практик, справедливо полагал, что молотком следует забивать гвозди, топором рубить то, что подлежит рубке, а на шлюпках, значит, надлежало ходить на веслах или под парусом и не превращать их в бабушкину бонбоньерку, в которой она с незапамятных времен прятала иголки, нитки, пуговицы, кнопки и прочую бижутерию.

— Вот что, боцман, — сказал ему Бруснецов. — Готовь шлюпки к спуску на воду. И катера тоже. Завтра мы с замполитом откроем регату.

— Это в честь чего же? — осторожно спросил Козлюк, чувствуя, как под солнечным сплетением у него от радостного напряжения похолодело, а губы непроизвольно дернулись и сложились в довольно умильную улыбочку: «Вот оно». — Конечно, если праздник какой приближается...

— Приближается, боцман, — строго сказал Бруснецов, тоже ощутив радостный холодок в груди. — Годовщина Гангутского сражения. Двести семьдесят какая-то... Правда, оно имело быть двадцать шестого августа, но это не имеет никакого значения. Погоняемся задним числом.

— Что же вы, и шлюпкой станете сами командовать? — спросил в сторону Козлюк.

— Сам, боцман... Или ты полагаешь, что на это место следует пригласить кого-нибудь из супостатов?

Старпомовское замечание о супостатах Козлюк благоразумно пропустил мимо ушей.

— И старшину шлюпки уже подобрали?

Бруснецов совершенно искренне заинтересовался:

— А у тебя есть подходящая кандидатура?

— Есть, — тихо и ненавязчиво — по крайней мере, ему так хотелось — сказал Козлюк. — Меня, к примеру, возьмите.

Козлюка частенько заедала гордыня — это-то Бруснецов хорошо знал, — и если уж униженно просился, то, видимо, чувствовал в себе нечто такое, что давало ему преимущество перед другими. Бруснецов еще в кают-компании решил, что возьмет к себе на шлюпку старшиной боцманюгу, но, как и должно быть в отношениях между солидными людьми, сделал паузу, потом как бы между прочим спросил:

— Ты что — все уже поприделал?

— Обижаете, товарищ капитан третьего ранга.

— Ну зачем так сразу — обижаете. Интересуюсь. Мне от командира за твою собачонку уже был втык, так почему бы и тебе от меня не получить? Это справедливо или несправедливо?

«Понятно, — подумал Козлюк, — моими же руками да меня же и по морде», — но сказал смиренно:

— Если не хотите брать, так и не берите, а обижать не надо. У меня тоже есть своя гордость.

— Своя — это хорошо. Хуже, когда она чужая. Вот так-то, боцман. А старшиной у меня, значит, пойдет... — Бруснецов сделал вид, что ужасно задумался, — главный боцман. (Козлюк не просиял, как того хотелось Бруснецову, а только словно бы приподнялся.) Так что подбери шлюпку — думаю, возьмем правого борта — и команду, — начал перечислять Бруснецов, старался, как видно, быть точным даже в мелочах, а Козлюк тем временем думал: «В этом деле мы сами грамотные...» — Особое внимание обрати на загребных. Ты все понял?

— Загребные у меня хорошие присмотрены. Я их вам через часок покажу. А шлюпки, может, лучше по жеребьевке пустить? А то потом будут говорить, будто мы себе лучшую взяли.

— Правого борта мне будто бы ближе, но раз ты считаешь, что нас могут обвинить в нечестности, то что ж — метай жребий.

Бруснецов с Козлюком зря беспокоились, будто их кто-то мог обвинить в недобросовестности, — в том, что придут первыми, они, кажется, не сомневались. Ковалев уже решил для себя, что командиром на шлюпке правого борта пойдет замполит, а шлюпка левого борта, значит, доставалась старпому. Никто на «Гангуте» не знал, какая из двух шлюпок более ходкая, и командир так решил только потому, что себе он непременно бы взял шлюпку правого борта. Как-никак замполит был одноклассником, а старпом заканчивал вообще другое училище, и был он помоложе их двумя годами. «Вот и пусть походит на левой», подумал Ковалев, он тоже почти не сомневался в том, что победить должна шлюпка правого борта.


3

Поздно вечером у командира «Гангута» по спутниковой связи состоялся разговор с командующим. Слышимость была чистая, устойчивая, и Ковалев по интонациям голоса пытался уловить настроение командующего, а вместе с тем и его отношение к тому, что «Гангут» плотно увяз среди кораблей супостата.

— Товарищ командующий, я прошу задержаться на якорной стоянке еще на пять суток. Машины требуют серьезной ревизии.

Машине требовался ППР, а «серьезная ревизия» была из того же порядка, что и «увязнуть», но командующий, видимо, был готов к этой просьбе, поэтому не стал раздумывать, ответил тотчас же:

— Добро. Примерно через месяц-полтора — в зависимости от обстановки — к вам подойдут «Полтава» с «Азовом». Как поняли? Прием.

— Вас понял. Прием, — сказал Ковалев, хотя он ровным счетом ничего не понял: приход «Полтавы» и «Азова» можно было рассматривать и как плановую смену кораблей в океане, и как неудовольствие ему, командиру «Гангута», за... Впрочем, это уже большого значения не имело: главным было «что», а не «за что».

Связь отключилась, а Ковалев все держал трубку возле уха и ждал, что еще прорежется голос командующего и все разъяснит, но и голос не прорезался, и разъяснений не последовало, и Ковалев наконец вложил трубку в зажимы, потом позвонил по другому телефону Сокольникову и попросил того зайти к нему в каюту.

— Давненько мы с тобой чаи ночью не гоняли, — сказал Ковалев, когда Сокольников появился в дверях.

— Давненько, — согласился Сокольников, присаживаясь на диван. — И поговорить все никак не удается. Ты на мостике пропадаешь, а я тут, в низах, зарылся, как крот: то собрание надо провести, то беседу моряки потребовали, то то, то сё...

— Собрание — это очень даже хорошо, — согласился Ковалев, побарабанив пальцами по столу. — Я сейчас с командующим разговаривал. Обещал через месяц-полтора «Полтаву» с «Азовом» прислать. Это как понимать прикажете?

— Так и понимай, что нам пришла пора отдохнуть.

— И я так раньше понимал, а теперь становлюсь мнительным, все ищу в словах тайный смысл. Человек одно скажет, а мне думается, что он другое имел в виду.

— Океан, случаем, тебя не закомплексовал?

— Я этой штукой не балуюсь, — сказал Ковалев. — Только радости от этого немного — другие все равно комплексуют. И нас же своими комплексами потом и бьют по башке.

— Не очень понятно, командир.

— А тут не надо понимать, — быстро промолвил Ковалев. — Тут не понимать надо, комиссар. Тут чувствовать полагается, знаешь, душой, каковую мы за ненадобностью отменили, к сожалению.

— Горячих голов в России-матушке всегда хватало с избытком.

— То там, — помолчав, словно бы обмолвился Ковалев. — А тут каждый на счету. А мы уже трех недосчитываемся.

Сокольников насторожился.

— Больной, — начал считать он, — Ловцов... Кто третий?

— Третьим, комиссар, была самая светлая личность на корабле. Никогда не унывал, всегда всем был доволен, радовался жизни, не лгал и не подличал. И вот этой личности не стало. А звали эту личность, комиссар, Петром Федоровичем.

У Сокольникова отлегло от сердца.

— Хозяин убыл, — сказал он ровным голосом, — а боцман — человек азартный. Увлекся акулой.

— Вот то-то и оно, что хозяин убыл... — Ковалев глянул на часы, наконец, вызвал звонком вестового, попросил чаю. — Ты все-таки решил завтра погоняться со старпомом? — спросил он.

— Надо размяться, — беспечно сказал Сокольников.

— Старпом у нас — человек честолюбивый. Для него гонки — вопрос чести.

— А я честолюбивых уважаю, — заметил Сокольников. — Они в поддавки играть не умеют. Они играют в открытую.

— Не всегда, комиссар, — возразил Ковалев. — К сожалению, не всегда.

— Ну и ладно... Позволь только взять мне старшиной шлюпки Ветошкина.

Ковалев поморщился:

— Я же объявил боевой части семь готовность номер два.

— У акустиков вряд ли будет много работы. Лодка, даже если она и бродит в этом районе, в чем я теперь все-таки сомневаюсь... — Сокольников выразительно помолчал, как бы желая сказать: я, конечно, своего мнения не навязываю, но все-таки. — На банку она не полезет. Тут для нее глубины не хватает. К тому же старпом взял к себе на шлюпку старшиной Козлюка, хотя когда-то, на заре туманной юности, ему приходилось гоняться в паре с Ветошкиным. А Ветошкин с Козлюком хотя и дружат, но это на берегу, а на корабле все чего-то не могут поделить.

— С ума сойти: тайны мадридского двора. А Суханов как там себя чувствует?

Стукнув в дверь, в каюту вошел вестовой с подносом, и они тотчас замолчали. Вестовой расставил на столе стаканы, закусочку, сходил в коридор за чайником, потом постоял в дверях, дожидаясь, не попросит ли командир еще чего-нибудь, но Ковалев молча кивнул ему, и вестовой тихо исчез.

— У меня до него все руки не доходят, — продолжал Ковалев свою мысль.

— Моряки его стали принимать.

— А что там у него за сердечная история приключилась? Ты не в курсе?

Сокольников подвинул к себе стакан, позвякал в нем ложечкой, забыв положить сахар.

— Ты только не падай. Суханов влюбился в нашу милую, прелестную Наташу Павловну Вожакову. Ни больше ни меньше. И та, кажется, тоже проявила к нему здоровый женский интерес.

Ковалев непроизвольно воззрился на Сокольникова.

— Наташа Павловна?! — удивленно спросил он. — Ты шутишь?

— Нет, командир, не шучу. Какие уж там шутки: один влюбился во вдову моего ближайшего друга и бывшего командира, а эту вдову — уж прости меня за откровенность — старики прочили мне в жены; другой вызывает на шлюпочный турнир. Сплошные «рытвины, ухабы».

— Со старпомом проще. Скажем ему, чтобы гонялся не с тобой, а с Романюком, который, не успев стать командиром БЧ, уже рвется в старпомы, он и утрется, а вот там дело посложнее.

— Команда уже знает о поединке и жаждет крови. Так что пусть все остается в силе.

Ковалев смилостивился:

— Добро. Бери себе Ветошкина. Но неужели наша Наташа Павловна, милая Натали...

— Да-да-да, представь себе.

— А я тогда подумал, что это ты за него заступился. Впрочем...

— Оставь меня в покое... К сожалению, чаще всего не мы кого-то находим, а нас кто-то высматривает... Тут ведь не сразу поймешь, где они, эти начала, а где концы... Так, значит, я могу взять Ветошкина?

— Бери Ветошкина. И пусть публика аплодирует тебе.

— Помнишь, когда-то нам аплодировали девчонки в Питере. Тогда мы брали первые места. Куда подевались те девчонки, скажи мне?

— Отчего же не сказать: те девчонки стали маманями, а наш Сокольников все еще холостяк. Хочешь, вернемся в базу, я тебя посватаю к Наташе Павловне, к нашей очаровательной Натали. Нет, право. Я чувствую в себе задатки свата.

— Не старайся. Не хочу. Наши женщины от нас не уходят. От нас уходят чужие женщины. Ты понимаешь, командир, что такое — чужие?

Ковалев отодвинул от себя стакан и сам вместе с креслом отодвинулся от стола, шумно вздохнув, помолчал.

— Славно мы с тобой чаек погоняли. Теперь уж долго так не гонять.

— Думаешь... — начал было Сокольников, но Ковалев не дал ему договорить, сказал сам:

— Нет, не думаю. Раз командующий определил наше пребывание тут месячным сроком, то, следовательно, он за нас и подумал. Нам осталось только действовать.

— Но чтобы действовать, надо знать...

— Золотые слова, комиссар. Золотом бы их и записать, да нету у меня золота. Ракеты есть, и бомбы глубинные, и еще кое-что, а вот золота командующий не дал. Поскупился командующий.

Зазвонил телефон, резко в полной тишине, как колокол громкого боя.

— Товарищ командир! — доложили с вахты. — На рейд прибыли легкий крейсер и транспортное судно.

— Хорошо. Сейчас я поднимусь на мостик. — Ковалев откинулся на спинку кресла, позволив себе на минуту расслабиться, и вяло улыбнулся. — Видишь, комиссар, какая сила собирается. Это не по нашу душу. Кажется, где-то запахло паленым, вот они и хотят пустить нам пыль в глаза, знают же, что мы сейчас же бросимся докладывать.

Ковалев рывком поднялся, пробежал пальцами по пуговицам рубашки — даже ночью он не позволял себе поблажки, — за ним поднялся и Сокольников.

— Иди, комиссар, отдыхай. Утром все-таки тебе гоняться, а не мне. Поверь, мне не хочется, чтобы фрунзак (выпускник училища имени Фрунзе) болтался на бакштове у балтийца (выпускник Первого Балтийского училища). Они, правда, иногда себя величают еще конногвардейцами. Но это уже их дело.

Сокольников пошел по коридору, направляясь в низы — он помнил, что вахту должен был стоять Ветошкин, — а Ковалев, пользуясь тем, что в ночное время поблизости никого не было, взбежал наверх и пристроился к визиру, за которым только что стоял вахтенный сигнальщик.

— Где? — отрывисто спросил Ковалев, и вахтенный сигнальщик догадался, о чем спросил командир, почтительно сказал:

— Я визир держал прямо на него.

— Понятно. — Ковалев дождался, когда глаза приспособились к ночной полумгле, и начал различать и надстройки у крейсера, слабо освещенные, но все-таки достаточно — для ночи — очерченные, и ют, по которому прохаживался вахтенный и, кажется, курил, по крайней мере, там изредка появлялся неясный светлячок. — Понятно, — повторил Ковалев и крикнул вниз: — Рассыльный!

— Рассыльный есть, — отозвались снизу.

— Пригласите на мостик дежурного офицера.

Пока рассыльный разыскивал дежурного офицера (дежурство нес Романюк), который в это время обходил корабль, пока Романюк, путаясь в лабиринте коридоров, переходов и трапов, спешил на зов командира, тот прихватил бинокль и, выйдя на открытое крыло, начал пристально оглядывать рейд, довольно-таки густо унизанный якорными огнями: теперь их было семь. Свой огонь в счет не шел. Между кораблями сновал вертолет — супостаты на открытом рейде пользовались катерами крайне редко. Ковалев хотел сегодня поспать по-человечески: принять перед сном душ, залезть под чистую простыню и потянуться до хруста в костях, но это оживление на рейде ему не понравилось, и он с грустью подумал, что и эту ночь ему придется скоротать на мостике. Наконец появился Романюк, немного запыхавшийся, видимо, спешил, и Ковалев не стал ему выговаривать, только спросил:

— Корабль обходили?

— Так точно, товарищ командир. Все в порядке.

— У нас-то в порядке, а вот у них намечается некий беспорядок. Дозорных проверили?

— Так точно. Выставлены на юте и на шкафуте.

— Усильте дозорную службу. Когда супостаты по ночам оживают, от них можно ждать чего угодно. Еще раз проинструктируйте людей. Потом доложите.

Отпустив Романюка, Ковалев опять оглядел рейд: вертолет все еще летал с корабля на корабль, как ночная бабочка. Может, развозил по кораблям почту, но тогда почему это нехитрое дело не отложили до светлого времени? Может, флагман собирал совещание командиров кораблей, но и тогда эту спешку трудно было объяснить. «Так-так, — подумал Ковалев, — тут, видимо, намечаются какие-то игрушки, которые нельзя откладывать даже до утра. Более того, флагман даже не решился прибегнуть к услугам открытой связи, чтобы — упаси боже! — мы их не подслушали. Не-ет, тут что-то не так. Если он на самом деле собирает командиров кораблей, то, значит, он скажет им такое, что нам знать никак не положено».

Вернулся Романюк и доложил, что дозорные посты усилены, боезапас проверен и приказано в случае проникновения диверсантов — слово «диверсантов» он произнес через паузу — применять огнестрельное оружие без предупреждения. Романюк еще раз выдержал паузу, и Ковалев почувствовал, как он улыбнулся в темноте.

— Только откуда здесь взяться диверсантам, если акулы кишат за бортом?

— А вы убеждены, что у них нет надежного средства против акул? — спросил Ковалев.

— Не убежден, — сказал Романюк и опять сделал паузу. (Он вообще, кажется, говорил через паузы.) — Но тогда почему у нас его нет?

— В наших морях и акулы не водятся. Слышали, как они разделались с Петром Федоровичем? Петр Федорович у нас дворняжкой был. А дворняжки хоть порода и беспородная, а смышленые. А тут не знал акульих повадок — откуда ему было знать-то, дворняжке, — и попался. А они знают, а значит, и не попадутся. Полагаю, дежурный офицер, что ваш приказ не был преждевременным.

Чувствовалось, что Романюк сконфузился и промолчал. Умение вовремя промолчать — это великое искусство не навлечь на себя уже, по сути дела, накипевший гнев. Ковалев усмехнулся. «Ну-ну, — подумал он. — Все мы теперь умные и грамотные».

На юте затрещал автомат. Это было так неожиданно, что Романюк даже вздрогнул и сразу ринулся вниз выяснять обстановку. Ковалев одной рукой придержал его, другой снял трубку прямой связи с рубкой вахтенного офицера.

— Рассыльный вахтенного офицера...

— Командир. А где вахтенный офицер?

— Выясняет, почему стрелял дозорный.

— Как только выяснит, пусть тотчас же доложит на мостик.

Ковалев положил трубку, и телефон сразу же затрезвонил.

— Товарищ командир, вахтенный офицер лейтенант Суханов. Дозорный принял в темноте электрического ската за диверсанта и дал по нему очередь.

— Почему вы решили, что это был скат?

— Сужу по описанию дозорного. К тому же я командир группы акустиков, поэтому изучаю звуковые и электрические сигналы крупных обитателей океана.

— Добро, Суханов. Фамилию дозорного передайте дежурной службе. Он заслуживает поощрения. — Ковалев повернулся к Романюку: — Прослушайте все кормовые помещения. Не появились ли там металлические или иные звуки. Хорошо, если Суханов не ошибся и это был скат. — Он включил связь с акустическим постом. — Командир. Доложите обстановку.

— Цель номер один... Цель номер два... — начал добросовестно перечислять Ветошкин все корабли, стоящие на рейде. — Цель номер...

Ковалев не мешал ему, дал договорить. — Какие еще наблюдали шумы?

— Больше шумов не наблюдалось, товарищ командир.

Ковалев еще не мог составить общую картину происходящего на рейде, только чувствовал, что тревога в нем самом все нарастала и нарастала. Еще не двигались корабли на рейде, и вертолет уже не летал, прикорнув на авианосце, но Ковалеву казалось, что движение должно было начаться с минуты на минуту. Он даже себе не мог объяснить, почему у него возникло это ощущение: может, потому, что прибавились одни огни и погасли другие, может, еще и потому, что вертолет уже не летал, а, судя по некоторым признакам, на кораблях еще не ложились спать, и, следовательно, бабочки снова могли загрохотать с одного корабля на другой, словом, причин, пусть самых незначительных, набиралось много, и они, соединясь воедино, мало-помалу начали нервировать Ковалева.

И в третий раз на мостике появился Романюк.

— Помещения прослушаны. Посторонних звуков не обнаружено.

Ковалев молчал.

— Прикажете отменить праздник?

— Почему? — удивился Ковалев.

— Так они же — супостаты, — невпопад сказал Романюк.

— Для нас они супостаты. Для них мы... — устало сказал Ковалев.

На свету вахтенный сигнальщик доложил:

— Товарищ командир, на рейде началось движение. Снялся с якоря авианосец «Эйзенхауэр». Погасил якорные огни крейсер «Уэнрайт», эсминец...

— Все корабли снимаются с якорей?

— Никак нет... Пока только эти три.

— Три снимаются, четыре остаются? — спросил Ковалев.

— Так точно.

«Ну что ж, — устало подумал Ковалев и почувствовал, как на него стала наваливаться новая тревога. — Произошла смена караула. И значит, мы в клещах. Пусть старпом гоняется с замполитом, пусть выясняют, кто из них лучше владеет парусами и чувствует ветер, ничто это уже не прибавит и не убавит. Мы — в клещах».


4

Утро пришло тихое и ровное, кое-где пал невысокий туман, но взошло солнце, прижало его своими лучами, и он растворился в воде. Дул легкий норд-вест, расстилая синюю рябь по округлой серебристо-серой океанской зыби. В такую благословенную погоду грешно было бы не погоняться, и Бруснецов, изнывая от нетерпения, крутился возле командирской каюты, ожидая от Ковалева распоряжений, но командир, как раньше говаривалось, изволил почивать, и распоряжениям, естественно, поступать было не от кого, а спускать катер и шлюпки на воду и вываливать трап с выстрелом за борт Бруснецов самочинно остерегался: одно дело было поговорить обо всем в застолье, и совсем другое, когда этот разговор облекался бы в форму командирского приказа. Но вот беда: суть никто не отменял, но и формы не было.

Досадуя на командира, который нынче заспался, — старпом не знал, что тот всю ночь провел на мостике, — и на себя, что за делами не испросил вчера подробных указаний, Бруснецов поднялся на мостик и там, к удивлению своему, застал командира, который был хмур и озабочен. Он не спеша прогуливался по мостику, и, судя по его сжатым губам, было ясно, что шутить сегодня он не собирался. Бруснецов тихо поздоровался и растерянно спросил:

— Вы сегодня еще не ложились?

Ковалев мотнул головой и промолчал. Он, видимо, не хотел, чтобы его расспрашивали, и Бруснецов счел за благо промолчать.

— Ты сегодня автоматную пальбу слышал? — наконец спросил Ковалев, останавливаясь в двух шагах от Бруснецова.

— Спал как убитый.

— Дозорный стрелял якобы по скату. Я понимаю, что нервы у людей напряжены до предела, но кто меня убедит в том, что это был скат, а не кто-то другой? Всю ночь между кораблями супостата шнырял вертолет. Мне думается, что они о чем-то совещались. О чем? На это время они перестали пользоваться УКВ. Почему? После полуночи на рейд вышли еще два корабля — крейсер и транспортное судно. Откуда они пришли и зачем? На свету «Эйзенхауэр» в сопровождении «Уэнрайта» и эсминца ушел. Куда и опять-таки зачем? От всех этих вопросов прямо-таки пухнет голова. На рейде они оставили четыре вымпела: два фрегата, подошедший ночью крейсер УРО и транспорт. Мы в клещах, и эти клещи размыкать они не собираются. Вот такие дела, старпом, а ты говоришь — спать. — Он опять начал вышагивать по мостику. — Но праздник тем не менее продолжается. После завтрака спускайте катер, шлюпки, вываливайте трап с выстрелом. Главным судьей назначаю старшего штурмана Голайбу. Шлюпки разыграете по жребию. (Сперва, правда, Ковалев хотел отдать шлюпку правого борта Сокольникову, но это могло кое-кому показаться игрой в поддавки, и он изменил свое первоначальное решение.) Это будет справедливо. Вы ведь любите, Бруснецов, справедливость?

— Так точно.

— Вот и прекрасно. До гонок вместе с Ведерниковым обойдите весь корабль. Вода сейчас угасла, отстоялась, видно глубоко. Осмотрите с палубы все борта. Водолаза спускать остерегайтесь. Акулы могут с ним обойтись как с Петром Федоровичем. Разумеется, я не собираюсь утверждать, что ночью подплывал к борту не скат, но береженого и бог бережет. Дозорную службу впредь прошу инструктировать самому. Неуравновешенных, если таковые окажутся, в дозор не ставить.

— Есть.

— После завтрака я на часок прилягу. Если разосплюсь, начинайте гонки в десять часов без меня. Потом расскажете, кто выиграл.

— А как же приз? — почти обиженно спросил Бруснецов.

— Ах да, приз. Я распорядился, чтобы коки испекли три пирога. Один — большой — для команды первой шлюпки, другой — для старшины этой шлюпки, третий — для ее командира. Увы... — Ковалев развел руками. — Больше мне порадовать вас нечем.

— Не в пироге счастье, — благоразумно заметил старпом.

— Пирог, конечно, счастье невеликое, — согласился Ковалев, — но ведь и это счастье не каждому пойдет в руки.

— Товарищ командир, позвольте от вашего имени попросить коков один пирог испечь с корочкой, — попросил Бруснецов. — Ужасно люблю пироги с корочкой.

— Ну, если замполит тебя угостит этой самой корочкой, то что ж... Просите.

— Замполита, товарищ командир, как, впрочем, и вас, буду угощать я.

— Тогда и проси от своего имени. Но прежде пирогов — борта. Осмотреть каждый сантиметр. Если заметите что-то, немедленно будите меня.

Завтракали они все вместе, и потому что командир в это утро был особенно неразговорчив, за столами тоже больше помалкивали, не желая нарываться на неприятность. Впрочем, командир, занятый своими мыслями, не обращал внимания на то, что делалось за столами. Он даже не совсем разбирался, что ел, как бы исполнял обязанность, предписанную корабельным этикетом, только попробовав и того и другого и выпив стакан воскресного кофе, словно бы спохватился и попросил принести ему чаю. Его о чем-то спрашивали, и он, естественно, отвечал, но что это были за вопросы и какой смысл он вкладывал в свои ответы, его мало занимало. Он слушал и говорил, а сам продолжал думать о том, что хотя клещи супостат и не разомкнул, но оставил на рейде ту самую мелочишку, которая постоянно нуждалась в дозаправке, не обладала достаточными мореходными и ходовыми качествами, и, следовательно, «Гангут» в случае необходимости мог спокойно уйти от них в отрыв. «А вот надо ли это делать? — спросил себя Ковалев. Ответ у него еще не сложился, и тогда он подумал: — А тут опять пекло и эти чертовы акулы. Откуда они взялись в открытом океане?» Голайба о чем-то спросил его, Ковалев не понял о чем и поднял на него глаза.

— Прикажете внести уточнения в регламент шлюпочных гонок?

— Регламент, насколько мне известно, сам себя регламентирует. Он и существует для того, чтобы мы не занимались самодеятельностью.

— Учитывая наши особые условия...

— А какие у нас особые условия? Тихо, как на Бильбекском рейде. Акулы за бортом? Так нечего туда соваться. Тут и без регламента все яснее ясного. Супостаты стоят? Так мы должны к ним уже привыкнуть. Нет, штурман, не вижу я особых условий.

Ковалев отложил салфетку в сторону, сказав негромко: «Приятного чаю», и прошел к себе в каюту. Какие бы сомнения его ни одолевали и сколько бы вопросов он себе ни задавал, главное для него было понятно — недельку надо еще выждать, тем более что командующий уже дал «добро» на пять суток: одни прошли, вторые наступили, значит, впереди была еще целая вечность. От себя он позвонил в ПЭЖ Ведерникову, попросил, чтобы дали в его душ воду, поплескался немного, растерся жестким полотенцем и, прежде чем лечь — он знал, что провалится сразу, лишь только доберется до койки, — опять спросил себя: «Так, может, все-таки уйти в отрыв?»

«Гангут» был хороший ходок, и после ревизии машин он легко мог развить скорость до тридцати узлов. Фрегаты таким ходом не обладали, даже крейсер УРО был не лучшим ходоком, супостаты это знали не хуже Ковалева и все-таки оставили на рейде эти корабли. «Значит, оставили этих, — засыпая, подумал Ковалев. — Значит, все-таки пошли на это? А может, их хорошие ходоки понадобились в другой точке? — Он рывком вскочил с койки, позвонил радистам. — А, ладно, успею еще выспаться, — успокоил он себя и запросил у радистов сводку событий в мире, которые передал в последние сутки «Маяк». — А что, если...» Он не докончил вопроса, потому что ответ на него еще не созрел, а раз не было ответа, то и спрашивать, видимо, не следовало.

Минут через десять эта сводка легла ему на стол: возле Никарагуа американцы начинали большие военно-морские маневры под кодовым названием «Стар», в Средиземном море через Гибралтар проследовал атомный авианосец «Кеннеди». «А не туда ли отправились и «Эйзенхауэр» с «Уэнрайтом»? — подумал Ковалев. — Они явно затевают что-то возле Ливии».

Он вызвал к себе экспедитора, и когда тот почти крадучись вошел в каюту и застыл у двери, Ковалев привычно — этот экспедитор тоже уже становился привычкой — спросил:

— Вы стучаться умеете?

— Умею, — сказал экспедитор. — Только у вас дверь открыта.

— Постучаться можно и в переборку.

— Можно, — охотно согласился экспедитор. — Только ведь переборка не дверь.

— Это понятно, но стучаться надо прежде всего потому, чтобы получить разрешение войти в помещение.

— Так дверь-то открыта...

Ковалев понял, что ему не продраться сквозь эти дремучие заросли, махнул рукой — да бог с ним и с этой дремучестью, — принял журнал и набросал короткое донесение командующему, в котором высказал предположение, что супостаты, по всей вероятности, со дня на день начнут, возможно сразу в двух точках, свои военные игрища: возле Никарагуа — об этом сообщало и радио — и возле Ливии. Ковалев подумал, что возможна еще и третья точка, самая основная, но строить догадки в донесении было бы слишком рискованно, и он поставил свою подпись. У командующего есть свои аналитики, пусть они и занимаются этими основными и неосновными точками. Он посмотрел на часы, проставил время и отпустил экспедитора, все же сказав ему:

— Стучаться в дверь полагается каждому культурному человеку. Мы же с вами культурные люди?

— Так точно, товарищ капитан второго ранга, культурные, — лихо согласился застенчивый и тихий, как тень, экспедитор.

— Ну и прекрасно, — весело сказал Ковалев и со скрипом потер ладонь о ладонь. — Вот и прекрасно.

Экспедитор не понял, к кому относилось командирское «прекрасно», на всякий случай улыбнулся, полагая, что «прекрасно» он может все-таки отнести на свой счет, и выскользнул из каюты.

«Не всякое действие — прекрасно, — подумал Ковалев. — И не всякое бездействие — плохо. Впрочем, никто в своем отечестве не пророк. Это тоже прекрасно».

А тем временем катер и шлюпки спустили на воду, выстрел с парадным трапом вывалили за борт, Бруснецов с Ведерниковым, сопровождаемые командирами дивизионов движения и живучести и главным боцманом, спустились в катер и начали медленно обходить корабль.

Ветра не было, зыбь заметно стала меньше и ленивее, и вода посветлела, хорошо виделось на глубину метров десяти — двенадцати. Бруснецов велел старшине катера держать самые малые обороты, и катер медленно, словно на ощупь, двигался вдоль борта. За кормой «Гангута» старшина совсем заглушил двигатель, корабельные шумы тоже как бы прекратились, и вдруг все присутствующие на катере почувствовали, какая на рейде установилась прозрачная и звонкая тишина. В средних российских пределах такая тишина случается только в пору бабьего лета. Но там это было привычно и понятно: и воздух к тому времени осязаемо редел и становился прохладным, и, роняя багряную листву, деревья обнажались и открывали просторы, и пажити, еще не озябшие под осенними дождями, пугливо хранили свою кроткую красу. А тут и солнце жарило по-летнему, и воздух был влажен и тяжел, а в поднебесье, казалось, звенела такая же одинокая струна, как и над российскими пределами. Ее звучание то совсем угасало, то чуть заметно усиливалось.

— Винты как винты, — пробурчал Козлюк. — На таких до полюса можно дойти.

— Хорошо бы водолаза спустить, — помечтал Ведерников. — Отсюда смотреть, так все кошки серы.

— Вот и доложим командиру, что все кошки серы, — сказал Бруснецов. — А он возьмет да и погладит нас за это по головкам.

Ведерников рассердился:

— Мне это глажение ни к чему, а только я сквозь метровые толщи воды разглядывать не умею. Нужен водолаз.

— Тут акулы кругом кишат. Спроси боцмана — он тебе скажет.

— Откуда только эта тварь берется! — возмутился Ведерников. — Ладно, понадеемся на глазок: с винтами все в порядке.

— Добро, так и порешим, — согласился старпом. — Старшина, подваливайте к трапу.

Сокольников уже усадил свою команду в шлюпку, и Ветошкин, оскорбленный в своих лучших чувствах, что Бруснецов — тот самый Бруснецов, который еще зеленым лейтенантом постигал у него, Ветошкина, мичмана флота, азы корабельной науки! — не взял его в свою команду, отдав предпочтение боцману, и в равной мере облагодетельствованный Сокольниковым, к которому Ветошкин хотя и испытывал почтение, как и подобает это делать по отношению к начальству, но особых симпатий к нему не питал, так вот именно этот Сокольников и выбрал его, Ветошкина, из десятка других мичманов, и благодарный Ветошкин озорно и весело покрикивал:

— Уключины вставить, весла разобрать! Живее, моряки, живее! Весла-а-а... на воду! Два-a, раз... Два-а, раз...

Козлюк при виде этой надуваловки набычился, угрюмо опустил усы и, хмурясь, спросил Бруснецова:

— Прикажете и нашим спускаться в шлюпку?

— Погоди, доложу командиру, что с винтами все в порядке.

— Так он же после ночи лег отдохнуть.

— Если отдыхает, так я мигом и вернусь. Ты команду возле выстрела держи, не отпускай.

Ковалев не отдыхал, молча кивнул на кресло, подождал, что скажет Бруснецов.

— Визуально винты осмотрели с катера, — сказал Бруснецов, присаживаясь. — Повреждений не замечено. Ведерников просил спустить за борт водолаза, но я сказал ему, что вы этого не разрешите сделать.

— Не разрешу. Хочет, пусть сам лезет. — В голосе Ковалева прозвучали горькие нотки. — Впрочем, и ему не разрешаю. Ведь он шутку еще, чего доброго, примет за приказание. Возьмет да и полезет.

— От него можно всего ожидать, — согласился Бруснецов. — Вчера сам в трубу заглядывал, сегодня в цилиндрах копошился, машину ревизует.

— За таким механиком, старпом, мы с тобой как за каменной стеной. — Ковалев легонько похлопал тяжелой ладонью по столешнице. — Значит, с винтами, считаете с механиком, все в порядке? И значит, дозорный ошибся, приняв ската за диверсанта.

— Акулы, товарищ командир, никакими диверсантами не побрезгуют.

В переборку сильно постучали. Бруснецов даже вздрогнул от неожиданности — к командиру так стучаться было не принято, — повернулся к двери.

— Войдите, — позвал Ковалев.

В каюту бочком вошел экспедитор, молча расстегнул свой огромный — для его роста — портфель, посопев, достал из него журнал и молча положил его перед Ковалевым на стол.

— Ты чего так стучишься? — недовольно спросил Бруснецов экспедитора, скосив тем временем глаз на журнал, в котором явно было что-то срочное.

— Культурные люди, — назидательно заметил экспедитор, поблескивая черными непроницаемыми глазами, — всегда стучатся.

— А... — только и сказал Бруснецов.

Радиограмма была от командующего, в которой тот подтвердил предположения Ковалева относительно горячих точек возле Никарагуа и Ливии. Последняя фраза звучала почти угрожающе: «Настоятельно подтверждаю необходимость выполнения задания в полном объеме». «Если зайца часто бить, — подумал Ковалев, — он научится зажигать спички и играть на барабане».

— Можете идти, — сказал он экспедитору, возвращая журнал. — И завяжите себе на носовом платке узелок — я глухотой еще не страдаю. Иди и ты, — сказал он Бруснецову, когда экспедитор вышел. — Готовь свою бравую команду к гонкам. Сегодня будем жить так, как хотим, а что будет завтра — не знаю. Могу только предположить, но это уже из области гаданий на кофейной гуще.


5

День обещал быть тихим.

Тянул ровный и слабый норд-вест, поэтому было решено, что кабельтовых восемь шлюпки пройдут на веслах, там развернутся, поставят рангоут и лихо вернутся к борту «Гангута» под парусами. Впереди шлюпок уходил катер со старшим штурманом Голайбой, который по пеленгу на свой корабль и на фрегат супостата — это он рассчитал заранее — определит точку поворота. Словом, голь на выдумку хитра, и супостаты тоже пошли в дело.

Старт дали в десять часов. На верхнюю палубу высыпали все, свободные от вахт и боевых дежурств, правда, моряков из боевых частей пять и семь — для одних был объявлен ППР, для других — готовность номер два — вахтенный офицер с вахтенным старшиной безжалостно отправляли в низы. На корабле был праздник — все так, — но антенны локаторов кружились, ощупывая небо и океан, стояли вахту акустики, и машинисты ремонтировали свои главные и вспомогательные механизмы, словом, на «Гангуте» все было как на Большой земле: одни праздновали, другие вкалывали до седьмого пота.

Радисты включили трансляцию верхней палубы, и загадочный голос Анны Герман, которую на «Гангуте» ласково величали Анютой, пел:


За стеной пиликает гармошка,
За окном кружится белый снег.
Мне осталось ждать совсем немножко —
Ты вернешься, милый, по весне...

Командир поднялся на открытое крыло: катер со шлюпками стояли на одной линии, волны были такие незначительные, что гребцы легонько удерживали шлюпки на месте. Голайба стоял в катере, смотрел на Ковалева и явно ждал от него знака, хотя ни о каких знаках они не договаривались. Ковалев на всякий случай махнул рукой, и там, на шлюпках, гребцы обсушили весла, Голайба стрельнул из ракетницы, и шлюпки рывками, как жуки-плавунцы, повели гонку. Катер пропустил их вперед, обогнул дугу, чтобы волна из-под его винта не мешала шлюпкам, вырвался вперед и помчался стороной к невидимой линии промежуточного финиша.

И на крейсере, и на фрегатах, и на крейсере УРО с транспортом тоже высыпались моряки, видимо, и там стали следить за гонками, может, даже ставили пари, впрочем, это уже было их дело. С крейсера даже подняли вертолет. Он облетел бочком «Гангут», катер со шлюпками и вернулся к себе, казалось, там, в общем-то, потеряли интерес к «Гангуту»: сперва он был непонятный и потому загадочный, теперь же к его непонятности привыкли, тем более что он не мешал им, занимаясь своими повседневными делами. Так или иначе, но супостаты, должно быть, пришли к выводу, что лодку за собой «Гангут» не привел, а сам по себе он для них интереса не представлял и особой тревоги не вызывал. По крайней мере, Ковалев пытался так объяснить себе их поведение, а объяснив одни их действия, стал ждать других. Правда, последняя фраза в радиограмме командующего не столько насторожила его, сколько обеспокоила: «...подтверждаю необходимость». Подтверждать необходимость вряд ли следовало, но если уж она подтверждалась, значит, где-то там, в потаенных верхах дипломатии, дело принимало скверный оборот.

С мостика хорошо было видно, что шлюпки шли почти вровень, может, правая шлюпка, которой командовал Бруснецов, на полкорпуса вырвалась вперед, но ведь шлюпка — не байдарка, на трети дистанции это было столь незначительное отставание, что левая шлюпка могла спокойно не только сократить это отставание, но и обойти на те же полкорпуса свою соперницу.

Ковалев вдруг почувствовал, что он, в общем-то, равнодушно следил за гонкой, которая не всколыхнула в нем азарта — его охотничий азарт лежал глубже, и чтобы добраться до него, нужны были иные, более сильные переживания, но он был рад, что моряки на палубе шумно обсуждали перипетии гонки, которые были не столь уж и волнующи.

— Жми, Ветошкин! — кричал Силаков, устроившийся на самом носу — ему удалось ускользнуть от вахтенного офицера, — но кто там жал и куда жал, он, естественно, не видел. Просто ему было радостно, как молодому петушку, попробовать свои голосовые связки. — Давай, Ветошкин!

«Ветошкин там жмет и дает — это ведь так логично и так объяснимо, — подумал Ковалев. — Ну а ты-то что разорался, петушок? Ведь тебя никто там не слышит».

Орали, правда, и другие, и тоже оглашенно и самозабвенно, благо никто их за это не шпынял, но Силаков был особенно голосистый.

— Давай, Ветошкин! Жми, Ветошкин!

То озорное настроение, которое покатилось по палубе, начавшись возле гюйсштока — «Давай, Ветошкин!», — невольно передалось и Ковалеву, и он вдруг почувствовал, что ему тоже захотелось закричать: «Давай, Ветошкин!», озорничая при этом до хрипоты, до поросячьего визга.

— Вахтенный офицер, прикажите вооружить шланги! — крикнул он на палубу. — Пусть моряки окатятся.

Шланги тут же раскатали, из брандспойтов вырвались тугие струи, сверкнувшие на солнце, и на палубе стало шумно, как в бане.

— Товарищ командир! — доложил второй штурман. — Барометр начинает падать.

Ковалев прошел в штурманскую рубку — человеку всегда было свойственно убеждаться во всем самому («русский словам не верит», «лучше увидеть, чем услышать»), — покачал головой: это «начинает» уже заметно отличалось от нормы. Изменение погоды можно было ожидать к вечеру, но с морем, тем более с океаном, надлежало обращаться вежливо и предупредительно, и Ковалев приказал вахтенным сигнальщикам набрать сигнал:

— «Шлюпкам немедленно вернуться к борту». Вахтенный офицер, приготовьте к спуску на воду второй катер.

— Прикажете разоружить шланги? — спросил снизу вахтенный офицер.

— Я приказываю только то, что приказываю, — внезапно раздражаясь, сказал Ковалев. Он не терпел этих встречных вопросов, когда вопрошающий как бы хотел казаться святее папы римского. — Застропить сразу, но стопора не снимайте.

Серебряные струи из рукавов хлестали по бронзовым телам моряков, сбивая зазевавшихся с ног, и гвалт, и смех, и радостный гогот стоял такой, что было похоже, будто из загона вырвался на волю молодой, необъезженный табун, и так Ковалеву опять захотелось спуститься на палубу, подставить спину под эту свистящую струю, что у него от томления даже зачесались лопатки.

На шлюпках приняли сигнал, который застал их врасплох, и гонка сразу остановилась, хотя Силаков у гюйсштока все еще радостным голосом призывал:

— Давай, Ветошкин! Жми, Ветошкин...

Ковалев навел на шлюпки визир: там уже развернулись, и гонка продолжалась на веслах, паруса, видимо, побоялись ставить, остерегаясь шквала, весьма обычного при смене погоды в этих широтах. «Береженого и бог бережет», — уже в который раз сегодня подумал Ковалев.

Наконец и с палубы обратили внимание на сигнал и, не зная, что произошло или что могло случиться — просто так шлюпки не стали бы отзывать с дистанции, — сразу присмирели, и Силаков, который так взывал к Ветошкину, ухитрился опять ускользнуть от вахтенного офицера и подобру-поздорову скатился в низы: все-таки его боевой части была объявлена готовность номер два.

На шлюпках гребцы уже приноровились один к другому, гребли размашисто, сильно и слаженно, весла но путались и не зарывались в воду, словом, гонки с этого и должны были бы начаться, а не заканчиваться этим. Бруснецов опять на полкорпуса вырвался вперед — дальше Сокольников его не отпустил, но так как гребки у них не совпадали, то получалось, будто бы они дергались: дерг — Бруснецов на полметра впереди, дерг — Сокольников малость догнал его, дерг, дерг...

В том же порядке шлюпки вышли на траверз «Гангута», и одна за другой послышались команды:

— Весла-а... на валек!

Весла зашевелились и застыли, взметнувшись частоколом, и шлюпки пересекли финишную линию, которой служил вываленный за борт выстрел — длинное рангоутное дерево; с него спускались шторм-трапы и бакштовы, к которым крепились шлюпки.

