Круглые коленки [Ирина Степановская] (fb2) читать онлайн

- Круглые коленки 0.98 Мб, 104с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Ирина Степановская

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Ирина Степановская Круглые коленки

Я поняла, что уже осень, только когда выбралась из машины, чтобы очутиться в аэропорту. Германия, Германия, Ленин- плац и Анатоль Франс, как поет Патрисия Каас. Дэльмань, мне не удалось с тобой как следует познакомиться, а ведь я о тебе мечтала. В небольшом зале ожидания Берлин- Шёнефельд, недалеко от стойки Аэрофлота, я сижу почти рядом с другими пассажирами, но как бы отдельно от всех, и краем глаза рассматриваю парочку, расположившуюся наискосок. На меня не смотрит никто, и я к этому уже привыкла. Это даже удобно.

Молодой человек на скамье напротив занят мобильным телефоном, а девушка в коротеньких шортиках рядом с ним поглощена созерцанием чего- то на планшете. Они тоже не смотрят друг на друга, и это тоже привычно, хотя немного и разочаровывает. Теперь с высоты моих лет мне кажется, что все сидящие рядом люди должны быть влюблены друг в друга, но конечно я понимаю, что желаемое вовсе не всегда есть действительность.

Время от времени девушка показывает что- то на экране своему спутнику, он улыбается. Наверняка, это отцифрованные фотографии, воспоминания об их путешествии. Девушка поднимает к нему голову, откидывая волосы с лица, и тогда я вижу её профиль. Отличный профиль, впрочем, носик чуть- чуть толстоват. Зато ее голые коленки выше всяких похвал. Загорелая кожа прямо- таки лоснится. А может, это и не кожа? Может, это какое- нибудь новомодное ухищрение вроде искусственного загара или колготок, которые теперь носят под шорты?

«Синичкина! Такие ноги, как у тебя, надо беречь…»

Моя память – неужели это всего лишь «цифра» в моей голове?

***

Исса Давыдовна, учительница домоводства, подошла к ученице 8 класса Вале Синичкиной почти вплотную. Коротенький подол Валькиного форменного платья задрался так высоко, что были видны не только ее кругленькая коленка, но и соблазнительно бедро, обтянутое колготами телесного цвета. Угораздило же Вальку выпятить ноги в проход и удерживать ими подшиваемые на машинке шторы, чтобы те не падали на не очень чистый пол нашего кабинета.

–Синичкина, я не верю, что классная руководительница разрешает вам носить такие короткие юбки?

Исса Давыдовна, крашеная в яркий рыжий цвет брюнетка, лет около пятидесяти, с бюстом восьмого размера и узким задом, обтянутым чёрной шерстяной юбкой, протянула костлявую руку и подробно, как врач, ощупала Валькину коленку. Валька замерла и только медленно пламенела нежным лицом.

– Да… Такие коленки, как у тебя – подарок на всю жизнь. – Исса распрямилась, чем вызвала легкое колыхание бюста под трикотажной кофточкой.

– Такие ноги надо беречь. За ними надо ухаживать. – И домоводша слегка причмокнула губами в жирной фиолетовой помаде, как бы сожалея о том, что у нее нет таких коленей, как у Вальки. И правда, ноги у Иссы были суховатые, жилистые, с четкими контурами икр, а туфли на высоких, толстых каблуках делали ее и так не маленькую ростом еще значительнее.

– Ухаживать? Это же не лицо? – Валька торопливо одёрнула платье, вынула из лапок машинки прошитую ткань и стала ее старательно складывать. Мне показалось, что Валькины щёки покраснели не только от похвалы, но и от любопытства.

– О- о- о! – Наша преподавательница сняла очки в роговой оправе и картинно закатила глаза к потолку.

– Ну, расскажите же, Исса Давыдовна, расскажите! – донёсся из разных углов класса нестройный девчачий хор.

– Круглые коленки запросто могут сделать судьбу, и дурочки те, кто до сих пор этого не понимают. – Исса произнесла это со значением, протёрла клетчатым мужским платком очки и снова их надела. – Например, мой сын, кстати, пока еще не женатый, всегда обращает внимание на то, как девушка одета и достаточно ли у неё ума, чтобы скрыть или, наоборот, показать свои достоинства.

Мы были тогда как- то невинно помешаны на молодых людях, и мысли наши крутились вокруг любовей, свадеб, замужеств и путешествий в нескончаемое далёко рука об руку в ореоле вечного праздника, и нам казалось, что Исса всё время высматривает среди своих учениц потенциальную невестку. Все девочки нашего класса знали, что у Иссы Давыдовны есть сынок лет около тридцати, наделенный по мнению мамаши фантастическими достоинствами. Исса даже показывала как- то его фотографию, и все пришли к выводу, что сынок – её копия, такой же страшенный. Однако никто, и даже я, не отваживались спросить, неужели этот великовозрастный жених обсуждает с мамочкой всех своих девушек? Я мысленно хихикала, представляя себе Иссу, расхаживающую по квартире в кружевной комбинации с поварёшкой в руках и рассуждающую вместе с сыночком о достоинствах девиц. И хоть мы все были тогда уже далеко не Дюймовочки, и особенно я со своим прочным членством в баскетбольной школьной команде, но, к счастью, и Исса находила в каждой из нас всевозможные изъяны, и дальше рассказов о её замечательном сыночке дело не заходило. Обычно Исса критиковала нас почем зря, награждала всякими уничижительными эпитетами, однако в этот день замечание о коленках обещало интересное продолжение, поэтому Синичкина, хоть и с опаской, переспросила:

– Исса Давыдовна, ну, всё- таки, как коленки могут сделать судьбу?

– Хватит разговоров, продолжаем подшивать шторы! – хлопнула в ладоши Исса.

Как мне теперь вспоминается, мальчики на уроках труда ремонтировали стулья, а девочки шили шторы для всей школы. Вот и сейчас большинство из нас разочарованно склонились над шитьём, но вдруг в кабинете (десять столов вместо парт, пять швейных машинок и длинный помост поперёк комнаты для приготовления программных блюд – винегрета, печенья «копчёная колбаса» и супа «борщ») раздался спокойный, и даже показавшийся властным голос.

– Исса Давыдовна, а у меня круглые колени?

– Это кто это тут разговаривает? – Исса нахмурила брови и обвела нас через очки своим бычьим взглядом.

– Это я, Исса Давыдовна.

– Ну- ка, ну- ка? Не вижу смельчаков? –Исса устрашающе вытянула голову вперёд и приподняла плечи. И вдруг неожиданная улыбка раздвинула её толстые губы. – Это ты, Оленёва?

– Ну, да. – Оля Оленёва считалась у нас признанной школьной красавицей. Она как две капли воды была похожа на героиню очень популярного тогда детского фильма и даже прическу носила специально такую же – два длинных завитых хвоста над ушами. На переменах некоторые девочки от пятого до седьмого и некоторые мальчики от восьмого до десятого специально проходили мимо нашего класса, чтобы только взглянуть на Оленёву.

– Исса Давыдовна, вы не волнуйтесь. Я только хотела попросить вас посмотреть мои колени.

Четырнадцать девчонок замерли в ожидании ужасной сцены: Исса любила метать громы и молнии. Но к нашему удивлению на этот раз она молча, как бы в нерешительности, подошла к Оленёвой, наклонилась и действительно ощупала подставленные под её костистую руку коленки. У Ольги форменное платье было в мелкую складку, прикрывавшую ноги веером, поэтому Иссе пришлось даже чуть приподнять ей подол. Не знаю, зачем это Ольге понадобилось звать Иссу оценивать ее коленки, она и так прекрасно знала всё о своём лице, руках, ногах и всём остальном. Может, хотела лишний раз утвердиться в своём превосходстве перед нами?

– Красота – страшная сила, Олечка, – мне показалось, что Исса протянула руку, чтобы погладить Ольгу по голове, что вообще- то было совершенно не в ее характере, но Ольга увернулась. И тут случилась странная вещь:

– А у меня? У меня, Исса Давыдовна? – вдруг заголосили, забыв про урок, девчонки и стали наперебой задирать юбки и выставлять ноги для осмотра. И Исса почему- то, к моему удивлению, не заорала, не стала стучать по столу длинным деревянным метром для измерения тканей, не прекратила эту вакханалию, а как заворожённая наклонялась, оглядывала, оглаживала и ощупывала коленки вспотевших от волнения учениц. Так продолжалось до самого конца урока. В окна кабинета рвалось беспокойное мартовское солнце, заканчивался восьмой класс и его самая главная третья четверть, а они – стадо обезумевших от выделяющихся гормонов девиц, метались по классу, перескакивали с места на место, шептались, хохотали, чуть не рыдали и взвизгивали. И только я, да ещё самая некрасивая девочка в классе Гузель Файзулина, по прозвищу Зу- Зу, оставались сидеть на своих местах и с удивлением и даже ужасом наблюдали за тем, как все определённо сходят с ума. И никто уже не думал ни о каких шторах.

Вдруг внезапный и показавшийся слишком пронзительным звонок отрезвил нас и Иссу. С изумлением посмотрев на часы, она быстро отошла за свой преподавательский стол и, смутившись, стала диктовать задание на следующий урок. А девчонки, наоборот, всё ещё страшно взволнованные, но уже ощущающие затухание этого неожиданного возбуждения и сожалеющие о его конце, продолжали ощупывать коленки друг у друга.

***

– Мадам, к сожалению, ваш вылет отложен на час. – Ядвига со спокойно- сожалеющей улыбкой возвращается ко мне от табло вылетов. Ее скромный синий костюмчик с косынкой на шее делает ее похожей на стюардессу.

– Может быть проводить вас в кафе? Или принести кофе сюда?

– Спасибо, Ядвига. Пожалуй, в самом деле, принесите мне кофе. И попросите четыре пакетика ванильного сахара.

Ядвига полячка, она уже десять лет работает в Германии. Во время этой поездки она была для меня кем- то вроде гида, нянечки, ангела хранителя, переводчика. Когда она, не торопясь, в узкой юбке шагает ко мне через зал, мне хорошо видны её аккуратные круглые коленки.

– Ядвига, вы счастливы? – Я сыплю сахар в фирменный бумажный стаканчик с кофе. Четыре коричневых пакетика, как я просила.

– Конечно. – Ядвига улыбается, но взгляд ее затуманивается и устремляется в бездну, куда мне нет хода.

А чего я ждала? Дурацкий вопрос – дурацкий ответ. Почему меня так волнует чужое счастье или несчастье?

– Ядвига, может быть, вы тоже хотите кофе? Я вполне могу побыть здесь одна, пока вы не вернётесь.

– Спасибо, мадам. Я должна всё время быть с вами.

У кофе какой- то невыраженный, скучный вкус, именно такой, какой всегда бывает у кофе в автоматах на вокзалах и в аэропортах. Это не удивительно: по- моему, вкус кофе зависит даже от чашки, из которой его пьешь, но сейчас мне не до капризов, и я пью из бумажного стаканчика. Парочка, что сидела напротив, исчезла, на месте девушки сидит мужчина с набрякшими веками, наискосок шумит многочисленная группа китайцев. Двое детей говорящие по- русски, вероятно, с моего же рейса, в проходе запускают джойстиком игрушечную машину. Машина лавирует между сумками пассажиров, натыкается на ножки скамеек и переворачивается. В воздухе бешено крутятся ее колеса. Дети смеются.

…Боже мой, сколько я выпила кофе, когда делала диссертацию! С кофе начинался день в лаборатории и им же заканчивался. Для кофе была выделена специальная колба, литровая, конусовидная, ее держали, не смешивая с другой химической посудой, на специальной полке. Нас было четверо, аспирантов в этой лаборатории, но именно меня считали самой толковой. Когда на моё имя пришло приглашение поехать с докладом на международный конгресс в Берлин, мой научный руководитель мне его даже не показал.

– Зелёная ещё по заграницам разъезжать.

Он, конечно, сказал это не мне, а заместителю директора по науке, и вообще, я узнала об этом приглашении только потому, что меня вызвал к себе начальник первого отдела – лицо, отвечающее за информационную безопасность и за всякую остальную безопасность.

– Что это Захарова вы такое открыли, что вас вдруг в Германию приглашают? – Он говорил со мной с полным неудовольствием, морщась и без всякого интереса. Он выполнял свой долг, обеспечивая секретность и стоя на страже, хотя приглашали меня тогда еще в ту Германию, которая была дружественно- восточной. Сама по себе моя персона его совершенно не интересовала и, более того, раздражала.

– Не очень сложную биохимическую реакцию, чтобы быстро отличать людей умных и порядочных от хамов и дураков, – ответила я и поплатилась за свой ответ отложенной на неопределённое время защитой, а я ведь даже никого конкретно не имела в виду. Ни моего непосредственного шефа, который сам тогда поехал в Берлин вместо меня, ни его самого. Язык мой – враг мой. Нечего и говорить, что старшего научного мне тоже не дали и, защитившись позднее всех аспирантов в лаборатории, я ушла из академического института, о котором мечтала все университетские годы. Разве же я знала тогда, в каком качестве мне все- таки доведется поехать в Берлин спустя столько лет?

***

– Может быть, мадам ещё хочет кофе?

– Нет, Ядвига, спасибо. Через полчасика проводите меня в туалет.

– Конечно. – Она провела ладонью по сложенному пледу. –Вам не холодно?

– Нет. Очень тепло. Подайте мне ноутбук.

Ядвига вынула мой ноутбук из чехла, раскрыла, подала.

– Он у вас заряжен?

– Не помню.

– Ничего, мы можем попробовать поискать розетку.

Почему- то мамаши с маленькими детьми и патронажныее сёстры часто говорят «мы» вместо «он» или «она» или «вы».

«Мы можем попробовать». Естественно, я могу попробовать. Ядвига оглядывается со шнуром в руках. Розетки устроены в специальном месте. Чтобы добраться до них, нужно пробраться через толпу пассажиров, вылетающих в Пекин. Мне не хочется никуда пробираться.

– Не важно, Ядвига. Небольшое значение для меня сейчас имеют все эти новости.

– Согласна с вами.

Как ловко она всё делает! Вот мелькнула в её руках стального оттенка тонкая плоскость с белым проблеском яблока на панели, вот вжикнула «молния» на замке чехла, вот и сам чехол исчез в моей дорожной сумке, будто его и не было.

Привет тебе, мой любимый Юм, гений субъективности. Кто теперь знает, что было, что не было? Что правда, что неправда…

Я закрываю глаза. Что это вообще на меня нахлынуло? Какого черта мне все это вспоминать?

***

…Кроме Синичкиной и Оленёвой красивых коленок в нашем классе ни у кого больше не оказалось.

–А у меня, Исса сказала, коленки угловатые, – я почувствовала толчок в спину сидевшей за мной Томки Швабриной. – Что же, мне теперь из- за этого весь век куковать? Захарка, а у тебя какие коленки?

– А я не кузнечик, – ответила я и, даже не повернувшись к Швабре, собрала портфель и встала, чтобы выйти из класса.

– Захарова, ты когда, наконец, принесёшь юбку на оценку? – грозно окликнула меня со своего места Исса. –Все уже в классе юбки сдали, у тебя только одной двойка стоит. Правда до сих пор она была поставлена карандашом, – учительница посмотрела на меня со значением, – но на следующей неделе этот карандаш превратится в ручку!

– Да у меня всё времени нет, я не нарочно.

– На следующей неделе чтобы обязательно принесла! –Исса постучала по краю стола искривлённым указательным пальцем. Пальцы у нее были желтоватые от табака. Вся школа знала, что Исса курит и делает это в своем кабинете, закрывшись на ключ.

– На следующей неделе, Исса Давыдовна, я в Москву уезжаю.

– Это с какой же стати? До начала каникул ещё десять дней?

– А я, Исса Давыдовна, на всесоюзную олимпиаду еду. По химии. – Исса с возмущением было уставилась на меня через очки, но внимательно взглянув на моё самоуверенное лицо перевела взгляд на мои модные сапоги, на костюм, купленный не в магазине, а сшитый в ателье, и решила не связываться, опустила голову к классному журналу, поджала губы.

– Что ж, удачи тебе на олимпиаде, Захарова. – Её ручка быстро заскользила вниз по списку наших фамилий, выставляя оценки.

– Самая лучшая в вашем классе юбка получилась у Оли Оленёвой. Ей пять с плюсом, остальным четвёрки. –Лёгкий вздох разочарования пронёсся по кабинету. Мне стало обидно за девчонок. Я уже продвигалась к двери, но остановилась.

– А чего это в нашем классе так мало красивых коленок- то, Исса Давыдовна? И пятёрку за юбку вы только одной Оленёвой поставили…

Не без удовольствия я заметила, как вспыхнули от возмущения Ольгины глаза, и добавила:

– Несправедливо! Вы сами на прошлом уроке хвалили юбки Синичкиной и Файзулиной.

– Так и счастье в жизни, Захарова, тоже не всегда по справедливости раздается. Ты это имей в виду. – Исса захлопнула журнал и сняла очки, откинулась на спинку стула. –И вообще, Майя, я смотрю ты в последнее время очень разговорчивая стала. Надо будет об этом с вашей классной руководительницей поговорить.

– Захариха вечно лезет не в свои дела! – Голос Оленёвой вдруг утратил волнующие нотки и показался визгливым. Я ухмыльнулась в её сторону и пошла из класса, но пока я не скрылась за углом коридора меня не оставляло противное ощущение, что Исса Давыдовна всё вспоминает какие у меня коленки, и последние как- то не очень внушают ей уверенность в моём обязательном, непременном и хорошо предсказуемом счастье. «Дура!» – подумала я про неё, а Исса на самом деле и думать не думала обо мне, а обсуждала с подошедшей к ней Зу- Зу ровность и ширину строчки на боковом краю шторы.

Имеют ли значение для меня сейчас все эти воспоминания? Естественно, нет. Мне даже и видеть не хочется никого из бывших одноклассников. Испытываю ли я какой- то интерес к их жизням? Постольку- поскольку, будто когда- то в детстве прочитала интересную книжку, а теперь стало известно, что у нее есть продолжение. Но только стоит ли читать это продолжение? Может, лучше так и остаться с прежними, молодыми и красивыми героями? И ну их на фиг эти ремейки. Вот только подспудно шевелится в голове одна скудненькая мыслишка: а, собственно, за что они так со мной поступили? Сама я была в этом виновата или… Недалекие и злые, как большинство детей.

Ядвига пасла меня, как хороший пастух пасёт ценных овец с золотым руном.

– Я заметила, у вас развязался шнурок на ботинке. Позвольте я помогу.

– Конечно, Ядвига.

Всю жизнь мне было неловко, если кто- нибудь наклонялся к моим ногам, даже когда я роняла лыжную палку. Примерять заграницей туфли, когда продавец помогает мне освободиться от обуви, для меня пытка. Вот и сейчас мне понадобилось усилие, чтобы не попытаться наклониться самой. Ядвига, поднявшая от моих ног лицо, кажется мне девочкой, уронившей шариковую ручку под парту.

– Я завязала очень крепко. Не развяжется до самой Москвы.

– От Москвы мне лететь ещё две тысячи километров.

– У вас огромная страна.

– Вы никогда не бывали в России?

– Моя мать из Вильнюса. Это она научила меня русскому языку.

Я редко расспрашиваю людей об обстоятельствах их жизни, хотя мне часто очень хочется эти подробности знать. Журналистки из меня точно бы не получилось.

И как понять, почему я никогда не боялась выступить против чего- то, что казалось мне глупым и несправедливым, и не понимала элементарных вещей, которые касались меня самой?

***

… На Всесоюзной олимпиаде того года я заняла почётное третье место и вернулась в школу с триумфом. Уже начался апрель, снег быстро стаял под напором выжигающего его солнца, и по голому асфальту я в первый день после каникул бежала в школу на каблучках новеньких, купленных в Москве, шоколадно- коричневых югославских туфель.

– Эти туфли – тебе за олимпиаду или за донос? – подойдя ко мне с вызовом спросила Оленёва, когда я появилась в классе перед первым уроком. При полном всеобщем молчании она тут же отвернулась от меня и отошла. Сразу раздался звонок к уроку, я ничего не поняла и, решив, что она мне просто завидует, спокойно уселась на свое место впереди Швабры. Вовик Никитин, сидевший через проход, спросил:

– Ну, что, столица загнивает?

Оленёва резко повернулась к нему, взметнув локоны, и смерила его презрительным взглядом. Вовик умолк, кое- кто из сидевших недалеко переглянулись, началась математика, и больше меня никто ни о чём не спросил. Только Швабра время от времени тыкала меня в спину и жарко шептала:

– Захарка, почём туфли покупала? Перепродай, а?

Но я от неё только отмахивалась. На перемене все о чём- то сплетничали по углам, между вторым и третьим уроками появились завуч и наша классная с поздравлениями. Меня поставили перед всем классом и вручили диплом, который я сама и привезла из Москвы, а после третьего урока пришёл парень из десятого «в» с фотоаппаратом и всю перемену меня фотографировал. «На «Молнию». Завуч приказала» – объяснил он.

Мне показалось, что Оленёва и некоторые другие, с кем она шепталась, смотрели на нас с ненавистью.

– Давай уж тогда с ногами, – я уселась в проходе и закинула ногу на ногу. Пусть вся школа увидит мои ноги и мои туфли. Ноги у меня тогда были длинные и красивые, а лицо весьма обыкновенным. Нос курносый, волосы русые, стрижка короткая – ничего особенного. Что ж, Дейл Карнеги, которым я тогда зачитывалась, рекомендовал использовать недостатки в качестве достоинств. Правда, потом завуч приказала ноги отрезать и повесить мой портрет до пояса. Он и появился на следующий день на ватманском листе возле учительской, с полукруглой надписью «По- здрав- ля- ем» с тремя восклицательными знаками.

И как раз в этот день в расписании оказалось домоводство. Юбку за каникулы я, как могла, всё- таки дошила и теперь принесла, завёрнутую в бело- красный полиэтиленовый пакет с надписью «Мальборо». Я купила его в Москве перед отъездом в вестибюле гостиницы у спекулянта за бешеные деньги. И этот пакет был тоже хорошим поводом для гордости. Но перед уроками к нам вдруг явилась классная и заявила:

– Девочки, домоводства не будет, идите в слесарную мастерскую и, пока мальчики будут там заняты, посидите тихонько и им не мешайте.

Конец этого объявления потонул во всеобщем гоготе и ликовании, и я тоже смеялась от души, хотя мне было немного обидно, что юбку придётся нести назад.

– Захарова, ты в нашей мастерской в стружке утонешь. Иди в валенки переоденься! – крикнул мне Никитин. Про него я до сих пор думала, что именно ему я нравлюсь больше, чем другим, но он опять сразу же посмотрел на Оленёву, как бы ища её одобрения, и я промолчала. А Оленёва выглядела победно, не скрываясь. И все остальные, и Швабра, и даже медлительная Зу- Зу, которой всегда нужно было долго раскачиваться, вдруг сразу занялись своими делами. И Валя Синичкина, которая раньше всегда списывала математику только у меня, вдруг подошла к Шурику Киселёву, которого все звали, как маленького, «Кисик», и, вдруг покраснев, сказала:

– Саша, ты сегодня геометрию сделал? Покажешь мне, как надо задачу решать?

И тут до меня дошло, что всё- таки что- то происходит. И это не связано ни с олимпиадой, ни с новыми туфлями, а связано с чем- то другим, чего я не понимаю.

Вслед за другими я спустилась на первый этаж, в слесарную мастерскую. Станки там стояли посередине класса, а стулья вдоль стен. Парт не было, вместо доски были развешаны какие- то таблицы, и пахло в ней незнакомым, взрослым – металлом, мокрыми тряпками, мазутом и пылью. Невзрачный мужичок, преподаватель труда, был явно смущён присутствием такого количества девочек и, объясняя материал не знал, к кому обращаться – только ли к мальчикам или ко всей нашей ораве.

Я выбрала место специально рядом с Зу- Зу. При других обстоятельствах она просто зажглась бы от счастья и осыпала меня конфетами, которые беспрерывно сосала не только на переменках, но и тайком на уроках, но сейчас она низко склонилась над своим портфелем и рылась в нём подозрительно долго. Это тоже показалось мне странным. Я огляделась. Оленёвой не было, Никитина тоже. Швабра забилась в угол и рассматривала там журнал мод. Валя Синичкина вдруг подошла к станку, с которого Киселёв сметал стружку, и тоже взяла щетку, чтобы ему помогать. Остальные девочки расселись по мастерской кто куда. Мальчики, сгруппировавшись возле трудовика, передавали из рук в руки и рассматривали какую- то металлическую деталь.

– А почему, собственно, у нас сегодня нет домоводства? – машинально спросила я Зу- Зу, пристраивая свой пакет с юбкой так, чтобы он не запачкался.

