Время животных. Три повести [Виктор Альбертович Сбитнев] (fb2) читать онлайн

- Время животных. Три повести 1.73 Мб, 274с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Виктор Альбертович Сбитнев

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

От автора

В эту книгу включены три повести: притча «Дива», современное житие «Звезда и смерть Саньки Смыкова» и драма «Время животных». Причём, название последней объединяет эти три вещи под одной обложкой не случайно. Вместе с относительной стабилизацией российской жизни в «нулевые» годы, в нашу действительность медленно, но верно стал возвращаться так называемый «застой», хорошо знакомый поколению так называемых «семидесятников». Это «возвращение» обретает свои типологические особенности в наши дни, главная из которых – люди и животные начинают, так сказать, меняться местами. И если животные, становясь человечнее, только выигрывают, то животное начало в человеке низводит его до уровня басенной «свиньи под дубом».

Об авторе

Виктор Сбитнев родился в Москве. Окончил Новгородский государственный педагогический институт и аспирантуру ЛГПИ им. Герцена, преподавал литературу в родном вузе. С 1988 года живет в г. Костроме. Много лет занимался журналистикой, был редактором костромских газет. Сегодня является главным редактором литературно-художественного альманаха «Костромской собеседник». Автор романов, повестей, рассказов, литературных эссе. Член союза российских писателей.

Звезда и Смерть Саньки Смыкова Повесть о потерянном поколении

«Он мальчик из тех, что не плачут».

Пабло Неруда

Пролог

Саньке было так худо, что за последние минут десять он уже не единожды пожалел, что вообще когда-то неосмотрительно явился на свет. А именно, что ровно тридцать три года назад его никак не желавшей разродиться матери измученные акушеры располосовали живот – от пупка до лобка, выпустив, таким образом, на свет уже посиневшего от удушья младенца, которого после выемки из инкубатора родители, пошушукавшись в вестибюле, решили назвать в честь отсидевшего пять сроков деда – Александром. Но уже в детском саду его по имени почти никто, кроме воспитателей, не звал. Все кликали необыкновенно шустрого мальчонку Смыкой, усечённой формой отцовой фамилии – Смыков. Но сейчас, кое-как удерживаясь на засиженной голубями скамье под окнами родительской квартиры, он даже прозвища своего вспомнить не мог, блуждая мутным взыскующим взглядом по неухоженным выпуклостям родного двора: может, кто случайный нальёт хоть граммов сто какой-нибудь дряни типа «Золотой плесени» или «Аромата задов», излюбленных местными алкашами дешёвых фруктово-ягодных напитков? И вот на противоположном конце двора проявились две вполне подходящих фигуры.

Одного из пришлецов Санька тут же узнал. Это был Бес, много лет назад учившийся с ним в ремеслухе, которую он бросил за неделю до государственных экзаменов. Бес бережно нёс ведёрную пластмассовую канистру, а его не знакомый Саньке напарник – яркий полиэтиленовый пакет с ручками, от которого густо наносило пряным духом солёной рыбы. Санька даже поздороваться не успел, как уже был стиснут с обеих сторон весёлыми, бредущими невесть куда бутлегерами.

– Вижу, хреново тебе, Смык? – не спросил, а констатировал Бес. – А мы вот как раз спиртяги за адидасовские кроссовки выменяли.

– Кроссовки-то сняли с кого? – с пониманием спросил Санька.

– Ну, не свои же на пойло бартерить! – Как будто даже с обидой на «некорректное» Санькино уточнение отреагировал Бес. – Да вот маринованной салакой Зинка-продавщица с заднего двора наградила! Это вот Гендос постарался, всё утро её обслуживал прямо в подсобке на топчане. Гуляем! Гендос в это время, представившись «Геной» и вяло пожав Санькину руку, расстелил на старом отполированном выпивками пеньке газету и выложил на неё с дюжину рыбёшек и краюху ржаного. Смыка довольно осклабился и, ещё даже ни грамма не выпив, почувствовал заметное облегчение. «Как это в дурдоме в прошлый раз говорили? – силился он напрячь похмельную память, по привычке наблюдая за тем, как прозрачная жидкость аккуратно расходится по «дежурным» пластмассовым стаканам. – А, «психологический фактор»! Тебе сказали «водка», а дали воды, но если ты уже выпивши, то можешь, не разобрав спьяну поднесённое, ещё сильнее захмелеть. Вот и сейчас: увидел – и готово! Можно и не пить… ха-ха!». И лучше бы Санька не пил! Но он цепко ухватил своей рабочей клешнёй синий пружинящий аршин и, стараясь не обонять его содержимого, чтобы не вырвало, лихо запрокинул голову. Спирт показался ему каким-то необыкновенно лёгким и чересчур сладковатым, оставив ранее не знакомое, напоминающее просроченную халву послевкусие. Он недовольно мотнул головой и спешно задавился бутербродом с салакой, рассчитывая, что солёная рыба быстро перебьёт и эти химические сгустки в гортани, и тут же возникшую где-то меж рёбер кислую желудочную отрыжку. Кусая бутерброд и судорожно сглатывая обильную слюну, он в это же время заметил, что стаканы его собутыльников стоят нетронутыми.

– А вы что, мужики, не пьёте? – удивлённо спросил он. – Не лезет что ли?

– Да мы за пять минут до тебя, – испытующе глядя на Саньку, как-то неуверенно заговорил Гендос, – уже приняли по сотке. Сейчас уляжется немного – спирт всё же – и добавим вдогонку. А то не отрубиться бы раньше времени. В это время Санька почувствовал, как спирт стал жаром расходиться по телу. Вот только не расслабляющим, как обычно, был этот жар. Напротив, он гнал по всему телу какую-то мелкую знобь, от которой его всё больше кидало в пот – так что даже с кончика носа закапало, а волосы стали столь влажными, что слиплись, как после бани.

– Ты чего, Смыка? – испуганно спросил Бес. – Не легло что ли?

– Что-то мне, Бес, плохо, – почти шёпотом отвечал Санька. – Пойду я прилягу у себя.

– Погоди, мы тебе поллитровку нацедим, – предложил, стараясь быть щедрым, Гендос. Вместо ответа Санька лишь отрицательно мотнул головой, уже не в силах сказать угостившим, что, дескать, спирт ваш – фуфло палёное, и пейте вы его, суки, сами! Он с усилием разогнул ноги и, заметно покачиваясь, побрёл к подъезду. Но это не походило на шатания пьяного человека. Это были скорее симптомы приближающегося недуга. И ещё не успел Санька подняться на свой второй этаж, а уже Бес с Гендосом, выплеснув в траву содержимое своих стаканов, проворно вскочили и рванули со двора вон, прямо к ближайшей автобусной остановке, чтобы как можно быстрее раствориться в безликих новостройках Города. А Санька, не дойдя до дивана, тяжело осел в плюшевое кресло, затем потянулся к кувшину с водой на журнальном столике. Но, не удержав равновесия, кулём завалился на бок и, высунув набухший язык, тщетно пытался двумя пальцами вызвать обычно приносившую облегчение рвоту. Руки и ноги его стали стремительно холодеть, а правое подреберье налилось расплавленным свинцом. Санька вдруг вспомнил, как в детстве отец учил его отливать свинцовые грузы для донок: сначала расплавляли в консервной банке аккумуляторные решётки, а потом осторожно разливали жидкий свинец по дешёвым алюминиевым ложкам. Потом, чтобы остывающие заготовки не липли к формам, они обливали их холодной водой из-под крана. Санька навсегда запомнил запах проворно улетающего в вентиляцию свинцового пара. Но сейчас намертво вцепившийся в Санькину печень свинец, отставать от неё не желал. Наоборот, он непреодолимо стал подниматься к его сердцу и голове, и тогда Санька окончательно понял, что его угостили не тем спиртом, что и не пили залётные Бес с Гендосом лишь оттого, что хотели проверить на нём качество «непонятного» пойла. И в этот момент, всего через четверть часа после выпивки, Санька вдруг явственно понял, что умирает и уже не в силах вызвать «скорую», потому что и язык его тоже налился свинцом. Дёрнувшись на ковре ещё несколько раз, он вдруг судорожно выгнулся как на борцовском ковре и весь пошёл фиолетовыми пятнами. Последнее, что успел он ощутить на этом свете, была крупная тяжёлая слеза, которая медленно ползла по его утрачивающей всякую чувствительность щеке.

– Бес-с-с! – с неимоверным трудом разлепил умирающий набрякшие губы. – За что-о-о?.. Так он и остался выгнутым, как немой вопрос, и даже глаза закрыть не успел. И немолодой уже врач, который через несколько часов констатировал Санькину смерть, долго не мог потом забыть этот прощальный упрёк, застывший на лице ещё совсем молодого красивого мужика.

Глава первая

Ещё полностью не проснувшись, Санька уже помнил, что этой ночью, после выпускного в ПТУ№5, где он около трёх лет якобы постигал азы слесарного дела, в центральном парке была затеяна совместная с киповцами (КИП – контрольно-измерительные приборы) пьянка, разбрызгавшаяся потом по всем исходящим от парка лучам наиболее крупных городских улиц. Вчерашние пэтэушники всего за несколько часов вдруг осознали себя переступившими заветную черту взросления. То есть стремглав перешагнули промежуток, долгие годы отделявший их, во всём зависимых школяров, от их же, но уже вполне себе взрослых и самостоятельных мужчин. И когда озарение это окончательно дошло до ещё шатких молодых мозгов и было возбуждено винными парами и так называемым «синдромом толпы», они дали родному Городу такой копоти, что местная милиция, своевременно не успевшая удвоить ночные патрули, впала в техногенный ступор. Козелки и «буханки» как будто специально не заводились, ворота гаражей заедало, а на «демократоры» (резиновые дубинки) неожиданно был наложен запрет из самой Москвы. Словом, патрули вышли на ночные улицы с существенным опозданием и совершенно безоружными. К этому времени опившиеся двадцатиградусным «Солцедаром» выпускники уже успели перебить в парке всё освещение, изуродовать новые, недавно расставленные вдоль аллей скамейки и обоссать памятник Дзержинскому. С его именем были связаны абсолютно все пэтэушные проверки, ограничения, запреты и, естественно, наказания. Санька также сумел, при помощи вырванной из какого-то ограждения штакетины, водрузить на козообразную голову «друга всех хулиганов» вызывающе голубую шляпу, в которой железный Феликс стал сильно смахивать на изрядно потасканного гея. Когда прибывшие на место поруганья своего первого патрона милиционеры потребовали шляпу убрать, невесть как затесавшийся в пэтэушные ряды двухметровый студент-филолог Рыка, достававший бронзовому чекисту почти до подбородка, прорычал в сторону законников:

– А на кой сымать-то? Крупской у него не было. Он Троцкого с Бухариным драл. Вот пусть и стоит теперь в голубой шапке, как положено! Трое патрульных кинулись, было, Рыку, вязать, но десятки разгорячённых спиртным выпускников загородили им проход и стали доставать из карманов велосипедные цепи. Явственно пахнуло кровью. Невооружённые сержанты сначала попятились, а потом и драпанули во весь опор к стоящей за парковыми воротами «пятёрке», где вовремя прочувствовавший ситуацию водитель уже успел запустить двигатель. Следом неслись победный стёб и глумливое улюлюканье. Кто-то «подарил» Дзержинскому ещё и старую дамскую сумочку, из которой свешивался чекисту прямо на бронзовую ширинку кем-то подобранный в кустах невероятных размеров лифчик. Пацаны отрывались по полной!

Санька открыл правый, пострадавший от железной стружки глаз, который в связи с этим лучше видел вблизи, и обнаружил папу Федю. Тот уютно сидел за круглым семейным столом и неспешно прихлёбывал пиво из полулитровой стеклянной кружки, которую сын выиграл в секу у пьяного буфетчика. Тот, на свою торгашескую задницу, узнал вдруг, что его точку вот-вот закроют по приказу самой Райки Горбачёвой. Как недавно сообщили «вражьи голоса», её брат пьёт куда больше любого из алкашей их покрытого провинциальной плесенью трёхсоттысячного областного центра. Точка работала и сегодня, а вот буфетчик спьяну полез в петлю. Звали его Суслик, и он до этого совсем не пил, разве что резал маки у тёщи на даче и выписывал у знакомой врачихи рецепты на таблетки с кодеином и сильные транквилизаторы. Заметив шевеления сына, папа Федя наполнил ещё одну кружку светло-коричневой влагой и подвинул её в сторону сына.

– Смотри, не опрокинь, тока! – бросил он через стол и положил на язык плоский кругляк копчёного сыра. Кое-как выпростав из-под колкого верблюжьего одеяла свои волосатые уже ноги, Санька осторожно подлез задницей к столу и, склонившись по – коровьи над кружкой (руки у него позорно тряслись), стал шумно втягивать в себя её содержимое. Отец, недовольно дёрнув головой, порицать сына не стал: то ли из уважения к его первому дню взрослости, то ли понимая его «развинченное» после выпускного состояние. Вот так же за этим столом сидел когда-то, после очередной отсидки, его отец Александр Фёдорович Смыков и тоже с удовольствием пил холодное «жигулёвское» или «рижское», или «московское» и неспешно мусолил такой же вот сыр с миндалём, и смотрел на него запавшими, полными глубокой тюремной печали глазами.

– Ну, что, сына, как погуляли? – спросил почти равнодушно, как будто только для отцовской галочки папа Федя, окончивший, между прочим, геодезический техникум и географический местного пединститута заочно. Будучи уже пенсионером по возрасту, папа Федя оставался ещё одним из лучших инженеров-гидрографов в местной мелиорации. В командировки его уже не посылали, а вот карты он по-прежнему «рисовал» самые исчерпывающие и точные. По ним легко ориентировались даже командированные из Ташкента и Минска узбекские и белорусские мелиораторы.

– Погуляли неплохо, только Сандору с КИПа в вытрезвитель повязали, – искренне досадуя на случившееся, отвечал сын Санька.

– Свалился что ли где или сквернословил? – опять больше для формы поинтересовался папа Федя.

– Если бы свалился! – делая последний глоток, воскликнул Санька. – Так, он, мудила, наблевал на крыльцо УВД. Теперь, наверное, такой штраф выпишут, что всю первую зарплату придётся отдать этим кашалотам!

– Боюсь, что одним штрафом он не отделается, – выразил серьёзные сомнения Санькин отец. – Тут хулиганкой несёт, а уж 15 суток – так, это как с куста!

– А что делать-то, бать? – с надеждой, словно это он лично заблевал областное управление внутренних дел, спросил Санька.

– Только ждать и надеется. – Не раздумывая, проговорил папа Федя. – Там же наверняка всё просматривается. Об этом, думаю, уже и сам генерал знает! Так бы сунуть четвертной какому-нибудь начальнику патруля – и дело в шляпе. А тут такой конфуз! Да вы, я тут слышал, их этого… с холодной головой и потными руками в гомика вырядили. Твоя, блин, идея?

– Так, ты сам, батя, мне тут всю плешь проел их аморалкой! – С обидой вскинулся Санька. – Ленин сразу с несколькими бабами спал, брата Кагановича за какие-то извращения упекли, Коллонтай в деталях рассказывала своему мужу – революционному матросу, как её имел Троцкий, а последыш того же Дзержинского Берия вообще школьниц портил, гнида. А тут, вишь, выпили, расслабились… да и надоели они все со своими баснями про мораль да этот… как его… социалистический образ жизни. И сами совокупляются, как кролики. Цыпа вон нашего мастака с завучем по воспитанию в инструменталке застукал за этим делом. Она больше всех про целомудрие квакала, а тут от кайфа едва тиски из стола не вырвала. А ведь замужем, и дочка школу заканчивает. И у мастака – семья. Ну, хоть бы помалкивали про семью и детство, раз между ног свербит! Вы вон с матерью хоть и выпиваете, но разве когда так поступали? И никакой морали я от вас ни разу не слышал! Папа Федя благодарно потрепал сына по плечу, подлил ему пива, отрезал сыра и отправился на кухню ставить чайник. А Санька, ощутив сразу головой и пузом некоторое облегчение, пошлёпал босиком в ванную – чистить зубы и ополаскиваться прохладной водой.

Однако, вместе с холодной водой в сток ванны почему-то ушло и выпитое Санькой пиво. Поэтому за кухонным столом Санька вновь потускнел лицом и почти ничего не ел. Его подташнивало и штормило, словно он подставился на крохотном ялике под крутую волну пролетевшей рядом «Кометы». Он пытался сосредоточить взгляд на каком-нибудь кухонном предмете, но уже через секунду – другую предмет этот либо раздваивался, либо вообще превращался в какую-нибудь гримасу из прошлого. И Санька, холодея нутром, созерцал то хитрый оскал своего классного руководителя Ваньки, то мучнистый бюст донимавшей его замечаниями в дневник учительницы химии Занозы, которая вместо серы говорила «сери», а вместо Смыков – «Ыков», хоть Санька не раз и замечал ей, что на «Ы» русские слова не начинаются, а он, Смыков, в отличие от неё, Занозы, – русский. В ответ она записывала ему очередное замечание классному Ваньке, тоже коверкающему половину русских слов, а на словах добавила, что его ученик из неблагонадёжной семьи (в школе знали, что Санькин дед не раз сидел) – уже в пятнадцать лет законченный националист и в девятый класс брать его не годится. После таких жалоб Ванька сладострастно оставлял Саньку после уроков, чтобы несколько раз задавать один и тот же вопрос: «Смыков, ты доволен советской властью?». Санька отвечал, что вполне, с чем классный рьяно не соглашался: «А я, Смыков, считаю, что ты недоволен советской властью!». Однажды, незадолго до окончания восьмилетки, в ходе одного из таких допросов Санька не выдержал и заехал Ваньке в ухо. Классный, конечно, из чувства стыда жаловаться директору не стал, но в девятый класс Смыкова, конечно, не взяли. И даже в техникум с выданной ему характеристикой поступать было бесполезно. Санька даже плакал от несправедливости, потому что учился он неплохо, особенно по истории, литературе и географии, черчению и физкультуре. А уж как не чаял в нём души учитель труда Виктор Михалыч по прозвищу Резьба! Он всегда назначал Саньку своим помощником, и они вместе натаскивали мальчишек – Санькиных одноклассников – на слесарном и токарном станках, ни мини-пилораме и за рубанком, фуганком и иными столярными инструментами. Да и в баскетбольной команде школы Санька был очевидным лидером, и на школьных вечерах он играл на выбор: хоть на бас – гитаре, хоть на ритме, хоть на ударных. И, тем не менее, ему родная школа, как выразился папа Федя, «вставила в задницу волчий билет!». И пошёл Санька в ПТУ на слесаря, успокоенный соседом-работягой с третьего этажа, что слесари шестого разряда получают на его заводе больше полковников и профессоров – до тысячи рублей и, между прочим, каждый год ездят в ГДР, Польшу и даже Югославию, где практически капитализм и «даже есть проститутки». Папа Федя про югославских проституток ничего не слышал, но согласился, что, во-первых, человеком можно стать и на заводе, а во-вторых, что проституток гораздо больше в аккурат среди интеллигенции, и что не зря даже нередко говоривший дельные вещи Ильич, называл нашу интеллигенцию «говном». «И вообще, – заметил сыну изрядно потрёпанный жизнью отец, – институт можно окончить и после армии. Пойдёшь после дембеля на подготовительные курсы, где стипендию платят и где советскому солдату поступление на первый курс гарантировано. И учиться ты будешь не как семнадцатилетние засранцы, а вдумчиво, с прицелом на конкретную профессию и вообще карьеру. Не ссы, сынок, и ты увидишь на небе свою звезду!». О, если бы только предвидеть, что всего через несколько лет не будет на этом свете ни советских солдат, ни самого советского государства! И вот сейчас Санька, болезненно вспоминал об этом и, кое-как преодолевая дурноту, пытался избавиться от назойливых гостей – уродцев из своего недавнего прошлого. В конце концов, папа Федя тяжело вздохнул и достал из холодильника запотевший графинчик:

– Вижу, как ты маешься, да и мне пиво что-то не слишком помогло. Слабенькое больно, разбавленное, пади? – папа Федя разлил ледяную водку по гранёным стопарям. – Ты только не перепивай сегодня, а то как привяжется Похмелыч, не отвязаться будет после такого выпускного. Сейчас сойдётесь, начнёте вспоминать, всё по новой переживать, друг дружку спасать, и понеслось… под это дело! Мы с тобой лучше в баньке попаримся да щец я дома сварганю. Самогона мне сегодня литров пять принесут. Так понемногу и выберешься. Главное, чтоб дома и на сытый желудок. Когда он полный, много и не выпьешь! Проверено.

Глава вторая

Но париться им в баньке, увы, так и не пришлось. Сначала сам папа Федя не удержался и опился самогоном ещё круче, чем Санька на выпускной бормотухой. А потом, когда отец третий день не просыхал, к Саньке заявились уставшие от его молчавшего телефона приятели и позвали рыбачить с лодки.

– Смыка, бери пару батькиных спиннингов, – по-хозяйски распоряжался Сандора, которого не только уже по утру отпустили, но и взяли всего четвертной – за услуги вытрезвителя. – Братан вчера двух лещей на донку зацепил и сопы – целый кукан! На Быки рванём, там на течении голавль стоит и крупная плотва. А Зазуля прошлой весной даже щуку на червя выдернул, небольшую, правда. Но ловля там – ничтяк! Не заскучаешь.

– У вас хоть на бензин-то есть? – спросил пацанов очумевший от домашнего затворничества и Фединого полубреда Санька. – Или у батьки зацепить, пока он не очухался?

– Обижаешь, начальник! – с нарочитой укоризной прошепелявил сломавший на выпускном челюсть Питкин. – Вон Ганза с целой канистрой на площадке дожидается. К тебе не занесли, чтобы папу Федю вонью не раздражать. А то ещё возбудится и опять про 37-ой начнёт! Надоело, блин! Всё у нас так: прошлое – ужасно, будущее – прекрасно, а настоящего в натуре – нет!

– А рыбалка? – не согласился Сандора. – А грибы, а брусника с клюквой? Это что вам, не настоящее? А ещё у нас есть шесть бомб «Лучистого» и полведра варёной картошки с солёными огурцами и хлебом! Пошли, пацаны! Чо о будущем париться? У Горбача на лысине метка – значит без него, минерального секретаря, обойдёмся. Забодал он уже своим трёпом! В это время под окнами тоскливо завыла собака. Питкин нетерпеливо засучил ногами, осторожно потрогал распухший подбородок, сказал, ни к кому конкретно не обращаясь:

– Никак кто-то дуба врезал! Пошли быстрей, пока опять какая-нибудь задница ни наехала! И действительно, в последнее время пацанам несколько раз досадно не везло. Только они Ленку с Наташкой уговорили расслабиться у Ганзы на даче, так пока собирались, у девок месячные начались. Брагу у Сандоры на антресолях поставили, только собрались пробу снимать, у ёмкости пробку вышибло, и такой дух по всей квартире пошёл, что Сандорин батька предъявил свои претензии на пятьдесят процентов. Ну, разве с ним выпьешь по-людски, если он даже политурой не брезгует? Шутка ли, как рассказывал сам Сандора, месяц назад он вместе с двумя алкашами из соседнего дома, затарившись под завязку политурой, просидел в подвале больше трёх дней! Они взяли с собой механическую дрель со специальным наконечником, который вставляли в ёмкость с политурой и начинали его быстро, как сверло, вращать. Весь лак при этом налипал на наконечник. Его в несколько приёмов извлекали и соскабливали, а в ёмкости после этого оставался почти чистый спирт. Случались и иные казусы: когда квас из бочки тямили, Смыка вчистую испортил новые белые штаны, когда тянули горячие булки из пекарни, Ганза наступил в темноте на ржавый гвоздь, когда выносили из гастронома консервы в рукавах, банка сардин неожиданно выскользнула прямо на кассе – хорошо ещё, что знакомая контролёрша не сдала: пришлось её за это дело шампанским с шоколадкой ублажать. «Но всё это, – как любил снимать напряжение папа Федя, – мелочи по сравнению с мировой революцией!». «А не мелочи, – думал Санька, – это как теперь удастся организовать свою взрослую жизнь и отучиться от регулярных пьянок с обязательной опохмелкой. И батьку с мамкой надо как-то встряхнуть: дачу им что ли купить, если стану, как планирую, хорошо зарабатывать? Пусть там в земле копаются да соловьёв слушают: небось, не до пойла будет! Шахтара говорил, что как только его папа Гоша участок за городом завёл, так сразу и запои прекратились. Выпивает по выходным, но самую против прежнего малость!».

До лодочной станции рыбаки добежали за четверть часа и, запыхавшись, решили перед выездом для полного успокоения принять по аршину красного. Пока Ганза заливал в «Вихря» горючку, Смыка разливал вино, а Сандора освобождал от фольги сырок «Дружба». Потом Ганза с третьего рывка запустил движок, а Смыка со второй попытки провернул ключ в ржавом запоре и бросил в «Казанку» буксировочную цепь. Пока грелся мотор, пацаны успели наживить удочку и извлечь из мутноватой в затоне воды пару крупных уклеек, которых, играя на публику, Сандора круто посолил и отправил в рот ещё живыми. Всё это, несомненно, предвещало удачное ужение на Быках! Просевшая под рыбаками небольшая «Казанка» зарывалась в крутую речную волну и гулко стучала днищем – всё равно, как по стиральной доске. Питкин курил «Аэрофлот», Ганза – «Опал», а Смыка с Сандорой были к табаку равнодушны: Смыка предпочитал солёные тыквенные семечки, а Сандора постоянно грыз сушёные яблоки или сосал изюм. Кое-как разминувшись с огромной баржой, которую вёл по течению тупорылый толкач, «казанка» поравнялась с правым быком, каменной опорой так и не выстроенного ещё перед первой мировой моста. Ганза предложил прикрыться ей от летящего с озера ветра и неприятной боковой волны. И в самом деле, с заветренной стороны речная поверхность почти не волновалась, лишь быстрое течение морщило воду примерно на метр вдоль быка, закручивая по ходу несколько небольших воронок. Пока выбирали место и цепляли якорь, у самой лодки ударила крупная рыба, пуганув стаю мелочи куда-то в сторону прибрежного ивняка.

– Щука, должно? – предположил Питкин.

– А может, и судак, – несколько обогатил фантазию приятеля Сандора. – На быстрине судак любит промышлять. Щука всё больше из засады норовит, из камышей там или кустов. Я потом на блесну попробую, вон перекат впереди, там, говорят, и жерехов брали!

– Вот что, парни, давайте для начала хотя бы пару плотвичек выдернем, – пресёк растущие фантазии приятелей Санька, – а там уж, как получится. Спиннинг, донки. Лично я думаю, что на быстрине лучше ловить на поплавочную удочку с большим грузом. Пускать наживку по течению и, когда груз опустится, подсекать.

– Как на мормышку?! – сообразил Ганза.

– Примерно, – согласился Санька. – Только здесь блёклый червь не годится. Нужен белый опарыш. Я, кстати, пару десятков прихватил у папы Феди, на всякий случай. После этого пацаны забросили донки, а Санька опустил на быстрину сетку с подкормкой – прокисшим хлебом, который тут же принялась вымывать быстрая вода. И в аккурат по ходу этого смыва он стал забрасывать свою снасть. Первые пяток забросов были безрезультатными, но вот шестая или седьмая подсечка закончилась резким рывком и тугим сгибом пластиковой удочки. Бамбук бы треснул, успел подумать Санька и стал проворно отпускать леску, опасаясь обрыва. Так он делал не менее десятка раз: травил – забирал, отпускал – наматывал, пока метрах в десяти ни плеснул серебром плоский контур крупной рыбины. Приятели побросали свои донки и стали дружно советовать:

– Дай ей воздуха глотнуть! – орал возбуждённый Сандора.

– Не отпускай больше, пусть леска остаётся в натяге, – требовал Ганза, – а то соскочит.

– Не соскочит! – не соглашался Питкин. – Судак это, а он, как ёрш, заглатывает намертво. Когда Санька подвёл рыбину к борту «казанки», Сандора ловко подвёл под неё сак. Уже находясь в нём, рыба всё-таки соскочила с крючка и, оживившись, лихорадочно забила хвостом, но было уже поздно. Пойманная была существенно уже леща, с красными плавниками и вела себя чрезвычайно шустро, почти как окунь.

– Язь! – уверенно заключил Сандора. – Лещ, блин, шире и белее, а этот ещё и с красными плавниками.

– А не голавль? – усомнился Ганза.

– Увы, – отвечал со знанием дела Сандора, – тот ещё уже, с оранжевой чешуёй и рот у него крупнее, почти как у хищника. Да он и есть наполовину хищник: бабочек над водой срубает влёт и даже стрекозами не брезгует. Но голавль нынче – редкость, он всё больше в лесных речках, где сплошь кувшинки, камыш и насекомые над водой – основной его корм.

– Сандора, и откуда ты всё, блин, знаешь? – с нескрываемым уважением спросил Санька. – Ты, вроде, и из города-то не шибко часто ездишь. У Ганзы вон хоть дача есть…

– А я не люблю в земле ковыряться, – отвечал Сандора. – Я больше по грибы на мотоцикле. Или стреляю на болотах. Ну, это с конца августа, когда птенцы уже на крыле и в весе. Батя мне свой вертикал отдал: по пьяни боится в себя стрельнуть.

– Ну, – стал вновь разливать вино Питкин, – давайте за первую серьёзную рыбину. Она не меньше килограмма будет.

– А я поначалу думал, когда удилище согнулось, что не иначе щука кило на пять зацепилась! – Искренно воскликнул Санька.

– Ты чего на пять?! – Осадил приятеля Сандора. – Она бы тебя без удочки оставила! Упаси Бог от такого крупняка! Самую большую рыбу никогда не поймаешь, она недосягаема…Просто, это язь, а он всегда раза в два или три сильнее дергает, чем реально весит. Я ж говорю, на окуня похож! И в это время катушка у Ганзы, громко затрещав тормозом, стала стремительно разматываться.

– А вот это, – почти с уверенностью сказал Сандора, – точно щука. Она так на жерлицы берёт. Только бы не оборвала, косорылая! И теперь все уже наставляли Ганзу, который и сам уже был не рад, что ему так свезло! Когда к полудню хорошая рыба ушла в глубину, и на крючки полезли сплошь одни сопливые ерши, то есть чистое наказанье (их не снять с крючка!), Сандора дал команду править к берегу, где просматривалось сразу несколько костровых мест.

– Давай туда, – указал он на груду ошкуренных слег. – Кажись, дождь собирается, а у меня в рюкзаке – несколько метров целлофана. Смыка с Питкиным – ладить костёр и печь картошку, а мы с Ганзой займёмся шалашом. Туча ещё далеко, успеем! Мотора запускать на сей раз не стали, дошли на вёслах. Шалаш сладили быстро, а вот картошку, чтоб не сжечь, пришлось постоянно переворачивать. Когда она, наконец, стала достаточно мягкой, у Саньки вдоль позвоночника словно кол вставили. Увидев на его лице гримасу боли, Питкин протянул ему очередной стакан:

– На вот микстуры от боли, – голосом училищного фельдшера сказал он страдальцу. – Кстати, так наши пьяницы называют слабенькое сухое вино, которое продают с самого открытия: где с девяти, а где и с восьми часов.

– Как называют, я не понял? – спросил Санька, палкой извлекая из углей почерневшие по бокам корнеплоды.

– Ну, вино это прибалтийское называется «Абули», а мужики, которые вынуждены им головы лечить, зовут его «От боли»! Оба засмеялись и приняли по стакану восемнадцатиградусного «Луча».

– Не надраться бы сегодня! – озабоченно пробормотал Санька. – А то завтра уж точно придётся это «От боли» употреблять. Батька, наверное, весь самогон уже выжрал.

После обеда одна пара курила, а вторая мыла в реке перепачканную закуской посуду. Вино уже во всю гуляло по жилам, и парни, заметно захмелев и разомлев на природе, обменивались разными новыми для себя ощущениями и воспоминаниями. Санька вспомнил, как в восьмом классе он обнаружил на столе у классного Ваньки письмо из кожно-венерологического диспансера, в котором сообщалось, что их одноклассник Лога (Логинов) болен гонореей.

– Ну, мы, конечно, стали все ему завидовать и колоть: как и с кем триппер прихватил? Он и поделился, что якобы возле фонтана девку пьяную втроём сняли. Ну, пожали её, полизали… Она, вроде бы, и дать не против. Спустились в овражек, куртку на траву и давай по очереди! А через пару – тройку дней с конца закапало, но не у всех почему-то, а только у Логи.

– А он которым по счёту на неё залез? – спросил опытный Сандора.

– Последним, вроде, – отвечал неуверенно Санька.

– Ну, тогда, думаю, не от неё он и зацепил. А от кого-то из своих друганов. Они ведь старше и наверняка антибиотиков наглотались, если у них раньше капало. И пойло вот тоже триппер скрывает до поры. Мой старший братуха, когда на побывку из армии приезжал, тоже на одной шмаре словил, но все двенадцать дней керосинил, а поэтому закапало у него только в казарме. Так, в санбате неделю провалялся. Даже рад был, что такая лафа ему из-за этого триппера подфартила!

К этому времени Быки накрыла иссиня-чёрная туча, и где-то за рекой несколько раз сверкнуло. Впрочем, гром был едва слышен, а потому если грозу и ждали, то не раньше, чем через полчаса. В это время Сандора медленно откупоривал ещё одну бутылку вина, Ганза щипал мокрый от измороси щавель, Питкин перекладывал крапивой выловленную рыбу, а Санька просто дремал, выставив под тёплый дождь оголенные до колен ноги, и слушал протяжные крики крупных озёрных чаек, которые, сторонясь быстрой речной воды, как будто жаловались друг дружке на конечность неподвижного озёрного пространства. И шевелились в его сонной голове смелые мысли о далёкой манящей звезде, к которой он будет идти всю свою жизнь.

Но скоро перед Санькой вновь возник полный стакан «Лучистого», и он вдруг отчётливого понял, что в который уже раз пропустил время «Ч», когда организм ещё можно уберечь от пьянства. Он этот временной отрезок уже не улавливал: просто пил, пока наливают. И всё. Как батя становлюсь, засыпая, горько подумал он про себя. В это время на реку упала долго вызревавшая над озером гроза с косым шрапнельным ливнем и нескончаемым кошмаром сплошных молний.

Глава третья

Не успел Санька перейти из учеников в полноценные слесари, как получил повестку из военкомата. Горестно вздохнув, папа Федя побежал в гастроном закупаться для отвальной, а мама Нина стала хлопотать у плиты. Отец, как и наказывал ему Санька, принёс только водки, вина и квасу. Консервов, конфет, свежего хлеба и фруктов должны были доставить Санькины гости, которые к этому времени уже успели «посетить» гастроном, овощной и пекарню. В назначенный час над входной дверью заверещал старый металлический звонок, и в прихожей сразу стало тесно, шумно и возбуждающе! Разумеется, от пацанов уже наносило свежей выпивкой и каким-то дорогим одеколоном. Пришли с ними и две симпатичных девчушки, одна из которых – Лена – Саньке давно глянулась, и Сандора знал это. Вежливо поздоровавшись с Санькиными родителями, он подвёл Лену к сконфуженному призывнику и плотно прижал их ладони одна к другой. Санька испугался, что Сандора сейчас наверняка изречёт какую-нибудь сальность, но Сандора не стал. Взрослеют парни, подумал Санька, и у всех отсрочки, а меня – на фронт! А, может, и к лучшему? Как говорил покойный тёзка дед Саша: раньше сядешь – раньше выйдешь! Отвальная запомнилась Саньке тем, что упились и отрубились на сей раз все, совершенно не пьянел папа Федя, который впервые и оставил его дома ночевать с девушкой.

Служил Санька сначала в сержантской учебке в Борисове, а потом – в пригороде Минска Уручье, в артдивизионе Рогачёвской Боевого Красного знамени и т.д. дивизии – командиром САУ-122, «Акации». На батарее, в которую расписала Сашку строевая часть, приняли его плохо, потому что русских в ней почти не было, а хозяйничали западные украинцы, которые даже своих из Харькова за людей не считали. Когда для начала Сашку попытались привести к присяге, то есть настучать ему железной ложкой по пяткам, Сашка снял поясной ремень и со всего маху заехал им по голове сержанту Поначивному. Сержанта унесли в санбат, а Сашку увели на полковую губу, где прапорщик Галяс заставил его снять из-под гимнастёрки имевшийся там у Сашки для сугрева шерстяной вшивник. На губе висел фальшивый градусник, который неизменно показывал 18 градусов, но изо рта губарей с такой же неизменностью вылетал быстро испарявшийся через разбитую форточку парок. От губарей Санька узнал, что полковая губа была любимым детищем начальника штаба гвардии-майора Губаренко, который почти каждый вечер приходил на неё с инспекцией, то есть с бутылкой водки и банкой тушёной говядины или свинины. И пока Галяс хлопотал над столом, Губаренко спрашивал губарей, довольны ли они условиями содержания и советской властью в целом. Причём, отвечать надо было положительно, иначе срок содержания неукоснительно вырастал, хоть это было и не по уставу. Впрочем, и самой гауптвахты полку не полагалось, поскольку она имелась как в дивизии, так и в Минском гарнизоне. И там, говорят, сиделось лучше. На третьи сутки сидения у Сашки опухло лицо и набрякли ноги. Галяс вызвал медика, который, скептически глянув на градусник, диагностировал «воспаление почек» по причине переохлаждения. Галяс сильно испугался и, даже не доложив своему собутыльнику начштаба, отправил Саньку всё в тот же санбат, откуда он загремел прямиком в минский солдатский госпиталь, где его тут же положили под капельницу и стали пичкать таблетками и несколько раз на дню колоть в задницу. Через несколько дней опухоль спала, но почки на всю оставшуюся жизнь так и остались его самым слабым местом. Разве что печень составила им с годами вполне достойную конкуренцию.

На сей раз на батарее Саньку встретили гробовым молчанием, а молодые – даже и заметным заискиванием. Так, ефрейтор Яковлюк предложил сала, а наводчик Шинкоренко признался, что на Новый год располагает двумя банками горилки. Поначивный шепнул Саньке в умывальне, что ещё поквитается с ним, но Санька в ответ нарочито громко отвечал хуторянину, что если он, сука, ещё раз откроет свою пасть, то санбатом дело для него уже не кончится. Тот сильно побледнел и больше Саньку как будто даже не замечал. Тут надо заметить, что по какой-то роковой случайности, все командиры в полку носили украинские фамилии: командовал частью подполковник Рыбак, дивизионом – майор Бухта, батареей – капитан Федорченко, старшиной дивизиона был прапорщик Шитько, старшиной батареи – старшина Роденко. Куда охотнее и легче Санька сходился с азербайджанцами, дагами и ребятами из Азии. Дружился и с белорусами – бульбашами, с одесситами и двоими коренастыми якутами, которые на все армейские реалии смотрели как будто из какого-то далёкого приполярного чума. А вот литовцы держались особняком, словно по негласному уговору: ни мы – вас, ни вы – нас. Литовцы все, как один, водили полковые грузовики – «Газы» и «Уралы», что также укрепляло их полную автономию, то есть обособленное в дивизионе положение. Пораскинув как следует мозгами, Санька взял себе в закадычные друзья двоих кержаков из Якутска и тоже обособился. И было отчего, ибо дедовщина в полку в горбачёвскую пору низвела армию до состояния общего режима российской зоны, которую все уважающие себя зэки именовали не иначе, как «полным беспределом», предпочитая ей усиленный и строгий режимы, где сохранились понятия, тюремная этика, а частично ещё сложившаяся при царе Горохе строгая воровская иерархия. Но зимой их увезли на учения в глухое Полесье, где всем пришлось несладко уже не от дедовщины, а от ничем неограниченного воровства интендантов, офицерского равнодушия и… безжалостного Холода. Он доставал самоходчиков ещё и потому, что почти во всех бронированных машинах не работали керосиновые печки. Их оцинкованные кожухи давно были свинчены привычными к воровству руками и добротно обогревали офицерские задницы на охоте и рыбалке. Кроме того, до походного солдатского котла не доходило и половины того, что полагалось срочникам по раскладке. Львиную долю консервов, масла и сухофруктов поедали всё те же офицеры и прапоры да продавали в ближние посёлки повара-узбеки. Не раз голодный Санька, оказавшись на своей самоходке в морозном поле, впадал в состояние безысходности. В башне всё было в инее, и в неподвижное, скорчившееся за панорамой тело упрямо ползла со всех сторон мертвящая стылость. А когда он выбирался через люк на воздух, чтобы как-нибудь согреться от движений, со всех сторон на него обрушивались колючие потоки безжалостных январских ветров, которые вновь гнали в промороженное насквозь железо.

Особенно досталось Саньке в оцеплении, когда начались стрельбы. В лютый тридцатиградусный мороз, в нарушение всех уставов и положений, бойцам оцепления даже не выдали полушубков. И валенки Саньке достались тесные, не по ноге, а потому он остался в кирзачах, только поверх портянок ещё и газет навертел. Но главная неприятность аукнулась тем, что ожидаемая нарядом смена то ли заблудилась в метели, то ли не была послана вовсе, только Санька и шестеро его насквозь промёрзших товарищей её так и не дождались. Последнее, что увидел Санька своим угасающим взглядом, была необыкновенно яркая голубоватая звезда на востоке – в аккурат там, откуда его сюда зачем-то привезли хитрые, суетливые люди. Хорошо ещё, что по заметённой бураном дороге ехал от своей сельской зазнобы замполит полка майор Лимаров. Заметив на обочине бесформенную груду чёрных комбезов, он приказал водителю притормозить и… стал расталкивать уже наполовину сонных самоходчиков, которые в ответ только мычали… Слава Богу, у замполита имелась при себе рация, и остывающих солдат успели сначала растереть спиртом, а затем отправить на вертолёте в ближайшую участковую больницу, где ими уже серьёзно занялись врачи. Тем не менее, двое из спасённых остались инвалидами, а у Саньки потом стали гноиться под голенищами ноги и ему разрешили служить в ботинках, а потом и вовсе перевели в штаб – писарем продовольственной службы. И это была уже совсем иная служба, ставшая едва ли не самой памятной страницей в его, в общем-то не слишком яркой и разнообразной жизни.

Санька располагался теперь в казарменной мансарде, в хозяйственном взводе полка. Подъёмов и отбоев здесь никогда не было, поскольку служили хозяйственники по неурочному графику. Повара в основном готовили по ночам, водители комполка и начштаба тоже раньше двух-трёх ночи не появлялись, а про штабных писарей и говорить нечего. Движение командированных и их продовольственных аттестатов завершалось по документам не ранее двадцати двух часов, после чего Санька только и начинал сбивать свою строевую книгу и лишь потом выписывал продукты для столовой. Словом, приходил он в расположение тоже после полуночи. Однажды часов в семь утра к ним во взвод заглянул какой-то молодой лейтенант с красной повязкой заместителя дежурного по части и гневно спросил у дневального: «Почему не выполняется команда «Подъём!»? Почему бойцы не встают при появлении дежурного?». Дневальный – забитый салага «з-под Ивано-Франкивска – ответил в лучших традициях воинства из Гуляй – Поля:

– А они не хОчут!

Санька очень быстро привык к своему особому положению в полку, ибо вокруг него практически вертелись все. Прежде всего, это его персональный командир, начальник продовольственной части капитан Свиньин, который, надо отдать ему должное, никогда и ничего не воровал. За него воровал заместитель командира полка по тылу подполковник Лосев, которому Санька каждый пятничный вечер носил в военный городок, минуя при этом сразу два контрольных забора, говяжьи варезки, сливочное масло и шоколад. Бегал он встоловую и на склад и для комполка, и для начштаба: эти больше посылали за закусью, то есть за мясом и овощами в столовую, и за тушёнкой – на склад. Тушёнку Санька не только открывал, но и аккуратно оборачивал казёнными бланками, что б отцы-командиры, не дай Бог, грубыми солдатскими банками не поранились. Иногда забредали к нему в продчасть и начальники рангом пониже – майоры и капитаны. Эти скромно просили чем-нибудь задавиться: дескать, на выпивку кое-как наскребли, а на закуску – нет! Санька, не скупясь, выделял им из своего сейфа скумбрии, сардин, а то и частика в томате. Они и этим были довольны. Настоящая нирвана наступала для Саньки летом, когда полк уходил на учения. Народу на территории и в самом штабе почти не было. Санька переставал ходить к себе в расположение и нередко ночевал в стеклянной теплице на раскладушке. Прихлёбывая какую-нибудь «Белую вежу», которую приносил ему – на обмен – знакомый прапор из прикомандированного к полку автобата, Санька зачарованно смотрел в высокое чёрное небо, на котором среди мириад разнокалиберных звёзд он всегда выделял одну, яркую и голубую звезду своей бесконечной жизни. А когда глаза, наконец, уставали, и ракурс обзора автоматически менялся, он не без удовольствия начинал созерцать прямо перед своим носом длинные пахучие огурцы, которыми он белорусские «чарнилы» и закусывал. В это время чёрный Санькин «Океан» насыщал огуречное пространство популярной западной музыкой, или вдруг какой-нибудь местный Виктор Татарский доверительно обращался к минским полуночникам: «Дорогие радиослухачы!..» Если Саньке становилось скучно, он отправлялся в столовую, где всегда признательные ему за сотрудничество узбеки накладывали жареной картошки с селёдкой и солёными же огурцами. Ходил Санька и в самоволку, только по-своему, по, так сказать, вольному варианту. Он переодевался на вещевом складе в оставленную «партизанами» (призванными с гражданки на военные сборы) гражданскую одежду, перелезал через забор и садился на автобус до центра Минска. Там он ходил в кино, в республиканский музей или в общежитие технолога – к знакомым девочкам из Гомеля и Гродно. Он всегда угощал их, отощавших от своих синих студенческих котлеток, свежим варёным мясом, мясными и рыбными консервами, отборной гречкой, но особенно белоруски любили шоколад и сгущёнку. Умная Маруся из Колодищ, куда Санька не раз ездил на полковой свинарник, однажды пояснила ему, что, во-первых, шоколад – это витамин счастья, то есть неизменно поднимает настроение и исцеляет от уныния. А во-вторых, он – Бог памяти и стимулятор умственной деятельности, что во время сессии – подарок судьбы. И Санька нередко подкармливал её шоколадом, а она несколько раз отправляла свою сеседку по комнате ночевать к подруге, чтобы не мешала им ночью наслаждаться одиночеством. После таких ночей Санька долго не мог придти в себя и засыпал только под «Белую вежу» или «Ерофеича». Раз в квартал они составляли с капитаном отчёты, то есть Санька их составлял, а начпрод развлекал его рассказами из полковой жизни. Особенно он любил бывальщины про местных прапоров, которые приходили в полк, разочаровавшись в цивильной жизни – и чаще всего по причине непрекращающегося пьянства. В войсках выпивать было куда удобней и презентабельней и даже было чего вынести для домашней кухни, а то и гардероба. И, тем не менее, даже в таких тепличных для небольшого ума людей условиях, иные прапорщики умудрялись попадаться на воровстве, особенно в поле, куда они выезжали с отдельными батальонами и ротами в качестве кормильцев. Как-то проверив деятельность одного такого «кормильца» по арифмометру, капитан сказал практически без всякой иронии:

– Ну, что, Морозевич, веди в часть корову. У тебя двести кило говяжьей тушёнки не достаёт! И что удивительно, на следующее утро Свиньину позвонили с КПП и срочно позвали на выход. Свиньин вышел, благо и было то от штаба до КПП не более сотни метров. Миновав дежурного, он увидел возле полковых ворот Морозевича с бурёнкой на поводу. Когда корова гордо вышагивала по центральной аллее полка, все идущие ей навстречу отдавали честь и валились на газон, давясь от хохота. Больше всего из документов упитанный капитан Свиньин любил толстую книгу «Свиньи», к которым он имел непреодолимую слабость. Вторая по притягательности называлась «Годовой план случек и опоросов». Особенно долго они корпели над папкой с актами о падеже животных, в коих постоянными членами комиссии значились сам Свиньин, прапорщик продсклада и начпрод дивизии. Санька прекрасно понимал, что никакие свиньи в полку и дивизии наверняка не подыхали, поскольку пищевых отходов в части было девать некуда! И свинарники в подсобном хозяйстве им выстроили теплее городских квартир, но… начпрод дивизии был большим жизнелюбом и бабником, и полковая свинина ему порой была просто необходима! Вообще, в армии всё было много выпуклее и ярче, чем на гражданке.

Даже последний свой армейский Новый год Санька встретил не как все, а … под казармой, в мастерской одного из чеканщиков начальника штаба. Дело в том, что в полку служило много дагестанцев, мастеров по работе с металлом. Их и забирали к себе ушлые командиры, доставали им медные пластины, инструмент и заставляли вместо строевой изготовлять разные модные чеканки, которые легко обменивались на иные блага эпохи развитого социализма. Делали в полку и маски из глины и неплохо резали по дереву. Так вот, в мастерскую эту бойцы плыли по казарменному подвалу на плоту. А когда пристали к противоположному берегу, сверху в стене отворилась железная дверь и под ноги прибывшим упал яркий лучик света. В мастерской было всё: вино, закуска, музыка. А потом, уже после полуночи, Санька позвонил своей Марусе в Колодищи, и она примчалась к нему на такси. Поставив разведчикам бомбу «Белой вежи», Санька перетащил Марусю через забор, после чего они через окно залезли к нему в продчасть. Провожал он её уже на рассвете, когда на макушках исполинских сосен поблескивали первые светляки привета из родной России.

… когда Санька получил на руки выходные документы и собрал дембельский чемодан, капитан Свиньин проводил его до КПП, стукнул озорно в плечо с круто выгнутым погоном и, смахнув таки невольную слезу, вместо разной принятой в таких случаях высокопарной дребедени сказал с грустью:

– Ты, Смыков, и на гражданке помни, что главное в нашей грешной жизни – это плотная пайка и чистые трусы! И звезда над горизонтом, – про себя добавил Санька, повернувшись к полку спиной и вдруг различив перед собой дымку родной стороны.

Глава четвёртая

… Первую неделю после возвращения из Белоруссии Санька находился в полной прострации, положительно не зная, что он теперь будет делать. «Лучше бы на полигонах мёрз, – корил он себя и провиденье, – там, по крайней мере, больше бы о доме думал да планы разные про жизнь на гражданке строил. А теперь после Минска и девочек – в грязный цех под ярмо тупого мастака? Не, надо что-то другое, поинтеллигентней искать. Да и на завод его особо никто не звал, ибо времена изменились, производство падало и всё явственней пахло забастовками и нуждой. Всяк стал думать лишь о самом себе и только ленивый не честил Горбача ещё больше, чем Лёху Брежнева. Папа Федя стал получать пенсию, но работу не бросил, более того, страшно боялся её потерять. И вообще, он за эти пару лет сильно изменился, утратив и свой задорный критицизм, и присущую ему по жизни веру, что «завтра будет лучше, чем вчера», а самое главное, вернувшийся «с фронта» Санька отчётливо почувствовал, что они с папой Федей теперь поменялись местами: уже в первые дни после дембеля отец нередко обращался к сыну за советами и просто поддержкой, а однажды расплакался у него на плече, жалуясь на несправедливость в конторе, где его прежде уважали. Мама Нина тоже по-прежнему работала учителем в тюремной школе и не раз замечала Саньке, что зэк нынче тоже не тот пошёл. Поскольку всех Санькиных друзей – кого раньше, кого позже – загребли в армию, он отмечал своё возвращение, в основном, с папой Федей, с досадой замечая, что по части выпивки он теперь даст отцу сто очков вперёд. Но главное, он никак не мог, как обещал, хоть что-нибудь написать Марусе. Нет, он пытался, честно садился за стол, брал тетрадку для писем и даже надписал конверт, но кроме «дорогая Маруся!», у него ничего больше не выписывалось. «А что я ей собственно напишу? – спрашивал он себя. – Что люблю и вспоминаю? А зачем, если в ближайшее время всё равно не окажемся вместе? Она в белорусском университете учится, а я, слесарюга, и пока ещё безработный, в России водку пью. Честнее не обнадёживать и не тормозить девку! Пусть её живёт без напряга и оглядки. В Минске парней много, её же круга. Небось, одна не останется». После таких откровенных признаний самому себе Саньке становилось горько и неуютно, словно нутро его, согласно некой верховной Воле, переселялось в иную, предназначенную вовсе не ему оболочку. Тогда он, зябко подёргивая плечами, обречённо брёл в гастроном, покупал для начала «чекушку» и, только выпив дважды по полстакана, на время возвращал этот самый вдруг утраченный уют. Через час – другой неприятное ощущение начинало возвращаться, и он лечился от него снова и снова. По возвращение из Белоруссии он стал часто задумываться о том, а почему он так чурается Маруси? Откуда появилась эта трещина между такими, как она, и такими, как он? Ведь ей было всегда так хорошо с ним, и не только в постели, но и под этими памятными соснами, и на берегу Нежданного озера, в котором они купались голыми под луной, и в Республиканском зоосаде, где она читала ему какую-то странную и притягательную книгу про полесские болота и населяющих распадки духов, про непресекаемую любовь сословно неравных людей и про долетевшую до новых времён дикую охоту короля Стаха… И тогда он вдруг начинал понимать, что отгадка кроется где-то там, в его помойном детстве, откуда, как известно, мы все происходим. И тогда он торопил сны, которые в последнее время уносили его далеко назад.

… Саньке приснилась одна из местных помоек – та, на слоистых буграх которой они с Сандорой любили играть в геологов-разведчиков. А любили оттого, что на помойке водилось абсолютно всё: от пропавших овощей и фруктов до перегоревшей электротехники и медных трубок, из которых дворовые пацаны запросто мастерили себе самострелы, которые заряжали спичечной серой и рублеными гвоздями. Копаясь по привычке в каком-нибудь испорченном агрегате или закручивая из горючей плёнки и алюминиевой фольги ракету, они ни единожды с удовольствием наблюдали, как с городского проулка съезжает к помойке очередная перегруженная «мусорка» и бесцеремонно валит из своего чёрного зева всё, что успели снести в неё жители соседних городских кварталов и завхозы некоторых окрестных школ, техникумов, рабочие столовых и ЖЭКов. Когда кое-как опорожнившийся «газон» убирался восвояси, пацаны отмечали, что их владения на метр – другой увеличились, а, стало быть, и они сами, как хозяева, прибавили в весе. Но вот дальше сон пошёл по другой колее, всколыхнув детскую Санькину привязанность к научной фантастике и всему мистическому. Помойка вскоре стала расти в геометрической прогрессии: мусорных машин – откуда ни возьмись – начало приезжать сначала в десять, а затем и в сто раз больше. И вскоре они завалили отходами сначала Вал, затем – район, а потом – и весь Город. Санькина семья к этому времени жила уже не в квартире, а в каком-то старом чёрно-белом невероятных размеров телевизоре «Рекорд». Вскоре помойка достигла Москвы и, поглотив её, беспрепятственно потекла к границам Отечества. Когда же под её неукротимым, как первая конная, наступлением капитулировали все наши крупные соседи в Европе и Азии, она, под воздействием внешних гравитационных сил, отделилась от Земли и стала её вторым естественным спутником. Словом, Земля вполне уподобилась Марсу, имевшему Фобос и Деймос. А тут – Луна и Помойка. Однако, в отличие от давно успокоившихся спутников красного Марса, внезапно появившийся спутник голубой Земли – за счёт космического мусора и части астероидов – продолжал увеличиваться в размерах и соответственно – в массе. Наконец, закономерно перевесив Землю, Помойка изменила её гравитационное взаимодействие с Солнцем и Юпитером и заставила вращаться вокруг себя. Осознав весь этот ужас, Санька проснулся с больной головой, в поту и скомканной простыне. Вместе с уходящим сном из него исчезали и прежние сомнения, а на их месте надёжно утверждалось понимание в общем-то самой простой общечеловеческой истины: каждому – своё. Марусе – высшее образование, интересная работа, заботливый умный муж, семейный уют, а ему – Помойка, как в прямом, так и в переносном смысле, потому что хроническое пьянство, которое уже стало его уделом – это ведь тоже помойка с ежеутренней животной страстью опохмелиться. Всё остальное – вторично и даже, если уж быть честным перед собою до конца, второстепенно. Санька устало глянул на часы и понял, что если принять душ, позавтракать и не торопясь одеться, то минут через пятнадцать откроется винный отдел. А после этого безобразного сна и последовавших за ним тягостных раздумий без выпивки было не обойтись. Может, перетерпеть? – сверкнула мысль. А зачем? – усомнилась другая. И Санька пошлёпал в душ, параллельно заметив на кухонном столе стакан с тёмной жидкостью. Растерев тело досуха большим банным полотенцем, Санька пригладил щёткой свои жёсткие смоляные волосы и голым (отца с матерью не было дома) двинулся на кухню. В стакане было вино! Он приоткрыл дверку холодильника. Прямо пред ним, на самом видном месте стояла откупоренная бомба дешёвого портвейна. Стало быть, папа Федя заметил его вчерашнее непривычно тревожное состояние и решил «замять тему». Увы, – подумал с грустью и некоторой жалостью Санька, – не хочется отцу терять самого надёжного союзника в своих питейных делах: вернулся я солдатом, а уже через месяц стал собутыльником! И, наверное, устроился бы Санька в какую-либо фирму или кооператив, ибо был от природы рукаст, но как-то в вечеру забрёл к нему его старинный приятель-студент Рыка и, махнув стакан за Санькино возвращенье, позвал на июль – август в строить жилые домишки для тамошних покорителей солончаковых степей. Саньке такое предложение в его теперешнем состоянии было, что твой сон в руку! И он поехал с Рыкой в университет – проходить медкомиссию и оформляться. Университетский врач, заглянув в свежий Санькин военный билет, даже осматривать его не стал, а тут же переадресовал в деканат, где лысоватый декан, похлопав Саньку по гулко отзывавшейся спине, только и сказал с удовольствием:

– Молодец, Рыков, что такого молодца нам сыскал. Вот попривыкнет к студенческому духу, глядишь, и на подготовительные курсы к нам придёт. Нам парней на факультете не хватает! Рыков, если найдёшь ещё кого, получишь у меня автомат за первый семестр! Рыков благодарно кивнул и с надеждой посмотрел на Саньку.

– Я бы рад, – виновато отвечал Санька, – только пока я служил, всех моих друзей подчистую тоже загребли в войска. И Рыков виновато повесил голову на грудь.

Глава пятая

Ещё на перроне городского вокзала Рыка познакомил Саньку со своими сверстниками, которые, удачно сдав сессию, теперь отправлялись в далёкий степной край не столько за новыми ощущениями, сколько за очень приличными заработками. Романтика семидесятых за последние годы как-то незаметно рассосалась, и стройотрядовцы новой волны, не стесняясь и даже с некоторым вызовом, согласно выводили под тандем хорошо настроенных шестиструнок: «А мы едем, а мы едем за деньгами. За туманами пусть едут дураки!». Саньке его новые «сослуживцы» очень понравились, особенно стремительная Жанна с иняза, чумные глаза которой, казалось, обещали ему райские удовольствия на брегах мифической реки, в которой якобы утонул сам Чапаев. Впрочем, Санька вскоре услышал от русского инженера, который много лет орошал одну из местных низин, что Чапаев вовсе не утопленник, а одна из многочисленных жертв красного террора. Якобы его за анархизм арестовали чекисты, а потом без суда и следствия расстреляли вместе с сотней других командиров и комиссаров. А Фурманову просто повезло, что он во время успел смазать из расформированной дивизии пятки. На место же Чапаева Троцкий прислал какую-то сволочь, приехавшую с Лениным из Германии в 1917-ом, которая очень скоро перебежала к Колчаку и затерялась где-то на границе с Китаем.

Ехали в сторону Гурьева чрезвычайно весело. До Ульяновска Санька резался со студентами в козла и тысячу, а на ульяновском перроне им с Рыкой удалось добыть несколько бутылок «Симбирского». Поэтому вплоть до Южного Урала они регулярно ходили в туалет, где по очереди опрокидывали стакан за стаканом, пока их ни сморило, и они ни залезли на свои верхние полки. Первое, что увидел Санька по утру, был чрезвычайно грязный край подушки, торчавший в полуоткрытую форточку. А за окном, насколько хватало глаз, лежала ровная, как стол, степь, с которой в сторону поезда равнодушно глазели диковинные верблюды, время от времени щипавшие какую-то низкую невнятную поросль. На зубах скрипел песок, а нёбо горчило то ли полынью, то ли вчерашним симбирским напитком, чёрт его дери! Заботливый Рыка протянул Саньке фляжку с кисловатым морсом, и это стало для последнего настоящим праздником пищевода. Но ещё большую радость принесла Рыкина весть о том, что минут через десять им предстоит смена локомотива и соответственно длительная стоянка, во время которой командир отряда разрешил с полчаса погулять, купить на узловой чего-нибудь попить – поесть, даже небольшой аванс предложил нуждающимся. Глаза у Саньки хищно блеснули, он глянул на Рыку с надеждой:

– Ты как? Мне, знаешь неловко просить, меня не знают, я – не студент! Может, сообразим взаимообразно?

– Да, нет проблем! – С готовностью отвечал двухметровый Рыка. – Знаешь, у меня из-за моего роста вино дошло до мозга только к ночи. Так что я себя чувствую ещё хуже, чем ты. Одевайся, однако, да полегче, а то за бортом выше тридцати! И через десять минут они первыми соскочили с подножки на оплавленный чёрный асфальт перрона. Вина они нашли на вокзальной площади у торговавшего вишней казаха. Хитро подмигнув, он достал из прикрытой цветным платком корзины три бутылки, заткнутых самодельными деревянными пробками.

– Не отравимся? – спросил осторожный Рыка. На это казах лишь отрицательно завертел головой, одновременно прикладывая руку к сердцу, что очевидно говорило о том, что он не врёт.

– Ладно, проверим! – протянул две свёрнутые купюры Рыка, а Санька принял у степняка пропылённые поллитры с неизвестным напитком.

– По цене – довольно прилично! – рассуждал Рыка, шагая к перрону. – Как наш самогон.

– А что тут гадать? – предложил Санька. – Давай по паре глотков залудим! И все дела. Вместо ответа Рыка осторожно принял одну из бутылок и, обхватив пробку зубами, потянул её на себя. После характерного звука в нос собутыльникам ударило каким-то неведомым духом.

– Ханша что ли? – словно спросил у кого-то Рыка.

– Чо за ханша? – поинтересовался Санька и, не дожидаясь ответа, приник к горлышку. Напиток был столь крепок, что у него брызнули слёзы, а вместо внятных слов он лишь что-то простужено сипел. Наконец, прокашлявшись, выговорил:

– Не знаю я, что такое ханша, но очень похоже на хохляцкую горилку из абрикосов. Такое же кислое пойло, крепкое, правда и блевать с него из-за этой кислотности не тянет. Выслушав Саньку, Рыка сообщил, что лучше немного потерпит и снимет пробу «через стакан», а то не сжечь бы горло… Санька, согласно кивнув, заткнул бутылку и отправил её в просторный карман форменных брюк. А в это время головная боль стала медленно, но верно отступать, а где-то под кадыком просыпался здоровый мужской аппетит.

– Рыка, пошли пирожков купим? – предложил он ещё больному студенту.

– Если ты проголодался, пошли, – вяло отреагировал тот. – А мне… а я, боюсь как бы всё назад не полезло. Санька остановился и, решительно достав и откупорив «ханшу», ультимативно заявил:

– Или ты, блин, лечишься ей, или вставляй два пальца! А то ходишь, как в воду опущенный, и меня своим состоянием совсем забодал! Делай, как я, студент! И Рыка сделал. Некоторое время он стоял с таким выражением на лице, словно только что было официально объявлено, что награждение его Звездой Героя Социалистического труда было ошибкой. Некоторое время Санька думал, что ханша Рыке всё-таки не привьётся, и он даже попытался развернуть тяжёлого студента задницей к вокзалу. Но тот, выдержав минутную паузу, во время которой ни разу не переводил дыхания, вдруг неожиданно высморкался, после чего задышал легко и даже с видимым удовольствием. Ханша явно привилась, тем самым доказав собутыльникам свою полную алкогольную легитимность. Остаток пути до места они провели довольно весело, но и осторожно, не желая привлекать к себе особого внимания: всё же ещё на перроне родного города, перед самой посадкой, был официально объявлен «сухой закон».