Шлюпки накатом прошли вдоль борта, гребцы опустили весла и начали подгребать под выстрел.

Ковалев спустился на палубу. Команды шлюпок уже взобрались на палубу и построилисьвдоль борта и только ждали его появления, которое на этот раз командой «Смирно!» приветствовал не старпом — он был командиром шлюпки и находился в строю, — а Голайба. Победителем объявили правую шлюпку, старпомовскую, хотя, если говорить откровенно, гонку скомкали и вряд ли в ней можно было назвать победителя и побежденного. Сокольников не стал оспаривать это решение, зато Ветошкин надулся, побагровел и начал выговаривать Сокольникову, что-де и это не так, а то, дескать, и совсем никак, на что Сокольников флегматично заметил ему:

— Если тебя боцман не угостит пирогом, то я отдам тебе свой кусок. Меня старпом явно угостит.

— Такую гонку испортили, — шутливо попенял Бруснецов командиру. — У меня загребные подобрались — звери!

— Не моя вина, — сказал Ковалев, — не моя, старпом. Товарищ барометр подвел, стал неожиданно падать. Остались без Петра Федоровича — ладно, уж как-нибудь переживем, потерять сразу две шлюпки с людьми — тут уже дело запахло бы паленым.

— А вообще-то, товарищ командир, наблюдается некий пробел в морской практике. Неважно моряки чувствуют шлюпку.

— Твоя епархия, старпом, твоя. Вернемся в базу — займись. Но до базы, как говорится, семь верст до небес и все лесом. Так что шлюпки и катер на борт. Трап и выстрел — завалить. Крепить все по-штормовому. Вахтенный офицер, посмотрите — что барометр?

Вахтенный офицер вернулся через минуту, почтительно склонив голову — был он высок, как пожарная каланча, сказали бы прежде, — доложил:

— Падает, товарищ командир.

Ковалев с Сокольниковым пошли к себе, а Бруснецов остался на палубе поднимать шлюпки и катер, заваливать трап с выстрелом, крепить все по-штормовому: праздники, к сожалению, длятся недолго — одно мгновение в многотрудной и пестрой жизни, будни же отнимают все время, но, видимо, тем и хороши праздники, что век у них короткий, как у поденки. Страсти улеглись быстро, только Ветошкин никак не хотел остывать, пытаясь втолковать Козлюку, что если бы то да если бы это, то бабушка еще бы надвое сказала, на что Козлюк совершенно резонно ему заметил:

— Если бы, да кабы, да во рту б росли грибы, то и вышел бы не рот, а целый огород. Иди-ка ты, Ветошкин, к себе, а я стану заниматься своими делами. А вернемся в базу, там я тебе и покажу, какой ты есть из себя старшина шлюпки. А если ты волнуешься насчет пирога, то дыши в две дырочки спокойно: побежденному — первый кусок. Самолично отрежу. Флотский закон есть закон.

— Не надо мне твоих кусков, — страдальческим голосом произнес Ветошкин. — Мне справедливость нужна.

— А на кой она тебе? — удивился Козлюк.

Ветошкин не сразу сообразил, что бы ему сказать в ответ такое посолонее, а когда нашел это солененькое, то Козлюк уже перевесился через борт и кричал старшине катера:

— Да крепи его, строп-то, крепи лучше! Да куда же ты его заводишь?

Когда строп завели правильно и Козлюк разогнулся, чтобы вытереть пот с распаренной лысины, Ветошкин сказал ему назидательно:

— Справедливость есть основа характера.

— Два куска отрежу, — пообещал Козлюк. — Но если еще станешь причитать, ни хрена не получишь.

Ближе к обеду ветер совсем убился, небо подернулось серовато-перламутровой пленкой, солнце сквозь которую едва просвечивало, казалось матовым, и было ужасно душно. Ковалев распорядился не разоружать пожарные шланги на палубе, чтобы желающие в любое время могли принять душ напряжением в три атмосферы.

За столом Бруснецов делил свой пирог. Первый кусок — самый большой и аппетитный — он положил на тарелку командиру, другой — поменьше — Сокольникову, чтобы подсластить поражение, третий отрезал судье, четвертый должен был бы оставить себе, а прочее уже делить на всех, но так как тарелки тянулись с разных сторон, то про себя Бруснецов забыл, а когда вспомнил, то от пирога уже остались одни крошки.

Тарелки еще тянулись, но Бруснецов уже шумно отодвинулся от стола и, вздохнув, сказал:

— Что и говорить — тяжела ты, шапка Мономаха.

Ковалев разрезал свою долю пополам, подвинул тарелку Бруснецову.

— Бери любую половину, Мономах.

— Будто бы неудобно, товарищ командир.

— Бери, старпом, не миндальничай. Может, когда-нибудь вот так же и шапку Мономаха разделим.

Пирог был съеден, и про незадачливые гонки тут же забыли, разойдясь по каютам править адмиральский час.

К Ковалеву поднялся командир БЧ-5 капитан третьего ранга Ведерников.

— Надолго ты развел свою музыку? — спросил его Ковалев.

— Завтра к вечеру закончу.

— Не завтра к вечеру, а сегодня после обеда собирай свои железки. А то начнется шторм, будешь потом до самой базы собирать.

— Прошлый раз барометр двое суток падал. Задуло только на третьи.

— Потому и задуло на третьи, что мы помаленьку отгребали от шторма. А сейчас мы ему в морду полезем. В шторм легче в отрыв уйти.

— Решаете? — осторожно спросил Ведерников.

— Бездействие — то же действие, — повторил Ковалев понравившуюся ему мысль. — Передай своим маслопупым, что по окончании боевой службы каждый отличившийся будет мною отмечен: одни получат звания, другие — отпуска домой, третьи — ценные подарки.

— Тогда, с вашего позволения, я пошел отменять адмиральский час.

— Отменяй, голубчик, и скажи еще своим маслопупым, что до сего дня я ими был доволен.

Отпустив Ведерникова, Ковалев позвонил на вахту справиться, как ведет себя барометр.

— Падает... Стремительно падает.

Ему не хотелось будить старпома — тот, видимо, уже правил адмиральский час, — но барометр-то падал, дьявол его побери, и Ковалев велел рассыльному разыскать старпома. Тот не спал, обходил с Козлюком верхнюю палубу, проверяя каждый талреп, каждый узел.

— Смотрите-ка, — неожиданно сказал Козлюк, открыв от удивления рот. — Супостаты куда-то намыливаются.

Бруснецов оглядел рейд: корабли супостата, обычно бездымные, густо запыхтели, видимо, экстренно прогревали машины, в отдалении загромыхала якорь-цепь. Бруснецов никогда не верил в чудеса, он даже не понимал, как это можно верить в то, что не существует, но сейчас ему ужасно захотелось чуда.

— Боцман, обойдите еще раз палубу без меня. Я — к командиру.

На трапе он нос к носу столкнулся с рассыльным. Тот посторонился и виновато сказал:

— Товарищ капитан третьего ранга, вас приглашает командир.

— Я знаю, — сказал Бруснецов глухим голосом, стараясь скрыть улыбку. Ему на самом деле показалось, что в эту минуту его должен вызвать командир.

— Разрешите, — попросил он еще из коридора в открытую дверь, прошел к столу и сел на краешек дивана, на который ему указал Ковалев. — Все закрепили по-штормовому, — начал перечислять Бруснецов. — На вьюшки и шлюпки наложили дополнительные крепления.

— У интендантов бочки принайтованы? А то опять придется огурцы по всей палубе собирать.

— Интендантам дал напрягай. Сейчас еще сам проверю.

— Проверь, голубчик, сам.

— Товарищ командир, — стараясь унять радостную дрожь в голосе, сказал Бруснецов, — супостаты уходят.

Ковалев быстро взглянул на него и тут же отвел глаза в сторону. Пальцы его правой руки непроизвольно заплясали по столешнице. Он заметил это и сжал их в кулак.

— Ну, так... — сказал он, помолчав. — Значит, так. Машинисты обещали собрать свою шарманку к ужину. Если они уберутся, мы в ночь тоже уйдем. — Он снял трубку. — БИП, командир. Что делается на рейде?

— Судя по всему, супостаты собрались уходить, но движение еще не начали.

— Добро. Как только начнется движение, доложите.

Через полчаса позвонили из БИПа:

— Товарищ командир, ОБК снялся с якорей и взял курс норд-ост.

Ковалев сжал на столешнице руки в замок, уткнулся в них лбом и улыбнулся: он еще не знал, что предпримет, только чувствовал, что руки у него развязались. О, этот сладкий миг свободы!

А в ночь разразилась гроза. Небо как будто обрушилось на «Гангут» потоками теплой воды, верхняя палуба и надстройки кряхтели и поскрипывали. Среди этой вселенской воды метались иссиня-зеленые и красные молнии и, грохоча, перекатывались громы. Ветер дул порывами, мотая «Гангут» на якорях из стороны в сторону, и якоря не выдержали и поползли. Выбирать их в такую круговерть было накладно, но и оставаться в точке было уже нецелесообразно.

Ковалев приказал играть аврал.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ТРЕВОГИ


Глава первая


1

Летели через Москву. Блинова с больным увезли с аэродрома в госпиталь, а Ловцову, у которого в кармане позванивали жалкие медяки — впрочем, у Блинова и таковых не оказалось, — пришлось добираться одному в финансово-хозяйственное управление, находившееся, как объяснил ему Блинов, напротив действующего собора. Ловцов не знал Москвы, но, имея такой заметный, с его точки зрения, ориентир, сумел без излишней суеты отыскать управленческое здание, построенное в тридцатые годы без особых излишеств, как того требовала мода, занесенная тогда из Америки. Серый бетон и черное стекло, составленные в строгих геометрических пропорциях, удивление еще могли вызвать, но восхитить они так никого и не сумели.

Было рано, бюро пропусков не работало, и Ловцов отправился побродить по переулкам, все время держа в виду собор, чтобы не заблудиться. По церковному календарю отмечался большой праздник — зимний Никола, и к собору стекались жиденькие черные ручейки. Это были в основном старухи или немолодые женщины, но попадались среди них и мужчины, и даже девушки. Это несколько озадачило Ловцова: в их коростынскую церковь Успенья молодежь не ходила, даже не задумываясь о том, почему не ходила. Никто не возбранял им туда ходить, но никто и не понуждал их посещать службы, храм существовал как бы только для стариков.

«Странно, — подумал Ловцов. — У нас не принято, а тут ходят». Он думал о чем угодно, чтобы только не вспоминать о матери, хотя то и дело видел ее лицо или слышал голос, и в эти минуты прозрения ему хотелось завыть.

Он дождался девяти часов, окошечко открылось, и сразу выяснилось, что никто никакого пропуска на него не заказывал, он даже не знал, к кому следовало обратиться, чтобы его впустили в это огромное мрачно-серое здание, в которое входили в основном офицеры в больших чинах и штатские. Попадались среди них и мичмана, эти сновали с озабоченными лицами, важно покачивая черными дипломатиками, словно дьяконы кадилами. Ловцов обратился к одному мичману и к другому, но и первый, и второй, даже не дослушав его, нетерпеливо пожимали плечами и торопливо взбегали по широкой короткой лестнице. На верхней площадке стояли два моряка с пистолетами в кобурах, опущенных по-флотски «на бедро», и проверяли документы.

Пошли четвертые сутки, как Ловцов сошел с борта «Гангута», и все складывалось удачно: у него уже возникла уверенность, что он вполне успевает на похороны. Впрочем, честно говоря, он еще не до конца уверовал, что мать умерла, и от постоянной смены широт, аэропортов, мелькания лиц он словно бы находился в эйфории, а теперь тут, в Москве, можно сказать, на пороге родительского дома, споткнулся, даже не заметив этого самого порожка. Для того чтобы выписать пропуск, требовалась заявка, но чтобы получить заявку, следовало кому-то позвонить, но кто был этот «кто-то», от которого теперь зависела судьба Ловцова, он не знал. Словом, положение складывалось весьма дурацкое.

В широкое окно он увидел, что к подъезду подвалила блестящая черная машина, из нее вышел почти квадратный адмирал в зимней шинели с двумя звездами на погонах. Ловцов неожиданно понял, что этот адмирал и есть его последняя удача, в которую он верил с самого начала, и ринулся ему навстречу, едва не сорвавшись в крике:

— Товарищ адмирал!..

Тот остановился, удивленно и напряженно посмотрел на Ловцова, пытаясь понять, что понадобилось этому старшине первой статьи, одетому явно не по форме — в бушлате и в бескозырочке. Впрочем, лицо у старшины было черно от загара, и руки как будто наваксили, и это несколько меняло ситуацию. Ловцов не стал ждать вопросов, а сам стал быстро говорить, что он с «Гангута», который сейчас находится на боевой службе, а у него самого умерла мать и его отпустили на похороны, и все бы ничего, удачно добрался и до дружественной страны, и в Москву прилетел хорошо, а теперь все дело застопорилось с проездными документами и с деньгами, которых у Ловцова осталось только несколько пятаков. Лицо у адмирала сделалось колючее, он только спросил:

— Вы с «Гангута»?

— Так точно, товарищ адмирал.

Адмирал молча кивнул Ловцову и начал подниматься по лестнице, на которой возле моряков его уже поджидал дежурный офицер, и только адмирал занес ногу на первую ступень, как дежурный офицер гаркнул весело-угрожающим голосом, нагонявшим страх, кажется, прежде всего на него самого:

— Смирррна!.. Товарищ адмирал...

Адмирал выслушал доклад дежурного офицера и, кивнув на Ловцова, тихо сказал:

— Старшину первой статьи потрудитесь препроводить ко мне через час. А пока спуститесь в буфет и скажите там, чтобы накормили за мой счет.

Впервые в жизни Ловцова принимал такой большой чин, у которого и все было большое: большой кабинет, большой письменный стол и еще один стол, значительно больший, чем письменный, — для заседаний, большая — во всю стену — карта Мирового океана, и Ловцов скосил на нее глаз, тотчас оты точку, в которой сейчас должен был находиться «Гангут», большой — в человеческий рост — глобус, большие окна, словом, все большое и значительное, только сам адмирал, без шинели и зимней каракулевой, с каракулевым же козырьком, шапки, был небольшой и даже словно бы незначительный. Глаза он постоянно прикрывал веками, и Ловцов все никак не мог сообразить, слушает ли он его или только делает вид, что слушает, но когда Ловцов сказал, что он старшина отделения акустиков, адмирал неожиданно оживился: «Ну-ка, ну-ка», и Ловцов догадался, что все, о чем он рассказывал, адмиралу уже было известно («Наверное, — подумалось Ловцову, — он знал даже больше»), но Ловцов сам долгие часы проводил за «пианино», вслушиваясь в шумы и классифицируя их, словно раскладывал по полочкам, и та полочка, на которой следовало бы находиться атомной подводной лодке, оставалась пустой.

— Станция плохая или акустики пошли неважнецкие? — улыбаясь (Ловцов давно уже заметил, что, когда старшие офицеры, тем более адмиралы, хотели выразить свое снисхождение и даже в некотором роде покровительство, они всегда улыбались), спросил адмирал.

— Акустики тут ни при чем, товарищ адмирал, — неожиданно потвердевшим голосом сказал Ловцов. — Акустики, конечно, разные бывают: одни лучше, другие хуже, а вот станция у нас неважнецкая.

— Вот как, — все еще улыбаясь, но уже без снисходительной покровительственности сказал адмирал.

— Так точно, — снова тушуясь, подтвердил Ловцов. — Я, конечно, не инженер.

— Это понятно, — сказал адмирал и нажал кнопку звонка. В кабинет тотчас вошел вышколенный старший мичман. — Объясните старшине первой статьи, где ему надлежит получить проездные документы и деньги, и достаньте ему шинель и шапку. — Он поднялся, не выходя из-за стола, подал руку Ловцову. — Я присоединяюсь к командованию «Гангута» и приношу вам свои соболезнования. Завершайте свои печальные сыновьи дела и возвращайтесь на службу. А о станциях мы тут подумаем.

Ловцову показалось, что адмирал обиделся на него, но, сколько бы он потом ни перебирал в памяти их недолгий разговор, он никак не мог найти то место, которое обидело адмирала. «Ладно, потом разберемся, что к чему, — подумал лихо Ловцов, как будто этих встреч с адмиралом ему предстояло еще множество. — Главное, проездные в кармане и денежки — целых сорок целковых».

До Новгорода можно было добираться поездом, который уходил вечером и шел всю ночь, или самолетом — полтора часа летного времени, и тогда сегодня к полуночи он уже мог бы на попутной машине домчаться до дому. Ловцов выбрал самолет — он улетал из Быкова в девятнадцать с минутами, — обменял в кассе проездные документы на билет, доплатил, что полагалось, своими наличными и отправился побродить по городу. По счастью, первым ему бросился в глаза цветочный магазин, и он понял, что должен отвезти матери красивых живых цветов, но живых цветов, как и следовало ожидать, не оказалось, а были только синтетические подсолнухи и матерчатые розы.

— Эх, молодой человек! — сказала ему немолодая продавщица. — Кто же у нас в эту пору ищет живых цветов? У нас и этих-то скоро не будет.

— Мне маме надо... На могилку.

Продавщица быстро так, по-бабьи, пригорюнилась и посоветовала:

— Тогда ступай на Центральный рынок. Там у черных всегда все есть.

Ловцов расспросил дорогу и поехал на Центральный, благо рынок находился недалеко, и времени было девать некуда. Заметно подмораживало, и Ловцову в бескозырке, ботиночках и в бушлате на рыбьем меху становилось уже знойко. От шинели с шапкой, добытых ему мичманом, он отказался, желая появиться в Коростыни во всем блеске, который, по мнению моряков многих поколений, могли составить только бескозырка с бушлатом. О них даже в песне пелось: «В нашем кубрике с честью, в почете две заветные вещи лежат. Это спутники жизни на флоте: бескозырка да верный бушлат...»

Ловцов спустился в метро и, сразу разомлев, начал озираться, радуясь теплому розовому мрамору, окружившему его, людям, которых здесь было много, молчаливо-сосредоточенных, спешащих, занятых, казалось, только одной мыслью — поскорее всунуться в зеленый вагон и скрыться вместе с ним в черной дыре, из которой несло легким сквознячком. Он тоже протиснулся в вагон, все еще переполненный, хотя час пик уже миновал, и, сделав пересадку на «Площади Революции», а потом и на «Кировской», оказался на «Колхозной площади» и опять поплыл по эскалатору в морозную гулкую Москву. После тепла мороз показался особенно емким, и Ловцов пожалел, что не поехал в Быково дожидаться рейса, а пустился бродяжничать в своей более чем легкой одежонке по большому городу, сотворенному из великого множества кривых улиц, переулков, тупиков и площадей, ощутив, наконец, среди людей полнейшее одиночество.

На рынке было суетно и тесно, и люди оживленно сновали между прилавками, деловито приценивались к товарам, перебрасывались репликами, даже кое-что покупали, словом, вели себя подобающем образом, и Ловцов тоже начал прицениваться, заговаривая с толстыми от множества одежд продавцами в белых куртках, пока не наткнулся на цветочный ряд. Тут не было синтетических подсолнухов, но и цены на небумажные цветы тоже были небумажные. Ловцов прошел из конца в конец ряда, высмотрев две огромные чайные розы, каждая стоила по шести целковиков, вернувшись снова к ним, постоял в раздумьи. Мать у него была бережливая и никогда бы шесть рублей за розу не заплатила, но теперь матери не было, а память о ней цены не имела. Ловцов отсчитал деньги, которых у него оставалось всего ничего — «Билет-то в кармане, так что уеду», — и только спросил:

— Я их до Новгорода довезу?

— Дорогой, довезешь до Северного полюса!

— Мне на полюс не надо, — сказал Ловцов. — Я в Коростынь еду, к маме на могилку. Отпуск вот по такому случаю разрешили... С флотов. — Ловцов не жаловался и не прибеднялся, ему просто захотелось поговорить. — А у нас розы не растут. Мама, пожалуй, никогда их живыми и не видела. Только на открытках. У нас мохнатый шиповник розами называют.

— Розы для мамы, дорогой, это всегда хорошо. На, дорогой, держи. — И продавец протянул Ловцову еще две розочки — поменьше.

Ловцов сильно засомневался:

— У меня, пожалуй, не хватит денег.

— Какие деньги, дорогой? — удивился продавец. — Те две розы твои, ты их купил. Эти розы мои. Я их не купил. Я их дарю тебе. На могилку маме, понимаешь?

— Так точно, — сказал Ловцов. — Я, между прочим, с «Гангута».

— А я, дорогой, из Гудауты. Это почти что рядом. Маме кланяйся, дорогой.

— Курите? — спросил Ловцов.

— Зачем курить, дорогой? Не надо курить!

— Но у меня, кроме сигарет, нечего вам подарить.

— Зачем сейчас дарить, дорогой? Потом подаришь.

— Так я через несколько часов улетаю.

— Э, дорогой, что значит для нас несколько часов? Ты с «Гангута», а я из Гудауты — это почти что рядом. Мы, дорогой, соседи.

Ловцов отстегнул с руки часы и протянул их парню из Гудауты.

— Не надо часов, дорогой. Носи сам. У меня есть часы.

Ловцов подумал-подумал и полез в сумку: он вез деду в подарок тельняшку, ненадеванную, двойную, иначе говоря — североморскую, жалко, конечно, было дарить, но ведь и парню из Гудауты, наверное, жалко было своих роз.

— Держи, дорогой, — сказал теперь Ловцов словами парня из Гудауты. — От души дарю.

Парень из Гудауты хотел отказаться, но сивоусый старик, продававший рядом гвоздики, сердито сказал:

— Зачем ломаться? Не надо ломаться. Человек от чистого сердца отдает. Сам же говоришь, что Гудаута с «Гангутом» почти что рядом. — Он перешел на свой язык, словно бы угловатый и немного прыгающий, и парень из Гудауты, склонив голову, почтительно все выслушал, завернул розы в серую толстую бумагу, сделав из нее нечто похожее на осиное гнездо, это гнездо обкрутил старой газетой, потом все это сооружение сунул в целлофановый мешок и передал его Ловцову. Потом парень из Гудауты передвинул свой ящик с розами сивоусому, снял с себя некогда белую, а теперь уже изрядно застиранную и ставшую неопределенного цвета куртку и остался в модной югославской дубленке. — Дорогой, — сказал сивоусый Ловцову. — Иди с ним. Он все знает, что надо делать.

И парень из Гудауты тоже сказал:

— Пойдем, дорогой. — Потом кротко добавил: — Маму помянем.

— Как папа пьяный утонул, то я зарок дал, что капли в рот не возьму.

— Что, дорогой, у тебя и папа умер? — сильно сомневаясь и переминаясь с ноги на ногу, спросил парень из Гудауты.

— Это не теперь, — поспешно сказал Ловцов. — Это когда я еще в школу ходил.

— Давно, — покорно согласился парень из Гудауты. — А помянуть надо. Древний закон требует, чтобы предков чтили. Закон рода.

— А тот сивоусый тоже из вашего рода?

— Нет, он из другого... Но он, дорогой, знает моего дядю.

— Ну и что? — удивился Ловцов.

Парень из Гудауты даже остановился.

— Это все, дорогой. Он знает моего дядю, значит, мой дядя знает его. А раз мой дядя знает его, то и он должен знать меня. А если он знает меня, то и я знаю его.

«Ну, понятно, — с уважением подумал Ловцов. — Если так, то...»

Цветным бульваром через Трубу — Трубную площадь — и Петровку по Страстному бульвару и улице Пушкина они незаметно вышли к ресторану «Арагви», и тут Ловцов уперся:

— У тебя, дорогой, закон рода, а у меня — присяга.

Слово «присяга» несколько озадачило парня из Гудауты, и он надолго задумался...

Расстались они на перроне Казанского вокзала. Ловцов уже стоял в морозном тамбуре, а парень из Гудауты держался за поручень, и обоим казалось, что они совершили большое и важное дело.

Железные двери с морозным грохотом затворились, электричка дернулась и, визжа на стрелках, поплыла по коридору вечерних огней. Парень из Гудауты остался на перроне объяснять, как его найти в Гудауте, а Ловцов вдруг почувствовал, что тоска, которая подкрадывалась к нему весь день и которую он глушил пустыми разговорами, словно бы освободилась и схватила его за горло.

В Быкове ему сказали, что рейс откладывается на час — в Новгороде свирепствовала метель.

«Ладно, — подумал Ловцов, устраиваясь на лавке. — Вернемся в океан, там отогреемся. А может, и в Гудауту в эту самую потом съездим. Там, должно быть, тоже жарко бывает».


2

Рейс задержали еще на два часа, и самолет прилетел в Новгород около полуночи. Последние автобусы на Старую Руссу уже ушли, такси не было.

Мороз тут стоял послабее, чем в Москве, но сильно мело, и Ловцов, придерживая то одно ухо, то другое, отправился на Псковскую улицу, надеясь поймать там попутную машину. Знакомых у него в Новгороде не было, да если бы они и объявились, он все равно не остался бы тут ночевать — до дома оставалось каких-то семьдесят верст...

Улицы были пустынны, и по ним гуляла серебряная поземка, легонько позванивая в подстриженных акациях, щетинкой выстроившихся вдоль тротуаров. Горели редкие фонари, роняя на снег желтые и голубые тени. Окна в домах еще светились, но одно за другим начали быстро гаснуть, видимо, заканчивались поздние телепередачи. Город, как большой корабль, отходил ко сну.

Ловцов на этом корабле был случайным пассажиром, до которого никому не было дела, и ему неожиданно подумалось, будто у него стала зябнуть душа. Еще не поздно было вернуться в аэропорт или пройти на железнодорожный вокзал и там в душном тепле дождаться первого автобуса, но Ловцов, сгорбясь под метельным ветром, уже трусил по Псковской улице, не заботясь ни о выправке, ни о флотском фасоне. «Черт с ним и с фасоном, — думал он. — Мне бы только до Шимска добраться, а там до Коростыни я и на четвереньках доползу!»

Кончилась Псковская слобода, заставленная частными домишками, и началась Панковка, унылая и безликая, как будто покинутая людьми. Сзади тяжело заурчал дизель, на дорогу лег свет от фар, отбросивший от Ловцова длинную, колеблющуюся тень. Ловцов прижался к обочине и замахал свободной рукой, но грузный КамАЗ, скрипя снегом, промчался мимо, выглядывая из темноты на Ловцова красным зрачком, и этот зрачок становился все меньше и меньше, пока не пропал за снегами совсем. Второй машины могло и не появиться, но она появилась, прижав Ловцова к сугробу. Он вяло — на всякий случай — махнул рукой, и машина, обогнав его, взвизгнула тормозами и остановилась.

Шофер приоткрыл дверцу, хрипло спросил, дыхнув перегаром:

— Куда?

— В Коростынь я... На похороны еду.

— Не едешь, а идешь, — равнодушно поправил шофер. — Хочешь, до Шимска довезу, а так я в Медведь еду.

От Шимска до Коростыни оставалось бы еще верст восемнадцать, но это было, можно сказать, уже рукой подать.

— Ну так садись, — сказал шофер. — Может, там кто из Пскова на Руссу пойдет. Мало ли нашего брата по российским дорогам по ночам шатается.

В кабине было тепло, но именно в кабине Ловцов и почувствовал, что сильно заколел: зуб не попадал на зуб, ноги стали словно деревянные, и по спине пробегал крупный озноб, который сотрясал все тело.

— Хлебни, — сказал ему шофер, протягивая бутылку.

Ловцов помотал головой и едва слышно промолвил, разжав одеревеневшие губы:

— Не-е, не надо...

— Как хочешь, — равнодушным голосом буркнул шофер. В темноте забулькало. — Ишь нафасонился, — веселеющим голосом сказал шофер. — Бушлатик, бескозырочка, ботиночки. Тут в теплой избе в валенках можно дуба дать.

— Я прямиком из тропиков. Там все время под тридцать.

— Да не может быть, — удивился шофер. — Зима же лютая. — В кабине опять забулькало. — Живут же люди... А тут морозы завернули с самых Октябрьских. А теперь вот еще и помело. В России жить да чтоб не пить — это никак нельзя.

За разговорами они незаметно добрались до Шимска, который, кажется, уже досматривал первые сны и принимался за другие. Метель улеглась, но стоял такой собачий холод, что на Шелони начало пучить лед, и он гулко лопался, сотрясая стылый воздух.

Ловцов полез в карман за деньгами, но пальцы еще плохо гнулись.

— Оставь эти обои себе. Демобилизуешься — избу оклеешь. А у меня такой бумаги и без твоих — навалом. — Шофер закурил, осветив желтым огоньком свое угрюмое усталое лицо. — Как же ты доберешься?

— Может, какая машина подберет. А то — пешочком.

Шофер швырнул в снег сигарету и улыбнулся в темноту.

— Умный ты, — сказал он. — Была бы у тебя водка, я бы тебя до Коростыни допер. А без водки и не проси — не повезу. Чего ж зря бензин жечь? Бензин, он ведь государственный, понял ты, умная голова?

— Я государству заплачу.

— Правильно, парень, плати государству. И пусть государство тебя возит. А меня, парень, больше не раздражай. Я тебя до Шимска, как обещал, довез? Довез. Денег с тебя не взял? Не взял. Скажи спасибо и бывай здоров. В Медведь направо, а тебе в Коростынь налево. Мне к восьми на работу надо. А ты беги. Теперь все бегают, кому делать нечего.

Машина фыркнула, прошелестела по свежему сухому снегу и покатила на Медведь. После теплой кабины Ловцов почувствовал стужу всем телом, которая, казалось, начала прокрадываться даже в кости и ломать его изнутри. Он вспомнил «Гангут», синий-синий океан, постоянно пахнущий теплой прелью, и с тоской подумал, что ему, пожалуй, в эту ночь до Коростыни не добраться.

В Шимске теперь обитала та самая его одноклассница, которая не дождалась его и выскочила за приезжего узбека замуж — узбеки тут мелиорировали земли, — Ловцов даже примерно знал, где она жила — в том вон двухэтажном деревянном доме. «Ну уж нет», — подумал он.

Ловцов нахлобучил бескозырку, подвязав ленточки под подбородком, перекинул сумку через плечо, целлофановый мешок с розами надел на руку и, бодая встречный ветер, который снова звенел поземкой, вышел на средину и зашагал в направлении моста через Шелонь. На обоих берегах реки, обозначая мост, горели желтые фонари, в свете которых железные фермы были мрачны и загадочны. Вдалеке закричал петух, ему откликнулся другой, и следом забрехала собака, завыла, нагоняя тоску, потом неожиданно установилась тишина. Ловцову показалось, что он слышал не только скрип снега под ногами, но и биение сердца, которое, замирая, стучало все глуше и глуше. Он уже миновал Шимск и повертку на Подгощи — до Усполони оставалось не более двух верст — и решил в Усполони проситься на ночлег: в одной избе не пустят, в другой, а в третьей, глядишь, и отворят.

«Надо было бы заночевать на вокзале и уехать с первым автобусом, — кляня себя за опрометчивость, подумал Ловцов. — Домой все равно вряд ли попаду. Хорошо, если не обморожусь... И за каким чертом... — И тут он маленько остудил свои эмоции. — А вдруг маму еще не схоронили? А вдруг она одна лежит в холодной половине?» Он вспомнил мать совсем молодой, в синем платье с белым горошком и белым воротничком, когда она вернулась из Новгорода, где ей вручили орден, была оживленная и радостная. К ней собрались подружки попить чайку, и одна — Ловцов потом ее невзлюбил, — пригорюнясь, долго смотрела на мать, потом сказала со вздохом:

— Выходи-ка ты, Людка, замуж... Что же такой красотище пропадать!

Мать словно бы очнулась от радости и промолвила чужим, тяжелым голосом:

— С одним намучилась... Другого мне уж не вынести.

— Не все же пьют.

— А ты укажи пальцем, который не пьет. Тогда я, может, тебе и поверю.

Не получилось у них тогда веселья, подруги скоро разошлись, мать сняла орден и положила его в красную коробочку, спрятав ее потом в комоде под бельем. Больше она его, кажется, не прицепляла. Может, только теперь, в заснеженном поле, по которому гуляла метель, Ловцов понял, какой трудной и безрадостной выдалась у матери жизнь, и, жалея ее, вдруг почувствовал, как по щеке у него покатилась, замерзая, слезинка и ожгла кожу.

Ветер стал затихать, серебряные змеи на черном асфальте присмирели, небо почти очистилось, и вокруг луны появились два оранжевых круга — мороз заметно усиливался, хотя и до этого был градусов под тридцать. Ловцов не заметил, как миновал Усполонь — она только одним концом упиралась в Большую дорогу, а другой ее конец уходил к Шелони, — упрямо отмерял сажени, которые постепенно складывались в версты. Он уже отшагал почти четыре версты, оставалось еще четырнадцать, но эти четырнадцать на его тысячекилометровых дорогах оказались почти неодолимыми — он словно бы настигал их, а они, разворачиваясь черной лентой дороги, убегали от него в неоглядное далеко.

Он больше не тер щеки ладонями — они уже не мерзли и не напоминали о себе, — и уши, и нос тоже словно бы привыкли к морозу, только ноги становились непослушными, плохо гнулись, и ему даже казалось, что он идет на ходулях.

Сколько минуло времени с тех пор как он вышел из Шимска, он не знал, и ему было лень взглянуть на часы — впрочем, время в его состоянии уже не имело никакого значения. Он несколько раз принимался думать о матери, но все подробности, связанные с нею, ускользали из его памяти. Он закрыл глаза и брел на ощупь, как слепой, и видел перед собою мать все в том же платье горошком и все такой же радостной. Что-то произошло в его сознании, и он уже ни на кого не досадовал, исчезла жалость к себе, даже стало стыдно, что он совсем недавно чуть было не заплакал. Ему уже начинало думаться, что дома его ждет мать и он должен спешить — она никогда не ложилась, как бы поздно он ни приходил домой, — и стоит ему только добраться до Коростыни, все у них опять будет хорошо. «Ах, если бы не отец, — неожиданно мелькнуло у него в усталом мозгу. — Если бы не отец...»

Ловцов не заметил, как снова пропала луна, снега померкли, и все потемнело, поля слева и справа, кое-где поросшие серыми кустами, словно бы зашевелились и снова зазвенели, задул ветер, и началась новая метель. Он уже не помнил, кто он, куда и зачем брел, едва ли не с каждым шагом все сильнее горбясь, его собственное «я», то, что иначе зовется личностью, словно бы растворялось в этой подвывающей метели, становясь тоже метелью.

Ему не хотелось думать, что первопричиной всех его бед стал отец, но эта мысль, родясь в небытие, снова уходила в небытие, и возвращалась, и опять пропадала, как огонек среди волн, пока не превратилась в нечто осязаемое, восставшее за его спиной и как бы подталкивавшее его своими холодными костлявыми руками. Он хотел противиться этому наитию, но воли у него оставалось все меньше и меньше, хотя ему все-таки казалось, что он противился. Ветер дул сзади, давно пронзив его легонькую одежонку, впрочем, и этого Ловцов уже не чувствовал. Если бы он остановился и огляделся по сторонам, то справа, в полуверсте от большой дороги, сумел бы разглядеть небольшую деревню Витонь и проселочную дорогу к ней, обнесенную вехами. Но у него не было сил остановиться, и даже повернуть голову он не мог, только угловато и заученно двигал ногами, как заводной болванчик. Все, что он когда-то простил, на самом деле оставалось непрощенным. Темная волна, таившаяся на самом донышке его памяти, словно бы пробуждалась и, накипая и расплескиваясь, требовала мщения. Он смутно представлял себе, кому надо мстить и за что, только чувство оскорбленного самолюбия росло в нем и даже множилось, и вдруг в одно мгновение ничего не стало: ни злости, ни ненависти, ни оскорбленного самолюбия.

Ловцов словно бы очнулся, услышал ровное и тревожное гудение ветра, который пересыпал из ладони в ладонь звонкую серебряную мелочишку, и, к ужасу своему, убедился, что он уже шел не по дороге, а по стерне, выступавшей щетинкой из твердого снега. Он с трудом повернул голову — шея онемела и поворачивалась словно бы со скрипом, как железная, — но ничего не смог разглядеть, только мельком увидел за метелью, что чуть в стороне стояла огромная скирда. Оттуда доносился ржавый скрип, и Ловцов подумал, что, может, в этом ржавом скрипе и прячется его спасение.

Он отсчитал десять шагов и еще десять, снова поднял голову и понял, что ошибся: это была не скирда, а дощатый сарай, кажется, раньше такой стоял на мстонском поле. Одну воротину сорвал ветер, другая раскачивалась на верхней петле и поскрипывала. Перед проемом ветер намел большой сугроб сухого, рассыпчатого снега, ноги увязали в нем, как в песке, и Ловцов едва переставлял их, перелезая через сугроб, споткнулся о железяку, кем-то тут брошенную по осени, и упал ничком на холодную каменную землю. Если бы он услышал звук падения своего тела, ему подумалось бы, что упало бревно, но он ничего не слышал, лежал, вытянувшись во весь рост, и улыбался. Впервые ему за эти долгие сутки стало хорошо: притаился ветер, не звенел, пересыпаясь, снег, отступил холод, и вдруг на него начало потихоньку надвигаться голубое сияние. Оно означилось сперва оранжевыми точками, которые, сливаясь, быстро заголубели, как цветы льна, и по этому огромному льняному полю начали разливаться неслышной волной покой и умиротворение, а там, где голубое поле сливалось с голубым небом, Ловцов увидел мать. Она шла к нему навстречу невесомо, протягивая тонкие, исхудавшие руки, и, кажется, что-то говорила, но он не слышал ее и тоже протянул к ней руки.

— Мама, — слабеющим голосом позвал Ловцов и еще тише повторил: — Мама...


3

Еще едучи с больным с аэродрома в купавинский госпиталь, Блинов понял, что сотворил глупость, отправив Ловцова одного в финансово-хозяйственное управление. Вернувшись в город из госпиталя, он тотчас же отправился в то самое модерновое здание, в котором Ловцова принимал адмирал, разыскал все концы, по которым выходило, что Ловцов получил и проездные документы, и деньги. Путь из Москвы в Новгород был недальний, и Блинов повеселел: старшина первой статьи не малое дитя, и он, старший лейтенант Блинов, подтирать носы еще ни к кому не подряжался.

Самолет ему надоел до чертиков, а поезд в Симферополь уже ушел, следующего предстояло ждать почти сутки, и Блинов почувствовал себя воистину свободным человеком, став обладателем двадцати двух часов, которые в его положении могли с успехом равняться вечности. «Вечность — это прекрасно, как изволит выражаться наш командир, — подумал Блинов, прикидывая, с какого конца начинать размен этой самой вечности. — Так, сперва поищем печку», — решил он и поехал на Курский вокзал за билетом, там же и пообедал в вокзальном ресторане, в котором к столу не подавали даже пиво, и этот ресторан с огромными витражными окнами напоминал теперь столовку средней руки. Впрочем, отвыкшему за эти месяцы от всего цивильного, Блинову даже показалось, что он роскошествует: заказал обед из пяти блюд, хотя заранее знал, что не съест их, две бутылки боржоми — на этом вокзале боржоми никогда не переводилось.

Народу было немного. Блинов попросил официантку не подсаживать никого к нему за столик, ел не спеша — спешить стало некуда: он оказался в городе, в который не только не стремился, но даже старался пореже вспоминать о нем. «Вот так всегда, — печально подумал он. — Иметь и не иметь. Быть и не быть». Этот город был почти родным ему, и он безошибочно мог позвонить по одному телефону, не справляясь о нем даже в записной книжке — он постоянно помнил его, — и сказать тривиальное: «Это я».

«Ведь это так просто, — думал он. — Опустить монетку, набрать номер и сказать: «Это я»... А может, лучше забыть номер? Ведь это тоже очень просто: взять и забыть».

Если бы кому-то из гангутцев привелось в эти минуты заглянуть в ресторан на Курском вокзале, он, наверное, не обратил бы внимания на одинокий столик в углу, за которым сидел Блинов, настолько он был непохож на себя, а вернее всего, наконец-то стал самим собою, сбросив личину, как старый актер, обретший просветление.

Он уже знал, что позвонит по тому телефону, хотя хорошо помнил и другие московские номера, и очень хотел, чтобы по тому телефону никого дома не оказалось. «Ведь это же так просто — позвонил, — подумал он, — а там никого, только гудки: пи-пи-пи... Еще набрал номер, а там опять: пи-пи-пи... И — все».

Тротуары уже щедро посыпали солью, а ветер наотмашь бил в лицо, и был он злой и холодный. «А что же Ловцов? — неожиданно вспомнил Блинов. — Наверное, уже улетел или уехал. Практически это все равно: улететь или уехать».

Он высмотрел телефон-автомат, возле которого не суетились прохожие, положил монетку, набрал номер, насчитал пять гудков, хотел нажать на рычаг и для верности повторить набор, но там вдруг сняли трубку, и послышался мягкий женский голос, который он, наверное, узнал бы и через добрую сотню лет.

— Это я, — сказал он, почувствовав, как горло перехватило.

Там помолчали.

— Ты в Москве?

— К сожалению, самолеты в другой город не летели.

— Так уж и не летели? — спросил мягкий голос, становясь на последнем слове ироничным.

— Нет, конечно же, летали... В другие страны и на другие континенты, но мне, говоря словами Высоцкого, туда было не надо.

— Я понимаю. — Голос помолчал. — Ты хочешь видеть дочку?

— Желательно только, чтобы не у вас в квартире.

— Его нет дома, к тому же он без предрассудков. Он вполне современный человек.

— Я беспокоюсь не о нем.

Там опять помолчали.

— Через час я выйду с нею гулять. В наш скверик. Тебя это может устроить?

— Вполне, — сказал Блинов и повесил трубку. Он постоял в будке, провел пальцем по стеклу — так он делал и раньше, когда звонил по этому номеру, — и, осуждающе покачав головой, криво усмехнулся. Он не помнил дочку. Когда жена ушла от него, дочке было семь месяцев, а сам он в то время находился на распрекрасной боевой службе. Теперь дочке было около двух лет, значит, она уже ходила и, наверное, разговаривала, впрочем, он не знал, что могут и чего не могут дети в этом возрасте. Он не хотел привлекать к себе внимание на корабле, поэтому даже деньги на дочку отправлял своей матери, а та уже переводила их в Москву. Путь этот был окольный, но весьма надежный: если он застревал в море надолго, деньги на дочку поступали регулярно. «Не в деньгах дело, — подумал Блинов. — Человека нет — вот в чем беда, а деньги — бумажки. Есть они или нет их — все плохо».

Он добрался до «Детского мира», долго бродил по первому этажу, приглядываясь к игрушкам, хотелось купить и то, и другое, но стоило только ему взять игрушку в руки, как она теряла свое очарование, и Блинов растерянно отходил к другому прилавку, пока не высмотрел обезьянку, задумчивую, грустную, выставленную хотя и на видном месте, но в то же время словно бы и в сторонке, где ее не каждый мог заприметить. Вернее, ее замечали, но брали неохотно, видимо, многих смущали ее грустные глаза.

Блинов понял, что задумчивая обезьянка — это было именно то самое, что он так упорно пытался отыскать в этой разноцветной бархатно-плюшевой компании, и даже не стал ее рассматривать, чтобы не испортить первое впечатление, а пробил в кассе чек, почти волнуясь, пробил еще один: одну обезьянку дочке, другую — себе на память о столице. «Грустная обезьянка — это я, — подумал он горько. — Да здравствуют обезьяны, которые живут в тропических лесах и лазают по деревьям».