– Не знаю. Говорят, Исса уволилась. – Лицо Гузель лоснилось от пота, а на лбу, над почти сросшимися над переносицей бровями, не смущаясь, пламенели четыре юных прыща.

– Как это уволилась? – Я очень удивилась. Исса действительно на каждом занятии твердила, что, доработав до пенсии, ни дня не останется в школе, так ей надоело смотреть на нас, на идиоток. Но уйти, не доработав учебного года…

– Ну, я не знаю, – лицо Гузель залоснилось ещё больше, она наклонилась доверительно почти вплотную ко мне, и мне стало ясно, что у неё есть во рту больной зуб. – Кажется, её уволили из- за того, что она ощупывала на уроке наши коленки.

Я отстранилась и некоторое время соображала.

– А это что, запрещено законом?

– Но это ведь неприлично – трогать коленки, разве нет? – Зу- Зу почти каждую фразу сопровождала вопросом, как в английском – don't you? Is not it? – опережая этим свое время. Это ведь теперь стало общепринятым: «Тебе хорошо? Нет?» Мне казалось, что ей когда- то за эту тему поставили пятёрку, и она, как бы в закрепление, требует подтверждения своих слов у всех и каждого. Смешно, но мне ни тогда, ни сейчас ни от кого и ни в чем никаких подтверждений не требовалось. Вот только если в чем я еще теперь сомневаюсь, так это в своем непременном, хорошо предсказуемом когда- то счастье. И это кажется мне еще более смешным…

– В цивилизованных странах, что не запрещено законом, то разрешено, – важно сказала я, и Зу- Зу при слове «закон» стала похожа на раненую утку.

Всем было известно, что Гузель ужасно боится заразиться гриппом, получить двойку или запись в дневнике, возвращается домой всегда засветло, во время разговоров «о мальчиках» всегда отходит в сторонку. Всё, что было связано с проявлением «неприличного», бранные слова, прилюдное справление нужды в школьном туалете, вызов родителей в школу, доводило ее чуть не до состояния обморока. Однажды её даже вырвало из- за того, что какой- то первоклассник дрался с таким же шкетом в вестибюле перед школьной столовой и публично описался от напряжения.

Оглядев в очередной раз свои ноги в новых туфлях, я вытащила из портфеля журнал «Иностранная литература».

– Стивен Кинг. «Мертвая зона». Улёт.

Гузель посмотрела на мой журнал, на мои вытянутые ноги, едва прикрытые мини- юбкой, открыла по закладке учебник литературы на статье о «Герое нашего времени» и низко опустила к нему голову.

– Оленёва говорит, что это ты Иссу сдала.

– Что- о- о- о?

– Я больше ничего не знаю! – И Зу- Зу отодвинулась от меня.

Я до сих пор помню её ухо оттенка свёкольного отвара с заложенной за него тёмной маслянистой прядью. Если память – это цифра, а эмоции – это биохимические реакции, то объясняется ли моё сегодняшнее безжалостное и спокойное созерцание прошлого признаком полнейшего отупения моего мозга?

Когда после двух уроков ничегонеделания я отправилась в буфет, а после него возвращалась в кабинет физики, то сразу заметила, что возле «моей» стенгазеты наблюдается какое- то подозрительное движение пятиклашек и непонятный шум. Поперек белого ватманского листа с моей фотографией и поздравлением красовалась яркая малиновая надпись: «Предательницам позор!» Наших возле газеты никого не было.

Я рыкнула на самого громко смеющегося мальчишку, сделала «козу» вихрастому парнишке, заоравшему: «Атас! Это она!», отодвинула в сторону озадаченных близняшек с одинаковыми бантами и обкусанными пионерскими галстуками и сдернула газету со стены. Предъявив ее в классе, я громко спросила:

– Кто это написал?

Динамо- машина на столе для опытов независимо молчала в косом солнечном луче. На доске белели нестертые формулы с прошлого урока. Все подняли на меня головы, но Оленёва, как ни в чём не бывало, сидела на своем месте и доставала из портфеля тетрадки. Я подошла к ней и взяла сзади в горсть гладкую шерсть её платья вместе с красивым кружевным воротником.

– Твоя работа?

Она задохнулась от неожиданности, замахала руками, крича: «Ты что, с ума сошла?», а все вокруг будто онемели и молча смотрели на нас.

Я выволокла Оленёву из- за стола, протащила к доске, и макнула ее головой в свернувшуюся трубкой газету на учительском столе.

– Ты написала?

Она уже дико визжала. Все повскакали с мест и окружили нас, но стояли молча, ждали, чем это закончится. Только Кисик сказал:

– Захарка, ну, хватит!

Но я была вне себя от ярости. Я схватила ее за волосы и намотала ее надушенные «хвосты» на кулак.

– Если кто двинется, я её задушу!

Я все макала и макала ее головой об стол.

– Говори, зачем ты это сделала?

Думаю, под горячую руку я и правда могла бы ее задушить.

Оленёва была красная, как набегавшийся поросёнок, но изо всех сил еще пыталась извернуться и меня пнуть. Пухленькими ручками с розовым маникюром она вцепилась в мои руки и пыталась отодрать их. Но я тогда уже два года всерьёз занималась баскетболом и, конечно, была сильнее и выше томной невысокой Ольги. Как только она переставала визжать, я крепче сжимала её воротник, и тогда она захлёбывалась и хрипела, а я все трясла ее и орала ей в ухо:

– Кого это я предала? Говори! Кого?

И тут вошел Никитин. И остолбенел.

– Во- о- о- ви- и- и- ик! – заорала Оленёва. Я обернулась и увидела его. В руке у него был надкусанный пирог из буфета, только что я сама съела такой. Я до сих пор помню, как пахли те пирожки с вытекающим сбоку яблочным повидлом – перегаром растительного масла.

– Во- о- о- ви- и- ик! – орала Оленёва.

– Захарка, ты что, рехнулась?! – Никитин, торопясь заглотил пирог, и схватил меня за руку, за ту, которой я удерживала Ольгины локоны. Его жирные от пирога пальцы оказались как раз на уровне моих глаз, и я увидела на них остатки повидла и свежую малиновую тушь.

– Ах, это ты написал, подонок!

Я выпустила Ольгу и замахнулась на него освободившимся кулаком, но он увернулся от моего удара и схватил меня за обе руки. Оленёва с воплями кинулась из класса. Никитин посмотрел ей вслед, бросил меня и побежал за Ольгой. Я отряхнула руки, как будто они были запачканы в грязи, одернула юбку и пошла к своему месту.

– Мразь. Говнюк.

– Ну, ты, Майка, даёшь! – сказала Швабра. – Что теперь будет?!

Зу- зу смотрела на меня с ужасом, как будто я, выпустив Оленёву, могу сейчас кинуться на неё.

У меня пылало лицо, в голове звенело. Я подняла с пола свой портфель, достала учебник, ручку. Руки тряслись. В классе теперь стоял страшный шум, но у меня было чувство, что я одна. Синичкина тоже выбежала в коридор и, вскоре вернувшись, сообщила:

– Оленёва в учительской. Ей вызвали «Скорую помощь»!

Кисик сделал очень серьёзное лицо и сказал:

– Сдаётся мне, придётся нам Захарку на поруки брать.

Теперь я понимаю, что он таким образом единственный из всего класса выразил мне сочувствие, но тогда я была возмущена его словами. Меня? На поруки? За что?

Прозвенел звонок, но в класс из учителей долго никто не приходил, и это было дурным знаком. Потом пришла учительница по физике, построила всех и заявила:

– Отличное знание химии не освобождает человека ни от моральной, ни от уголовной ответственности.

Потом явилась наша классная и привела заплаканную Оленёву. Красивое Ольгино лицо не могли испортить даже красные пятна.

– Захарова, твоё поведение переходит всяческие границы. С твоими родителями мы будем разговаривать у директора, но сейчас, по горячим следам, ты обязана извиниться.

Убей меня бог, но я была уверена, что Вовика подговорила Оленёва, но для меня дело было не в этом. Я себя считала чуть ли не безукоризненным человеком, лучшей ученицей класса, и обвинение в предательстве было для меня действительно позором. Ведь я ни сном, ни духом… Да и что в те времена могло считаться хуже? В те времена, когда уехать навсегда жить заграницу считалось предательством Родины?

Я откинула свой портфель в сторону и встала.

– Я извинюсь, но если кто- то правда считает, что это я сдала Иссу, скажите мне это в лицо!

Я стояла и смотрела на них. И все они молчали, и при этом как- то странно отводили глаза.

– Что- что- что? При чём здесь Исса Давыдовна?– Лицо нашей классной даже как будто вспухло от возмущения. –И кто вам дал право обсуждать поступки учителей?

Я поняла, что в принципе мне уже нечего терять.

– Мне обидно, что я зря дошивала не сданную на оценку юбку. Кто мне теперь за неё поставит пять?

– Давай дневник, Захарова. Завтра будем разговаривать у директора. Учти, твоё поведение надоело уже всем учителям.

И вот до сих пор для меня остаётся загадкой, как они все могли подумать, что мне зачем- то нужно было доносить, что Исса ощупывала наши коленки? Как они вообще могли решить, что мне все это не безразлично? Как не понимали, что я была по всей своей сути совершенно другая, не такая, как все они? Я была тогда выше всех не только ростом, но и выше всех этих коленок, выше этих дурацких рассуждений о счастье… И, в конце концов, что за криминал был в том, что учительница один раз за сколько- то лет отступила от школьной программы? Неужели действительно этот странный Иссин поступок принес кому- то вред? И с какой же формулировкой ее уволили? И, кстати, ведь Зу- Зу тоже не принимала участия в этом ощупывании?

***

– Объявили посадку на ваш рейс, мадам.

– Ну, что же. Значит, пришла пора нам прощаться. Спасибо, Ядвига.

– И вам спасибо. Сейчас я перепоручу вас служащим авиакомпании. Ждем вас через два месяца. Я уверена, после второй операции мы приедем в аэропорт уже без коляски.

– До встречи, Ядвига.

– Счастливого полёта!

Она махала мне, пока мы с пришедшим за мной молодым человеком чернокожей наружности катили через зал. Чтобы мне было подольше видно Ядвигу, он развернул мою коляску задом наперёд и всю дорогу до самолёта напевал весёлую песенку.

– О чём вы поёте?

– О любви.

– Разве любовь – весёлая штука?

– Конечно.

А вот мне никогда не казалось, что любовь это что- то весёлое. Может быть, дело как раз в том, как к этому относиться? Мне теперь кажется, что я слишком рано стала серьезной.

***

Мои круглые пятёрки по всем предметам с первого класса служили мне своеобразной индульгенцией, иммунитетом против всего неприятного. Это было время, когда пятерки еще ценились. Уже потом появились работы по психологии и социологии, в которых утверждалось, что троечники лучше адаптируются к жизни, чем отличники (что чистая правда), но в мое время отличником было быть не зазорно. Хотя… Иметь кофточку «с толчка» и иметь круглые пятерки по всем предметам было уже не равнозначно, кофточка считалась лучше. Заграницы для нашего класса как бы не существовало, а если она и была, то только где- то там, в фантастической дали, где ездил на красивых машинах Жаль- Поль Бельмондо, бесновался со своей гитарой Блэкмор, пели АВВА и отправлялся назад в будущее доктор Эммет Браун. Все это было для нашего города и нашей жизни как бы вне реальности, но не зная ее, я хотела для себя какой- то другой жизни, обязательно далекой от сентенций учителей и глупых разговоров одноклассников. Постоянное «дай списать», а потом шушуканье в углах о том, кто из мальчиков как на тебя посмотрел… Мне было не интересно среди сверстников. Хотелось видеть каких- то новых, умных людей, слушать их разговоры, участвовать в них, а не учиться варить суп «борщ».

Мои пятерки по всем предметам давали мне возможность не только вести себя свободно в школе, но и спасали от скучных домашних дел. Достаточно было намекнуть, что я должна готовиться к контрольной или выполнить что- то сверх ежедневных заданий, и от меня отставали. Нельзя сказать, чтобы я пользовалась этим слишком часто, но мыть полы, стоять в очередях или сдавать назад в магазин пустые молочные бутылки – нет, уж увольте! Я лучше буду учиться.

– Почему, Захарка? – вразумляла меня иногда Швабра. –Сдавать бутылки – прибыльное занятие. Ты просто идёшь, стоишь некоторое время в очереди и сдаёшь. А если еще ходить за продуктами, то у тебя всегда будут карманные деньги.

– У меня и так есть карманные деньги.

– Хм, счастливая! – завидовала мне Швабра. –Но всё равно, денег может быть и больше.

Я не говорила ей, что карманных денег у меня было ровно двадцать копеек в день. Такую сумму выдавали почти всем нашим девочкам «на буфет». Насколько я знала, у Оленёвой часто бывали в кармане и рубли, и трёшки. Но в принципе, мне и не нужны были в то время карманные деньги. Обворожённые моей отличной успеваемостью родители и так давали мне всё, что было нужно. К тому же из- за моего высокого роста мне уже с седьмого класса приходилось покупать одежду и обувь во «взрослых» магазинах. Финские замшевые сапоги, которые мне купили за бешеные по тем временам восемьдесят рублей, были не только данью моде, но и необходимостью.

Не знаю, как бы сложилась моя жизнь, если бы учение давалось мне хуже. Конечно, никаким вундеркиндом я не была, но учиться мне было легко. Мне нравилось решать задачки повышенной трудности и выходить к доске тогда, когда остальные смущённо молчали. И кстати, это позволяло мне высказываться на уроках в тех случаях, когда лучше было бы придержать за зубами язык. И чувствуя мою независимость большинство учителей в нашей школе меня не любили.

– Захарова, а почему ты никогда не подаёшь дневник для оценки? – как- то спросила классная, когда я, как всегда с блеском, сделала какой- то доклад.

– А потому что мои родители и так уверены, что я всегда учусь на отлично.

– Поэтому они не ходят на родительские собрания, – поджала губы классная.

– Они много работают, у них мало времени, – сообщила я.

– Майка, а где работают твои родители? – Что за манера была у Швабры все время больно тыкать меня в спину?

– Папа – доцент в политехе, а мама – врач, – информировала я класс.

– И ты, Захарова, конечно же после школы будешь поступать в политехнический, – классная не поднимала глаз, делая вид, что записывает что- то в журнал.

– Я собираюсь поступать в МГУ.

– И на какой же факультет?

– У меня ещё есть время подумать.

– Берите пример с Захаровой, она думает, пока вы все валяете дурака, – классная делала такое движение руками, будто хотела представить мой положительный пример всему классу, но я- то отчётливо слышала в её голосе затаённое злорадство. Мол, ну- ну, дорогая, посмотрим ещё, с каким результатом ты вернёшься.

Не думаю я, что Исса Давыдовна на в самом деле была скрытой, затаённой даже от себя лесбиянкой. Никогда не замечала я за ней какого- то пристального внимания к нашим телам, разве что кроме того случая с коленками. Никогда Исса не стремилась не только нас обнять, приласкать, похвалить, но часто наоборот. Постоянно мы слышали от неё обидные сравнения и прозвища. Конечно, она не говорила напрямую кому- нибудь из нас «ты, Швабрина, или ты, Захарова, дура». Но косвенные, весьма неутешительные оценки наших неокрепших душ слышали мы нередко не только от неё, но и от других учителей. «…Именно ты, Никитин, с твоим несостоявшимся умом можешь сморозить такую глупость…» или « …если у тебя, Синичкина, ничего в голове нет, то сколько бы ты не смотрела в потолок, ничего оттуда на тебя не свалится…» К счастью, мы быстро научились совершенно не реагировать на такие слова. Разве что Зу- Зу тайком плакала после уроков у окна в коридоре, боясь идти домой из- за какой- нибудь глупой записи в дневнике. Исса Давыдовна была исключением разве что в том, что ввиду особенности её предмета давала нам оценки не относительно наших способностей к наукам, а более общего плана. Мне даже кажется, что в противовес другим учителям, она, так или иначе, хотела более приспособить нас к жизни. Я помню до сих пор, как она говорила, что каждая женщина должна уметь «из ничего» обустроить свой дом, сварить обед и сшить себе юбку. В то же время я сама слышала, как однажды «физичка» всерьез жаловалась в школьной столовке учительнице по литературе, что какая- то девочка с третьего раза не может решить простейшую задачу на закон Ома.

– Ведь это же безобразие – не понимать закон Ома!» – говорила учительница физики, прихлёбывая из стакана компот. – Да- да, – кивала в ответ литераторша. Наверное, Исса Давыдовна разразилась бы столь характерным для нее бравурно- хлюпающим смехом, возникающим в самых глубинах ее бюста, если бы услышала эти жалобы. Я думаю, что закон Ома в те времена, когда Исса ощупывала наши колени, был ей тоже абсолютно безразличен. Она всегда держалась особняком среди наших учителей, никогда не сидела в учительской; она приходила в школу и сразу шла к себе наверх, на последний этаж, закрывала за собой дверь кабинета на замок и там затягивалась сигаретой. Мы же стояли перед дверью в ожидании звонка и скрежета старого толстого ключа, с трудом проворачивающегося в ячейке, принюхивались и хихикали. Знатоки утверждали, что Исса курит весьма распространенный тогда «Ораl», и это подтверждалось смятыми коричнево- белыми упаковками, которые иногда печально поблескивали в мусорном ведре утратой девственной неприкосновенности. Исса не находила нужным завертывать использованные упаковки в бумажки перед тем, как выбросить, она полагала, что нам и без нее прекрасно известны все марки сигарет тех лет. Перед самым звонком слышался звук открываемой оконной рамы, тянуло сквозняком, наконец распахивались двери в царство тканей, швейных машинок, кастрюль и немудреных продуктов. Мы с гоготом втягивались в кабинет и в свое будущее.

Мне кажется теперь, что рассказывая нам, как варить борщ, шить юбку или беречь коленки Исса неосознанно пыталась вложить в наши наивные головы её собственные представления об уравнении вида женского счастья, в котором решением должно быть наличие порядочного и обеспеченного мужчины, а функциями могли выступать и хорошенькое личико, и умелые руки, а, самое главное, внутреннее понимание устройства обычной, весьма далёкой от школьных предметов, жизни. Кроме нее с нами (во всяком случае, со мной) никто из учителей и родителей об этом не говорил. В отличие от математики, физики и химии меня это знание не коснулось, а без опытных преподавателей сама я в этом отношении была непроходимо тупа. Иначе чем можно объяснить, что через семь лет после этого происшествия с Иссой Давыдовной и Оленёвой, я вдруг, сама не зная зачем, вышла за Вовика Никитина замуж. Где были мои мозги и куда смотрели мои глаза? Не исключено, что когда я в свои последние каникулы случайно встретила Никитина на улице, мне просто показалось лестным, что он, рассказывая о других ребятах, ни разу, ни словом не упомянул об Ольге, и я почувствовала к нему доверие.

***

После разговора с директором мама умоляла меня больше «не высовываться». Отец сказал, что он продолжает оставаться в высоком мнении о моих умственных способностях, но я не должна их с мамой «подводить». Первый раз в жизни я сама почувствовала опасность и заткнулась. Я отвечала, как всегда, на отлично, но после уроков сразу шла домой и практически ни с кем не разговаривала. Несмотря на это, на состоявшемся через несколько дней комсомольском собрании меня с подачи нашей классной и при полном молчании почти всех присутствующих одноклассников всё- таки исключили из комсомола. Шурик Киселёв правда попытался что- то сказать в мою защиту, но классная его быстро осадила.Никитин, как бы забыв, что это именно он был техническим виновником случившейся драки, разряжал обстановку несмешными шуточками. Оленёва пребывала в оскорблённом состоянии. Мимо оконных штор (тех самых, которые Синичкина подшивала на домоводстве) ядерными солнечными потоками лился весенний свет и отпечатывался широкими прямоугольниками на столах, на полу. Зу- зу, сидевшая рядом с окном вся сморщилась и закрыла лицо ладошками. Меня заставили встать и выйти к доске, я старалась ни на кого не смотреть и смотрела куда- то вбок, поэтому мне врезались в память тонкие металлические ножки наших учебных столов и стульев, которые поднимались от пола и давали четкие косые тени. И только мой стол в этом математическом царстве непересекающихся прямых скособочился. Выходя из- за него, я задела край и сильно сдвинула его из ряда другой мебели, и он напомнил мне некстати вставший на якорь печальный корабль.

Когда классная произносила обвинительную речь, все сидели молча, делая вид, что это что- то вроде никому никогда не нужной политинформации и никого конкретно не касается. Во время голосования я все равно видела, что Оленёва сразу подняла свою руку высоко и четко. Никитин поднял ладошку, весело улыбаясь, будто помахал. Киселев, подняв руку, вздохнул, Синичкина стала его утешать, что- то шепча ему на ухо, а Швабра подняла руку, даже не отрываясь от тетради, в которую, как всегда, что- то списывала. Одна Зу- Зу после собрания подошла ко мне и предложила конфетку.

– Я воздержалась, когда голосовали за то, чтобы тебя исключить. Просто классная не увидела, наверное, мою руку.

– Воздержание – залог здоровья, – я посмотрела на неё сверху вниз и прошла мимо. Зу- Зу была тогда для меня незначительна.

Я никогда после школы не встречала её, и она так и осталась в моей памяти прежней: невысокая, толстая, с прыщами на лбу и с маслянистыми чёрными волосами. Томка Швабрина, с которой я до сих пор вижусь время от времени, рассказала мне, как потрясающе выглядит Гузель сейчас. У неё есть косметолог, шофёр, парикмахер, массажист и даже, кажется, личный самолёт. Она живёт в далёкой стране, в сказочном дворце, окружённом прекрасным парком, и её обожают трое её детей и пятеро маленьких внуков. И всё это потому, что родители своевременно выдали её замуж за того, за кого было нужно. Парень был из семьи, которая сильно поднялась в девяностые – то ли на нефти, то ли на газе. Томка однажды была у Зу- Зу в ее замке в гостях.

***

У аэрофлотовских стюардесс коленки, как на подбор. Мне это хорошо видно из широкого прохода между рядами кресел. Девушки стоят, встречая пассажиров. Все очень симпатичные, но всё- таки ни одна из них не могла бы сравниться с Олей Оленёвой.

Родители звали Ольгу Лялечкой. И если в моей семье гордостью родителей были мои оценки, то предметом восхищения Олиных родителей была красота их дочери. «Лялечка очень устаёт после уроков, ей нужно поспать. А ваша дочка не отдыхает после школы?» Так спрашивала мама Оленевой у моей мамы, возвращаясь с того единственного родительского собрания, которое моя мама посетила. Я не знаю точно, каков был мамин ответ, наверное, что- то вроде, что Майя после уроков носится, как конь, баскетбол – это ведь не для слабаков, но когда дома мама передала мне этот вопрос, я чуть не свалилась от смеха. Это Ольга- то устаёт от занятий! Да она едва бывает на половине уроков. То они с её ухажёрами удаляются слушать магнитофон, дело неотложное, потому что записи нужно срочно переписать и отдать. То ей нужно к портнихе, а это очень занятая портниха и к ней нужно приходить строго в назначенное время. Или Ольгу кто- то приглашает вечером в кино, а приглашают её кроме наших классных подлипал и мальчики постарше, поэтому днём она должна срочно сходить сделать маникюр. И не смотря на такую занятость оценки у Ольги были всегда вполне приличные и создавалось впечатление, что все учителя относятся к ней весьма снисходительно, если не любовно. Почему- то Ольге прощалось всё – опоздания на уроки и уходы с субботников, игнорирование мытья полов на дежурствах в классе и сбор грязной посуды в школьной столовой.

– Оленёвой поставили пять, а Кисику, у которого она списывала математику, четыре. – Это было в нашем классе расхожей фразой. И вместе с тем, весь наш класс относился к Лялечке вполне дружелюбно. В общем- то, она не была особенно вредной. Но мне почему- то казалось, что из всех наших классных физиономий Оленёва терпеть не могла только мою.

Однако мне она была не конкурентка. Мы жили с ней на таких разных полюсах, что пути наши серьёзно не могли пересечься, и действительно пересеклись только однажды – как раз в тот день, когда я выволокла её за шкирку к доске. Я не знаю, почему она меня не любила. Возможно, именно за то, что меня не интересовали ни магнитофонные записи, ни школьные сплетни, ни мальчики, и мой мир был ей чем- то враждебен, ведь ясно было, что так или иначе своим равнодушием я не только нивелирую ее интересы, но даже в какой- то степени оскверняю их. Что давало мне такую свободу? Предощущение обязательного счастья, которое будет мне обязательно достижимо в Москве, словно еще одной сестре из чеховской пьесы. В Москву, в Москву! Туда я стремилась всей душой, там меня ждала новая, неземная жизнь, далекая от пыльных улиц нашего провинциального города, и куда я обязательно должна была прибыть словно по расписанию. И никто тогда не стоил моей дружбы, не только Ольга. Я прекрасно чувствовала себя одинокой и единственной. Ревновала ли я к ее успеху? Нет, тогда еще нет.