Несомненной отрадой для изнывающих на степном зное стройотрядовцев была полноводная стремительная река с тёплой спокойной заводью возле берега, в которой иссечённые солёными песками студенты купались по нескольку раз на дню. Санька повадился к заводи по утрам, когда ужасно не хотелось вставать из-за ломоты во всём не привыкшем к постоянному труду теле. Вдосталь поплавав и поныряв, он возвращался к своему спальному бараку совершенно здоровым и вполне отдохнувшим человеком. Если вечером, после работы, он, тем не менее, принимал на грудь, то утреннее купанье становилось просто необходимым, потому что работать с похмелья на казахстанской жаре равнялось самоубийству. Однако, после двух тепловых ударов, случившихся в отряде, его опытный командир Птичкин предложил бойцам перекроить рабочий график: вставать с рассветом, чтобы уходить на обед вместе с наплывов зноя, то есть в двенадцать. Отдыхать два с половиной часа с тем, чтобы к трём, когда зной начинает ослабевать, возвращаться на своё рабочее место и работать затем до сумерек, то есть примерно до 20 часов. Словом, получается вполне приличный десятичасовой рабочий день почти без риска быть поджаренным на полуденном солнце. Саньку подъём в шесть не устраивал из-за его утренних купаний, но тут уж ничего не поделаешь! Пришлось вставать ещё раньше, но вскоре его размеренный график непредвиденно нарушился. Это произошло по причине простоев, которые стали случаться из-за разных задержек: то кирпича во время не подвезут, то цемента. И приехавший за длинным рублём Санька стал искать работу на стороне, что оказалось вовсе не сложно. И вскоре они с Рыкой занялись уборными, которых требовалось растущему посёлку неимоверное количество. Уборные было принято строить из досок, которых в степи не хватало, и калымщики стали отщипывать тёс от неучтённых отрядных запасов.

– Всё равно, больше половины освоить не успеем, – оправдывался для очистки совести Рыка. – Всё этим бездельникам узкоглазым останется. Тут Рыка, конечно, несколько кривил душой, поскольку местные ленивые казахи в строительстве не участвовали, оставляя эти заботы заезжим армянам и местным украинцам и русским. Но что верно – то верно: редкий ССО полностью осваивал то, что ему привозили по предварительному заказу. Впрочем, возведение уборной начиналось с земляной эпопеи, то есть с копки и долбления в жёсткой и местами каменистой казахской земле огромной выгребной ямы. И это был самый трудоёмкий, самый неприятный участок работы, доводивший копателей до полного изнурения. Подумав, они стали копать на вечернем холодке, а днём подгонять доски и обстругивать стояки и перемычки. Вечером, измочаленные суровой копкой, они брали в сельмаге бутылку – другую «Южного», банные полотенца, свежие майки, трусы и шли к Уралу. Здесь очень скоро Санька наловчился совершать символические заплывы в Европу: то есть из Азии, где они работали и жили, на другой берег реки, где начиналась европейская часть материка. Случайно пронюхавший об этом комиссар отряда Рома Лифшиц предложил Саньке с Рыкой организовать такой заплыв в массовом порядке с целью укрепления дружеских связей Казахстана и России. Были приглашены местные спортсмены и фотокор районной газеты. Спортсмены до Европы не доплыли, поскольку оказались шахматистами и крепко выпили с бойцом Смыковым перед стартом, а удачно переправившийся на другой берег Санька пьяным голосом заорал оттуда, что навсегда остаётся в Европе. Чтобы не случилось континентального скандала, вернуться его уговорил тоже европеец, председатель местного немецкого колхоза Герой Социалистического труда Герман Гесс. После этого Санька стал частым гостем соседнего с Железинкой богатого немецкого села, где не просыхал от сидра и повышенного внимания миловидной немецкой вдовушки Розы, муж которой не вернулся из туристической поездки в Германию. Наконец-то жизнь повернулась к Саньке лицом, и он даже подумывал: а не остаться ли в этих степях на год – другой немецким бюргером? Сидра у немки было несколько кадок, ещё с прошлых годов, а самогону он легко нагонит сам: сырья окрест поспело не меряно! Но когда в отряде было устроено прощальное с Казахстаном застолье, сердце Саньки дрогнуло. Он долго танцевал с заметно исхудавшими студентками, а потом Жанна увела его в степь, где всё и решилось. Это было как глоток насыщенного озоном воздуха, когда ты спешишь сосняком, силясь успеть к началу уже валящейся на родное село грозы. Темпераментная, заводная Жанна до крови исцарапала ему спину и до сини исцеловала шею и грудь, и он, вдруг ощутив знакомый дорожный гул, поднялся над её крепким, красивым телом и упёрся взглядом в непреодолимое, манящее свечение своей синей звезды… и она смотрела на него с Запада.

Глава шестая

Бойцы ССО сошли на перрон родного вокзала в конце августа. Им всем – о счастье! – полагался месяц отдыха в то время, как остальные собирали сумки в колхоз на картошку. Несколько дней Санька зависал в студенческой общаге: то угощал Жанну сухим вином и фруктами, то по поводу и без повода пил с Рыкой кубинский ром, то учил любознательных студентов играть в буру, секу и даже преф. Но скоро его приятели по ССО разъехались по своим городам и весям, чтобы проведать родных и знакомых, и Санька затосковал. К тому же тоску эту сильно умножила Жанна, которая, уезжая к себе в Подмосковье, вежливо попросила не писать ей, потому что де всё самое хорошее меж ними случилось, и лучшего уже не будет. А когда Санька попробовал ей не поверить, то она нарочито спокойно и сухо сообщила ему, что есть у неё там, в Воскресенске что ли, некий выгодный жених, которого хотели выдать за неё его состоятельные родители. «Не обижайся! – попросила она на прощанье. – Ты, по мужским меркам, ещё совсем молод. А мне в мои двадцать два уже пора определяться с выбором. Мы очень быстро стареем и начинаем по этому поводу страшно переживать. Знаешь, я до сыта насмотрелась на свою одинокую маму, которая до тридцати лет не могла выбрать. А я так не хочу. В лучшем случае, переживать надо за своих детей и нечаянные размолвки с любовниками». Санька в ответ мудро промолчал, но в душе его бушевал пожар! Зачем она вообще попросила меня об этом, если я в принципе никогда никому не писал, даже из армии? Хотела уколоть или даже унизить? Но за что? Ведь она сама хотела этого секса в степи и именно со мной? Да, пожалуй, я зря не написал Марусе, которой бы и в голову ничего подобного никогда не пришло! Наверное, надо было без всякого там благородного молчания послать эту Жанну по нашим понятиям и назвать соответствующим словом. Пусть бы подумала на досуге – что она за сука есть, и какие у таких женщин бывают, в натуре, семьи! Ладно, надо намотать на ус и в дальнейшем глядеть с этими бабами в оба! И всё-таки Санька откровенно страдал, не умея ни избавиться от памяти об этой степной ночи, ни от той, ранее не посещавшей его душевной боли, которую не вылечить ни картами, ни сексом со знакомой продавщицей, ни водкой. И всё же он напился, ибо это был самый лёгкий путь к забытью. И опять у него по утру стучало в висках, и печёнка поднималась как на дрожжах, и уязвлённое самолюбие не реагировало на железные доводы житейской логики: Жанна – не женщина твоей мечты, а просто одна из партнёрш по сексу, случайно подвернувшаяся нимфоманка. Санька позвал гремевшего посудой отца, который, видимо, только что накормил ушедшую на работу маму Нину:

– Пап, дай чего попить? Что-то нехорошо мне… Появившийся в проёме папа Федя полюбопытствовал с участливой улыбкой:

– Что, свою забыть не можешь?

– А откуда ты взял? – выразил отцу полное недоумение Смыков – младший. – Я, вроде, про баб своих не базарил?

– Ты про себя, во сне базарил, – внёс полную ясность папа Федя. – Видно, здорово она тебя зацепила, шалава, раз ты её трёхэтажным крыл! Красивая хоть баба-то?

– Не то слово, бать, – отвечал сын, сокрушённо хватаясь за голову. – Я и был то с нею всего раз, а так достала, что хоть в петлю. У меня ведь там симпатичная женщина появилась, немка-хуторянка. Я даже жениться на ней думал и заняться её большим хозяйством, торговлей, магазинчик бы в Железинке завёл. Она меня, в отличие от этой, как ты говоришь шалавы, любила и всегда была со мной ласкова. А какие у неё перины! Я в них тонул просто. И, знаешь, она меня сама мыла, вытирала махровым полотенцем, а потом приносила мне на диван холодного сидра.

– Дурак ты, Санька! – С чувством сказал отец. – Таких женщин нынче днём с огнём не сыщешь! А этих подстилок вон… раком до Москвы не переставишь! Женился бы, и я бы к тебе приезжал, по хозяйству там подсобить, баньку истопить… Банька у неё есть?

– А то. Да какая! – С гордостью, как о своей собственности, отвечал Санька. – Можно каждый день тёплый душ принимать. И теплицы у неё классные, и пруд во дворе в камне, и двор тёплый, а в нём… кого только нет! И коровы, и овцы, и свинья, и птицы разной – до сотни штук! Она даже не считает, потому как там у всех – целые стада да стаи!

– А, может, ещё не поздно? – с мелькнувшей вдруг надеждой дрогнувшим голосом спросил папа Федя. – Может, напишешь ей, сына? Так, мол, и так. Вернулся вот домой и всё никак не могу тебя забыть! Я не из-за хозяйства её, пойми. Просто, в молодости сам мимо хороших женщин прошёл, всё ожидая чего-то особенного. А ничего особенного просто не бывает. Вернее, бывает, но вот так бессмысленно и больно, как с твоей Жанной.

– Это как с самой большой рыбой, которую никогда не поймаешь! – Вспоминая Сандору с Питкиным и Ганзой, сказал задумчиво Санька.

– Очень точно сказано! – согласился папа Федя. – И на кой она нам сдалась, эта самая большая, которая всю снасть испортит? Рыба должна быть по ловцу. А самая большая пусть плещется себе до поры. Её браконьер острогой загарпунит.

– Отец, а зачем писать да ждать потом, пока письмо туда – сюда? – Решительно поднялся с постели Санька. – А мы сейчас позвоним. У меня в записной и телефон её есть. Сейчас наберём или закажем на вечер, если где-то по делам елозит… И оба на пару ринулись к старомодному аппарату, висящему, как в Смольном, на стене. Соединение, к Санькиному удивлению, произошло уже после третьего набора. Но вот к телефону долго не подходили. И когда раздосадованный Санька уже собрался положить трубку, в динамике сухо щёлкнуло и зафонило, как это бывает при грубо поставленной прослушке.

– Алё! – полным радостной надежды голосом заорал Санька. – Роза, алё! Это Александр из России. Далее папа Федя увидел, как всего через четверть минуты лицо сына стало буквально гаснуть и сереть. Наконец, Санька медленно, как в замедленном кино, положил трубку на рычаг и довольно долго не отнимал от неё руку, словно раздумывая, а не позвонить ли по новой.

– Что случилось? – с каким-то виноватым испугом спросил папа Федя. – Послала? Уехала? Что?

– Уехала, – упавшим голосом ответил сын и зло улыбнулся. – Уехала… в страну печального вечера. И папа Федя тут же вспомнил, что в их любимых с сыном фильмах про индейцев так называли безвременную кончину близких людей: она, он или они уехали в Страну Печального Вечера, то есть нашли пристанище в стране мёртвых, умерли.

– Она, что умерла? – с недоверием спросил он сына. – Но этого не может быть! Она же молодая, здоровая, богатая, наконец! Да, и никакие болезни так быстро не убивают… Речь папы Феди замедлилась, словно он стал о чём-то догадываться.

– Её брат сказал, что она утонула в Урале, – глядя на отца пустыми глазами, сказал Санька. – А ведь она никогда не купалась в реке, даже если мы вместе ходили на берег. Она и плавать то, по-моему, не умела.

– Ты думаешь? У вас настолько серьёзно? – встрепенулся папа Федя.

– Думаю, батя, – отсутствующим голосом отвечал Санька. – И думать об этом куда горше, чем обо всех этих Жанниных признаниях, которым цена полкопейки в престольный день! Может, сорвалась с берега? Там есть обрывистые берега, под которыми буквально бурлит. Или столкнул кто из местных: были у неё там воздыхатели. Один мутный грек её сватал, а она всё отказывала. Думаю, из-за меня. А я уехал, даже не простившись. Считал, что так будет легче… обоим. Так что, батя, опоздал ты со своим советом, да и вообще советовать таким недоумкам, как я, – пустое дело! Есть чего-нибудь выпить? Отец молча достал из холодильника запотевшую поллитру перцовки, свернул красную головку, разлил по стаканам. Перцовка обожгла горло, но облегчения не принесла. Выпили ещё.

– Батя, давай к реке сходим, – сквозь слёзы проговорил Санька. – Она очень любила с откоса смотреть на воду. Я по дороге ещё выпить зацеплю, а ты положи что-нибудь в пакет – на закусь. Сидели они на берегу до самых сумерек, когда по почерневшей водной поверхности побежала к горизонту ломаная дорожка огоньков, а где-то на другой стороне запыхтел зем – снаряд, углублявший обмелевший пирс для швартовки барж. Мужчины говорили о чём-то постороннем, не имевшем ровно никакого отношения к их нынешней жизни и тому душевному разладу, в котором вдруг оказались. Оба. Когда последний клин заката скользнул по краям монастырских куполов, папа Федя разлил остатки и трезво сказал в темень:

– Пора тебе, Санька, на работу устраиваться, иначе доконаешь себя этими раздумьями! И чтоб упираться хорошенько, потеть. Тогда очень скоро всё уйдёт само собой. Усталому человеку не до самоедства, ему бы поесть побольше, а отдохнуть подольше. А там дальше – поглядим по настроению. Какие твои годы? А насчёт женщин, думаю, не прав я. У всех всё по-разному, думаю, тебе подфартит не так, как мне. Но по возвращении домой Саньку вновь посетила чёрная ностальгия, и он вприпрыжку побежал к дежурному магазину.

Глава седьмая

Примерно через неделю Санька вышел на балкон поливать цветы, но почти все они уже завяли, кроме разноцветных астр, которые мама Нина неизменно высаживала вот уж лет десять. Санька приложил к астрам нос, но кроме наступившей осени, ничего не почуял. Во дворе тоже распоряжалась осень – и не только на клумбах да в купах лип и клёнов, но и асфальт даже стал какого-то жёлтого цвета. В летний зной – и это Санька помнил отчётливо – асфальт был чернее дёгтя. Под балконом выясняли отношения два кота: крупный и ухоженный чёрный и облезлый рыжий. Рыжий, как всегда, брал верх. Не зря все звали его Крысом и щедро подкармливали рыбой и колбасой. Дешёвую колбасу Крыс лишь обнюхивал, а рыбу ел любую. Санька метнул вниз маленькую тушку минтая: чёрный испуганно юркнул под дом, а рыжий лишь отпрянул на пару метров и стал осторожно возвращаться, непрерывно нюхая воздух. Когда Крыс доел рыбу, Санька подумал, что и по кошкам он, наверное, во дворе первый. И пусть чёрный породистее и ухоженней, кошки благоволят к настойчивым и нахальным. Как и женщины! И будь я проще и без претензий, этой Жанне и в голову никогда бы не пришло так заноситься и учить меня жизни. Ещё, наверное, и сама бы помучалась неизвестностью, голову бы поломала, поревновала. А так, женский голод свой со мной уняла, самолюбие – тоже, и понеслась дальше без страха и упрёка, как, судя по её опытности, поступала и до меня. И много таких хищниц вокруг! Наверное, большая часть красивых женщин. Впрочем, может у неё и инстинкт самосохранения сработал? Она же видела, что я многовато пью. А нынче это для умной бабы, что твоя красная тряпка! Папа Федя говорил, что по статистике больше половины браков сегодня кончаются разводами и две трети из них – из-за пьянки супруга. Тут надо выбирать: или пытаться завязывать, или не жениться вовсе? Санька, не глядя, сплюнул за балконную решётку и попал точно жирной соседке Зине на розовый капор, который она непонятно зачем надела в столь тёплую сентябрьскую погоду. Зина стала тревожно вертеться, как подбитая германская танкетка, а Санька от греха переполз через порожек в комнату. И в это время непривычно низко затарахтел телефон. Очевидно, папа Федя, мучимый с похмелья высокими нотами, вылечил ему «педерастический» голос. Звонил недавно вернувшийся со строгача Быка, уже дважды отбывавший за квартирные кражи и хулиганку. Впрочем, и разбой, и кражи были на нём так себе, наполовину «накрученные», потому как из ложной бравады взял на себя чужое. Наскоро проговорив обычные в таких случаях «Как дела?», «Как отец с матерью?», Быка предложил съездить в Питер на заработки. Сказал, что якобы с ним сидел кореш, у которого в северной столице своё дело, и притом не пустяшное, а целое товарно-транспортное агентство. И поскольку Быка якобы спас его от верной смерти, кореш этот звал его в Ленинград на работу, обещая со временем прописку и даже жильё.

– Ну, это так, для полноты ощущений и серьёзности намерений! – Резюмировал Быка. – Главное, бабки неплохие снимем, а потом сам будешь решать: возвращаться в Город или в городе белых ночей обосновываться.

– Предложение, конечно, заманчивое, – как можно равнодушней отвечал Санька, – только я – то тут причём? Ты его спасал – тебе и карты в руки. А я, как говорится, не вор в законе, ему на кой хрен сдался? У него там, наверное, и своих, питерских, хватает, с которыми геморроя меньше.

– А вот в этом ты, Смыка, не прав! – категорично отрезал Быка. – Они там все обленились до упора. Работать отвыкли, а живут либо на перепродажах таким, как мы с тобой, либо на посредничестве, либо на сдаче жилья, либо… ну, ты и сам знаешь: наркота, проституция, переуступка долгов, рэкет и тому подобное. А мы с тобой – обещаю, всё по закону. Меня, брат, на шконку тюремную больше не тянет, тем более, что нынче можно прилично жить и без заморочек с Законом. Короче, он приглашал и не против, если приеду с корешем. Ему не помешает, а даже наоборот. Давай попробуем, а если не впишемся, то получим, что заработали, и сдёрнем. У нас с ним и на эту тему базар был. Он же понимает, что Питер или та же Москва не всем на нутро лягут. Ну, как ты?

– Если честно, Бык, я после армии тут загулял немного и вот в аккурат собирался устраиваться. – Признался Санька. – Поэтому можно, конечно, попробовать. Опять же, время пришло такое, что все вокруг шмыгают как крысы, суетятся и всё такое…

– Правильно мыслишь, Смыка, – подхватил Санькину интонацию Быка. – Кто не рискует – тот не пьёт шампанское. А тут и риску-то никакого нет. Все ищут, пробуют, устраиваются, увольняются, сходятся, расходятся… Жизнь, короче! Поехали, Санька, у меня ведь тоже, если по чесноку, сомнения есть. На зоне – одно, там из боязни за шкуру свою столько наобещать можно, а здесь – совсем другое. Но он, вроде, правильный пацан, куму не стучал, перед блатными не пластался. Да и не обещал он ничего особенного. Да. Как говорится, работаем – получаем. И всё.

– Ладно, попробуем, – согласился Санька. – Только без криминала, Быка! Я тут несколько раз по краю ходил. Всё те же кражи и драки, за которые ты срок отмотал. Только я немного хитрее был и во время с места слинял, но в ИВС пришлось попариться. А вполне бы мог и в Белый Лебедь залететь и, скажу тебе, надолго, если бы по полной предъявили.

– Сань, я ж тебе говорю, завязал! – почти поклялся Быка. – Мы с тобой лучше питерских девочек пользовать будем да в хорошие места захаживать… иногда.

– А хватит у нас на хорошие – то места? – С усмешкой поинтересовался Санька. – Говорят, там всё в разы дороже?

– А мы только по Лёхиной наколке пойдём – так кореша моего зовут, – отвечал Быка. – Зачем нам переплачивать. У него всё для своих. И кафе – тоже. Брат его держит. Для начала договорились посидеть в дешёвой пивнушке на Смоленской. Там и обговорили все нюансы, вплоть до того, что с собой брать и как себя вести при устройстве в Ленинграде.

– Питерцы есть питерцы так же, как москали есть москали, – констатировал злобу дня Быка, – а мы – русские из провинции!

– Лучше бы мы были евреями! – пошутил прошедший в армии школу национального притирания Санька. – По крайней мере, нам бы больше платили. Усмехнувшись в порыжевшие от курева усы, Быка спорить не стал, а только заметил, что их кум на зоне был подполковником Гершензоном. И когда какая-то там проверка из УИН наковыряла в учреждении кучу нарушений, убрали почти всех офицеров, кроме Гершензона. И они выпили водки под Быкин тост: «Чтоб всё у нас было, и нам за это ничего не было!». На следующее утро папа Федя, осторожно подкравшись к Санькиному дивану, положил ему на лоб завёрнутый в тряпицу лёд, который скоро растаял – так что Санька проснулся на совершенно мокрой подушке. «Наблевал что ли?» – спросил он себя с укором. Но, не обнаружив на чистой материи ни желчи, ни остатков пищи, решил, что это последние слёзы по его «отболевшим» женщинам.

Разговор с папой Федей и мамой Ниной вышел на удивление коротким. Они оказались не против: папа Федя всегда считал, что молодость должна себя непременно пробовать и испытывать, ибо иначе она не молодость, а «больная задница последнего генсека». А мама Нина была абсолютно уверена, что её сыночек скоро обязательно вернётся, потому что он вовсе не столичный хлыщ, а привязанный к родному месту горожанин. «Ты только не встревай там ни во что, пока не разобрался!» – жалобно попросила мама Нина и, перекрестив сына, дала ему с собой небольшую иконку со Святым Иоанном Кронштадтским. И Санька поехал покорять Северную Пальмиру, прихватив в дорогу пару местной водки, недавно официально признанной «Лучшей водкой России». Ох, лучше бы он этого не делал!

Глава восьмая

Ехали в новом плацкартном вагоне на нижних полках: полный кайф да ещё и с лучшей водкой и мамкиной закуской! Впрочем, Санька сразу предупредил разомлевшего на свободе Быку:

– Ты давай без фени и вообще шифруйся! У нас новая полоса пошла, понял? Санька был гораздо сильнее и не только физически, даже несмотря на Быковы отсидки. Вчерашний зэк правила знал, а потому тут же ответил «Яволь!» и стал аккуратно нарезать копчёную колбасу и сыр. Сосед у них был только один,который согласился выпить с ними за компанию, потому что всё равно ехать скучно, а так, глядишь, потом и в дурака перекинуться можно.

– А как насчёт «сека – бура – козёл»? – хищно спросил Санька.

– Я не умею, – простодушно отвечал мужчина вполне интеллигентного вида лет пятидесяти от роду. – Подкидной дурак – вполне увлекательная и совершенно безобидная игра. А про азартные игры столько всего неприятного сказано и написано. Просто жуть берёт!

– Это уж точно! – легко соглашался шифрующийся под порядочного обывателя Быка. – Один мой сосед по… в общем по санаторию, связался, блин, с дурной компанией – так без штанов остался. Про бабки я уж не говорю. Всё подчистую просадил! Да ещё должен остался. Потом, когда из санатория откинулся, пришлось тачку за долги продавать и сеструху в аренду сдавать…

– Это как? – не понял интеллигентный попутчик.

– Ну, она у него проституцией подрабатывала, – сообщил доверительно Быка. Санька двинул его локтем в бок и внушительно кашлянул.

– Да, об этом писали в этом… как его, блин… «Криминальном рабочем», – выруливая из ситуации, авторитетно пояснил Быка.

– А что, и такая газета появилась? – почти с восхищением воскликнул попутчик.

– Спрашиваете, – отвечал со знанием дела Быка. – То ли ещё, папаша, у нас появится! Говорят, Гагарина нашли!

– Да что вы? – искренне изумился разгорячённый рюмкой сосед.

– Точно я вам говорю, – горячо зашептал через столик с закусками Быка. – Во Флориде на вилле живёт.

– А Серёгин? – серьёзно спросил всезнающий интеллигент. – Они, помнится, вместе на «Миг-15» летели.

– Про этого врать не буду, – серьёзно отвечал Быка. – Надо с питерскими корешами перетереть. У них с Чикаго – прямая линия. Вас как по имени – отчеству, а то неловко как-то пить за здоровье, не зная за чьё?

– Илья Петрович Бухвиц, ваш покорный слуга! – отрапортовал мужчина.

– О-о! Очень приятно! – поднимая очередные сто граммов, отвечал Быка. – У нас в санатории тоже отдыхал один… Илья, Гольдманом звали. Санька был готов провалиться сквозь вагонный пол и даже ниже! Чтобы разрядить ситуацию, он щёлкнул клавишей магнитофона и, услышав пугачёвского «Арлекино», сообщил, что давно мечтает сходить в ленинградский цирк, на что уже изрядно захмелевший Быка заявил, что нынешние цирковые фокусники – это полный карточный беспредел, одна, блин, краплёнка! Санька понял, что с Быкой всё впустую и подлил соседу водки. Дальше они стали азартно рубиться в дурака, и уже интеллигентный сосед удивлял Саньку восклицаниями типа «А я её по усам!» и «Кроме буб всех юб!». Но вскоре водка возымела своё окончательное действие, и Санька предложил стелиться. Изрядно опьяневший Бухвиц, с испугом глянув на вторую полку, выразил серьёзные опасения на предмет «залезания в столь высокие покои». Тогда Санька махнул рукой и, вспомнив про свою молодость, стал укладывать благодарного попутчика на нижнюю – свою полку, а сам постелился выше. Когда Бухвиц захрапел, истосковавшийся по самым элементарным человеческим чувствам Быка бережно перевернул того на бок, и храп тут же прекратился. Санька при этом вспомнил, что когда начинали храпеть в казарме, то в направлении храпа обычно бросали кирзовый сапог, а то и предмет поувесистей.

– Ну, давай по последней, – обречённо предложил Быка и, не дождавшись ответа, влил в себя остатки водки. И тут Санька понял, что хоть и вполне хорошо и мирно они сидели, но вот опять, как всегда, надрались и завтра в Питере… Но утром, когда Бухвиц опять стал насыщать купе своим упрямым храпом, Быка тронул Саньку за локоть и позвал его спуститься на свою нижнюю полку. Когда больной на голову Санька опустился рядом с Быкой, на столике перед ним стояла четвёрка самогона, а рядом – две «Жигулёвского». Быка нетерпеливо потёр ладони одна об другую и разлил, как он выразился, ровно по сто двадцать пять капель. Через пять минут обоим заметно полегчало. Потом, уже никуда не спеша, они под остатки копчёнки выпили пива и стали собирать вещи: за окном вагона мелькали высотки Купчина. Помятая физиономия Бухвица утром казалась совершенно чужой и отстранённой. Он сухо поблагодарил за компанию и, ловко ухватив так и ни разу не открывавшуюся им дорожную сумку из дорогой кожи, поспешно пересел ближе к коридору. «Словно и не выпивал с нами», – ехидно подумал Санька. Скоро вагон сильно качнуло, и по проходу куда-то заспешили возбуждённые приходом новых дневных забот пассажиры.

– Давай сейчас на вокзал, в буфет, – предложил Быка. – У меня с собой ещё склянка есть. Пока метро не открылось, мы ещё по граммульке вотрём и хавчиком сверху прикроем. Да, и на клапан уже давит – надо бы до толчка да кал на всякий случай кинуть. Потом я брякну корешу, что прибыли, и – отдыхать на хату. А все дела отложим на завтра, идёт?

– Идёт! – легко согласился Санька, и в самом деле несколько уставший и от дороги, и от всех этих последних пьянок. И туалет на Московском вокзале хороший: можно и помыться, и побриться, и всё остальное. А потом, просто хорошо и безмятежно поспать – и хоть трава не расти! Но в комнате, куда питерский Лёха поселил «своих корешей», Саньке отчего-то не засыпалось. Он смотрел из своего исполинского окна на зудящие трамвайные канаты Первой линии, ощущая всё отчётливей и конечней, что может спать только ночью, когда гладит лоб и виски синий, умиротворяющий свет этой недостижимой, но неизменно манящей и всегда желанной звезды. Но и в этом он был не прав, потому что ясных ночей в осеннем Ленинграде было немного, а потому ленинградцы даже Луну видели редко, а смотреть на звёзды особо озабоченные любители ездили в Пулково, но Санька ни о чём таком не слыхал, а тем более не догадывался.

Глава девятая

Санька уснул лишь под утро, а потому даже в десять, когда Быка успел не только умыться – побриться, но и приготовить завтрак, он, выражаясь по – армейски, ещё пускал пузыри, то есть производил губами странные звуки, и в самом деле, очень похожие на едва уловимые хлопки лопающихся на воде пузырей.

– Бык, у нас там ничего не осталось? – задал Санька приятелю безнадёжный вопрос.

– Как же, оставишь ты! Держи карман шире! – Пытался выглядеть недовольным и даже обиженным хитрый Быка. – Но обшмонал я тут свой сидор по новой и вот нашёл пару фанфурей «Тройного». Мамка мне их на зону закупила целую коробку: видно, шибко надеялась, что меня упекут лет на десять, а я, вишь, по УДО через трёху вышел. Да и не принимали на зоне одеколон. Но, тем не менее, вишь, не зря старалась?

– Быка, я не могу одеколон, – жалобно простонал Санька. – Мочу свою из стакана пил, когда за рулём выпивши поймали, а одеколон… нет, не осилю! Нет, мне в армии хохлы предлагали, но я как понюхал, а от него какой-то не то сиренью, не то гвоздикой шибало… Я сразу на толчок – и блевать.

– Сравнил хрен с пальцем! – не повёлся на Санькину брезгливость Быка. – Да разве западенцы чего путного когда предлагали? Сравниваешь тоже – цветочное дерьмо, напичканное разной химией, и божественный «Тройной», то есть трёхзвёздочный. В нём один спирт медицинский и какой-то эссенции немного капнуто для отвода глаз, что, дескать, парфюм, а не пойло! Ладно, брось ты выкобениваться, составь компанию, я и водку не могу в одиночку. Пожалей кореша!

– Ну, ты, Быка, и микстура! – в сердцах подосадовал Санька. Но по дрогнувшему Санькиному голосу Быка уже всё понял и приступил к «составлению» коктейля. Минут через пять перед Санькой стоял стакан с мутноватым содержимым жёлтого цвета.

– А отчего он мутный? – с подозрением спросил Санька. – Чо за параши ты туда набухал?

– Так, попробуй сам чистый спирт разбавь водой, он всегда помутнеет! – Победно поднял свой стакан Быка. – Ну, давай за Васильевский остров саданём. Чтоб нам тут жилось сытно и весело – короче лучше, чем на общем режиме.

– Ну, Быка, блин! – выругался Санька, едва не выронив стакан. – Только настроился на «три звёздочки», а ты про зону…

– Ну, прости, Смыка, – искренне винясь, запричитал Быка. – Не то я буровлю, совсем волей башку заклинило! И то, с бодуна и не такое вывезешь, отсохни мой язык…

– Ловлю на слове! – выдохнув всей грудью, примирительно пообещал Санька и с неистребимым отвращением приник к стакану.

– Вот и давно бы так! – удовлетворённо сказал Быка и сделал то же самое. С минуту они потерянно молчали, видимо с опаской ожидая реакции желудка или каких иных, задействованных в процессе органов. Но всё, вроде, оставалось на своих местах.

– Интересно, а что если сейчас на горящую спичку дыхнуть? – спросил Санька.

– Станешь Змеем Горынычем! – ответил Быка, на глазах румянясь и веселея. Второй пузырёк ушёл как-то сам собой, без напряга и специального настроя.

– А я тебе что говорил?! – доставал Саньку добившийся – таки своего вчерашний ещё уголовник, которого распирало от гордости за победу над Санькиным предубеждением. – Я ж тебе говорил – чистый спирт! Чуешь, как на мозги ложится? Шустрее, чем водка, не говоря уж про бормотуху. Пойми, Смыка, в этой, блин, жизни, как говорил нам старый вор Никон, всё относительно: нравится – не нравится, красиво – некрасиво, вкусно – невкусно, хорошо – плохо, принято – не принято. Да, одеколон принято наносить на лицо, то есть на нежную кожу, которая его впитывает. Спрашивается, куда впитывает? Всё в тот же наш организм, куда и водку впитывают желудок и кишки. По большому счёту, какая разница? Ты попробуй натри лицо сильным ядом, эффект будет тот же, что если бы ты потребил его через рот.

– Но ведь есть ещё и качество! – попробовал возражать тоже порозовевший от одеколона Санька.

– Правильно! – Легко согласился Быка. – Так, я и предложил тебе тройнику, а не «Гвоздики», от которой комары дохнут. У нас один хирург сидел за убийство, так он, если есть выбор, лучше «Тройного» выпьет, чем какого-нибудь «Портвейна», хотя одеколон – это парфюм, а «Портвейн» – пищевой продукт. Это так же, как с бабами: с одной разговоры разговариваешь да по киношкам шатаешься, а с другой – из постели не вылезаешь. А ведь у обеих сверху – голова, а снизу – кое-что другое. Так же и в бормотухе с «Тройным»: и там, и там – спирт, но ты теперь знаешь, что по кайфу лучше.

– Ну, так и наркоту можно обосновать! – вскинулся Санька. – Там кайф ещё забористей?

– Я про наркоту, Смык, тебе ничего не впаривал! – отчего-то злым голосом отвечал Быка. – Но могу, если хочешь, тебе заметить: никогда и ни в коем случае не пробуй!

– Да, пробовал я уже, – признался без особого энтузиазма Санька.

– Что, герик? – спросил, на глазах возбуждаясь Быка.

– Да, почти, – не моргнув глазом, начал вспоминать Санька. – Приятель, падла, хотел на иглу посадить. Похмелье моё укольчиком снял, а потом позвал маки на даче резать. Но я во время понял и соскочил, хотя, если честно, иногда очень тянет попробовать ещё. Но ведь в жизни этой много куда тянет. В Древнем Риме вон даже коз пользовали, а царь Митридат в крови младенцев купался.

– Вот и я, Сань, о том же хотел, – согласно кивнул Быка. – Спирт – это пищевой продукт, а наркотик – чистая медицина! К нему привыканье в десять раз сильнее, чем к водке. Ну, и ломки тебе – это уже не похмелье. Высоцкий вон не вынес! И таких – миллионы!

– Знаешь, Быка, а я не во всём с тобой согласен, – раздумывая о чём-то, проговорил Санька. – Ты в принципе сам себе и противоречишь. А разве пищевой продукт не может стать «медициной» и наоборот? Что, не знаешь, как ответить? И не пытайся, пустое! Всё относительно, как этот твой Никон говорил. И верно, и неверно. Потому, что та тёлка, с которой ты валяешься в постели, наверняка мечтает пойти с тобой в кино, а та, которую ты заморозил на Невском, быть может, не прочь юркнуть в твою постель. Поэтому, Быка, давай уж лучше, если станем прилично получать, то пить «Смирновскую» и «Арарат», а душиться – дорогой туалетной водой.

– Базара нет, Саня – широко улыбаясь, миротворчески развёл руки Быка. – Про «Тройной» я говорю на тот случай, если непруха там какая или, упаси Бог, на зоне оказался. От тюрьмы да от сумы – сам знаешь, а потому лучше иметь и такой вот помойный опыт. И тут Санька вдруг вспомнил своё детство и сон про помойку. И понял он и запомнил теперь уже до конца своих дней, что синяя звезда впереди и помойка сзади так и будут идти с ним по жизни до самой последней его минуты.

Глава десятая

Лёха, на беглый и невзыскательный Санькин взгляд, оказался вполне свойским мужиком, который, в отличие от Быки, не сорил в разговоре ни тюремной феней, ни питерским новоязом. Прежде всего, он угостил приезжих хорошим кофе с песочным печеньем, поинтересовался, как устроились и чего им сейчас не хватает, на что Быка заметил вчерашнему сидельцу, что неплохо бы небольшой аванс, поскольку что-то забыли прихватить из-за спешки и понятного волнения, а чего-то хватились уже здесь, в общежитии.

– Я могу вас и на хату устроить, если хотите, – поделился с гостями своими возможностями Лёха, – только, во-первых, это далеко, а во-вторых, за общагу платить не надо, а за фатеру – очень даже существенно. И потом, туалет там в пяти метрах, на первом этаже – душ, постирочная с автоматами, гладильня, буфет (я уже приказал держать для вас пиво под прилавком), а выйдешь на Линию – всё рядом. Как в сказке Пушкина: пойдёшь налево – Петроградка, направо – водка и метро!

– Спасибо, Алексей, – искренне поблагодарил Санька. – Нас всё устраивает.

– Вот и ладно. А сейчас прямо по коридору, третья дверь налево, даму зовут Марья Ивановна, она о вас предупреждена. Потом сходите на место работы – тут недалеко, в общем, получите спецодежду, талоны на обед, пройдёте общий инструктаж, договоритесь с мастером о выходе и валите отдыхать до завтра. Если головы будут с непривычки болеть, то выходите через день. В принципе, время пока терпит, а вот потом, когда впряжётесь, уж не обессудьте: я денег зря не плачу! Да, и сам вынужден запахивать по двенадцать часов, иначе прибыли не будет, а тогда на кой всё это нужно? Ну, бывайте. И, крепко пожав обоим руки, Алексей тут же углубился в изучение каких-то хитрых графиков.

– Слышь, Быка, – стал делиться своими впечатлениями Санька, – он, вроде, постарше нас будет?

– Ещё бы! – почти с восхищением воскликнул Быка. – Он университет ещё до посадки окончил. У него жена и двое детей. Старший в школу пошёл!

– То-то я смотрю, говор, воспитание, осанка вообще, – похвалил Быкиного кореша Санька. – Думаю, нам это на руку. Хотя… такого на кривой не объедешь! Опытный и с очень хорошими нервами. Если что не по нему будет, такой, запомни, Быка, чикаться с нами не станет. Поэтому работаем в рамках, ни во что особо не впрягаемся, косим под тупых, по крайней мере, первое время, пока к нам присматриваются. А потом, когда глаз у наблюдателей замылится, попробуем подняться. Не сидеть же вечно в подсобниках!

– Хочешь анекдот про подсобников? – Поигрывая серебряной цепью, спросил Быка.

– Если короткий, – согласился Санька.

– Короче, черпала из отхожего места дерьмо вычерпывает ведром и передаёт его подсобнику – мальчишке, чтобы тот в передвижную бочку сливал. Ну, устал мальчишка, неловко принял ведро, оно наклонилось – и оттуда дерьмо черпале прямо в лицо. Утёрся тот рукавицей, сплюнул под ноги и говорит: «Эх, Васька, никогда тебе черпалой не стать. Так и проходишь до пенсии в подсобниках!».

– Надеюсь, до дерьма нас твой кореш не опустит? – То ли спросил, то ли поделился своим предвидением Санька.

– Да, у него и такой работы-то нет, – с некоторым сомнением проговорил Быка. – Помощник есть, а вот про подсобников я ничего не слышал. Хотя я бы и помощником не пошёл. Никогда не шестерил, не умею и противно. Уж лучше с больной спиной, чем с лакейским подносом!

– Успокойся ты, Быка! – Санька похлопал друга по плечу. – Нас с тобой, я так понял, никто в помощники и не звал. Наше дело – сортировочная станция, а там всё, как в картах, то есть в четырёх мастях: смотри – хватай – тяни – клади! И больше уже не споря, они согласно стали заполнять необходимые бумаги, чтобы потом выслушивать назойливое бормотанье пожилого мастера Кузьмича, который всё время боялся чего-нибудь опустить, и из-за этого ему постоянно приходилось напоминать то про одно, то про другое.

– И на кой Лёхе на производстве такой старый пень? – удивлялся Быка, ещё не дойдя до двери из инструктажной. – У него уж, наверное, правнуки бегают, а он всё о какой-то технике безопасности парится! А я тебе так скажу: будет у нас техника – будем мы в безопасности, а иначе или пупок развяжется, или горб треснет!

– Про технику потом подумаем, – размышлял вслух Санька. – Сейчас, главное, в схемах здешних разобраться и в людях, конечно. Понимаешь, сейчас с работой напряг, у кореша твоего поэтому – богатый выбор, и он с работягами особо не церемонится. Вникаешь? Ему, прежде всего, нужна прибыль. Поэтому климат тут, я думаю, паршивый. А мы с тобой кто? Правильно, приезжие, можно сказать, мигранты, и нас тут, мягко говоря, не ждали. Поэтому варежку особо не разевай: Лёха взял, а дальше – мы сами должны себя поставить.

– Как на зоне! – заключил Быка.

– Как в армии, – согласился Санька.

Добравшись до своей станции метро, они не стали закупаться в большом универсаме, а прошлись для интереса по профильным магазинчикам, которых на острове было великое множество. В одном выбрали мясных полуфабрикатов, в рыбном – копчёной корюшки, в овощном – огурцов и помидор, в булочной – только что испечённого ржаного, в винном – недорогой «Петровской» мадеры и новгородского квасу. Пришли к себе на Первую линию с несколькими пакетами снеди и перво-наперво, послав все рабочие проблемы по-русски, выпили мадеры за то, чтоб … «болт стоял, и деньги были!». Когда вышли на кухню жарить котлеты, обнаружили там двух вчерашних студенток, которые корпели над немудрящей пшёнкой.

– Маргарита – взял Санька за локоток одну из них, особо приглянувшуюся ему, – если располагаете временем, то давайте к нам через полчаса. Поедим говяжьих котлеток, выпьем мадеры с сыром. Посоветуете нам что-нибудь по Питеру, а то мы только что приехали и ещё не врубились.

– Сейчас начало года, – отвечала улыбчивая Маргарита, – а потому со временем проблем нет. Чтение надоело, музыка – тоже, а мотаться по городу, чего уж там, без денег хлопотно. Поэтому, а отчего бы и не по котлетам? Мальчики приглашают – девочки соглашаются. Через полчаса мы у вас!

Похмельное утро настигло Саньку … на панцирной сетке. Спина и локти рук у него были краснее задницы бабуина. Санька повёл взглядом окрест и обнаружил свой матрац на полу возле шкафа. «Всё ясно, – начал он продираться сквозь обрывки расстроенной памяти, – кровать сильно скрипела, и мы перебрались с матрацем на пол. Этому меня Маруська в минской общаге научила». Но нюансов своей сексуальной одиссеи он положительно не помнил. Тогда он стал осматривать остатки пиршества и, к своему удовольствию, обнаружил на краю стола полбутылки мадеры. Мадера была, на его памяти, самым крепким вином и к тому же с минимальным содержанием сахара, что тоже говорило исключительно в её пользу. Выпив полстакана горьковатого напитка, Санька сразу вспомнил, что когда-то в училище преподаватель литературы рассказывал им о том, что известный на всю Россию царский экстрасенс и ясновидящий Григорий Распутин тоже употреблял одну только мадеру, и никогда она не валила его с ног, потому что была прозрачной не только по цвету и вкусу, но и по сути. «Оставить что ли этому дамскому угоднику Быке или он, как Киркоров, пьян любовью?» – подумал Санька о неизвестно где ночевавшем приятеле и вдруг испугался: «А что если он рванул пьяный на улицу? У него ведь только справка об освобождении, и ему пьяному по Питеру – «полная задница!». Заметут – и тут же на высылку из города с предупреждением, если вообще выпустят, а не посадят на сутки. Надо к девкам заглянуть, они, вроде, трезвее были…». И Санька, кое-как натянув мятые джинсы и свитер на голое тело, двинулся наверх, в 32-ую комнату. Осторожно стукнув в ненадёжную филёнчатую дверь три условных раза, он услышал внутри тревожный шёпот. Постояв неподвижно с полминуты, он повторил стук и глухо прошептал в щель возле косяка: «Быка, это я – Санька… Вы живы? А то я тревожусь!». Тут же послышались шлепки босых ног, щёлкнул английский замок, и в проёме показалась полуголая Маргарита в едва запахнутом халате:

– Ты чо так рано? – сладко зевая, пробормотала она. – Мы ещё спим.

– А Быка у вас? – с надеждой спросил Санька.

– Да, он вроде к себе уходил… Люда, что Дима сказал, когда уходил ночью? – Обернувшись, спросила Маргарита у своей шустрой напарницы. Та неожиданно чётко, как Никулин в «Бриллиантовой руке», протараторила:

– Попрощался, хлопнул дверью и сказал: «К себе!». Согласно кивнув, Маргарита вновь повернулась к Саньке, неопределённо пожала плечами. Не сказав больше ни слова и даже не кивнув, Санька с мрачным видом отправился к себе, прикидывая варианты своих дальнейших действий. Ещё не дойдя нескольких шагов до своей комнаты, он понял, что сию же минуту должен спуститься на вахту и аккуратно полюбопытствовать: « А не выходил ли новый жилец из 20-ой комнаты под утро на улицу? И если да, то не возвращался ли?». Подумав ещё секунду – другую, он всё-таки решил сначала привести себя в полный порядок, то есть умыться, надеть свежую рубашку и брюки и выпить кофе, чтобы «не тянуло из пасти». На все эти процедуры у Саньки ушло не более получаса, и он, нетерпеливо сбежав по лестнице и, напустив на себя волну абсолютного спокойствия, подошёл к вахте. Здесь он прочёл за стеклом, что дежурит сейчас Галина Ивановна.

– Здравствуйте, Галина Ивановна! – поздоровался он с пожилой женщиной в очках. – Я из двадцатой комнаты со второго этажа, мы заняли её вчера по договору с директором товарной станции. Понимаете, я вот проснулся, а напарника нет. Ждал – ждал и вот решил поинтересоваться у вас, а не выходил ли он под утро на улицу? Не проходил ли через ваш контроль? Женщина опустила очки на кончик носа и посмотрела на Саньку в упор, глаза в глаза, словно он только что совершил какое-то безобразие, а то и преступление. Саньку даже передернуло, и он инстинктивно, как будто для оправдания, добавил к сказанному:

– Мы вчера очень устали, и я уснул довольно рано, а к нему зашла знакомая. И они, видимо, долго чаёвничали. Возможно, он пошёл её провожать?

– Чаёвничали, говорите? – прогнусавила женщина. – Да, он проходил, только явно не после чая, а чего куда покрепче. Я даже пыталась его удержать, что, дескать, куда в таком виде? Но куда там? Он мне сунул под нос татуировку на своей руке – такую лодку с парусом и сказал, что сейчас сядет в неё и уплывёт отсюда к чёртовой матери. Он сказал не «к чёртовой», а гораздо грубей! И я от него отступилась. То есть я даже испугалась: у него было такое лицо!

– Так, он выходил один и не возвращался? – не теряя надежды, спрашивал Санька.

– Один и не возвращался, – точь-в-точь повторила его слова Галина Ивановна.

– А не могли вы задремать или там отвлечься, или куда-то отойти на несколько минут? – допытывался Санька.

– Молодой человек, я работаю здесь уже десять лет, – заговорила обиженным тоном женщина. – И если даже выхожу в туалет, то прошу на минуту-другую побыть здесь кого-нибудь из надёжных жильцов, которых я неплохо знаю. И уж совершенно точно скажу вам, что этой ночью я никуда не отходила. Так что, видимо, ваш друг где-то шибко загулял, у кого-нибудь из друзей… Нынешние молодые ленинградцы – такие моты и бездельники!

– Хорошо бы, если у друзей, – озабоченно проговорил Санька, – но у него в Питере никого нет, ни родных, ни друзей, ни даже просто знакомых. Не успел он закончить последней фразы, как Галина Ивановна высоко подскочила над своим старым продавленным стулом и, испуганно вращая подслеповатыми глазами, заговорила в совершенно истеричной манере:

– Так, что же вы медлите? Звоните в милицию, чтобы начали розыски. Чем раньше начнут – тем больше вероятности на успех!

– Эх, Галина Ивановна, сейчас пять или десять минут уже мало что значат. – Отвечал поникший Санька. – И потом, вы плохо знаете нашу милицию! Прежде чем туда звонить, надо хорошенько обо всём подумать, иначе сам окажешься у них в обезьяннике! Но делать было нечего, поскольку Быка, или Быков Дмитрий Семёнович, вышел ночью на улицу и исчез. Был он сильно нетрезв и просто гулять столько времени наверняка не смог бы физически. Скорее всего, с кем-то познакомился, но нынче не белые ночи, народу на улицах – единицы. И такое знакомство могло ни к чему хорошему не привести. Лучше бы в вытрезвитель попал! По крайней мере, жив – здоров, не обобран и не избит. Впрочем, Санька вспомнил, как ещё до армии его обобрали на Московском вокзале менты. Он перешёл в неположенном месте улицу, спеша с Невского на поезд. Его остановили всего в нескольких десятков метрах от вокзала, затащили в «УАЗик» и, вывернув из кармана все деньги, оставили ровно на дорогу. Такие вот честные ребята оберегали покой ленинградцев от разной там заезжей шушеры, о которой, согласно одному недавно открытому источнику, ещё Гагарин, улетая в космос, сказал: «Понаехали!».

– Алё, милиция? – как можно спокойней говорил Санька в трубку телефона на вахте. – Меня зовут Смыков Александр Фёдорович. Я звоню вам из общежития пединститута имени Герцена, что на Первой линии. Да, в доме со статуями на крыше, где у Ломоносова лаборатория была. Так вот, сегодня ночью, вернее уже под утро, из общежития вышел на улицу Дмитрий Быков, который проживает со мной в комнате номер 20, и не вернулся. Я бы не беспокоился так. Но, во-первых, у него в Ленинграде нет совершенно никого: ни родственников, ни знакомых. А во-вторых, он был не совсем трезв, так как мы отмечали вечером мой день рождения. Да – да, в нашей комнате. Только я уснул, а он ещё долго чаёвничал с гостьей. Потом сказал ей «до свиданья» и по не известным мне причинам вышел на улицу. И как в воду канул! Да, молодой! На вид примерно 22 года, коротко стрижен, одет в синюю ветровку и синие джинсы, рубашка на нём была тоже голубая из хлопка. И кроссовки адидасовские. Носки, вроде, белые с якорями. Во рту в верхнем ряду две золотые коронки, а на левой руке тату – лодочка с парусом и печатка с волчьей головой. В разговоре нередко употребляет феню. Да, отбывал по хулиганке. Но не агрессивен, собирались вот в Питере работать, уже устроились на товарно-сортировочную станцию. Завтра – первый день, а тут такое! Буду дома. Знакомая, с которой он общался перед тем, как уйти, тоже здесь. Да, учится на последнем курсе инъяза. Из Луги, кажется. До свидания. Наряд прибыл столь быстро, что Санька не успел даже подняться к себе на второй этаж. Его туда буквально вволокли некий поджарый капитан Спицын и два глыбообразных сержанта. Тут же учинённый нарядом обыск выявил в вещах у Быки целлофановый пакет маковой соломки, затем Саньку сильно приложили, после чего он практически уже ничего не помнил.

Глава одиннадцатая

… Приёмник РОВД на Васильевском острове мало чем отличался от того, в котором Саньке приходилось бывать в родном Городе. Те же облупленные углы и исписанные скамьи, такие же взвинченные назойливые «клиенты» и характерный тошнотворный запах – смесь потной одежды, мочи и металла. Санька вдруг подумал, что такими наши ИВС, СИЗО и КПЗ были всегда и не только, а вернее даже не столько из-за нехватки денег, сколько из-за пренебрежения власти к человеку вообще. Только в обычной цивильной жизни наш человек всё же хоть как-то защищён кошельком и остатками системы гражданских прав, на которые за тюремными замками нет даже и тени намёка. Особенно если кошелёк ощутимо тощ, а то и вовсе пуст. Сейчас Санькин кошелёк был пуст, ленинградской прописки у него не было, как не было и питерских друзей – заступников, которые могли бы сочинить судье какое-нибудь ходатайство, «взять на поруки» или внести залог. Оставалось надеяться на случай, стечение обстоятельств или на откуда ни возьмись появившуюся справедливость, которая в родном Городе, случалось, и посещала под утро: или тёплым мам Нининым пледом, или бутылкой холодного пап Фединого пива, или вдруг проснувшимся желанием какой-нибудь Маши, Жанны или Розы. Санька в очередной раз отмахнулся от буквально липшего к нему долговязого гея, которого выловили в каком-то специфическом притоне, где всех повязали за торговлю оружием, и только его, как «мальчика по вызовам». Гея недавно перевели сюда из ИВС, и он был счастлив как ребёнок.

– Сейчас административный выпишут – и на волю! – не уставал повторять он Саньке и заговорщически подмигивал – дескать, ты-то меня понимаешь? Им сидеть – не пересидеть, а мы будем жить и срывать цветы удовольствия.

– За удовольствия надо платить, – сказал Санька. – Сегодня административным штрафом, а завтра и собственной шкурой! Ты бы, цаца, по первому приглашению зад не подставлял, а то в следующий раз тебе туда не протокол ментовский, а сучкастую палку в аккурат воткнут! И тату на щеку спецом выколют. Мне как-то пришлось на это глянуть, так до сих пор воротит. Голубой испуганно отпрянул к стенке, а до Саньки вдруг дошло то очевидное, до которого он прежде отчего-то не домыслил. «А ведь у кореша Алексея точно такая же, как у Быки, татуировка на кисти: лодочка с парусом! И Быка, выходя в город, именно её и показал вахтёрше. И сказал, что сейчас уплывёт в этой лодочке и сделал страшное лицо. Куда? Ну, конечно, к корешу Лёхе, с которым на зоне горе мыкали. А я почему-то считал, что у него здесь никого. Правильно, никого, кроме сидельца Лёхи. Так, номер Лёхин у меня в блокноте есть, но его вынули, когда по карманам шарили. Значит, надо придумать какой-нибудь повод позвонить. И он должен быть веским, очень веским! Значит, надо этих двоих, что здесь дежурят, заинтересовать. Например, скажу, что сейчас приедет знакомый предприниматель и даст вам денег за… за пятиминутный базар насчёт залога или «подписки о невыезде». Скажу, что буду нем, как рыба, и всё такое». С этими мыслями Санька решительно подошёл к решётчатой двери и постучал костяшками пальцев по замку, но стук получился чересчур слабым, и лейтенант, голова которого виднелась за мутным, обсиженным мухами стеклом, не обратил на это никакого внимания. Тогда Санька взялся за двери обеими руками и силой качнул их туда и обратно. На сей раз раскаты металлического гула заполнили собой весь обезьянник, и к дверям мигом прибежали сразу оба дежурных. Лица у обоих были озлоблены, а в руках нетерпеливо вибрировали резиновые дубинки.

– Ты чо, борзой что ли? – занося дубинку для прицельного удара, угрожающе спросил сержант.

– По делу я, – резко отдёрнув с решёток пальцы и неподвижно глядя в водянистые глаза оплывшего жиром сержанта, сказал Санька. – Всё равно нам от этого никуда не уйти. Только тогда платить придётся этим пришлым из ППС, а мне так лучше, если заработаете вы.

– Чего ты хочешь? – отодвинув сержанта, выступил вперёд лейтенант, который хоть и был моложе, но зато поджарый, в хорошо пригнанном кителе.

– Мне нужно позвонить одному серьёзному мужчине, директору предприятия, который не обидит. Он приедет, мы поговорим, он вам заплатит, а потом пришлёт к вашим начальникам своего человека. Они договорятся. Я выхожу работать. О телефонном разговоре никто ничего не знает. Все остаются при своих интересах. Всё.

– Иди звони, – разрешил лейтенант, – только без фокусов.

– Иду, – отступая от решёток, сказал Санька, – только блокнот мне дайте. Я номер телефона забыл. Сержант грязно выругался и пошёл, бренча связкой ключей, к металлическим шкафчикам с номерами. Вскоре он принёс коричневый блокнот и, на всякий случай, ручку. Саньке опять защёлкнули на запястьях наручники и повели его внутрь дежурки, где на столах стояло сразу несколько телефонов. Лейтенант показал ему на старый дисковый аппарат, сказал почти вежливо:

– Ты садись, набирай номер и договаривайся. Если что понадобится – спрашивай. Я – рядом. «Ну, вот и славненько, – подумал Санька, – этот, наверное, сразу после армии и школы милиции, полностью ссучиться ещё не успел. А сержант уже конченый отморозок: такие только жрут и испражняются». Он быстро открыл номера на букву «Т», где последним значился телефонный номер Тарасова Алексея Тарасовича. Диск вращался неровно, выписывая, как велосипедное колесо, крутые восьмёрки. Наконец, трубка ответила частыми гудками: кто-то разговаривал. Санька нажал на рычажок, и, немного переждав, вновь стал накручивать диск. Соединили его лишь после пятой попытки.

– У аппарата! – явно шуткуя, ответил Лёха.

– Алексей! – стараясь держаться как можно спокойней, проговорил Санька. – Это Смыков, друг Димы Быкова. У меня мало времени, пускаться в подробные объяснения некогда. Сегодня ночью Дима из общаги исчез, и мне пришлось сообщать об этом в милицию. Прибыл наряд, обыскали нашу комнату, и вот я здесь, в приёмнике Васильостровского РОВД. За что, я не знаю. Кстати, Быка у тебя?

– Домой, на Первую линию собирается. – Как-то невесело отвечал Лёха.

– Скажи, чтоб не ездил! А вот сам давай ко мне, – почти приказал Санька. – Возьми с собой денег. Если посчитаешь, что я в чём-то не прав, я тут же собираю манатки, и ты меня больше никогда не увидишь. Вы уж тут с корешем как-нибудь сами. Я на нары не подписывался!

– А в чём дело-то? – вскричал вдруг Лёха.

– Я тебе всё сказал, – с трудом сдерживая себя, прорычал Санька. – И передай своему Быке, что я ему, блин, фиксы его золотые повышибаю! В трубке что-то щёлкнуло, потом зашелестело. Санька понял, что Лёха зажал рукой микрофон и, видимо, что – то спрашивает у Быки. Потом вновь послышалась приглушённая музыка, и Лёха сообщил, что выезжает. Санька аккуратно положил трубку и протянул конфискованный блокнот лейтенанту. Но тот, отрицательно мотнув головой, сообщил, что блокнот Санька может оставить при себе. Опасности он, дескать, не представляет. Положив кожаную книжицу во внутренний карман ветровки, Санька неторопливо зашагал к решётчатым дверям обезьянника. Теперь предстояло ждать, продумывая каждое слово предстоящей беседы, чтобы, с одной стороны, не опустить чего-нибудь, а с другой – не выболтать лишнего, тем самым подставив Быку или себя самого. От чересчур монотонных раздумий Санька даже задремал, а потому Лёхино появление возле решётки стало для него полной неожиданностью. Щёлкнул замок, загремели двери, и на Саньку вновь надели наручники. Лёха посмотрел на лейтенанта с укоризной.

– Таков порядок! – виновато пожав плечами, оправдался тот. И они присели за одиноко стоящий возле стены столик, на котором лежала стопка засаленных брошюр «Закон и порядок». Подошедший, было, лейтенант разрешающе махнул рукой:

– Ладно, говорите, о чём надо. Даю вам пятнадцать минут. Буду в дежурке. Всё, время пошло.

– Давай подробнее! – попросил Лёха. И Санька рассказал всё по порядку, не забыв и о подброшенной маковой соломке.

– Её не подбросили! – отвечал, нахмурившись, Лёха. – Он её с похмелья заваривает. А на фиг ты их в комнату пустил?

– Растерялся, наверное, – неопределённо пожал плечами Санька. – Мне вдруг показалось, что Быку убили, и это следственная группа пожаловала. А когда сообразил, было уж поздно. А что же он, щучий нос, не позвонил от тебя?

– Да, он совсем чумной приехал, – стал оправдываться теперь уже Лёха. – Глаза какие-то…

– Страшные? – с пониманием спросил Санька.

– Страшнее не бывает! – утвердительно кивнул Лёха. – И всё про зону, всё про зону, как будто мы и не откинулись вовсе! Я даже испугался, что он, что я… короче, крыша поехала. То ли у него, то ли у меня. Ну, я его коньяком добил и в койку. Вот он и не позвонил, дрых до одиннадцати. А потом, когда рассказал, было уж поздно. Я Галине Ивановне на Васильевский позвонил, а она как заверещит, что типа тебя в тюрягу увезли, что подозревают в убийстве. Ну, я стал размышлять – как быть, чтоб не обделаться. Мало ли за что тебя повязали! Ладно, давай по делу! Тебе что-нибудь предъявили конкретное?

– Да, ничего мне не предъявили. Сунули пачку в дыхло и сказали, что я Быкин подельник, и что нас тут целая банда с периферии орудует. Кинули сюда, а сами свалили…

– Давай, значит, так. – Что-то, наконец, решив, проговорил Лёха. – Эти с ППС скоро должны быть здесь. Как только они появятся, мне этот лейтенант сразу даст знать, и я со своим юристом лечу сюда. Как говорится, вы – мои сотрудники, и я за вас в ответе.

– А вдруг он не позвонит? – усомнился Санька. – Забоится или схитрит, как все менты.

– Позвонит! – уверенно сказал Лёха. – Он правильный мент.

– Ты ему уже заплатил что ли? – искренне удивился Санька.

– А то! – утвердительно кивнул Лёха. – Не заплати я, разве бы он повёл себя так? Я с ним по-хорошему – ну, и он со мной так же. Классическое советское уравнение с двумя известными! Короче, мы приезжаем и берём этого пепеэсника в разработку. Чую, что все эти обыски и задержания в общаге да ещё при свидетелях – чистой воды ментовский беспредел. Видно, собрались тебя на бабки колоть. Я тебе в карман диктофон положу. Ты вот эту клавишу надавишь и провоцируй его: пусть он про деньги конкретно скажет! Потом я у тебя его заберу, а потом прокручу ему эту запись, после чего можешь считать себя на свободе. Извини уж, это самый эффективный приём! Иначе проторчишь тут несколько суток, пока то да сё… В это время раздался оклик лейтенанта:

– Всё, парни, завершайте! А то не ровён час, начальство нанесёт! Санька успел лишь напомнить Лёхе на дорогу, что Быку могут закрыть из-за соломки, после чего его проворно спровадили в обезьянник, где по-прежнему ждал своего хеппи-энда гей – бедолага.

Глава шестнадцатая

Когда прибыл наряд ППС, Санька сделал страдальческое лицо. Заметив это тренированным взглядом, Спицын развязно скомандовал фланирующему вокруг него сержанту:

– Этого гея длинного оформляй – и в шею, а наркомана – ко мне! «Наркоман – это, стало быть, я! – заключил Санька. – Быстро они тут расследования проводят. Прямо поток!». На сей раз наручников на Саньке застёгивать не стали: видимо, капитан проводил такие, так сказать, досудебные разговоры на равных, авансируя доверием. Это позволило Саньке без проблем нажать на пусковую клавишу диктофона.

– Ну, как сиделось у нас на Васильевском? – миролюбиво спросил он Саньку.

– Как везде, – отвечал Санька устало. – Только я сколько ни думал, так и не понял – за что?

– За что? – Обещающе рассмеялся капитан. – А это я тебе сейчас нарисую. Хочешь? Для тебя и твоего подельника, который вовремя срыл, а тебя, стало быть подставил, есть в нашем УК очень хар – р – рошая статья, согласно которой, учитывая нынешнюю наркообстановку в Питере, вы отправитесь в Кресты лет этак на пять! Вы говорите, что приехали сюда работать, а сами привезли сырьё для изготовления героина или сбыта. Это уж как вам больше нравится. Поэтому ты сейчас сдаёшь мне своего подельника, и мы потом договариваемся о том, что я смогу для тебя сделать. Потому что, как понимаешь, и у тебя вполне может оказаться какая-нибудь бяка типа гашиша или той же соломки. Я бы даже сказал, что мы её уже нашли, но пока придерживаем до поры из человеколюбия. Ты ведь не сидел ещё?

– Не сидел, – машинально отвечал Санька.

– Вот и я говорю, – подхватывая Санькину интонацию, заключил Спицын. – Зачем нам отправлять тебя на нары, если ты вполне можешь здесь прижиться, неплохо заработать, найти какую-нибудь местную вдовушку, жениться и стать, так сказать, законопослушным жителем самого красивого города страны. Но, видишь ли, друг мой, наша жизнь устроена таким образом, что за всё хорошее в ней приходится платить. Хочешь – верь, хочешь – нет, но и мне, капитану милиции, приходилось и, заметь, ещё иногда приходится платить.