Еще издали среди серых деревьев, над которыми галдели неопрятные галки, он увидел беличью шубку — «ту самую» — и маленького смешного человечка, издали похожего на плюшевого медвежонка. Еще минуту назад он все еще сомневался в том, что поступает правильно, а теперь понял, что, не поступи он так, потом бы долго мучился. Он молча кивнул беличьей шубке — «той самой», — присел на корточки перед плюшевым медвежонком и, заметив в черных глазенках испуг, печально улыбнулся.

— Не бойся меня, — почти попросил он плюшевого медвежонка. — Я тебя не обижу.

— Он тебя не обидит, — мягко сказала беличья шубка, «та самая». — Это твой папа.

— Папа, — едва шевеля розовыми губками, промолвил плюшевый медвежонок и отшатнулся к беличьей шубке. — Папа?

— Да, детеныш, — грустно сказала беличья шубка, — Это папа...

Блинов поднялся с корточек, мельком глянул на беличью шубку: они — и шубка, и ее владелица — не изменились, только владелица малость раздобрела, что ли, но это нисколько не портило ее — она стала прощеи милее.

— Ты загорел, как будто из тропиков вернулся.

— Представь себе — я на самом деле прилетел из тропиков.

— Все гоняешься за своими розовыми бригантинами? — спросила она насмешливо.

— Да, гоняюсь... — Блинов покивал головой, как бы соглашаясь с ней. — Только мои розовые бригантины называются боевыми кораблями. А так все правильно.

— Но ведь ты же врач, хирург. У тебя золотые руки.

— Кому-то и там нужны золотые руки, — тихо сказал Блинов.

Беличья шубка — все-таки «та самая» — лукаво спросила:

— Там что же, идет война?

— Может, и война идет.

— Странно, судя по тебе, этого не скажешь. — Она поняла, что Блинову не хотелось продолжать этот разговор, и спросила: — Ты надолго в Москву?

— Случайно сегодня прилетел. — Блинов помолчал. — И случайно завтра уеду к своим розовым бригантинам. Впрочем, у тебя короткая память. Я эти бригантинные песни всегда презирал.

— Я и не говорила о бригантинных песнях. Я говорила о розовых бригантинах. Ты все еще на том же флоте?

— Так точно.

— Мы с дочкой придем завтра тебя проводить. Не делай удивленное лицо: я ушла от тебя, от твоих розовых иллюзий, но дочку от отца, каким бы он ни был, я не уводила.

— Ты будешь иногда отпускать ее ко мне в гости? — почти унижаясь, попросил Блинов и почувствовал, что стал липким и противным самому себе. Она тоже почувствовала это и сказала резко:

— Почему иногда? Постоянно... Если у тебя будет нормальная жизнь и появится жена. Я не хочу, чтобы ребенок болтался по чужим коммуналкам.

— К сожалению, у нас только розовые бригантины. Отдельных квартир нам пока что не выделяют.

Блинов чмокнул в щечку плюшевого медвежонка, кивнул беличьей шубке, «той самой», уже было пошел, но вспомнил, что забыл подарить дочке грустную обезьянку, вынул ее из коробочки, вернулся, молча протянул ее беличьей шубке, нахлобучил поплотнее фуражку — ветер по-прежнему бил наотмашь — и быстрыми шагами, не оглядываясь, пошел прочь, вскочил в первый подошедший троллейбус и, только проехав остановок пять-шесть, начал поглядывать в замерзшее окно, пытаясь понять, куда он заехал.

— Простите, — наконец спросил он у тетеньки, завернутой в пуховый платок. — А куда мы едем?

— Я — домой, например...

— Это понятно. Только ведь дом где-то находится.

— В Москве, — сказала тетенька, — на Ленинском проспекте.

— Не, — сказал Блинов. — Мне на Ленинский проспект не надо. Мне надо в Марьину Рощу. — И он выскочил из троллейбуса.

На Москву начали опускаться ранние лиловые сумерки, которые долго блуждали по площадям и широким улицам, заполняя собою кривые переулки и тупички, в которых сделалось совсем темно. Зажглись желтые фонари, и вокруг них белыми лепестками закружились снежинки. Поздно вечером Блинов завалился к тетке, которая жила не в Марьиной Роще, а на Фрунзенской набережной, в весьма респектабельной квартире, полгода назад схоронив последнего — четвертого по счету — мужа. Тетка была высокая и плоская, мать, правда, говаривала, что та в молодости была красавицей. Впрочем, теткам не обязательно быть красивыми, тем более если они уже успели отгородиться от мира пенсиями.

Тетка тотчас же соорудила чаек, достала к нему все, что положено доставать к хлебосольному московскому чаю, усадила напротив себя Блинова и только тогда принялась разглядывать его.

— Фу, — сказала она. — Худющий стал, черный.

— В породу пошел, — скромно промолвил Блинов, имея в виду тетушку.

— Я в твои годы, отец, пышной была, как филипповская сдоба. У меня все было круглое, а у тебя что?

— Тетушка, так ведь я другого пола, — смиренно заметил Блинов.

— Знаю, отец мой, что пола, а не потолка. Дочку видел?

— Сподобился. Такой занятный плюшевый медвежонок.

— Сам ты плюшевый медвежонок, — с неудовольствием заметила тетка. — Мечешься, как не знаю кто. Ни богу свечка, ни черту кочерга. Дожили Блиновы — бабы стали убегать. Ты хоть понимаешь, что это такое?

— Понимаю, тетушка.

Тетка подняла тяжелые веки и тотчас опустила их, сказала грубовато:

— Что-то, конечно, вы, нонешние, понимаете. (Себя она, надо думать, относила ко вчерашним, и эти вчерашние в ее представлении были более основательные, что ли.) Только в понятии вашем радости мало. Вы словно не живете, а отживаете.

— Вы — хорошие, — стараясь быть серьезным, подсказал Блинов. — Мы — плохие.

— Не плохие, отец, а легковесные, словно пустой колос. Туда, что ли, опять намылился? — нехотя спросила тетка.

— Туда, — сказал Блинов.

— Неспокойно, что ли, там?

— Неспокойно, тетушка.

— А где теперь спокойно? — строго вопросила тетка.

— У вас, например, тетушка.

Тетка хрипло рассмеялась, и Блинов увидел у нее полный рот крепких белых зубов, удивленно подумал: «А ты, тетушка, пожалуй, еще одного муженька схарчишь».

— Плохо, что ли, подумал?

— Нехорошо, тетушка.

— Вот и я так решила. К тебе со всей душой, а ты мне фигу в кармане. Нехорошо, отец мой, ну да уж ладно — прощаю. Все вы такие...

Заснул Блинов быстро, но среди ночи проснулся и до утра уже не сомкнул глаз, смотрел на окно, по которому блуждали серовато-желтые тени. Неожиданно ему стало неспокойно, он соскочил с постели и, шлепая босыми ногами по холодному паркету, подошел к окну, за которым, позванивая, ветер мел поземку. «Да, — подумал он, — дела-а, хуже не придумаешь».


4

Блинов приехал на вокзал за полчаса до отхода поезда, поискал глазами беличью шубку, «ту самую», с плюшевым медвежонком, но их не было. Он забросил белый сундучок и обезьянку в коробке к себе на полку и снова вышел на перрон, увидел в стороне белую шубку, улыбаясь, пошел навстречу, но уже издали убедился, что обознался, и скучающей походкой вернулся к своему вагону. У него мелькнула мысль позвонить, уже и монетку нащупал в кармане, а потом понял, что мертвых с погоста не носят, и прошел в купе.

Поезд скоро тронулся, долго тащился сперва матушкой-Москвой, выставившей на обозрение приезжающим и отъезжающим свои закопченные бока, потом ближним и дальним Подмосковьем, заставленным большими и малыми трубами, которые изрядно коптили, делая снег серым, а небо желтовато-грязным. Сразу за Серпуховом поезд прогрохотал по гулкому мосту, и все вокруг побелело, а ближе к Туле копоти опять прибавилось.

Блинов завалился на койку, вынул из коробки обезьянку и начал ее рассматривать. «Боже! — подумал он. — Какая глупая, грустная и умная мордашка. Тряпичное, а почти человеческое. Может, и все мы тряпичные?»

Вагон покачивался, постукивая на стыках, укачивал Блинова, и тот скоро уснул, а когда проснулся — это было уже за полночь, и все купе похрапывало и посвистывало носами, — почувствовал, что во сне с ним произошло перевоплощение и прежняя личина неунывающего и веселого бонвивана словно бы сама собою заняла свое привычное место. Он как будто сходил к себе далекому, и тот далекий не понравился ему, и он вернулся к себе теперешнему, с которым ему оказывалось намного проще. «Итак, — сказал он себе, — подобьем бабки: квартиры нет, положения нет, правда, есть отец, так сказать, мохнатая рука, но отца надо знать, и поэтому против мохнатой руки следует поставить большой и жирный вопрос. Семьи тоже нет. Итак: в моей анкете сплошные прочерки и скупые слова — нет, был, но не состоял. Как это сказал божественный Данте? «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу». Ау-у... Вот тебе и ау!» Но мало-помалу мысли его стали обретать стройный порядок: в конце концов, самое страшное он уже пережил, когда, вернувшись тогда с боевой службы, нашел комнату, снятую по случаю в коммуналке, замкнутой на ключ и на столе записку: «За нами приехал Боря. Так нам всем будет лучше». Никакого Бори до того дня он не знал и знать не собирался, а теперь вот пришлось таким странным образом заочно познакомиться. Впрочем, все это было уже послесловие, читать которое порой бывает и утомительно и скучно.

За перешейком погода улучшилась: снег исчез, проглянуло солнышко, чуть теплое, но яркое, и Блинов заметно повеселел — он возвращался домой, а дома, как говорилось, и стены помогали, которых у него, правда, не было, но ведь пахал же где-то океанскую целину «Гангут», а на том «Гангуте» была каюта корабельного медика старшего лейтенанта Блинова. «Король умер, да здравствует король!»

В бригаду Блинов свалился как снег на голову, и медик, оставшийся за Грохольского флагманским, долго размышлял, на какой бы корабль пристроить этого гангутца, но все уже укомплектовались, и «флажок» позвонил хирургу флота — они учились в далекие годы в академии в одном классе — и упросил того взять Блинова на стажировку в госпиталь.

— У него золотые руки! — Кричал при Блинове в телефонную трубку «флажок» — связь была отвратительной.

— Добро. Присылай свои золотые руки, посмотрим, что из них можно сделать.

Когда «флажок» положил трубку на аппарат и облегченно провел ладонью по лбу, Блинов начал возмущаться:

— Я пришел на флот не по госпиталям ошиваться.

— Что за жаргон — «ошиваться»? Опомнитесь, старший лейтенант. Я ведь могу позвонить не только хирургу флота, но и вашему батюшке.

— Оставьте моего отца в покое. Я сам уже отец.

— Вот как? — сухо удивился «флажок». — В таком случае с завтрашнего дня вы направляетесь в госпиталь, а по возвращении «Гангута» продолжите на нем службу.

— Благодарю вас, — весело сказал Блинов.

— Благодарить потом будете, — все тем же суховато-официальным голосом заметил «флажок» и выдворил Блинова из штаба.

Время было несезонное. Блинов сперва почитал объявления на стенах и на заборах, потом заглянул в контору, ведавшую сдачей и наймом квартир, и к вечеру снял в коммуналке, правда малонаселенной, полутемную клетушку со шкафом, потертой тахтушкой, обеденным столом, четырьмя стульями, с сиреневенькими занавесками на окнах и почувствовал, что в скитаниях его появился некий причальчик, на который можно сойти и оглядеться.

Он походил по знакомым медикам, и скоро у него появились и подушка с одеялом, и полотенца, и постельное бельишко, а чайник, кастрюлю со сковородкой, чашки, тарелки с ложками и вилками он приобрел сам в хозяйственном магазине, и на этом обустройство его жилья завершилось. Правда, вилки с ложками были не из благородного металла, тарелки с чашками не напоминали образцы лучших мастеров, но есть и пить с них было вполне удобно, тем более что гостей созывать у себя Блинов не собирался, так что и посуда в его холостяцком житье-бытье особой роли не играла. Есть она, и слава богу. Жизнь как бы вернулась на круги своя, но круги эти оказались угловатыми, что ли, за них постоянно приходилось цепляться: хотел забыть Москву — она не забывалась, начал было делать визиты — старые знакомые оказались ужасно скучными, хотел было... Впрочем, ему, кажется, уже ничего не хотелось.

Операций в полостной хирургии — Блинов стажировался в этом отделении — шло много, в иной день начальник отделения назначал две, и Блинову пришлось ассистировать уже с первого дня. Хирургия — это было нечто фамильное у Блиновых, и день ото дня его все неотвратимее стало тянуть к операционному столу. «Еще годок поплаваю — и в ординатуру, — думал он, поглядывая в потолок, — а может, два... Два — как-то солиднее». Все было словно в сказке: ему хотелось в море, но в море для него не было работы. В госпитале работы не уменьшалось, а словно бы с каждым днем все прибывало, но эта же работа и заслоняла собою море. Человеческое и профессиональное у Блинова как бы разделились, приняв каждое свое особое направление. Он знал, что профессиональное в конце концов возьмет верх над человеческим и он прочно обоснуется на берегу, но пока этого не случилось, ему следовало немедленно уйти в море. Желания и возможности и всегда-то жили в противоречиях, а он еще носил военную форму, которая во многом дисциплинировала его жизнь, определяя, что он должен делать и чего он делать не может.

Блинов помнил о просьбе Суханова и уже было раза два собрался поехать в раскоп в домик под зеленой крышей, в котором жила несравненная Наташа Павловна — черт бы ее побрал! — но в первый раз пошел дождь со снегом, потом подморозило, и образовался гололед, и такси остерегались ехать в раскоп. В другой раз у них трагически закончилась операция, и, хотя они не были в этом повинны, никто в тот вечер до позднего часа не ушел из госпиталя, собрались у начальника отделения, тяжело и осоловело от неудачи старались понять, что же все-таки произошло и так ли уж они были невиноваты. Когда все доводы того и другого значения выстроились и больше выстраивать стало нечего, начальник отделения горестно покачал головой:

— Вины нашей, товарищи, нет. Можете идти домой и спокойно спать.

«Вины нет, вина есть», — думал Блинов.

Тут, в госпитале, была его работа, обращенная в будущее, там, на «Гангуте», оставалась его мечта, уходившая в прошлое. Тут он знал, кем он приблизительно может стать, там он знал, кем ему никогда не быть.

Но кончились непогожие дни, небо разведрилось, и солнце съело гололед и высушило землю. Таксисты уже не отговаривались плохой дорогой и везли, куда только просили пассажиры, хоть к черту на кулички, лишь бы колеса накручивали километры, которые потом оплачивались звонкой монетой.

И в это воскресенье ехать в раскоп Блинову не хотелось, тем более что ничего хорошего для Суханова от знакомства с Наташей Павловной не ждал, но он пообещал Суханову заглянуть в дом на раскопе и отказаться от своего обещания был уже не волен. «И чего он в ней нашел, — с утра еще начал раздражаться Блинов, не находя веских причин, по которым можно было бы еще отложить визит, — в этой даме с приданым. Я ей так и скажу... Может, конечно, и не так, но я скажу. Допустим, я ей скажу... Ладно, я ей все-таки скажу...»

Пока Блинов шел на стоянку такси, пока ждал машину, похаживая и покуривая под голой акацией, на корявых ветвях которой кое-где удержались коричневые стручки, у него пропало последнее желание куда-нибудь ехать и что-либо говорить. «Нуте-с, — подумал он, — люди там, понимаете ли, можно сказать, света божьего не видят, а они тут, понимаете ли, двух строчек боятся написать. Ну уж нет... Мы и сами грамотные, знаем, что где да что почем».

Он остановил машину возле раскопа, велев шоферу дожидаться, а сам той же тропинкой, которую открыл для себя еще Суханов, направился к бугру, из-за которого выглядывала зеленая крыша. Именно ее, голубушку, и называл в разговорах Суханов.

Блинов почувствовал, что становится актером, в груди у него приятно похолодело, и он, словно бы перед выходом на сцену, суеверно потрогал калитку, которая тихо скрипнула, размашисто вошел в садик и с любопытством огляделся: он неожиданно оказался совсем в ином мире, совершенно непохожем на городской, столь привычный для Блинова. Это был островок среди моря или хутор, окруженный пажитями и перелесками. «А летом тут недурственно, — подумал он. — Нет, право, совсем недурственно».

Блинов по-хозяйски взбежал на крыльцо, привычно, как на корабле, стукнул в дверь, и сразу послышался голос Марии Семеновны:

— Чего дверь ломаете? Мы не запираемся.

Блинов все так же размашисто ступил на веранду, столкнувшись нос к носу с Марией Семеновной, немного отпрянул, щелкнул каблуками и, сняв фуражку и держа ее перед собою на вытянутой руке, сказал:

— Позвольте засвидетельствовать свое почтение. Боевой офицер с «Гангута» собственной персоной.

— Скажите-ка... — Мария Семеновна склонила голову к плечу и оглядела Блинова. — А Иван-то Сергеевич в город уехал.

— А мне и не надо Ивана Сергеевича, — в тон ей ответил Блинов.

— Понятно, — сказала Мария Семеновна, хотя именно с этой минуты ей как раз и стало все непонятно. — Наташенька, к тебе офицер с «Гангута». — Она прошла в другую дверь, обронив на ходу: — Собственной персоной.

Блинов не понял, пригласила ли она тем самым его в комнаты или предлагала подождать на веранде. Наташа Павловна появилась, помедлив, она куталась в пушистую шаль, видимо, ей нездоровилось, и была обворожительно хороша. «Фу-ты ну-ты, — подумал Блинов, — а губа-то у нас, оказывается, не дура. Как это я ее сразу не рассмотрел?!» — и невольно опять сделал стойку, прищелкнув каблуками.

— Мадам, я оттуда, где загнивающий империализм не дает покоя нашим бравым лейтенантам, которые героически несут свою трудную службу.

Наташа Павловна хотя и узнала Блинова, но все же спросила:

— Вы знакомы с Юрием Сергеевичем?

— Мадам... (Наташа Павловна поморщилась, дескать, оставьте вы в покое свою дурацкую «мадам», но ничего не сказала.) Мне посчастливилось все это время находиться с ним бок о бок, и я постоянно ощущал его надежный товарищеский локоть.

— Вы в газете работаете?

— Простите, мадам, — сказал Блинов, оттопырив нижнюю губу, — но я ничего общего не имею с этой шантрапой.

— Так где же Юрий Сергеевич? — суховато спросила Наташа Павловна.

— Он там. — Блинов помолчал, отставив ногу, и укоризненно поглядел на Наташу Павловну, почувствовав, что его уже, как говорят корабельные механики, понесло в разгон. — Где свистят «Фантомы» и лодки рыщут, словно акулы. И всем нам там так не хватает теплого, любящего слова. И я говорю от имени тех, кто сейчас несет тяжелую службу: полюбите нас, скромных и безвестных пахарей бескрайних океанских просторов.

Наташа Павловна зябко передернула плечами под шалью, глаза у нее плеснули тихим огнем и погасли.

— А вы, случайно, не пошляк? — спросила она, едва сдерживая голос, чтобы тот случайно не дрогнул от обиды — никто из мужчин еще не позволял себе разговаривать с нею так развязно.

— О нет, мадам, — лихо сказал Блинов. — Я не пошляк. Я всего лишь выполняю просьбу друга. («Стоп, — предупредил он себя, — отрабатывай задний», но просто так отработать не удалось.) Ну и все такое прочее.

— Оно и видно, что выполняете.

— Нет, мадам, это еще не видно. Это еще только слышно, а видно будет потом.

— Я обещаю вам, что у вас здесь этого «потом» никогда не будет, — звенящим голосом сказала Наташа Павловна. — Дверь найдете сами.

Давать «самый полный задний» стало уже бессмысленно, Блинов только успел подумать: «Ну, хороша... Женщины вообще все хорошие. А эта просто прекрасна, но при чем тут дверь? Это простите, мадам» — и сказал своим обычным, будничным голосом:

— Простите, Наташа, я хотел сказать...

— Я вам не Наташа. Я для вас — Наталья Павловна.

Наташа Павловна резко повернулась, взмахнув концом пуховой шали, как крылом, и быстро прошла в комнаты.

Блинов все-таки лихо щелкнул каблуками, сбежал с крыльца в сад и хлопнул за собой калиткой. «Черт знает что получилось, — с досадой подумал он уже на улице. — Суханов ей явно нужен как собаке пятая нога. Калибр не тот, но зачем же людей обижать?»

А между тем из города вернулся Иван Сергеевич, услышав чужой голос на веранде, тихой мышкой прошел на кухню с заднего крыльца. На столе была собрана кое-какая закусочка, а на плите пофыркивал чайник — Мария Семеновна намеревалась напоить Блинова чаем, — и Иван Сергеевич решил почаевничать, уже прицеливался, какого бы вареньица подцепить в розетку, но тут с сухим треском хлопнула уличная калитка... «Хлопать мы все умеем», — подумал он неприязненно и громко спросил:

— Убрался, что ли, гость?

— А ты чего забился на кухню?

— Мешать не хотел. У меня от этих щелкунов изжога начинается, — проворчал Иван Сергеевич. — А Наташа где?

— У себя заперлась.

«Замуж ей надо, — подумал Иван Сергеевич, — Вот беда какая!»


5

«За что? — спросила себя Наташа Павловна, затворившись в комнате. — Разве я давала кому-то повод, чтобы вот так врывались в дом и говорили газетные пошлости?» Она отдавала себе отчет в том, что Блинов — это не Суханов, но тогда, на исходе лета, они появились в студии вдвоем, и теперь вот он приперся, явно имея от Суханова поручение что-то сказать. Но если Суханов просил сказать это или что-то похожее на это, то как она сама-то выглядела при этом?

Она слышала скрип ступенек на крыльце и сухой удар калитки о косяк, догадалась, что развеселый гангутец убрался подобру-поздорову, но из комнаты выходить не спешила, тем более что ей сегодня на самом деле нездоровилось.

Этот случайный приход случайного человека неожиданно показался Наташе Павловне совершенно неслучайным. После того как полоумная кладбищенская старуха сказала ей: «Уходи отсюда. Живи среди людей», ей многое начало представляться в ином свете, чем это виделось другим, тому же, скажем, Ивану Сергеевичу или Марии Семеновне. Она не стала пугливее и продолжала ходить на кладбище одна, только иногда в незначительных и даже никчемных поступках людей находила предопределенность. «Зачем переживать, зачем суетиться, — думала она, — если обстоятельства бывают сильнее нас? Мы надеемся и ждем одного, а жизнь нам подсовывает полнейшую противоположность нашей надежде».

Из-за двери спросила Мария Семеновна:

— Наташа, можно я на минутку зайду к тебе?

Наташа Павловна хотела отказать, поколебалась, но тем не менее против своей воли сказала:

— Да, конечно же... — хотя ей следовало бы, наверное, побыть еще одной, чтобы додумать мысль о предопределении и больше не мучиться ею.

Мария Семеновна надеялась найти Наташу Павловну в кресле, в котором та могла просиживать часами, подвернув под себя ноги и делая вид, что читает, и поэтому уже привычно сказала:

— Погляди-ко, какое нынче...

Но Наташа Павловна стояла у окна, приотодвинув тюлевую занавеску, и смотрела на море, которое хорошо виделось сквозь оголившиеся деревья, и было оно сегодня пустынное и ровное, блестя на солнце белесой водой.

— Море-то какое нынче, — растерянно повторила Мария Семеновна.

— Море как море, — рассеянно сказала Наташа Павловна. — В преддверии затяжных штормов оно всегда как будто выцветает.

— Ты права, голубушка, — быстро согласилась Мария Семеновна. — Сегодня оно и впрямь будто выцветшее.

Наташа Павловна, казалось, не слушала ее, но вдруг резко повернулась:

— Вы не знаете — «Гангут» не вернулся?

Мария Семеновна пожевала в раздумье губами.

— Иван Сергеевич будто ничего не говорил. Да мы его сейчас самого спросим. Иван Сергеевич! — крикнула она. — Поди-ко к нам на минутку.

— Что там у вас? — недовольно спросил Иван Сергеевич из кухни.

— Да вот Наташенька интересуется, не вернулся ли «Гангут»?

Вопрос этот показался Ивану Сергеевичу интересным и значительным, он отложил чаепитие и, сменив недовольство на милость, перешел на половину Наташи Павловны.

— Нет, — сказал он важным голосом, — «Гангут» еще не вернулся.

— А этот тогда откуда появился? — заинтересованно спросила Мария Семеновна, имея в виду Блинова.

Иван Сергеевич удивился:

— Он что — гангутцем назвался?

— Так и сказал: офицер с «Гангута» собственной персоной.

— Соврал, — убежденно сказал Иван Сергеевич.

— Я так и подумала... А еще выражается по-газетному.

— Прощелыга он, Мария Семеновна, — промолвила Наташа Павловна, печально подумав, что ее присутствие в этом доме стало приносить одни хлопоты, вяло улыбнулась, направилась было к Катеришке, но остановилась и зябко повела плечами. — А, да ладно...

«Что это опять с ней? — беспокойно подумала Мария Семеновна, глядя настороженно на Ивана Сергеевича, но тот ничего не заметил, снял с вешалки куртку, верно, собрался спуститься к морю покурить. — Сперва тот, теперь этот. Не много ли гангутцев-то?» — и спросила:

— А ты куда собрался?

— Пойду на гору, может, вернулся «Гангут». Посмотреть надо.

— Сдался тебе этот «Гангут»...

— Не мне, а вам, — строго поправил ее Иван Сергеевич. — Пропустить я его не мог, но... Порядок есть порядок.

— А где он есть, твой порядок-то?

Иван Сергеевич надел фуражку, которую, как и на военной службе, носил с крабом, поправил перед зеркалом, только тогда повернулся к Марии Семеновне и раздельно сказал:

— Если тебе что не нравится, пиши в газету. Ты пенсионерка, а пенсионеры у нас теперь вроде блюстителей порядка. Их в газете уважают. А меня от политических рефлексий уволь. Я человек военный и привык жить по правилам. Есть правила — есть служба. Нет правил — и службу искать нечего.

Иван Сергеевич осторожно прикрыл за собою дверь. Марии Семеновне показалось, что он обиделся, и выскочила за ним, догнала уже на ступеньках.

— Что это на тебя нашло?

— На нас теперь на всех находит. (Марии Семеновне послышалось, будто он смахнул слезу.) Иди в дом — свежо тут. Я скоро вернусь.


* * *

Пили чай вдвоем — Мария Семеновна с Наташей Павловной, — больше помалкивали. «Как чужие, — подумалось Марии Семеновне, — Когда же это случилось? (Она помнила, что это случилось, когда в доме появился Суханов, но ей хотелось, чтобы это было не так, а как-то иначе, но вот как — этого она не знала.) Почему это произошло?»

Наташа Павловна догадывалась, что мучает Марию Семеновну, и чувствовала себя кругом виноватой, хотя и не находила своей вины. Это чувство виновности без видимой вины угнетало ее все больше и сильнее, и ей начинало казаться, что она становится безвольной. Даже сегодня она делала не то, что ей хотелось бы делать: собиралась сказать то, а произносила это, решила побыть одна, а вместо этого вышла к столу. Эти нежелательные жесты и поступки, «мелочевка», как она называла их, в другое время остались бы незамеченными — ведь человек всю жизнь противоречит сам себе, — но теперь она начала придавать им особый смысл. «Жить без смысла и жить со смыслом, — подумала она. — Разве это в конечном счете не одно и то же? — И вдруг к ней вернулась прежняя счастливая мысль: — Уехать! Немедленно уехать. На неделю, на месяц, на год. Может, на всю жизнь!..»

— Ты что-то хотела сказать? — участливо спросила Мария Семеновна.

Наташа Павловна грустно покачала головой.

— А я смотрю — ты будто даже губами пошевелила.

— Пустяки какие-то пришли на память. Появились и улетели, как мотыльки. Я их даже не разглядела, — промолвила Наташа Павловна и даже ужаснулась: «Ведь я солгала. Взяла и походя солгала. Зачем я это делаю? Нет, только уехать. И не медлить. И не надо ничего ждать».

— А я вот все думаю о гангутце. Приходил который. Если он с «Гангута», то почему не в море? А если он в море не уходил, то почему не появлялся раньше? — Она подождала, что скажет Наташа Павловна, но та, видимо, решила отмолчаться. — Выгнали человека, а ведь он с чем-то приходил.

— Если бы у него было что-то серьезное, он не стал бы поясничать.

— Паясничают иногда не от того, что наглые, а от того, что робеют. И нахальничают иногда от стеснительности.

— Мария Семеновна, голубушка! — неожиданно взмолилась Наташа Павловна. — Ну не будем больше ходить вокруг да около. Давайте начистоту. Я не знаю, кто этот офицер. Я его вижу второй раз. И я не знаю, с чем он приходил. Если он хотел сказать что-то дельное, то придет еще раз, и я извинюсь перед ним. Но если же он приходил просто так, чтобы только убить время, я поступила правильно.

Мария Семеновна принялась убирать со стола. «Охо-хо, — думала она тревожно. — Словно стена между нами поднялась. Живем родными, а черствеем хуже чужих. Поговорить бы с ней по душам, да как поговоришь, если замерзла она вся, как льдышка».

Наташа Павловна хотела помочь ей, но прошлепали босые ножонки — топ-топ-топ, — и в кухне появилась Катеришка, протянула розовые ладошки и тревожно позвала:

— Ма-ама... Ма-а...

Наташа Павловна с Марией Семеновной бросились к ней, а тут возвратился Иван Сергеевич, с треском расстегнул куртку и угрюмо сказал:

— Путаете вы все только. Никакого «Гангута» в базе нет, и в ближайшее время его приход не предвидится. Только зря сгоняли человека.

— Зря-зря, — повторила за ним Катеришка и засмеялась.

— Офицер же с «Гангута» приходил.

— Может, не приходил, а по воздуху прилетел. Черти, они ведь в основном летают. — Иван Сергеевич потер озябшие руки. — Эдак и меня можно считать офицером с «Гангута». С того самого, который стал потом зваться «Октябриной». Я ведь там начинал службу вахтенным офицером.

«Ну правильно, — подумала Мария Семеновна. — Все умные — одна я дура. Только что-то вы, умные, не больно думаете, как будем жить завтра. А ведь завтра наступило уже. И не когда-нибудь, а вчера. Вот и приходится дуре этим заниматься».

Но кто в этом доме был умный, а кто не очень чтоб уж умный — понять никто не мог. Мария Семеновна хотя и называла себя дурой, но считать себя таковой не собиралась; Ивану Сергеевичу даже в голову не могло прийти, чтобы зачислять себя в отряд неполноценных; Наташа Павловна вообще не относила себя ни к умным, ни к дуракам. Просто ей было не до этого. Слишком велика была беда, которая неожиданно придавила ее, и та беда, как магнит, притягивала к себе более мелкие беды, и какая из этих многочисленных бед теперь была большей, она уже и сама не понимала. «Уехать, — думала она, — и забыться. А там время покажет, как жить дальше».

Ближе к ужину на дворе совсем потеплело, и Наташа Павловна отправила Катеришку с «дедами» — Иваном Сергеевичем и Марией Семеновной — к морю, а сама дождалась, когда смолкли голоса, достала чистый лист бумаги и написала брату в Новгород, что решила вернуться к своим пенатам, и просила подыскать ей работу. Родителям же, которые давно звали ее погостить, сообщила только, что обстоятельства сложились таким образом, что ей необходимо какое-то время пожить у них. Она уже заклеила конверт, потом надорвала его и в письме брату приписала: «О работе пока никому не говори, даже отцу с мамой. Мне страшно сразу рвать с прошлым и начинать новую жизнь. Дай мне возможность еще немного посомневаться. Я слабый человек...»

Через несколько дней ее вызвали на переговорный пункт. Звонил брат, главный инженер объединения «Прибой», и вместо приветствия грубовато-ласково спросил:

— Наташка, что случилось?

— Ты, может, все-таки поздороваешься?..

— Ты нас с ума сводишь, а от меня требуешь телячьих нежностей. Мой звонок и есть твое «здравствуй». Так что случилось?

— Мне страшно, и я потихоньку схожу с ума.

— Как сходишь? — поинтересовался брат.

— Я же тебе только что сказала — потихоньку.

— Понятно. Работу я тебе присмотрю. Жить будешь у предков. Приезд телеграфируй. Мы тебя ждем.

— А ты у меня еще ничего не хочешь спросить?

— Приедешь — все расскажешь сама, а мы тебя с этой самой минуты ждем. Так и отец с маманей сказали. Маманя еще велела добавить, что нечего вам с Катериной там болтаться. И не сходи там потихоньку с ума. Сходи, как все нормальные люди, — открыто и громко.

— Ладно, открытый и громкий, сегодня я не сержусь. Но все-таки о здоровье надо справляться. Может, я болею.

— Болела бы, так на разговор не пришла бы.

Брат уже в студенческие годы — раньше к нему просто не присматривались — начал убеждать окружающих, в том числе, а может прежде всего, Наташку, что в жестокой современной действительности право на выживание обретает только человек, сотворенный из жестких конструкций. Эмоции — это, дескать, хорошо, Бах с Чайковским прекрасны, как утренние зори на Ильмене, но черт бы побрал эти самые зори, когда на каждом шагу образовалось столько острых углов, что пройти мимо и не задеть хотя бы один из них стало уже невозможно. Так что эмоции — это все-таки роскошь, которую, наверное, можно объяснить, но оправдать нельзя. «Может, так и следует теперь жить, — думалось иногда Наташе Павловне. — Может, он прав... — И все-таки ей хотелось, чтобы это была неправда. — Без души, без слез, без радости как жить и зачем жить?»

Брат не был черствым, каким хотел казаться, но и поплакаться ему в жилетку в трудную минуту тоже не хотелось. Он просто не понял бы этого, а не поняв, еще и посмеялся бы, и тем не менее Наташа Павловна знала, что именно брат и поможет ей выжить.

— А ты нахал, братец, — посмеиваясь, сказала Наташа Павловна на прощанье. Она как будто нашла точку опоры, которая последнее время постоянно ускользала из-под ног, и ей стало хорошо.

Отъезд Наташе Павловне представлялся хлопотным и весьма обременительным занятием, но не отъезд страшил ее — предстояло объяснение со стариками, и расставание с одним прошлым, и возвращение к еще более раннему прошлому. «Ах, зачем он приходил? — досадуя на себя и на Блинова, думала она. — Если бы он не приплел своих дурацких... Господи, ну зачем ему надо было приходить?!» Она не хотела замечать, что Блинов всего-навсего оказался той малой песчинкой, которой хватило, чтобы глыба наконец сорвалась и покатилась, гремя и подпрыгивая на уступах. Все лучше искать причину на стороне, и все лучше в этих причинных связях чувствовать себя малым светлячком, случайно залетевшим в паутину.

А по ночам Мария Семеновна легонько теребила Ивана Сергеевича за плечо и, хлюпая носом, шептала ему:

— Поговори ты с ней... Уедет она, и жизни нашей придет конец.

— Не пой отходную.

— Чем жить-то станем? — спрашивала она.

«Чем жить? — тревожно думал Иван Сергеевич. — Откуда мне знать, чем жить...»


Глава вторая


1

Корабли супостата давно растворились в сиреневой дымке, и на экранах локаторов стало пусто, пусто было и у акустиков, и в океане, вспененном крепким ветром, вахтенным сигнальщикам не удавалось высмотреть даже косого крыла чайки. Район лежал в стороне от морских и авиационных дорог и, подобно лесной чащобине или бескрайней степи, был самым подходящим для разбоя местом.

«Гангут» шел малым ходом — спешить стало некуда, — и он, наверное, напоминал человека, который выбрел на улицу, но тут же забыл, зачем вышел. Ковалев слышал, как вахтенный сигнальщик сказал другому:

— Шляемся, шляемся, а чего шляемся — и сами не знаем.

— Потише ты, а то...

— А чего будет?

— А ничего...

«Худо дело, — подумал Ковалев, — не верят, а сказать боятся». Впрочем, на военной службе испокон веку разумность старшего подвергать сомнению не полагалось — «приказ начальника — закон для подчиненных», — но та же разумность в дальнем плавании должна быть наглядной или, по крайней мере, объяснимой. Ковалев начал догадываться, что моряки в низах, видимо устав от бесплодных скитаний, уже начали объяснять себе эти скитания — «шляемся, шляемся», — но что они могли объяснить, если Ковалев и сам порой терял нить Ариадны, которая вела его по океанскому лабиринту.

Пока возле борта мельтешили фрегаты, а в отдалении авианосец день за днем поднимал в воздух самолеты, которые рвали тишину в клочья и наполняли небо грохотом и стонущим звоном, каждым гангутцем отчетливо понималось, что если не он, то уж больше никто, а если никто, то дело может обернуться весьма скверно, но скрылись супостаты, и напряжение, державшее людей в струне, словно исчезло. Одно дело, когда задачи хотя и определены, но нельзя их представить зримо, все как будто размыто и неясно, говоря словами сказки, «пошли туда, не знаю куда», и совсем другое, когда те же задачи облечены в живую плоть кораблей, которые и такие же, как «Гангут», но в то же время совсем другие, и дух соперничества зарождается как бы сам по себе, помимо начальствующей воли командира. Что и говорить — присутствие супостата всегда поднимало волевой настрой экипажа. Эту азбучную истину Ковалев усвоил, еще будучи лейтенантом.

Но не было больше супостатов, и соперничать словно бы сразу стало не с кем, хотя в глубинах, таинственных и загадочных, неприкаянно могла бродить стратегическая лодка, но ведь никто толком не знал, где ее искать, да и стоит ли ее искать в этом районе, тем более что вот и корабли ушли, не оставив возле «Гангута» даже малого фрегата.

В первые сутки Ковалев еще предполагал, что это только маневр и скоро корабли, получив разведданные со спутников, снова объявятся на экранах локаторов, а потом и сами обозначатся на горизонте, сиреневые, как миражи, но сутки минули, наступили другие, а вокруг не было ни души, только волны, как бы нагоняя одна другую, изгибаясь по всей ширине океана, неслись с севера на юг, но не так, как дул ветер, а словно бы немного вбок — это менялся ветер, который переходил на западный. Волны не могли угнаться за ним, и они — волны и ветер — как будто потеряли друг друга.

«Интересно, — подумал Ковалев, — а тут ветры имеют свое название? У нас, скажем, бора́, пере́чуга, шело́ник, а тут? Не может того быть, чтобы ветры были безымянными».

Он восседал, как и прежде, когда на море было относительное спокойствие, на своем «пьедестале», думал о чем угодно, словно бы коротал время, которое и без того убегало. Вечером на связи должен быть командующий, и ничего хорошего от предстоящего разговора Ковалев для себя не ожидал. Наверное, там, в тиши огромного кабинета, с огромным столом, за которым собирался Военный совет, все казалось намного проще, чем ему здесь, на своем «пьедестале», впрочем, он плохо представлял, что и как виделось из того огромного кабинета. Зато он хорошо знал, какими виделись океан и небо с ходового мостика «Гангута», а виделись они сейчас Ковалеву с овчинку.

Он спрыгнул с «пьедестала», прошелся по рубке, чтобы хорошенько размять онемевшие от долгого сидения ноги, постоял за спиной у рулевого, который словно бы ужался, почувствовал затылком командирское дыхание и вцепился в штурвал. Рулевой, видимо, решил, что командир проверял его, а тот между тем подумал: «Если я сейчас подниму вертолет и таким образом объявлю, что начал поиск, и если они все же ушли недалеко и обнаружат вертолет, то непременно вернутся, и тогда уже больше не отвяжутся. Долго ждал... Ох, долго. Так, может, еще недолго подождать?»

Он вернулся к своему тронному месту, машинально подумав: «Царствуем, но не правим», включил акустический пост, сказал, негромко покашляв:

— Суханов, не буду говорить лишних слов. Только напомню, что от вас, акустиков, теперь зависит исход нашего дела: или мы со щитом, или мы на щите. Вы хорошо меня поняли, Суханов?

Суханов хорошо понял командира, но если бы он даже понял плохо, положение вещей не изменилось бы: лодку следовало найти, лодка, к сожалению, не находилась. Ковалев вышел на открытое крыло. Вахту стоял тот самый сигнальщик, который накануне бурчал: «Шляемся...»

— Значит, шляемся? — спросил Ковалев, подумав, что сигнальщик смутится, но сигнальщик не смутился, даже весьма уверенно — чувствовалась убежденность — повторил:

— Так точно, товарищ капитан второго ранга, шляемся.

— Да нет, не шляемся, — нехотя сказал Ковалев. — Лодку ищем.

— Тут она и не ночевала, товарищ командир.

«Вон как», — заинтересованно подумал Ковалев.

— Это откуда же у вас такие сведения?

Сигнальщик неопределенно мотнул головой, но сказал твердо:

— Моряки на юте говорят.

«Вот тебе и шляемся... — Ковалев тоже — почти непроизвольно — помотал головой. — Ах, черт, а ведь на юте небось уже появились свои климовские мужики. Мы, то есть — общество. Ну-ну...» Разговором он остался недоволен: если уж на юте стали поговаривать, что «Гангуту» в этом районе ничего не светит, то моряки, видимо, устали ждать и надеяться.

Ковалев прошел в штурманскую рубку, и Голайба, не поднимая головы от прокладочного стола, подвинулся, дав возможность командиру самому поколдовать над картой, и острием хорошо заточенного карандаша указал на желтое пятнышко, высветившее местонахождение «Гангута».

— Далеко ли до точки, в которой нас встретили супостаты?

Голайба пошагал циркулем по карте.

— Крейсерским ходом сорок шесть часов.

— Туда-сюда... — сказал Ковалев. — Двое суток, как ни верти. Все правильно... А если они опять нас там поджидают?

Голайба промолчал, но весь вид его — почтительно-смущенный — как бы говорил: «Не могу знать».

— Вот и я, штурман, не знаю. Это плохо, штурман, когда мы с вами чего-то не знаем. Но тем не менее, штурман, рассчитайте курс на точку. Помирать — так с музыкой.

Весть о том, что командир приказал возвращаться в точку, в которой «Гангуту» повстречались супостаты, сорвалась с мостика, как малый камешек с горы, запрыгала по трапам и объявилась на юте, обрастя многими подробностями и уточнениями.

— Командир так и сказал: догнать, а там посмотрим, — покуривая и цыкая сквозь зубы в лагун, говорил сигнальщик, сменившийся с вахты. — Может, и вжарим.

— Он что, хуже твоего, что ли, понимает? Вжарим — так это уже война.

— А я и не говорю, что по ним. Вжарим — и все. А они пусть смотрят. Тут дело принципа.

— Принцип — это правильно.

— Вот я и говорю — вжарим. А то они больно уж раздухарились: и туда не ходи, и сюда не ходи. А командир сказал: пойдем — и точка.

— Батя!.. — сказали уважительно о командире ютовские завсегдатаи.

— Понятное дело — батя. Он мужик рисковый.

— А супостаты где?

— В той точке жируют, куда мы кандехаем. То они за нами шлепались, теперь мы за ними намылились.

— А лодка?

— А что лодка? — невозмутимо переспросил сигнальщик. — Лодка само собой. Пускай акустики лучше слушают. Ловцов вон...

— Ловцов в отпуске.