Оленёва же в это самое время купалась в сознании своей пышно расцветающей красоты. Она лелеяла её, как лелеют ботаники и зоологи редкие экзотические растения и животных. Каждое движение, каждый жест или поворот головы, прическа, платье были строго подчинены цели, ни одно движение пальчиком не было сделано зря, все было для того, чтобы произвести эффект. Вероятно, так ведут себя «звезды» на публике. Ольга и была звездой нашей школы. Если я еще только мечтала о будущей жизни, она уже вовсю наслаждалась настоящей. Каждое утро, сияющая и благоухающая, она входила в класс, и всем сразу становилось понятно, что этому чуду не нужны никакая математика или литература, нужно только смотреть на эту девочку и восхищаться ею. Не было случая, чтобы волосы ее были не завиты, а ручки без маникюра. Лишь однажды я заметила у нее на колготках маленькую дырочку, и эта дырочка даже оскорбила меня, она шла вразрез с совершенством, она не сочеталась с красотой.

– У тебя дырка, – негромко указала я Ольге на перемене.

– Где? – ужаснулась она и тут же добавила. – Скажешь классной, что я заболела?

– Ты что, домой? Но ведь еще три урока?

– Не могу же я сидеть на уроках в дырявых колготах?

С тех пор я еще пристальнее наблюдала за Ольгой, как наблюдают какое- нибудь необыкновенное явление природы – умопомрачительный закат, рассвет или водопад. Мне хотелось ее понять, разобраться в ней, но к этому я была неспособна, так зритель смотрит на экране игру звезды, но поглощенный фильмом не понимает, как это сделано. Девочки принимали Ольгу такой, какой она была. С ней было интересно поговорить о нарядах, о маникюре, о пластинках. В обществе мальчиков Ольга больше молчала, и это необыкновенно ей шло. Как- то она умела напустить туману в глазах, приоткрыть ротик, поправить локоны, нежными пальчиками (всегда с маникюром) потереть ушко, и одноклассники теряли дар речи. Мне казалось, что они смотрели на нее, как волчата смотрят на что- то желанное, но и опасное, и только судорожно лязгают молодыми острыми зубами, захлебываясь слюной от вожделения. По- моему, только один Кисик был равнодушен к Ольгиным чарам, а вот Вовик Никитин после пресловутого комсомольского собрания стал считаться кем- то вроде ее доверенного лица, пажа, носильщика, в общем, безропотного влюбленного. Очевидно, я, даже не подозревая об этом, попала в самую кульминацию его безумной влюбленности в Ольгу. Впрочем, как только я ушла из нашей школы, я перестала думать о Никитине, об Ольге, но не забыла их. Ужасно, что сих пор время от времени всплывает в моей памяти то горькое и злое, что навсегда соединилось с образами Вовика, Иссы и Оленёвой. Говорят, дети запоминают колыбельные, которые пела им мать в их младенческом возрасте. Я не помню никаких колыбельных, но когда вспоминаю Вовкину испачканную красным пятерню, душа моя погружается в топкое болото. Скотина, думаю я. Ты испортил мне жизнь. И начал ее портить вот тогда.

Хотя, когда я одумываюсь, я себя успокаиваю. Во- первых, почему «скотина»? Он был влюблен. Во- вторых, никто силком не тащил меня за него замуж. И, в третьих, когда я сама была влюблена, неужели не могла бы сделать кому- нибудь пакость? Во всяком случае, кроме Оленевой, еще одну женщину я тоже чуть не убила. Интересно, что стало потом с той женщиной? Что стало с Оленевой, я знаю.

Уже выгнанная из комсомола я доучилась четвертую четверть в своем классе и перешла в другую школу без всяких проблем. Мой пятерочный аттестат сыграл мне хорошую службу. Но этот последний месяц в классе запомнился мне тяжкой необходимостью ежедневно преодолевать собственное унижение, хотя внешне в отношении ко мне со стороны ребят я не замечала никакой видимой разницы. И я тогда не подозревала еще, что жизнь это, по сути, и есть череда событий, главное в которых преодолеть или предотвратить унижение и добиться счастья.

Домоводства в тот год у нас больше не было, и я больше не ходила по боковой лестнице, по которой мы поднимались к Иссе на последний этаж. Нет, я не чувствовала вины, но мне неприятно было вспоминать, как мы хихикали возле кабинета, принюхиваясь к сигаретному дыму, и обсуждали Иссу. Однако я и не сочувствовала ей.

Странно, что именно из Вовика Ольга за какой- то месяц сделала безвольную тряпку. Кстати, Кисик, между прочим, в восьмом классе уже начал бриться, а Вовик нет, но этот факт, по- моему, ничего не объясняет. В этом успехе была не столько победа самой Ольги, сколько податливость жертвы. Ни до, ни после, я не видела у Вовика в глазах той покорности и того удивления, с которыми он весь май и все лето поклонялся своему божеству. На групповой фотографии той весны (меня на ней нет, я не захотела вставать вместе со всеми в ряд), Вовик – косая сажень в плечах и ростом выше всех в классе. Но вот мордашка на этой фотографии у него еще детская, с испуганно- нахальным выражением в глазах, мол, господи- боже- мой, что это со мной случилось? Я этого не хотел, дорогие мама- папа… И Швабра мне потом рассказала, что и весь следующий год Вовик ходил «не в себе».

Как- то, уже когда мы с Вовиком мыкались в Москве, мне случайно попалась на глаза та самая фотография. Я позвала его посмотреть. Оленева на ней, кстати, тоже вышла «не очень» – симпатичная девочка с двумя огромными бантами над ушами и только. Была ли она в жизни гораздо лучше и ее испортила фотографическая пленка, или она просто казалась нам очаровательной, потому что была похожа на известную киногероиню, теперь неизвестно. Я позвала Вовика и спросила об этом. Мне бы, конечно, хотелось, чтобы Вовик сказал бы что- нибудь вроде: «Не понимаю, что на меня тогда нашло, она такая же, как все. И вообще, ты – гораздо лучше», – но Вовик ничего не сказал, только посмотрел с прищуром на фотографию, потом перевел взгляд на меня и отошел. Через некоторое время мне стало казаться, что он прищуривается специально, когда смотрит на меня, будто прицеливается или прицельно сравнивает меня и Ольгу.

Говорили, что после десятого класса, когда выяснилось, что Ольга срочно выходит замуж, он слонялся все лето возле ее дома, как тайный агент. Он сопровождал ее на расстоянии нескольких метров во всех ее передвижениях: в походах по салонам для новобрачных ( раньше были такие, где по специальным талонам можно было заказать фату, платье и туфли), в парикмахерскую, по магазинам. Иногда он подходил к ней, пытаясь поговорить, но она его прогоняла. Из- за этого в тот год он никуда не поступил и даже и не попытался. Его родители не знали, что с ним делать, даже ездили к какой- то колдунье, чтобы отвести приворот или что- то в таком роде. Швабра болтала мне уже после того, как мы с Вовиком развелись, что в день Ольгиной свадьбы он утром прибежал к Кисику и умолял дать ему на денечек отцовское охотничье ружье. И вроде бы отец Кисика чуть не силой увез Вовку на дачу и стерег его, пока молодые не уехали в свадебное путешествие. Странно, что в этой истории участвовали не только Синичкина и Кисик, но и Швабра, и еще кто- то. Забавное единение по спасению Вовика, не правда ли? Впрочем, мотив несчастной любви всегда действует сильнее, чем мотив справедливости. Я мысленно ухмыляюсь. Что есть моя память? Моя собственная социальная сеть, в которой запутались ложь и правда.

Странно, что теперь, когда я вспоминаю историю моего замужества, я по- прежнему ненавижу Вовика и остаюсь совершенно равнодушной к Оленевой. Обычно ведь ненавидят соперниц? Но я не считаю Ольгу соперницей, теперь я ей даже сочувствую. Никитин тоже пребывает в полном порядке, дай бог ему счастья… Но нет, неправда, в глубине души я ненавижу их всех: и Оленеву, и Никитина, и Швабру, и Синичкину… Пожалуй, только Зу- Зу не вызывает во мне никаких эмоций. И после школы я почему- то никогда не встречала Кисика. Его я вспоминаю даже с какой- то симпатией.

А вообще- то, что на меня нашло? Пошли они на фиг, откровенно говоря. Может быть, если бы я жила в каком- то другом городе, я бы вообще забыла, как кого зовут, но я возвращаюсь именно туда, куда прошлое засасывает меня, как в водоворот тенистого омута. А раньше на этом берегу был веселый, шумливый пляж.

***

Ну, вот, мы взлетели. Чей- то ребёнок лет трех передвигается по проходу самолёта, цепляясь за ручки кресел, они вровень с его лицом. Ему надоело сидеть, и он совершает свой маленький подвиг, вырвавшись из материнских рук. Пробегает несколько нетвёрдых шагов по ковровой дорожке, потом внезапно останавливается, повисает на ручке кресла и заглядывает с умильной миной пассажирам в глаза, потом пробирается дальше. Думаю, большинство пассажиров ему улыбаются. Он добегает до меня, впереди тяжелая матерчатая шторка, отделяющая бизнес- класс от эконома, дальше дороги нет. Малыш останавливается и смотрит на меня не мигая. Мы рассматриваем друг друга. У него симпатичная, немножко плутовская мордашка. Я тоже пытаюсь ему улыбнуться, но он вдруг резко мчится назад, спотыкается, слышно, как он с размаху падает в проходе и истошно вопит. Я оборачиваюсь со своего места и вижу в проходе его болтающиеся ноги в белых, новеньких кроссовках.

– Не надо было убегать так далеко, – уговаривает его женский голос.

– Там тетя! Страшная! – Он захлебывается слезами.

Страшная? Неужели мной теперь можно пугать детей? Хм, а ведь у меня уложены волосы, сделан маникюр. Я заплатила за то, чтобы приехать красивой.

Я пытаюсь представить, как я выгляжу в его глазах. Если он опять полезет ко мне, я сделаю ему «козу», пусть думает, что злые волшебницы бывают на самом деле. Почему всем нужно верить только в хорошее и в добрых фей?

Первое и единственное, о чем бы я попросила фею, если бы она мне встретилась, вернуть меня на тридцать лет назад.

Я рассматриваю свои ногти. У меня модное стойкое покрытие, я сделала эту процедуру как раз перед поездкой в Германию, они и отрасли совсем немного. А в школе я не заморачивалась с этим, хотя маникюр все наши девочки стали делать как раз с восьмого класса. Мои ногти быстро ломались от тяжелого баскетбольного мяча. Но для остальных девочек это было чем- то вроде ритуального обряда, посвящавшего в клан «взрослых». На переменах все собирались кучками, подробно осматривали друг у друга пальцы, обсуждали их длину, размер ногтей, цвет лака и наличие или отсутствие белых точек. Белые точки считались «счастьицами». Ольга, конечно, была во главе этих обсуждений. Тут я и узнала, что хоть мне и повезло иметь от природы длинные пальцы, ногти у меня «не очень» – слишком маленькие и «лопаточкой». И даже думать никто тогда не мог, что через тридцать лет в моде будет как раз такие ногти, как у меня. Девчонки стачивали пилочки от усердия, добиваясь формы перевёрнутой капли.

Время от времени наша классная, снедаемая педагогическим зудом, командовала в начале своего урока:

– Девочки, руки на стол!

Наша классная ходила в каких- то ужасных трикотажных костюмах, обтягивающих ее яйцевидный выпирающий живот. Мы даже время от времени гадали, не беременна ли она. Уход ее в декретный отпуск был бы для нас приятным освобождением. Но нет, костюмы одинакового фасона сменяли один другой, кофточки с дешевенькими брошечками под воротничком тоже различались только безумием оттенков. Впрочем, мы были все- таки снисходительны. Тотальный дефицит многое мог извинить, однако ногти у нашей классной имели такой вид, будто она их грызет с утра до ночи, а после выходных под ними еще и прослеживались следы огородных работ. Мы ничего не имели против подсобных хозяйств или так называемых «дач», но наша классная с гордостью противопоставляла свои «рабочие» руки нашим «неженкам».

– Посмотрите на мои трудовые мозоли! А ваши ручки – это ручки лентяек, белоручек! Вам должно быть стыдно, что вы отлыниваете от ручного труда!

– Мы не отлыниваем…

– А почему тогда на субботники приходите с перчатками? Ручки испачкать боитесь? Ну- как быстро, показывайте ваши ногти!

И мы послушно выкладывали свои «белоручки» на крышки учебных столов, исписанных фиолетовыми формулами алгебры и физики, любви и ненависти. «Зу- Зу – корова» не редко попадалось среди формул. Возле буквы «О» с завидным постоянством можно было увидеть сердце в завитушках, пронзенное стрелой. И даже я, не удержавшись, начертила на столе в кабинете химии маленькое, аккуратное «М», примыкающее одной палочкой к «З». Майя Захарова, словно припечатала печатью инициалов свою любовь к этому предмету.

Нашей классной было не жаль тратить урок на ерунду проверок, она считала, что борется за дисциплину, за то, чтобы все в классе были равны в одежде, в ногтях, в прическах. Было в этом, так называемом, равенстве что- то монастырское или еще того хуже – что- то от института «благородных девиц» – одинаковые передники, одинаковые платья, но классной – учительнице истории, это не приходило в голову. Ей нравилась сама идея всеобщего равенства, пусть даже только в форме одежды. Её любовь к «дисциплине» всегда ассоциировалась у меня с садизмом, такое странное, непонятное выражение лица возникало у нее, когда она ловила «на маникюре» Швабру или Синичкину, или еще кого- нибудь. «Ну, помучьтесь теперь, помучьтесь! – приговаривала она и не начинала урок, пока виновные не возвращались. Соль наказания заключалась в том, что ногти приходилось очищать ножницами или ножом. Специальная жидкость для снятия лака продавалась далеко не во всех магазинах, девчонки чаще всего пользовались обычным техническим ацетоном, который прятали в туалете. О, эти школьные туалеты с низкими дверцами в кабинках, с грязными унитазами на которые нужно было карабкаться с ногами и восседать на нем на корточках, спуская по возможности спереди между ног коротенький подол школьного платья. О, эти выкрашенные грубой синей или зеленой краской трубы- стояки, покрытые жабьими пупырями холодного конденсата… Фишка была в том, что классная успевала побывать в туалете раньше нас и конфисковывала заветный пузырек. Куда она потом девала эти трофеи? Неужели относила домой и ставила в шкафчик? Каким образом соотносились с дисциплиной и знанием предмета наши накрашенные ногти, кстати, вполне себе скромные по сравнению с нынешними временами? Не знаю, кому было хуже, тем кто уходил в туалет, или тем, кто оставался слушать нотации? Классную не волновало, что подавляющее число учеников не умеет формулировать свои мысли, она и сама, по- моему, этого не умела, ей было важно, чтобы мы «не ходили в школу, как на праздник». «Здесь вам не фестиваль!» – это ее дословное выражение тогда вызывало насмешки, а теперь стало бы мемом. Но если вдруг выяснялось, что ногти во всем классе накрашены только у Оленевой, низкий лоб нашей классной морщился в некоем раздумье, тонкие губы в слишком яркой, слишком «химической» помаде растягивались в какой- то странной полуулыбке, значение которой мне тогда не удавалось постичь, однако урок начинался своим чередом. Оленеву она не выгоняла.

В конце концов пузыречки с заветной жидкостью девчонки стали постоянно носить в портфелях, передавать, как эстафету. Правда, часто ацетон проливался, и тогда на уроках им страшно воняло, и это было еще более вредно, чем вонь в туалете. Однажды из- за этого запаха Зу- Зу стало рвать прямо на уроке, и в школу пришел ругаться ее отец. Классной удалось как- то отмазаться, но она, перестав проверять ногти, переключилась на измерение длины юбок.

– Девочки, по росту к доске! – теперь командовала она. – Посмотрим, как кто- то опозорится сейчас перед мальчиками! – И мы выстраивались перед доской «в линейку». Некоторые спешно одергивали подолы, подтянутые на талии. Другим, чьи юбки были подшиты, везло меньше. Классная обходила наш ряд с линейкой и с торжеством изгоняла тех, у кого подол был выше десяти сантиметров от середины колена. У меня с моим ростом, высота юбки над коленями составляла пятнадцать сантиметров, и злость нашей «классной» возрастала прямо пропорционально этому расстоянию. Таких, как я, отправляли домой распарывать подшивку, а за отсутствие на уроке ставили «два». Мальчишки не смеялись над нами, им тоже устраивали проверки. Волосы у них не должны были сзади спускаться ниже воротничков рубашки. «Хиппи длинноволосые» – орала классная и отправляла их во время урока стричься в парикмахерскую. Наверное, теперь все это может казаться сущими пустяками, но почему- то во мне живет убеждение, что таким образом наша классная показывала нам наше место – место говна, которое пока еще ничего в жизни «не совершило». То ли она в самом деле так высказывалась, то ли мне теперь это кажется, но я всегда в детстве чувствовала какое- то незаслуженное презрение взрослых к детям. Потом я видела подтверждение этому в поздних советских фильмах. Дети в них почему- то всегда взрослым мешали. А в фильмах «про школу» могли показать плохих учеников, но учителя были в большинстве своем мудры, объективны, высоконравственны, и вообще выше всяких похвал. В моей же жизни учителя были в лучшем случае нейтральны, в худшем – как «классная». И это из- за неё я отдала Мишу учиться в совсем другую школу, хотя добираться туда было значительно дальше и неудобнее. «Классная» наша больше уже не работала, и, к счастью, моему мальчику не понадобилась моя защита, у него в школе как- то все обошлось. А классная наша ушла из педагогики после того, как выяснилось, что оба ее сына в перестройку стали наркоманами.

***

…Вы не поможете мне поднять? – Плед свалился с моих ног в проход. Почему- то, когда летишь заграницу, пассажиры бывают гораздо более предупредительны, чем когда летишь обратно. Может одно осознание факта, что летишь домой, позволяет им уже не надевать маску вежливости? Сосед через проход, к которому я обратилась, плед поднял, но на меня даже не посмотрел. Просто протянул брезгливо руку в мою сторону, как будто боялся запачкаться. Я посмотрела на него и не стала благодарить. И откуда- то всплыл в моём сознании мокрый асфальт и белёсые ворота автомобильной мойки, моя первая машина – подержанная голубая «nexia» вся в мыльной пене, и я сама, молодая, курящая за столбом возле газона, и голос распорядителя – чернявого парня с книжкой квитанций.

– Чья эта машина?

И ответ такого же чернявого худого мойщика.

– Вон там, хромая с палкой.

И разом исчезли тогда для меня все мои детские представления о счастье и несчастье, отодвинулись куда- то в небытие дурацкие школьные проблемы и университетские невзгоды, мой брак и развод с Вовиком Никитиным и даже смерть отца. Я поняла, что теперь на всю оставшуюся жизнь буду для всех и для себя инвалидом. «Хромой с палкой». И больше с этим уже ничего нельзя поделать.

У стюардессы не только круглые коленки, у нее еще и обворожительный и голос.

– Что вы желаете? Воду? Сок?

– Томатный, пожалуйста. Только не холодный.

Раньше я могла промочить ноги и проходить целый день в мокрых ботинках. Когда мы в предзимье открывали окна и жадно хватали первый снег с подоконников, чтобы запустить снежками друг в друга (чаще всего доставалось Зу- Зу, и она тогда опять плакала) пальцы мои ломило от холода. Стекла молочных бутылок успевали запотеть, пока я, достав из холодильника и торопливо содрав круглую крышечку из фольги, длинными глотками прямо из бутылки булькала ледяное молоко прямо в горло. И со мной от всего этого, иногда совпадавшего и случавшегося в один день, не было ничего плохого. Теперь же я ненавижу холод во всех его проявлениях, и один вид снега или даже только облаков в окошке иллюминатора, похожих на снег, вот как сейчас, и даже одно воспоминание о нем вызывает озноб и панику. Метель, которую я наблюдаю из окна тёплой квартиры, вгоняет меня в тоску.

– Ма- ма! А- а- а- а- ! – ноет сзади от скуки малец. Мать больше не пускает его по салону, и теперь он орет и извивается у нее на коленях. Исса не сказала нам, что женские колени, оказывается, не столько функция для соблазнения мужчин, сколько постамент материнства: на них спят, едят, прыгают, писают и рыдают. Их облизывают, пачкают, а иногда грызут и кусают. Мне жаль, что моему Мише подставляла свои колени не я, а моя мама. Это она вынянчила моего сына и, если бы не она, мне бы не справиться. А если рассматривать вопрос в целом, то мама спасла и его, и меня. Я ведь тоже повторяла в тот ужасный зимний день «ма- ма, ма- ма».

Я не звала, звать было бесполезно. Я повторяла эти слоги про себя; в голове не было ни единой мысли, только ощущение ужаса от боли и непонимания «что теперь будет». Я не думала о смерти, я еще тогда не верила в смерть, но именно в те часы, пока меня искали в промерзшем, колючем лесу, пока спускали с высоты и везли в больницу маленького городка, лежащего у подножия черно- коричневых гор, а потом грузили в самолет, именно тогда открылось мне с ужасающей ясностью, что на всём белом свете я нужна только ей и больше никому.

Да, прекрасно лететь в самолете после операции, попивать томатную кровь и надеяться на лучшее. Но только почему же проклятое прошлое все никак не выходит из головы? Дома мне некогда предаваться воспоминаниям, я не верчу постоянно в башке эту бесконечную жвачку из видений прошлого. На работе я думаю о работе, дома готовлю обед, разговариваю с Мишей, часто навещаю на кладбище маму. Уже целый год, как я хожу туда к ней и разговариваю с ней о настоящем, а не прошлом. Но вот сейчас… Может это наркоз так подействовал на меня? Совершенно не типично для меня, но последние дни мне упорно хочется плакать.

Вовик Никитин свалился мне на голову как раз через неделю после того, когда я явилась из Москвы уже после окончания института. В МГУ, как мысленно предрекала классная, я не добрала баллов, но поступила в другой, не менее престижный ВУЗ. Ничего из того, о чем я так наивно рассуждала до поступления, не сбылось. Я по- прежнему училась на одни пятерки, но ни в общаге, ни в лабораториях мне не попадались те люди, которых я видела в мечтах, и я сама вовсе не оказалась «звездой». Тем более, что в Москве было гораздо больше победительниц, как с круглыми коленками, так и без. Трудная обыденность стала моей спутницей на целых пять лет. Лаборатории, курсовые, частое чувство голода, редкие походы в театр, очереди в магазинах, ночной шум общаги. У меня не было родственников или знакомых, которые могли бы заняться моим «окультуриванием»; я по- прежнему варилась в собственном провинциальном соку и общалась, в основном, с такими же приезжими студентами. Москвичи не очень- то с нами дружили. А мои подруги по комнате хоть и были девушками из разных городов, но были похожи на одинаковых рыб из одного моря, запиханными в одну консервную банку. К концу учебы я себя утешала тем, что учеба – это всего лишь учеба, но вот потом уж я развернусь… И когда я приезжала домой на каникулы, то из окон маминой квартиры Москва опять представлялась мне фантастически прекрасной. К тому же, я чувствовала себя кем- то вроде кормилицы, потому что это уже было такое время, что не мама давала мне с собой сумки, набитые продуктами, а, наоборот, я везла из столицы колбасу, масло, мясо, конфеты и даже любимый торт «Чародейка» и венгерское вино «Мурфатляр».

– Майя, я надеюсь, вы там не много пьете этого «Мурфатляра»? – Вино искрилось в мамином бокале. – Папа бы не одобрил.

– Мам, в общаге венгерские вина не держат, мы пьем водку. И лабораторный спирт.

– Майя! – Мама деланно всплескивала руками.

– Шучу.

Вовик Никитин случайно встретил меня ну улице.

– Ну что, Майка, столица всё загнивает?

Он сразу же пригласил меня в кино, и я вдруг с радостью согласилась. Он стал красавчиком – высокий, блондинистый, с твердым подбородком и глазами, которые смотрели понимающе. Понравилось мне и то, что он избавился от своих глупых шуточек. Он слушал меня и молчал, разглядывал меня с интересом, как эдакую московскую штучку. Теперь я понимаю, что в лице Вовика я снова увидела себя той восьмиклассницей – никого не боящейся, ни с кем не считающейся, снова победительницей.

Мы тусовались с Вовиком около месяца – по дачам его приятелей, по киношкам, по квартирам знакомым. В общаге, я перестала быть «домашней девочкой». А однажды я решила, без всякого умысла, привести его к себе домой, потому что квартиры всех знакомых просто- напросто оказались заняты.