– Я вас понял, капитан! – подчёркнуто деловым тоном сказал Санька.

– Товарищ капитан, – вкрадчиво поправил собеседника Спицын. – Пока «товарищ», а дальше всё зависит от тебя.

– Я разбогатеть ещё не успел, но, уверен, что за меня скажет своё веское слово директор товарной станции, мой хороший друг и работодатель. Назовите разумную сумму, он заплатит.

– Вот и лады, – легко и, как показалось Саньке, вполне привычно согласился капитан. И в это время дверь в обезьянник распахнулась, и на пороге показались двое: Лёха и с ним некий молодой респектабельный господин в длинном чёрном плаще и с характерным кожаным дипломатом. Лёха резко притормозил в вестибюле, а его напарник подошёл прямо к капитану. В это время произошёл обмен кивками: Санька согласно кивнул Лёхе, а тот, в свою очередь, – мужчине в чёрном плаще, который тут же обратился к Спицыну в весьма располагающей для дельного разговора манере:

– Товарищ капитан, я адвокат вот этого молодого гражданина, который сидит напротив вас. И у меня есть, что вам сказать. Давайте мы, в наших общих интересах, пока отправим его вон за тот журнальный столик, где он немного пообщается со своим работодателем. Капитан, ни слова не говоря, отправил Саньку к столику, за которым тот незаметно передал диктофон его владельцу. Лёха вновь кивнул преднамеренно расположившемуся к нему лицом адвокату. Разговор у того с капитаном вышел каким-то чересчур коротким, и уже через пару минут Лёха понёс диктофон в дежурку. Ещё несколько минут Санька видел только неподвижные фигуры собеседников и слышал такую тишину, что даже диктофонная болтовня долетала до него обрывками. Потом Лёха встал, подошёл к Саньке и вывел его вон из отдела. Точнее, из обезьянника, который имел своё полуподвальное помещение с отдельным входом с улицы.

– А адвокат? – растерянно спросил Санька.

– У него – своя машина и ещё дела на Васильевском. С ним увидишься позже, за бутылочкой армянского, – виновато улыбнулся Лёха. – Ну, что? Первый блин, как это часто бывает, вышел комом. Но главное, что он уже «вышел», а кроме того, есть и другая хорошая поговорка: за одного битого двух не битых дают. Впрочем, если с тобой всё более – менее без последствий, то с Быкой могут быть проблемы. Менты уже успели запротоколировать изъятие маковой соломки, и этот факт попал в городскую сводку. У них, видишь ли, какая-то показательная операция по наркоте. Вот и отчитываются… Короче, придётся Быке возвращаться в Город, хотя бы на время, а то … он ведь только отсидел, а тут опять вляпался с этими маками!

– Видишь ли, Алексей, когда он садился, – стал Санька защищать товарища, – с маками никакого напряга не было. Помню, я для него у своей тёщи на даче целый мешок сухих головок со стеблями набрал. И ничего особенного! И на балконе у него всегда маки росли. Ведь садовые же, не опийные! Вечно у нас так: то никому ты на хрен не нужен, то шаг влево, шаг вправо – побег!

– Садись вон в «Волгу» спереди, справа, – указал на синюю машину Лёха, – а я пойду пива тебе куплю. Санька блаженно откинулся на широкое сиденье и включил местные новости. В самом их конце какой-то милицейский солдафон сообщил, что в Ленинграде блестяще завершена правоохранительная акция по борьбе с распространениемнаркотических средств «Чистый город».

– Да уж, работают местные мусора, в натуре, с блеском! – кивнув вернувшемуся Лёхе на приёмник, зло сообщил Санька. – Сколько левой капусты нагребли за эти дни! Одно слово – «Чистый город»! Потом Санька молча глотал пиво, а Лёха рассказывал ему горькую историю о том, как он пытался защитить свой бизнес, за что и попал сперва «на бабки», а потом и за «колючку». Больно всё это было вспоминать даже сейчас, когда вроде бы всё встаёт на свои места и в семье, и в бизнесе, и даже появились мысли баллотироваться в Городской Совет…

– А тюрьма? – с некоторым недопониманием спросил Санька.

– О, тюрьма-тюрьма! – Со странным воодушевлением воскликнул Лёха. – Пришли, Саня, такие времена, когда тюрьма может сыграть в политической судьбе и положительную роль. Тем более, учитывая, что я не за кражу или разврат малолетних отбывал, а фактически за противодействие чиновникам, которые хотели разорить моё предприятие, мою семью. Я обязательно подам на реабилитацию и компенсацию морального вреда. Юрист, которого ты видел только что, уже готовит документы. Я и вас-то позвал, честно говоря, втёмную. Хотел, чтобы вы помогли мне на выборах и, конечно, заработали на них. Но теперь, Сань, Быкино присутствие в моей команде неуместно. Конкуренты обязательно до всего докопаются, и тогда на меня запросто повесят и наркотрафик, и ещё чёрт знает что. Придётся оправдываться, а оправдание – это конец для любого начинающего политика!

– Мне, наверно, тоже лучше сваливать, – нерешительно выговорил Санька. – Менты уж очень ненадёжные люди. Во-первых, за деньги мать родную продадут! А во-вторых, этот Спицын, животное, уверен, затаил на тебя злобу и при случае наверняка захочет отомстить.

– Ты думаешь? – серьёзно спросил Лёха и озабоченно потёр виски.

– Я почти уверен, – решительно тряхнул смоляной прядью Санька. – Лучше я уеду до более светлых времён.

– Саня, давай сделаем так, – признательно склонив перед Санькой голову, подытожил машинный разговор Лёха. – Поскольку ты не виноват во всей этой канители, но оказался крайним, я должен как-то смикшировать это.

– Что сделать? – не понял Санька, буквально засверкав любопытством. – Я что-то такой фени ещё не слыхал. С зоны притянул? Смикшировать – это что-то типа «замириться»?

– Типа того, – согласился Лёха. – Если точнее, то смикшировать – это сгладить, сделать незаметным. Короче, если касательно тебя, то это значит признать свою вину и хотя бы частично компенсировать твои неудобства. Словом, я дам тебе деньжат на первое время, чтобы ты малость отошёл и переориентировался. Опять же, о работе тебе надо подумать, походить, поторговаться насчёт достойной зарплаты. А когда деньги есть, делать это удобней. Работодатель сразу чувствует уверенность, самооценку, опыт, наконец. Понимаешь, это чистая психология! В это время «Волга» подрулила к станционному крыльцу, и Санька увидел понурого Быку.

Коньяк пили на берегу Финского залива, в чрезвычайно странном месте, на узкой песчаной косе, которая разделяла какие-то груды искорёженного металла и собственно воды залива, по которым кое-где вдали сновали стремительные «кометы» – то в Кронштадт, то обратно.

– Нет, я тебя положительно не понимаю, Алексей, – горячился адвокат Эдуард Львович, – зачем ты привёз нас в эту задницу?! Тут же сплошное разложение механической цивилизации! Закат Европы – и больше ничего!

– Вот и хорошо, – упрямо защищал свой выбор вчерашний зэк Лёха Тарасов. – Пусть они запомнят надолго эту питерскую поляну, это, блин, ржавое окно в Европу. А природы они найдут и у себя. Да, там у них и искать не надо. Она – везде, а такого вот грандиозного вторчермета и по всей стране не найдёшь! Эрмитаж по сравнению с этим местом на заливе отдыхает! Ни один сюрреалист не напишет такого уникального пейзажа! Разве что у Сальвадора Дали есть что-то похожее… по интонации.

– Ну, ладно, – стал соглашаться адвокат. – Ты мужиков только не грузи! Пусть они лучше Шишкина с Репиным любят! И Левитан у них там в Плёсе жил!

– Пусть любят, – согласился Лёха и предложил первый тост за тех, кого мы любим, и кто нас ждёт. Санька согласился, похвалил за душевный тост, с удовольствием со всеми чокнулся но, выпив, вдруг подумал: а кого я собственно люблю, и кто меня на этом свете ждёт? Но, не успев даже попытаться ответить на этот вопрос, он вдруг увидел над темнеющей гладью залива мерцающий зрак звезды. Видимо, она опять куда-то звала.

Глава семнадцатая

Несмотря на то, что Быка долго уговаривал Саньку остаться в Ленинграде, ссылаясь на вполне лояльную позицию Лёхи, Санька быстро собрал вещи и позвонил с вахты на вокзал насчёт билетов. На ближайший до Города билеты остались только плохие – боковые места, верхние полки. «Нет, – подумал вслух Санька, – не годится нам возвращаться как побитым собакам! Возьму я лучше на вечерний автобус. Сяду к окну и буду смотреть в ночь на деревья, как любил в детстве. Может, придут дельные мысли насчёт будущего?». До Обводного канала он доехал на метро и маршрутке, а обратно, уже с билетами, – на такси, чтобы ещё раз глянуть на Невский и Лиговку, на Неву и Средний проспект. По дороге заехал в фирменный, в котором купил «Хереса», копчёной куры и помидор. Быка, тоже получивший от Лёхи подъёмные, за это время сварил кастрюльку рыбного супа и, густо пересыпав его зелёным луком, встретил Саньку во всеоружии.

– Может, девочек из тридцать второй позовём? – глянув на часы, нерешительно предложил Быка.

– А зачем? – спросил больше самого себя Санька. – С девочками хорошо отмечать успехи, а мы сейчас… наоборот. Запиваем неудачу. Мы хорошо провели с ними время, будет что вспомнить. Не, надо по-тихому съехать, а у них, уверен, завтра-послезавтра новые кавалеры нарисуются. И флаг им в руки!

– Ладно, Смыка, – покорно согласился Быка, – разливай, что ли, по первой. И они грустно сдвинули стаканы с янтарным напитком, который шибко уважали питерские помещики девятнадцатого века. Оставив Галине Ивановне коробку зефира в шоколаде и получив от неё благие напутствия на дорогу, слегка хмельные товарищи сели в такси и менее, чем через полчаса, были уже на Обводном.

– Смыка, надо обязательно в туалет заскочить, чтобы в дороге не прищучило, – напомнил ещё не избавившийся от чувства вины Быка.

– Заскочим, конечно, – отвечал, перекидывая сумку в другую руку, Санька. – У нас ещё вагон времени, да и первая остановка по дороге будет уже через полтора часа. Дотерпим! Дотерпеть они – дотерпели, но едва-едва, потому что в автобусе добавили ещё, и, как выразился Быка, «мочевые пузыри вскипели!». Вскоре на улице смерклось, но за окном хорошо просматривались очертания летящих мимо боров и перелесков, перемежаемые вереницами печальных огней. Санька окончательно успокоил Быку тем, что, на всякий случай, припас себе и ему два сосуда на случай, если вдруг всё же припрёт по – малому.

– Кайфуй – не дёргайся! – Приказал он другу. – Мы – не бабы, хотя бы в этом нам свезло больше, чем им! И они блаженствовали до самого Города, в который въехали уже в изрядном подпитии. Сказав встревоженным родителям всего несколько ничего не значащих фраз, Санька привычно свернулся калачиком на своём диване и крепко спал почти до самого вечера. А в сумерках ему позвонил Быка и позвал на именины к какой-то смазливой Юльке из обувного магазина, которая обещала отложить им две пары настоящей немецкой «Саламандры». И завертелась вокруг Саньки прежняя Городская жизнь с суетными вечерами, похмельными утрами и пустыми, ни чем не запоминающимися днями, когда он то просил крепкого чаю у виноватой перед всем миром мамы Нины, то «отсылал в лавку» ежедневно разоблачавшего всех мировых лидеров папу Федю. Но вскоре деньги кончились, и Саньке пришлось идти на химкомбинат разгружать вагоны с алюминиевым порошком. Разгружали его совковыми лопатами в кузов самосвала. Работали двумя бригадами из трёх человек, посменно: одна работает в поте лица, другая в это время промывает нос, глаза и промачивает глотку. Порошок провоцировал зелёную мокроту из носа, обильные слёзы и шершавую сухость в гортани. Поэтому грузчики, чтобы меньше мучиться, покупали перед сменой бутылок десять дешёвой «фруктовки» и пару водки. Затем всё это, предварительно откупорив, выливали в пластмассовое ведро и хорошенько размешивали с тем, чтобы завершив очередной отрезок разгрузки, подходить по очереди к ведру и черпать эмалированной кружкой этот неизвестно кем изобретённый коктейль-антидот. Без него работать «на порошке» отваживались единицы и очень быстро либо попадали в больницу, либо, даже не пересчитав кое-как полученный расчет, бежали от этого очевидной погибели куда глаза глядят! Но Санька терпел, становясь всё равнодушнее и грубее – так что даже матёрый сосед по подъезду Юра «А помнишь, как мы в Мадриде?» стал заискивающе здороваться при встрече и всякий раз угощать дорогими сигаретами с угольным фильтром. Папа Федя, дождавшись выходных, порхал вокруг Саньки, как Петька вокруг Чапаева, а мама Нина всё больше молчала да тихо плакала. Так прошли осень и зима, а весной Санька понял, что он окончательно превратился в матёрого алкоголика, и спасает его от окончательного погружения в скотство лишь титанический труд. Именно он выжимает, выводит из его тела вместе с потом почти все продукты распада и укрепляет в то же время его мускулы, кости и все прочие органы. В марте и апреле он, неприязненно косясь на городскую слякоть, ещё как-то мирился со своей рабской юдолью, но как только запахли тополиные почки и повисли над округой любимые им с детства жаворонки, ведро перестало исцелять от тяжкой и, в сущности, бессмысленной перегрузки из пустого в порожнее. А, кроме того, узнал Санька, что весь этот алюминиевый кошмар придумал какой-то ушлый мастер участка, который ковал деньгу на лишних нарядах. Мастеру сообща «дали по тыкве», но неаккуратно, а потому вскоре сразу на всю бригаду завели уголовное дело. И хотя из-под него Санька в очередной раз кое-как вывернулся, но открытую разгрузку порошка в связи с судебным скандалом на комбинате прикрыли, и он остался без работы. Предстояло искать новую, но даже теоретически его возможные варианты трудоустройства не устраивали. Во-первых, везде платили гораздо меньше. Во-вторых, если на «химии» платили каждый вечер, то на заводе или в госучреждении – два раза в месяц, и то – с задержками. И наконец, в-третьих, Санька привык работать, а не считать часы до окончания рабочего дня. Он от природы не терпел простоя, ибо всегда ощущал его полную бессмысленность. Вообще, Санька любил труд и бездельничать мог только либо за бутылкой, либо с интересной книжкой, либо в постели с красивой подругой.

Бездельничал он около недели, в основном за бутылкой. Но однажды солнечным июльским утром он услышал во дворе знакомый до боли бандитский пересвист. «Сандора? – приятно ёкнуло сердце. – Но ведь ему до дому только весной?». Но свист повторился, и Санька выскочил на балкон. Сандора стоял под окнами в ушитом ПШ и с мягким кожаным чемоданом.

– Ты, что, дезертировал что ли, воин? – заорал на весь двор Санька.

– Так точно! – озорно ответил Сандора. – Вырезал наряд, взял в заложники замполита части и добирался из Забайкалья исключительно оврагами. Оба тут же захохотали и побежали навстречу друг другу. Обнялись они на площадке первого этажа и долго хлопали друг дружку по плечам, говоря какие-то глупости. Отдышавшись первым, Сандора с удивлением спросил:

– Смыка, что с тобой, блин?

– Что, следы пьянства налицо? – предположил невесело Санька.

– Я бы не сказал. – Отрицательно покачал головой Сандора. – Ты как-то сильно повзрослел что ли, лет на восемь – не меньше, и стал здоровенным, как Шварценеггер! Что, на штангу записался?

– Хуже! – отвечал заметно польщённый Санька. – Грузил, как Поддубный, почти целый год. Вахтовым методом – по десять часов каждый день, плюс ведро вина! Короче, если поздоровел, то от тяжёлой пахоты, а если постарел, то это от винища! Факт. Думаю, если бы ещё там полгода прогрузил, унесли бы меня на кладбище. Честно! Ну, а ты что так не по сезону вернулся?

– Комиссовали меня, Санька! – печально отвечал Сандора. – Учения у нас были войсковые, и попали мы со взводным на имитацию противотанковых мин. Мне селезёнку удалили и почки пришивали, а двухгодичника, лейтенанта моего – в клочья! Жалко, три месяца дослужить осталось. Но и то хорошо, что выжил в реанимации после внутреннего кровотечения и гематомы во весь живот. Две недели я не говорил после контузии, а потом стали учить по новой, как в яслях. И как видишь! Обещал дефектологу, что после русского выучу английский, еврейский и матерный.

– Ну, с английским и матерным понятно, а еврейский на кой тебе сдался? – в некотором недоумении спросил Санька.

– Пока в госпиталях валялся, в часть письмо пришло… из Израиля! – доверительно сообщил Сандора. – Дед мой там помер, Абрам Ильич Смирин.

– Это, про которого ты рассказывал, который добровольцем на фронт подался? – вдруг вспомнил один из детских разговоров Санька.

– Он потом попал в плен, потом к американцам, а уже в шестидесятые – на Святую землю следом за американской дочкой. Дочку его убили палестинцы, а сам он больше не женился. И вот осталось у него там что-то из недвижимости и денег. А у них это строго! Отец мой умер, а потому нашли меня. Я ответил, что приеду после дембеля, то есть поздней осенью или в начале зимы. Но вот комиссовали по ранению и надо, блин, собираться да вступать в наследование.

– Так, ты теперь там будешь жить? – расстроился не на шутку Санька.

– Обижаешь, Смыка! – весело отвечал Сандора. – Меня как зовут?

– А как? – неожиданно для себя переспросил Санька, к стыду своему понимая, что не может вспомнить подлинного имени лучшего друга. Нет, имя он помнил, потому что Сандора происходило от смеси Сани с Александром. А вот фамилии, а тем более отчества ему было положительно ни упомнить. Да и знал ли он их вообще когда-нибудь?

– Ну, ты, Александр Фёдорыч, даёшь! – искренне удивился Сандора. – Иванов моя фамилия и отчество такое же. Ну, и зачем, скажи на милость, Александру Ивановичу Иванову оставаться на ПМЖ в Израиле? Да и кому я там на хрен нужен? Моя мама – Татьяна Петровна Серпуховская – из старинного русского рода, а у евреев национальность – по матери! Ну, поживу недельку – другую, а потом продам всё и – назад. Сейчас вон можно свои магазины открывать, мастерские, кооперативы там разные. Если приличные деньги выручу, мы, Сань, с тобой тут такую бурную деятельность развернём, что мама не горюй!

– Я уж пытался недавно в Питере развернуться, – горестно вздохнул Санька, – да едва в тюрягу ни угодил!

– Я думаю, в родном городе всё гораздо проще и безопасней! – возразил Сандора. – Здесь и деньги не такие ходят, и люди все на виду. А впрочем, что гадать, я ещё и не продал ничего! В Израиле не любят, когда деньги вывозят из страны, а не наоборот. Но я попробую! А сейчас понемногу собирайся, и через час я тебя жду. И они до поры расстались. Санька потом годами вспоминал эту их встречу после армии, когда казалось, что самое трудное и малоприятное осталось позади, и что заплутавшая где-то удача наконец-то коснётся их пока что неустроенных судеб. Они пили у Сандоры бурятский самогон, настоянный на кедровых шишках и рябине, заедая его жёсткой лосятиной с хреном и печёным картофелем. А потом вышли во двор и рубились в беседке в козла под «три семёрки» да привычный колбасный сыр с хлебом и луком.

Глава восемнадцатая

Уехать быстро в Израиль Сандоре не удалось, даже несмотря на официальный вызов, хоть и отношения с Тель-Авивом улучшались с каждым днём. Около двух недель Сандора собирал одни только справки о своей благонадёжности, лояльности и несудимости. Ещё дольше делали ему заграничный паспорт. Наконец, Санька посадил его на поезд до Москвы, где его намеревалась встретить какая-то новая еврейская родня.

– Сандора, ты только аккуратней с этими новыми дядями – тётями, иначе останешься без штанов! – наказывал на прощание Смыка. – Главное, не подписывай никаких бумаг, никаких обязательств, понял? Жил Ивановым и был никому не нужен, а теперь выискался целый выводок Смириных! Не в нации дело, а в деньгах! И, судя по их проворству, они там тебя дожидаются немалые! Прощай, брат! И вскоре лишь два медленно удаляющихся красных огонька напоминали Саньке о том, что всего несколько минут назад ходил по этому Городскому перрону Александр Иванович Иванов, вчерашний рядовой Советской Армии, которая, увы, едва походя ни убила его где-то в стылой забайкальской степи. «Вряд ли он вернётся назад, – подумалось вдруг Саньке. – Да, и зачем? Не понравится в Израиле, переберётся куда-нибудь в Европу. Времена у нас настали смутные, опять с талонами, инфляцией, безработицей. А то ли ещё будет? Здесь и деньги-то вкладывать стрёмно! Все, кто поумней, выводят их за кордон. И ему наверняка новые еврейские родственники станут вдалбливать то же самое, предлагать свою помощь, связи и прочее. И как только завяжешься с ними, всё, обратной дороги нет!». И, видимо, вскоре так и случилось с Сандорой, потому что отвечать на Санькины письма он вдруг перестал.

А через несколько дней после Сандориного отъезда позвонил Саньке отдыхавший в деревне Быка, у которого на родных выселках появилась вдовушка с ребёнком, дом со скотинкой и даже приличной пасекой. Но рассказывал об этом Быка отчего-то со щемящей грустью.

– Ты чо, в натуре, носом смыгаешь? – пытался усовестить друга Санька и слышал в ответ одни лишь тяжкие вздохи. Потом Быка набрался решимости и проговорил уже без всяких страдательных интонаций:

– Ты, Сань, лучше приезжай хотя бы на пару дней. Медовухой побалуемся, на охоту сходим. У меня пара гончих, капканы и второе ружьё найдётся. Вот тогда я тебе обо всё и расскажу. И поскольку Санька на постоянную работу так и не устроился, то решил съездить к Быке, на его выселки, а уж потом и окончательно решать с работой. Сначала Санька доехал автобусом до райцентра, где поймал попутный грузовик до крупного села Воронье, от которого топал ещё семь вёрст до выселка Борок из пяти домов, в одном из которых встретил его несказанно обрадованный Быка, в ватной фуфайке, армейском треухе и с топором.

– Вот баньку решил к твоему приезду истопить, – объяснял Быка свою экзотическую наружность уставшему с дороги Саньке. Но быстро поняв это, потащил его на просторную кухню, налил целый ковш золотистого медового напитка и крупно нарезал домашнего окорока. Санька принял ковш и, не мешкая, влил в себя всё его вкусное, отдающее смородиновым листом содержимое. Потом они закусывали, и Быка торопливо, словно боялся не успеть, рассказывал Саньке о своей новой жизни. О том, что Ольга, его жена, повела сына Сашеньку к бабушке в Воронье, что окорока они делают из своего пущенного на мясо поросёнка – коптят их в бане, на каменке, что ульев у них уже десять, что колодец – свой, что на огороде и в саду – порядок, что собаки ушли с Ольгой в село, а куры уже взобрались на насест спать. Выпалив всё это единым духом, Быка вдруг как-то обмяк и жадно выпил целую кружку медовки.

– Ну, давай, рассказывай, что за болезнь тебя грызёт? – наливая теперь уже по стаканам, приказным тоном проговорил Санька.

– Это ты очень точно выразился, Саня! – ответил Быка глухим, незнакомым голосом. – Именно болезнь… и уже почти загрызла. Хорошо, что ты приехал не оттягивая, а то бы уже и незачем было.

– Ну, не тяни ты, щучий нос! – вознегодовал на друга Санька. – Почки отказывают, сердце, рак желудка, чёрт его дери?!

– Хуже, Смык, – Быка успокаивающе повёл рукой и вновь выпил в одиночку. – Раки тоже бывают разные. Отдельные органы нынче уже лечат, да их и почувствовать легче, когда ещё не поздно. А у меня, друг мой, рак лимфатических узлов. Я уже в Питере чесаться начал: то под мышками, то на шее, то в паху… К бабкам тут как-то обратился, к знахаркам, они успокоили – говорят, кот оцарапал, отваров надавали и антибиотиков посоветовали купить. И знаешь, поначалу очень помогло, припухлости спали, краснота исчезла. Но потом всё появилось вновь и уже не проходило. Я – в ЦРБ, они жидкость из опухолей взяли на анализ и говорят, что результат у них очень неприятный, но за подтверждением надо в онкодиспансер. Я – туда, а там только глянул их ведущий спец и сразу бац мне предварительный диагноз: рак лимфатических узлов между третьей и четвёртой стадиями. Ну, потом всё это подтвердилось. Словом, уже и химией поздно его травить, только зряшные мучения да и быстрее умрёшь от этих ядов. Приглядевшись к Быке внимательнее, Санька и в самом деле нашёл его шею асимметричной и местами чересчур бугристой и розовой. Заметив эту Санькину пристальность, Быка снял фланелевую рубаху и поднял руку: из выбритой подмышки глянула на Саньку красная с язвой посерёдке опухоль.

– Ну, а дальше, как написано в одной умной медицинской книжке по онкологии, – заговорил равнодушным голосом Быка, – начнётся отравление всего организма продуктами распада, заражение крови в том числе. Откажут печень, почки, плохая кровь достигнет мозга – и каюк… Но я к тому времени буду уже без сознания, и это радует. Молча слушая своего друга, Санька вскоре стал смыгать носом и вытирать неожиданно выступившие слёзы. Потом он остро почувствовал, что Быка ждёт от него какой-то реакции, может быть, даже слов утешения.

– Дима, – сказал как можно теплей Санька, – друг мой, я не знаю, что тебе сказать, поскольку не умею врать и не мужское это дело – друг дружке подтирать сопли. Когда-нибудь врачи научатся справляться и с этим, но, боюсь, что нам с тобой до этого не дожить. Могу тебя утешить лишь тем, что я тоже не знаю своего часа, а он, возможно, где-то совсем рядом, вскоре после тебя. Хорошо, что ты всё-таки успел остепениться и, в отличие от меня, понять, почувствовать эту жизнь…

– Эх, Санька, ты бы знал, как теперь жить то хочется! – воскликнул Быка и в голос зарыдал. И они долго сидели обнявшись и даже медовуху не пили, а только говорили о чём-то памятном, счастливо прожитом ими совместно в этом изменчивом мире.

А потом, уже в сумерках, вернулась из Вороньего Ольга с гончими Солохой и Вербой. Она была крупной молодой женщиной, годами пятью старше своего Быки. Её отец работал в селе лесничим, а мать учительствовала. Сын у Ольги был от первого мужа, за которого она «выскочила шестнадцатилетней дурочкой». Сначала он рванул в Надым на заработки, потом сел за кражу, а потом ей пришло уведомление, что он погиб на лесоповале. Её умный отец собрал какие-то необходимые бумаги, и ей стала приходить на ребёнка пенсия по утрате кормильца. Поэтому пока они с Димой и не стали ничего оформлять в местном ЗАГСе. А теперь… Теперь Ольга хлопотала над их отправкой в баню, укладывая в просторный туес из липы мужнино бельё, полотенца и принесённую от отца присадку для пара. Они неторопливо разделись в холодном предбаннике с тем, чтоб ещё сильнее соскучиться по теплу. Потом сразу шмыгнули через моечное на верхний полок парилки, под прокопчённые доски берёзового потолка. Пот лился с них ручьями.

– Смотри, какой липкий! – восхищался теперь Быка всякой обычной жизненной мелочью. – Это наверняка от медовухи. Я тут недавно заметил, что пот всегда разный, даже когда работаешь: что ел – пил – от того и пот. От водки – жидкий, от медовухи – липкий.

– А от «фруктовки» какой? – спросил на засыпку Санька.

– Я после неё в баню не ходил, – парировал Быка. – Но думаю, что поту от неё – кот наплакал, там и не разберёшь, какой он. Да, и не пот от неё, а одна только испарина вдоль спины, как от страшного сна или от болезни, от которой вскоре умрёшь. Сказав это, Быка вновь остекленел глазами и словно выпал в какое-то иное, вдруг открывшееся ему пространство, куда Саньке ходу не было. Но он уже успел привыкнуть к этой новой особенности своего друга, и всякий раз лишь выжидал, когда это состояние благополучно минует, и Быка вновь вернётся назад – в особо осязаемые им теперь шершавые выпуклости деревенской жизни. И Быка возвращался, и вновь наслаждался банным духом, и шумно обливался ледяной водой из колодца, и прыгал за Санькой на первую крупку предзимья, которую катал по огороду уже колкий октябрьский ветр. Возвращались они из бани совсем никакими – в одних трусах и с полотенцами на шеях. И когда шагающий сзади Быка с вызовом предлагал: «Не надо печалиться – вся жизнь впереди?», идущий передом Санька соглашался с неизлечимо больным другом: «Вся жизнь впереди. Надейся и жди!». И глупый, по самой своей сути неверный пафос этого советского шлягера был сейчас как нельзя к месту. Ольга пошла мыться ещё через час, поскольку не переносила столь злого пара. Поэтому традиционный после бани чай они пили втроём, добавляя в него для вкуса домашней малиновой не то настойки, не то наливки. Причём, Санька с Быкой так надобавлялись, что, отправляя Ольгу мыться, вновь запели что-то про жизнь, которая любит… взаимно. Когда часом позже Ольга вернулась из бани, друзья, обнявшись, храпели на их с Быкой брачном ложе. Женщина укрыла их широким ватным одеялом и села под лампу пересматривать последний (и первый!) альбом их семейных фотографий.

… Быка умер в ночь на Рождество, в час, когда Санька с папой Федей занюхивали первую стопку, а мама Нина настойчиво пододвигала к ним блюдо с только что приготовленным рисом с изюмом. И с удовольствием прожёвывая кутию, ощущая сам вкус рождения Христова, Санька не мог себе даже представить, что в эти мгновения всего в паре сотне вёрст от него умирает Быка, то есть исчезает чрезвычайно значительная часть его, Санькиной жизни.

Глава девятнадцатая

После долгих и тягостных раздумий Санька решил поступать согласно логике и жизненному опыту мудрого начпрода Свиньина, который провожал его на гражданку, как на фронт: «Помни, Смыков, там у себя в Городе: главное, чтобы всегда была плотная пайка и чистые трусы!». В результате перед ним легли две перспективы ближайшего обустройства в этой жизни: либо идти кладовщиком на склад-холодильник мясокомбината, либо – прапорщиком, начальником бани-прачечной в местную войсковую часть. Санька подробно изучил пятилетний договор с войсковой частью и три страницы обязанностей на мясном складе. Форму Саньке надевать страшно не хотелось, но в бане в отличие от холодильника, было тепло. «Ну, почему, – возмущался Санька в разговоре со своим одноклассником, получившим недавно диплом учителя литературы, – нельзя совместить плотную пайку цивильного склада-холодильника с чистыми трусами армейской прачечной?». На что тот советовал ему искать ответ у Ярослава Гашека в «Бравом солдате Швейке». Тогда взыскующий истину Санька прочёл приключения Швейка и пошёл в строевую часть расквартированной в Городе дивизии. Начальник строевой части подполковник Конторович принял Саньку довольно тепло, сразу отметив его позитивный профильный опыт, полученный во время срочной в штабе полка.

– Но у нас дивизия, – пропел он со значением, – и вы претендуете занять офицерскую должность.

– Борис Моисеевич, – обратился к подполковнику ещё штатский Санька, – я, извиняюсь, не карьерист и хочу надеть погоны исключительно ради помывочно – постирочного дела. Поверьте, если б можно было остаться гражданским, вольнонаёмным что ли, я бы остался. Но такой возможности нет, значит, будем служить Отечеству, как несколько лет назад, когда призвали на срочную. Вот прослужу пять лет. Если понравится, продлю контракт. А, может, наоборот, я не понравлюсь? Армия всё же, особые требования, как на разгрузке ядовитого порошка.

– Что это ещё за порошок такой? – энергично заинтересовался Конторович. И Санька в красках поведал офицеру свою вагонную одиссею. Начальник строевой слушал, не перебивая, а когда Санька закончил, не без удовольствия воскликнул:

– Вот, блин, такие люди нам нужны! И Санька пошёл оформляться и получать всё, что положено по Приказу прапорщикам Советской армии вообще и общевойсковой дивизии в частности. Когда он позвонил в дверь родной квартиры, преднамеренно переодетый в форму и отягощённый сразу несколькими вещмешками, мама Нина, едва удержавшись на ногах, воскликнула:

– Федя, никак война на пороге! Сашеньку опять призывают. Но, глянув на сына и одновременно вспомнив о некоторых с ним разговорах, папа Федя успокоил жену всего двумя фразами:

– Его никто не забирает. Он устроился начальником дивизионной бани. Срочно беги за водкой, а я разогреваю щуку с картошкой и тру морковку с чесноком. Словом, родители Санькиным выбором остались довольны, даже несмотря на упущенную возможность неограниченного мясопотребления.

– Не, – уверенно утверждал папа Федя, – на складе-холодильнике без внутреннего подогрева никак. Там сопьёшься по определению, как в морге. Все патологоанатомы – алкаши без исключений.

– Может, из-за того, что там спирт бесплатный? – попробовала усомниться мама Нина.

– Да, и у нас его всегда давали! – горячо возражал папа Федя. – И что я, по-твоему, алкаш?

– Да, нет конечно, Федечка, – шла в отступ жена, – ты меру знаешь! А вот за Саньку у меня всё ж душа болит! Я думаю, в армии всё ж какая – никакая дисциплина, да и шутка ли – целую дивизию обстирать! Сашенька, сколько в дивизии людей?

– Военная тайна! – раздался в ответ уже нетрезвый голос сына. – Ну, сейчас приблизительно, тысяч семь – восемь. В военное время гораздо больше.

– Ох, ты Господи! – запричитала мама Нина. – А у нас в школе и сорока зэков не наберётся. Остальные либо уже выучились, либо в авторитете. Да, и пёс с ними, воздух в классах чище! Не прошло и часа, а Санька с папой Федей уже затянули военные песни, на которые соседи по дому то и дело стучали в стены, потолок, а иногда и по батарее. Санька несколько раз вспомнил свои тяжкие зимние ученья в Полесье, а папа Федя долго хотел рассказать про какую-то неизвестную войну, в которой он участвовал, но так и не «сумел преодолеть гриф секретности». Следующим утром Санька вновь проснулся с больной головой и был счастлив уже тем, что начиналась пятница, а он договорился выйти на службу в понедельник. «Надо мне за два выходных как-то выздороветь, – размышлял он, глядя в ускользающий потолок. – В баню с пивом сходить и плотно пообедать. А в воскресенье подшить воротничок, начистить сапоги и продумать разговор с зампотылом и начвещем. Тут главное с самого начала не дать им сесть на голову, а то по ходу замучают разными просьбами и поручениями. Сначала сошлюсь на неосведомлённость, а потом – по обстоятельствам». Но мучить себя досужими раздумьями Саньке не пришлось, поскольку в гости как-то нечаянно забрёл приехавший из глухой кемеровской деревушки стройотрядовский друг Рыка. Они долго обнимались в прихожей, а мама Нина топталась рядом с выражением прапорщика Галяса, который отпускает с губы отсидевшего за дедовщину дембеля.

– Мама, – счастливо улыбаясь, гулко хлопал по спине двухметрового гиганта Санька, – это мой друг казахстанский Костя Рыков. Костя, какими судьбами?

– Саня, да вот только что со школой деревенской развязался. Еле отпустили, изуверы! Им даже вызов на кафедру не документ! – Говорил возбуждённо Рыка, ещё не переживший недавние бои с районным педначальством. – Я совсем не деревенский человек, а они мне избу на краю полумёртвой деревушки суют и говорят, что это рай господень! Да, там уже осенью колотун, а о зиме даже подумать страшно! Ну, хоть бы сруб перебрали, утеплили. Куда им? Некогда. Они только пьют да детей стругают – словом, руками делать ничего не умеют!

– Да, хрен с ними, с чиновниками! – ярился Санька, – они везде одинаковые – что у вас, что вон в тюрьме у мамки, что у меня в армии.

– А как это тебя в армию-то угораздило? – искренне изумился Рыка. – Ты ж, вроде, отслужил срочную?

– Да, вот, брат, пришлось опять форму надевать, – покаянным голосом отвечал Санька. – Времена пришли, сам видишь, какие! Устроиться без покровительства можно разве что на копейки, а мне это надо? А тут у меня баня с прачечной под рукой, какая-никакая власть, кухня бесплатная, продовольственная компенсация и зарплата, я тебе скажу, повыше инженерской. Ты-то куда теперь кости кинешь? Преподам в институте тоже, наверное, копейки платят…

– Ассистентам кафедры, куда меня приглашают, и в самом деле, копейки! – начал делиться своими сомнениями Рыка. – Но, во-первых, я уже нашёл подработку сторожем детсада. Очень, знаешь, удобно: сторожишь ночью и пишешь диссертацию. Во-вторых, как учил один древний мудрец, всё в этом мире преходяще. Думаю, и нынешний бардак ненадолго. Прибалтика уже отвалилась. На очереди азиаты, которые всегда тянули нас в средневековье. А с Украиной, Белоруссией и Закавказьем, думаю, Россия общий язык отыщет.

– Не обижайся, Рыка, – возразил Санька, – но вы, интеллигенция, почти всегда ошибались в самые важные моменты. Может, я чего и не понимаю, но, судя по моему армейскому опыту, Украина, по крайней мере, Западная, к нам и не приваливалась никогда. Так что, там у них гонору не меньше, чем у поляков – даром, что договор наш назвали Варшавским. Понимаешь, западных хохлов хоть и меньше, но они куда проворней, энергичней что ли, и они наверняка воспользуются этой смутой по нашей же поговорке: если не сейчас, то никогда! Ладно, что мы всё про политику да про политику, давай лучше про тёлок? Ну, как твоя жена поживает? В ответ Рыка так и сел возле двери:

– Об анекдотах предупреждать надо! – хрипел сквозь приступы хохота, загородив весь проход в комнату, долговязый Рыка. – Не женат я, товарищ прапорщик, как и вы, очевидно. И, находясь в сельской глуши, о тёлках и думать забыл. Так что, валяй, если есть по этой теме полезная информация. Я весь во внимании. И был у Саньки с Рыкой долгий-предолгий разговор по душам, к которому по ходу присоединились и папа Федя, и мама Нина. А потом Константин Борисович Рыков целый год вёл семинары и практические занятия по лекциям своего научного руководителя профессора Минца, который неожиданно для всех, и прежде всего, для КГБ, эмигрировал в США. Молодого преподавателя в связи с этим срочно призвали в ряды Советской Армии, где он и сгинул в горном таджикском кишлаке на границе с Афганистаном.

Глава двадцатая

В своей бане-прачечной Санька освоился так быстро, что дивизионное начальство было совершенно уверено в том, что он и на гражданке работал директором бани. Как помывку личного состава, так и бельевую стирку Санька организовал на высшем уровне: строго по графику, который он переделал с учётом рекомендаций всех тыловых служб и пожеланий командиров полка и отдельных батальонов. Пожелания эти, однако, офицеры сдабривали обильным калымом, от которого у Саньки через месяц-другой стали заметно пухнуть и пунцоветь шея, лицо и даже ладони. В связи с этим перед Санькиным взором вновь предстала ироническая физиономия незабвенного начпрода Свиньина, который сладострастно рисовал перед подчинёнными нюансы тыловых служб былого времени: «Нет, раньше не то, что нынче. У нас, у всех тыловиков, погоны были, блин, белые, а затылки – красные… Вот это была жизнь!». Но Саньке эта жизнь, несмотря на свою упорядоченность, нравилась всё меньше. На гражданке он хотя бы мучился с похмелья и стеснялся отца с матерью, а тут ни тебе мучений, ни стеснений: пей хоть с комполка, хоть с начпродом дивизии, хоть с самим дивизионным особистом! И никто тебе ни единого дурного слова, поскольку все идут в баню навеселе, ревностно ожидая такой же весёлости и от главного дивизионного банщика. И прапорщик Смыков всегда встречал всех на самом высоком уровне. После некоторых офицерских помывок он приносил маме Нине столько «фуражу», что она часть принесённого выгодно обменивала на финские колготки и польскую, а то и французскую парфюмерию. Так что, папа Федя давным-давно сменил разные там пахучие «шипры» и «ландыши» на благоухающую «Барселону» и благородный «Консул». Кроме того, мама Нина очень быстро заменила застиранное домашнее бельё новеньким из дивизионных запасников, а папа Федя щеголял сразу в нескольких сменах офицерских кальсон и нательных рубах. Водка же теперь у Саньки была всегда. Её приносили не только офицеры, но и дембеля, когда хотели устроить прощальную помывку с водкой и девочками. И вообще, со временем Санька завёл девочек и сам, договорившись исполу с городской хозяюшкой Тамарой Фёдоровной, которая регулярно стала отпускать к нему на офицерские мальчишники трёх своих самых выносливых проституток. Вырученные за удовольствие деньги они делили исполу, то есть пополам, что вполне устраивало обоих: Тамару Фёдоровну, потому что не надо было беспокоиться о платёжеспособных клиентах и тратиться на аксессуары, а Саньку – потому что за девушками хозяйка тщательно присматривала, и никто из офицеров ни разу не жаловался на триппер.

На Санькино счастье его зевотное существование в бане заметно оживил неожиданный приезд Питкина, который несколько лет назад подался на Хибины за длинным рублём, и вот, наконец, решил заглянуть и в родные пенаты. Притворившись поначалу обиженным, Санька с укоризной спросил своего друга детства и юности:

– А что же раньше-то тебе отпусков не давали?

– Давали, конечно, – клоня покаянную голову, невесело отвечал Питкин. – Только не успевал я съездить сразу в несколько мест. Понимаешь, Смык, за этим, блин, Полярным кругом так по солнышку и теплу соскучишься, что только и мечтаешь, как станешь где-нибудь в Сухуми или Сочи задницу греть да винишко с шашлыком потреблять! Представляешь, что такое несколько месяцев жить в ночи, когда за окном ниже тридцати или ещё холоднее? И потом, у меня бабушка больная в деревне под Саратовом жила. Она меня воспитала, лечила от кори и гриппа, провожала в первый класс, ходила вместо матери на родительские собрания. И вот… заболела, стала мало ходить, а ухаживать за ней особо некому. Ну, соседка там сердобольная, двоюродная сестра из Подмосковья иногда наведается. Но больше других она, конечно, меня ждала. Я приеду – забор поправлю, картошку выкопаю, огород в зиму перекопаю и прочее. Словом, не успевал я в Город последние пару лет, пока этой весной ни схоронил её.

– Прости, Питкин! – с чувством проговорил Санька. – Я этого не знал. Многие просто забывают друг о друге, заводят семьи, увязают в проблемах, начинают думать с годами, что из прошлой дружбы щей не сваришь и нынешней одёжки не скроишь, что всё это пустые сантименты…

– Нет, Саня, я не раз и не два вспоминал и наш двор, и драки на «пятаке», и ту рыбалку на быках. Как же? – на ресницах Питкина блеснули бусинки слёз. И Санька вдруг заметил, что кожа на его лице разного цвета.

– Что это у тебя с лицом? – спросил он удивлённо. – Аллергия? Наверное, отвык там от нашего климата?

– Это обморожения, Сань, – сказал буднично Питкин. – Попал я как-то в тундре под пургу, уже с жизнью попрощался, стал засыпать, но собаки егерские откопали. Выжить – выжил, но обморозился прилично. Два пальца на ногах отрезали и половину уха.

– А, вроде, уши у тебя нормальные? – усомнился Санька.

– Муляж это пластиковый, протез то есть, – отвечал Питкин, довольно усмехаясь. – Но, видно, хороший, раз даже ты не заметил. Ты тоже, Смык, здорово изменился! Я бы тебя на улице с ходу и не узнал.

– Что, шибко заматерел? – с уже вошедшей в привычку армейской бравадой спросил у друга Санька.

– Да, можно сказать и так, – согласился Питкин. – А что, кроме армии, другого выбора не было?

– Выбор есть всегда! – отвечал твёрдо Санька. – Просто, я, несмотря ни на что, очень люблю своих предков, свой Город и «Мой адрес – не дом и не улица» – это не про меня. Извини, если случайно уколол. Понимаешь, Вовка (Санька впервые за последнее время назвал Питкина по имени), я, когда в начальники бани пошёл, уговорил себя тем, что время сейчас особое, переходное, что всё рассосётся, минует. Но сейчас чувствую, что ошибался. Засасывает эта армейская халява. И даже не столько халява, сколько простота существования. Там всё катится само собой, и не надо ломать голову над завтрашним днём, как это делают сегодня почти все вокруг. Я до этого умирал на разгрузке алюминиевого порошка на химкомбинате, вырабатывался за смену до полного отруба! Веришь ли, за три – четыре месяца такой работы превращаешься в кусок грубого мяса? И вот однажды, кое-как очухавшись после очередной смены, я вдруг вспомнил завет моего армейского начальника, который он мне дал на прощание: и на гражданке, сказал он, главное – это «плотная пайка и чистые трусы»! И вот всё это сейчас у меня есть, только… водки из-за этого приходится пить чересчур много.

– Можешь не продолжать, – сделал «стоп» рукой Питкин. – У меня похожая проблема: после шахты, а нередко уже на самом выходе, мы тоже льём в себя эту гадость. Это как массовый гипноз! Ну, раз, ну, два удержаться можно, а потом становится невмоготу. И сваливать оттуда некуда! Да, и кормить семью надо. А перед тем, как взять билет сюда, я троих своих корешков схоронил: сорвались они с дороги. Двести метров на грузовике кувыркались! И это не впервые. И каждый знает, что он может быть следующим. Принесённую Питкиным белорыбицу готовили вместе, запивая приятный процесс напитком своей «туманной юности» – светлым портвейном. Как всегда, по ходу к трапезе друзей подключились мама Нина с папой Федей. Так что, и бегать в магазин, и готовить закусь пришлось ещё и ещё, пока уставшие от общения друзья ни затихли на пару в тёплой уютной спальне. Папа Федя приготовил им на утро разливного пива и крупного вялено леща.

Через полгода Питкин написал Саньке, что серьёзно захворал и пришлось лечь в больницу. Сразу даже краткосрочного отпуска прапорщику Смыкову не дали, а когда, наконец, он его получил, пришло известие о том, что Владимир Владимирович Лыткин умер от цирроза печени. На похороны Санька не успел… Поэтому поминали Питкина в семейном кругу. Последний из четвёрки самых близких Санькиных друзей Ганза сидел за групповое изнасилование. Сидел в каком-то жутком Буреполоме. Санька о смерти Питкина писать другу не стал. Тому оставалось до скончания срока ещё целых пять лет. И срок-то он получил ни за что. Просто, как говорится, оказался не в то время и не в том месте. А было так. Зашёл однажды загулявший Ганза в кафе «Молодёжное», присел за столик к ранее знакомому по техникуму парню. Выпили за встречу и познакомились ещё с одним из-за соседнего столика. Тот, наоборот, отдыхал с двумя смазливыми девицами. В «Молодёжном» играла неплохая группа. Стали танцевать. Девицы, судя по поведению, были без особых предрассудков, а потому решили сообща «пойти на хату» к приятелю Ганзы, который обещал хорошую музыку и выпивку. Благо, что жил он в двух кварталах от кафе. Выпивали и целовались далеко за полночь, а потом одна парочка по-английски исчезла. Остались Ганза, его приятель с другом и одна из девиц. Сначала в спальню девушка взяла одного из ребят, потом поменяла его навторого. Тот, выходя, подтолкнул к двери в спальню Ганзу, сказал с поощрительной улыбкой:

– Давай, не робей! Она тебя ждёт! Ганза к этому времени уже сильно накачался, а потому отказываться не стал и легко открыл дверь. Та, не долго думая, притянула его к себе, но хватило его на минуту – другую, потому что потом он просто заснул… В это время его предшественники вошли в комнату, и, назвав девицу «шлюхой!», сгребли её в охапку и пошли сажать на такси, а по дороге успели стянуть у неё из сумочки оставшийся там червонец. И вот, когда девица полезла в сумочку, чтобы расплатиться с таксистом, денег она там, разумеется, не обнаружила. Таксист же, решив, что его просто хотели грубо «продинамить», сильно обиделся и отвёз свою горе-пассажирку в милицию. Та сильно испугалась и, будучи к тому же в изрядном подпитии, написала в отделении заявление об изнасиловании и ограблении: дескать, сначала втроём насиловали, а потом и деньги отобрали. Обиженный таксист подтвердил, что сажали её в такси какие-то хамоватые парни: грубо затолкнули и сразу смылись. Продержав девицу несколько часов в приёмнике, утром дежурный отвёз её в судмедэкспертизу, где факт изнасилования был задокументирован. На насильников и грабителей вышли уже через несколько часов: одного из них наряд задержал у входа в «Молодёжное», куда тот пришёл в надежде купить до срока вина. Следствие прошло стремительно, как и наш самый гуманный в мире суд. И не успел Ганза привыкнуть к немыслимой тесноте ещё сталинского СИЗО, как стремглав оказался на осмысленно просторной таёжной делянке уже при Никите оборудованного лагеря. Письма в лагерь по традиции доходили только те, где сообщалось про «ударный труд и крепкое здоровье». Поэтому писать туда про умерших от цирроза друзей не имело никакого смысла.

Глава двадцать первая

Далее Санькина жизнь протекала на удивление однообразно, несмотря на меняющие как страну, так и весь Божий мир события. Не стало страны и армии в её прежнем виде, а Санька по-прежнему мыл и обстирывал, ел плотную пайку и надевал каждый вечер чистые трусы, хоть порой и не замечал этого, действуя скорее механически. Инфляция и кризисы не шибко задевали его по причине плотной вписанности в натуральный обмен продуктами и предметами самой первой необходимости: мылом, зубной пастой, стиральным порошком, тушёнкой и иными консервами, водкой, постельным и нательным бельём, бушлатами и меховыми танковыми куртками, обувью, химзащитой, ракетницами для Нового года и прочим, прочим, прочим… вплоть до тротиловых шашек для глушения рыбы. Замечал он, пожалуй, только одно – как раз именно то, что он почти перестал всё вокруг замечать: ел, пил, спал и играл с родителями в дурака. Дважды или трижды у него начиналась белая горячка, то есть сначала слуховые, а затем и зрительные галлюцинации. Начиналось всё с наплыва уличных звуков, которые вдруг утраивались, а то и удесятерялись по громкости – так, что Санька испуганно вскакивал на диване и начинал болезненно озираться вокруг. Но, обычно, тоже страдавший от бессонницы папа Федя тут же подходил к нему со стаканом водки, и Санька, кое-как одолев поднесённое снадобье, постепенно успокаивался и забывался полусном. Кстати, состояния полусна стали приходить к нему всё чаще, и вскоре он стал путаться: что ему снится, а что происходит в яви. Так, за последние три года умерли – по тем или иным причинам – почти все его друзья-приятели, но он всё чаще полагал, что это ему лишь приснилось. И, о наказанье, они стали всё чаще и чаще приходить к нему в гости. Иногда по одному, а то и сразу все вместе. Одним из первых зашёл Рыка, который пригласил Саньку на какую-то дружескую разборку, проходившую на неком сумрачном навесе, куда Рыка вёл его по крутой деревянной лестнице. Здесь Санька узнал многих, даже ленинградского мента Спицына, который почему-то вторично требовал от него взятки за освобождение. Другие тоже смотрели на Саньку косо и, судя по всему, ничего хорошего ему их молчание не сулило. Но откуда ни возьмись появившийся Быка взял Саньку за руку и, дружелюбно улыбаясь, стал уводить его назад по лестнице. При этом он без конца говорил Саньке что-то весёлое, беспечное – дескать, не обращай ты на них внимания, они каждый в отдельности любят тебя не меньше, чем я, но как только соберутся вместе, так и начинают … друг перед другом! Что и почему «начинают», Санька так и не понял, но Быка тепло попрощался с ним у каких-то больших ворот. Был он в хорошем стильном костюме, при галстуке и модельной стрижке. И даже рука у него была приятной, совершенно тёплой и живой. Приходили к Саньке и другие его товарищи, но однажды к нему стал цепляться какой-то неприятный тип, от которого исходила Угроза. Сначала он просто нагло улыбался и говорил оскорбительные вещи, а потом и вовсе стал Саньку хватать за руки и куда-то упрямо тянуть. Санька стал отбиваться от него сначала руками и головой, а затем и – очень профессионально – ногами. Наконец, опасный тип отстал, но, улыбнувшись злорадно, уверенно пообещал:

– Ладно, иди пока, отпускаю, ибо куда ты денешься? Очень скоро ты будешь моим клиентом! И Санька тут же отчётливо понял, кто его едва ни оставил у себя в этой ужасной чёрной пустоте! А утром мама Нина долго ходила вокруг него кругами, не решаясь о чём-то спросить. Наконец, когда он пропустил пару рюмок домашнего ликёра и запил их крепким чаем с клубничным вареньем, она призналась, что видела очень дурной сон.

– Я тоже, мам, – впервые за последнее время вдруг расчувствовался Санька. – Представляешь, приснилось, что я по дури заплутался и попал куда-то очень низко, в темень какую-то, где ко мне пристал сам Дьявол. Боже, как я от него отбивался! Еле-еле, из последних сил! Всё же вырвался…

– А мне, прости, сынок, приснилось, что ты умер, – сказала мама Нина и беззвучно заплакала. И Санька понял, что в сущности это был не сон, а потому надо, наверное, сходить в церковь и исповедаться. А главное, необходимо срочно, пока, быть может, не поздно, уяснить, что это было последнее предупреждение о ближайшей перспективе присоединиться к тем, которые ждут его там, за высокой деревянной лестницей. Но уже через несколько дней все эти Санькины «интеллигентские» сомнения уступили место нагой и грубой правде жизни, где либо – ты, либо – тебя! Всё произошло, на удивление, стремительно. Нездоровый Президент подписал какой-то очередной анти – армейский указ, и Санькина дивизия перестала существовать. Её материальной частью тут же завладели какие-то штатские хмыри, часть офицеров куда-то шустро перевели, часть выгнали на пенсию, а с прапорщиками даже разговаривать никто не стал. Оповестили только, что если в ближайшие дни не напишут рапортов, то не видать им и выходного пособия. Военные городки дивизии стали зарастать полынью и дрянным березняком, а по всем окрестным лесам вчерашние Санькины коллеги ринулись выдирать из земли кабеля связи, чтобы по – шустрому сдать их в цветмет. Словом, лафа Санькина скончалась так же стремительно, как и началась. Последним Саньку провожал полковник Конторович, в одночасье постаревший лет на двадцать:

– Ты хоть молодой ещё и ядовитыми порошками закалён, – вздыхал убитый горем строевик, – а мне абсолютный капец! До полной пенсии всего год остался, а этот Ельцин, с… !

– А, вроде, полк один от дивизии оставили? – выразил надежду Санька. – Может, год-то бы и там разрешили дослужить?

– Кем? – обречённо отмахнулся полковник. – Там даже в батальонах – перекомплект! Пустое… Придётся уходить на половину пенсии и лизать задницы каким-нибудь штатским соловьям, чтобы не дали умереть с голоду. Авось, каким-нибудь держимордой в гостиницу примут?

– Я бы, товарищ полковник, ткнулся куда-нибудь в кадры. У вас такой опыт! – попытался успокоить Конторовича Санька, хоть и сам находился в состоянии полного смятения. – Сейчас такая бездна новых фирм и посреднических организаций – и почти везде требуются опытные кадровики и вообще спецы по личному составу.

– Попробую. – Благодарно согласился Конторович. – А куда деваться? А вам, Смыков, советую, пока не поздно, бежать от этих армейских кальсон и паек как можно дальше!

– Боюсь, что поздно, – с неожиданной для немолодого полковника устоявшейся возрастной усталостью констатировал Санька. – Даже не представляю, что буду теперь делать, чем займусь. Заводы стоят, для организации своего дела нужны деньги, связи, опыт, иначе прогоришь, и съедят кредиторы. Наняться торговцем к кавказцам – слишком маленькие деньги, а все более – менее доходные «профессии» – сплошь криминал! Остаётся сдельщина на складах или в магазинах. Ну, может, со временем, когда немного вспомню прежнюю житуху, завербуюсь куда-нибудь… на Север, Восток или Юг. Словом, туда, где нас нет!

– Бог тебе, Александр Фёдорович, в помощь! – прощаясь, сказал Конторович.

– И вам, Борис Моисеевич, примерно того же, – отвечал без пафоса Санька. А через год узнал от случайно попавшегося на глаза сослуживца, что Конторович, так нигде толком и не поработав, умер у себя на садовом участке от кровоизлияния в мозг.

Сам Санька после банного фиаско тоже, в основном, спасался дачей, которую сумел прикупить на накопленные от денежной компенсации деньги. Компенсация эта начислялась офицерам и прапорщикам за то, что они, так сказать, кормят себя сами, а не едят из полкового котла. Санька же, естественно, из котла ел, а деньги за то, что якобы не ест, переводил на книжку. В результате, в конце концов, хватило на вполне приличный, уже обработанный, прекрасно огороженный земельный участок с двухэтажным домиком и двумя теплицами, в которых совершенно счастливая этим сыновним приобретением мама Нина выращивала огромные жёлтые помидоры и огурцы самых разных сортов и конфигураций. Папа Федя тоже с удовольствием вспомнил о своих крестьянских генах и углубился в хитрое ремесло получения всевозможных компостов и подкормок, на которых всё под руками мамы Нины «колосилось» как на дрожжах! Поэтому с мая по октябрь Санька работал мало, только загружал ближний универсам по разнорядке да вывозил с него пустую тару: пластмассовые ящики – обратно на базу, а картон – в макулатуру, себе на портвейн. Ночевал чаще на даче, и нередко – в такой же примерно теплице, как некогда в Белоруссии. И вот однажды сквозь замаранное перегноем стекло он разглядел в июльской полуночи всё такой же волнующий и зовущий куда-то синий блеск безнадёжно далёкого светила. И вдруг вспомнилось ему вычитанное ещё в детстве, что блеск этот идёт до Земли долгие – долгие световые годы, и что, может быть, звезда эта, зовущая неведомо куда, давно взорвалась и бесследно исчезла в бесконечном Космосе, а свет её ещё долго будет звать неведомо куда. И Санька обречённо заплакал.

Глава двадцать вторая

Так минуло несколько лет. И однажды Санька остро почувствовал, что его мама Нина и папа Федя стали глубокими стариками, которые даже на любимую дачу стали ездить неохотно, а всё больше кряхтят перед телевизором да за мелкими домашними делами. Однажды папа Федя и от принесённой Санькой выпивки отказался, сославшись на временное недомогание, но вскоре Санька понял, что оно не временное, а в аккурат самое постоянное, с которым отцу его теперь уже доживать до своего последнего часа. Этот час пришёл, как всегда, неожиданно. Просто, у Саньки, кое-как догрузившего магазинный фургон порожней тарой, вдруг заиграл сотовый – «Не надо печалиться, вся жизнь впереди…», и какой-то враждебный голос сообщил, чтоб он срочно приезжал в приёмный покой Первой городской больницы: его отец очень плох и хочет видеть сына. Когда Санька примчался на место, папу Федю уже успели перевести в реанимацию, куда никого не пускали. Добившись у пожилой медсестры, чтобы та вызвала врача, Санька сунул ему в нагрудный карман две купюры по тысяче – всё, что у него при себе оказалось. Врач, почти не изменившись в лице, вернул деньги назад и повёл Саньку к плотно сомкнутым дверям. Они удивительным образом напомнили те странные ворота, до которых провожал его там, в полусне, с иголочки одетый Быка. Потом он увидел бледного, как полотно, отца с сухими, едва подрагивающими губами. В следующее мгновение эти губы шершаво коснулись его щеки, и Санька уловил каким-то внутренним, чрезвычайно обострённым слухом: «Сынок, прости…». И всё. Больше он отца не видел, только уже нечто отстранённое, едва напоминавшее его – в гробу. На похороны пришли, в основном, дворовые мужики, охочие до дармовой выпивки. Саньку в этот день они совсем не располагали, и он урывками глотал в одиночку, лишь изредка обнимая совершенно ошеломлённую вдруг свалившимся одиночеством маму Нину.

– Я с тобой, – постоянно повторял он матери и целовал её мокрую щёку. Кладбище он запомнил плохо, потому что сильно боялся за мать… что и с ней вот-вот случится какой-нибудь инфаркт или инсульт. И когда гроб наконец-то засыпали землёй, врыли временный крест и выровняли холмик, он вздохнул с облегчением и буквально внёс маму Нину в похоронный автобус. Дома он развёл ей «Корвалолу» и уложил на их с отцом широченный диван. Худенькая фигурка матери выглядела на огромном ложе как-то жалко и даже неуместно. Санька несколько раз склонялся над ней, отчаянно отвернувшейся к стене, и не знал, чем помочь. Потом он сел к поминальному столу и кивнул собравшимся, чтоб наливали, накладывали и что-нибудь принятое в таких случаях говорили. Сам он не сказал ни слова, потому что в эти мгновения не чувствовал за словами ровным счётом ничего. Он лишь смотрел на увитый траурным крепом портрет да молча подносил к губам безвкусную водку. А потом как-то незаметно остался совсем один за пустым столом. Хлопотливые соседки выпроводили гостей, убрали и помыли посуду, а потом по-тихому удалились и сами. Когда за окнами совсем стемнело, к Саньке подсела мать и тоже налила себе целую стопку.

– Может, не стоит, мам? – в нерешительности спросил Санька. Но мать сухо ответила, что одну стопку ей положено, а больше она не будет. Впрочем, с водки ей заметно полегчало, и обещания своего она сдержать не смогла. На следующий день они уехали вместе на дачу и запивали там горе больше недели. Когда Санька пришёл в универсам, то хмурая заведующая сообщила, что на его место они вынужденно взяли другого грузчика.

– Ну, и хрен с вами! – в сердцах прямо при заведующей выругался Санька. – Магазинов в Городе много, с голоду не сдохну! Но на следующий день, когда он, прихватив необходимые документы, собрался идти в овощной устраиваться, в дверь робко позвонили, и… Санька увидел на пороге очень худого, но кого-то сильно – сильно напоминавшего человека.

– Не узнаёшь? – грустно спросил его худой и, словно визитку свою вручил, улыбнулся.

– Ганза… – печально констатировал Санька и осторожно потянул его на себя через порог. Слегка отстранившись, Ганза шагнул в прихожую сам и, заметно засмущавшись, проговорил хриплым, заметно булькающим голосом:

– Ты со мной осторожнее, Смык! Туберкулёз у меня в открытой форме. Даже вот «до звонка» отпустили… Видно, заразиться боятся, а, может, подстраховались: всё равно скоро помру, так уж лучше не у них, в тюрьме, а то ещё, чего доброго, взыскание за жмура получишь!

– Да, не блажи ты, Женя! – воскликнул Санька. – Я закалённый, ко мне теперь, кроме желтухи, ничего не прилипнет!

– Почему желтухи? – поинтересовался Ганза. – По-моему, тубик заразней!

– Потому, Ганза, что пью я много, – отвечал Санька, – а гепатит на слабую печень клюёт, как, – помнишь – рыба на опарышей?

– Если я что-то и помню, то рыбалку на Быках – в первую очередь! – заулыбался большим беззубым ртом до боли знакомый Саньке человек, страшно измождённый, с неизгладимой тоской в необыкновенно живых серо-зелёных глазах. Мама Нина, было, отважилась посидеть с ними на кухне, но надолго её не хватило, и она, пожелав Ганзе поскорее поправиться, ретировалась к себе в спальню, где скоро и задремала, сморённая валерианой и сонными таблетками, которыми угостил её тоже страдающий бессонницей сын.

– Очнись, Ганза, ведь тубик нынче лечится! – настаивал в очередной раз Санька.

– Мой – нет, – отрицал, как казалось Саньке, очевидное Ганза. – Он лишь залечивается, и то ненадолго. Я уже однажды был у Духонина, да как-то сумели откачать. Видно, ещё за жизнь цеплялся. А во второй раз мне уже не пережить: слишком слабый. Я ведь, Смыка, не поверишь, как балерина нынче вешу. Чуть за сорок кило… А когда-то весил за восемьдесят!

– Да, вижу я, Женя! – с отчаянным надрывом восклицал Санька. – Как же они с тобой так, а? За это их самих сажать надо!

– Да, брось ты, Смыка, – устало махнул рукой Ганза. – Сам я виноват.

– Это как? – не поверил Санька. – Сам себя заразил что ли?

– Вот именно, что сам, – равнодушно отвечал Ганза. – Решил на недельку в санчасть залечь, ну, и нитками себя заразил. А нитки с тубиком оказались.

– Поясни, Ганза! – потребовал Санька.

– Понимаешь, на зоне давно такую отмазку от работ придумали, – повествовал неспешно Ганза. – Берёшь, значит, нитку, пропускаешь её через зубы, а на них микробов больше, чем в заднице. Ну, и потом делаешь себе рану, допустим, на руке – и нитку эту микробную туда суёшь. Сепсис, температура, санчать! А тут ни времени, ни нитки не было, я и взял эту нитку у одного хмыря. Кто же знал, что он туберкулёзный? Кормили плохо, организм ослаблен, сыро, холодно – словом, для тубика – полный кайф! Он из меня за год сделал полного доходягу – ветром шатает.

– Ганза, но ведь здесь не зона! – не сдавался Санька. – Одевайся теплее, жри от пуза, коли антибиотики, капельницы пусть ставят. Я тебя в бане буду парить, мы всю эту гниль из тебя выгоним!

– Поздно, Санька, – грустно отвечал Ганза. – Спасибо, конечно. В баню мы сходим, только я парилки уже не выдержу, там и окочурюсь. А от антибиотиков у меня уже все кишки пустые, то есть не переваривают ни хрена. Можно даже не есть. Во-первых, тошнит, а во-вторых, травлюсь я от еды, как ленинградский блокадник. Они разговаривали ещё больше часа, а потом стали выпивать. И странное дело, от водки Ганза порозовел и даже как будто покруглел лицом и всё рассказывал, рассказывал… о Севере, о стылых бараках, о глупых залётах на длинные сроки и удивительных пересмотрах казалось бы безнадёжных дел, об удачных побегах и жестоких шмонах с избиениями, о стукачах, петухах и опущенных, о буграх и авторитетах, о мутных этапах и неожиданной лафе на пересылке. К полуночи румянец на щеках у Ганзы исчез, взгляд его потускнел, и он, кое-как справляясь с охватившим сразу всё тело ознобом, быстро засобирался домой.

– Давай, провожу? – испуганно предложил Санька, но Ганза наотрез отказался, словно Санька мог по дороге узнать о нём нечто такое, от чего бы вчерашнему сидельцу было впоследствии ужасно стыдно. Санька неопределённо пожал плечами и послушно распахнул перед другом дверь на площадку.

– Позвони завтра, Ганза, – уже уставшим голосом попросил Санька. – Я тебе обещаю, ты меня знаешь, мы что-нибудь обязательно придумаем. Ганза согласно кивнул и характерно зашаркал по ступеням сползающими с ног дотюремными башмаками. Ганза не позвонил ни через день, ни через два, а через неделю Санька узнал, что Женьку Гонзова увезли на «скорой» с обильным кровотечением. А потом он увидел его согбенную мать, закутанную в чёрную шаль, и говорить с ней о сыне просто не решился. «А зачем? – спрашивал он себя, словно оправдываясь. – Я и сам обо всём прекрасно догадываюсь. К чему мучить несчастную старушку, заставляя её переживать всё заново? И разве смогу я ей хоть что-нибудь вернуть? А вот сам я его, возможно, ещё и встречу… ну, на том высоком навесе, куда ведёт крутая деревянная лестница. А сейчас надо набраться терпения и просто ждать и жить.

Эпилог

Санька, как и собирался, «прождал» ещё около трёх лет, подрабатывая то грузчиком, то экспедитором в магазине, то оператором котельной, то сторожем детского сада. Увы, ожидание мамы Нины получилось куда короче. Примерно через год, сразу после пап Фединых поминок, Санька обнаружил её в спальне не только бездыханной, но уже и совершенно остывшей. Видимо, она умерла ещё вечером, сразу после того, как Санька, не забыв пожелать ей спокойной ночи, включил по телевизору «бои без правил» и открыл «колдунью» пива. Её схоронили возле мужа, и Санька жалел только о том, что места на ещё одну могилу рядом с родителями не оказалось. Однако, случайно затеянный на Пасху разговор с заведующим кладбища оказался неожиданно продуктивным. Санька поставил ему пару водки, одну из которых они распили сообща, и дал две тысячи «на продолжение банкета», после чего добродушный заведующий прошёл с ним к родительским захоронениям и прирезал к ним около метра свободной земли.

– Этого хватит, – уверенно сказал он. – Пока я воткну здесь колышки и натяну бечеву, а завтра сюда придут мои рабочие и перенесут ограду. Потом ты докупишь у меня ещё метра два решётки, и они тебе их приварят аккуратненько. Короче, ещё на один гроб хватит. А кого ты, извиняюсь, планируешь здесь положить?

– Да, я… да, мне… – совсем смешался Санька.

– Ясно, – не стал ни о чём больше спрашивать разговорчивый завкладбищем, а лишь с сожалением проронил уходя:

– А я думал, у тебя семья, дети. Но Санька ему уже никак не ответил. Он был доволен, что всё на Воскресение Господне так складно вышло, и что теперь он не оставит своих стариков и там, откуда, как принято считать, ещё никто и никогда не возвращался. Впрочем… он вдруг вспомнил свои прошлогодние полусны и явственно ощутил, что всё в нашем мире вполне возможно, как эти весьма осязаемые ночные гости и этот упрямый зов синей звезды, идущий к тебе оттуда, где на самом деле уже давно ничего нет.

Время животных

Вместо эпиграфа

Почему-то ни корову Дочку, ни телёнка Яшку, ни тем более Тузика Иван никогда не считал животными. И бабушка его от души возмущалась, когда он вслух заучивал по учебнику, что медведь, волк и заяц – это дикие животные, а корова, свинья и собака – тоже животные, но домашние. «Какие же они животные? – призывала она Богородицу и угодников в свидетели. – Да, наша Дочка умнее Фурцевой! Яшку с внуком Ванечкой я одним молоком на кухне выпаивала! А Тузик и полотенце деду всегда принесёт, и николи без толку не воет, как эти нехристи серые на луну! Вот новый ветеринар, который пьёт у себя в тарантасе с казённой лошадью, от – животное! И жёнка его, Ванечкина учительница, прям так и говорит, когда он выпивши: дескать, вы, Фёдор Филиппович, – скотина! Вот и пусть в своей семье у неё животные, а детей в школе с толку не сбивай!». И Иван, решительно закрыв учебник, шёл на лужок под вётлы, где можно было просто лежать в тени и, слушая нескончаемую перебранку сорок, воображать, как когда-то очень скоро бегущие по небу облака достигнут безнадёжно далёких стран с такими диковинными животными, которых не определит даже его мудрая бабушка.

Пролог

За весну Иван не управился. А июнь, как он ни надеялся, уже с первых дней не желал затенять дорвавшееся до зенита светило ни плотными грозовыми штуками, ни хотя бы полупрозрачным перисто-кучевым тюлем. Хоть он об эту пору – и самое привычное над головой небо. И вот теперь раскалённая «звезда по имени Солнце» беспрепятственно жгло не прикрытое лесом живое. И всё явственней ощущал прибитый зноем мужик, что вот-вот этот нарастающий ток небесной энергии сбросит его со стропил, как легковесный пук выветренного тряпья. Причём, его заметно отощавший за последние дни зад неминуемо примет на себя хищно загнутая вверх ржавая заноза. Этой случайно попавшейся под руку «железкой» он спозаранку, в полусонном мороке, прижал к стене куб соснового свежака, который за бесценок купил третьего дня под артикулом «доска гробовая, стандартная». Покрепче ухватившись за перекинутые через конёк вожжи, Иван отчаянно тряхнул головой… в намерении выкинуть из неё не к добру всплывший в памяти «артикул».

– А схожу я, друг ты мой, на ручей студёный?! – сказал он кому-то невидимому. – Работа – не рота! Может и год простоять!

Сползать было легко, поскольку вожжу держали тяжёлые лестницы, надёжно приставленные к Иванову строению с обеих сторон. Оказавшись на мягком, присыпанном стружками грунте, Иван услышал характерный, исходящий из-за леса сухой щёлк вперемешку с протяжным гулом и в какой-то надрывной истоме прикрыл набрякшие от первого комарья веки. «Отчего мне не слышно этот шум там, высоко на крыше, откуда этот полигон практически виден, особенно в сумерки, когда начинаются ночные стрельбы? – не впервые задумался он. – Отчего эти металлические неживые звуки середь мирных лесов так настойчиво жмутся к земле? А там, в пепельных горах, всё звучало совсем наоборот: чем выше – тем звонче и убийственней…». И он опять печально пропел для кого-то вслух:

– Та-та-та! Тум-тум-тум!

Но из-за ручья ему вновь по-свойски крякнули, и он поспешно стал стягивать со спины мокрую рубаху. Тут надо сразу заметить, что окрестная живность выделяла Ивана среди остального дачного люда особо. Да и он после возвращения из так и не покорённого Афганистана уважал зверьё несколько больше, чем своих двуногих собратьев по виду, которые в одночасье снесли ему часть черепа, лишили глаза и нескольких пальцев на правой руке. Без глаза ему было даже удобней целиться, в том числе молотком по гвоздю или топором по плашке, а вот пальцев частенько не хватало, особенно сейчас, когда взялся за пилу и лобзик.

…Он подкрался к ручью из-за кустов ивняка, но сразу подходить к воде не стал, а осторожно залёг за поваленной паводком ольхой. Ручей, впрочем, был не совсем ручьём, а скорее небольшой, стремительно бегущей к лесному озеру речкой. Вода в нём (в ней?) регулярно то убывала, то пребывала, как на Беломорье, куда он когда-то очень давно, ещё школьником, ездил с матерью к её первому мужу и своему настоящему отцу. Второй материн избранник даже отчимом ему стать не успел, поскольку уже через год, как поселился с ними под одной крышей, получил большой срок за «хищение социалистической собственности…» и сгинул где-то на северах. В общем, быстро бегущая вода всегда располагала Ивана к воспоминаниям своего как хорошего, так и печального прошлого, и последнего, как он не раз убеждался, лёжа на этом влажном супесчаном берегу, отложилось в его памяти куда больше. Но сейчас думать о печальном не хотелось, потому что знакомая кряква доверчиво чистила подкрылки прямо под ним, а пара небольших ужей силилась преодолеть теченье саженью выше, над бетонными плитами старой военной дороги. Он осторожно скинул утке корку ржаного хлеба и звучно щёлкнул здоровыми пальцами левой руки, что было предупреждением о твёрдом намерении искупаться. Утка неторопливо расправилась с коркой и глиссером ушла с открытого для обзора пространства. Где-то под занавесью ивняка её поджидали совсем ещё крохотные, но уже вполне благоразумные утята, которых Иван успел угадать по мелкому дрожанию осоки. Поднявшись над деревом и стряхнув с плотных защитных бриджей речной песок и прилипший кое-где береговой сор, усталый строитель кое-как сполз по травянистому пологу к воде и, оценив её зябким касанием стопы, окончательно разделся. То есть совсем догола, даже не осмотрев, как водится, округу – нет ли где случайного женского глаза. Для полноценного заплыва ручей был явно мелковат, поэтому купальщик ограничился долгим лежанием вниз головой с регулярным пусканием пузырей и звучным похлопыванием себя по уже схваченным загаром бокам и белому, как первый снег, заду. Вода была ледяной, словно только из колодца, но, если бы кто-то в это время наблюдал за происходящим, то наверняка подумал бы, что вот лежит голый раскрасневшийся мужик в городской ванне и ловит себе парной кайф! Впрочем, Иван и в самом деле его ловил, ибо с детства купался в горных реках, а в зной привык обливаться из колодца. Да и Афганистан не прошёл для него даром: там, на сорокоградусной жаре, понятия «ледяная вода» не было в принципе. Иногда в кишлаках попадалась вода отравленная, и даже страдающие от жажды держались от неё подальше – в надежде, что местные жители к этому не причастны и укажут жаждущим какой-либо иной, пригодный для употребления источник. Иван мельком вспомнил раздутые на жаре трупы осла и его нетерпеливого хозяина, которые побывали возле отравленного колодца за несколько часов до них, и уселся на намытую кочку. С противоположного края бетонной переправы его с любопытством рассматривало сразу несколько явно поспешавших к воде бурёнок. Пастуха рядом не было, а потому купальщик долго растирал голое тело прихваченной фланелевой тряпицей и лишь потом неторопливо натянул чистые сатиновые трусы. Расценив эти Ивановы действия вполне адекватно, коровы забрели в «освободившуюся» воду и принялись медленно пить, шумно выпуская ноздрями воздух. Потом одна из них с некоторой лихостью задрала хвост и стала с удовольствием мочиться. Пенистый шлейф, проплыв мимо Ивана, уже начинал исчезать в ивняке, а корова всё не желала опускать хвоста. И не только Иван, но и две её товарки смотрели на происходящее в некотором изумлении. Наконец, из-за ольшаников появился смешно одетый пастух, а следом и всё стадо, и Иван сделал им ручкой. Пастух в ответ тоже махнул ему в том смысле, что, дескать, ты свою помывку оформил – теперь наша очередь, и достал початую бутылку какой-то мутной дряни.

По дороге к садовому участку Ивана сопровождали суетливая трясогузка, две синих стрекозы, несколько пёстрых мотыльков и… едва уловимый аромат отошедших ландышей. Его неспешное возвращение не заняло и четверти часа, но и этого на сей раз ему хватило вполне, чтобы где-то там, на безнадежно далёком экране минувшего, тщательно отсмотреть всю свою взрослую жизнь до недавно упавшего за спиной занавеса. Взявшись за тёплую дубовую ручку позавчера навешенных ворот, Иван вдруг отчётливо понял, что строит себе последнюю пристань, на которой уже не надо будет кого-то и для чего-то ждать. Надо будет просто постараться пожить среди этих лесов какое-то время, изредка отлучаясь по необходимости. А потом, через год-другой, его одиночество перестанет его удивлять, перейдя в обыденную житейскую неизбежность. Это произойдёт так же незаметно, как происходило всё самое значительное до занавеса в его штатском времени, на излёте которого люди стали меняться или уходить вовсе. Родные, друзья, любимые. Не изменились только вот эти подпирающие небо сосны да беспечные птицы в их кронах, да наивные животные под ними.

Глава первая

Иван оказался в Кабуле по глупости, и, как потом оказалось, на финише последней советской одиссеи, когда все сметливые вояки, уже успев пройти «афганский предбанник», плотно пристали к цивильным городам, а то и винтили на кителя бугристые академические «поплавки» – самые надёжные пропуска в заветный круг старшего офицерства. Нет, он не стал бы финтить и отбояриваться, если б ему приказали – дескать, Родина посылает тебя в составе, так сказать, ограниченного контингента СА помочь нашим афганским товарищам. Пошёл бы, хоть и знал про «товарищей» много больше, чем нюхавшие вокруг атмосферу особисты. Но получилось так, что не пойти он просто не мог. А всё этот его странный университетский друг Лёва Клушин, которого словно специально прислали в их часть с какой-то мутной инспекцией на предмет исчезновения нескольких единиц стрелкового оружия. Пропало оно на марше, в предгорьях Памира, чёрной, как смоль, азиатской ночью, когда неожиданно из-за горы накатило грозовое облако, и всё понеслось с потоками вниз: еле-еле людей удалось уберечь, а уж об имуществе и думать забыли. Потом выяснилось, что из-за убийственной усталости всего личного состава место для лагеря выбрали поспешно, не учтя погодных сюрпризов высокогорья. Молодой командир части, к тому же генеральский отпрыск, якобы серьёзно повредил ногу и был срочно эвакуирован вертолётом, а потому прибывшие на третьи сутки посредники вплотную вышли на его заместителя, то бишь на гвардии-капитана Ивана Шитова. Увидев в их числе печально знакомого Клушина, Иван понял, что его как минимум разжалуют, а то и посадят. Клушин принадлежал к числу так называемых мнимых друзей, которых в народе ещё называют «наседками». Люди этого типа поначалу очень располагают к себе этакой подчёркнутой интеллигентностью и умением слушать других. Они всегда расспросят о возникшей проблеме, помогут по мелочи, дадут дельный совет, вполне искренне посочувствуют – короче, поведут себя ровно так, что очень скоро станут практически необходимыми, почти органичной частью тебя самого. И сам того не замечая, ты вскоре станешь делиться с таким человеком весьма деликатной информацией о себе самом, своей семье, родных, друзьях, планах на будущее. А этого делать нельзя… никогда и ни при каких обстоятельствах! Клушин воспользовался полученной информацией сполна: сначала он стал ненавязчиво советовать Ивану, чтобы тот не отягощал себя высосанными из пальца проблемами молодой жены, выпущенной из университета годом раньше, да ещё с «красным дипломом». А она, и в самом деле, маясь вдруг возникшей неопределённостью, то рвалась в аспирантуру, где собиралась готовить диссертацию по любимому ею Державину, то – в питерскую школу, где ей предлагали специальный класс с литературным уклоном, то вдруг начинала стенать по поводу одиноко живущей матери-пенсионерки, у которой, кроме неё, больше никого в целом свете. Не по годам мудрый Клушин несколько раз умело остужал вновь и вновь вспыхивавший пыл беспокойного Ивана: дескать, брошу всё и переведусь на заочный. «Отставить, Ваня, – листая томик не то Геродота, не то Платона, размышлял всегда благоразумный Лёва. – Во-первых, уходить за несколько месяцев до окончания университета – это не умно с любой точки зрения. Во-вторых, её ты этим не переменишь, не расположишь к себе, а наоборот, убедишь в своей полной моральной зависимости, несамостоятельности, что для мужика – смерти подобно! А есть, мил друг, ещё и в-третьих, и даже в-седьмых. Ты вот лучше, как Диоген – Клушин при этом, казалось, нашёл что-то нужное в философском издании, – посиди подольше в бочке, то бишь сортире, и подумай… о вечном».

В конце концов, не нашедшая в Иване участия жена Ирина собрала чемоданы и подалась из крохотной общежитской комнатки, которую они с Иваном занимали, к городскому вокзалу, даже не пожелав взять мужа в провожатые. Далее Клушин стал интересоваться возможностями Иванова отца-полковника, который преподавал в военной академии войск РХБЗ (радиационной, химической и бактериологической защиты). И делал он это столь искусно, что очень скоро Иванов отец не только приехал к сыну в университет, но и тесно сошёлся с его другом Лёвой. А тот, сразу после знакомства, увлечённо рассказал за бутылочкой специально запасённого им «армянского» об их с Иваном потаённых планах на воинскую карьеру, которая вот-вот де вполне может стартовать после вручения дипломов и окончательного распределения. «Мы, Василь Васильевич, – доверительно нашёптывая полковнику на ушко, вёл разговор к заветной цели Лёва, – хотели бы с Ваней по военной части двинуть. По военной, – и я полагаю, вы меня куда лучше нашей штатской профессуры поймёте, – нам, как целеустремлённым мужикам, вернее по жизни будет двигать. Да и своих близких огорчать меньше будем. А то в Иване тут ещё какая-то блажь о преподавании завелась, а он стесняется попросить Вас, как отца, о содействии. Мне, согласитесь, это куда как проще? Лейтенантами нас, конечно, возьмут и так, и даже с большим удовольствием, но весь вопрос – куда? Можно Робинзоном Крузо на точке оказаться, а можно и как-нибудь по-людски устроиться. Мы всё ж таки философский факультет старейшего российского университета закончили, а не сундуки с училищного плаца!». В результате рассудительного Клушина послали командовать академическим взводом обслуги под нестрогий глаз полковника, а более щепетильный Иван с лёгким сердцем уехал в береговую охрану Каспийской флотилии, где он наслаждался тонким ароматом цветущей алычи и кислой прелью козьего сыра. Потом они встречались ещё несколько раз, после чего окончательно повзрослевший и переживший преждевременную смерть отца Иван с некоторой досадой на людские несовершенства понял, что Клушин – никакой ему не друг, а самый обычный хитрец-упырь, ловко использующий чужую доброту и доверчивость в своих личных, вполне эгоистических интересах. В этих интересах он всеми правдами и неправдами приглушил в Иване мысль о преподавательской карьере и жену Ирину от Ивана отшил, ибо ему в то время, перед выпуском, было выгоднее иметь Ивана сыном полковника, выпускником военной кафедры, другом – студентом, стоящим перед выбором, как и он сам. К тому же он оказался ещё и банальным квартирным воришкой, которого однажды Иван застал за осмотром содержимого шкафчиков осиротевшей отцовской квартиры, из которой и раньше после Лёвиных посещений пропадали редкие книги, украшения и иные ценные вещи. Однако застигнутый за сим неприличным занятием Клушин очень быстро пришёл в себя и с невозмутимым видом заявил, что, несмотря ни на что, Иван всё равно ничего не докажет, а потому было бы благоразумнее им просто расстаться, не тратить времени на бессмысленные разборки и не портить друг другу карьеры. «Я даже возвращать тебе ничего не стану, – сказал со снисходительной улыбкой Клушин, – потому что любое моё действие такого рода – есть прямая улика против меня. А ты – чересчур горяч и поспешен с выводами. Да, жизнь свела нас и даже несколько сблизила, но это ровным счётом ничего не значит. Мы – разные, и теперь нам не по пути». Иван ударил всего один раз, а потом, вытащив судорожно дергавшееся тело вчерашнего друга на площадку, поставил его на четвереньки и припечатал меж ягодиц пыльной подошвой полевого берца. Так закончилась эта почти десятилетняя дружба. И вот судьба вновь свела их в ненужное время в неприятном месте. Клушин, вне всякого сомнения, знал, «в гости» к кому он жалует, а потому при встрече был лаконично вежлив и даже вполне дружелюбен. Но Иван отлично понимал, что это всего лишь муляжная позиция, а точнее сказать, умело поставленная дымовая завеса для сокрытия перехода к атаке. Так и случилось. Уже на утро, сразу после завтрака, старший группы посредников из округа майор Клушин вызвал исполняющего обязанности командира части гвардии-капитана Шитова не на беседу, но на протокольный допрос. В просторной штабной палатке Иван увидел стол с папками и три колючих взгляда, направленных в его сторону. Клушин – он сидел в центре – при его появлении склонил голову над характерным зелёным листом и стал что-то поспешно писать, а два капитана изучали вошедшего с почти физиологическим интересом. «Так, – подумал про себя Иван, – предварительная работа определённой направленности Клушиным уже проведена. Хорошо ещё, что капитаны не из интендантских, а, видимо, привлечены по случаю. Бардак кругом, перестройка и шальные ветры перемен. Надо ситуацию использовать и прикинуться тупым служакой, у которого от горбачёвского ускорения крышу сносит. Клушин это, конечно, поймёт, но не в его интересах выводить меня на какие-то прямые разговоры, на непредсказуемые детали и подробности…».

– Товарищ капитан, – поднял голову майор Клушин, – представьтесь ещё раз. Таков порядок.

– Заместитель командира отдельного батальона связи гвардии – капитан Шитов Иван Васильевич. – Внятно проговорил, словно прочёл где-то у себя в голове, Иван. Удовлетворённо кивнув, Клушин назвал сначала себя, как старшего, а затем – своих помощников. Далее Ивана попросили рассказать о сути произошедшего в части приблизительно в ночь с 22-го на 23-е, о его видении ситуации и осознании той ответственности, которая на нём непосредственно лежит. Иван рассказал и о случившемся, и об ответственности, подчеркнув, что места вокруг непроходимые, и местным сюда очень далеко. Поэтому, скорее всего, три единицы «АК-74», как и часть продовольствия и амуниции, смыло потоком в ущелье. Капитаны озадаченно замолчали, но Клушин на это лишь саркастически улыбнулся. Видимо, наступал его звёздный час, этакий сладостный момент мщения. «Вот только интересно за что? – спросил себя ставший вдруг безучастным Иван. – За то, что случайно застал тебя за воровством отцовских портсигаров и золотых часов? За вынесенные тобой раритеты Державина и Жуковского? Или за бабушкин ларчик с золотыми кольцами и медальоном с фото матери?». У Ивана предательски задрожали руки, и он отчётливо понял, что валять Ваньку перед Клушиным не сможет. Он вообще не любил ни коммунистов – ни диссидентов, ни «совков» – ни антисоветчиков, ни Сталина – ни Горбачёва. Он даже маршала Жукова считал виновным в неоправданно больших потерях под крохотным Ржевом! А тут какой-то беспринципный проходимец и клептоман Лёва Клушин… с подозрениями, что он мог продать басмачам автоматы и, возможно, ещё какое-то имущество части. И как можно что-либо доказать здесь, в горах, когда невесть откуда взялись эти грозы и сели, а больше половины личного состава батальона – салаги, которые и присягу-то приняли месяц назад?!

– Позвольте вам сразу заметить, товарищ капитан, – медленно поплыл под грязно-зелёные своды палатки показательно-скучающий голос Клушина, – что горы, которые нам с вами, может, и кажутся непроходимыми, для местных чабанов – самая что ни на есть удобная для перемещения местность. Они здесь родились… и их отцы тоже, и деды, и деды дедов. И все они, заметьте, так сказать, с легендарных времён жили контрабандой, и оружием, в первую очередь! А автомат Калашникова нынче на Востоке – самый ходкий товар. Они даже детей своих «калашами» называют! Это с одной стороны. А вот с другой… – Клушин сделал многозначительную паузу, достал носовой платок и, чему-то загадочно улыбаясь, тщательно вытер им лоб и шею.

– Позвольте, товарищ майор, – неожиданно вклинился капитан по фамилии Топыкобыла, которого Клушин аттестовал, как военного юриста. – Гвардии – капитан, очевидно, не осознаёт, что в части практически налицо уголовное преступление: хищение табельного оружия. До сих пор так и не выяснено, как и по какой причине трое военнослужащих утратили свои автоматы, которые в полевых условиях всегда должны быть при них! До сих пор вся эта троица находится в расположении части, вероятно, бойцы общаются с сослуживцами и друг с другом, имеют возможность заручиться свидетельскими показаниями, уничтожить улики и прочее. То есть, с другой стороны, товарищ майор, мы, вполне возможно, имеем дело отнюдь не с, так сказать, коммерческими мотивами. И не наживы ради это оружие и наверняка патроны к нему были переправлены из части… Иван, нетерпеливо мотнул головой, сказал простуженным сипом:

– Товарищ капитан, мы не в суде, а в расположении вверенной мне войсковой части, находящейся впоходных условиях. И не в просто походных, а в чрезвычайных. Сегодня в шесть по Москве о введении ЧС меня оповестили из штаба дивизии. Можете позвонить туда сами. У соседей из артдивизиона, кстати, уже полдюжины «двухсотых», там сель унёс в ущелье «Акацию» с экипажем и два «Урала» с патронами к этим самым «семьдесят четвёртым», чьими именами басмачи так любят называть своих сыновей! На минуту в палатке повисла странная тишина, нарушаемая лишь клушинской привычкой цыкать зубом. Потом был объявлен перерыв для «прояснения ситуации» и «получения новых вводных». Как потом поведал Ивану всё тот же Топыкобыла, расследование можно было закрыть «одной левой», но вредный майор заставил их опрашивать бойцов и настриг таки материала на Иваново служебное несоответствие… В отместку Иван поведал немолодому уже капитану историю их с Клушиным дружбы и посоветовал осторожному украинцу быть при «больном клептоманией» начальнике максимально бдительным в отношении своего кошелька… Топыкобыла от неожиданности даже перекрестился в испуге, но поблагодарил Ивана за предупреждение вполне осознанно. А по возвращении Иван написал комдиву рапорт с просьбой отправить его «за речку». Последнее в создавшейся ситуации устроило буквально всех: от командующего округом до дивизионного особиста, которому осталось до полной выслуги три месяца и десять дней…

Глава вторая

Поначалу Ивану думалось, что ничего особенного в Афганистане он не увидит: горы и горы! Да, на Севере они – одни, а на Юге – другие. Но он хаживал и в тех, и в других. Однако, никакие рассказы боевых офицеров не смогли и частично подготовить его к той атмосфере, в которой пришлось больше года не только служить, но и как-то стараться выжить самому и сохранить жизни своих подчинённых. Он не удивился, что вместо батальона получил в подчинение всего лишь отдельную роту. Хотя это была особая рота, которая перемещалась по стране с проворством военной разведки. Поэтому он увидел всё: от Баграма до Джелалабада, и по Салангу ездил не единожды. А были ещё Кандагар, Герат, Шинданд, Паншер и Газни. И народы повсюду жили разные и говорили на разных языках: известный на весь мир повстанец Ахмат-шах –паншерский таджик, а южнее Кабула – сплошь пуштунские кочевые племена, для которых вообще не существовало ни границ, ни народов, ни государств: что Афганистан, что Пакистан – один чёрт! Приходилось ему хаживать и в туркменских зонах, и в узбекских, и в индусских. Основная база у роты располагалась на высоте чуть более двух тысяч метров, именно в этом довольно разреженном воздухе чаще всего и звучало эхо войны: «Та-та-та! Тун-тун-тун!». На трёх тысячах и выше сияли вечные ледники, и там попросту негде и не за что было воевать! Вообще, никакие, даже самые точные карты не говорили о характере местности и климата ровным счётом ничего. Всё решала высота над уровнем моря даже в пределах одного города – например, Кабула, раскинувшегося на горном плато, дне древнего озера. Оно высохло потому, что его, вырвавшись из всегда беспокойных здесь земных недр, пронзили безжалостные, как зазубренные пики, бугры деформированных извержениями пластов. С самого высокого из них, на котором, как божий перст, торчала телевышка, на город, как только начинало смеркаться, устремлялись слепящие лучи мощных прожекторов. По понятным причинам, они давали нашим целеуказание, но Иван мог с уверенностью сказать, что нормальной ночи он в афганской столице никогда не видел. В этих столбах света исчезало всё, даже следы от случайных реактивных снарядов. Но больше всего поразил Ивана кабульский серпантин. Впервые, поднимаясь по нему с плато на вершину, к вышке, он увидел внизу как будто ожившие полотна сюрреалистов и самого Сальвадора Дали – целый город разбитой техники! Несколько моторизованных дивизий – не иначе! Едешь не спеша и сочиняешь про себя, как известный композитор, «времена года»: внизу – знойное лето, в середине – то ли прохладная весна, то ли бархатная осень, а на самом верху – зимняя метель играет снежными смерчами. И первое время Иван никак не мог сосчитать, сколько километров они проехали: пять или сорок пять? Один бывалый прапорщик-картограф так и пошутил, угощаясь Ивановой «Мальборой»: «Если карту Афгана растянуть, то она, пожалуй, накроет весь Союз». Менее чем через полгода Иван понял, что это не шутка, как и всё здесь, казавшееся поначалу диковинным, экзотичным и даже не вполне реальным. К примеру, река Паншер образует на многие километры по берегам самую зелёную и с виду миролюбивейшую долину страны, но именно из Паншерского ущелья в СССР приходило больше всего гробов. И даже отчаянные сорви – головы лишний раз не спешили «щупать зелёнку». Но первое испытание на полный износ настигло Ивана в горах, во время марша из Гюль-Бахара в Газни. Через Газнийский перевал перетащились в полном снежном мороке, а, перевалив, поняли, что самое тяжкое только начинается. Поставить смёрзшуюся, скукоженную палатку на 56 человек удалось лишь перед угрозой несомненной гибели всего личного состава. Как они вбили два огромных центральных столба, смог бы рассказать разве что сам Господь, а было ещё четыре входных, полтора десятка стенных и штук сорок кольев! Потом, укрывшись от вьюги под кое-как натянутым брезентом, Иван не нашёл в себе сил даже на то, чтобы проглотить манерку ледяного спирта… А на утро, едва успели разлепить глаза, пришёл приказ о срочном выдвижении на блокировку караванов с оружием, которое только что подвезли духи из Пакистана. Пока подходили спецназ и разведрота ВДВ, пришлось полазить по окрестным горкам, подрать коленки и локотки о разномастную местную колючку вперемешку с колючкой железной – ржавой и потому особенно неприятной для разгорячённого потного тела. Шутка ли, караванов в горы двинулось целых восемь, а троп в округе разведка насчитала около ста! Бой завязался сразу в нескольких местах, причём, духи отстреливались изо всего, что только способно стрелять в принципе: от «АК-47» и ДШК до РПГ и снятых с БМП «Громов». Как потом сообщили по эстафете, караван, с которым они завязались, состоял из шестидесяти четырёх джигитов: пленных не было, вместе с китайским оружием в горах нашли пятьдесят два трупа. Двенадцати провожатым удалось уйти. Но и такая удача пришла благодаря вертолётам, которые подключились, как только распогодилось.

Отдыхали несколько дней. Иван погулял по советской части Кабула, поглядел на местные обычаи, сразу обратив внимание на женщин, многие из которых не носили паранжи и даже улыбались при встрече. На небольшом импровизированном рынке какой-то вертлявый мальчуган в солдатских галифе продал ему пару папирос с «дурью» и бутылку «пепси». Уже имевший опыт «афганского курева», Иван с час наслаждался возле воды одиночеством, на всякий случай, сняв свой АКМ с предохранителя. В сонном мозгу шевелились полузабытые и от того по-особому манящие образы погибшей мамы, сбежавшей жены, умершего от инсульта отца и двух случайных девушек, за которыми он ухаживал прежде. И ещё он отчётливо ощутил вдруг запах родной деревенской лужайки и шершавый язык Тузика на своей обожжённой солнцем щеке. И тогда где-то очень глубоко, внутри его усталой от неприятных перемен души, родилось и обрело свой чёткий эмоциональный оттенок желание: вот вернусь на гражданку и обязательно заведу себе за городом дачу с лужайкой, яблонями и собакой или хотя бы котом. И больше ничего не надо. Остальное приложится…

После этого Иван ещё несколько раз попадал в переплёты, один из которых мог стать для него последним. Сколько раз он ни обещал себе – не лезть без нужды на рожон в этом чужом для всякого русского человека крае, но однажды – таки поддался на уговоры своего старого знакомого и притом бывалого разведчика Жорки Гесса. Дело было близ гидроэлектростанции, пользующейся у военных дурной славой «коварного магнита», который притягивать – притягивал, но отпускать – не отпускал. А тут неожиданно пришла весть о «свежем» схроне с оружием. Война шла к своему концу, а многие ещё не успели как следует отличиться. Стали кликать охотников и составлять БЧС – Боевой численный состав. Иван сперва отошёл в сторону, но весельчак капитан Гесс по-приятельски стукнул его в плечо:

– Пошли, Ваня, не пожалеешь! Никакого риску, я тебе обещаю. Ну, и кроме того, там не только оружие, но и море японской электроники и шмотья: от магов до дистанционных телевизоров. Ты, небось, о таких разве что слышал вполуха?! А тут разрешили посылки в Союз слать… крупногабаритные. Я на мамку вышлю, а ты – на мою сеструху. Скоро домой: приедешь, а там тебя музыка клёвая ждёт, видак, камера «Соня» или «Грюндик» какой-нибудь, джины «Вранглер» там или «Левис». Это здесь кроме пайки да пойла ничего не надо, а в Союзе и на тряпки потянет, и женщины начнут кидать взыскующие взоры, а на тебе вместо джинсов с характерным индиго и лёгких, как пух, кроссовок с тремя полосками – линялая камнеупорная «защитка» от минобороны и «Скороход» – по два кило каждый ботинок. И уже блуждавший где-то по питерским проспектам Иван неожиданно для самого себя беспечно махнул рукой. «Да, и орденок для продолжения службы не помешает. Что же я, хуже какого-нибудь Клушина, который уже наверняка своей хитрой задницей высидел если и не орден, то квартиру – уж точно!», – шевельнулась предательски – успокоительная мысль напоследок. И они рванули напрямки, без разведки, только что не с песнями. Потом он несколько раз, словно в бреду, вспоминал эти неотвязно преследовавшие его сцены расправ над ранеными бойцами: гортанный выкрик, характерный, леденящий душу хрип – и красная прореха от уха до уха… Группа, рванувшая на пакистанский караван, потеряла убитыми тринадцать человек, ранеными – больше сорока. Из них несколько человек умерли потом в госпитале. А вместо «панасоников» и удачного продолжения службы Иван приобрёл стеклянный глаз и досрочный дембель из вооружённых сил трещащей по швам державы. Тяжёлое для Ивана это было время, ибо даже и с боевым орденом (за тяжёлое ранение почти всегда «полагалась» Красная Звезда) в Союзе его особо никто не ждал. Так несколько раз прямо в лицо и говорили, отказывая в приёме на работу: «Мы вас туда не посылали! Нам эта война по боку!». И обижаться было глупо. Разве что на самого себя? Сначала за то, что пустил к себе в душу эту гниду Клушина, а потом… что поддался на уговоры везунчика Гесса. Но везунчиком капитан оставался только до этого разгрома на ГЭС. Пропал Гесс начисто, и даже останков его не нашли. Говорят, разметало его противотанковой миной, а соскребать со стен – не было времени.

Глава третья

Несколько лет Иван жил как-то незаметно для самого себя. Примерно так живут старослужащие после объявления приказа министра обороны о демобилизации. После каждого отбоя молодые бойцы хором поют им одну и ту же «колыбельную»: «Дембель стал на день короче: старикам – спокойной ночи…». Вот и Иван после своего возвращения из афганской преисподней каждый вечер смотрел на закат и бормотал с детства памятные благодарения то Святителю Иоанну, то – Святой Богородице, которая смотрела на него из Красного угла, а то и отцу своему, который пуще всего предостерегал от необдуманных действий. Маму он почти не помнил, лишь не забывал произносить её имя перед сном и ставил свечку на помин души, когда заходил в церковь. Несколько раз на его горизонте возникала бывшая жена Ирина, успевшая развестись за это время с ещё двумя мужьями, от которых имела по дочери, но прежних отношений меж ними уже не возникло, хоть она и намекала, что готова остаться на ночь и всё такое. Он из деликатности согласился, что, мол, оставайся, но, видимо, получилось у него это таким образом, что гордая Ирина стремительно исчезла и больше уже никогда не возникала. «Ну, хоть за это тебе, Лёва, спасибо!» – только и сказал про себя Иван, которому если и хотелось женского общества, то совсем иного. И однажды, как ни странно, оно пришло…в редакции газеты «Курьер», куда Иван принёс объявление о том, что хочет купить садовый участок с домиком неподалёку от Города. Когда он неторопливо заполнял предложенный сотрудниками бланк, кто-то осторожно тронул его за плечо. Он поднял голову и… пропал. То есть он понял это несколько позже, когда заметался по своему оставшемуся в наследство от отца жилищу в надежде понять, почему всё вокруг так резко изменилось? А в тот миг в «Курьере»… он просто увидел над собой как будто давно знакомые глаза и услышал столь же знакомый голос:

Извините, пожалуйста, за неосторожность, но я случайно подсмотрела… точнее увидела, что вы ищите скромную дачу на Вилюе, неподалёку от Города. А я как раз хочу продать мамину. Она недавно умерла, а я в огородных делах мало что смыслю и одной мне, думаю, будет там скучно, и, наверное, не по силам всё это тянуть. Говорят, если постоянно не хлопотать, то участок очень быстро зарастает сорняком и дичает? Опытные знакомые посоветовали продать, пока он более-менее прилично выглядит, а то, дескать, залезут какие-нибудь воры, заведутся мыши, и пиши – пропало! – Странно, но Иван как будто прочёл в этих «знакомых» серых глазах вполне доверчивый вопрос, а скорее даже несколько нескромное желание получить дружеский совет: так продавать мне вам дачу или уже не стоит? И он онемел совершенно! Впервые после того, как застал за воровством своего университетского товарища Клушина. И женщина тоже, сказав всё это, видимо, растерялась. Тогда Иван, привстав, пододвинул ей стул и спросил миролюбивым голосом:

– А что, если я отвечу вам в шутливом тоне? На это она лишь неопределённо пожала плечами.

– А можно я приобрету дачу вместе с вами? – Сказал он, глядя ей прямо в глаза и демонстративно отодвигая заполненный бланк в сторону мусорной корзины. И неожиданно получил быстрый лаконичный ответ:

– Если в шутку, то нельзя! – Глаза женщины на миг потемнели, став почти чёрными, как у цыганки. Но тут же метнувшиеся к носогубной лучики улыбки вернули им прежний серо-зелёный отлив. И Ивану только и оставалось, что протянуть ей руку и признаться в том, что шутит он крайне редко, и на серьёзности его намерений это никогда не сказывается. Женщину звали Маша, и она работала ветеринарным врачом. Тут Иван сразу вспомнил родную лужайку под вётлами и облака, плывущие в безнадёжно далёкие края с диковинными животными.

– Маша, а у вас какая-нибудь живность была… ну, в детстве там? – спросил он, просто чтобы нарушить надолго затянувшееся молчание.

– Почему была? – ответила она, доставая из сумки сразу несколько ярких снимков. – Вот, прошу любить и жаловать. Кот Емельян, трёх лет, всем специальным кормам предпочитает рыбу и молоко. А как вас зовут?

– Иваном, – отвечал Иван. – И я тоже люблю рыбу больше мяса, а молоко – больше всяких там вод и даже пива. Редкий у Емельяна окрас, однако, – на Ивановом лбу слегка обозначились бороздки сомнения. – Сперва на фото кажется рыжим, а потом понимаешь, что лишь на фото, где всё зависит от фокуса и угла падения света. На самом деле, думаю, что он – карамелевого цвета.

– Удивительно! – В восхищении закивала Маша. – Мы его маленького так и звали – Карамелькой. А потом один наш еврейский друг окликнул его то ли Милькой, то ли Мелькой. Словом, получилось, что Емелькой. А мама, царствие ей Небесное, вдруг вспомнила из своего учительского прошлого: «Да, будут прокляты во веки веков злые разбойники и злодеи Стенька Разин и Емелька Пугачёв!». Так появился в нашей семье Емельян.

– А вы не Пугачёва часом? – по-прежнему пытался шутить Иван.

– На час могу и Пугачёвой, а по жизни – Рауш. – Почему-то погрустнев, отвечала Маша. – Папа был из поволжских немцев, родился в Казахстане, близ Павлодара. Его родителей туда в войну переселили. Он после горбачёвских визитов всё хотел уехать в Германию, но мы с мамой не пустили. Да, как видно, зря.

– Почему? – механически спросил Иван.

– У него был рак почки, а здесь всё ставили то радикулит, то крупный почечный камень, то кисту. А потом стало уже поздно: пошли метастазы, и делать операцию не решились.

– Досадно и горько! – с чувством констатировал Иван. – У нас даже на войне почку убирали без особых проблем. Это парный орган. Впрочем, без селезёнки тоже живут почти как без аппендикса. Но последнюю фразу Маша, по всей видимости, уже не слышала. Её выражение лица как будто застыло после слова «война».

– Афган? – одними губами спросила она.

– Извини, я не хотел, – почему-то стал извиняться Иван, – это впервые с тобой… то есть с вами вырвалось само собой. И они сразу перешли на «ты». Потому что, как вдруг явственно показалось обоим, знали друг друга давным – давно. Дальше тут же выяснилось, что Машин брат тоже воевал, только в первую чеченскую, где был тяжело ранен при штурме президентского дворца и, благодаря помощи самого Гельмута Коля, уехал долечиваться в Германию в числе других побывавших на кавказской войне русских немцев.

– За себя и за своего папу? – вновь несколько невпопад пошутил Иван. Но Маша не обиделась, а, словно предугадав что-то, спросила Ивана в свою очередь:

– А ты, видимо, тоже что-то успел сделать за своего отца?

– Вот повоевать успел, – демонстрируя обрубки трёх пальцев на правой руке, как-то устало признался Иван. – Мой отец видел войну только ребёнком, но этого оказалось для него вполне достаточным, чтобы после школы пойти в военное училище, а потом и в академию.

– А что у тебя с правым глазом, Иван? – виновато поджав губы, спросила Маша.

– У меня нет правого глаза, Мария! – впервые этим полюбившимся ещё в детстве именем назвал Машу Иван. – И черепа у меня сзади нет. Пластина там титановая стоит… Если я вдруг с кем-то невидимым разговаривать начну, или меня вдруг забьёт лихоманка, то ты не теряйся, а вот эту штуку – Иван достал из кармана пластиковый стержень – мне между зубов вставляй, чтобы я язык не откусил. Можешь даже «скорую» не вызывать, просто стой рядом и любопытных отгоняй. А то однажды мне вытрезвитель вызвали. Потом объясняться пришлось. И кошелёк, слава Богу, менты вернули. Один из наряда тоже, как твой братан, прости, успел у чеченцев кое-чему научиться. Кстати, он как там? Обратно не тянет?

– Тянет. – Отвечала, радуясь чему-то, Марья. – Только он папин сын, а я – мамина дочь. А мама была русской. Ну, не только по паспорту, а … – И она обречённо возвела руки к небу.

– Знаешь, а у меня тоже друган на войне немцем был, и фамилия подходящая – Гесс! – в тон Марье воскликнул Иван. – Только он самым заводным в части считался и анекдоты про Чапаева коллекционировал. Он сам с реки Урал, а Чапай в аккурат там утонул. Хотя врут, по-моему. Не иначе, особисты его в расход пустили!

– Чекисты, Вань! – пыталась поправить Ивана уже доверчиво прижимавшаяся к его плечу Маша.

– Вот-вот, – не спорил Иван, – они – сердешные! Лермонтов называл их «голубыми мундирами», а Белый… так просто «голубыми». Думаю, не случайно нынче это просто мужики нетрадиционной ориентации. Вот они и к Жорке Гессу нетрадиционно принюхивались, к анекдотам его. Все только смеялись, а этим мерещилось, что его Чапай на всю систему замахивается! И знаешь, я, несмотря ни на что, был тогда искренне рад, что Чапай эту систему победил!

– Странно, что немец такие анекдоты рассказывал! – определённо засомневалась Мария. – Логичнее было бы про Гитлера с Черчилем или хотя бы про Штирлица…

– Знаешь, Маша, был бы немцем, – убеждённо проговорил Иван, – на такую авантюру всех нас не подбил бы и сам бы не погиб. Думаю, что он просто обрусел или, как это по-научному, утратил национальную идентичность! А на войне это со многими происходит. Я недавно «Они сражались за Родину» Бондарчука пересматривал. Там старшина – Лапиков его ещё играет – Александром Македонским всем нам, воякам, на века нацию оформил: « А у него, Македонского, – сказал он бойцам, когда те, малообразованные, национальностью этого грека поинтересовались, – своя нация была!».

– Как у животных! – весело согласилась Мария. – У них у всех «своя нация» без разбора: кошка – собака, курица – утка, черепаха – змея… Я только, пожалуй, с рыбами дела не имела да с ракообразными, а остальных приносили кого с чем: попугая – с бельмом, лягушку агу – со сломанной лапкой, корову – с ушибленным выменем, лошадь – с десятком пчелиных укусов. И все одинаково ждали помощи и потом были одинаково благодарны. И никто не искал преимущества друг перед другом. Ты знаешь, Ваня, почему я в ветеринарный стала поступать?

– Видимо, зверей любила и вообще – всё живое? – без особого убеждения предположил Иван.

– Любила, конечно. А кто не любит? – больше самоё себя спросила Мария. – Нет, всё решилось после любопытной повести одного американца. В ней животные Земли, измученные людской жестокостью и вообще повальной глупостью, решили захватить власть на планете, тем самым предотвратив её неминуемую гибель. Была кровопролитная война с переменным успехом, но животные, благодаря гораздо большему опыту и терпению, победили. А, победив, так перенаправили вектор развития цивилизации, что на Земле вновь зазеленели леса, посвежели реки и озёра, возродились многие, казалось бы, навсегда утраченные виды, в том числе и самих людей, и даже изменился состав воздуха. Надышавшись им, люди уничтожили всё, какое только было на Земле, оружие, и все свои силы и средства бросили на развитие науки и искусства. И очень скоро они достигли звёзд и влились во вселенскую конфедерацию всего живого. Фантастика, конечно, но очень жизненная, потому что нынешний человек разумный обречён на самоуничтожение. А вместе с собой любимым он уничтожит и всё живущее на планете Земля. А, может, и не только на ней. Поэтому я решила помогать сохранению этой жизни, которую, в сущности, мы совсем ещё не знаем…

Глава четвёртая

Чтобы быть совсем кратким и предельно точным, Иван, может быть, и признался бы какому-нибудь очень близкому другу, что их отношения с Машей никак не развивались в принципе, потому что просто не начинались, а были всегда. Но такого друга близ контуженного, «сосланного» в запас гвардии-майора появиться уже не могло, ибо Афган поднял планку дружбы на такую высоту, до которой суетящимся окрест штатским мужчинам подниматься было не досуг. Поэтому Иван жил без признаний и откровений, а когда становилось знобко от накопившихся неопределённостей, пристально смотрел на себя в зеркало или клал ладонь на то место, где у него до войны был затылок. За тонкой нержавеющей пластиной привычно работал его мозг, посылая сигналы, в том числе, и дальним мирам, о которых ему грезилось в детстве. Пластина ощущалась заметно теплей, чем волосы вокруг, и он, опасаясь за перегрев, на время прекращал строить планы на будущее, погружаясь в энергосберегающие воспоминания. Так, он в очередной раз смаковал своё воспоминание о знакомстве с Машей, невольно остановившись на её немецком происхождении и особом отношении к войне и, видимо, вообще к насилию надо всем живым. Это подтверждало и приятное воспоминание о фотографиях кота Емельяна, которого Маша любила не меньше, чем раненного на войне брата. Впрочем, о брате Иван старался долго не думать, чтобы не перегревать пластину. А зачем? К примеру, за него не стал бы ходатайствовать ни немецкий канцлер, ни японский премьер, а заботы своего президента хватило только на титановую пластину вместо затылка: ни больше – ни меньше. А потом его неожиданно стала тревожить затянувшаяся пауза между приступами эпилепсии: он вдруг понял, что совершенно забыл и сам последний приступ, и хотя бы приблизительную дату его минувшего «посещения». А, может, это всё из-за Маши? – вспыхнула новая надежда. – Ну, из-за добрых, позитивных эмоций, которые после войны к нему так и не приходили! А тут всё сразу как-то разомкнулось и потекло в мир легко и свободно. И думается, и дышится, и шагается совсем не так, как до этого случайного захода в редакцию «Курьера». И очень-очень странно, почему это мы, не сговариваясь, поступили так одинаково: она не стала дачу продавать, а я – покупать? Или она, действительно, всерьёз признала нашу сделку свершившейся? И я теперь спокойно могу ездить к ней на дачу, копаться там к своему удовольствию и её пользе и… Иван почувствовал, что краснеет, и пластина явно пошла на перегрев. Когда ему кое-как удалось отключиться от воспоминаний, забулькал телефон. Ещё не сняв трубку, он невольно представил Машину улыбку и вместо обычного «Да» или, как он иногда прикалывался, «У аппарата!», приготовился сразу спросить о настрое кота Емельяна съездить развеяться на дачу. Но вместо тёплого Машиного чей-то экзальтированный, отстранённый ото всего мирского голос предложил ему неземные страсти сразу на сотне каналов нового, самого продвинутого в Городе сетевого оператора. «Надо мне, пожалуй, с любовью несколько притормозить, – сказал он себе вслух, – и для начала перевести наши отношения в спокойное компанейское русло. Был разговор насчёт дачи? Был. Я обещал подумать – прикинуть? Обещал. Посмотреть всё на месте собирались? Собирались. Вот и лады. С этого и начнём, помолившись». И он, трижды перекрестив лоб на Казанскую, вновь сел к телефону. На его «Алё!» Маша ответила «Слушаю, Иван!» и… отключилась. Он набрал её вновь, но по-прежнему шли короткие. Через десять, а потом и двадцать минут – то же самое. Наконец, ещё через час она позвонила сама. Оказалось, что Машу набрал её немецкий брат, и автоматически произошло их разъединение.

– Что-то случилось? – спросил явно встревоженный Иван.

– По всей видимости, случилось, – с плохо скрываемым волнением отвечала женщина. – Я тебе говорила, что брат Яков – папин сын? Ну, вот, кажется, у него папина болезнь. Всё, конечно, ещё перепроверят, но, скорее всего, у него пост – операционная онкология. То есть, – стала цитировать она казённый текст, – «в зоне оперативного вмешательства десятилетней давности развивается злокачественная опухоль».

– Где эта зона? – почти машинально заговорил Иван. – Куда его ранили, Маша?

– Там всё несколько сложнее, – стала неуверенно отвечать Мария. – Это не пуля и не осколок. Понимаешь, он попал на детонацию неразорвавшихся мин или ракет… не знаю, как правильней. Словом, пострадали кости, ткани брюшины и внутренние органы. Похоже, у него рак печени. Говорит, что уже давно пожелтел, но ставили гепатит, и он не хотел беспокоить. А тут сразу несколько анализов сличили, глянули в наследственность и взялись всерьёз. Сейчас ему очень дурно после процедур: набрать то он меня набрал, а говорила в основном только я. Он обещал перезвонить завтра – послезавтра, как станет лучше. Так что, пока мы можем спокойно ехать. У меня начинается очередной отпуск. А как у тебя?

– Я тоже на лето с работой завязал. Поживу на пенсию, – пытался взбодрить и отвлечь от невесёлых дум собеседницу Иван. – Давай я к тебе на своей «девятке» подскочу? Так будет быстрее и удобнее.

– Жду, Иван! – закончила разговор Мария.

Она показалась из подъезда с двумя сумками. Из одной на мир покровительственно взирали жёлто-зелёные кошачьи глазищи. Ивану показалось, что Машин кот отнёсся к нему без предубеждения. Видимо, проведена соответствующая разъяснительная работа, решил он и открыл для сумок заднюю дверку машины. Свою поклажу при этом он переложил в багажник. Обычно, по словам Маши, она добиралась до Вилюя даже на неторопком «ПАЗике» не дольше сорока минут, а тут на узком шоссе из-за очередного ямочного ремонта, неизменной при этом «железки» и гаишных разборок образовались пробки, в которых они двигались в час по чайной ложке. Томительное продвижение скрашивал Емельян, который отнёсся к Ивановой «девятке» так, словно родился на Автовазе. Он проворно перебрался с заднего сиденья к Маше на колени и завёл свою кошачью мелодию, которая странным образом создавала в Иване полную иллюзию пребывания не за тугим рулём старенькой «девятки», а на уютном домашнем диване за просмотром какой-нибудь лирической французской ленты. Порой Емельян, прервав свою мурчащую песенку, поднимался на передних лапах и пристально всматривался в какой-нибудь особо шумный встречный грузовик. Несколько раз он цапал Ивана за локоть, словно предлагая тому бросить на фиг этот долгий, малопродуктивный процесс. Так они проехали около полутора часов. На ухабистую грунтовку вдоль Вилюя у них ушло ещё полчаса, и к даче они прибыли заметно проголодавшимися и вымотанными. На одного Емельяна, похоже, потраченное без толку время подействовало скорее как взбадривающее средство, и не успели они надёжно припарковаться, как кот уже вскарабкался на крайнюю яблоню и удобно разместился в бугристой развилке. Иван усадил уставшую даму в раскладное кресло, а сам, «забыв» про электричество, принялся колдовать возле чугунной печки, потому как страшно соскучился по чаю с дымком. Впрочем, на печной плите уместился не только чайник, но и котелок, а потому оголодавшие путники сначала угостились варёной картошкой с сосисками и лишь потом принялись за ароматный костровой чай. Оглядевшись внимательней, Иван нашёл участок вполне живописным и презентабельным, а Маша несколько раз извинилась за некоторый беспорядок, в котором здесь всё пребывало после неожиданной смерти мамы.

– Она почти не болела, если не считать появившихся по зиме головокружений, – сосредоточенно вспоминала Маша. – Я несколько раз настаивала на серьёзном обследовании, но куда там? Она всё повторяла, что всегда лечилась только дачей. Дескать, такое с ней уже бывало и раньше, и всё это от малоподвижного образа жизни, спёртого воздуха, нехватки витаминов и тому подобное. И поначалу всё как будто подтвердилось. Уже после первых, ещё апрельских поездок сюда головокружения прекратились. У неё появились аппетит, сон, бодрое состояние, она увлечённо стала общаться с котом, только мне не понравился какой-то её странный настрой на воспоминания, на прожитое. На даче моя мама чаще то про семена, то про навоз с торфом, то про каких-нибудь медведок или кротов и вдруг…

– Стала вспоминать детство? – попытался угадать Иван.

– Да. По большей части, наше с братом. – Согласно кивнула Мария. – Но это бывало и раньше по какому-нибудь случайному поводу, а теперь она всякий раз приходила к заключению, что, слава Богу, мы с Яковом обеспечены, и она может обрести покой. Я однажды даже заплакала: «О каком покое ты мечтаешь, мама?! Нам так хорошо вдвоём! А Яков всё-таки далеко, и вряд ли скоро соберётся к нам». Она извинилась, замолчала, но вскоре вновь начала вспоминать: то детский сад, то школу, то, как я сломала руку, то, как мы с ней получили известие о тяжёлом ранении Якова. А потом, однажды ночью, в начале прошлой осени, она незаметно вышла из домика вот по этим ступеням, – Маша указала Ивану на красное деревянное крыльцо, – села на самую нижнюю и… умерла. Прямо тут я её и нашла рано утром. Емельян по привычке лизал её намозоленную лопатой и граблями ладонь, а у неё уже давно остановилось сердце. Больше я здесь с тех пор не ночевала. Так, ездила на пару – тройку часов в земле покопаться, побыть одной, отдохнуть от городской суеты и вот кота побаловать. Прошлой осенью здесь уродилась пропасть яблок, и все они были такие крупные, алые, сочные! Я их постоянно ела, почти механически, до ломоты в зубах и онемения губ. И это как-то помогало отвлечься, отстраниться от такой долгой совместной жизни «до», от непонятных планов на какую-то невнятную жизнь «после». Прости, Иван, но когда я тебя увидела, то меньше всего думала о тебе, как о мужчине, а тем более, о солдате. Скорее, как о добром располагающем к себе человеке, который оказался в нужное время в нужном месте. Хотя, что-то твоё во мне кольнуло, словно знак какой-то условный угадала.

– А ты не ищи мотивов там, где за тебя всё давно уже решено! – убеждённо заметил Иван. – За речкой я порой ощущал, что вот сейчас надо будить роту и срочно сниматься с якоря. И мы снимались, и бойцы, ворча от недосыпа, брели к БТРам, грузили катушки, треноги и прочие тяжёлые штуковины. А потом, через час-два после нашего ухода, точно по тому месту, где мы только что отдыхали, начинали работать духи. Сначала я тоже пытался это как-то объяснить себе, но потом бросил… по совету старших товарищей. И ты тоже бросай это безнадёжное занятие.

– Слушаюсь, старший товарищ! – весело отозвалась из кресла Маша. – Если ты вполне отдохнул, то пойдём, как в таких случаях говаривала моя влюблённая в Лермонтова мама, «окинем оком творенья Бога своего».

– Вот про Бога – это правильно, – согласился Иван, как-то незаметно успевший за короткое время привязать к себе трущегося о его яловые, стянутые на икрах сапоги общительного Емельяна. – Он всегда помогал нам сосредоточиваться на главном и избавляться от суетных вопросов. И они отправились втроём осматривать «непричёсанный» участок.

Глава пятая

Примерно через час Иван вновь усадил Машу в кресло и сообщил, что из посадок его устроили только озимый чеснок, многолетние цветы и хрен, но почва окрест великолепна, и ещё только июнь…

– Уже июнь, то есть уже наше среднерусское лето, – скептически отреагировала на бодряческий оптимизм гостя Мария. – Об эту пору уже картошка, как на дрожжах, прёт, а редиска… та вообще начинает отходить, потому что ей уже жарко и переизбыток света!

– Маша, зачем тебе изъеденный местными вредителями тощий корнеплод, если его, отборного, – полный магазин, и как минимум трёх сортов?! И редиски в городе – девать некуда! Да, и почва у тебя кислая, совершенно не под картошку! Зато посмотри, как весело кабачок лезет! Лук семейный курчавится и уже налился для салата. Я сейчас тебе укропчика с салатиком подсажу, между прочим, проросшими купил. То есть сорняк им уже не страшен! Завтра возьмём на рынке георгинов, бархатцев, петуний. И клубнику я видел, прямо цветущую продают! Успеваем, Маша! Главное, погоду обещают вполне – вполне. Посадим всё необходимое, включая тепличные помидоры и огурцы. Сегодня уже поздно, а завтра с утра – на рынок! У тебя коробки там или ящички найдутся?

– Ящиков – бурун! – легко поддалась хозяйка рабочему энтузиазму гостя. – Мы их с мамой под яблоки у грузчика выменяли… возле магазина.

– Интересно знать, что же нынче идёт в обмен на ящики? – заранее догадываясь, спросил таки Иван.

– Бутылка самогона! – торжествующе отвечала Мария.

– Надо же, не угадал! – Разочарованно развёл руки Иван. – Просто, и предположить не мог, что твоя учёная мама могла научиться гнать!..

– Это всё «крутые» девяностые. – Печально констатировала Мария. – Тогда многие этот метод выживания освоили. Самогон был самой надёжной валютой. Особенно в хозяйстве помогал: материалы для ремонта, продукты для кухни, лекарства для Якова. Да, и домик вот на даче построили не без него, и целину вспахали, и навозу с торфом привезли. И соседи наши так делали, и соседи соседей, и сам Ельцин, как его бывший охранник вспоминает, на самогон смотрел без горбачёвского предубеждения…

– Это точно! – Согласился Иван и предложил оставшийся в их распоряжении остаток дня посвятить копке, рыхлению и внесению раскисляющей почву золы, которой было нажжено за прошлый год два старых бака.

В это время на конёк дачного дома села невероятных размеров ворона и стала созерцать окрестности с видом существа, неподвластного времени. Поскольку ещё не вполне оправившаяся от маминой смерти Маша могла воспринять эту незваную гостью как дурной знак, Иван вступил с вещей птицей в понятный только им двоим разговор:

– Почему 30-го, как было условлено, не прибыли на третий объект?

– Кар-р! – отвечала ворона уклончиво.

– Но тогда первый и второй объекты придётся переводить на неполный цикл?! – С заметным испугом воскликнул Иван и даже прикрыл ладонью лицо.

– Кар – кар! – похоже, уже не соглашалась ворона.

– Вот тебе и «кар», едят тебя мухи! – перешёл на «ты» и бранную стилистику Иван. – Дуй на третий, бестолочь! Иначе сдам лапки охотоведу!

– И-ав! – пролаяла по-собачьи ворона и, решительно снявшись с конька, взяла курс в направлении ТЭЦ-3.. Мария только изумлённо моргала и, силясь что-то сказать, издавала поистине вороньи звуки. Потом она перевела дыхание и с оттенком иронии спросила:

– Похоже, янки применяют новый вид оружия, а Путин ещё не нашёл адекватного ответа?!

– Думаю, что уже нашёл. – Не согласился Иван. – Наверняка завтра по телевизору покажут… как он уверенно ведёт стаю ястребов. И они отправились в придомовой сарай за инструментами. Часа через два первой взмолилась о завершении работ Мария, панически подпрыгивая и лупя себя ладошами по голеням и выше:

– Заели, кровососы! Терпежу нету! – прокричала она жалобно в Иванову сторону.

– Что ж ты, Машенька, про средства защиты-то забываешь? – с притворным укором вопрошал Иван. – Вон у тебя, однако, в сарае и тюбик, и баллончик есть! А ты на сухую ринулась? Июнь-то – самый что ни на есть комариный месяц! Сейчас без репилентов никуда. Так, с досады, недолго и по ноге мотыгой, и по руке – лопаткой. Пойдём – ка лучше к печке чайку треснем! Там на дыму и комаров поменьше! И они, отставив от себя деревянные черенки лопат и граблей, постанывая и гримасничая с непривычки, побрели к курящейся трубе чугунной буржуйки, где их нетерпеливо поджидал, видимо, уже проголодавшийся Емельян. Подбросив в красноватый зев печки заранее наколотых берёзовых плашек, Иван поставил на плиту чайник и стал тонко резать «Краковскую» колбасу и горчичный батончик. При этом внизу на лужайке Емельян пытался в точности повторить все его движения, походя при этом на какую-то странную, фантасмагорическую кошачью пантомиму. Согласно кивнув Емельяну в знак одобрения, Иван достал из рюкзака банку ежевичного джема и опустил в бокалы двойные чайные пакетики с дольками лимона. Через минуту-другую они с удовольствием дули перед собой в блюдца и кусали аккуратные, приятно пахнущие бутерброды, а кот старательно вылизывал в миске остатки гусиного паштета. Неподалёку медленно прошлёпала крыльями тройка ворон. Одна, несколько отстав, доверительно каркнула.

– Можете следовать дальше! – выразительно поднял голову Иван. – Вы на сегодня свободны! Едва не захлебнувшаяся чаем Мария выронила бутерброд на колени, и соскочивший с него ломтик колбасы полетел в траву. Не успела она дотянуться до него, ворча на свою больную спину, как некая рыжая тень, промелькнув у неё под рукой, оставила от колбасы один только запах. При этом Емельян даже не успел ничего толком заметить.

– Вот это я понимаю… краковские колбасники! – Восторженно констатировал Иван. – До сих пор колбасу делать не разучились! Не то, что местные…

– Ты думаешь, её из Польши везли?! – саркастически усмехнулась Маша. – Как же, держи карман шире! Нынче даже местные сардельки варят в Москве.

– А местных детей где делают? – заорал перегнувшийся через забор явно нетрезвый мужик. – Я слышал, вчера очередную партию в наш роддом привезли…

– Ну, это, определённо, перебор! – отрицательно замахал руками Иван.

– Я – тоже не верю! – согласно заорал обвисший на локтях глашатай, очевидно, хозяин соседней дачи, исполин лет пятидесяти с татуированной кошачьей головой во всё плечо. – Можа, примешь со мной по этому бла…родному поводу косушку, а-а?

– Спа… асибо, друг! – отвечал в такт Иван, питавший постоянную симпатию ко всем крупным людям. – Я б… с превеликим удовольствием, да за руль ещё садиться предстоит!

– По… онял, друг! – кое-как выговорил мужик и, навзрыд икнув, с грохотом обрушился за забор. Иван поднял голову и заметил, что у пьяного соседа, между прочим, на огороде наблюдался полный порядок. Всё густо зеленело и дружно тянулось к свету. А самогон он гнал прямо на улице, благо наказывать за этот промысел перестали, а потому над садовыми товариществами плыл расслабляющий дух сивушной прели, и к вечеру то здесь, то там вспыхивали стихийные «дни рождения», «годины», «крестины» и даже «отпевания» обречённых на погибель врагов и завистников. Последних, как успел заметить Иван за свою уже весьма долгую жизнь, у русского и в особенности пьющего человека было, как грибов после дождя. Завидовали дому, урожаю, инвентарю, машине, жене или наоборот … отсутствию таковой и даже мозгам завидовали, если человек умел ими пользоваться, а не изводил членов садового товарищества доносами об отсутствии у них надлежащих приборов учёта электричества.

– Его Колей зовут, – несколько виновато проговорила Мария. – В прошлом году не раз помогал нам с мамой по хозяйству, у него золотые руки и он, хоть и выпивоха, но совсем не жлоб, как многие окрест. И животных очень любит. У него и кролики временами появляются, и куры всё прошлое лето по грядкам гуляли, и кошка сибирская. Он говорит, что и козу бы завёл, только зимой девать её некуда… Кстати, колбасу слямзила его рыжая Бикса. Емельян бы её наверняка вычислил, да стерилизовали мы его с мамой, чтобы в квартире углов не метил. С котами он ещё дерётся, а кошек для него как бы и нет вовсе. Вот Бикса и наглеет.

– И имя… кличка у неё для этого подходящая, – криво усмехнулся Иван.

– Правда? – встрепенулась Маша. – А что это за имя? Я хоть и ветеринар, но ни разу такого не слышала, а Колю спросить не удосужилась.

– Не знаешь, он сидел? – потянувшись за кочергой, сосредоточенно спросил Иван.

– Рассказывал, что сидел, но давно, – отвечала уже перешедшая с чая на яблоки Маша. – Он, кстати, как-то маме признался, что и животных там, на зоне, решил завести.

– Я так и думал, – как-то устало заметил Иван. – А бикса – это… девушка в общем весёлая. Мой друг детства сел по малолетке, а, вернувшись, всех дворовых девчонок так называл. А они и не обижались, потому что слово не бранное, а скорее указывает на модную одежду и дорогую косметику. Ну, а там, за колючкой, все молодые женщины, которых изредка удаётся увидеть, кажутся биксами. Вот он кошку так и назвал. В это время Коля уже добрался до своего участка и махал им оттуда невесть как оказавшемся у него флагом Великобритании. Причём, из открытых окон его бревенчатого дома явственно слышалось торжественное «Боже, храни королеву!». Как мирной Колиной соседке, решил про себя Иван, надо будет обязательно подарить Маше флаг либо Австралии, либо Новой Зеландии.

А потом Мария боролась с пылью на стенах и окнах дома, а Иван драил полы и укреплял расшатанное крыльцо. Временами он ощущал над собой её учащённое, казавшееся ему горячим дыхание и понимал, что поднимись он к ней сейчас, обними за плечи, и она послушно опустится с ним на широкий диван. Но впервые он почувствовал в груди это сладкое чувство манящей перспективы и не захотел его вдруг… вот так быстро терять. «Успею, – думал он, насухо отжимая какой-то обесцвеченный старый халат, выданный ему Марией под уборку, – вот уберёмся, обрызгаемся этой «Тайгой», побродим по опушке, поцелуемся, наконец… Просто поцелуемся, словно впервые, и скажем что-нибудь очень хорошее друг другу…».

Но доопушки они этим вечером не добрались, поскольку ни прошло и получаса, как над Вилюем громыхнула незаметно подступившая из «гнилого угла» гроза. В домике сразу сделалось темно и неуютно, хоть и пахло в нём теперь порядком и чистотой. Мария, обречённо склонив голову, щёлкнула рубильником и проговорила скорее для себя, чем для Ивана:

– Мама в грозу всегда так делала… после одного случая. Лет пять назад молния ударила в столб под окнами, и в доме сгорела проводка. Говорят, повезло, что от неё не занялся дом. А я думаю, что она больше не о доме, а о наших с ней жизнях беспокоилась. Мы тогда с ней так хорошо жили!

– А потом? – усаживая Марию за стол, по инерции спросил Иван.

– А потом я встретила Сашу, – устало проговорила Мария. – Маме он сразу не понравился, но отговаривать меня не выходить за него она не стала… из деликатности. Знаешь, она иногда мешает родителям оказывать своим любимым чадам поистине неоценимую помощь!

– Думаю, что знаю. – Согласился Иван. – Отцу тоже следовало быть со мной пожёстче, но ему мешали погоны, которые предполагали постоянную жёсткость с подчинёнными. Поэтому на мне он… отдыхал что ли?

В это время сверкнуло так, что Маша заслонила лицо ладонью, а Емельян с истерическим воплем забился под диван. Иван инстинктивно стал задёргивать окно полотняной занавеской, которой вряд ли можно было отгородиться от столь ослепительно белого света. Треск грома последовал буквально за стеной, куда, по всей видимости, и пришёлся удар стихийного электричества. И тут же полило так, что пока Мария закрывала форточку, кухонный стол перед ними набряк дождевой водою и даже несколькими бусинами града.

– Вот видишь?! – С некоторой тревогой в голосе воскликнул Иван. – И ладно, что у тебя свежей зелени нет. А вот у пьяненького соседа твоего этот град наделает бед, если всерьёз разойдётся. Но соседу Коле явно повезло: гроза ушла столь же внезапно, как и упала на округу.

– А вот теперь и на опушку можно! – Весело засуетилась на кухне Мария. – Ужасно люблю дышать лесом после грозы! И они, набросив на плечи старые дождевики, выскочили на крыльцо, чтобы потом скатиться с него прямо на мокрую, устланную сосновыми иглами лужайку. Кот семенил следом, обиженно мяукая и опасливо огибая небольшие лужицы и мокрые сучья, сорванные с деревьев первыми грозовыми минутами.

Глава шестая

…Они уснули только под утро, когда с ручья стали долетать странные клики завершающих ночную жировку хищников, а пристроившийся у них в ногах Емельян завёл свою умиротворяющую мелодию, слушая которую, незаметно погружаешься в состояние низко стелющегося над долиной тумана. Плывёшь и не чувствуешь под собой ни заливных лугов, ни задумчивой, едва текущей речки, ни перевитого ежевикой прибрежного ивняка, ни себя самого, слоистого и лёгкого на упругих токах испарины, поднимающихся от щедро отдающих тепло трав. Потом их разбудил очнувшийся у себя на веранде похмельный сосед, взявшийся на бо отпустившего ему прокисшего пива, с которого он едва ни улетел в космос. Емельян даже мурчать перестал, когда сосед, наотмашь распахнув двухстворчатое окно в сад, трижды громко повторил самое употребляемое русское слово на «б».

– От ить, хад! – Рыдающим хрипом причитал Коля. – И где он такой бурды достал? Наверняка просроченная, только что вылить не успели. Нет бы, президенту поднести или хотя бы губернатору! Так, всё нам, простому народу, эти ополоски. Одно слово, бездуховность, бл..! Погодите, либералы – масоны, я вам, врагам России, так проголосую, что будете помнить Колю Коровина, животные!

Маша, едва успев возразить, что животные, в отличие от либералов, не умеют обманывать, домовито зарылась в Иванову подмышку и стала сладко посапывать. А сам Иван, искренне удивившись и обрадовавшись столь нежданно нагрянувшему счастью, погрузился в самые приятные грёзы – о деревенском детстве. Он отчётливо вспомнил дедовскую кухню, на которую только что сам дед Миша бережно внёс родившегося на дворе телёнка Яшку. Шёл февраль, за окнами гуляла вьюга, а корова, между прочим, зимовала на не отапливаемом дворе, на стенах которого об эту пору густо серебрилась колкая изморозь. От ещё мокрого телёнка валил пар, а только что отелившуюся Дочку бабушка Нина укрыла сразу двумя ватными одеялами, чтобы она, обессиленная тяжёлым отёлом, хотя бы «оклёмывалась» в тепле. Яшка тут же попытался встать возле стола, но тоненькие ножки его разошлись, и он повалился на предупредительно подложенный бабушкой ватник. У телёнка на фоне слипшейся грязновато-коричневой шерстки ярко светились какие-то восхищённые светло-зелёные глаза, которыми он постоянно вращал то в одну, то в другую сторону. Когда Яшка немного обсох, бабушка принесла ему ведёрко с молозивом. Неумело рванувшись к пахучему молоку, Яшка вновь упал на ассиметрично крупные коленки и жёстко уткнулся мокрым носом в крашеный пол кухни. И в это время бабушка ловко вставила в ноздри телёнку пальцы левой руки, а правой пододвинула ведро. И телёнок стал послушно пить, нетерпеливо дёргая то головой, то всем своим ещё жалким тельцем и издавая довольные чмокающие звуки. Вскоре Иван понял, что если бы не бабушкины пальцы, то нетерпеливый Яшка наверняка бы захлебнулся. Через день – другой он стал делиться с телёнком булкой и остатками каши, не раз потчевал его варёной картошкой и мочёным яблоком, а однажды даже угостил его шоколадной конфетой, вкус которой, впрочем, Яшка явно недооценил. В конце концов, кухня сблизила телёнка и мальчика настолько, что они стали вместе пить, есть и бегать от двери к столу и обратно. Сперва Яшка всё больше спотыкался, но скоро Иван научил его правильно поджимать копытца и не запинаться за ножки скамьи и табуретов. Вскоре к их шумным забегам примкнул истомившийся в одиночестве Тузик, и бабушке пришлось от греха пресечь этот то и дело воцарявшийся на кухне «бедлам». В конце Ивану вспомнилось, как поздней осенью, когда он уже успел достать из запечья старенькие лыжи, Яшку уводили на задний двор резать на мясо. Ни изжаренную потом на обед телячью печень, ни наделанные с большим искусством телячьи котлеты Иван есть так и не стал. Да и к мясу у него пропала охота на всю оставшуюся жизнь! Особенно это мешало на войне, где выбирать не приходилось, а от говяжьих консервов его воротило не меньше, чем от зажаренного бойцами случайного свежака. Зато он уважал кильку в томате, сам с удовольствием варил для подчинённых похлёбку из консервированных скумбрии и ставриды, пёк на углях пойманных бойцами полосатых ящериц, а, бывало, везло и с курятиной. Словом, очнулся он в странном пограничном состоянии, где радости и печали примерно поровну, и Провидение даёт право самому про себя решать: хорошо тебе или не очень, всё, как должно, или не вполне, ладится – не ладится, любит – не любит, быть или не быть. Гамлета Иван не то что бы ни любил, но совершенно не сомневался в том, что датский принц, страдая шизофренией, чересчур конкретно пытался ответить на изначально абстрактные вопросы. В Афганистане он таких вопросов перед собой не ставил даже после необратимых потерь, а когда вернулся, жизнь столь опростилась, что все гамлеты сами собой рассосались – кто за бугор, кто в дурдом, а иные и на кладбище. Но, видимо, эти вопросы всё же вставали, просто ответы на них до поры где-то ожидали соответствующей обстановки. На этот случай в памяти даже подходящее понятие всплыло: «цвет времени». С появлением Марии цвет у его размеренного существования и в самом деле возник. В Афгане он тоже был, и в госпитале местами сознание подсвечивал, а потом как отрезало. Небо голубое, лес зелёный, палас дома коричневый, а время – что каждый день, что каждый год – никакое, бесцветное, как ты его ни разглядывай! И вот он явственно увидел над собой свечение воздушного потока, который струился из окна на распущенные по подушке волосы Марии, то золотя их, то серебря, то полностью сливая с белизной накрахмаленной наволочки. И он вдруг явственно ощутил, что она сейчас похожа на большую белую птицу, которая безмятежно купается в первых всполохах утренней зари.

…Открыв глаза, Иван обнаружил себя в полном одиночестве. Лишь печальный Лермонтов смотрел на него из дешёвой рамки напротив, да залучённая пауком муха отчаянно доживала под потолком свои последние минуты. Опершись на локоть и прислушавшись, Иван уловил характерные кошачьи царапки о половицы крыльца. Видимо, Емельян силился вернуться в дом, но дверь была слишком плотно прикрыта и не хотела поддаваться. Пришлось вылезти из постели и шлёпать босыми ступнями по колкому холодному полу, присыпанному минувшей ночью сухой прошлогодней хвоей и мелким лесным мусором. Не успел Иван приоткрыть дверь и наполовину, как кот, едва ни сбив его с ног, вихрем метнулся в комнату и стремглав забился в закуток за стиральной машиной. Что-то неприятное проползло у Ивана под сердцем и образовало внутри невосполнимую сосущую пустоту. Он стремительно натянул брюки и обулся, позвал несколько раз Емельяна, но, вспомнив, что он не собака, обречённо махнул в его сторону рукой: дескать, ладно, сиди, я и без тебя её найду в пять минут. Но не нашёл ни в пять, ни в двадцать пять минут, ни даже за час. Без толку исходив весь окрестный лес, Иван позвал соседа Колю, который только что удачно похмелился ещё не перегнанной брагой и временно находился в состоянии полной гармонии с окружающей действительностью.

– Коля! – окрикнул бражничавшего соседа Иван. – Помоги, брат, Маша пропала! Ты эти места знаешь лучше. И её, полагаю, тоже. Подумай, дорогой, куда она могла так рано уйти? Земляника ещё зелёная, сморчки уже сошли, сыроежки ещё не пришли, дрова напилены – наколоты… Может, кто из знакомых неподалёку живёт?

– Из знакомых – только я да вон тётя Надя Семенцова через дом, сарай у неё зелёный. – Озадаченно чесал в затылке вмиг встревоженный Николай. – И был у неё тут ухажёр, Эдик такой, на ручье у них дом, возле пруда. Дык, она его давно отшила!

– Сходишь со мной? – с просительной интонацией прокричал за забор Иван.

– А чо ж не сходить? – с готовностью отвечал сосед. – Щас чувяки на босу ногу обую и можно хоть на край земли!

Согласно кивнув, Иван, так и не дождавшись кота, защелкнул дверь и поспешил к соседской калитке. Николай, слава Богу, ещё не набрался и взирал перед собой вполне осмысленно.

– Давай сначала, на всяк случай, к тёте Наде заглянем, – предложил он, – а уж потом и на пруд можно. Она туда по утрам любила гулять. Там светло, утки плавают, мужики, быват, рыбой торгуют, да и молоком можно отовариться, навозом, торфом или песком. Всё туда везут, даже водку там брал однажды.

Тётя Надя, женщина лет семидесяти, уже копалась у себя на грядках. Кажется, выдирала запрещённые недавно маки. Когда мужчины перегнулись через её невысокий забор, она пела «Пугачёву»: «Миллион, миллион алых роз…».

– Тётя Надь! – гаркнул пропойным басом Николай, отчего женщина обернулась столь резко, что, потеряв равновесие, в следующее мгновение повалилась в кучу навоза.

– Простите нас, уважаемая, – счёл необходимым вмешаться в столь неудачно начатый разговор Иван, – я приехал помочь вашей соседке Марии досадить огород, а она с утра куда-то ушла и как в воду канула. Вот я Николая и попросил показать мне здешние окрестности и людей, что могли её видеть. Мало ли что?

– Короче, тёть Надя, – вновь простужено забасил Николай, – она к тебе ноне утром не заходила? Покалякать или зачем-либо ещё, по хозяйству там…?

– Не облокачивайся на забор, окаянный! – заполошно взмолилась женщина.-Вон как он прогнулся… не выдержит ить, верзила чёртов! Тебя потом на починку-то не дозовёшься, пади? Зальёшь бельмы – и всё тебе ехало-болело! А ко мне вон корова Манькина забредёт или овцы от Мамедовых. Все гряды истопчут!

Иван терпеливо дожидался завершения соседской пикировки, внимательно просеивая взглядом замутнённые утренним туманом окрестности. Наконец, отряхнув от навоза местами заштопанную джинсовую юбку, тётя Надя сосредоточила свой взгляд на Иване, который уже успел, кое-как отжав Николая от забора, заблокировать его рот отбивающими перегар мятными конфетами.

– Заходить она – не заходила, но на участке я её видела, – неторопливо заговорила тётя Надя. – И было это уже часа три назад, когда только-только петухи отпели. Я вставала теплицу открыть и курам вон зерна насыпать. А она кота возле крыльца кормила. А куда после пошла, не знаю… Я досыпать легла.

– И на том спасибо! – поклонился Иван впавшей в тревожную задумчивость соседке. Прожевавший очередную конфету Николай собрался было вновь открыть рот, но тётя Надя негромко проговорила, не обращаясь ни к кому конкретно:

– В запрошлый год здесь тоже две девушки пропали. Через несколько дней в пруду вон, спаси Господи, всплыли. А убивца ихного до сих пор ищут.

Ивана всего передёрнуло, и он отпрянул от забора, как от разрытой шакалами могилы. А перед мысленным взором вдруг предстала давно забытая физиономия бывшего институтского товарища и майора-порученца Лёвы Клушина, который назидательно грозил ему пальчиком: дескать, никуда ты от нас со своим одним глазом не денешься. А надо будет, мы тебя и второго лишим!

– Кто это «мы?» – спросил неожиданно для самого себя вслух Иван.

– Известно хто, – зло заорал на всю округу заскучавший по браге Николай. – Животные, бл… ! Развелось их тут… через два дома на третий! Звони, Ваня, в милицию. И будем искать, пока не поздно…

Но совместные с опергруппой поиски почти ничего конкретного не дали, ибо в такую рань дачники, в отличие от деревенской тёти Нади, обыкновенно спят, причём, особенно сладко. Одна женщина возле пруда вроде бы слышала какие-то крики, похожие на «Помогите!», но точно не поняла – то ли в яви это, то ли приснилось. Прислушавшись на всякий случай, но ничего более не услышав, она повернулась на другой бок и вновь заснула.

– Я ж говорил… животные! – отреагировал на это признание не переставший бражничать Николай. – Вот если бы возле её дома кто мешок коровьего гомна с машины потерял, так она бы в пять секунд с тачкой в проулок выскочила, а станут кого насиловать и убивать – так, я лучше спать лягу.

… Марию Рауш, а вернее то, что от неё осталось, нашли точно так же, как прошлогодних утопленниц, в затенённом затоне пруда. Нашёл истосковавшийся по хозяйке кот Емельян.

Глава седьмая

Осознав произошедшее, Иван, тем не менее, почувствовал, что боли утраты нет. Просто воздух, в котором он перемещался и которым привычно дышал, утратил свечение, а время вновь обесцветилось. Ни на похоронах, ни на поминках он не сказал ни слова. Да, и говорить то, в сущности, было некому и нечего. Людей собралось немного: несколько подруг с работы да хозяева полудюжины удачно вылеченных Машей питомцев, которые от случая к случаю обращались к ней за лекарствами для кошек и собак. Брат из Германии не приехал, сославшись на жёсткий постельный режим, а отец вообще никак не отреагировал, видимо давно решив про себя, что дочери у него как бы и нет. По-видимому, такое случается на этом свете не только с русскими отцами. Выпив поминальную стопку и поблагодарив соседку за организацию поминок, Иван, пообещав всерьёз опечаленному Николаю днями появиться на даче, незаметно просочился к двери и беззвучно вышел на прокуренную площадку. Здесь, в заплёванном подростками углу, в одиночку грустил забытый всеми Емельян. Иван сел перед ним на корточки и впервые после Афганистана заплакал. Больше они с котом никогда не расставались.

Уже на следующий день Иван приехал на дачу и стал присматриваться к пруду и береговым участкам, один из которых, как он предполагал, мог принадлежать убийце или его ближайшим родственникам. Скорее всего, думал он, Маша решила сходить на пруд и, после бурной ночи, привести себя в порядок и взбодриться. Стало быть, попала в зону опасного внимания она случайно: пришла, разделась, искупалась, вышла на берег и… Именно в это время одна из дачниц слышала её «Помогите!», а перепуганный насмерть Емельян стремглав сиганул к дому. Быстро утопив свою жертву, убийца проворно вернулся к себе в дом и до поры затаился. Сейчас, скорее всего, он уже успокоился и расслабился, а потому, при желании, взять подозрительного мужика на заметку, особого труда не составит. Скорее всего, это крепкий, нестарый человек с настороженным, недобрым взглядом. И не просто крепкий, а очень сильный, ибо прошлым летом он в считанные секунды одолел сразу двух девушек. И, несмотря на то, что на берега пруда выходит сразу полтора десятка дачных участков, никто не слышал ни звуков борьбы, ни криков о помощи. Словом, на фоне здешних бабушек и дедушек он должен явно выделяться, и заметить такого не составит особого труда. Впрочем, решил Иван, не помешает и Николая тщательней расспросить: он в садовом кооперативе уже больше тридцати лет, с брежневских времён, когда тут ещё деревня была…

Но для начала Иван решил отвлечь сознание какими-нибудь пустяковыми хлопотами. Накормив Емельяна, он настрогал тесаком берёзовой лучины и неспешно принялся разжигать печку. Сначала, как он ни старался – это у него никак не получалось, пока не выяснилось, что, оказывается, наглухо закрыта перекрывающая воздух задвижка. Видимо, пока я всё-таки не в себе, – решил Иван, – а это сейчас, ну, никак не годится! Он махнул полстакана водки, съел бутерброд с салом и малосольным огурцом, почесал у Емельяна за ухом и подбросил в раскрасневшуюся печную пасть несколько сосновых плашек. В котелке уже пузырилась вода, и оставалось лишь опустить в неё пучок-другой макарон. Всегда вольготно гулявший по округе кот на сей раз не отходил от него ни на шаг. И в Иване всё явственней и бесспорней звучал молчавший с войны внутренний голос: «Я должен вернуть всем покой! И, прежде всего, самому себе!».

– Кар-р-р! – крикнула ворона с ближайшей сосны. И он без труда узнал в ней свою недавнюю товарку, разговор с которой так поразил повидавшую на своей ветеринарной службе всякой живности, в том числе и пернатой, Машу.

– По какому случаю тут? – спросил он ворону. – И где твои боевые подруги?

– Кар-кар-кар! – отвечала скороговоркой птица, из чего Иван понял, что та выражает ему своё сочувствие и ждёт указаний.

– Лети-ка ты, сестрёнка, сейчас по своим делам! – крикнул вороне Иван. – А потом приберёшь тут… от моего завтрака. Тяжёлая птица, едва ни подломив под собой ветку, шумно снялась с дерева и полетела в сторону ручья… на вольную охоту. Иван затянул на поясе ремень, пристегнул к нему короткие ножны с армейским резаком и отправился в свой первый обход округи. Емельян решительно пошёл следом.

Николай, как выражались в войсках, ещё давил на массу, то есть спал без задних ног в полотняном пологе на веранде. С минуту подумав, Иван решил не будить подпившего на поминках соседа, а зайти к нему с «исцелением» ближе к обеду, когда к тому по пересохшим трубам похмельного нутра «явится пан Вотруба»… Пока же он и не нужен особо, сейчас гораздо умнее обозреть округу наивным, не замутнённым какой-либо конкретной информацией взглядом. «Просто прогуляюсь себе в удовольствие, – размышлял Иван, – на иных погляжу в оба глаза, с кем-то познакомлюсь, а кто-то и встревожится, поскольку психологически точно замечено: «знает собака, чьё мясо съела!». И эту тлю надо просто сначала напрячь, а потом просечь! Пока этого не скрыть. Пока… А через месяц –другой взволнованность от содеянного подёрнется ряской – и тогда пиши пропало!»

Тётя Надя на этот раз, едва завидев Ивана в отдалении, решительно отставила лопату, тщательно утёрла платком слёзы и часто замахала ему обеими руками:

– Ванечка, зайди, милай! – проронила она кротко, отодвинув щеколду на шатких воротцах. – Я тут тебе картошечки синеглазки припасла и самогону вот настояла на травках вам с Колей. Милая, бедная моя Машенька!.. И она зарыдала в Иванову грудь, сотрясаясь всем своим суховатым, уже старушечьим тельцем. «Видишь?! – ещё решительней зазвучал где-то в прохладном утреннем воздухе бестелесный голос. – Ты должен обязательно его найти… сам. И сам – наказать».

«Нет, – не согласился Иван. – Я бы мог просто прирезать его, как спятившего морального урода, как спустившегося с гор духа. Но тогда надо будет потом самому таиться, как преступнику, и тогда об этом никто из здешних не узнает. Он просто исчезнет, как исчезли эти беззащитные женщины. Нет, пусть его судят здесь, в сельском клубе. Пусть публично, по нашим законам приговорят к пожизненному. И пусть он будет мечтать там, за «колючкой», на отстранённом от остальной земли северном острове, об этом деревенском пруде. И все здесь, глядя на эту воду, будут всегда помнить об этом, и ощущать себя возле неё в полной безопасности».

– Спасибо, тётя Надя, – сказал он вслух, – я сейчас до пруда прогуляюсь. А по возвращении зайду. Говорил Иван отстранённо, всем существом пребывая уже где-то там, на узких, преднамеренно проложенных к пруду тропках, на которых наверняка остались следы и пресекшего Настину жизнь дачного нелюдя, которого не хотели искать ни районная, ни областная милиции. Тётя Надя в ответ лишь понимающе улыбнулась и спешно осенила его крестным знамением. Раз и она с ходу поняла цель моей прогулки, подумал Иван, значит я, скорее всего, на правильном пути. Но до самого пруда больше ему навстречу никого не попалось. Впрочем, как слева, так и справа от тропы на явно дичающих участках гулял ветер, да ярилась молодая крапива, а в избе у самой воды жил столетний глухой дед Михалыч, оставшийся садовому товариществу в наследство от умирающей окрест деревни. Старик вышел на пологое крыльцо и приветствовал Ивана столь буднично, словно он – очевидный здешний завсегдатай или, по крайней мере, уже успел унаследовать и Машино членство в товариществе, и её землю с домом и постройками. Иван знаками показал старику, что хочет переговорить с ним и спросил, где он сможет это сделать. Тот махнул Ивану на палисадник под окнами, где отсвечивали небольшая простенькая скамейка с приставленным к ней вместо стола дощатым контейнером из-под листовой фанеры.

– Здравствуйте, Фёдор Михалыч, – протянул руку в беспалой перчатке Иван. – Женщину мою возле вашего дома какой-то нехристь убил. В аккурат неделю назад, в прошлую среду. Рано утром. Я ещё спал.

– Тебе, однако, тоже не хворать, – отвечал, усаживаясь на скамейку, дед. – Я во вторник съел что-то не то, и голова у меня на следующее утро дюже болела. Поэтому на воздух я не выходил, но кое-что слышал. Иван невольно наклонился к деду и весь напрягся. Но дед неожиданно замолчал, словно вспомнив про какое-то обещание или обет.

– А что примерно слышали, Фёдор Михалыч? – осторожно поинтересовался Иван. – И откуда, с какой стороны?

– Сначала крик, потом кашель со стороны пруда, – медленно вспоминал дед, – а потом, как будто кто-то в воду прыгнул: бух-бух! Я даже выглянуть сперва хотел, но зашатало меня в коридоре, и я сильно о полку ударился, прямо виском. До сих пор башка кружится. Надо бы в больницу, да далеко отсель, боюсь, по дороге сознание потеряю.

– Давайте, отвезу я Вас в ЦРБ, в приёмный покой. – Решительно предложил Иван. – Сотряс у Вас, очевидно. Прокапаться Вам надо, а то, не дай Бог, инсульт… Короче, кровоизлияние у Вас под черепом, гематома. Её рассосать надо, чтобы сгустки в крупный сосуд не попали.

– Спасибо, – отвечал дед устало. – Я б и милиции про это рассказал, да не приходил никто, не спрашивал. А я несколько дней в лёжку был.

– Значит, на пруду… крики, кашель и плеск воды? – скорее не переспросил, а сделал вывод Иван. – А прошлым летом, когда две девушки утопли?

– Тогда и фургон милицейский приезжал, – заметно посветлев лицом, отвечал дед, – и следователь опрашивал, а потом ещё и в прокуратуру вызывали. Я тогда даже успел на крыльцо выскочить. Только топил он их на другой стороне пруда, и я отсель не разглядел ни рожи, ни осанки. А когда стал вспоминать, то прокурор весь скривился и говорит, что, дескать, в моём возрасте я бы и возле своей избы ничего толком не разглядел.

– А что ты всё-таки разглядел, Фёдор Михайлович? – незаметно перейдя на «ты», душевно полюбопытствовал Иван.

– Толстого мужика в трусах и клетчатой рубахе, – спокойно и вполне убеждённо отвечал старик. – Он как раз из воды на скользкий берег лез. Раза два соскальзывал, а потом за сук ивовый схватился и выполз кое-как. Видно, сильно устал в воде-то…

– Здесь похожие на этого… в трусах не живут? – спросил как бы между прочим Иван.

– Я тогда сразу не сообразил, кого мне этот одр напоминает, – медленно, с заметным напряжением проговорил дед Михалыч. – Сюда только один такой и приезжает. Валеркой его зовут. Вон по третьей тропе от меня, самый крайний дом синего цвета под оцинкованным железом.

– Прямо на берегу? – спросил Иван и, характерно погладив ножны, привстал, облокотившись на контейнер. – Я почему-то примерно так и предполагал. Ты, Фёдор Михалыч, не шугайся, я твоё имя уже забыл и выводов ещё никаких не сделал. И ты, пожалуйста, молчи, а то спугнём ненароком. Заляжет, падла, на дно, а то и вообще куда уедет.

– А ты сам-то, как посмотрю, – хитро прищурился дед, – тоже из ментовских или прокурорских будешь?

– Обижаешь, дед, – незлобиво отвечал Иван. – Я с войны пришёл в эту жизнь… мирную, мать её!..

– Ну, тогда я спокоен, – заключил старик и раскрыл крупную узловатую ладонь, на которой тускло поблескивали два Ордена Отечественной войны.

Глава восьмая

Предполагаемого убийцу женщин Иван нашёл уже на следующий день, в самом начале своего второго утреннего обхода. Для этого ему пришлось отойти от дома Михалыча всего на сотню метров и приостановиться возле синего под цинком дома. Но едва успел он хитро перешнуровать правый армейский ботинок, как из открытого окошка веранды его грубо окрикнули:

– Эй, пехота, тебе чего тут надо?! Прошлым летом тоже один здесь переобувался, а потом вся клубника с грядки пропала! ..

– Это наверняка те две девушки постарались, которых потом в пруду выловили! – Зло выговорил обернувшийся на окрик Иван. – Чо заткнулся то, клубничная душа? Ну-ка выйди на крыльцо, я на тебя хоть погляжу вблизи! Произнося это, Иван уже ругал себя за нетерпеливый зуд в языке и прикидывал варианты своего дальнейшего поведения. Но всего через несколько минут все они зависли, поскольку на крыльцо так никто и не вышел, а всякие движения на веранде и в доме замерли, словно там вообще никого не было и даже как будто и не жило. Всего чего угодно, но такого развития событий Иван не ожидал в принципе. «Так, – шевелил он одними губами, – если даже есть ружьё, то стрелять этот не станет. Охотничье ружьё стреляет очень громко, а он в тишине убивать привык. Ножи он явно не метает, да и форточка для метательных дел узковата. Значит, просто не ожидал и сейчас думает, как и я, а что же делать дальше. Может, рассчитывает, что я просто уйду от греха, а там, дескать, видно будет. Если я уйду, он наверняка тут же свалит… на «форде» вон, а, может, и пёхом по лесу, до ближайшей попутки. Придёт в себя, замкнётся, а презумпцию невиновности у нас никто не отменял. Нет, потом его не расколешь! Да, и колоть здесь, как видно, некому. В прокуратуре, если верить Михалычу, от явных зацепок отмахнулись. Просто не хотят ввязываться, встревать в процесс, чтоб потом не оправдываться. Списали всё на шизоидного гастролёра, которого по всей России ищут, а самим и пьяной бытовухи довольно. В ней всё, как в кино: «Украл – выпил – в тюрьму!» И никакой романтики…» А потом с Иваном произошло то, что не происходило со времён Афганистана. Его рука, не посоветовавшись с головой, вывернула из бугристого края тропы крупный, неправильный формы валун и с размаху метнула его в завешенное кисеёй окно. И так – ещё дважды! Не выдержав третьего удара, рама выскользнула из оконного проёма и обрушилась на пол, откуда тут же донеслись то ли злобные проклятия, то ли крики о помощи, то ли просто вопли боли и испуга. Выбив ногой калитку, Иван уже через несколько секунд стоял на веранде, упершись остриём клинка в щетинистый кадык толстяка в чёрных сатиновых трусах и лопнувшей на спине синей в клетку рубахе.

– Что же ты бельишко-то не меняешь? – выдохнул Иван толстяку прямо в порезанное стеклом лицо и тут же и в самом деле ощутил кисловатый запах давно не мытого тела. – Вот, блин, животное! И тут же невольно смекнул, что зарежь он его сейчас куском стекла, и можно не прятаться. Доказать, что он преследовал серийного убийцу и вынужден был обороняться в чрезвычайных обстоятельствах всем, что случайно оказалось под рукой, особого труда не составит, ибо это устроит абсолютно всех, скорее всего – даже родственников убийцы. «Всех да не всех! – как будто нагло хохотнул некто из угла веранды и по-клушински криво улыбнулся. – Ты всех-то за дураков не держи! Не все же мы тут контуженные, как…» Но, не дослушав тающей в пространстве фразы, Иван сильно ударил окровавленного толстяка коленом в пах. Затем, заведя упавшему на колени мужику руки за спину, он туго перетянул вялые кисти поясным ремнём. Перед тем, как набрать припасённый заранее номер местного отделения милиции, Иван сухо пригрозил связанному подвешиванием на дыбу, чем неожиданно быстро лишил его остатков воли и заставил признаться на диктофон сразу в обоих убийствах.

– Зачем? – спросил он напоследок только что облегчившего совесть и бессильно привалившегося к стене мужика. Тот, с минуту беспокойно поёрзав по битому стеклу, неопределённо пожал плечами:

– Да, отец – педераст меня ещё в детстве совратил, а в молодости бабы – наоборот, как назло, не давали. Я и не женился до сих пор потому, что всех их ненавидел, особенно красивых. А неделю назад случайно вышло. Зря она в такую рань на пруду разделась. Кругом пусто, ни души, вот и перемкнуло в башке! Короче, глаза боятся, а руки делают…Потом двое суток здесь провалялся. Стал вспоминать – что да как? А когда вспомнил, ещё на двое суток отрубился. Может, и в психушку ещё закатают?

– Я тогда тебя и в психушке достану! – пообещал Иван и для убедительности сделал вид, что хочет по восточному обычаю отрезать мужику уши. Тот мелко задрожал, пошёл красными пятнами и обмочился прямо на замусоренный пол. Ивану стало его жалко…

Далее всё прошло относительно гладко. И оперативники, и следователь лишних вопросов не задавали, занявшись главным образом заполнением бумаг, которых, надо полагать, давно ждали наверху. Только начальник РОВД да местный прокурор оставили в душе Ивана какой-то неприятный липкий осадок. Словно отставной офицер не только ни помог им ликвидировать самый крутой в районе висяк, а наоборот – завесил ждущие их не за горами полковничьи погоны этакой непроницаемой шторкой невнятности, из-за которой, как из ниппеля, не дождёшься теперь ни одного ощутимого дуновения.

С Николаем удалось потолковать лишь через несколько дней, после всех допросов и очных ставок. Пришлось к тому же просить прощения у старого Михалыча, которому Иваном был обещан полный покой, а вместо этого старика буквально затаскали по инстанциям, как главного свидетеля. Впрочем, извинений он слушать не стал, заметив Ивану, что и сказал «про убивца» только ему, потому что прежде «никому из эфтих жучар ни на волосок не верил».

– У их в башке только одни звёздочки да откаты, – зло сплюнул он на сторону и налил себе и Ивану из оплетённой липовым лыком бутыли. – Прошлогодняя медовка, добрая! Давай твою Машу помянем, значит. Всё ты правильно, солдат, сделал. Я боялся, убьёшь ты его. Но, молоток, паря, сдержался! Правильно. И они выпили со стариком сначала по одной, а потом ещё и ещё. На прощанье захмелевший Михалыч нацедил Ивану трёхлитровую банку своей крепкой, уже утратившей лишнюю сладость медовухи, обнял его и, перекрестив, отпустил с Богом в Машин садовый дом, который Иван решил выкупить у товарищества. Просить о чём-либо господ Рауш из Германии он счёл для себя унизительным.

Председатель садового товарищества «Цапля» Ефим Давыдович Карасик выслушал рассказанную ему историю более, чем внимательно, сразу озаглавив её для себя «Иван да Марья».

– А если брат её объявится с претензиями на наследство? – спросил без убеждения пожилой глава «Цапли».

– Не думаю, – убеждённо отвечал Иван. – Во-первых, он лечится у отца в Германии от рака. И, видимо, не очень успешно, поскольку по деформированному взрывом животу пошли метастазы. Во-вторых, даже выручи он за садовый участок какие-то деньги, они для него сейчас там – один пшик! А ведь сюда надо ещё приехать, по конторам да судам ходить, ждать, бабки платить… И потом, мы заочно с ним познакомились, и он очень просил меня не оставлять сестру «с её любимой дачей». Нет, он претендовать не станет… Квартира – другое дело! Но в любом случае, у вас не будет со мной никаких проблем, поскольку материальный аспект нашего договора я полностью беру на себя. После этого разговора Ивану ещё пришлось зайти в пару мест и даже оставить там некоторые суммы. Может быть, ещё и поэтому никто из местных чиновников не захотел иметь дело с афганцем, к тому же ещё и задержавшим местного маньяка. А пребывавший всё это время в порубежном состоянии Иван сначала принялся сооружать на даче стоянку для машины, потом – дровяной сарай, а следом – компостные ямы для грядок и верстак для огородной подёнщины. Всегда промышлявший неподалёку Емельян порой жаловался на одиночество, и Иван, хоть и притворялся абсолютно невозмутимым хозяином, но в туне давно задумал найти своему осиротевшему коту «братьев по разуму», среди которых и ему, старому, израненному и остуженному одиночеством вояке, было бы чуточку теплее и осмысленней жить.

Глава девятая

Сперва у Емельяна появилась белая, как снег, подруга Мальва. Кошку Иван давно присмотрел возле частного дома, примкнувшего к бетонному углу его типового параллелепипеда своим облинявшим забором с многочисленными пробоинами по периметру. Мальва, как правило, пугливо выглядывала через одну из дыр и жалобно мяукала в надежде на кусочек колбасы, сыру или какой-нибудь случайной рыбёшки. Нередко Иван угощал её курятиной или частью домашней котлеты. Кошка, хоть и была заметно голодна, никогда не хватала угощение с лёту. Напротив, она всегда отступала от него на метр-другой и, лишь убедившись, что Иван не следит за ней с праздным интересом, медленно подходила к зазывно пахнущему мясу и неторопливо начинала его обнюхивать, переворачивая то на один, то на другой бочок, видимо, выбирая наиболее удобный для откуса край. И Иван уважал Мальву уже только за это, а у неё имелись и иные неоспоримые достоинства. Поэтому, когда он решил переселить кошку к себе на дачу, то не стал прибегать к традиционному для обывателей – силовому способу, а обратился к частнику, некому Тихону Козлову, с выгодным для его пропойного организма предложением:

– Тихон, давай я тебе куплю бомбу плодово-выгодного и бутылку белой, а ты уступишь мне белую кошечку, которая у тебя на огороде обитает?

– Кошка – ловчая, – мрачно отвечал больной с утра на голову сосед. – Поэтому – три плодового, а водку пей сам! Да, и колдунью пивка уж заодно прихвати, а то вино может сразу и не полезть…

– Хозяин – барин! – согласился Иван и поспешил к универсаму. Полчаса спустя, Тихон залпом опорожнил едва ли не весь двухлитровый «капрон» и, кое-как отдышавшись, запустил Ивана в свой огород.

– Только ты сам уговаривай, – убеждённо заявил он, – а то она меня плохо слушается… Не-е, мышек исправно ловит. А в прошлом году даже крысу серую загрызла! Представляешь? С себя величиной! От вашего мусоропровода ко мне повадилась, тварь! А она, значит, её из засады взяла. Правда, есть не стала, только придушила. Тихон вышиб на вине пробку и предложил Ивану «обмыть их сделку», сообщив, что Мальва оставила ему шустрого котёнка, которому хоть и нет ещё семи месяцев, но «по яйцам он уже гвардеец»! Иван похвалил белого в мамашу котёнка, но пить не стал, сославшись на предстоящий отъезд на дачу. Мальва особо не упиралась, а как-то неожиданно охотно сначала разрешила себя погладить, а потом и взять на руки…

– Лёгкая у тебя рука, Иван! – похвалил на прощанье исцелённый Тихон, довольно почёсывая ножовкой красную от крапивы задницу. А уж как был доволен подругой Емельян! Полдня он выхаживал вокруг Мальвы на пуантах, а потом ловил для неё мышей и пел свои котовьи серенады. Впервые после Машиной гибели Иван улыбнулся себе в усы и сбрил отросшую за это время бороду. Жизнь, несмотря ни на что, продолжалась, и только ни афганцу было удивляться не просчитанным утратам, которые она в себе заключала. Поэтому к сороковому дню в лес с Иваном уже отправилась чернявая дворняга Сара, которая к тому же явно пребывала на сносях, а потому также охотно променяла свою городскую бездомность на Иванову заботу и дачный покой. И вообще, кошки и собаки чуяли в Иване не только более сильное, но и родственное себе существо, которое ни за что не даст их в обиду. А потому с первого нюха выделяли его среди прочих двуногих, чтобы доверить ему свои хрупкие, стократно зависимые от уличных случайностей и особенностей человеческой натуры жизни. И очень скоро ещё недавно пустоватая, казалось, обречённая на загородную тишь дача переродилась в этакий звериный улей, в окрестностях которого жизни было куда больше, чем во всём дачном кооперативе, включая Карасика и всё его садовое правление. Очень скоро звери приучили Ивана не заботиться о себе сверх той минимальной необходимости, в которой они реально нуждались. Поэтому в город с собой он возил разве что привычного к дорогам Емельяна или кого из питомцев, которому требовалась срочная ветеринарная помощь. Так, однажды Мальву тяпнула на солнцепёке замаскировавшаяся под палую ветку змея, а двух проворных щенков серьёзно искусали осы, когда неопытные пёсики, обнаружив в дупле трухлявого пня огромный белый шар, решили его покатать по тропе. Часть провизии кошки добывали в лесу и в лугах, давя мышей и ящериц, ловя то суетливых трясогузок, то медлительных сорок. А собакам везло и на водяных крыс, и на лесных хорей, и на полевых сусликов и хомяков. Однажды Иван наблюдал, как его Сара раскапывала глубокую мышиную нору. Земля из – под её передних лап летела метра на полтора, а сама она то и дело до самого хвоста исчезала в грунте, выверяя ход дальнейших раскопок. В конце концов, Сара добыла не только саму мышь, но и всех её многочисленных мышат, будущую угрозу для Ивановых корнеплодов. Иван поощрительно потрепал Сару по загривку и угостил её остатками горохового супа и рафинадом. На запах сбежалась вся звериная ватага, и ему пришлось выставлять собравшемуся обществу только что размороженный целлофановый пакет куриных потрохов. Случались у Ивана и памятные неприятности. Однажды он, по незнанию, угостил кобельков-подростков Филю и Лёву (названных в честь Киркорова и Лещенко) остатками куриных ляжек. Молодые собаки, как водится, заспешили не шибко стараясь прожёвывать трубчатые куриные кости и… поплатились. Ветеринар, измученный промываниями и весь измазанный собачьими экскрементами, взял за работу столько денег, что их бы хватило, по Ивановым подсчётам, как минимум на две недели звериного пропитания. Но подобных случаев было немного, к ним Иван был изначально готов и никогда потом не жалел о том, что завёл, растил, кормил, воспитывал и любил своих собак и кошек, которые, в отличие от большинства людей, платили ему только добром.

А вскоре у Ивана появилась и молодая козочка, которую он выкупил у директора ближайшего ОПХ, когда тот из-за случайно покусанного бродячими собаками вымени вознамерился пустить её на мясо. Иван сказал директору, что бродячими собак сделали люди, а вымя он зашьёт «по-афгански» и, Бог даст, она станет скоро молочной козой. Молодая коза, конечно, не солдат во фронтовых условиях, а потому пришлось стягивать ей скотчем копыта. Но шил Иван крупными стежками, и процедура заняла всего несколько минут. Уже следующим утром козочка Жанна паслась в травянистом проулке, то и дело поддёргивая лёгкий канатик, на который Иван пристегнул её к металлическому заборному стояку… до поры, пока ни привыкнет. Вскоре к Жанне повадился чёрный с жёлтыми подпалинами козёл из деревни, и капроновый канат едва не стал удавкой для них обоих. Ивану срочно пришлось его сменить на более толстую и грубоватую пеньковую верёвку. Но куда больше озаботило и озадачило Ивана его знакомство с молочным поросёнком Бориской, которого он выбрал на сенном рынке у знакомой цыганки Сони. Уже выручив деньги, хитрая цыганка принялась нагонять на незадачливого покупателя разных страхов о капризном и непредсказуемом здоровье новорожденных поросят, об их феноменальной смертности в принципе, почти не зависящей ни от условий содержания, ни от кормёжки, ни от ухода.

– Я ж не могу увидеть, что у него там внутри, – состязалась на людях сама с собой в красноречии Соня. – Органа какого не достаёт, иль хряк чего его матке с семенем передал!

– Совести тебе, Сонька, не достаёт! – негодовала на красноречивую цыганку немолодая плотная женщина в цветном полушалке, как и Иван, уже заплатившая за покупку всё до копейки. – У-у-у! Морда нерусская!

Но уже засунувшую деньги под резинку трусов худощавую продавщицу оскорбить, а тем паче усовестить было невозможно!

– Да, ладно тебе, тётка Дарья! – беззаботно смеялась она, прикуривая чёрную с золотым ободком сигарету. – Я так думаю, свет ты мой ясный, что в хозяйстве твоём скорее муж от истощенья захворает, чем поросёнок! Вон жопа-то у тебя, с четыре моих! К дальнейшим женским метафорам Иван старался не прислушиваться, поскольку даже мужики на войне выражались куда приличней. Вот так он и просвещался по сугубо крестьянской части, терпеливо постигая тонкости индивидуального проживания на земле и сосуществования с животными. И хоть Бориска, слава Богу, в младости не издох, но, как выразился сосед Николай, копоти он дал по самые трубы! И антибиотики ему Иван колол, и козьим молоком из бутылочки поил, и пюре ему из овощей наминал, и кашу гречневую варил. И всё это только для того, чтоб либо к первым Никольским морозам, либо чуть позже отдать поросёнка на убой. Сам он, понятно, на это дело никогда бы не подписался, но прекрасно понимал, что держать у себя в хозяйстве взрослую свинью ему будет не по силам. Однако, жизнь приучила Ивана не печься о будущем более, чем оно того заслуживает, и он относился к Бориске ровно так же, как и к остальным обитателям своего зверинца.

Лето перевалило далеко за экватор, когда он стал замечать, что все его четвероногие в противовес двуногим всячески тщатся проявлять свои индивидуальные особенности и даже таланты. Так соседи-дачники, а в ещё большей степени обыватели-горожане старались жить как можно незаметней, так сказать, не привлекая к себе повышенного общественного внимания – по принципу: «А мало ли что?!». А тот же, к примеру, Емельян совсем наоборот: ловил вредителей-грызунов не только уИвана под носом, но и у ещё полудюжины благодарных ему за это членов товарищества. Карасик Ивану за это даже благодарность на собрании вынес и всерьёз обещал полмашины дармового навоза. Но если бы только мыши, которых, что ни говори, Емельян сторожил для собственного удовольствия и пропитания! Однажды, совершенно случайно, через Николая до Ивана дошли слухи о том, что его кот «подрабатывает» в домике у Шадриных, куда недавно привезли пятимесячного внучка, мама которого сразу после родов тяжело заболела и практически была не в состоянии ухаживать за грудничком. Сначала он почти непрерывно плакал, но однажды на этот жалкий призывный голосок зашёл промышлявший поблизости Емельян. И мальчик сначала замолчал, а вскоре стал смеяться. Некоторое время кот лизал ему ухо, что-то нашёптывая при этом. Вскоре мальчик заснул, а проснулся отдохнувшим и в хорошем, улыбчивом настроении. Это случилось несколько раз подряд, после чего его бабушка Мария Матвеевна Шадрина стала окликать кота по имени, ласкать и угощать свежими карасями, которых регулярно приносил с пруда её муж. Вскоре она и сама зашла к Ивану на чай и, рассказав об этих странных отношениях, расплакалась от переизбытка чувств. А Мальва специализировалась на пернатых вредителях: сначала гоняла с поспевающей клубники дроздов, а потом стала сторожить в чёрной смородине надоевших своим визгливым щебетом воробьёв. Примерно за месяц после начала её «воробьиной» операции воробьёв в дачном секторе, где значился участок Ивана, убыло вдвое, а то и втрое. А после смородинной возникли ещё проблемы с ежевикой, малиной, вишней и яблоками. К слову, яблоки начинали портить пернатые, а в проклёванные ими отверстия забирались осы, после чего фрукту было место разве что в компостной яме. Примеру Мальвы последовали и другие коты и кошки, и со временем их фигурное хождение по садовым заборам ни у кого из дачников не вызывало ни удивления, ни протеста. И даже разболтавшиеся за каникулы мальчишки не плевались в них из трубок и не целились из рогаток. Карасик по этому поводу даже читал на отчётном собрании Есенина:

И зверьё, как братьев наших меньших,

Никогда не бил по голове.

Но перед самой осенью областная администрация объявила об открытии очередного охотничьего сезона на водоплавающую и боровую дичь. И в окрестностях «Цапли» подули иные ветры.

Глава десятая

Конечно, прежде и Мария несколько раз рассказывала Ивану про охотников, которые постреливали за ручьём каждой весной и осенью. Но не близкая стрельба тревожила случайными людьми, от которых, как говорится, добра не жди, и даже не боязнь шального заряда. Охотники наезжали на низинные озерки и болотца, где жировали дикие утки и кулики, со стороны города, по дороге, петляющей лесом близ дачных оград. И вот в этом лесу после их групповых наездов оставалось чёрт знает что! Гигантские тлеющие кострища, беспорядочно порубанный на дрова лес, измочаленные кусты, там и сям разбросанные останки от плодов городской цивилизации, включая вороха использованной туалетной бумаги и гигиенических пакетов. Увы, всё больше городских дам феминистского склада покупали ружья и шли соревноваться с мельчающим, с их точки зрения, мужичьём. После каждой такой охоты на какой-нибудь особо заметной берёзе или сосне вызывающим приветом консервативным огородным труженикам неизменно оставались висеть кружевные женские трусики. Маша считала это реакцией на мужскую грубость и неумелость и как следствие – на растущую женскую фригидность. По её невольным многолетним наблюдениям, именно в этом охотники и охотницы были особенно схожи. Даже верную вопреки всему инстинкту размножения фауну они, как будто мстя, убивали прежде всего за то, что птицы и звери более всего остального были преданы в аккурат влечению к противоположному полу и даже умирали особенно часто в период наивысшего кипения этой главной страсти их жизни. Как токующие тетерева или барабанящие на весь бор зайцы. И Иван не спорил с этим даже про себя, ибо привык нажимать на курок или гашетку лишь с единственной целью: выжить самому!

Первую скороговорку гладкоствольного оружия он услышал в середине августа, в сумерки с пятницы на субботу. А утром, на первые сутки осени, она уже перекрыла собой традиционную субботнюю канонаду ближнего дивизионного полигона. В ночь на воскресенье через насупленную близь опушки легко пробивались малиновые всполохи зарева, а из потрёпанного дачными несунами березняка доносились какие-то неприятные утробные звуки, словно за дорогой в мелколесье скопом испражнялось сразу целое стадо животных. Подслеповатым утром, наскоро выпивши чаю, Иван в сопровождении Емельяна двинулся через березняк к опушке. «Хоть приберём за этими клоунами, пока на участках тихо!» – объяснял он умывавшемуся за воротами коту свою утреннюю поспешность. Емельян был не похож на остальных кошек этого мира, прежде всего, тем, что никогда не плёлся за хозяином, но бодро семенил впереди. Вот и теперь он мелкой рысью бежал по натоптанной грибниками тропке, легко перемахивая через обнажённые дождями узлы кореньев и свежие кочки древесного мусора. Возле неглубокой ложбины, за которой тропа выбивалась на открытое пространство, Емельян нерешительно остановился и мелко засучил перед собой передними лапками, как бы открещиваясь от того, что их ждало впереди.

– Да, ладно тебе, Емеля, – стал приободрять занервничавшего кота Иван, – мы и не такое видали! Как в таких случаях говорил Владимир Семёнович? Вот именно – «Разберёмся!». И, бережно посадив кота на плечо, пошёл разбираться. Выйдя на луг, прежде горчивший пижмой, он увидел слева от тропы несколько разодранных пакетов, из которых успели выпасть где – бутылки из-под водки, где – банки из-под пива, где – пластиковые упаковки из-под разного продуктового ширпотреба. Справа валялся смятый, с характерно выгнутым рукавом ватник, издали более всего напоминавший издохшую свинью. И скорее всего, именно на свинью бы Иван и подумал, но ватник был сильно прожжён сразу в нескольких местах и слегка ещё дымил, распространяя пакостный животный дух палёной шерсти. Иван осторожно опустил кота на землю и достал из заплечного рюкзака небольшой рулончик плотной ткани. Затем, раскатав его по траве, принялся складывать туда и сами брошенные кое-как пакеты, и уже успевшее выскользнуть из них на лужайку. Емельян сновал рядом и недовольно, на кошачий лад ворчал. Стянув края ткани перед собой и туго перевязав их верёвкой, Иван показал коту, чтобы тот поспешал дальше. Но пройти не вышло и десяти метров, потому что путь им перегородил ствол молодой сосенки, срубленной на повороте и брошенной прямо поперёк тропы. Именно один ствол, ибо весь лапник, содранный с дерева, был сложен несколько выше, возле замусоренного, неопределённой формы кострища, от которого густо несло терпкими испарениями, как бы выразился ротный врач Рома Симанович, «неочевидного генеза». Впрочем, «генез» в виде трёх очевидных куч благоухал под ближайшей рябиной, как будто для контраста с алыми гроздьями ягод. Иван невольно достал из грудного кармана смоченный одеколоном платок, а Емельян, брезгливо переставляя лапы, поплёлся, как было велено, к охотничьему привалу. На примятом лапнике они вновь увидели бутылки, пакеты, пачки, капроновые гильзы сразу нескольких калибров и… изрешеченную мелкой дробью обложку журнала «Охотничьи просторы». Между тем, от этого безобразного лежбища Ивану и в самом деле открывался залитый первыми солнечными лучами простор, тянущийся от ручья до далёкого синего леса, за которым он ещё совсем недавно встретил Машу и после стольких лет серенького, ничем ни примечательного существования вдруг всерьёз задумался о счастливой семейной жизни. И вот нет ни Маши, ни семейного счастья… есть лишь вот этот разлагающий осмысленную жизнь «генез», упрямо наползающий на всё самое близкое и сокровенное сразу со всех сторон. И в это время, инстинктивно подняв головы на клёкот пролётного ястреба, человек и кот увидели над собой… главу государства. То есть не его самого, конечно, не во плоти, а в виде портрета, с которого он укоризненно смотрел на подданных сквозь скрученные от ночного огня листья. «Как странно, – вслух прошептал Иван. – Маша иронизировала над какими-то там кружевными трусами, а тут вдруг целый глава государства! Такой же примерно, как и тот, что смотрел на нас тогда… при отправке на эту бессмысленную войну. И вот мы опять воюем, и я опять теряю самых близких людей». Постояв под деревом ещё с полминуты, Иван с упором перетёр ладони одна об другую и обхватил руками бугристый ствол. Сначала, пока не попадались сучья, он активно помогал себе коленями, а чуть выше стал хвататься за первые ответвления и подтягиваться. Емельян тоже примеривался следом, но Иван показал ему кулак, и кот остался внизу – увёртываться от сыпавшейся из-под хозяина берёзовой трухи. В полуметре от цели Иван успел подумать, что охотник, прикрепивший так ловко это изображение, наверное, значительно моложе его и находится в неплохой физической форме… и едва не сорвался. Спасло то ли случайно подвернувшееся под носок дупло, то ли крупный бугор «берёзовой болезни». Стрельнувшая в саму берёзу пуговицами рубаха почти тут же прилипла к мокрым рёбрам, а кот снизу трагически мяукнул.

– Не дрефь, Емельян, прорвёмся! – Попытался успокоить он оставшегося на земле товарища и, оттолкнувшись от дупла, перехватился правой рукой за сук сантиметрами тридцатью выше. Теперь Иван просто висел вдоль ствола на одной руке, с удовольствием сознавая, что он ещё ничего себе мужик и вполне может повоевать хотя бы за своё малое Отечество.

… портрет оказался так себе, на тонком картоне и долго бы всё равно на осеннее – зимней непогоди не вытерпел. Спустившись и немного отдышавшись, Иван некоторое время рассматривал хорошо знакомое всему человечеству лицо российского главнокомандующего, словно видел его впервые. Потом аккуратно засунул картонку в рюкзак, ибо всегда был, прежде всего, солдатом и не любил охотников даже там, за речкой, на высоте более двух тысяч метров над уровнем моря.

Глава одиннадцатая

Вообще, эти пришлые охотники неожиданно оставили в душе Ивана неприятный осадок. И как он ни пытался отмахнуться от уже закопанных на опушке куч и искромсанного леса, ощущение острой неприязни к посетившим окрестности варварам ни в какую не хотело исчезать. Как будто они не общий лес загадили, а конкретно их с Машей участок. Просто взяли и от скуки оскорбили всех дачников, ехидно посмеялись над их укладом, над теми правилами, которых они многие годы старались придерживаться в этом краю цветочных ароматов, беспечных бабочек и привязанных к тенистым соснякам птиц. Ивану даже пришли на память афганские горы, в которых ни ему, ни многочисленным его товарищам даже в голову не могло прийти, чтобы где-либо в буковой рощице или ореховом подлеске, так сказать, по простоте душевной взять и… навалить куч, набросать банок, пакетов, сигаретных пачек. Даже если вдруг прихватывало живот, оправлялись бойцы с максимальной аккуратностью, прибирая и за себя, и за того парня. И эта усвоенная на войне, среди чужих, суровых гор привычка оставалась в каждом мужчине на всю остальную жизнь.

– Ладно, – сказал он Емельяну однажды за завтраком, – главное, чтобы вы с Мальвой вели себя прилично, и остальные, на вас глядя, не безобразничали, а пришлые, они пришлые и есть! Что с них взять, кроме анализов? В это время он услышал зов Николая и выглянул из сенцев на улицу.

– Иван, я тут молоком трохи разжился! – сосед победно поднял над головой зелёную эмалированную дойницу. – Неси хоть банку трёхлитровую, мне столько в одиночку не одолеть! И Иван достал из-под стола пустую банку, недавно помытую им с содой. Молоко было холодным, как он любил. Весело глядя, как он с удовольствием пьёт его большими глотками, Николай довольно улыбнулся и позвал вечером на рюмашку.

…Когда сосед разлил по последней стопке, Иван кратко поведал ему о минувшей охоте за ручьём и последовавшем за ней разгуле на берёзовой опушке. Выслушав это местами нервное, а местами печальное повествование, Николай предложил выпить за христианские добродетели.

– Ты это к чему, сосед? – не понял сути тоста Иван. – Ну, пили мы в горах за участие, за прощение, за терпение пили. Но за хамство и безнаказанность что-то не припомню. И за человеческую тупость не пили. А как раз с неё тут всё и начинается…

– Ты вот про терпение сказал. – Поднял гранёную «сотку» Николай. – Давай за терпение. Если хочешь, за осторожность, осмотрительность. Мой дед в детстве не раз мне говорил: «Помни, Колька! Семь раз, блин, отмерь! И ни хрена не режь!». И веришь ли, Коль, я только к сорока годам, набив понапрасну шишек и синяков по всему телу, услышал этот его наказ. Ведь можно и не резать, верно?

– Смириться что ли? – встрепенулся Иван. – Дали по левой – подставляй правую?!

– На вот мочёное яблоко, – достал Николай благоухающий, румяный фрукт из маленькой двухведёрной кадки. – Пей, закусывай, а я из погреба ещё банку перегона достану. Иначе, солдат, боюсь, не поймёшь ты меня, мирного русского хрусьянина. Пока Николай спускался в погреб, Иван вдосталь напился капустно-яблочного рассолу и от полученного удовольствия почти полностью протрезвел.

– Ну, вот теперь можно и про этих стрелков, дьявол их возьми! – миротворчески проговорил вернувшийся с литровой банкой коричневого напитка Николай. – Я не про смирение и прощение. Просто, плетью обуха не перешибёшь. Маша, царствие ей небесное, рассказывала тебе об этих визитёрах? Они здесь, на моей памяти, уже лет тридцать охотятся. Сперва вели себя смирно, без нужды не сорили и даже не ночевали в лесу. Постреляют на болотах, а пьянствовать домой едут. Тут до города-то рукой подать! На кой им здесь зады студить? Да и бабы с ними раньше николи не ездили. С бабами удобней в цивильных условиях… особенно по весне, когда кругом талая вода да клещи. Но постепенно и Лес стал другим, и машины, и ружья, и охота, и бабы. А главное – Город! Понимаешь, Иван, раньше они тоже не из-за стыда или какой-то там воспитанности себя вполне прилично вели. Нет, конечно! Просто не пакостить было куда проще, выгодней что ли: прибрал весь свой мусор в пакеты, довёз их до свалки, которая как раз по дороге – и все дела! Да, и какой самый последний охотник станет гадить там, куда всего через сезон он вновь приедет, так сказать, получать удовольствие? А тут – сотни дач и село рядом, тоже, между прочим, с добытчиками, только не лохами городскими, а потомственными, а потому крутыми, я тебе скажу, мужиками. Тут один такой городской охотник – лошара, отставной генерал, между прочим, начал беспредельничать, братков с собой привозить. Так, однажды взял и пропал неподалёку. И даже пуговички от него не нашли, хоть и искали целой войсковой частью. Ну, прокуратура списала на болота, на медведей…

– На инопланетян? – в тон увлекшемуся повествованием соседу подсказал Иван.

– Как ни странно, и эту версию не сбрасывали. Но скоро за ним следом исчезли бракуши, которые чужие сети пытались щупать, мерёжи выдёргивали, перемёты, жерлицы с кружками. Так, вот их тоже… второй десяток лет ищут. А теперь таких охотников, а точнее хамов, которые сюда приезжают свою поганую душу отвести, стало большинство. По крайней мере, в пригородной, как ты выражаешься, зелёнке. И не только тех, кто с ружьями да бреднями сюда прутся, но и, например, городских грибников. Ты глянь внимательней хотя бы на ближний лес! По нему даже за опятами на колёсах, а то и на гусеницах отправляются, на разных там внедорожниках да круглоцыклах.

– Квадроциклах, Коль, – вновь сделал ремарку Иван.

– Ну, вот я и говорю, что эти «внедорожники» грибы уже не собирают, а заготовляют, то есть режут, как скотину. Едут скопом за несколько вёрст на место, превращая по ходу рощи в бурелом и хлам. И за ягодами так же. И за соком берёзовым, и за живицей, и за чагой, и за берёзовыми вениками, и за шишками. А минувшей зимой один полковник явился сюда за ёлками… на БТРе. Ёлок его гвардия спилила не больше дюжины, зато молочную лосиху завалили из крупнокалиберного пулемёта. Поэтому у этих, за которыми ты недавно прибирал, давно уже иная, как нас ещё в советские времена учили, ди-а-лек-ти-ка. Они таких категорий, как стыд и совесть, не имеют в обращении в принципе.

– А что ж у них тогда в обращении? – уже больше по инерции заинтересовался Иван.

– Формальности там разные… ну, чтоб хотя бы из пункта «А» по закону выйти. А как они в пункт «Б» доберутся, до этого никому и дела нет. На этом нынче вся наша жизнь стоит, от Кремля до самых до окраин. К примеру, охоту власти открыли? Открыли! Это тебе пункт «А». А дальше у них – билеты, лицензии, полные машины водяры, закуси, баб! Да, они уже и в Городе-то валят согласно корочкам, то есть где придётся, а тут – лес кругом, безлюдье, блин, птицы да звери, а у них – пятизарядные «Сайги» и патронташи в две опояски!

– Николай, вот ты говоришь, стыдиться не перед кем? Мол, все такие! – попытался возразить Иван. – А мы, дачники то есть? Это ведь, в сущности, не их, а наши леса! Ладно я, трубил по разным там памирам, а ты-то ведь уже больше тридцати лет тута?! Олигархи там на нефтяные трубы сесть успели, а вы, то есть мы, дачники…

– А ты, Иван, думаешь, дачники не менялись? – подкладывая гостю жареных опят, зловещим шёпотом спрашивал Николай. – Этот дачный кооператив мы заводом строили. Лес валили, пни корчевали, сучья жгли, болота сушили, землю возили. Все – как одна семья! И дома – плюс-минус – все одинаковые строили. Ну, по сопоставимым затратам. Теплицы – из оконных рам, парники – из слег да проволоки, даже досок для заборов на собственной пилораме напилили. Но постепенно жизнь стала меняться. Старики, которые этот кооператив организовали, стали немощными и, как говорится, вышли в тираж. Их места заняли дети, внуки, а чаще и вообще чужие им люди… с «лёгкими» деньгами. Пошли особняки, баньки со ступеньками к речке, гаражи с террасами, мастерские с фрезами и прочим электрооборудованием, а вместо огурчиков-помидорчиков – всё больше гибридные деревья с плющами да разные там искусственные корты с плиточными бассейнами.

– Ну, что ж, жизнь не стоит на месте, – не то пытался возразить, не то просто размышлял Иван. – В сущности, мы и на войну ходили из-за неё, из-за достойной жизни.

– Да, не блажи ты, солдат! – почти выкрикнул Николай. – Достойная жизнь – это, когда ты – никому не во вред. Ну, и другие тебе – тоже. Народ, как ты помнишь, на Руси всегда миром назывался. И вот ты, придя с войны, увидел мир вокруг себя? Дачники… они нынче тоже всё больше друг дружку через бруствер разглядывают. У тебя вон по Маше ещё слёзы не высохли. – Извини! – А кое-кто уже под твоих зверей копает…

– Не понял! – искренне удивился Иван. – А что под них копать? Кошки, собаки, поросёнок, пчёл вот присматриваю. Кое-кто вон и целых бурёнок держит. А на кордоне в сторону «железки» и пара лошадок пасётся. Так ведь от живности никому никакой докуки нету! Или я чего-то не знаю, Коля?

– На тебя тут уже и Карасику анонимки писали, и заявы в райотдел милиции, – полушёпотом и, словно пряча лицо от стыда, сообщил Николай своему озадаченному соседу. – Да, вишь, ничего у них пока не вышло, поскольку ты как раз гниду эту возле пруда вычислил и прищучил. Самой-то власти, вишь, уже никак: больно килу здоровую отрастила!

– А на что хоть жаловались то? – окончательно протрезвев, поинтересовался Иван.

– У нас найдут, если захотят! – убеждённо вскинул руки Николай. – Там что-то про твоё ранение, что, дескать, контуженный, больной на голову – вот и набрал бродячих животных, которые не дают спокойно жить…мирным садоводам, гнидам здешним то есть. Что кошечек-собачек твоих надо проверить на бешенство, а лучше, от греха, просто уничтожить. Вот такие у нас нынче в кооперативе дачники! Вот эти охотники, мать их…, наезжают сюда каждую весну и каждую осень. И каждый их охотничий сезон здесь – это череда бесчинств. Кое к кому забирались в домики через выставленные окна, ночевали в них со своими фронтовыми подругами, по ходу ломали оборудование, мебель и воровали по мелочи. Про пальбу и лесные погромы я уж и не говорю. Но на них – ни одной официальной жалобы. Так… ворчанье и сплетни. А на твоих питомцев – вагон и маленькая тележка! Так что, «резать» пока не стоит, ибо имя им – Легион! Надо сперва разобраться – откуда надуло.

– Но ведь анонимки, по закону, рассматриваться не должны! – раздражённо хлопнул себя по коленям расстроенный Иван. – Этак каждому можно статей нашить, вплоть до реальных сроков!

– И шьют, Иван, – согласно кивнул, разливая напиток, Николай. – У нас уже и за нарушение сорок лет назад выделенных площадей штрафовали, и за разведение маков и конопли дела заводили, и за драки вязали, и принудиловки к сносу незаконно возведенных бань, а то и нужников втыкали, и ещё чёрт знает что…

– Мак, драка, незаконная прирезка земли – это, Николай, согласись, всё равно понять можно? – стал упрямо не соглашаться Иван. – А вот что этим анонимщикам сделали мои коты? И чем они вообще способны навредить русскому человеку?

– Абсолютно ничем! – повинно всплеснул руками Николай. – Я тебе больше скажу. Твои коты много лучше нас. Мы, сами того не замечая, берём с них пример. Не коты, так псы или лошадки. Моя мамка рассказывала… когда немцы в сорок первом подошли к их деревне – она тогда в Калининской области жила – то наши отступающие части всех колхозных лошадей без разбора мобилизовали для перевозки эвакуационных подвод и угнали куда-то далеко на Восток. Был среди них и Тобель, общий любимец, работящий и очень добрый мерин. Немцы стояли в их деревне около двух лет. А потом, когда их погнали на Запад, а в деревнях – о чём даже сегодня стараются не писать – уцелевший народишко стал пухнуть с голоду, откуда-то появился Тобель. Отощавший и ободранный, в чём душа держится. Но к своим вернулся. Сам! На всю деревню пахал и боронил огороды, возил дрова и сено, семена, навоз, выкопанную картошку и даже собранные на окраинах деревни снаряды и мины… До шестидесятых годов он исправно трудился в колхозе. Хоронили его всей деревней и плакали горше, чем по иному герою войны.

– Хорошо, Николай, я подумаю, – покладисто склонил голову Иван, – да и поговорить кое с кем, действительно, не помешает. Видно, рано я погоны снял, а война может считаться законченной только тогда, когда захоронен последний павший. А меня ещё и не убили…

– Типун тебе на язык, Ваня! – болезненно отмахнулся Николай, словно только что увидел дурной на пятницу сон.

Глава двенадцатая

Вечером над притихшими дачами сначала осторожно проступили, а затем и ошеломляюще заиграли бессчётные мириады звёзд. Даже воздух от них заблестел, как от распылённой окрест золотой пыли.

– Ты глянь, Емель, по сторонам, сплошной прииск кругом! – восхищённо воскликнул Иван, когда кот пришёл к нему отпрашиваться на ночную охоту. – Идите вон с Мальвой, только осторожно, прошу вас, а то не ровён час… Короче, страхуйте друг дружку, как истребители: ведущий и ведомый. Кот благодарно мяукнул и бесшумно скользнул к калитке. В это время с ближней сосны едва слышно взялась за своё кукушка. Казалось, что так необычно, словно в волшебной сказке, звучать может лишь сам золотой воздух, его задевающие друг друга крохотные дисперсы. А потому спрашивать по обычаю, сколько ему ещё осталось, Иван не решился:

– Сколько ни есть, все – мои! – сказал он вслух некому упрямому визави, который, увязавшись за ним ещё с времён ранения и тяжёлой контузии, после появления Маши до поры оставил его в покое. И вот опять завибрировал в пространстве этот неприятный тембр. Иван прошёл на кухню и включил настольную лампу. С некоторых пор он ввёл себе в привычку – подробно записывать краткий отчёт о произошедшем за день. И не просто записывать, но и анализировать всё, в том числе и с позиций этого второго, который то и дело проклёвывался в его сознании, где-то там, за цинковой пластиной. Думать долго не пришлось, мысли о минувшем дне уже давно вызрели и легко отражались на бумаге. От неожиданности и удивления он даже стихи своего знакомого поэта Юры Бекишева вспомнил:


И удивился, что легки

Дни и его преображенья –

вся жизнь плыла по дну реки

и не имела отраженья.


Как ни странно, но отчего-то история с охотниками уже не впервые воскрешала в Ивановой памяти лик незабвенного университетского приятеля Лёвы Клушина.

– Да, он вроде и не охотился? – пытался возражать визави.

– Это смотря что разуметь под охотой!, – ехидствуя, не соглашался Иван. – Клушин в аккурат такой же охотник, как шолоховский Македонский – полководец: пришёл – увидел – наследил.

Визави, конечно, ещё что-то там пыжился и нервно кашлял, но стопроцентных резонов опровергать уже не мог. Добавил лишь с укоризной: – Ведь ты сам говорил, что он – клептоман. А значит – больной. Суд бы его оправдал.

– Да, определил бы в психушку, в дом скорби, как считали в старину. Ты полагаешь, это лучше, чем чистый срок?

– Не знаю, не сидел, – честно признался визави.

– Зато воевал вместе со мной и должен…

– Стоп! – зло рявкнул визави. – Ты, однако, забыл, что я тебе ничего не должен! И если ты живой до сих пор…

– Молчу-молчу, – потупился Иван и вывел в своём дневнике большой вопросительный знак. Потом, немного подумав, добавил ещё и восклицательный. В это время под полом заёрзала мышь, и Иван стал злиться на Емельяна, который, как все русские лю… (он едва не сказал про кота «люди») думает, прежде всего, про звёзды над головой и лишь потом… иногда про то, что под ногами.

– Емельян, Мальва, чёрт вас, дери! – заорал он в открытую форточку. – Бросайте ваш лес и живо в подпол! Чтоб к утру подо мной – ни одного шороха! И ни писка! На утреннем разводе проверю! Отложив дневник, Иван отравился к поросёнку Бориске, у которого весь день был плохой аппетит.

Тот, услышав скрип дощатой дверки, тут же встрепенулся и вперил в вошедшего хозяина оба своих жёлтых глаза. Иван присел на одно колено и стал чесать ему сначала за ухом, а потом аккуратно от шеи к пятачку. Поросёнок мелко захрюкал и задремал, потому что кормёжки ему, как всегда, было задано впрок, и он научился у хозяина не съедать всё сразу. Куры к этому, не позднему ещё часу досматривали уже десятые сны, и из сарая напротив, где они дремотно возились на насесте, едва доносилось одно лишь петушиное ворчанье, этакая странная смесь кошачьего шипа и собачьего скуления. Иван, не желая тревожить куриц, осторожно обошёл таки сарай вокруг, внимательно высматривая под косым фонарным светом характерные следы хорька, лисицы или иной какой охочей до свежей курятины лесной живности. Но ни следов, ни тем более попыток проникновения под птичник, к своему успокоению, не обнаружил. Где-то за чёрным лесом тяжело застучал на стыках пролётный товарняк и, коротко просигналив полустанку, стал быстро истаивать на Севере, под крупной синей звездой. И Иван вдруг вспомнил, как ещё совсем недавно они с Машей смотрели на эту сосущую синь с опушки и о чём-то легко и свободно говорили и говорили друг другу. Но вот о чём, он вспомнить уже не мог, как ни старался.

В это время где-то неподалёку, очевидно, сразу за прудом, стал разгораться то ли припозднившийся застольный дебош, то ли дежурный семейный скандал. Похоже, отношения взялись выяснять две явственно не трезвых женщины и несколько поступательно звереющих мужиков. Сперва это была всего лишь перекрёстно-матерная перебранка, но вскоре послышался тяжёлый мужичий топот, сочный чмок оплеух и пронзительный женский визг. А дальше и вовсе затрещал выдираемый штакетник, и отчаянно зазвенела лихо высаженная зудящими телесами оконная рама. Иван подошёл к крыльцу и, решительно выдернув из-под навесной крыши продолговатый цилиндрик, левой рукой косо поднял его над головой, а правой выдернул и рванул книзу короткий упругий шнурок. И тут же в сторону пруда с неприятным холодным воем понёсся тёмно-красный, тревожный зрак. А когда этот неприятный вой истончился до запредельных для человеческого уха частот, над дачами вдруг брызнули сразу на все стороны яркие огненные цветы осветительной ракеты. Тишина стояла поистине кладбищенская! И даже после исчезновения в дачном пространстве последних флюидов фосфорной взвеси больше за прудом никто не дрался, не ругался и даже не разговаривал. Только набожная, живущая за Николаем соседка тётя Надя вполголоса читала «Богородицу» и «Отче наш». А удовлетворённый разливающейся по округе благостью Иван взял две ловушки с прикормом и понёс их ставить под илистый берег пруда, где, по его недавним наблюдениям, обитал средней величины налим, которому уже давно не хватало придонной прохлады, а, может быть, и подходящего прокорму.

Над стеклянной поверхностью пруда уже шевелился ночной эфир, этакая едва уловимая разделительная полоска между водой и воздухом, рыбами и комарами, бороздками осторожного хода двух ондатр и тающими линиями пролёта пары реактивных самолётов, звёздами кувшинок и протуберанцами звёзд. Осторожно опустив плетёные из ивняка ловушки на росистый берег, Иван присел и сам на оставленные кем-то из рыбаков картонки. Неподалёку от него соревновалось в вокале сразу несколько лягушек, а на другой стороне водоёма, за тонкой занавеской тростника, начинала басить выпь. И чем глубже впитывал Иван эту ночную дачную явь, тем нелепее представлялось ему всё произошедшее недавно с Машей на этой тёплой живой траве. Чтобы не впасть в страшащую немоту полного непонимания, он стал изучать спуски к воде и прикидывать длину заброса и примерную глубину погружения снастей. Ловушки на деле были обычными, слегка вытянутыми, сужающимися к дну корзинами с лёгкими сетчатыми вуалями, раздвинув которые, рыба легко могла зайти во внутрь и поглощать там специально приготовленную для неё приманку. Конечно, какая-то, поспешно отужинав, непременно уйдёт, а какая-то, как это случается, например, с вальяжными людьми, не успеет. С этой успокоительной, почти философской мыслью Иван, надёжно утвердившись левой стопой посерёдке песчаной кочки, легко метнул правой рукой первую ловушку. Она плеснулась всего в сажени от него, раструбом – в аккурат к берегу. Как в точности было и задумано. Дождавшись, пока корзина ляжет на дно и выровняется, он несильно натянул привязанную к ней верёвку и привязал её к заранее воткнутому в берег колышку. Вторую ловушку он поставил ближе к противоположному берегу пруда, в затоне, под обрывом. Так выходило надёжнее как с учётом берегового рельефа, так и заметной разницы глубин. Если не повезёт на неглубоком песчаном дне, то вполне удача может улыбнуться в глубоком затоне. «Кажется, здесь неплохо клюёт карась, – стал вспоминать Иван, – а под обрывом гуляют налим и краснопёрка». Сидеть на берегу дольше не имело никакого смысла: во-первых, здесь запросто могут вернуться горестные мысли, а во-вторых, проверять ловушки принято на рассвете, а часы показывали уже ровно полночь, и спать осталось едва ли часа четыре. Возвращаясь к дому, Иван уже не замечал ни Луны, ни золотого сияния, ни нарастающего стрекотания цикад за частоколами уснувших дач. Ему вдруг стало не по себе от предчувствия заждавшегося его приступа «чёрной» болезни, от той нескончаемой пустоты, которую она неминуемо приносила с собой, и долгих безрезультатных попыток хотя бы на время преодолеть её.

Глава тринадцатая

Под утро его зазнобило, – эту фразу из какого-то чрезвычайно популярного и вместе с тем пошлого советского детектива Иван услышал из-за печной дверки, когда его петух Хасан только что вывел своих хохлаток на первый завтрак.

– Слушай, дружище, а нельзя услыхать что-нибудь из братьев Вайнеров, Стругацких, Грим или хотя бы отца или сына Дюма? – недовольно зевая, испросил подкрашенную косым лучом Востока голландку Иван.

– Но я же вижу, осень близится, и тебя знобит! – деловым тоном возразил визави. – Дон Румата и Де Артаньян всегда благодарили своих визави по утру, а ты вечно бранишься. А между тем, в Афгане сам порицал за это вялых со сна солдатиков.

– Ну, что ты всё время придумываешь? – уже более спокойно и без какого бы то ни было зёва отвечал Иван, усаживаясь на постели и вставляя босые ступни в стоптанные кроссовки. – В Афганистане тебя ещё не было. Ты пристал ко мне после госпиталя.

– Я пристал? – донёсся медленно удаляющийся по печной трубе голос. – Ты сам меня об этом попросил. Кстати, как и накануне вечером. Ты гляди, со своим Колей все остатки памяти пропьёшь! Ладно, пойду я от греха.

Осторожно погладив заметно нагревшуюся затылочную пластину, Иван достал из старенькой «Бирюсы» банку с домашним, взявшимся по верху сливками молоком и позвал Емельяна. Тот явился вместе с Мальвой, с которой, судя по лукавому виду обоих, он так и не расставался с вечера.

– Ну, вот, я теперь один, – без всякого выражения констатировал Иван, – а у тебя вместо любящей хозяйки появилась просто любовница. Как говорит Николай, «диалектика», то есть даже самые неблагоприятные события влекут не одни лишь потери. Кому-то всегда обламывается… Вчера – мне, сегодня – тебе, а завтра – вон Мальве. Принесёт нам с тобой котят! Пейте молоко и айда на берег. Уверен, что, по крайней мере, мелочи для вас наверняка добудем. Хасан в это время уже созывал горем к насыпанному с вечера пшену.

… Емельян с Мальвой объелись уже на берегу, куда Иван осторожно выволок свои конусообразные плетёнки. Как он и предполагал, повезло больше под берегом, на глубине. Но налимов не было нигде: то ли оказались самыми проворными, то ли наоборот, не успели как следует разнюхать. А, может, подкормка не по ним вышла: они, говорят, любят падаль, а Ивана от любой падали воротило больше, чем от свежей говядины. Но мелкого, в пол-ладошки карася изрядно набилось в обе ловушки. А ещё в ту, что на глубине, угодило полдюжины краснопёрок, а на отмели – несколько средней величины пескарей. Когда возвращались, Емельяна даже покачивало от обжорства, а Мальва, как всегда, ела изящно и в меру. Иван за этим её процессом наблюдал с нескрываемым удовольствием. Сара, дожидавшаяся процессию на крыльце, глянула на улов почти с ненавистью и хотела даже обидеться, но Иван умастил её опалённым свиным ухом, и она, разомлев, залезла хрустеть под дом. Пёсикам Лёве и Филе тоже кое-что перепало, а равно и травоядным. Впрочем, Бориска, как все свиньи, был «не разбери – поймёшь» кем, и мёл всё подряд, что бы ему хозяин ни накладывал в корытце. Одна Жанна терпеливо ждала в хлевушке, когда её поведут на лужайку. Однако, все окрестные лужайки уже изрядно порыжели и обестравили, а потому Иван размочил и намял козе чёрствого хлеба, добавил в него пару варёных картофелин и брюквочку. После этого, поблагодарив Хасана за организацию кормёшки, решил чефирнуть сам. Крепкий чай не впервые по жизни заменял ему сразу и вино, и табак. Он поставил на плиту потемневшую от крутых заварок турку, налил в неё на две трети родниковой воды и досыпал до верху недорогой заваркой, ибо для приготовления чефиря качество чая почти не имело значения. Потом тонко нарезал свежую булку и аккуратно покрыл кусочки слоями солоноватой брынзы, к которой прикипел с Афганистана. Чефирь получился гуще пива, только что без пенки, но по вкусу вполне смахивающим на чешское тёмное. Сахару Иван не ел тоже с Афгана, откуда привёз ещё и диабет. Кстати, крепкий чай лечил ему и посаженную поджелудочную, и почти полностью нивелировал сахар крови, а потому как бы ни настаивали доктора, инсулина он так и не колол, опасаясь всякой привязки к шприцам и вообще любой зависимости от чего-либо: курева, водки, конопли, маковой соломки, транквилизаторов, кокса. Одно время он года два круто сидел на кодеине, который научился добывать из свободно продававшихся до поры таблеток от кашля. Потом смог завязать, а вот его госпитальный приятель Андрюха Санталайнен не смог и уже давно лежит на новом неухоженном лысом кладбище, прилипшем к грязному низинному шоссе на Москву. Умер Андрюха от цирроза, потому что для пущей одурелости запивал аптечные колёса ещё и пивом, объясняя это тем, что раз с пивом – значит он ещё не наркоман. И вот многие наркоманы выкарабкались, а российский офицер давно в могиле. Понемногу млея от второй кружки чефиря, про себя Иван так до конца и не понял: наркоман он или нет, шизофреник или нормальный с небольшими особенностями, инвалид или до сих пор… офицер. Впрочем, подумал он в полном равнодушии, наверняка всё это вместе в одном флаконе, а в придачу ещё и тайный садист, потому что до сих пор жалеет, что не отрезал Машиному убийце уши и вообще не искрошил его на комбикорм лесному зверью. Титановая пластина на затылке от такого поворота мыслей тут же нагрелась, и визави посоветовал «сменить тему»:

– Сходил бы ты лучше за лисичками! – предложил он с неожиданным энтузиазмом. – Отсюда видно, как они там, возле самой тропы желтеют. С ними и возни – ноль, потому что не червивеют и не гниют. Недаром, вся Европа ими объедается…

– Ты же знаешь, что я не люблю ни лисичек, ни Европы, – попробовал возражать по привычке Иван, но потом согласно махнул рукой и полез в шкаф за лёгким пластмассовым ведёрком.

Поскольку собирание грибов Иван почитал священным действием, он не взял с собой на сей раз ни Емельяна, ни Сары, которые, было, увязались за ним из необходимости исполнения своих служебных обязанностей и из неизбывной внутренней потребности – быть всегда рядом. Он коротко дал понять им, что справится один, и быстро скользнул на тропу. Стайку лисичек он приметил сразу, под старой берёзой, они желтели куда ярче уже лежащей там и сям древесной листвы и спутанных пучков увядающего черничника. Но лисички, как говорится, могли и потерпеть, а вот за ручьём в осиннике могли поджидать и боровики, которых пронесли вчера мимо его дома сразу несколько корзин. На самом ручье было пусто, лишь следы покрышек, отчётливо обозначенные на прибрежном суглинке, говорили о том, что минувшим вечером его переехала не самая лёгкая легковушка, скорее всего, внедорожник. Впрочем, выстрелов с болот по утру не долетало, а потому особой смуты в Ивановой душе эти рубчатые следы не вызвали. Да и мало ли таскается туда и обратно по этой сквозной – от большака до большака – дороге разного обременённого хозяйственными нуждами народцу?! Сразу за ручьём Иван повернул к ближайшему лесу, окружённому низкорослой помесью сосны и осины. В ней-то и следовало посмотреть боровика, а где и крупного подберёзовика-переростка. Молодого приземистого гриба в сентябре уже не найти: листва падает, высокая трава оседает, и грибы в таком окружении обречены на неразличимость и постепенное поглощение лесным подзолом. Первый подосиновик Иван срезал уже на самом краю подлеска несмотря на то, что краснел он в аккурат на вытоптанном предыдущими грибниками косогоре. За первым последовал второй, а там и третий. Иван всё делал неторопливо, явно растягивая удовольствие и тщательно прикрывая ведёрко от попадания в него разного лесного сора, который, накрепко въедаясь в грибы, после возвращения домой превращал приятную процедуру их осмотра в бесконечно-мучительную чистку Авгиевых конюшен. После небольшого перехода через абсолютно пустой ольшаник Иван ступил в молодой сосняк, где ему попалось сразу две семейки осенних маслят, которые, в отличие от летних, хоть и не были столь налиты и свежи, зато совершенно не зачервивели. Потом на склоне оврага Иван поскользнулся на укрытой мхом шляпке чёрного груздя и, невольно выругавшись, обнаружил чуть ниже стайку розовых волнух. Так он и добрал свою весьма обширную пластмассовую ёмкость одними яркими и пахучими солонухами, чему несказанно радовался и даже достал запасной пакет под новые находки. Но грибы внезапно исчезли, а с заметно опустившегося неба стала то и дело соскальзывать мелкая, но частая влага. Всё окрест сразу потускнело и выцвело. Пришла пора подумать о возвращении. И в это время совсем неподалёку лес качнуло сразу двумя характерными выстрелами: сухим и коротким – из нарезного оружия и раскатистым дуплетом – из охотничьего ружья. Иван от внезапности даже на корточки присел и, как ему показалось, ощутил свист разрываемого дробью воздуха. Но страха не было, было любопытство. Была едва уловимая горечь дремавшей до срока расплаты… Расплаты за поруху, в которую превращают вполне устроенную человеческую жизнь назойливо точащиеся из всех щелей нынешнего российского пространства мутные ручьи распознанного ещё афганским военврачом «генеза».

Глава четырнадцатая

…Лёва сидел на раскладном из дюраля и брезента стуле и неторопливо рассматривал копошащихся в низине дачников в окуляр оптического прицела явно войскового СКС. Иван узнал Клушина с первого взгляда, как только неожиданно вышел к своему же дачному кооперативу, только с противоположной, вершинной его стороны. На мокрой, но ещё тёплой еловой опушке пахло всё той же палёной шерстью и отчего-то кровью. И через мгновения Иван понял – отчего. В нескольких метрах от Клушина лежала примерно такая же свинья, какую он видел там, на опушке возле своего дома. Только это была самая настоящая дикая свинья, а отнюдь не прожжённый ватник. И кровь из рыже-серой туши сочилась настоящая, и даже палёному запаху взяться было больше неоткуда, ибо окрест ничего не горело и не дымило. А между тем, Лёва поднял свою с неизменно аккуратной седоватой шевелюрой голову и с вполне искренним изумлением пропел:

– Ба-а-а!

Сидевший от него справа немолодой мужчина в камуфляже настороженно поднял красивую дорогую двустволку и обратил к Ивану неприятный равнодушный взгляд. Казалось, в нём мелькнул на короткое время вопрос: «Может, пристрелить тебя на всякий случай?». Но Иван не ответил ни на это удивлённое «Ба!», ни на «равнодушный» вопрос. Он с укоризной смотрел на застреленную только что свинью и как-то странно молчал, словно пообещал Лёве неизбежного не там, на ещё советском Памире, а вчера вечером, после того, как славно закусили с соседом Колей жареными в сметане пескарями. Помнится, он тогда сказал довольному посреднику Клушину, уже имея на руках афганское предписание: «Дурак ты, Клушин! Но не потому, что я с твоей подачи на войну уезжаю, а потому, что умрёшь ты не своей смертью!». И вот он теперь здесь, в лесу, сидит на раскладном стуле с карабином в руках и, возможно, думает, чем ему на это обещание «не своей смерти» ответить.

– Кабана-то зачем грохнул? – не обращая внимания на мужика с двустволкой, спросил Иван без вопросительной интонации. – Да, ещё и свинью. Сейчас не сезон. И из карабинов здесь не стреляют, люди здесь кругом… мирные. Воцарилась тишина, как тогда после сошедшего с вершины селя. Иван не боялся Клушина, даже встреться они не на краю дачного посёлка, а в какой-нибудь таёжной глухомани или там, на высоте болеедвух тысяч метров над уровнем моря. Да, чужими руками он мог жестоко отомстить кому угодно, но свои чувствительные шаловливые ручонки с университетских времён неукоснительно держал в белых перчатках. А того, который сидел с двустволкой, Иван с первого взгляда вычислил, как Лёвиного прихвостня. И потом фактор неожиданности ещё никто не отменял, а Лёва без тщательного обдумывания никогда ничего серьёзного не предпринимал. Между тем, охотники явно пришли в себя и, переглянувшись, решили вступить в разговор.

– Что ж, – начал Клушин, – давай обойдёмся без сантиментов. Кабана мы завалили случайно. Вот вышли просто поупражняться да оружие проверить, а тут кабаны… целое стадо. Свирепые. Секач их вёл клыкастый. Они бы нас в минуту по этим ёлкам размазали! Вот и пришлось их пугнуть. Так уж получилось.

– Давай и тебе отрежем, сколь надо, – вступил в разговор второй охотник. – Не пропадать же мясу, раз уж так вышло!

– А пару недель назад, на открытии охоты разве не вы возле ручья отдыхали? – всё тем же без выражения голосом спросил Иван. – Вот случайно нашёл «Охотничьи просторы» с твоим, Лёва, домашним адресом, который я, представь себе, до сих пор помню…

Вновь воцарилось полное безмолвие, только Лёвин напарник непонимающе вертел головой и дёргал вертикально расположенными стволами ружья.

– А ты, мил человек, оставь свой вертикал в покое, а то ещё, чего доброго, застрелишься ненароком, – холодно посоветовал Иван нервничающему мужчине и неожиданно быстро оказался у него за спиной. Солонухи при этом веером рассыпались по поляне, а выронивший карабин Клушин почему-то опять произнёс изумлённое «Ба!». Между тем, Иван уже успел снять двустволку с предохранителя и отступить от сидевших.

– Ещё кто с вами есть? – глухо спросил он и сделал концом стволов знак, чтобы охотники встали. Больше с ними никого не было, а потому Иван приказал им погрузить кабанью тушу в стоявший неподалёку «УАЗ», а затем усадил туда, в передние кресла, и Клушина с товарищем.

– Мстишь, Иван? Ну-ну! – с трудом сдерживая злобное раздражение, не то спросил, не то констатировал Клушин. – Только чего ты этим добьёшься? Ты, боевой офицер, герой Афгана? Из-за какой-то грязной свиньи…

– Ошибаешься, товарищ посредник! – ощущая поднимающийся внутри холодок, возразил Иван. – Я не герой, а всего лишь инвалид первой группы без пальцев, без глаза, без половины черепа с эпилепсией и диабетом в придачу. И я не мщу, а всего лишь поступаю с тобой, как со стукачом и клептоманом, которого не посадили по позорной статье только потому, что я не захотел омрачать память своего отца, которого ты обворовал и в общем-то предал. Поэтому сиди молча, а то и в самом деле умрёшь до срока… рядом с этой вот свиньёй. После этого Клушин послушно запустил двигатель и, нажав на стартёр, стал крутить тугую баранку. Его сгорбившийся приятель сидел рядом и хмуро смотрел на разбитые грязные колеи.

– Давай рули вниз, а потом налево, к мосту, – по-прежнему обыденно командовал Иван, которому на время отчётливо показалось, будто он где-то на Памире возвращается на свой КПП. – Въезжаешь после моста в ворота и справа увидишь правление. Возле него и глуши.

Когда Карасик увидел вылезающего из машины Клушина, Ивану показалось, что он его знает. Но при извлечении застреленного кабана принял отстранённый вид и весь подобрался.

– Лексеича что ли с кордона вызывать? – спросил он у невозмутимого Ивана. – Он как раз к леснику нашему приехал на «Ниве» своей. Пусть вон идут ко мне в правленье и там разбираются. Не моё это дело, Иван. Извини!

– Ладно, разберёмся! – не стал спорить недовольный такой репликой председателя Иван. – Хотя охотятся они на нашей территории и не столько охотятся, сколько портят наши угодья вокруг и про дачки наши не забывают… Вы-то с вашим правлением в центре живёте, вам что? А вот тем, кто по окраинам, возле ручья, как покойная Мария, достаётся каждый сезон. Иль забыл, председатель?

– Ладно, я своё дело знаю, – нахмурился Карасик и стал громко кричать в трубку что-то про свиней и нарезное оружие. Старый Карасик, действительно, дело своё знал туго:

– Выезжай, Лексеич, ждём в правленье. А мы пока тут чаю попьём для ясности. – Почти весело закончил он разговор и, в самом деле, позвал всех согреться чаем или чем ещё. Пришлось идти и Ивану. Но в помещение он входить не стал, а глотнул из коньячной фляжки в заставленных садовым инвентарём сенцах. Охотнадзор Пётр Алексеевич Пуляев прибыл через десять минут, как и обещал, когда все уже вышли на лужок возле моста. Увидев Клушина, инспектор несколько опешил.

– А Вы, простите, кто будете? – с заметным оттенком подозрительности обратился он к стоящему с ружьём Ивану. – И почему с оружием?

– А это вот его оружие, – указал он Пуляеву на клушинского товарища. – Он из него только что кабанью матку уложил здесь неподалёку. На моих глазах. Поэтому я здесь. И с оружием, чтобы господа браконьеры часом пятки не смазали.

– Я думаю, это лишнее, – с наигранной уверенностью сказал инспектор. – Думаю, это вполне себе солидные господа, и смазывать пятки – не из их привычек.

– Давайте мы как-то загладим свою вину перед охотничьей инспекцией? – простодушно предложил Лёва. – Например, моя организация выделит вашей двести тысяч рублей на приборы контроля, оружие, патроны, тот же корм для кабанов в зимнее время. Вынужденно мы эту свинью убили, можно сказать, в порядке самообороны. А карабин взяли, потому что он ещё не пристрелян. Вот и хотели…

Пуляев вопросительно глянул на Ивана, словно испрашивал его согласия на не совсем законную сделку. А в это время под Ивановой пластиной мучились две мысли: про и контра. С одной стороны, Иван не любил всех этих протоколов, штрафов и формальных покаяний и сознавал, что живые деньги для окрестных лесов много полезней. Но, с другой – из его памяти не уходили ни искромсанные берёзы, ни все эти банки, бутылки, пакеты, пачки, кучи – все эти отходы хамства и распада, которые упрямо сеяли окрест Города, словно всё так и было задумано. Только вот когда и кем? Неужели Клушиным ещё того, университетского времени? А кем же ещё? Конечно, такими, как он! И есть во имя чего. Он сейчас отставной полковник и президент какой-то отнюдь не бедной компании или директор коммерческой фирмы. А я – кто? Убогий инвалид, хозяин полудюжины бродячих собак и кошек. По всему видно, они загодя готовили и приближали это, своё время. И вот оно пришло. Вон и инспектор перед ним тут же залебезил, и если б не я, то наверняка отпустил бы его на все четыре стороны, поскольку так ему безопасней. А мне? А мне наоборот: чем опасней – тем притягательней! Это я с Жоркой Гессом мочил духов на перевалах, я жевал сухари в засадах на караваны и сгорал на плоскогорье под прямыми лучами этого дьявольского светила в середине афганского лета. Да, и в госпитале я, а не он рвал на себе кровавые повязки и грыз потные наволочки и простыни. А теперь я должен сделать ему ручкой и пожелать, как в том мультфильме про джунгли, удачной охоты? Нет, у нас не бесконечные зелёные джунгли, а всего лишь куцая, наполовину вырубленная и искромсанная такими вот лёвами пригородная лесополоса, в которой я пытаюсь после всего пережитого по вине этих расчётливых циников обрести хоть какой-то вымученный покой. Нет, Лёва, ты зря прикрываешься своей организацией. Ты хотя бы за дикую эту свинью ответишь сам. Ответишь по закону, не более того. Заплатишь штраф, компенсацию за убитого кабана, карабин у тебя отберут, журналисты про тебя какую-нибудь бяку накропают. А ты наверняка в местную думу собрался через пару месяцев, ближе к Новому году. А потому надолго запомнишь эту охоту, что на земле всё-таки довольно тесно, и что прежде, чем делать пакости ближнему, надо хорошо подумать о себе самом.

– Вот что, товарищ инспектор, – глядя в глаза Пуляеву, всё тем же голосом без интонации заговорил Иван, – я, майор в отставке, демобилизованный после тяжёлого ранения в Афганистане, был свидетелем охоты вот этих двоих господ на кабана. С этой охоты я доставил их вместе с добычей сюда, в правление садоводческого товарищества «Цапля». Вот убитая свинья, вот орудия убийства, вот стреляные патроны и гильза от карабина, а вот сами браконьеры. И мне абсолютно всё равно, кто они, чем заняты и что возглавляют. Давайте я подпишу протокол и делайте с ними, что посчитаете нужным. Но предупреждаю, что ход и судьбу этого документа я обязательно проверю.

– Зря ты так, Ваня, – зло сузив глаза, проговорил Клушин и, криво усмехнувшись, сплюнул ему под ноги. Иван ударил беспалым кулаком точно в подбородок. Клушин сперва тяжело сел на чахлую с бархатцами клумбу, а затем повалился на бок. Пуляев проворно отпрянул от потерявшего сознание браконьера и испуганно уставился на двустволку, по-прежнему находившуюся в Ивановых руках.

– В правильном ты, Пуляев, направлении смотришь! – похвалил Иван. – Я не вполне нормальный после ранения, – он повернулся к инспектору спиной и показал ему свой титановый затылок, – и мне в случае чего, много не дадут. А скорее всего, вообще ничего не будет. Так что делай всё по уму, а потом и спи себе спокойно. Пуляев согласно кивнул и даже, как показалось Ивану, сказал «Слушаюсь!» и хотел отдать честь, но в последний миг, уже доведя правую руку до виска, судорожно сложил раскрытую ладонь в кулак и прижал её к ляжке.

Иван, в свою очередь, положил двустволку на лужайку и стал ждать, когда инспектор закончит составление протокола. Ждать пришлось довольно долго, потому что инспектор, явно нервничая, дважды портил бланки и даже сломал ручку. Кое-как оклемавшийся Клушин долго не мог понять, где он находится, и чего хотят от него, бывшего штабного офицера и состоятельного бизнесмена, эти странные, плохо одетые люди со свирепыми лицами.

Глава пятнадцатая

Вскоре после истории с Клушиным Иван стал замечать, что его впервые столь явственно потянуло к университетским пристрастиям, от которых надолго отучили армия, война и ранение. Многие годы он был абсолютно убеждён в том, что начни он читать и напрягать свой мозг кантовскими императивами, и ему, этому кое-как прикрытому титаном мозгу, быстро придёт полное и безоговорочное самоуничтожение. В лучшем случае, он навеки пропишется в сумасшедшем доме, где современные транквилизаторы быстро и без проблем доведут остатки его зыбких связей с миром до чисто гипотетических формальностей. В худшем, он вообще перестанет осознавать себя и преобразуется в овощ, каковые ему пришлось наблюдать даже в военных госпиталях, не говоря уже про специальные отделения «психушек». Нет, лучше «посох и сума» или вообще исчезнуть с лона земного, тем более, что такой финиш не за горами у каждого. Но с недавних пор визави про него забыл. То есть, говоря прямо, шизофрения вдруг взяла и куда-то делась. Распив со знакомым психотерапевтом бутылку коньяка, Иван узнал, что такое порой случается «на фоне позитивного стресса». Иван стал жадно читать, а потом и записывать усвоенное в специально купленную тетрадь. Это были уже конспекты, а тяга к дневнику, изначально предполагающему раздвоенность, по ходу стала заметно угасать. Это состояние было куда естественней того, которое он влачил после ранения в Афгане, хоть внешне ни образ его жизни, ни сам он нисколько не изменились. Разве что один Емельян почувствовал эти перемены в хозяине. Но и это привело лишь к тому, что кот стал ещё роднее и ближе. Каждое утро он будил Ивана настойчивым тереблением его носа и … расчёсыванием свалявшихся за ночь усов. Кот буквально превращал одну из лап в расчёску и, легко запрыгнув на хозяйский диван, осторожно начинал водить ей над верхней Ивановой губой – сверху вниз. Сначала Иван просто сопел, но вскоре начинал чихать и просыпался. Некоторое время они сидели с Емельяном в блаженном полузабытьи, а потом отправлялись на крыльцо умываться. Так, с отдельными исключениями, начиналось почти каждое утро.

Однако второго ноября Иван встал раньше обычного и неожиданно для самого себя вышел растереться первым снегом. Спавший на шкафу под потолком Емельян с готовностью выгнулся дугой и вопросительно мяукнул, но Иван указал коту, что он ему пока что не нужен. На улице, вопреки предположениям, было не холодно: видимо, снегопад подошёл к «Цапле» на холке циклона. Поэтому Иван легко стянул с себя сначала тёплую рубаху, а затем и майку. Снег был совсем свежим, но из-за положительной температуры уже начал слипаться, отчего льнул к телу и не спешил валиться под ноги. Пришлось, как в парилке, обрабатывать себя веничком, а потом насухо растираться полотенцем. С улицы вернулся Иван красным и возбуждённым, обуянным стремленьем решать какие-то накопившиеся за осень проблемы. «Съезжу – ка я нынче в Город, – убеждённо сказал он себе, – заплачу за квартиру, закуплю продуктов и насчёт автокредита разузнаю. Давно пора. Девятка» моя, кажись, уже всерьёз кашляет…» Поставив чайник, Иван отравился к курам, Жанне и Бориске, которых следовало накормить с запасом. Живность под навесом циклона вела себя вяло, и даже поросёнок почти не хрюкал, а лишь благодарно лизал хозяйскую ладонь и часто вертел хвостиком. Козочка тоже… польстилась лишь на хлеб, а сухой душистый клевер оставила на потом. Квёлых кур на сей раз пришлось угощать мятой картошкой с крапивой и яичной скорлупой. Собаки получили свои косточки и вчерашнего супа, а Мальва с Емельяном пили на кухне своё утреннее молоко. В наступившей окрест чавкающей истоме Иван принялся одеваться и собирать необходимые документы, которые всегда не во время исчезали и заставляли его всякий раз тратить дополнительное время и жечь чуть ли не ежедневно дорожающий бензин. Наконец, всё было собрано и сложено на заднем сидении. Рассчитывая вернуться уже через несколько часов, Иван обошёлся без наказов и прощаний, а просто запустил двигатель и торопливо нажал на стартёр. Возобновившийся снегопад мигом заслонил всю заднюю панораму, а замаскированная снегом разбитая дорога быстро отстранила его от заоконной лирики.

Но в Городе всё закрутилось не по плану. Универсам возле дома неожиданно закрыли на переучёт, в расчётно-кассовом центре пришлось выстаивать длиннющую очередь, а для оформления кредита на новый автомобиль не хватило какой-то военно-врачебной справки для предоставления положенных инвалиду войны льгот. Поэтому сначала пришлось бежать в военный госпиталь, где Иван последний раз подлечивался, потом – в нотариальную контору, потом терпеливо выслушивать преклонного возраста соседку, которая поливала в его квартире цветы, потом объезжать сразу несколько магазинов и по дороге перекусывать в кафе. Словом, когда программу-минимум худо-бедно можно было считать выполненной, на город стал неминуемо падать вечер. Заперев в потёмках квартирную дверь, Иван с облегчением направился к оставленной возле подъезда машине, но по дороге почувствовал нервную вибрацию сотового в грудном кармане. Звонил Карасик. Слышимость была отвратительной, но главное Иван понял: его дача в огне, вызвали пожарных, но они ещё не добрались. Перед тем, как сесть за баранку, он вызвал на дачу милицию, поскольку мало сомневался в поджоге.

Торопиться уже не имело смысла, но он торопился. И толкало его к этому отнюдь не горящее в эти минуты имущество и даже не обязанность перед Машей. Он никак не мог отделаться от укоризненных взглядов своих четвероногих, которые сумели вылечить его от самой тяжкой, самой безжалостной и наверняка бы убившей его болезни. Болезни вселенской тоски и одиночества, от которой так и не придумали лекарств и которая почти всегда, рано или поздно, приводит заболевших к печальной развязке. Ещё воинственные индейцы, пролившие реки чужой и своей крови, называли её «страной печального вечера». И Иван, как никто, понимал их. Подъехать к даче, а точнее к тому, что от неё осталось, Ивану не удалось, поскольку всю узкую дорожку между забором и опушкой занимала огромная красная машина, пожарные рукава, какой-то дымящийся скарб и равнодушные в робах люди, которые всего лишь занимались привычным для себя ремеслом. Ивану даже показалось, что работали они нехотя, ибо рассчитывали тушить нечто более серьёзное, а не старый деревянный домишко с убогими сараями по краям. Иван рывком отворил ещё тёплую закопченную калитку и сразу понял, что куры, поросёнок и коза наверняка сгорели. Опять этот преследующий его в последнее время тяжкий дух палёного, разбросанные по огороду обгоревшие перья и какая-то непривычная для его жилища тишина. Шевыряться в головешках он побоялся, а потому на какое-то время застыл в нерешительности. В чувства его привёл Николай, который тоже только что подъехал из Города и изрядно пах пивом. Он усадил стремительно теряющего силы Ивана на уцелевшую ступеньку, на которой прошлым летом умерла Машина мама, старенькая учительница, и с жаром стал его в чём-то убеждать. Но Иван ничего не слышал, а лишь покорно мотал головой и тёр себе щёки замазанными сажей ладонями.

Из всех его питомцев нашли только обгорелого Емельяна, который каким-то невероятным образом сумел просочиться в подпол и схорониться в сыром заплесневелом углу. Командир расчёта принёс его на куске смоченного холодной водой брезента. Особенно сильно у кота обгорели лапы, уши и хвост, и он, учуяв хозяина, по-кошачьи заплакал. В это время прибыла милиция, и Иван отнёс кота на опушку, где сразу заметил несколько сильных ожогов на груди и спине. Здесь, на ошмётках почерневшего снега, они и просидели до конца пролива растащенных брёвен и иных дачных останков. Скоро кот перестал плакать и даже несколько раз лизнул хозяину руку. Иван внимательно посмотрел в страдальческие Емельяновы глаза и сам едва ни заплакал от жалости и острого чувства несправедливости, ибо, вполне привыкнув к боли, которую люди регулярно доставляют друг другу, так и не смог свыкнуться с болью, которую куда чаще перемогают несправедливо обиженные человеком животные. «Я клянусь тебе, Клушин! Тебе будет куда больнее, чем Емельяну. И, может быть, даже больнее, чем Мальве и её невинным товарищам», – пообещал вслух Иван, достал из кармана коробочку со шприцем и ампулой обезболивающего, которым нередко спасался сам от хаотичных приступов мигрени. Привычно обломав носик стекляшки, он всосал из неё поршнем два кубика прозрачной жидкости, осторожно оттянул коту шкуру на загривке и легко проткнул её тонкой иглой. Через несколько минут Емельян заметно успокоился и даже блаженно обмяк. А потом, когда к ним подошёл милицейский капитан, Иван стал подниматься на ноги, размышляя, куда бы на короткое время пристроить обгоревшего друга. Правильно оценив ситуацию, капитан не решился понукать погорельца, а тоже присел рядом и стал терпеливо ждать. Потом Иван долго подписывал какие-то бумаги и односложно отвечал «да» или «нет». В заключение капитан, неторопливо прикуривая от какой-то стойкой головешки, как бы между прочим, заметил Ивану:

– Товарищ майор, я понимаю, что Вы тут первый сезон и по ходу серьёзных врагов вряд ли нажили, но факты – упрямая вещь. Это стопроцентный поджог. Мой эксперт даже остатки горючки нашёл и на самом доме, и на остове бани. И двери были с улицы подперты. У меня такое ощущение, что поджигатели, возможно, полагали, что Вы не выходили из дому. Просто после вашего отъезда в Город опять пошёл снег и быстро занёс все следы. На гараже у вас висел замок, а потому было не понятно – дома Вы или в отъезде. Короче, налицо попытка убийства. Иван согласно кивнул в ответ и с заметной усталостью заговорил:

– Враги… Их, мне кажется, нынче должен иметь каждый нормальный русский мужик, если он по природе своей не гнида, или если его ни купили… гниды. Я почти уверен – кто заказчик, только Вам-то это зачем? Подумайте, он из нынешних хозяев жизни.

В это время в милицейском УАЗе запустили двигатель, и рассеянный свет плохо отрегулированных фар выхватил прилипший к лапам ближайшей сосны заметно обгоревший по краям портрет, который, вероятно, поднял с пепелища усилившийся ветер. Вновь вознесённый событиями к небесам главнокомандующий всё с той же артистической безупречностью наблюдал за происходящим внизу. Ивану даже вспомнилась старинная гравюра, на которой рельефно были изображены две воюющие армии, некие уничтожающие друг дружку людские множества. А с самого неба на них величественно взирал Бог войны. И не взирал даже, а что есть мочи дул, способствуя всеми силами распространению губительного огня не понятно из-за чего разразившейся брани. По лицу капитана вновь пробежала тень понимания, он протянул Ивану руку и, кивнув как после только что достигнутого согласия, сказал громко и уверенно:

– Вы пока приходите в себя. Вон сосед Вас уже давно зовёт. А я завтра-послезавтра Вам позвоню и думаю, мы найдём общий язык. Мы с Вами, что ни говори, хоть и в разное время… один университет заканчивали.

А когда милиция уехала, Иван осторожно взял на руки Емельяна, окрикнул Николая, и они, вооружившись лопатой и фонариком, двинулись к опушке копать могилы для погибших животных.

Эпилог

Вернувшись с ручья, покормив и поласкав кота, Иван вдруг решил, что посвятит остаток дня приготовлению куриного плова, которым Маша могла угощаться хоть каждый вечер. Он начистил и нарезал моркови и лука, а потом аккуратно покрыл ими промасленное дно чугунного казана. Помешивая прожариваемые на медленном огне овощи, он неторопливо насыпал сверху около килограмма длиннозерного риса и долил казан до самого верху родниковой водой. Кура, как ей и положено, тушилась в тушилке, приправленная чесноком и специями. Он не любил смешивать эти две субстанции загодя, ибо был уверен, что у риса своя судьба, а у курятины – своя. К тому же приготовленный таким образом рис легко мог стать достойным гарниром не только к любому мясу, но даже к рыбе. Николай уже несколько раз выразительно пощёлкивал себя по горлу, но Иван упрямо просил потерпеть до стола и лучше от греха резать салат. Наконец, стол был накрыт, Иван разлил красное вино по бокалам и предложил тост:

– В конце прошлой осени сгорел наш старенький дом. Вместе с ним огонь забрал моих верных друзей. Слава Богу, Емельян вот уцелел. – Он с признательностью погладил примостившегося на коленях кота. – Но мы обязательно уже этим летом выстроим новый. И в нём, надеюсь, ещё успеют освоиться наши новые друзья, потому что все, кто мешал нам жить, сидят нынче в тюрьме. А больше врагов я постараюсь не заводить, потому что устал воевать. И потому, что у меня появились молодые единомышленники… даже в милиции. За новый дом, за тебя, Коля, за нас с Емелей, за всё доброе, что было в старые времена, и за новое время для наших друзей!

Они дружно выпили. Где-то далеко за лесом крикнул на стрелке очередной товарняк, а прямо над их головами принялась за своё знакомая своей редкой интонацией кукушка. Она устроилась в аккурат на ветке, за которую зацепился во время минувшего пожара обгоревший по краям портрет. И карамелевый, весь в подпалинах кот долго-долго тёрся о ноги двоих вдохновенных мужчин, которые терпеливо считали годы отпущенного оракулом времени.

Дива

Где ты, звезда моя заветная,

Венец небесной красоты?

Иван Бунин «Сириус»

Глава первая

Сириус встал над селом уже в сумерки, когда ещё и месяц-то был тускл и туманен. В это время из неказистой, крытой толем избушки торопко вышел лысоватый с лихо закрученными усами мужик и, вольготно развалившись на завалинке, стал мастерски вертеть козью ножку, распространяя окрест дурманящий запах обильно сдобренного травами самосада. Основательно послюнявив отрывной край аккуратной газетной воронки и настойчиво пройдя по нему обрубками большого и указательного пальцев правой руки, мужик достал спички и вскоре уже довольно попыхивал самокруткой то вправо, то влево, разгоняя скопившуюся над головой мошкару. При этом на набирающий силу серебряный месяц он почти не смотрел, а вот голубой Сириус забирал его всё больше и больше. И если бы кто-либо из местных умников наблюдал его в эти минуты со стороны, то наверняка бы заметил, что странный сельчанин очень похож на Икара, который готовится обрести крылья и рвануть к самой яркой небесной звезде, словно к появившемуся после долгой разлуки дому. Но оба здешних умника – председатели сельского совета и колхоза – к этому времени уже изрядно нахлебались дармового самогона и наблюдали разве что красные щетинистые рожи преданных им земляков-собутыльников.

Странный этот мужик, однако, носил привычное для каждого русского уха ФИО – Иван Иванович Фёдоров. Впрочем, никто в селе, кроме соседки Нинки, его ни по имени, ни по фамилии не кликал. Издавна все звали его Дивой Беспалым. Дивой – за дивное отличие от остального сельского населения, Беспалым – из-за отсутствия значительной части пальцев. Разумеется, здесь не лишним будет прояснить, в чём состояли эти отличия, отчего их сочли дивными? И почему у Дивы не хватало пальцев? Отличия были во всём, и было их куда больше, чем сходств. Последние заключались, главным образом, в наличии у Дивы двух рук, двух ног, головы, туловища и русского языка. Всё остальное – сплошь отличия! Во-первых, Дива жил бирюком – на отшибе, на берегу лесной речки, которая питала сельские пруды. Во-вторых, он не был женат, несмотря на то, что после войны замуж за него были готовы выйти более половины местных женщин – как вдов, так и засидевшихся девок, «вековух». Но он не то что бы презирал бабье общество или там, наоборот, был ходоком по женской части, – нет, он общался с бабами куда охотнее чем с мужиками, со знанием дела разделяя их житейские заботы, радости и боязни, только вот замуж ни одну из них ни разу так и не позвал. В-третьих, никто из сельских мужиков не мог похвастаться дружбой с ним, и даже не дружбой, а хотя бы тем, что сиживал с ним за бутылкой или косил в паре, или рубил баню, или резал поросёнка. И ни над кем, вроде, Дива не подсмеивался, никого ни разу не осуждал, ни с кем искони не ссорился, но друзей-приятелей у него в селе так и не появилось. Грубо говоря, к нему ничто человеческое просто не липло: ни дружба, ни ненависть, ни правда, ни кривда. Был он столь свободен и независим, что все встречные люди, как те курьерские поезда с грохотавшей неподалёку транссибирской магистрали, пролетали, не останавливаясь, всё мимо и мимо. При этом он всем вежливо кланялся, со всеми здоровался и даже нередко перекидывался парой-другой казённых фраз, но не более того. В-четвёртых, Дива не состоял в колхозе, хоть и слыл самым сведущим в сельском ремесле. Не раз то председатель колхоза, то главный агроном, то партийный секретарь заводили с ним пропагандистские беседы на предмет вступления в колхоз на самых выгодных для Дивы условиях, но получалось это у них как-то уж очень неумело. Нет, с другими сельчанами были они и красноречивы, и авторитетны, и, главное, убедительны. А с Дивой почему-то ничего не получалось: все их доводы словно зависали в пространстве, слова и отточенные годами фразы вдруг начинали казаться чужими и вообще высосанными из пальца. После одной из таких бесед секретарю партийной колхозной ячейки Иосифу Давыдовичу Небольсину почему-то даже стало стыдно, и он впоследствии больше ни разу на такие беседы не отваживался. Председателя же колхоза «Рассвет» Семёна Дерябина разговор с Дивой ввёл в великое смущение – и это при том, что последний ему ничего крамольного ни о колхозе, ни обо всём кооперативном движении вроде бы и не говорил. Он просто искренне назвал те досадные, с его точки зрения, причины, которые пока что не позволяют ему стать советским колхозником. В-пятых, Дива не имел ровно никаких контактов ни с сельским советом, ни с его председателем Самсоном Ищенко, у которого всякий сельчанин выписывал березняку на дрова, сосняку на строительство и угодья под сенокос. Дива же, несмотря ни на что, добывал всё самостоятельно: траву возил с дальних вырубок, на дрова рубил сухостой или собирал валёжник, а за строевыми деревьями ездил в лес по ночам, когда все обходчики и егеря смотрят себе безмятежные сны. Причём, он пилил лес таким хитрым образом, что на порубочном месте не оставалось ровно никаких следов. Однажды местный полесчик Пахомыч всё-таки настиг Диву за порубочным занятием, но это ему ровным счётом ничего не дало. Он проговорил с нарушителем ровно пять минут, после чего они мирно разошлись: Дива с распиленной сосной на тачке заспешил в село, а Пахомыч на видавшем виды «Ковровце» – к себе в лесничество. Странно, но после этого случая лесник здоровался с Дивой особо тепло и даже почтительно. В-шестых, Дива бывал на селе крайне редко, только из острой необходимости, отдавая почти всё своё время лесу, полю и домашнему хозяйству. А есть ещё в-седьмых, в-десятых и даже в – двадцать пятых! Именно исходя из последнего, все отличия Дивы от остального Мира и можно назвать дивными, ибо дивна сама по себе столь вопиющая независимость одного человека ото всех остальных, и не только от конкретных людей, но и ото всего созданного ими на селе. Что же касается обрубленных пальцев, то их молодому Диве отрезали ещё до войны, когда он, пьяный, не сумев доплутать до своей избы, на лютом морозе рухнул прямо под заметённый снегами забор. Самого Диву кое-как отогрели спиртом, а вот половина пальцев на обеих руках отмёрзла начисто. В селе рассказывали, что чудного непьющего Диву подпоили его же беспутные одногодки, добавив в сельповское пойло для верности куриного помёта. Одногодков вскоре убили на войне, а Диву из-за этой их «насмешки» над ним на фронт так и не взяли. И потому, когда война кончилась, и в село вернулось дюжины полторы искалеченных людей, Дива Беспалый оказался среди них самым здоровым и справным мужиком, в связи с чем его первое время даже недолюбливали. Но он был столь сдержан и не злопамятен, что всякие антипатии к нему очень скоро уступили место стойкому умеренному уважению. А обрубки пальцев…они остались красноречивым свидетельством единственного тесного общения Дивы с человеческим обществом.

Глава вторая

Утро девятого июля 1975 года застало Самсона Юлиановича Ищенко в погребе, где помимо бочек с квашеной капустой, мочёными яблоками и солёными огурцами он держал ещё и полтуши копчёной свиньи и несколько ящиков тушёнки из кроликов. Но отнюдь не продукты этим знаменательным утром беспокоили богатое воображение любившего закусить мелкого советского начальника, он лихорадочно шарил меж тушёночных ящиков сразу обеими руками в поисках заветной метрики, которую торжественно в Львовской управе вручил ему в день его совершеннолетия лидер патриотического движения «За ридну Украину» Остап Кол. В метрике значилось, что хлопец Арсений Волосюк добровольно, согласно своим мыслям и убеждениям вступает в Движение и, понимая и принимая всю ответственность, накладываемую на него этим членством, обязуется то-то и то-то… До почти самого 1945 года он про эту ответственность примерно помнил и даже нередко напоминал тем из сотоварищей, кто по известным причинам начинал во взятых на себя обязательствах сомневаться. Но однажды, узнав от знакомых поляков, что севернее, с территории Белоруссии, советы уже перешли границу СССР, Ищенко страшно испугался своего неосмотрительного членства и стал бешено раздумывать над тем, а как бы это на годик-другой «трохи сховаться». Помогли уцелевшие львовские евреи, которых прежде украинский патриот Ищенко по обязанности разоблачал. За золотые часы и перстень с дрянным рубином, у них же отобранных, местный стряпчий Абрам Карасик изладил патриоту документ со всеми необходимыми печатями, что он теперь не торговец немецкими туалетными принадлежностями Арсений Волосюк, а Самсон Ищенко, простой рабочий с местного мыловаренного завода.

– Где же она, проклятая?! – Вслух выругался председатель сельсовета. – Кажись, нашёл. Он вытянул из-под одного из ящиков небольшой кожаный мешочек с овечьей шерстью, а в ней обозначились заветные жёлто-голубые корочки львовского удостоверения Арсения Волосюка. Можно было, конечно, стать и Иваном Ивановичем Ищевым или Ищеевым, но осторожный патриот понимал, что с его выговором лучше быть Ищенко. Он им стал. А далее, однажды уже опьянённый кое-какой властью, он попытался добиться её и на территории советской России, куда перебрался с Украины, чтобы не быть случайно узнанным кем-либо из своих прежних недругов. Поначалу, как большинство его земляков, он хотел рвануть либо в Сибирь, на Енисей, либо на Дальний Восток, в Приамурье, но по ходу обратил внимание на то, что в Центральной России, где не вернулось с войны более половины мужского населения, будет куда спокойней. А главное, на таком мужичьем безрыбье, ему все карты в руки! Но власть к Ищенко больше не шла: подводили старые стереотипы и воспитанное немцами стремление к железному порядку. Вот как раз порядок в России никто не любил: ни партийные начальники, ни простой трудовой народ. Порядок подводил Ищенко трижды: только-только достигнет он приличной должности, так сказать, стартовой площадки, точки отсчёта, как бац – и всё прахом! Почему? А просто потому, что именно этот подчёркнутый и где-то даже показной порядок ему сослуживцы и не прощали, ибо его им вечно ставили в пример и… они начинали этого аккуратиста ненавидеть и соответственно при случае подставлять, поминая при этом «мудрое» сталинское: нет человека – нет проблемы! Наконец, Ищенко это надоело, и он пустил всё на самотёк.

– Ну, и хрен с вами, жрите с полу и ссыте по углам, быдлаки! – Молвил он в присутствии своей второй жены Софии Ефимовны Столбовой и устроился заведующим вещевым складом в райпотребсоюз. Там он и просидел более десяти лет, до первой серьёзной ревизии, после которой, чудом избежав посадки, оказался счетоводом в Меже. Далее пришлось завоёвывать авторитет межаков, пробиваться в депутаты и лишь потом претендовать на кресло председателя сельсовета. Но опыта Ищенко было не занимать, а потому стал он через несколько лет мытарств и унижений внешне вполне уважаемым на селе председателем, вокруг которого все, кроме Дивы Беспалова, крутились и вертелись. Больше других этой перемене мест и обстоятельств была рада Софья Ефимовна, собравшая во время мужнина заведования в потребсоюзе богатейший гардероб! И теперь, появляясь на людях всякий раз в новых нарядах, она с наслаждением наблюдала, как тушуются при её появлении все местные красавицы, даже из молодых, не говоря уж о её ровесницах-дурах, которые моднее пухового платка или аляповатого шерстяного полушалка за всю жизнь ничего и в руках-то не держали. А, бывало, что супруг брал её с собою и в райцентр, на партийно-советские сборища, где она тоже положительно всех затмевала, даже дочку местного часовщика Соньку, одевавшуюся богато, но совершенно безвкусно.

– Нет, Самсончик, ты видел? – Требовательно теребила она мужа по возвращении. – Чего эта дура только на себя ни навертела! Юбка кремовая, прозрачная, а через неё синие трусы так и лезут! А ещё она переняла моду, думаю – из телевизора, появляться на публике без лифчика. И это с её-то дойками! Но ведь они же у неё давно не стоят. Да, и стояли ли вообще когда-нибудь? Самсон, ты скажи её папаше, чтоб не позорила почтенную фамилию, пусть наденет натитишник!

– Софочка, непременно скажу, завтра же на дне рожденья у начальника милиции. – Отвечал блаженно развалившийся на венгерской кушетке муж.

– А ты не возьмёшь меня с собой к этому солдафону Хватову? – С укоризной вопрошала супруга.

– Софа, я бы охотно, но этот солдафон, как ты выражаешься, предупредил, что это будет чистый мальчишник. – Отвечал виновато супруг. – Ты же знаешь, родное сердце, что Хват свою жену терпеть не может уже лет десять. С тех самых пор, как эта кляча уморила с трудом появившегося на свет сынишку. Просто забыла его на морозе возле поликлиники. Крупозное воспаление – и кранты!

– А почему он с ней не разведётся, Самсон? – Недовольно, словно речь шла о её родном брате, спрашивала супруга. – Взял бы молодую, она бы ему ещё нарожала, и не одного.

– Я думаю, что он за карьеру свою боится, – делился своими соображениями Самсон. – Он мне как-то говорил, что у них с этим строго, за развод врежут хуже, чем за пьянку.

– Вот дураки! – Сетовала на всю советскую милицию София Ефимовна. – Неужели для того, чтобы получить полковника, надо всю жизнь прожить с крокодилом?

– А вот всё у них тут так! – Вспомнив свою львовскую молодость, воскликнул Ищенко. – Порядку на деле никакого, а видимость подай! Возьми вот, к примеру, нас, партийных и советских работников. Кто без проблем идёт в рост и загребает разные там поощрения и награды?

– Блатные что ли? – Высказала догадку жена.

– Скажешь тоже! – С усмешкой возразил муж. – Блатные в торговле процветают или в обслуживании. А у нас процветают те, которые больно много не размышляют – «быть или не быть?», а живут по поговорке «Бей своих, чтоб чужие боялись!». Ты вот, Софа, можешь припомнить, чтобы я кого-нибудь из своих тиранил, наказывал? Да, можешь и не отвечать, – замахал руками Самсон Юлианович, заметив преданное выражение на лице жены. – Я, наоборот, всегда для своих на всё готов. И дров по лимиту выпишу, и сенокос – извольте, да поближе к Меже, чтобы ноги каждое утро не мять, а сразу по холодку да росе – косу в руки и за дело! Да разве ж оценят это лизожопы городские?!

– Самсоша! Я тебя прошу, просто умоляю, не портить себе здоровья по пустякам!

– И это ты называешь пустяками, Софа? – С отчаяньем спрашивал разволновавшийся не на шутку муж. – Другим – повышения и награды, а меня – на склад. Скажи, за что?

– Ой, Самсон, скажи спасибо, что на склад, а не на…цугундер! – С напором возразила жена. – А что, на складе неплохо жилось. Весь район у нас в ногах валялся: отпустите то, продайте это… Звучит не очень конечно – «завскладом», а на деле – мы в районной элите под первыми номерами значились.

– Не преувеличивай, – пытался остудить супругу Ищенко. – Я всего лишь снабженец. Думаю, что все они: и Хватов, и предисполкома Насмороков, и даже сам Опалёнов видели во мне всего лишь необходимого поставщика для их благородий: вот Хватову понадобились западные джинсы – он ко мне, Насморку – ГДРовская стенка, Опалёновской Ларе – итальянское бельё и французские духи. А сколько у меня было рокировок с продскладом! Я ему финский кафель – он мне два ящика икры и растворимого кофе. Я ему – два блока финской бумаги и немецких презервативов – он мне пяток ящиков «Китайской стены»… И так далее. А здесь, в этой долбанной Меже, не очень ли, знаешь, перед председателем пресмыкаются. Иные, конечно, ради пяти кубов берёзовых дров готовы перед тобой и польку, и краковяк сбацать, а есть и такие, что мама не горюй! Здороваются, и то через нижнюю губу, сволочи… Ни тебе почтения, ни культуры, гадят на морозе и задницы рукавом подтирают, а туда же, к избирательным урнам.

– И кто же тут, в Меже, из таких, как ты говоришь, гордых да независимых? Неужели Машка Лушникова? – С ненавистью в голосе спросила Софья Ефимовна.

– Да, куда ей! – Отрицательно замотал головой Ищенко. – Она через день или с бодуна, или с переблуду. А вот конюх Евсей Хрюков, не понять, – то ли чересчур о себе мнит, мерин, то ли чрезвычайно не воспитан, то ли попросту дурак. Да, совсем забыл, есть у нас в Меже ещё один странный мужик. Дивой его кличут. Так вот, он вообще ни с кем дружбы особой не водит, но самое главное, ко мне в сельсовет – ни ногой! А ведь живёт один-одинёшенек – без дров, без сена, без пенсии… И в колхозе не состоит. Вот уж этот точно о себе много полагает, хотя, знаешь, воспитан, всегда первым поздоровается даже с поклоном, и от других межаков я о нём ничего дурного не слышал.

– А откуда он на нашу Межу свалился, ты знаешь? – Напористо спросила у мужа-председателя Софья Ефимовна. – Может, он от алиментов бегает или от милиции скрывается?

– Слушай, а правда твоя. Надо бы, ёлы-палы, пронюхать, что он за птица, а то ещё, не приведи Господь, устроит нам тут какого-нибудь купоросу, ввек не отмыться будет! – И по лицу Ищенко забегали тени сомненья и испуга.

Глава третья

Ближе других к Диве жила Нинка. То есть была она уже далеко не Нинкой, а почти пятидесятилетней женщиной Ниной Сергеевной Ляпнёвой, мужниной женой, матерью троих взрослых сыновей и уже даже бабушкой. Её муж, шестидесятилетний Сергей Михайлович Ляпнёв, инвалид и ветеран войны, поймавший на фронте сразу несколько пуль и осколков и чудом выживший в Ржевской мясорубке, работал на торфяном болоте, бухгалтером в тамошней конторе. Каждое утро, около семи часов, неторопливо позавтракав испечённой в печке кашей и ещё тёплым от утренней дойки молоком, он выкатывал из сарая велосипед «ЗИФ» и какое-то время вёл его в горку песчаной тропой по направлению к лесу. Потом, когда горка кончалась, он, кое-как перекинув прострелянную ногу через раму, усаживался на кожаное седло и осторожно давил на педали. После этого Нинка ещё долго слышала то и дело позванивавший у него под рулём колокольчик. Затем она шла к заходящемуся в визге поросёнку и задавала ему размоченного хлеба и мятой картошки. Поросёнок до времени затихал, зато начинал жалобно мекать телёнок, привязанный к колышку возле половни. Нинка относила и ему ведёрко с молочными помоями – остатками кислого молока, творога и простокваши вперемешку с ржаными отрубями. Телёнок умиротворённо замолкал, а Нинка уже занималась сначала курицами, а затем и утками, которые буквально прилетали к ней с речки, не довольствуясь одними лишь улитками да жучками. Им тоже полагались корки, остатки варёных овощей и молочные ополоски. Когда, плотно позавтракав, животные дремали – каждое на своём месте, Нинка бежала в сад, к пчёлам – смотреть, нет ли где роя. Обыкновенно, если день был пасмурный, то роёв не случалось, но если парило, то… Словом, роёвню Нинка припасала заранее, а также дымарь и специального дымового гриба – трута. Одной собирать рой было трудновато, с мужем Сергеем она делала это в несколько раз быстрее, но муж летом работал, а потому приходилось ей потеть одной: и большую роёвню подставлять, и веником смахивать с веток агрессивных пчёл, которые всячески сопротивлялись, норовя залезть в рукава и под гимнастёрку. Причём, хорошо, если рой высаживался на податливую вишню, отряхать которую было несложно, но если на упругую и колючую яблоню, то собирать его становилось сущим адом! Когда, справившись с очередным ретивым скопищем пчёл, она завязывала роёвню, у её ног хитро выстилалась неразлучная парочка – Мурка с Тузиком, тоже претендующие на её хозяйское внимание. Тут уж Нинка давала волю закономерно нахлынувшим эмоциям:

– Мурка, засранка, ты опять на подушке дрыхла? Как не стыдно, право, валяться с Тузиком в конуре на грязном тряпье, а потом лезть на мою белоснежную подушку? Кошка в это время с невинным видом тёрлась себе об Нинкины ноги и бормотала что-то примиряющее на своёмкошачьем наречии. На Тузика у Нинки пороху уже не хватало. Поэтому она стыдила сразу обоих в том смысле, что ладно де эти сезонные лентяи, поросёнок с теленком, но вы-то ведь тут «зля меня» всю свою жизнь, вы, что ни говори, свои, а ведёте себя, как эти… Но кто такие «эти», сама она положительно не знала.

Муж приезжал с болота часам к шести вечера. Нередко привозил чего-нибудь к ужину: то карасей из торфяного карьера, то мордовского сыра (неподалёку от болота, на склоне высокого холма раскинулось богатое село Берёзовка, испокон веку славившееся своими сырами), то татарской баранинки (среди торфоукладчиц было много татарок), а то и просто белых грибов, набранных по дороге. Грибы, особенно белые и маслята, Нинка навострилась жарить стремглав, минут за десять. В Дочкиной сметане (Дочкой звали ляпнёвскую бурёнку) они получались восхитительно. Сергей Михайлович над Нинкиными грибами просто млел! Уничтожив их с полсковороды, а то и поболе, он как-то незаметно отваливал от стола в сад под вишни, где у него всегда был наготове топчан. Следом устремлялись Мурка с Тузиком, после чего из-под вишен начинал доноситься храп с причмокиванием и прилаиванием. Впрочем, спал Нинкин муж об эту пору никак не более часа – полутора, после чего решительно вставал и отправлялся на край села к стадам, за коровой Дочкой. Потом Нинка принималась за вечернюю дойку, а муж Сергей Михайлович резал для Дочки белую – сахарную – свёклу. Она придавала утреннему молоку неповторимый вкус. Более всего Нинка любила вечернее сидение под окнами на лавке, когда всё уже переделано, а до сна ещё далеко. Они сидели с мужем, полуобнявшись, и говорили-говорили-говорили. Говорили всё больше о хорошем, к которому, между прочим, относили и тяготы минувшего дня. Нинка подробно рассказывала Сергею, как она, снимая со сладкой яблони рой, искала в пчелиной гуще матку, которую следовало придушить, потому что рой вышел из слабого улья, и следовало его вернуть восвояси. Сергей же, в свою очередь, поведал жене смешную историю о пьяном мордвине, который, собрав возле себя отдыхавших на обеде торфоукладчиц, стал демонстрировать им своё умение есть местную рыбёшку. Он брал живых плотвичек за голову и, откусывая всё остальное, начинал быстро жевать, блаженно закрывая при этом от якобы наслаждения глаза. Женщины одобрительно смеялись, а мордвин безуспешно предлагал им сделать то же самое. В последний раз, повспоминав о минувшем дне, они заговорили о делах сельских. Сначала речь шла всё больше об услышанных Нинкой сплетнях типа – чем удивила всех председательша Софа на поминках у бывшего директора школы Николая Ивановича Ручкина, опившегося два года назад внезапно завезённой в село, по распоряжению председателя сельсовета, разливной фруктовкой по полтора рубля за литр. Но постепенно перешли на живущие ныне в Меже личности, которые так же, как и они, Ляпнёвы, готовились к июльскому сенокосу и заготовке дров. Первым вспомнили Сёму Кривого с Новой Линии. Сёма был из бывших кулаков, но исправно воевал, и власти ему прегрешения его отцов и дедов охотно через его фронтовые увечья забыли. Сёма ко всему держал ещё и индюков, очень капризных и болезненных птиц. Но у Сёмы, говорят, они не болели, а регулярно приносили ему гору наивкуснейшей индюшатины, которую он исправно продавал в райцентре или обменивал через райпотребсоюз на дефицитные товары типа недавно приобретённых им «Жигулей», которых в свободной торговле не предвиделось и в дальней перспективе, как бы там Брежнев с Косыгиным и не хорохорились. Поэтому к Сёме следовало сходить, посоветоваться. «Может, хоть «Ижа» с коляской куплю, – размышлял про себя Сергей Михайлович. – Вот телка в потребсоюз сдам и куплю». А Нинка в это время размышляла о клюкве, которую в районе также охотно принимали, предоставляя взамен право на покупку разной дефицитной бытовой электротехники: холодильников «Маде ин Хунгари» и стиральных машин типа «Панония», «Рига» и, на худой конец, «Ока». Кое-кто из везунчиков разжился в районе и электрочайниками, и даже самогонными аппаратами (чёрт те знает, кто и по каким каналам их там продавал!), которые тут же искоренили весь алкогольный дефицит в Меже, и даже в ночное время! Наконец, как-то незаметно семейный разговор коснулся соседа Дивы, который по-прежнему был чрезвычайно далёк и от электрочайников, и от самогона. Нинка виновато пожалела его:

– И до коих пор он так, сердешный, маяться будет? Всё один – один, всё сам да сам. А зачем, если тех же дров выпиши вон в сельсовете – и живи себе спокойно? А ведь он, дурачина упрямая, без пальцев каждый день до лесу не по разу ездит на своей таратайке. Гордый что ли, а?

– Да, нет, гордыни, вроде, в нём ни на грош, – отвечал Нинке супруг. – Тут что-то другое. Какой-то хрен в компоте…

– Чего – чего? – Не поняла мужа Нинка.

– Я говорю, странный он. Недаром Дивой и кличут. – Отвечал уже внятно Сергей Михайлович.

– Слушай, Серёж, а давно он Дивой-то стал? Я что-то не припомню… – Поделилась своими сомнениями Нинка.

– Да и я не припомню. – Отвечал Нинкин муж. – Он сначала, вроде, на выселке жил. Но это давно было, до войны ещё. А когда я с фронта вернулся, он уж здесь избушку выстроил. Так что, не странным я его и не знал никогда. И никто не знал. Мне иногда кажется, что он таким и уродился, только не здесь, а где-то там. – И с этими словами Сергей Михайлович указал Нинке куда-то на горизонт. Странно, но Нинка его сразу поняла и даже не переспросила для ясности – а где это там? Оба они при этом посмотрели на отрезные концы облаков, начинающие пылать оранжевым закатом, на изуродованный остов храма, белеющий внизу на холме, и на стаю крупных, закладывающих посадочный вираж птиц, которые, видимо, целились заночевать в пойме разлившейся после недавних дождей речки.

– А давай его как-нибудь на чай пригласим? – Предложила Нинка.

– Да хоть бы и не только на чай, – согласился муж. – Да ведь не пойдёт он. Придумает какие-нибудь сапоги всмятку и откажется.

– А, можёт, и пойдёт, – не совсем согласилась Нинка. – Он меня всё ж середь остальных межаков выделяет особо. И советуется со мной иногда, и даже жаловался однажды…

– Да неужто? – Не поверил Сергей Михайлович. – Чтоб Дива кому жаловаться стал… Да, быть такого не может!

– Вот тебе и не может! – Парировала Нинка мужнино неверие. – Возраст-то, он всех достаёт. Вот и у Дивы радикулит случился, да такой, что не согнуться – не разогнуться. Я ему прополиса завтра обещала, и яд змеиный где-то у нас был, в бане, кажись. Сходи-ка, Серёж, принеси! Когда всё было благополучно найдено, Нинка достала маленькую с виду совершенно игрушечную корзинку и, сложив в неё снадобья, довольно улыбнулась смущённому мужу.

Глава четвёртая

Настроение у Дивы было хуже некуда. Ещё третьего дня ему приснилась лесная старуха типа кикиморы, которая ловко подставила ему ножку, а когда он свалился на почему-то тёплый болотный мох, дважды огрела его дубовой слегой по пояснице. И вот не прошло и двух дней, как острая нервическая боль прострелила всю его нижнюю часть спины и этакими ветвящимися осколками отозвалась в правой ноге. Скептически относившийся ко всяким своим болям Дива попробовал растереть себе задницу камфорным маслом, но лучше ему не стало. К фельдшеру идти ему страшно не хотелось, потому что, во-первых, он не очень-то доверял медицине в принципе, особенно после того, как хирурги отхватили ему пальцы, а во-вторых, фельдшером в Меже работала совсем ещё молодая девка, недавняя выпускница областного медицинского училища, и Дива стеснялся спускать перед ней свои держащиеся на тесьме порты. Но что же тогда делать? Как заготовлять дрова на зиму и сено для козы? Как окучивать картошку, собирать редиску, землянику в лесу? И что делать с пчёлами, если они вдруг зароятся? И тут возле колодца, охая при доставании бадьи, он увидел Нинку. К счастью, ему ничего не пришлось ей объяснять, она сама не преминула полюбопытствовать: «А отчего это он так охает? Болит что?». И видит Бог, никак не помышлял он о жалобах и сетованиях на здоровье. Но проклятый язык сам повернулся в эту, постыдную для него, сторону:

– Да, вот, Нина, радикулит, кажись, у меня завёлся. И не думал – не гадал, что вообще когда-нибудь болеть стану, думал, что так и умру здоровым. Выговорив последнюю фразу, Дива виновато улыбнулся. Но в ответ Нинка только нахмурилась:

– Напрасно ты лыбишься, Иван Иваныч! Радикулит – это и не болезнь даже, а для нас, для деревенских, которые постоянно к хозяйству да к скотине пристёгнуты, сущая напасть! И не думай, Ваня, что само пройдёт. Сейчас давай дуй домой и до утра вылёживайся, а рано по утру я тебе всё, что надо, принесу. Взгляд, которым ответил ей на этот посул Дива, Нинка потом помнила долгие годы. Никто и никогда на неё так не смотрел ни до этого, ни после. Тут надо заметить, что Дива, видимо, любил Нинку, любил той скупой бобыльской любовью, которая не претендует на ответную, то есть абсолютно бескорыстна, ничем плотским и вообще мирским не мотивирована, а потому воздушна, безмятежна и свята. А Нинка, придя домой, как мы уже упоминали выше, стала собирать для разбитого радикулитом мужика-одиночки тревожную аптечку, в которую помимо прополиса и змеиного яда она положила собственноручно изготовленный бальзам из полевых трав на топлёном масле и упаковку обыкновенного анальгина, которого у Дивы отродясь не водилось. Всё это она положила на комод под большое зеркало, в которое они нередко смотрелись с мужем на пару, сравнивая себя нынешних с теми, что смотрели на мир с альбомной фотографии довоенной поры. Легла Нинка рано, но долго не могла уснуть, невольно прислушиваясь к мужниным хождениям по веранде и на кухне, где он любил листать «Огонёк», «Известию» и … «Войну и мир» Льва Толстого. Но вскоре сон сморил избегавшуюся за день женщину, и к ней пришли, как это уже случалось с ней не раз, когда она чересчур переутомлялась за работой, порубежные видения. Они отличались от привычных снов тем, что как будто были и снами, и реальной действительностью одновременно. Когда они приходили к Нинке, то она, с одной стороны, осознавала, что спит, а с другой, – были эти видения ещё реальней самой что ни на есть реальной жизни. На сей раз ей привиделся бесконечный ромашковый луг, по которому она бежит за лязгающей на ухабах чёрной телегой из кованого железа. А в телеге везут её тятьку с мамкой, и с ужасом понимает Нинка, что увозят её родителей в какую-то даль недосягаемую, увозят наверняка безвозвратно. И силится Нинка догнать эту страшную телегу, и вот-вот уже достаёт её на краю дороги, но лошадь вдруг наддаёт, и вновь отдаляется телега, поднимая над собой тучи мучнистой пыли. А Нинка всё торопится, всё прыгает и прыгает через луговые бугорки, кричит что-то несвязное и больное, но не слышат её сидящие в телеге, но упрямо глуха к её стенаниям кожаная спина возницы. И в другой раз почти настигает Нинка телегу, но та вдруг разом взлетает на поросший ивами пригорок и стремглав катится с него ко вдруг возникшему в низине мосту через небольшую тёмную речку. И клокастый туман стоит над мостом, густой и жёсткий, как стена, и телега ныряет в него обречённо, словно увлекаемая каким-то особенным магнитом. И только мамка успевает крикнуть напоследок: «Прощай, доченька!». И с этим криком вываливается Нинка из своего тягостного сна, только эхо мамкиного крика ещё долго стоит в ушах, и слёзы, не переставая, бегут по щекам. И понимает тут Нинка, что ещё долго-долго будет вспоминать она этот сон по утрам, вставая на утреннюю дойку.

… Вот и сейчас, вытерев насухо слёзы тонким льняным рушником, она, прибирая ночную рубаху на себя, легко соскальзывает с кровати в стоптанные собачьи тапочки и, чтобы не разбудить поздно улёгшегося мужа, семенит на цыпочках на кухню, где у неё на печке висит рабочий халат, греются на кирпичах полушерстяные носки и стоят в припечье лёгкие чувяки без каблуков. Облачившись во всё это, она выходит на двор и ласково гладит уже ждущую её Дочку по тёплой густо дышащей травой и молоком морде. Потом возвращается на кухню, чтобы принести корове ведёрко с разными вкусностями, которые та поглощает неторопливо и с достоинством, хоть и видно, что эта еда доставляет ей истинное удовольствие. Затем Нинка садится на низенький стульчик и аккуратно моет коровье вымя тёплой водицей, потом массирует его обеими руками и лишь после натирает соски топлёным маслом. Начинает доить Нинка неспешно, раздаивая железы плавными упругими движениями, без резких рывков и натягов. В это время Дочка аппетитно хрустит свежим клевером, который Нинка загодя опустила ей в кормушку. Молоко пузырится в ведре, словно пиво, только пена на нем гуще и белее пивной. К слову сказать, Нинка пиво очень любит, только вот не возят его в Межу, разве что муж притянет из района сразу бутылок десять. Нинка спустит их в погреб и изредка достаёт по одной. Муж пива не пьёт даже после бани, предпочитая двойной перегонки самогон, согнанный из яблок, вишни, смородины и даже рябины. Самогон вовсе не пьющая его Нинка гонит лучше всех на селе. Это признаёт даже Лёня Раменский, который никогда не врёт. Подоив Дочку, Нинка разливает молоко по полутора литровым глиняным кринкам, накрывает их крышечками и спускает в подпол, кроме одной, которую оставляет для мужа. Скоро Сергей Михайлович начнёт кашлять застуженными на фронте лёгкими, потом сморкаться, потом греметь умывальником, харкать и ругать Брежнева типа «Лёха, блин, когда ты только порядок в стране наведёшь?!», «Когда крестьян уважишь, начнёшь им зарплаты, пенсии нормальные платить?», «Что ж это у тебя только шахтёры да полковники получают, а все остальные с голыми жопами по стране мыкаются?» и прочее, прочее, прочее – до той поры, пока Нинка не крикнет в распахнутую на улицу дверь:

– Серёж, гони Дочку, она уже на задний двор пошла!

Сергей Михайлович вмиг забывает и про Брежнева, и про ненавистного ему Хруща, который ободрал деревню, что твою сосёнку, и, ухватив возле входной двери походную трость, идёт к заднему двору – открывать Дочке проход на Волю. Над селом стоит розовый туман, из которого то тут, то там пробивается собачья брехня, ещё не поставленные как надо сиплые петушиные тирады и крепчающие волны общего сельского шума, в которых мешается всё: и блеяние овец, и меканье коз, и гаганье гусей, и перебранка не проснувшихся до конца хозяек, и наглый хохот вспоминающих минувший похмельный вечер мужиков, и чих колхозной техники, и летящий к дому со всех сторон щебет многочисленных прикормленных селом птиц. Сергей Михайлович салютует Нинке от сельской дороги, на которой уже обозначился сосед Иван Полубесов со своей Зорькой. Иван почти каждое утро бывает с похмелья, поэтому Нинка показывает встретившимся приятелям кулак. «Ещё, чего доброго, – рассуждает она, – и мой из солидарности с ним полстакашки хватит. И не задастся день – к гадалке не ходи…». Но Нинкин муж знает об этом лучше самой Нинки, а потому он, конечно, постоит с Иваном и даже подержит ему стакан, пока тот достаёт немудрёную закусь, и даже закуси этой заодно с Иваном испробует, но пить в такую рань не станет. А зачем? Лучше вечером, после трудов праведных, в саду, в холодке, куда Нинка принесёт плошку груздей, солёных огурцов, мочёных яблок и облепленной укропом печёной картошки. И они будут сидеть под вишнями и калякать о жизни, о благополучных детях и ещё совсем сопливых внучатах. И он обнимет её преданно, и заглянет с любовью в глаза, и станет целовать её волосы и руки.

Глава пятая

Дива впервые доил свою любимицу козу Маньку, стоя на одном колене. Так у него хоть что-то получалось, хоть коза пару раз и недовольно взбрыкивала, заподозрив, что с аккуратным всегда хозяином нынче что-то неладно. Давала Манька Диве ровно столько, сколько он мог выпить и съесть в виде простокваши и творога. Словом, ела она пятую часть коровьего сена, а молока давала в треть. Это бережливого одинокого мужика даже очень устраивала. Тем более, что Маньку можно было и не гонять к стадам, ей нравилось и возле избы ошиваться. Дива так доверился своей мудрой козе, что в последнее время даже перестал её привязывать. Она и сама, куда не надо, не ходила. Вот и сейчас, выведя накормленную Маньку на лужок под окна, Дива, невольно ойкнув, осторожно опустился на верхнюю ступеньку, возле самой двери. Оторвав ровный лоскут бумаги, перегнув её по диагонали, он принялся было наживлять её самосадом, но в этот момент из-за забора вынырнула Нинка с небольшим мешочком в руках. На время забывший о её обещанном визите, Дива так и застыл с бумажным обрывком в одной и щепотью табака в другой руке. Да и рот его до поры оставался разинутым, как у Нинкиного Тузика в жаркую полуденную пору. Нинку это несколько развеселило, и она кивнула Диве на пасущуюся поблизости Маньку:

– Как доил то, Иван?

– Лучше не спрашивай, Нин. Позор один, а не дойка. Ещё ладно, что никто не видел…, – Дива обречённо махнул рукой – дескать, их с Манькой дело теперь табак. Не иначе. Но уже в следующий момент он с надеждой глянул на Нинкин мешочек и осклабился. А Нинка только этого и ждала:

– Давай, Вань, стели на лужайке какое-нибудь одеялко, а ещё лучше – овчинный полушубок, задирай рубаху и ложись на живот. Я сейчас тебя сама разотру, а ты, сердечный, запоминай! И с этими словами Нинка развязала мешочек и ловко извлекла из него несколько склянок со снадобьями. Ни разу в жизни ничего не лечивший, Дива несколько засмущался:

– А, может, ты просто мне расскажешь, а я уж потом сам как-нибудь?..

– Вот именно, что как-нибудь, а тут надо строго по правилам, иначе не поможет. Мне Серёжа так и наказал, что если будешь упираться, то всячески принуждать тебя, пока не согласишься, понял? – Вид у Нинки был боевой, и Дива обреченно пошёл за полушубком, который носил по зиме. Кое-как задрав рубаху, он сначала встал на колени, как стрелец перед казнью, а уж потом с охами опустился на пахучий ворс овчины. Нинка села над ним как росомаха и стала что-то шептать в пространство. И странное дело, напряжённый, как струна, Дива постепенно расслабился, а вскоре и задремал. Ему даже сон хороший приснился, хотя до этого не снилось целый год совсем ничего. А последний сон лета прошлого года лучше бы и вообще не снился. А тут…розовый Иван Чай до горизонта, и белый конь его неторопливо щиплет. И хорошо как-то кругом, светло и немного печально, и молодая Нинка подходит к коню и, ласково гладя у него за прядующими ушами, повязывает на конскую шею лёгкую голубую косынку из газа. А потом они втроём идут куда-то по розовому полю, и им радостно от предвкушения какого-то огромного всеобщего Добра. Дива потом плохо помнил, как Нинка с силой мяла его спину, как втирала в неё какие-то мази, и как он весь горел под её сильными пальцами. Очухался он на домашней тахте, лёжа всё так же, лицом вниз. Рядом на тумбочке стояла кружка с пахучим травяным отваром, под ней белела записка, в которой, судя по всему, значилась инструкция по применению оставленных Нинкой снадобий. А сами они стояли на большом круглом столе посреди комнаты. Дива стал переворачиваться, хотел привычно охнуть, но у него не получилось. Боли не было. Он лихорадочно схватил записку. В ней сразу под инструкцией синей пастой было написано: «Иван! После растирания тебе станет легче, но это не излечение. Растирания надо повторять, сначала прополисом, а потом и змеиным ядом. Отвары пей три раза на дню. Перед сном обязательно! В инструкции всё есть. Через пять дней должно пройти. Терпи и лечись. Нина». Прочитав записку, Дива дотянулся уцелевшим безымянным правой руки до глаз и осторожно смахнул несколько крупных слезинок.

Между тем, время уже катилось к полудню. Не привыкший бездельничать Дива затосковал в постели. К тому же на место приятной утренней прохлады в избу заползала стойкая предобеденная жара. Становилось душно, пыльно и потно. Обтеревшись старым застиранным полотенцем, Дива взял коромысел, пару вёдер и направился к колодцу. Колодец был как раз напротив Нинкиного дома, и Диве не терпелось продемонстрировать Ляпнёвым, как он удачно лечится их снадобьями, как ему заметно полегчало уже после первых растираний. Проходя мимо Нинкиного двора, он специально громко чихнул, но реакции никакой не последовало, лишь Нинкин телок с надеждой поднял голову – не несут ли ему чего попить-поесть и, разочарованно топнув копытцем, стал тереться искусанной слепнями шеей о стоящую неподалёку иву. «Видно, в магазин ушли, – подумал про себя Дива. – Небось, за сахаром. Нинка хвастала, что земляники литров пять с вырубок припёрла. Да и клубника у них ещё не отошла. То-то варенья наварит! Самого вкусного. Факт. Надо бы и мне тоже, хотя бы из смородины. Бабы подсобят собрать из полу: половину мне, половину себе. А смородины у меня нынче – непочатый край!». Воду Дива любил набирать неспешно, потому что колодец на краю села был особенный, с водой поистине волшебной, ледяной и звонкой, как специально отшлифованное стекло. Сначала Дива вывернул всего треть ведра и раз пять принимался из него пить маленькими глотками, невольно обливая себе таким образом грудь и живот. Ледяная вода бодрила, решительно прогоняла сонливость, запуская вдоль позвоночника вереницы шальных мурашек и знобкое ощущение глубинной подземной остуды. Неторопливо пережив эти глубокие ощущения, не раз переходящие в душе даже в подобия некоторых переживаний, Дива вновь отматывал цепь и теперь уже цеплял бадьёй по самый верх – так, чтобы при поднятии её из холодных недр колодца, вода обильно лилась на его мшистые дубовые срубы и звонко падала вниз, на глянцевую рябь поверхности. Иногда видел Дива в колодце как будто бы своих тайных двойников, которые делали ему приглашающие знаки и хитро лыбились в косматые чёрные бороды. Дива твёрдо знал (сам не понимая – откуда), что у него там, в той жизни осталось трое братьев, которые время от времени давали о себе знать то неожиданной прорисовкой своих обликов на полуденном небе, то упрямым, непреодолимым зовом полуночного Сириуса, то знакомыми и родными всхлипами на вечернем пруду, то вот так в колодце, хитрыми ухмылками из-под влекомой валом бадьи. Между тем, поставив одно ведро на колодезную скамью, Дива опускал бадью за вторым. И вновь всё он делал неторопко, не пускал, как иные, вал во всю ивановскую, а медленно раскручивал его, с удовольствием слушая и звяканье цепи о ручку ведра, и гулкий постук бадьи о сруб, и её громкий плюх о поверхность колодезной воды. Потом бадья шумно захлёбывалась, со всхлипом выдавливая из себя воздух, цепь нервно натягивалась, и отягощённый вал начинал свою размеренную подъёмную песню: уфыр – уфыр – уфыр… Дива ещё раз прикладывался к ведру, минуту – другую стоял, о чём-то рассеянно думая, и лишь потом сажал вёдра на коромысло, которое плотно вдавливалось ему в плечи. На сей раз пока донёс воду до избы, дважды стрельнуло в поясницу, и Дива тут же вспомнил Нинкину записку –дескать, надо растирать спину регулярно в течение как минимум пяти дней. Составив вёдра на кухне, он и взялся растирать по второму разу. Самому делать это было не совсем удобно, но Дива понимал, что другого выхода нет: за независимость надо платить. И он платил, прекрасно понимая, что платить ему – не переплатить ещё ох как долго, возможно, до скончания жизни.

Глава шестая

Вечером по привычке Дива слушал по радио девятичасовые новости. Радио у него было допотопным, ещё с предвоенной поры. Оно представляло из себя чёрную эбонитовую коробочку с колёсиком звука, обклеенную с обеих сторон чёрной же просмолённой бумагой в виде рупора. На подоконнике имелся у Дивы и радиоприёмник «Альпинист», но он предпочитал слушать «рупор», всего одну, зато очень внятную программу, по которой ещё совсем недавно говорил сам Левитан. По ней любимый всеми детьми страны сказочник Николай Литвинов рассказывал детям про Бабу Ягу и Маленького Принца, а сатирик Аркадий Райкин доводил собиравшихся на работу взрослых до колик в животе и полного неприятия спускаемых сверху глупостей. Ещё не успели до конца доложить про погоду, как неожиданно для Дивы в дверь настойчиво постучали. Дива поспешно откинул крючок, и из сеней, прямо к нему на кухню, протиснулся угловатый как скала Сергей Михайлович, а за ним и Нинка прошмыгнула. Тут они встали возле печки, что твои Филимон с Бавкидой, и какое-то время, неопределённо глядя друг на друга, подавленно молчали. Наконец, Нинка проговорила с нарочито беспечным выражением:

– А мы, Иван, уж прости по-соседски, вот решили тебя проведать, потому как ты есть больной и не женатый ещё. Вот блинов тебе принесли со сметаной и магазинной булки, потому как ты сам нынче до магазина ходок неважный. С этими словами Нинка выложила на кухонный стол небольшой газетный свёрток и пол-литровую баночку с белым содержимым. Дива в ответ лишь смущался да блуждал беспомощно взглядом, не решаясь сказать что-либо определённое. И тут вдруг Нинка остро почувствовала изначальную ненужность этого визита и тот досадный конфуз, в который они, дураки правильные, ввели этого очевидно самим Создателем обречённого на одиночество человека. А он, и в самом деле, то ли по неопытности, то ли по доброте душевной просто не знал, как себя вести с ними. И тогда она, незаметно дёрнув мужа за рукав, громко проговорила в сторону Дивы:

– Ну, вот и ладно, Иван. Натирайся, выздоравливай, видим, что тебе уже лучше стало, – с этими словами Нинка вопросительно посмотрела на Диву. Тот, словно почувствовав облегчение, согласно закивал. И она, тоже в это мгновение всё для себя решив, закончила начатую мысль:

– А мы, Иван, извиняй, пойдём. Работы дома – непочатый край! Смородину пора собирать, и вишня на подходе! Да и рои замучили, собаки! – Нинка ещё раз дёрнула Сергея Михайловича, на что тот тоже произнёс что-то в том духе, что, действительно, пора и что при случае они всегда готовы прийти на помощь. С этим Ляпнёвы и откланялись, разрядив неловкую ситуацию. Отойдя от Дивиной избы на пяток саженей, Сергей Михайлович в свою очередь дёрнул Нинку за рукав кофточки и с полным непониманием на лице требовательно спросил:

– Так, зачем мы ходили то, ёлы-палы? Я думал, ты его разотрёшь, а я пока пчёлок его погляжу, козе корму задам, за яйцами курьими на гнёзда слазаю.

– Серёж, не обижайся ты, ёлы-палы, – попросила стушевавшаяся Нинка. – Он хороший, но совсем не то, что мы с тобой. Ему посторонние люди противопоказаны, как старообрядцу – городские красавицы. Сам он и козу накормит, если его коза вообще что-либо сейчас ест, кроме травы, и до яиц как-нибудь доберётся, и пчёлы его любят, не роятся почти. Зря мы пришли, в общем, он не любит, а, скорей всего, просто не может быть кому-то хоть в чём-то обязанным. Помнишь, мы с тобой «Робинзона Крузо» читали?

– Ещё бы! – С нескрываемым восхищением воскликнул Сергей Михайлович. – Самая дельная книженция. Я её и без тебя ещё дважды потом перечитывал.

– Так вот, – заставила замолчать мужа Нинка. – Стало быть, ты помнишь, как Робинзон завёл себе друга из папуасов, как научил его говорить на своём языке, а потом и окрестил. Думаешь, зачем он это сделал?

– Да, тоскливо ему было одному, хоть в петлю лезь. – Почти не задумываясь, отвечал муж. – Собака у него сдохла, а человеку одному – труба.

– Вот именно, обычному человеку… – голос Нинки дрогнул. – А такой, как Дива, не стал бы себе заводить никаких друзей. Может, завёл бы ещё одну собаку вместо сдохшей. Он, по самой сути своей, одиночка. Такие встречаются, хоть и очень редко и, как правило, немного всё же общительней, ну, и попроще что ли, чем Дива. Так, у нас в Меже есть ещё такой Питилка. Мне его жена жаловалась, что за сорок лет, что они живут вместе, он сказал не более сорока слов. А ведь у них и дети есть, и внуки.

– Слушай, а ведь точно, – согласился с женой Сергей Михайлович. – Он и водки с нами никогда не пил, и поросят колол сам, втихаря, а спросишь чего, так и ответа-то никогда не последоват. Все уж привыкли. Его даже и кличут то Нипелем – дескать, туда дуй, а обратно…хрен! Я поначалу думал, что это он из жадности такой, ну, чтобы не тратиться там ни на что. Ан, нет. Тут недавно соседке своей Агафье Прокиной, у которой дочка от рака умерла, дал на похороны и поминки сотню целковых и сказал, чтоб и не думала отдавать. А старику Петру Семёнычу Вахиреву, ему девяносто восемь недавно стукнуло, вырыл на огороде колодец, чтобы, значит, дедушка за водой так далеко не ходил. А я тебе скажу, нынче за колодцы меньше двух сотен не берут! Вот так.

– Знаешь, Серёж, Дива, конечно, разговаривает, общается, но только не с людьми. – Поделилась с мужем своими наблюдениями Нинка. В это время они как раз проходили мимо своего сада-огорода. – Видишь вон, сорока сидит на вишне? Мы их дубинкой гоняем, чтобы ягод, собаки такие, не портили. А он выйдет к садовой калитке, посмотрит на них, и они готово… сами улетают. А однажды я видела, как он с козой своей, Манькой, разговаривает. О, это чудеса Христовы! И ведь коза ему отвечала, ей Богу! – Нинка перекрестила лоб и указала мужу на усыпанную плодами яблоню:

– А с деревьями как он говорит! Прислонится щекой к стволу и что-то нашёптывает, а лицо в это время у него такое…такое, – и было Сергею Михайловичу видно, что его умнейшая Нинка не может подобрать нужных по случаю слов.

– А отчего он такой, Нин, а? – Спросил с тревогой и даже некоторым испугом Сергей Михайлович. – Мы ведь с тобой тоже, вроде, не упёртые, как, к примеру, продавщица из сельмага Дуська Дрожилкина, у которой, хоть и всякого обсчитать норовит, всё равно после каждой ревизии недостача. И читаем, и кино смотрим, и в город катаемся, и лес не меньше Дивы любим, но мы вот такие, а он совсем другой… Непонятный, я бы даже сказал, убогий, если бы не видел, как он косит, столярит или там дрова колет.

– Ну, и как? – С вызовом спросила Нинка.

– Как – как?.. – Растерянно отвечал муж. – Ты знаешь, что я кошу так, что всякий позавидовать может. Беру широко, кладу плотно: за мной разбивать да ворошить – одно удовольствие! А он…

– Что он? – Нетерпеливо переспросила Нинка. – Берёт уже и кладёт жиже?

– Скажешь тоже. Жиже… Во-первых, когда он косит, даже звука никакого нет. Как будто коса и травы не касается вовсе. Знаешь, я наблюдал. Это колдовство какое-то! Вот он ведёт косу, а трава как стояла – так и осела. Не косит он, а бреет. После его косьбы ни одного вихра не остаётся. Короткое окосиво, как на городском стадионе. И столярит так же. Особенно топором мастерски орудует, ему ни рубанок, ни фуганок не нужны. А раз я видел, как он топором бреется…

– Да иди ты, Серёж! – Высказала недоверие Нинка. – Это же из сказки какой-то или анекдота.

– Вот тебе и сказка! Сказываю, бреется топором – значит, так оно и есть. – Злился всерьёз Сергей Михайлович. – Я тебе хоть когда-нибудь врал?

– Когда замуж звал, – смеясь, отвечала Нинка, краснея до самых кончиков волос. – Наврал моему бате, что лошадь купил и борону на сельповском рынке.

– Ну, так ведь он тогда собирался тебя за Костю Бороздова выдать, – стал без особого желания вспоминать Сергей Михалович. – Того тогда на новый трактор посадили, начал он зарабатывать, вот и… Ну, пришлось. Что тут делать было? Да ты, чай, сама меня и надоумила. Я помню!

– Ладно, убедил. – Согнала с лица улыбку Нинка. – А что ты там про дрова говорил. Их, по-моему, все одинаково колят.

– Но не Дива. – Не соглашаясь, замотал головой Нинкин муж. – Этот два раза по одному полену сроду не ударит. Он каждое сначала изучит – причём, стремглав, а потом уж бьёт ровно туда, куда только и надо – в аккурат по поговорке – где тонко, там и рвётся. Строение, структуру дерева он знает куда лучше нас с тобой, и даже не знает, а чует. Нутром! Я однажды видел, как он не колуном даже, а обычным топором комель берёзовый в два обхвата расколол! Никому такое не по силам, а ведь Дива далеко не Иван Поддубный, ему даже до меня далеко. И тем не менее… А трельяж ты у него в избе видела?

– А то! – Нинка даже обиделась, что муж спрашивает её про такие очевидные вещи. – Разве ж такое не заметишь? Зеркало на пол-избы! А он, знаешь, сядет перед ним и давай усищи свои подкручивать! Удобно, небось, наблюдать свою внешность сразу в трёх зеркалах? А ещё меня его тюль смущает. Навешал его и где надо, и где не надо. Хоть бы тогда не курил дома-то, а то ведь весь тюль жёлтым станет…

– Да, ладно тебе, не злословь ты, – пробовал урезонить жену Сергей Михайлович. – Живёт он один-одинёшенек, а трельяж, тюль – всё ж таки признаки семейственности, уюта. Вот он их купил… вместо того, чтобы жениться.

Глава седьмая

После трёх дней растираний Дива почувствовал себя совсем уверенно: поясница гнулась, как у молодого, в ногу не простреливало, и весь позвоночник – от шеи до копчика – ощущался как единое здоровое целое, а не как узловатое непредсказуемое нечто. «Нет, пару деньков, как наказывала Нинка, я ещё полечусь. – Рассуждал Дива. – Мало ли что? Откуда он берётся, радикулит этот? Поди узнай! Простуда, язва, нарывы там разные – это всё напасти известные, а потому их можно избежать. А радикулит… он как снег на голову. От него не уберечься». Рассудив так и несколько этим себя успокоив, Дива решил прогуляться до магазина – посмотреть чего-нибудь к чаю. Обув клеёнчатые чувяки и перекинув кирзовую кошёлку через плечо, он двинулся к спуску, этакому устройству между двумя сельскими прудами, которое позволяло стравливать воду из одного пруда в другой. Устройство представляло из себя бетонный шлюз с опускаемыми и поднимаемыми деревянными воротами. Когда проходили дожди, и вода в верхнем пруду заметно поднималась (в него, кроме того, впадала и небольшая речка), специальный дежурный поднимал шлюзовую дверь-заглушку, и лишняя вода спешно уходила в пруд нижний, который, в свою очередь, стравливал её ещё ниже, в прокопанный межаками канал, который разносил эту воду по многочисленным сельским садам и огородам, на которых также имелись свои небольшие прудки для полива. Над шлюзом пролегал прочный деревянныё мост, по которому Дива и ходил к центру села, как и все остальные межаки из домов, что лепились ближе к лесу. За спуском Дива почувствовал неприятный запах горелой шерсти, который усиливался по мере продвижения его к центру села. А вскоре он увидел перед собой, за поворотом, и столб серого дыма, который медленно расползался над крышами центральной Межи. Невольно ускорившись и быстро дойдя до поворота, он увидел объятый пламенем магазин и снующих вокруг него женщин, которые непонятно что делали. Тут до него стали долетать вопли, из которых следовало, что в магазине, то есть в пламени, остались люди. Дива побежал. Уже через минуту – другую он вышибал принесённым кем-то топором тяжёлые магазинные рамы, которые никак не хотели поддаваться. Тогда соседствующий с магазином кривой Архип, по кличке Заноза, притащил лом, которым Диве, в конце концов, удалось подцепить среднюю на фасаде раму и опрокинуть её вовнутрь. Из оконного проёма тут же рванул густой дым, в котором Дива под вопли собравшейся публики (Кроме женщин к магазину прибежало несколько стариков) и скрылся. Появился он всего через минуту, и не один, а с каким-то сухоньким тельцем на руках. С тельцем он не церемонился, а буквально перекинул его через подоконник, прямо на траву. Минуты через две он принёс ещё двоих: женщину и совсем малюсенькую девочку, которых тут же принялись откачивать. В это время часть горящей кровли обвалилась внутрь кирпичного строения, и Дива вывалился из магазина и сам. Когда задохнувшиеся в магазине пришли в себя, послышались звуки пожарного рожка. Это местная пожарная лошадь везла к магазину бочку с ручной помпой. Сам же местный пожарный белобилетник Колька Семёнов был, как водится, сильно пьян и чрезвычайно не доволен пожаром.

– Ну, что, в вашу мать, горите? – Спросил он испуганных старух. – А ведь я вам говорил, чтобы не курили на складе. Там ведь пакли полно, а она как порох – раз – и на тебе факел! С этими словами Колька забрался на телегу и через минуту – другую уже направлял струю в проём, куда провалилась часть кровли. Вскоре пошёл белый дым, и приехали районная пожарка и скорая. В последнюю уложили вынесенную первой из магазина – сухонькую старушку, которая отравилась угарным газом и была готова вот-вот отдать Богу душу. Ей тут же поставили капельницу и дали кислороду… К Диве стали лезть с расспросами и благодарностями, чего он по природе своей никогда не любил. Поэтому он незаметно завернул за угол и широкими семимильными шагами понёсся к клубу. Там, слава Богу, никого не было и стало можно перевести дух. Отдышавшись, он увидел на повороте к магазину милицейский «воронок», над которым бешено вращалась тревожная мигалка. Диве стало как-то нехорошо, потому что он предвидел скорые допросы. Они и начались…уже этим вечером. Диву, как он ни прятался, разыскали быстро, ибо Межа помнила своих героев. Только вот допрашивали его вовсе не как героя, а, в лучшем случае, как «пока» свидетеля. Причём, следователь из района дал понять, что если Дива и далее будет так же «изгаляться», то он, капитан милиции, откроет на него уголовное дело на предмет поджога. После этого отвечавший односложно Дива замолчал вовсе, поскольку положительно не понимал, чего от него добивается этот светловолосый желчный человек с водянистыми глазами. И вообще, от ареста Диву спасла Нинка, которая на ухо сообщила капитану, что Дива, просто, больной, то есть «не совсем того» (при этих словах она характерно повертела у себя пальцем возле виска), после чего тот сразу как-то успокоился и поехал по порядку допрашивать других очевидцев.

– Я же тебе, Иван, говорила, чтобы лечился. Какого рожна ты в магазин попёрся? Сидел бы дома – никто бы к тебе и не приставал. Дива на это ничего не отвечал, но смотрел на Нинку с пониманием и благодарностью. После этого он не ходил в Центр почти неделю, окончательно залечивая свой радикулит и заготавливая сено и дрова. Траву он косил в овраге за колхозным полем. Но сушить на месте косьбы не решался, боясь каких-нибудь кар со стороны либо властей, либо частных лиц, которые запросто могли посчитать эту траву своей. Поэтому он скашивал ровно столько, сколько помещалось на его тачку. Укладывал траву граблями, перетягивал её верёвкой и рысью вёз её к себе под окна, где благополучно и сушил на июльском солнышке. За дровами он ездил в березняк ближе к вечеру. Здесь он выискивал сухостойные деревья, которые валил при помощи ножовки и топора. Если сухостоя не хватало, он докладывал тачку валежником, который использовал для растопки. И за эту неделю его поленницы в сарайке существенно выросли. Но через неделю совсем вышли продукты и хлеб, и он пошёл в ларёк, который торговал неподалёку от сгоревшего магазина. Собственно, ларьком называли обычный магазин, разве что несколько поменьше сгоревшего. Теперь он стал в Меже основным и торговал против прежнего с восьми до восьми. Дива пришёл в ларёк ближе к вечеру, перед тем, как идти к стадам за Дочкой. В помещении было людно. Народ стоял за растительным маслом, две бочки которого привезли из района после обеда. Заодно люди покупали хлеб, пряники и, разумеется, водку. Впрочем, местные опойки нажимали больше на «Агдам», дешёвый, но весьма суровый портвейн, который и пился легче водки, и по ногам бил что надо. Войдя в заведение, Дива первым делом громко со всеми поздоровался, тут же уловив особое к себе внимание. Опойки, глянув на него с откровенной опаской, ретировались куда-то внутрь очереди, где их было совсем не видно, а вот старушки, напротив, обступили Диву со всех сторон и стали его нахваливать да славить, как настоящего межевского героя.

– От, – указывали они на него местным тщедушным мужичкам, – не побоялся ни огня, ни дыма, а полез прямо в пекло енто и спас людёв. А коли бы не он, так схоронили бы нонче и Пашку Емелину, и Грушеньку с Бутырок, и внучку её Поленьку.

– А вы, бабы, в газету напишите, в «Сельску трибуну», – посоветовал Заноза. – Можа, Диве кака награда полагатся? Или вон хоть ентому оглоеду, Грищенке. Нехай его, раз он наших граждан спас, местна советска влась поощрит!

– И напишем! – Заорали бабы решительно. И было видно сразу, что никуда они не напишут. Но Диву это нисколько не волновало. Главное, чтоб впредь с допросами не лезли, и чтобы этот с рыбьими глазами больше не приезжал в Межу. В это время из дальнего угла магазина, ровно оттуда, где стояла вторая бочка с маслом, стал доноситься сначала недовольный ропот, а затем и громкие вопли возмущения. Присмотревшись, Дива увидел испуганного пастуха Колю Жесткова, которого с обеих сторон крепко держали под руки дюжие колхозницы. Тут же кто-то навесил Коле крепкую оплеуху, затем вторую. Потом его повалили на пол и начали месить ногами, более других старались опойки, целясь в лицо, нос, скулы и по вискам. Тут до Дивы как-то сразу дошло, что пастуха попросту убивают, что это массовая расправа и что на фоне расследуемого пожара всё кончится для межаков тюрьмой. Он громко выкрикнул:

– Стоять! Все встали и, осоловело глядя на Диву бешеными глазами, долго соображали – а что это со всеми ими происходит? Коля ворочался на замазанном кровью полу и жалобно стонал. Наконец, один из только что пинавших пастуха, державший в правой руке бутылку «Агдама», глухо спросил у Дивы:

– А на фиг он в бочку с маслом нассал? Мы что, скоты, али как? В каждом слове сквозила пьяная ненависть. Все согласно зашевелились. И вдруг Дива улыбнулся своей застенчивой и в этот момент несколько виноватой улыбкой:

– Бочку, конечно, жалко. Но что толку убивать то? Пусть лучше он масло возвращает, раз испортил! А так, убьёте его – и что с того? И масло вернуть некому будет, и вас всех пересажают. После этой реплики наступила гробовая тишина: народ явно обмозговывал только что высказанную Дивой перспективу. И она обществу явно не понравилась. Колю подняли с пола, дали ему под зад и вернулись к закупочному процессу. Диве же так никто ничего и не сказал: все с ним, очевидно, согласились, но молча, без признания своей горячности и глупости. Ну, не любили в Меже каяться. Тоже, кстати, хорошая, не типичная для русских черта. И Дива уже не впервой обнаруживал это в своих земляках. Вернувшись домой, Дива поставил в запечек только что купленную в ларьке «маленькую», выложил в ящик хлеб, опустил в подпол несколько банок рыбных консервов, которые любил употреблять с картошкой и малосольными огурцами. Потом принёс из сеней веник и торопко произвёл в избе лёгкую уборку, отложив мытьё полов на потом. «А сегодня, – проговорил сам себе, – я истоплю баню. Прежде всего, она плохую память отбивает, что мне нынче – в самый раз. А потом…пропарю спину хорошенько. Авось, радикулит больше ко мне и не вернётся!». С этими словами Дива принёс из чулана два беремя первоклассных берёзовых дров, заготовляемых им именно для бани, которую считал для себя самым лучшим отдыхом и где-то даже и развлечением. Потом наколол он из двух поленьев аккуратной лучины, которую сложил шалашиком в печке,ровно над полудюжиной трубочек оторванной от одного из поленьев бересты. Лучина, а следом за ней и полешки занялись с первой спички. Тесное банное пространство наполнилось едким берёзовым дымом, и Дива сначала вышел в предбанник, а затем и на волю. Глянул на банный конёк. Синий дымок легко вился из печной трубы. Вода, как в чан для подогрева, так и в нижний бак для окачивания, была им наношена заранее. Он возил её из Нинкиного колодца в двух алюминиевых флягах. На сей раз, опасаясь ревматизма, он не стал поднимать тяжёлые шестидесятилитровые фляги за ручки, а преднамеренно вычерпал их до половины ковшиком. Подбросив в прожорливую печь ещё полберемени дровишек, он пошёл глянуть на пчелиные наставки. Для этого ему пришлось водрузить на голову специальную маску по типу накомарника и натянуть на всякий случай матерчатые перчатки. Но пчёлы на сей раз вели себя вполне мирно, лишь одна случайно куснула его в указательный палец, пробив таки своим жалом перчатку и затравленно при этом загнусавив. Он знал, что пчела после укуса подыхает, а потому растёр её на куске белой марли и некоторое время с удовольствием вбирал ноздрями её острый лечебный дух. Обследовав пару рамок, Дива пришёл к выводу, что пора делать первую качку. Цвет в этом году был что надо, погода пока что тоже не подводила, а потому явно пчёлы натаскают и на вторую. Это Диву чрезвычайно обрадовало, потому что мёд был едва не главной статьёй его скромных доходов. «Надо завтра к Ляпнёвым за медогонкой сбегать, – с неутихающей радостью подумал он. – Заодно их вареньем из одуванчиков угощу. Они, чаю я, такого николи не ели». Дрова в бане за это время вновь успели прогореть, и Дива добавил ещё, теперь уж в последний раз, поскольку вода в чане стала обжигать руки. Когда прогорели и эти, он достал чёрную прокалённую кочергу и стал ворошить угли по всей печи, чтобы догорали до конца и не дымили, поскольку угорали в Меже довольно часто, особенно по пьяному делу. До смерти, правда, угорели лишь раз, но головы у горе – банщиков болели довольно часто. Когда угли побелели и практически перестали шелестеть, Дива прикрыл задвижку на трубе и стал копить жар. Копил он его не менее получаса, после чего взял чистое исподнее и, покрякивая, вошёл в продымлённый предбанник. Здесь на лавке он неторопливо разделся, снял с сушил новую мочалку и шагнул через высокий порог в саму баню. Жару тут накопилось выше крыши. Самое время париться. Парился он на невысоком полке, предварительно плеснув в печную лунку пару ковшей горячей, которая тут же превратилась в пар и кинулась на распростёртое Дивино тело. Дива обмахивался сразу двумя вениками – берёзовым и дубовым. Берёзовый вкусно пах, а широколистный дубовый давал больше жару. Парился он трижды, всякий раз обливаясь холодной колодезной водой и переводя дух в прохладе предбанника. В бане вкусно пахло зверобоем, чистотелом и ромашкой. Добавлял Дива в припарку и мяты, и клевера, и медуницы. Напарившись до одури, мылся Дива вяло, без особого удовольствия, как говорится, по необходимости, а, помывшись, долго пил чай прямо здесь, в сосновом предбаннике, из раскочегаренного сапогом самовара. Потом, вытерев третий пот, Дива надел кальсоны с рубахой и, кое-как вставив распаренные ступни в чувяки, прошёл в избу, где его ждала четвёрка водки и аккуратно нарезанные малосольные огурцы с картошкой и хлебом. Ничего сколько-нибудь «тяжёлого» Дива после бани не едал. Водку он тоже никогда не допивал до конца. Ему вполне хватало ста – ста пятидесяти граммов. Единственный раз он выпил гораздо больше, и это стоило ему половины пальцев. И вообще, он выпивал лишь для «радости мысли» и того розового полусна, в котором он обычно пребывал некоторое время после пропарки лесными травами и специальным мхом-долгунцом, который всякий раз забирал его сознание и уносил его куда-то далеко-далеко, к падающему за окоём солнцу. Всего однажды он рассказал об этом заплутавшему в их лесах городскому поэту, которого он привёл к себе в избу, напоил чаем и дал ночлег. И тот примерно через месяц прислал ему короткое стихотворение, написанное как бы от имени самого Дивы. И заканчивалось оно так:

Кажется, где-то там,

В гаснущих окнах дня,

Сняли квадраты рам,

Сели и ждут меня.

Не единожды вспоминая эти строки, Дива всякий раз удивлялся точности ощущений, которые он испытывал вечером после бани и которыми поделился только раз, с этим пришлым молодым человеком. И как это сумел почувствовать и передать городской парень, молодой, модный, суетный?

Глава восьмая

А в эти самые миги, когда Дива летал к закатному солнцу, председатель сельсовета Самсон Ищенко размышлял над тем, что ему делать с этим окаянным магазинным пожаром. А тут ещё, как доносил Заноза, в ларьке, куда после пожара переместились основные массы платёжеспособных межаков, этот пьяница пастух, это животное Жестков умудрился помочиться в только что привезённый дефицитный продукт. «И как это у него, у гада, получилось? – Задавал себе невероятно сложные вопросы председатель. – Ведь, пробка у бочки находится на самом верху, так сказать на верхней крышке. Что он, залезал что ли на эту бочку, как на унитаз? Так ведь и унитазов-то в Меже всего два: у меня да у Небольсина, остальные в ямы валят. И ведь кругом люди в это время стояли! Заноза говорил, что ларёк был под завязку. Неужели никто не видел, не остановил этого негодяя, ведь масла-то прислали только-только?.. Ну, и народ, блин! Сено вовремя убрать – дождь мешает, навоз с фермы – транспортёр сломался, а совершить какую-нибудь мудрёную пакость – это у них запросто. Нет, за такую выходку, случись она в войну, я бы этого Жесткова под расстрел подвёл. Впрочем, по словам Занозы, народ там тоже едва этого ссуна не порешил, да Дива помешал. Хорошо, конечно, что обошлось без смертоубийства, но досадно, что опять Дива: то людей из огня вызволяет, то пресекает самосуд. Этак он у меня весь властный авторитет утямит! Надо что-то делать. Как-то его подставить хоть что ли… Говорят, он не от мира сего, открытый и доверчивый. Это хорошо, этим мы и воспользуемся». И решив так, Самсон Юлианович томно воззвал на кухню, из которой доносились дивные запахи тушёной с хреном и сметаною куры:

– Софа, я весь в ожидании твоей божественной стряпни! На что последовал лаконичный ответ:

– Ай момент, Самсоша! Я уже в пути. Высоко оценив это «Я в пути», Самсон Юлианович с чувством опрокинул в плохо выбритую пасть гранёную стопку вишнёвой горилки и тут же стал заправлять за неживой воротник кримпленовой рубахи бумажную салфетку.

Сергей же Михайлович примерно за полчаса до того, как Ищенко с утробным стоном вонзил свои зубные протезы в куриную гузку, лечил приболевшую ногою пеструху, которая неслась вдвое чаще остальных обитателей домашнего курятника. Ногу пеструхе, видимо, отдавил на дворе глупый телёнок, который ещё не усвоил привычек спокойной матери, а напротив – топтался по всему двору в вечном нетерпении. Успокаивая пеструху плавными поглаживаниями по хохолку, Сергей Михайлович наложил раненой шину, крепко примотав её к тощей костлявой ноге специальным бинтом, пропитанным мазью от ушибов. Освободившись из рук хозяина, курица дважды клюнула раненную ногу и бодро заковыляла к своим товаркам, которые смотрели на её гипс несколько диковато. В это время скрипнула кухонная дверь, и Сергей Михайлович понял, что его Нинка направляется на двор доить корову. Поскольку Дочка этим вечером вела себя беспокойно, Сергей Михайлович отрезал в сенцах краюху чёрного хлеба и посыпал её солью.

– На вот, – протянул он хлеб выскользнувшей в сени жене. – Дочка сегодня с быком гуляла и немного не в себе. Я ей в серку немного валерианы подложил и хлебца пусть пожуёт. Глядишь, и успокоится. Нинка с благодарностью взяла хлеб и приложилась к его щеке тёплыми губами.

– Серёж, ты про Диву-то слышал? – Спросила она, перекладывая подойник из руки в руку.

– Это про людей, которых он из магазина вытащил? – Задал риторический вопрос Нинкин муж и, конечно же, сам на него и ответил:

– Молодец он, слов нет, только вот, говорят, его допросами замучили, словно он не спасатель, а поджигатель. И хоть бы кто заступился, сказал бы что-нибудь в защиту, как свидетель. Полсотни человек это видели и все молчком рассосались, то ли из боязни, то ли из зависти…

– Да равнодушие это всё, Серёжа, наше русское авось: авось, без нас разберутся, без нас наградят, без нас осудят, без нас изберут и так далее. Всё без нас, и мы тоже сами по себе. Жизнь, она всегда всех расставляла по своим местам – кто чего стоит. – Нинке явно не нравилась философия своих земляков. Но она сказала о другом:

– Нет, я не про пожар. После него, ещё один случай вышел, в ларьке. – И Нинка рассказала мужу про пастуха Колю, бочку с маслом, расправу и то, как Дива эту расправу остановил, предотвратив тем самым новый круг допросов и сразу несколько тюремных сроков для местного мужичья, которого в Меже осталось и так кот наплакал!

– Мудрый поступок! – Искренно похвалил Диву Сергей Михайлович. – Жестков, конечно, человек с изъянами, но, как говорится, не нам решать, скоко ему в сей жизни назначено. И вообще, может, он ещё и героем станет? – Заинтриговал жену Ляпнёв.

– Это как же, интересно? – С сомнением в голосе спросила Нинка.

– Да, очень просто. – Отвечал повеселевший муж. – Сегодня он в наше масло напрудил, а завтра нашему председателю, за шиворот навалит! Во, хохма будет! На весь район.

– Серёж, я его тоже не люблю. – Призналась Нинка. – Склизкий он какой-то, с двойным дном. Помню, бывало говорит, говорит… минут двадцать, а уйдёт куда, и враз ничего не помнишь: что говорил, о чём, для чего? Думаю, что волей-неволей мы с ним ещё пересечёмся. Знаешь, я тут его с Дивой сравнила…

– Это ещё зачем? – Выразил недоумение муж.

– Да, знаешь, непроизвольно как-то получилось, по контрасту что ли: чёрное – белое. То есть Дива – вольно или невольно – ведёт себя по жизни в полный противовес Ищенко. Как специально, хотя понятное дело, что это не так.

– Это как? – Ничего не понял Сергей Михайлович. Ты, Нин, поясни.

– Ну, Дива напрочь отрицает всё из того, что говорит и делает Ищенко. А Ищенко – полное отрицание Дивы. То есть председатель наш много болтает и всегда на людях. А Дива, наоборот, почти немой и нелюдим. Краснобай Ищенко почти ничего не делает, а неразговорчивый Дива помогает везде, где в этой помощи возникает хоть какая-то необходимость. – Проговорила Нинка, постепенно светлея лицом от собственных выводов.

– Ну, Нинка, тебе бы в академии преподавать! – Восхитился Сергей Михайлович и вдруг вспомнил об Ищенко:

– Знаешь, он, увидав у меня Толстого, сказал как-то, что тоже очень любит читать, но почти не читает, потому что всегда стремится быть на людях, решать вопросы, а чтение, дескать, дело уединённое, не по нему. В общем, Нин, не наших он кровей, не наших правил. Тягостно ему с самим собой. А почему? Может, совесть не чиста или боится чего-то. Вот и семенит ножками, словно спешит куда-то, а скорее всего, от чего-то. Согласно кивнув, жена шагнула на двор, где её терпеливо дожидалась загулявшая этим днём Дочка. Вскоре, уже дёргая за коровьи соски, Нинка сообщила мужу недовольным голосом:

– Серёж, нынче парного лучше не пей, я тебе давешнего из подпола достану. Полыни она, сердешная, наелась. Так что…

– Да я Дочкиного и с горечью выпью, – не согласился с женою Сергей Михайлович. – Полынь – не белена, пиво вон тоже горькое, а ты же его любишь? И Сергей Михайлович, покрякивая, полез в подпол жене за пивом, решив по ходу и сам с женою выпить. По его подсчётам, прошлогодняя медовуха, которую он не пробовал с зимы, должна была набрать уже градусов пятнадцать – семнадцать! А главное, тщательно процеженная, она уже давно высветлилась, «съела» лишний сахар и теперь уж точно – не расслабит живот. Когда Нинка принесла пенящийся по верху подойник, Сергей Михайлович уже сидел в ожидании за наскоро сервированным столом. К Нинкиному пиву он тонко нарезал домашней ветчины, а себе положил первой вишни и мочёных яблок. Увидев такое, Нинка даже молоко разливать не стала, а прямиком села к столу. Муж налил ей стакан «Жигулёвского», затем булькнул из глиняного графина себе и предложил выпить за удачный сенокос (он этим летом выдался поздним – травы только-только добрались до необходимой спелости, то есть обрели жёсткость, необходимую для качественной косьбы). Они с удовольствием выпили свои холодные напитки и принялись с аппетитом закусывать. Аромат ветчины, которую Сергей Михайлович коптил на банной печке, и лесных яблок, которые Нинка замачивала в домашней капусте, был божественен! По второй выпили за Диву, за его тернистый путь «к своим», как сказала Нинка. «А его «свои» – это кто?», – Спросил вдруг растерявшийся муж. Но жена лишь неопределённо пожала плечами.

Глава девятая

Тачка, на которой Дива возил из лесу всё для своего нехитрого хозяйства, была сделана на зависть всем межевским мужикам. Во-первых, она была на резиновом ходу, то есть на хорошо накаченных мотоциклетных колёсах. Во-вторых, Дива не преминул оборудовать её рессорами, что позволяло ей не дёргаться и не прыгать на ухабах даже в случае перегруженности. В-третьих, на тачке можно было легко менять верхнюю, грузовую часть. Здесь Дива предусмотрел три варианта: для перевоза травы, для перевоза дров и слег и для перевоза песка, грунта, навоза, торфа и иных сыпучих фракций. Ранним июльским утром он оборудовал тачку под траву и, хватив, кружку чаю с мятой и зверобоем, заспешил на дальнюю вырубку, где ещё третьего дни заприметил густые лужайки клевера и иван-да-марьи. Миновав гречишное поле и подлесок, он с удовольствием ступил под прохладные сени сосен и берёз, кое-где разбавленных дубняком и осинником. Здесь отчётливо пахло грибами, но Диве сейчас было не до них. Все его мысли были о любимой козе Маньке, его единственной постоянной подруге и кормилице. Вспомнив горьковатый, терпкий привкус Манькиного молока, Дива наддал ходу и вскоре уже оказался на вырубке. Вырубка была уже довольно старой, а потому густо заросла орешником, крушиной, а местами и малинником, ягоды на котором уже начинали краснеть. «Малиновое варенье, – подумал Дива. – Вот ещё забота будет. Без него ни одной зимней хвори не излечишь. А с моими пальцами собирать мягкую ягоду всё равно, что дрова тупым топором рубить. Одни мучения, а результату – ноль! Надо будет Машку Лушникову за мёд нанять и её подружку Любку Докукину в придачу, чтоб им на пару не скучно было. Странные всё же люди на свете живут! Отчего-то не могут в одиночку ни думать, ни работать, ни отдыхать. А ведь одному и думается лучше, и видишь всё кругом чётче, и делаешь быстрее, а главное – правильнее и умнее». Ну, да ладно. Каждый живёт как может, как ему сподручней и уютней. Замаскировав тачку кустом калины, Дива достал косу, брусок и встал в позу точения. И вдруг увидел большую рыжую лису, которая внимательно за ним наблюдала из зарослей иван-чая. У лисы была белая бабочка на груди и тёмные подпалины на ногах. Ни испуга, ни даже обычной звериной настороженности во всём лисьем облике не наблюдалось. «Ну – ну, – сказал вслух Дива, – наблюдай, милая. Я не охотник и не живодёр, и мне до тебя дела нет. А косить вдвоём даже приятней!». Наточив косу и глянув на лису ещё раз так, словно испрашивая у неё разрешения на начало косьбы, Дива расставил, как надо, ноги и сделал первый взмах. Лёгкость пришла, как он и ожидал, после третьей заточки. Перестала «скулить лярва» под ложечкой, спало напряжение в спине, пришли к согласию мускулы на руках и ногах, подсох первый пот. Лисы к этому времени уже за иван-чаем не было. Видно, ушла ловить мышей в дубняк, где их всегда водилось больше, чем в остальном лесу, или сторожит куропаток, которые сейчас привязаны к своим выводкам. Да и перепела вон кричат, сигналят своим глупым птенцам. Нет, лисе сейчас фартит! Ну, и лисятам соответственно. Дива достал грабли из-под тачки и начал неторопливо сгребать траву. Была она в росе, из-за чего косить её было – одно удовольствие, а вот везти будет тяжеловато, хоть и тачка у него – первый класс! Подсушить бы, но это долго и рискованно. Могут увезти конкуренты, те же мордва с Горы. Они даже лыки прошлым летом у Сергея Михайловича умыкнули, а позапрошлой зимой вывезли с края села целый дом, в котором и не жили то всего год! Нет, надо пластать траву на тачку. Под окнами высушу. Иван-да-марья почти не пахла, а вот от клевера исходил густой медовый дух, от чего даже во рту сладко становилось. Но как ни старался Дива, травы на тачку убралось не более половины ото всей им скошенной. Пришлось рассчитывать на ещё одну поездку. «Ну, что ж, – подумал сметливый Дива. – Сделаю ка я пару копен, оставлю дома косу с граблями, а возьму с собой только вилы. Так будет и легче, и удобней, и куда быстрее. Копны он сложил за каких-нибудь десять – пятнадцать минут и, благословясь, направился к дому. Тачка катилась ладно, дорога шла с горы, была она ровной, безухабистой. Но на опушке что-то Диву остановило, словно толкнул кто в спину. Он обернулся и увидел прямо на дороге лису с бабочкой. Она спокойно и внимательно смотрела ему куда-то в подбородок. Он в ответ виновато развёл руками – дескать, извини, красавица, Манька траву ждёт, поехал я с твоего разрешения. Но скоро вернусь за остатками. И лиса, как явственно заметил Дива, согласно повела головой и неторопливо поплелась по дороге назад. Он даже успел заметить, что на конце хвоста у неё тоже белая опушка.

Выгружал, разбивал и ворошил траву Дива около получаса, сильно при этом вспотев и проголодавшись. Потому зашёл на кухню, поставил вариться яйца и нарезал белого хлеба. Пока ел яйца, закипел чайник. Дива достал плошку с мёдом и, отхлёбывая крепко заваренный чай, заедал его извлечёнными из плошки сотами. Мёд всегда действовал на него, как утренняя похмелка на алкоголика. Усталость как рукой сняло, а тревожные мысли о наблюдательной лисе уступили место ожиданиям полуденного купания. Вторую тачку Дива нагрузил ещё быстрее, чем первую. И вновь любопытная лисица наблюдала за ним со стороны. И странное дело, он уже ни удивлялся такому поведению зверя, внушая себе мысль о том, что лисе, наверное, просто стало скучно одной в лесу. И вообще, это, скорее всего, лис, которому не надо кормить своих щенков. Вот он и ошивается поодаль, может, даже надеясь на то, что ему от странного человека что-нибудь перепадёт. Впрочем, на сей раз лиса (или лис?) до опушки Диву не провожала, а отстала где-то на полдороге. В это время у Дивы появилось явственное ощущение резкой перемены: долгое время до этого за ним внимательно наблюдали, и вдруг раз – и ничего нет, наблюдение снято. Он даже вздохнул с облегчением, словно его, наконец, отпустили из какого-то замкнутого пространства, в котором свои правила игры, порядки и своя философия жизни, имеющая с межевской действительностью очень мало общего. После того, как с травой было покончено, Дива ещё раз испил чаю и стал собираться на пруд. Там, под тремя развесистыми ивами, имелось у него своё заветное место, даже в знойный полдень хранившее приятный утренний холодок. Здесь, на влажной шелковистой лужайке, лежала принесённая им накануне охапка соломы, в которую он и сел перевести дух. Мышцы на его спине сильно набрякли от проделанной однообразной работы, руки висели, как плети, а икры на ногах даже сводило. Сделав над собой усилие, Дива стянул с торса рубаху и спустил свои бумажные порты, оставшись в длинных сатиновых трусах. Вода в пруду была тёплой, как парное молоко и ещё не взбаламучена сельской ребятнёй. Дойдя до серьёзной глубины, Дива лёг спиною на воду и осторожно поплыл, наблюдая, как всё дальше и дальше отодвигается от него берег. «Наверное, – подумал вдруг он, – что если бы вон из-за той ивы на меня сейчас глянула та рыжая лисица с бабочкой, я бы пошёл камнем ко дну». Он вновь вспомнил вырубку, запах скошенного клевера и этот пристальный звериный взгляд со стороны. «Видимо, что-то она мне хотела передать, – подумал он и вдруг почувствовал, что обогащён после этого лесного вояжа каким-то новым знанием. – Значит, видимо, передала». И в этот момент Дива понял, что, сам того не желая, он плывёт на груди назад, прямо на старую разлапистую ветлу, наполовину выгоревшую снизу и беспорядочно облепленную чёрными грачиными гнёздами сверху, возле самой макушки. Самих грачей в это время на ветле не было, все они, видимо, улетели кормиться либо на колхозные поля – первым обмолотом, либо на молокозавод – сырными обрезками и остатками обрата. У Дивы был один знакомый грач, который каждое утро прилетал к нему на забор и настойчиво каркал до той поры, пока хозяин ни выносил ему хлеба и немного зерна. Грач явно не нравился Дивиным курам, а особенно петуху, который, кажется, путал его с коршуном, укравшим в начале лета у клушки почти половину цыплят. Ощутив пятками мягкий ил, Дива побрёл к берегу, по которому только что пробежала ватага мальчишек. Они любили нырять с рухнувшего в пруд дерева, в которое ударила по весне молния первой грозы. Вот и сейчас они с воплями кидались в воду с верхнего толстого сучка, вытворяя в воздухе чёрте что. Дива улыбнулся в усы, вспомнив, что когда-то давно он был точно таким же беспечным пацаном, купальщиком, драчуном, заводилой. Но потом, в юности, что-то случилось с ним, какой-то перелом произошёл в его душе, и мир сразу изменился, поделившись на двое: на внутреннюю его сущность, о которой, кроме него, почти никто из людей не думал и не гадал, и на внешнюю среду обитания, которая Диве была интересна лишь постольку, поскольку от неё зависело его физическое существование и само пребывание там, куда он стремился всем своим существом. Да, и не мог он иначе.

Эта его отстранённость не единожды пробуждала к нему интерес сельского священника отца Ефрема, который пытался залучить его под своды храма, неназойливо пытался, а по-учёному, осторожно, словно спугнуть боялся. Нет, Дива был не из пугливых, но задушевного разговора у них почему-то не получалось. Священник говорил об одном, а Дива думал совсем о другом. Господь, апостолы, Евангелие, христианские таинства… Особенно Дива не понимал исповеди. Ему было страшно даже подумать, что он кому-то станет доверять свои сокровенные мысли и чувства. И не потому, что он их стыдился, а потому, что их не познал и сам.

– Отец Ефрем, – говорил он молодому ещё священнику, – мне сперва надо самому в себе разобраться, а потом уж с этой ношей идти к Вам за помощью, если такая потреба появится. Священник пытался ему возражать в том смысле, что в церковь и приходят для того, чтобы во всём, в том числе в самом себе, разобраться. Но в ответ Дива лишь виновато пожимал плечами – дескать, кто как, а я сам хочу. А вообще, Диве в любых стенах, всегда было тесно, кроме, пожалуй, стен родной избы, бани да половенки. Да и людно было в церквах, даже в небольшом сельском храме всегда кто-нибудь молился и возжигал свечи. И Дива искренно не понимал, как он сможет на людях разговаривать с Создателем, ибо всегда мыслил этот процесс исключительно интимным, без посредников и соглядатаев. Однажды он видел, как в городском храме один ещё молодой мужик, встав перед иконой на колени, стал рьяно биться лбом об пол, и это Диве не понравилось. Во всяком случае, себя на его месте, он представить никак не мог. Зачем часами стоять под образами, исступлённо биться головой о твёрдый каменный пол, назойливо выспрашивая НЕЧТО у пропахшего ладаном и свечным воском пространства, если вокруг раскинулся огромный, живой и говорящий мир? Любое дерево, любая озарённая солнцем опушка, любой отороченный кустами лужок скажут человеку много больше, чем самый начитанный, самый преданный своему промыслу священник. И хорошо ещё, если промыслу, а не каким-нибудь сугубо мирским фетишам. Нет, Дива никогда не богохульствовал, не спорил с верующими, отнюдь не разделяя атеистические ереси, но его вера была совсем другой, и если бы он больше читал, то, вероятно, позиционировал бы себя этаким современным язычником… без идолов и обрядовых культов. Просто, он был частью перелесков, полей и рек, их долгожданным порождением из тенёт явленного Создателем мира. Вот в Создателя он верил безоговорочно, но не идентифицировал его только с православным или с каким-то ещё Богом. Он был, по его ощущениям, куда выше и могущественней, потому что создал и богов тоже.

Глава десятая

А в это время Самсон Ищенко, наконец, придумал, как ему скомпрометировать Диву. «Всё очень и очень просто. – Рассуждал председатель сельсовета. – Межаки не раз видели Диву на пруду, где он мочит лыко. А рядом с ним, помнится, отмокают лыки инвалида войны Павлика Кабанина. Найму Занозу, и он эти лыки ночью достанет и накрошит ими возле Дивина двора. Если повезёт, можно будет и подложить эти лыки прямо Диве в сарай, а уже по утру его и уличить. Поссорить этого умника с ветеранами войны… Что может быть лучше?». Ищенко от предвкушения предполагаемого конфликта веселило всё больше и больше, и он рассказал о своих планах жене. Та неожиданно для мужа очень долго думала, а потом высказала предположение о том, что межаки в вороватость Дивы могут и не поверить, в связи с чем, чего доброго, ещё и станут искать провокатора. И вот тут Заноза может не выдержать и признаться, а главное – во искупление своих грехов сдать его, председателя сельского совета.

– Как пить дать, сдаст! – С пафосом закончила Софья свою пораженческую концепцию. – Не связывайся, Самсон. Что мы, плохо живём? Или кто на твоё место зарится? Подумаешь, лидер у межаков появился?! Ну, появился. И что? Да, лучше такой, как этот беспалый блаженный, чем кто-нибудь из местных злопыхателей и хитрецов! Ну, и пусть его людей спасает, а ты в «Сельскую жизнь» статейку тисни, что такие поступки жителей Межи являются реализацией общих установок местного Совета. Опешивший от такой вдруг наметившейся перспективы Ищенко сначала, было, хотел поднять жену на смех, что де кто он и кто Заноза, кому, так сказать, межаки, если что, скорее поверят. Но Софа опередила его своим контрпредложением:

– Знаешь, я тут подумала немного и решила, что обойдёмся мы и без Занозы. Чем меньше людей знают, тем предсказуемей результат. Управимся сами и с лыками, и этим его сараем. В крайнем случае, кинем эти лыки прямо ему на огород, под забор. Да кто там разбираться станет, где они лежали. Главное, на территории его местожительства. Проблема в другом.

– Интересно, в чём же? – Спрашивал уже заинтригованный Ищенко.

– Через кого и как распространить эту информацию о воровстве? – Отвечала задумавшаяся не на шутку София Ефимовна. Впрочем, в глазах её горел гончий азарт.

– Думаю, что надо печатными буквами написать Павлику записку, что у него свистнули лыки. – Не мудрствуя лукаво, предложил Ищенко. – И в записке же указать, что следы этих лык замечены возле избы Дивы Беспалова. А чего мудрить то? Главное, кинуть тень, а там пусть отмывается. Как бы там ни случилось потом, а всё равно былого доверия уже не вернёшь. А нам ведь и не надо, чтоб его по уголовной привлекали, верно? Мы, ведь, не злодеи какие-нибудь, а?

– Ну, если его в районном отделении денёк – другой продержат, делу нашему это не помешает. – Со знанием дела возразила Софья Ефимовна. – И всё-таки, друг мой, обозначь мне почётче причины, ради которых мы этой ночью, выражаясь на языке моего бедного папочки, пойдём с тобой на дело?

– Понимаешь, Софа, тут как минимум две причины. – Самсон Юлианович обозначил в воздухе правой ладонью очертания цифры «два». – Первая – это то, что такая вот вопиющая независимость одного члена, так сказать, общества вселяет её, эту независимость, непокорность во всех его членов. Наказать бы здесь, кого надо, чтобы приучить этих разгильдяев к элементарному порядку. Порядок был и есть превыше всего! Тогда и работать начнут как надо, и в бочки ссать перестанут. Ищенко вдруг представил, как он на Межевской площади самолично сечёт Диву… розгами по рябой синей заднице. Почему рябой, он не знал, но так ему почему-то представлялось, словно он где-то видел и хорошо запомнил эту задницу, хотя сейчас почти не помнил и самого Диву.

– А во-вторых, что? – Вывела его из задумчивости жена.

– Во-вторых, обыкновенная предосторожность. Дива, как ни крути, очень подозрителен. Помню, во время войны таких всегда брали на мушку и перепроверяли. И очень часто это давало свой положительный результат. Такие люди оказывались либо бывшими дезертирами, либо антисоветчиками, а то и самыми натуральными диверсантами, шпионами. Вот и Дива мне этот кажется каким-то как будто засланным или завербованным по ходу. Сейчас вот авторитет у здешних пентюхов заработает, а потом раз – и молокозавод рванёт или воду в колодцах отравит. А обвинят потом меня, что не разглядел, не проявил бдительности.

– Эко, ты куда хватил, Самсоша! – С кривой усмешкой воскликнула Софья. – Да Сталина-то уж больше двадцати лет нету. И этот его сумасшедший тезис, что по мере развития социализма классовая борьба только усиливается, давно забыли. Ну, какие диверсанты, право? Самый первый диверсант в Меже – это наш председатель колхоза «Рассвет» Сёмка Дерябин, который пьёт третий месяц на пару с главным агрономом Поповым, а на полях у них – бурьян, вьюн да лопух. Вот ты бы их персонами и озаботился. Я думаю, тебе надо в район съездить и тайно переговорить с первым секретарём Громовым Аркадием Петровичем. Он сам сельское хозяйство курирует. Да, попроси у него каких-нибудь дельных людей вместо этих пьяниц! Он тебе только спасибо за этот сигнал скажет, потому как на последнем бюро райкома Жипов этот, который пьяного председателя замещал, на него голос повысил. Мне секретарша громовская по дружбе проболталась…

– Если дельных, то я тебя попрошу назначить, – попытался сыронизировать Ищенко, но Софья Ефимовна эту иронию восприняла по-своему:

– А что? – Вполне серьёзно и даже как-то надменно произнесла она. – Я бы этот ваш «Рассвет» и в самом деле, сделала бы рассветом, а не закатом, чем он по сути своей нынче является. Ты только посмотри, сколько ещё хорошей техники гниёт возле колхозных ферм? А на посевную не знали, что в поле выводить. Сейчас вот будут искать, где взять на уборочную. Вот это самое настоящее вредительство. А ты про какие-то отравленные колодцы… Да, не станут капиталисты нас травить. А кому им тогда свои излишки продуктов продавать? Посмотрев на Софью с некоторой опаской, Ищенко погладил её пухлую руку и, стесняясь чего-то, ласково попросил:

– Ты, Софа, пожалуйста, очень тебя прошу, никому другому этого не говори. Ладно? Мне по дружбе КГБист районный сказывал, что нынче из Москвы новая установка спущена – брать под особое наблюдение всех острых на язык и не пускать их во власть там и вообще в общественное присутствие. А ты у нас дама общества. Так что… Я пока не знаю, как они установку эту начнут выполнять, но, уверен, что ничего хорошего из этого для нас с тобой не получится. Начнут прошлое ворошить, выискивать там всякую дрянь – ну, в грязном белье в общем копаться. А они, как ты помнишь по своим родственникам, всегда с этим отлично справлялись. Вот и теперь найдут, чего доброго, сначала твоего папу-уголовничка, а потом и деда с бабкой, которые нэпманами были, ювелирным промыслом занимались ещё с царских времён. А ты тут в аккурат колхозы ругаешь. Ну и за меня, советского работника, возьмутся. А я, если веришь, и сам толком не знаю, что на меня могут накопать. По молодости-то ведь знаешь – дураками были. Поэтому если захотят – накопают. И про Сталина ты зря. Он, если хочешь знать, у многих там, в руководстве, в головах крепче, чем Ленин ваш сидит. Ты думаешь, если при Хруще его из Мавзолея выкинули, так и нет его вовсе? Фигня. Это Хруща твоего через десять лет уже и в помине нет, а если и помянёт кто, то потом долго чертыхается: «Чур меня! Чур меня!».

– Самсоша, и что ты, право, Хрущёва моим называешь? С какой стати? – Обиженно всплеснула руками Софья Ефимовна.

– Да, брось ты, Софья, на пустяки обижаться. – Зло щёлкнув зубным протезом, оборвал жену Ищенко. – Ну, а чей же он, Хрущ? Трудовым людям, как я, он на хрен не нужен. Это вы с ним носились: свобода, оттепель, реабилитация! А чем всё это кончилось? Совнархозами, кукурузой, дефицитами и самым настоящим голодом! И заметь, даже в чернозёмной зоне, где сегодня воткни сухую слегу – завтра из неё дерево вырастет, крестьяне всё равно голодали. И лишь теперь мы кое-как и этой бедности вылезли. Словом, ты меня поняла? – Уже далеко не дружеским тоном закончил бывший член западно-украинского патриотического движения.

– Поняла, Самсоша. Я буду нема, как рыба. – На лице Софии Ефимовны читался явный испуг и за своё вольнодумство, и за какие-то неведомые ей ошибки мужа.

– Нет, немой как раз быть не стоит. – Сменил гнев на милость Ищенко. – Ты, если зайдёт речь о политике, либо постарайся увести разговор в сторону, что ты всегда очень умело делаешь, либо говори о терпимости нынешней власти. А тут и врать то особо не надо, потому что оно так и есть: живут нынче спокойно, никаких «чёрных воронов» сегодня по деревням не ездит, за трёп никого пока что не посадили, ветераны войны получают хорошие пенсии, подарки вот я им к Дню Победы готовлю, работяги на заводах стали вообще получать, как полковники. Ну, сельское хозяйство да… Но на селе у нас, почитай, с двадцатых готов хреново, и я думаю, что там, наверху, попросту не знают, а что такое в сельском хозяйстве надо поменять, чтобы оно возродилось и стало работать так, как надо. При нынешнем строе это невозможно. Поэтому лучше молчи.

Глава одиннадцатая

Остаток лета и осень прошли в Меже без особых событий. Дива на селе почти не появлялся, а всё больше корпел у себя на огороде да в лес ездил каждый день и не по разу. Он насушил и насолил грибов на два года вперёд, заготовил столько сена, что его не только козе, но и дюжей бы корове хватило, навозил и нарубил два сарая дров. Не подвёл его и огород, с которого он собрал десяток мешков картошки, много кабачков, помидор, огурцов, гороха и бобов, капусты, свёклы, моркови и репы. Накачав вдосталь мёду, он в октябре утеплил ульи соломой и тряпьём, а в предзимье заколол поросёнка, накоптив из него окороков и закатав двадцать банок тушёнки. И таким образом, ушёл Дива в зиму с полным радостным осознанием своей выживаемости и ещё большей, чем прежде, независимости. К концу лета он даже две четверти вина поставил: из загнивающих яблок и черноплодки. Вино получилось гораздо вкуснее магазинной фруктовки, и Дива порой позволял себе стаканчик перед ужином под ветчину с жареной картошкой и мочёными помидорами. Как подошла зима, заметить он не успел. Проснулся однажды вялым и с ломотой в костях, глянул в окно, а там белым – бело! И тут вдруг почувствовал Дива, что ему уже хорошо за пятьдесят, и эта не являвшаяся ранее ломота в костях – тому прямое подтверждение. Тут же кинулся он к заветному Нинкиному мешочку и, отринув две или три склянки, нашёл то, что ему сейчас было нужно. На маленькой, запечатанной пчелиным воском баночке он прочёл Нинкину инструкцию: «Мажь понемногу и, главное, массируй и втирай. Много нельзя – потому что мазь очень крепкая, со змеиным ядом. Лучше потом немного добавишь, но сразу не переборщай!». Дива так и сделал, хотя уже после первой робкой смазки спину его зажгло сильнее, чем возле разогретого подтопка. Дива глухо стонал, но терпел. Потом намазал ещё. Жгло уже не так. «Наверное, выдохся на мне яд гадючий», – сказал про себя Дива, памятуя о том, что гадюка прежде уже дважды могла запросто отправить его туда, откуда ещё никогда никто не возвращался. Один такой случай он помнил довольно чётко. Дело было в прошлом сентябре. Он пошёл в Крутые Вершины за чёрными груздями. Взял две огромных бельевых корзины. По пути ни разу не останавливался, хоть и кивали ему с краёв дороги красные подосиновики и целые бугры коричневых опят. Он решил выполнить план по засолке крепких груздей, которые прежде никогда его не подводили, то есть не плесневели и не теряли первоначального ядрёного вкуса. Они оставались упруги и крепки даже в нехолодной среде, а когда на них появлялась первая плесень, её следовало просто смыть. Грибов она не портила, даже, напротив, придавала им той особой кислоты, которая, как считают знахари и говорят врачи, является родной сестрой всякому здоровому желудку. И вот, дойдя до заветных мест, он увидел мшистые холмики. Разворошив крайние из них, он увидел чёрные кругляки грибов, отдававшие тёмной синью. Первую корзину он набрал очень быстро, хоть и очищал каждый гриб от налипшей листвы и иголок. Но когда первое грибное месторождение себя исчерпало, пришлось искать второе, а за ним и третье… В третьем грузди были на порядок крупнее и уже не прикрывались лиственными шапками. Особенно его поразил один груздь, вымахавший сантиметров на десять над игольчатым покровом в сосняке. Дива даже не сразу стал его срезать, а некоторое время сидел на корточках и любовался. Потом согнулся и сунул руку под шляпку гриба. Но под пальцами вместо прохладной грибной ножки оказалась тепловатая подвижная поверхность, и в следующее мгновение из-под шляпки гриба скользнула прямо Диве под ноги набольшая тёмно-серая гадюка. Угрожающе зашипев, она заструилась тёмной лентой к ближайшему кусту акации, где и скрылась. Почему она не прокусила сжавшую её руку, Дива так и не понял, но был благодарен Провиденью, потому что до дома от Крутых Вершин было никак не меньше пяти километров, а действовать яд начинал уже через несколько минут.

Потянулись блёклые декабрьские дни и длинные вечера. Несколько раз Нинка приглашала Диву на чай, но он, по привычке благодаривший и даже выражавший искреннюю радость по этому поводу, всякий раз оставался дома. Сам не зная почему, он не мог стать частью огромного человечьего сообщества. Разумеется, он уже не раз слышал и читал про человеческую гордыню, про то, что это смертный грех, но никакой гордыни в себе он не чувствовал, никем не пренебрегал, даже Колей Жестковым, которому всегда наливал домашнего вина, а затем отпаивал чаем с особыми травами, желая прикончить его беспробудное пьянство. Принимал он и других, «опущенных» земляками мужиков – всех тех, что родились или в войну или сразу после неё, кровавой. Они, как заметил про себя Дива, всю жизнь «расплачивались» за фронтовую славу и авторитет своих отцов. Тех уважали, по крайней мере, внешне, звали на разные заседания и праздники, а послевоенных как будто и не было на свете. Так, дети фронтовиков. Ни своего места в советской истории, ни своей особой, как это велось с семнадцатого года, судьбы. Они, к слову, о чём уже не успел узнать Дива, потом и пропали, растворились в других поколениях – тех, что хрипели про войну до них, и тех, что орали трубно со стадионов. А пока… пока Дива в очередной раз собрался в лес, хоть и не было у него особой надобности в этом. Просто, душно стало в избе и захотелось принести сюда немного можжевельника. Опустив осторожно на высушенный морозом снег свои промазанные воском салазки, Дива скатился на них далеко-далеко, почти до самой Нинкиной избы. Тут к калитке вышел степенный Сергей Михайлович, спросил по-соседски:

– Далёко ли собрался, брат?

– Да, что-то можжевельника отведать захотелось, брат, – отвечал искренно, как обычно, Дива.

– Ну, что ж, можжевельник – штука приятная, мы его тоже под матрацы суём, но погода-то скоро разладится. Не боишься бурану? Прошлый год в эту пору случился – так на версту ни зги не было видать. Повременил бы, а?

– Да, я туда – обратно, Сергей Михалыч! Ты Нинке только не проговорись, а то она станет беспокоиться, тебя деребанить, зимнего лешего поминать, а я, меж нами говоря, с ним лажу. Надеюсь, что он и теперя мне обязательно поможет. И с этими словами Дива направился к лесу. Про зимнего лешего Сергей Михайлович, конечно, не поверил, но Нинке ничего говорить не стал. Дива же, проваливаясь поминутно в глубокие сугробы, всё более и более начинал ощущать свою отстранённость от остального людского мира. Мир природы сейчас замер, стал суровее и однообразнее, а главное – почти перестал с ним говорить, словно предлагая и Диве вместе с ним помолчать, подремать в какой-нибудь трещинке, ямке или вон в домашнем подполье, как это делают мухи, жучки, жабы и даже барсуки с медведями. Но Дива, окунувшись в юности всей своей душой в этот мир, телом и образом жизни своей всё же остался человеком, хоть и особенным, как и большинство зверей проводя значительную часть своего времени наедине с самим собой. Когда-то давно, будучи ещё молодым мужиком, он начинал тяготиться этой своей особенностью, ощущая её как бремя, а порой и как болезнь. Но с годами он привык к зимнему безмолвию природы, как звери привыкают к сезонной линьке, а змеи – к болезненному процессу смены кожи. Однажды Дива, влекомый сельскими девками, сходил в клуб на модный в шестидесятые годы фильм «Человек меняет кожу» и, подивившись на точность воспроизведённых в кино его тайных ощущений, сумел понять, что хоть все люди и различны по своему восприятию мира, их проживание в нём, по сути своей, едино. И таким оно всегда было и, судя по всему, останется. А тут ещё добрый и хитрый отец Ефрем подкинул Диве «Маугли» Киплинга, и Дива, ошарашенный концом этого занимательнейшего повествования, впал в тяжкие раздумья. «Всё ж таки Маугли, – размышлял он, – вернулся к людям юношей, в полном соответствии с наступлением брачного цикла, то есть вернулся, чтобы найти себе пару и продолжить род. А я? Уже почти старик! И было со мной как раз всё наоборот: повзрослев, я стал избегать людских привязанностей. Почему? Монахи, по крайней мере, преданы Богу и живут миром, в тесных кельях, по нескольку человек. А я в такой келье, наверное, бы сошёл с ума. Мне нынче даже в избе своей стало душно». А он всё шёл и шёл, преодолевая снега, густо выпавшие на Крещенье и уже собранные ветрами в сугробы. Тут Дива посмотрел на горизонт, и он ему не понравился. Несмотря на то, что над головой пугливо порхали лишь мелкие облачка, с юго-запада наползала на Межу огромная, тяжёлая туча. «Ничего, успею, – успокаивал себя Дива. – Раскидаю снег и вилами загружу сено, пластами один на другой. Тут и надо-то не больше десятка минут. Даже если буран быстрее, чем я думаю, придёт, тропу к дому ему всё равно сразу не замести». Ускорив свой спотыкающийся о сугробы шаг, Дива уже через десяток минут был на опушке, где ещё дважды провалился едва ли не по грудь. На краю оврага вообще сугробы были куда глубже, чем на равнине. Кое-как вывалившись из снежного бархана, он придержал санки и, затем переместив на них всё своё тело, съехал на дно неглубокой балки. Здесь он без особого для себя труда обнаружил схваченную наледью копну. Наледь он довольно легко сбил вилами, а вот дальше всё пошло не так, как он предполагал ранее. Увы, промоченное осенними дождями сено смёрзлось и не хотело расслаиваться. Дива орудовал вилами буквально, как отбойным молотком. Но результаты были более чемскромными. А потому на перегрузку сена в салазки времени ушло втрое больше, чем Дива рассчитывал. Да, и работа так утомила его, что остро потребовался хотя бы небольшой отдых. И вот когда Дива, отдышавшись, стал подниматься с салазок, окрест резко потемнело, и наступила какая-то странная, цепенящая всё живое тишина. «Сейчас начнётся, – понял он с тревогой, – теперь главное – встать на тропу и, несмотря ни на что, продираться по ней к Меже. Главное, дойти до Нинкиной избы, а там заборами и до своей с полверсты, а то и меньше». С сеном вылезать из балки не так легко, как валиться в неё порожняком. Когда Дива кое-как вылез на бруствер, села уже видно не было. По полю суетно бегали снежные смерчи, а сама линия, разделяющая небо и землю, не улавливалась даже пристальным взглядом. Но, тем не менее, пришлось вставать и выходить из лесного затишья на буранную замять. По сторонам Дива старался не смотреть, а лишь упрямо ставил ноги в старые, протоптанные получасом назад следы. Их, между тем, очень быстро заметало, и Дива стал спешить, поддёргивая за собой санки с сеном и поправляя выбивающийся из-под воротника шарф. И скорее всего, минут через пять он бы достиг Нинкиной околицы, а там… Но вдруг его санки как будто дёрнули его назад, он даже потерял равновесие и едва не повалился спиной назад. Кое-как удержавшись на ногах, он повернулся вокруг и… увидел двух крупных волков, один из которых тормозил санки передними лапами. Совершенно опешив от такой наглости, Дива в следующее мгновение замахнулся на волков тут же вырванными из возка вилами. Задний волк испуганно мотнул головой и, тут же сдав назад, затем исчез в снежной мути, а тот, что тормозил Дивины санки, остался стоять на своём первоначальном месте, только весь подобрался и несколько присел. Дива, ощутив невольный холодок внутри, сразу понял, что он готовится к прыжку, и выставил вилы вперёд с учётом угла падения. Волк на это выпрямился и прыгать не стал. Концы вил были так отшлифованы, что сверкали как штыки даже без солнца. Волк смотрел на них и обиженно выл. И слышалась Диве в этом вое досада на несознательного человека, который не хотел уступать волчьему аппетиту. И тогда Дива, передразнивая волка, тоже стал похоже завывать. Странная, должно быть, открывалась снежному лешему картина: стоят в голом поле друг против друга волк и человек, смотрят друг дружке в глаза и воют. Так и простояли они до тех пор, пока буран неожиданно не стих. Тут сразу же разъяснило, за спиной Дивы возник заснеженный Нинкин дом, завидев который, волк, издав отчаянный вопль, поспешил к лесу. Вернув вилы в возок, Дива неспешно стал пробираться к околице. Здесь его встретил заметно встревоженный Сергей Михайлович.

– А я уж на поиски думал отправляться. – Озабоченно сказал он. – Шутка ли, такой буранище пришёл, а ты, вон смотрю, даже санок не бросил. Без приключений дошёл-то?

– Да, всё нормально, Сергей. Ты только, смотри, двор надёжней запирай. – Посоветовал устало Дива и, взвыв по-звериному, добавил:

– Волки тут, возле тебя, шалят. Сергей Михайлович раскрыл от удивления рот, но сказать ничего не успел. Дива неожиданно ускорился и через минуту был уже у дальних сараев.

Глава двенадцатая

В один из долгих, метельных февральских вечеров к Диве забежала Нинка. Прямо с порога, наскоро смахнув с валенок снег, она предупредила сразу встрепенувшегося Диву:

– Сиди, сиди! Я на секунду. Книжку вот тебе принесла, Пушкина – «Капитанская дочка». Дива с удивлением смотрел то на положенный прямо на стол небольшой зачитанный томик, то на саму румяную, весёлую Нинку. – Я тут тебе отчеркнула карандашом один кусок, в школе его, помнится, «Буран в степи» называли. Ты вот тоже недавно в буран попал, тебе прочитать это просто необходимо. Ну, бывай, однако. – И Нинка упорхнула ещё быстрее, чем появилась. Дива привстал с дивана, протянул руку, взял книгу за корешок, положил её себе на колени. «Издательство «Детская литература» – прочёл он внизу, невольно улыбнувшись набежавшей мысли: «Что же это меня Нинка за дитё малое держит? Впрочем, а кто я на самом деле для большинства межаков? Дитё и есть! Может, поэтому и не лезет ко мне никто, даже вон пьяницы местные за заёмными трёшками не заглядывают, как к большинству здешних одиночек». Раскрыв книгу, Дива увидел рисованный профиль Пушкина с гусиным пером и его уж виденный где-то автограф. Сама повесть тоже начиналась каким-то беглым, явно старинным рисунком: мужики с дубинами, солдаты с ружьями, остриженный в кружок казак с печальными глазами. Сначала Дива разыскал в книге выделенный Нинкой текст и тут же начал его читать: «Я выглянул из кибитки: всё было мрак и темень…». И Дива тут же вспомнил, как глянул он с опушки на село и увидел примерно такую же картину. Дочитав описание бурана до конца, он понял, что в степи бы он точно пропал, а так лес всё ж таки не даёт ветрам разгуляться. Потом он вернулся к началу и стал читать про историю недоросля Петруши Гринёва. Читал он очень долго… пока повесть не кончилась. Но за повестью, шрифтом помельче, в книжке имелась ещё и «История пугачёвщины», которую Дива также внимательно перечёл с уже меньшим энтузиазмом, понимая, впрочем, что имеет дело с сухими документами. На следующий день, набрав воды в колодце, Дива заглянул к Ляпнёвым и, вернув изученный им от корки до корки томик, попросил ещё. И хорошо бы опять Пушкина, на что получил школьное издание «Повестей Белкина» и подарочный вариант «Маленьких трагедий». Быстро одолев «Пиковую даму», Дива невольно вспомнил, как он ещё до войны сопливым подростком отказался играть с городскими блатарями «на интерес». «Раздели бы до трусов!», – подумал он вслух и принялся читать дальше. «Барышню крестьянку» он дочитывал, только что не всхлипывая. И вообще, «хеппи энды» ему нравились куда больше, чем «документы суровой действительности» типа «Станционного смотрителя», хоть он и понимал, что второе в жизни встречается гораздо чаще первого. «Маленькие трагедии» ему было читать странно, а вот присовокуплённую к ним «Сцену из «Фауста» он перечитывал несколько раз: «– Мне грустно, бес! – Что делать, Фауст? Таков вам положён предел…».

– А ведь и в самом деле, грустно, – разговаривал сам с собою Дива. – Скорее бы весна приходила! В конце марта уже закашляют на вётлах грачи. А там, глядишь, и пернатая мелочь в саду защебечет. Выгоню Маньку на проталину, загляну в ульи: сколько сдохло, а сколько выжило? Разведу им медового сиропа – нехай их подкрепляются после зимы. А потом и соловьи защёлкают – тут уж за соком пора в березняк. Надо будет на сей раз банок десять поставить – и в подвал его, чтобы не закис. Там заодно и сморчков можно набрать на первую в этом году грибную жарёху. Подснежников, медуниц в кувшин поставлю, потом – черёмухи… И грусть минует, и снова всё пойдёт как надо – с рассвета до заката. А пока… пока приходилось жить, слушая одну разве что пургу. Отложив до поры чтенье, Дива достал душегрейку, носки с валенками и стал одеваться. «А схожу-ка я за сосной в крайний бор. – Сказал он себе. – А то размечтался тут о весне, а столбов для палисадника в хозяйстве нет. Вот и запасу нынче, пока времени – вагон». Погода была ясная, хоть и сильно ветрило. Закутав нос и губы шерстяным шарфом, Дива пошёл чётко на встречный ветер, к синеющему справа от основного лесного массива бору. Этот сосняк был посажен ещё в войну застрявшими в селе из-за нехватки вагонов маршевыми ротами. Председатель колхоза в ту бесхлебную фронтовую пору накормил солдат с одним условием – они посадят в голом поле строевой лес, саженцы которого осели в местном лесничестве во время проезда здесь на Урал эвакуируемой из Ленинграда лесной академии. Поскольку солдаты жутко проголодались и делать им в селе было положительно нечего, посадка леса была осуществлена в кратчайшие сроки. И через несколько лет, вскоре после Победы, в молодом сосняке уже собирали маслята и землянику, а лет через двадцать пять повадились сюда межаки и за самими строевыми соснами. На сей раз вставший на широкие лыжи Дива добрался до сосняка за четверть часа. В сосняке зимой было уютнее, чем в лиственном, голом и почти не живом лесу. Это чувствовали и синицы, и дятлы, и даже в принципе не любившие хвойного леса вороны. Все они здесь шевырялись в тяжёлых лапах, клевали шишки и роняли на снег куски поеденной жучками-червячками коры. Здесь и Диве сразу стало как-то веселей, и он вдруг почувствовал совсем живую, лишь присмиревшую до срока, но внимавшую ему природу. И он смиренно прислонился к самой невзрачной в бору, не оправившейся от какой-то древесной болезни сосенке и стал чуть слышно шептать ей слова сочиняемого им по ходу заклинания:

– Дорогая моя сосенка, милая, хорошая! Возьми у меня мою человечью силу, – говоря это, он теснее прислонился к её стволу. – Возьми её и оберни в свою, древесную. Пусть она принесёт тебе исцеление, даст силы, приумножит теченье смолы под твоей корой, и чтобы корни твои углубились и разошлись во все земные концы и достигли бы питательной влаги.

Проговорив это, он вдруг понял, что рубить в этом лесу больше никогда не станет. Он вспомнил вдруг тех голодных, кое-как экипированных пацанов-солдат, которые, ползая и обдирая колени, сажали этот всем на зависть теперь красивый стройный бор. Он вспомнил эти лица, уже в этом тыловом селе помеченные знаком смерти. Да, он читал потом в одной учёной книге, что призывники двадцать третьего – двадцать четвёртого годов рождения не вернулись с войны почти полностью. И сажали этот бор именно они, мальчишки восемнадцати лет от роду. Подумав так, он стал шарить взглядом окрест и скоро заприметил занесённый снегом штабелёк, явно припрятанный какими-то местными, а ещё, скорее всего, пришлыми браконьерами, или бракушами, как их «ласково» именовали в Меже. В штабеле, между прочим, были сложены ничего себе сосны – ровно такие, какие были ему необходимы под столбы. Он нагрузил на санки с десяток двухметровок и тронулся в обратный путь. И странное дело, когда он вышел в поле, то заметил, что «гнилой угол» вновь завесила низкая чёрная туча с лохматыми белёсыми краями. Но на сей раз он успел, лютый буран налетел на Межу, когда он уже достиг своих картофельников. Кое-как заслоняясь от секущих потоков снега, он ещё сумел разгрузить свои санки и сложить деревья под навес возле дровяника. И лишь потом, повесив свою верхнюю одежду на крюк в сенях, прошёл к кухонному окну и стал смотреть через голый сад в поле, где, как он только что прочёл у Пушкина, «закрутились бесы разны». «Да и на самом деле, – думал Дива. – Не так уж Пушкин и преувеличивал. Если внимательно присмотреться к этой снежной вьюге, то там, действительно, угадываются бесы. Отдельные друг от друга снежные смерчи которые то сходятся друг с другом, то опять расходятся. И сугробы под ними то встают белёсыми кисейными занавесками, то выстилаются мятыми белыми простынями. Буран на этот раз был долгим и закончился лишь с приходом тьмы, когда в Меже затопляли печи. Собравшийся проверить погоду Дива долго не мог открыть заметённую снегом дверь. Сумев отжать её всего на длину своей стопы, он стал откапываться через образовавшуюся щель. Процесс этот длился более получаса. Когда дверь, наконец, поддалась, он увидел перед собой ясный серебряный месяц, а неподалёку – голубоватый, всегда волновавший его Сириус.

Глава тринадцатая

Восьмого марта, когда почти все межевские доярки опились нагнанным в доильном агрегате самогоном, у Дивы на карнизе повисла первая сосулька, чему он был рад не менее нынешнего секретаря парткома Небольсина, когда того принимали в партию. «Сосулька, – весело размышлял Дива, – это первый предвестник весны. И до прилёта грачей будет их ещё с десяток». Подумав так, Дива решил, что пришла пора сходить ему в ларёк за хлебом и заодно глянуть, как там неподалёку новый магазин отстраивается. Говорят, сам Громов приезжал на открытие строительства, и якобы они совместно с председателем сельсовета Ищенко перерезали там какую-то ленточку. Кстати, этот самый Ищенко, которому никогда не было до Дивы никакого дела, недавно остановил его на спуске и стал расспрашивать про родителей якобы для каких-то метрик. Дива ему сказал, что родителей своих не знает и не помнит, и что вырастила его на выселке Алексеевка чужая тётка, которая ещё в войну умерла от скарлатины. Ищенко на это подозрительно хмыкнул и сказал неопределённое «Ну – ну…». Дива только и понял, что ничего хорошего ему это самое «Ну – ну» не предвещало. Но забивать себе этим голову было глупо, поскольку плохих дел Дива ни в Меже, ни на этом свете вообще не вершил, никого ничем не оскорбил, ни у кого ничего не брал. Разве что про вывезенные из сосняка деревья кто просигналил? Так, они в штабеле всё равно наверняка бы сгнили… Да, и не числятся они ни в одних документах, поскольку спилены бракушами и, вероятнее всего, почему-то просто забыты. Были, конечно, в Меже неприятные случаи по лесу, но очень давно, ещё при Сталине. Помнится, «чёрный ворон» тогда забрал двоих лесников-калымщиков и пильщика с пилорамы, который помогал прохиндеистому Питилке строить баню: возил ему готовые брёвна и прочий пиломатериал за самогон. Но времена эти давно ушли вместе со Сталиным, который, как известно, сам ничего у государства не брал и другим этого делать «не советовал». Нынче же даже в глухой Меже про вороватость всего советского руководства ходили анекдоты. Но рассказывая их про руководителей и начальников, простой народ и сам не стеснялся: тянул отовсюду, кто что может. Доярки отливали для своих нужд и на продажу колхозного молока, работники молокозавода несли домой сливки и сыры, хоть многие из них и имели собственных коров, пильщики с пилорамы выносили, естественно доски, рейки и брус, а директор местного ДК (клуба) вынес с места работы телевизор, за что его судил товарищеский суд. Дива же возил необходимое из леса, но делал это так, что лесу от этих его вояжей лишь лучше становилось. Трава после Дивиной косьбы вырастала лишь гуще и породистей что ли – например, исчезал разный сорняк, вьюн и прочие паразиты. И напротив, больше вырастало клевера, пырея, иван-чая, ромашки, васильков… Дива вывозил валежник – и в лесу замирали процессы гниения, Дива валил сухостой – и лес становился чище и светлее. Он протоптал в заветных борах десятки троп, по которым любили гулять грибники и, как ни странно, местные лоси. Возле этих троп почему-то было гораздо больше муравейников, чем в остальном лесу. Дива нередко специально обходил их, и все они носили разные привычные людям имена. Например, муравейник Серёга нравился Диве за почти красный цвет. В него Дива любил опускать руку, а когда мураши облепляли её, он стряхивал их, а затем обонял свою пропитанную муравьиным спиртом ладонь с обалденным наслаждением. Муравейник Никита был просто бурым, но с чрезвычайно большим песчаником вокруг, на котором прекрасно просматривался весь механизм муравьиной деятельности. Присев на корточки, Дива любил наблюдать, как мураши тянут в свой дом упирающихся жучков и гусениц, палочки, ворсинки, лепестки, хвоинки, а бросишь им хлебных крошек – потянут и их. В двухвершинный муравейник Дуся (он и в самом деле напоминал женскую грудь!) Дива любил зарывать бутылку с сахаром на дне, которую изымал когда через день, а когда и через три. За это время в бутылку успевали набиться сотни мурашей. Дива затыкал бутылку и ставил её в кипящую воду. Через некоторое время он сливал из неё граммов пятьдесят чистого муравьиного спирта (кислоты), который годился для растираний и как средство от ангины и иных простуд. А были ещё муравейники Маша, Паша и Степаныч. Последний, подобно пчелиному рою, облепил большущую сосну, на которую его обитатели в основном и лазили за пропитанием и строительным материалом. Но сейчас, решил Дива, надо – в село, а муравейники подождут до мая. Он быстро оделся, снял с вешалки кошёлку и заскрежетал талым снегом к калитке. Дойдя до спуска, он вдруг вспомнил про недавние расспросы Ищенко про родителей, вспомнил его хитрые маленькие глазки на налитом салом лице, и стало ему как-то зябко, неуютно и совестно, словно раздетому до нага на сцене нетопленного сельского клуба. «И почему этот разговор меня так задел? – Спрашивал себя Дива. – Как будто он меня застал за чем-то постыдным, предосудительным. А мои мать – отец… кем они были, что делали, почему исчезли из моей жизни так рано? Да, откуда я знаю? Сколько себя помню, всегда был один, только я и никого рядом. Даже тётка, у которой я рос в Алексеевке, меня не любила. А приютила, чтобы заработать себе прощение у советской власти: дескать, раз советского детдомовца усыновила, то Феликс Эдмундович все прегрешения скостит». Дива поднял воротник у своей душегрейки и ускорил шаг.

Когда подошёл к ларьку, то обратил внимание на какую-то странную нелюдимость окрест. Обычно, в это время на ступенях ларька кто-нибудь из местных бабушек либо обсуждал только что сделанные покупки, либо, как в Меже выражались, попросту точил лясы, то есть обменивался новостями и мнениями. На сей раз ни на ступенях, ни на сельской площади никого из межаков не просматривалось. Из ларька тоже никто не выходил. «Что-то не ладно здесь», – подумал Дива и потянул железную дверь на себя. Она не поддалась. Поскольку таблички «Закрыто» на двери не висело, Дива настойчиво постучал, потом ещё и ещё. Наконец, что-то за дверью грохнуло, послышался недовольный голос продавщицы, и дверь приоткрылась. В освещённом проёме Дива увидел бледное лицо зав ларьком Дуськи Дрожилкиной. Некоторое время она как-то странно молчала, но потом, словно получив какой-то знак из-за спины, приоткрыла дверь пошире и протянула невесело:

– Ну, заходи, раз такой настойчивый. И Дива, вобрав голову в плечи, чтобы не удариться макушкой о дверной косяк, шагнул через порог на вытертый подошвами линолеум. На некоторое время он невольно зажмурился от чрезвычайно яркого освещения, но, моментально продрав глаза, в следующее мгновение обнаружил, что стоит посередь торгового зала, в кругу присмиревшей и какой-то даже подавленной публики, среди которой без труда угадывались знакомые лица. Только вот на всех лицах этих застыла какая-то одинаковая гримаса то ли испуга, то ли тревожного ожидания. Даже всегда не в меру разговорчивая Верка Соткина странно молчала, словно её только что примерно наказали за излишнюю болтливость. И вдруг его больно кольнуло в левую часть груди: в самом центре безмолвной толпы межаков стояла его соседка Нинка Ляпнёва, несколько виновато глядевшая на него исподлобья. Дива перевёл взгляд на прилавок и увидел за ним незнакомого человека в чёрной фуфайке, который целился в него из двуствольного обреза и активно двигал головой снизу вверх, из чего Дива понял, что ему приказывают поднять руки, что он и сделал в следующее мгновение. Целившийся опустил обрез перед собой на прилавок и поднёс к губам горлышко пузатой коньячной бутылки. Сделав пару глотков, он сказал Диве низким хрипловатым голосом:

– Чтобы без фокусов, бл…, стреляю без предупреждений. И тут Дива вдруг увидел в углу, прямо на залитом кровью полу, странно, конвульсивно изогнутое тело межевской красавицы Машки Лушниковой. Перехватив взгляд Дивы, человек в фуфайке, хищно улыбнулся и проговорил с издевательской усмешкой в голосе:

– Вот эта суча меня почему-то не поняла, а теперь, видишь вот, остывает. И если кто только дёрнется, тоже станет остывать. В принципе, вы нам на хрен не нужны. Поэтому обещаю, через час-два отпустим… Так, Андрон? Из подсобки выглянул ещё один в фуфайке, огромный, под два метра ростом. У этого из крупной волосатой ручищи торчал воронёный пистолетный ствол. Он отхлебнул из горлышка «Шампанского», сочно рыгнул и, смахнув свободной левой муху с потного носа, повесил над заложниками столь мудрёное грязное ругательство, что даже шесть раз побывавшая замужем продавщица густо покраснела.

– А чичас, – сказал вальяжно тот, что с обрезом, – мы выберем себе бабу для обслуги, а все остальные смогут сесть… ну, прямо там, где стоите. В ногах правды нет, сидеть то, как-никак, легше. Так, Андрон?

– Не, сидеть больше не тянет, Губа, – отвечал Андрон. – Вроде, и зона у нас была ништяк, и в хате всё путём, но на воле лучше. Давай, бери вон ту, – к ужасу Дивы Андрон показал на Нинку, – пускай она нам закуски зарядит с собой. И через час мотаем отсель, а то как бы мусоров не принесло. Мало ли кто стукнул… Тот, которого только что назвали Губой, подошёл к Нинке и резко дёрнул её за руку. Нинка отпрянула, сделала шаг в сторону и отрицательно замотала головой, видимо, понимая, что там, в подсобке, ей, скорее всего, заткнут рот и изнасилуют. Понимая, что Нинка его вполне понимает, Губа грязно ухмыльнулся и обхватил Нинку за спину. Обрез при этом он опустил до полу. Нинка отчаянно завизжала, что, по-видимому, огромного Андрона лишь ещё сильнее возбудило, и он заорал в нахлынувшем на него предвкушении:

– Ты тащи её, тащи на матрац. Там и разложим!

И в этот момент, когда все, кто стоял вокруг Дивы, стали невольно опускаться на пол и закрывать лицо руками, как бы отгораживаясь от происходящего, самого Диву, напротив, что-то неимоверно сильное и упругое бросило вперёд на грубо лапающего Нинку Губу. Не будучи ни десантником, ни спецназовцем и даже году не прослужив в армии, Дива не мог действовать так неотразимо и молниеносно, как это показывали в советских боевиках про шпионов и «будни уголовного розыска». Он просто рванул опущенный Губой обрез на себя, а самого Губу пнул ногою в пах. В результате обрез оказался в руках у Дивы, а Губа, переломившись пополам от нестерпимой боли, присел на пол. Вот только выстрелить в человека, почти в упор, Дива не смог, а стал ловить стволом только что стоявшего за прилавком Андрона. Но тот, воспользовавшись Дивиным замешательством, успел спрятаться под прилавок. Оттуда он и послал в Диву первую пулю, которая пробила ему правую ногу несколько выше колена. За первой полетели вторая и третья. Но стрелял Андрон неважно, и обе пули задели Диве только ноги. Наконец, до Дивы дошло, что его сейчас убьют, а потом начнётся расправа над остальными. И он выстрелил ровно в то место, откуда через щель в прилавке вёл огонь Андрон. Сильно подскочив в Дивиной руке, двенадцати калиберный обрез с силой хлестнул по прилавку сгустком крупной самодельной картечи. Здоровенный Андрон даже вскрикнуть не успел, а грузно рухнул в узкий проход лицом в пол. Половину черепа ему снесло, словно топором. Кровь хлестала из убитого, как из сорванного под напором смесителя. Дива от такого «пейзажа» явно опешил и потерял Губу из виду. А тот, наоборот, успев отдышаться и быстро сообразив, что положение начинает принимать скверный оборот, рванулся к стоящему вполоборота Диве и ударил его выхваченным из-за голенища ножом. После этого Дива ещё успел обернуться и разрядить второй ствол обреза прямо в лицо атаковавшего его зэка. Потом ноги его подогнулись, и он, судорожно хватаясь за стену, марая её кровью, стал медленно заваливаться на правый бок, противоположный тому, в который только что получил коварный ножевой удар. Нинка успела ухватить его за затылок, чтобы он не ударился об пол. Телефон в ларьке был бандитами испорчен. Побежали в сельсовет, который, разумеется, оказался закрыт. Осталась почта. Лишь оттуда с третьего раза дозвонились до почты райцентра, куда сообщили о произошедшем и вызвали милицию и неотложку. А в это время неразговорчивый Питилка уже вёз беспамятного Диву к его дому на своём синеньком «жигулёнке». Нинка хлопотала над раненым, меняя на нём быстро напитывающиеся кровью повязки. На них она в клочья разорвала всю свою хлопковую сорочку и всё шептала над то и дело теряющим сознание Дивой какие-то заговоры и заклинания.

– Только не молчи, милый! – Просила оно исступлённо. Потерпи немного. Скоро неотложка здесь будет. Сейчас медицина не то, что раньше… Ты выживешь. Терпи! По приезде Дива попросил положить себя на диван, над которым был густо развешан белый тюль и несколько вырезок из «Огонька». Раньше Нинка отчего-то не замечала этого. А с вырезок, взятых в самодельные рамки, смотрели на Нинку, словно живые, леса художников Шишкина и Куинджи. И вдруг стало больно Нинке от того, что она так и не сходила с Дивою в лес, где он по-настоящему только и жил все эти годы. И ещё она без тени всякого смущения и без какого бы то ни было чувства вины перед мужем вдруг остро почувствовала, как любит этого умирающего на её руках человека. И от чувств этих она даже плакать не могла, а лишь дышала ему на лицо этой своей любовью и шептала, шептала что-то, чего сама потом так и не смогла вспомнить. И тогда он приподнялся на локтях и пронзительно, как никогда прежде, глянул ей в глаза:

– Ну, вот и всё топеря, Нина. Людям я худого не мыслил и не делал, хотя в церкву не ходил, и вечная жизнь не про меня. Закопайте меня на опушке сосняка, пожалуйста. Пусть они поплачут надо мной.

– Кто, Иван, кто поплачет? – Пыталась добиться ответа Нинка. Но Дива лишь натужно дышал, отчего тюль над ним шевелился, как живой. Потом в груди его что-то тенькнуло, и следом за этим тюль бессильно обвис вдоль стены. Несколько минут Нинка беззвучно плакала, а потом долго пыталась завесить огромное тройное зеркало.

Послесловие

…Я успел застать Диву, будучи совсем ещё молодым человеком, студентом историко-филологического факультета. Несмотря на ощутимую разницу в возрасте, он всегда здоровался со мной первым. Здороваться с ним было приятно не только потому, что он обычно при этом очень приветливо и по-доброму улыбался, как бы говоря, что ему радостно меня видеть, но и оттого, что за секунды этой короткой встречи он каким-то невероятным образом успевал перекачать в меня целую вереницу неких позитивных образов и эмоций, которые впоследствии подпитывали моё оптимистическое настроение до глубокого вечера, когда мы любили выходить на «наш лужок» – смотреть на божественный Сириус, к которому он всегда имел некую особую тягу. Конечно, Иван был очень странным человеком, мало способным к тесному общению. За несколько моих студенческих каникул мы сказали с ним друг другу едва ли сотню слов. Но воспроизводя их сегодня, я понимаю, что среди них не было ни одного, которое бы соскользнуло с языка случайно. С ним не получалось говорить вообще, а только по существу, предметно: о том, что надо прочистить колодец, после чего я опускал его на верёвке в холодное колодезное нутро, и он его чистил. О том, что нашу корову раздуло от съеденной ею мокрой вики, и после этого он приходил к нам на двор и выпускал из коровы лишний воздух. О том, что на нашей вишне появилось много лишаю, после чего он приходил к нам в сад, и я помогал ему этот лишай успешно выводить какими-то его растворами. Он показал мне, как правильно колоть дрова, как, не уставая, косить и при этом реже прибегать к заточке, как читать Пушкина так, чтобы с первого раза запоминать его наизусть. И всегда при этом лишь два – три предложения. И всё. Несколько раз я собирался разговорить его на что-то большее, что позволило бы мне, например, узнать о его прошлом или о том, почему он общению с людьми предпочитает общение с лесом и его обитателями, но всякий раз что-то останавливало меня, и я неизменно откладывал всё на потом, наивно полагая, что жизнь длинная, и нам ещё с ним говорить – не переговорить. Потом, когда его не стало, моя младшая сестра рассказала мне, что однажды она, осмелившись, спросила его, отчего он не женится. И он ей, по своему обыкновению, метафорично ответил: « А куда лучше ими (женщинами) издали любоваться, чем совместно мучиться». Тогда она спросила его, а как же дети? Говорят, они – цветы жизни! И он сказал ей, что настругать детей – дело нехитрое, в городе, дескать, охотников на это – пруд пруди. Другое дело – вырастить, сделать их людьми. А цветы, сказал он, в Меже чаще, увы, несут на похороны. И некоторые умные люди так и говорят, что мы и живём ради неё, достойной смерти. Дива умер очень достойно, можно сказать, как герой, хоть после его смерти о нём некоторое время и ходил слух, что якобы он увёл у местного инвалида войны лыки из пруда. Но это, конечно, чушь, плод чьей-то непреодолимой зависти. А я с недавних пор завёл себе привычку: когда небо ясно, я ищу сначала Луну, а потом и его, что неподалёку, синий и отчего-то такой уже близкий Сириус. Впитав его синюю суть, я успокаиваюсь и потом живу весь день спокойно и осмысленно, как Дива в ту давнюю, в ту спорную пору семидесятых годов прошлого века.

И чем дольше я живу на этом свете, становясь с годами мудрее, тем всё больше и больше кляну себя за юношеский инфантилизм, за нереализованное любопытство, за эти оттяжки нашего с ним серьёзного разговора. Ведь сегодня я уверен абсолютно, что, может быть, лишь со мной этот одинокий и чрезвычайно умный человек и решился бы быть вполне откровенным. И тогда бы я, вероятно, смог узнать что-то очень важное о нас, людях, вообще. Потому что было в нём нечто такое, чего всем нам – кому больше, кому меньше – сегодня чувствительно не хватает. Мне уже и тогда, а особенно сегодня представляется всё отчётливее, что Дива не был безродным сельским мужиком, которого воспитывала какая-то полуграмотная тётка с выселков (на выселках жили практически изгнанные из сёл крестьяне). Его «нарисовал» сам Создатель. Точнее будет сказать, что он рисовал Сына Человеческого, а Дива был лишь одним из десятков эскизов, забытых этим великим Художником где-либо на лесном пленере. Потом этот эскиз подхватил шальной ветер и понёс его из одного мира в другой, но… его случайно поймала разделяющая миры Межа. Вот и всё, однако.


Оглавление

  • От автора
  • Об авторе
  • Звезда и Смерть Саньки Смыкова Повесть о потерянном поколении
  •   Пролог
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвёртая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Эпилог
  • Время животных
  •   Вместо эпиграфа
  •   Пролог
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвёртая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Эпилог
  • Дива
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвёртая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Послесловие