— Понятное дело. Рогов там есть. Другие пусть слушают. Эй, — позвал сигнальщик, — ты, должно, акустик?

— Акустик, если тебе этого хочется, — сказал, подходя, Силаков.

— Что мне хочется, этого я тебе не скажу. Слышно у вас чего-нибудь?

— У нас глухо.

— Понятно. Пока лодки нет, пойдем этих искать. И вжарим.

— Насчет того чтобы вжарить, так это придется погодить.

— А чего годить?.. Они ведь не годят.

Если бы Ковалеву представилась возможность побывать на юте, когда там собирались истовые курильщики, он понял бы, каким образом рождались мнения на корабле, на который не поступают газеты, не проходят телевизионные программы, а радиоволны, продираясь сквозь магнитные поля и преобразуясь в приемниках в музыку и человеческие голоса, становятся хриплыми и неузнаваемыми. Впрочем, если бы он и спустился к перекуру на ют, в его присутствии все эти великие и малые стратеги и тактики вернулись бы в свое естественное состояние и опять стали бы матросами, старшими матросами и старшинами, для которых вся стратегия вкупе с тактикой состояла из боевого поста, содержащегося ими в исправности и постоянной боеготовности, но, боже милостивый, какой командир не испытал в своей многотрудной жизни горечь неудач и какой моряк не возносил себя в мечтах на вершину военного счастья.

На мостик поднялся Сокольников, радостно потер руки.

— А я, понимаешь ли, с хорошей новостью.

— Подержись за нактоуз — там дерева много.

— Московское радио только что передало в последних известиях, что авианосец «Эйзенхауэр» проследовал Гибралтаром в Средиземное море. Цель этого, мягко говоря, визита не установлена, по комментатор предположил, что этой целью может стать Ливия.

— Там ничего не говорили — он один?

— Нет, его сопровождают крейсер «Уэнрайт» и фрегат.

— А где же тогда эсминец и другой фрегат?

Сокольников малость помолчал и притворно вздохнул.

— Извини, командир, я забыл спросить об этом комментатора. Тем более что он подозрительно хрипел.

— А знаешь, комиссар, мне не нравится, что комментатор забыл доложить, что вымпелов было семь. Арифметика предельно проста: было семь, стало три. Спрашивается: куда подевались еще четыре вымпела? Впредь, комиссар, если чего не поймешь, переспрашивать не стесняйся.

— Хорошо, командир, я теперь только так и стану поступать. Но все-таки...— Сокольников выдержал паузу. — По крайней мере, мне так думается, что прежде за хорошие вести говорили спасибо. Может, конечно, я и ошибаюсь.

— Спасибо я, конечно, скажу, но кто мне поручится, что весть эта хорошая?

— А почему бы ей не быть хорошей? Ведь если крейсер УРО с транспортом и эсминец с фрегатом остались где-то поблизости, то их все-таки четыре, а не семь. К тому же от них мы в любую минуту можем оторваться.

— Ну если ты настаиваешь, то вот тебе мое, — Ковалев легонько склонил голову, — спасибо. Носи на здоровье. Вернемся в базу, приглашу на обед. Ведь ты при своем холостяцком житье-бытье ничего и не готовишь.

— Не готовлю, командир. Принципиально. Не люблю мыть посуду.

Ковалев иронически оглядел его и промолчал.

Минут за десять до ужина Ковалева подменил на мостике старпом. Ковалев сам велел ему прийти пораньше — хотел побыстрее отужинать, но только спустился в каюту и сполоснулся тепловатой, застоявшейся в бачке водой, как затрезвонил телефон. Ковалев понял, что на связь вышел командующий, хотя раньше он этим часом не пользовался, и невольно пробежал пальцами по пуговицам рубашки, словно по клавишам.

— Вы слушаете Московское радио? — спросил командующий.

— Так точно, товарищ командующий. «Эйзенхауэр» в сопровождении «Уэнрайта» и номерного фрегата вошел в Средиземное море. Не можем только понять, куда подевались эсминец с фрегатом из великолепной пятерки и легкий крейсер с транспортом.

— Мы их тоже пока потеряли. Как только найдем, тотчас известим.

— Цель «Эйзенхауэра» — Ливия? — спросил Ковалев.

— По всем признакам — Ливия, хотя кое-что еще предстоит уточнить. Что у вас нового?

— Следуем в точку...

— Добро. Тенева ждет от вас вестей. Я — тоже, — помолчав, лукаво подчеркнул командующий.

Связь отключилась, но Ковалев еще несколько минут держал трубку возле уха, потом глянул в микрофон и положил трубку на рычаг, словно махнул с досады рукой. Собственно, ничего нового командующий не сообщил, спасибо Сокольникову в глаза и за глаза, тот вовремя поднялся на ходовой мостик. «Впрочем, разговоры разговорами, — подумал Ковалев, — но разберемся-ка в одной существенной детали — супостат стягивает свои корабли к Ливии, значит, там может быть горячо. Но если там станет горячо, то и в других точках они приведут корабли в боевую готовность. Такова логика вещей. И здесь тоже. Здесь, наверное, прежде всего...» Командующий этого не говорил, но теперь Ковалеву стало ясно, что именно это командующий и хотел сказать.

«Не важно, кто что сказал, — опять подумал Ковалев. — Важно, кто как понял. Итак...»


2

К ночи все успокоилось, и воздух стал наплывать на «Гангут» теплыми волнами. Не верилось, что сейчас где-то могла быть зима и дни стояли куцые, величиной с воробьиный нос, а ночи длинные и тягучие, не верилось, что где-то одни люди готовились убивать других людей, и не верилось, что в этих глубинах, которые тут казались бездонными, черной тенью (лодки во всех флотах окрашивались только в черное) бродила стратегическая лодка, могущая одним ударом превратить землю в геенну огненную. По ночам, глядя на самую древнюю монету с ликами Авеля и Каина, не хотелось верить, что на ее тусклое серебро уже ступала нога человека. На свете еще было много такого, во что не хотелось верить, но от этого положение вещей не менялось.

Луна поднялась высоко над горизонтом и хорошо светила, выстелив широкую рябую дорожку. Звезды висели речными кувшинками, и самые крупные из них тоже оставляли на воде следы, и весь океан казался испещренным твердым почерком. «Гангут» шел крейсерским ходом, машины работали ровно, вибрация почти не ощущалась, и голубой свет, сиявший на его палубе и на надстройках, даже вблизи делал его призрачным.

Суханова разбудили за полчаса до смены, он соорудил себе чаек, глянул на часы — оставалось еще минут десять, — поднялся на ют покурить и ахнул от радостного удивления. Все вокруг заливал тихий дрожащий свет, и над водой блуждали призрачные тени. Возникнув и немного покачавшись на месте, они тут же исчезли, и снова появились, покачиваясь, и опять пропадали. Суханову даже показалось, будто они крались за «Гангутом», а потом вдруг, опережая его, уже маячили перед его носом. Но потом тени враз исчезли, и «Гангут» остался один-одинешенек в этом странном подлунном мире.

Суханову стало жутковато, и он, затушив окурок на ладони и по привычке сунув его в карман брюк, заторопился к себе в акустический пост: через минуту начиналась его смена. Акустики давно уже жили по готовности номер два. Чуть слышно работала вентиляция, в посту было теперь уже тоже привычно душно и жарко. Моряки сидели за «пианино» без рубах, и их загорелые торсы влажно блестели. Ветошкин заполнял журнал дежурств, при появлении Суханова машинально поднялся.

— Сиди, сиди, — сказал ему Суханов. — Что у нас нового?

Ветошкин пожал плечами, как бы недоумевая, дескать, а чего нового можно ждать в этой глухомани, но тем не менее сказал:

— Час назад дельфины прошли.

— Доложили на мостик?

— Так дельфины же... Мы о них никогда не докладывали.

— Раньше не докладывали, теперь будем докладывать.

На вахту заступило отделение Рогова, а сменившиеся моряки поднялись в кубрик. Ветошкин медлил, уходить, кажется, не собирался. Суханов вопросительно поглядел на него.

— Спать не хочется, — сказал Ветошкин. — К тому же напарник мой по каюте храпеть начал. Лучше уж я еще немного пободрствую, чтобы потом сразу заснуть.

— Ну смотри, — с неудовольствием заметил Суханов, догадавшись, что дело не в храпевшем напарнике. На кораблях, наполненных всевозможными шумами, звуками, голосами, на фоне которых любой храп выглядел невинной забавой, во все века спали сном праведных, — а дело в чем-то другом. Но Суханов не стал ломать голову над чужими загадками: в своих бы разобраться.

Суханов постоял за спинами у моряков, понаблюдав за индикаторами, прислушался к шумам — все было, говоря языком корабельных медиков, в норме. Он вернулся к столу, полистал журнал дежурств.

— Если вы про дельфинов ищете, — виноватым голосом промолвил Ветошкин, — так мы про них никогда не записывали. Да мы не сразу и классифицировали, что это дельфины.

Суханов молча листал журнал.

— Вот если бы Ловцов был... Так он, может, сразу бы все разложил по полочкам...

Суханов отложил журнал в сторону и наконец поднял голову.

— А почему вы считаете, что некорабелыхые шумы не надо записывать в журнал? И почему вы считаете, что их лодки не могут шуметь иначе, чем мы к ним привыкли?

— Не принято было.

— Мало ли что было не принято там, возле родных берегов. У нас ведь там и акулы не жрут собак, и морозы сейчас там, и ветер поземку метет. И луна у нас в морозные ночи маленькая, а вокруг нее оранжевые круги, словно радуги, тихонько играют. У нас там все иначе, мичман.

Поскучнев, Ветошкин помялся, переступил с ноги на ногу.

— Это конечно, товарищ лейтенант, — сказал он. — Вот если бы Ловцов, то и понятно. А так что ж...

— Мичман, помолчите, — неожиданно взмолился Суханов, которому давно уже не хватало Ловцова в посту. — Ловцов — уникален, я согласен, а другие где? Вы, например, Рогов, — позвал он и повторил громче: — Рогов!..

— Есть, товарищ лейтенант, — расслышав наконец, что это его зовут, сказал Рогов и отодвинул для верности наушник с уха.

— Вы могли бы классифицировать стадо дельфинов?

— Вообще-то, могу...

— А Силаков?

— А что — Силаков? Со слухом у него в норме, товарищ лейтенант. Да вот я его сейчас самого спрошу. Эй, Силаков, — сказал Рогов, сильно толкнув Силакова в плечо. — Товарищ лейтенант спрашивает, можешь ли ты классифицировать дельфинов?

— Если толкаться не будешь, так я все смогу.

— Отставить разговоры, — приказал Суханов. — Занимайтесь своим делом. — Он опять поднял глаза на Ветошкина, который продолжал стоять у стола и всем своим видом как бы говорил, что он еще и не это слышал, но при всем при том оставался при своем мнении.

— Если бы Ловцов, то и понятно бы, — упрямо пробормотал он.

— Мичман, да ведь у него мать умерла.

Ветошкин обиженно посопел.

— Я же, товарищ лейтенант, не ради себя стараюсь. Еще год, другой, и уйду — кончится моя служба. И вас понимаю, и Ловцова. А только когда все на месте, увереннее себя чувствуешь.

«Ласковый ты с виду, — подумал Суханов, — А только от ласки твоей не всегда ласково бывает. Ну, хорошо, хорошо... Ты ласковый, я ласковый — что-то только из этого получится?»

— Ладно, мичман, — примиряюще сказал он. — Что же теперь делать, Ловцова нет, а войти в контакт все равно надо.

— Раз надо, тут уж ничего не попишешь, — сказал Ветошкин.

«А и дурак же ты, братец, — подумал Суханов. — Ведь ты же считаешь, что это я дурак. А ведь так не бывает, мичман, чтобы в одну компашку затесались два дурака. Один из них обязательно должен быть поумнее».

«Это конечно, — подумал и Ветошкин. — Ловцова теперь с дороги не вернешь, а только я предупреждал, что в случае чего... Это ж понимать надо...»

Ветошкин украдкой зыркнул на Суханова: тот опять начал листать журнал, но скоро вернулся к последним записям.

«Читай, читай, — подумал Ветошкин. — Все равно там про дельфинов ничего не записано, потому как про дельфинов никто и не велел писать».

«Раз появились дельфины, — подумал Суханов, — значит, здесь же бродят рыбные косяки, значит, здесь небольшие глубины, и лодке, выходит, делать тут нечего».

— И все-таки, мичман, впредь отмечайте все, что услышите. Сегодня это дельфины, а завтра... Вы меня поняли, мичман?

— Так точно...

Суханов хотел было сказать Ветошкину: не прятался бы ты, мичман, за свое «так точно», а говорил бы все, что думаешь, раз уж «стих такой нашел», и он бы, Суханов, тоже ответил бы с полной откровенностью, вот и получился бы у них мужской разговор, но в открытую дверь он увидел, что по трапу начали спускаться длинные брюки — матросы и старшины ходили в шортах, — понял, что с чем-то пожаловало высокое начальство, и скорехонько поднялся, дабы встретить как положено — «ешь начальство глазами», — одернул на себе рубашку и даже надел пилотку. Начальством этим оказался замполит Сокольников. Он еще из коридора махнул рукой, чтобы Суханов отставил всякие там официальности, и только после этого вошел в пост, пригнувшись в двери, хотя проем был высокий, но тут уж, видимо, сказалась привычка подводника, который из отсека в отсек даже на атомоходах вынужден переходить согнувшись в три погибели.

— Не спится, товарищ капитан третьего ранга? — спросил Суханов, опередив таким образом встречный вопрос, который наверняка свелся бы к избитому: «Что слышно?» «А что слышно? А ни хрена не слышно, вот что слышно». Сокольников понимающе улыбнулся.

— Не спится, Суханов, — сказал он. — Супостаты в Средиземном море активничать начали. Не исключено, что и тут они примут боевую готовность номер один.

— Часа полтора назад за бортом прошло стадо дельфинов.

— Это объяснимо. Командир решил сократить путь, поэтому мы сейчас проходим над банкой. Тут глубина упала до ста метров. Скоро выйдем на приглубокое место.

— Значит, мы правильно подумали.

— Подумали вы, может, и правильно, но учтите — командир может выразить неудовольствие: надо прежде докладывать, а потом думать.

— Понял, товарищ капитан третьего ранга.

Сокольников бегло, больше по привычке, оглядел Суханова, так же почти машинально отметил для себя, что за эти месяцы Суханов почернел и исхудал, шея у него вытянулась и стала похожа на гусиную, и в словах стало больше угловатости, но держаться при этом, кажется, стал более уверенно. В редких общениях с ним — Сокольников на это еще раньше обратил внимание — тот старался как бы подчеркнуть свою независимость, хотя, если уж честно говорить, какая там к богу в рай независимость, когда и на боевую службу его взяли благодаря заступничеству Сокольникова. Наверное, ему давно уже следовало бы зайти в каюту к Сокольникову и сказать, дескать, так-то и так-то, товарищ капитан третьего ранга, если чего такое, словом, сами понимаете, то можно, конечно, и посторониться. Тем более что вот и писем за столько времени не пришло ни одного, хотя все прочие уже прислали, и не по одному, и время с расстояниями стали уже делать свое дело. Но ведь знал же Суханов, что ни за что не осмелится переступить комингс каюты Сокольникова, а значит, и разговора такого не состоится, а жаль — между мужчинами и разговор должен быть мужской.

— Это хорошо, Суханов, что вы поняли, — сказал Сокольников. — Командир сегодня в разговоре обмолвился, что очень надеется на вас. (Командир, правда, сказал: «Что-то не шибко надеюсь я на наших акустиков».) Надежду на флотах всегда полагалось оправдывать.

— С этим никто не спорит, товарищ капитан третьего ранга, — пробурчал Ветошкин. — Только где ее искать, треклятую? Мы ее слушаем, а она ведь тоже нас слушает.

— Помолчите, мичман, — сказал с досадой Суханов.

— Пусть говорит, — придержал его Сокольников. — Дело серьезное. Выйдем в точку — командир, по всей видимости, вертолет поднимет. На пару станет работать легче.

— Давно бы, — сказал Ветошкин.

— Тебя, мичман, не спросили. (Все, что бы ни говорил Ветошкин, а говорил-то он по делу, неожиданно стало раздражать Суханова.) Ну, конечно, — добавил Суханов и, сам не поняв, к чему отнести это свое «конечно», совсем запутался: — Это ведь так бывает.

Ветошкин удивленно-строгим взглядом посмотрел на Суханова, а Сокольников сделал вид, что ничего не заметил.

— Раньше было нельзя, — сказал он. — Супостаты рядом шпыряли.

— Ну, конечно, — теперь уже сказал Ветошкин, даже не заметив, что повторил Суханова. — Это всегда так бывает.

И все трое заулыбались. Суханов — тому, что хотя и нечаянно, но довольно убедительно поставил Ветошкина на место; Ветошкин — тому, что удачно сгладил острые углы и, сказав, с его точки зрения, кое-что неприятное для Суханова, ухитрился уйти в сторону; Сокольников же заулыбался потому, что улыбались Суханов с Ветошкиным. Он глянул на часы.

— Банку скоро пройдем, поэтому не смею вас больше отвлекать. Счастливой вахты.

После ухода Сокольникова Ветошкин потомился еще немного, позевывая, потом виновато — все-таки ему не хотелось совсем-то уж сердить Суханова — попросился:

— Может, я пойду соснуть?

— Идите, мичман, не отсвечивайте. — Суханов поманил его пальцем и сказал на ухо: — А о дельфинах все-таки надо докладывать. Оказывается, у нас под килем была всего какая-то сотня метров.

— Не сразу классифицировали, — буркнул Ветошкин. — Был бы Ловцов...

— Полно вам, мичман, Ловцов — это ведь моя смена.

«Ну что — схлопотал?» — как бы спросил глазами Суханов, и Ветошкин чуть заметно пожал плечами — а может, у него там просто зачесалось? — тоже как будто ответил: «Как вам угодно... Я вот сейчас пойду и посплю, а вы тут шуруйте».


3

Но шуровали не акустики. Шуровали в эту ночь, как, впрочем, и в прошлую, как и в позапрошлую, как и... да, господи, шуровали без роздыху дни и ночи, утром и вечером машинисты-турбинисты и машинисты-дизелисты, машинисты трюмные и электрики всех мастей и оттенков. Слово «шуровали» закрепилось на флотах в пору парового флота, когда кочегары на самом деле шуровали в топках, чтобы уголь горел жарче и обращал воду в пар, который бы, в свою очередь, крутил турбину, сообщавшую вращение валу. Записав на скрижали отечественной истории славные имена «Варяга», «Светлейшего князя Потемкина-Таврического» (он же «Пантелеймон»), «Гавриила», «Стерегущего», «Андрея Первозванного», «Ермака», несравненной «Авроры», «Тухмана», «Октябрьской революции» (она же «Гангут»), «Гремящего», «Кирова», «Севастополя», паровой флот сразу после войны ушел в небытие, а вот словечко с тех времен, не попав ни на какие скрижали, сохранилось в моряцкой гуще и пошло гулять из поколения в поколение. Человеческое общежитие привыкло уважать деяния предшествующих поколений, перенося память о них из эпохи в эпоху, правда преувеличивая одни и умаляя достоинство других, но ведь историю во все века шуровали, как кочегары топку, не только герои, с коими связаны громкие события, а тысячи и тысячи безымянных, оставшихся неизвестными потомкам по причине их множества.

Из поста акустиков Сокольников направился в ПЭЖ — пост энергетики и живучести, уже пересчитал балясины — ступеньки — на двух трапах и собрался взяться за поручни третьего, как увидел Козлюка, целившегося духовым ружьем в угол. Сокольников не стал мешать ему, притаив дыхание, дожидаясь, что из всего этого может получиться.

Ружье треснуло, словно детская хлопушка, в углу пискнуло, и на палубу шлепнулась большая рыжая лариска. Козлюк, должно быть, слышал, что за спиной у него притаились, но сперва все-таки глянул на лариску, потом только обернулся. Лицо у него было счастливо-свирепое и утомленно-снисходительное, как у настоящего охотника, которому только что посчастливилось завалить кабана... Увидев Сокольникова, Козлюк заулыбался и похвастался веселым голосом:

— Вон какой лошак. Хлопну еще одну и пойду спать.

— Ты их в баталерках пошуруй, — улыбаясь, посоветовал Сокольников.

— В баталерках у нас капканы стоят. Так там тоже одна мелочишка пошла. Такой лошак в этом месяце первый. — Козлюк перекинул ружьишко за спину, вышел на свет, и Сокольников увидел в его глазах тоску зеленую — они словно бы потеряли блеск и потухли. — Эх, Василий Васильевич, дорогой ты наш комиссар, да ведь мужики наши сейчас по первотропью за зайцем отправились. Глядишь, и в рыженькую стрельнут. А ближе к Новому году кабанчика завалят либо косулю — теперь этого зверья навалом. Печеночку на сковородку, шашлык на вертел... А я тут за ларисками гоняюсь. Узнают мужики наши — обсмеют. А что делать? Глаз боюсь потерять. Какая ж охота без поставленного глаза? Опять-таки и сноровка. Ее за деньги не купишь, — Козлюк усмехнулся: — Может, на пару поохотимся?

— Уволь, боцман. Наверху поважнее охота не ладится... Нервничает командир.

— Тут запсихуешь. — Козлюк вскинул ружье и, почти не целясь, выстрелил, пуля, хлюпнув, застряла в асбестовой изоляции паровой трубы. — Меня ведь, Василий Васильевич, удача тоже стала обходить.

Это совсем не случайное обращение по имени-отчеству растрогало Сокольникова, и он, подумав: «А должно быть, ты и впрямь затосковал, старина», сказал как можно мягче:

— Ты поосторожнее. Раз — в лариску, два — в трубу, а в третий...

Козлюк поддернул свои домашние трусы — синие, в белый горошек, — промолвил в сторону:

— Так я только по ночам, когда морякам любимые девушки снятся.

Сокольников заглянул в один кубрик и в другой: синий ночной свет делал лица дневальных синими, и эти синие призраки представлялись ему, Сокольникову, поднося к синим вискам синие руки, и он с оторопью подумал, что и сам, наверное, кажется дневальным синим призраком.

В ПЭЖе было светло, вентиляция работала на полную катушку и хорошо продувала помещение. За столом, отодвинув в сторону папки со схемами, описями и инструкциями, восседал сам хозяин ПЭЖа капитан третьего ранга Ведерников и пил чай из блюдечка, держа его на растопыренных пальцах, а другой рукой кидая в рот кусочки мелко наколотого сахара. Он приподнялся, вернее, сделал вид, что приподнимается, и широким жестом пригласил Сокольникова к столу.

— А знаешь — от стакана хорошего чая не откажусь.

— Стаканов не держим, принципиально пью из чашки. Так с детства приучен.

Ведерников был еще молодым человеком — под тридцать, может, чуть больше, но с кондовыми замашками, как у старика, который привык сидеть на завалинке и видеть все, что делается в деревне.

— Сахар зачем колешь? — спросил Сокольников, присаживаясь с торца.

— Чтоб дольше хватило. Чует мое сердце: придется до базы еще разок ревизовать машины.

— Ты же их только что ревизовал.

— Я и не говорю, что их следует ревизовать. Я только говорю, что сердце чует.

Сокольников скосил глаза — поблизости никого не было — и сказал:

— Кажется, промахнулись. Так что скоро могут и отозвать.

— Промахнулись, если бы в цель стреляли. А тут какая ж цель... Иголка в сене. Если не уколешься, так и не найдешь. Вертолет хозяин думает поднимать?

— В точку выйдем, и поднимет.

— Не поздновато? — спросил Ведерников, но Сокольников вопросом же и возразил:

— А что поздновато? Всю дорогу возле бортов супостаты толклись. А при них хоть поднимай, хоть не поднимай — все равно работать не дали бы.

— Куда они подевались?

— Побежали кулаки Ливии показывать.

— Это у них не заржавеет. Чуть что — и в зубы.

Под палубой, содрогаясь, гудели машины, пахло теплым мазутом, машинным маслом. На панели вдоль всей переборки горели, помаргивая, синие, зеленые и белые огоньки, подрагивали тонкие нервные стрелки манометров. Тут сила рождала силу, и сила противоборствовала силе, а командир БЧ-5 Ведерников спокойненько вкушал чай с колотым сахаром, только изредка отставляя блюдце в сторону, прислушивался, поворачиваясь то одним ухом, то другим, и снова прихлебывал с блюдца. Наконец он отставил его, накрыл чашкой, сказал Сокольникову:

— Роскошная погода... Океан, а почти не штивает.

— В эту пору и у нас случаются штили.

— Что у нас, это мы знаем, а тут все впервые. Супостату проще: и условия плаванья известны, и базы не за горами.

— Этими путями российские военморы уже хаживали. Наверное, кое-что на этот счет они оставили в вахтенных журналах, только у нас до тех журналов все руки не доходят. Может, конечно, кто-то и читает, только нам от того чтения ни жарко ни холодно. — Сокольников тоже отставил чашку в сторону, перевернул ее кверху донышком. — Хорошо у тебя тут. Вроде бы и забот никаких.

«Типун тебе на язык», — суеверно подумал Ведерников, и тут же в динамике щелкнуло, и тусклый голос Ковалева произнес:

— ПЭЖ, командир. Вот что, голубчик, после полуночи начал падать барометр, а сейчас прямо-таки проваливается. Прикажи вахте крепить все по-штормовому. Уяснил?

— Так точно, товарищ командир, уяснил. — Ведерников оглянулся: Сокольникова в ПЭЖе уже не было. «Ну и ладно, — подумал Ведерников. — Его дело — ходить, наше дело — видеть». — И позвонил в машинное отделение: — Вахтенный механик, потрудитесь подняться в ПЭЖ.


4

В притемненном коридоре Сокольников нос к носу столкнулся с Бруснецовым. Тот не выспался, был непривычно хмур и сердит. За ним торжественно вышагивал Козлюк, уже принарядившийся в тропические голубые брюки и рубашку.

— Куда это вы? — на всякий случай спросил Сокольников.

— Барометр среди ночи взбесился. Командир приказал нам с боцманюгой исполнить дуэтом: «Ни сна, пи отдыха измученной душе».

«Вы — дуэтом, я — соло», — подумал Сокольников, толкнулся к себе в каюту, сгреб бумаги, запихнул их в стол, подвигал ящики, потрогал вентилятор, настольную лампу, проверяя, хорошо ли они сидели в гнездах, прошелся по каюте, даже заглянул в углы, присматриваясь, не лежит ли что плохо — правда, заниматься этим должен был приборщик, но не будить же матроса среди ночи, — только потом поднялся на мостик, присмотрелся к темноте. Ковалева на «пьедестале» не оказалось, видимо, вышел на открытое крыло. Сокольников тоже проследовал туда. Ковалев оглядывал горизонт в бинокль, вернее, то мутное пространство, где мог быть горизонт, пытаясь что-то высмотреть.

— Командир! — тихо окликнул Сокольников. — Там кто-то есть? Или еще чего?

— Нет, комиссар, просто пытаюсь угадать, откуда ждать шквал. Штормяга, по всей видимости, надвигается классный. Барометр прямо-таки с ума спятил.

— Пора ему и объявиться, — сказал Сокольников, имея в виду шторм. — Он еще в точке нам всю обедню со шлюпочными гонками испортил. Помнится, барометр начал еще там пошаливать. — Он сделал паузу, подумав, что Ковалев подхватит его мысль и у них состоится доверительный разговор, но Ковалев промолчал, и тогда Сокольников сказал сам: — Морячкам нужен шторм. Без шторма моряки, командир, могут и размагнититься. Они уже начали обращаться с океаном на «ты», а его величество не терпит панибратства.

— Комиссар! — насмешливо сказал Ковалев. — Шел бы ты поспал. У тебя от недосыпания прописные истины полезли из всех щелей, а теперь, говорят, прописные истины не в почете.

— Кто говорит? — машинально спросил Сокольников.

Ковалев подчеркнуто серьезно сказал:

— Моряки на юте.

Вернулись с обхода корабля Бруснецов с Козлюком, и Бруснецов начал докладывать:

— У баталеров все как в лавочке: бочки с соленьем не принайтованы, ящики штабелями стоят. Все принайтовали. Правда, пришлось сыграть интенданту аврал, а заодно и помощнику.

— Помощник помощником, а после него просмотри все сам, — сказал Ковалев, морщась: «Знаю, что какой-то несобранный, так ведь нет у меня другого. Не дали другого помощника, старпом, пожадничали». — Проверьте еще раз стопора на якорь-цепях, катера, шлюпки, вьюшки. И можете быть свободны... Только загляните все-таки еще разок к баталерам... Часа два спокойной жизни гарантирую. Ступай и ты, — сказал он Сокольникову. — Сосии часок, пока есть возможность.

— Не гони, командир. Высплюсь в качку. А присутствовать при рождении шторма — это ведь не всегда удается.

— Оставайся... Мне будет не так тоскливо.

Бруснецов с Козлюком ушли, мягко протопав по трапу тропическими башмаками, и скоро их фигуры тенями замаячили на баке.

— Ты не заметил, комиссар, что люди тянутся к сильным, — сказал Ковалев. — Слабых и неудачников жалеют, но чаще — обижают.

— Ты это к чему, командир?

— Боюсь, что скоро и нас с тобой станут жалеть, а скорее всего — обижать.


* * *

Шторм начал рождаться на свету. Прямо по курсу «Гангута» посветлело облачко, хотя никакой зари в той стороне ни при какой погоде не должно было прорезаться.

— Странно, — пробормотал Ковалев. — Все это весьма странно. — Он снял микрофон. — БИП, командир. Доложите обстановку.

— Надводная обстановка — горизонт чист. Воздушная — чист. Подводная — чист.

— Добро. — Ковалев повернулся к Сокольникову: — Слышал — чист, а облачко светится, словно ночничок.

Ветер еще дул ровно, и был он несильный, угасающий, даже словно бы квелый, сильнее обычного пахло йодом и рассолом, и этот рассол казался приторно-теплым. Облачко по курсу «Гангута» начало гаснуть и скоро померкло совсем, зато в зените заполыхала темно-синим огнем гряда облаков, которая зашевелилась и начала двигаться против ветра, с каждой минутой все торопливее ускоряя свой беспорядочный бег. Небо стало опускаться, цепляясь за мачтовое устройство, поручни и надстройки покрылись влагой. Казалось, с минуты на минуту прольется дождь, но тот все никак не мог собраться. Наконец небо не выдержало, треснуло, словно по нему ударили с размаха дубиной, все озарилось, и хлынули потоки воды, серебристо светясь в темноте, громыхая железом и звеня. Видимость сразу стала нулевой.

Сверкало и гремело почти непрерывно, казалось, один обвал рождал другой, все мироздание качалось, рушилось, как стена старой кирпичной кладки, по которой раз за разом колотили чугунной грушей. Молнии и громы прекратились в одно мгновение: только еще все сверкало и грохотало, и вдруг ничего не стало, и в рубке разлился сероватый свет. В этом свете лицо Ковалева привиделось Сокольникову угловатым, сухим, заросшим за ночь черной щетиной. Он провел ладонью по своей щеке и подбородку: они у него тоже стали колючими.

А дождь все лил, но серебряные прутья уже не упирались в палубу отвесно, а словно бы начали изгибаться — это устанавливался новый ветер. Он дул едва ли не в лоб, старые волны сливались с новыми, и качка еще была незначительной, но вот «Гангут» тряхнуло и разок, и другой, он повалился на борт, воспрянул, и его снова начало класть на борт. Попадали с коек на палубу моряки, из-под ног ушла опора, и начало выворачивать, в гальюнах запахло блевотиной.

Ветер задул порывами, перебирая фалы, которые позванивали, словно струны, дождь прекратился, небо приподнялось, и стало видно. Над мачтой, крутясь, перекатывались серые облака. Сквозь эти серые несвежие гряды утро долго не могло пробиться, и в рубке то немного светлело, то опять становилось сумеречно. Волны уже шли по всей палубе, омывая надстройку и доставая белыми гривами до ходового мостика. Ковалев распорядился перевести вахтенных сигнальщиков в закрытое помещение, приставив их к визирам.

Завтракали при зажженных светильниках — без электрического света в кают-компании стоял тяжелый сумрак, — вестовые подавали к столу по одному стакану, чаще распле и его до половины. Ждать чаю приходилось долго, нехотя жевали сухие бутерброды — разносолов в шторм на столах не было, — изредко перебрасывались репликами:

— У меня все моряки полегли.

— Не поймешь, что за качка: то ли бортовая, то ли килевая.

— Блевать-то не все ли равно, какая она качка.

— Поосторожнее с выражениями. За столом сидите.

Ковалев к завтраку в кают-компанию не спустился, чай пил у себя на мостике, зорко оглядывая горизонт. Видимость была спокойной, хотя хорошей назвать ее было нельзя. Мелкие тучи, распустив сизые космы, сеяли косые струи дождя, кое-где над космами сверкало, но грозы, видимо, шли далеко — громы до «Гангута» не долетали, впрочем, грохот вокруг стоял такой, что даже разговаривать было трудно, какие уж там громы!

Едва поднявшись на киль и даже не успев освободиться от воды, которая буквально заливала всю палубу, «Гангут» снова начинал падать, едва не ложась на другой борт. На минуту проглянуло солнце, стрельнув из-под пепельно-сизой тучи косым лучом, но тут же померкло, и на «Гангут» опустилась сплошная серая мешанина, похожая на дым. Это было облако, которое припало к самой воде. Неожиданно оно озарилось матовым светом, больно ударившим по глазам, и над головой так треснуло, что рулевой невольно вобрал голову в плечи. Сразу сделалось темно, словно бы ночь повернулась вспять.

— Ходовой, БИП, — сказал в динамике усталый голос. — Воздушная цель. Дистанция... Пеленг...

Дистанция была огромная, самолет, кажется, шел по кромке видимости.

— Классифицируйте цель.

— Цель исчезла. По всей вероятности, транспортный самолет.

«А что, собственно, тут делать транспорту? — подумал Ковалев. — Не базовый ли это разведчик «Орион»? Но если это разведчик, то кого он здесь ищет? Меня? Вряд ли... Нашу лодку? Но если лодку, тогда... А если все-таки меня?»

На мостик поднялся помощник, лицо у него было бледно-зеленое, как будто в одну ночь поросло лишайником, мокрые волосы косицами прилипли ко лбу. Он словно бы потерялся и все время испуганно озирался.

— Ну что у вас? — спросил Ковалев.

— Товарищ командир, разрешите сегодня обед не готовить, — страдальческим голосом попросил помощник. — Половина коков полегла, но главное — не растопить плиту: заливает водой. И лагуны не держатся.

— Можете обеспечить команду горячим кофе?

— Постараемся, товарищ командир.

— Мне не надо ваших стараний. Я спрашиваю: можете или не можете?

— Я сейчас проверю.

Ковалев хотел сказать, что, прежде чем подняться на мостик, помощнику следовало все проверить и выверить, но вид его был так ужасен, что Ковалев только мысленно махнул рукой.

— Пока вы там проверяете, пусть на мостик поднимется старпом.

На трапе помощник потерял равновесие и соскользнул вниз, и если бы там кто-то не подхватил его, то дров на «Гангуте» стало бы много. «Впрочем, — подумал Ковалев, — какие там дрова с помощника — в чем только душенька держится!»

Бруснецов не заставил себя ждать. Был он хорошо выбрит, свеж, хотя веки после бессонной ночи немного и воспалились, улыбался, видимо, хорошо позавтракал.

— Товарищ командир, по вашему приказанию...

— Мог бы и без приказания подняться, — проворчал Ковалев. — Что в низах?

— Обычная история, товарищ командир: треть людей в норме, треть — бродят, словно тени, треть лежит пластом. Но та треть, что бродит, начинает оживать, а та треть, что полегла, начинает понемногу подниматься. Думаю, что мало-помалу все приспособятся к качке.

— Помощник доложил, что обед готовить нельзя.

— Так точно. Если первое сготовим, то раздать его все равно не сможем — выплеснем на палубу. Еще, чего доброго, людей ошпарим. Я дал команду: закипятить воду во всех титанах.

— Добро. В крайнем случае разреши пить чай и кофе по кубрикам. Двери на палубу все задраены?

— Так точно. Сам все проверил. Курить разрешил в шпилевом отделении. Вас подменить?

— Я уже позавтракал, а подремлю здесь. Занимайтесь низами. К тому же на границе видимости баррожирует какой-то самолет. БИП классифицировал его транспортом, но мне думается — «Орион». А «Орион», как сами понимаете, просто так летать не станет.

— Фрегаты на такой волне держатся плохо.

— У них остался еще эсминец с легким крейсером, — устало сказал Ковалев. Бессонная ночь и его вымотала.


5

Завтракать Суханов не пошел — и в эту качку он почувствовал себя отвратительно: его не просто мутило, а словно бы всего выворачивало наизнанку. Он сидел за «пианино» и клял свою судьбу, которая связала его с морем, утешало только, что великий Нельсон даже у Трафальгара травил в лагун. Суханов не знал, что не одно лейтенантское поколение утешало себя этим, и как ни странно, но это слабое утешение многим помогало.

Бурчал возле стола Ветошкин, колдуя над журналом — записывать и на этот раз было нечего, он ничего и не записывал, просто делал вид, будто занимается сочинительством, впрочем, это-то, наверное, и соответствовало действительности.

Сонно помаргивал Рогов. В ту качку на старшинском месте сидел Ловцов, а Рогова тогда Суханов отправил наверх глотнуть свежего воздуха, но теперь это место занимал сам Рогов, и Суханов не решился его отпустить: «Собственно, а почему Рогова, а не Силакова, не третьего или не четвертого? Они что — другой кости? Ладно, — подумал Суханов, — назвался груздем, сиди в кузове. — И вдруг он размечтался о ржаных сухарях: — Такого, чтоб хрустел на зубах. И стакан бы холодной воды к сухарям. Вот было бы славненько!» Он не знал, что с этой минуты начиналась его адаптация. Он только чувствовал, что у него стал пробуждаться аппетит, но он еще поостерегся садиться за общий стол, боясь, что вид жирной еды вызовет у него неприятные ощущения.

— Мичман, — попросил он виноватым голосом, — принесли бы вы мне ржаной сухарь. И если удастся — стакан холодной воды.

— А может, воблешки? Или квашеной капустки?

Суханов поколебался: «Да, да, конечно же, воблешки», шевельнул кадыком, но все-таки сказал:

— Принесите сухарик. И если можно — водицы.

Температура в посту заметно повышалась, потом стало и совсем жарко, и Суханов ощутил, как по спине побежал первый липкий ручеек. Потом такой же ручеек соскользнул с правого виска и оставил свой след на щеке. Суханов достал из кармана свежий носовой платок — платки приходилось менять по нескольку раз на дню, — приложил его к лицу, и платок тотчас же стал мокрым.

Суханов не заметил, когда ушел Ветошкин, потомился еще за «пианино», покрутил настройку и, не найдя ничего интересного, уступил место Силакову.

— Давай, Силаков, может, тебе скорее повезет.

Силаков кисло улыбнулся и промолчал.

«Нет, Силаков, — подумал Суханов, — нам с тобой вряд ли повезет. Везет везучим, а мы с тобой, Силаков, невезучие. Такие, как мы с тобой, Силаков, по лотерейному билету не выигрывают, а если становятся за чем-нибудь в очередь, то им этого чего-нибудь обязательно не достается».

Впрочем, Суханов зря так думал, объединив себя по признаку невезучести с Силаковым — сам-то Силаков считал себя вполне везучим: его, например, не укачивало, как Рогова, в качку он мог положить себе в кружку не четыре куска сахара, а восемь, чай получался, правда, приторным, но Силаков старался жить по принципу — лучше пересластить, чем недосластить. И Рогов, заступивший на место старшины отделения, больше не донимал его мелкими придирками, а кое в чем даже покровительствовал, словом, Силаков справедливо полагал, что все неприятное у него позади, а по возвращении в базу, когда «годкам» предстояло демобилизоваться, он хотя сам еще и не становился «годком», но на одну ступеньку уже поднимался, и на той новой ступеньке жизнь его могла быть только безмятежно-безоблачной: драить неурочно гальюн его уже никто заставлять не станет, это раз, и посылать себя за сигаретами он тоже больше никому не позволит. Это, допустим, два. Были еще и три, и четыре, но это уже не имело особого значения.

Первым насторожился Рогов, прижал левой рукой наушник, правой подкрутил настройку, за ним и Силаков прижал наушник. Суханов облизнул потрешиеся губы — у него всегда в качку пересыхали губы, — не отрывая взгляда от индикатора, нащупал микрофон, поднес его ко рту.

— Ходовой, акустический пост. Цель... Пеленг... — Он растерянно помолчал. — Цель больше не прослушивается. — Суханов! — загремел динамик командирским голосом. — Дайте мне контакт. Слышите, Суханов?

— Цель больше не прослушивается, товарищ командир, — все тем же виноватым голосом, который словно бы привязался к нему в это утро, сказал Суханов. — Горизонт чист.

Пеленг у лодки, если это только могла быть лодка, был примерно такой, что и у «Ориона». Суханов, конечно, ничего не знал об «Орионе», если это опять-таки был «Орион», но Ковалев-то знал, и это его в значительной мере и удивило, и насторожило: лодка с «Орионом» вряд ли могла работать, а если это был не «Орион» и если она с этим «не «Орионом» все-таки работала, тогда как прикажете все это понимать? «А был ли мальчик-то? — в раздумье спросил себя Ковалев. — Был ли «Орион» или не было «Ориона»? И была ли сама лодка? А вдруг мальчик-то был?» Ему очень захотелось поверить, что мальчик был, и он поверил в это.

— Акустики, командир. Что цель?

— Горизонт чист.

— Сколько времени вы находились в контакте?

— Секунду, может, две...

Теперь и Суханову казалось, что они находились в контакте, и даже находились дольше, чем одну секунду, но дольше секунды они находиться никак не могли, потому что и пеленг, и дистанция были столь размытыми, что они доложить о них просто не успели — цель вышла из поля слышимости, впрочем, акустики говорили — видимости.

Вернулся Ветошкин, расставил пошире ноги, чтобы удержаться на ускользающей палубе, после этого развернул чистую тряпицу, достал из кармана два сухаря, тот, что был побольше, отдал Суханову, себе оставил поменьше.

— А водицы моряк принесет. Из рефрижераторной. Я договорился, — сказал он таким деловым тоном, как будто то, что он делал сейчас, было наипервейшее, а все прочее не заслуживало его внимания, и вдруг Ветошкин все же насторожился: — У нас что-то произошло?

— Минут десять назад мы, кажется, секунды полторы-две находились в контакте.

Ветошкин был профессиональный охотник за подводными лодками — «плотник», — поэтому сразу спросил:

— Успели классифицировать?

Суханов промолчал: было ясно, что до классификации дело у них не дошло.

Ветошкина потянуло по палубе, он сделал два шага и тотчас нашел точку опоры, ухватившись за трубу.

— Ловцов успел бы... — пробормотал он и, потеснив Рогова, сам сел на его место, начал настраиваться. — Сейчас мы ее засечем, — весело сказал он.

— Бесполезно, мичман, — заметил Суханов, принимаясь за сухарь, который был так тверд, что едва поддавался зубам. — Дважды в одну реку не входят.