А он вдруг бухнул с порога моей маме:

– Мы с Майкой знаем друг друга с первого класса и поэтому хотим пожениться.

Она потом рассказывала, что я стояла рядом с Вовиком с совершенно невозмутимым видом, как будто мы с ним заранее договорились.

Мне понравилась Вовкина решимость. Правда потом выяснилось, что, женившись на мне, он таким образом удачно избежал распределения в отдалённую точку нашей огромной области, но я не возражала, мне казалось тогда, что я его люблю, и что он тоже рад, что нашел свое счастье во мне, а не в красавице Оленёвой. И я сама была тогда вполне довольна и полна надежд. У меня теперь был муж и поступление в аспирантуру. В науке для таких, как я, умных, решительных, знающих, самое место.

Я вздрагиваю. Голос по радио застает меня врасплох. Неужели я задремала? Вот уж на меня не похоже.

«…Сейчас вам будут предложены сувениры, ювелирные изделия, спиртные напитки и косметика. Ознакомиться с товарами фирмы «Счастливый полёт» вы можете, посмотрев журнал, находящийся в кармане на спинке сидения перед вами…»

На перегородке передо мной кармана нет. Нужно попросить журнал у стюардессы. В Берлине было не до сувениров.

Я покупаю модный одеколон. Отчётливый запах хвойного леса и снега. Я теперь знаю, оказывается, снег пахнет.

«Как же это вы умудрились сломать сразу обе ноги?»

Да, снег пахнет. Я теперь ненавижу гулять по заснеженному лесу.

Когда выяснилось, что квартира в Москве нам не светит, и мы должны будем чёрт знает сколько скитаться по съёмным коммуналкам, Вовик заскучал. Я целыми днями пропадала в своей лаборатории, Никитин коротал рабочие дни в весьма посредственном НИИ. Ни от чего не спасли ни моя «ученость», ни решительность. Вовик по вечерам ходил плавать и стал заниматься боксом. Я свой баскетбол к тому времени забросила уже давно. Потом он «заболел» горными лыжами и вместо стиральной машинки и пылесоса мы купили ему Fisher с ботинками, с «настоящими» креплениями и дорогущий костюм. Никитин правдами и неправдами брал профсоюзные путёвки три раза в сезон и отваливал кататься. Не знаю, кому уж я проиграла на этом этапе нашей жизни – самому Вовику или все- таки Оленевой, но это уже не столько мое дело, сколько Вовика. Однако я все- таки тянулась к нему и за ним. Я тоже пыталась ходить в бассейн, я тоже встала на горные лыжи. Конечно, я каталась не так хорошо, как он, но держалась на лыжах уверенно. Может быть это его как раз и раздражало, он хотел оказаться от меня как можно дальше, а я липла к нему со своими разговорами, проблемами, фотографиями.

В это время я уже перестала его любить, но мне все еще хотелось, чтобы он относился ко мне «по- человечески». Собственно, чем я была виновата перед ним? Мне хотелось доказать ему, что я не хуже других, что я лучше, что я вполне заслуживаю всего- всего, в том числе и его любви, но чем больше я старалась, тем хуже он ко мне относился. Я ревновала, он орал… Двери хлопали так, что были готовы сорваться с петель. О моей работе он вообще слышать не хотел, а что еще у меня было в жизни, кроме него и работы? Наконец я вышла на защиту и тут как раз меня вызвали на беседу из- за полученных откликов из- за границы на мою работу. Я нервничала ужасно, и эта дурацкая фраза «чтобы отличать порядочных людей от негодяев и придурков…» относилась как раз не к начальнику первого отдела, как тот подумал, и не к моему научному руководителю (как тот тоже мог подумать), а к моему внутреннему обращению к Никитину. Но начальник первого отдела этого знать не мог. Мышеловка захлопнулась, заграницу я не поехала, защиту мне отодвинули, и раз мне некуда было деваться я напросилась к Вовику в горы. Да, я уже не любила его, но меня одолевали жадность и ревность. Мне не было жалко денег, которые он брал на поездки, но мне было очень жалко себя. Когда я вспоминала его атлетическую фигуру, загорелое лицо, светлые волосы, а в хорошую погоду Вовик сиял на солнце, как медный таз, мне казалось, что отпуская его, я предаю свое счастье.

Вот лицо врача я не помню. Но он был тоже симпатичный, этот чернявый молодой врач, разглядывающий мои рентгеновские снимки. Наверное, мне нужно было там остаться у него, в этом травматологическом отделении в небольшом городишке Тырныаузе и согласиться на операцию. Потом мне рассказывали, что тамошние травматологи делают чудеса – ведь они постоянно имеют дело с переломами у лыжников, но Никитин повёз меня в Москву.

– Ты что, с ума сошла, доверяться этим коновалам?

– Вызови сюда маму, – сказала я.

– Может уже хватит валять дурака? – И тогда я впервые увидела его не моим одноклассником, пятнадцатилетним мальчиком Вовой Никитиным, безумно влюбленным не в меня, а в Олю Оленеву, каким видела его всегда, даже когда мы уже были пять лет женаты, а разъярённым, абсолютно чужим мне мужчиной. Я лежала на каталке, на которую меня переложили с носилок «Скорой», и ждала врача, а он стоял рядом в пустом больничном коридоре в своем сине- красном горнолыжном костюме и в носках, потому что горнолыжные ботинки ему сказали снять в приемном, а кроссовки его оставались в гостинице.

– Я вообще не понимаю, какого чёрта ты попёрлась вниз по этой труднейшей трассе! Почему ты не села на подъёмник и не спустилась на нём? И ты еще считаешь себя умной женщиной?

Я до сих пор помню это ощущение немоты – когда ты хочешь что- то сказать, а рот открыть не можешь. Язык не слушался, а зубы сомкнулись в сплошную цепь, словно гипсовые слепки, что в разнообразии стоят на полках в шкафу стоматологического кабинета. Так бывает во сне.

Я попёрлась по этой сложнейшей трассе вниз именно потому, что уже стало темнеть, выключили подъёмники, а ты, Никитин, всё не приезжал за мной к этому мерзейшему кафе, где оставил меня сидеть, чтобы самому ещё раз скатиться вниз, а потом подняться. Кафе! Тебя не было так долго, что уже уехали вниз на креселке темноволосые женщины в лохматых шубах, увозя на коленях раздутые кошелки, последние лыжники умчались вниз по сходящимся и расходящимся траекториям, как тёмные точки перед глазами теряющего зрение человека. Меня попросили выйти. Лязгнул замок. Возле дверей осталась только я, да ржавая, грязная урна, беременная окурками. Грозно нависла сбоку ледовая нашлепка Донгуз- Аруна, а головы Эльбруса скрылись в сгустившемся мареве. И я должна была там его ждать, как бедная родственница, если даже Эльбрус уже не хотел меня видеть?

И странная чепуха полезла мне тогда в голову. Муж не приехал за мной, потому что разбился. С чего бы ему разбиться, если он катался на лыжах почти как профессионал? Но ведь застряла же в башке эта мысль! Боже, он разбился! Мой какой- никакой, а все- таки муж. А Вовик между тем пил чай у подножия, думая, что я сяду на креселку и спокойно спущусь. Удивительно, что он и мне заказал тогда чай, и меня даже растрогало, когда я об этом узнала. Я давно уже не верю в «око за око» и «зуб за зуб», но сейчас мне хочется, чтобы Вовик подавился бы этим чаем.

Я решила спускаться. Сначала всё шло вполне благополучно, и я не боялась. Потом вдруг налетел небольшой ветерок. Он тоже показался не страшным. Мне не было холодно. От напряжения я даже немного вспотела. Но вдруг с каждым новым поворотом, с новой дугой я стала чувствовать, что лыжи больше не слушаются меня. Неожиданно, в поисках более лёгкого пути, я оказалась на самом краю, на голой ледяной дорожке, снег с которой размели лыжи моих более удачливых собратьев. Сбоку был густой лес. Ветерок сыграл со мной злую шутку. Трасса обледенела. Меня понесло вниз.

Конечно, было бы хуже, если бы я ударилась о дерево головой. Шлемов тогда никто не носил, и я должна благодарить судьбу, что не осталась парализованной на всю жизнь. Мне повезло (я знаю, что к этому надо относиться именно так, сколько бы мне не хотелось относиться по- другому), что я влетела не в дерево, а в тяжёлый снег. Не домчалась до огромных сосен какой- нибудь пары метров. Кости не выдержали силы скручивания. Ноги мои оказались вывернуты в одну сторону, тело в другую, одна рука скрючилась под спиной вместе с палкой. В снегу было тихо, а верхушки сосен шумели вверху под ветром. Сгущалась темнота, навалилось бессилие, и боль от холода чуть уменьшилась. Захотелось покоя. Я закрыла глаза и подумала, что сейчас усну, и будет все равно, но вдруг откуда- то всплыло мамино лицо, и я позвала вслух, громко, без всякого выражения: «Мама!» И тут же услышала вблизи чей- то громкий голос:

– Сюда! Она здесь!

***

Я люблю летать и никогда не боюсь. Чтобы разбиться, надо упасть с высоты, а для этого надо на эту высоту еще вскарабкаться. Я знаю, что я не вскарабкалась, и за это я себя ненавижу. Это ведь надо было умудриться быть такой дурой. Только за Мишу я себя не ненавижу…

Я всегда выхожу из самолёта последней. На аэрофлотовских рейсах меня практически никто не пропускает вперёд, у нас привыкли пробиваться несмотря ни на что. Да я и сама не тороплюсь. Мне жаль выходить из самолета. Командировки у меня бывают редко, кто его знает, когда я еще смогу полететь. Мне нравится даже сам воздух салона – специфический и немного пыльный.

Я отношусь к самолетам, как к живым существам. Я вижу, как они напрягаются, если мы попадаем в зону турбулентности, как дрожат тогда их плоскости, будто это аистенок нерешительно делает свой первый полет. Я мысленно подбадриваю их, называя нежно: «миленький самолётик». Я не думаю об экипаже и о других пассажирах, я даже не думаю о сыне с точки зрения «как же он без меня останется». К счастью, мой сын уже вырос настолько, что я могу не мешаться у него под ногами.

На взлёте я всегда подбадриваю «мой» самолёт. «Ну, миленький, давай, разгонись… Хорошенько! Давай ещё…» Я хвалю его, когда он набирает высоту. «Мы летим. Ты – молодец. Ах, как это славно – летать… Когда летишь, тебя обтекает холодный воздух, но холодный воздух, это не снег, он бодрит, а не замораживает, ты только не поддавайся обледенению, мой дорогой!»

А на посадке я чувствую что- то вроде печали. Несколько минут назад я была ещё высоко, летела над облаками, а сейчас, пронзив влажное марево, я спускаюсь к земле, будто выныриваю из- под одеяла, из прекрасного сна, из которого не хочется просыпаться. Меня волнуют огни, дома и дороги, которые я вижу внизу, я представляю, как я могла бы смотреть на свой самолёт с земли, из окна дома, или по дороге куда- нибудь. В детстве я часто смотрела на самолеты, задирала голову, и как многие думала: «Улечу!». Сейчас мы делаем вираж, чтобы зайти на полосу, и я знаю, что наш самолет садится, приподняв кверху нос, похожий на утку, растопырившую перепонки лап, чтобы спланировать на поверхность воды. Я чувствую, как он вздрагивает корпусом, когда выпускает шасси. Я знаю, посадка нелёгкое дело. Я успокаиваю его, как успокаивают матери детей перед ответственными экзаменами. «Будет всё хорошо, я уверена. Только не наделай ошибок от волнения, милый».

И самолёт опускается всё ниже, я жду его касания с полосой и чувствую разочарование, как только оно происходит, так бывает при окончании долгожданного праздника. Мой полёт завершён, и кто его знает, когда я ещё раз поднимусь в небо. Сегодня меня посадили ближе к проходу – дальше мне не пробраться, но у окна никого нет. Это счастье. Я сижу с вывернутой головой, ощущаю затылком спинку сиденья и смотрю сверху на облака. Они напоминают мне снег, плотный, спрессованный ратраком снег в горах, местами с небольшими сугробами, иногда с разбросанными по поверхности снежными комками. Удивительно, но при виде их я не испытываю каких- то неприятных чувств, хотя призрачная снежная долина очень похожа на настоящую, горную.

Что там в школе говорилось про «привыкший ползать летать не может»? Вот мне всегда казалось, что я обожаю полёт во всех смыслах – явных и виртуальных. Уж если я не могу теперь порхать на своих ногах, то я могу летать в своих мыслях. А тот же Никитин, когда бросал меня, сказал, что я ужасная зануда, скучный, приземлённый человек, зацикленный на своем «эго». Некрасивая женщина. Учёная мышь, которая никогда не превратится не только в принцессу, но даже в лошадь из каретной упряжки. Интересно, почему я будто проглотила язык, слушая его? Могла бы двинуть своей загипсованной ногой ему в челюсть. Но даже желания такого не возникло. Почему я приняла его слова, как данность? Потому что поняла, что это правда?

…Наш самолёт совершил посадку в аэропорту Шереметьево. Температура воздуха в Москве восемь градусов, просим всех оставаться на своих местах. Благодарим, что выбрали компанию «Аэрофлот»…

– Алло? Майя Михайловна, вы сели?

Это Толя, водитель.

– Я буду вас ждать в зале прилёта. Тамара Александровна сказала, чтобы вы не беспокоились. Я отвезу вас обедать, туда, где всегда. А потом уже в Домодедово.

– Толя, а сама Тамара Александровна приедет в ресторан?

– Не знаю. Она мне сказала вас отвезти.

– Ну, хорошо. Спасибо.

Пассажиры уже повскакивали со своих мест. Я сижу и жду, пока они выйдут, к тому же у меня еще один звонок. На панели айфона загорается моя любимая фотография – я и прекрасный юноша. Видны только наши лица, никаких коленей. Это Миша, мой сын, единственный мне теперь родной человек. Фотография сделана пять лет назад, перед его выпускным вечером в школе, но я ее не убираю, хотя у меня есть сотни других его фотографий. Секрет здесь не в Мише. Мне нравится мое лицо. Оно на этой фотографии такое же, как раньше – иронично- веселое.Перед тем, как сфотографироваться, я уже заглянула в Мишин аттестат. Нашла в нем единственную тройку – по химии. Ну, не ирония судьбы?

– Алло, мам, я знаю, что вы сели. Я отследил твой рейс. Как твои дела?

– Нормально. Шофёр тёти Томы уже здесь. Он мне поможет.

– Тогда ладно. А у меня для тебя сюрприз.

– Какой? – Я немного пугаюсь.

– А вот скажу, когда ты уже приземлишься дома, а я тебя встречу. Ты не беспокойся, я прорвусь прямо в самолет.

– Миша, что ты темнишь? Случилось что- нибудь? В университете?

– Ничего не случилось. Целую, мам. Пока!

– Миша! Миш…

Теперь ему двадцать два. Он студент нашего политеха. Когда учился на кафедре, где преподавал его дедушка, выяснилось, что деда там уже никто не помнит, поколения преподавателей теперь меняются быстрее, чем воспитатели в детском саду. Миша бы немного разочарован. Не знаю, какие уж он возлагал надежды на свое родство, но я сказала, что ничего, что главное, что своего отца помню я, покуда у меня еще не отшибло память. Насколько я знаю, я – самая старая мама из всего нашего класса. И, наверное, самой последней стану бабушкой. Если не считать, конечно, Швабры.

Никто из нас не мог предположить, что именно Томка Швабрина, окончив совершенно не престижный в своё время Всесоюзный заочный юридический институт, неожиданно сделает самую блестящую карьеру из всех ребят нашего класса.

Вообще для меня удивительно, почему несмотря на исключение из комсомола, на неприязнь ко мне со стороны многих учителей, на классную, на эти дурацкие «чистки» ногтей и распарывание юбок, на конфликт с Оленевой и несчастливый брак с Никитиным, я до сих пор считаю своим родным именно этот «наш класс», а не тот, в котором я безбедно и бесконфликтно проучилась следующие два года. Там до меня никто не «доскребывался», никто нас не обзывал дураками, а химия и биология были профилирующими предметами. И тем не менее… И когда я слышу слово «школа», я вспоминаю то самое здание – типовую четырёхэтажку с двумя пристройками с огромными окнами – спортзалом и столовой, по праздникам превращающуюся в зал для торжеств. Туда я бежала апрельским днём на каблучках шоколадно- коричневых югославских туфель. И, кстати, я до сих пор не знаю, что тогда получилось с Иссой Давыдовной. Не то чтобы теперь это меня волнует, но ведь именно этот день был первым в моей жизни, с которого началась какая- то новая волнообразная реакция, длинное и непонятное химическое уравнение моей жизни.

– Как там Берлин, Майя Михална?– Томкин шофёр перехватывает меня в коляске после прохождения таможни.

– Загнивает, – говорю я словами Никитина и вижу в ответ удивленный взгляд. – Вообще- то, если честно, я не знаю, Толик. Я в городе не была. Из окна палаты была видна только дорога. Я по ней приехала и так же быстро уехала. Меня прооперировали уже на второй день. Раз- раз – и готово. Через неделю – в аут.

– Как же мне вас закатить в машину? Коляска поместится только в багажник.

– Так я же могу вставать. Ты мне дай костыль, дверцу открой и поддержи. Всё будет нормально. Запрыгну.

– Запрыгните…Знаю я вас… – ворчит Толя, максимально отодвигая переднее сиденье, но мне понятно, что он доволен, что не будет мороки с креслом. У Томки такая машина, что сзади я спокойно могу даже лежать. Внутри пахнет кожей, деревом, ванилью, звучит тихая музыка. Рай. Ангел этого рая Толя – всегда в белоснежной рубашке и черном галстуке, благоухает примерно так же, как тот дорогой одеколон, который я в самолете купила для Миши.

Я плюхаюсь в салон, Толя берет у меня костыль и без лишних разговоров везёт меня в ресторан. Я рада этому развлечению, к тому же я проголодалась.

– Хотите, проедем по набережным?

– Нет, лучше по Тверской, через Центр.

Что может быть отвратительнее и злее, чем напоминание о несостоявшихся надеждах. Я совершенно не хочу, чтобы мы проехали мимо моего НИИ, в котором в 90- х закрыли мою тему. Я будто слышу свой голос. Он звенит в ушах моего научного руководителя. «Но ведь идея же очень перспективная! И у меня уже есть соответствующие наработки…»

Когда тебе хотят отказать, нормальные предложения превращаются в бубнеж.

«Отсутствие финансирования… Сокращение сотрудников… Для реализации вашей работы нужно импортное оборудование и реактивы…» – В результате мою разработку отдали чьей- то родственнице, которая ее не то, чтобы завалила, она ее даже не начинала. Просто посидела какое- то время на должности, а потом испарилась так же внезапно, как и возникла.

Мы едем по Тверской, и вид прекрасно отреставрированных зданий – бежевых, коричневых, красных, так не похожих на те скучные серые громады моей молодости, даже приводит меня в восхищение. Я с интересом смотрю по сторонам. Город, в котором я прожила двенадцать лет, изменился. Он стал чужим, и поэтому для меня нейтральным. Просто красивым незнакомцем, таким, каким я могу любоваться. А кто это несется сейчас в престижной машине мимо этих девчонок со здоровыми коленками? Чье отражение я вижу через спущенное стекло этой машины, отражающимся в блестящем лаке других машин? Нет, знаете ли, это не я. Я вон только что пронеслась к метро на своих ногах со здоровыми коленками. Или побежала на работу доканчивать затянувшийся опыт. Или в коммуналку (она здесь как раз недалеко), чтобы что- то сделать поесть к возвращению моего нелюбящего меня мужа…

Но вот мы приезжаем в ресторан, Толя вкатывает меня в небольшой шестиугольный зал для почетных гостей (резная мебель, низкие массивные люстры, роскошные цветы в вазах). Я с удовольствием рассматриваю меню и заказываю салат из крабов.

Когда Томка ещё работала секретарем в суде, её на безрыбье выдвинули в депутаты никогда и ничего самостоятельно не решающего районного Совета. Одно слово Совет тогда набивало оскомину, и Томка даже особенно не распространялась о своем депутатстве, чтобы не провоцировать насмешки.

И здание того суда я тоже хорошо помню: старое, обшарпанное, с вонючими тёмными коридорами; в нем я разводилась с Никитиным. Потом из районного совета Томка как- то тихо перешла в городской Совет, потом в областной… Сейчас Тамара Александровна заседает в Федеральном собрании. Не без ее участия и суд теперь находится в новом здании – отлично отстроенном, с гербом на фасаде и флагом, гордо развевающемся над крышей. Томка тоже очень изменилась с тех времён, когда тыкала меня ручкой в спину и просила списать. Удивительно, что физически рано развившаяся Томка, в голове у которой были одни журналы мод, единственная из всех девчонок нашего класса никогда не выходила замуж, и не имеет детей. Томка теперь стала деятельной и серьёзной. Она с удовольствием выговаривает слово «сенатор». Когда я вижу, как она разговаривает с людьми, хотя бы со своими водителями, а их у неё трое на разных машинах, я удивляюсь, насколько она не похожа на ту самую Томку из моего детства. С удовольствием рассказывая о других, она не делится со мной личной жизнью, но как- то обмолвилась, что в журналах мод ей было интереснее всего разглядывать самые дорогие вещи. Те, про которые она думала, что никогда не сможет себе позволить. Я помню, как когда- то она учила меня сдавать молочные бутылки, чтобы иметь двадцать копеек.

Зачем Томка до сих пор звонит мне? Зачем я ей до сих пор нужна? Точно не знаю, хотя думаю, что в какой- то степени я сближаю ее «с народом». Я поддерживаю ее имидж душевного человека, хорошей подруги, что иногда бывает так важно. И хотя она никогда не посвящает меня в свои дела, ей нравится вывозить меня в дорогие рестораны и на премьеры, за которые платит всегда она. При этом она никогда не кичится своими возможностями. Возможностей у нее много, но иногда что- то пробуксовывает, и тогда Томка не извиняется. «Не получилось», – просто говорит она. У меня бывает впечатление, что она особенно и не старается, «чтобы получилось», как, например, произошло с инвалидской коляской, но Томкин уровень так высок в сравнении с моим, что возмущаться даже как- то смешно. Сегодня она обещала выкроить часок, чтобы встретиться со мной в Москве. Я тоже рада ее повидать.

А коляску – хорошую, лёгкую, мне купил Миша, а вовсе не Томка. Она обещала «выбить» мне вообще что- то необыкновенное, самодвижущееся через какой- то фонд, но потом оказалось, что надо платить. И когда стало уже совсем ясно, что необходимо срочно ехать на операцию в Германию, Миша отдал мне деньги, которые зарабатывал на собственную машину. Я не хотела брать, но он настоял. Я тогда заплакала, впервые за много лет. Ничего, мой родной, поездим пока на моей, а потом накопим.

***

Томка всегда старается приходить вовремя. Не успела я съесть салат, она уже идёт по проходу, осеняемая любезными улыбками официантов. Томка всегда меня возит в этот ресторан. Здесь у неё что- то вроде места неофициальных встреч. Очень ей по рангу тёмного дерева панели на стенах, стильные столовые приборы, солидный бар и огромный пузатый буфет с дорогой посудой.

– Вадим, я готова отвечать на ваши вопросы пятнадцать минут. Меня ждёт моя подруга детства.

Ну, так и есть. Бледнолицый молодой человек рысцой скачет по проходу за Томкой. Томка обожает представлять меня журналистам.

– Познакомьтесь, Вадим. Это очень дорогой мне человек, Майя Захарова. Представитель среднего бизнеса. Мы с ней вместе учились в школе.

После Томкиных слов журналисты, как правило, оценивают меня, соображая, насколько моя персона подойдёт для их изданий.

Томка прекрасно знает, что я – бухгалтер в одной торгующей посудой и разной кухонной утварью фирме, но «представитель среднего бизнеса» звучит солиднее и как бы «в тренде». Я привстаю на второй, не прооперированной ещё в Берлине ноге, и протягиваю журналисту руку. Его взгляд завораживает моя коляска, стоящая возле нашего стола.

– Вы можете нас сфотографировать, – предлагает Томка.

– Я пересяду в коляску, – подмигиваю Томке я. Как оно там было в нашем с ней классе? Память услужливо подсказывает мне: мордашка была не очень, зато ноги выше всяких похвал. Теперь мои колени красноречиво закрыты пледом, а ее – узкой юбкой, как у Иссы Давыдовны. И длина ее юбки на десять сантиметров ниже коленей.

Мне ещё трудно самой вылезать из- за стола, но Томка тут же приходит на помощь. Журналист делает серию снимков. На фоне патриархального буфета стоит, улыбаясь, нарядная Тамара Александровна, я сижу в коляске, и она держит руки на моих плечах.

Нам приносят закуски.