Но ни сейчас, ни потом вступить в контакт с лодкой Ветошкину не удалось. «Может, она тут и не ночевала, — подумал он подозрительно. — Мало ли какая помеха оказалась... Полторы секунды — это, понятно, время, но они, раззявы, не классифицировали цель. Дуракам счастье плыло в руки, а они коробочку распустили. Тут ведь не надводник, а лодка. К лодке особый подход требуется». Внутренний голос тем и хорош, что он словно бы утверждает человека в незыблемости и непогрешимости собственных суждений, правда, иногда при этом можно и в трех соснах заплутаться, но это уже, как теперь принято говорить, комплексы, которые Ветошкину были неведомы.

— Да, моряки, счастье, можно сказать, само шло к вам в руки.

— Шло, да не дошло, — сказал Силаков.

— Умные, Силаков, те все больше молчат, потому они и умные, — заметил Ветошкин.

— А кто же я, по-вашему?

— По-моему — не знаю, а по-вашему — это уж точно. Тут и рассуждать нечего. Каким мамка уродила, таким и пошел гулять — в галстуке, а без штанов.

Надо было бы поставить Ветошкина на место — что-то он немного разболтался сегодня, не к добру это, к тому же изворотливо-хитрый Силаков не был так прост, каким хотел казаться, но Суханову так стало хорошо, так лениво-приятно, что не хотелось даже и пальцем пошевелить: «Да пусть их...» Он слушал, как могучие кулаки дубасили в борт, и тот под их ударами кряхтел и поскрипывал.

«Если разойдется шов, или выпадет заклепка, или случится еще что-нибудь, — отрешенно подумал Суханов, — тут уж никто не спасет наши души, до свиданья, мама, и вы, Наташа Павловна, до скорой встречи на людских широтах». Он понял, что засыпает, вздрогнул, едва размежив усталые веки, и смущенно огляделся: мичман уже не выговаривал Силакову, все трое — Ветошкин, Рогов и Силаков, ссутулясь, сидели за «пианино», плечи от напряжения у них стали костистыми и угловатыми. Суханов попытался подняться рывком: палуба рванулась из под ног, и он опять плюхнулся на стул, посидел, дав ногам успокоиться — они мелко дрожали, словно от испуга, — взялся за трубу, на всякий случай потряс ее, проверив прочность, осторожно поднялся. По звуку станции, плаксиво-ровному, он понял, что встревожился зря, постоял за спиной у Ветошкина, положил ему руку на плечо. Тот обернулся, и тогда Суханов глазами спросил: «Ну как?» «Да никак», — глазами же ответил Ветошкин.

— Идите, мичман, отдохните.

— Может, лучше вы? Гляжу — сморились.

— Пойду, когда выйдет время, а вы идите... — Хотя Суханов и отпускал Ветошкина отдыхать, ему, в общем-то, не хотелось, чтобы тот уходил — за его спиной было уютно и надежно. — Идите-идите, — тем не менее сказал он. — Вам и осталось всего ничего: час с небольшим.

Ветошкин тем не менее дождался моряка с чайником, в котором тот принес не воду из рефрижератора, а черный кофе.

— Его сейчас во всех кубриках пьют, — сказал он весело. — Старпом велел, потому как обед готовить не будут.

— А холодной воды что же — не было? — спросил Суханов.

— Да я воду выплеснул. Кофе-то полезнее.

«Ну понятно», — с неудовольствием подумал Суханов, но выпил кружку, выпил еще полкружки и сел за «пианино». Ему все еще верилось, что он — а не Ветошкин — услышит теперь тот единственный звук, как звон колокольчика в заснеженном ночном поле, могущий принести и радость, и огорчение, и восторг, и надежду. Они словно бы выходили на охотничью тропу, даже не заметив этого.

Чайник уже был пуст, а пить хотелось сильнее, и чем больше думалось о воде — а думалось в сонной качающейся духотище о чем угодно, — тем сильнее становилась жажда. Суханов искоса глянул на Рогова — тот то и дело облизывал кирпично-красные, воспаленные губы, но помалкивал. Помалкивал и Силаков. Суханов тоже облизнул губы. «Можно, конечно, позвонить дневальному и попросить, чтобы принесли кофе или водицы, — подумал Суханов.— Водицы даже лучше. Ведь не выплеснул же он ее в гальюн. Но можно и кофе. Кофе тоже ничего. А может, не надо ничего? Ведь чем больше пьешь, тем больше пить хочется».

— Товарищ лейтенант, может, позвоним в кубрик, чтоб водицы притаранили, — попросил Рогов. — Все внутри перегорело.

— Ну-к что ж, — помедлив, сказал Суханов. («А может, все-таки не надо, а?») — Сейчас и позвоним. — Он прошел к телефону, набрал номер кубрика акустиков. («А надо ли? Может, не надо, а? Ладно, пусть люди пьют, а я не буду».) — Дневальный, вот что: пусть кто-нибудь принесет в пост воды или что там есть.

За бортом ухали волны и гвоздили так, что металл, казалось, прогибался. Наконец заработала вентиляция, но воздух в трубах нагрелся, и в посту стало еще жарче. Суханов не успевал утирать с лица пот, впрочем, и утирать стало нечем — все платки были уже мокрыми.

Из кубрика опять принесли кофе — Суханов даже не оглянулся, выдерживал характер, хотя Рогов и нацедил ему первому. Суханов только рукой махнул, дескать, погожу, а вы уж, братцы, пейте, благо сегодня по случаю шторма с кофе вышло послабление. Он и на часы не поглядел, страшась убедиться, что до смены оставалось еще долго. Затылок у него воспалился и стал тяжелым, а в висках застучали молоточки.

— Все, — сказал Силаков. — Через десять минут сменяемся.

«Зачем он это сделал? — сердясь на Силакова, подумал Суханов. — Ну что б ему помолчать».

— Сменимся, если там люди не легли, — стараясь не выдать неожиданно возникшей неприязни к Силакову, глухо сказал Суханов. — Мы-то хоть на киле.

Силаков вздохнул и промолчал, хоть и не согласился с доводом Суханова: там моряки не сидели в напряжении, даже могли и поваляться. «Вытянуться бы во весь рост, — подумал Силаков. — А еще лучше — калачиком свернуться». Рогов больно ткнул его локтем в бок.

— Не спи, Силак... Кажется, опять кто-то шевелится.

— Да разве я сплю, — сказал Силаков. — Разве так спят...

Силаков зря беспокоился — третья боевая смена пришла на вахту вовремя, и первая смена, в которую входили Суханов с Роговым и Силаков, тотчас уступила свои места за «пианино», Рогов с Силаковым выбрались в коридор, хватаясь за переборки, а Суханов еще задержался в посту. Делать ему тут стало нечего, но Суханов решил сегодня поступать наперекор себе: если ему хотелось пить, то он старался подольше не тянуть руку к кружке, а если клонило в сон и рот раздирала зевота, то он и в каюту не спешил, находя себе занятие в посту. Впрочем, в каюте после отъезда Блинова ему уже было скучновато: тот мог хоть забрести и развеселить, а теперь и зайти стало некому.

Но сколько ни «старайся» и сколько ни «не спеши», рано или поздно пришлось и к кружке потянуться, и подняться в каюту, наказав на всякий случай технику: «В случае чего...», хотя техник и так знал, что следует делать «в случае чего».

Бачок был полон — приборщик на этот раз постарался, — и Суханов почистил зубы, вымылся до пояса, хорошо растерся жестким полотенцем, присел на диван и только тогда почувствовал, что устал смертельно и хочет спать. Все еще болела голова, плохо слушались ноги, подгибаясь в коленях, но уже не мутило, голова работала ясно, а на душе было светло, как будто он удачно завершил дельце, которое уже и не чаял завершить. Он достал из ящика пучок серебристой — «поседевшей» — полыни, понюхал: запах все еще был острый и свежий. «Так, — подумал он. — Что-то там? А там, наверное, уже ничего нет. Там, наверное, остались только одни воспоминания, как этот горький запах...» С этими мыслями он и заснул, даже не повернувшись на другой бок.

Ему давно уже ничего не снилось, все лица стерлись в памяти, все события, еще недавно наполнявшие его жизнь, померкли, стали словно бы неузнаваемыми, и вдруг он все узнал: и себя, и дом возле раскопа, белый город вдали и бухту, окруженную кручами, и ее узнал, Наташу Павловну. Она тянула к небу обнаженные руки, и он торопливо говорил: «Сейчас, сейчас...», счастливо улыбался и, робея, чувствовал, как у него замирало сердце. Потом разом все пропало, и он услышал тяжелые, тупые удары в борт и грохот падающей воды, скрип переборок и чьи-то голоса в коридоре, там, кажется, смеялись.

Качало все так же сильно, и по палубе, тускло позванивая, перекатывался разбитый стакан, который Суханов забыл закрепить. Не было белого города, а было черт знает что, и Суханов долго не открывал глаза, пытаясь вернуться туда, где он узнал себя. В груди тихонько щемило, и хотелось плакать.


Глава третья


1

Шторм начал угасать дня за три до Нового года: перестал барахлить барометр, небо очистилось от тяжелых, мрачновато-неопрятных облаков, как освобождаются по весне от снега старинные российские города, ветер задул ровно, заметно слабея, но накат волн был еще сильным, и «Гангут», кланяясь им, постоянно зарывался носом в воду, которая не только заливала бак, но успевала еще прогуляться и по шкафуту. На юте снова установили лагун для окурков, и матросский клуб — «Кто сказал?» — «Моряки на юте» — возобновил свои диспуты на вольные темы или по вопросам стратегии и тактики.

— Какой же это Новый год, если жарынь — спасу нет?!

— Братва, а как же негры Новый год без елки встречают?

— А они вместо елки баобаб в горшок суют.

— Баобаб в горшок не влезет. Баобаб вдесятером обхватывают.

— Птенчик, откуда ты знаешь?

— Сорока на хвосте принесла. А еще географию в школе учил, так что кое-чего запомнил. Понял, шилохвостик?

— Медалист, значит?

— Медали не удостоили, а про баобаб запомнил.

— А я дурак, астрономию не любил. Всю дорогу по шпаргалке отвечал. А тут такое по ночам небо, что никакого атласа не надо.

— Сходи к штурману. Он, может, чего объяснит.

— Объяснит-то, может, и объяснит, только на кой мне теперь его объяснения, когда я, что и знал, все начисто перезабыл.

— Братва, а скучновато без них, супостатов. Они, братва, народ веселый.

— Это уж точно. Сейчас по Ливии вжарят. Москва их предупредит, они к Ливану покандехают.

— По зубам бы их.

— Смотри, как бы у самого не вылетели.

Моряки на юте практически знали все и обо всем судили авторитетно и ответственно, как и подобает это делать уважающим себя людям, но главного они, к сожалению, знать все-таки не могли: была ли лодка в этом районе, или же она давным уже давно паслась, как телка, в других краях и в других морях, или она вообще нигде не паслась, а стояла себе тихо-мирно у причала и досматривала перед походом свои последние сны.

Командир наконец вызвал к себе на мостик капитана Зазвонова, командира вертолета и по совместительству командира БЧ-6, и сказал ему, стараясь придать своему голосу добродушную строгость — вертолетчик хотя и подчинялся ему со всеми потрохами, но в то же время оставался все же человеком другой епархии, в которой, как и в корабельной, все было то же, но маленько все-таки и другое:

— Отоспался ты, братец, основательно. Небось по «козлу» уже чемпионом стал?

— Как вам сказать, товарищ командир... Подходящего партнера не подберу. Все какие-то захудалые, — скромнехонько заметил Зазвонов.

— А ты не спеши подбирать. Я вот малость освобожусь, может, тоже тряхну стариной. Я ведь прежде, начиная с училища, в великих мастерах от «козла» хаживал. — Я что ж, товарищ командир... Если составите компанию, то я всегда пожалуйста...

— Это само собой, только сперва полетать бы надо, — сказал Ковалев. — Поглядеть, что где делается, послушать, нет ли кого здесь поблизости.

— Я что ж, товарищ командир, если прикажете, то голому собраться — только подпоясаться.

— Вот я и приказываю: готовьте машину, по готовности доложите.

Зазвонов улыбнулся, обнаружив белые морщинки на черном лице, — был он коренаст и крепок и, казалось, на весь мир смотрел, посмеиваясь, — сказал просто, словно бы собирался по дрова:

— Есть готовить машину, товарищ командир.

Забыв про свои капитанские погоны на плечах, которые взывали к солидности, едва ли не кубарем скатился по трапу. «Обрадовался, — подумал Ковалев. — Рожденный летать ползать не может».

Качало еще изрядно, «Гангут» весьма ощутимо переваливался с борта на борт, но эта качка, как и сам шторм, тоже угасала, и, значит, следовало ожидать летной обстановки.

Утром снова звонил командующий и задал только один вопрос, а выслушав ответ, нехотя сказал: «Ну, хорошо», и связь отключилась. Ковалев тем не менее уяснил, что это «ну, хорошо» ничего хорошего ему не сулило. Если обстоятельно во всем разобраться, то он ни в чем виноват не был, но ведь его никто ни в чем не винил. Парадокс его положения в том и состоял, что вины не было, а он чувствовал себя кругом виноватым, и это чувство, как он понимал, являлось отражением истинного положения вещей. Когда-то флотские лейтенанты сочинили свой катехизис, среди многих заповедей которого была и такая: «Не важно, что думает о тебе товарищ, не важно, что ты сам думаешь о себе, важно то, что о тебе думает начальство». Там была еще и такая заповедь: «Не тот прав, кто прав, а тот прав, у кого больше прав». И такая: «Ты начальник — я дурак, я начальник — ты дурак». Словом, те молодые лейтенанты не были лишены остроумия, жесточайшим образом подвергнув сомнению и осмеянию собственную жизнь. Ковалева меньше всего настораживало, что о нем думали товарищи, почти не интересовало, что о нем думало начальство, потому что сам-то он о себе думал весьма неважнецки. Последнее время чувство вины почти не покидало его, он пытался найти оправдание себе и даже находил, а на душе тем не менее легче не становилось.

Появился на мостике Сокольников. Он удивительно умел появляться, никому не мешая и никого не отвлекая от дела, и когда его долго не было, Ковалев начинал даже словно бы скучать.

— Сколько у тебя здесь солнца, — сказал он весело. — А знаешь, я к тебе опять с приятным известием.

— Ну, правильно, — сказал Ковалев. — «Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало...» Так, что ли?

— Плохо думаешь обо мне, командир. Московское радио сообщило, что отряд боевых кораблей, по-нашему — ОБК, — Сокольников опять улыбнулся на солнце, — среди которых значится и наш эсминец «Стимсон», объявился возле берегов Никарагуа.

Ковалев заметно оживился:

— Не слишком ли крупную игру затевают они — Ливия, Ливан, теперь вот еще Никарагуа?

— Они — великая нация. Они мелочиться не любят. Если уж они пятью вымпелами гонялись за одиночным кораблем, то...

— Они не гонялись. Они нас сторожили — теперь это ясно как божий день, — хмурясь, сказал Ковалев. — Одиночное плавание — ведь это всегда загадка, и они по-своему ее разгадали.

— В этом нет твоей вины.

— Помнишь тот наш катехизис? Так вот там, помнишь: «Не важно, что о тебе подумают товарищи...»

— Допустим, — сказал осторожно Сокольников.

— Так вот для меня не важно, что подумает начальство. Для меня ясно только одно: если есть вина, должен быть и виноватый. А вина есть, потому что лодка находится где-то в этом районе. Тот странный самолет и тот странный шум, запеленгованный акустиками. Этого, разумеется, мало, чтобы утверждать, но этого достаточно, чтобы предполагать.

— Согласен, что этого достаточно, чтобы создать прецедент для вины, но этого все-таки мало, чтобы назвать конкретного носителя вины.

— А не надо никого называть. Человек сам должен знать — виновен он или не виновен.

— Но если вдруг невиновный сочтет себя виноватым, а виновный откажется признавать свою вину — создается, мягко говоря, общественный хаос.

— Если человек теряет совесть, если у него напрочь отсутствуют понятия чести, долга, достоинства, — желчно сказал Ковалев, — тогда хаос действительно неизбежен. Он неизбежен вовсе не потому, что виновный сочтет себя невиновным, а невинный примет на себя вину, не им содеянную, хаос будет неизбежен потому, что моральные устои, призванные поддерживать все наше общественное устройство, придут в ветхость. Проще говоря, они исчезнут, словно бы за ненадобностью.

— Твои рассуждения не лишены резона, — согласился Сокольников, — но что прикажешь делать, если кое-кого из членов общества за отсутствие у них этих самых моральных устоев приходится удерживать в вертикальном положении силой закона?

— Вот видишь, как у нас все хорошо получается, — сказал Ковалев. — Каждый должен прежде всего отвечать за себя. Мне, знаешь ли, легче живется, когда я вижу свою вину и не стремлюсь спихнуть ее на другого. Я в деле. Я в ответе. — За разговором Ковалев никогда не забывал о деле (Сокольникову даже казалось, что сознание его было уложено пластами, которые никогда не смешивались между собою), привычно оглядел горизонт, привычно потянулся рукой к микрофону, привычно, даже не взглянув на приборную доску, включил штурманскую рубку. — Голайба, командир. Что барометр? И каковы ваши прогнозы?

— Барометр на «ясно». Ветер два с половиной балла. Волна три с половиной.

— Добро, штурман, добро. — Ковалев отключил связь. — Вот так-то, комиссар, ветер скоро совсем убьется. Значит, после обеда поднимем вертолет, а то наш Зазвонов, чего доброго, совсем обленится. — Он усмехнулся, опять-таки по привычке, и привычно, как всегда это делал, отер ладонью усмешку с губ. — А в России, между прочим, комиссар, снега метут, а в России, комиссар, готовятся к встрече Нового года. А у нас, комиссар, даже нет захудалой синтетической елки.

— Что нам стоит дом построить, — лихо сказал Сокольников. — Зато у меня есть листов сорок отличного ватмана, зеленая, желтая и красная гуашь. Художник нарисует зеленые елки, развесит на их лапах желтые свечи и затеплит их красными огнями. Одну я присобачу тебе на мостик.

— Спасибо, комиссар, уважил.

— А еще мы испечем тысячу пончиков, сварим котел компота и пройдемся с тобой по всем кубрикам и поздравим моряков. А еще я предполагаю прокрутить морякам, а также товарищам офицерам с мичманами «Карнавальную ночь».

— Лучше бы уж ты показал «С легким паром», — попросил Ковалев.

— «С легким паром» прокат не дал. В «легком паре», говорит прокатная тетя, мужики пьют много.

— Нам это ни с какого бока не грозит. Ресторации у нас тут нет, забегаловок тоже.

— Нам это, может, и не грозит, только прокатная тетя этого не уважает. Она хочет, чтобы мы с тобой были примерными.

— Ну это понятно... Кому-то в Вольтеры фельдфебелей давали, а нам — прокатную тетю.

Задание заданием, лодка лодкой, а Новый год приближался, и какие бы в мире ни бушевали военные, политические и иные страсти, какие бы кометы ни подбирались к Земле — в наступающем году была комета Галлея, — встречать его полагалось по всем правилам и с должными почестями, потому что еще старики завещали — как встретил Новый год, так и проживешь его. Майор Грохольский, флагманский медик, он же по совместительству — после убытия Блинова — и корабельный врач, вздыхая, пересчитал всю имеющуюся в наличии вату, разделил ее на три части: одну часть тотчас же спрятал подальше от посторонних глаз — неприкосновенный запас; другую часть оставил для надобностей санчасти; третью же часть, опять поминутно вздыхая и сморкаясь — когда Грохольский волновался, у него всегда появлялся сильный насморк, — пожертвовал на встречу Нового года.

— Конечно, — сказал он при этом Сокольникову, — берите. Я ведь все понимаю и тоже не лишен чувства гражданского юмора, но если мне придется еще кого-то резать... то простите. — И он развел руками, мысленно хваля себя, что догадался загодя разделить вату на три части. Первую треть, ту, что стала неприкосновенным запасом, он сделал побольше. — Учтите.

— Учтем, — сказали ему моряки, прибывшие вместе с Сокольниковым реквизировать вату. — И обязуемся.

— Да-да, обязуйтесь, — попросил Грохольский. — Тогда все-таки был еще Блинов, а теперь я один. Без ассистента это, знаете ли, не всегда получается удачно.

Козлюк тоже долго скаредничал, когда к нему пришли просить мочала для усов и бород. Это мочало во все века делалось из рогожи, а рогожи этой в шкиперской было хоть пруд пруди — последние годы Козлюк наловчился банные мочалки плести из капроновых концов, — но тем не менее он долго скреб затылок, шевелил бровями, глядел по сторонам, думал, потом предложил:

— Давайте пустим мочалу как ветошь, которую я вам будто бы выдал на большую приборку.

Сокольников даже укоризненно покачал головой.

— Боцман, — сказал он печальным голосом, — зачем ты путаешь божий дар с яичницей? Новый год все-таки, а ты хочешь подверстать его под большую приборку.

Козлюк снова поглядел по сторонам, еще пошевелил мохнатыми бровями, которые у него выгорели и стали похожими на щетину, и вынес из шкиперской сразу две рогожи и от щедрот своих приказал еще боцманенку достать банку клея.

— Ту, что поменьше! — закричал он вслед, хотя и знал, что у его боцманенка снегу в крещенский мороз не допросишься.

— А клей зачем? — спросили его.

— Приклеите бороду — ни за что не отдерете.

Корабельный интендант не стал крохоборничать, тотчас же достал три простыни, застиранные до стойкого серого цвета, полез на другую полку и презентовал еще две наволочки, почти что новые.

— А это зачем?

— Ну мало ли зачем... — Интендант неопределенно пожал плечами. — Отверстие для глаз и рта вырежете, станете страшнее смерти.

— Послушайте! — сердито сказал ему Сокольников. — Шутите, но знайте меру. Это уже будет ку-клукс-клановский балахон.

— Разве? — удивился интендант и торопливо пробормотал: — В общем-то это все равно.

— Раз все равно, то и заберите свои балахоны, а нам, если можете, выдайте еще одну простыню.

Интендант — от греха подальше — достал с полки еще две простыни, на этот раз белоснежно-белые, не стиранные еще.

— Ого, — сказали моряки.

Пока Сокольников таким образом экипировал своих будущих Дедов Морозов, Нептунов, Снегурочек, наяд, Зазвонов вместе с техником приготовил машину и поднялся к командиру, чтобы получить задание на полет. Ковалев провел его в штурманскую рубку к прокладочному столу, молча взял из рук Голайбы карандаш, повертел в пальцах, потом ткнул заточенным концом в желтую точку.

— Мы. — Он повернулся к Зазвонову, как бы убеждаясь, что тот внимает ему. — Меня интересует вот этот сектор. — Он опять склонился над столом. — И вот этот. Но прежде чем приступить к выполнению задания, необходимо произвести надводную разведку.

— Вас понял, товарищ командир.

— В такую волну сесть сможете?

— Обижаете, товарищ командир.

Минут через десять Зазвонов запросил разрешения на взлет. Ковалев вышел на открытое крыло, поглядел на корму: на вертолетной площадке уже молотил воздух лопастями вертолет, даже с мостика было видно, как он содрогался от внутреннего нетерпения, готовый в любое мгновение подпрыгнуть, словно кузнечик, а палуба из-под его дутых колес — знаменитые три точки, — казалось, все время уходила. «Взлететь-то взлетит, голубь, — подумал с опаской Ковалев, — а вот как-то потом сядет», — и он приказал:

— Вахтенный офицер, средний вперед. — И когда «Гангут» словно бы немного осел в воду, убился чуть-чуть ветер и стало тише, он, немного волнуясь, хрипловатым голосом — все-таки ему не часто приходилось руководить полетами — сказал: — Добро. Взлет разрешаю.

Лопасти у вертолета закружились быстрее, образовав полупрозрачный круг и взвихрив вокруг себя воздух — провожающие вертолет схватились за козырьки пилоток, — машина подпрыгнула и стрекозой отлетела за корму, начала набирать высоту и скоро исчезла из виду. Ковалев вернулся в рубку. Он знал, что этот пристрелочный вылет мало принесет ему сведений, но он также знал, что именно только сейчас началось окончательное решение его командирской судьбы. Он старался не думать об этом, но в то же время в его сознании все время теплилась мысль: «Сейчас или... Сейчас или...»

Зазвонов вернулся часа через полтора, может, он был в полете и немного дольше, но это в сложившейся ситуации не имело большого значения.

— Вертолет закатить в ангар, — распорядился вахтенный офицер. — Командиру вертолета на мостик.

— Надводную разведку произвел, товарищ командир, — доложил Зазвонов, поднявшись на мостик. — В заданных секторах я зависал дважды. — С висков у него начал стекать пот, но он не отер его, только подул на нос. — Горизонт чист.

— Да-да, — сказал Ковалев, — там, где вы зависали, лодки быть не могло. Раз уж вы ее не слышали, значит, она нас — тем более. С завтрашнего дня будете летать регулярно.

Зазвонов просиял, но тут же погасил улыбку, буркнув: «Есть», и скатился в низы.

«Одни на карту ставят свою судьбу, — грустно подумал Ковалев. — Другим же — сплошное удовольствие».

Ковалев был не совсем прав — полеты для Зазвонова тоже были его судьба, только Зазвонов за долгое безделье разучился скрывать свою радость, а Ковалев свои эмоции уже умел скрывать даже от себя, но ведь у Зазвонова и людей в подчинении было — кот наплакал, хотя и числился он в корабельной табели о рангах командиром боевой части шесть. Древние далеко смотрели, когда утверждали: богу — богово, кесарю — кесарево.


2

Уже не недели — месяцы резал «Гангут» волну, которая рассыпалась, обволакивая его звенящей пеной, и незаметно подкрался к порогу Нового года, а Новый год, как бы к нему ни подкрадывались и как бы он сам ни приходил, неизменно оставался Новым годом, и, следовательно, наступала пора завершать одни дела и начинать новые. Судя по всему, «Гангуту» нечего было шабашить: вертолет исправно уходил на задание утром, поднимался в небо и после обеда, с каждым разом увеличивая радиус, а результаты этих полетов пока что равнялись нулю.

Позвонил командующий и поздравил гангутцев с Новым годом, сказал между прочим, что у Ковалева дома все нормально, Севка с Тамарой Николаевной ждут его скорого возвращения, как древнего спартанца, «со щитом». «Хорошо бы», — подумал Ковалев. Из дальнейшего разговора он понял, что там, в штабе, по всякого рода косвенным сведениям составилось твердое убеждение, будто стратегическая лодка обжила именно этот район, очерченный такой-то долготой и такой-то широтой с одной стороны и такой-то долготой и такой-то широтой с другой, но этому твердому убеждению не хватало пока что малой малости — донесения «Гангута», в котором бы он подтвердил расчеты штабистов. Между прочим — ах уж эти «между прочим»! — командующий заметил, что «Полтава» с «Азовом»... Так вот, «Полтава» с «Азовом» тоже не прочь попытать свое счастье в одиночном плавании. И все это опять между прочим... «Король умер, да здравствует король!» Говорили и иначе: свято место пусто не бывает.

Но какое Ковалеву было дело до всех этих королей и святых мест, когда, как он считал, и не без основания, что под сомнением находились его честь и достоинство, тот самый капитал, который наживается долгими годами, порой ценой собственной жизни, и в один миг может стать жалкими воспоминаниями на так называемом заслуженном отдыхе в кругу семьи и близких о днях светлых и, к сожалению, мимолетных. До «заслуженного отдыха» Ковалеву было, правда, далековато, а все прочее могло свершиться. Старики не зря когда-то предупреждали: от сумы да от тюрьмы не зарекайся.

Ковалеву доносили, что Сокольников в низах расхозяйничался вовсю, потеснив даже короля низов на походе старпома Бруснецова, а тут, на мостике, время от времени щелкали контакты — это рулевой удерживал корабль на курсе, гудели станции, негромко жужжал репитер гирокомпаса, — всех приборов, которыми был напичкан мостик, было не перечесть, и все они, включенные в сеть, издавали свои звуки. Они перепутывались, накладывались один на другой, и мостик гудел, словно провода в придорожных столбах.

Только что припалубился вертолет, и Ковалев ждал от Зазвонова подробного доклада — тот уже поднимался на ходовой мостик, — хотя, понятное дело, на хорошие вести рассчитывать не приходилось. Если бы Зазвонову удалось что-то обнаружить, он доложил бы об этом еще с воздуха. Ковалев все это хорошо понимал и все-таки надеялся — а вдруг... Мало ли чем могло быть это «а вдруг»: масляным пятном на воде, отходами из бытовых цистерн — это было бы уже удачей. «Ну хоть что-нибудь, — взмолился Ковалев. — Хоть малую соринку, а я потом весь клубок размотаю».

Зазвонов уже не смотрел радостно на весь мир и с лица немного спал, даже посветлел, словно бы маленько отмыл загар, и никакой, разумеется, ни большой, ни малой соринки он не принес.

— Глухота, товарищ командир, как у моей бабуси в деревне. Даже петушиного крика не слышно. Хоть сам криком кричи.

— Тут закричишь, — согласился Ковалев, спрыгнул с «пьедестала» на палубу, прошелся, разминая занемевшие ноги. — А я тебя ждал, словно Деда Мороза. Думал, подарочек приволокешь.

— Сам хотел сделать себе подарочек, товарищ командир.

— Добро. Иди отдыхай. Завтра для кого-то Новый год — для нас рабочий день. Попробуем послушать еще один сектор. Радиус... Вы меня поняли, капитан? — Вертолет при этой дистанции выходил на какое-то время за пределы радиосвязи, и Ковалев тем самым как бы спросил: «Что — рискнем?» — Ну так как, капитан?

— Понял вас, товарищ командир, — сказал Зазвонов усталым голосом: он сегодня дважды поднимался в воздух, и уже хотелось расслабиться. «Ну что ж, — подумал он, — раз пошло такое дело, режь последний огурец».

Они хорошо поняли друг друга: не рискнув в одном деле, они тем не менее подвергли себя риску в другом, и, значит, вся жизнь их в эти дни становилась сплошным риском.

— Добро, — повторил Ковалев, и Зазвонов тоже сказал:

— Вас понял, товарищ командир.

Зазвонов ушел, а Ковалев, проводив взглядом его крутую спину, которая рывками исчезала в люке, большую голову, крепко посаженную на плечах, обтянутых светлым комбинезоном, подумал снисходительно и грустно: «Понимай, брат, понимай. Нам без понятия, брат, совсем плохо».

Время от времени в динамике слышались доклады:

— Ходовой, БИП. Воздушная обстановка... Надводная...

Время от времени на мостик поднимался дежурный офицер:

— Товарищ командир, ужин готов. Прошу снять пробу.

Или:

— Товарищ командир, ужин роздан. Жалоб и претензий не поступило.

Так было вчера и позавчера, так будет завтра и послезавтра, словом, до тех пор, пока пружина в часовом механизме марки «Гангут» не станет прокручиваться, а это, надо полагать, не случится никогда. По крайней мере, так считал Ковалев, так считали Сокольников с Бруснецовым и все прочие большие и небольшие начальники, коим судьба и кадровики вверили в управление корабль, а там шли еще моряки, а вместе они как раз и составляли часовую пружину, являясь одновременно и самим часовым механизмом.

Сокольников в этот день на мостик не поднимался, хлопотал в низах, стараясь везде успеть, даже к себе не заглядывал, впрочем, заглядывать было некуда — в его каюте устроились два умельца, которые из простыней, картона, мочала и ваты мастерили царские короны для Деда Мороза (Ветошкина) и Нептуна (Козлюка), не сообразуясь ни с какими канонами, исходя только из имеющихся материалов и собственных представлений о прекрасном, а прекрасное, судя по маскам, создаваемым ими, была бесхитростная доброта.

В кают-компании другие умельцы малевали на ватманах новогодние елки, в ленинской каюте тоже чего-то малевали, в столовой команды натягивали под подволоком нити с клочками ваты, которая здесь, в тропиках, весьма похоже изображала снег — без него, как известно, русская душа не приемлет никакого Нового года, где бы она его ни встречала, — коки на камбузе пекли впрок пончики. Сокольников успевал заглянуть и в одно место, и в другое, и в третье, в одном он хватался за кисть, кончиком языка облизывая губы, тем самым как бы являя творческие муки; в другом поправлял Нептунову корону; на камбузе отведал пончиков, запив их горячим еще компотом, который к полуночи должны были охладить в рефрижераторе, — словом, везде находился при деле, которое сам же и раскочегарил, и все ему ужасно нравилось, пока Козлюк, мастеривший на юте из досок и брезента временный бассейн для омовения салажат, вразумительно не сказал:

— Не путались бы вы в ногах, товарищ капитан третьего ранга. Все сделаем в лучшем виде.

Сокольников чуть было не задохнулся от обиды: «Я путаюсь в ногах? Это я-то, все расшуровавший?!» — но тотчас опомнился и, остывая, виновато сказал:

— Да ведь мне, боцман, тоже хочется нарядить свою елку.

— Ну что с вами поделаешь, — примиряюще сказал Козлюк. — Тогда подайте вон ту, что ли, доску.

— А не развалится этот твой Колизей?

— К утру обязательно развалится, — философски заметил Козлюк. — Так мы его после полуночи сами разберем.

Сокольников хлопнул себя ладонью по лбу, вспомнив, что еще не сочинил купальную грамоту — спешить, видимо, не следовало, у него в бумагах хранились грамоты от прежних походов в тропики, их стоило только найти, отредактировать применительно к новым условиям и размножить по числу новообращаемых. Он опять почувствовал — это Козлюк чуть было всю обедню не испортил — себя и режиссером, и костюмером, и художником, и даже рабочим сцены, хотя Козлюк и не оценил его рвение, ему хотелось успеть везде, начинал одно дело, тут же брался за другое, не доведя его до конца, передавал первому подвернувшемуся под руки продолжить его, а сам брался за третье. Любое дело во все века требовало усидчивости и терпения — все так, но всякое же дело нуждалось еще и в душе, и вот эту-то душу, как понимал Сокольников, он и должен был вдохнуть.

Жизнь на «Гангуте» в этот предновогодний день начала складываться как бы в двух измерениях: в низах писались купальные грамоты, перед зеркалами в своих каютах охорашивались Дед Мороз с Нептуном, возле них хлопотали наяды, русалки и черти, слонялась без дела Снегурочка, а из кубрика в кубрик уже передавали открытое письмо гангутцев Рейгану — в подражание письма запорожских казаков турецкому султану, только в более крепких выражениях, по этой причине в стенгазете редактор помещать его отказался наотрез. («А следовало бы, — сказал Козлюк, перечитав его дважды и даже переписав себе на память. — Дам потом почитать кому, оборжутся».)

А в ПЭЖе невозмутимый Ведерников попивал свой неизменный чаек, прислушиваясь чутким ухом к работе главных механизмов и поглядывая на приборную доску. Сидели за локаторами радиометристы, милях в... впрочем, какое это имело значение, в скольких милях от борта «Гангута» молотил лопастями воздух вертолет, Суханов со своими архаровцами «наигрывал на «пианино», колдовали над планшетами воздушной, надводной и подводной обстановки в БИПе операторы — «А чего было колдовать, если тут ни корабли не хаживали, ни самолеты не летали», — и восседал на своем «пьедестале» Ковалев. А на палубе и на надстройках, куда не долетали брызги, пузырилась под отвесными лучами краска, и медные поручни на трапах, отдраенные до жаркого блеска, так разогрелись, что к ним даже боязно было притрагиваться.

Ветер убился окончательно, стало тихо, солнце жарило на совесть, и мертвая зыбь легонько подбрасывала на покатых плечах «Гангут», и он, не задерживаясь на них, зарывался носом в зеленоватую воду, взбивая из нее пену, и из этого клубящегося серебра вырывались стайки серебряных рыбок. Козлюк больше не собирал их по утрам — все приедается, приелись ему и летучие рыбы, — время от времени на баке появлялся боцманенок и выбрасывал их за борт, чтобы они, разлагаясь на солнце, не превращали боевой корабль в вонючий цех переработки на рыболовецкой плавбазе.

В этот район московские радиоволны доходили искаженными, было много помех, порой, кроме визга, свиста и шороха, ничего не удавалось расслышать, и тогда Сокольников посовещался с парткомом и принял соломоново решение: «Ввиду неустойчивого приема Московского радио, вследствие чего будет невозможно прослушать новогоднее обращение, просить командира корабля в полночь выступить с кратким словом по корабельному радио».

Козлюк при этом буркнул:

— Все речи да речи, можно бы и концерт по заявкам знатных людей корабля организовать.

К знатным людям «Гангута» относился прежде всего главный боцман — это все поняли, но все-таки первую заявку решили отдать командиру корабля — благо он не присутствовал на заседании парткома — и взять эту заявку поручили Козлюку. Тот не стал отнекиваться, дождался, когда закроется заседание, и сразу же отправился на мостик.

— Товарищ командир, — сказал он немного торжественно и очень важно, — разрешите к вам обратиться не как главному боцману к командиру корабля, а как члену парткома к члену парткома.

Ковалев живо повернулся в своем кресле и с любопытством уставился на Козлюка.

— Ну-ка, ну-ка, — сказал он. — Только, по-моему, члены парткома обращаются друг к другу без всякого разрешения.

— Вот и я говорю, — сказал Козлюк не менее важно, но уже без прежней торжественности. — В двадцать часов мы решили прокрутить концерт по заявкам знатных людей корабля. Первую заявку велено взять у вас. Что бы вы хотели послушать?

— Кто придумал эту чепуховину? — строго спросил Ковалев.

Козлюк предполагал, что дело обернется именно таким образом, и уже готов был к ответу.

— Придумал-то эту чепуховину я, товарищ командир, — почти веселым голосом сказал Козлюк. — А вот постановил партком.

— Ладно, боцман, вернемся в базу, я тебе припомню концерт по заявкам знатных людей, — пообещал Ковалев. — Дай-ка список, я погляжу, что там у тебя накорябано.

Козлюк смиренно протянул бумагу, отступил в сторону и начал разглядывать океан, как бы желая тем самым сказать, что ему все равно, что выберет командир, потому что там все равно ничего стоящего не было.

— «Темная ночь», — читал между тем вслух Ковалев. — «Ой вы, ночи, матросские ночи», «Не плачь, девчонка...» Ага, запиши-ка, боцман, мне вот эту: «Степь да степь кругом, путь далек лежит...»

— «Степь», товарищ командир, я сам хотел заявить, — обиженным голосом сказал Козлюк.

— Ничего, — сказал Ковалев, — «Степь» послушаем в моей заявке, а себе выбери «Не плачь, девчонка...». Прежде говорили, доносчику первый кнут. Вот и получай его.

— Обижаете, товарищ командир, — дернувшись щекой, сказал Козлюк. — Возраст не тот, опять же и положение не такое, чтоб про девчонок заявлять. «Степь» больше приличествует.

— О приличии заговорил? А концерт по заявкам предлагать — о приличиях не думал? Ну так вот — мне «Степь», а себе — что хочешь, то и выбирай.

На мостик Козлюк поднимался гоголем, спускался с мостика, мягко говоря, мокрой курицей. «Черт меня дернул за язык, — ругал он себя. — «Не плачь, девчонка...» — негодовал он. — Да по мне, если хотите знать, уже и старухи перестали плакать!» Он спустился к радистам. Те никого к себе не пускали, но Козлюку дверь отворили, хозяин верхней палубы и в низах оставался хозяином положения.

— Вот что, вислоухие, — сказал он, грозно шевеля бровями. — Русланова у нас есть?

— Где-то валяется.

— Не где-то валяется, а найти надо.

— Да мы найдем, товарищ мичман.

— Надо найти, — уже мягче сказал Козлюк. — На той пластинке, должно быть, «Златые горы» есть?

— Кажется, были.

— Вот, — сказал Козлюк, торжествующе подняв кверху указательный палец. — Мне сыграете «Златые горы». Командиру, стало быть, «Степь да степь...», а мне — «Горы». Поняли, вислоухие?

— Замполит утвердит, так мы что угодно сыграем.

— Замполит утвердит, — пообещал Козлюк.

Но Сокольников неожиданно заупрямился:

— Да пойми, боцман, твои «Златые горы» вкупе с «реками, полными вина» — жесточайший анахронизм.

— Правильно, — сварливо сказал Козлюк, — как швартоваться, или бассейн соорудить, или мочалку сплести, так главный боцман, а как музыку заказать, так сразу и — анахронизм. Хочу Русланову.

— Ладно, пусть будет Русланова, только уж не «Златые горы», а хотя бы «Окрасился месяц...».

— Я не против «Месяца», — тихо сказал Козлюк, — а только желаю «Златые горы».

— Ну, боцманюга, дождешься ты у меня.

— Что-то вы на меня сегодня все взъелись. Командир грозится: «Вернемся в базу, я тебе припомню». Вы то же самое: «Дождешься ты у меня». Что я вам — мальчик для битья?

Сокольников устало махнул рукой:

— Черт с тобой, оставляй «Златые горы». Только, боцманюга, непорядок это.

— Какой уж тут порядок, — согласился Козлюк. — С таким порядком одни беспорядки. А вы лучше бы выпросили у командира штук десять сигнальных ракет. Разных бы: красных, зеленых, белых. Чтоб фейерверк в полночь дать.

— Какой тебе еще фейерверк понадобился? С какой такой радостью встречаем мы Новый год? Может, с лодкой в контакт вступили, может, задание командования выполнили?

— Так ведь в лодке, товарищ капитан третьего ранга, там ведь тоже не дураки сидят, а тоже смекают, что к чему. А Новый год, как бы там дело ни шло, все равно встречают с радостью.

Когда Сокольников заикнулся о ракетах, Ковалев насторожился:

— Что — опять боцманюга придумал?

— В основном...

Ковалев покрутил головой и даже помычал.

— Нет, он определенно в базе от меня схлопочет. — И приказал начальнику арсенала выдать десять сигнальных ракет для произведения новогоднего фейерверка.


3

Новый год уже прошествовал по всей стране и под бой курантов на Спасской башне вступил в Москву, а на «Гангуте» еще шел концерт грамзаписи по заявкам «лучших людей корабля», как хотелось назвать его Козлюку и как он в конце концов по настоянию командира корабля назван все-таки не был, а передавался просто концерт по заявкам. Козлюк без всякого удовольствия прослушал и командирскую «Степь», и свои «Златые горы», только подумал грустно: «А я все ж таки настоял на своем», набрал полную купель воды, опустив в нее два пожарных шланга, чтобы постоянно поддерживать уровень. «Наше дело таковское: скажут, купать новообращенных — будем купать. Прикажут полезть в воду — сами полезем».

Еще за ужином Сокольников попросил всех офицеров встретить Новый год в своих подразделениях, а в час пополуночи собраться в кают-компании. Когда Бруснецов подробнейшим образом расписал командиру все эти приготовления и объявления, тот довольно-таки ехидно заметил:

— Ну правильно: куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Нам бы только погромче в барабан ухнуть, а там уж разберемся, что к чему.

— Напрасно иронизируешь, — возразил Сокольников отчужденно: за день намотался, а тут еще командир со своей иронией. — Люди не виноваты, что у нас что-то не вяжется. Люди стали морально уставать. Людям необходима смена ритма.

Ковалев засопел и отвернулся.

— Все устали, один я, разумеется, не устал. Всем необходима смена ритма, один я в этой смене не нуждаюсь, — взвинчивая себя, сказал Ковалев, хотя и понимал, что его бравый заместитель так все закрутил, что теперь остановить, тем более отменить, ничего нельзя, а отменить это нелепое празднество среди океана, когда к тому же на душе скребли кошки, ему прямо-таки захотелось. Он не был суеверен — скажем это и во второй раз, — но все-таки под спудом шевельнулась суеверная мыслишка: «А не сглазим? А вдруг сглазим? — И тут же остепенил себя: — А разве можно сглазить то, чего нет?»

— Командир, дай жаждущему глоток воды.

— Почему глоток? Я и ведро могу отпустить. Да ведь нет его у меня. — Ковалев снял микрофон. — Штурман, командир. Сколько у нас осталось до Нового года?

— Москва, товарищ командир, вовсю уже кутит, — вздохнув, сказал Голайба. — У нас он объявится через сорок шесть минут.

— Хорошо. БИП, командир. Доложите обстановку.

— Надводная — горизонт чист. Подводная...

— Добро. Докладывать постоянно. — Ковалев отключил связь. — Рассыльный! — позвал он и, когда голова рассыльного появилась в люке, приказал: — Пригласите ко мне старшего артиллериста.

Сокольников догадался, что рассыльный не понял, кого следует пригласить к командиру, и сказал от себя:

— Командира БЧ-2 капитан-лейтенанта Романюка.

Голова рассыльного словно бы провалилась, и в люке засветился слабый огонек — там горело ночное освещение.

— Знаешь, комиссар, к чертям собачьим, конечно, суеверия, но под Новый год все-таки хочется немного и посуеверничать.

— Ничего, командир, все будет хорошо.

В темноте возникла новая фигура. Ковалев лица не различил, но догадался, что это был старший артиллерист, и не стал дожидаться его доклада, спросил сам:

— Ракетницы, сигнальные ракеты получили?

— Так точно.

— По команде вахтенного офицера тремя залпами под углом примерно в сто двадцать градусов.

Старший артиллерист молча кивнул и спустился в низы.

— Тебе часто приходилось встречать Новый год в море? — спросил Ковалев Сокольникова.

Голос у Сокольникова неожиданно стал глухим.

— Второй раз... Тогда мы с Игорем Вожаковым на широте... Знаешь, это чуть левее... Подвсплыли, поглазели на звезды. Дали команде покурить. Там оживленно было, поэтому фейерверков не устраивали. Только загадали, что надо. А осенью я его потерял. И сам вернулся в надводный флот. Ни одна загадка наша не сбылась.

Они молчали долго.

— Жалеешь, что расстался с подплавом?

— Жалеть приходится, когда теряешь друзей. А все прочее большого значения не имеет. Без Игоря на лодках я уже служить не мог.

Они опять помолчали.

— Может, мы зря все это затеяли?

— Мой старик говаривал, что снаряды в одну воронку не ложились, — сказал Сокольников.

Ближе к полуночи на мостик поднялись Бруснецов, которому предстояло заступить на командирскую вахту, и старший артиллерист Романюк со старшим штурманом Голайбой, и все вышли на открытое крыло.

— Штурман, дайте местное время, — попросил Ковалев.

— Двадцать три сорок шесть, товарищ командир.

— Вахтенный офицер, стоп машина. Ложимся в дрейф.

«Гангут» словно осел поглужбе в воду, чтобы быть остойчивее, смолкли машины, унялась в переборках дрожь, и стало тихо-тихо. Это было так непривычно, что даже зазвенело в ушах.

Небо было чистое, и в теплой черной ночи большие звезды казались лампами, они отражались в густой воде, которая едва вздымалась и снова опускалась, как будто пыталась издать тяжелый глубокий вздох и не могла. От воды вздымался прелый запах, словно из запертого помещения, хотя помещение это было открыто во все пределы и по нему с одинаковой свободой разгуливали и крепкие ветры, и слабые сквознячки.

Приближался торжественный момент, все невольно примолкли — о чем говорить в такую минуту и что вспоминать? — даже страшно было подумать, что где-то за тридевять морей в этот час мели метели, под ногами поскрипывал снежок, с неба взирала холодная луна, а в домах на настоящих елках, пахнущих смолой и оттаявшей хвоей, горели настоящие свечи, с которых капал настоящий воск. Да полно, было ли все это на свете, может, нет уже ничего, остались только вот эта маслянисто-густая вода и черное небо с тусклыми лампами на нем, и эта тишина, леденящая душу, и эти невыраженные вздохи, которым никогда не вырваться из пучины.

— Товарищ командир, — доложил Голайба, — до Нового года осталось семь минут.

— Хорошо. — Ковалев нашарил в кромешной темноте микрофон, включил БИП. — БИП, командир. Доложите обстановку.

— Воздушная... Надводная...

— Добро. Вахтенный офицер, включите боевую трансляцию. — Ковалев прочистил горло, покашляв в кулак, потом хрипловато, заметно волнуясь, сказал: — Товарищи, милые моисограждане, боевые соратники и друзья, через несколько минут в этой точке, отстоящей от берегов Отчизны на многие тысячи миль, мы встретим с вами Новый год. Если пограничники говорят о себе, что они именно тот самый форпост, которому в случае чего первым придется принять на себя удар, все же за своей спиной чувствуют дыхание родной земли. Мы выдвинуты намного дальше того самого форпоста, и у нас за спиной только океан. Тут наш дом, тут наша крепость, которые существуют не сами по себе, а только во благо Отчизны, которую ничто не должно устрашать. Мы хорошо поработали в этом году, который через минуту-другую станет нашими воспоминаниями. Нам нечего стыдиться его, хотя и не все получилось так, как этого хотелось бы, и мы с надеждой открываем для себя новую страницу, чтобы на ней, как на боевой скрижали, вписать славное имя — «Гангут». Это он стал нашей первой морской победой в эпоху Петра Великого, а значит, и нашим символом, который потом воплотился в линейном корабле, хорошо проутюжившем воды Балтики, колыбели всех наших флотов. Будем же достойны их светлой и чистой памяти, будем же верны заветам отцов и дедов, которые ни в каких условиях не спускали флаг и до конца оставались верными своему курсу. Я желаю вам в Новом году мужества и стойкости. Я желаю вам чести, совести и достоинства, всех тех качеств, присущих мужчине, которыми обладали наши отцы и деды. С Новым годом, друзья!

Ковалев передал микрофон Голайбе и вытер запястьем взопревший лоб. Сокольников молча пожал ему локоть, дескать, все в норме, командир, и Ковалев в ответ кивнул головой, спасибо, дескать, и все такое прочее. Голайба начал отсчет местного времени:

— Ноль... ноль... ноль...

Романюк же спустился на шкафут, где его поджидали старшины-комендоры с заряженными ракетницами. Он подал команду «Товсь!», облизнув сразу ставшие сухими губы, выдержал паузу и, когда Голайба объявил по боевой трансляции: «Местное время ноль-ноль часов», — уже не сдерживая себя, подал чистый и радостный голос:

— Пли!

Треснули ракетницы, свистя и соря искрами, ракеты взмыли ввысь и там звонко начали лопаться, разбрасывая вокруг себя красные, зеленые и розовые огни.

— Ура! — закричали на юте молодые ликующие голоса.

— Пли! — пытаясь подавить в себе радостное волнение и чувствуя, что ему не удастся это сделать, опять скомандовал Романюк.

Тогда, стреляя из РБУ, он священнодействовал, не зная еще, к чему приведет это священнодействие, в эти же новогодние минуты он ликовал, будучи уверенным, что эти зеленые и красные огни, вспыхнувшие в небе по его повелению, привели за собой в океан Новый год.

Ночь как будто немного вздрогнула, чуть-чуть расступилась, погасив в красных и розовых огнях звезды, а когда померкли последние искры, сгустилась сильнее, а звезды опустились еще ниже.

— Ура! — уже не стройно, но все так же озорно кричали на юте.

Ковалев дождался последнего залпа, пожал собравшимся на мостике руки, говоря при этом каждому одно и то же слово: «Желаю». Все и без слов понимали, чего он желал, и ответствовали тоже однозначно: «Взаимно».

— Старпом! — позвал Ковалев, закончив поздравительную церемонию. — Распорядитесь, чтобы ракетницы почистили и сдали в арсенал. Останетесь на мостике. Я с замполитом спущусь на ют. Боюсь, что Нептун уже начал обряд посвящения. Мы присмотрим, чтобы он там не натворил бед. Как только крещение закончится, я с юта подам команду, и сразу начинайте движение. Курс — прежний.

— Вас понял, товарищ командир.

Желающих принять Нептуново крещение, а следовательно и получить особую грамотку, собралось на юте человек за сорок, да вдвое больше тут же толкалось зевак, охочих до всякого рода развлечений.

— Ого, — сказал Сокольников, мысленно пересчитал кандидатов в обращение и обеспокоенно спросил Козлюка-Нептуна, обряженного в юбку из мочала, с роскошной — до пупка — бородой и железной короной на голове, которую на совесть склепал ремонтный механик: — Грамот на всех хватит?

— Хватит. Я их по счету отобрал. Самых достойных.

Ковалев недовольно хмыкнул.

— Купать всех, кто изъявил желание. Недостающие грамоты потом по поручению Нептуна вручу на мостике.

— Позвольте начать? — спросил Козлюк-Нептун командира и громыхнул трезубцем о палубу. — Дозволительно будет спросить, чей это корабль, как его имя и куда он следует, кто его командир и в каком звании состоит?

Ковалев вышел вперед, как того требовал Нептунов ритуал, почтительно поклонился Козлюку-Нептуну и громко, чтобы слышали все, ответствовал:

— Корабль сей большой противолодочный по имени «Гангут» несет на своем гафеле Военно-морской флаг Страны Советов и находится в одиночном плавании. Командир его — по фамилии Ковалев, а звание его — капитан второго ранга.

— Много ли грешников на борту «Гангута», кои впервые попали в мои владения?

Ковалев неопределенно махнул рукой:

— Несчетно их.

Козлюк-Нептун завопил дурным голосом:

— Братцы мои разлюбезные, ты, Дед Мороз, и вы, прочая мелкота, черти благородные с наядами, вали их всех чохом в геенну огненную! Там разберемся, которого куда определить.

— Не в геенну огненную, — поправил Нептуна-Козлюка Сокольников, — а в купель морскую.

Козлюк-Нептун понял, что маленько зарапортовался, переврав кое-что в Нептуновом ритуале, тем не менее исправляться не стал, чувствуя себя вне мирской критики.

— Па-а-прошу не мешать Нептуну совершать ризоположение. Налетай — подешевело, расхватали — не берут.

Козлюк-Нептун явно знал роль не очень твердо, путая одно таинство с другим, при этом выдавая язычника Нептуна за добропорядочного христианина, но делать было нечего: Нептунов от должности не отставляют. Сокольников только махнул рукой и отошел в сторонку.

Благородные черти с наядами, видимо не слишком благородными, хватали сперва тех, кто вышел на ют в плавках — эти явно пришли новообращаться, потом стали бросать в купель всех без разбора, невзирая на чины и звания, не тронув только Ковалева с Сокольниковым, рассудив, наверное, примерно так: Нептун — это понятно, и Новый год — это тоже хорошо, только снимет Нептун свою корону, отклеит мочальную бороду, и поминай его как звали, а командир с замполитом останутся. Вот тогда и запоешь Лазаря. Нет, лучше уж погодить, береженого-то ведь и Нептун бережет.

За полчаса перекупали всех: и тех, кто добровольно согласился принять купель, чтобы только получить грамоту (потом пригодится), и тех, кто пришел на ют поглазеть на обряд обращения, будучи уже обращенным в Нептунову веру в прошлых походах. Это шло в нарушение всех Нептуновых законов, но тут уж было не до законов, тем более что законы эти нарушались с соизволения Нептуна-Козлюка, который громче всех кричал:

— Всех вали! Чохом... Потом разберемся, кого куда...

Чертенята с наядами только завывали и улюлюкали.

Но тут, к удивлению Нептуна-Козлюка, места себе под луной потребовал Дед Мороз-Ветошкин, с такой же бородой, как и у Нептуна, только не в коротенькой юбчонке из мочала, а в белом балахоне из простыней, который болтался на нем, как на колу, обличая в Деде Морозе худородность: за последний месяц Ветошкин заметно осунулся и в теле сдал.

— Вали в купель Нептуна! — закричал, фистуля от радости, Дед Мороз-Ветошкин. — Нептуна-а...

— Нептуна вали! — вслед за ним закричали и чертенята с наядами.

— Как?! Меня?! — заревел Нентун-Козлюк. — Я тут самый главный!

— А вот врешь, — все так же фистуля, перебил его Дед Мороз-Ветошкин. — В новогоднюю ночь самый главный — Дед Мороз, потому у него и есть только одна ночь.

— Нептуна купать! — закричали наяды, забыв, у кого в свите они состоят.

Нептун-Козлюк ощерился трезубцем, но Ковалев урезонил его:

— Старик Нептун, раз этого требует Дед Мороз, в российских пределах, коими является палуба «Гангута», ты должен ему подчиняться.

Нептун-Козлюк погрозил Деду Морозу-Ветошкину кулаком, дескать, ну ты еще у меня попляшешь, объявят большую приборку или еще чего, как миленький прибежишь ко мне, так вот как придешь, так и уйдешь, вручил трезубец чертенку, снял корону, положил ее на трон и сам полез в купель, заявив, что если который притронется к его священной особе, то он за себя больше ручаться не будет, а скажет все от «а» до «я», что думает по поводу, а больше без повода творившегося здесь беззакония.

Воду перекрыли, шланги обвисли, и купель стала оседать, как бурдюк, из которого вылили все вино. Чертенята с наядами, снова став марсовыми и плотниками, начали разбирать деревянный каркас. К Ковалеву с Сокольниковым подошел Козлюк, уже без бороды и без дурацкого набедренника, а в брюках и в тропической рубашке — видимо, форму держал поблизости, — и весьма деловым тоном спросил:

— Товарищ командир, когда прикажете получить грамоту?

— Приходи в полдень и получишь.

— А все прочие, которым не хватило на юте?

— И все прочие пусть приходят.

Не следовало бы Ковалеву делать этого необдуманного заявления, но уж больно хороша была ночь, тихая и таинственная, и лица вокруг были разгоряченные и радостные, такие родные, что каждому хотелось сказать ласковое слово, а грамотка что ж — приятный пустячок, так стоило ли этим пустячкам вести счет в новогоднюю ночь.

— Боцман, — сказал Ковалев, — позвоните на мостик старпому и передайте от моего имени, чтобы начинал движение.

За кормой взбурлила вода, «Гангут» вздрогнул и, серебря за кормой пеной, которая, шурша, тут же гасла, направился в точку. Доски разобрали, брезент уволокли на вертолетную площадку сушиться, огни погасили, и по всему юту затеплились красные огоньки сигарет. Возле кормового шпиля сгрудились моряки, там тенькнули струны, и два голоса слаженно, видимо из одной команды, запели:


Ой, мороз, мороз, не морозь меня,
Не морозь меня-а-а, моево-о коня-а...
Моево-о коня-а-а, белогривова-а,
У меня-a ль жена-а, ой ревнивая.

Запели и другие моряки, и под эту песню Ковалев с Сокольниковым спустились в низы, и в первом же кубрике их затащили за стол, налили по кружке компота и поставили перед ними тарелку с пончиками.

— Если мы в каждом кубрике будем выпивать по кружке компота и съедать хотя бы по одному пончику, я тогда и на мостик не поднимусь, а ведь мне еще стоять вахту.

— Товарищ командир, батя, уважьте...

Командир «Гангута» мог бы и отказаться от стола — никто бы и не обиделся, в конце концов, их было много, он один, — но батя не имел права отмахнуться от приглашения, они сели за стол, выпили по кружке компота и съели по пончику. Садиться за стол пришлось и в других кубриках. Когда Ковалев вернулся на мостик, ночь уже шла на убыль. Он отпустил Бруснецова отдыхать, снял пилотку, потер ладонью потную шею и вышел на крыло подышать влажным тяжелым воздухом.

Было тихо и душно, едва заметно серебрился воздух, а на юте моряки все еще пели:


Миленький ты мой, возьми меня с собой.
В том краю далеком буду верной тебе я женой.

4

Праздник ушел так же тихо, как и надвинулся, и уже ранним утром все пошло своим чередом: после завтрака, стрекоча, улетел вертолет и, так же стрекоча, появился только перед обедом. Встретить его вышел Суханов, имея на это свои причины. Он дождался, когда лопасти, перестав крутиться, обвисли, механик почтительно выслушал замечания Зазвонова и начал складывать лопасти — вертолет никогда не оставляли на площадке и каждый раз заводили в ангар, — только после этого, несколько тушуясь (он все еще тушевался в разговоре со старшими), попросил:

— Товарищ капитан, не могли бы вы уделить мне несколько минут?

— Почему бы и нет, — игривым голосом сказал Зазвонов. — Вот только смотаюсь на мостик, и я к вашим услугам.

— У меня такое дело, что я хотел бы переговорить с вами до того, как вы подниметесь на мостик. Обещаю вам, что разговор много времени не отнимет.

Зазвонов с интересом глянул на Суханова и отошел с ним к бортовым леерам.

— У вас не создалось впечатления, что за нами постоянно кто-то следит? — спросил Суханов крадущимся голосом и беспокойно оглянулся. — Я все время за «пианино» испытываю такое чувство, как будто на меня кто-то смотрит. Я не знаю кто и не знаю откуда, только чувствую, что за мною следят.

— Мм-да, — промычал Зазвонов. — Похоже.

— Что похоже? — не понял Суханов.

— Последние дни я тоже стал испытывать на себе нечто похожее, будто кто-то глядит мне в затылок.

— Я боялся об этом говорить, подумав, что у меня начались галлюцинации. Но сегодня и мой мичман признался в этом. А теперь вот вы... Странно все это. Может, наши желания вступить в контакт с лодкой принимают такие формы?

— А вы, случайно, не испытываете на себе их активные действия?

Суханов возразил, как бы предвидя этот вопрос:

— Если бы они работали в активном режиме, тогда бы мы услышали удар звуковой волны по корпусу. А так словно бы кто-то начинает шевелиться и — все.

Зазвонов даже как будто бы обрадовался:

— Вот-вот... Я старался классифицировать это подобие шума, а оно исчезает, словно призрак. Но ведь о призраках у нас не принято докладывать, а? Или я, может, чего-то не понимаю?

— Да, — печально сказал Суханов, — по-моему, мы сами становимся призраком, как тот летучий голландец.

Зазвонов заметно повеселел.

— Не развивайте дальше свои мысли. Они могут увести вас очень далеко. У нас говорят: «Не улетай, родной, не улетай». Давайте лучше согласимся, хотя бы для себя, что лодка здесь наличествует и успевает услышать нас раньше, чем мы ее. С ее скоростью и способностью проваливаться ей ничего не стоит уходить от нас.

— Может, доложим командиру?

— Простите, а что мы ему доложим? Что лодка здесь присутствует? Так он и без нас об этом осведомлен. Что в мире полно призраков? Так ведь с призраками шутки плохи. Потерпим до завтра. Проработаем до конца нашу версию, и тогда уже в любом случае придется докладывать. Возможно, после этого он прикажет Грохольскому обследовать нас. — Зазвонов хохотнул и даже потер от удовольствия руки. — Но тут уж, как говорится, искусство требует жертв.

Зазвонов отправился к командиру на мостик, а Суханов спустился к себе в пост. Ветошкин ждал его.

— Ну? — встретил он Суханова вопросом.

— А что — ну? Он тоже говорит, будто кто-то смотрит ему в затылок.

— Тогда ничего, — сказал Ветошкин. — А я-то думал, что у нас шарики закрутились не в ту сторону или лариска завелась. Она, подлая, любит вот так же в затылок смотреть.

— Тут уж и не знаешь, что лучше — лариски или лодка.

Ветошкин хотел было сказать, что не следовало бы тогда отпускать Ловцова — с таким-то слухом он быстро бы классифицировал, — но это напоминание могло пойти в перебор, и мичман промолчал. Суханов же не стал вдаваться в такие тонкости и сказал сам:

— Наверное, на самом деле не следовало отпускать Ловцова.

И Ветошкину вдруг захотелось побольнее ударить Суханова, сказав что-нибудь в том роде, что все мы умные задним числом, а думаем чаще всего тем, на чем следовало бы сидеть, и так же неожиданно понял, что делать этого не следует ни при какой погоде.

— Ничего, товарищ лейтенант, — сказал он, радуясь своей сообразительности, — придет время сами склассифицируем, что надо.

— Когда это время придет? — едва не закричал Суханов. — Когда, мичман?

— Попомните меня — она скоро совсем обнаглеет и зазевается. Тут-то мы ее и употребим.

— Твоими бы устами... — пробормотал Суханов.

— Можно и моими, — согласился Ветошкин. После того как с его соизволения выкупали Козлюка, он неизменно находился в приподнятом настроении. «В новогоднюю ночь боцманюгу прижал, та-ак, — ликовал он, мысленно загибая палец. — Теперь вот лейтенантик мордой о стол хлопнулся. Надо бы старших слушаться, товарищ лейтенант. (Под старшими он разумел себя.) Старшие, Юрий Сергеевич, плохого не присоветуют. Был бы сейчас в посту Ловцов, совсем бы другой коленкор получился».


* * *

Козлюк не был бы главным боцманом, если бы поступился своими правилами, и в назначенный час, хорошо побрившись и переодевшись во все чистое, он поднялся на ходовой мостик.

Ковалев уже забыл о своем обещании — мало ли кто чего обещает в новогоднюю ночь! — вопросительно поглядел на Козлюка и довольно дружелюбно спросил, хотя беседовать с Козлюком о покраске, концах, обвесах и прочем шкиперском имуществе ему в этот час не хотелось:

— Дело есть ко мне?

Козлюк переступил с ноги на ногу.

— За грамоткой велели приходить. Вот я и поднялся. — Козлюк глянул на часы. — Как раз вовремя.

— За какой грамотой? — машинально спросил Ковалев.

— За той, что вы на юте обещали, когда купать меня велели. — Козлюку прямо-таки необходимо было произнести эту фразу, потому что одно дело, когда командир велел, и совсем десятое, когда это повеление исходило от липового Деда Мороза-Ветошкина, который, как известно, первый шаромыжка на «Гангуте». — Так что пришел вовремя.

— А... — сказал Ковалев и позвонил Сокольникову: — У тебя грамотки готовы тем, которые на юте не получили? Заканчиваете? Ну хорошо. — Он повернулся к Козлюку: — Ступай к Сокольникову. Он тебе выпишет, чего надо.

Козлюк насупился, посопел носом и угрюмо сказал:

— А говорили, что сами вручите по поручению. На мостике.

— Мостик, боцман, не пьедестал почета, а главный командный пункт.

— Это я понимаю, товарищ командир, — сказал Козлюк. — Только ведь не я пришел на мостик, а вы велели.

— Что ты цепляешься ко всякому слову?

Козлюк хитренько улыбнулся:

— У командира, товарищ командир, всяких слов не бывает. У командира если уж слово, то оно и слово.

— Ух ты, — только и сказал Ковалев, оглядел Козлюка с головы до пят: «Ну и фрукт» — и снова позвонил Сокольникову: — Пусть рассыльный принесет грамотку главного боцмана. Я ему на мостике вручу.

— Так вы обещали не мне одному, — ехидненько сказал Козлюк. — Там, в коридоре, собрались все, которым на юте не хватило.

Ковалев нахмурился:

— Много ли их там собралось?

— Эх! — сказал Козлюк ликующим голосом. — А все пришли, которые купались. Должно быть, и те пришли, которым купели не досталось. Свет-то на юте был зеленый, так кто их там всех рассмотрел.

«Тьфу ты! — чертыхнулся Ковалев. — Сам же навязал на свою голову!»

— Спуститесь к Сокольникову, скажите, пусть со всеми грамотками поднимается ко мне. Раз обещал, то что ж... Пусть потом где-нибудь в Кинешме или в Талдоме вспоминают, что им Нептунову грамотку вручили прямо на ходовом мостике.

Кое-кто в тот день ухитрился получить две Нептуновы грамотки, потому как у живой очереди, с тех самых пор как она стала живая, возник и свой неписаный закон: кто смел, тот и съел. Обойденных Нептуном на корабле не осталось — грамотку принесли даже Суханову в пост, хотя в новогоднюю ночь он стоял вахту и на юте во время омовения не присутствовал.

После вечернего полета Зазвонов сам спустился в акустический пост, протиснулся бочком к столу, сел напротив Суханова.

— Опять кто-то смотрел в затылок, — сказал он таинственным шепотом.

Суханов только виновато улыбнулся.

— Пошли на мостик, — вздохнув, сказал Зазвонов. — Пора докладывать.

— Между мной и командиром много начальников набирается. — Суханов начал перечислять: — Комдив, командир БЧ, старпом. У каждого требуется разрешение испросить.

— Фу ты черт! — с досадой сказал Зазвонов, но тут же нашелся: — Привидение — фигура неуставная, а раз неуставная, то как же с ней обращаться по уставу?

— Не знаю, — честно признался Суханов.

— Ладно, — сказал Зазвонов. — Это дело перекурим.

Суханов испуганно заметил ему:

— Курить в посту запрещается категорически.

— Мне это запрещение ни с какого бока не грозит. Я не курящий.

Зазвонов посидел еще в посту минут пять, повздыхал, послушал свистящие шумы — голос океана — и молча удалился, видимо решая, брать ли ему Суханова в союзники, чтобы убедить командира увеличить радиус полетов, или плюнуть на все и оставаться в гордом одиночестве. Зазвонов все же по своему нраву оказался человеком компанейским, и скоро за Сухановым прибежал рассыльный, сказав, что «товарища лейтенанта командир срочно требует на мостик». «Молоток вертолетчик, — подумал благодарно Суханов. — На таких можно положиться».

На мостике были уже и комдив Дегтярев с командиром БЧ-7 Плотниковым, и Бруснецов с Зазвоновым, ждали только Суханова.

— Ну, знаете ли, — сказал с неудовольствием Дегтярев, опасливо поглядев на Ковалева.

— Пока за Ветошкиным бегали, пока то да се — не мог же я пост бросить, — начал оправдываться Суханов, тоже следя за выражением лица Ковалева. Казалось, что они беседовали таким образом не между собой, а словно бы с Ковалевым, хотя тому, мягко говоря, выяснение их отношений было до лампочки.

— Говорят, Суханов, вас стали одолевать привидения?

Суханов посмотрел сперва на Дегтярева, перевел взгляд на Плотникова, но лица у тех были отсутствующие, и Дегтярев и Плотников как бы хотели сказать: сам, голубчик, заварил кашу, вот теперь и похлебай, что заварил, а нас уволь от этих своих недосолов, и Суханов понурился.

— Я знал, что вы все так истолкуете, поэтому и не докладывал.

— А зря. О любых сомнениях, тем более что они касаются боевой службы, докладывать следовало неукоснительно. А то, видите ли, вас преследуют привидения, командира вертолета — тоже, один я остаюсь в полном неведении.

— Докладывать нечего было, товарищ командир, — повеселев, сказал Суханов. — Одни только ощущения.

— И что же вы ощущали?

Суханов неопределенно пожал плечами и посмотрел в сторону.

— Будто кто-то глядит мне в затылок. И не только я это ощущал, но и Ветошкин. И техник.

Ковалев повернулся к Зазвонову:

— А вы?

— Наваждение какое-то, товарищ командир, но я тоже порой чувствовал затылком чей-то взгляд. Допускаю, что это мистика... Но ведь Суханов с Ветошкиным находятся почти на киле, иначе говоря, в той же среде, что и привидения, а у меня совсем иная обстановка и совсем иная среда. Когда я зависаю, чтобы опустить станцию, я нахожусь в то время за много километров от борта «Гангута». Допустим, их утешило замкнутое помещение, шорох воды за бортом, но ведь с моей верхотуры видится огромный мир. Меня ничто не стесняет, и ничто не давит на мою психику, а взгляд, когда работает станция, тем не менее ощущаю.

— Но ведь вы же на самом деле находитесь в другой среде, — сказал Сокольников, которому вся эта история с привидениями по долгу службы ужасно не понравилась, а объяснения Зазвонова и ничего не прояснили, и еще больше внесли сумятицы.

— В среде я в другой — это понятно, — согласился Зазвонов, но тут же возразил: — А на голове у меня шлемофон, и слушаю я все тот же океан. Значит, это не за спиной кто-то притаился, а находится там, в океанских глубинах.

— А как бы вы смогли объяснить эти свои ощущения? — спросил Ковалев Суханова. — Я имею в виду привидения.

Суханов недолго помялся, опять глянул на Дегтярева — у того лицо не меняло своего отсутствующего выражения, хотя сам-то он, не лишенный здорового любопытства, так и подался вперед.

— У меня сложилось впечатление, товарищ командир, — сказал Суханов, — что где-то поблизости от нас бродит лодка. Только она успевает услышать нас раньше.

Ковалев опять повернулся к Зазвонову:

— А что вы думаете по этому поводу?

Зазвонов совсем непрофессионально развел руками:

— Увы, я должен согласиться с Сухановым.

— Ну да, ну да, — сказал Ковалев, — все привидения в конце концов становились или людьми, или явлениями, логически объяснимыми, а значит, и понятными. А каково мнение на сей счет у командира БЧ и у комдива?

Те переглянулись и промолчали.

— Ну да, ну да, — опять сказал он. — Мое же мнение на сей счет таково: с завтрашнего дня увеличить радиус поиска. Игра стоит свеч.

Двух мнений на этот счет быть больше не могло: с завтрашнего дня командир увеличивал радиус полетов, и Зазвонов этим решением остался весьма доволен: он был рисковый мужик и понимал в риске толк. Спускаясь по трапу, он хлопнул своей лапищей по плечу Суханова. Тот от неожиданности даже пригнулся, но промолчал.

— Держи хвост пистолетом, парень. Мы с тобой, кажется, попадаем в яблочко.

— Мне теперь Дегтярев с командиром БЧ такое яблочко покажут.

— Перемелется, парень, мука будет. Заглядывай ко мне вечерком, чаи погоняем, о привидениях поговорим. Люблю я, парень, эти самые привидения.

Суханов как в воду глядел: только что вернулся в пост и уже было отпустил Ветошкина, как раздался телефонный звонок и Дегтярев елейным голоском сказал:

— Вот что, Суханов, зайди-ка ко мне на минуту.

За столом в каюте у комдива сидел Плотников, вытягивал из коробка спичку, чиркал, повертев ее и подув на огонек, бросал в пепельницу и доставал другую. Комдив стоял у шкафа, сомкнув за спиной — ниже поясницы — руки в замок. На стук в дверь они повернулись оба.

— По вашему приказанию, — кисло сказал Суханов, подумав, что начинается втык по полной категории.

— Явился, голубь, — сказал Плотников, — ну-ну...

— Понятно, понятно, — быстро проговорил и комдив Дегтярев все тем же сладеньким голосом. — Ну, поведайте и нам с командиром боевой части о своих, так сказать, привидениях. Нам ведь это тоже было бы интересно знать.

— И не в последнюю очередь, — уточнил Плотников.

— Так точно, товарищ капитан третьего ранга, — поспешно сказал Дегтярев, — не в последнюю. А может, даже и в первую...

— Нынешние лейтенанты стали пренебрегать своими прямыми командирами, — притворно вздохнув, сказал Плотников. — Им давай начальство покрупнее.

То, чего больше всего остерегался Суханов, оно-то и случилось: в глазах комдива с командиром БЧ он как бы сам становился привидением, над которым следовало бы легонько попотешиться, чтобы хоть в такой форме отомстить за тот втык, который они сами схлопотали от командира. Отмщенье мне, как говорится, и аз воздам.

— Привидение, товарищ капитан третьего ранга, — сказал Суханов, обращаясь только к Плотникову, — категория неуставная... («О великий боже, — подумал он, — и ты, товарищ Зазвонов, конечно же, неуставная, а раз неуставная, то как же о ней докладывать?») Поэтому и докладывать было как бы не о чем. Я только поделился своими сомнениями с Зазвоновым.

— Мог бы и с нами поделиться, — буркнул Плотников. — Мы ведь тебе тоже не чужие.

— Вот именно, — добавил от себя и Дегтярев. — Теперь понимаете, что будет, если вы не вступите в контакт с лодкой?

— А что будет? — озабоченно спросил Суханов, еще не понимая, какую шутку может выкинуть с ним привидение.

— Позвольте, товарищ капитан третьего ранга, я ему сейчас все объясню по порядку, — сказал Дегтярев. — Разрешите...

— Не надо, — сказал Плошников. — Он сам грамотный. Он все сам поймет.

«Хорошо быть грамотным, — подумал Суханов, выкатываясь из каюты в коридор. — Эт-то даже очень прекрасно».


5

Наташа Павловна уезжала из раскопа на второй день после встречи Нового года. Она собиралась быть в Новгороде числа тридцатого декабря, но Иван Сергеевич с Марией Семеновной уговорили ее отложить отъезд дня на три, чтобы последний раз вместе встретить Новый год.

— Примета такая, — униженно бубнил Иван Сергеевич. — Чтоб вместе проводить одно и чтоб новое тоже вместе встретить.

Гордость ему не позволяла сказать, что с отъездом Наташи Павловны с Катеришкой жить ему с Марией Семеновной станет нечем. Можно жить во имя кого-то или ради чего-то, тогда вроде бы живешь и для себя. А если жить только для себя, тогда и жить становится словно бы незачем. Наташа Павловна тем не менее поняла его, съездила на городскую станцию и поменяла билет, дав брату телеграмму, чтобы встретил ее в Ленинграде третьего числа. Дальше откладывать отъезд было уже нельзя.

Иван Сергеевич выпросил у знакомого лесника — тот служил у него старшиной орудия — елочку. Она была неказистая, маленькая и корявая, но хорошо пахла хвоей и наряжали ее всем домом, хотя там и одному делать было нечего.

— Может, в последний раз, — вздыхая, говорила Мария Семеновна. — А может, и еще когда соберемся все вместе.

— Я обживусь в Новгороде, и на будущий Новый год приедете ко мне.

— Что же ты, и летом не хочешь проведать нас? — ревниво спросил Иван Сергеевич. — Люди летом к теплому морю стремятся, а ты от моря бежишь.

— Мы же говорили о Новом годе, а не о лете. — Наташа Павловна явно уклонялась от прямого ответа, и это не понравилось Ивану Сергеевичу. Ему последнее время вообще все не нравилось, хотя он и понимал, что сердиться бессмысленно. — Приедете к нам заранее, мы выберем самую пушистую елку и нарядам ее, как царевну.

— Да, — сказала Катеришка, — как царевну.

«Нет, — тускло подумал Иван Сергеевич, — не будет у нас уже царевны. У жизни свои станции и свои полустанки. А есть еще тупики. Это плохо, когда тебя загоняют в тупик».

— Приедем, — сказал он бодрящимся голосом. — И елку купим, самую пушистую. Верно, Катеришка? И нарядим ее, как невестушку.

— Как царевну — лучше, — поправила деда Катеришка.

— Царевну так царевну. Главное, что нарядим.

Мария Семеновна оглядела елку — хоть и корявенькая, а в наряде она хорошо смотрелась — и ушла на кухню ставить пироги.

— Что Суханову сказать, когда вернется? — заговорщицким шепотом спросил Иван Сергеевич.

Наташа Павловна тихо вздохнула:

— Что можно сказать? Растворилась, словно капля в морской волне.

— Это жестоко, — не осуждающе, а как будто в раздумье сказал Иван Сергеевич. — Я тебя понимаю. Но ведь и его понять можно.

Наташа Павловна отвернулась к окну, опять спрятала покрасневший нос в тряпицу.

— Не мы жестокие, — наконец сказала она. — Жизнь стала жестокой.

— Жизнь не была жестокой, — возразил Иван Сергеевич. — Это мы сделали ее такой.

— Что ж теперь разбираться в том, кто виноват и почему виноват. Виноватых все равно не будет, а вина тем не менее останется. Так мы ее и понесем по жизни, как крест.

— Нельзя тебе с таким настроением уезжать.

Наташа Павловна горько пошутила:

— Я его оставлю в уходящем году.

— Голубушка, — позвала ее из кухни Мария Семеновна, — помоги мне.

— Да-да, — сказала Наташа Павловна, — конечно же помогу.

Иван Сергеевич почувствовал, что ему не хочется оставаться наедине с корявенькой елочкой, на которой, потрескивая, горели тонюсенькие свечи.

— Схожу-ка на двор, — пробурчал он, похлопывая себя по карманам, проверяя, там ли сигареты со спичками. Потом подошел к окну, приподнял угол занавески. — Экая темнотища, — сказал он глухим тяжелым голосом. — И море примолкло.

Иван Сергеевич накинул на плечи куртку, нахлобучил шапку и, скрипя половицами — к морозу они всегда скрипели, — вышел на волю, простучал крепкими подошвами по стылой земле, проскрипел ржавыми петлями калитки, и все смолкло.

«Ах, да-да, — подумала, опять вздохнув, Наташа Павловна, — куда ехать, зачем ехать... Ведь так тут все было хорошо».

Она машинально провела ладонью по волосам и вышла в кухню. Там было светло, в плите потрескивали дрова, и пахло пирогами. Катеришка сидела за столом, болтала ножонками и, капризничая, как большинство детей, которые знают, что им ни в чем отказа не будет, говорила, что она просила совсем не этого пирога, а вон того, поджаристого, и указывала розовым пальцем в угол, где не было никаких пирогов.

— Господь с тобой, — отвечала ей Мария Семеновна, — да я тебе сейчас и этого отрежу. Ешь, родненькая, расти быстрее. — Она живо обернулась к Наташе Павловне и спросила: — Куда это дед-то наш намылился: пора уж и за стол садиться. Четверть одиннадцатого уже.

— Сейчас сядем... — Наташа Павловна поправилась: — Вернется Иван Сергеевич, и сядем.

Прошло более получаса, а Иван Сергеевич все еще не возвращался. Мария Семеновна всполошилась:

— Куда это он запропастился? — Она схватила куртку и простоволосая выбежала на крыльцо, позвала громко: — Деда! Иван Сергеевич, да где же ты? За стол пора уже!

Ей никто не отозвался, она сбежала с крыльца, просеменила садиком, на фоне темного неба увидела сутулую фигуру Ивана Сергеевича. Он время от времени подносил к губам сигарету, и багровый огонек, разгораясь, освещал его лицо, казавшееся черным.

Мария Семеновна приобняла его за плечи.

— Что с тобой, старый ты мой, хороший ты мой?

Не оборачиваясь, он погладил ее пальцы, легонько подрагивающие на морозе.

— Пусть уезжает, — сказал он глухо. — Не надо жалеть.

Мария Семеновна насторожилась и даже отшатнулась от него.

— Опомнись, старый, господь с тобой! Чем же она нам тут помешала?

— Не она нам помешала. Мы ей мешаем.

Они разошлись по своим углам переодеться: Наташа Павловна достала из шкафа строгое темное платье, не сообразуясь с цветом, который предписывал год тигра; Мария Семеновна, напротив, накинула себе на плечи шаль, в которой было много красных цветов, и повязала Катеришке розовый бант; Иван Сергеевич гремел в своем углу бронзой, серебром и золотом орденов и медалей, их у него набиралось общим числом два с половиной десятка.

— Что это ты? — оглядев его, спросила Мария Семеновна. — Новый-то год будто бы семейный праздник, а ты при всем параде.

— Так, может, я и хочу весь год оставаться при всем параде.

Иван Сергеевич ждал, что скажет Наташа Павловна, и она, как всегда, глянув на его грудь, удивленно подняла брови.

— Ого...

И, как всегда, Иван Сергеевич, проведя пальцем по жестким, порыжевшим от частого курения усам, довольный, сказал:

— Воевали, стало быть... Не жаловались на нас.

— До героя совсем немного не дотянул, — добавила за него Мария Семеновна.

— А может, и перетянул, — возразил Иван Сергеевич. — В этом деле не сразу сообразишь, что к месту, а что не к месту.

Они проводили старый год, помолчав над стопками, когда сказали первое слово об Игоре, закусили пирогом, как того и требовал обычай, потом снова помолчали, прослушали новогоднее выступление по телевидению и наконец поднялись, дожидаясь перезвона на Спасской башне.

— Ты прости меня, Игорь, — неожиданно промолвил Иван Сергеевич. — Прости, сын, что я вот еще копчу белый свет, а ты, стало быть... И вы меня простите, — обратился он к женщинам, — если когда и обидел ненароком.

— Что с тобой? — опять всполошилась Мария Семеновна.

— Стих такой нашел, Маша...

— Вы нас не обижали, — сказала Наташа Павловна, отставляя тарелку. — Вам каяться не в чем. Это вы простите меня. Простите за то, что было. Простите за то, что будет. И за то, чего не было и уже никогда не будет, тоже простите.

— И ты нас прости, — промолвила Мария Семеновна, невольно поддаваясь общему настроению. Ссутулясь, она послюнявила палец и начала собирать им крошки на столе. — Господи, да что это с нами?! — Она опомнилась первой. — Новый же год собрались встречать, а правим поминки.

Наташа Павловна с шумом отодвинулась от стола вместе со стулом, так же шумно, словно бы забыв о всяких приличиях, поднялась, погасила весь свет, оставив гореть только свечи на елке, и села к роялю. Ей не хотелось играть, она давно уже не открывала дома инструмент, но вдруг поняла, что если сейчас же не сыграет, то поминальное настроение у всех только сгустится и останется тягостное впечатление об этом прощальном новогоднем вечере.

Окна густо синели, чуть колеблясь, вздрагивали огоньки свечей, и хорошо пахло хвоей, теплым воском и пирогами, и в приоткрытую дверь с кухни тянуло устоявшимся теплом. «Я не хочу играть, — подумала Наташа Павловна. — Мне ведь не хочется играть. Не надо бы играть...» Она опустила пальцы на клавиши, не спеша перебрала их, все еще не решив, на какой пьесе остановиться, и вдруг синие окна словно бы засеребрились, и в комнату заглянула луна, бросив на пол мутные тени от оконных переплетов. Наташа Павловна машинально заиграла «Лунную сонату». Еще минутой назад она не знала, что будет играть, ей даже не хотелось играть, а теперь ей казалось, что она оттого и села к роялю, что у нее внезапно возникло трепетное желание сыграть эту вещь.

Последний раз она играла ее Игорю. Тогда они остались вдвоем в этой комнате, свет тоже был полнолунным. Игорь сидел в темном углу, медленно курил, любуясь ею — Наташа Павловна чувствовала это и тихо и счастливо плакала, благо он не видел ее слез.

Она и теперь заплакала беззвучными, неторопливыми, как мокрый снег, слезами и знала, что, когда бы теперь ни пришлось ей играть эту пьесу, она неизменно будет плакать.

— Мама, — сказала Катеришка, — я хочу спать.

Чтобы не выдать своих слез, Наташа Павловна хотела промолчать, но Катеришка более настойчиво повторила:

— Мамака, я хочу спать.

Наташа Павловна взяла последний аккорд, дождалась, когда отзвенит последняя струна, и откинулась на спинку стула.

— Вот как все просто, — сказала она. — Луна в окне, а Катеришке хочется спать.

Мария Семеновна поднялась зажечь свет, но Наташа Павловна взмолилась, чтобы та не делала этого: она не хотела, чтобы они видели ее заплаканное лицо. Эти слезы принадлежали только ей и только Игорю, и только они их понимали — всем прочим, включая дорогих и близких, пришлось бы объяснять, а это разрушило бы их очарование.

— Доченька, — сказала она, — иди, я тебя поцелую, и ты пойдешь с бабушкой спать. А я еще немножко поиграю дедушке.