– Я очень строго слежу за диетой, это признак силы воли, – говорит она мне, но краем глаза следит, включил ли журналист диктофон. Томка совсем не толстая, но грудастая и с тонкими ногами. Этим она тоже стала похожа на Иссу. Мне вспоминается, что она самая первая из наших девчонок стала носить на физкультуру лифчик.

Иссу Давыдовну, кстати, я встречала несколько раз, когда уже сама гуляла в парке с маленьким сыном. Она то сидела на лавочке рядом с песочницей, то несла мяч и ведёрко за очаровательной девчушкой, её внучкой.

– Девочка на маму похожа? – уточнила я в одну из таких встреч.

– Конечно же, нет. Сонечка – копия я, когда мне было пять лет. И Марик был точно таким же в ее возрасте.

Исса никогда не говорила со мной о школе. Она держала себя со мной просто, как с обычной знакомой по детской песочнице, всегда расхваливала мне внучку, сына- Марика и, к моему немалому удивлению, невестку. Кстати, и Марик оказался вовсе не дурачком, как мы его себе представляли. Немножко скособоченный, весь в себе и в таких же страшенных как у Иссы очках, он, тем не менее, дорос до должности главного инженера большого завода, а потом стал его директором. Наверное, теперь его очки выше всяких похвал.

Закуски очень вкусны. Я искренно наслаждаюсь ими, пока Томка отвечает Вадиму на заранее приготовленные вопросы. Эта ситуация немного напоминает мне басню «Кот и повар». В конце концов, сфотографироваться с Томкой для журнала или газеты совсем небольшая плата за то, что тебя возят на машине и вкусно кормят в отличном ресторане. Если это нужно Томке, я готова. Я уже далеко не такая максималистка, как раньше.

– Тебе привет от Валечки Киселёвой. – Дождавшись, пока журналист выпьет кофе и уйдёт, Томка набрасывается на карпаччо. Потом она съедает за компанию со мной ещё здоровенный кусок индейки под ананасовым соусом.

– Валечка Киселёва? Это кто? – удивляюсь я и спрашиваю, можно ли мне заказать ещё крабов. К моему удовольствию оказывается, что у Томки в этом ресторане неограниченный кредит. Мы вместе лакомимся каждый своим. Томка – шоколадным тортом, я – крабами.

– Ты что? Это же Валя Синичкина. Неужели не помнишь? Она сменила фамилию, когда вышла замуж за Шурика Киселёва.

– Ах, ну, да… – Конечно, теперь я понимаю, о ком говорит Томка. Валя с Шуриком поженились после того, как Кисик стал лейтенантом – окончил военное училище. Они потом уехали вместе куда- то на Дальний Восток.

– Давай по коньячку? – предлагает Томка.

– По французскому? – нахальничаю я.

– Обижаешь, – пожимает плечами Томка и пальчиком, унизанным крупным перстнем, делает еле уловимое движение официанту.

Синичкину, в отличие от многих других, я тоже встречала в нашем городе несколько раз. После того, как Шурик вышел в отставку, они вернулись домой, к родителям. По- моему, уж если кому пошли на пользу круглые коленки, так это именно ей. Валя пополнела, но осталась по- молодому очаровательной. Её яркие глазки светятся неподдельным удовольствием, когда она рассказывает о Шурике, о своих троих уже женатых сыновьях, о нелёгкой в общем- то скитальческой жизни, об ушедших родителях, о том, кто, где и кем работает, о внуках… Впрочем, я не завидую ни ей, ни Томке, я не хочу копировать ничью жизнь, я только восхищаюсь её сохранившейся миловидностью и моложавостью, её заразительным оптимизмом.

– А ты знаешь, что Никитин хочет собрать всех на юбилей? – вдруг спрашивает Томка. Она уже доела свой торт, выпила коньяк и теперь пьёт кофе из крошечной фарфоровой чашечки, забавно оттопырив мизинчик.

– С чего это он? Дата не круглая. – Я точно знаю, что с Вовиком мы ровесники, а следовательно, ему должно исполниться столько же, сколько мне.

– О- о- ох, дорогая… – вздыхает Томка. – Столько лет уже в этом году со дня окончания школы!

Ах, это Вовик, оказывается, про школу?

Я не испытываю никакой ностальгии. Впрочем, мне кажется, что и Томка тоже.

– А где сейчас Никитин? – Я не видела Вовика давным- давно. Как- то не было желания встречаться после развода. Двадцать два уже моему Мише, а Вовик вовсе не его отец. Знаю только, что в наш город Вовик не возвращался.

– Никитин сейчас живёт заграницей, кажется, на Кипре. Давно женат. Нашёл себе то ли гречанку, то ли турчанку. Держит ресторан. Представляешь, он мне написал прямо в Совет Федерации. Ностальгирует, оказывается. Готов все организационные хлопы взять на себя. Ты хочешь с ним повидаться?

– Мне всё равно. Впрочем, я, наверное, не пойду на встречу.

– Почему?

– Ну, вы же тогда исключили меня из комсомола.

– Ой, Майка, брось. – Томка нисколько не краснеет. Она привыкла на своей работе решать сложные нравственные вопросы. – Если так разобраться, что мы могли сделать? Всем надо было заканчивать учёбу, всем надо было переходить в следующий класс. Тебе было хорошо, ты была отличницей, тебя бы всё равно взяли хоть куда, а вот то, что меня бы взяли в девятый – не факт.

Она помолчала, потом снова принялась размышлять, как бы вслух.

– Это был просто тактический ход. Те, кто любили тебя, до сих пор относятся к тебе по- прежнему, ну, а те, кто не любил… На всех мил не будешь.

Я спокойно доедала крабов. Мы были одни в этом уютном зале для VIPов. Верхний свет выключили, горели только бра и лампы на столах. Возле буфета на высоком узком столике таинственно мерцала огромная ваза с гладиолусами. Как- то Томкины слова не вязались с моими воспоминаниями.

Тактический ход… А ничего, что исключенным из комсомола полагался волчий билет? Ничего, что в десятом классе, уже в другой школе, мне пришлось вступать в этот гребаный комсомол снова? Ничего, что потом о дату вступления, зафиксированную в моем билете, спотыкались все комсорги, секретари всяческих ячеек? С изумлением они поднимали на меня глаза и интересовались: «А почему так поздно?» И я должна была врать что- то о какой- то несуществующей болезни, о том, что лежала в больнице и не могла вовремя вступить… Может быть это удивительно, но мне трудно врать, трудно изображать незамутненную чистоту помыслов, выдавливать улыбки, если мне хочется послать всех к чертям. В чем, собственно, меня подозревают?

В аспирантуре у меня появилась привычка скручивать в трубку носовой платок. Скручивать, расправлять и скручивать снова. Это чтобы не выступать против правил, когда кто- то с ясным лицом несёт ахинею, кто- то откровенно врёт, кто- то пускает пыль в глаза. Жизнь оказалась не школой. В школе я не плакала. В жизни пришлось, в ней законы оказались суровее. Но платок помогал…

Швабра вдруг подалась ко мне с тем самым видом, какой у нее был, когда она тыкала меня ручкой в спину. Я вдруг поняла, что если бы ей поменять прическу, она опять стала бы прежней, юной Томкой, у которой хищно загорались глаза при виде новых тряпок. Неужели годы изменяют нас только внешне, а внутренне мы такие же, как были в пятнадцать лет?

– Иссу же действительно кто- то заложил. Оленёва клялась, что у неё есть верные сведения, что это сделала ты. Хотя я всегда думала, что это не так. Я думаю, что это Зу- Зу…

– А тебя это так волнует? – Я и не подозревала, что Томка вообще помнит этот эпизод. У нее вдруг звонит телефон (не самой последней модели, кстати, и мне почему- то это приятно, что не самой последней). Томка отвечает. Тончайший аромат духов и запах хорошего кофе прекрасно подходит сейчас к сенатору Тамаре Александровне Швабриной и ее деловому виду. Хоть документальный фильм про нее снимай.

Она закончила разговор и посмотрела на свои дорогущие часы. «У вас часики позолоченные или же просто золотые?» – вспомнила я из Незнайки.

– Ну, ладно. – Было уже ясно, что Томка теперь мысленно где- то в другом месте. – Ты ещё сиди, у тебя самолёт не скоро. Заказывай, всё, что хочешь, а мне пора.

– Спасибо.

Она шевельнула пальцами в сторону официанта.

– Все запишешь на мой счёт. – Она собралась идти, а мне захотелось закричать, заорать, стукнуть кулаком по столу, но я молча проглотила последний кусок и тихо сказала:

– Тут ты ошибаешься, Томка. Иссу заложила как раз я.

Мне даже приятно было увидеть изумление на её лице.

– Ну, ты даёшь, Захарка!

– Коллективное сознательное часто бывает право именно своим бессознательным, – на мгновение я почувствовала себя снова за партой, и наша классная будто опять смотрела на меня с возмущением и с опаской. – Тебе, Томка, как руководителю масс, полагается это знать. Не ведая истины, вы все оказались провидцами, а Оленёва народным мстителем. Как это? Горящее сердце Данко и прочая хрень.

Она отодвинула чашку на столе, чтобы не закапать свой элегантный костюм, и снова присела к самому краешку.

– Слушай, я всегда считала, что Оленёвой ты вмазала справедливо.

– Что есть справедливость? – после двух порций салата, коньяка индейки меня тянуло пофилософствовать. – Если коллективное бессознательное кричит: «Ату её!», значит, оно всегда и право.

– Майка, не дури. – Томка широко раскрыла глаза. – Расскажи, как было дело.

– Как было дело? Разведчики и тайные влюблённые всегда прокалываются на какой- нибудь чепухе.

– Ну, вот видишь, – Томка достала из упаковки зубочистку, с озабоченным видом поковырялась в нижнем зубе.

Теперь она смотрела на меня со смесью удивления и презрения. – Тогда, значит, тебе нечего на нас обижаться?

Если я сейчас переверну остатки кофе на её светлый костюм, мне больше никогда не достанутся крабы.

– А я и не обижаюсь, – сказала я. – Чего на вас обижаться, затраханных уродов?

– Почему это затраханных? – Томка оставалась внешне спокойной, только на шее у неё выступили два розовых пятна.

– А потому что никто, кроме меня, никогда не смел выступить ни против этой варварской чистки ногтей, ни против того, что нам лезли под юбки, ни против того, что называли дураками… Между прочим, мы учились не в тюрьме и не в военном училище. И нигде не было никаких инструкций, какая длина волос или юбок должна быть у школьников. Классная просто безнаказанно издевалась над нами, потому что это считалось тогда правильным. Борьба за гребаную дисциплину. Чтобы все было прилично и никаких отступлений.

– А тебе- то больше всех было надо? Можно подумать, кто- нибудь вообще где- нибудь выступал. Наплевать всем было. Выгнала, ну и хрен с ней. В кино вместо уроков ходили. Да и во всех школах так было. И сейчас точно так же… Думаешь, не так?

– Потому до сих пор и так, что тогда никто слова против не сказал.

Я вспомнила своего Мишу. К счастью, меня не вызывали к нему в школу. И в этом мне с ним повезло.

– Я довольно часто бываю в Англии, – сказала Томка, – там студенты престижных университетов и школ гордятся своей формой.

– Возможно. Надеюсь, у них там на занятиях юбки не проверяют? Раньше, правда, в классах держали пучки розог, теперь вроде бы уже нет. Но ведь это же плохо, Томка, да? Когда учеников порют?

– Теперь, если хочешь знать, обратная проблема – школьники скоро учителей будут пороть.

– А это из той же оперы. Сначала мы их дураками обзываем, а потом они нас.

– И, кстати сказать, в Китае юбки вроде бы проверяют. И не только юбки. Трусы! Я в какой- то передаче видела.

Подбежал официант, почувствовав заминку. Не надо ли чего? Томка сделала ему знак рукой: нет. Хватит. Посмотрела на меня, поджав губы, осуждающе. Совсем, как классная.

– Честно сказать, не ожидала. И вообще, за что ты, собственно, взъелась на Иссу? По сравнению с другими она была ещё ничего.

Я кивнула.

– Конечно, не ожидала. Но зато поверила сразу. Так всегда, Томка. Тем, кто сам врёт, поверить в плохое, гораздо легче, чем в хорошее.

– Почему это я вру?

Я одумалась. Разговор мог зайти в ненужное русло.

– Ладно. Спасибо, Томка. Правда, спасибо. За всё. А на встречу я точно не приду.

Она снова встала, собираясь уйти, потом не выдержала, опять наклонилась ко мне, пахнула коньяком.

– Слушай, всё- таки ты заложила или нет?

Я почувствовала примерно такую же злость, как тогда, когда за шкирку тащила к доске Оленёву. Конечно, я злая. Я стала злой, ну и что? Положа руку на сердце, почему я должна быть белой и пушистой? Я такая, какая есть. Не хуже, и не лучше. Ольгу я тогда вполне могла бы придушить, если бы не увидела красную тушь на пальцах Вовика. И потом был еще один эпизод в моей жизни…

Расстались с Томкой мы спокойно и даже сердечно. После её ухода я еще заказала пирожное и так же небрежно сказала официанту:

– На счёт Тамары Александровны. – Он только кивнул.

Есть в жизни у каждого человека моменты, о которых не хочется вспоминать. Тот мой последний год в классе – из таких. Но я не чувствую себя виноватой. По какому праву, собственно говоря, Ольга меня обвиняла? Она ведь не видела, как я закладывала Иссу, болтала наугад.

Подошёл водитель.

– Не звали меня, Майя Михаловна? А то у меня ещё одна поездка…

Мне не хотелось срывать его маленькие, секретные делишки.

– Хорошо. Поехали, Толя.

Он выкатил меня из ресторана и всю дорогу до Домодедово уже не обращал на меня внимания, музыку не включал, а говорил по телефону о каких- то своих, непонятных мне делах. Да, честно говоря, я и не очень- то слушала его разговоры. Я сидела, откинувшись на мягкую спинку сиденья, машинально поглаживала ноющую после операции ногу и вспоминала.

Олю Оленёву всегда ставили нам в пример. И юбка у неё была выше колен всего сантиметров на пять, и ногти Олечка красила не перед уроками, не во время них, не прилюдно в туалете, а сбегая с занятий, когда опасность возвращения классной приближалась к нулю. И красила она их не кустарно дешёвым некачественным лаком, продающимся в любом магазине, трясущимися ещё от неумения пальцами, как мы, а у профессиональной маникюрши в одной и той же парикмахерской.

Замуж наша Оля вышла самой первой. На свадьбе она была в умопомрачительном кружевном платье со шлейфом и такой же шляпе с полями диаметром метра в полтора, как тогда только входило в моду. Оля была так хороша, что её свадьбу даже снимали на киноплёнку для городского архива. Вовик не зря крался за свадебным кортежем, теперь я понимаю, что воспоминание об Олиной свадьбе должно было преследовать его как минимум несколько лет. В восемнадцать она уже родила, тоже самой первой из нас, и вполне естественно, что я, уже учившаяся тогда в Москве, совершенно перестала ей интересоваться.

Как ни печально, Оля и стариться начала раньше других. Она не располнела после родов, как Валя Синичкина, не заматерела, как Швабра и не разбогатела, как Зу- Зу. Но совершенно удивительным образом она почти сразу после тридцати перестала быть красавицей. Её нежное лицо каким- то неуловимым образом потеряло очарование, черты расплылись, глаза утратили яркость и блеск, и нашу Олю перестали узнавать на улице. Не знаю, может быть, красота явилась для Ольги фактором, заставляющим быстрее крутится ее жизнь, но умерла она тоже самой первой из всего нашего класса. Я думаю, она не смогла вынести своей наступившей ординарности. Ей было всего сорок лет, рак подкрался незаметно и сожрал её скоропалительно. Никто ничего не успел сделать. После неё остались поседевший от горя безутешный муж, любивший ее до умопомрачения, и совершенно равнодушная к её смерти, ни капельки не похожая на неё, некрасивая и неустроенная дочь. Об этом мне тоже рассказала в свое время Томка.

***

Есть по Каширскому шоссе, когда едешь от Москвы в Домодедово, славный участок. Странный холм, разрезанный дорогой, поросший по обеим сторонам травой и березами. Может быть, это, конечно, и искусственная насыпь, но тогда непонятно, кто и для чего ее насыпал. Я запомнила этот участок потому, что именно там, когда мы в очередной раз проезжали его на такси с мамой, она сказала мне одну вещь, которая совершенно изменила мою жизнь. И теперь, когда я снова проезжаю эту дорогу, а самолеты из нашего города приземляются всегда в Домодедово, я с нетерпением жду этот холм. Я воображаю его чем- то вроде торта на тарелке Земли, который я сама должна прорезать и проскочить сквозь него, чтобы попасть в следующий отрезок своей жизни. Это мне всегда, кстати, удается. Да, согласна, фантазии идиотки. И еще в такие минуты я воображаю, будто снова сижу в машине с мамой.

Когда мы ехали с ней после очередной моей операции, за окном такси моросил московский октябрь. Еловый лес стоял по сторонам шоссе синеватой дымчатой пленкой. В гипсе у меня была другая нога, не та, что сейчас, но уже было подозрение, что кость опять срастется неправильно.

– Мне больше не выдержать, – сказала я. – Останусь на костылях. Уже привыкла. Ничего не изменишь. А пока после операции буду в коляске.

– Выдержишь, – сказала мама. – Ты должна ходить. У тебя будет ребёнок, ты должна ходить ради него.

Как она сумела распознать мою беременность, когда я сама ещё упорно думала, что моя задержка не что иное, как следствие наркоза, операционной травмы и тяжёлого нервного истощения?

– И видимо, надо подумать о каком- то другом образовании. Папы нет, на мою врачебную зарплату втроём не проживем, сама видишь – Перестройка. Пока срок у тебя ещё маленький, иди, учись на бухгалтера. Работу, я думаю, найдёшь. Надо понимать – наступают новые времена.

Тут- то мы и заехали внутрь того самого кургана. На зеленой еще траве желтыми мокрыми пятнами светились в сумраке опавшие листья.

– Нет! Только не бухгалтерия! Я там умру!– Я выкрикнула это так громко, что водитель посмотрел на меня в зеркало заднего вида. Он был крепкий, даже толстый, и его лицо заняло все забрало зеркала.

Мама, помолчав, наклонилась ко мне.

– Я тоже, миленькая моя, была далеко не дура. Я тоже хотела учиться дальше, закончить ординатуру, стать заведующей или кем- то еще, но ты, видимо, как раз решила, что тебе пора уже появиться на свет. А я ведь уже даже документы тогда подготовила, чтобы поступать. Я приняла тебя вместо ординатуры, и после декрета вернулась на своё рабочее место в свою «полуклинику», как тогда говорили. И ничего, не умерла. Хотя завидовала иногда папе, что он работает в ВУЗе, но ты для меня всегда была важнее. А сейчас мы должны быть реалистами. В магазинах ни черта нет даже в Москве, денег тоже нет. Хватит тебе сидеть дома в коляске. Пора начинать ходить, хоть с палкой, хоть с костылем. Будешь бухгалтером, всегда купишь для ребёнка кусок хлеба с маслом и литр молока.

– Может мне попробовать брать учеников? Стать репетиром по химии? – бормотала я.

– А ты хотела бы работать с детьми? И ты думаешь, кому- то сейчас нужна твоя химия? Хоть с костылем, хоть с палкой, но ребенку в твоем животе нужен свежий воздух, движение, – твердо сказала мама. – Надо ходить ради ребенка. Будешь работать, купишь машину. Все будет хорошо. Выдержишь.

Она никогда раньше со мной так не говорила. А мне ведь было тогда… да, уже было много…

И я действительно встала с коляски через полтора месяца после операции. Операция все- таки помогла, я даже отказалась от костылей, стала ходить с палочкой. А мама не стала ждать, заняла деньги и купила мне машину. «Хромая с палкой» – это был приговор навеки, но в какой- то степени и прогресс. Хромая – это все- таки не колясочница. А отдала я ей деньги за машину довольно быстро, уже когда стала работать бухгалтером. Теперь вопрос с машиной будет решать вместе с Мишей. Все возвращается на круги своя.

…От Берлина до Москвы ровно столько же километров, сколько потом от Москвы до того места, где я живу. В сравнении с Москвой мой родной город дыра- дырой, но города, в которых родились, не выбирают. Природа у нас отличная, если кто интересуется природой. Мне, откровенно сказать, на нее наплевать. Горы с ущельями, реки, озёра… Леса с вековыми соснами, да что с вековыми! Миша однажды принёс мне распил, я насчитала 230 лет. Ну, и бог с ними!

На внутренних линиях сопровождающего пассажира- инвалида не было, хотя я заказывала такую услугу. Работница аэропорта, ругаясь и размахивая руками, звонила куда- то насчет меня. Пассажиры скопились у стойки проверки билетов перед выходом на посадку. Уже объявили посадку и раскрыли проход в рукав, но за мной никто не пришел. Впереди стоящие пассажиры начали оглядываться на меня, и лица у них были угрюмы. Я почувствовала себя старой и никому не нужной. Зубы опять слились в гипсовые массу. Так у меня в последнее время проявлялась реакция на боль, на страх. Ну- ка, нет ли поблизости какого- нибудь мальца, который обзовет меня «страшной тетей?» Иди сюда, негодник, я непременно сделаю «козу»!

Наконец из самолета прибежала нежнейшая, длинноногая «моя» стюардесса и попросила какого- то парня с мотоциклетным шлемом закатить меня в салон. Круглоголовый белобрысый мотоциклист, насвистывая что- то похожее на то, что пел черноликий весельчак в Шёнифельде, дал мне в руки свой шлем и довольно тяжёлый рюкзак.

– Женщина, не уроните! – сказал он. – Поехали! – И мы полетели с ним по рукаву с такой скоростью, будто участвовали в мотоциклетных гонках. В салоне он довольно жёстко плюхнул меня в кресло, укатил коляску вдаль за шторки и вернулся, картинно отряхивая ладони в байкерских перчатках.

– Телефончик дай, – он подробно оглядел догнавшую нас принцессу авиалиний.

– Перебьёшься. – Но я заметила, она тоже его с интересом разглядывала.

– А что мешает? Замужем?

– Все тебе расскажи.

– Света, ну скоро там? – Другая, не такая красивая девушка, сдерживала на входе поток пассажиров.

– Запускай! – крикнула «моя», и толпа желающих вернуться домой понесла вперед моего благодетеля. Он еще задержался немного на старте, будто разглядывал синий платочек, повязанный вокруг стройной Светланиной шейки, но потом быстро пошел вперед, нахлобучив на голову свой шлем.

– У вас тринадцатый ряд. Место В! – вдруг крикнула ему вслед Света, но он не обернулся. Я вздохнула и устроилась поудобнее в своем кресле. Зубы мои высвободились из воображаемого гипсового замка.

Из- за воспоминаний время от Берлина до Москвы пролетело не то, чтобы незаметно – не длинно. На операцию я поехала скорее из- за Миши, это он настоял. Я почти не надеялась на успех. С годами разница в длине костей обеих ног стала еще больше, хромать я стала сильнее. Еще стала очень болеть спина, я подсела на обезболивающие, принимала их с утра, днем и на ночь. Миша решил, что Германия – это последний шанс. Все сам узнал, уговорил меня. Нельзя сказать, что у меня совсем не было надежды, как же без нее? В своих снах я часто видела себя бегущей, играющей в баскетбол. Разочарование, которое настигало с пробуждением, было часто страшнее унылой действительности. Конечно, я понимала, что порхать не буду. Но если хотя бы выправился позвоночник… Черт возьми, неужели все что произошло со мной было случайным или все- таки я теперь выполняю некое предначертание, а юность дразнила меня разминкой перед предстоящим?

От Москвы до родной сторонушки лёта ещё три часа с лишним. И самолёт теперь был уже не такой красивенький и новенький, и публика в нём другая. В теперешний мой самолёт сначала запустили четверых солидно одетых дядек с лоснящимися рыльцами, а после уже стали пробираться и остальные пассажиры. Были среди них и сильно накрашенные девушки с распущенными волосами и в кроссовках на босу ногу, были командированные мужики с объёмистыми, чуть не разрывающимися от всякого добра портфелями. Были две матери с грудными детьми – одна полненькая, а другая худая, но обе выглядели одинаково устало. Встретилась парочка влюблённых, эти все время целовались. Разве любовь веселая штука? Впервые за долгое время я вдруг позавидовала хоть кому- то. Чуть не треть пассажирских мест заняла группа маленьких загорелых граждан, летящих с пересадкой в солнечные восточные государства. И все эти люди опять проходили чередой перед стюардессами и в какой- то степени и передо мной, и мне эта очередь с билетами в руках вдруг почему- то показалась очередью в места, располагающиеся значительно выше, чем потолок полета нашего самолета.