Но играть опять не хотелось. Она перебирала клавиши и чувствовала, что безбожно фальшивит, надо было приложить небольшое усилие, чтобы прекратить эту фальшь, но делать этого-то как раз и не хотелось.

— Иван Сергеевич, — попросила она, — вы не проводите меня к морю?

Иван Сергеевич молча поднялся и начал одеваться, видимо, ему тягостно было оставаться вдвоем с Наташей Павловной в комнате. Они осторожно, почти крадучись, вышли в сад. Светила луна, холодная и маленькая, и холмы вокруг раскопа, и сам раскоп казались библейски-печальными, мудрыми и мертвыми. Было тихо, неподалеку лаяла собака, хрипло и злобно, а в городе за бухтой горело множество огней, и там играла музыка.

Море безмолвно искрилось, по небу бродили голубые тени, спускались на воду, и по воде среди этих теней скользили две черные, словно призраки, тени дозорных кораблей. На стылый, твердый песок, шурша и позванивая, накатывались ленивые мелкие волны и на припае замерзали. Зима в тот год была морозная, и возле берега в отдельные ночи, особенно ясные, вода схватывалась льдом.

Иван Сергеевич остался покурить на круче, а Наташа Павловна спустилась к Аниному камню, цепляясь за редкие кусты и сухую полынь.


Были весны,
Да что-то одна вдруг запомнилась мне...

Наташа Павловна достала из кармана мелочишку и швырнула ее в воду, которая отозвалась звонкими щелчками, как будто по ней процокал редкий дождь. «Может, я еще приеду сюда, — подумала Наташа Павловна. — Вода отстоится, осядет муть, и я вернусь. И посижу на Анином камне. И все припомню. И поплачу... А теперь прощайте все: и ты, камень, и ты, бухта, и ты, море. И ты, Ксанф, сын Лагорина... Прощайте!»

Уже начало светать. Наташа Павловна достала из шкафа парусиновый чехол и осторожно, чтобы не шуметь, накрыла рояль, поставив сверху фотографию Игоря.

Через сутки поезд промчал Наташу Павловну с Катеришкой бывшей ковыльной степью, завьюженной снегами — зима в тот год была не только морозная, но еще и снежная, — в другие края, в другую жизнь.


Глава четвертая


1

С утра над океаном повисла сизая хмарь, потом закрапал дождь, и Ковалев вылет вертолета отменил. После обеда Зазвонов отозвал Суханова в сторону.

— Ну как? — спросил он, лукаво подмигивая. — Привидение-то... дышит в затылок.

Суханов покачал головой:

— Как поговорили с командиром, так ощущение это исчезло.

Зазвонов поскучнел:

— Может, нам просто показалось?

Суханов пожал плечами: получалось черт знает что. Наплели командиру тысячу коробов: привидения, ощущения, лариски, — и вдруг ничего не стало.

— Не должно бы, — сказал он неуверенно. — Все-таки вы в одной среде, я в другой, да и расстояние между нами было солидное.

— Вот и я говорю... Ну, дьявольщина... — Зазвонов хорошо так выругался. — Ладно, слухач, держи хвост пистолетом. Мы еще чего-нибудь придумаем, — сказал он, хотя ничего в эту минуту придумать не мог. — Не должно того быть, чтобы эта чертовщина сразу пожаловала ко мне в машину и к тебе в пост. Ерунда на постном масле.

— Меня уже привидением зовут, — признался Суханов.

— Плюй на все, береги здоровье... — Зазвонов рассмеялся. — Мне ведь тоже пытаются присобачить это прозвище. А ты не обращай внимания. Станешь огрызаться — прилепят, промолчишь — само отпадет.

Опять после обеда начал соблюдаться адмиральский час, когда все свободные от вахт и дежурств валились на боковую, и «Гангут», казалось, легонько вздрагивал от могучего храпа. Суханова тоже клонило в сон — вахту стоял Ветошкин, — но сегодня он решил пренебречь адмиральским часом и устроил маленькую постирушку. Приборщик умудрился набрать воду не только в бачок для умывания, но и приволок две полиэтиленовые канистры. Суханов не стал вдаваться в тонкости, каким образом приборщик достал воду — достал и достал, и, как говорится, слава богу. Воды набралось много, и Суханов решил заодно и голову помыть. Волосы от соли стали сальными, как будто их смазали соляркой.

Оказии давно не было, моряки в грустную минуту перечитывали старые письма, словно бы они только что поступили на корабль. Правда, на следующей неделе ожидался танкер-заправщик, но до следующей недели еще предстояло дожить.

Суханов замочил бельишко в обрезе — обрезами на кораблях с прежних времен называли тазы, — саданул в него побольше стирального порошка, чтобы грязь отстала сама по себе, и, ожидая, когда это произойдет, сел к столу, порылся в ящике: сперва достал письма от матери и сестер, потом нашел кустик полыни. Он еще пах, но запах становился словно бы линялым, теряя день ото дня свою остроту. «У всего должен быть свой конец, — немного театрально подумал Суханов, как будто собрался писать речь, и неловко засмеялся, сам же устыдившись своей театральности. — Скоро домой... И сходим на раскоп. И что-нибудь скажем. И нам тоже чего-нибудь скажут. Мы-то знаем, что скажем. А вот что нам скажут — это большой-большой вопрос!»

В динамике скрипнуло, и вахтенный офицер объявил:

— Вертолет к полету изготовить.

— Привидения привидениями, — назидательно сказал себе Суханов, — а полеты продолжаются.

Он скорехонько пожамкал бельишко, прополоскал его в чистой воде, развесил по всей каюте в надежде, что Бруснецов не соизволит заглянуть к нему и не сделает великий втык, и поспешил на вертолетную площадку: все-таки интересно было узнать, почему это командир, сперва отменив на сегодня полеты, теперь вдруг решил их продолжить. К командиру с такими вопросами не сунешься: в самом лучшем случае промолчит, в худшем — одернет, дескать, а вам-то, лейтенант, что — больше всех надо? Это если официально, а если конфиденциально, то усмехнется своей дивной кривой усмешкой и обязательно процедит в сторону: «Не совали бы вы нос в каждую дырку». Такой вот портрет командира нарисовал себе Суханов. С Зазвоновым, хотя тот и числился в корабельных штатах командиром боевой части, отношения складывались совсем товарищеские.

Сухановдождался, когда тот спустится с мостика — ходил к командиру на инструктаж, — вместе покурили в затишке, пока механик дозаправлял машину и устанавливал лопасти.

— Ничего необычного, — сказал Зазвонов. — Погода расстаивается, вот он и решил поднять меня на крыло, чтобы харчился не даром. Может, это последние вылеты.

Суханов насторожился:

— Есть сведения?

— Мне никто не докладывал, но краешком уха слышал, что на днях из базы выходят «Полтава» с «Азовом». Видимо, впредь решили искать лодку двумя кораблями при двух вертолетах. Ну а мы, стало быть, поближе к нашим ветреным подругам.

— Несолоно хлебавши...

— Ничего, — сказал Зазвонов. — Там кое-кому подсолят. Ну а уж потом и нам, грешным, маленько перепадет. Да мы еще заделаем козью морду.

— Когда? — простонал Суханов.

— Эх, слухач... Была б шея, а петля найдется.

Зазвонов залез на левое сиденье, на правое взобрался штурман, они поерзали, устраиваясь поудобнее, притянулись ремнями, подключили шлемофоны и сразу словно бы отделились от провожающих. В грузовой отсек забрался механик, задраил дверцу, и лопасти потихоньку начали раскручиваться. Зазвонов махнул Суханову перчаткой, потом ткнул ею вниз, видимо, указывал, чтобы тот шел к себе в пост.

Суханов закивал головой, дескать, все понял, и вертолет словно бы тихонько оттолкнулся, приподнялся метра на два, завис и, оказавшись за кормой, бочком взмыл ввысь, застрекотал там, становясь все меньше и меньше, и скоро совсем пропал.

Суханов спустился в пост. Ветошкин глянул на часы — время его вахты еще не вышло — и настороженно посмотрел на Суханова, но спрашивать его ни о чем не стал.

— Полеты начались, — сказал Суханов. — Может, это последние.

— Последние так последние, — равнодушно заметил Ветошкин. — Начальству виднее.

— Да ведь с пустыми руками возвращаться не хочется! — воскликнул Суханов.

— Эх, товарищ лейтенант! Это ведь свободная охота. Тут либо пофартит, либо не пофартит. Кораблей много: одному не пофартило, другому пофартит. Глядишь, флот внакладе и не останется.

Суханов подвинул оператора в сторонку, сам сел на его место, надел наушники — они хорошо прилегли к ушам — и тотчас же очутился в мире других звуков. Впрочем, хотя они и были другими, ничего интересного в них не было: обыкновенные шумы обыкновенного моря. Прошло, наверное, более получаса — Суханов не засекал времени, — прежде чем он услышал тот самый протяжный звук, как будто кто-то ворочался в постели. Он глянул на Ветошкина и по тому, что тот тоже взглянул на него, понял, что ему показалось не одному. Они начали подкручивать настройку, но там все уже успокоилось и больше никто не ворочался. «Черт-те что, — расстроился Суханов. — Так ведь и с ума сойти недолго».

— Тут и с ума сойдешь, — неожиданно проворчал Ветошкин, видимо, его мысли стали совпадать с мыслями Суханова.

— Ничего, мичман, — сказал он. — У нас нервишки крепкие — выдюжим.

— Выдюжить, может, и выдюжим — куда ж деваться, — согласился Ветошкин. — Только ждать да догонять — хуже некуда.

Пришла сухановская смена — Рогов с Силаковым, — одни поднялись со своих мест («вахту сдал»), другие сели за «пианино» («вахту принял»), начали приноравливаться, и, пока шел пересменок, Суханову опять почудилось, будто кто-то пошевелился.

— Опять, — угрюмо сказал Ветошкин. — Долгонько нынче колготится.

— Мы им потом припомним, — сварливо, как старый свекр, буркнул Суханов. — Меня за них уже привидением стали звать.

— Так и нас тоже, товарищ лейтенант, — весело сказал Рогов. — Моряки на юте. А привидения — это даже хорошо.

Суханов поерзал на стуле, поколебался еще маленько, потом все-таки потянулся за микрофоном.

— Ходовой, акустический пост. Возможное появление цели по пеленгу...

На мостике выразительно помолчали.

— Возможно появление кого?

Суханов замялся: в любом случае он попадал в глупейшее положение.

— Не берусь классифицировать, товарищ командир.

«Не берешься, — подумал Ковалев, — так и докладывать нечего», — но сказал подчеркнуто вежливо, и от этой вежливости на Суханова потянуло хорошим командирским холодком:

— Добро, Суханов. Продолжайте наблюдение.

Суханов отключил связь, глянул на Ветошкина — тот хохотал, беззвучно тряся головой, — молча погрозил кулаком, потом все же сказал:

— В следующий раз ты будешь докладывать.

— Мне в вашем присутствии, товарищ лейтенант, не положено, — перестав смеяться, заметил Ветошкин. — Я человек махонький. Мне велено больше помалкивать. Я ведь, положим...

Положить Ветошкин ничего не успел — его перебил Рогов:

— Тише вы — лариска...

Суханов с Ветошкиным невольно обернулись, и Суханов встретился с глазами лариски. Она сидела на трубе, свесив длинный голый хвост, который вызвал у Суханова омерзение. Лариска была большая, рыжая, она не мигая глядела на Суханова, и глаза ее, казалось, фосфорически поблескивали.

— Кыш, ты! — закричал Суханов, цепенея от ужаса, но лариска даже не пошевелилась, и хвост ее продолжал свисать безжизненно, словно толстый ботиночный шнурок, который забыли на трубе. Он пошарил глазами, пытаясь отыскать что-нибудь тяжелое, чем бы можно было запустить в лариску, но, как на грех, под рукой ничего не оказалось, а Ветошкин тем временем тихонько снял сандалету и, не целясь, запустил ее в угол. Лариска пискнула, шмякнулась на палубу и проявила такую прыть, что никто даже не успел заметить, куда она шмыгнула.

— Вот вам и привидения, — смущенно сказал Суханов. Ему стало стыдно своего минутного ужаса, который, должно быть, заметили и Ветошкин и Рогов, и он стал соображать, как бы это ему половчее выйти из этого, в общем-то, не очень уж и ловкого положения.

— Такую образину впервые вижу, — пробормотал Ветошкин. — У меня даже душа в пятки ушла. Надо бы у боцманюги ружьишко попросить. Да ведь не даст. Он мне теперь ничего не даст. Он, черт, злопамятный.

— А ты тоже сообразил — боцмана купать, — невольно переходя на «ты», сказал Суханов.

— Пускай не дает, — меланхолически промолвил Ветошкин. — Мы капканы расставим и отравы насыплем. Верно, Рогов?

— Вони не оберешься, товарищ мичман.

— Ну так не будем сыпать отраву. Капканы поставим, а в капканы сальца положим. На сальцо-то она — хе-хе — небось позарится. Как думаешь, Рогов, позарится?

— Пожалуй, позарится, товарищ мичман.

«Вот это опростоволосился, — подумал Суханов, пожалев себя, будто кого-то другого. — Как же это я? Да ведь мне теперь прохода не дадут. — Он покрутил головой. — Так и надо. Та-ак и надо. Та-ак и на-а-адо...»

— Суханов, — неожиданно позвал в динамике голос командира, — как обстановка?

Суханову захотелось подняться, вытянуть руки по швам и громко доложить, что обстановка нормальная, потому что никаких привидений не было, а в спину ему все время глядела лариска, гипнотизируя его, но вместо этого Суханов угрюмо промямлил:

— Горизонт чист, товарищ командир.

— Ну да, ну да, — сказал командир, и голос его в динамике пропал.

— Я сам попрошу у боцмана ружье, — сердито сказал Суханов. — И сам пристрелю ее, если вы тут все такие нерасторопные.

— Это конечно, — степенно согласился Ветошкин. — Только и вам теперь боцманюга не даст.

— Ох, мичман, лучше бы ты там сам искупался. Ведь надо быть таким, хм... чтобы испортить отношения с главным боцманом.

— Он нашу собачку загубил? Загубил. Что мы теперь Ловцову скажем?

— А ты, оказывается, мичман, тоже злопамятный.

— Не, я не злопамятный, — сказал Ветошкин. — Я правдолюбец.

Суханову послышалось, будто опять кто-то шевельнулся, он вздрогнул: лариска сидела в том же углу и двигала усами.

Суханов вобрал голову в плечи и даже сжал кулаки: «Ну, сволочь, да я ж тебя... Да ты ж у меня...» Рогов передал ему якорь от старого моторчика, на котором они меняли обмотку, Суханов прицелился в угол, но лариски там уже не было.

— Позвольте, я схожу к боцману, — попросился Ветошкин. — Может, и выпрошу.

— На коленях вымаливай. Скажи, что мы все поумнели.

— Так и скажу, — пообещал Ветошкин.

Суханов поглядел на часы, подсчитал: «До точки вертолету лететь около часа, столько же на возвращение, может, чуть побольше. Значит, он уже в точке... Минут уже десять слушает. Еще минут тридцать — сорок. Не густо...»

— Вы что-то сказали, товарищ лейтенант? — спросил Рогов.

— Нет... Я только подумал, что как быстро летит время.

— Ну да, быстро, — позволил себе не согласиться с ним Рогов. — Сколько уже сидим, а только час прошел.

Ветошкин вернулся с Козлюком. Тот держал ружье наперевес, как охотник, и весьма деловито и устало, словно врач больного, спросил:

— Где?

Ему указали на угол.

— Понятно, — сказал Козлюк. — Я могу сесть к столу?

Суханов молча кивнул ему головой.

— Па-апрошу на меня не обращать внимания, — потребовал Козлюк, устраиваясь на стуле. — В угол не глядеть и вообще не оборачиваться. Ваше дело — заниматься своим делом, мое дело — заниматься своим. — Он положил ружье себе на колени и, сочтя, видимо, что не совсем еще выговорился, сказал как бы между прочим: — А собачонка... та самая, ловцовская, выходит... умела ларисок ловить?

— Вроде бы нет, а только лариски при ней не баловались.

— Понятно, — сказал Козлюк и надолго замолчал.

Суханов опять посмотрел на часы — прошло еще десять минут. «Нет, — подумал он грустно, — никакой сегодня лодки мы явно не законтачим. И завтра не законтачим... И послезавтра. До чего ж я несчастливый человек! Ну почему так плохо все устроено: одним везет, другим не везет? Почему? Ну почему на самом деле?»

За спиной у него хлопнуло, как будто ударили палкой в переборку, и на палубу словно бы шмякнулся кусок сырого мяса.

— Все, — сказал Козлюк тоном старого фокусника, исполнившего свой коронный трюк. — Бобик сдох. Гоните монеты.

Козлюк угодил лариске прямо в глаз, видимо, когда-то белковал.

— Это вам за собачку. Засвидетельствуйте мое почтение Ловцову.

Козлюк вскинул ружье за плечо и усталой развалочкой старого моремана, много потрудившегося и исполнившего свой печальный долг, вышел из поста.

— Мичман, — брезгливо кривя губы, сказал Суханов, — да прикажите же наконец убрать эту падаль. Она и так вдосталь попортила нам нервы.


2

— Это верно, что нам на смену вышли «Полтава» с «Азовом»? — спросил Сокольников Ковалева, когда они остались вдвоем на открытом крыле.

— Не вышли, но выйдут. Предположительно — в следующий четверг.

— Можно рассчитывать, что в конце января вернемся в базу?

Ковалев неопределенно поднял брови.

— Ты уже не говоришь — домой?

— А какой у меня, бродяги, дом? Моя комнатенка, наверное, пропылилась, как египетская пирамида, в которую еще не забирались грабители по той прозаической причине, что там нечего грабить.

Зазуммерил радиотелефон, Ковалев быстро прошел в рубку, взял микрофон.

— Товарищ командир, — послышался сквозь шум и треск разрядов изменившийся голос Зазвонова, — есть цель. Предполагаю, лодка... Достоверно — лодка. Шумо-пеленги — двести десять градусов. Дистанция ... километров.

— Вертолет, подтвердите контакт, — еще не веря удаче, стараясь быть бесстрастным, попросил Ковалев.

— Контакт подтверждаю. Данные на автомате. Курс подводной лодки — сто восемьдесят... Раздел...

— Поддерживайте контакт. Молодцы, летчики! — Ковалев повернулся к вахтенному офицеру: — Передайте параметры в акустический пост. Самый полный вперед... Боевая тревога.

Вахтенный офицер почти автоматически нажал рычаг колоколов громкого боя — они забились во всех помещениях, коридорах и на боевых постах, — внятно произнес: «Боевая тревога» — и только тогда в недоумении переглянулся с Сокольниковым, и Сокольников, пользуясь правом иногда задавать вопросы командиру, осторожно спросил:

— Ты не оговорился? Самый полный?

«Не-ет, — подумал Ковалев, — ни черта ты не понял, комиссар. Я не ошибся. Теперь-то, комиссар, уж я не ошибусь!» С того самого мгновения, когда Зазвонов передал, что вступил в контакт и перевел станцию в автоматический режим, Ковалев ощутил, что как бы дальше ни повела себя лодка и как бы он сам себя ни повел, то главное, ради которого он промаячил тут на мостике многие бессонные ночи и долгие, тягучие дни, свершилось. Он внезапно почувствовал себя охотником, выследившим зверя, и был тот охотник, как все охотники, — азартный, расчетливый и немного счастливый.

— Ах, комиссар! — сказал он Сокольникову. — Да ведь лодка сейчас не слышит вертолета. Нас — тем более. И идет она, голубушка, прямо к нам в капкан. Ату ее, комиссар, ату!

— Ох, не сорвись, командир, — в тон ему отозвался Сокольников.

— Нет, комиссар, теперь не сорвусь. БИП, ходовой. Доложите обстановку.

— Ходовой, БИП. Лодка пошла зигзаг. Скорость — девять узлов. Дистанция...

— Может, поторопим? — спросил Сокольников, тоже почувствовав, что начал азартничать.

— Нет, — резко сказал Ковалев. — Суханов еще не вступил в контакт. Одним вертолетом нам долго ее не удержать.

Прошло минуты три, как вертолет вступил в контакт с лодкой, а пост все еще не слышал ее. Суханов понимал, что командир ждет его доклада, чтобы приступить к решительным действиям, и тем не менее почти умолял себя: «Не спеши, голубчик. Не спеши, родной. Не торопись, дрянь ты этакая» Он увидел на экране и услышал эхо-сигнал одновременно, заметил, как дрогнуло лицо у Ветошкина и сузились глаза, а нос начал хищно раздуваться, словно бы весь Ветошкин примеривался к прыжку.

— Докладывайте, товарищ лейтенант, — счастливым шепотом начал поторапливать он Суханова. — Докладывайте же...

— Есть цель, товарищ командир. Пеленг... Дистанция...

— Хорошо, Суханов, хорошо. Поддерживайте контакт. Вот теперь мы ее и поторопим, комиссар. Летчики, пугните ее хорошенько. — Он почти одновременно и отдавал приказания, и комментировал их, и говорил, обращаясь к Сокольникову, и остерегал Суханова, и уточнял сам же себя. — Летчики, в активный режим.

Он знал, что вертолетная станция сейчас пошлет звуковой сигнал, который, достигнув лодки, ударит ее по корпусу, как бы скользнет по всем отсекам и, возвратясь, выплеснется на индикаторе.

«По логике вещей сейчас она подпрыгнет, — подумал Ковалев, рассуждая сам с собою. — Поймет, что вступила в контакт, и начнет уклоняться. Бросится бежать? Так, комиссар? Все правильно, комиссар. Только куда она побежит? В капкан или из капкана?»

— Вахтенный офицер, — приказал он, — стоп машина. Распорядитесь, чтобы на корабле прекратились все шумы.

— Не рискуешь?

— Рискую, комиссар, рискую, родной... Только что прикажешь делать?

Ковалев маленько рисовался, и Сокольников это понимал и не мешал ему, потому что и сам в эту минуту чувствовал себя если уж и не великим трагиком, то во всяком случае и не скоморохом: лодка могла провалиться и выйти из зоны слышимости, но это уже не имело никакого значения — она находилась в контакте так долго, что могла быть уничтоженной уже несколько раз.

— Ходовой, БИП. Цель резко увеличила скорость до двадцати пяти узлов. Курс... Сигнал на буксируемой антенне устойчивый. Пеленг... Данные с вертолетом совпадают.

— Ты слышишь, комиссар, в капкан! Вахтенный офицер, обе машины полный вперед.

«Пока лодка идет таким ходом, она глухая, — отметил для себя Ковалев. — Так, кажется, комиссар? Когда она опомнится, будет поздно».

— А она по нас не шандарахнет торпедой? — спросил Сокольников. — Решит, будто мы ее атакуем.

— Но почему решит? — неуверенно переспросил Ковалев. Рассчитывать свои варианты было проще, думать за супостата получалось словно бы не с руки. — По конвенции дистанция между нами должна составлять не менее двадцати кабельтовых. Не доходя двадцати пяти, я лягу в дрейф.

— Ох, не верю я этим конвенциям. Дипломаты дипломатами, а расплачиваться приходится нам.

— Зато какой подарочек преподнесем мы им в Теневу. А, комиссар? На блюдечке с голубой каемочкой.

«Как бы нам этот подарочек не вышел боком, — подумал Сокольников. — Там ведь тоже считать умеют».

— Дистанция до цели, — доложил Суханов, — двадцать пять кабельтовых.

— Переходите в активный режим, — приказал Ковалев, — дать посыл.

«Ох, командир, не доиграйся», — подумал Сокольников, тревожно оглядывая океан, который искрился под солнцем, словно бы нежился.

— Пеленг... Цель идет влево. Дистанция — двадцать кабельтовых. Эхо четкое.

— Поддерживать контакт.

«Ну, смотри, командир, — подумал Сокольников, — там ведь тоже шутить не любят».

— Есть поддерживать контакт, — счастливым голосом доложил Суханов.

Все у него было хорошо: и эхо чистое, а значит, и контакт устойчивый, ему в эту минуту даже казалось, что он лучше других понимал командира — в нем самом пробудился азарт, — и ему хотелось, чтобы и у командира там, на мостике, все шло хорошо.

— Ходовой, БИП. — Голос в динамике стал тревожным. — Цель ставит помехи. Поворачивает влево... Контакт ухудшается... Эхо исчезает.

«Да, — подумал Сокольников, — там ведь тоже не дураки сидят. Им доллары не за красивые глазки платят».

— Понял, — сказал негромко Ковалев. — Акустикам восстановить контакт по данным вертолета.

— Товарищ командир! — неожиданно, как бы нарушив правила игры, прокричал Суханов. — Наблюдаю раздвоение цели. Появилась цель номер два. Идет в нашу сторону. Предполагаю — имитатор.

«Вот оно», — подумал Сокольников.

— Понял, Суханов. Спокойнее, а то у меня начинают лопаться барабанные перепонки... Утверждаю вам цель номер два. Вертолету утверждаю цель номер один.

— Цель номер два есть контакт, — уже спокойнее доложил Суханов. — Пеленг не меняется. Дистанция — двадцать кабельтовых. Заметно сокращается. Тон эха повышается.

— Понял, Суханов. Понял. Спокойнее. Все идет нормально. Цель номер два — имитатор утверждаю. По возможности, вести обе цели. Будьте внимательны, отворачиваю влево. Вахтенный офицер, лево руля.

«Гангут» слегка накренился и плавно заскользил влево, оставляя на ровной воде голубой след, окаймленный белой кружевной лентой. Установился почти полный штиль, остаточная зыбь едва просматривалась, чуть серебрясь на солнце, воздух, видимо, подсох, горизонт просматривался хорошо. В природе, говоря языком синоптиков, установилась норма.

— Удерживать, — приказал Ковалев.

— Главная цель — в помехах, —доложил Суханов. — Цель номер два — курс на корабль. Пеленг стоит. Скорость...

Там, в посту, Ветошкин растерянно спросил:

— Торпеда?

— Помолчите, мичман, — попросил Суханов прыгающим голосом, успев подумать: «И без тебя тошно».

— Понял вас, — сказал Ковалев. — Курс на корабль. Скорость...

Светящаяся точка на индикаторе, на которой спотыкался лучик, двигалась прямо к центру, которым был «Гангут», и Ветошкин торопливо подумал: «Боже ж ты мой... Ах ты боже мой...»

Сокольников стоял рядом с Ковалевым, щурясь на солнечные блики. Они прыгали по зыби, как былинки, и, отскакивая, больно били по глазам. Сокольников помалкивал. Он только думал: «А что, если...»

— Акустики, повторите доклад, — твердым, командирским голосом потребовал Ковалев. Голос у Ковалева был хорошо поставлен.

— Цель номер два, — начал докладывать Суханов, — курс постоянный. Дистанция... быстро сокращается. — Голос у Суханова неожиданно сорвался: — Товарищ командир, цель классифицировали. Торпеда! Скорость около пятидесяти узлов. — Он на мгновение отключил связь и вытер со лба кулаком холодный пот. Он чувствовал, как по спине побежал липкий ручеек. — Торпеда, товарищ командир.

Суханов повернулся к Ветошкину и увидел, как у того мучнисто побелели щеки и нос, но, видимо, они так же побелели и у самого Суханова. Он сильно потер правую щеку — Ветошкин сидел у него справа — и, стараясь улыбаться дрогнувшими губами, подумал: «Спокойнее, Суханов, спокойнее. Командир что-нибудь придумает. Он обязательно должен что-нибудь придумать». Светлая точка уже подкрадывалась к центру индикатора.

Там, наверху, вода стала особенно блестящей, глаза заслезились, Сокольников провел по ним ладонью и отвернулся. «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, — подумал он. — Все может произойти просто, как в сказке. Раз, два, три, четыре, пять — вышел зайчик погулять». Ковалев подал ему сигарету, дескать, закури, комиссар, и сам с аппетитом затянулся. Сокольников впервые увидел, что Ковалев курит.

— Цель номер один провалилась, — доложил Зазвонов. — Разрешите занять сектор номер три?

Ковалев промолчал.

— Цель номер два, — тут же послышался голос Суханова. — Идет прямо на нас. Дистанция...

— Ясно, Суханов, ясно, — сказал Ковалев. — РБУ, принять целеуказание... Доложить! Пост связи! Старпом! Приготовить радиограмму на передачу! — Он командовал весело, даже словно бы с отчаяньем, как бы говоря: помирать — так с музыкой.

— Есть! — лихо сказал старпом.

— Ходовой, БИП. Подтверждаю: цель номер два — торпеда. Идет в кильватерный след.

Ракетно-бомбовая установка — РБУ — приняла вертикальное положение, грохоча, провернулась по горизонту и, покачавшись, замерла. Ковалев понял, что наступил тот трагически-торжественный момент, в который решалась не только его судьба, но и судьба «Гангута», а вместе с этим и многое другое, о чем ему уже не оставалось времени подумать. Только он один мог принять решение, и только одно решение могло быть правильным.

— Вертолету оставаться в своем секторе, — сказал он в радиотелефон и тотчас поднес к губам микрофон «Каштана». — Большую серию РБУ — Товсь! — Он немного помедлил и усталым голосом сказал: — Пост связи, передайте сигнал номер десять. — Он помедлил только самую малость — ему словно бы не хватило воздуха, чтобы произнести последнее слово, именуемое командой, которую ракетчикам надлежало исполнить неукоснительно, а там, как говорится, что уж бог даст, — и в эту малость он успел еще и подумать: «Так что же там — имитатор, торпеда или сама? О, господи...»

Море едва колыхалось, поблескивая округло-глянцевитыми волнами, они катились неслышно, и ветер совсем убился, и много было солнца, которое, казалось, поднимало небо еще выше.

Неожиданно прокричал Суханов:

— Товарищ командир! (Ковалев недовольно поморщился: он не терпел эту лейтенантскую поспешность.) Цель номер два — эхо-сигнал исчез. Цель номер два — контакта нет.

Ковалев поднес микрофон к самым губам и услышал свой голос словно бы со стороны:

— Суханов, повторите доклад.

— Цель номер два — эхо-сигнала нет...

Ковалев взял трубку радиотелефона.

— Вертолет, доложите обстановку.

Глуховатый голос Зазвонова послышался тотчас же:

— Цель номер один не прослушивается.

Ковалев невольно провел запястьем по лбу — он был холодным и липким, — так же невольно глянул на Сокольникова, тот казался спокойным, только коричневатые щеки стали слегка матовыми.

— Добро... РБУ в исходное положение. Вертолету — на борт.

— Разрешите...

— Не разрешаю, — перебил его Ковалев. — Акустикам доложить обстановку.

— Торпеда не прослушивается, — зачастил в динамике голос Суханова. — Эха нет. Цель номер один — эха нет.

— Хорошо, Суханов. Очень хорошо. Слушайте меня внимательно. Кровь из носу, но контакт с лодкой еще раз должен быть. Вы хорошо меня поняли, Суханов?

— Так точно, товарищ командир.

Сокольников дождался, когда отключилась связь, и недоуменно заметил Ковалеву:

— Но ведь это же безумие — вступать еще раз в контакт.

— Безумие не это, комиссар, — возразил Ковалев. — А то безумие, что люди сейчас могут размагнититься...

— Тебе виднее, — кротко заметил Сокольников.

«Это уж точно», — машинально подумал Ковалев и сказал веселеющим голосом: — Штурман, рассчитайте курс на вертолет. — Он снова обратился к Сокольникову: — Подойдет водолей, заправимся. Команду помоем, постираемся. Сами попаримся.

— Курс на вертолет, товарищ командир...

— Вахтенный офицер, ложитесь на курс... Самый полный вперед! — Ковалев посмотрел по сторонам, сказал в раздумье: — Что-то командующий на связь не выходит. Радиограмму мы передали вовремя.

— Только честно, командир, — сказал Сокольников, — мандражировал?

— Помнишь нашего профессора Владимирского? Из тех самых Владимирских?

— Владимирского забыть трудно.

— Так этот Владимирский говорил: богатство офицера — его честь, совесть, мужество, достоинство, знания, верность присяге и долгу. В ту минуту, когда мне доложили, что вступили в контакт вертолетчики, а потом об этом же доложил и Суханов, я понял, что я безумно устал и могу наконец свалить ношу. Так чего же мне было мандражировать?

На низких тонах зазуммерил телефон — на связь выходил командующий.

— Ковалев, доложите обстановку. — Голос командующего раздался так чисто, как будто сам командующий находился в соседнем помещении, и был его голос и сдержан, и суховат.

— Произошло раздвоение цели. Предположительно: учебная торпеда с ограниченным ресурсом. Возможен вариант — имитатор. Пытаюсь восстановить контакт с целью номер один.

— Добро. Докладывать постоянно. Оставайтесь в заданном районе до прихода «Полтавы» с «Азовом». Задание прежнее.

Ковалев положил трубку, долго молчал, потом сказал раздраженно:

— Хоть бы поблагодарил. Ведь я с лодками не каждый день вступаю в контакт.

— Возможно, там уточняют данные по другим источникам, — предположил Сокольников.

— Источников, конечно, много, — согласился Ковалев. — А вот уничтожить лодку могли мы одни.


3

Ковалев лучше других понимал, что значили слова командующего «оставаться в заданном районе до подхода «Полтавы» с «Азовом». Из формулы «оставаться и ждать» вовсе не следовало «дождитесь и возвращайтесь», а могло последовать «дождаться и войти в состав ОБК — отряда боевых кораблей», и это было вполне реально, потому что «Полтава» с «Азовом» выходили в океан впервые, а «Гангут» уже приобрел навыки одиночного плавания в том же океане. Что там думало начальство и что оно могло еще подумать, оставалось известно только господу богу да самому начальству, которое еще никогда не спешило предавать свои планы гласности.

— В новогоднюю ночь, — сказал Ковалев вскоре по корабельной трансляции, — я пожелал вам мужества, терпения, выдержки. Все это вы проявили в лучшем виде и были по достоинству вознаграждены. Я благодарю вас. Но наша служба на этом никоим образом не заканчивается, и думать о доме еще преждевременно, поэтому я снова хочу пожелать вам мужества, терпения и выдержки.

«Король умер, — подумал у себя в посту Суханов, — да здравствует король! Лодки приходят и уходят, а «Гангут» остается».

Ветошкин минуту назад спустился на смену, выслушал командира, пожевал для порядка губами, потом сказал печальным голосом:

— Возвращаться весной даже лучше, чем зимой.

— А летом? — спросил его Рогов.

— Летом и совсем хорошо. Ушли из лета, служили в лете и вернулись в лето. Ешь — потей, работай...

— Мерзни, — подсказал ему Силаков.

— Экий ты, братец, кругленький, — укоризненно заметил Ветошкин. — Не мерзни, а мокни. Понимать надо.

Суханов не перебивал их, терпеливо ждал, когда сами замолчат, и они поняли, что он ждет, один за другим вышли из беседы. Ветошкин на правах старшего сказал напоследок:

— Когда возвернемся, тогда и возвернемся. Дом не коза, в лес не убежит. — Сказано было не ахти как, но моряки дружно посмеялись, как бы тем самым поддержав своего старшину команды, дескать, давай, мичман, шпарь, мичман, нам еще долго ходить по морям-окиянам. — Разрешите, товарищ лейтенант, заступить на вахту?

— Заступайте, мичман. Горизонт чист. Обстановка прежняя. Приказ прежний: кровь из носу, но контакт должен быть. Нашей смене не повезло. Может, вашей повезет. Это, мичман, ведь всегда так: кому-то везет, кому-то не везет.

Суханов решил наконец воспользоваться приглашением Зазвонова, прошел в верхний коридор, в котором находились каюты старших офицеров — сюда он приходил не часто и в основном не по доброй воле, — нашел каюту командира БЧ-6. Тот еще не ложился спать, сидел за столом, писал. Заслышав стук в дверь, повернулся вместе с тяжелым стулом — силен был мужик — и заулыбался:

— А, слухач...

— Стаканчика чайку не найдется? — конфузясь, попросил Суханов.

— Ну почему же не найдется?.. Сейчас мы соорудим и чаек, и кофеек. И медок есть на этот случай, и конфетки найдутся.

Суханов присел на краешек дивана.

— Хорошо живете, — все еще стесняясь, сказал он, так и не решив, какого лучше тона придерживаться в разговоре с Зазвоновым: с одной стороны — командир боевой части, с другой — рубаха-парень.

— Нам, слухач, жить плохо нельзя. Мы в небушко летаем, кое с кем там на «ты» разговариваем, поэтому нам и паечек особый полагается. — Зазвонов достал термос с кипятком, спросил: — Чай, кофе?

— Если позволите, не откажусь от кофе.

— И не отказывайся, слухач. У меня бразильский растворимый. Парочку ложек бросишь, потом ночь не спишь.

— А я одну положу и засну, — сказал Суханов.

— Хитрый ты, слухач. — Зазвонов и Суханову и себе сделал кофе, и в каюте запахло горьковато и словно бы пряно. Он достал коробку конфет, опять улыбнулся. — Да ведь и я хитрый, понимаю, что не кофеи пришел ты ко мне гонять, а разговаривать какие-то разговоры. Ох, грешный я, ужасно люблю эти самые разговоры. Вот давай и поговорим, благо на нашем корвете наступило всеобщее благоденствие.

Суханов побренчал в стакане ложечкой, прицелился глазом в коричневую рыбку, которая была самой большой в коробке, но шоколадку взял самую маленькую — корабельная этика беспощадно осуждала жадность.

— Только честно, — наконец сказал он, — как вы полагаете, мы в контакт с лодкой вступили случайно или...

— Я в офицерском собрании — а нас двое, значит, мы уже собрание — иного разговора не приемлю. Честность и честь — слова одного корня, — сердито сказал Зазвонов, и Суханов удивился: лицо у Зазвонова резко стало жестким. — Нет, слухач, случайности в нашем деле не было. Случайность — это когда случай, а наш командир выстроил целую систему. Система, слухач, это уже закономерность. Мы могли вступить в контакт днем раньше, днем позже, но не вступить практически уже не могли. Я достаточно полно ответил на ваш вопрос? — спросил Зазвонов, высветив на щеках ямочки, которых прежде Суханов не замечал.

— Вполне. Но тогда уместно будет еще спросить: закономерность допускает элемент риска или всякий риск — это все-таки случайность?

Зазвонов тоже позвякал ложечкой и одним глотком отпил полстакана, хотя кофе был крепкий.

— Риск и случайность — это вопиющая безграмотность. В детстве мы выражались более точно — попал пальцем в небо. Риск и закономерность — это продолжение системы, а по сути дела, все та же закономерность.

— А как вы полагаете — наш командир сильно рисковал?

— О, — сказал Зазвонов, — еще как! Он рисковал, выжидая, и выжидал, рискуя. Риск ведь проявляется по-разному. Со стороны иногда может показаться, что человек, медля, как бы боится чего-то, а ведь он не медлит. Он выжидает и, значит, рискует. В охоте — а мы с тобой, слухач, охотники — выстраивают цепочку — это целое искусство, а уж выстроив цепочку, необходимо выбрать момент. Этот момент и есть риск. Выжидание — риск пассивный, выбрал момент — риск активный. Ведь и мы работали то в пассивном режиме, то в активном.

— Спасибо. Я тоже примерно так думал, только у меня не было ваших слов.

— Ничего, слухач, — сказал Зазвонов, — доживешь до моих звездочек и тоже научишься говорить такие слова.

Они допили кофе, взглянули друг на друга и заулыбались.

— Слухач, а ты ко мне пришел не случайно? Не командирский ли кителек на себя примеряешь?

Суханов засмущался и, злясь на себя, что засмущался, будто застигнутый на нехорошем, почувствовал, как загорелись мочки ушей.

— Вы наговорите, — сказал он, совсем сбитый с толку. — В моем ли лейтенантском положении примерять командирский китель?

— Командирскую одежонку в лейтенантском положении, если хочешь знать, только и примерять. Не примеришь лейтенантом, потом будет поздно. Еще кофе?

— Благодарю. А то на самом деле не уснуть. А мне раненько на вахту. Командир приказал: «Кровь из носу...»

— Кровь из носу — это еще не приказ. Приказ — это когда одно слово: приказываю. Да и лодки сейчас в этом районе нет. Если наша лодка вступает в контакт с супостатом, ее тут же отзывают домой. Думаю, что и супостаты поступают подобным же образом. Вступил в контакт — считай, погиб. Так что же кофе?

— И все-таки благодарствую.

— Не неволю, — сказал Зазвонов.

От Зазвонова Суханов прошел на ют покурить перед сном. Возле лагуна, как всегда, толпилось пять-шесть моряков, быстро затягивались, и красные огоньки их сигарет вспыхивали, словно бы беззвучно постреливали в темноту. Суханов стал в сторонке, чтобы не привлекать к себе внимания, и, медленно покуривая, начал смотреть на голубой след за кормой, который горел немощными, тусклыми огнями. Так светятся по ночам старые, полусгнившие пни, в которых любят селиться светлячки. Он долго отыскивал Полярную звезду и наконец нашел ее на самой черте горизонта. Сперва даже не поверилось, что это была Полярная звезда, а не какая-то другая, оглядел еще раз небо: над головой роились и мерцали чужие созвездия, знакомые только по атласу. Внезапно он почувствовал такую тоску, что захотелось завыть во весь голос. Возле лагуна говорили моряки:

— Такую заделали козью морду...

— А у нас в России сейчас снегу... И метели вьют, и морозы.

— В Россию мы только к весне попадем.

— Будет брехать-то!..

— Сам соври так.

— Тогда опять козью морду заделаем.

— Скоро танкер подойдет. Письма доставят. Помоемся как следует.

— Раз танкер придет, о базе забудь.

— А чего в базе интересного? В городе пусто. Приезжие все разъехались, а которые местные, те все уже при деле.

— Ладно, заделаем козью морду.

«На юте всегда все знали, — подумал Суханов. — На юте всегда все знают. На юте всегда все будут знать. Тут свой телеграф. Ну и правильно... Ну и пусть».

В каюте он долго сидел за столом, перебирал бумаги, читал письма от сестер, впервые в этом плавании радуясь их милым забавам, достал полынь, хотел выбросить ее, но пожалел и положил в нижний ящик — туда он почти не лазил, потом начал с интересом рассматривать свою фотографию на переборке: адмирал там вручал ему кортик и лейтенантские погоны. Суханов сорвал липучку, которой за углы была прилеплена фотография, сунул ее в ящик вслед за полынью. «Своей рукой, — пробормотал он, — убрал я со стола».

После кофе он долго не мог уснуть, пытался думать, вспоминал Наташу Павловну, себя рядом с нею, — но и мыслей не было, и вспомнить больше ничего не мог, с тем и заснул, но скоро пробудился, но не только мыслей не было, но и сны больше не приходили.

А на рассвете, когда он уже начал забываться, командиру доложили:

— Цель номер один. Пеленг... Дистанция... Цель номер два...

— Хорошо, — сказал в микрофон Ковалев, — попытайтесь классифицировать.

— Предположительно эсминец типа «Стимпсон» и фрегат типа «Нокс».

«Танкер установит с нами связь утром, «Полтава» с «Азовом» — к вечеру, — подумал Ковалев. — Это уже будет интересно».