«Были вы счастливы на этом свете?»

«Я была очень несчастлива».

«Тогда проходите. Вам в рай. И нечего разглядывать какие у кого коленки».

Ощущение счастья и несчастья. Неужели это тоже всего лишь синонимы каких- то соединений, возникающих в мозге? Какой- нибудь триптофан хрен знает что. И если это так – какой смысл жить на свете, бороться за счастье? Оно по идее должно быть продуктом твоих собственных усилий, но ведь так не бывает. Разве можно разбиться в лепёшку, чтобы быть счастливым? Не исключено, что добьёшься славы, богатства, станешь любимым в конце концов, но разве все это равнозначно счастью? Разве счастье, то есть состояние счастья, которому мы придаем столько значения, не есть всего лишь продукт психики? И когда я еще была биохимиком, разве я этого не знала лучше других? Съешь таблеточку со «счастливым» веществом – и прыгай до небес. Но разве к этому нужно стремиться, чтобы жизнь состоялась?

Я читала одну повесть у Нагибина, про его отца. Про то, как человеку, прошедшему лагерь, определили вечное поселение вдали от Москвы в каком- то крошечном диком городишке. У него не было своего жилья, он не мог снять целую комнату, а только угол в комнатушке у неграмотной и алчной хозяйки. Этому человеку нельзя было видеться с семьёй, жена отказалась от него ради сына, будущего писателя. И этот человек, выйдя на свободу еще не старым, вдруг оказался совершенно беспомощным, больным и до неузнаваемости изменившимся. Он всеми силами боролся с обстоятельствами, он хотел казаться праздничным и весёлым хотя бы в те дни, когда его сын приезжал к нему. Этот человек пытался даже одеваться красиво и со вкусом, опять- таки благодаря сыну. Он даже стал носить совершенно сумасшедший в тех краях галстук- бабочку. Ему, можно сказать, повезло, он устроился работать бухгалтером (кстати, тоже!) и получал зарплату. Но всё- таки он не мог даже от сына скрыть ощущение полной катастрофы всей жизни, жуткое ощущение постоянного несчастья, хотя казалось бы в сравнении с теми муками, которые этот человек вынес в тюрьме и лагерях, жизнь в относительной свободе даже в этом вонючем городишке могла бы показаться истинным раем. Но счастье больше не наступило, не пришло, не озарило своим сиянием жизнь. Мозг перестал вырабатывать гормон радости. Я представляла себе этого отца, как его описал Нагибин, маленького человечка, идущего по деревянным настилам поверх непролазной грязи странных кривых улиц в штиблетах, светлом плаще, купленном на сыновние гонорары, и пёстром шёлковом кашне. Мог ли он быть счастливым? Может быть и мог бы, будь он моложе. А в том возрасте и положении, в котором он оказался, он слишком устал для того чтобы к нему снова пришло счастье, устал от страха, от боли, от воспоминаний о том, что его часто били, от непрерывной и непосильной работы на протяжении долгих лет в холоде, от печальных мыслей… Но были и другие примеры в истории, когда люди, перенесшие такие же страдания обретали свободу от прошлых несчастий и учили других освобождаться от них.

Я думаю об этом пока мы взлетаем. Хвала же, чёрт возьми тем, кто не смотря ни на какие обстоятельства не перестаёт быть счастливым!

Голос по громкоговорителю не принадлежит ни Светлане, ни ее подруге.

«… Наш самолет набрал необходимую высоту. Вы можете отстегнуть привязные ремни и привести спинки кресел …бла- бла- бла… Через некоторое время вам будут предложены чай, кофе и легкий завтрак».

Я отказываюсь от завтрака, беру кофе и думаю, что, несмотря на крабов, я с удовольствием поела бы борща. Мне уже страшно хочется домой. Я люблю наш с Мишей дом, я чувствую себя в нем в безопасности. Как хорошо, что мне всё- таки удалось в подходящее время купить небольшую «трёшку» и, слава Богу, выплатить кредит. Вытянуться бы сейчас в своей комнате на кровати, и чтобы кто- нибудь принёс большую чашку кофе. А потом уж борщ! Болезнь, как упрямый ребёнок, выматывает силы. Ты с ней и так, и эдак, и пытаешься говорить строго, и умасливаешь лекарствами, а она непреклонна, а если и сдастся на некоторое время, то только затем, чтобы закапризничать снова в самый неподходящий момент.

Нет, я не сразу сдалась ей, нет. Сначала я изо всех сил пыталась доказать, что искалеченная нога не помеха умственной деятельности и карьерному росту. Потом, когда оказалось, что всё- таки помеха, потому что мне, калеке, явно предпочитали девчонок посимпатичнее и помоложе, я всё равно старалась бороться. Всё время с понижением, как теперь говорят, своего рейтинга. Потом просто плыла по течению, только чтобы не утонуть. Мама бросала мне спасательные круги. Я хваталась за них, выплывала и видела, как хватают с неба звездочки те, кто глупее и ленивее, но моложе и со здоровыми ногами. С круглыми коленками, круглыми попками и круглыми грудями. Округлости – неужели это истинное мерило успеха?

Интересно, меня так развезло после крабов или французского коньяка?

Мне хочется в туалет, но до меня никому нет дела. Стюардессы развозят воду и кока- колу. Мотоциклист откинулся на спинку и заснул, приоткрыв рот, шлем его свалился в проход. Почему- то он не закинул его наверх, в багажник. Света подбирает шлем и уносит к себе за шторку. Дай бог, чтобы ей с этим мотоциклистом повезло. Я достаю носовой платок и громко сморкаюсь. Хватит ныть! Миша будет меня встречать, а значит, я должна взять себя в руки.

Миша никогда не спрашивает меня о своём отце. Мне кажется, он и не хочет знать правду. Если бы он спросил, я бы ему рассказала. Ведь я всё- таки была очень счастлива в любви, недолго, но была. И я несчастна не из- за любви, я несчастна оттого, что мне не удалось «реализовать свой потенциал». Так говорила когда- то наша классная, вот именно этими ужасно казёнными словами: «Каждый человек должен реализовать свой потенциал».

«Киселёв!» – начинала она, и мы все интуитивно втягивали головы в плечи. «Чего ты во время контрольной пялишься в окно? У тебя такой приличный потенциал, а ты его не реализуешь».

Дурацкое слово, я его ненавижу.

Жаль, что на внутренних рейсах нельзя купить спиртное. Я бы сейчас влила в себя еще сто грамм коньяку.

И что удивительно, в любви я была счастлива ни где- нибудь, а в больнице.

***

Мы встретились в лифте. Меня только что положили на очередную плановую операцию. Ту самую, четвёртую по счёту. Я тогда жила уже в своём городе, приехала в Москву, в институт травматологии и ортопедии по вызову. Мама должна была приехать ко мне, когда меня прооперируют.

Я поднималась на лифте из приёмного отделения с тоненькой и чистенькой ещё историей болезни в одной руке и довольно тяжелой сумкой в другой. На третьем, где располагалась физиотерапия, лифт остановился, двери открылись, какой- то парень с рукой в повязке- косынке, занявший собой почти весь пролёт, спросил меня:

– Вы наверх? – Я кивнула, и он вошел.

– Вы такая грустная, – сказал он. – Не грустите, у вас всё будет хорошо.

– Откуда вы знаете?

– Знаю. – Он улыбнулся. Оказалось, мы ехали с ним на один этаж. Там он взял у меня сумку и спокойно повел в палату. Как потом выяснилось, он знал, что в отделении освободилось «место». Он сам ждал этого «места», только оно оказалось в женской палате, и поэтому он остался «жить» в кабинете врача, своего друга.

Я бы отдала Богу душу (или Дьяволу, мне всё равно) за то, чтобы узнать – какие же всё- таки химические соединения играют нашими судьбами, вызывая это чувство – любовь. Я хочу просто это узнать, без всякого применения на практике. Мне интересно, вот этот атом, или эта молекула, или эта белковая структура или это ещё чёрт знает что, это они играют с людьми в такие шутки? Ведь парень тогда мне просто улыбнулся, но в моей голове что- то сделало ЩЁЛК! И за те две минуты, что он провожал меня до моей палаты, я влюбилась в него настолько, что забыла, кто я такая, зачем здесь нахожусь, и только смотрела в его лицо, ощущала его улыбку, и сразу безоговорочно поверила, что у меня действительно будет всё хорошо. Я помню его улыбку до сих пор; даже лица его практически уже не помню, а вот сияние доброты, дружелюбия, заинтересованности во мне помню.

Оказывается, он, как и я, играл в баскетбол. Был студентом, на какой- то игре сломал ключицу. Кость срослась, но рука болела. Баскетбол оставил, работал в каком- то минпромчего- то (его название мне ни о чём не говорило, да я и не запомнила из аббревиатуры ни одной буквы). Его одноклассник, как оказалось, мой теперешний лечащий врач, положил его к себе в отделение, чтобы подлечить. Физиотерапия, гимнастика… Вечером доктор шёл домой, а ключ от кабинета оставлял моему другу. Мой друг… Даже в своей памяти я не называю его по имени. Имя не играет никакой роли, только смутно плавающая в памяти улыбка, руки… да, руки я помню, они были красивыми. И мне всё ещё кажется, что та самая обычнаябольничная комнатушка была главной точкой счастья в моей жизни.

Кто- то приносил ему передачи. Он мне говорил, что это «заказы с работы», я верила. Мы ели яблоки и целовались. Мы уминали копченую колбасу, мы резали сыр перочинным ножом тонюсенькими пластинками. Я не задумывалась откуда этот сыр, откуда колбаса. С работы, так с работы. Мне в моем городе, где я теперь преподавала химию в технологическом училище, никто таких заказов не давал, но какое мне было до этого дело?

Те ночи. Теплые волны опьянения, медовым ореол вокруг обычного желтого колпака настольной лампы, узенький серпик луны, прекрасно различимый с кушетки и улыбающийся в мое запрокинутое на подушке лицо. Из маленького радиоприемника неслись новости про шахтеров, стучащих касками на подступах к Москве, а мы выключали шахтеров и ловили хриплый с перебоями джаз, или Талькова, «Алису» и только входящий в моду «ЧайФ». С утра меня возили в разные кабинеты на разные этажи, осматривали врачи, делали снимки, брали анализы, но это все казалось неважным. Я ждала вечер. В отделении наступала тишина, сестры делали вид, что ничего не видят, в кабинете включалась лампа, открывалась форточка, чтобы впустить растущий месяц, раскладывались на больничной тарелке яблоки с крошечными крупинками на поверхности разреза, расстилалась кушетка, а подушку и одеяло я тащила с собой из палаты…

«Были вы счастливы на этом свете?»

«Была. Очень недолго».

«Тогда вам в ад».

«За что?»

«А в рай у нас попадают только несчастные люди».

«Тогда нельзя ли хоть чуть- чуть повторить то, за что меня отправляют в ад?»

В операционную я поехала самым счастливым человеком на свете. Пожилой анестезиолог с суточной щетиной на щеках ввел мне в вену волшебное зелье и приказал считать. Я считала и представляла, что бегу на своих прежних прекрасных ногах, перепрыгиваю через барьеры.

Когда я открыла глаза, рядом с моей постелью в палате сидела мама.

– А где…?

– Тише- тише, все хорошо. Операция прошла успешно. Хочешь пить? – Она выдавила в стакан четвертинку лимона.

– Я сейчас пристрою ширму и попрошу, чтобы тебе сделали укол.

Моя деятельная мама отгородила нам уголок в палате. Интересно, где она взяла молоток, гвозди и веревку, чтобы повесить на нее простыню,? Неужели привезла с собой?

– Ко мне никто не приходил?

– Нет. Врач сказал, что зайдет через час.

– Нет, не врач…

– А кто?

Я не хотела называть имя. Свет лампы, яблоко, мои руки на его спине. Для меня само имя было любовь.

Потом послышался голос соседки по палате.

– Парень тут один к ней ходил. Очень уж она с ним сдружилась перед операцией, хе- хе… – Послышалось нежное поросячье хрюканье, и будто из теплого хлева вырвался в морозный воздух парок.

Мама помолчала. Потом наклонилась и сказала мне тихо в самое ухо:

– Тебе сейчас нужен покой. Надо дольше спать. Только в кино героини лежат после операции с прекрасно сделанным макияжем.

Мама сама спала на четырех стульях, составленных в ряд, неудобно подгибая ноги. Разрешение быть со мной дал ей главный врач, сделал исключение, как коллеге. Она давала мне пить, кормила бульоном и выносила судно. Смогла бы я также сделать для Миши? Конечно, смогла бы. Это ведь не подвиг, когда любишь. Подвиг, когда не любишь.

На третий день я спросила:

– Никто не приходил?

– Нет.

– Ладно. Дай мне причесаться.

Круглое маленькое зеркальце отразило потолок, потом повернулось вниз, и я увидела свое бледное лицо. Но глаза блестели, и в целом я себе понравилась. Пока я причёсывалась, мать смотрела на меня.

– Как замечательно, что операция уже позади. Сильно болит нога?

– Не очень.

Луиза де Лавайер упала с лошади и была хромой, но Людовик любил ее целых несколько лет, а ведь это был король! В конце концов, не только же в ногах дело. Пожалуй, те несколько дней после операции были единственным периодом в моей жизни, когда я перестала обращать внимание на свой физический недостаток, и вообще на любые недостатки бытия. Больные на костылях, двухъярусная каталка с круглыми отверстиями для кастрюль, душераздирающе скрипящая на поворотах, буфетчица с зеленым резиновым фартуком на животе, соседка по палате – рыжая с седой полоской у корней волос, с опухшим лицом и банкой компота из сухофруктов на тумбочке рядом, все эти люди и предметы, которые я могла видеть со своего места, приобрели какую- то несущественную временность.

Не знаю уж откуда и каким чудом в те годы мама доставала для меня курицу, как она договаривалась с этой буфетчицей в зеленом фартуке сварить мне бульон, но когда молод и влюблен на чужие бытовые подвиги мало обращаешь внимание. Бульон был готов к обеду, наисвежайший, я его пила и даже не думала спросить, каким чудом он появился в больнице.

Тот, кого я ждала, так и не появился, и в одно очередное утро ощущение несчастья вдруг заполнило меня, как заполняет след от ступни в мокром песке дохлая, растекшаяся медуза. С глаз моих улетучилась пленка запоздалой новорожденности, но первыми и сразу вернулись запахи. Запахло больничной кухней и чьей- то нечистой постелью, чесноком из соседской раскрытой тумбочки, в коридоре на кого- то кричала медсестра. Я увидела, как осунулось мамино лицо, какие глубокие тени у нее под глазами. Все встало на свои места, и я поняла, что хрустальные башмачки ждать больше не стоит.

Но внешне я была спокойна.

Вместе с лечащим врачом меня осматривал и известный профессор. Они заходили вдвоем в палату, мама просительно заглядывала обоим в глаза. Мой врач подкручивал какие- то винты в моём пыточном агрегате, чтобы растягивалась кость, профессор наблюдал. Когда я морщилась от боли и закусывала губы, он ободряюще похлопывал меня по плечу, но иногда промахивался и попадал по голове. От профессора пахло мылом, чем- то медицинским и колбасой. Наверное, перед тем как прийти ко мне, профессор завтракал.

В целом мое состояние становилось лучше. Физическая боль уменьшалась, душевная же спряталась и стала засыхать где- то внутри меня, покрылась коркой однообразных больничный дней, скучных завтраков и обедов, подкручиванием агрегата, судном, которое было для меня проблемой. С облегчением я узнала, что мать сняла где- то комнатушку. Исчезли стулья возле моей кровати, веревка и ширма. Теперь она не была все время со мной в палате, и для меня это было легче. Мне казалось, она видит, что я притворяюсь. Внутри меня появилась не видимая глазу, но тягостная и хорошо мной ощущаемая дрожь. Я опять стискивала зубы, мне казалось, если я расслаблюсь, они застучат. Главным для меня стал самый незначительный шум в коридоре, любые шаги, чужие разговоры. У меня обострились слух и зрение. Мне казалось, что из своей палаты я вижу не только коридор моего отделения, но и все лестницы, лифты и закоулки больницы с первого до последнего этажа. Но больница, не смотря на свою переполненность, оставалась пустой для меня – моего друга в ней не было.

Недели через три мне разрешили вставать и немного ходить с костылями. Однажды я шла по коридору мимо знакомого кабинета, и вдруг мне показалось, что мой друг там, я даже слышу его голос. Я стояла под дверью и ждала. Проходящая медсестра посмотрела неодобрительно. Очевидно, болезнь делает людей пугливыми, неуверенными в себе. Я вдохнула, как будто собиралась забросить мяч в корзину, и заглянула. Мой лечащий врач в одиночестве сидел за своим столом и пил чай.

– Что тебе, Захарова?

Я втянулась на костылях в милую мне комнату, повела глазами влево- вправо и вышла.

Стал известен срок выписки. Моя измученная мама обрадовалась.

– Майя, билеты брать на поезд или на самолет?

– Если достанешь, на самолет.

– В поезде можно лежать, а сидеть в самолете тебе может быть неудобно.

– Ничего. – Теперь я хотела как можно скорее очутиться дома.

Наконец наступил день последней встречи с врачом.

Я пришла в ординаторскую за документами. Мой лечащий врач впервые посмотрел на меня не как на прооперированную больную, как на человека.

– О чём это мы грустим?

Я хотела запомнить до мелочей эту комнату. Вот кушетка, вот стул, мы придвигали его поближе, чтобы бросить на него одежду. Вот лампа…

Доктор протянул мне выписной эпикриз. От робости у меня охрип голос. Болезнь играла со мной в плохую игру.

– Простите, вы не знаете, где ваш друг? Он обещал меня навестить.

Врач с раздражением шлёпнул личную печать на листок с рекомендациями. Без сомнения он знал, что происходило по ночам в его кабинете.

– Я здесь больных лечу, – голос у него был сердитый. – И понятия не имею почему кто- то к вам не зашел. Гардероб открывается после двух.

Так он и запомнился мне в бесконечной череде врачей: своим раздражением и тем, что когда- то учился с моим другом в школе. Несправедливо, ведь он меня лечил.

Я вернулась в палату и стала собирать вещи. Мама ушла ловить частника, чтобы ехать в аэропорт. Палата теперь казалась просторной: была убрана простыня, смотана верёвка. Если бы кто- нибудь захотел ей воспользоваться, нашел бы ее на подоконнике. Я тоже посмотрела на нее с каким- то недоумением. Кто знает, если б не мама…

Я села на пол, опираясь на руки. Так было удобнее выгружать вещи из тумбочки. Соседка смотрела на меня и губы ее шевелились от желания что- то сказать. Она привычным движением подтянула к своему рту банку с неиссякаемым компотом, сделала несколько глотков «гхм, гхм» и вытерла рукой рот.

– А твой- то ведь приходил! – выпалила она, когда я размышляла, понадобится ли мне в дороге открытая пачка печенья.

Кто и когда даёт людям право играть какую- то роль в нашей судьбе? Почему, чтобы идти дальше, мы должны останавливаться и вытряхивать их из своей памяти, как останавливаются на обочине путники, чтобы вытряхнуть из обуви острые камни и перевязать нанесённые ими раны. Если это посторонние люди, послать их подальше легко. Но если родные?

– Приходил- приходил! Мамка твоя его сразу брысь, и в коридор. Смотреть было смешно, она такая маленькая, а он такой большой, но она его за руку цап! И повела. Ты- то тогда спала под снотворным. Это еще чуть не в самый первый день после операции было. Уж я- то видела, да говорить тебе не хотела. Вы же ведь гордые, занавеской от меня закрывались. Это, я думаю, чтобы едой со мной не делиться. Так у меня и своя есть, вон, полно. Конфетки, компот… Родственники не бросили.

Я вытаскивала из тумбочки и перекладывала в пакет привычные больничные вещи: кипятильник, новую, купленную перед больницей, кружку, три завалявшихся яблока, пачку чая.

Соседка была оскорблена моим равнодушием.

– Послушай! Я правду говорю. Это твоя мать его прогнала!

Вдруг до меня дошел смысл ее слов. Я обернулась. Соседка лежала на боку. Одна её щека несимметрично отвисала на край подушки. Рот был приоткрыт, и в его просвете блестел желтый металлический зуб.

Я легла на живот и по немытому еще со вчерашнего дня полу поползла к её кровати. Она вдруг залепетала:

– Ты чего это? Чего ты?

Я до сих пор помню редкие рыжеватые волосы, испуганные поросячьи глазки с короткими ресничками и свои руки, вцепившиеся в жирную липкую шею.

На счастье этой женщины в палату заглянула процедурная сестра.

– Захарова, укол тебе на дорожку!

Соседка уже хрипела, задыхаясь.

– Эй, девушки! Что тут у вас происходит? – Сестричка кинулась за лечащим врачом.

– Захарову в перевязочную! – скомандовал медсестре прибежавший лечащий врач. Они с сестрой тащили меня из палаты в коридор прямо по полу.

– Идиотка! Убийца! – Неслось нам вслед. – Вызовите милицию!

Врач вернулся из коридора, пощупал соседке пульс, потрогал шею.

– Выпишу сейчас всех к чертям за нарушение больничного режима! Еще только слово! Устроили тут!

Это был чуть не единственный раз в моей жизни, когда кто- то, кроме родителей, вдруг принял мою сторону. В перевязочной врач ощупывал мою ногу и тоже ругался, но всё- таки в его голосе я не чувствовала злости. Этим он тоже запомнился.

– Дура, с ума сошла? О ноге- то совсем не думаешь? Только всё о любви? Отвечай, здесь больно? А здесь? Или здесь?

Я лежала на спине, обхватив мокрое лицо руками и думала не о ноге. Неужели правда, что моя мама выгнала моего друга? Я ждала его, но не могла поверить, что он приходил, а я об этом узнала только сейчас.

– Дай ей валерьянки – сказал доктор сестре.

– Валерианы нет.

– Тогда пустырника. Хоть чёрта дай, только чтоб успокоилась! А то ещё повесится у нас в туалете.

Я отодвинула руки от лица.

– Я не повешусь. Только скажите, он… умер?

Врач уставился на меня.

– С чего ты взяла?

Если б я тогда могла объяснить. Теперь я понимаю, что НЕ присутствие и смерть для любящего – синонимы.

Доктор, весь красный под высоким медицинским колпаком, снова подошел ко мне и заорал:

– Дура ты, набитая! Дома он! С женой и ребёнком. Дома. – Он вытащил из кармана пачку сигарет и сунул сигарету в рот. Зажигалка чиркала и не зажигалась. Медсестра поднесла ему свою.

– Уматывай, Захарова. – Выдохнул врач, отгоняя от лица дым. – Надоели вы мне все.

Я слезла со стола в перевязочной. Сестра, подавая костыли, смотрела на меня с большим любопытством. Интересно, простил ли мне врач, что я даже не сказала спасибо?

«Наш полет продолжается на высоте восемь тысяч метров. Температура за бортом минус 55 градусов».

Пятьдесят пять градусов, это холодно, да. Но мне сейчас даже жарко от воспоминаний. Хорошо бы это все мне приснилось. И про больницу, и про ногу… Как будто ничего этого нет и не было, а на самом деле я лечу с какой- нибудь конференции из Германии, задремала в самолете. Когда объявят посадку, я легко поднимусь со своего места, достану сверху свой модный чемодан из дорогого пластика и, ловко лавируя между пассажирами, поспешу к выходу. В зале прилета меня обязательно встретят Миша, муж, бывший баскетболист, и мама. Не старая еще, не умершая несколько лет назад от сердечного приступа, а вполне еще молодая. В том возрасте, в каком она выхаживала меня в больнице.

Если я и люблю кого- нибудь теперь, кроме Миши, так это Риту.

С Ритой мы тоже познакомились в больнице. Но не в Москве, в нашем городе и значительно позднее. Случайно попали в одну палату. На удивление, я тогда лежала не «с ногой», схватила бронхит. А вот у Риты болели колени.

Два раза в год, осенью и весной, Ритины её коленки превращаются в бледные, наполненные жидкостью, курдюки. Жидкости так много, что кожа над суставом, кажется, готова лопнуть. Согнуть ноги невозможно.

– Я готова была бы терпеть боль, если бы у меня была возможность ходить, – Рита не жалуется, она просто констатирует данность. – Но в том- то всё и дело, что из- за чёртовой жидкости я фактически прикована к постели.

Она сидит на больничной койке с вытянутыми ногами и распущенными по плечам волнистыми волосами. Лицо у нее, гладкое, круглое, восточное. Плоские щеки, высокие скулы, губы и брови выгнуты спортивным луком. Волосы с висков уже начали седеть, хотя Рита меня значительно моложе. Она по- шамански раскачивается вперёд- назад всем телом, и при каждом отклонении назад гулко стукается головой о спинку кровати. Она делает это специально, говорит, что боль в голове маскирует боль в коленях. Стоит ей только лечь спокойно, ей кажется, что кто- то рвёт её суставы горячими щипцами.

– Это, как рожать. Терпеть невозможно, но никуда не денешься, – устав качаться, Рита ложится на живот и закусывает угол подушки. Ей было бы легче, если бы можно было кричать, но она стесняется меня.

– Кричи, – говорю я, но Рита все равно не кричит. Она растирает колени руками, переворачивается то на спину, то на бок, терпеливо ждет пока придет медсестра со шприцем. В шприце гормон. Без гормонов не помогает ничего. Рита сидит на них уже лет десять. Это от гормонов лик ее стал лунообразен.

Рита рассказывает, что до болезни она была красавицей. Я этому верю. У неё и сейчас выдающееся лицо. Нос с лёгкой горбинкой, губы, огромные блестящие глаза. Когда Рита прикрывает веки, у меня возникает впечатление, что я в театре в конце спектакля. Представление окончено, пора расходится по домам.

– У меня была талия тоньше, чем у Одри Хепберн. А ноги росли от шеи, – меланхолично, как бы не про себя, рассказывает Рита. – А ты какая была?

Я уклоняюсь от ответа. Я просто не знаю, что сказать. У меня не так много фотографий. Где- то валяется и та, с почётной стенгазеты, на ней у меня симпатичное лицо, совсем почти еще детское. Я думаю о том, что с возрастом женщине особенно трудно признаться в том, что и в молодости она обладала весьма посредственной внешностью. Трудно судить о собственной привлекательности. Свеженькое личико, глядящее на тебя с фотографии и совершенно не похожее на тебя теперешнюю, и в самом деле кажется идеалом красоты.

После первых уколов Рита несколько дней лежит вне себя. Вместе с гормонами ей делают мочегонные, она каждый час ползает в туалет и, возвращаясь, валится без сил на кровать. Я предлагаю ей судно, чтобы она не мучилась, не вставала. – Я не могу на судно, – жалуется она, и я ее понимаю. – И не хочу, чтобы ты выносила.

Так происходит с ней каждую весну и осень. Но действительно по мере того, как сходят отёки, она возвращается в себя, оживает. Первым делом она расчёсывает прекрасные волосы, потом кипятильником кипятит в огромной кружке воду, заваривает крепкий чай, и уж потом, подложив под спину подушку, устраивается на постели с книжкой.

– Боже мой, я наконец- то счастлива! – И я опять ей верю.

– Что ты читаешь?

– Стихи.

Это прозвучала так неожиданно в нашей палате с растрескавшимся потолком и замазанной кнопкой неработающего звонка для вызова медсестры, что я, никогда не любившая стихи, сказала:

– Прочти.

– «…Не плачь, о нежная, что в тесной клетке

Он сделается посмеяньем черни,

Чтоб в нос ему пускали дым сигары

Приказчики под хохот мидинеток…»

Я впала в ступор. Рита удивилась.

– Чего ты? Это же о слоне, причем, о воображаемом.

Я сказала, почему- то злясь на себя:

– Я не о слоне. Мне стыдно, что я не знаю, кто такие мидинетки. И интернет в палате не работает.

Рита закрыла книжку, и с ее слов я увидела незнакомые улицы, серые громады домов, выбегающих из маленьких швейных мастерских на обед в определенных час девушек в черных кофточках и туфельках с ремешками у щиколоток, представила слоновью громаду в сверкающих медных доспехах и с кожаной красной накладкой на лбу, а под слоновьей кожей себя и свою судьбу в виде хозяина – жестокого мужчины с выбеленным лицом, зализанными черными волосами, во фраке, манишке и в ботинках на кнопочках. И тут же я увидела кучу подгнивших капустных листьев, оборванных с кочана и валяющихся под окном нашей старой квартиры, как будто кто- то собрался ими кормить меня.

– Сильно. – Сказала я и высморкалась. – А ты кто по профессии?

– Поэт. – Она сказала это просто, как будто объявила: «уборщица».

– И у тебя есть книги?

– Целая библиотека. Я в ней работаю.

– Нет, твои собственные? Те, что ты написала?

– Шесть штук. – Она помолчала, потом добавила. – Правда, я их сама себе напечатала. Но я хороший поэт. Была бы плохим – не стала бы печатать. Вот сдохну, а стихи останутся. А так, всё равно сдохну, и ничего не будет. Будто не жила.

Кашель у меня вдруг перестал, я вылезла из постели, опираясь на свою палку.

– Рита, хочешь кофе? Правда, у меня только растворимый.

– Нет. С гормонами нельзя. Лучше чай.

Она отлила мне заварку из своей огромной кружки, я достала из холодильника свои любимые плавленые сырки – ассорти в круглой картонной коробке, а Рита упаковку колбасной нарезки. И я рассказала ей свой великий секрет, как раньше мечтала открыть химическую формулу счастья. А она мне про то, что в молодости у неё было множество любовников и очень красивые круглые коленки.

– А теперь я свободна, – говорит она. – Я могу разозлиться, а потом вдруг стать ужасно доброй и всех простить. Раньше я была стеснительной, а теперь научилась орать, рыдать, обнимать тех, кого люблю…

– Еще можно громко икать. – Сказала я.

– А вот не смейся! Я научилась жить, а ты нет.

– А в чем секрет?

– Надо ценить время, когда нет боли. Те только физической, любой. Все, кроме боли, несущественно. Зато, когда ее нет, можно приятно, прекрасно жить. Никогда себя не ругать.

– Я тебе завидую, – сказала я. – Ты сумела простить обстоятельства, в которые попала, а я нет.

– Обстоятельство – это часть речи, Майя. Я сумела простить себя.

– За что?

– За то, что сдуру выперлась в мороз на танцульки в капроновых чулках. Разве ж я могла надеть на танцы теплые штаны? Где бы я их стала снимать? Как назло, какой- то парнишка пошел меня провожать. Мы целовались. Когда я вернулась домой, коленки у меня были синие.

«…Приведите спинки кресел в вертикальное положение, откройте шторки, наш самолет начал снижение. Через несколько минут мы совершим посадку…»

Сколько же я не видела Риту? Наверное, полгода. Как- то всё было некогда. Только: «Привет!» – по телефону. И она мне тоже: «Привет, Майя!»

Чисто теоретически, будет лучше или хуже, если мы сейчас свалимся в крутое пике? Вот бы узнать, неужели Рите никогда ничего подобного не приходит в голову?

В окно иллюминатора я вижу Мишу. Он сумел пробраться к самолёту вместе со встречающими начальственных мужиков. Милый мой мальчик! Интересно, какие аргументы он приводил, чтобы его выпустили на лётное поле? Наверное, что там, в самолёте, у него мать- инвалид.

Четверо мужиков вышли первыми. Длинная машина забрала их в своё черное чрево и укатила. Интересно, что стало бы с ними, если бы им пришлось топать в зал прилета своими ногами?

Миша стоит возле трапа. Я вижу, как ветер треплет его волосы. Начали выходить пассажиры. Мой мотоциклист продвигается к выходу и не обращает на меня никакого внимания. С грустью я замечаю, что он не обращает внимания и на красавицу Свету. Самолёт пустеет. Миша бежит вверх по трапу, навстречу потоку. Я привстаю в кресле, он вытаскивает меня, берет на руки, перекидывает через плечо, как выносят раненых с поля боя, и мы движемся по проходу. Руки мои обхватывают его туловище. Какие же тугие и звонкие у него мышцы! Как у его отца.

– Миш! У меня прическа!

– Можешь постоять вот тут?

Я стою, опираясь на костыль. В просвете за откинутой дверью самолета серое задние аэровокзала и чистое небо над ним. Пассажиры внизу ждут автобус, мотоциклист, отвернувшись, разговаривает по телефону, шлем болтается у него на руке. Миша спускает мою коляску, возвращается за мной. Последнее, что я вижу из- за его спины: грустная Света захлопывает дверцу за последним пассажиром. Автобус опускает подножку, с шиком мы вкатываемся в салон. Пассажиры стараются не смотреть на нас.

– С приездом! Как нога? – Миша целует меня щеку. – Мам, ты отлично выглядишь! Германия пошла тебе на пользу.

– Неужели. – Я глупо хихикаю, но мне приятно.

– Тебе звонила тётя Рита. Спрашивала, когда приедешь. Как всегда, полна энтузиазма, хочет пригласить тебя в библиотеку на какой- то вечер.

– Ты- то как?

– Нормально. С твоей работы тоже звонили.

– Спрашивали, когда выйду?

– Сказали, что ждут тебя, не дождутся.

– Ну, ясное дело. Годовой баланс надо же сводить.

– Да ты вообще незаменимый человек, мам.

– А что ты хотел мне сказать, но не сказал по телефону?

– Видишь ли… – Он мнется и это настораживает еще больше.

– Миша, говори прямо.

– Ну, ладно… Сейчас… – Мы выруливаем со стоянки. На площади перед аэропортом отживший свой век ТУ- 104. Он смотрит нам вслед, как чей- то дедушка. Вечер, и ещё тепло, не то, что в Москве. Постриженные в шары деревья по сторонам дороги светятся в сумерках золотыми шапками. Я чувствую, что я приехала домой.

– Мам, пока тебя не было, мы с Леной решили, что будем жить вместе.

– Нет!!! С чего это? – Я совершенно забыла про его Лену. Подумаешь, одна из тысячи знакомых девчонок. – Нет, Миша, нет!

– Почему? – Его голос сразу становится холодным.

– Ты еще слишком молод, ты не доучился, и она тоже.

– Мам! Я уже взрослый человек, и я сам знаю, что мне будет лучше. К тому же я в этом году получаю диплом. Все! И я работаю, в конце концов!

Да, он работает. Я закрываю глаза. Вот оно, свершилось. Вот теперь я останусь действительно одна.

– Если ты правда против, мы можем снимать жилье.

– А сейчас вы жили у нас?

– Тебя же не было.

– А почему не у Лены?

– У Лены общежитие.

– А родители где?

– Далеко.

Так. Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не высказаться по поводу девушек, живущих в общежитиях. Типа, я тоже жила в общежитии, но не вешалась на кого попало. Полезно, что иногда зубы сцепляются в гипсовый слепок.

– Лена беременна?

Опять заминка.

– Ну, что ты молчишь?

– Еще точно не ясно.

Честно говоря, я даже не могу вспомнить, как выглядит эта Лена. То ли она светленькая, то ли черненькая…

– Лена сейчас у нас?

– Да. Мы хотели вместе тебя встретить.

– Ну, встречайте. – Я пытаюсь улыбнуться, но у меня не получается. Мы едем молча. Миша больше не ловит мое лицо в зеркало, он смотрит только на дорогу. В окне знакомый пейзаж, поля сменяются густым лесом. Если бы было светлее, вдали были бы видны и горы. Это все, конечно, красиво, только мне сейчас не до красоты. Рядом со мной на сиденье сумка и пальто. Пальто греет мне бок, будто это живой человек, и кажется, что я опять сижу рядом с мамой, как мы сидели с ней рядом на заднем сиденье такси во время той поездки в аэропорт, когда она догадалась, что я беременна. Ох, уж мне эти аэропорты… Я откидываюсь на сиденье и снова закрываю глаза. Теперь, через столько лет, я могу ее спросить о том, о чем тогда не спросила.

– Почему ты не пустила ко мне моего друга? – мне уже почти безразличен мамин ответ. Со временем многое становится безразличным. Многое, но не все, просто относишься к этому уже по- другому. И я будто слышу ее голос.

– Из вашего романа все равно ничего бы не вышло. Поверь мне.

– Миша вышел, – я хмыкаю от некоторой двусмысленности.

– О, да! – Мама тоже смеется. – Миша вышел замечательным.

– Но если ты могла тогда вмешиваться в мою жизнь, значит, и я могу вмешиваться в Мишину?

Я некоторое время не слышу ответ. Это из- за того, что рядом ревет огромный грузовик, который мы обгоняем.

– Надеяться на то, что малознакомый человек будет тебя любить с больными ногами, в то время как у него есть здоровая жена и еще ребенок впридачу, это не одно и то же, чтобы согласиться, что взрослому здоровому мальчику приятнее жить вместе с красивой взрослой девочкой, чем с мамой.

– А откуда ты знаешь, что Лена красивая?

– У Миши хороший вкус.

– А ты откуда узнала, что у моего… знакомого есть семья?

– Я его прямо об этом спросила.

– Когда?

– Ну, тогда, когда он единственный раз к тебе пришел.

– Наверное, ты его здорово тогда испугала.

– Ой. Когда любишь, не особенно испугаешься. Я ему просто все наперед рассказала. Что даже если он на что- то решится, то ехать к нам далеко, что жить придется вместе, что ты будешь ходить с костылем и палочкой. И я не хочу, чтобы мы все стали мучиться.

– И что он тебе сказал?

– Сказал, что подумает над всем этим.

– А ты что?

– Сказала, что пусть приходит, когда подумает.

– И он не пришел.

– Не пришел.

– И он не знает, что у него есть сын.

– Может это и к лучшему. И, кстати, пусть тогда хотя бы Миша выяснит будет ли у него сын. Или дочка?

Миша включил музыку, и мамин голос умолк. Мы въехали в город.

Боже, что это за народ толпится возле нашего дома аж с хлебом- солью? И освещение во дворе, как на танцплощадке раньше по выходным.

– Мам, у нас в подъезде свадьба на третьем этаже.

– А! Я думала это меня встречают. – Он опять посмотрел на меня в зеркало. – Я шучу, неужели непонятно?

– А тебя действительно встречают.

– Кто- то еще, кроме Лены?

– Две девчонки из твоей бухгалтерии и тётя Рита.

– Ну, надо же… А я из Берлина ничего не привезла. Хоть бы бутылку вина в самолёте купила. Нехорошо получилось.

– Мам, у нас все есть.

Сфотографировавшаяся свадьба пестрой змеей всасывается в подъезд. Мы ещё немного ждём, и я говорю:

– Поехали?

Миша разворачивает мою коляску и триумфально катит меня по двору от парковки к подъезду. Я останавливаюсь у своей квартиры, выпрастываюсь с сиденья, выпрямляюсь, отставляю в сторону костыль и жму звонок. Я хочу выглядеть гордо. Дверь открывается, я слышу женский визг, хлопанье в ладоши, вижу Риту, открывающую шампанское. Рыженькая девушка молча стоит в коридоре дальше всех. Ничего так, стройненькая, невысокая. Симпатичная даже. Мне хочется посмотреть на ее коленки, но она в джинсах. Миша закатывает коляску и становится рядом с Леной. Девчонки из бухгалтерии ставят бокалы с шампанским на поднос. Цыганщина какая- то. Я жутко устала, мне очень хочется лечь. Я подхожу к «молодым», они стоят, как голуби. Чутьем я понимаю, что это «невестка», хотя все во мне к этому привыкнуть пока не может.

Я протягиваю руку Лене, хотя вполне могла бы ее обнять.

– Майя Михайловна.

– Вы выглядите замечательно … – Ее шепот напоминает мне стрекот сверчка.

– Что- о- о? – Я специально стараюсь напугать эту девочку. Зачем?

Она действительно пугается, но все- таки робко сует мне самые кончики пальцев. Ужасно холодные. И какая же она маленькая! Миша прижимает ее к себе. Защитник. Я все- таки обнимаю их обоих сразу. Живот у Лены абсолютно плоский.

– Лена права. Германия пошла тебе на пользу. – Это говорит Миша, а Рита, которая подходит ко мне после всех, тоже шепчет мне на ухо.

– Молодец.

– В смысле? – Не понимаю я.

– Приехала победительницей. А не то, что там: «Ой- ой, не трогайте меня, ой- ой, как больно, давайте я упаду». – Я опять хмыкаю. Рита просто не знает, что именно это я и собиралась сказать пять минут назад. Но теперь уж я сажусь вместе со всеми за стол и наблюдаю, как в моей квартире хозяйничает маленькая Лена. У нее получается. Я показываю ей большой палец. Респект. На самом деле мне действительно хочется лечь. И чтобы кто- нибудь принес мне в постель чашку чая. И делайте сами, что хотите. Только дверь закройте.

– Выпьем за Майю Михайловну, – поднимает бокал Рита. – За современную успешную женщину. За ее прекрасные ноги! – Я чокаюсь со всеми. Когда ко мне с бокалом наклоняется одна из красавиц бухгалтерии, я спрашиваю ее тихонько:

– Что у вас там?

Она мне так же тихо отвечает:

– Есть вопросы.

– Передай, что я выйду послезавтра.

– Отлично, – кивает она и немного промахивается с бокалом. Похоже, они тут уже налакались, пока Миша меня встречал. Наутро в квартире уже никого не будет, жизнь пойдет своим чередом. Я пройду с костылем в кухню, навстречу мне брызнет золотом клен из окна, на столе останутся две недопитые чашки из- под кофе, остаток завтрака, и что- то душное и жалостливое встанет во мне поперек горла. Господи! Господи! – подумаю я, – вот и прошла моя жизнь. – И поставлю чашки в посудомоечную машину.

***

Перед Новым Годом мне позвонила Томка и объявила, что в феврале состоится «юбилей». И меня это непонятно почему взволновало.

Все эти месяцы я жила в некоей раздвоенности. Я наблюдала за Мишей и Леной и видела, что они действительно взрослые и совершенно уже какие- то другие люди, не похожие на нас, какими мы были в молодости. Миша очень отдалился от меня, хотя по вечерам все- таки на несколько минуток заходил ко мне в комнату перекинуться парой словечек. Ели мы втроем в кухне и чаще молча. Хозяйство дети тоже целиком взяли на себя, я только подкидывала деньги. Мне, в принципе, это было даже удобно, но когда по вечерам я из своей комнаты слышала их общий, какой- то сверчковый хохот, что- то тянуло в груди, будто приступ сердечной боли. Внешне, однако, все было нормально. Мы с Леной вежливо улыбались друг другу. Время от времени я почитывала в интернете сайты, на которых невестки ругают свекровей, а свекрови ненавидят невесток, и ужасалась. Через столько лет я вдруг стала вспоминать, какие отношения у меня были с матерью Никитина. Оказалось, что их как бы и не было, потому что я видела свою свекровь от силы раз в год, всего раза три за все время нашего брака, включая свадьбу. Чего же тогда мне требовать от Лены?

Кстати, операция мне действительно помогла. Но какое же это странное ощущение, будто тебе приделали новую ногу, а старую выбросили. И эта нога – прекрасная, но еще хрупкая заставляет тебя все время бояться, что она может сломаться, рассыпаться, улететь… Как будто ты просыпаешься, а нога опять болит, и кошмар повторяется сначала. Поэтому все время ты с ужасом прислушиваешься, не раздастся ли там внутри «хруп- хруп»? Когда сидишь или лежишь вроде бы забываешь про это, но стоит встать… И тебе страшно ходить, и ты и веришь, и не веришь, что по крайней мере с этой ногой многолетний ужас позади.

Мне завидует Рита. Странно, что, оказывается, есть такой человек, который мне завидует. «Если бы у меня были деньги на замену коленей, я поехала бы не задумываясь».

– У меня ведь не колени, – говорю я. – У меня голени. А с коленями все в порядке.

– Вот, видишь, – говорит она. – Счастливая ты, Майка.


С Томкой мы увиделись перед самым нашим «юбилеем», а в ресторан не попали. Я, как и предполагала, не пошла, а Томка собиралась, для этого и приехала, но ее срочно вызвали назад, в Москву. Однако ко мне она все- таки заскочила. Все, кто был в это время в своих квартирах, высыпали к окнам поглазеть, кто это подъехал с таким шиком. До моей двери ее сопровождал атлетический молодой человек. Думаю, он скучал в нашем подъезде, пока мы болтали. Вообще- то я не звала ее, она сама мне позвонила. Я даже не знаю, как это объяснить, но, когда я вижу кого- то из них, во мне опять поднимается что- то злое, от чего давно уже пора избавится. И тогда я мысленно опять начинаю их обвинять.

В общем, с Томкой мы напились до такого состояния, что обе закурили, хотя вообще- то не курит ни она, ни я. Томка для этого даже вышла на площадку и взяла сигареты у своего охранника. Мы сидели с ней на моей кухне, перед нами на столе была куча грязных тарелок, яблочных огрызков и бумажек от конфет. Горлышко пустой бутылки выглядывало из мусорного ведра, а другая емкость, наполненная наполовину, отсвечивала янтарной жидкостью мне в глаз. Томка своим алмазом на пальчике постукивала по коньячному бокалу и наблюдала, как покачивается в нем божественная влага.

– Майка, подумать только, прошло уже столько лет…

– Другие столько и не живут, – сказала я. – Но сколько бы не прошло, я все равно буду помнить, что тогда вы поверили не мне, а Ольге. Только одного я не могу понять, – злость так и закипала где- то в глубине моих глаз, – Неужели ее красота в самом деле была такой страшной силой, что за неё было можно простить всё? Ну, ладно бы ещё мальчишки, но ведь даже учителя всё ей всегда прощали…

– Ты про Оленёву? – Томка вдруг отодвинулась от стола и с удивлением на меня посмотрела. – Ты что, с ума сошла? Ты не понимаешь, почему ей учителя прощали?

– Она была красива, как ангелок, но ведь тупая, как пробка…

– Ой, ну и дура же ты, Захарка!– И Томка захохотала на всю мою квартиру. – Ты что, серьёзно думала, что у Ольги такое положение в классе из- за её красоты?

Я растерялась.

– А из- за чего?

Томка выразительно постучала себя по гладкому ботоксному любу.

– Да ты знаешь, кто у Оленёвой была мать?

– Понятия не имею.

Швабра недоверчиво на меня посмотрела.

– Не может быть, все ведь знали.

– Ну, значит, все кроме меня.

Она смотрела на меня и не понимала, верить мне или не верить, а я и в самом деле не интересовалась никогда Ольгиной матерью.

– Мать Оленевой была заведующей отделом трикотажа в нашем главном городском универмаге. Все наши тетки- учительницы у неё одевались. Ты что не помнишь, костюмы у них были одинаковые. Финские, кажется. Такие тогда только по блату и доставали. И блузки были одинаковые. Цветом только отличались. У классной была розовая, а у математички, наоборот, зелёная. Неужели не помнишь? Иногда и нам, девчонкам, что- то перепадало. Носочки на физкультуру, колготки… И Ольга, кстати, не жмотничала, не брала с нас переплату.

– Ты что, хочешь сказать, что все Ольгины прогулы, списывания, всё её особенное положение – всё это было из- за возможности отовариваться в универмаге?

Я даже не поняла, что испытала больше: какое- то мгновенное облегчение или разочарование. Красота и финский костюм. Господи, какой же я была непроходимой дурой. Я видела только личные качества каждого и не интересовалась, что за ними стоит.

– Ну, да. – Томка спокойно пожала плечами. – Время было такое – нигде ничего не достать. Разве не помнишь? Ты, Захарка, скажем прямо, всегда была немного не от мира сего.

Я подумала, что Томка, сама не подозревая, сделала мне комплимент и злость моя куда- то исчезла, сменилась простой констатацией факта. Странная штука память. Чтобы вспомнить, как точно называется тема моей диссертации, я должна посмотреть автореферат, но зато точно помню, что у Швабры был самый узенький кружевной воротничок на школьном платье из всех девчонок. И помню, что бутылочку с ацетоном мы прятали в школьном туалете за унитазом, расположенном у окна, а вот соединить вместе одежду наших учительниц с работой Ольгиной матери мне просто не приходило в голову. Да я и не подозревала, где она работает… Зато теперь я знаю, что Томка часто бывает на модных показах. Милан, Париж… Дай ей, Бог.

– Ни для кого не секрет, что я Ольгу не любила. И она меня не любила.

– Понятное дело, с чего бы вам друг друга любить? Это уж мы, мелюзга по сравнению с вами, не очень успевающие, всего боящиеся, смотрели на вас, пригнувшись к столам, как на бой двух аллигаторш. – Томка погасила сигарету в моем простеньком кухонном блюдце, и засобиралась уходить. Я вышла проводить ее в коридор.

– Слушай, Томка, – спросила я ее, когда она уже красила губы в ванной комнате. Она даже не закрыла дверь, как бы приглашая меня поприсутствовать при этом действии, как в школе. Я мысленно улыбнулась, вспомнив, что в школе кабинок не было. Все- таки память меня пока еще не подводит. – Не понимаю, зачем ты вообще сюда ездишь? Ты такой большой человек, у тебя, наверное, и во Франции, и в Швейцарии, и в Англии не только недвижимость, но и куча знакомых. Таких же больших людей.

Томка приподняла брови.

– М- да. У меня везде. – И она усмехнулась, небрежно бросила в сумку помаду, обернулась ко мне и вдруг смерила меня странным взглядом. – У меня, Майка, здесь родственники остались. Племянники. Я их опекаю. Потом, если будут умными, в Москву заберу. Ну, и вот вы еще, одноклассники… Почти родные люди, блин. Некоторые, конечно. Вроде тебя, гнида. – И она легкой покачивающейся походкой прошла в прихожую. – Мне тут на днях Синичкина сказала… – Швабра безуспешно пыталась понять, где у ее пальто рукава, – … что ей точно известно, откуда Ольга узнала про Иссу. Ай- ай- ай, Захарка!!! –И Томка погрозила мне указательным пальчиком, потом вздохнула и с силой толкнула наружную дверь. – Впрочем, мне Иссу не жалко. Я у нее в любимчиках не была, – и она бросила свое пальто на пол.

– Слышь? Одень меня! – крикнула она на лестничную площадку.

Молчаливый атлет просочился в квартиру, Томка встала и молча ждала пока он напяливал на нее ее прекрасное пальто. Вяло подавала руки, чтобы он всунул их в рукава. Я поняла, что такую процедуру с ней проделывают не в первый раз.

– Машина где? – Одетая Томка властно повернула голову в мою сторону. Молодой человек осторожно поддерживал ее, чтоб она не упала. – Мы на каком этаже?

– На шестом, – сказал атлет.

– Ну, подавай машину на шестой, – сказала ему Томка и пошла к лифту. – Пока, Захарка!

Молодой человек нажал на кнопку. На его лице не отражалось ничего, в том числе и удивления, что его патронесса шляется по таким местам, как моя квартира.

Лифт подошел. Томка обернулась ко мне. – А у меня, Майка, все хорошо… Не хуже, чем у Зу- зушки! Сама корячилась, сама себя сделала…

Молодой человек проверил, нет ли внутри кабины лифта какой опасности, потом аккуратно завел туда Томку. Лифт пошел вниз. Я постояла немного, потом вошла в квартиру и закрыла за собой дверь.

Вот интересно, с какого момента человек начинает ощущать, что жизнь от него ускользает? Вот, кажется, всё пока хорошо, есть успехи, надежды, а потом вдруг будто начинают схлопываться двери. Как будто ты одна идёшь по громадному дому и с каждым новым шагом вдруг слышишь: Хлоп! Хлоп! И будто знаешь, что за твоей спиной закрылась самая главная, наружная дверь. И нет больше выхода, приходится двигаться только вперёд, наощупь, в темноте, чтобы не случилось. Но ты все равно протягиваешь руки в стороны, направо и налево, пытаешься нащупать запасные выходы и входы, но нигде не видно красного бегущего человечка со стрелкой на темной картинке запасного направления. А основные двери захлопываются так быстро, что ты не успеваешь их даже различить. Ты думаешь, как же так? Ведь я ещё только на самой середине пути, ещё должно быть много всего интересного, весёлого и счастливого, но тут самая дальняя дверь, непосредственно ведущая в твою личную комнату, обрушивается со звуком летящей вниз гильотины, а за ней ничего нет, просто стена. И тогда ты понимаешь, что всё уже кончено. Сейчас тебе будет не хватать воздуха. Ты попытаешься разгрести снег и сделать живительный глоток, но этот единственный глоток – только воспоминание, отголосок твоего бывшего успеха. А впереди только холод. Снежное безмолвие застывшей лыжной трассы.

***

После их встречи в ресторане мне вдруг стали звонить и звонить. Сначала позвонил Никитин, в первый раз через столько лет.

– Майка, это Вовик. Как у тебя дела?

– Нормально.

– Швабрина рассказывала, что ты в Германии оперировалась? Это она тебе помогла?

– Не совсем, хотя она тоже в некоторых вещах помогала.

– Можно тебя увидеть?

Я не огорчилась и не обрадовалась.

– Ладно, заходи. С сыном познакомлю и с его девушкой.

Но он не захотел прийти в дом, а назначил мне встречу в ресторане, в том самом, в каком у них проходил юбилей. Я пришла уже без палочки, хотя все равно немного прихрамывала. – Да ты порхаешь! Молодчина! – сказал Никитин. Он не изменился, хотя с затылка сильно поседел, а спереди облысел. И я не стала ему напоминать, что вообще- то это он увез меня тогда из Тырныауза, в котором, как говорили, врачи делали чудеса. Мы поболтали с ним немного, выпили кофе. Расстались мы легко, я ушла первой.

Потом позвонила Синичкина.

– Слушай Майка, как жаль, что тебя не было на встрече. Мы все так ржали! Никитин нас опять смешил до упаду. На нас весь ресторан оглядывался, даже повар вышел посмотреть.

– Рада за вас.

– Представляешь, к нам Исса притащилась! Её, оказывается, Томка пригласила. Иссе скоро будет девяносто пять. И она сама ещё ходит!

– Неужели? – Слово «ходит» во мне всегда отзывается болью.

– Да. И она всех помнит. И о тебе она тоже спрашивала.

– Что же вы ей обо мне сказали?

Валя и не представляла, сколько иголок впилось в этот момент в моё сердце.

– Да что сказали? Что ты молодец. Столько операций перенесла. А у Иссы уже правнучка скоро в школу пойдет.

– В нашу?

– Нет, не в нашу, – Валька засмеялась. – Визраильскую. Внучка у нее уехала. Исса теперь с сыном живет. С сыном и с невесткой. А в Германию поехать Швабра тебе помогала?

– Ну, более- менее. – Я не стала уточнять подробности. Пусть Томка делает себе рекламу, мне плевать.

– А Швабра молодец! И Никитин такой стол шикарный организовал. Ты зря не пришла. Тебе все приветы передавали. Классной- то нашей давно уже нет в живых…

– И Зу- зу была?

– Да, ну… Нет, конечно.

Я вдруг сказала:

– Жаль, наверное, что Оленёвой не было.

Валюшка отозвалась как- то слишком на мой взгляд легко.

– Ольги- то? Но ты же знаешь, она же умерла.

Я не могла забыть Томкины слова в конце нашего с ней свидания.

– Слушай, Валя, а как ты думаешь, почему Ольга всё- таки решила, что это я сдала Иссу?

И Валька сказала:

– Так она же всегда всё знала. Через мать. Учителя к её матери ходили и всё ей рассказывали. И она тоже им рассказывала, что в нашем классе делается, кто и что про кого говорит. Шпионила.

– Но всё- таки, почему решили, что это я?

– Ну, с твоей же матери всё это началось. Хотя моя тоже немного виновата. В общем, это все сделали наши мамы.

Ничего подобного я не могла даже представить.

– Как это?

– Чепуха, яйца выеденного не стоит. Угораздило же меня тогда свалиться с велосипеда…

– Валя, расскажи, – сказала я вдруг охрипшим голосом. – Ты не представляешь, как мне это важно. – И она рассказала, хихикая и делая отступления, а мне почему- то казалось, что Валька пересказывает какой- то старый фильм про старшеклассников, который я смотрела давным- давно. Я слушала ее рассказ, не перебивая, хотя меня раздражали ее не относящиеся к делу замечания и хотелось крикнуть: «Рассказывай скорее. Я уже хочу, наконец, закончить эту историю, закрыть ее навсегда».

Боже! С какой самоотверженностью наши мамы вмешиваются в нашу жизнь! Если бы они только знали, как потом терзаются их дети… Отчего бы маме самой не рассказать мне про эту историю с Иссой? Поступки учителей и поступки родителей… Нам все время говорили: «вы еще малы обсуждать поступки взрослых. Вы – никто. Мы будем решать за вас, что вам можно, что вам нельзя, какой длины должны быть юбка и стрижка. Что можно читать, что можно смотреть, как надо себя вести. А пока вы – никто». Интересно, если бы мама узнала, что история с Иссой будет мучить меня долгие годы, она все равно пошла бы к директрисе? Что- то мне подсказывает, что пошла бы. Ведь мамы всегда знают, что будет лучше для детей. Так же она решила и потом, в больнице, и я думаю, была ли она права? Наверное, была. Хотя почему- то мне до сих пор хочется, чтобы было по- другому.

Дело с моим «предательством» в действительности оказалось очень простым.

В том марте, перед каникулами, когда я после олимпиады прохлаждалась с отцом в Москве, Синичкина решила прокатиться на новеньком велосипеде. От неумения или по чистой случайности её занесло на островок нестаявшего льда. Валька разбила локоть, поцарапала лицо, но самое главное, сильно ушибла коленку. Коленка распухла. На следующий день её потащили в травмпункт, где доктор объявил, что коленную чашечку придётся, скорее всего, удалять.

Ужаснувшаяся Валькина мама позвонила моей.

– А зачем она позвонила?

– Ну, твоя мама ведь была врачом. Хотела посоветоваться. Я тогда ревела день и ночь.

– Было так больно?

Привыкшая в течение многих лет ощущать постоянные боли в ноге, я испытываю сочувствие к чужой боли.

– Не столько больно, как страшно. Исса ведь тогда сказала нам, что коленки нужно беречь. От этого, мол, зависит женское счастье. А я как раз в Кису влюбилась и на полном серьёзе терзалась, действительно ли коленки обладают таким волшебным действием на мужчин? Ну, дура, была, что поделаешь…– Смех у Валюшки до сих пор остался заливистый, как в школе.

– Следовательно эту историю про коленки знали, как минимум, две мамы?

– Ой, Захарка, ну ты опять как в школе. Будто теорему у доски решаешь. Следовательно то, следовательно это… Первое вытекает из второго… Да, может и еще кто- то знал. Но только твоя мать побежала к директору.

– Зачем?

– Не сразу. Сначала она встретила на улице классную.

– И?

– И та начала напирать, мол ты совсем отбилась от рук, учителям хамишь, одеваешься вызывающе, все учителя жалуются на тебя…

– Ну, хорошо, а Исса тут при чем?

– Так, когда они с классной поругались, и та сказала, что в назидание остальным не даст тебе хорошую характеристику, твоя- то и побежала к директору.

Боже! А я- то в это время гуляла в Москве и о случившемся не подозревала.

– Директриса потом жаловалась оленевской матери, что старшая Захарова чуть не довела ее до инфаркта.

– Каким же образом?

– Вот тут как раз и всплыла история с коленками. Твоя начала валить все на учителей, чем, мол, они занимаются на уроках. Рассказала директрисе про Иссу, и меня притянула в пример, как у детей развиваются неврозы. Не знаю уж, развился у меня невроз или не развился, но ревела я неделю, пока коленка не зажила. И я- то как раз твою мать понимаю. Ей ведь за тебя стало обидно.

– Но ведь я правда об этом ничего не знала!

– Дык, тебя никто и не обвиняет.

– Но как же? А из комсомола выгнали?

– Да на фиг тебе сдался этот комсомол?

Но вообще- то Валюшка задумалась.

– Жизнь сложная штука, Захарка. Ты ведь и правда выпендривалась, а кому это было надо? Все как- то тихонько жили и жили. Катились по течению.

– Я никогда не выпендривалась зря, только по делу.

Валюшка опять помолчала.

– Знаешь, ты не обижайся, но ведь не все жили так, как ты. У меня вон, например, два младших брата были. Мне приходилось с ними сидеть. У кого- то мать больная, а кто- то просто ленился. Кому- то ума не доставало… Но ты уж больно всегда гордилась, что ты всегда все знаешь. Кое- кто даже считал, что ты не от мира сего, настолько ты была помешана на знаниях. Прямо ходячая энциклопедия. – Она помолчала. – Знаешь, а Кисик мне как- то признался, что он жалеет, что поднял против тебя руку. Сейчас- то ты стала нормальной, конечно. Такой же, как все. И все теперь к тебе нормально относятся.

Я тоже молчала. Нам обеим стало как- то неловко.

– И что, тебе действительно прооперировали тогда коленку? – Наконец спросила я.

Я слышу, как Валька отчётливо сплёвывает три раза через плечо. – Само всё зажило, как на собаке.

– Ну, и слава Богу.

– А знаешь, Исса Давыдовна после увольнения из нашей школы в общем- то и не пострадала. Она устроилась на работу в каком- то училище, где готовят портных, и встретила там преподавателя математики моложе её на десять лет. Исса вышла за него замуж и прожила с ним в счастливом браке ещё много лет до самой смерти этого преподавателя. – И Валька опять заразительно хохочет.

Прощаемся мы так, будто лучше подруг, чем мы, на свете никогда не было. – Береги коленку, – советую ей я. – Иногда бывает, что через много лет после травмы нога дает о себе знать.

– Ты тоже не хворай, – отвечает мне Валька. – Кстати, Никитин теперь стихи пишет.

– Вовик? Не может быть.

– Я сама не ожидала.

– Откуда ты знаешь?

– Он сам хвастался. Выкладывает их на каком- то сайте в интернете. Нам вслух читал.

Мне вдруг показалось, что я просто обязана их найти.

– На каком сайте?

– Ой, я не знаю. – И она закричала куда- то вглубь. – Киса! Иди сюда! Захарка спрашивает, на каком сайте Никитин стихи выкладывает? – Возникла минутная пауза, пока подошел Кисик, а я успела схватить ручку, чтобы записать название сайта.

Всё- таки, какая прекрасная за окном осень! Я не поняла, что такое со мной вдруг произошло, но через некоторое время после их встречи в ресторане и после всех этих звонков меня отпустило. Нет, по правде говоря, меня отпустило окончательно, когда я прочитала Вовкины стихи. Он, оказывается, вспоминает Оленеву всю жизнь. Любит ее до сих пор. А обо мне я ничего не нашла. Еще было что- то вроде неясного сожаления, зачем же он сломал невинную душу. Но это уж вряд ли обо мне. Стихи у Вовика были плохие, и я их быстро закрыла. Мне и без того, стало Вовика жаль. Я- то ведь просто злилась на обстоятельства, а он, наверное, страдал по- настоящему. Может быть, я даже была большей эгоисткой, чем он? Я вдруг почувствовала, что мне легко. Так чувствуют себя больные- сердечники, когда их сердце под действием нитроглицерина перестает сжимать липкими лапами грудная жаба. В моей голове эта жаба, похоже, топталась почти всю мою жизнь. Теперь она куда- то исчезла и все мои годы вдруг развернулись передо мной цветными картинками. Иллюстрациями, написанными собственноручно к моей же собственной книжке. Я увидела себя школьницей – картинки были сплошь черно- белые. Потом студенткой, это было нечто пестрое, лоскутное, размытое. Потом аспиранткой все в серо- голубых, холодных тонах. Дальше – замужней женщиной в синем. А кто сказал, что брак – веселое дело? После него – взрыв, оранжево- красный салют, любовь. Неправда, что любовь, это когда вдвоем. Может быть сколько угодно участников, и даже один. Только один. Это я. Время можно растянуть, да. Я постараюсь. И я по- прежнему люблю маму. Она навечно мой дом, пристанище.

В один прекрасный вечер, когда я буду стоять у окна и смотреть вдаль, переминаясь с одной ноги на другую, как бы проверяя «новую» ногу на прочность, Лена и Миша подойдут ко мне, и объявят, что Лена беременна.

– Уже пять месяцев.

В Мишином голосе я услышу гордость, а в Ленкиных глазах мелькнет страх. Я обниму ее и скажу: «Не бойся! Все будет замечательно!» Именно так меня подбодрила моя мама.

Рот у моего Миши расплывается в бесконечной улыбке. – А знаешь, кто у нас будет?

– Пока нет.

– Мам, будет девочка! Ленка уже встала на учёт. Ошибки, сказали, быть не может.

– Прекрасно! – Я опять обнимаю их обоих. Мне в общем- то всё равно, кто у нас будет, я была бы согласна и на мальчика. Но он почему- то рад, что это девочка. Следующая девочка в нашей семье.

Они убегают в свою комнатку, о чем- то хихикая. Молодые. Я не собираюсь им мешать. Я чувствую себя свободной. Я снова поворачиваюсь и смотрю в окно. Вон парк, за ним построили высотные дома, а старый стадион снесли. В той стороне я жила с мамой и папой, там до сих пор стоит «моя» школа. Я больше никуда не рвусь, не хочу жить нигде, кроме своего дома. Для счастья мне теперь, пожалуй, нужно только больше денег, но я заработаю. Если бы и вторая моя нога, наконец, срослась правильно, я бы поехала путешествовать. Выкрасила бы волосы в рыжий цвет, купила бы кожаные штаны и высокие сапоги с заклёпками. Я мечтаю долго ходить пешком. У меня в принципе ещё полно развлечений, вот только надо помочь Мише и Лене с дочкой.

Они снова, теперь уже тихо, степенно входят в кухню, словно именно так и должны себя вести будущие родители, но не выдерживают и опять фыркают, и гогочут чему- то своему, а я не ревную. Точно не ревную? Я прислушиваюсь к себе. Да. Миша жадно пьет компот из кастрюли, а я смотрю, как его Ленка стоит возле плиты с половником, и в глазах у нее уже есть что- то такое, чего никогда не было у меня. И тут же всей душой своей я приму её, как свою невестку, и вдруг заново осознаю каким- то новым, утробным чувством, что там, за стенкой Ленкиного, плоского пока еще живота, ждёт своего выхода в жизнь пока ещё совсем маленькая девочка. И я, её будущая бабушка, очень- очень хочу, чтобы эта девочка, наконец, стала успешней и счастливей меня.

Нет, я ошиблась. Успешной – не обязательно. Пусть она будет просто счастливой.

2022г.

Наверное, с поры знакомства с Ритой у меня появилась новая привычка. Когда я вижу перед собой какого- нибудь незнакомого человека – в автобусе ли, в очереди в магазине, в собесе или в поликлинике, я начинаю воображать, как выглядел этот человек в детстве. Ну, скажем, в школьном возрасте – с седьмого по девятый класс. Вот этот пожилой лысый толстый дядька вполне мог быть кудрявым стройным очаровашкой – в него были влюблены почти все девчонки из класса. А вот эта женщина возможно и тогда была строгой отличницей, а сейчас – руководитель отдела. А может и наоборот – сейчас руководитель отдела, а тогда – печальная скромная замарашка. Тогда и сейчас часто не совпадает, это я знаю точно не только по себе.

– Ты это сделала ради кого- то?

– В том- то и дело, что нет. Мы тогда все были такие. Всё время чего- то стеснялись, о чём- то переживали… Просто другие не заболели, а мне не повезло. У меня на гамашах на коленке была заштопана дырка. И как это я пойду на танцы в каких- то дырявых штанах? И где я буду их снимать? А потом надевать? А вдруг кто- нибудь увидит? Мороз тогда был под тридцать градусов. Как раз под Новый, 1983- й год. И я спокойно пошла на танцы в капроновых чулках.

Я слушала и думала. Никто нас тогда не учил мыслить самостоятельно. Нам велели слушаться, а мы сопротивлялись. Но когда сопротивлялись, всё равно не мыслили самостоятельно. Поэтому и жили скорее по наитию, чем по уму.

– Но зачем тебе это надо было, Захарка?

– Я хотела проверить.

– Что проверить?

– Любишь ты меня или нет.

Трубка каркнула её голосом.

– Майка, ты в уме?

Я заорала.

– Да, я в уме! Я даже в очень хорошем уме. Настолько хорошем, что совершенно точно знаю, что самое главное для человека в восьмом классе – это знать, что его любят!

Швабра долго молчала. – Хм, любят… надо же… Придумала. Меня вот сроду никто никогда не любил. А ничего – живу. И очень даже неплохо живу. Что ты на это скажешь, Захарова?

– Скажу, что это очень плохо, Томка. Впрочем, ты не права. В какой- то степени тебя люблю я.

– В какой- то степени…? В какой?

– В достаточной, чтобы сейчас с тобой разговаривать. У меня вон, в кастрюле борщ выкипает.

Какие- то хриплые звуки донеслись до меня. Я удивилась.

– Ты что, Томка? Плачешь там, что ли?

– Сволочь ты, Захарова. – И она отключила телефон.

Моё родственное чувство к ней уплывает, как облачко.

Теперь, когда Валюшка рассказала мне завязку, продолжение я могу уже представить сама, возможно, опуская некоторые детали.

В каникулы моя мама встретила на улице нашу классную. Об этом я знаю точно, потому что кое- что из их разговора мне стало известно ещё тогда. Мама в те дни обсуждала на кухне с отцом эту случайную встречу. Меня к обсуждению тогда не допустили, но кое- что я слышала и из- за закрытой двери, гордо восседая в комнате в кресле с журналом «Иностранная литература». Но, не подозревая о сути, я тогда думала, что камнем преткновения в их разговоре явилась только моя одежда и ничего более. Даже и сейчас, не закрывая глаз, я будто вижу маму и классную неумолимо движущихся навстречу друг другу по нашей тихой и узкой улице, по которой я прохожу какую- то часть пути в школу и из школы. Разойтись на ней, не поздоровавшись, невозможно. Мама и классная останавливаются друг напротив друга.

Я думаю, что первой должна была начать классная.

– Я давно хотела поговорить с вами на собрании, но вы ведь игнорируете классные собрания.

У мамы наивно- невинное выражение лица.

– Давайте сейчас поговорим. Дело ведь недолгое, правда?

– Не знаю, долгое ли – короткое ли…

Я и сейчас прекрасно представляю, как при этих словах наша классная обиженно поджимает губы. Само предположение, что мама думает, что её остановили из- за пустяка, из- за какого- то недолгого дела классную оскорбляет.

– Я слушаю вас.

– Дело в том, что у вашей дочери на занятиях непристойный вид. («Непристойно» – это любимое словечко нашей классной.) И дело не только в том, как Майя себя ведёт, но и в том, как она одета. Это вы сами решили купить Майе такой дорогущий модный костюм, или она его у вас, что называется, выревела?

– Наша дочь – высокая девочка. Она занимается баскетболом. Из- за того, что она очень быстро выросла, мы не можем покупать ей одежду в детском магазине. Поэтому костюм к учебному году нам пришлось заказать в ателье. Что же касается «выревела», я не помню, когда Майя плакала в последний раз.

– Вы могли заказать в ателье форменное платье. Коричневое – как у всех.

– Но Майе приходится ходить в этом костюме не только в школу. Она ходит и на дополнительные занятия, и на тренировки…

– На тренировки можно прекрасно ходить и в форменном платье, она же всё равно в раздевалке переодевается. Костюм вашей дочери выглядит вызывающе.

– Ну, да, – сатанеет мама. – Я понимаю теперь, почему девочкам даже в самые ужасные холода не разрешают ходить в школу в брюках, а требуют гамаши, которых во- первых днём с огнём не найдёшь в магазинах, а во- вторых, в раздевалке нет места чтобы переодеться. Брюки ведь на ваш взгляд тоже выглядят вызывающе.

– В школе, как и в жизни, должна поддерживаться дисциплина! – Классная повышает голос. – А ваша Майя привыкла, что ей всё сходит с рук! И вы не принимаете никаких мер, чтобы поставить её на место. Игнорируете мои требования и требования школы! – Голос классной теперь напоминает пилу. Именно таким голосом она говорит: «Айдабаранова, давай дневник!» «Синичкина! Ты сегодня опять с маникюром? Марш в туалет!»

Мама решает сменить тактику. Она из обороны переходит в нападение. Мама говорит негромко, чуть наклоняясь к классной, чтобы подчеркнуть интимность момента,

– Знаете, в конце концов, я считаю одежда – дело десятое. Но вот то, что на днях я неожиданно узнаю, что некоторые учителя нашей школы своими необдуманными речами вызывают у детей невротические состояния – и это тоже прекрасно сходит им с рук, кажется мне гораздо серьёзнее.

Классная пугается. Мама рассчитала правильно. Вполне обычное для неё медицинское словосочетание «невротическое состояние» для классной звучит, как обвинение в чём- то непристойном.

– Какие состояния? Это поклёп. Что вы имеете в виду?

– Ну как же? – Мама не хочет никого сдавать, она даже не думает об этом. Она никогда не встречалась с Иссой Давыдовной. Мама просто становится на мою защиту. – Сначала девочкам на уроке рассказывают о коленках, какими они должны быть, потом эти коленки ощупывают, оценивают их, вызывая у девочек сознание неравенства ещё и по признаку коленок…

Из тех же соображений защиты она врала мне в больнице про Мишиного отца, думая, что её ложь для меня будет во спасение.

Конечно, я никогда не слышала этот мной воображаемый разговор мамы с классной. Но теперь, когда мне стало известно начало этой истории, я вполне могу предположить с точностью до некоторых слов и её окончание. Думаю, что поговорив с моей мамой, классная могла побежать к матери Оленёвой – узнать все подробности. Не сомневаюсь, что на следующий же день всё стало известно и директрисе, и Иссе предложили уволиться, чтобы история с нашими коленками не получила дальнейшей огласки. Директриса тоже была труслива, как и классная. Капать на мозги ученикам – это ведь совсем не то, чтобы отстаивать своих коллег перед разными комиссиями.