Он взял бинокль, вышел на открытое крыло, долго пытался высмотреть на горизонте ходовые огни супостатов, уже и бинокль опустил, дав глазам роздых, и наконец увидел над самой водой две тусклые звездочки: корабли явно шли на сближение. «Куда они идут? — задал себе теперь уже, по сути дела, старый как мир вопрос Ковалев. — Нам ли спешат перерезать курс или свой по нас выравнивают? А может, они уже получили сообщение, что «Полтава» и «Азов» вышли в океан? И кому теперь прикажете ответить на эти вопросы? Флагману? — Командир ОБК держал флаг на «Полтаве». — Или прикажут отвечать мне? — Он потер руки. — Прекрасно... — Он опять потер руки так, что ладони даже скрипнули. — Семь вопросов, один ответ».

Утром, как и предполагалось, на связь вышел танкер-заправщик, и Ковалев приказал тому следовать в точку и стать там на якорь, а сам направился встречать корабли. Супостаты тут же легли на параллельный курс, выдерживая дистанцию примерно пятнадцать кабельтовых, и в визир можно было рассмотреть даже лица. Там тоже на юте курили моряки, и кок-негр нес из камбуза к мусорному рукаву обрез с помоями. Фрегат волочил за кормой на тросе акустическую станцию, видимо, там опять предполагали, что «Гангут» работал в паре с лодкой. Минул месяц, как «Эйзенхуаэр» увел свои корабли к берегам Ливии, а ничего не изменилось, только Москва сквозь грозовые разряды, магнитные бури и всполохи и прочие радиопомехи сообщила, что в Теневе после выступления советского делегата противная сторона предложила сделать месячный перерыв «для консультаций со своим правительством». Возможно, сведения, добытые «Гангутом», были тому причиной. «Возможно, — подумал Ковалев, впрочем не очень-то обольщаясь на сей счет. — Возможно, возможно... Невозможного просто не существует».

А вечером вышла на связь и «Полтава». Ковалев коротко доложил командиру ОБК обстановку, сказав, что справа от него по борту следуют «Стимпсон» с «Ноксом», а свой танкер он направил в точку, вполне пригодную для якорной стоянки.

— Добро, — сказал флагман. — Я — первый, вы — третий, второй, стало быть, «Азов».

— Вас понял, — сказал Ковалев. — Прием.

Его немного задело за живое, что вторым стал «Азов», командир ОБК мог бы уважить «Гангут» и отдать ему двойку, если не захотел держать на нем свой флаг, по крайней мере, «Гангут» уже обрел навыки одиночного плавания, но все это, если хорошенько разобраться, были те самые житейские мелочи, на которых не стоило заострять внимание.

Впрочем, там, на якорной стоянке, все могло перемениться, и Ковалев вызвал на мостик Бруснецова.

— Вот что, милейший, — сказал он ему. — Флагман ничего мне не сообщил, и это всего лишь моя догадка, но не исключено, что он пожелает поднять свой флаг на «Гангуте». Отопри флагманские каюты и заставь там все вылизать языком. Постельное бельишко прикажи хорошо прогладить, оно, наверное, стало влажным. Приход в точку назначен на двенадцать ноль-ноль. Поэтому завтра с утра объяви большую приборку. — Бруснецов удивленно поглядел на него, и Ковалев правильно истолковал его взгляд. — Ничего, ничего, поступит пресная вода, мы постираемся и еще раз приберемся. Лишняя приборка никогда не вредила кораблю. А начинать знакомство с флагманом со втыка мне очень бы не хотелось. Полагаю, что и ты такого же мнения?

Бруснецов спустился к себе, вызвав по пути Козлюка, и велел ему раздать по командам мыло, соду, стиральные порошки и ветошь.

— Если все подсчитать, — начал было Козлюк загибать пальцы.

— Не скупердяйничай, боцман.

Всю ночь и все следующее утро «Гангут» драился. Ковалев догадывался, что старпом маленько отступил от его распоряжения, начав приборку раньше, но ведь старпом хотел, чтобы все выглядело надлежащим образом, а океанская солица уже местами съела краску до металла, а местами... В конце концов, еще ни один старпом не желал худа своему кораблю.

«Гангут» вышел на рандеву около девяти часов, и флагман сперва по радиотелефону, а потом и флагами приказал «Гангуту» занять свое место в ордере — третьим в кильватерном строю. И опять такое небрежение к «Гангуту» несколько покоробило Ковалева, и он понял, что надвигаются неприятности, но пока было не ясно — большие или малые. В таких случаях, как принято говорить, следовало застегнуться на все пуговицы.

Танкер поджидал ОБК в точке, и флагман распорядился первыми стать на заправку «Полтаве» и «Азову», а «Гангуту» лечь в дрейф, но находиться в готовности. Тут же неподалеку отдали якоря и «Стимпсон» с «Ноксом».

— Чего это они стали первыми заправляться? — удивился Сокольников. — Мы и так уже на пределе.

— Мы тут все-таки хозяева, и этикет гласит, чтобы первыми за стол не садились.

— Да нет, командир, хозяин тут теперь флагман, а флагман, если я хоть немного разбираюсь в сигналах, держит свой флаг на «Полтаве».

— Не будем мелочиться, комиссар. Воды и топлива на всех хватит.

Сокольников видел, что Ковалев бодрился, а у самого, должно быть, на душе скребли кошки.

— Ладно, командир, — сказал Сокольников, тоже стараясь казаться веселым, — на том свете с угольками разберемся.

Ближе к вечеру у танкера освободился правый борт, возле которого стоял «Азов», и «Гангуту» велели швартоваться. Тотчас же открыли магистрали пресной воды, и Бруснецов уже хотел было разрешить команде стирать белье, но Ковалев поостерег его:

— Погоди. Может, флагман пожалует на борт.

Но не флагман пожаловал на борт «Гангута», а Ковалева пригласили к флагману «на ужин», как сказал рассыльный с «Полтавы», и «на ковер», добавил от себя Ковалев. «Полтава» стояла у левого борта, поэтому Ковалев сперва перешел на танкер, где его встретил капитан.

— Командир, наша сауна к вашим услугам, — радушно сказал он. — Мы уже наслышаны о вашем успехе. Так что примите поздравления. А сауна — это наш приз вам. Попариться с устатку — это хорошо.

— Спасибо, капитан, но думаю, что сауна не понадобится. Флагман и без сауны устроит парку.

— Да за что же? — искренне удивился капитан.

— Ах, капитан, — сказал Ковалев.

В каюте флагмана уже сидели командиры «Полтавы» и «Азова». Ковалев хорошо знал всех, хотя «Полтава» с «Азовом» были из другой бригады.

— Товарищ контр-адмирал, — громко — громче, чем ему хотелось бы, — сказал Ковалев, и флагман погасил улыбку (в ожидании Ковалева командир «Полтавы» рассказывал анекдот), невольно поднялся. За ним поднялись и остальные. — Командир «Гангута» капитан второго ранга Ковалев по вашему приказанию (Ковалев немного замялся, не зная, произносить ли ему слова «на ужин» или не произносить, и все-таки счел за благо опустить их.) прибыл.

— Вот что значит одиночное плавание — загорелый, бодрый, подтянутый, — сказал флагман, усаживая Ковалева рядом с собой у торца стола. — С донесением твоим мы знакомы. Кажется, оно возымело свое действие в Женеве. Велено тебя благодарить, что я охотно и выполняю. Но конфиденциально — здесь все свои — должен сказать, что одно время командующий был недоволен твоей медлительностью. Не мог бы ты по-товарищески объяснить нам свои действия?

Ковалев понял, в чем была зарыта собака, и у него отлегло от сердца.

— За бортом сейчас, — он кивнул в сторону левого борта, — два супостата. Но они шумят так, как будто их десять. А меня все время сопровождали пять вымпелов, и среди них был авианосец. А милая бабушка еще надвое сказала: то ли лодка была здесь, то ли ее здесь не было. Словом, что было медлительностью там, то здесь являлось выдержкой.

«Вот все это, голубчик, ты и расскажешь командующему, — подумал флагман. — Может, он тебе и поверит», — а сам тем временем сказал:

— Пока мне этого достаточно. Подробности доложишь после ужина за чашкой кофе. Не удивляйся — мы привыкли жить одной семьей. А пока прими целеуказание: завтра на десять назначаю смотр «Гангута», а в пятнадцать я дам тебе «добро» выбирать якоря и помашу ручкой. Тебе приказано возвращаться в базу.

— Есть возвращаться в базу, — холодно сказал Ковалев.

До этого ему казалось, что его опыт сейчас более всего нужен здесь, а не в базе, но он привык не подвергать сомнению разумность приказов, поэтому как только произнес магическое «есть», то сразу вспомнил, чтоэкипаж уже несколько месяцев не видел берега, главные механизмы нуждаются в более тщательной ревизии, словом, сразу открылось столько дел, что оставаться «Гангуту» и далее в океане было уже никак нельзя.

— Есть, — повторил он с некоторой расстановкой, но уже с большим удовольствием для себя.

— Ну что ж, командир, — сказал флагман, обращаясь к командиру «Полтавы», — с делами мы покончили, теперь не грех и перекусить...

— Прошу к столу, — пригласил командир «Полтавы».

На корабле могло находиться десяток флагманов всех рангов и званий, но хозяином стола неизменно оставался бы командир. Так предписывала незыблемая корабельная этика.


4

Назавтра на «Гангуте» в десять часов сыграли большой сбор, и к парадному трапу — корабли на рассвете расшвартовались и стали на якоря — подвалил флагманский катер с «Полтавы». Флагман легко взбежал на трап, принял рапорт от Ковалева и медленно пошел сперва вдоль правого борта, потом вдоль левого. Моряки были ухоженные — это ему сразу бросилось в глаза, — загорелые, смотрели бодро и немного, как ему показалось, нахально. «Загорелые — это понятно, — подумал флагман. — Бодры — тоже понятно, домой возвращаются. А вот ухожены... В эту ноченьку небось старпом водицы не пожалел. Ну понятно... Чего ж ему чужую водицу жалеть. Оттого и нахальны». Танкер, приданный раньше «Гангуту», теперь принадлежал ОБК, и «Гангут» вроде бы принимал не свое положенное, а одалживался у «Полтавы» с «Азовом».

— Вид у моряков хороший, — сказал флагман. — Я доволен.

«А почему бы и не быть довольным? — подумал Ковалев. — Контакт с лодкой обеспечили, точку для якорной стоянки присмотрели хорошую. Все чин чином».

— Признавайся, старпом, — сказал флагман Бруснецову, когда строй распустили, — много ночью водицы перерасходовал?

— В плепорции, товарищ контр-адмирал, — весело сказал Бруснецов.

— Знаем мы эту старпомовскую плепорцию, — сварливо пробурчал флагман. — Если она своя плепорция, то она и плепорция, а как из чужой цистерны, то она совсем другая.

— Последние десять дней, товарищ флагман, мы жили на мизере.

— А это еще неизвестно, у кого какой мизер.

Бруснецов снова было раскрыл рот, но Ковалев успел наступить ему на ногу, как бы говоря, что не спорь-де с начальством...

— Так точно, товарищ контр-адмирал, — сказал Бруснецов.

— Давно бы так, старпом. Будешь покладистым, далеко пойдешь. — Флагман повернулся к Ковалеву: — Обедать не останусь. Пойду на «Полтаву». В пятнадцать запрашивай «добро» и ложись на курс.

В пятнадцать часов опять сыграли большой сбор. Получив «добро» флагмана, «Гангут» снялся с якоря, обогнул рейд, и, когда стал приближаться к «Полтаве», Ковалев скомандовал «Смирно!», и горнист сыграл захождение, офицеры с мичманами взяли под козырек. Проводить «Гангут» на мостик «Полтавы» поднялся флагман, чины его штаба, командир «Полтавы», экипажи «Полтавы» и «Азова» тоже были построены по большому сбору.

— Домой идем, а... грустновато, — сказал Сокольников.

— Не говори, — отозвался Ковалев и позвонил на ют. — Боцман, как корма?

— Прошли «Полтаву», — доложил Козлюк.

Бруснецов взял у командира микрофон и скомандовал:

— Разойдись! — И обратился к командиру: — Разрешите продолжить уборку помещений, стирку, починку и глажку белья?

— Продолжайте, — разрешил Ковалев. — И готовьте рабочее платье. Через сутки начнет холодать.

Холодать начало уже ночью, и утром вахтенный офицер объявил:

— Команде переодеться в рабочее платье. Форма одежды — рабочее платье, берет.

Вплоть до самого Гибралтара «Гангут» сопровождал фрегат «Нокс». Ходок он оказался неважнецкий, но погода стояла умеренная, и он вполне успевал за «Гангутом», который экономил топливо — заправки больше не предвиделось, — шел средним ходом. Как только появился базовый разведчик «Орион» и дважды облетел «Гангут», фрегат тотчас же начал отставать, а скоро лег на обратный курс и пропал в сизовато-сиреневой дымке.

Ветер стал крепчать, пошли тучи, опускаясь все ниже и ниже, пока не распустили серые космы. Дождь то начинался, то снова прекращался, и на палубе стало сыро, холодно и неуютно.

«Гангут» выбрался на оживленную дорогу. Суда шли так часто, что пришлось на флаге — суда приветствовали друг друга, приспуская флаги, — держать вахтенного сигнальщика. В основном суда были торговые или пассажирские, но иногда встречались и военные корабли, большинство из которых несло на гафеле звездно-полосатый флаг. Никто уже не поднимался на палубу встречать корабли, к ним присмотрелись, как к машинам на оживленном шоссе: ну мало ли кто идет, ну мало ли куда идут, ну кому какое дело, что кто-то куда-то идет. Моря во все века не только разъединяли людей, они еще и объединяли их.

Тоска, которая не ощущалась в океане, стала подкрадываться не к кому-то в отдельности, а словно бы сразу ко всем, и на юте, в кубриках и в каютах начали подсчитывать: осталось пять суток, осталось трое, и наконец, только сутки, которые таяли на глазах, не тронув пока что ночь и утро.

Суханов опять постучался в каюту к Зазвонову.

— А, — сказал тот, — слухач... Примерил кителишко?

— Примерил, — признался Суханов, — великоват оказался.

— Ничего, слухач. Подрастешь, жирку наберешь, в кости раздашься, кое-где ушьешь, оно и придется впору. Садись к столу, будем кофеи гонять.

— А чайку нельзя?

— Можно и чаю, слухач. У нас все можно. Завтра вот придем на рейд, я свой чемоданишко заброшу в машину, и поминай как звали. С кем чаи-то останешься гонять, слухач?

— А что вам делать на берегу? Ангар на «Гангуте» хороший, каюта приличная.

— Об ангаре пусть механик думает. А у меня, слухач, на берегу жена с дочкой. Они, слухач, в ласке нуждаются. Я, слухач, никому не доверяю ласкать своих женщин.

Они выпили по стакану чая, Зазвонов заварил по второму.

— Мы с тобой, слухач, хорошо попахали. Пусть те, которые сменили нас, так же попашут. Нам теперь можно маленько и отдохнуть. Ты вот в гости ко мне приезжай. Я тебя со своей свояченицей познакомлю. Деваха — кровь с молоком. Щенят будет тебе каждый год таскать. Только успевай поворачивайся.

— Многонько получается, — подсчитав, неуверенно промолвил Суханов.

— Попросишь хорошенько, она маленькую передышечку сделает, чтоб оглядеться.

Суханов невесело посмеялся.

— У самого одна дочка, а мне куда ж столько...

— Я же сказал: попросишь хорошенько...

«Может, и у меня уже дочка есть», — стыдливо подумал Суханов.

От Зазвонова Суханов прямой дорожкой прошел на ют. Светила луна, маленькая и холодная, но это все-таки была уже своя луна. Звезды рассыпались пылью по всему небу, заметно подрагивали, и было морозно. Над водою вздымался редкий белый пар. Моряки выскакивали по привычке без бушлатов, торопливо затягивались и раз, и другой и только что не кубарем скатывались по трапу в низы.

Суханов тоже спустился к своим. В кубрике никто не спал: моряки перебирали вещи в рундуках, драили бляхи и пуговицы на шинелях, штопали белье и носки. В стороне на видном месте висела отглаженная и вычищенная шинель, сверкая уже надраенными пуговицами. Суханов присел на краешек банки, чтобы не мешать морякам заниматься делами, спросил:

— Соскучились?

— Если по совести говорить, то не очень, — сказал Рогов. — Домой всегда успеем, а вот придется ли еще в океан выйти, это очень жирный вопрос.

— Отслужите, нанимайтесь в торговые моряки — там всегда в океане будете.

— После службы, товарищ лейтенант, мы с батькой нацелились в деревню переезжать.

— Что так?

— А батька говорит, что в его деревне некому стало за землей ухаживать. А мы с батькой так и уговорились: у нас еще два зятя есть, всего, стало быть, четверо мужиков, да женщин столько же, — возьмем ферму в подряд и станем фермерами. Поставим в один ряд четыре дома и заживем, как короли. А вы будете к нам в гости приезжать, молоко станете парное пить. Когда и косой вместе с нами помашете.

— Да-да, — сказал Суханов, — короли — это хорошо. И молоко парное — тоже. А вот чья это шинелька у вас висит? Будто на парад собралась...

— А это мы Ловцову привели в порядок. Небось он в бушлатике продрог уже, — сказал Рогов. — В эту ночку небось тоже не спит. А мы ему подарочек...

— Да-да, — сказал Суханов, — подарочек — это хорошо. — И подумал, что ему тоже следовало бы привести свой гардероб в приличный вид.

Не успел он закрыть за собою дверь в каюту, как в нее тотчас же постучали. Он молча распахнул ее: в коридоре стоял Силаков и плутовато озирался по сторонам.

— Ты чего? — насторожился Суханов.

— А я ничего, — сказал Силаков. — Рогов прислал, чтобы шинель у вас забрать, китель, брюки, тужурку. Ну там еще чего. Сейчас наша очередь в гладилке подходит. Так мы и ваше шмутье вместе с нашим почистим и погладим.

— Я уж сам как-нибудь, — забормотал Суханов, смущаясь.

— Не надо как-нибудь, — сказал Силаков. — Мы все это сделаем в лучшем виде.

Суханов еще поотнекивался, но Силаков уже потянулся к шкафу, и Суханов сам распахнул его.

— Ну, уважили, братцы, — говорил он растроганно, — вот уважили так уважили.

Силаков сложил в охапку и шинель с плащом, и одни брюки, и другие, и китель с тужуркой, потом пришел за бельем, и так хорошо стало Суханову, как давно он себя уже не чувствовал, даже в уголках глаз защипало, он отвернулся к задраенному иллюминатору и все бормотал: «Вот уважили, братцы. Уважили так уважили...» Он полез в стол в надежде найти там что-нибудь, чем можно было бы отблагодарить моряков, но ничего такого там не нашлось по той простой причине, что стыдился держать у себя конфеты или даже печенье, оставляя все в кают-компании.

Суханов снова отправился к Зазвонову. Тот уже полеживал и читал книгу.

— Вот, — сказал ему Суханов, — и стыдно, а делать нечего. Вы уж извините меня, только не найдется ли у вас взаймы коробки конфет или чего-нибудь в этом роде?

— Обижаешь, слухач. Какие могут быть займы среди своих? — Зазвонов спрыгнул на палубу, раскрыл чемодан и достал банку сгущенки и две шоколадки. — Бери, слухач. Только позволь задать нескромный вопрос: у нас на посудине что — дамы завелись?

— Понимаете, командир, — посмеиваясь, сказал Суханов. — Пришли сейчас ко мне моряки и забрали шмутье почистить и погладить. А у меня с самого выхода отношения с ними неважнецки складывались, и вдруг такой пассаж... Я от умиления чуть белугой не заревел.

— Верю, — сказал Зазвонов. — Моряки что дети: если признают, то и признают, а если не признают, то и... — Он достал еще плитку шоколада. — Угощай свою гвардию.

Суханов хотел попросить Ветошкина передать в кубрик сгущенку с шоколадками, но вовремя сообразил, что моряки могли это счесть за подачку и, не приняв ее, обидеться, и опять отправился в кубрик.

— Моряки! — громко сказал он, едва переступив комингс. — У меня кое-чего собралось, так не могли бы вы между делом чаек соорудить?

А время к тому часу уже перевалило за полночь.

— Силаков, — сказал Рогов, — расстарайся.

Силаков тут же отложил шинель в сторону, не дочистив на ней пуговицы, и минут через десять вернулся с большим чайником, уже заваренным, с буханкой свежего пшеничного хлеба — успел по пути завернуть в пекарню — и бруском сливочного масла граммов на шестьсот.

— Весь «Гангут» чаевничает, — весело сообщил Силаков.

— Вообще-то, товарищ лейтенант, Силаков у нас по части стащить-сменять незаменимый человек. Правда, Силаков? Не возникай, все видят, что правда, — сказал Рогов, разламывая шоколадки на дольки. — Это хорошо, товарищ лейтенант, что у вас шоколадки нашлись. Это очень даже пользительно. Силаков, ну чего уставился? Открывай сгущенку, не скупердяйничай. Завтра в кафе на пирсе что хочешь купим.

Суханов поглядел на запястье: часы показывали четверть второго.

— Сегодня, — уточнил он.

— Сегодня, товарищ лейтенант, это для вас, а нас выпустят на берег только завтра.

Из соседнего кубрика выглянул усатый старшина первой статьи.

— Почто гуляете, братцы? — спросил он, шевеля усами.

— Россию встречаем, — сказал ему Рогов.

— Так и я с вами встречу, — решил он, присаживаясь к столу, но, заметив Суханова, торопливо пробормотал: — Прошу прощения, товарищ лейтенант, промашечка маленькая вышла.

— Чего там — садись, — сказал Рогов, — наш лейтенант — мужик мировой.

Суханову стало неловко, что его хвалили при нем же, но в то же время и приятно — «ах, черт побери», — и он сказал грубовато, подделываясь под моряков:

— Потом разберемся, Рогов, кто мировой, кто не мировой.

За усатым старшиной появился безусый старшина второй статьи, потом кто-то еще. Суханова незаметно отодвинули в сторонку, а он и не обиделся, попивал уже пустой чаек — шоколадки и сгущенку подобрали в один момент, — пока кто-то не дал ему серый, завалящий кусок сахара.

Суханов поднялся на палубу, когда уже начали меркнуть звезды, побелела луна и от воды начал вздыматься тяжелыми пластами туман. На поручнях, на леерах и на переборках лежал мохнатый иней. Пахло свежим хлебом и тягучим настоем йода — видимо, недавно в Черном море прошел шторм. Машины работали самым малым. Дым не относило, как обычно, за корму, а словно бы прижимало к палубе. «И дым отечества, — подумал Суханов, — нам сладок и приятен». Берег еще не угадывался, даже не проблескивал над туманом маяк, но Суханову показалось, что оттуда уже начало наносить дымом и даже слышались голоса — это за кормой летели чайки, которые встречали все корабли, как бы рано они ни возвращались с моря.

На мостике раздавались голоса. Суханов сперва разобрал голос Ковалева, потом и Сокольникова с Бруснецовым, и Сокольников, позевывая, говорил:

— Меньше чем на заместителя командующего не соглашайся, командир.

— Я соглашусь и на флагмана, но боюсь, что встречать прибудет командир бригады.

Они говорили о предстоящей встрече на внешнем рейде — это Суханов понял сразу, и уши у него, как и у моряков, непроизвольно стали треугольными, — но на мостике засмеялись, и голоса скрылись в рубке.

Суханов еще не придавал значения тому, кто кого и как встретит — он не вдавался в тонкости этикета, — но командир вкупе с Сокольниковым и Бруснецовым уже на своей шкуре испытали, что значило, когда корабль, возвратившийся из дальнего плавания, встречало одно начальствующее лицо, а что другое. Если бы встречать «Гангут» прибыл, скажем, командующий, то это явилось бы высшим признанием исполненного воинского долга, а если бы прибыл его заместитель или... Словом, чем ниже было служебное положение встречающего, тем ниже оценивалась бы и сама служба «Гангута».

Ковалев делал вид, что ему безразлично, кому первому придется докладывать о возвращении «Гангута» и о выполнении им задания, старался шутить, хотя все время удерживал себя, чтобы не сорваться с места и не броситься вместе со старпомом наводить и без того уже наведенный порядок.

«Нет, черт побери, — подумал он, — легче еще раз вступить в контакт с супостатом, чем встречать свое родное начальство». В одиночном плавании, хотя командующий и не давал расслабиться, постоянно интересуясь действиями «Гангута», Ковалев все-таки оставался хозяином положения. «Томка с Севкой, наверное, уже не спят, — думал он. — Тамарочка, наверное, пироги печет, а Севка гладит свои брюки и мой штатский костюм. А хороши все-таки домашние пироги, и Севка у меня мужик что надо. Если он решил идти в нахимовское, а мне удастся поступить в академию, то нам года два-три удастся пожить всем вместе».

Встречал «Гангут» заместитель флагмана, недавно еще командовавший противолодочным крейсером «Петр Великий». Он выслушал доклад Ковалева, вместе с ним обошел строй, сказал «Вольно!», только после этого снял перчатку и поздоровался.

— Завтра в двенадцать быть на докладе у командующего, — сказал адмирал.

Ковалев уже принимал все как должное и ничему больше не удивлялся: встретил «Гангут» заместитель флагмана, значит, оценили поход серединка на половинку, но удостоиться доклада у командующего удавалось далеко не каждому командиру корабля, а это уже само по себе что-то значило. «Ах, да что теперь гадать, — подумал Ковалев. — Поезда все равно все ушли. Судьбы командиров кораблей решаются не на небесах, а в кабинетах командующих».

— Доложишь хорошо, представят... — Адмирал перехватил насмешливый взгляд Ковалева. — Ты не ерничай, не ерничай, я дело тебе советую.

— А если плохо доложу? — пошутил Ковалев, но адмирал шутку не принял, службу, как, впрочем, и жизнь, он, видимо, понимал только всерьез.

— Удостоишься благодарности в приказе.

— Вас понял, — сказал Ковалев.

Он обошел с адмиралом весь «Гангут», в салоне у него они выпили по стакану чая, потом Ковалев проводил адмирала на Минную стенку и разрешил встречавшим «Гангут» подняться на борт. На корабле сразу стало тесно от детского визга и счастливых женских возгласов, запахло зимними, в общем-то, блеклыми цветами, духами и штатской одеждой.

Ковалев провел Тамару Николаевну с Севкой к себе, вестовой принес чай с бутербродами, Ковалев достал из холодильника коробку конфет, ту самую, которую сунула ему в дорогу Тамара Николаевна.

— А с чем же ты чай пил? — удивилась она.

— Если бы я пил чай в походе с конфетами, то чем бы я сейчас вас угощал? К сожалению, лавочек у нас там не было. — Ковалев повернулся к сыну. Тот вытянулся за эти полгода, и на верхней губе у него даже появился пушок. «Ого», — подумал Ковалев и спросил: — Признайся, Всеволод, мать пироги пекла?

— Целую ночь.

— А ты мой костюм погладил?

— Серый, в полоску. Днями у нас уже тепло.

Ковалев молча поцеловал Тамаре Николаевне руки, прижался лбом к ее ладоням.

— Чай с пирогами будем пить завтра. И серый костюм в полоску тоже наденем завтра. Потому что завтра к двенадцати мне велено быть у командующего с докладом.

— Это очень серьезно? — испуганно спросила Тамара Николаевна.

— Представь себе, — торжественным голосом промолвил Ковалев, пытаясь спрятать усмешку в морщинках возле глаз, — это даже более серьезно, чем тебе кажется.

И Тамара Николаевна не поняла, шутил ли он или говорил всерьез.


5

Среди встречавших Ловцова не оказалось. Молча поздоровавшись с Блиновым, Суханов растерянно спросил:

— Ты моего старшину не видел?

Блинов пожал плечами.

— Мы расстались с ним в Москве. След его я нашел в финансово-хозяйственном управлении, где он получал отпускной билет, проездные документы и деньги. Судя по всему, он в тот же день отбыл на родину.

— Он давно уже должен был вернуться.

— Значит, вернулся. Меня самого в бригаде не было. Я до сих пор прикомандирован к госпиталю. — Он хлопнул Суханова по спине. — Говорят, вы все-таки вступили в контакт?

— Почему все-таки? Просто вступили. Но где же Ловцов?

— Вчера много кораблей ушло в море. Так, может, и он ушел. Дня через два вернутся, и он появится тут как тут.

Суханов облизнул губы и улыбнулся.

— Ах да, ты про контакт... Ни с чем не сравнимое чувство. Будто мамонта завалили. Азарт такой, что даже загривок взмок. А ты как тут? — Суханов постеснялся сразу спрашивать, ходил ли Блинов в раскоп, он только спросил: «А ты как тут?» — но спрашивал-то он не о нем, Блинове... впрочем, какое кому было дело, о ком он спрашивал, важно было, о ком он хотел услышать.

— А что я? — Блинов пожал плечами. — Напропалую резал своих сограждан во благо любимой Родины. За это самое резание предложили остаться в госпитале. Но я, видимо, плюну. Хочу еще «Гангуту» послужить верой и правдой.

— На раскоп ходил? — наконец спросил Суханов.

Блинов сказал нехотя:

— Ходил. Сватовства у меня — увы! — не получилось.

— Я не о сватовстве, — с досадой сказал Суханов. — Я вообще.

— А что вообще? Дама она прелестная во всех отношениях. Так что действуй. Может, это и судьба. — Блинов неожиданно хлопнул себя по лбу, словно бы что-то вспомнив. — Да, — сказал он, — пока вы там храбро оберегали наш покой, мы тут тоже кое-чего делали. Это я тебе уже говорил. Так вот у нас в госпитале появилась одна весьма элегантная особа.

Суханов повязал перед зеркалом галстук, надел тужурку, хотел промолчать, но — черт дернул! — не промолчал:

— Послушай, Блинов. Мы так хорошо с тобой встретились. А ты опять. Не надо мне твоих элегантных особ.

— Что так? — деланно удивился Блинов.

— Ох, Блинов...

Вчера Блинов забегал к Галочке в студию звукозаписи — просто так, бросил небрежно на стол плитку шоколада. Галочка подняла на него глаза, даже не улыбнулась своей заученной улыбкой, только спросила, настороженно следя за его взглядом:

— Тебе не надоело еще обтирать чужие углы?

У Галочки была своя комнатешка — это-то он хорошо помнил...

Блинов снисходительно и грустно улыбнулся и провел пальцем по переборке, словно бы что-то написал или вычеркнул.

Суханов повидал еще Ветошкина, у которого гостила жена с младшим сыном, перебросился с ним для порядка несколькими фразами, сказав напоследок как бы невзначай:

— Значит, как договаривались. Я вернусь и отпущу тебя на сутки.

Они ни о чем не договаривались, но Ветошкину было приятно такое обращение при жене, и он согласно закивал головой:

— Не беспокойтесь, Юрий Сергеевич. Все будет в лучшем виде.

Был будний день, но катера на Минную стенку уходили один за другим, и Суханов не стал дожидаться своего, гангутского, а сел в первый же подвернувшийся и минут через пятнадцать вышагивал к цветочному магазину, наперед зная, что ничего там не будет, но там оказались чайные розы, и он выбрал пять самых больших и, как подумалось ему, самых лучших. По крайней мере, выглядели они свежими. В кондитерской он купил коробку конфет — «что значит не сезон», — на улице передумал, вернулся и купил еще одну коробку — Марии Семеновне. Все, что он делал, ему казалось значительным, наполненным особым смыслом, что ли, и на лице его играла загадочная рассеянно-счастливая улыбка. Он тотчас поймал такси — «нет, все-таки это прекрасно, когда нет курортного сезона», — несколько помедлил, прежде чем сказать куда ехать — «сразу в раскоп? а может, сперва в школу?», — но потом спросил твердым голосом:

— В раскоп дорогу знаете?

— Кто ж ее не знает... — Шофер многозначительно помолчал. — Только там, знаете ли, может быть гололед, а у меня обувка ни к черту.

Суханов ничего не знал, но на всякий случай сказал:

— Ну конечно же... Я все понимаю...

И они тронулись. Никакого гололеда ни в городе, ни по дороге в раскоп, разумеется, не было, но уговор уже состоялся — по розам и по конфетам, а скорее всего, по коричневому загару шофер понял, что лейтенант скупиться не станет, — и он словоохотливо начал рассказывать, что... А вот что он рассказывал, Суханов не слышал. С той же счастливо-рассеянной улыбкой он смотрел по сторонам, как бы желая высунуться из окошка и закричать голым деревьям, домам, людям, одетым еще по-зимнему, рыжей дворняжке, метившей все подряд деревья:

— Смотрите — я пришел! Пришел...

Он не знал, что скажет, когда войдет в дом на раскопе, он вообще старался не думать об этом — что скажет, то и скажет — в конце же концов:

— Видите — я пришел!

Возле дома на облупившейся за зиму скамейке сидела Мария Семеновна, сложив на коленях опухшие руки, она подняла на Суханова глаза, молча кивнула в ответ на его приветствие, глянула на розы и сказала с усталой иронией в голосе:

— Вот и опять цветочки мне принес.

Суханов опешил, но постарался виду не показать и присел рядом.

— Принес, — сказал Суханов, все еще рассеянно улыбаясь. — А что же Наташа Павловна? В школе?

Мария Семеновна насупилась:

— А нету Наташи... И Катеришки нету. Никого нету... Уехали.

Суханов не поверил:

— Как уехали?

— Как всегда уезжают — поездом.

— Она что же?.. — почти запинаясь, спросил Суханов.

Мария Семеновна покачала головой:

— Нет, ничего не оставила... И ничего не говорила.

На разговор с крыльца спустился Иван Сергеевич, сердито стуча палкой — последнее время с палкой он не расставался, — подал Суханову желтую руку. Он и сам был желтый, это Суханов заметил сразу.

— Из похода?

—Так точно, — сказал Суханов, привстав.

— Там, что ли, был? — Он не сказал, где «там», но Суханов хорошо его понял, односложно ответил:

— Там.

— Как супостаты? Не сильно шалят?

— Супостаты на то и супостаты, чтобы шалить.

— По зубам-то как? — почти заговорщицки спросил Иван Сергеевич.

— У них зубы крепкие. Треснешь по ним — вылетят у самого.

Иван Сергеевич разочарованно промолвил:

— Это верно. — Он обратился к Марии Семеновне: — Что же ты, старая, гостя в дом не зовешь? Зови, чайком попотчуй. Вон он и конфеток принес.

Они поднялись на веранду, прошли в комнаты. Суханов огляделся, и ему стало грустно-грустно, обидно и одиноко: не было тут больше Наташиных безделушек, не валялись и Катеришкины куклы. Все прочее в комнате стояло на своих местах, сияя чистотой и порядком, только на рояль был натянут серый чехол из грубой холстины. Суханов положил на эту холстину розы и конфеты, снял фуражку, поискал глазами, куда бы ее повесить, и положил рядом с розами.

— Старая! — закричал Иван Сергеевич. — Волоки сюда все. Тут будем чаевничать. Человек же с боевой службы вернулся. Его и надлежит встречать в парадных комнатах. — Он принял от Суханова плащ-пальто, отнес его на вешалку, возвратясь, придвинул к столу стул, указал на него Суханову. — Садись, — сказал он властно. — Поговорим по-мужски... Что проходит, то не возвращается. Так что тут жалей — не жалей... А вот хочешь, я тебе комнату сдам? Без денег сдам, а?

— Как это можно — сдать без денег?

— А очень просто — приноси вещи и живи. А то мы тут со старухой с тоски помрем. Ты хоть знаешь, что такое тоска?

Суханов в полной мере еще не знал, что такое тоска, но уже догадывался, что от этой очаровательной дамы следует держаться подальше.

Выпив чаю, он не стал задерживаться в раскопе, хотя время было еще раннее, спустился на Минную стенку и на первом же катере вернулся на корабль, не раздеваясь, позвонил Ветошкину.

— Мичман, я на борту. Иди на берег. Вернешься через сутки к подъему флага.

— У вас ничего...

— Мичман, я выражаюсь, по-моему, довольно ясно. Вы свободны на сутки. — И, не дожидаясь, что скажет ему Ветошкин, положил трубку, потом снял плащ-пальто, тужурку и повалился на диван, заложив руки за голову. «А собственно, что случилось? — подумал он. — И что могло случиться? Ничего ровным счетом... Просто я шел в одну дверь, а неожиданно открыл другую». Но что бы он там ни думал и как бы себя ни успокаивал, на душе все равно было пусто и неуютно, потому что он знал, что ни в чем не обманулся и шел в ту самую дверь, в которую и хотел войти, а его просто туда не пустили.

Зазвонил телефон. Суханов подумал, что это Ветошкин решил уточнить, до какого дня и часа ему надлежало сойти на берег, и не спешил снять трубку, будь его воля, и совсем бы не снял ее, но на корабле не отвечать на звонки не полагалось.

— Суханов? Дежурный по кораблю. Немедленно поднимитесь к командиру.

— А что случилось? — встревожился Суханов.

— Вопросы на месте.

Суханов надел китель, пробежал по нему щеткой и быстро вышел в коридор. После того раза, когда его перед самым незабвенной памяти походом пригласили в командирский салон, когда, по сути дела, решалась его лейтенантская судьба, он больше в салоне у командира не бывал. Там было все по-прежнему, впрочем, корабельные каюты, включая и командирскую, не меняются со дня построения корабля и до того часа, когда его приказом исключают из списка флота.

— Товарищ командир...

— Отставить, Суханов. Получено сообщение из Новгорода от областного военкома. Три дня назад в заброшенном сарае неподалеку от своего села старшина первой статьи Ловцов найден мертвым.

— Как вы сказали? — Суханов почувствовал, что в глазах у него начало темнеть.

— Надо ехать, отдать последние почести. Группу возглавит Сокольников. Вы поедете, кто еще?

— Рогов, — начал машинально перечислять Суханов. — Силаков...

— Достаточно. Ступайте в строевую канцелярию, оформите документы на всех. Сокольников отбыл в город добывать билеты на самолет. Будем стараться, чтобы группа сегодня же улетела.

— Но как же так, товарищ командир...

Ковалев заговорил мягче:

— Мне уже однажды приходилось говорить вам, Юрий Сергеевич, что на нашу долю выпадают не только приятные обязанности. В любом случае, Юрий Сергеевич, нашему брату раскисать нельзя.

— Вас понял, товарищ командир.

Вечером того же дня группа прилетела в Пулковский аэропорт, где ее на «рафике» встречал майор из областного военкомата. Дорога до Новгорода оказалась не близкой — примерно двести километров, — в «рафике» было тепло, наяривал приемник, а за окнами насвистывала метель и курились по откосам сухие снега. Майор был, по всей видимости, пунктуальным человеком, поэтому в разговоре почти избегал эпитетов, чтобы начисто исключить эмоции. Для начала он спросил:

— Хорошо ли исполнял свой воинский долг Ловцов?

— Он был лучшим акустиком на корабле.

— На завтра мы занарядили отделение автоматчиков для отдания воинских почестей.

— Но как же все-таки это произошло? — спросил Суханов.

Если бы спрашивал Сокольников, то майор, видимо, не замедлил бы с ответом, но так как Суханов был младшим по отношению к нему, то майор прежде всего предупредил шофера:

— Станислав, не гони, тут могут быть заносы, — и только тогда уже начал рассказывать, стараясь чеканить каждую фразу: — Четыре дня назад охотники случайно забрели в заброшенный сарай — это в двух километрах от Коростыни — и нашли там замерзший труп. Сумка, четыре цветка, кажется розы, документы, деньги в сохранности. По авиационному билету мы установили день вылета из Москвы. Самолет в тот день прилетел с большим опозданием. Автобусы уже не ходили, таксист тоже вряд ли согласился бы его везти. От Новгорода до Коростыни насчитывается семьдесят километров, а мороз в ту ночь стоял под сорок. До Шимска его, видимо, кто-то подвез. В Шимске он ночевать не остался. Нам сказали, что полгода назад туда из Коростыни вышла замуж девушка, которую Ловцов, кажется, любил. Следов насильственной смерти не обнаружено. Не найдя состава преступления, следователь закрыл дело.

Но даже если бы следователь не закрыл дело и нашел того шофера из Медведя, обвинить его в чем-то было бы нельзя: он ехал на государственной машине, жег государственный бензин и не имел права никого никуда развозить. Если бы следователь установил, что шофер в ту ночь был пьян, самое большее наказание, какое бы понес шофер, было бы то, что его лишили водительских прав.

«Если бы, — думал Суханов. — А если бы... Ох, если бы...» Но никакие «если бы» уже не имели никакого значения, потому что похороны назначили на завтра и отделение автоматчиков было уже занаряжено.

— У нас многие воины выполняют интернациональный долг в Афганистане, — между тем говорил майор, — и, что уж таиться, мы иногда получаем гробы. Но этот случай из ряда вон выходящий.

— Нет, — возразил Сокольников, — не из какого ряда этот случай не выходит. Ловцов торопился попрощаться с матерью. Ловцов спешил к матери.

— Да, — согласился майор. — Но его мать похоронили за два дня до того, как Ловцов прилетел в Новгород.

«Ох, если бы», — охнул Суханов.

Дальнейшее прошло как бы мимо него. Он только запомнил лицо Ловцова, мучнисто-белое, почти мраморное, еще родное и уже чужое, и глаза, которые он, казалось, хотел раскрыть, и глаза деда, безумные, застывшие, и его черный рот, перекошенный в немом крике.


* * *

В час похорон из Старой Руссы в Новгород через Коростынь ехала черная «Волга». На заднем сиденье, забившись в уголок, прикорнула Наташа Павловна, брат ее сидел рядом с шофером.

— Кого-то хоронят, — сказал брат, когда машина поравнялась с кладбищем. — Видимо, моряка.

— Останови, — попросила Наташа Павловна.

— Мало тебе похорон было, — поворачиваясь к ней, сказал брат. — Да и мне надо еще на работу поспеть.

И они проехали мимо кладбища. Там протрещали очереди. Наташа Павловна быстро обернулась, но дорога уже вильнула, и кладбище с церковью заслонил Путевой дворец. «Но почему здесь моряки? — тревожно спросила она себя. — Господи, но при чем здесь моряки?» У нее не хватило решимости попросить шофера повернуть: на дороге был гололед, машина плохо слушалась руля, а Наташа Павловна и так чувствовала себя лишней, навязавшись к брату в компаньонки. Ей хотелось побывать в Старой Руссе в доме Достоевского, и они из-за нее потеряли по зимнему короткому дню много времени. Машина выскочила на Мстонскую гору — слева, метрах в трехстах от дороги, чернел сарай.

В тот же день после коротких поминальных слов военкомовский «рафик» отвез Сокольникова и Суханова с Роговым и Силаковым в Пулковский аэропорт, к вечеру следующего дня они вернулись на «Гангут», а еще через два дня Рогову по представлению Суханова присвоили звание старшины второй статьи и поставили на штат командира отделения акустиков.

То время трудно далось Суханову. Он долго не мог понять, что было с ним и как это было, только порой казалось, будто бы он перешагнул незримый порожек, за которым ему открывались новые надежды, и новые сомнения, и новые тревоги на тех житейских широтах, по которым свободно разгуливали все ветры и ветерки.

А «Гангут» в годовщину своего рождения был объявлен гвардейским кораблем. Тогда им командовал уже Бруснецов, а Ковалев с Сокольниковым учились в академиях: один — в Ленинграде, другой — в Москве. «Каждому свое», — говаривали древние.

А еще в тот год близ Земли проходила комета Галлея.


Коктебель, Средиземное море,

Новгород, Москва

1983 — 1986 гг.




Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ НАДЕЖДЫ
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ СОМНЕНИЯ
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ТРЕВОГИ
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая