Купчая [Юлия Григорьевна Рубинштейн] (fb2) читать онлайн

- Купчая 649 Кб, 178с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Юлия Григорьевна Рубинштейн

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Юлия Рубинштейн Купчая

1. Зачем спас?

Дон-н-н! – прозвенело колокольчатой прозрачностью. Будто небо пробило на землю. Прямо здесь, рядом, под ногами.

Владимир посмотрел под ноги и увидел ключ.

Обыкновенный, от английского замка, с клетчато-арифметически накатанной четырёхугольной головкой, овальным отверстием в ней и бороздкой вдоль зубчиков.

Собственно, куда ещё, как не под ноги, смотреть тому, кто пришёл домой, а дом опечатан, поверх обычного квартирного замка – чернёная стальная накладка, а в ней замок амбарный, и под окнами валяются стулья, тумбочка, книги, майки, карандаши, тапки, будильник… Когда Владимир взял его в руки, оказалось, что он ещё ходил. Хорошо его сработали в Петродворце и не зря назвали «Ракетой». Будильник и сейчас методически тикал в кармане. Словно не понимая, как так получилось: «Что-что? Что-что?» Магнитофона, приёмника, пальто и костюма не было. Стражам порядка тоже надо на что-то жить.

Так что ключ был истинным даром блёкло-студенистых рижских небес. Впрочем, в дары Владимир не верил уже давно. Тем более небес, а уж рижских… И он посмотрел вокруг – нет, улица пустынна, только клёны колоннами, каждой колонне свой отдельный круглый травяной коврик, слегка потресканный асфальт, кое-где видна из-под него довоенная торцовая мостовая, дома тесно, без промежутков – а потом вверх.

Створка окна на третьем этаже тихо закрывалась сама по себе. Ошибки быть не могло. Только что открыли и оставили. Вот она и похаживает туда-сюда, вывешена неидеально. Владимир пристально глядел туда. Чья-то готическая тень скакала там – было похоже, что хозяин летает под потолком, суетясь марионеткой, шарнирно размахивая руками и ещё чем-то длинным. Допустим, вешает что-то и выронил ключ …

А зачем ему был ключ, если что-то вешает?

Вешает!

Ноги понесли сами. Мысль не успевала. Кленовая листва взбурлила возле головы, тёмный проём арки стремниной вынес во двор. Кто-то выбросил ключ. Чтобы он не достался… кому? Сколько их там? Подъезд один – дом из старых. Широченные вычерненные лаком перила, опирающиеся на вычурную решётку. Третий этаж. Дверей три. Должна быть вот эта, окно было посредине. Успею?

Ключ в замок. Старый ключ, потёртый, головка гладкая, масляно пляшет в руках, как он всовывается-то, чёрт бы его драл? Ага, вот так. Главное, подошёл. Тугой какой! Два оборота. Внутри что-то упало. Ну, всё. Можно бить чем попадя, там-то уже руки распустили… Прихожая. Темень, глаз коли! Под ноги кидаешься – так тебя! А, да это табуретка. В дверь её! Дз-з-зынь! Звяк!

– Стоять!

– А-а-а-а…

Будто ледяной водой окатило – кинуло назад. Владимир не удержался на ногах, меж лопатками упёрлась настежь вставшая дверь, посыпались остатки стёкол. Из-под потолка глянула лиловая маска, глаза багровые, лезут из орбит, рот перекошен дико, вытянутая, как хлорвиниловая, шея – и хрип:

– А-а-а-а…

Без памяти шарахнулся Владимир в сторону, но – да здравствуют бесполезные знания! Голову вдруг осветило изнутри как прожектором. Смеялись все над гражданской обороной, над этой первопомощной-беспомощной премудростью, а тут пригодилась. Шесть минут! Есть шесть минут! На то, чтоб найти ножик. Кресло под ногами, нелепое навзничь. Оно, значит, и упало. Стол. Беспорядок каких-то папок. Кусок хозяйственного мыла. Бумажник. Большая пепельница, полная бумажного пепла, пепел высыпался на стол. А вот и ножик в карандашнице торчит, вроде сапожного, только хлипкий – канцелярский.

– Сейчас, сейчас…

Вскочить в кресло – верёвка капроновая, не толстая – р-р-раз! Ёршиком пошли волокна, ещё, ещё – бух! Теперь у самой шеи. Намылена! Скользит, подаётся! Вот теперь всё. Уф.

– Кхы, кхы, хы, кркльхх…

Воротник долой с пуговиц. Какая-то цепочка, хлипкая до того, что порвалась в пальцах сама – от крестика, что ли? Жить будет, найдёт цацку, если оно ему надо… Ну вот, уже не лиловый, не синий, уже просто бледный, уже и слёзы потекли, и ртом захватал воздух.

Владимир встал с полу, пошёл вслепую по квартире. Дверь. Не то. Дверь, которую он разбил. Выключатель в прихожей! Стало можно соображать. Ага, кухня – вот это. Владимир принёс воды. Спасённый возился и надсадно перхал на полу. Владимир приподнял его голову и поднёс стакан к крупным, искусанным, всё ещё лиловатым губам. Плюясь, брызгаясь, слабо дёргая головой, тот сделал несколько глотков. Сморщился:

– Зачем? Зачем, господи? Уйди… зачем… не дал…

Упирался во Владимира мыльными руками. Тот слегка ударил по рукам, ладонью отхлопнул – они упали безвольно.

– Зачем, говоришь? Да спасибо сказать. Ты ключ выбросил, а мне ночевать негде. Выселили. Я же оккупант. Кстати, как и ты. Так что нам надо только вместе…

– Шакал… С тобой… Кхы, кхы… – Голова бедолаги тяжело упала на подставленную руку Владимира.

Как в кино, подумал Владимир. Значит, не его кто-то, а он сам. То-то и не кидается целовать руки спасителю. Да и из меня хорош спаситель – бомж. Я бомж, – вдруг резануло острой злостью. И ещё шакал? Так этот тип азиат? Или кавказец? Злость уступила место тоске. Был Советский Союз, и никому неважно было, азиат или чукча. Присказки разные ехидные и про рязанцев есть, про грибы с глазами, и про орловцев, Орёл да Кромы – первые воры. А теперь вот стало важно. Ну, попробуем…

– Я не буду в душу лезть, кто тебя так подставил. Ну, а насчёт долга гостеприимства? Надеюсь, можно мне самому поуправляться у тебя на кухне? И стекло убрать, а то у меня ботинки одни, я с работы пришёл, а дом опечатан…

Говоря это, Владимир взволок спасённого на диван – кожаный, старинный, послевоенного стиля, какие видывал он только по конторам доживающими век. Собрал стёкла в подвернувшуюся газету. Зажёг свет в кухне. Холодильник пуст, как тундра. В буфете, правда, жизнь какая-то есть. Хотя бы в виде подплесневелого батона и сыра-замазки в пластмассовом корытце. Армянский коньяк – ого! Пятизвёздочный «Ной». Что-то вроде печенья. Начатая пачка чаю. Сахарница, наполовину полная сахару, фаянсовые и глиняные кружки, рюмки, тарелки. Электрический чайник уютно заворковал, а Владимир вернулся в комнату и спросил:

– Звать-то тебя как?

Лицо у спасённого было уже совсем человеческое, только красная полоса на шее напоминала о происшедшем. Что-то странное было в этом лице, может быть, обильная щетина – бедолага либо много дней не имел случая побриться, либо недавно решил отрастить бороду как у мусульманских фундаменталистов из новостей, во всё лицо. Как будто нарочно, чтобы соответствовать репликам вроде «шакал». Щетина была с проседью и скрадывала форму щёк и подбородка. В остальном обыкновенное лицо, не очень белокожее, чуть смуглое, но с европейскими, хотя и не прибалтийскими чертами, выпуклый двумя мощными поднятиями лоб, нос с горбинкой, тёмные широкие брови, карие навыкате глаза – или они не были навыкате? Нет, всё равно лицо странное. Странно знакомое. Где-то Владимир его видел, явно. Причём не раз. Не на заводе, пожалуй. А вот где? Голосом тот всё ещё не владел. Ответ получился сипло и жалобно:

– Саша.

– А я – Володя, – и Владимир подал новому знакомцу руку. – Давай по глоточку за знакомство, тебе это особенно нужно, – и Владимир принёс из кухни тарелку с бутербродами – ломти батона, намазанные сыром, коньяк и рюмки. Выпили. Саша вновь страдальчески закашлялся.

– Ты даёшь, – сказал Владимир. Подошёл к окну, задёрнул штору. В холодильнике пусто, а штора, однако… Лопни, но держи фасон. И главное, с какими-то цветочками, бисерно подробными травками. Дамский узор. Значит, хозяйка была, если даже сейчас нету. Можно попробовать начать разговор. Но Саша опередил:

– Что… высматриваешь… как купить собрался… нас утром всё равно выставят…

– Тоже выселяют?

– Она придёт… пускай бы увидела, что ты увидел…

– Выгоню. Ты отдыхай. Теперь нас двое.

– Не выгонишь… Это… её.

– Давай лучше выпьем за то, что одна голова хорошо, а две лучше. А там, глядишь, что-то и придумаем. – Владимир плеснул в рюмки: – Придумаем и победим!

От коньяка или оттого, что пристанище на ночь было найдено, а дальнейшим препятствием была некая «она» – всё ж не полиция – у Владимира стало легче на душе. «Победим!» – прозвучало совершенно искренне; видно, поверил и несчастный Саша.

– Когда у меня кооператив был, к нам товар привозил один… На тебя похож не был, но тоже говорил «победа!». И по-грузински – «гамарджоба».

Пожалуй, мало кто из знакомых Владимира мог бы произнести это слово так. Это не было подражанием «кавказскому акценту», это было… наверное, правильно. Грузинского языка он не знал и в Грузии до развала Советского Союза побывать не успел, но всё-таки.

– Ты её во сколько ждёшь?

– Я жду? Век бы не видел! Кхы, кхы, хы… – Владимир пододвинул Саше стакан, ещё наполовину полный воды, и сквозь рыдающее бульканье тот выдал: – Это всё, весь дом её, это её прадед построил! Я бы ушёл! Ничем бы не стеснил, с кем хочешь, с тем живи, дом бы отремонтировал, половину дела на неё бы перевёл, а она… – Стакан опустел, и Саша отшвырнул его прочь. – Она говорит, тебе гражданином не быть! И раз я не гражданин, я автоматом оказался в контрабандистах! С меня положена пошлина, а я… На всё арест, на все счета, на склад, и ей ведь ничего не досталось, змее! Она сказала – до утра тебе собраться, приду, проверю… Зачем ты… Ыыыы…

Сашино лицо опять сморщилось, он закрыл его руками, и между пальцами поползли слёзы. Владимир вновь наполнил рюмки.

– Чтобы порядочным мужчинам не приходилось терпеть от дурных женщин!

Выпили. Съели последние ломти батона с сыром. Помолчали.

– И ведь ей ничего, ни-че-го… Только чтобы унизить. За что? За что они нас? Вот тебя – за что? Тебя выселяла тоже… женщина?

– Не знаю. Прихожу домой – опечатано и замок амбарный. А до этого приходил, решение о выселении приносил парень. Говорил только по-латышски, я поздоровался по-латышски, а подписался по-русски – он стал ругаться, я понял только – «оккупант». Вот и всё. Переночую у тебя, выгоним твою… змею, и пойду в «Запчел». Да, кстати – телефон есть у тебя? Позвонить утром на работу будет можно?

– Ты где работаешь?

– На радиозаводе, на «Поповке». Он стоит, конечно, но появляться-то там надо.

– Я бы тебя к себе взял работать.

– Подрабатывать? Кем? Я по профессии инженер, эвээмщик, программы писал, регулировщиком был, монтажником… Торговал тоже. Потом, когда простои начались.

– Ты где родился?

– В Приуралье. В Болотнинске.

– О, и я там же! Земляк!

Спать легли обнявшись на старом кожаном диване. Укрывались пиджаком Владимира и курткой Саши.

– Она здесь не жила… Я ей привёз спальню, привёз каталоги – всё, что душе угодно, что там должно быть – подушки там, пледы, всякие штучки, только подбери, я привезу! А она – не купишь, это всё и так мое, и пусть не будет у меня твоих долларов, а у тебя не будет моей фамилии…

– А как её фамилия?

– Гайгал.

– А зовут?

– Эгле. Я её Элочкой называл – ей нравилось… сначала. Чего хотела?

– Утром выясним…

Заснул Владимир почти моментально. Как провалился в пустоту, в неуютный космос бездомья, будто, лишившись своего угла, лишился и всех связей, державших на земле. Когда проснулся – светало. Было холодно. Саша неровно вздыхал, точно всхлипывал во сне, намотав на голову куртку. Пиджак Владимира он подмял под себя, да и самого его припёр к кожаной спинке дивана, с какой-то лихорадочной, судорожной силой вжимаясь во всё, что оказывалось рядом, – чая ли спасения от неизвестной Владимиру Эгле Гайгал? Стараясь двигаться осторожно, Владимир выпростался из-под сонного Сашиного тела. Разминая замлевшие руки и ноги, сунув ступни в туфли – туфли тоже стали за ночь неуютными, стылыми, околелыми какими-то, – не завязывая шнурков, побрёл по квартире. Кажется, это было из коридора направо…

Нет, всё-таки человек, не обременённый естественными потребностями – это свободный человек. Он может думать. Умывшись же, он обретает орлиный взор и становится подобен королю или шейху… Да, пожалуй, шейху, ибо, кроме чая с остатками сахара, ничего больше со вчерашнего не задержалось. Думай не думай. Верная «Ракета» показывает без двадцати шесть. Всё-таки что же сказать этой Эгле, и будить ли Сашу, и что, если это будет не Эгле или не одна Эгле?

В рассветной тишине – есть такая особая тишина старых кварталов, бережно доносящая до слуха цокот каблучков на соседней улице, трель синицы, мурлыканье кота на крыше напротив, и не нарушаемая этими звуками – шелест шин прозвучал почти резко, вломился хрустом. Два разных хруста. И несколько хлопков дверей – дробно, очередью.

Успело мелькнуть в голове – наверно, хорошо, что света не включал.

Шаги по лестнице. Несколько человек.

Звонок.

Цепочка на двери! Вчера не заметил. А ведь это мысль.

Он приоткрыл на цепочку:

– С кем имею честь беседовать? Хорошим тоном считается предупреждать по телефону.

Худощавая высокая девица лет тридцати, русо-рыжеватая, в веснушках, тонкогубая и тонконосая, в серо-голубом костюме – пиджак и юбка, такая же серо-голубая блузка, только более светлого оттенка, и такие же глаза – ни цвета, ни выражения. За ней – двое, один постарше и потяжелей, другой пощуплей и помоложе. У старшего одна рука в кармане. Молодой положил руку на перила – все пальцы в перстнях, видно, что это всё стальное, стальные булавки воткнуты в широченные лацканы пиджака, цепь на шее с какой-то штуковиной – лет десять назад таких называли металлистами. Тощий, вихлястый какой-то, будто весь из шарниров. Владимир тоже сунул руку в карман. Молодой дёрнулся, старший положил руку ему на плечо солидным, основательным жестом. Девица холодно улыбнулась:

– Попрошу освободить квартиру. Это моя квартира.

По-русски, хотя с явным акцентом.

– Очень может быть, но попрошу ваши документы.

– А ваши? И ваша форма? Если бы была форма полиция, то я бы показала, но тогда бы вы умел говорить по-латышски!

– Я не из полиции, я в гостях. Хозяин сейчас спит, ему нездоровится.

– У русской свиньи русский лакей! – пробасил старший, тоже с сильным акцентом, а молодой визгливо выпалил:

– Чемодан, вокзал, Москва!

– Ленинград не годится? – прищурился Владимир, твёрдо решив тянуть время, сколько получится. – И потом, полицию ведь и я могу позвать. Ещё рано, все спят, а вы так шумите.

Девица обернулась к своим спутникам и что-то сказала по-латышски. Старший было начал возражать, но она сделала жест ладонью вперёд и коротко закончила фразу. Потом снова повернулась к двери.

– Я жду.

– Я тоже.

– Я жду десять минут, потом вызов полиция!

Через десять минут будет шесть. Законопослушная, не хочет шума в неположенное время. И какая ранняя пташка, что сама, что спутники её. Владимир закрыл дверь на замок без хлопка и повернулся в сторону комнаты, но Саша уже был на пороге прихожей:

– Уйди! Ради бога! – Выкрикнул ещё что-то не по-русски. – Я их убью!


2. Беспощадное утро

Ранняя пташка на самом деле вовсе не ложилась спать. Они с матерью сидели друг напротив друга, а на журнальном столике между ними лежали документы. Даже самые старые из них Эгле видела за последние десять лет не один раз. Отец и мать доставали их по одному – то явится пожелтевшая бумага из-за старого зеркала в шкафу, где она пребывала с незапамятных для Эгле времён между стеклом и доской дверцы, то возникнет старинная чёрно-белая фотография (коричнево-белая, если уж совсем точно) из-под переплёта обтрепавшейся книжки.

Эгле узнала об этих документах, когда окончила культурно-просветительное училище (латышское отделение, специальность – режиссура массовых мероприятий), этот диплом давал возможность войти в районную экзаменационную комиссию по государственному языку. Те, кто был на фотографиях, и те, о ком говорили документы, помогли Эгле туда войти. Потому что на коричнево-белой фотографии был Эдуард Нагель, купец второй гильдии, владелец двух домов в Старой Риге и магазина со складом на рынке. Один из домов был отдан в приданое, когда фройляйн Эмма Нагель выходила замуж за капитана пассажирского парохода «Ганза», Петериса Гайгала – на карточке он был как раз белым, в капитанской парадной форме, а прадедушка Эдуард был коричневым, во фраке.

Документы деда Петериса были самые потёртые от частого доставания, их никогда не прятали – это он голосовал против Улманиса и встречал болотно-зелёных оккупантов гудками своего парохода – не своего, не стал пароход своим, обещали деду Петерису долю в капитале пароходства, но не надо было заступаться за оборванцев-матросов. Зато новая, московская власть деду благоволила – он остался капитаном, его избрали в городской магистрат, по-новому это называлось совет депутатов, и на войну его послали тоже капитаном. Вместе с пароходом, который уже не назывался «Ганза», а стал называться «Латышский стрелок». А когда тонет судно, то капитан остаётся на нём до последнего, и некому занести в судовой журнал весть о гибели капитана, и некому спасти журнал, если капитан не спас судна и не спасся сам. Значит, пропал без вести. Выживайте, семья, как сумеете.

Отец Эгле, Имант, для войны не подходил по возрасту, потому что только перед войной родился. Справку о том, что Эмма Гайгал, урождённая Нагель, и сын её Имант, сирота, отец – утонувший капитан пассажирского парохода, по национальности латыш, являются фольксдойче, Эмма – арийка на сто процентов, Имант же на пятьдесят, тоже на всякий случай хранили все эти полвека. Не дома. Где – Эгле не знала, это было дело исключительно бабушки, Эммы Эдуардовны. Благодаря этой справке, добытой всё тем же Эдуардом Нагелем, Эмма Эдуардовна с сыном прожили войну, не бедствуя сверх меры.

Однако в сорок четвёртом, когда пришла пора определиться – остаться или уехать, Нагели дружно принялись колоть бабушке глаза этой справкой, Имантовыми красивыми ботиночками и капитаном Петерисом – как же, коммунист! Мы тебя пожалели, в управе не сказали, а то пасла бы ты у какого-нибудь бауэра свиней, как те голодранцы, на которых твой сумасшедший муж променял свою долю акций пароходства. Видимо, рассчитывалось, что бабушка Эмма будет от этого лучше понимать своё место. Но она вдруг вспылила и осталась. Никто не видел, чтобы именно Петерис утонул, сказала она, утонул пароход, а людей разбросало во все стороны, было лето, и наверняка многие выплыли, честная жена и хозяйка не имеет права бросить дом, если неизвестно, где муж – иначе куда же он вернётся, когда вернётся? События вынуждали торопиться, поэтому прадед уехал, спасая что можно из оставшихся капиталов, а бабушка с отцом остались.

Когда Имант подрос, и пришла пора где-нибудь учиться, он пытался показывать отцовское удостоверение депутата и аттестат капитана транспортного судна. Вдоволь насмотревшись на мимоглядящие глаза в обитых дубовой панелью кабинетах, он решил не учиться нигде, семилетка – и так хорошее образование. Имант стал работать в порту. Порт – это грузы. Это мешки и ящики, которые весят много больше самого грузчика, это раздавленные пальцы, это дождь и ветер, круглыми сутками дождь и ветер – чтобы хватало не только на хлеб. А ещё и на пластинки, которые можно перепродать.

Когда Имант перепродал первую, дальше пошло как снежный ком – всё больше и больше. Потом пошли джинсы. Имант не зарывался, сам джинсов не носил, не покупал также английского костюма или немецких ботинок, он не хотел, чтобы с ним рядом была такая, что клюёт на ботинки. По той же причине он не имел дела с духами и чулками, пока не женился. Духи и чулки начались потом. Когда они начались, он вступил в жилищно-строительный кооператив.

Его Инга, может быть, и могла на что-то в этом смысле рассчитывать там, где она работала. Учительница латышского языка, может быть, и могла. Но не хотела. Она ничего не хотела от тех, в кабинетах с дубовой панелью, они отняли землю у её отца и дяди и построили на месте, где были поля, многоэтажные дома, куда поселили батраков её отца и дяди. Даже если бы Улманис вернулся, он вряд ли смог бы сделать там снова поле. Не сможет снова родить хлеб та земля, по которой прошёл московский бульдозер и срыл плодородную почву, та земля, куда вкопали московский бетон. Поэтому она, Инга, не будет жить в московском доме, в квартире, которую дают из милости или за заслуги перед Москвой, она будет жить в собственной квартире. Так они решили, так и вышло.

Поэтому ребёнок у них родился, когда обоим было уже основательно за тридцать. И только один. Это оказалась Эгле. Ну и что же, ничего особенного, когда Эгле вырастет, она даст свою фамилию, фамилию Гайгал, хорошему парню, с руками и головой, который не надеется на милость начальства, а умеет сам посеять, сам сжать и в свой амбар свезти. И сумеет найти для неё хорошие слова на родном языке…

– Мартиньш хороший парень, – сказала Инга, прервав молчание, висевшее над этим столом с вечера, с той минуты, как достали и положили на журнальный столик первый, самый важный сейчас документ – дарственную на дом.

Эгле молчала.

– Бабушка Эмма плохого не посоветует.

Эгле рассеянно, скользя взглядом мимо матери, по столу, кивнула два раза; она слышала это от матери и месяц назад, и год назад.

Мать протянула ей через столик исписанный лист:

– Отец получил неделю назад.

“Guten Tag,” – прочла Эгле вверху листа. По-немецки она читала как на родном (и значительно лучше, чем на русском), но почерк был незнакомый, витиеватый, с намёком на готику, и она замешкалась. Писал, как она поняла, какой-то старый знакомый отца, скорее, старый деловой партнёр, ещё чулочно-парфюмерных времён – после второй независимости отец ушёл из порта, некоторое время торговал легально, выправив патент, а потом, когда дела пошли плохо, большинство покупателей обеднело и перестало покупать что бы то ни было сверх куска хлеба – в это время отец продал своё дело, и семья стала жить на проценты с накопленного, но тут подоспел закон о реституции. Человек, писавший отцу, был несомненно посвящён в такие подробности жизни Гайгалов, каких ни он сам, ни мать, ни Эгле никогда никому не рассказывали.

– Про Андриса прочла? – спросила мать, когда Эгле дочитала.

Та кивнула. Но уже не в стол глядя, а подняв глаза на мать, словно ожидая каких-то разъяснений.

– Андриса Силиня знаешь ведь?

Эгле перечитала то место письма, где упоминалось имя Андрис. Андриса хвалили. Он, насколько было известно автору письма, правильно сел за стол. Туда, куда надо, сел. И никого не обидел, и разговор наладил, и стольким людям сделал хорошо. Пишущий советовал не ссориться с Андрисом и ни с кем из его родных, поддерживать насколько возможно добрые отношения – а уж Андрис воздаст по-королевски. Андриса Силиня Эгле очень даже знала. Если она сама работала в районной экзаменационной комиссии по государственному языку, то Андрис Силинь входил в городскую комиссию по реституции.

Она снова подняла глаза на мать. Та смотрела поверх головы Эгле, прямая, строгая, сосредоточенная, даже намечающиеся на лбу и вокруг губ морщины словно бы выпрямились, чувствуя необычайность момента. Слегка повернув голову (наверное, это и есть по-королевски, подумала Эгле, вспомнив фразу из письма), она величественно произнесла:

– Мартиньш тоже Силинь.

Эгле, конечно, знала фамилию этого светловолосого с ржаной рыжиной, длиннолицего, размеренно-неторопливого в каждом движении, тяжёлого молодого человека. Он был раза два у них дома, и всякий раз паркет под ним скрипел так громко, так нестерпимо жалобно, будто это были простые доски в массовых московской постройки домах. Эгле даже казалось, что матери нравится прежде всего эта вескость, основательность, подразумевавшаяся в старинных пахарях. Хотя она, конечно, знала, что мать не заставила бы Мартиньша пахать землю, займи он в их семье то место, о каком для него мечтала мать. Пахать должен батрак. Это мать тоже говорила и месяц назад, и двадцать лет назад. Но, видно, Силинь – это очень хорошо, это подпись на решении комиссии, а вот Мартиньш уже не так хорошо, и лучше б его вовсе не было поблизости от нашей семьи – вдруг пришло в голову. Голова словно сопротивлялась, никак не хотела пускать в себя мысль о том, что Мартиньш тоже Силинь.

– Завтра Мартиньш первый раз сможет тебе помочь.

Эгле опустила глаза к письму.

– Хорошо бы он пошёл не один.

За окном темнело. Прошёл трамвай. Потом ещё, навстречу. Сумерки сгущались, как глубже и глубже становится море, если идти от берега. Глубже и глубже – и в конце концов придётся плыть, потому что волна поднимет, оторвёт от дна. Эгле молчала, но она не могла остановить ночь. А за ночью – утро. То утро, которого она ждала с объявления второй независимости, потому что его ждали отец и мать. А они ждали всю жизнь. Теперь Эгле словно видела перед собой фигуру Мартиньша, основательную фигуру, заслонявшую это утро. Он должен был появиться в её жизни вместе с утром, неся на себе солнечное сияние или как опора в зыбком тумане, а он заслонял это утро. И нужно было назвать ещё какое-то имя, самолично прибавить ещё фигуру, заслоняющую его свет. А потом, наверное, ещё, ещё. И так пока утра не будет, настанет беспощадный день, как приходит штормовая волна – и вечная тьма глубины…

Эгле вскинула голову, освобождаясь от наваждения.

– Отец всегда хотел, чтобы мы были самостоятельны.

Мать, помолчав, проговорила:

– Вот как!

И посмотрела исподлобья. Так же она смотрела, когда бабушка Эмма первый раз произнесла слова «культурно-просветительное училище», а Эгле улыбнулась. И тогда, когда Эгле в свой день рождения – двенадцать лет – не убрала в своей комнате до того, как уйти в школу. Эгле знала, что означает этот взгляд. Она спросила:

– Мама, вам кофе сварить?

– Я кофе подожду, а госпожа Силиня ждать моего звонка не будет.

Эгле посмотрела в окно. Там виднелся сырно-жёлтый ломтик луны. Он плыл в глубокой, как море, синеве. Дна у синевы уже не было. В конце концов, ведь бабушка тоже вышла из родительской воли.

– Значит, господин Силинь по-королевски наделяет своих рыцарей, а рыцарь за это отдаёт ему дочь?

Мать словно бы стала ещё прямее, хотя минуту назад казалось, что это невозможно.

– Дом наш. Значит, со временем – твой. По праву собственности. А собственность обязывает.

Собственность обязывает. Будущая госпожа Силиня. В конце концов, лишь бы не этот, который там сейчас, ведь он-то откровенно тряс пачками денег, обещал нарядить в шелка и золото, устлать весь дом коврами, от него пахло вином и какими-то специями… От молодого Силиня ничем не пахнет. Эгле встала, кивнула и сказала:

– Ему виднее, один или не один.

И пошла в свою комнату. Закрывая дверь, она ещё услышала, как мать набирает номер телефона, а потом сказанную вдогонку фразу:

– Он выезжает ровно в пять.

Тихо цокнул магнит на двери. Эгле опустилась на низенький пуфик. До пяти уже недолго. Ложиться она не будет. Ломтик луны за окном начал блёкнуть, а небо – голубеть. Будто бы Эгле теперь шла не от берега в море, а обратно к берегу. Она снова видела перед собой основательную фигуру, заслоняющую утро. Почему заслоняющую? Ведь он лучше того, который там сейчас. От него ничем не пахнет. Нет. Пахнет. Вот только чем? Как называется то, чем пахнет от Мартиньша… от господина Силиня? Чем-то душным, как крышка от бочки с солёной капустой. Нет, не самой капустой, а как будто закрыли крышку от бочки – и всё. И нет выхода. Нет выхода. Так пишут на дверях учреждений по-русски, а за границей, бабушка Эмма рассказывала, пишут: выход – рядом. Поэтому была независимость и вторая независимость, поэтому отец говорит, что собственность – это свобода. Это выход. А выхода нет. Мартиньш его загораживает.

И собственности ещё нет, она есть на бумаге, но её должен отобрать у того, который там… Мартиньш? Небо всё светлее и светлее, всё ближе берег, всё ближе утро, а за ним беспощадный день. Для кого беспощадный? Пусть эти двое сойдутся лоб в лоб, вдруг озаряет её, ведь она не болельщица, а там не стадион, там всерьёз. Один пойдёт… куда он пойдёт? В тюрьму? В могилу? А другой? Главное, за них не надо болеть, как хулиганы надрываются на стадионе – машут руками, орут, всеми возможными способами стараются показать, насколько они нелюди. Она человек, а не хулиганка, не за них, а за себя. Вот в дверь постучали. Так стучит только мама.

– Я готова.


3. В полиции

Убью – конечно, было лишнее. Машин подъехало несколько, это Владимир слышал прекрасно, а зачем бы тем, в машинах, численное превосходство, если не для какой-то такой каверзы? На истошный, как ввинчивающееся сверло, Сашин возглас дверь моментально слетела с петель. Несколько резких выкриков с лестницы, руки, как монтёрские «когти», и вот Владимир стоит перед столом, на котором лежит кучкой всё, что было у него в карманах, и ещё что-то. А за столом сидит человек в форме, а на полу лежит решётка – если бы утреннее солнце могло на самом деле обрушить её с окна! Но оно только удваивает её, прибавляя её тень. И Владимиру нужна удвоенная осторожность – даже если нет крыши над головой, тюрьма не кров.

Белокурый худой полицейский за столом посмотрел на Владимира, словно ощупал его всего с головы до ног, и сказал что-то чётко, заученно. Владимир догадался и ответил:

– Владимир Григорьевич Мосин.

Тот сказал ещё что-то с таким же механическим видом.

– Год рождения шестьдесят седьмой, – наугад продолжал Владимир, вспоминая, как он оформлялся на практику – там была, конечно, не милиция, а заводской режимный сотрудник, но манера спрашивать была та же, и заставил он Владимира отбарабанить всю анкету. Этому, видно, всю не надо, только основное…

– Родился в городе Болотнинск.

Назвал область. Тот опять что-то пролаял.

– По национальности русский.

Белокурый полицейский повысил голос. Теперь Владимир разобрал, что спрашивают про Россию.

– Да, родился в России и жил там до восемьдесят девятого года. По распределению приехал на радиозавод имени Попова.

Девушка в углу, такая же белокурая, только с курносым носиком, делавшим её как-то проще, более похожей на человека, чем на полицейскую служащую, без устали строчила, наклонив головку, как старательная отличница. Ну конечно, они же все по-русски понимают. Не хотят или не положено им говорить по-русски, вот и всё.

Белокурый привстал и гаркнул что было голоса, брызгая в лицо Владимира слюной.

– Не понимаю.

Девушка сказала:

– Гражданство.

Именно так, без вопроса. Вообще без каких-либо интонаций. Тоже – как механизм.

– Гражданин России, – сказал Владимир. Вроде бы в России продолжают действовать советские паспорта. Авось.

Белокурый пощёлкал пальцами, и девушка вложила в его пальцы паспорт Владимира, который он сразу узнал по обложке. Он раскрыл его на имени-отчестве, потом на фотографии и крикнул что-то в коридор. Возникли ещё двое: один полицейский – такой же худой, щуплый, только низенький и русоволосый, с близко посаженными глазами, а второй в штатском мешковато сидящем костюме и с таким же мешковатым, рыхлым лицом.

Белокурый приказал, а девушка перевела:

– Лицом к свидетелям, руки по швам.

На лице мешковатого все складки вытянулись, как будто мешок решили зачем-то погладить. Он сказал что-то удивлённое, – изо всей фразы Владимир разобрал только одну фамилию, что-то вроде Макартумян. Второй кивал, угодливо поддакивая что-то в лад. Белокурый протянул им паспорт Владимира. Мешковатый поднёс его близко к глазам, посмотрел на свет, повертел так и сяк; все складки на лице двигались, словно каждая бегала туда-сюда с поручениями хозяина. Вернул паспорт, помолчал. Белокурый что-то сказал девушке. Та вышла, вернулась со стулом. Мешковатый сел. Она сходила ещё за одним стулом, сел и русоволосый. Она вручила им то, что писала. Каждый внимательно прочёл. Похоже, даже не по разу. Листая вперёд и назад, слюнявя пальцы, сгибая уголки страниц. Вернули ей. Сказали друг другу ещё по фразе… потом ещё… Паузы ползли сигаретным дымом из подвижных, чутких губ мешковатого. Один раз девушка помахала перед лицом, разгоняя дым. Наконец мешковатый неторопливо улыбнулся, пожал плечами и что-то сказал, а потом вышел, оставив белокурому паспорт Владимира и лишние стулья. Русоволосый встал и прислонился к косяку.

Белокурый встал, выпрямился, чуть не задевая головой потолок, и что-то торжественно продекламировал, потом указал на девушку и на Владимира. Девушка перевела:

– Вольдемар Мосинс, вы обвиняетесь в проживании на территории Латвии по недействительному документу и в попытке ввести органы дознания в заблуждение, выдавая себя за другое лицо, что засвидетельствовано двумя гражданами Латвии и на основании чего вам предписывается немедленно покинуть Латвию, впредь до вашего выдворения вы имеете пребывать под арестом.

Русоволосый щуплый полицейский подошёл к Владимиру вплотную, каким-то цирковым движением вцепился ему в лацканы пиджака и рванул вперёд и в стороны. Все три пуговицы полетели на пол. Владимир попытался высвободиться из хватких пальцев блюстителя порядка, но тот без видимого усилия, продолжая держать Владимира за полы пиджака, развернул его спиной к стене и так шваркнул об стену затылком, что у того потемнело в глазах и всё поехало куда-то налево. Когда мир снова обрёл чёткость, рубашка уже тоже лишилась пуговиц, ремня не было, а цепкие руки щуплого ножницами вырезали молнию и заклёпку, на которые были застёгнуты джинсы Владимира. Потом его толкнули в спину и по-русски велели засунуть руки в карманы. Впереди был тускло освещённый коридор. Поворот. У одной из дверей Владимир услышал: «Стоп!»

Дверь под рукой щуплого полицейского никак не хотела открываться. Наконец, чертыхнувшись по-латышски, он вдавил её во что-то податливое – и Владимир увидел, что народу в маленькой комнатушке с зарешеченным окном было что сельдей в бочке. Или салаки. Люди стояли буквально плечом к плечу, и только в углу около окна виднелось место, свободное от голов – что-то, видно, было в этом углу такое, на что никак нельзя было наступить. Длинными своими костлявыми руками полицейский принялся заталкивать туда Владимира. Падать было некуда, а то Владимир упал бы прямо на Сашу.

Раздались выкрики по-русски:

– Эсэсовцы, врача пришлите! Врача!

– Воды! Пить дайте, поганцы!

– Эй, там, не давайте дверь закрыть!

Две-три пары рук ухватились за дверь, не давая её закрыть, но полицейский ответил почти без акцента:

– По порядку номеров рассчитайся, будет сто – будет автобус, пограничная служба! Первый, второй, – ткнул он в Сашу и Владимира, потом ткнул дубинкой в чью-то руку, – третий!

И пошло:

– Четвёртый! Пятый!

– …Тридцать восьмой!

– …Шестьдесят второй!

И от самого окна:

– Они не скажут, они с ночи без сознания, с этими вместе восемьдесят девять!

– Обманете, – сварливо сказал полицейский, – бегом до границы погоню и автобус на себе повезёте! – и принялся дубинкой забивать Владимира внутрь комнаты, чтобы дверь закрылась. Изнутри помогали – втаскивали за руки, за одежду. Поднялся невнятный ропот – «давай, давай, умнёмся ещё, автобус подгонят…» – и оба очутились внутри, а дверь захлопнулась.

Теперь можно было бы перевести дух, но Владимира прижали к двери. Избитая спина ныла, а сосед, стоявший рядом, навалился так, что даже вздохнуть было непросто. Руки с разбитыми костяшками пальцев, торчавшие из оборванных рукавов клетчатой рубашки, он держал перед грудью. Пробормотал извиняющимся тоном:

– Я руки опущу… кровью чтоб не запачкать…

Ему удалось опустить руки, и он принялся подтягивать неглаженые брюки, застёжка которых была вырвана с мясом. Совсем упасть с него брюкам, к счастью, не давала теснота.

– Да ладно вам, – буркнул пожилой лысый дядька с клетчатыми от морщин лицом и шеей, – это раньше считалось, что тут все вежливые… Как же, культура, Прибалтика, наша советская заграница… Вашу-то рубашку во что превратили? А брюки? О! И не пил вроде, а в глазах двоится. Молодые люди, они что, вас перепутали и через это сюда?

– Тут давно всех перепутали, – яростно выдохнул Саша: на него тоже навалились, затиснув в самый угол у двери.

Владимир насторожился и посмотрел на клетчато-морщинистого дядьку выжидательно, в упор, глаза в глаза – иначе тут было нельзя. Сейчас назовут ту же фамилию, армянскую, вроде… Мкртчян? Нет, это был артист. Но похоже. Похоже? Он похож на кого-то с армянской фамилией? Лучше бы с латышской, среди земляков хватало похожих на здешний люд, в массе белёсый или рыжий, худощавый, но…

– Нет, товарищи, это мне определённо мерещится. Один точно такой же у нас ведь уже есть?

– Следователь доморощенный нашёлся, – жёлчно бросил кто-то из толпы.

– Вы бы лучше про автобус обещанный спросили!

– А правда! У этого, новенького, ни усов, ни бороды, а так…

Раздались смешки.

– Ребята, вы договоритесь, мол, один тут точно по ошибке, его отпустят, а он потом другого вытащит!

Владимир попытался посмотреть на Сашу. Он видел плечо, щетинистую щеку, мягкую мочку уха, чёрные крупные кудри – и всё, остальное от него загораживали соседи.

– Похож, что ли? – нерешительно спросил он у морщинистого.

– Я первый, кто вам это сказал? Значит, не у меня, а у всей здешней полиции со зрением швах! Ну, так можно жить дальше… хотя бы до автобуса…

– Все мы тут похожие, – донёсся Сашин хрипловатый голос, – все битые, рваные и для этих… (неразборчивая раскатистая и злая фраза) не люди!

– Это ты по-каковски? – раздалось из толпы. – Он по-ихнему умеет! Эй, там, поколотите в дверь, наш депутат изложит наши требования на государственном языке!

– Я не смогу, – сказал Саша тише и печальнее, – это по-армянски…

Повисло молчание, тяжёлое и неловкое, как перекосившаяся вешалка. Наконец кто-то далеко от двери выдохнул:

– Какая страна была…

И снова молчание. Время стояло на месте. Дышать было трудно – будто бы воздуха не было, а вместо него какая-то несъедобная мякоть, не то вата, не то ещё что-то с кислым медным привкусом. Ноги ныли. Ныло всё тело от неподвижности. Иногда соседи Владимира, спросив разрешения, опирались на него, наваливались по очереди, и становилось ещё тяжелее; раза два и Владимир приваливался к соседу, но это не давало особого облегчения. Иногда со стороны окна доносился чей-то стон, неразборчивые бормотанья, ругань. По спине Владимира щекотно ползли капли пота. Хотелось пить. Ещё раз открылась дверь. Владимира сдавило так, что рёбра захрустели, и в комнатушку впихнули ещё троих, совсем подростков.

– Восемьдесят было? – спросил тот же щуплый.

– Восемьдесят девять, – ответил Владимир – и вразброд ещё четверо-пятеро.

– Ну, до автобус совсем мало остался, – и дверь закрылась вновь.

Никто не расспрашивал ни у кого, кто за что здесь очутился. Из полдесятка обрывочных фраз, сказанных при появлении новеньких троих, Владимир уловил только, что они – братья, что, когда их выселяли, мать упала в обморок, и они пытались добиться «Скорой помощи». В итоге приехала полиция, мать ещё живую велели везти в морг, а их на высылку в Россию. Все трое хорошо знали латышский. У старшего не хватало нескольких передних зубов, футболка с надорванным воротом была вся в крови. Потом впихнули старичка с жиденькой седой бородёнкой, потом Владимир перестал уж и удивляться, как ещё кто-то сюда помещается.

Зарешеченное окно заголубело сумерками, потом засинело. И тут снова раздались шаги в коридоре – шаги чёткие, уверенные, не шаркающие, потом лязг ключа о замок.

Теперь, должно быть, тот же самый полицейский тщетно пытался открыть дверь – тела тесно стиснутых людей не давали ей открыться. Владимир как мог старался податься, вжаться в соседей, как в переполненном трамвае в студенческие времена. Тело слушалось плохо, оно словно распухло, набитое этим ватным воздухом, и никак не желало гнуться и двигаться. Наконец, в семь загибов послав разом всех, кто был в комнате, дверь отворили уже двое полицейских – тот самый и другой, длиннорукий, мускулистый и сильный на вид. Этот другой сразу заорал по-русски фальцетом:

– Выходи, по порядку номеров рассчитайсь!

– Первый, – сказали у двери.

– Второй…

Владимир оказался восемнадцатым. Мускулистый ткнул в спину и буркнул какое-то слово. Ноги не шли. Перед ним так же еле шаркал морщинистый в клетку дядька. Одной рукой Владимир поддерживал джинсы – особых стараний это не требовало, джинсы были в облипку, другой опирался о стену. Как раз там, где он опирался, по стене шла грязная дорожка. Должно быть, много рук искало здесь опоры. Владимир стал стараться хвататься за стену чуточку повыше. Поворот коридора. Здесь уже был совсем другой воздух, Владимир стал ступать бодрее.

Против дверей того кабинета, куда Владимира привели утром из Сашиной квартиры, стоял стол. Там останавливали каждого. Остановился и Владимир, снова назвал фамилию и получил назад ремень, носовой платок, будильник, блокнот и паспорт. Кошелька не было. Стражам порядка надо на что-то жить. Ещё он получил бумажку, заполненную по-латышски и по-французски. С французским он был вприглядку знаком – это оказался одноразовый загранпаспорт. Пропуск на депортацию. Один раз пересечь российскую границу в пограничном пункте Гребнева. Надо же, даже название русское, хоть это и на латвийской территории. С российской стороны – Убылинка. Ну и имечко. Убыть и больше не прибыть.

А дальше была дверь! Синее вечернее небо, чуть более светлое, зеленеющее – на западе, даже что-то похожее на звезду увидел Владимир, сориентировавшись и привычно взглянув туда, где должна была быть улица Радиотехникас, «Поповка», а дальше – его дом. И был фургон. Хлебный, из него ещё пахло хлебом. Владимир увидел, как Саша подсаживает туда старичка с жидкой бородёнкой, одного из последних попавших, потом были ещё люди, потом влез он сам. Попадая в фургон, люди сразу садились на пол. Очень быстро фургон заполнился весь, произошла какая-то суета и перебранка снаружи, показалась голова щуплого низенького полицейского – и выкрик:

– Пять человек вынести кто лежит!

Саша встал и пошёл к выходу из фургона, перешагивая через людей, сидевших на полу. Тогда Владимир тоже выбрался наружу. За ним – малый с разбитыми пальцами. Сунулись было оба младших брата, но старший остановил одного – наружу вылез только средний. Ещё был малый старше Владимира, явно со строевой выправкой. Владимир пристроился идти с ним в ногу. Это было непросто – ноги слушались плохо. Тот глянул одобрительно. Вот и та дверь. Навстречу полицейский волок за ноги человека с совершенно синим лицом, даже при еле тлеющем грязно-жёлтом свете лампочки в коридоре было видно, что лицо синее. Саша, пробежав последние два-три шага к ним бегом, взял этого человека под мышки и стал пятиться назад к выходу. Владимир и строевой зашли в комнату с зарешеченным окном – света в ней не было. Так вот почему у окна головы стоявших не смыкались, понял Владимир. Там лежали.

Там и сейчас лежали на полу … четверо… нет, пятеро. Считая того, который полусидел, привалясь в угол. Строевик, так же, как Саша, под мышки взял ближайшего и поволок. Голова бедолаги свесилась, каблуки царапали пол, брюки съехали почти к коленям. Владимир глянулна среднего брата, вошедшего в дверь, показал на самого малорослого из лежащих. Сам взял под мышки полусидящего – тот был грузен, одежда его – до того, как её порвали – могла бы претендовать на роскошь. В глазах замелькали цветные прочерки, как в неисправном телевизоре, но он волок и волок. Подросток растерянно полуспросил шёпотом, когда Владимир протаскивал свою ношу мимо:

– А где же… ведь женщин тоже выселяют…

– Может, другой фургон… – только успел пропыхтеть Владимир. Тащить горемыку в бывшем почти роскошном костюме было неподъёмно, но зато ноги повиновались всё лучше, даже в голове начали появляться какие-то мысли, точно она постепенно проветривалась, как из очень накуренной комнаты прядями и клочками выносится дым, и становятся видны очертания предметов. Парень надеется на встречу с мамой, это понятно, а вот на что надеялся Саша? Встать и пойти за ним было правильно, но что дальше? Он не простой Саша, он говорит по-армянски. А тот, рядом, морщины в клетку, почему он сказал, что нас перепутали? А тот ариец, белокурый, ни слова по-русски… тот-то про какое введение в заблуждение… про какое другое лицо… какую фамилию он сказал? Саша не хочет ехать в этом фургоне… хочет затянуть время? Он делец… бывший кооператор… Мысли ворочались тоже с трудом, как и ноги. Но строевик улыбнулся… Вот фургон. Два фургона! Строевик уже тут. В этот фургон грузятся, кто стоял у окна. Еле шевелятся. Сколько же они так простояли?

– Долидзе Тариэл! Ты?

Владимир чуть не упал от тычка дубинкой.

– Наверно… это…

Давешний мускулистый и длиннорукий полицейский помог Владимиру запихнуть бесчувственного Долидзе в фургон.

– Твой место там! – и жест дубинкой на другой фургон, хлебный.

– Никак нет, господин полицейский, – решается Владимир. – И паспорт мне уже вернули, вот только помочь попросили.

– А… (Длинная латышская фраза.) Так этто вас два был? Ну, так вы свободен, господин оккупант, до встречи на границе! – и смеётся.

– Так точно, двое… – ага, на них это действует! Владимир оглядывается, ища Сашу; Саши нет, но парень-подросток рядом; а что, если… – Вот с ним вдвоём его мать искали, там ошибка получилась, она в больнице.

– Идитте! – и Владимир, обнимая паренька за плечи, идёт со двора этого неуютного здания сталинской постройки, со стороны двора – некрашеного, сероштукатурного, с высоченными окнами, нависающего всей своей прямоугольной тяжестью над тесным двором и над ним самим. Глухие стальные ворота нараспашку, в них как раз силится въехать очередной фургон, главное – не суетиться, он снимает руку с мальчишеского плеча, идёт прямо, парень – за ним… Ну, вот и всё. Уф. Улица и довольно густые сумерки. Владимир прибавляет шагу насколько может.

– Мамы как фамилия?

– Сабитова. А зовут Раиса Виленовна.

– А я Владимир Григорьевич.

– Ага. Я слышал, как вам паспорт отдавали. Вы Мосин. А я Альберт. Можно Алик.

– Жи… Гм… – Владимир сообразил, что обычный вопрос прозвучит неделикатно. – Откуда маму-то увезли?

– С Сеску. Наш дом был двадцать третий. А что?

Владимир, кажется, знал, куда могли повезти оттуда человека, если уж сказано – в морг. Больница, при которой было соответствующее учреждение, поблизости была.

– Мы сейчас идём на Веявас. Начнём оттуда.


4. В больнице

Немного помнил Молчанов таких дежурств. С утра, прямо как заступил – и понесли, и понесли. Обычно в сутки случалось пятеро-шестеро, в основном ночью, иногда, в особо плохие дни – десяток, им с Паулем приходилось тогда побегать. Но сегодня в городе творилось что-то непонятное. Все одетые, ни один не из постели, но одетые в основном кое-как, по-домашнему, многие со следами побоев, большинство старики и старухи, но не такие уж ветхие, а попадались и совсем молодые. И ни одного латыша с виду.

Где-то после двадцатого он сбился со счёту, ещё и потому, что женщина, которую привезли очередным рейсом перевозки, была явно жива. У Молчанова не было медицинского образования, санитару оно и не надо. Но баба дышала. Записывать нельзя – грех на душу брать.

Молчанов взял регистрационную книгу, раскрыл её, назвал фельдшеру очередной номер, но не стал его записывать, кивнул Паулю – тот неторопливо взял своей огромной лапищей с рыжим пухом на суставах пальцев химический карандаш, послюнявил и помешкал, вроде как собираясь написать этот номер на пятке, но так и не сделав этого. Только собрались сосредоточенно рыжие брови на большом, надёжно сработанном, прямоугольном лице с прямым носом и тяжёлым подбородком, приопустились рыжие ресницы, скрыв напряжение в бесхитростных, как первая весенняя зелень, глазах; да, писать для напарника – труд тяжёлый. Перевозка наконец уехала, и тогда Молчанов достал заначенный пузырь со спиртом. Женщина, которой он влил в рот щедрый глоток, закашлялась и застонала.

Молчанов взялся за местный телефон. Через десять минут над горемыкой прямо на столе, покрытом оцинкованной жестью – только под голову ей Молчанов подложил свёрнутый запасной халат – уже хлопотала медсестра из гинекологии. Там никому внезапно худо не станет, можно и отвлечься. В карманах у бабы было, разумеется, пусто, всё ушло под протокол – или якобы под протокол, таких фокусов Молчанов навидался. Но в Афгане он не давал хоронить живых, живого надо выволочь, хоть застрелись, а тут что – не так?

Опять зазвонил звонок. Молчанов с Паулем оттеснили медсестру, взяли бабу на руки – она уже трепыхалась, что-то бормотала, хлопала глазами, – Молчанов мотнул головой в сторону дежурки, и через минуту баба уже лежала на топчане, сооружённом лично Молчановым в самом начале его работы здесь.

– Не тронем, не тронем, мародёров тут нет, – сказал Молчанов, жестом показывая Паулю запереться в дежурке. Пауль, ссутулив тяжёлые плечи от предупредительности, с какой он всегда обращался к женщинам, на вид неуклюжими своими, лопатистыми руками уже подталкивал туда медсестру. Провернулся изнутри ключик, значит, можно открывать. Молчанов открыл. Каталка. Местный случай. В больнице, значит, не вытащили какого-то бедолагу. И толкает каталку тоже баба. Наталья Семёновна, санитарка из реанимации, по шарканью можно узнать, ещё не видя.

– Здесь оставишь или каталка нужна?

– Ты один, что ли? А Пауль где? Нужна вообще-то, – и простецкое широкое лицо Натальи Семёновны, всё в крупных складках морщин, будто каплями натекающих по щекам к круглому, мягкому подбородку, стало ещё шире от добродушной улыбки.

– Да у него чего-то живот схватило, не знаю, когда появится. Надо тебе каталку – помоги.

Та не возражала. Вдвоём они перевалили тело на стол. Молчанов принялся стаскивать с него бельишко – кроме больничной пижамы и трусов, ничего не было. Наталья Семёновна не уходила. Вздыхала, переминалась, взглядывала коротко, стеснительно. Молчанов зарегистрировал очередного, написал номер, затолкал в холодильник. Наконец Наталья Семёновна спросила:

– Где ж твой напарник-то? Мне вообще-то он нужен.

– У нас тут удобств нет, наши пациенты ими не пользуются. Он обычно через стоянку, в лабораторный бегает, там посмотри.

Наталья Семёновна вышла вразвалочку. Теперь надо быстро. Молчанов постучал в дверь дежурки.

– Если наша больная ходит, всем быстро выметаться!

Дверь распахнулась. Одного взгляда на собранный в мелкие складочки, как горловина вещмешка, лобик медсестры хватило Молчанову, чтобы понять: дело дрянь.

– Какой там ходит. Она сколько без сознания-то была?

– Тогда живо её на каталку и в приёмное. Скажем, шла и упала.

Через минуту женщина, привезённая в морг живою, лежала на каталке, и Пауль уже толкал каталку наружу.

– Э, стоп! Пауль, ты останься, тебя Семёновна из реанимации искала.

Теперь каталку по уже тёмному в быстро сгущающихся августовских сумерках проезду между моргом и лабораторным корпусом везла медсестра.

Из-за угла послышались шаркающие шаги.

– Ну, все тут! Пауль, где пропадал-то? Кристина, тебя там все обыскались, ещё днём спрашивали из горсовета, ну, этой, мэрии-то по-теперешнему! Ой, а каталка моя, куда повезли?

– Женщина зашла узнать насчёт умершего родственника, Наталья Семёновна, ей плохо стало, – ответил Молчанов на все вопросы разом.

Он руководствовался простой логикой. Документов нет, привезли живую. Сегодня столько привезли народу, да не случайного, уж больно все они вместе выглядели странно. Видимо, этой бедолаге тоже не просто так на улице плохо стало. Да вдобавок стоит ли ему, майору в отставке Молчанову, при теперешнем-то отношении к людям с его прошлым, говорить вслух: привезли живую? Поднимать бучу, понуждать начальство на разбирательство? Согласятся ли ей вообще помочь без документов? Шла и упала – устроит всех.

– Ну, так кто в приёмное повезёт? – спросила медсестра Кристина. – Меня, говорите, ищут – я побежала. Сабитова её фамилия…

– Сабитова! – звонко выкрикнули где-то впереди, там, где тёмный проезд к моргу и больничной автостоянке вливался в широкий, освещённый и обсаженный аккуратными липами с кронами, круглыми, как кегли, проезд к главному зданию Второй городской больницы, розовеющему невдалеке отделочным кирпичом облицовки в свете противотуманных фонарей. И тут же топот, всё ускоряющийся, потом топот второй пары ног. – Мама?

При свете тусклой лампочки над подъездом морга не очень бросалось в глаза, как бледно и измучено лицо совсем молодого парня, практически подростка, выкрикнувшего «мама». И что пояс его синих с белой полосой спортивных брюк прорезан, резинка, на которой он держался в лучшие времена, завязана спереди и лишь кое-как замаскирована в прорези, ворот такой же синей с длинным рукавом футболки разрезан тоже, а сама футболка выпачкана. Чем выпачкана – объяснять не надо было, навидался таких пятен в Афгане. Молчанов заметил и это, и тяжёлую не по возрасту, затруднённую поступь парня, и запавшие не то серые, не то голубые глаза, и торчащие свалявшиеся в сосульки соломенные пряди волос, но женщины обернулись просто на крик.

Тем временем подошёл второй – немного постарше, лет тридцати с чем-нибудь, тоже еле шедший, тоже в болтающейся одежде – вроде бы целый и без пятен тёмно-синий пиджак, целая рубашка в зеленоватую клетку под ним, но ни одной пуговицы. Запавшие, как и у первого, но только тёмно-карие глаза, сросшиеся широкие тёмные брови, крупные тёмные, можно даже сказать – чёрные, кудри – то ли растрёпанные, то ли просто не поддающиеся парикмахерским ухищрениям, большой нос с лёгкой горбинкой. Не похожи. Вряд ли братья. В отцы старший младшему тоже не годится, разница в возрасте лет десять от силы.

Потасовка была, что ли, где-нибудь в баре? Нет, там публика бывает не такая. С глазами понаглее. Может, какая-нибудь крупная бандитская разборка на улицах – и мирные жители тоже попадают, кто под шальную пулю, кто… Нет, пуль не было. Никто из сегодняшних не подстрелен и не порезан. Что же в городе творится, что по ним так-то вроде танка проехалось?

Женщина на каталке, давно пришедшая в сознание, тоже услышала крик. Попыталась приподняться, застонала, сказала что-то невнятно. Изжелта-бледное, видимо, когда-то смуглое, скуластое широкое лицо еле-еле осветилось вымученной улыбкой. Парень с соломенными волосами подскочил вплотную, приподнял голову лежавшей и снова выдохнул, уже шёпотом:

– Мама!

– Её зовут Раиса Виленовна Сабитова? – спросил старший глухо, хрипло, с трудом ворочая языком.

– Раиса… Виленовна… – произнесла женщина прерывающимся от слабости голосом, но отчётливо. – Алик… Сыниша…

– Мама… Мама… Мы сейчас уйдём… Ты идти можешь? – бормотал парень, гладя её по чёрным, жёстким, с сильной проседью волосам, оправляя на ней абрикосового оттенка блузку с кружевным воротничком, пытаясь положить поаккуратнее вдоль тела мелко складчатую тёмно-красную с крупным чёрным узором юбку.

– Некуда… – стоном вырвалось у неё. – Дома… полиция… всё вышвырнули… опечатали… меня расписаться заставляли… не расписалась, в глазах поплыло… Где… Руслан…и Гарик?

– Там… – Парень бессильно оперся на каталку, обтянулись скулы, точь-в-точь как у мамы, даже соломенные лохмы сникли. Тишина августовского вечера показалась Молчанову предгрозовой, предбоевой. Вот сейчас – вспышка, ракета, и тогда… А что тогда? Вон мальчишка и то понимает, что для него с матерью бой проигран, нужно собирать силы для следующего, искать слабое место в обороне ЭТИХ… Где-то жить, где-то скрываться. А эта девчонка, Кристина? Ишь, стоит, пунцовая, как земляничина. Глаза опустила, не видно их из-под пушистых светлых ресниц. Нет, что она говорит?

– Вы… думаетте… мы фссе… отна сатана, как русская пословица? – она исступлённо роется по карманам, наконец находит кошелёк, отчаянным, злым жестом вырывает из него бумажку. – Я ещё не сменяюсь, я не могу вам помочь, но фот вам атрес и телефон! Это главный механик гаража, я снаю, что сеготня они повезут на границу тех, кого выселили. Я тоже позфоню, вас подфезутт. На машине. И он скажет, что делать дальше, он снал тех, кто был в группе Хельсинки, которых судили ф Москве!

Она почти шепчет, вернее – кричит шёпотом. Её льняные, пергидрольные волосы взмётываются взрывом, летят, как облачные пряди на большой высоте, где ветер свирепствует. Голубые глаза – две сварочные вспышки, самый центр взрыва. Они прожигают мозг Владимира насквозь. Да, в полиции говорили про автобус. Да, и сейчас с ним одноразовый загранпаспорт. То, что говорит эта девушка, обратившаяся во взрыв от обиды за свой народ, правда. Взрыв-цветок, взрыв созидательный, в институте Владимир читал о сварке взрывом, вот так и сейчас все, кто рядом, сплавились в единое помогающее, не дающее упасть целое. Не только у пьяного что на уме, то и на языке. Эта девушка безукоризненно трезва – пьяному такого не придумать! Механик гаража. Вот кто вытащит Сашу и братьев Алика из фургона, который, наверное, уже едет к границе. Что дальше, Владимир не думает – он видит распростёртую на каталке Раису Виленовну Сабитову и поникшего рядом Алика, вот первоочередное, хотя бы кусок хлеба и глоток воды для этих двоих, да и у него самого всё внутри скукожилось от голода и жажды. Владимир слышит голос пожилой санитарки:

– Ладно тебе, Кристин, никто про тебя слова худого не скажет. Какая там сатана. Ангел ты у нас земной, голубица прям. Иди, тебя ж искали.

Мужчина-санитар чётко, по-военному, всей своей сухой, стремительной фигурой разворачивается на месте и скрывается в двери низенького здания. Наверное, это и есть морг. Табличка только по-латышски. Через две минуты появляется снова и суёт Владимиру ещё какие-то бумажки.

– На, держи, отдашь, когда будут. На тебе баба беспомощная да ещё три рта. Молчанов моя фамилия. Сергей Петрович. На и иди, тебе сестричка, Кристина, сейчас машину вызовет.

Не улыбка – намёк на улыбку. Только чуть дёрнулась щека, да серые глаза вроде как поменяли оттенок – был у них цвет придорожных валунов, а стал – цвет тучи, подсвеченной солнцем. Один цвет, серый, а небо и земля.

Второй санитар молчит, неловко сутулясь, видно, от непомерной силы, заключённой в длинных руках и горбатой от мышц спине. Хлопает рыжими ресницами, да глаза зелёные во весь распах души. Видно, что она у него ширью под стать могучим плечам. Пожилая санитарка, приобняв его, тоже скрывается в дверях морга с ним вместе. Владимир смотрит на деньги. Пятьдесят латов. Хватит и на еду для нескольких человек на пару дней, и на такси сейчас. Только куда везти этих горемык? Ах, да, в гараж… Кристина уже ушла, за поворотом проезда, по которому они с Аликом шли сюда, замирает лёгкий топот её шагов. Из дверей морга появляется пожилая с силачом-санитаром. У того в руках несколько склянок химического вида, у неё – свёрток.

– Ты не смотри, что он не говорит, зато сердце золотое, – убедительно начинает пожилая, глядя Владимиру прямо в лицо. Подталкивает силача-санитара вперёд, кладёт на каталку, рядом с Раисой Виленовной, свой свёрток, силач ставит склянку, отвинчивает пробку и что-то льёт из большей склянки. До Владимира доносится резкий запах спирта. – Будете знакомы, его Пауль зовут… Вот мы кое-что собрали, не побрезгуй, не отказывайся, ты ж голодный, он тоже, а ей идти некуда…

Пауль-силач кивает после каждой фразы.

Владимир решается попросить:

– Воды бы… Просто воды…

Пожилая глазами показывает Паулю на дверь. Он исчезает и снова появляется с чайником. Пустых склянок больше нет. Алик нерешительно смотрит на Владимира, тот резко кивает на чайник, Алик пьёт из носика, пьёт захлёбываясь, шумно, огромными глотками. Наконец с усилием отрывается от чайника. Владимир делает глоток. Наверное, вот это и имели в виду люди, которые выдумали рай – мелькает в голове. Ровно пять глотков, надо что-то оставить этим щедрым людям, мы не варвары, не дикари, про чемодан и вокзал кричат как раз варварам. Владимир смотрит на Раису Виленовну – та, выпростав руку из-под жидко-серого больничного одеяла, делает отстраняющий жест. Чайник возвращается к Паулю, Владимир ловит его судорожно-широко распахнутый взгляд, испуганный и сопереживающий одновременно. Пожилая качает головой. Наконец Владимир вместе с нею налегают на каталку и быстро катят. Алик идёт так, чтобы голова Раисы Виленовны всё время была слева и чуть впереди.

Направляемые уверенной пожилой санитаркой, все четверо движутся к приёмному отделению. Здесь уже не темно. Кроме противотуманных, совершенно по-латышски рыжих фонарей, дорогу освещает луна, оранжевая и ворсистая по краям, как абрикос, большая, как медный таз с вареньем. Кажется, что она такая же душистая. Такая же, как всегда, когда ещё был дом. Раиса Виленовна уже знает, что Руслан пытался защитить её и дом, но не сумел, потому что полицейских было тоже трое и с дубинками. И что Гарику Руслан велел быть рядом, а вот Алику разрешил выйти из фургона, и ему повезло – этот вот человек, Владимир Григорьевич Мосин, вывел его из полиции. И что оба брата чувствуют себя хорошо. Раиса Виленовна не понимает, про какой фургон речь, но говорит Алику, что теперь у него есть ещё один старший брат.

Вот и двери приёмного. Пожилая санитарка открывает их, налегая всем телом, Владимир вкатывает Раису Виленовну, Алик где-то сзади старается держать дистанцию. Навстречу выходит медсестра, а может быть, врач – Владимир не знает.

– Меня предупредили, что сейчас привезут больную, – говорит она, помогая Владимиру. – Ваши документы, пожалуйста.

Владимир подаёт ей паспорт.

– К сожалению, ваш паспорт недействителен. А её документы есть?

– Нет.

– Фамилию больной, пожалуйста.

– Сабитова, – говорит Раиса Виленовна, поворачивая голову на голос.

– Вы можете говорить? Прекрасно. А встать можете?

Раиса Виленовна с усилием садится. Пожилая санитарка коротко охает, порываясь что-то сказать, но Алик опережает её. Раиса Виленовна встаёт, опираясь на сына.

– Замечательно получается. Обратитесь, пожалуйста, к участковому терапевту по месту жительства.

– Минутку, – говорит Владимир. – Тут была девушка. Её зовут Кристина. Медсестра. Это ведь она предупредила вас… насчёт нас? Она куда-нибудь звонила?

Собеседница Владимира смотрит удивлённо. Во все свои зеленоватые глаза из-под такой же зеленоватой форменной шапочки. Пожилая из-за её спины пытается делать Алику какие-то знаки, то прикладывает палец к губам, молчи, дескать, то умоляюще прижимает руки к груди. Зеленоглазая медичка растерянно тянет:

– Вы её зна-а-е-те?

– Да, просто ей некогда нами заниматься, ведь у неё тоже работа, – задумчиво говорит Владимир.

– Звони-и-ла… – так же растягивает слоги медичка. – Соломона Давидовича спра-а-аши-вала… Он, вроде, приехать обещал… Подождите здесь… Можете сесть.

Алик и Раиса Виленовна садятся на дерматиновый диванчик. Пожилая санитарка с извиняющимся жестом увозит каталку. У неё тоже работа. Свёрток и склянка теперь у Алика. Для склянки в свёртке тоже находится место – ведь он свёрнут из обыкновенного пластикового мешка. Владимир лезет в карман. Вот бумажка медсестры Кристины. Да, там написано – Соломон Давидович. Владимир просит разрешения у зеленоглазой медички тоже позвонить и звонит, не дожидаясь её ответа.

– Уже, Сабитов-ага, уже едут, Вторая городская, я правильно помню? – слышит Владимир ворчливую скороговорку в трубке, едва успев поздороваться и сказать, что звонит из больницы, не успев даже назваться. Он не поправляет собеседника – самая ошибка того свидетельствует, что Владимир попал правильно:

– Спасибо огромное, Соломон Давидович!


5. Не царь, но почти всемогущий

Чай дымился. Изгибаясь по-змеиному, поднимались над столом невесомые прозрачно-сизые волокна ароматного флюида. Поверхность в чашке зыбилась, ускользала. Хозяин, подобно заклинателю, производил разнообразные пассы: то накрывал чайник тряпочной куклой – змейки сникали, то снимал её и добавлял ломтики неведомых Владимиру экзотических специй – вызывал змеек вновь, уже других, иного оттенка и перелива. Морщинистые, обнажённые по локоть смуглые руки летали с необыкновенной быстротой. Чашки, чайник, ложечки, сахар в сахарнице летали в не менее упорядоченной лихой пилотажной карусели. И только тягучих звуков какого-нибудь восточного музыкального инструмента не хватало для полноты иллюзии, но их с успехом заменяло мурлыканье под нос, прихотливо совмещавшее отрывки из опер, венгерку, цыганочку и бессмертное «семь-сорок».

Нос этот, в противоположность рукам, воплощал монументальность. Он был непоколебим. Он внушительно нависал над верхней губой, из которой торчало несколько исчерна-седых щетин – видно, хозяину было трудно доставать их там, у подножия столь мощного кряжа, а то и страшновато – своим попыхиваньем и хищным пошевеливаньем данная возвышенность обнаруживала все признаки дремлющей, но готовой вырваться наружу вулканической активности. Или, может быть, нос размышлял о чём-то независимо от хозяина? Возможно, это было и так, хотя вряд ли – хозяин явно был опытен в этом предмете: избыток мыслей лишил его голову даже и остатка шевелюры. Лысый как коленка, как бильярдный шар и прочие банальности – всё это явно не шло к чёткому сиянию блика, дрожавшего на смуглой коже его черепа: оно навевало мысли о высокоточной индустрии, о полировке и суперфинише. Некий пух неопределённого белёсого оттенка сохранился разве что у самого перехода головы в шею – в наименее укреплённой, слабейшей, тыловой части её.

Что никоим образом не намекало на слабость – нет, отнюдь! Намекало, пожалуй, на тайну, сравнимую только с совершенно секретными документами разведок. На то, что у этого мощного и живучего аппарата для генерации мысли было прошлое – и, видимо, разнообразное прошлое. Тайна чувствовалась и в том, как нависали клочковатые, такие же исчерна-седые, как и щетины под носом, брови. И как из-под них вдруг вырывался искрой высокого напряжения пронзительно-синий просверк. Совершенно мальчишеский. Я вам устрою! – без труда прочитывалось в нём. Ничего не было бы удивительного, если бы столь энерговооружённым взглядом хозяину удалось бы вскипятить чайник без помощи технических средств. Без розетки и кабеля питания. Что ещё умел он, что ещё знал? Владимир с наслаждением и подробно ел его глазами, так как первый голод уже утолил.

– Так я спрашиваю вас ещё раз, молодой человек, ещё раз: что дальше? – скороговоркой произнёс хозяин, дёргая на груди клетчатую синюю рубашку-ковбойку, словно с целью вентиляции чайных испарений, и хищно наставив нос на Владимира. – Теперь, когда все гости познакомились, поднаелись, когда, по законам светских раутов, должен завязаться общий разговор или публика разбивается на группки, на такие отдельные партийки, по законам светских раутов, и они решают свои партийные интрижки. Что дальше, молодой человек?

Владимир посмотрел на Раису Виленовну. Теперь, когда она поела и попила чаю, абрикосовая блузка перестала отбрасывать на её и без того от природы желтовато-смуглое лицо мертвенный, костяной, пергаментный оттенок. Лицо стало вполне живым, обрело собственный, именно ему присущий живой цвет, тонкий румянец лёг на скулы. Теперь особенно заметно было, что Алик похож на маму – несмотря на светлые глаза и волосы, те же были очертания лица, та же едва намеченная улыбка, тот же румянец на скулах, как на только начавших созревать яблоках. Владимир отпил жидкого дымящегося красного пламени из стоявшей перед ним чашки с изображением ростральных колонн и надписью «Ленинград», перевёл дух и сказал:

– Пойдём в «Запчел».

– Это я уже слышал, молодой человек. Значит, я зря назвал вас Сабитовым-ага. Зря. Это был незаслуженный комплимент. Восточные люди не повторяются, они изобретательнее, восточные люди. Ну за что вы там будете бороться? За какие такие права человека? Зачем, простите, залазить на рожон, как выразились бы… ну, сами п’маете. Где-нибудь в пригороде красавицы Одессы. Почему бы не уехать, на самом деле, в Россию? Вы же лэтишник. Не пропали бы. И вас ведь даже собирались туда отвезти!

– Ну, а Саша? Чуть с собой не кончил человек! Он-то там точно очутился случайно! Он же с паспортом… ну, не гражданин, но… И вообще, я же был у него дома! Я уже ушёл из… Не сопротивлялся же, я бы перебился, вдруг подвернулось бы что. И вот так хватать, и куда-то там в фургон… А камера эта! А как я на себе пёр этого… Долидзе! Разве можно так человека? Европейцы, тоже мне! Там один кричал «эсэсовцы»…

– Очень запчеловская риторика. У них таких агитаторов хватает без вас. Вдобавок они говорят гораздо более связно, чем вы, гораздо более. Или вы надеетесь, молодой человек, что спасённый вами Саша приютит вас, этого юношу и почтенную Раису-апа у себя до конца жизни? Ну, или хотя бы до смены этого дебильного правительства? Кстати, вы сказали – фургон. Хотя бы номер этого фургона вы посмотрели?

Владимир смешался. Всё вокруг как-то разом потускнело, будто приглохло, обёрнутое лентами чайных испарений. Номер… Фургон был хлебный, там пахло хлебом, это точно… Алик смотрит на него, на Владимира, так отчаянно, будто хочет подсказать на экзамене… Нет, он уже смотрит на маму Раису. Подсказать… Раиса Виленовна вдруг говорит:

– Соломон Давидович, можно мой сын скажет, что это был за фургон?

– Да конечно! Здесь же не полиция. Можно, не можно… Это, скорее, по их части, по их, а не по моей! Так, юноша, я вас слушаю внимательно!

– Один фургон был хлебный, голубой с жёлтым нарисованным колосом, а другой мебельный, синий, с белой полосой по бокам и сзади. Его недавно перекрасили из тёмно-зелёного, там видно, краска обкололась. И… за рулём сидел, по-моему, Роман Гарифович!

– Значит, я правильно понял. Это мой фургон. Роман Гарифович – это Камаев, я правильно помню? У меня же их все три забрали, на целые сутки! И водитель был в кабине не один, так?

– Правильно! – восклицают мать и сын одновременно. Это можно было бы назвать восторженным воплем, но восторг блестит только в глазах, рдеет на щеках, вздымает груди, а голоса остаются почти невозмутимыми, только Алик сглатывает на последнем слоге и поспешно прячет лицо в чашку.

– То есть нам повезло. У нас даже есть связь с вашим знакомым, с вашим хорошим знако-о-мым, – почти пропев окончание фразы, Соломон Давидович встаёт и оглядывает компанию гостей. – Все поедем с ним разговаривать?

– В гараж? – спрашивает Владимир и тоже встаёт.

– Чай, особенно мой чай, меня покойный папаша учил его правильно заваривать, всё-таки ободряет мысль, – произносит Соломон Давидович, уставя палец в потолок. При этом он составляет чашки в центр стола, Алик начинает помогать ему, Раиса Виленовна оправляет блузку и юбку. – Оставьте, ещё вернёмся ведь! – и движением иллюзиониста Соломон Давидович накрывает посуду и остатки трапезы кружевной скатёркой.

Гараж в двух шагах – зелёный «Москвич» радушного хозяина успевает буквально только набрать скорость, поворот, мелькают слева опоры железнодорожного виадука, насыпь, какие-то серокирпичные и бетонные стены вперемешку, тёмные окна, железные ворота, вывески в основном по-русски, но из малопонятных сокращённых слов – и вот они перед одним из ряда явно производственных зданий. Возле больницы было видно, что это Рига, а не Болотнинск. Здесь – всё едино. Соломон Давидович входит, кивает вахтёру – «со мной, со мной» – лестница на второй этаж, пахнущая машинным маслом, тряпками и бензином, конторский коридор. Дверь открывается без лязга, и кажется, тем же движением Соломон Давидович уже там, в недрах, нажимает какие-то кнопки на громоздком ящике, занимающем командную позицию на столе.

– Двадцать седьмой, где сейчас находишься, Роман Гариф’ч?

Комната наполняется шорохом и треском натруженного диспетчерского эфира.

– Прошли Варакляны, следуем дальше на Карсаву, потом Гребнево.

– Говорить можешь? Как дорога, как груз?

– Со мной полиция, сопровождает груз, их груз! – шорох усиливается, а голос словно бы отдаляется. – Дорога нормально, в путёвку они дописали пункт назначения, не торопят, мы и так там будем вот-вот. Обратно ехать ночью или там ночевать?

Доносится посторонний голос, Соломон Давидович и Алик внимательно вслушиваются.

– Сказал, напоминаю про приказ, не имеешь права… – вполголоса переводит Алик.

Резкий щелчок – и шум эфира исчезает. Остаётся только тихое потрескивание, как от заигранной пластинки, по которой всё соскальзывает игла на одно и то же место. Опять то же, опять то же… Ничего узнать не получилось, думает Владимир и с тревогой смотрит на Раису Виленовну – как она держится? И вздрагивает от бесцеремонного лязга звонка.

Соломон Давидович хватает трубку. Слушает. Отвечает по-латышски. В трубке раздаётся взволнованный женский голос. Он наполняет диспетчерскую звоном, пронзительным, как солнечный луч, как бьющаяся в стекло оса, он кажется жёлтым и полосатым: потише – погромче.

– Володя, – говорит он наконец, ещё быстрее, чем обычно, – скажите ей, что я вас не съел, что вы здесь, это Кристина, та самая…

Владимир, ещё не поняв, какая такая Кристина беспокоится о нём, хватает трубку.

– Добрый вечер… или доброй ночи? – говорит он по-латышски.

– Не надо! – восклицает тот же голос. Теперь Владимир понимает, какая такая Кристина. Сегодняшняя. Из больницы. Девушка, похожая на взрыв синих искр, которая дала ему телефон Соломона Давидовича. Всё с тем же сильнейшим акцентом она продолжает:

– Я скажу по-русски, этто не долшно считаться плохо, что русский! К фам идет сейчас Наталия Семёновна, она уше сменилась, если фы ещё нигде не устроились на сеготняшний ночлег, она несёт фам ключ от кфартиры, где можно переночевать трое челофек! Спасибо не надо, мы обясаны это делатть!

И трубку положили.

Владимир так и стоял ошеломлённо с трубкой в руке. Алик смотрел на него с растерянным восторгом – видно, весь разговор был ему слышен, и Владимир подумал, что, наверное, он кажется парню чем-то вроде ангела-спасителя, одно присутствие которого отворяет врата милостей небесных – или как там это у мусульман? Да и считать ли мусульманином малого хоть и с татарской фамилией, но со знанием и русского, и латышского, и с дедом, носившим революционное имя… Ключ. Уже второй за последние два дня. В день по ключу. А дальше? А никакого «дальше» у него нет, переночевать – и надеяться на то, что завтрашнее утро будет без полиции. Вдруг ощутилось, как гудит от усталости всё тело. Ещё немного, и он заснёт прямо здесь, у этого стола с громоздким ящиком диспетчерской связи. Нет, не годится, надо дождаться неизвестную ему Наталию Семёновну, надо устроить на ночлег Раису Виленовну с сыном Аликом, надо всё-таки узнать, как там Саша и два брата Алика…

– Кристина знает только этот адрес, адрес гаража, – пробормотал своей скороговоркой Соломон Давидович, – так что нам придётся подождать, придётся.

Ждать пришлось недолго. Снова затрезвонил телефон – не городской, как в прошлый раз, а диспетчерский сундук.

– Пропусти, пропусти, ко мне, – нетерпеливо скомандовал Соломон Давидович, и немного погодя по коридору зашаркали.

– Ага, вижу, приоткрыто, значит, тут, – с этими словами в контору прошаркала низенькая пожилая женщина, которую Владимир тоже узнал. Сегодняшняя санитарка из больницы, та самая, которая ему еду в свёртке совала. Роясь в кармане, она продолжала:

– Наша-то… ну, тут все свои… наша-то запчёлка, Кристина-то наша как вспылила! Это она экзамен сдала, ну, язык-то, да здешний край, историю да всякое, результаты ей из горсовета, ну, мэрии-то нынешней, один принёс, а она как примус полыхнула – и вот, пожалуйста. Вот вам ключик, это ваша Мосин фамилия? – она уверенно подошла к Владимиру. – А Соломон Давыдович, уж наверно, вы! – Она обернулась к старому механику, который очень внимательно смотрел на неё и слушал. – Эх, если бы всякий так, как душа взыграет, то помогать людям бы кидался, а то другой-то ведь как раз и напакостит…

Владимир взял ключи. Один длинный, сложной формы, другой поменьше, от врезного замка старой конструкции, с двумя бородками, третий от английского замка.

– Этот от подъезда, а там сам разберёшься, – показала пожилая на длинный ключ, улыбаясь так заразительно, что и у Владимира губы разъехались ответно.

– Спасибо большое, Наталья Семёновна – да, я не перепутал? – вымолвил Владимир.

– Он думает, если я перепутал, назвал его незаслуженным званием «ага», то и ему можно начинать путать, – съехидничал Соломон Давидович и первым захохотал. – Вы ещё зелены путать, молодой человек!

Следом за ним облегчённо засмеялись все, включая Раису Виленовну.

– А что мы здесь высиживаем? – продолжал Соломон Давидович. – У нас чай стынет! Наталья Семёновна, прошу с нами!

Очередной звонок обрушивается громом небесным. Соломон Давидович вновь хватает трубку диспетчерского. То, что он слышит, заставляет его поспешно нажать кнопку громкой связи. На всю контору раздаётся:

– … смотрят, чтобы никто не разбредался, а остальные разговаривают с пограничниками. Там какая-то заминка, не хотят пропускать, нам сказано, что будем ждать до утра, приедет начальник, тогда решат.

Владимир кидает взгляд на Раису Виленовну и Алика. Раиса Виленовна подаётся вперёд с таким выражением, будто сейчас побежала бы пешком к границе. Алик напрягается, готовно смотрит на мать, ожидая распоряжений. Владимир показывает механику на себя и на трубку. Трубка оказывается у него в руках, Соломон Давидович буркает: «он один в кабине», Алик подсказывает: «Роман Гарифович». Владимир говорит:

– Роман Гарифович, здравствуйте! Людей вам видно? Братья Сабитовы там? Раиса Виленовна спрашивает.

– Обоих видел, нормально, – флегматично отвечает диспетчерская связь.

– А позвать их можно? – вполголоса у самого лица Владимира произносит Раиса Виленовна. Шофёр на том конце линии, видимо, слышит. И отвечает:

– Если будут сейчас грузиться – попробую.

Шорох эфира – как треск разрядов собирающейся грозы. Не запрёшь в фургон, не подчинишь приказу, он подвластен лишь законам физики, которые не могут нарушаться: соберётся достаточно для пробоя – и та самая искра, из которой возгорится пламя. Пока разряды негромкие и отдалённые. Но вот:

– Мама! Мама! Мы здесь, нормально! – на два голоса.

Раиса Виленовна, Алик и Наталья Семёновна подаются вплотную к Владимиру, хотя уж куда плотнее. Только сейчас Владимир обращает внимание, что эта женщина с изработанными, шелушащимися от постоянного мытья полов руками, отгорбатившая целый день, никуда не ушла, а сочувственно кивает и поохивает в пандан всему говоримому, даже складки морщин на её лице тоже собираются словно бы в некий образ сочувствия. И чувствует, как дрожит Раиса Виленовна.

Неразборчивое бурчанье в трубке. Алик обнимает маму и переводит:

– Велел идти, сказал, иди и не скучай по маме, её тоже пришлём, он их не бьёт, не ругает, мама!

Владимир смотрит на Соломона Давидовича. Неподвижное, сумрачное, тяжёлое лицо, словно вырубленное из балтийского гранита, будто снова перед взором Владимира Ленинград, его тяжёлые воды в тяжёлых берегах, тяжёлый свет – например, такой, как в метро «Площадь Мужества». Он догадывается, что сейчас будет. Действительно, Соломон Давидович берёт трубку:

– Роман Гариф’ч, отправляю летучку, понял? Конец связи.

Пальцы исполняют на кнопках диспетчерского одра стремительную польку. Возможно, фрейлехс.

– Костя, едем в Карсаву, и быстро!

– Ой, дак в Россию, что ль? – обрадованно выдыхает Наталья Семёновна.

Меньше, чем через пять минут из ворот выезжает грузопассажирская «Газель». Отсвечивает бордовым под редкими фонарями. В ней Алик устраивает мать на ночной отдых лёжа, на дерматиновом длинном сиденье вдоль борта. Сам занимает место в ногах. Владимир и Наталья Семёновна – напротив, на ящиках с разным инструментом и запчастями. От всего этого добра тесно, некуда девать ноги, но Владимиру уже всё равно, он пристраивается в уголке за шофёрским местом, за перегородкой, отделяющей это место, подкладывает под спину какую-то спецовку. Ему виден профиль Соломона Давидовича, сидящего рядом с блондинистым худощавым шофёром Костей. Такой же, как был при последнем разговоре, жёсткий и тяжёлый, без следа недавнего чайного благодушия. Нацеленный профиль. Цель – где-то там, в Карсаве или в Убылинке, на российской границе.

Голова Раисы Виленовны перекатывается на резких поворотах, но измученная женщина уже спит. Посапывает и Алик, опираясь спиной на мамины ноги.

Это он, Владимир, сделал так, что двое, разлучённые мать и сын, снова вместе. У него никого нет, ему легче – так ему стало казаться, когда он уходил в обнимку с Аликом из полиции, у него нельзя отнять мать и братьев, как у Алика. Но теперь… Не успевая додумать эту мысль, Владимир проваливается в сон, как в космос. Уже не тот неуютный космос бездомья, в котором волей случая пересеклись орбиты двух одиноких и гонимых. Этот космос пронизан силами притяжения, как лучами фар, и хорошо понятные законы поддержки и товарищества влекут самого Владимира, Соломона Давидовича, Алика, блондинистого Костю и других по общей орбите, и уверенно поёт мотор «Газели», сливаясь со свистком электрички, тормозящей у Вагонного парка: вперёд, там ждут, жду-у-у-ут!


6. Как не надо ухаживать

В почтовом ящике пусто. Это странно. Хотя что значит странно? Молодой человек в пиджаке без пуговиц был не местный, к тому же с ним явно случилась какая-то беда, он мог забыть или перепутать. Но под круглым синтетическим ковриком у двери тоже пусто. Совсем странно. Ещё не ушли? Может быть, той женщине опять стало плохо? Кристина нажимает кнопку звонка. Негромкий музыкальный колокольчик за дверью, крашеной под морёное дерево, и торопливые лёгкие шаги. Эти шаги она узнает где угодно, отличит, выделит из любого шума и гвалта – например, детского сада или школы. В приоткрытой двери возникают рыжие вихры.

– Здравствуй, мам… Не-а, никого не было… Мам, а господин Озолс тебе дозвонился?

Пока Кристина отворяет оклеенную обоями дверь встроенного шкафа, пока вешает туда светло-песочный плащ, снимает туфельки на каблучке, переобувается в домашние матерчатые шлёпанцы на толстой подошве, входит на кухню – оба молчат. Молчание окружает двоих словно мягким, глушащим звуки коконом, оболочкой взаимопонимания, когда и отвечать не обязательно. Плотненькая, ладно сбитая фигурка одиннадцатилетнего мальчишки следует за ней на точно выверенном расстоянии, даже движения похожи, будто они оба и впрямь находятся в общей невидимой капсуле.

Оба уже на кухне, она вытирает чисто отмытые руки с коротко остриженными ногтями суровым полотенцем, он устраивается поудобнее на круглой дерматиновой табуретке, когда слова всё-таки звучат, окончательные, как щелчок дверного замка, как звонок трогающегося с остановки трамвая:

– Он нам никакой не господин.

Конечно, Кристина поняла, почему Ивар сказал не «Янис», а «господин Озолс». Для сына это был чужой человек. Господин Озолс. Соседи – те свои. Все по имени. Марта Зедыня – это для Ивара Марта, по крайней мере в разговоре с мамой. Врач, с которой мама работает вместе. Иногда вместе кофе пьёт. Пауль Нейдгардт – это Пауль. Санитар. После того, как рассталась с мужем, Кристина иногда просила его помочь в какой-нибудь мужской работе. Например, когда надо было переставить мебель, чтобы у Ивара была если не своя комната, совсем своя, то свой угол, отделённый шкафом от общего домашнего пространства, даже от мамы. Молчановы – тоже Сергей Петрович и Вера Николаевна, за глаза просто Сергей и просто Вера. Только русские любят, чтобы к ним обращались по отчеству, поэтому самому Сергею Петровичу обязательно надо говорить – Сергей Петрович, ведь это сосед. И жизнь вместе, и работа. Дом был горздравовский, один из последних, в котором квартиры ещё давали по советским правилам, и все в нём знали всех. А господин Озолс – чужой, и кофе с ним мама не пьёт.

Но сегодня Кристина особенно не хотела даже говорить о нём. И слово «господин» вдруг так некстати обнаружило свой настоящий смысл. Господин. Хозяин. Ждёт не дождётся заполучить в хозяйство хозяйку. Даже в больницу прибежал, чтобы сообщить: мол, решение комиссии положительное, и это невзирая на твою бывшую фамилию. Значит, они там все не умнее тебя, ответила Кристина, иначе бы радовались, что я фамилию сменила с Ивасёнок обратно на Видземниекс, а не в другую сторону. Значит, патриотка. Что тут ещё решать, когда родилась тут, всю жизнь тут. И это ничтожество, липкий, как смола, человечишко совершенно без гордости, он ещё намекает, что оказывал какую-то протекцию, как-то там по особому представил факты её, Кристининой, биографии. Мол, родители служили в Красной Армии. Тогда как у него-то, дескать, дед и дядя во время войны служили в легионе, поэтому вот он – гражданин без сомнения и может составить протекцию тем, кто вызывает сомнения…

Руки Кристины действовали механически. Синее газовое пламя, шёлково развеваясь, уже лизало бок чайника. Нарисованная на желтоватой эмали суриковым контуром розочка будто шевелила лепестками в горячем токе воздуха, казалось, что она расправляет их, согреваясь, – в кухне было зябковато, форточка простояла открытой всю ночь: ложась спать без мамы, Ивар её не закрыл. На коричневом глазурованном керамическом блюде, купленном ещё при вселении, уже лежала небольшая горка ломтей ржаного хлеба. Уже появились из недр холодильника эрзац-масло – Кристина не запоминала названий всех этих «Хальваринов», «Воймиксов», «Рам» и прочих, выбирала просто по ценнику – и плавленый сырок с тмином. На дежурстве, как правило, удавалось вздремнуть – отделение, в котором работала Кристина, гинекологическое, было спокойным, доктор Марта Зедыня любила говорить: мы не аварийная, не скорая, мы не спасаем, а лечим, чтобы спасать потом не пришлось. Но всё равно отдых был нужен, в голове царил беспорядок, и всё из-за этого…

Ивар уже уплетал намазанный ломоть хлеба, шевеля большими, тонкими на просвет ушами. Глаза тоже то сощуривались, то расщуривались в такт движению округлых румяных щёк. Вот ондоел бутерброд, насыпал в свою кружку растворимого какао из пластмассовой банки с весёлым, отвязным кроликом на этикетке – и вдруг взволновался, зашарил по карманам:

– Мама! А это правда золотое? Если золотое, тогда это тебе, я всё равно носить не буду!

На ладони сына лежали запонки и булавка для галстука. Жёлтого металла, украшенные резным янтарём.

– Ивар, откуда это?

– Это господин Озолс.

– Что – господин Озолс? Подарил? Тебе?

– Он сказал – наденешь это, когда… Мам! Я всё равно это носить не буду! – и залился алым смущением так, что даже веснушки потемнели, из медно-рыжих сделались чуть не шоколадно-бурыми.

– Когда что? Ивар, пожалуйста, правду. И по порядку.

– Правду, мам! Он сказал, что для тебя у него есть ещё, больше и дороже. И что никто не знает, сколько там было.

– Где это – там?

Перед её глазами вдруг живо встала женщина, упавшая сегодня в обморок в морге. Жёлтое лицо. Как вот этот резной янтарь. Не бледное, бескровное, а жёлтое, как у вьетнамских торговцев на рынке. Озолс был на выселении? И посмел предложить ей вот так, в обход, через сына, добытое грабежом?

– Допивай свой какао, и мы пойдём вместе.

Ивар положил на стол украшения.

– Не пойду.

Он опустил голову, и курносый нос его стал казаться длиннее, словно повзрослел и обрёл решительность.

– Ивар, это чужое. Мы должны это вернуть.

– Господину Озолсу? Я к нему не пойду! – вспылил Ивар и опять покраснел. – Ты не думай, мам, это я в первом классе хотел на тебе жениться, я знаю, что так не делают, но ведь я розетку починил, утюг починил, посуду мыть – мою. Нам и без папы нормально живётся. А потом поступлю в мореходное и буду на полном обеспечении…

Так вот почему сын не хочет сказать, когда и зачем этот Озолс желает видеть его в золоте.

– Не бойся, – и Кристина провела ладонью по рыжим вихрам Ивара. – Мы пойдём к друзьям.

– Это к тем, которые не пришли? Да, мам?

Кристина молча убрала со стола, сын помогал. Их вновь окружал тот же самый кокон взаимопонимания, взаимодействия, руки обоих двигались слаженно, привычно – за почти десять лет такого существования в коконе на двоих. Иногда Кристина жалела, что их двое, а не трое или больше, четверо, скажем. Но… Разве она одна такая? И разве она должна была быть причиной невыносимой жизни Игоря?

Это началось резко, в том самом чёрном январе – пусть беда случилась в Вильнюсе, а не в Риге, но если раньше бывали угрожающие записки в почтовом ящике и отдельные выкрики «чемодан-вокзал-Москва», то теперь Игоря просто уволили, потому что профсоюзные организации везде закрывали, объявив их «пособниками оккупантов». Дважды на него нападали на улице. Кристина была в декретном отпуске, Ивару было меньше года.

А ведь это Игорь предложил назвать его так – «пусть зовут по-латышски, латыши, если хочешь, самые советские люди, красные стрелки». Теперь он звал её домой к родным, в Брест. Говорил: «Там завод – не завод, а заводище, медсёстры везде нужны, при заводе и ясли есть, Ивасику вот-вот год, и я не забыл, как чертежи выглядят и где в розетке плюс, а где минус…» – тут он начинал заразительно хохотать, откидывая русый чуб. Когда-то Кристина пугалась и переспрашивала: а где там минус? – на что он объяснял, что это студенческая шутка, пока она, наконец, не запомнила. Уговорил ведь, уехал поступать на работу сам, искать работу и квартиру ей. Но тут грянул август летней грозой, как молния в море ударила, и раздалось море до самого дна, рассыпалась страна, как сказочный янтарный замок – кто его видел, тот замок, и кто её теперь помнит, ту страну? Всякий помнит, что хочет помнить. Игорь помнил завод, выпускавший что-то электронное, и помнил, как легенду, что во время революции были латышские стрелки. Она помнит Игоря и как им с Игорем дали квартиру как раз когда родился Ивар. А этот тип Озолс, что он помнит?

Кристина вздохнула и надела плащ.

– Сын, возьми там мою сумочку.

Ивар хорошо знал, где у мамы сумочка, которую она всегда берёт с собой, когда идёт туда, где будут спрашивать, или где мама сама будет просить что-нибудь. У неё там паспорт, его, Ивара, свидетельство о рождении, и ещё что-то. Раз он ещё не обут, а мама уже обувается – надо принести, вопросов нет. Вот она уже положила сумочку в свою обычную сумку, с которой ходила на работу. Задумалась на минуту, достала её, раскрыла и снова обернулась к Ивару. Он понял, достал из кармана те золотые вещи и сунул в сумочку не глядя.

Идя вниз и слыша шлёпанье сандалий сына позади ровно в трёх ступеньках – он всегда так ходил – Кристина вспоминала первую зиму без Игоря. Адрес его родных в Беларуси она знала, но ни на одно письмо он не ответил. Телефон почти сразу отключили за неуплату, ведь даже хлеб стоил сумму, сравнимую с её декретным пособием. А к тому же и пособие перестали платить ещё в феврале, когда Ивару исполнилось полтора, в точности по закону. Она работала, и сын рос у неё в дежурке, потому что плата за детский садик была тоже больше зарплаты, а потом садик закрылся вовсе. Когда надо было обменивать паспорт, она написала в анкете «замужем», но потребовали копию документов мужа, подтверждающих его гражданство. Нет? Тогда справку с его нового места жительства. Тоже нет?

– В гражданстве Латвии отказано, – сказала седая дама с высокой причёской.

Вот тут-то и возник Озолс. Собственно, он был всегда, вдруг со смятением поняла Кристина. Он вертелся вокруг ещё тогда, когда профорганизация судоремонтного устраивала общие весенние балы заводской и училищной молодёжи. Так это называлось. Девушки-медички поздравляли юношей-судоремонтников с днём советской армии, а те их – с женским днём восьмого марта. На одном таком балу появился в её жизни Игорь – он их организовывал, и не всегда получалось потанцевать с начала и до конца. Всё время куда-то исчезал – на сцену, за сцену, в толпу, откуда иногда раздавался его голос, объявляющий какой-нибудь весёлый конкурс. А Озолс всегда был. Кто он был такой? Наверное, работал на судоремонтном. Приглашал на вальс, оказывался напротив, когда танцевали шейк. Она шла танцевать с Игорем, потому что руки у Игоря были тёплыми и не были липкими. Потому что Игорь мог сказать про плюс и минус в розетке. А мог спросить, хорошо ли кормят в училищной столовой и сыты ли у Кристины дома, может быть, надо организовать «какое-нибудь профсоюзное масло»… И вот теперь, когда Игоря не стало рядом, Озолс возник опять.

– Я могу переговорить с госпожой Вайман.

Голос у него был таким же липким, как руки.

– Ты напишешь заявление, что связи с бывшим мужем не имеешь больше года, а я сделаю справку из управления почт насчёт писем.

Справку Озолс и правда достал. Что за период с января по июль девяносто второго года она, Кристина, отправила в Брест, Беларусс, столько-то писем, ответов же не получила ни одного. И утомительно долго хвастался, каких же трудов это стоило, сколько он приёмных прошёл – и даже намекал, что не всё было бесплатно. Она, помнится, тогда вспылила, спросила: сколько, голодная буду, но с этим долгом расплачусь. Он смущённо, скользко хихикал – так она и узнала, что он может если не стыдиться, то смущаться. И поспешно ушёл. Всё-таки ум какой-то есть, решила она, если даже не ум, то такт, чувство сообразности. Может быть, поймёт, что не нужен, что противен. Однако не понимал.

А ещё Кристина тогда подумала: неправду говорят насчёт оккупантов, насчёт гнёта Москвы и прочего. Говорят, что при советской власти за всеми следил всемогущий КГБ. А сейчас кто за всеми следит? Нет уже той власти, а сколько она писем отправила – может узнать любой Озолс, который хоть и влезет везде без мыла, но он же не полицейский, не таможенник, не сыщик? Какое у него право знать про её письма? Раньше за ней никто не следил, а теперь следит почта, оказывается. Да ещё по указке Озолса. Кто же тогда оккупант? Тот, у кого карман толще? Выходит, теперь оккупант – от слова купить?

Чтобы не быть вынужденной ни от кого зависеть, Кристина собралась уйти из больницы и работать частным порядком. Сама на себя. Спрос всегда есть. Ходить к людям, которым назначено лечение, уколы делать. Да мало ли что ещё. Заведующая отделением Марта Зедыня смеялась: ты что такое выдумала, тебя никто не выгоняет, кто-нибудь хоть раз пожаловался, что, мол, медсестра не говорит по-латышски? Хочешь работать частницей – ну что ж, тебе сына кормить, но не позорь нас, если уходишь – ты уходишь не из-за дрязг, а на заработки. А вообще-то многие совмещают… Кристина понимала, что её не гонят, уважают, что вышло неловко – она, получается, приписывает Марте какие-то косые взгляды, чуть ли не интриги. Извинилась и осталась.

Латышский паспорт, паспорт гражданки Латвии, она в итоге получила. Там значилось – разведена, возвращена девичья фамилия Видземниекс. Озолс возникал возле неё ещё раз-другой. Не нужна ли помощь в аттестации на повышение оклада? В такой-то частной медицинской фирме требуется медсестра… Теперь он был настойчивее, прямо говорил: мы оба свободны, почему бы? Неуклюже шутил: а если я обижусь и перестану помогать?

Становился он при этом не забавен, не смешон, а скорее страшен. Бесцветные глаза взблёскивали, как ножи в старых детективных фильмах с хулиганами в подворотнях. Рот кривился как-то злорадно. И ведь не сказать, чтобы у него была отталкивающая внешность – нет, тихий аккуратист. Заурядней заурядного. Правильный овал лица, слегка ввалившиеся щёки, как у человека, соблюдающего умеренность в еде, соломенные, всегда гладко причёсанные на пробор волосы и такие же прилизанные тонкие светлые брови, две небольшие залысины по бокам лба, чуть ли не до сияния умытая белая кожа. Только несколько веснушек вокруг короткого носа нарушали чисто выметенный вид этой физиономии. Но когда он раскрывал рот – тонкогубый бесстрастный рот, то словно вылезала откуда-то какая-то липкая грязь. Не изо рта, ни в коем случае, а как будто изо всех углов сразу. Гладкость причёски оборачивалась засаленностью. Зубы не улыбались, а скалились по-шавочьи. Казалось, что даже уши, крупные, расплющенные, хрящеватые уши шевелятся плотоядно, словно готовясь выполнить команду «фас» – вот только кто её должен был отдать?

Кристина помотала головой, отгоняя неотвязное видение этого лица, явственное, как двойной портрет, благостный в молчании и заставлявший её всю напрягаться, едва раскрывался его рот. Перед ней были две хорошо знакомые ступеньки к двери полуподвала под сбегающей к земле, крашеной суриком железной крышей, пристроенной к обыкновенной краснокирпичной пятиэтажной хрущёвке. На двери висела табличка: «Отделение партии За Права Человека в Единой Латвии». По-латышски и по-русски.

Первый раз она очутилась здесь, как раз когда была эта история с письмами. Когда она поняла, что «оккупанты» за ней не следили, а эти – следят. С писем началось, письмами в тот раз и кончилось. Её попросили принять на хранение письма, которые Игорь получал на работе. Ну, не только Игорь, конечно. Профсоюзный комитет судоремонтного завода. Ей объяснили тогда: в профсоюз люди шли с самыми разными нуждами, среди этой переписки могут быть доказательства того, что человек уже обращался куда-то с такой просьбой, это нельзя на свалку – может понадобиться, если он вынужден жаловаться дальше, выше. Так она стала здесь бывать.

Разик-другой «письма Игоря», как она называла их про себя, оказывались нужны. Её просили найти в этих папках – от свалки удалось спасти десятка три папок, в которых бумаги были сложены по годам, за последние семь или восемь лет до закрытия профсоюзного комитета, теперь они лежали у неё дома на шкафу – письмо на определённую тему, или определённым людям. И оно находилось. А то и не одно. Разик и она сама оказалась нужна – замолвить словечко за бывшего военного, которого никуда не брали и пенсию не платили: оккупант. Жена его, как выяснилось, тоже работала медсестрой. От неё Кристина и узнала, почему он прихрамывает: был в составе «ограниченного контингента», в семьях военных всегда так: не назовут прямо названия места. И были эти Молчановы соседями Кристины. Конечно, Кристина обошла всех, от кого что-то зависело – и Сергей Петрович стал санитаром.

Дверь открыта. Наверно, о событиях последней ночи уже знают.

– Здравствуйте, – говорит она ещё в маленьком тёмном коридорчике, Ивар эхом отзывается: «Здравствуйте!»

– А, Кристина! – отзывается добродушный женский голос. Кристина хорошо знает хозяйку этого голоса: Мария Тимофеевна Волкова, муж которой умер, потому что не приехала «Скорая», вызванная по-русски. Мария Тимофеевна может сказать по-латышски только «здравствуйте» и «спасибо», да ещё понимает «ваши документы». Кристина говорит с ней всегда только по-русски. Даже при Иваре, который по-русски почти не понимает, в школе русского языка нет, а русские его приятели – есть такие, хотя бы соседские – по-латышски говорят тоже.

– Уже всё знаете? – переходит на русский Кристина.

– А как же, милая, от меня только со светом последние ушли. Ночь-то без огня пробыли, я Марданшина Лёшу сменила, а он всю ночь без огня с людьми просидел, ломились… Он здесь чуть не два десятка человек разместил. И весь день вчерашний тоже – одни уходят, другие приходят, вот только со светом последних проводила.

– Их выселили?

– Так и ты не всё, значит, знаешь. В полицию забирали. Один сказал, мол, полицейский говорил ему: в Россию высылать. Посадят в автобус – и до границы.

– Мария Тимофеевна! А… кого? То есть… за неуплату? Или неграждан? Понимаете… один человек… наверное, он был на выселении и взял там…

Застёжка от галстука и запонки ложатся на обшарпанный конторский стол. В свете голой лампочки, свисающей на скрученном проводе из-под потолка, почти касающейся головы Кристины, жёлтый металл блестит тускло и зловеще.

– Это Янис Озолс маме принёс, только она дежурила! – чётко выговаривает Ивар. Раз мама не велела называть этого человека «господин», то он и будет только по фамилии.

– Озолс? Вот это принёс? Это какой же? – Мария Тимофеевна не понимает всей фразы по-латышски, но имя-фамилию улавливает. Указывает на золото, смотрит вопросительно и вся как-то подбирается, сосредотачивается.

А что Кристина знает об Озолсе? Работал на судоремонтном? Может быть, да, а может быть, и нет. Где живёт? Не знает. Слышала только о хуторе: он хвалился – «дедов хутор», «хочешь, мы там поселимся или летом будем отдыхать»… Получил справку из управления почт об отправленных письмах в Беларусь. Обещал протекцию при получении паспорта гражданки Латвии. И потом без участия самой Кристины в паспорте появился штамп «разведена, возвращена девичья фамилия Видземниекс». Кристина готова поклясться богом и всеми родными, что не подавала на развод! Говорил, что его дед и дядя служили в легионе. Правда или тоже хвастовство? Кристина не из управления почт, она ни за кем не следит…

Мария Тимофеевна отправляет Ивара поставить кофейник. Ивар берёт щегольской кофейник «Бош» – наверно, самую новую вещь в этой комнате – выходит, слышен звук льющейся воды. Потом появляется снова. Отполированный, как, наверное, забрало какого-нибудь ливонского барона, «Бош» начинает варить кофе. Мария Тимофеевна всё размышляет, хмурясь более и более.

– Милая, не знаю пока точно, но… Ты говоришь – у него кто-то есть в управлении почт? И фамилию Вайман поминал? И на судоремонтном не то работал, не то тоже кто-то у него там был? То ли связи, то ли взятки? Погоди! А бумаги какие-то с судоремонтного, парткомовские вроде, они же у наших! Надо там посмотреть!

– Профсоюза. У меня, – говорит Кристина. Увесистый щелчок отработавшего своё «Боша» словно ставит чёткую точку в конце фразы. Ивар подходит к маме и пожимает её локоть.

Звонок телефона.

Мария Тимофеевна берёт трубку.

– Лучше я ещё тут побуду, а ты, Гена, с ними сходи. Мало ли что. Ведь это мародёрство. Если людям не поможем, опоздали, так хоть этих за руку схватим!

Потом втроём пьют кофе, и тут Кристина вспоминает.

– А здесь не было ночью… их фамилия Сабитовы, женщина с двумя молодыми людьми? Она была в такой кружевной жёлтой блузке и красной юбке, они худощавые такие, русоволосые?

– Нет, милая. Таких точно не было.

– А не звонил Соломон Давидович? Или… господин… Мосинс?

– Нет, вроде никто так не представлялся. Мосинс? Мосин, небось? Он кто такой?

– Его тоже… выселили. Или выслали. Но он убежал и помогал… Сабитовым.

– Нет, не было ничего такого. Погоди! А золото? Ведь это доказательство, ты с собой, наверно, не таскай. Как найдёшь какие следы этого… Озолс, да? – тогда, а пока пусть тут полежит, не найдут.

И прячет булавку и запонки поглубже в стол.


7. Клад в затопленной шахте

Ищите – и обретёте, толкните дверь – и она откроется. Так говорил пастор по радио. Ищите, господа, кому чего не хватает, а я своё нашёл, и уж выжму из этого всё мыслимое. Хорошо быть мытым, только что из тёплой ванны, в чистом новом белье, в новом костюме – редко доводилось за последние чёрт те сколько времени, года три уж точно потрачено на эту историю. Кто бы мог подумать. В Риге, хоть и на отшибе, и никто об этом не подозревал.

Мысли Озолса, обычно неторопливые и плавные, как Даугава, теперь вихрились и бурлили, как несолидный лесной ручей, разбухший от весеннего таяния. Сам по себе факт обнаружения документов времён Второй мировой уже может дать ему… Он даже затруднялся представить себе, что именно – бронированный лимузин с услужливым шофёром, собственный дворец, кресло депутата сейма. Любых женщин.

В том числе ту, с льняными волосами и синими глазами.

У неё ребёнок. Пустяки. Ребёнка можно будет отправить учиться куда-нибудь в Германию. Ведь там, кроме документов, есть ещё… Запонки и булавка для галстука – это так, пустяки, просто Озолс хорошо знал, как отличить настоящий янтарь – этот янтарь точно был настоящим, а вот как отличить настоящие бриллианты или рубины от поддельных, с такой точностью не знал. Если кто-то скажет ему достоверно, всё ли там настоящее, и если всё окажется настоящим – о, у него никогда не было такой мечты, на исполнение которой потребовались бы такие суммы. Ну нет, так будет. Мечты – это тоже пустяки. Документы вернее. Деньги – они безымянные, кто-то потерял, а он нашёл. И если даже этот кто-то у кого-то другого их отнял – всё равно кто-то потерял, а другой кто-то нашёл. Закон и то говорит: ответственность на последнем приобретателе. А вот документы – в них подписи, имена, и даже если их отнять – они всё равно будут угрожать тем, чьи имена там значатся. А если имена становятся известны – всё, отнимать тоже уже бесполезно…

И ведь всё вышло совершенно случайно. То есть деньги он копил всю сознательную жизнь – сначала просто хотелось жить хорошо, хотелось чего-то, чего нет и не будет у заводского работника – модных вещей, вызывающей громкой музыки, вечеров в ресторане. Женщин в шелках и бриллиантах. И чтобы обнимали ноги. Прочитал когда-то в затрёпанной порядком старой дурацкой книге про средние века, про немецких баронов – это они завели такой обычай, батрак должен обнимать хозяину ноги. Но вот тайник на сухогрузе «Полоцк» свалился на него случайной удачей. При ремонте судна обнаружился – мысленно он назвал его так – встроенный шкаф очень приличного объёма. На чертежах его не было.

Потом был ресторан. Второй помощник капитана Гулия – именно из его каюты открывался доступ в необозначенное помещение – вопреки своей фамилии оказался не очень крепким питухом, и Озолс, получив подтверждение догадкам насчёт джинсов и туфель «Саламандер», набился ему в компаньоны. Доход от совместного торгового предприятия раз в десять, в двадцать превышал заводскую зарплату. Потом пришлось познакомиться с Имантом Гайгалом и ещё некоторыми молодыми людьми, в результате чего доход уменьшился, но оставался очень приличным. Потом наступила независимость. Дядя умер ещё задолго до неё, так что квартира у Озолса была своя, он обменял её через маклеров, с изрядной приплатой, на роскошную трёхкомнатную в старом доме. А потом прозвучало слово «реституция», и оказалось, что дом имеет хозяина. И вот тут-то Имант Гайгал произнёс фамилию Силинь.

Озолс воспринял это без удовольствия, но спокойно. Ему случайно повезло – он попал в компаньоны к Гулии, узнав его тайну. Теперь повезло другому – выпал козырь в виде документа на дом. Ничего, колода ещё не вся на руках, игра ещё не кончена, козырный туз не выпал пока, он впереди. Силинь? Никого не знал Озолс такого, чтоб не волновал человека хруст купюр. Возможно, это один из тех молодых людей, или, правильнее сказать, их кукловод. Сам не работает и не торгует, только берёт долю со всех торгующих. Козырь у него на руках. Что ж, предложим отступного…

Не взял.

Ни в каком виде не взял. Ничто из того, что мог Озолс предложить, не привлекло.

– А ты думал! – посмеялся тогда Имант. – Только у тебя, что ли, дед и дядя были в легионе?

Озолс намотал на ус. И стал размышлять над другим вариантом. Где же были родные Силиня, что он Озолса отказывается считать компаньоном? Полагает себя выше? Что за истинные арийцы, среди которых он, выходит, обретался?

Побывал в управлении почт, поговорил с Анелей Зарембой – была у него такая глупость ещё в заводские времена, нажила она от него дочку, он поступал по отношению к бывшей любовнице всегда честно – платил одну заводскую зарплату каждый месяц, туфельно-джинсовые доходы позволяли себя при этом ни в чём не ограничивать. Она и в управлении служила благодаря его деньгам. Анеля сообщила, что Имантова матушка Эмма Гайгал получает письма из Германии. От некоего Нагеля. До независимости не получала. Тогда он намекнул Иманту, что для него, Озолса, Имантовы немецкие родственники не тайна, но что, дескать, они не могут быть причиной для отказа от партнёрских отношений.

Имант, естественно, взъелся. Сказал: завидуешь! Озолс только улыбался: было бы чему завидовать, уж такого счастья, как родные, при которых надо работать сиделкой, ему точно не требуется. Или нанимать сиделку. Мало делился со всякими…

Озолс во всех подробностях чёткой косой линейки летнего дождя помнил день, когда всё началось. Зазвонил телефон, и буркающий голос охранника доложил: человека завалило. Где завалило? Завод последнее время ничего не строит и даже теплотрассу не ремонтирует, ответил Озолс. Какая стройка, снова бормотнул охранник, старая будка просела, дождь доконал. Не спеша собравшись, переждав, пока выглянет бледное солнышко, Озолс пошёл, куда объяснили по телефону. Действительно, будка. Похожа на трансформаторную… хотя нет… эта и больше, и дверь не такая, и зачем-то заколочена. Даже не заколочена – забран вход сваренными накрест уголками. Внутри вроде кто-то есть. Стонет. Зовёт кого-то по-русски…

– За сваркой уже послали, – сказал работяга.

Планов этого угла заводской территории Озолс никогда не видел, хотя по роду работы, связанной с надзором за техникой безопасности на сварке, бывал, кажется, во всех производственных корпусах и на ремонте той самой теплотрассы. Куда послали? Инвентарного номера здания Озолс не знал. Плана вспомнить не мог – никак не хотел вставать перед глазами образ синьки с толстыми линиями, не видел он такого чертежа, и всё. И как там очутился тот, кто стонал, кто выдал ему наряд и на какие работы? При забитой двери? Кровельные? Электромонтажные? Тут и проводов-то не видно. Впрочем, очень скоро выяснилось: проводов именно потому и нет, что некто решил разжиться цветным металлом, не рассчитал и рухнул внутрь будки вместе с крышей. Без всякого наряда. Даже без заводского пропуска. Нашлась и дыра в заборе, сквозь которую вынесли уже много провода, и не только провода. Но всё это Озолса уже не очень касалось – нарушения правил сварочных, да и каких бы то ни было заводских работ не произошло. А вот забитое крест-накрест уголком здание без номера – это было интересно.

Когда рабочий день в конторе закончился, Озолс переоделся в спецовку и задами, чтобы не попадаться лишний раз никому на глаза, вернулся к будке с провалившейся крышей. Стены бетонные. Похоже, монолит. На заводе таких зданий нет. Заводоуправление и старые цехи – кирпичные, новые цехи – блочные, сборные. А монолитного железобетона Озолс на заводе не видел. Он вошёл внутрь, насколько позволяли обломки просевшей крыши. Бетонный пол, более-менее целый, не щербатый, похоже, будка не старая или пользовались ею недолго. И железная рама посредине. Сварная конструкция. Перекрещенные уголки, швеллеры, дверь с мощной рукояткой и рядом с дверью – щиток. Две кнопки. Озолс достал из кармана фонарик – хоть и лето, но ведь ясно, что в развалине, с которой срезали электропроводку, света не будет. Луч фонарика выхватил из пыльного сумрака отчётливое:

AUF.

Ниже была сплошная ржавчина.

Рука Озолса невольно дёрнулась нажать кнопку. Ты дурак, остановил он сам себя. Провода срезал сегодня русский жулик. Кнопка никуда тебя не впустит, хоть на ней и написано «вверх» по-немецки. Написано «вверх» – значит, есть и «вниз», и нужно…

Потом он приходил сюда с электриком Валерой, тоже черпавшим из туфельно-джинсового потока и поэтому более-менее доверенным. Тоже после смены. Тоже в грязной спецовке, причём настоял, чтобы и электрик оделся так же. Спецовка от въевшейся окалины стояла колом, гнулась с трудом, сгибы вдавливались в тело – точно так же, вдруг подумалось, в тело и в мозги вдавливалось всё заводское: проходная, плакаты, зам главного инженера, говоривший только по-русски. «AUF» не вдавливался – ложился в руку, как хорошая импортная ручка или телефонная трубка.

– Ну, вы как в кино, шеф. Привидения из канализации.

– Ты знай смотри. Умный и в навозе золото найдёт.

Валера подтвердил, что оборудование не советское. Но затруднился определить год постройки будки даже приблизительно. По той простой причине, что такого оборудования не знал. Только высказал догадку: похоже на шахту лифта. Шахтной клети, – так, пояснил он, принято называть подъёмник на шахтах. У Валеры все разговоры сворачивали на шахты и их электрооборудование: он был питерский – никогда не говорил «ленинградский», что особенно потрафляло Озолсу – и начинал электриком в метро.

Ещё интереснее, подумал Озолс. Шахта в Риге. Да, не в центре, в черту Риги Усть-Двинск вошёл после второй мировой. Но кто и какие богатства тут рыл? Русский царь, неровен час? Или во время первой независимости?

Голову вдруг словно фонариком осветило изнутри.

Надпись – немецкая.

Теперь Озолс понимал, что всё время думал об этом. О немецких родственниках или партнёрах Иманта Гайгала. О реституции, Силине и его родных-легионерах. И презрительном отношении Силиня к нему, Озолсу, к его немалому – немалому, чёрт побери! – состоянию, к его промыслу, к его предложениям. Что он найдёт в этой шахте с немецкой надписью возле кнопки на щитке – пока неизвестно. Но там должен лежать козырь старше того, что на руках у Силиня.

Почему должен – Озолс не знал. Пока не знал.

Предстояло действовать.

И Озолс действовал. В ближайшие же дни он поставил начальству Валеры коньяку – не магазинного, а из своих запасов, созданных ещё до подделки всего и вся при деятельном участии злополучного Гулии, великого знатока – и будку снова электрифицировали. К немалому удивлению монтёров, там обнаружился немецкий трансформатор довоенного выпуска, но Озолс, пройдя очередной раз рядом, сказал:

– Репарационный. Здесь послевоенного много.

И его сварочному опыту поверили.

Тот же Валера отсоветовал Озолсу пробовать вообще включать эту кнопку.

– Там наверняка вода, – сказал он. – Вы хоть камешек киньте…

– Что ж, до моря кто-то докопался? – с усмешкой спросил его Озолс.

– Нет. Я ж вам говорил – это как в шахте. В шахте всегда вода, если не откачивать. А тут кто откачивал? Вон всё какое ржавое. Вода там, говорю. Выбьет электричество…

Камешек Озолс кинул. Он несколько раз ударился о стенки, о железо, породив негромкое, но гулкое, многократное эхо. Озолс не был уверен, что различил плеск воды. Но почему бы не подумать и о такой возможности? А подумав, он организовал рыбалку с портовыми спасателями и аварийщиками. На них Озолса вывел Имант Гайгал. Он к тому времени уже вышел из дела и сторонился Озолса. Оба знали, почему: реституция. Гайгал на ней выгадает, козыри у него, а он, Янис Озолс, козырей пока не имеет. Но разговор в баре и последующее знакомство с водолазами – Озолсу были нужны именно водолазы – всё это прошло гладко, при полной видимости дружеских отношений. Мешать бизнесу бывшего партнёра Гайгал не собирался.

Принимающей стороной был Озолс – он добывал лодку, снасти, выставлял напитки и закуски. Угодить портовикам оказалось легко – все они были русские, их интересовали водка, пиво и уха. Водка и пиво имелись, лодка вместе с неводом (запрещённая снасть, но в деревне хотя бы километрах в двадцати от города на это смотрят сквозь пальцы – да и кому там особенно смотреть, жить-то всем надо) тоже проблем не составила, поэтому уха удалась на славу. Всё-таки рыба должна быть свежей, никогда не поймёт этого тот, кто покупает рыбу в магазине. А русские покупают только магазинную, лежалую, подтухшую, другой им никогда не продадут – значит, только такой рыбы они и заслуживают. Накушавшись того, другого и третьего, портовики пообещали Озолсу просимое: легководолазное снаряжение. С баллонами, линьками, со всей мелочью, без которой как без рук. И в грязь лицом не ударили. Осенью костюм, дыхательное и прочее оборудование, баллоны уже лежали в ящике, не особенно бросавшемся в глаза среди обломков кровли той самой будки.

Потом пришлось вскрывать железную дверь. Бытовое, кухонное словечко «железная» оказалось для этой двери очень неподходящим. Сталь не брало ни простое сверло, ни быстрорежущее, ни болгарка. Наконец на третий день безнадёжных, как рыба об лёд, попыток работяге, которому Озолс посулил златые горы, удалось засверлиться каким-то особым алмазным буром. Озолс достал к этому времени немного взрывчатки – он-то точно знал, что неподкупность советского офицера такой же миф, как и несокрушимость Советского Союза. Хлопнуло хорошо, одна стена будки треснула. Что удивило Озолса – хлопок был двойным. Работяга присмотрелся к перекорёженной двери повнимательнее:

– А вот это не мой патрон.

Озолс присмотрелся тоже. Действительно, следы копоти были не только вокруг расковерканного замка с рукояткой, но и под дверью.

– Так что, начальник, ищи сапёров. Там ещё кто-то что-то заложил, – подытожил работяга, и возразить было нечего.

Конечно, сапёры, точнее – минёры, нашлись тоже. Дело шло уже к зиме, дожди вперемешку со снегом хлестали сутками, и некому было глазеть на Озолса и его возню в завалившейся будке. Извлекли две мины, как они выразились, «общим тротиловым эквивалентом десять килограмм». Да ещё сказали, что взрывчатка времён Второй мировой, предположительно германская. Вот эту находку Озолс решил обнародовать. Дескать, он не какими-то тёмными делами занимается – он нашёл и с помощью специалистов обезвредил старый военный боеприпас, Вторая мировая оставила на заводе мрачный след, ныне ликвидированный его, Озолса, усилиями. Будка, на которую воры полезли срезать провода, рухнула неспроста, это взорвался детонатор, а боеприпас не взорвался, он отсырел и испортился, но его надо было извлечь – и вот специалисты извлекли. Руководство завода объявляет специалистам благодарность. Всю зиму Озолс к будке не подходил, а весной начал по всем правилам.

Фонарик показал, что вода была и впрямь близко. Несколько метров. И что туда уходит толстый стальной трос. Прямо посередине. Начинаясь непосредственно в хаосе рухнувшей кровли – никто так и не разбирал её, что скрывают обломки – даже предполагать Озолс не брался. Что-то скрывают, это явно. Тоже довоенное. В каком состоянии, какого производства – что гадать, лезть надо, по тросу – нельзя, а держась направления троса – самое то. Работяги свинтили несколько звеньев лесенки наподобие пожарной, из дюралевых трубок, чтобы полегче. В первую вылазку Озолс взял с собой Валеру. Правила водолазного дела требовали страховки. Резиновую рубаху и шлем в самом деле было не надеть одному, по крайней мере – без привычки. А в Валере он был пока уверен.

Рубаха отвратительно воняла резиной, от талька свербило в носу, акваланг изрядно давил плечи, шлем то и дело обо что-нибудь стукался. По лесенке в воду… Вода была чёрной, литой, полированной. Как смола. Морская – волновалась, рябила, речная – струилась, колодезная – отражала, скажем, крышу над колодцем, кусочек неба и самого Озолса. Эта – была черна совершенно, непроницаемо, исключая всякие догадки. Ничего совершенного, конечно, нет. Это манок для таких, как Анеля. Интересно, а та, синеглазая, что об этом думает? Сейчас всё равно – она далеко, а когда он вынет из воды свой козырь – ей крыть будет нечем, и будет опять же всё равно. Нога в тяжеленном, со свинцовой подошвой, ботинке ушла в воду. Плеск не разнёсся – он тут же заглох. Ниже, ниже, вот вода охватила, обжала ноги, бёдра, грудь, передёрнуло холодком даже под шерстяной фуфайкой, качнулась смоляная поверхность перед стеклом шлема. Лесенка кончилась. Один раз дёрнуть сигнальный конец, привязанный к поясу – «потрави». Конец стал провисать, Озолс оттолкнулся от лесенки – вперёд, к тросу. Вот трос. Фонарик освещает его, может быть на метр-другой. Трос идёт отвесно вниз, и конца не видно. А сколько можно водолазу идти вглубь? Этого Озолс точно не знал. Знал предел глубины для аквалангиста – около девяноста метров, но там, кажется, существовали какие-то особые правила подъёма с глубины, постепенно, на это требовались часы. Он дёрнул два раза – «выбирай». Вот конец лесенки. Озолс высунул из воды голову в шлеме и сказал, стараясь, чтобы вышло громко и разборчиво:

– Протрави десять метров конца! Как понял?

Валера повторил – десять метров, и показал растопыренные пальцы – десять. Озолс снова дёрнул один раз.

Снова к тросу. Вот натянулся конец. Он нырнул на десять метров? Никакой разницы с поверхностью. Так же черно и так же ничего не видно дальше короткого луча фонарика, бессильного пробить неподвижную черноту. Он поплыл и наткнулся на стену. Каменная стена, скрещённые стальные профили поверх камня, вроде продолжения той конструкции, что наверху. Угол. Смежная стена тоже такая же. Все четыре стены такие же. Двигаться становилось всё труднее, он тяжело дышал, нос щипало. Дёрнул конец два раза и очутился у лесенки. Вылез еле-еле.

– У вас кровь из носа, – встревоженно сказал Валера, когда отвинтил шлем.

Ну, ничего, подумал Озолс. Первый раз всегда тяжело.

Потом он пытался промерить глубину шахты. А что? Шахты. Ведь у лифта тоже шахта. Только промер никак не получался. Груз на бечёвке, брошенный сверху, показывал разные результаты. То около двадцати метров, то непонятно сколько, пятьдесят или больше. Значит, зацепляется за что-то. Двадцать метров – не так уж много, если опускаться не спеша и подниматься с остановками, как говорили тогда портовики-спасатели – Озолс уточнял у них правила погружения с аквалангом и подъёма с глубины. Часа два придётся затратить, но зато нос цел будет. Да что там нос. Расписывали во всех неаппетитных подробностях и куда худшие неприятности, которых вовсе не хотел он на свою голову.

Снова герметичная рубаха, воняющая резиной и щекочущая горло тальком, снова тяжесть ботинок, шлем, сигнальный конец у пояса. Сам проследил до погружения, чтобы Валера отмотал двадцать метров конца. Лесенка. Объятия воды. Вода не может любить или ненавидеть – значит, она не имеет над ним власти, её объятия бесстрастны и поэтому бессильны. Он, Озолс, сильнее: им движет… ну, не страсть, конечно, но несомненное чувство, пожалуй – холодный, подчинённый его воле азарт. Он ищет свой козырь.

Вниз шёл не спеша – заранее договорился с Валерой, что тот будет дёргать конец каждые пять минут, так отследил полчаса. Так и есть. В луче фонарика видно: ниже его ног трос, идущий отвесно вниз, прикреплён к металлической дужке толщиной с его запястье. И вроде бы внизу ещё что-то есть. Дёрнул ещё раз. Ботинки встали на твёрдую опору. Пошёл. Нет, не пошёл – нагнулся вперёд, косо лёг на воду, попробовал двигаться, разводя руками, как при плавании. Вода не пускала. Она была ощутимо плотнее привычного моря, того моря, что у пляжа. Приходилось всем напряжением мышц, связок, нервов, воли проталкиваться сквозь её сопротивление. Сердце колотилось, как будто в бане парился, и давящий дыхание банный жар тёк по спине. Но ноги всё время волоклись по твёрдому и плоскому! Вот край, закраина вроде порожка, дальше между полом под ногами и стеной – широкая щель. Понятно. Вот куда проваливался груз. Пора дёргать два раза…

Валера поднимал его, как было оговорено у них заранее – полтора часа, с остановками. Когда Озолс вылез, он был мокрым до нитки и измотан до невозможности, но кровь из носа не шла. Приспособился, понял, как правильно. И Валере правильные инструкции дал.

Некоторое время ходил как в тумане – ни о чём не мог думать, кроме лифта под водой. Ведь яснее ясного было, что он побывал на крыше кабины лифта. Исправного. Или почти исправного, только заклинившего. Требовалось разобрать наконец рухнувшие остатки кровли в той будке, осмотреть механизм, невидимый сейчас под мусором – Озолс не сомневался, что там есть механизм, и что он цел. Команду такую он отдал – дело шло уже опять к осени, всевозможные уборки, строительный мусор ни у кого бы не вызвали подозрения. Двое русских, точно знавших, что Озолсу достаточно сказать слово, и их выкинут с завода и из квартир, вылизали там всё дочиста. Механизм был. Был некий стальной ящик, куда даже оказалось можно проникнуть – опять с Валерой. Несмотря на то, что лючки приржавели и не хотели открываться. Ничего, уступили болгарке – это была всё-таки не дверь самой шахты, рассчитанная на… Вот тут в мозгах начинался полный хаос. На что рассчитанная? Куда вела шахта, куда опустился лифт?

Тогда Озолс пытался привести мозги в порядок старыми способами – раньше помогала громкая, дёргавшая ниже пояса музыка, коньяк, дорогие редкостные закуски, запах французских духов, американских сигар, изысканного одеколона. Но теперь в барах и ресторанах не спадала с глаз непонятная муть, совсем не сигарного происхождения, не посещало облегчение. Лабухи били не по медным тарелкам, а, казалось, прямо по темени. Плавные изгибы фигур танцующих обращались в знаки вопросов. Танцующих было много, вопросов ещё больше. Чьими руками проберётся он в этот лифт? Что уже знает Валера? Куда он понесёт эти знания? Знание – сила, было написано над подъездом школы рядом с его домом. Что за сила дремлет в той непроглядно чёрной воде, кого дожидается, как послужит лично ему?

Снова встретившись с Имантом, он вроде бы поймал удачу в сети. Говорили про реституцию, про ремонт старых домов, тут-то и всплыло слово «лифт». Якобы есть какая-то строительная фирма, которая может встроить лифт в старый дом, не повредив его внешнего облика. А отремонтировать, запустить безнадёжно заклинивший? Да может, наверное, – помедлив, сказал Имант. И ещё помолчав, спросил:

– Это у твоей медички в доме лифт сломался?

Про синеглазую Имант знал давно.

Озолса это напоминание почему-то взорвало:

– Уж кому, как не тебе, знать: была бы она моя, не надо было бы ей быть медичкой. И жить в доме с лифтом, как в грачином гнезде. Но, видишь ли, если бы у женщин был ум хотя бы в размере четырёх действий арифметики, даже только двух, сложить и умножить…

И спохватился: даже Иманту он никогда не говорил такой длинной фразы. Совсем расстроились нервы, недаром водолаз проходит такую медкомиссию. Вредная у него, у Яниса Озолса, теперь работа. А Имант улыбался:

– Ты настоящий Озолс, дубок, не согнуть тебя, не сломать. Уж не начать ли завидовать твоей… принцессе многоэтажника?

Повод уйти, решил Озолс, не должен даже бывший деловой партнёр так насмешничать. Телефон строительной фирмы «Эксцельсиор», где мог быть нужный ему специалист, записан – уже удача.

Повертевшись около офиса, в офисе и вокруг подсобки «Эксцельсиора», он выявил человека, с которым можно было договориться. Помимо кассы. Фамилия малого была Ландсбергс, заметно было, что латышский для него неродной. Попытка обратиться к нему по-немецки привела только к пожатию плечами и бурчанию под нос:

– В школе английский учил.

Значит, еврей. Русскоязычный. Просто – Ландсберг. Оказался, правда, гражданином, да и вообще – еврей, даже русскоязычный, не совсем русский, есть и такие, кто считает их пострадавшими от московской власти. Особенно за океаном. Но есть и другие, вслух вспоминающие про легион. Намекнуть, что хозяева фирмы считают господина Арнольда Ландсбергса не совсем полноправным работником, что пойдут дела фирмы чуть похуже – и она начнёт экономить… да, на таких, как господин Арнольд Ландсбергс, а вот он, Янис Озолс, выше этих мелочей, он договаривается по-крупному. Допивая третью бутылку пива, господин Арнольд Ландсбергс, двухметровый верзила с волосатыми костистыми руками, зубастой бессмысленной улыбкой на длинном лице и хищно нависающим носом, бросил:

– Ну, когда в преисподнюю-то вашу лезть?

Как удаётся всем этим слесарям, электрикам, фрезеровщикам и прочей немыслящей публике заставлять слушаться такие же тупые, немыслящие железки – для Озолса всегда оставалось загадкой. Сам он, имея диплом инженера по сварке, никогда ничего не сделал руками, и пожалуй, даже гордился этим. У него есть голова на плечах. В том числе и для того, чтобы заставить других ворочать железки вместо себя. Глядя на зубастого и сиволапого дебила Ландсбергса, он очередной раз испытал приступ иррациональной зависти. Волосатые клешни, а как летают, если бы такой работник, да на него лично вкалывал бы…

За несколько дней, не подряд, чтобы не бросалось в глаза, тот смонтировал в развалинах будки второй подъёмный механизм. Теперь, чтобы поднять наконец кабину лифта из залитой водой шахты, не надо было включать собственный привод довоенного подъёмника. Включать надо было то, что собрал этот до невероятности рукастый дуралей. А вот собственно механизмы должны были работать совместно. И когда, под первые заморозки уже, дуралей включил-таки своё изобретение, трос бесшумно пошёл из воды. Пошёл, пошёл, пошёл… вот показалась та самая дужка, что видел Озолс во время погружения, потом крыша кабины, потом верх дверей. Интересно, двери герметические или нет? Вроде бы с уплотнением. Что-то похожее на резинку виднеется. Может быть, в кабине даже нет воды. Только успел Озолс это подумать – раздался скрежет, потом тяжёлое надрывное гудение, сыпануло искрами – и мотор встал.

– Ку-ку, стало быть, – сказал дебил Ландсбергс по-латышски.

– Что вы имеете в виду, господин Ландсбергс?

– Там… это… Внизу, стало быть, держит.

– Почему кабина не поднялась выше?

– Мотор… всё, ку-ку, значит.

– Мотор можно отремонтировать.

– Мотор целый. Предохранитель. Там внизу держит.

Озолс подошёл ближе. Вот ручка двери лифта – на уровнепорога. Кабина поднялась на половину высоты. Значит, даже если лифт не герметичен, и там была вода – она уже вылилась, и проникнуть туда можно. Отжать дверь. Этот идиот, наверно, сможет. А потом… В этой кабине, наверное, можно как в водолазном колоколе – он слышал про такое от портовиков. Опуститься вниз. А там – что там, посмотрим!

– А вниз можешь?

– Предохранитель сменить.

В следующий раз, сменив предохранитель, монтёр попробовал работнуть чуть вниз – и опять вверх. Вниз шло как по маслу. Самому лучшему оливковому, подумалось Озолсу. Как на бутылках пишут? Первый отжим, холодный отжим. Разожмутся двери – вот и будет холодный отжим. Вверх – до того же уровня, как прошлый раз. Снова раздался натужный вой, но этот дебил, оказалось, был начеку и выключил свою механику до того, как новый предохранитель вылетел.

– Ну, хозяин?

– Ты наполовину поднял. Смотри, до середины двери. Половину и заплачу.

– Ну, ты, хозяин, это…

Предусмотрено, подумал Озолс. Выходит, даже у таких оскаленных кретинов мозги к себе работают.

– А вот если ты возьмёшь лом и отожмёшь двери… Хотя, пожалуй, тут надо руки подлинней твоих!

– На всю Ригу длинней нет! Гы!

Бессмысленно, утробно гоготнув, господин Ландсбергс выхватил откуда-то из угла ломик и всунул в дверь. Практически без усилий. Не то скрипнуло, не то пискнуло – и всё. А потом приложил усилие. Ломик чуть погнулся, что-то в кабине щёлкнуло, лязгнуло – и дверь приоткрылась на довольно широкую щель.

– Машину подано, хозяин! Гы-гы-ы!

Реготанье, что издал дебил, заглушило плеск, но Озолс его всё-таки расслышал. Значит, в кабине была вода. Почти неделю лифт провисел выше её уровня, и всё-таки она там была. Водолазный колокол, точно. Если восстановить герметичность. Ну, этот и восстановит. Потом. Сейчас надо заплатить больше уговора.

– Ну, спасибо, хозяин. Ты бы… того… влезешь ли в кабину-то?

– В цирк сходи на получку. Там будут влезать в кабинки. Влез – и исчез, человек-невидимка. Как раз для тебя аттракцион. А я занят, другой раз.

Теперь нельзя было медлить – войти в будку и влезть в лифт мог любой. И либо погубить проделанную работу, провалившись вместе с кабиной вниз, либо… Он даже не хотел думать, что будет, если узнают, что он делает в будке. Выставил на всякий случай ограждение – металлические, из тонкого прутка, лёгкие барьеры, на них знаки «не включать, работают люди». Остался на работе вечером. И когда всё на заводе затихло, пришёл в той же самой спецовке, с хорошим фонарём, лёг на землю, чтобы заглянуть в лифт, не касаясь дверей, просунул впереди себя фонарь и заглянул сам.

В лифте на полу валялась груда мокрых тряпок, похожая на его спецовку. А из-под неё виднелся угол какого-то, на вид металлического ящика с рукояткой сбоку.

Сюда бы что-нибудь вроде крюка, багра… У ближайшего здания цеха должен быть пожарный стенд. Есть багор! Теперь назад. Ящик, видимо, с двумя ручками, второй не видно, она на дальнем боку. Тяжёлый какой! Да ещё эти мокрые тряпки. Сначала их достать, наверное. А это, оказывается, не тряпки. Это утопленник. Ну, всё равно. Отодвинуть его от ящика, ему-то ящик уже не нужен. Опять не поддаётся, тяжёл, чтобы на багре приподнять. Спускаться туда точно нельзя, а вдруг провалится в воду. Озолс вытянул из кабины руку с фонарём, осмотрелся, лёжа на земле. Конец, оставленный ими с Валерой после водолазных погружений! С помощью багра он просунул конец в петлю ручки. Вытянул тем же багром. Можно приналечь. Ящик ударился о стенку кабины. Вот он, только схватиться… Схватившись одной рукой за ручку ящика, Озолс едва не упал внутрь лифта, но всё-таки справился с грузом и вытащил ящик на поверхность.

Замков не было. Ящик был запаян сплошь. Металл, похоже – нержавеющая сталь. Постучать – толстый, не консервная банка, и аккуратный паяный шов, видно, что металл согнули и рёбра параллелепипеда пропаяли, не сварили, а пропаяли. Чтоб никакой коррозии, никаких лишних трещин, напряжений. Кто-то рассчитывал, что ящик, возможно, очутится в воде. На глубине, где давление. Или, может быть, в огне?

Озолс еле мог оторвать его от земли. Он снова сходил к соседнему цеху. Посмотрел вокруг. Ничего подходящего. У следующего корпуса… Наконец ему попалась на глаза тележка для перевозки газовых баллонов. На ней он и увёз ящик из будки. И спрятал его на складе инструментов – там таких или похожих ящиков и ящичков было много. Крашеных и некрашеных. Новых и ржавых. Ещё один не бросался в глаза. Потом он посильно уничтожил следы своего лежанья на земле, следы тележечных колёс, вернул на место саму тележку и багор.

Потом было два месяца непрерывного таскания по инстанциям, писания каких-то объяснений, ответов на вопросы, то заводскому начальству, то полицейским, то каким-то странным людям в штатском – они приходили вначале вместе с полицейскими, потом без них, а часто заводское начальство присутствовало тоже. Заводские служебные и докладные записки он никогда сам не писал – на то и ум, чтобы занять должность, на то и должность, чтобы за тебя работали другие. Богом обиженные или не от той мамы рождённые. А тут пришлось самому. Пришлось выучить все эти шапки – «в прокуратуру города Риги», «Латвийской Республики», «в комитет по особо важным» и прочее. Научиться заново, словно школяру, выводить каллиграфически. Первый раз со школьных лет столько писал Озолс от руки, не секретаршей на пишмашинке, а своей рукой, пером. К концу дня рука ныла.

Как утихомирить и ублажить заводское начальство – он знал, много раз приходилось, это почти не сказывалось даже на общем его доходе. Полицейские, каждый по отдельности, тоже не представляли особой проблемы. Но все вместе – было чревато сбоем где-нибудь в плохо промасленном механизме, по русской поговорке «не подмажешь – не поедешь». Непонятного Озолс старался остерегаться. Штатские вкупе с полицией представляли собой такое непонятное. И он безропотно отвечал на вопросы, подчас оскорбительные, показывал саму будку, лифт, механизм и всё остальное. Ящик он перепрятал, вывез с территории, но решил не прикасаться к нему, пока всё не утихнет – тогда его однообразные ответы «ничего больше не было» будут вполне честными. Полиции надо говорить правду – не обязательно всю правду, но тем важнее, чтобы была правда, угодная полиции. А время терпит.

Как он понял из задаваемых вопросов, утопленник был тоже времён Второй мировой. Спецовка на нём была немецкой лагерной робой военнопленного бойца Красной Армии. И пострижен он был по-лагерному, на голове пробрита дорожка ото лба к затылку. Слава богу, не заставили ещё присутствовать при извлечении тела – или того, что от него осталось – из кабины лифта, раздевании, описании. Эти подробности он выуживал из обрывков разговоров всех этих штатских и полицейских между собою. А ещё – неожиданно – такого рода мелкими наблюдениями стал с ним делиться дебил-монтёр. Он однажды позвонил и стал набиваться на работу – когда, мол, хозяин, будем твой лифт закрывать или когда ты туда полезешь, я бы постраховал… а вот меня тут спрашивали, это, мол, не я утопил того типа… а как же я бы, ведь господин полицейский говорил, это русский пленный у немцев был… господин Озолс не подсказал бы, как тут лучше отвечать? Озолс пошёл на ещё одну встречу с этим идиотом, чтобы вытянуть из него побольше. Так ему и стало известно, как поняли, что это пленный. Дебилу он на всякий случай твёрдо сказал то же самое, что говорил во всех инстанциях:

– Никогда не полезу. Не входит в мои обязанности. Да, я вскрыл лифт. Вскрыл из соображений техники безопасности. Ведь там уже обрушилась кровля, пострадал человек. Да, он туда полез без распоряжения, он был вор, но мог пострадать и заводской рабочий. Там уже нашли мину времён Второй мировой. Я должен был узнать, какие ещё штуки там могут быть, не опасные ли. Нашёлся труп – дальше дело полиции. До тех пор, пока полиция не скажет: всё, дело закрыто, работайте спокойно.

Куда уходит шахта, куда можно попасть на этом лифте, полицию, конечно, тоже интересовало. Лесенки, оставшиеся от водолазных экспедиций, Озолс предусмотрительно убрал из будки. Опускал лифт на глазах полицейских. Внутрь сунуться они, правда, не решились. Утопленника доставал заводской пожарник. И ведь не упал с лифтом вместе. А эти не рисковали – только присутствовали, фотографировали, составляли протокол Конечно, промерили, на какую глубину может опустить кабину механизм того сиволапого идиота, осматривали механизм самого подъёмника, сфотографировали все немецкие надписи. Цифру предельной глубины спуска – тридцать пять метров – занесли в протокол и заставили его подписать. Ничего другого не оставалось, хотя ни подвалов такой глубины, ни канализации, никаких других инженерных коммуникаций на такой отметке он себе не представлял. Действительно, шахта. Что же могли тут добывать? Или прятать? Строили подземный завод? О таких вещах во времена Второй мировой он слышал, но в Европе и не в городе, каком бы то ни было. В горах – бывало, где-нибудь в Альпах, а уж здесь, в мокрой Прибалтике, да в столичном предместье…

… Вспомнив ту зиму, он поёжился и медленно, мелкими глоточками, выпил налитый на донышко большой рюмки коньяк. Выпил и сразу налил ещё. Коньяк должен греться в руке. Закусил ломтиком лимона с сахаром. Хватит ресторанов. Он чувствовал, что пресытился шумом, танцами, мглой сигаретного дыма, вазелиновой услужливостью официантов. Хорошо, когда тихо, чисто, нет грязной брезентухи и мокрых железок. Когда буфет и столик позапрошлого века, из массивного ореха, кресло дышит и поскрипывает настоящей кожей, и солнечный луч дробится в витражной буфетной дверце на цветную мозаику. Когда тепло по всем жилкам не только от коньяка, но и от того, что оказалось в ящике…

…А зима всё набирала силу, замёрз даже Вентспилсский порт, правительство просило помощи у России – только Россия держала на Балтике ледоколы. Об этом ему со смешками рассказывали спасатели-портовики. Теперь отношения с ними надо было поддерживать. Подмазывать, чтобы ехало. Чтобы не вздумали проговориться про водолазное снаряжение. Слава богу, что в деле, заведённом полицией – о несчастном случае, повлекшем гибель одного неизвестного лица – он фигурировал как эксперт, технический эксперт, даже не просто свидетель, а облечённый особыми полномочиями. А в другом деле, с материалами которого его знакомили штатские – о преступлениях оккупантов против конвенции о правах военнопленных в период Второй мировой войны – как просто свидетель. И наконец безупречно корректный полицейский, к которому он был очередной раз вызван, придвинул к нему лист бумаги – постановление о прекращении дела:

– Распишитесь.

Озолс расписался.

– Могу ли я уточнить у вас: а другое дело, по которому я прохожу как свидетель?

– Это дело ведёт другой следователь, он и будет решать.

Уже и то хорошо, что не ответили обычного для полиции «здесь вопросы задаём мы». Может быть, всё-таки удастся что-нибудь узнать.

– Как можно встретиться с… этим другим следователем? Я располагаю новыми сведениями по тому делу.

– Он вызовет вас, когда сочтёт нужным. Или разыщет.

Готовые ответы на все случаи жизни. Вот почему люди так стремятся в госслужащие. Заучил готовые ответы – и живи себе, отсиживай в кабинете, на приличной зарплате, со многими бонусами натурой. У него, Озолса, готовых ответов никогда не водилось – предпринимательство состоит из нестандартных, непросчитываемых ситуаций, в том и состоит искусство ведения дела, чтобы предвидеть непредвиденное, просчитать непереложимое на язык цифр. Вот хоть этот дурак-монтёр. Перевести в цифры можно только логичное, только разумное, идиотизм в цифры непереводим, принципиально непросчитываем – одно это его лошадиное «гы» чего стоит. А как полезен оказался. Сколько важного сообщил. Хотя бы про того утопленника. Правда, мол, хозяин, что тут во время войны немцы что-то строили? Как, мол, я знать могу, меня тогда не было. Он, Озолс, и спросил у него: а при чём тут немцы? А роба на том утопленнике немецкая, так господин следователь сказал. А ещё что он говорил? Спрашивал, спускались ли в шахту. И как идёт шахта, стоя или лёжа.

Тогда Озолс очень насторожился. Лёжа? То есть горизонтально? Конечно, кретину-монтёру это слово не по разуму, но неужели там есть горизонтальный подземный ход? На какой глубине? До двадцати метров, даже немножко дальше, Озолс ощупал и осмотрел с фонарём все стены. Горизонтальных ходов там не было. Тридцать метров? Пятьдесят – до такой наибольшей глубины доставал шнурок с грузом? И правда, преисподняя. То-то вода там почти и не плещется, не колеблется, и черноты она такой непроглядной…

Он разрывался между мыслями об этом горизонтальном ходе и о ящике. В конце концов его озарило: в ящике может быть ответ. И однажды весенним уже субботним днём явился на хутор, где спрятал ящик – на хуторе давно никто не жил постоянно, он использовал его как дачу. Включил мощный паяльник в старенькую розетку – больше всего беспокоился, выдержит ли она. Возился несколько часов, розетка побурела с одного бока, но всё-таки ящик распаялся с трёх сторон, а четвёртую он отогнул.

Внутри металлического оказался деревянный ящик, очень плотно входивший внутрь. Вынуть его, тем не менее, было необходимо: крышка деревянного ящика открывалась, выдвигаясь вбок, а сам этот ящик был всажен в металлический на всю высоту, металлический торчал краями выше деревянного. Пришлось повозиться, испортить крышку: он завинтил туда штопор и вытащил с его помощью. Вверх даже со штопором дело не шло никак, понадобилось перевернуть ящики, опереть металлический краями на доски и тогда уже тащить деревянный ящик вниз. Только тогда он согласился покинуть металлическое вместилище. Крышка отодвинулась. Два свёртка из газеты, перевязанных лентой. Лента одинаковая. А свёртки всё-таки разные: один как будто колючий, неровный, что-то угловатое завёрнуто. Озолс начал с него. Тяжеленный, вся тяжесть ящика, похоже, тут сосредоточена. Газета немецкая, готические заголовки, внутри ткань, а в ткани…

Нет, этот блеск не слепил. Жёлтый металл блестел тускло. Пронзительно-резко взблёскивали только цветные камни – или стекляшки? Если это золото, значит, камни – рубины, изумруды, бриллианты и что там ещё… А эти вот без камней. Обручальные кольца. Много, в горсть не помещаются. Размеры разные. Вот одно, с выгравированным внутри именем. Привычная латиница: «Ilse». А вот имя, выгравированное старинным русским стилем: «Константинъ». Тоненькая до невесомости цепочка. Ещё, ещё… Несколько похожих. Вот вроде бы янтарь. Запонки. Снизу, со стороны, которая должна прилегать к рукаву сорочки, видно не будет, можно и попортить поверхность. Он ткнул горячим ещё паяльником. Задымилось. Да, по запаху это янтарь. Резной, вставлен в резную оправу из жёлтого металла. А вот булавка для галстука с такой же резьбой – явно комплект. Золото или нет? Кажется, золото много дороже янтаря – но художественная работа? Такое изделие будут ли делать из простого металла или даже золочёного? Пробы нет. То есть нет привычной ему пробы, пробы советского промышленного стандарта, либо современной, латвийской республиканской, а вот это клеймо не может ли быть пробой зарубежной? Или… царской? Царское золото он видел только в облике николаевских десяток, «империалов». Которые, как говорили опытные биржевики, продолжали штамповать в СССР во время нэпа, и начеканили прорву, но цена таким «царским червонцам» не царская, сниженная против царских, а просечь, какой перед тобой империал, может только знающий человек. В ювелирном мире Озолс был профаном. Валюта – да, хаживала через его руки, но не золотые изделия и не камни. Нужен оценщик. Теперь второй свёрток…

Туго спрессованные, сложенные в несколько раз листы кальки. План чего-то. Ещё план. Ещё. Чертежи вроде бы строительные, похожие на планы заводских зданий, так примелькавшиеся за эту зиму – бесконечно шуршали они в руках полицейских, допытывавшихся, откуда на заводе не учтённая ни на одном из планов будка. Хватит. Металлический ящик надо утопить. Без «золотого содержания» он стал значительно легче – вот, кстати, довод в пользу подлинности золота. Да и бумага весит. Озолс положил искорёженный ящик в рюкзак, прошёл на зады усадьбы. Здесь начиналась тропинка в лес, дальше было болотце – и ящик навеки упокоился на дне одного из окошек чистой воды между кочек. Теперь назад в дом. Сложить всё обратно. Деревянный ящик без металлического весил всё-таки посильно, и даже обмотанный тряпками, чтобы не выпирали углы, вполне помещался в рюкзак. На заводе он выждал неделю, а потом взял отпуск.

И вот сейчас сидит он в своей гостиной, точно зная о подлинности двух золотых вещей из той находки. Тех, что без камушков, так безопаснее. Знакомый ювелир, жену и сына которого он обеспечивал туфлями и джинсами, подтвердил подлинность золотого браслета и самой толстой золотой цепочки. И царское происхождение клейма на них. Определил время изготовления – приблизительно середина девятнадцатого века, даже вторая половина. О художественной ценности отозвался пренебрежительно: купеческая роскошь, аляповаты, главное в этих изделиях вес. Косвенно это подтверждало и подлинность остальных, во всяком случае, сильно возрастала вероятность этой подлинности. Хотя сто процентов нельзя давать ни в каком случае, кроме как если сам стоял рядом с ювелиром во время экспертизы. Озолс выпил ещё коньяку и закусил швейцарским сыром – французских по корню названий сыров он не запоминал, откровенно потешался над «этим сюсюкающим языком». Настоящий язык – это немецкий, он даже лучше латышского. Латышский понятнее, но немецкий твёрже, это язык прирождённых властелинов. Коньяк тоже присущ властелинам, он уравновешивает дух и делает плавнее, благороднее мысль. Вот он качается в рюмке, отбрасывая на столик золотистые отблески. Его уровень – едва на палец от донышка, но это тот же напиток, что в бутылке. Уровень коньяка в бутылке – на целую пядь. А свойства, что в рюмке, что в бутылке, одни и те же, благородство и нега. Значит, и он, Озолс, хоть сам и невелик, причастен мощи властелинов, имеет прирождённое свойство владеть окружающим его миром, и залог этого – в кальках и бумагах из того ящика…

Цепочка ушла Валере. Только он мог помочь разобраться в чертежах. Потому что на одной из калек Озолс явственно увидел трансформатор, электродвигатель, выключатель с надписями возле: AUF и NIEDER. Схема того самого лифта. Ведь Валера был не просто электрик, он был электрик из заводского ОКСа – отдела капитального строительства. И значительно лучше самого Озолса знал немецкий.

Тот вечер, когда они с Валерой расстелили по столику, дивану, креслам все кальки, разложили бумаги – тот майский вечер, пахнувший черёмухой и ветерком с моря, Озолсу тоже запомнился во всех подробностях. Словно свалился с него тогда, как вконец излохмаченная спецовка, шахтный, ресторанный и золотой морок. Валера двигал листы, сворачивал и разворачивал их по очереди, водил по ним пальцами, вымерял что-то линейкой, переходил от столика к дивану, согнувшись близоруко. И вдруг сказал:

– Вот это туннель метро.

Донельзя чётко увидел тогда Озолс каждую линию на кальках, каждый блик на буфете, даже мягкий отсвет жёлтой грани карандаша в руке Валеры. Будто предстояло – будто жизнь от этого зависела! – запомнить навек каждую чёрточку всего вокруг.

– Как – метро?

– Метро. Вот токоведущий рельс, вот…

Валера стал показывать карандашом, не касаясь кальки, только «подвешивая» остро заточенный грифель над тем или иным местом чертежа.

– Вот подстанция, вот схема подключения…

Стали листать бумаги, оказавшиеся пояснительной запиской к чертежам. Слово “U-Bahn” встречалось там на каждом шагу. Озолс его тоже знал. Так называлось берлинское метро. Метро. В Риге. Проектируемое немцами. Какими немцами – тоже было несомненно. И не по договору между германской строительной фирмой и, скажем, улманисовским правительством или рижским городским магистратом времён Первой независимости – нет, если бы речь шла о договоре, не упоминалось бы в экономическом обосновании слово «Ostarbeiter». А расходы на заработную плату рабочим, напротив, упоминались бы. Но нет – там упоминалось только жалованье «dem arischer State», арийского штата. Неарийский штат предполагался бесплатным. Ну что ж, неариец в робе, подумал Озолс, вот тебе и повезло, ты удостоился хотя бы посмертной благодарности – твои товарищи сгинули безвестно, а ты вынес для меня вот эти документы и упоминаешься хотя бы в полицейском протоколе.

А вот и список арийского штата. Расчётная ведомость выплаты вознаграждения увольняемым по случаю ликвидации предприятия. Девятое августа сорок четвёртого.

Нет, не показалось. Вот, написано – Силин. Латиницей, да ещё с претензией на готику: Silin. Но ведь понятно.

Силинь?

Ещё знакомая фамилия: Вайман. Ещё и ещё.

Силинь, конечно, не один на всю Латвию. Да и сейчас, когда в такой моде легион, что могло бы получиться из размахиванья этим листком? Люди, которые были за новый порядок, были за порядок, это главное. Поэтому правительство их уважает. Разве что приобретённое тогда имущество может быть признано недобросовестно приобретённым – так, кажется, это называется в европейских судах. Имущество. Это уже что-то из повседневной деятельности комиссии по реституции. В комиссии по реституции – недобросовестные приобретатели! – сверкнуло в мозгу Озолса майской грозой.

Тот самый козырь, за которым он нырял в «преисподнюю».

Ищите и обретёте. Вот оно, обретённое.


8. Вода и свобода

Пограничный пост неподалёку от Карсавы, у деревеньки Гребнева, перед российской уже, псковской Убылинкой, выглядел как все погранпосты нынешнего времени. Будка из серого кирпича, отделанная пояском слегка выступающих красных кирпичей над окнами. Через сотню метров – почти точно такая же будка, но уже без отделки, поугрюмее, погрубее. И между двумя будками – отрезок шоссе, заплетающийся вилеоборотом, сам себя пересекающий, обнесённый толстенными бетонными балками. Те лежали вдоль шоссе таким образом, что могла проехать только одна машина и только в одну сторону. Выстриженные газоны между этим, ни деревца, ни куста, пустошь. И разбегаются по пустоши в оба направления поперёк шоссе, от будок, полосатые оранжево-зелёные столбики. А также шлагбаум, знак остановки, плакат: «Стой! Проверка документов!», дорожный знак с расстояниями до ближайших городов на двух языках, латышском и английском.

Три фургона остановились, не доезжая будки. Голубой с жёлтым колосом. Потемнее оттенком, посинее, с белой полосой и надписью по-латышски: «Мебель». И третий, светло-серый, с надписью тоже по-латышски: «Доставка предметов населению». Полицейской раскраски легковушка подъехала вплотную к будке.

Самвел Мкртумян не видел, где остановился фургон. Он сидел в углу, у кабины, боком к ходу движения, и на коленях у него была голова Долидзе – эту фамилию он услышал от полицейских. В этом углу была неплотность, щель, из неё изрядно дуло, и люди в фургоне дали, не сговариваясь, место человеку без сознания там, где был свежий воздух. Самвел старался, чтобы голова Долидзе не билась об пол и стенки, а лицо обдувалось.

Два парня из тех трёх, которых там, в полиции, впихнули в дверь одновременно, образовывали над Самвелом и Долидзе живой щит. Не давали смыкаться телам сотоварищей в один удушливый комок несчастья. При скудном свете, иногда мелькавшем в щели фургона, он видел, что парни – почти совсем ещё подростки, оба с соломенными всклокоченными волосами, у того, что постарше, сильно разбиты губы, измазана кровью футболка.

От свежего ветерка Долидзе пришёл-таки в себя. Что он говорил – Самвел почти не понимал. Еле слышно просил пить. Ругался по-русски и, очевидно, по-грузински. Словно в бреду требовал не трогать кого-то. Наконец фургон остановился, и Самвел застучал в стенку.

– Здесь больной! Воды! Воды! Помогите!

Вместе с ним стучали и кричали два добровольных помощника.

– Дядя… Саша, – наконец спросил старший из них, не очень внятно, заметно пришепётывая разбитыми губами, – что он говорил? Может быть, надо это кричать?

– Ведь вы говорите по-армянски… – грустно и вместе с тем восхищённо добавил младший.

Самвел невольно улыбнулся:

– Понял только, что пить просит, – по-грузински я почти не знаю. Слышал, как его назвали Долидзе, это грузинская фамилия.

– А я Руслан Сабитов, – сказал старший, опять приостановив стук и выкрики.

– Гарик, – шёпотом добавил младший.

– Алика отпустили, – сказал Руслан, – ваш брат сказал – и его отпустили.

– У меня нет брата, – Самвел снова почувствовал, что склеенные жаждой его губы расползаются в невольной улыбке.

– А дядя… Мосин? Вас даже перепутали!

– А в этом фургоне шофёр знакомый. Роман Гарифович.

Так отчаянно-беззащитно, будто из самого сердца, вырываются у Гарика эти слова, и вместе с тем так дерзко – будто ростки травы-муравы в родном, хоть и неласковом Болотнинске из мёрзлой ещё земли, что до Самвела понемногу доходит: им кажется, что Володя, странный русский человек, который вчера… Да, это было всего-навсего вчера, не год назад, не тысячу лет назад, а вчера… Зачем-то ворвался в дом, который уже не его, ворвался в жизнь Самвела человек, похожий на его отражение в зеркале, и юношам кажется, что это – его брат. Володя спас их брата. Володя и ему самому спас жизнь, и Володя его брат. Он, Самвел, теперь должен спасти их. Потому что он брат Володи. И значит, должен это суметь.

Они подсказывают, как это сделать. Володя просто сказал что-то полицейскому. И увёл их брата. Он, Самвел, должен тоже что-то сказать. Но голова не работала. Он снова прокричал своё «воды, воды, помогите, человеку плохо». И дверь фургона открылась. Густые летние сумерки, такой же густой, спасительный, благодатный настой сосновой хвои… неужели это просто воздух? – а за дверью полицейский и ещё кто-то в форме. Не в полицейской форме, а ещё в какой-то.

Руслан выпрямился и попросил воды по-латышски. Полицейский ответил по-русски:

– Россия сто метров, там вода!

Второй сказал что-то по-латышски. Руслан вполголоса перевёл:

– Пограничная служба, прошу предъявить документы.

Все полезли по карманам и стали доставать выданные в полиции бумажки. Одноразовые загранпаспорта, пропуска на депортацию. Некоторые ворчали, кто-то отчаянно матерился. Повернуться в фургоне было негде, документы доставать – ужасно неудобно. Самвел кое-как вынул свой паспорт лица без гражданства и бумажку, выданную сегодня. Он не понимал, что это бумажка на пересечение границы с Россией один раз и в одну сторону. Понимал только, что пограничнику нужны все бумаги, которые у него есть.

Пограничник снова что-то сказал по-латышски. Полицейский перевёл:

– По одному на землю, документы предъявлять!

У двери фургона началось движение. Люди спускались, спрыгивали, сваливались наземь. Полицейских было уже трое. С проверенными документами они отводили в сторону, сажали на землю.

Самвел и Долидзе никуда не двинулись. Последним из фургона вылез практически на четвереньках старик с седой реденькой бородкой, совершенно неопределимых лет, и Самвел с трудом сдержал проклятие – там, в полиции, он дал волю гневу, на родном языке вслух пожелал всем полицейским в Риге похоронить своих детей и окончить дни вдали от матери. Как они смеют мучить старика, годящегося им не то, что в отцы, а в деды? Но если старик молчит – какое право имеет он, Самвел, возмущаться? Пограничник заглянул в фургон:

– Документы, пожалуйста! Вы, он, он и он! – и показал на двоих, лежавших в углу у двери.

Самвел вспомнил, что в полиции эти двое тоже лежали. Издали показал пограничнику документы, стал шарить в карманах у Долидзе.

– Нет! Спуститься, пожалуйста!

– Не могу. Человеку плохо, дайте воды!

Короткая перепалка между полицейским и пограничником – и пограничник влез в фургон. Нагибается к лежащим. Испуганно вскрикивает. Снова говорит что-то полицейскому – растерянно. Дрожат руки, когда он ими размахивает. Потом оба уходят. Пограничник приносит початую бутылку воды.

О, вода!.. Слаще всех земных утех, несущая в себе прохладу горной тени, благоухание весенних садов, нежность ангельского крыла! Встречающая того, кто вошёл в эту жизнь, могуче уносящая от наглой смерти! Самвел не успел оглянуться – полбутылки исчезло. Он пролил несколько капель на лицо Долидзе и поднёс к его рту. Тот сделал несколько глотков и застонал.

Пограничника уже нет. Самвел слышит голоса снаружи фургона. Голоса товарищей по несчастью. Нестройный гомон. Потом звонко:

– Мама, мама, мы здесь!

По голосу узнал Самвел юного Гарика Сабитова. Неужели в другом фургоне женщины? Долидзе уже открыл глаза, можно оставить ему бутылку. Самвел осторожно опустил на пол голову бедолаги, встал, выпрыгнул из фургона. Люди сидели на земле, стояли, переминались вокруг. Другой фургон, судя по такой же толпе около него, тоже опустел. Потом Самвел увидел третий, тоже окружённый людьми. Женщины, Гарик был прав. Так он там, он нашёл мать? Нет, он с Русланом у кабины.

Самвел сделал два, три шага. Сначала вдоль фургона. Никто не возражал. Он обогнул фургон, встал так, чтобы его не видно было женщинам. Спортивные штаны всё равно изуродованы и сползают. Звук струи по колесу привлёк внимание отнюдь не полицейских – вот уже рядом с ним двое. Пятеро. Он поспешно отошёл, уступая место. Вот бежит полицейский. Самвел выпалил, опережая его:

– Женщинам разрешите… девочки налево, господин полицейский!

– Ну вас к… ! – отвечает полицейский по-русски, ругательство звучит даже без акцента. – Двое отдали концы, теперь у них счёт не сходится! А я не имею права отправить трупы в Россию без врача, без протокола и без дознания!

– А живые люди, женщины, пока вы дознаётесь, пусть…

Полицейский ошарашенно посмотрел на Самвела. Потом, видно до него донеслось мощное, согласованное ансамблевое звучание струй по колесу фургона. Он начал что-то понимать. Вначале скомандовал что-то по-латышски, и из стоявшего поодаль фордика выскочили ещё четверо полицейских.

– Девушки налево, молодые люди направо! – скомандовал полицейский уже по-русски.

Двое полицейских пошли к женщинам. Трое, подгоняя перед собой нестройную толпу мужчин, вместе с ними прошли опушку леса. Рядом с Самвелом раздался шёпот Гарика:

– Роман Гарифович сказал, едет помощь.

Темно. После духоты фургона Самвела пробирает дрожь. Время тянется нескончаемо. Люди жмутся к фургонам, топчутся вокруг, некоторые сидят на земле, кто-то залез обратно в фургон. Уйти никто не пытается, и полицейские ничего не делают – просто прохаживаются вокруг. Кроме того, у которого больше всех нашивок, – видимо, это старший. Затянул себя в форму, нацепил много-много блестящих полосок, как на ёлочном украшении, и решил, что он здесь самый умный, остальных можно вообще не считать. Он куда-то уходит с пограничниками, приходит, пишут какие-то бумаги, положив их прямо на пол фургона в проёме его двери. Громко ругаются по-латышски, Гарик переводит, пропуская брань:

– Они за врачом ездили в Гребневу, а там только фельдшер… Вон он, видите?

И правда, среди обвешанных нашивками – один штатский, пожилой.

– Он говорит, не имею права костан… Ну, что он не Константин, наверно, только этот Константин может определить, человек живой или мёртвый? А этот не имеет права подписать протокол. Они в Карсаву собрались…

– Врача Константин зовут? – переспрашивает Самвел.

– Наверно. Но он, наверно, там, в Карсаве…

– Констатировать смерть, молодой человек, – добродушно улыбается тот из невольных попутчиков, что говорил в полиции насчёт плохого зрения госслужащих и насчёт «можно жить». Улыбка у него такая тёплая, что, действительно, становится почти можно жить. Пока она не погасла. Но её хватает ненадолго.

Полицейская легковушка исчезает за соснами, потом появляется снова. Темно. Сколько прошло времени – никто не знает, часов нет ни у кого. Стражам порядка тоже ведь надо… Врача стражам порядка раздобыть нигде не удаётся. Врача нет, протокола нет, Россия отодвигается всё дальше и дальше. Ночь. Дорога пуста – кому понадобится ехать здесь ночью? Нет, вдали зарождается шум. Шум жизни и надежды, не тусклый и мертвенный звук бормотанья сотоварищей по беде, не равнодушный шелест сосен, которым уже лет триста всё равно, сколько человек умерло под ними и сколько ещё умрёт. Этот шум звучит музыкой – музыкой мотора, музыкой цивилизации, которая не путает людей с убойной скотиной или солёной рыбой, набитой в бочку. Вот виден свет фар. «Газель», грузопассажирская «Газель»! Так Гарик не выдумывал, не пытался утешать, он что-то знал? Действительно шофёр знакомый? Среди людей возникло несговорённое, но единое движение – к «Газели». Два-три окрика полицейских – и всё прекратилось, но из «Газели» шустро выскочил пожилой лысый мужчина с целеустремлённым вперёд носом, и сразу – к полицейским.

Разговор идёт по-латышски, Самвел не понимает, Гарик переводит главное:

– Говорит, техпомощь, шофёр Камаев вызвал. Это Роман Гарифович как раз… А тот говорит, не положено…

Пожилой энергично жестикулирует длинными руками, повторяя какие-то фразы по два, по три раза. Он очень выразителен, доходчив, и если бы только Самвел знал латышский, то понял бы обязательно. Почему же не понимает полицейский?

– Аренда до утра, говорит, утром всё равно заберу… Они заказаны на завтра… – И Гарик еле заметным кивком головы показывает на фургоны. Он очень старается говорить незаметно для полицейских, не сердить их, и внутри у Самвела поднимается тяжёлый, колючий жар. Двое умерли. Их убили. Пусть даже не дубинкой, не пулей, а теснотой, духотой, целодневным стоянием на ногах – их убили полицейские. И надо ещё стараться их не злить? Самвел стиснул зубы. Гарик скупым, опытным, рассчитанно малозаметным движением взял его за руку:

– Очень прошу, дядя Саша, тихо… Нас сейчас обратно… Он говорит, раз пограничники нас не берут, то он погрузит нас обратно, и дальше он отвечает… А мёртвых оставит, раз, говорит, надо следствие…

Полицейский вспылил окончательно. Стал показывать на тела, так и лежавшие у двери хлебного фургона, крича что-то и брызгая слюной.

– Говорит, очень ему надо отвечать за них… А старший ремонтников, бабай, говорит – ладно, я возьму их тоже… Срок аренды, говорит…

Теперь пожилой столь же напористо объясняет что-то пограничникам, показывая в бумаги, только что написанные в фургоне. Снова пишут что-то. Пограничники расписываются.

– Все по машинам! – командует полицейский по-русски. – Машины собственные фирмы «Карго», все, кто здесь находится и есть административно выслан из Латвийская Республика, поступают распоряжение фирма «Карго»!

Над толпой – нестройный ропот, как взмах широкого покрывала. Полицейские заученными движениями загоняют людей в фургоны. Без зверства, наоборот – с облегчением, с шутками-прибаутками по-латышски и по-русски. Им тоже хочется домой. Завиднелся дом на горизонте – всё, растаяла, как не было, и злость на эту толпу возле фургонов.

Самвел медлил залезать, насколько было возможно – и вдруг увидел, как из отодвинувшейся двери грузопассажирской «Газели» вылезли… Володя и средний из трёх братьев Сабитовых! У них в руках чемоданчики, видимо, с инструментом, они оба в замасленных рабочих куртках. На спинах трафаретом: «CARGO». Подошли к кабине фургона с белой полосой. Разговаривают с шофёром. Вот и тот пожилой, носатый. Подходит:

– Это мой слесарь, Саша Макартумян. Он мне нужен, тут ремонт будет, ремонт, у машины генератор садится.

– Документы! – говорит полицейский Самвелу.

Тот лезет в карман.

– Полное имя этот шлоссер как?

– В паспорт ему не смотрел, в паспорт, я механик, на работу директор принимал, а платёжку бухгалтерша заполняла, бухгалтерша! – скороговоркой по-русски говорит пожилой, потом добавляет что-то по-латышски.

– Фамилия – язык ломать, – бормочет полицейский. – А, ладно, все ваш! – он отмахивается рукой, и Самвел, не веря своей удаче и стараясь сохранить цинковое безразличие на лице, идёт вместе с Владимиром. Они переносят умерших в пути в «Газель». Владимир говорит, стараясь почти не шевелить губами:

– Саша, вон механик, Соломон Давидович. Я твою фамилию ему как запомнил, так сказал. Ты там работаешь недавно, получку ещё не получал.

Потом Самвел ковыряется вместе с шофёром и Владимиром под капотом фургона, потом, с Владимиром и всеми тремя братьями Сабитовыми, но уже без шофёра, оказывается в грузовом отсеке «Газели». Там тесно, всё место занимают лежащие на полу и прикрытые рабочими куртками тела. Ноги у них уже связаны проводами – это Владимир догадывается, что нужно сделать так, как он видел в морге.

– Воды дайте людям, – говорит Самвел. – Хлеба тоже надо бы…

– Понял, – кивает Соломон Давидович, садясь на переднее сиденье «Газели», и Самвел видит там женщину. – Понял, Костя? Заедем в круглосуточную лавочку? Сколько у нас есть?

Владимир вспоминает о пятидесяти латах санитара морга. Суёт Самвелу, тот передаёт Соломону Давидовичу.

Всё, поехали! Самвел почти сразу засыпает, прижатый на лавочке в кузове «Газели» братьями Сабитовыми. Владимир сидит на полу в головах умерших. Успевает заметить, что полицейский «форд» не едет сзади – он срывается в отчаянную гонку, с визгом обгоняет по обочине и исчезает где-то впереди. Караул устал – всплывает знакомая фраза. Откуда она ему знакома, что там было после этой фразы? Караул устал. Владимир не даёт себе спать минут десять ещё, до круглосуточного магазина при дороге, таскает бутылки с водой, суёт их в фургоны, таскает хлеб, выкрикивает:

– Десять бутылок, десять буханок! Делитесь, братцы!

Полиции в самом деле нет. Нет и списка. Никто не знает, сколько их едет. Нескольких человек высаживают по пути – семеро остаются в Резекне, ещё кто-то в Вараклянах, в Мадоне, гараж грузоперевозочной фирмы «Карго» встречает путников на рассвете.

– Я сегодня взял отгул, – говорит Соломон Давидович вахтёру, когда из фургонов высаживается последний бедолага – старику с жидкой бородёнкой помогает спуститься на землю малый с острым взглядом и тёплой улыбкой.

Большинству есть куда идти. У многих есть родные. Кое-кто надеется на друзей.

– Я пойду в «Запчел», – говорит Владимир.

Он уже говорил это. И теперь он словно бы не произносит эту фразу заново, а как будто возвращается в ту минуту, когда она прозвучала впервые. И он знает, что Соломон Давидович не скажет обидного слова «риторика». Уже было его лицо словно вырубленным из балтийского гранита, как набережная возле «Авроры», тяжёлым, как невская вода.

– Где это? – раздаётся возглас из кучки оставшихся.

Владимир называет адрес.

– Это часов с десяти, наверно… – другой голос.

Постепенно расходятся и эти. Раису Виленовну и Владимира останавливает сам Соломон Давидович.

– У меня же остались ваши припасы, сколько помню, там даже спирт был, припасы ваши…

И вновь Владимир сидит за столом, где он вечером пил чай, и так же летают руки хозяина, только их компания стала больше – добавились Саша-Самвел и двое молодых Сабитовых. Раиса Виленовна по очереди чинит сыновьям попорченные в полиции спортивные брюки. Ей удаётся достичь многого – аккуратные швы спереди почти незаметны, может показаться, что это так и надо. Саша чинит своё трико сам. Получается значительно грубее, но на улицу выйти уже не стыдно, ничего не сползёт. Владимиру достаются старые брюки хозяина, линялые нефирменные штаны из джинсы с витиеватой, тиснёной бляхой «Чернигов» – сидят почти как родные, с поправкой разве что на общую советскую мешковатость. Старшему Сабитову, Руслану, достаётся протёртая на локтях и воротнике рубашка хозяина. Рукава длинны. Руслан закатывает их, и дырки на локтях скрываются с глаз.

– О, так даже лучше! Спасибо огромное!

– А теперь всем спать! За пчёл там или за других каких жуков, других жуков – решим на свежую голову!

Раису Виленовну после некоторого её сопротивления хозяину удаётся уговорить лечь на его собственном диване в маленькой спальне.

– Ну, сыновья должны охранять мамочку, – улыбается он, помогая им разместиться на расстёгнутом во всю площадь спальном мешке возле дивана. Помещаются только двое: старший Руслан и младший Гарик.

– Опять средний со своим спасителем, – смеётся Соломон Давидович.

Сам он занимает кресло-кровать в гостиной, где все только что пили чай и «приговорили», по его же выражению, узелок с припасами из больницы. Стол и стулья сдвигают к стене, и троим мужчинам достаётся ковёр. На него кидают ещё один расстёгнутый во всю площадь спальный мешок, какие-то покрывала – и получается ложе, хоть и жёсткое, но Владимир, Саша-Самвел и Алик засыпают почти моментально.


На стук за металлической дверью с табличкой «Отделение партии За Права Человека в Единой Латвии» раздаётся детский голос:

– Мария Тимофеевна!

Отвечает женщина – издалека, из глубины помещения. Замок щёлкает, и Владимир со своими спутниками переступает порог.

Он видит два стола с двумя швейными машинками на них. Одна – ручная, такая была у мамы в Болотнинске. Женщина с изрезанным морщинами сосредоточенным лицом быстро крутит ручку, вторая её рука сноровисто управляет какой-то одёжкой. На одёжке возникает стильная, цветная, с надписью латиницей заплата. Вторая машинка – электрическая, за ней другая женщина, молодая. Она давит ногой на педаль, и машинка очень быстро и шумно молотит штоком с иголкой. Обеими руками она протягивает нечто, маневрируя этой вещью во все стороны – и получаются брюки. Возле неё – стул с наваленной кучей одежды и лоскутьев. Обе швеи проворно таскают материал из этой кучи. Спиной к Владимиру – девушка, которую он узнает везде и всюду, в лицо или со спины. Медсестра Кристина. И человек восемь перед нею. Владимир видит их серые, измученные лица, видит, что они полуодеты – кто в одном белье, кто накинул какое-то полотнище – занавеску, что ли? – как банную простыню. Кристина что-то объясняет – Владимир уже слышал, как она говорит по-русски, с сильным акцентом, но хорошим слогом, понятно, с чувством. Когда она произносит имя-отчество Соломона Давидовича, тот отвечает:

– Да-да, здесь!

Если вошло семь человек, то в комнате, где уже и так более десятка, должно бы стать теснее. Однако нет. Люди расступились, каждому нашлось место, пала тишина – напряжённая, пощупать можно, тишина внимания. И в центре тишины, в перекрестье взглядов обведённых исчерна-синим глаз оказался Соломон Давидович. Только машинки продолжали стрекотать да женщина в морщинах проронила:

– На ловца и зверь бежит. Ну, спрашивай, Кристина, про своего Озолса!

Уже знакомо гранитными делаются скулы у Соломона Давидовича.

– Господин Озолс, фидимо, был на фыселении. Во всяком случае, откутта-тто фсял фот это.

Солнечный отсвет золота и янтаря ложится на шитьё под руками женщины в морщинах.

Рыжий, курносый и веснушчатыйИвар выпаливает по-латышски:

– Озолс говорил, чтобы я надел это на свадьбу его с мамой!

– Стоп! Стоп, стоп, стоп! – и руки Соломона Давидовича взмётываются крест-накрест, будто он отдаёт команду водителю машины его гаража. – Это не мой Озолс, как тут выразились, не мой, это клиент товарища Ландсберга-младшего, данный товарищ и прояснит дело, прояснит! Звоним в «Эксцельсиор», фирма такая, «Эксцельсиор», спрашиваем Арика Ландсберга, виноват, господина Ландсбергса!

Короткая суматоха, шелестят страницы справочника, чирикает телефонная клавиатура. Молодая швея заканчивает брюки, малый, закутанный в занавеску, одевается. Она берёт из кучи на стуле очередную одёжку. Шить не начинает, потому что раздаётся голос пожилой:

– Он сейчас на объекте на набережной.

Номер дома и название магазина.

– А мы сейчас попросим Ивара, попросим, сбегать и передать монтёру господину Ландсбергсу, монтёру Ландсбергсу, чтобы он…

Только задники сандалий мелькнули, да дверь хлопнула.

– А что касается вас, товарищи, что касается вас – это ведь вас я видел и привёз в фургонах сегодня ночью, привёз сегодня ночью к гаражу АО «Карго»? Судя по вашей одежде хотя бы, по одежде? Так вот, товарищ Ландсберг-младший, если этот шейгиц ещё не выкинул заводского пропуска, если пропуска не выкинул, то он, возможно, на несколько дней решит жилищный вопрос, решит, для тех, кому полный зарез некуда идти, полный зарез!

Швейные машинки опять стрекочут. Ещё один раздетый одевается. Ещё. Заплаты на рубашках, водолазках, брюках, целые детали из другого материала – будто бы эти люди собрались на дискотеку, думает Владимир. Пир во время чумы. Учительница литературы объясняла, вспоминает он вдруг, что пир во время чумы – это значит, люди не мирятся со смертью, не ждут её склонив голову, а продолжают жить, то есть сопротивляться. Вот и Саша побрился, больше не похож на мусульманина-фундаменталиста из новостей. А на него, Владимира? Похож. Щёки округлого очертания, которые сравнительно удобно брить. Нос с небольшой горбинкой. Жёсткие чёрные волосы, чуть отрастут – начинают виться непокорными крутыми кольцами. Тёмно-карие глаза, теперь живые, не навыкате, а просто выпуклые, обыкновенно выпуклые – да, похожие на его, Владимира, глаза. Если не знать заранее, Владимир никогда не подумал бы, что у него нерусское имя. Так, что-то южное в лице – так ведь и у него, Владимира, батя с югов. Правду сказал тот, в полиции – какая страна была. Была. Но люди-то ещё есть! Медсестра Кристина. Эти две неутомимых, которые одевают и одевают раздетых. Сабитовы, шофёр Роман Гарифович и механик Соломон Давидович, общими усилиями которых выхвачено из полицейских лап столько народу. Вот сейчас найдут монтёра Ландсберга, бывшего заводского…

– А с какого завода товарищ… Арик Ландсберг? – спрашивает он тихо.

– С вагоностроительного. А, вы-то сами с радиозавода, вы сами… Да, не коллеги… Хотя почему не коллеги? Вы же электронщик, вы? И он электрик, только силовой, электрик! Электрички, успел ещё их поделать, успел!

Женщины ставят кофейник. Вкруговую идут чашечки. Люди сидят вдоль стен прямо на полу или на корточках, как Саша. Раисе Виленовне находят место за шитьём, она сразу берётся штопать вручную чью-то рубашку, пуговицы у которой вырваны с мясом. Стук в дверь и голос Ивара:

– Мама, это я!

А за торчащими во все стороны, как лепестки георгина, прядями Ивара на пороге возникают полтора Соломона Давидовича. Тот же ястребино нацеленный нос, те же худощавые волосатые руки неописуемой длины, та же летящая походка – но двухметровый рост, приличествующая тому ширина мосластых плеч, длинное лицо с такой ослепительнозубой улыбкой, которая моментально освещает светом залитого солнцем июльского цветущего луга набитую народом запчеловскую комнатушку. На середине её полтора Соломона Давидовича оказываются в один шаг. И то, что говорится вслед за этим – жизнерадостным до глупости мальчишковатым басом – только подтверждает догадку Владимира:

– Привет, папа!

Соломон Давидович и Ландсберг-младший обнимаются.

– Озолс? А, это с судоремонтного. Я ему лифт делал в какой-то будке, лифт под землю идёт, как шахтная клеть, от меня ещё полиция очень хотела услышать, есть ли там горизонтальный штрек. А что с такого дубины, как я, взять? Этот Озолс тоже купился – он меня на полном серьёзе идиотом считает, вызнавать через меня пытался – а что же хочет полиция? Там ещё утопленника с войны нашли. Пленного. Фашисты утопили, видимо. По тому, как этот Озолс мёл хвостом, можно было подумать, что он сам его и утопил. А что? Легионер, эсэсман, что ли?

– Стоп, стоп, стоп! – опять говорит Соломон Давидович, но руками уже не машет. На отполированной лысине дрожит суперфинишированный индустриальный блик – словно под ним гудит напряжение мысли. Он подходит к столу, где лежат украшения.

– Руками уже все трогали, все, надо полагать? – и осматривает золотые цацки с тыльной стороны.

– А-га! Понял, Арик?

Все, кто рядом, видят тёмное пятнышко, скорее, щербинку на одной из запонок.

– Ненастоящий? – раздаётся голос откуда-то с полу. Это Саша-Самвел.

– О, вы разбираетесь в ювелирном деле, разбираетесь?

Самвел берёт из рук Соломона Давидовича золотые вещицы.

– Это вот проверяли – настоящий ли. – Скребёт щербинку толстым ногтем, подносит запонку к лицу, внюхивается, раздувая ноздри. Брови, и без того сросшиеся, сдвигаются ещё теснее, кожа на лбу идёт гармошкой, складки встают восклицательными знаками. – Только что, ну, вчера или несколько дней назад. Запах не выветрился ещё. Настоящий янтарь.

– А золото?

– Не советское. Царского времени. Вот клеймо, я такое видал.

– Вы поняли, Кристина? Тут не выселением пахнет, не выселением! Вы, как я понял, решили, что этот тип, этот тип, – ну, украшения-то принёс, – банальный грабитель? А это не грабитель! Это гораздо интереснее, гораздо. Простите, я должен был бы спросить у хозяев… кажется у вас, Кристина… насколько я знаю, здесь однозначное отношение к итогам войны, к решениям Нюрнберга, однозначное?

Комната отозвалась возмущённым гулом.

– Ясно. То есть могу сказать без всякого стеснения, без стеснения: тип, про которого шла речь – очень вероятно, фашистский прихвостень. Но прежде чем бороться с фашизмом: сын, пропуск заводской, пропуск ещё у тебя?

– Само собой. Макулатуру сейчас не собирают.

Под облегчённые смешки собравшихся Ландсберг-младший лезет в карман рабочей куртки и достаёт картонные корочки. Владимир вздыхает. А Соломон Давидович спрашивает:

– Даже с собой таскаешь?

– А как же? У меня там прорва всего хранится, без той моей кандейки я бы от половины заказов вынужден был бы отказаться… Да, так товарищи! Они же господа унд панове! Кому совсем негде переждать эту хренотень – того могу приютить на заводе, там удобств нету, но полиции тоже, а вода и канализация, напротив, есть! Еда путём самообеспечения. Ну, кто со мной?

Шум, люди встают, и тут, в последнюю секунду перед тем, как всё потонет в разнобойном гомоне, как все разойдутся – Саша выпаливает:

– Озолс – это тот, который… имеет отношение к гражданству?

На минуту стало тихо. А потом резкая фраза, почти выкрик Соломона Давидовича:

– Стоп-стоп-стоп! Арик, разберись с тем, что начал, потом будет ещё одно дело!


Трамвай идёт к вокзалу. За квартал видна надпись «RIGAS VAGONAS RUPNICA». Сколь вездесущи электрички, знают все – даже младшие Сабитовы, самые юные из тех, кто едет на трамвае вместе с монтёром Ариком, бывали и в Москве, и в Ленинграде. Владимир тоже несчётно раз встречал и обгонял их и с Казанского – в сторону Черустей, и с Ленинградского – в сторону Крюкова, и от Малой Вишеры до Московского вокзала. Видывал и в Крыму, и много где ещё. Теперь Владимир знает человека, который их делал. Именно делал, потому что завод, и это известно так же неопровержимо, вот уже десять лет стоит. Кроме России, рижские электрички не нужны нигде.

А латыши там работали? – вдруг думает Владимир. На радиозаводе их было по пальцам сосчитать. То есть, выходит, правительство верно со своей кочки зрения рассудило – смятенно догадывается он, так и задумано было: закрыть все заводы и конторы, где работали русские, им будет нечего здесь делать и нечего есть, а кто цепляется – с теми будет, как с самим Владимиром или с Сашей. А что делают латыши? Ловят рыбу. Рыбу везли тоже в Россию. Ходят в загранку на торговых судах. Ну, это вроде осталось. Пашут, сеют и доят…

А ведь говорят, в Европе молоко выливают, чтоб не дешевело – то есть там и это не надо, надо тоже в основном для продажи в Россию. Или тогда как в средние века: хуторянин сам себя кормит, сам на себя ткёт и шьёт… А трактор откуда взять? На себе или на лошадёнке давно не пашут. А солярку? То есть даже хуторянину, самому что ни на есть латышу из латышей, туго будет с прокормом. Или уже туго. Городские латыши служат чиновниками, торгуют, владеют разными мелкими фирмочками, ну, там, врачи, учителя, культура, искусство – всё надо, спору нет, но работают-то, фактически работают в этих мелких фирмочках – вот монтёром Арик, шофёром Роман Гарифович. Кстати, Арик – это как? Арон? У бати был такой знакомый, но давно и не здесь. Или можно просто Ариком? Владимир решается:

– Арик Соломон’ч, мы же не толпой в центральную проходную?

– Я буду Соломоныч, когда все там будем! Гы! – победительно и хулигански регочет Арик, выставив, наверно, на полметра вперёд угластую челюсть, при виде которой агент 007, скорее всего, отдал бы концы от чёрной зависти. Полного имени так и не называет. – Естес’с’но, не толпой! – Он оглядывается на спутников, словно пересчитывая их, челюсть шевелится вправо-влево: раз-два, три-четыре, синие глаза озаряются мальчишеским, первобытной непосредственности счастьем отколоть штуку. – Значится, так: вон забор заворачивает, там мимо путей… ну, довольно далеко, но всё время вдоль стены, там будет будочка, вот к ней! Я возьму с собой одного, кто поможет мне разгрестись там – вот вы, да?

И тычет длинным, в производственных пятнах пальцем во Владимира.

В проходной Владимир старается держаться за спиной своего спутника, что при её ширине нетрудно. Арик буркает «со мной», взмахивает корочками, и они проходят через вертушку. От радиозавода вагоностроительный отличается, пожалуй, размерами зданий. Помассивнее, повыше, с огромными окнами. Из корпуса в корпус ведут рельсы. Они с Ариком идут куда-то вбок от проходной, в один корпус, проходят его насквозь – пусто, темно, все станки давно вывезены. А станки были – вот видны места, где были фундаменты под них.

Теперь фундаменты расковырены. То ли так станки стаскивали, то ли курочили их на металлолом прямо на месте – и даже бетон не пережил такого варварства. В выбоинах всякая дрянь, клочки какого-то тряпья или бумаги, многолетняя пыль. Луч фонарика, зажжённого спутником Владимира – «да будет свет, сказал монтёр» – упирается в её стену. Они выходят в какой-то переход, где света больше. Идут по коридору. Щит с надписью «УГОЛОК ПРОМСАНИТАРИИ». Ещё один: «СПОРТИВНАЯ ЖИЗНЬ ЦЕ…» – остаток слова «цех» и номер, а быть может, название цеха, отвалились. Такие же щиты были везде, и в институте, там какие-то остряки переклеили спортивную жизнь на «противную», и на заводе, только там Владимир уже не видел, чтобы ими интересовались, читали их или тем паче заполняли. Дверь, двор, рельсы. Их ещё в металлолом не сдали. Арик роется по карманам, достаёт связку ключей. Отпирает дверь в маленькую грубо сляпанную из силикатного кирпича будку, на которой висит знак «Осторожно! Высокое напряжение!»

– Растащи барахло, – командует он Владимиру, сам нагибаясь и сдвигая в угол здоровенный железный ящик.

Некоторое время они оба только пыхтят, растаскивая и перекладывая с места на место тяжёлые, замасленные, промышленно пахнущие, не всегда понятные Владимиру технические артефакты. Самые понятные – это моторы и трансформаторы. Таких типономиналов Владимир не знает, по весу они едва посильны двоим. Обрезки досок и щитов из прессованной стружки. Чемоданы с инструментом и из-под инструмента. Дверь! У будки есть другая дверь. А за дверью голоса. Арик отпирает и эту дверь. Через будку на заводской двор идут люди в заплатах. Десятка полтора мужчин и три женщины.

– Деньги там отбирали, – вполголоса говорит Владимир Арику. – И они второй день без еды.

Арик оборачивается так, как будто его ударили. Скулы обтянуты, жилистая шея напряжена. И глаза стальные.

– Врёшь?

Рядом с Владимиром оказывается Саша.

– Не говори так, пожалуйста. Он нас спас.

Арик переводит дух.

– Ну, ну, спас! Спасаться будем сами утопающие. Я просто не поверил. Никогда живых эсэсманов не видел, только очень древних, они от маразма могут ведь хвастать и тем, чего не было. А он сказал, – Арик кивает в сторону Владимира, – прямо живьём то самое… Значит, так: один остаётся там, ещё он, остальные со мной, как разместимся, те двое достанут еды!

Руки Арика летают. Так же, как у Соломона Давидовича над чаем. Сразу понятно, куда – Владимиру, куда – его предполагаемому помощнику по части достать еды, куда – остальным. Саша идёт назад в будку. В дверь, на железнодорожные пути. Арик запирает дверь.

– Подходи к проходной! – негромко кричит он вслед Саше.

А потом поворачивается всем угластым костяком к Раисе Виленовне.

– Вижу, у вас под рукой три таких помощника, вас, наверное, можно попросить отвечать за хозяйство и за ключик? – он снимает с кольца, на котором держится у него связка ключей, самый большой и ржавый ключ. – Вот этот – от будки. От той двери. А от этой, где высокое напряжение – вот этот. – Он отдаёт Раисе Виленовне ещё один ключ, значительно более обтёртый частым употреблением. – Ага?

– Это Раиса Виленовна, – представляет её Владимир. – А это Руслан, Алик и Гарик.

– Классно! Какой у нас завхоз и какая хозкоманда!

– Спас нас как раз Алик, – продолжает Владимир, – он узнал фургон и шофёра, рассказал обо всём вашему батюшке, а уж Соломон Давидович… Вот он нас спас!

– Я же говорил – дело рук всех утопающих в мире, невзирая на цвет кожи, вероисповедание и оседлость!

Они всё углубляются в заводскую территорию. Заросшие клумбы, бетонные вазы для цветов, бывшая доска почёта – надпись по-русски и по-латышски на бетонной стеле ещё сохранилась, но металлический каркас аккуратно срезан. Окна в зданиях в основном целы, но попадаются и разбитые. Ни одной брошенной железки, разломанного механизма, какого-нибудь грузовика или кара – нет, металл здесь берегут. Берегли. Сдали до последней гайки. Не для работы берегли, а до последней гайки обратили в звонкую монету – у Владимира даже звенит в ушах от ненависти, будто эти самые звонкие монеты сыплются где-то в блёкло-голубом, безвыходно перекрытом волокнистой облачностью пространстве над ним невидимо для прочих.

Старинные узорно-кирпичные корпуса кончаются, они входят в сравнительно новое здание, бетонное с огромными окнами, так выглядели почти все заводы и опытные производства НИИ, где Владимиру доводилось бывать на практике, так строили в семидесятые. Коридор не освещён, двери с обеих сторон, а окон нет. Пахнущая волглой нежилой штукатуркой, лежалостью и конторской пылью реденькая темнота после августовского солнышка кажется по-настоящему тёмной. Арик опять светит фонарём. Шаркает по слегка выбитым плитам из мраморной крошки с бетоном. Последняя дверь, прямо в торце коридора, открыта.

– Надо же, повезло, – говорит Раиса Виленовна.

– А что здесь запирать? Уже всё взяли. Гы! – снова усмехается Арик.

За дверью спортзал. У стены – «шведская стенка», пол размечен под волейбол и баскетбол, правда, баскетбольные корзины тоже срезаны – видны маленькие пятнышки копоти на стенах. А в дальнем углу маты. Гора в человеческий рост.

– Вот на этом можно спать. Сколько-то перебьётесь, это же не может продолжаться бесконечно! А там по домам. Тут рядом всё есть…

Рядом действительно есть и уборная, и действующий водопроводный кран, находятся даже ведро и тряпки. Когда Арик с Владимиром уходят, за спиной у них уже начинают наливать в ведро воду. На прощанье, обернувшись, Арик напутствует остающихся:

– Дорогу запомнили? Если нет, можно поизучать, но не всей толпой. Ту будочку без дела не отпирать, там шастают кто угодно! Еда будет там через часок, а дальше…

Успевать за его циркульными шагами непросто, но Владимир старается. Старается и кое-как запоминать дорогу. Они заходят ещё в какие-то здания, идут огромными пролётами, выводящими в ничтожные каморки. Из одной такой каморки Арик звонит куда-то по телефону. Снова идут чистенькими и зелёными заводскими дворами. По Арикову бурканью – «со мной!» – снова оказываются на улице. Уже за воротами вагоностроительного.

– Мне работать надо, – говорит Арик, – а вы дождитесь того… сына солнечного Дилижана и давайте вдвоём назад, в «Запчел». Там вам на пожрать уже собрали, но надо уточнить списки. Возьмёте там у Кристины листок, как в нём сказано, так и напишете. Не пропадёте, вами уже из-за границы интересуются.


9. Кто боится Визенталя

Мягко пропела мелодия звонка. Покосившись на часы – восьми утра нет, кому он может понадобиться в такую рань? – Озолс взял трубку.

– Доброе утро, – сказала трубка по-латышски смущённым басом. – Вы, это, помните… Монтёр я. Есть вопрос, ну, не телефонный. Вы на работе как всегда?

Что ещё надо этому сиволапому, подумал Озолс. Кое-что полезное он в прошлый раз сказал. Ежедневное – или почти ежедневное – присутствие на заводе тоже приносило свою выгоду, не материальную, само собой, но незаменимую. Так что имеет смысл. И он ответил:

– Да, как всегда, э-э-э… господин… Ландсбергс. Можем встретиться в девять у проходной.

Одевался – мёрз. До того, что пальцы на ногах скрючивало. Кофе показался бурдой, пахнул заводской столовой, железом, автоматикой для бедняков. Знал: это организм развинтился, вышел из равновесия, это то, что медики называют вегетососудистой дистонией, всё от теперешней его вредной работы, но коньяк с утра – недопустимо, голова должна оставаться ясной. Лишь в машине удалось как-то сбалансироваться, словно разогнулась, потеплела, встала на место внутри железяка, до того стоявшая колом и очень мешавшая дышать и думать. Перестраиваясь на своём «BMW» в первый ряд перед заводской автостоянкой, он заметил – попробуй такого не заметить – фигуру верзилы-монтёра, который сутулился то ли от предосенней прохлады – как-никак, сентябрь приближался, – то ли от свалившихся неприятностей. Знание его неприятностей может дать шанс избегнуть своих. Более значимых, как тогда, с лифтом. Ну какие у этого типа могут быть проблемы? Он и слова-то такого не знает. Уволят? Перебежит к другому хозяину. Посадят? Таких не сажают, потому что взять с них нечего. Сейчас расскажет, если ещё удастся понять…

– Здравствуйте, господин Озолс.

– Здравствуй. Садись.

Сиволапый идиот плюхнулся рядом с Озолсом, и «BMW» присела на правый бок.

– Господин Озолс, кто это Визенталь?

– Не знаю, – пожал плечами Озолс, притворяясь, что увидел нечто заинтересовавшее его на дороге. Он не хотел, чтобы монтёр видел его лицо, потому что при этом вопросе будто ледяной водой плеснуло вдоль спины, и понадобилось значительное усилие, чтобы не показать вдруг пробравшей дрожи. А эти-то каким образом? Это же охотники за военными преступниками времён Второй мировой. Какое там преступление? Метро строили, и что? Неужели здесь, в Риге, на земле, которую в Германии считали своей чуть не восемьсот лет, было, как это тогда называлось, гетто, трудовой лагерь для евреев? Здесь вроде бы и евреев-то не было до большевистской власти. Кто вообще видел те кальки? Валера? Проболтался где-нибудь в курилке, и теперь все рижские монтёры… Ну, нет, только не это! И вообще без паники. Паника – плохой советчик. Лучше послушать – что этот скажет.

– Приходил один. Корочки казал. Какой-то центр Визенталя. И кого-то ещё. Банкир небось? Гы! – Верзила смущённо задавил смешок и потупил взгляд, как будто понимал, что ржать в разговоре с таким собеседником неприлично.

– Корочки по-латышски были?

– Не-а. Вроде по-английски. И ещё какие-то буквы. Того… Ироглифы.

Облегчение было несказанным. Слава богу, не понимает. Ну откуда такому мордовороту знать иврит? А кстати. Ландсбергс – фамилия, которая только пишется по латышским правилам. Немецкая. При той власти он был бы Ландсберг. Он же еврей? А иначе бы с какой стати в Израиле вообще именно этим кретином заинтересовались?

– Тебя зовут-величают как? А то всё господин да господин, да по фамилии. А ведь мы достаточно давно знакомы, чтобы я мог звать тебя по имени-отчеству.

Имя он знал – Арнольд. Но вдруг назовёт какое-нибудь типично еврейское отчество. Они же все русскоязычные, обращение по отчеству должны ценить.

– Отчества у московских. А я гражданин.

И смотрит обиженно. Даже нет, не обиженно, а рассерженно. Заледенели синие глаза, испарилась куда-то телячья наивность. Кто бы мог подумать, что такой безмозглый может сердиться на хозяина, столько заплатившего. Ведь в тот раз Озолс переплатил раза в два от цены.

– Ну, ладно, Арнольд. Не обижайся. Тогда я просто Янис. У вас в «Эксцельсиоре» старых, постоянных клиентов вообще уважают?

– Скидки дают. Бонусы. Гы! – вся длинная монтёрская морда сияла от радости, что он может что-то рассказать такому важному господину.

– Ну, вот, это тебе такой личный бонус – право звать старого клиента по имени.

Тот снова гоготнул.

– А господин с корочками, с ироглифами – старый клиент?

– Первый раз видал.

– И сложней, чем моя, работа была?

– А ему, того, не по монтёрской части.

– Ты и по слесарной умеешь, я знаю. А работали в банке? Ты сказал – он банкир?

– Не, не работали. Он про вас спрашивал. Я и подумал – банкир. В банке так спрашивают, если кредит надо: работа, да зарплата, да…

– Про меня? – Озолсу не понадобилось прилагать больших усилий, чтобы удивиться натурально; он лишь постарался придать своему изумлению доброжелательный оттенок.

– Ну. Я и спросил, а чего, поручителя надо? Мало вас знаю, сказал.

– Молодец, Арнольд. Спасибо за поручительство! Видишь, а говоришь, мало знаешь! Ты такой замечательный монтёр, что знаешь всё. Самое главное сказал правильно.

– Дак могу ручаться, ну? Он, того, и про других спрашивал.

– Про других твоих клиентов?

– Не-а. С теми не работал.

– Хоть фамилии запомнил, Арнольд? Вдруг я этих людей знаю? – И Озолс постарался посмотреть верзиле в глаза так ласково, как только мог.

– Ну. Гайгал вроде. Силинь. Потом это… Веймар или Ваймар. Ещё были – не запомнил.

Подозрения оправдывались. Список на кальке каким-то непостижимым образом всплыл – не только буквально, из той затопленной шахты, но и из кроваво-мутной глубины военных времён. Арийский штат неведомой Озолсу строительной конторы Третьего рейха оказался замазан, как и все они, в чём-то таком, нехорошем. Недобросовестные приобретатели, ёкнуло у Озолса внутри. И эти люди известны за границей – значит, и там не спрячешься. Ни один Озолс не упоминался в этих списках – уже хорошо. Гайгал? Интересно. У Иманта есть родня в Германии, про это разговор уже был, и, кстати, неприятный разговор. Может, какого его родственничка тогда устроили на работу? Что же это была за работа, если центр Симона Визенталя… Наверно, они всех шерстят, связанных с лагерями, а ведь в те поры что там, что тут ни одна заметная работа не делалась без дармовой рабсилы. Вот, наверно, в чём дело. А какие, так сказать, санкции у этих предусмотрены за принадлежность к… – вот бы узнать! Тогда посмотрим ещё, в чью пользу этот список сыграет. Если удастся этим деятелям вкрутить, что Силинь и Гайгал недобросовестные приобретатели… Вот это будет всем козырям козырь!

Кретин-монтёр сопел и ворочался на сиденье. Запах горелого масла и горелого металла от его спецовки уже заполнял весь салон «BMW», которая при каждом движении этого типа переваливалась, покряхтывая. Вот тебе и немецкая техника. Против русского дурака любая немецкая техника – пшик. А этот ещё и гражданин. Ну, была не была.

– Он тебя куда вызывал, этот господин с документами от Симона Визенталя? В банк?

– Не-е, не вызывал.

– А где вы с ним встречались?

– Он пива поставил, ну. У «Старой мельницы».

Вот так вот! Озолс чуть не поперхнулся. Он представил себе респектабельного господина с удостоверением центра Симона Визенталя в кармане… а возможно, с браунингом за пазухой… или с ядом в перстне… чёрт его знает, как там у них бывает? – и этого идиота, провонявшего гарью, потом и маслом, за кружкой пива у «Старой мельницы». Глиняная кружка с лепным изображением мельницы в этих вот лапищах. Дубовая скамья скрипит под тяжестью неуклюжих мослов. Стены под старый булыжник, низкий потолок со свисающей медной люстрой – да полно, поместится ли там такая дубина? А сколько такая глотка может в себя влить! Разорится даже еврей. Ну о-очень он, Озолс, кому-то понадобился. Стоп. Стоп! Этот тип не сказал, что речь о тех самых бумагах…

– А когда следующая встреча?

Лишних знаний не бывает. Так говорил Подниекс со скорой. И объяснял – врачи не спрашивают «болели ли вы тем-то», а спрашивают «когда вы болели тем-то?» – чтобы, если подвернулась мнительная особа, так её бы не замкнуло: оказывается, есть такая болезнь, а вдруг и у меня она есть… Этого тоже надо обхаживать, как какую-нибудь баронессу. Как угря подсекать. Он выведет на такие козыри…

– Да он позвонит.

Озолс едва смог выдавить пару дежурных вежливых фраз, так ему хотелось немедленно избавиться от этого типа, обдумать всё услышанное. Кое-как отговорился работой – мол, спешить надо, он и так опоздал. Идиот-монтёр неловкими, коленчатыми какими-то движениями открыл дверцу «BMW», вывалился, «BMW» охнула всеми своими кожаными подушками – на сей раз облегчённо, и Озолс наконец-то добрался до стоянки, а там и до своего кабинета. Заперся изнутри, чего почти никогда не делал, разве только – когда приходили спрашивать про того утопленника в лифте. Невидяще уставился в окно. Предполагаемые козыри то шуршали перед ним в виде чертежей на кальке, то колко мерцали золотом с камушками, то поверх всего врывались синие глаза той, которую мерзавец Имант назвал «принцессой многоэтажника». День шёл своим чередом. На стук в дверь и звонки телефона Озолс не отвечал. К обеду он отпер замок и начал замечать окружающее – это означало, что он готов действовать.


Чай опять дымился. Опять изгибались заклинаемыми кобрами ароматные пряди испарений над огненной лавой в чашке Владимира и в чашках всей честной компании. Благоухая изысканными, терпкими ароматами Востока. Радушным хозяином снова был Соломон Давидович, а компания состояла из Владимира, Саши, медсестры Кристины с сыном Иваром и Арика.

– Кто такой Визенталь – он знает. Это раз, – говорил Арик. – Я имени не назвал. Даже нарочно путал его – сказал, что Визенталь и кто-то. И компания, типа. А он сам сказал – Симон. И то, что он отвернулся, едва я спросил – значит, не хотел, чтобы я видел его харю. Так что знает.

– Знает кошка, чьё сало съела, – тяжело, без улыбки подтвердил Соломон Давидович ход мыслей сына.

– Он проверял меня, – продолжал Арик. – Спрашивал у Эдика в «Старой мельнице», была ли встреча. Описывал ему меня. Описывал похоже, даже художественно, Эдик со смеху давился, когда мне пересказывал. Такое впечатление, что клиент путает меня с породистым конём. Гы! – И комната до самых дальних углов озарилась Ариковой победительно-зубастой улыбкой.

Владимир кивнул. Он видел Озолса за последние две недели несколько раз – его задачей было проследить за ним. Про лифт в преисподнюю и найденного там погибшего времён Великой Отечественной, да к тому же в немецкой лагерной робе, Владимир уже знал от Арика, про странную фразу Озолса насчёт «там ещё много, и никто не знает, сколько» – услышал ещё давеча от Ивара. Похоже, предположения Соломона Давидовича насчёт осознанного, расчётливого кладоискательства этого вполне обыкновенно-бескрылого, гладко прилизанного, аккуратно и даже стильно одетого, но чем-то неприятного субъекта оправдывались.

– А откуда может быть клад, молодые люди, откуда? – спрашивал Соломон Давидович. – Разве не странно, что одновременно, одновременно – и клад, и история с лифтом? Лифт построен фашистами, Арик всё видел, а при теперешней моде на всяких полицаев, при теперешней моде – этот товарищ знал, куда лезет, знал, куда лезет! Теперь мы его напугали, и он нас на них выведет. Если уж я повесил на шею вашему «Запчёлу» два десятка нахлебников – я хоть что-то полезное для вас должен сделать, что-то полезное? Если подать дело так, что вы разведали эти катакомбы, что-то там нашли – это уже не просто демагогия, не просто, это полезное для города дело. А если действительно мне ответят из посольства Израиля и тоже заинтересуются – ну так тогда это уже международного звучания акция, международного звучания!

Саша больше молчал. Последние дни как-то само собой так выходило, что он делал всё то же, что делал Владимир. За Озолсом они следили тоже вместе. Всё, что видел, Саша уже рассказывал Соломону Давидовичу. Где живёт Озолс, где бывает, кроме работы, кто ходит к нему. Шпик из Саши был никакой, Арик даже шутил:

– Ну, мы же не людоеды, шпик из человека не делается, ещё скажите – шпикачки…

– А это может быть даже неважно, может быть неважно. Никакой? Не Штирлиц, конечно же, не Штирлиц, так на это, по большому счёту, ставка и не делалась. То есть уже засветился, засветился уже? Ну и что, зато клиент почуял, что под ним печёт, печёт под ним, и он будет больше паниковать, будет. И соответственно делать больше глупостей, больше глупостей. Сын, раз уж тебя называют Соломоновичем, – и хозяин с церемонной улыбкой наклонил голову в сторону Владимира, – прояви достойную сего мудрость, прояви мудрость! Как вёл себя клиент, когда ты как будто проговорился, что тебя и про других спрашивали?

– Льстивую харю сделал. Сладкую-сладкую. И с таким мармеладным выражением на ней попросил меня – не буркнул, а попросил! – чтобы я назвал фамилии.

– И ты назвал, ты назвал?

– Кого ты советовал. Силиня. Я ведь правильно понял, это деятель реституции? – И Арик пристально посмотрел на Сашу, который при упоминании этой фамилии вздрогнул и выпрямился, как будто его ударили – именно она стояла на разрисованной гербами и печатями бумаге, лишившей Сашу дома.

– Ну, ещё назвал фамилию, похожую на Вайман, – продолжал Арик, сверкая зубами весело-нахально, как мальчишка-озорник, отмочивший удачную выходку, – но переврал её. Нарочно. Я ж дубина безмозглая. Вдруг клюнет. Я-то у этой мымры свой паспорт вырвал, а если кому меньше повезло? И фамилию Гайгал. А это, кстати, кто?

– А, это благодаря нашей гостье, – и такой же церемонный полупоклон в сторону Кристины. – Она мне рассказывала одну детективную историю, одну историю. Про управление почт. Я нашёл там даму, которую этот Озолс заставил за нашей душечкой Кристиной следить, заставил следить, письма её читать. Шантажист поганый. Даже хуже, рабовладелец! Потом расскажу. Факт тот, факт тот, что я её разыскал и узнал, что по его просьбе, весьма подкреплённой просьбе, она следила ещё за письмами некоего Гайгала, фамилия родных которого Нагель. Подумать только – он принёс ей штуку, похожую на овоскоп, штуку принёс! Она же простая операторша, что она в этом понимает, вот и сказала – овоскоп, вот и сказала. Читать письма насквозь, через конверт. И читала ведь, читала, старалась, оправдывала вознаграждение. Когда я спросил прямо, дал понять, что всё уже знаю и прямо спросил – он принёс, он или как? – она так застеснялась, застеснялась. Но кивнула. Вот откуда Гайгал.

– А-а.

– Ну, и как это было встречено, как встречено?

– Вроде он… зашевелился, – сказал Арик после паузы. – Ну, или… самую чуть вздрогнул.

Было видно, что он старательно подбирает слова, лучше всего передающие малейшие оттенки поведения клиента. Не потому, что не хватает словарного запаса, с запасом там было явно не хуже, чем у мудрого бати Соломона – а потому, что это важно. От этого зависит… Что зависит? Владимир никогда не оказывался втянут в детективные истории, не интересовался чужими тайнами. Отчасти потому, что на родине, в Болотнинске, городе оборонных заводов, усвоил привычку, сформулированную впоследствии кавторангом с военной кафедры: не твоё ведение – не лезь. Кавторанг, отставной подводник, утверждал, что это – главное правило подводников. Правило работало и во время учёбы в ЛЭТИ, и на «Поповке». Но Владимир знал: из любого правила есть исключения.

Именно исключение – не нарушение, а исключение! – вступило в силу, когда он заинтересовался тем, откуда свалился под ноги ключ. Хотя даже наедине с собой он не мог сказать: спас человека. Отсрочил гибель, так вернее. Спас – это будет, когда жизнь этого человека, Саши Макартумяна, будет вне опасности, когда она будет налажена, когда вне опасности и налажена будет жизнь и самого Владимира, и братьев Сабитовых с матерью, и всех, кто был в тех фургонах. Теперь-то ясно, что все они связаны до тех пор, пока… Пока что? А вот, наверное: пока эти люди, взявшиеся им помочь – медсестра Кристина с симпатичным огненноволосым, белобрысым и курносым сынишкой Иваром, умелая мастерица-швея с суровым лицом – Мария Тимофеевна и другие её товарищи по «Запчелу», Соломон Давидович и его сын Арик, пока они вместе не раскроют тайну неведомого и чужого Озолса. Тайну, которой он окружил подкоп под право Владимира и его товарищей жить в прежних квартирах, ходить по этим улицам, говорить на родных языках, есть хлеб и пить воду, не сносить безропотно хватку полицейских лап.

Это право уже ставилось под сомнение. Уже было. В сорок первом. Но тогда ответ был дан силой оружия. Руками земляков Владимира и кровью его деда, бесфамильного шапошника Самохи, впервые именно от советской власти получившего фамилию Мосин по имени отца и защищавшего страну, что наконец-то дала ему полноту прав настоящего человека. И тогда никто не говорил «не твоё ведение» – это было дело всех в стране. А сейчас войны нет, ответ должен быть несомненным и твёрдым, но его надлежит дать мирными средствами. Сыщицкими? Дипломатическими? Интересуются из-за границы, говорил Арик. Владимир ничего не понимал ни в сыске, ни в дипломатии, но видел: правило «не твоё ведение» – не про этот случай. Его, Владимира, ведение…

Соломон Давидович размышлял, время от времени прихлёбывая из тёмно-синей чашки с золотыми ростральными колоннами и надписью «Ленинград». Владимир тоже отпил чаю, который почти перестал дымиться. Веснушчатого лица Ивара почти не видно было из такой же чашки – бесшумно, деловито и быстро он поглощал отливающую красным жидкость, не забывая о печенье и концентрированном молоке. Независимость полностью уничтожила сгущёнку советского образца, но этот продукт Владимир знал и до независимости, он был не хуже, а только лучше. Крошки не сыпались. Прибалтийская культура – парню лет десять от силы, а как умеет вести себя за столом, подумал Владимир с невольной завистью. Кристина тоже аккуратно обтачивала печеньице, держа его отдезинфицированными пальцами медика, глядя то на Владимира, то на Сашу. Чётко нарисованные – не помадой, а природой – губки её двигались, как лепестки цветка шиповника на тихом ветерке, иногда приоткрывая ухоженную белизну зубов. Саша, шевеля круглыми ушами под круглыми кольцами кудрей, молча наминал бутерброд с баночным паштетом. Молчание пахло чайным теплом. Оно могло длиться сколько угодно, прерываясь разве тихим звоном чашки о блюдце – от этого уют не нарушался сквозняком тревоги. Здесь был дом. Наконец Соломон Давидович сказал:

– Остаётся ждать, пока ответят из посольства. Они вроде как не бюрократы, кварталами не тянут резину, не тянут.


После разговора в машине с тем дубиной-монтёром Озолсу дома не сиделось. Так же, как прежде он не мог бывать в излюбленных им раньше барах и ресторанах – тянуло домой, к витражно-мозаичной тишине орехового буфета, убаюкивающей, как море, покачивающей мягкости ковра, к бессловесно-сочувственным вздохам кожаного кресла, так же теперь тишина тикала в висках, истекая бездарно потерянными секундами. Скрючивала и леденила пальцы на ногах, делала безвкусным, жестяным кофе и даже коньяк. Требовалось заглушать тиканье полновесным стуком пивной кружки, мелким звоном вилок и скрежетом ножей, рассыпчатыми аккордами рояля. Нет, не страх выгонял его на люди. Если раньше он отдавал себе отчёт в том, что творилось в извилинах – да, азарт, но не горячей пива, подвластный расчёту – то теперь былой азарт уступил место какому-то новому. Неуправляемому разумом. Подвластному только тому самому тиканью. Время уходило, оставляя только ноющую, некомфортную тяжесть в голове. Тонуло в пивной пене, разменивалось на чаевые официантам и кельнерам. А требовалось опередить людей Визенталя. С выгодой – иначе какой же был смысл влезать в спецовку и резиновую рубаху, проливать пот и кровь из носу, прятаться, рисковать, водить за нос полицию? Опередить. Водить за нос полицию. Опередить. Водить. Тик-так. Тик-так.

После очередного вечера в «Старой мельнице», после рассказа кельнера Эдика – да, были тут такие двое, как ты говоришь: один – двухметровый дебил с лошадиными оскаленными зубами и волосатыми руками, другой чернявый такой, кудрявый, да, мог бы быть и еврей, и вроде про Израиль и про Вторую мировую что-то между ними говорилось – в голове тикало особенно явно. И на следующий день Озолс решился.

Арвид Репша тоже ходил в джинсах «Levi’s», когда их можно было только достать, а не купить. И слушал он тогда «AC/DC» и «Black Sabbath» – в основном по тем же соображениям. Теперь он ходил в костюмах, пошитых не очень известными фирмами в Соединённом Королевстве. Таков был дресс-код на месте его работы, так как работал он в Министерстве внутренних дел. По образованию он был экономист, соответствующие службы не носили формы. Теперь он сидел перед Озолсом в неторопливо вздыхающем кресле, расплываясь в нём всем своим округлым и мягким телом, сплетя коротенькие ножки, и вальяжно рассказывал про жизнь, делая закруглённые жесты рюмкой с чуть-чутью коньяка на донышке. И так же по глоточку, как коньяк из рюмки в горло, проливались на него многоцветные блики от витражного буфета.

Кресло под Озолсом как-то неровно, смятенно всхлипывало. Новости из жизни шапочного знакомого были не очень утешительны. А ведь причину, по которой Репше следовало именно в этот вечер посидеть в гостях у Озолса, тот объяснил так:

– Ты один остался удачник из моих хороших знакомых. Работа – почтенная, солидная, жизнь налаженная, метаться между поставщиком и покупателями не надо. Хоть послушаю, как живут оседлые люди. А ты коньяк отведаешь на правах не внутренних, а иностранных дел, настоящий французский…

И теперь Репша рассказывал министерские байки. В основном они сводились к добыче денег. Такой-то через знакомых депутатов сейма провёл поправку к закону, чтобы при сделке с правосудием часть суммы, уплаченной в виде штрафа и возмещения ущерба, не шла в казну, а оставалась непосредственно министерству. Такой-то раскрыл крупных нелегальных торговцев металлом, уговорил заместителя министра выписать управлению по борьбе с экономической преступностью особый бонус, не оговорённый законами, специально по данному случаю, в особом порядке. Такой-то берёт, и все знают, что он берёт, но он всерьёз предлагает установить таксу оплаты различных не упоминаемых в законах услуг – тогда это не будет называться «берёт», а будет легальной коммерческой деятельностью, разрешённой сегодня практически всем учреждениям и организациям…

– С таких, как ты, будем кормиться – и всё, все финансы. А что? Скоро и вправду будем вынуждены. Государству не на что содержать своих служащих. Про государственный долг уже и в газетах пишут. Да ещё эта реституция. Два наших здания имеют хозяев. Нашлись, понимаешь, наследники в Аргентине – ближе не найти было! А домики не последние, не одна сотня миллионов латов. Лепнина, архитектор какой-то ненулевой, и вообще всё, что старше ста лет, называется теперь югендстиль и подлежит ведению ЮНЕСКО – а редставляешь себе, что такое международная экспертиза! Этих евробюрократов звать, ждать, селить в пять звёзд, устрицами кормить за счёт казны. А эта лощёная публика, пресыщенная до икоты, ещё и ковыряться будет в устрицах: несвежее, замените. Бедный бюджет, дыра на дыре…

Озолс затаил дыхание. Вот сейчас и подсекать. Стараясь, чтобы прозвучало лениво, почти безразлично, он процедил:

– Ишь ты, в Аргентине… После Второй мировой, что ли, туда удрали?

– Да наверно. Ну, так и что? Тем более разыщут и отдадут, прямо-таки всучат эту собственность – у нас любят таких, которых не любят в России. Ничего не имел бы против, сам люблю, когда у москауэров физиономии перекашивает. Но если бы им не надо было отдавать имущество моего министерства.

– Арвид, а если им не надо будет ничего отдавать?

– Да ну, Янис, это всё разговоры в пользу бедных…

– Я серьёзно. Есть один господин, он из центра Симона Визенталя. Ты же знаешь, что такое добросовестный и недобросовестный приобретатель?

После ещё двух-трёх рюмок коньяку и некоторого количества подробностей, хотя Озолс мало мог их сообщить, а ещё менее того хотел сообщать, Репша наконец осознал, что ему предлагается выгодное дело. А требуется от него всего ничего. Узнать, замешаны ли Андрис Силинь из комиссии по реституции, кто бы то ни было по фамилии Гайгал и кто бы то ни было по фамилии Нагель в военных преступлениях, прежде всего в акциях уничтожения евреев. Если замешаны – узнать, в каких родственных отношениях состоит с теми, предположительно замешанными в чём-то, Гайгалами и Нагелями Имант Гайгал, предприниматель, год рождения приблизительно тридцать седьмой, тридцать восьмой. И уж если он, Арвид Репша, действительно хочет быть полезен старому знакомому – что-нибудь разузнать про того господина от Симона Визенталя.

Где-то через неделю Репша позвонил.

Всю эту неделю Озолс просидел как на иголках. Ему начало мерещиться, что за ним следят. Какие-то смахивающие на еврейские физиономии, в точности подходившие под описание кельнера Эдика – чернявые и кудрявые. И даже если не чернявые, а с соломенными лохмами, торчащими во все стороны, так всё равно лица не латышские, по-восточному скуластые. Сколько их – Озолс уверен не был. Четверо? Пятеро? Ещё больше? Вдобавок все плохо одеты, в поношенных и чуть ли не латаных шмотках совершенно секонд-хэндовского вида. Не иначе, местная агентура центра Визенталя – правду говорили во времена старой власти: кругом одни евреи. Теперь Озолс был как никогда солидарен с родным государством, обласкавшим легионеров, и понимал даже Силиня, которого ни разу не видел и который гордился своим арийством настолько, что не пожелал с ним, Озолсом, иметь дело. Да, Латвия должна быть для латышей. Ну, другим западноевропейским народам должен бытьоткрыт путь сюда – в гости, в торговлю. Но не этим.

– Ни в коем случае не у «Старой мельницы», – раздался в трубке высокий, слегка гнусавый, маслянистый голос Репши, более торопливый, чем обычно, словно этот баловень судьбы чем-то был встревожен, – у меня и сейчас голова кругом, а будет в результате этого – ни рукой, ни ногой. Ты понял. Даже не у тебя дома. Там тоже атмосфера неподходящая, душновато. Надо бы на воздухе, подальше от толпы, от шума, ты понял.

Вот как, завертелось в голове у Озолса. Ни рукой, ни ногой. Боится, что посадят, так выходит. Вот какие у него новости. И даже в квартире – душновато? Значит, боится слежки, подслушки. Так что же – выходит, не чудятся эти оборванные типы с нездешними, неевропейскими мордами? Ему они тоже кажутся – но двоим одинаково казаться не может. На воздухе. Ну, что ж.

– Давай на Вецакю, у знака, у выезда из города, – сказал Озолс.

Вот и знак.

«AINAŽI 105 km

PÄRNU 170 km

TALLINN 298 km»

А вот и чёрная «Ауди» Арвида. Она резко берёт с обочины следом за ним. Ездил Озолс в меру быстро.

На хуторе всё было привычно, только уже по-сентябрьски промозгло. Дверь разбухла, открылась с трудом, будто одичала, забыла хозяина – давно никто не жил, не бывал. Озолс растопил голландку – руки с детства помнили, как это делается. Репша тем временем доставал из хитроумно сделанного тайничка – CD-проигрыватель в его «Ауди» был только муляжом, на самом деле за передней панелью со всеми полагающимися надписями и кнопками было пусто и как раз хватало места для не очень толстой папки – то, из-за чего он потребовал встречи где-нибудь подальше.

«Договор купли-продажи» – увидел Озолс заголовок по-латышски.

Лист представлял собой синюю аммиачную копию. Из тех, что на заводе при прежней власти назывались синьками. И воняли сортиром для нищих. Этот лист, слава богу, ничем не вонял – выветрились все запахи за десятилетия. Договор на покупку дома. Мартиньш Силинь покупал дом у Генриха Лейбовитца. Озолс перевернул страницу. Второй лист – такая же синяя копия, и он же последний. Подписи, дата. Пятое марта тридцать четвёртого года. Печать. Надпись: свидетельствую – и подпись: нотариус Клейнмихель. Дата та же.

А вот следующая страница намного интереснее. Пожелтевший машинописный лист. Заголовок по-русски: «Акт экспертизы». Суконным языком советского протокола сообщалось: договор купли-продажи от 05.03.1934 года – поддельный. Подпись не принадлежит Генриху Лейбовитцу. Гербовая бумага, на которой составлен договор, не использовалась на территории буржуазной Латвии в 1934 году, она изготовлена в Германии после 1939 года. И наискось красным карандашом: «Дом национализирован Риж.Гор.Советом рабочих и красноарм.депутатов. Возбуждение дела считаю лишним. Зам. нач. УНКВД Кожевников. 12/VI-1945».

Дальше было рукописное заявление некоей Иды Лейбовитц о розыске её отца Генриха Лейбовитца. Сорок пятый год. Справка за подписью капитана МГБ, тоже с какой-то посконной фамилией, о том, что Лейбович Генрих, такого-то года рождения, в сорок втором уничтожен в Треблинке. Сорок восьмой год. Аммиачная копия расписки Генриха Лейбовитца в том, что он согласен на вселение в его собственный дом по адресу … – дальше длинный список вселяемых и подпись. Уже сороковой год. Действительно, подпись не совсем такая, как на договоре. И расписка сорокового года, а договор тридцать четвёртого! Да, Силиня эти бумажки изобличают полностью. Недобросовестный приобретатель.

– А как его московская власть не… – начал Озолс.

– Эти бумажки были в разных делах и в разных конторах, – самодовольно прогнусавил Репша. Слова точно катились округло по жирно смазанному жёлобу. – Про Лейбовича я у нас в архиве полиции нашёл, бывшем милицейском, с сорок пятого эту папочку никто не брал, а куплю-продажу – в городском архиве. Ту брали, там выписка есть, я позаботился. Ты дальше посмотри, там ещё кое-что.

– Так Лейбович или Лейбовиц? Или «т» и «ц» пишется? Это один и тот же?

– Господам представителям нового порядка оно даже для меню не требовалось. Анекдот помнишь про Кука и гавайцев? Так и так в крематорий. А для москауэров, видишь, одно и то же. Ты выписку посмотри, в ней-то самое-самое!

И действительно, выписка. Договор о купле-продаже дома брали четыре года назад. А вот и обещанное кое-что, оно же самое-самое. Машинописная страница по-немецки. Машинописный готический шрифт! Озолс еле разобрал только слова в заголовке «U-Bahn» и «Gesellschaft». Эти слова он знал. Метро и коммерческая компания. Пришлось сказать, что в немецком он слаб.

– Приказ о зачислении Мартиньша Силиня в арийский штат государственной компании по строительству метро, с полномочиями отчуждать имущество в зоне будущих сооружений, – небрежно бросил Репша. – Ты понял уже, что это папаша Андриса Силиня, про которого ты спрашивал? Это я раскопал в третьем месте, знакомый из бывшего КГБ уступил за то, что я подтвердил его непричастность, и ему дали гражданство…

Ещё готическая бумага. В шапке – «Waffen SS». Репша опять свысока, явно демонстрируя превосходство, перевёл: настоящее свидетельство подтверждает права Силина Мартина на участок земли такой-то площади, находящийся там-то, план участка прилагается. Подпись: губернатор Лифляндии, гауляйтер Померании, группенфюрер СС фон Вален. Видимо, факсимиле. А впрочем, чем чёрт не шутит. План действительно прилагался. Насколько Озолс мог понять – это была нынешняя многоэтажная окраина Риги. А тогда, вот и дата – 12.03.1944 – видимо, это была ещё пригородная, сельская земля, вот какие-то хутора, вот просёлочная дорога, ручей, впадающий в Даугаву, пруд. Имя Мартиньш Силинь для немцев, конечно, непроизносимо. Ну и что? Он, Озолс, мирится сейчас с высокомерием Арвида – сам он проситель, а тот благодетель. Так и Силинь мирился с теми надутыми баронами. Фон Вален, сами видим. Фон. Властелины мира. Значит, смирится и с тем, что готовит ему Озолс. Выпал наконец козырный туз.

А вот копия, сделанная на аппарате «Эра», на материале, похожем на кальку. Копия анкеты, заполнявшейся при московской власти поступающими в институты. Имя, фамилия – Андрис Силинь. Год рождения… ну, это неинтересно… ага: отец на временно оккупированной территории был, мать была, сам был. А внизу штамп: сведения проверены. И ниже другой штамп: связей с оккупантами не выявлено. Подпись: исполнитель лейтенант Тихомиров, 11/Х-1957.

– А… что там ещё… про метро? – и Озолс сам удивился, каким несолидным сипением прозвучал его голос. – В Берлине, что ли, работал?

– А, – опять небрежно уронил Репша, – это я и сам буквально до вчерашнего не слыхивал. Это тот тип из КГБ мне принёс такую вот байку в документах. Деза какая-то, видно – будто здесь метро во Вторую мировую строили. Или, может, так они называли контору совсем другого назначения, а для отвода глаз – метро. Да это не главное!

– Может быть, как раз это главное, – так же сипло, но уже вполне слышным голосом выдавил Озолс, пускаясь во все тяжкие, – ты сам говоришь, название для отвода глаз. А я видел самолично, как на нашем заводе при ремонте инженерных сетей выкопали труп того времени, это был заключённый, и при нём нашли какой-то документ, где упоминалось про это самое метро! То есть к военным преступлениям оно имеет самое прямое отношение. И субъекта из Израиля очень даже может заинтересовать.

– Документ выкопали, так и поверил. Скрижаль ветхого завета, глиняную табличку, не иначе. Да у нас и глина-то расползётся, в нашей сырости, а ты говоришь, документ. Это господа полицейские темнили, они такие штучки любят – всегда говорят: у нас есть все документы, запирательство бессмысленно. Уж поверь мне. Так ты хочешь продать эти копии в Израиль?

– Они твои, как я могу что-то продавать? – пожал плечами Озолс. – А там, тем более, вряд ли копии нужны. Меня интересовали Силинь и Гайгал…

– А, ты предлагаешь соглашение о разделе прибыли. Тебе – политические дивиденды, мне – коммерческие, – усмехнулся Репша. – Или агентское соглашение? Ты нашёл покупателя на мои бумаги, тебе процент?

– Мы не делим шкуру неубитого медведя? – ответил Озолс вопросом на вопрос. Внутренне он перевёл дух. Кажется, наживка проглочена. Старина Арвид заговорил на своём экономическом жаргоне – это хороший знак.

– Тебе же нужно доказать ничтожность какой-то старой сделки? Ты решил, через то, что другая сторона – недобросовестные приобретатели, я так тебя понял? – лениво протянул Репша. – А может, твой тип из Израиля сразу купит спорное имущество, когда убедится, что спор разрешим в его пользу? Я тебе принёс, что ты просил, я сделал тебе бонус. А ты уж сделай бонус мне. Если те домики не понадобится возвращать, как ты сказал, это будет немаленький бонус, и я с тобой даже поделюсь.

Озолс молча вышел из дома. Неторопливо прошагал через двор к машине, взял пакет с выпивкой и закуской, принёс в дом. Репша не торопил его, он вообще никогда никуда не торопился, но в висках продолжало тикать: тик-так. Тик-так. Ку-пить. Про-дать. Ноющая боль исчезла, остался скачущий азарт. Озолс не успевал за собственной мыслью. Что лучше – взять эти бумаги и ждать, пока тип из центра Визенталя набежит, как зверь на ловца? Или искать его самому, а найдя, предложить сделку с домами, про которые говорит Арвид? Или не брать, просто ждать? Или пойти к Силиню, выложить эти синие копии, как козыри, и уж что удастся вырвать? Пока можно, нужно потянуть время. Он расставил стопки, разлил водку, разложил закуску – рижский хлебец с тмином, копчёного угря, сала по-домашнему, нарезал лука и лимона. Выпили за успех намечаемого предприятия.

– Ну, протокол о намерениях, считай, подписан, – резвился Репша.

Стук в калитку оба услышали не сразу. Сначала закусили копчёным угрем, потом налили по второй. И наконец до обоих донеслись не только удары в калитку, но и женский голос:

– Соседи, эй, соседушки!

Кричали по-латышски. Озолс сразу узнал этот голос. Он выпрямился и напряжённо смотрел в окно. От калитки не видно, есть ли кто в комнате – это он знал точно. Показал Репше на документы, приложил палец к губам. Тот поспешно и бесшумно, с ловкостью, неожиданной для его рыхлого тела, убрал документы в папку и сунул в стол, поверх ложек и вилок.

К женскому голосу прибавился мужской, кричавший тоже по-латышски:

– Эй, хозяева, выручите бензинчиком!

Этого уже снести было невозможно ни под каким видом. С кем она ездит? Куда? Озолс выскочил на крыльцо. Кристина стояла у калитки, так, чтобы её было видно в просветы между штакетинами забора. Рядом виднелась долговязая фигура молодого белоголового парня. Нарочно нашла себе латыша, чтобы и он, Озолс, не мог ни возразить что-либо, ни уколоть её напоминанием о бывшем русском муже – так, что ли? Всё это вихрем пронеслось у него в мозгу, но вслух он сказал только:

– Добрый день, Кристина.

Похоже, она смутилась, увидев его. Слегка покраснела и ответила:

– Добрый день, Янис.

А её спутник повторил:

– Выручите бензинчиком, в баке совсем сухо.

– Надо брать с собой, – наставительно сказал Озолс. Хотелось как-то помучить, причинить хоть малую досаду спутнику Кристины.

– Да поплавок сломался, – беспомощно улыбнулся он. – А ей ведь платить. Счётчик тикает.

На самом деле, что ли, таксист?

– А где же машина?

– У поворота к вам. Вы уж извините, ваш хутор оказался ближайший…

И сама ведь не просит. Как увидела его – будто замкнулась. Дать им бензина, в самом деле, что ли?

Озолс пошёл к своей «BMW». Запасную канистру он всегда возил в багажнике.

Кристина вытащила кошелёк.

– Молодой человек, вот что. Вы залейте бензин и верните канистру, а ваша пассажирка побудет тут.

– Человека в заложники за канистру берёте?

Раздался шум подъехавшей машины. Озолс обернулся. Грузопассажирская бордовая «Газель». Какие-то работяги вылезают… А этим-то что здесь надо? Не успел он руками шевельнуть, как его крепко взяли под локти, отобрали канистру, обшарили карманы, вывернули всё, что там было, а главное – мобильный телефон. Он рванулся, крикнул было что-то вроде «прекратите», да куда там. Руки и ноги сразу стали как не свои, да и мысли куда-то подевались. Остался один холод, согнувший, перекорёживший всё тело. Его уже волокли обратно в дом. Наконец он очутился на старом тяжёлом стуле, примотанный к нему скотчем так, что сам встать не мог. К такому же стулу примотали Репшу, а сами стулья поставили спиной друг к другу.

Ого, сколько их. Двое почти неразличимо похожи. Чернявые, кудрявые, смуглые, пухлогубые. Один одет в тёмно-синий пиджак с неряшливо пришитыми пуговицами и потёртые, вылинявшие советского пошива джинсы. Другой – во что-то спортивное, вытянутое на коленках, зашитое спереди. Неужели местные агенты Визенталя? Кажется, эти за ним следили – или это только мерещилось? Ещё трое – тоже похожи, светловолосые и белокожие, но лица скуластые, восточные. И эти трое совсем мальчишки. У Визенталя что – принято работать семьями? На Востоке, говорят, всегда так: один появился где-то – притащит всю родню. Значит, у евреев тоже так. А это… неужели? Да нет, обознаться невозможно. Это тот дебил-монтёр. Он тоже заложник? Или не понимает, что происходит, и рад услужить? Ещё какой-то старик, копия этого дебила, только слегка усохшая, сморщенная, и лысый – аж намасленным кажется. Одинаковые нависающие, готовые клюнуть носы, одинаковые костлявые, как на плохо свинченных шарнирах, фигуры, длинные обезьяньи руки. И вроде как он всем заправляет. Тот, что за таксиста себя выдавал, тоже с ними? Похоже, что да. Куда дели Кристину – непонятно.

– Господин Озолс, – решительно сказал хищноклювый старик, – мы знаем, что вы с господином… э-э-э… Арвидом, вы его так называли, вот с этим господином, обсуждали некие документы, касающиеся событий войны, неких сделок с недвижимостью, добросовестности и недобросовестности отдельных приобретателей, отдельных. Где эти документы? Сразу объяснюсь: тут прозвучала фамилия Силинь, фамилия Силинь, а мы все очень заинтересованы в том, чтобы этот человек лишился того влияния, которое он сейчас имеет. Либо заинтересованы вынудить его, вынудить принять решение в пользу… гм… по закону и справедливости. Насколько я знаю, ваши интересы тоже противоположны интересам господина Силиня. Может быть, наши и ваши интересы в каких-то пунктах совпадают, насилие излишне, тогда мы продолжим переговоры, продолжим переговоры… иным образом?

Эта шайка тоже хочет низложения Силиня. Мило. При их неразборчивости в средствах – у них получится.

– Сначала извинитесь за вторжение, а потом поговорим о сотрудничестве, – он старался говорить сухо, но сухость эта прозвучала не резко и оскорблённо, а ломко, как треск травяных стебельков, выдубленных заморозком, и так же жалко.

– Если вы скажете, где лежат документы, мы приносим извинения, приносим извинения и продолжаем переговоры.

– Это не мои документы.

Его голос слился с визгливо-поспешным выкриком Репши:

– В ящике, в столе!

Вот тебе и никогда не торопившийся Арвид. Трус. А впрочем, как не быть ему трусом? Работая в Министерстве внутренних дел, наслушаешься, а то и насмотришься всякого. Воображение подвело. Ладно. На доход и так не особо приходилось рассчитывать. А если Силинь вылетит из комиссии, или будет вынужден уйти в тень, или ещё как-нибудь – уже хорошо, тогда и Гайгал останется без дома, который уже считал своим, а тогда и увидим, кто тут на кого имеет право смотреть сверху!

Молодой, белявый полез в стол и торжествующе взмахнул папкой.

Старик пролистал страницы. Косматые чёрно-седые брови ходили вверх-вниз, будто кивая прочитанному. Показал движением головы на Репшу. Молодой ножом разрезал скотч, оторвал клочки от одежды Арвида, и тот обрёл свободу.

– У вас был уговор о цене? – спросил старик. – Это, вижу, всё копии, всё копии, значит, возвращать не надо?

– Был договор мены, – так же визгливо всхлипнул Арвид. – Бонус на бонус.

– А поточнее?

Дебил-монтёр приблизился к Репше, встряхнул его за плечи, отделив от стула, уронил обратно. Налил стопку водки, пододвинул. Пододвинул закуску. Налил себе. Выпил, потом вложил стопку Репше в руку и заставил его выпить. Тот почти не противился.

– Не бойся! – сказал дебил по-латышски. – Гы!

Закусив угрем с рижским хлебом, Репша успокоился, даже тестообразно-белёсые щёки его обрели живую краску, перестали казаться облупленной побелкой, коротко стриженный ржаной бобрик и тот распушился бойко, а маленькие голубые глазки заблестели. Дальше он рассказывал уже без привизгов и всхлипов. Снова перевёл с немецкого машинописную готику – даже спросил, по-латышски или по-русски предпочитают объясняться «господа частные детективы». По-русски он говорил бойко, хотя и с сильным акцентом, не забыл без практики. Обучение в ленинградском инженерно-экономическом имени Тольятти ещё сказывалось. Старик подымал и опускал в такт свой клюв. Чернявые оживились и слушали, переглядываясь – видимо, не знали по-латышски, но понимали по-русски. Как только Репша, понуждаемый отрывистыми расспросами старика, дошёл до двух домов, которые может не понадобиться возвращать по акту реституции, если удастся доказать недобросовестность приобретения, клюв нацелился в его сторону:

– Ещё раз, ещё раз: в каком случае собственность подлежит реституции?

– Если она была приобретена добросовестно в период до восемнадцатого года, либо в период первой независимости, с девятнадцатого до сорокового года, либо с девяносто первого года, на основании действовавших на момент приобретения законов Российской империи или Латвийской Республики.

– Уточните, пожалуйста, что такое добросовестно?

– На практике это означает, – Репша уже совсем приободрился, даже положил одна на другую коротенькие ножки, – на основании подлинных документов, подтверждающих частную собственность. Собственник у собственника. Чтобы никакого участия государства. И не фирма, образованная из государственного предприятия.

– Стоп, стоп, стоп! – сказал клювастый старик и наклонил лысину, размышляя. Потом кивнул молодым белявым, и Озолса освободили. Дубина-монтёр поискал в шкафчике, заменявшем здесь буфет, нашёл чистую стопку – не совсем дебил, выходит, что-то понимает! – налил водки. Опять налил себе.

– Ты, это… очень просим извинения, – и он улыбнулся Озолсу во все лошадиные зубы.

Озолс выпил и закусил. Рассовал по карманам возвращённое ему добро. Которое, собственно, и не исчезало с его глаз – так и лежало на видном месте стола.

– Ещё раз прошу извинения, – сказал по-русски малый в джинсах, – но мобильный потом.

Настырные ребята, без предрассудков, своё не упустят. Всё продумано. Однако, в конце концов, проформа соблюдена. А грубость можно и простить, если она не будет повторяться. Деловой интерес важнее церемоний.

– А теперь, – и хищный клюв старика повернулся, нацелясь на Озолса, – про метро. Я знаю, вы заводской… хотя бы в прошлом, заводской, поэтому буду говорить по-русски, буду по-русски. Мои ребята слышали всё, так что я смогу при случае, при случае, железным голосом на вас сослаться. А если там действительно был лагерь уничтожения или гетто… ребята с земли обетованной шутить не любят. Силинь в этом метро на рабском труде замазан по уши. Вы же не хотите предстать перед миром и прессой его сообщником? Мне подойдёт копия хоть каких-нибудь документов на эту тему, хоть каких-нибудь. Ваши условия?

Через полчаса они уже неслись в город. «Ауди» Репши вёл высокий белокурый мнимый таксист, Репша сидел на заднем сиденье рядом с курчавым и чернявым малым в спортивном костюме, не знающим латышского. «BMW» Озолса вёл старик, а рядом с Озолсом на заднем сиденье сидел точно такой же малый в джинсах и синем пиджаке. Озолс видел, что «Газель» едет сзади.

Наверх, в квартиру джинсатый с Озолсом поднялся. Из прихожей в гостиную вошёл, но дальше не двинулся. Тоже не совсем медведь, не хуже того кретина-монтёра. Вот вам и евреи все умные. Как же! Но хоть можно достать документы без его глаза. Озолс развернул пачку калек, поколебался. Список – это обязательно, вот все три листа, они не на кальке, а на бумаге, машинописные. А что ещё нужно дать? Чтобы израильские ребята точно поняли, что у него есть много интересного для них, но чтобы на том листе, который он отдаст, не было главного? А что здесь главное? Если и Валера не всё понял? Наугад он взял из пачки чертежей тот, про который Валера сказал – «это туннель». Остальное спрятал.

– А теперь на завод, – сказал джинсатый. – На вагоностроительный. Снимать копию.

Именно таково было условие Озолса: подлинники остаются у него. Хищный старец настоял на получении подлинников списка «арийского штата», и Озолс, подумав, согласился – не нужны ему проблемы с ребятами Симона Визенталя, нет списка – нет проблем. Но чертежи отстаивал насмерть. Требовал снять копии в его присутствии. Старец кивал клювом. На своей машине ехать Озолсу не разрешили. Переднее сиденье всё той же «Газели» он делил всё с тем же джинсатым.

Подъехали к бетонному забору, долго шли по железнодорожным путям, под ногами джинсатого хрустел щебень, и Озолсу казалось, что он идёт по какой-то пустыне на другой планете. Где не действуют земные законы, и с каждым шагом всё шире пропасть между привычным миром и сегодняшним днём. Даже неизвестно, день ли это, или здесь преисподняя, где нет ни дня, ни ночи, только скрежет зубов, как говорил пастор. Преисподняя, к которой он прикоснулся в будке монолитного немецкого бетона, всё-таки втянула его в чёрное, смоляное, как та вода, поглотила его жизнь. Скрежет зубов – это вот хррусь, хррусь, хррусь под ногами джинсатого. Зубов того монтёра. Способных сжевать его, Озолса, с потрохами. Вот какой-то бетонный домик. Неизвестно откуда раздаётся свист – невидимый отсюда озорник насвистывает музыкальную фразу. Спутник Озолса отвечает тоже свистом, другой фразой. Дверь домика распахивается. Опять лошадиный оскал. Он всюду. Дьяволу положено хорошо знать свою преисподнюю и быть в ней вездесущим. Они втроём идут по каким-то дворам между заводскими корпусами, по переходам, коридорам, на судоремонтный и похоже, и непохоже – преисподняя оборачивается знакомыми чертами. Такой множительный аппарат Озолс тоже видел на судоремонтном. Он назывался «Эра». Женщина в чёрно-красной юбке и абрикосового цвета блузке приветливо здоровается со всеми по-русски – и через считанные минуты калька возвращается к Озолсу. Мобильный телефон тоже возвращается. А самозваным партнёрам, неплохо себя чувствующим и в аду, остаётся список и копия чертежа.


10. Брат

– Молодцы, Володя с Сашей, молодцы, он таки, видимо, решил, что главные охотники за эсэсовцами – это вы. Или, проще, не сумел вас различить, и у него в глазах зарябило. Растерянность противника – это хорошо, вы сильны. Тут и Эдика заслуга немалая, немалая, Эдик, ты просто гений, ты же сумел надуть такого матёрого спекулянта, сам же рассказывал, сам рассказывал про джинсы и прочий шмотьё-с. Кристина и Костя выше всяких похвал, так сыграть, чтобы спекулянт ещё и бензином поделиться решил… – и Соломон Давидович проделал обеими руками некое сложное движение, отчего и сами руки его стали похожи на удавов заклинателя, колеблясь над столом совершенно неотличимо от сизоватых прядок аромата над неизменным чаем.

– А главное, Кристина, – продолжал он в такт производимым пассам, – мы же именно благодаря вам знали, где у него этот хутор, куда он может поехать, что сильно облегчило задачу Косте, облегчило задачу. Ты у нас, Костик, конечно, ас, но догнать «БМВ» на «газельке» – так даже в голливудских кинах не бывает, даже в голливудских, и поэтому ты титан. Уж не говорю о Руслане, который всё слышал, благодаря чему я и смог произвести на клиента такое неотразимое впечатление, неотразимое. И о Руслановой лазерной указке, а то ведь до шоссе действительно около километра, и там какой-то есть лесочек, препятствие прямой видимости – это была выдающаяся инженерная мысль, выдающаяся, и по причине ея мы успели как раз вовремя. Сын, ты у меня по списку последний, потому что сын, но как там у англичан говорится? Последний номер – не последний человек? Это же тебе удалось вогнать нашего клиента в панику, тебе удалось! Умному человеку, умному, прикидываться глупым, конечно, проще, чем наоборот, но как он передрейфил, как забегал! От одного твоего вопроса, а?

– Па, ладно тебе! Ай, тётя, ай, бросьте! – забасил Арик. – Ты лучше озвучь следующий этап программы. Силинь, да?

– Кто тебе разрешил перебивать старших? – комически возмутился хозяин. – Я же ещё не поздравил братьев Сабитовых, всех, сколько их есть, с первой получкой! Кстати, Арик, сильно трудно это было?

– Задним числом-то? Да нет…

Младший Сабитов, Гарик, во всю ширь улыбнулся. Чаепитие действительно было не совсем обычным. Оно происходило на квартире у Соломона Давидовича, но на средства братьев Сабитовых. Руслан работал теперь слесарем в гараже фирмы «Карго», причём числился там аж с июня, Алик был учеником электрика в «Эксцельсиоре» и тоже числился там с середины июля, Гарик был там же диспетчером по приёму заявок на полставки, подменным – тамошняя штатная диспетчерша училась, как раз начался учебный год. Только он из троих братьев числился на работе не задним числом, а как оно и было фактически, с первого сентября.

Разлили чай. Сегодня чаепитие было обставлено на азиатский манер – чайник возвышался посередине, и каждый наливал себе сам, хозяин же, как подобало чайханщику, только следил за тем, чтобы он всегда был полон и горяч. А в трёх чайничках-заварничках была свежая заварка трёх разновидностей – чёрный цейлонский чай, зелёный чай и смесь по уникальному рецепту, которую все или почти все присутствующие уже отведали в этом доме. Перед тремя братьями и самим хозяином стояли не просто чашки, а пиалы – три одинаковых зелёных с узором из штрихов и полумесяцев, одна белая с волнистым пояском позолоты. Соломон Давидович, подмигнув Гарику, взял свою белую пиалу за донышко и край, так, что она очутилась стоящей у него на большом пальце, и со вкусом отхлебнул. Гарик восхищённо раскрыл глаза, переглянулся с братьями. Все трое взяли свои пиалы точно так же, движением явно отработанным, привычным, и приступили к чаепитию. Соломон Давидович покосился на Владимира:

– Теперь понятно, почему я сказал, что поспешил, назвав вас «ага»?

И тонкие губы растянулись в улыбке, как бы став частью сплошной сетки весёлых тонких морщинок на лице Соломона Давидовича. А из-под сетки опять мелькнули пронзительно-синие пожароопасные огоньки – дескать, хорошо я отчубучил?

– Так турки чай пьют, – вдруг сказал Саша. – С отцом в Баку были, у его родных, там во дворе жила семья турок, они так чай пили…

– Значит, у нас тут филиал джан-Бакы, да-а? – пропел хозяин, и Владимир подумал: такую манеру говорить нараспев он слышал только в фильмах «Азербайджанфильма». – Так его называли сами бакинцы, это значит милый Баку, я там тоже бывал. Кстати, сын, о филиалах и прочих производственных атрибутах. У тебя там, на заводе, ещё много народу живёт?

– Никого не осталось. Сабитовым сегодня их квартиру открыли, там больше не опечатано, они внесли что-то там из коммунального долга. Всю зарплату старшего и среднего снесли. Ироды банкиры. Эти долги ведь банк перекупил. Бывшая сберкасса. Ну, я у них тоже работал. Знаем, кому сунуть – вот квартирку-то и отомкнули…

– А старик? – спросил Владимир, вспомнив высадку из фургонов на границе. – Который на коленках полз?

– Всё, больше не заставят ползать, – ответил Арик, каменея лицом почти как отец, – его в «Запчеле» приютили.

– Так это ж временно. А потом? А остальные?

– Там какие-то журналисты. Шведа видел или норвежца, не понял как следует, француза видел. Не дадут пропасть! А остальные как-то рассосались. Человек двадцать ведь было, а?

– Три фургона было народу, – напомнил Владимир, – просто большинство сказали с самого начала, что им есть куда идти, перебьются…

– Отперебивались, – сказал Руслан, вставая. – Спасибо вам огромное, Соломон Давидович! Нам домой, дома всё в порядок приводить. Мама ждёт.

Алик и Гарик тут же встали и засобирались.

– Давыдыч, я, наверно, тоже побежал, – улыбнулся белокурый Костя. Когда он улыбался, исчезал в серых глазах ледок сдержанности, всякий налёт «прибалтийскости», малейшее подобие европейского вида сбегало с его лица, проступала русская простота и открытость. Дождавшись, пока дверь захлопнется за младшим Сабитовым, он пошёл в прихожую, мягко ступая носками – запасных тапочек Костиного размера даже в таком гостеприимном доме могло и не найтись, на него с трудом находилась обувь в магазинах. Следом за Костей стол покинули Кристина с Иваром, ссылаясь на позднее время – «мальчикку пора спатть», улыбнулась Кристина вся, синими глазами, белой чёлкой, аккуратным носиком.

– Медицина священна, медицинским рекомендациям мешать не смею, не смею мешать! Спокойной ночи! – попрощался Соломон Давидович.

Тогда встал и Владимир, намереваясь помочь хозяину прибрать со стола. Но неожиданно резко Соломон Давидович остановил его:

– Стоп, сейчас – внимание! Вам обоим важно, – и он пристально посмотрел на Сашу, который как раз допил и поставил на блюдце свою чашку. При этих его словах пожилая женщина, сидевшая на уголке стола сутулясь, выпрямилась и, в свою очередь, выжидательно посмотрела на него. Владимир узнал эту женщину: санитарка, совавшая ему продукты, а впоследствии – ключ от квартиры Кристины, так и не понадобившийся. Это она называла Кристину ласково «запчёлкой». Приземистая, ширококостная, с шаркающей вразвалочку походкой. Морщины делят её лицо на крупные, мягкие, чисто вымытые складки. А из складок излучают сочувствие глаза – были они не то карие, не то серые, не то зелёные, а теперь выцвели, от старости ли, от больничного ли воздуха, пропитанного дезинфекцией. Мелькнуло в голове: ключ отдал ещё тогда, в «Запчеле», а деньги… другой санитар сказал – когда будут… Но только мелькнула суетная мыслишка, сразу покинула голову, до того несуетным было выражение глаз всё повидавшей гостьи.

Уже без приказного тона, хотя по-прежнему деловито, хозяин обратился к ней:

– Теперь по порядку, Наталья Семёновна. Все вас слушают.


Всё гудело кругом: завывал ветер в вентиляционной трубе, далеко за рекой, на заводе, ухал прокатный стан, отвечала погудыванием железная рама кровати, пронзительным обертоном ныло оконное стекло… Или это у светофора гудит машина, трамвай дорогу перегородил? Наверно, с рельсов сошёл, как на днях… Наташа проснулась окончательно. Гудела от заполошного стука фанерная филёнка двери. Отзывалось в голове. Что стряслось, плохо кому-нибудь, наверное – медсестра и дома медик, так в училище учили, и это правильно. Натянуть домашнее платьишко… В дверях растрёпанная соседка, прямо с поварёшкой в руке:

– Наташ, тебя машина… Помирает…

Позади соседки, в дверях на лестницу, пыхтел Серёжа, шофёр скорой. Бежал на пятый этаж бегом. Дезинфицироваться всё равно – значит, и на умывание тратить время не надо. Пальто, боты, берет. Вниз по лестнице – гулом, набатом беды наполнился её колодец. Машина рванула с места, шарахнулись из-под колёс голуби. Что же могло случиться, ведь сдала дежурство – всё было путём, неужели та мамашка, с двойней…

Машина мчалась за реку, Наташу кидало с боку на бок на поворотах, взлетал над лужами радужный от бензиновой плёнки полупрозрачный шлейф воды из-под колёс. Ворота, крыльцо со звонком. Они с Серёжей вместе заколотили в дверь. Дверь отмашкой обдала привычным запахом дезинфекции. Белая мельтешня по коридору. Наташа услышала:

– Бегом! Не дышит!

Руки в халат совала на бегу. Лилась вода из крана. Мыло плясало в пальцах. Опять белая беготня, как мокрая метель навстречу, забивающая дыхание запахом хлороформа. Её буквально толкнули к отдельному столику, на котором лежал мальчик. Это, видно, он не дышал. Вполне сформированный, доношенный, даже волосиков много, чёрных колечек, но синий – очень чернявые бывают синими небритые, мелькнуло некстати. Захлебнулся водами? А если попробовать откачать, как при утоплении? За ножки – подержать над столом. Вроде чихнул, несколько капель жидкости упало? Нет, не дышит. Теперь слегка сдавить грудную клетку – и снова в распрямлённом положении вниз головкой. Не задышал.

Что-то во рту? Раскрыть ротик, очистить. Как учили. Нет, не от чего очищать. Свободен. Что же, что же…

Шкафчик, где хранился список Б, она нашла бы даже с завязанными глазами. Три шага к шкафчику – три обратно к столику. Нет, синее не стал. Значит, сколько-то кислорода всё-таки поступает? Как? Что мешает закричать, как все они кричат? Руки сами наполнили шприц. Укол. Тут же надо каплю, полкубика, он же весит в двадцать раз меньше взрослого. Нет, только вздрогнул, больше ничего не изменилось. Но, значит, живой! Опять к шкафчику и обратно. Ещё укол. Иглу не меняла, просто протёрла спиртом – это же младенец, какие там микробы… Ещё раз к шкафчику. Ещё. Теперь послушать. Как бы только унять собственное сердце, оно гудит, как прокатный стан за рекой, не даёт услышать…

Нет, вот. Отчётливо. Меленько и реденько, но явственно. Тук. Тук. Тук. Нельзя бросать, надо бороться! Марлю на губки и носик – и будем дышать. Сколько там в минуту у новорождённых? Чёрт, забыла! У взрослого двадцать… раз пульс у них вдвое чаще, то и дышать будем вдвое чаще… как сама дышу, так и ладно – не вихрем пронеслось, а проползло вместе с каплями пота, упавшими на кругленький лобик. Ффф. Ффф. Ещё. Ещё. Между этим можно, кажется, растирать. Чем? Он же нежный, надо не повредить кожу. Просто руками, наверное. Тереть, тереть, тереть. И дышать. Он тёплый, сердце бьётся, вытащим!

– Сухих! Сухих, растак твою! Возишься там… Шить давай!

Ага, у мамашки, значит, разрыв. А можно ли отвлечься, ведь надо непрерывно? Врач ругается, значит, помочь ей некому. Три шага к шкафчику…

– А держать кто будет? Едрёна Матрёна? Держи, не видишь?

– Зоя Даниловна, он… лучше!

– А раз лучше, то дальше сам оклемается… Теперь лавсан давай!

Оглянулась через плечо.

– Чё врёшь? Зажмурился он, вон, гляди, как чернила!

– Сердце прослушивалось…

– Полчаса назад. А теперь не услышишь ни хрена. Плюнь да разотри! – И, возвышая голос: – Один жив, ей скажем, что была ошибка, неправильно определили двойню, один родился, но было неправильное положение, потому такая возня вышла. А этого… – кивок назад, – этого никто не видел, поняли, стервы?

Наташа молчала, пригибаясь всё ниже. Неправильное положение. Неправильно. Так – неправильно. Нельзя. Он лежит без всякой помощи… Вот последний шовчик, последний узелок. Руки… да, конечно, надо бы снова размываться, но вдруг ещё не поздно? За окнами темно. А сюда ехали – был ещё день, хмарный, дождливый, но всё-таки мартовский, темнеет уже не рано. И за столько времени он ведь не умер, Зоя Даниловна неправа…

Теперь было можно снова подойти к нему. Ура! Вроде не такой синий! Обтёрла руки куском марли. Пульс есть! Можно ещё попробовать в двух водах искупать, в холодной и горячей…

– Сухих, а ну сюда!

Команды что-то подать не прозвучало. Значит, просто обругать собралась. Можно выслушать, делая своё дело. Тазик. Другой. Полилась вода. Стало легче: за шумом воды не очень-то разберёшь брань врача.

– Свихнулась? Он всё равно не жилец. Инвалидом или дубарём мамашку наградить хочешь? Она сама ещё неизвестно как очухается. А ну, брось труп! Уже записано, что один родился, поняла, ты, гуманистка-размазня? Брось, вот в этот тазик и брось!

И вышла, шагая так, будто на ногах были кирзачи.

Тазик. Другой. Вода лилась в ватном облаке пара. Наташа окунула младенца в один. В другой. Кажется, ещё надо пошлёпать. Мяконький, как сметана, как все они. Хлоп, хлоп. Ещё раз в один тазик. В другой.

Сквозь шум воды раздался не то скрип, не то писк.

Неужели?

– Погодите… Зоя Даниловна!

– Ты погодь.

Это Августа Логиновна, самая старшая на весь горздрав санитарка.

– Она ярует – ну, значит, ей так надо… Отойдёт – скажешь.

– Августа Логиновна… А если правда записали, что один живой родился? Ведь этот тоже живой!

Живой мальчуган с чёрными кудряшками пищал всё громче. Приоткрылись глазки – чёрные щёлки.

– Уж куда живее.

Августа Логиновна ополаскивает руки под краном – даже без мыла! – и пеленает младенца.

– Ты молодая, не знашь, сколько хороших людей без детей мучаются. Им и достанется. А справку… В деревне напишут, родился дома, мать была проездом у родных. Скоко раз бывало.

– А мамочка? Ведь она…

– Она без памяти была. Тебя на скорой привезли, не твоё дежурство было? Ну, и не лезь. Плетью обуха не перешибёшь.

Выйдя на дежурство, как положено, через два дня после случившегося, Наташа увидела давешнюю «мамашку», кормившую одного младенца – такого же, с чёрными кудрями, одного во всей палате. Среди жителей Болотнинска преобладали льняные, соломенные и ржаные оттенки. И выглядела мать более-менее. Не хуже людей. Отец – черноглазый жгучий брюнет – приходил под окна роддома, как и прочие отцы, и так же, как прочие матери, она показывала ему ребёнка в окно. Он сиял, показывал на себя, дёргал себя за чёрные кольца шевелюры: дескать, похож – чёрный, кудрявый, смуглый… Передавал цветы гиацинты и венгерский компот ассорти. А ещё удивлялся, показывал два пальца и разводил руками, потом показывал один палец. Мать кивала. Дескать, да, один, не два, хоть и считалось, что должны быть два. Выписали её в положенный срок: первый ребёнок, да ещё роды осложнились – положено наблюдать десять дней, через десять дней и выписали.

А к Первому Мая Наташа увидела свою фамилию в приказе по райздраву. Ей вынесли благодарность. И она за это расписалась, как положено. В таких приказах никогда не объяснялось – за что именно. Просто все всегда знали, что такой-то спас тяжёлого больного, а у такой-то юбилей беспорочной службы, а этот каждый год грозится уйти – вот и надо показать, что начальство ценит. Наташа поняла, что и её начальство ценит, хочет загладить тогдашнюю ругань ни за что и не хочет выносить сор из избы.

Второй мальчишка с чёрными кудряшками сгинул бесследно. Наташа не увидела его в палате новорождённых. Видно, Августа Логиновна действительно что-то знала. Через полгода или чуть больше она показала Наташе любительскую фотокарточку, не очень резкую, но достаточно разборчивую. Изображала она мужчину лет сорока с кавказской внешностью, женщину примерно того же возраста, не со столь яркими национальными чертами, но тоже несомненную уроженку юга, и на коленях у мужчины – крохотного мальчугана в ползунках, видно, едва научившегося сидеть. Сходство младенца с обоими взрослыми было явным – кудрявый, чернявый. На обороте карточки твёрдым, красивым, круглым почерком было написано: «Августе Логиновне Пушиной в благодарность за наше счастье.» И две подписи. Такая же, как посвящение, твёрдая и круглая: Мкр… – и дальше витиеватый красивый росчерк, а ниже что-то вроде А и М, косых, разгонистых – видимо, первая подпись принадлежала мужчине, вторая женщине.


Наталья Семёновна умолкла, но ещё стояла перед глазами Владимира эта картина – не фотокарточка, нет, а дождливый день, полный воя ветра и плеска луж, разлетающихся из-под колёс, полный крика огрубелой от его родного города тётки, зачем-то обладавшей дипломом врача, и тихого упорства этой маленькой пожилой женщины с её извечным женским делом – сберегать жизни вопреки окружающим нравам – упорства, что пришлось не по нутру тому городу. Нет, тогда она ещё не была пожилой, а была молодой, непокорной и сильной, была рукой выручающей. И когда она достала откуда-то с груди фотокарточку и положила перед Владимиром и Сашей, он не сразу почувствовал, где находится – там ли ещё, внутри рассказа, где родился, или здесь, где надеялся пригодиться, где он помогал людям, а они ему.

На фотокарточке были мужчина, женщина и ребёнок. Чернокудрые и счастливые.

Саша втянул воздух широко открытым ртом, раздался горловой всхлип, с лица его сбежали разом все живые оттенки, будто вылилась из медного кувшина влага жизни, его наполнявшая. Смотреть на него стало страшно. Бескровно, бескрасочно стало его только что смуглое лицо, серым стало, и заволокло только что тёмно-карие глаза бесцветной мутью немытого окна.

Наталья Семёновна положила рядом конверт. Слегка помятый, потёртый на сгибах, голубоватый конверт с короткими синими и красными полосками по краям. Авиапочта. Одно время все конверты были такими, даже если письмо шло внутри города. Адресатом значилась Пушина Августа Логиновна, город Болотнинск, улица Коммунаров, 199, квартира 20, а обратным адресом стояло: Карла Маркса, 208, квартира 37, Мкртумян. Почерк был косой и разгонистый, как вторая из подписей на обороте фотокарточки.

– Мама… – еле слышно сказал, вернее, простонал Саша.

Владимир понял.

– Мама, конечно, мама! – Он положил руку Саше на плечо. – Мама, Самвел! Она о тебе мечтала, она тебя растила, ты такой, как она хотела. Она ведь жива?

– Жива матушка-то? – почти одновременно с Владимиром спросила и Наталья Семёновна. – И папаша?

Не имея сил ответить, Саша закивал, словно затрясся крупной дрожью от бивших его рыданий. Дом, дело, капитал, право невозбранно ходить по рижским улицам, доброе имя сравнительно честного торговца, свобода, даже Эгле – да, это были потери, последней из них он не выдержал бы, если бы не возник рядом, словно по волшебству, человек, которого он и в мыслях уже именовал не иначе как братом. Брат может быть, а может его не быть, можно не знать, что он есть где-то – а потом познакомиться. Но мама… Мама – она одна. На всю жизнь. Его мама – не мама. Он подкидыш. Даже хуже: его украли, утаили от каких-то странных правил и законов… может быть, продали, или это было что-то вроде контрабанды?

Наталья Семёновна тоже всё понимала. Она встала, нагнулась над Сашей, приобняв его за спину, стала гладить по плечам, по чёрным с проседью кудрям, по большим рукам с волосатыми пальцами, неуклюже прикрывавшими лицо и пропускавшими наружу только обильные, неудержимые, крупные слёзы.

– Конечно, мама, а как же! – говорила она. – Мама – она что? Мама, она жисть даёт, свет белый, всё-всё у нас от мамы. А у тебя чуть-чуть всего этого обратно не забрали. Конечно, мама, раз не позволила обездолить! Она тебя хотела, она тебя жалела, у смертушки отняла, именем нарекла. Как она дома-то тебя называла?

– Самвел… Самчик… – протяжно выдохнул он.

– И хлебушка первого твоего она тебе дала. Дала ведь, не забрала?

– Ммм… – невнятно-утвердительно тосковал он.

– Ту, другую, тоже жалко: она двоих носила, а растить дали одного. Та врачиха, её жалеючи, тебя чуть не загубила. Да и прах её побери, врачиху-то! Пусть она ту жалеет, а тебя мама пожалела. Только мама сына родного никому не отдаст, ты это всю-всю жисть помни! Твоя мама тебя никому не отдала. Как же не мама? Мама, самая родная, самая путёвая. И никто тебе не скажет, что ты дурной какой-нибудь – у такой мамы только самый лучший бывает!

Постепенно Самвела перестало трясти, он отнял руки от лица и посмотрел на НатальюСемёновну. Он плохо видел её лицо, вылинявшее от многих лет среди людского горя – оно куда-то словно уплывало, заслоняясь лицом мамы, мамиными чёрными волосами, которые та по вечерам расчёсывала перед зеркалом роговым гребнем, мамиными тёмно-карими, вишнёвыми глазами – все знакомые говорили, что глаза у сына мамины. Мамино лицо, лицо с фотокарточки стояло перед ним. Потом откуда-то появились длинные руки с бутылкой коньяка и стопкой:

– Ну, всё. Никуда твоя мамаша не делась. Наоборот, брат появился. Настоящий. Навсегда. Не одноразовый, как тот дурацкий паспорт.

Голос Арика будто доносился откуда-то издалека. Из тех, в детстве, сугробов, посыпанных рыжей окалиной металлургического завода, из перезваниванья трамваев под окнами, из жёлтого здания школы с белыми полуколоннами. Самвел выпил, не чувствуя вкуса и запаха. Внутри появился и стал расти, пульсировать шар тепла, как будто бы вернулось сердце, сбежавшее было куда-то от невыносимой новости. Медленно приблизились, точно выявляясь из безнадёжных сумерек, лица. Длинное, грубовато-свойское – Арика, в мелких внимательных морщинках – Соломона Давидовича, складки-натёки, как у догорающей свечки – Натальи Семёновны. И лицо Владимира, так похожее на его собственное, ну разве что – чуть менее пухлые губы, не такой горбатый нос, щёки словно бы потвёрже. Соломон Давидович прошёл на кухню, покопался там, вернулся.

– Вот что, Самвел, как там в ваших сказаниях говорится… Хлеб, вино, вездесущий господь, так? – В руках Соломона Давидовича была тонкая лепёшка. Он разорвал её и протянул половинки Владимиру и Самвелу. Арик уже наливал обоим.

– Лаваш… – выдохнул Самвел и обвёл всех осмысленным, видящим взглядом. Столько было в этом взгляде отчаянной надежды, что даже Наталья Семёновна пригорюнилась, опустила глаза с негромким «э-эх…», а Арик пробормотал «ну-ну», но Самвел не слушал. Он поспешно схватил стопку с коньяком (Владимир догадался, что нужно сделать то же самое) и высоко поднял её:

– Брат! – Дальше последовала твёрдая и торжественная фраза по-армянски, которую Самвел сам и перевёл: – В пиру и в бою, в радости и в горе, в жизни и в смерти – навсегда вместе! – он выпил половину содержимого стопки, поцеловал Владимира в щёку, допил и заел лавашем. Владимир старался повторять его действия, понимая: если тогда, в той неуютной, хоть и обставленной для женщины, квартире, он только подал первую помощь, отсрочил гибель, то теперь имеет возможность спасти, без дураков спасти, вернуть к жизни этого человека. И пусть он, Владимир, обязан Самвелу только ночью под крышей – потом сама судьба судила им быть вместе. Уж если вера в себя и в людей у этого парня, показавшегося Владимиру в тот вечер кем-то вроде кавказского фундаменталиста, зависит от куска лепёшки, если не подвести, не обмануть его для Владимира так просто – да пусть будет любой обычай и ритуал, главное, был бы человек хороший, как говорил ещё батя. И Владимир тоже чмокнул щетинистую щёку, потом допил коньяк и доел лаваш.

Сам он тоже едва осознавал случившееся. У него есть брат. И даже мама об этом не знает. Потому что он, Владимир – они с Самвелом, выходит? – тяжело ей достался, то есть достались. Об этом она говорила. Когда маленький Володя спрашивал её, почему у него нет ни брата, ни сестры. Не смогу уже, говорила мама. Или – врачи не велят, не берутся помочь в случае чего. Оказывается, брат есть. Владимир встал и начал помогать Арику убирать со стола. Как ушла Наталья Семёновна – он даже и не заметил, такой кавардак был в голове, так крутились друг за дружкой те трамваи и нынешние полицейские, та квартира с полоской снега, наметаемого на подоконник из щели в раме, и нынешнее, недавнее: куча одёжек и стульев на газоне под окном. Под добродушную воркотню Соломона Давидовича удалился и Арик, распрощавшись изысканным шарканьем. Оставшись втроём с братьями, старик заметил:

– Молодые люди, вы же засыпаете, вы засыпаете на глазах почтеннейшей публики! А ну-ка, на пятой скорости под одеяло!

Уже недели две они и ночевали здесь, так что объяснять, как и что, не пришлось. Последнее, что услышал Владимир, когда Соломон Давидович гасил ночничок с надписью «Старый Таллин», было:

– А вы говорите, Силинь. Будет день, будет и пища…


11. Арест снят

– То есть ты не гражданин России по праву рождения, не гражданин, – задумчиво повторил Соломон Давидович, изменив обычной своей манере ворчливой скороговорки.

В окно кухни параллельно земле било сентябрьское солнышко, неяркое, но золотое, и золотой блик переливался на его смуглой лысине, словно индицируя перекомбинацию каких-то информационных ячеек под черепной крышкой. Подобно тому, как всегда бывает приятно смотреть на хорошую работу ремесленника, размышляющий Соломон Давидович являл собой законченный пример редкого зрелища высококачественной работы мозга.

– Не гражданин, – Самвел наклонил голову. – Там, кто был прописан в границах территории на шестое февраля девяносто второго.

– Изучил вопрос, читал законы… Это хорошо. Значит, думал. Хорошо, когда человек сначала думает, потом делает. Мы сейчас ошибиться не имеем права, надо всё оч-чень хорошо продумать… Скажи ещё раз, с твоими счетами вопрос был в пошлине, вопрос был? Ты не гражданин – с тебя пошлина, так ты говорил? А был бы гражданин? Или гражданин России?

– Если гражданин – не брали пошлины с моего товара. Гражданин России – как договорится с таможней, какой товар.

– Не уплатил пошлину – это контрабанда? Я хочу спросить, уголовное преступление?

– Экономический преступник считается, это отдельное управление в полиции.

– О! – и Соломон Давидович наставительно поднял указательный палец. Блик на его лысине и целеустремлённый нос замерли, нацелясь на Самвела. – Ре-бя-та! Вы поняли? Я имею в виду нашего недавнего знакомого, недавнего, то есть товарища, как его там, Арвида, – на слове «товарищ» Соломон Давидович поморщился и поправил сам себя: – Господинчика, а то какой же он нам товарищ, какой товарищ… Помните этого пирожка, внутренних дел экономиста?

– На «Ауди», я в ней ехал… – как во сне, пробормотал Самвел.

– Да-да-да! Твой подопечный нам и нужен! Все видели, как он там, на хуторе, сдрейфил?

Пока Владимир и Самвел поспешно допивали чай – уже без всяких церемоний, на кухне, за столом, покрытым прохудившейся на углах клеёнкой, Соломон Давидович сделал уже два звонка по телефону. А также надел что-то похожее на праздничный костюм советского времени – пиджак тёмно-зелёного, болотного оттенка в мелкую «ёлочку» с широченными лацканами, такого же болотного оттенка брюки с идеальной стрелкой, бежевая рубашка и узкий галстук, тоже в «ёлочку», в тон костюму. И вот уже все трое в зелёном «Москвиче» хозяина неслись к зданию Министерства внутренних дел.

– Хотя встали не очень рано, завтракали неторопливо, но ведь чиновники не являются на службу к табельному времени, – бурчал под нос Соломон Давидович. – Мне опаздывать тоже разрешается, но если б я опаздывал так, как они, я был бы царь! В смысле, главный эксплуататор и пожиратель народного достояния, ценнейшее из которого есть время! Сейчас мы его…

Он правильно рассчитал: зелёный «Москвич» и чёрная «Ауди» – та самая, Владимир почти не сомневался – подрулили к зданию министерства почти одновременно. Соломон Давидович и его спутники вылетели на мостовую, дробно хлопнув дверьми, и взяли растерявшегося Арвида Репшу в плотное кольцо.

Только что румяная и свежая, как булочка, физиономия Репши опять стала напоминать непропечённое тесто из самой белой муки.

– Господа частные детективы… А я думал, что на хуторе Озолы удовлетворил вашу любознательность полностью…

– Да, да, – Соломон Давидович уже увлекал собеседника вверх по нескольким широким каменным ступеням, на парадное крыльцо с колоннами, – вы весьма нас обогатили знаниями, но ведь знания мертвы без применения. Вам предстоит способствовать относительно крупной сделке, за комиссионные, разумеется. Ну, и вы же себе не враг – публикации сведений о бывшем служащем Конторы Глубинного Бурения, вы его там, на хуторе, упоминали, не захотите. Надо, чтобы знали, что вы решаете важный деловой вопрос вне этих стен…

Владимир отвернулся, чтобы Репша не увидел на его лице против воли выползшей туда усмешки: вот ведь ехидец Соломон-то Давидович, за словом в карман не лезет, вспомнил ёрническое определение, которым титуловали КГБ до перестройки, не желая произносить это название вслух.

– Конечно… – Репша постепенно приходил в себя. Они с Соломоном Давидовичем уже шли по широченному паркетному коридору, середина которого была простелена зелёной ковровой дорожкой. Репша открыл массивную дверь дорогого полированного дерева, за ней было ещё три двери поскромнее, он открыл левую. Кабинет представлял собой буквально пенальчик, было даже не очень понятно, как хозяин ухитряется там поместиться при его комплекции. Репша оставил на столе папку и открыл соседнюю дверь:

– Юргис, меня пока не будет на месте, я по вопросу из отдела борьбы с экономической преступностью!

Вопрос борьбы с экономической преступностью занял немного больше часу в ближайшем кафе-баре, давно облюбованном сотрудниками министерства.

– Бонус, на который министерство могло бы рассчитывать при конфискации имущества предприятия, если брать за прецедент дело с металлом, – говорил Владимир, так было условлено по пути в зелёном «Москвиче», – не больше тех комиссионных, которые вы получите, восстановив справедливость, нарушенную пособниками лиц, осуждённых в Нюрнберге…

О деле с металлом он знал из своего рода отчёта, выданного Русланом Сабитовым за вчерашним чаем. Именно Руслан пробрался в обход, около двух километров лесом, к хутору Озолса и слышал почти весь разговор хозяина хутора с этим трусоватым толстяком.

– Следует обратить внимание на то, что господин Мкртумян не знал, положена ли с него пошлина. Он внесёт её после снятия ареста с его счетов. До отрицательного ответа на заявление о предоставлении гражданства он не мог этого знать, следовательно, преступления нет.

Теперь Владимир знал, как правильно произносится фамилия Самвела. Говорить на юридические темы было не совсем привычно, однако учёба в институте и работа на заводе выработали привычку к логическим рассуждениям, привычку доказывать свою мысль, убеждать, не пасуя перед чином и званием собеседника. И сейчас Владимир выполнял поставленную задачу – примерно так же, как он выполнял бы задачу добиться принятия к производству внесённых его конструкторским коллективом предложений. Задача не радиотехническая, а финансовая, юридическая, но таково время. А смысл тот же: сделать хорошо людям. Вот этому человеку. Брату.

– Можно ли мне узнать, как именно в данной коммерческой операции задействован центр Симона Визенталя? – осмелев, спросил сидящий перед Владимиром чиновник. Расположившись на высоком табурете, спиной к мраморной стойке, уставленной всевозможными бутылками, навалившись на круглый деревянный столик, он уже вовсю потягивал пиво из большого резного стеклянного стакана с толстенным, радужно переливающимся дном, заедая рыбным рулетом. При желтоватом свете бра, оформленных в виде свечей в шандалах, его щёки опять разрумянились. И весь облик являл деловитое довольство человека на своём, уютном и сытном, месте.

Владимир искоса посмотрел на Соломона Давидовича. О таких вопросах тоже имелась договорённость.

– Сейчас центр занимается вопросом о тех двух зданиях. Деятелем из комиссии по реституции. Раз уж вы с господином владельцем хутора в окрестностях Салацгривы договорились о мене бонусами, раз в договорённости фигурировала недвижимость, фигурировала недвижимость, без комиссии по реституции не обойтись.

Искусство вести разговор, не упоминая ни одной фамилии – Владимир слышал о таком искусстве в годы перестройки. Тогда писали о вездесущей слежке, об эзоповом языке для обсуждения запретных тем, а запретным якобы могло быть объявлено что угодно, причём негласно, тайком от людей. Этот старый механик был связан с правозащитниками, медсестра Кристина что-то говорила про Хельсинки, про кого-то, кого судили в Москве. Тогда этих людей называли диссидентами, вспомнил Владимир. Да. Вот откуда искусство переговоров вроде этих. Это навык защиты человека от государства.

– Комиссионные, естественно, тоже после снятия ареста, – закончил Владимир.

Они с Самвелом обменялись взглядами, и продолжал уже Самвел:

– Вот номера счетов.

Соломон Давидович извлёк откуда-то из-за пазухи блокнот и ручку. Самвел стал писать на листке, вырванном из блокнота. Номеров и названий банков было много.

– С этого счёта могут выдать наличные. Я даю вам доверенность, как мы её оформим?

– Оформит наш юрист, – неспешно проговорил Репша. К нему уже вернулся не только цвет лица, но и прежний вальяжно-самоуверенный гундосый выговор.

– Только в нашем присутствии, – быстро сказал Соломон Давидович, и ленинградский гранит опять проступил в его голосе.

– Господа частные детективы… Но уж это последнее условие? – на разомлевшей от пива физиономии выразилось нечто похожее на досаду и нетерпение.

– Насколько я понимаю, оформлять должен нотариус, – вставил Владимир.

– Последнее, последнее, – ворчливо поддакнул Соломон Давидович.

Допили пиво. Соломон Давидович расплатился.

Нотариальная контора была за углом.

– Заинтересованное лицо вы, – Соломон Давидович нацелил нос на Репшу. – Услуги нотариуса – за вами.

Репша безрадостно кивнул и не попрощался, когда странная компания, выйдя от нотариуса, разделилась.

– А вы знаете, товарищи, что мы надёжно сели на мель? – сказал Соломон Давидович, провожая взглядом плотную спину Арвида Репши, уже мелькавшую среди немногочисленных прохожих перед парадным каменным крыльцом министерства. – Угощать министерских едоков на их уровне… хм, да-с.

Он комически вывернул карманы брюк.

Владимир почувствовал, как его щекам стало жарко. Этот человек приютил их с Самвелом, и не только их – он давал приют, кров и стол ещё четырём людям, хотя бы ненадолго. Дал ему одежду. Тратит на них время, в том числе рабочее – что бы там ни говорилось насчёт опаздывать. Как его отблагодарить? Любых денег мало будет. А ещё пятьдесят латов тому санитару… его ещё надо будет найти, но тут поможет Кристина. Только когда, ведь хотя на «Поповке» Владимир со времени выселения и появлялся, зарплаты там как не было, так и не предвидится…

Видимо, растерянность на его лице была замечена.

– Ну, ну, молодой человек, нит гедайге, поётся в песне, поётся, не унывайте! Мне пора в гараж, а вы подходите в «Эксцельсиор», а то Арик уже спрашивал, помните, спрашивал вчера, что у нас следующим пунктом программы, что следующим – Силинь или не Силинь? Договаривайтесь! Счастливо! – и Соломон Давидович исчез в направлении зелёного «Москвича».

Арик, как всегда, встретил Владимира и Самвела почти конским победительным ржанием.

– Я не полиция, у меня и в фургоне покомфортней. Вот вам новости, если разберётесь. Я не разобрался, у меня высшего нету. Гы! Хотите, едем?

Совал в руки газету, пестрившую латинскими буквами, указывал ею на двери фургона, где виднелись какие-то механизмы.

Владимир и Самвел влезли. Как только захлопнулась дверь – тут же зажглась лампочка. У стенки, за механизмом (что-то вроде лебёдки, показалось Владимиру), лежало прямо на полу выломанное из троллейбуса сиденье. Оба сели, и Владимир попытался читать газету. Это была «Svenska Dagbladet». По-шведски Владимир не знал ни слова, от букв с точечками и кружочками наверху рябило в глазах, сиденье ползало по полу на поворотах, толкая их с Самвелом друг о друга, но тем не менее он листал газету, сопротивляясь дорожной тряске, пока ему не бросилось в глаза слово «RIGA». Рига? Видимо, да. Он попробовал вчитаться. Слов, похожих на знакомые, в статье на полполосы было много. Кроме «Риги», часто упоминались «полиция», «депортация», «Россия», что-то «гуманное», «интернациональное». Было название в кавычках, содержащее слово «Латвия». Разок даже «фашизм». Ещё попалось слово «Autovagen» – Владимир знал, что по-немецки «ваген» скорее кузов автомобиля, чем вагон поезда. Видимо, оно должно было значить фургон, те три фургона, которые он видел на обочине под Карсавой, в которые совал хлеб и воду. Их с Самвелом тряхнуло последний раз, и открылась дверь.

– Мне работать надо, а пока просто: кто-нибудь что-нибудь понял?

– Про то, как нас взяли, как вывезти пытались…

– Вот-вот. Давайте – или прячьтесь, или помогайте. Что там тип из министерства, этот – то ли колобок, то ли фрикаделька?

Говоря так, Арик достал из фургона тележку на маленьких колёсиках. Владимир набросил спецовку, валявшуюся в фургоне, и стал помогать. Они с Ариком водрузили на тележку напоминавший лебёдку механизм.

– Где мы?

– На капремонте жилого дома. Крыша, проводка… Тут вас не знают, не бойтесь.

– Ваш папа передавал всего наилучшего, – сказал Самвел, – и поручил узнать, что будет следующим пунктом программы.

– Гы! – Тут Арик понизил голос. – Само-знамо, Силинь предстоит. Ну, до вечера!

Счета Самвела разблокировали через три дня.

Самвел первым об этом и узнал. Он ходил в Парекс-банк, как на работу. Охранник и операционист уже узнавали его – человек в трико с вытянутыми коленками всё-таки не был типичным клиентом банка.

– Погорелец, что ли? – спрашивал охранник, русский вихрастый парень. – Вот и будешь знать: всё сгорит, а что было в нашем банке – никогда не сгорит!

– Счёт арестован, – без всякого выражения отвечал латыш-операционист, прямой, как облизанный, напоминавший Самвелу некий орган порядка, например, гаишный жезл. Или ещё какой-нибудь орган. Сходство усугубляли чёрный костюм, белая рубашка, очень белокожее лицо и блондинистая шевелюра.

На четвёртый день жезлообразное белокожее лицо в окошечке чуть дрогнуло – это означало намёк на улыбку.

– Арест со счёта снят. Заполняйте расходный ордер, пожалуйста.

Самвел открывал счета по своему ещё советскому паспорту – по крайней мере здесь, в Парекс-банке, было традиционно всё равно, синий ли паспорт гражданина Латвии, серый ли паспорт негражданина, иностранный или старая краснокожая паспортина. Советский паспорт Самвела был тщательно сверен с реквизитами счёта, после чего одушевлённый орган банковского порядка стал предупредителен:

– Справка о состоянии счёта нужна, господин… Мак-Артурян?

– Канэшно! Пажалуйста!

Акцент прорвался, потому что Самвел был счастлив. От одного вида человека в окошке, будившего в нём веселье, почти неприличное озорство. От того, как на заграничный манер произнесли его фамилию. Даже оттого, что согласно справке о состоянии счёт непосредственно сегодня очень изрядно похудел. Это означало, что молоденький пухленький чиновник, любитель пива, воспользовался доверенностью и взял плату за свои услуги. Расплатиться с долгом, хотя бы только с частью его, скинуть хотя бы сколько-то забот с плеч – ну не счастье ли это?

Вечером был пир на весь мир. С изысканными копчёностями, винами, фруктами. И неизменным чаем по методу Соломона Давидовича. В ресторане отмечать событие не стали – и не потому, что у большинства участников не было приличных, по меркам ресторанной публики, костюмов. Нет, и Самвел приоделся – в тёмно-бордовом двубортном костюме-тройке, в модных узконосых туфлях, хорошо выбритый, он стал элегантен; и Владимир с удовольствием принял в подарок от брата новую серую в рубчик пиджачную пару, новые ботинки с немодными оквадраченными носами – главное, что Владимир ценил в обуви, была «пешеходность». Просто все трое, не сговариваясь, пришли к одному и тому же решению – лишнего не светиться. Особенно после статьи в «Svenska Dagbladet», да ещё Арикова утверждения, что это далеко не всё, а только то, что он сумел достать. Дескать, француз тоже написал, погодите, то ли ещё будет.

– Нам, Самвел, надо не самим прибарахляться, а хозяину нести, – говорил Владимир, – и не только потому, что мы его начисто объели, а и потому, что ну куда нам это добро? Ну да, вот куртки и кепки ты нам купил обоим – это да, это спасибо, осень уже… А так – ведь ни у тебя, ни у меня дома нет. У хозяина есть куда всё девать, а нам куда всё это?

Самвел тянул вино из стаканчика расписного стекла, а между глотками задумчиво жевал толстый ломоть буженины на толстом ломте рижского хлеба. Молчал, потому что видел: Арик, тоже с набитым ртом, показывает всей мальчишеской физиономией, что знает ответ на эту реплику.

Наконец Арик расправился с копчёным угрем и сказал:

– Тут бы нужен тост, но такой тост уже был в старом советском фильме. Наши желания теперь совпадают с нашими возможностями? Или даже возможности превосходят желания?

– Что ты, – грустно улыбнулся Самвел, – возможностей всегда не хватает.

– Например, на дом? Квартиру? Или даже на возобновление деятельности фирмы? Гы!

Лицо Самвела потемнело.

– Ну-ну, молодой человек, я приблизительно знаю причину, приблизительно знаю, но купить нечто равноценное утраченному хотя бы просто арифметически… М-гм? Или никак?

– Па, он прав, – вмешался Арик. – Не дадут. Даже если арифметически всё тип-топ. Наш директор тоже подлетел. Как только русский бизнесмен что-то покупает, тут же – ррраз! – объект подлежит реституции. Сразу какие-нибудь аргентинские троюродные правнучатые племяннички находятся.

– Аргентинские! О! – сказал Соломон Давидович, вскидывая голову. И опять опустил долу свой ястребиный нос, будто нацеливаясь им в недра земли, на некий одному ему видимый клад. Седоватые щетины под носом внимательно шевелились. Все уже знали, что это значит. Старый мудрец размышлял.

Тишина стояла такая, что было слышно, как шепчет за окном тихий сентябрьский дождичек. И даже как позванивает волосок в лампе над столом.

Наконец Соломон Давидович глубоко вздохнул, и муаровые пряди чайных ароматов, сизыми змейками прижимаясь к столу, порскнули по углам. Блик от лампы прыгнул с суперфинишированной лысины на Арика:

– Того француза… или шведа… ты хорошо понимал? Тебя он поймёт?

– А мы на такой смеси языков… И не вдвоём, там ещё запчеловцы были.

– Надо, чтобы Силинь увидел вас непринуждённо беседующими, непринуждённо. И чтобы понял, что речь идёт о том доме… Самвел, номер уточни? И о метро.

– Ну, тот дом не проблема, там вовсю ремонт, и он там бывает, запчеловцы говорили.

– В то же время, Самвел, в то же время. Арифметически, говоришь ты, всё в порядке? На жильё и на возобновление дела этот министерский кихл тебе оставил?

– Что вы говорите, Соломон Давидович! За меня не беспокойтесь, главное – арест сняли, и я буду хорошо жить! У меня есть партнёры. Я могу взять взаймы. Просто жить – мне много не надо, просто жить я заработаю…

– Стоп-стоп-стоп!

Опять взметнулись крест-накрест жилистые сухощавые руки в колечках седоватых волос, будто Самвел был автомобилем из гаража фирмы «Карго».

– Партнёры, ты говоришь? И судя по тому, что проблемы возникли на таможне – зарубежные? А российские? Есть российские партнёры?

– Конечно, есть!

– Кто это? Я имею в виду не фамилии, а – что за люди, из каких отраслей? Банкиры, скажем, среди них есть?

– У меня есть счёт в российском Сберегательном банке, уже много лет есть, в кредит я там никогда не брал, дадут обязательно.

– А можешь кому-нибудь там намекнуть – есть возможность приобрести недвижимость? Или долю акций в какой-нибудь фирме?

– В «Сибнефти» есть такой человек, я автозаправку от них хотел открывать, там можно предложить. Тот дом надо предложить, да?

– Можно и тот дом, а что ещё можно – увидим на днях, что ещё можно. Пока без конкретики. Просто найди таких людей. Российских граждан. Вот это обязательно.


12. Дочь не продаётся

«Мерседес» вёл Мартиньш, а Инга и Эгле сидели сзади. Улица была доведена до отвратительного состояния московской властью – в асфальте трещины, местами виднеется торцовое покрытие настоящей мостовой, той, что была в первую независимость. Когда дом отремонтируют, говорила Инга, улицу надо будет отремонтировать тоже, и не асфальтировать, а восстановить прежнее покрытие. Латгальский гранит крепче асфальта. И если бог даст, а бог обязательно даст, ведь мы трудились и терпели, а потом возвысили голос, как рассказывал пастор в проповеди о валаамовой ослице, и были на стороне бога, а не безбожников-голодранцев – если бог даст, то со временем на этой улице будут жить одни почтенные граждане, настоящие латыши, и звучать здесь будет только родная, латышская речь…

Может быть, ещё немецкая, подумала Эгле. Тоже родная. Порвать с тем чернобородым было, конечно, правильно. Это только сначала щекотно и смешно, когда целуют всей охапкой курчавой щетины. Но всё-таки щетина – это у свиней. И говорить, растягивая и глотая звуки – да, сначала забавно, а вообще-то Мартиньш говорит куда правильнее, твёрже, проще. Тот не говорил, а почти пел, как на сцене, как будто эстрадный куплетист, только плохой, а Мартиньш…

Она опять поймала себя на том, что не может даже про себя произнести слово «хороший» по отношению к Мартиньшу. Сейчас ей был виден только его аккуратно подстриженный затылок цвета спелой ржи, широченные, мускулистые плечи, да иногда мелькали локти, когда он крутил руль на поворотах. Сильные локти, уверенно двигающиеся. Заодно с машиной. Уверенно, как машина. И её он подомнёт, как машина. Мама отдала её, Эгле, свою дочь, за дом. Этому вот человеку-машине. Чтобы дом вернулся в семью. За стёклами «Мерседеса» мелькали клёны, сливаясь в сплошной забор. Забор отделял её, Эгле, не только от окружающей обшарпанности, облупленных стен и потрескавшейся мостовой, не только от эстрадного бородача, но и от прошлого, и от всех людей, от всех живых – когда подминает машина, уже не выжить… «Мерседес» затормозил.

– Полюбуйтесь, матушка, – басовито и почтительно буркнул Мартиньш.

Дом был тот самый. Три этажа. Не то розовая, не то оранжевая, оттенка сёмги, облезающая, сыплющаяся краска. Простая, без лепных виньеток, арка в середине фасада. Маленькие балкончики с затейливыми, ручной ковки, перильцами и решётками. Окна уже без рам, затянуты чем-то временным, похожим на холстину. Штукатурка почти вся сбита по третьему этажу, рабочие ползают вдоль второго, сбивают. Пыль столбом. Любоваться, кажется, пока нечем. Хотя хозяйскому глазу и этот беспорядок приятен, как залог будущей красоты. Так же, как без пота и мозолей нет ни хлеба, ни рыбы.

А эти трое кто? Тоже, наверное, из бригады ремонтников. Самый длинный машет руками, как настоящая ветряная мельница. Мать показывала Эгле остов от такой, далеко отсюда, на разорённом, заросшем травой хуторе. А когда были крылья – наверно, вот так это и выглядело. Наверно, это прораб или бригадир, кажется, так они называются на стройках. Поменьше ростом, в чёрно-красной куртке, наверное, его помощник, а третий? Для стройки одет слишком роскошно. Бежевая замшевая куртка в такой пыли? Эгле приоткрыла окно. Ворвались запахи старой штукатурки, каких-то ещё москательных товаров и громкая речь длиннорукого. На удивительной смеси русского, английского и ещё каких-то языков тот рассказывал историю этого дома, упоминая купца второй гильдии Нагеля, капитана Петериса Гайгала, войну и реституцию.

– Матушка, да к вашему дому уже экскурсии водят, – опять пробасил Мартиньш.

– Дайте послушать! – такого резкого тона Эгле не слышала от матери никогда в жизни. Мартиньш ещё недостаточно хорошо знал будущую тёщу и, видимо, недооценил серьёзность момента, так как повернулся всем своим основательным телом на сиденье, надел на прямые и жёсткие губы подобие почтительной улыбки и, глядя еле-еле сероватыми, почти бесцветными, ничего не выражавшими глазами прямо на Ингу, добавил:

– Да ещё и иностранцев…

Инга бросила на него такой взгляд, что испепелила бы, будь в устойчивой фигуре Мартиньша хоть что-то от соснового бревна, о котором напоминал цвет его шевелюры. Но, видно, устойчивость эта происходила не от бревна, а от гранитного валуна, материала совершенно негорючего. И Мартиньш остался сидеть вполоборота, слегка растерянно моргая белёсыми коровьими ресницами, а обе дамы, мать и дочь, не обращая более на него внимания, пожирали глазами троицу перед ремонтирующимся домом.

Длиннорукий уже говорил о полиции, о какой-то акции выселения и депортации, не удавшейся только благодаря мировой общественности. Якобы единодушно поднявшейся на защиту бесправных и неимущих. Тот, что был поменьше ростом, достал из-за пазухи газету и развернул её. Стал тыкать пальцем в лист. Тут уже Мартиньш с силой распахнул дверцу, выпростал наружу своё громоздкое туловище – вся машина пружинисто закачалась – и зашагал наискось через проезжую часть улицы.

– Это частное владение! – раскатился на всю улицу его бас. – Das ist ein privat Haus!

– Если не ошибаюсь, господин Силинь? – развернувшись к нему всей фигурой, спросил по-русски тот, что был в чёрно-красной куртке, кудрявый, темноволосый.

Кажется, он и жил в этом доме до того, как… Только была борода? Он кричал «я тебя убью», и его забрали в полицию. А потом сообщили, что выслали в Россию. И снова он тут! Силинь огляделся вокруг.

– Полиция! Полиция!

– Бастует полиция, господин хороший, – сказал по-латышски, очень старательно выговаривая слова, прохожий в старом-престаром демисезонном пальто ещё советского пошива и столь же старой линялой шляпе.

Мартиньш встал как вкопанный, точно наткнувшись на препятствие. Мозги его медленно ворочались, соображая, словно были так же громоздки, как тело. И лицо так же медленно розовело. Кто не знал этого человека, тот не заподозрил бы ничего худого. Эгле – знала. И поэтому вся напряглась, ожидая неминуемого дальнейшего.

Подошли ещё двое молодых людей, парень и девушка, внимательно прислушиваясь к объяснениям длиннорукого. Теперь тот говорил, превосходя самого себя в многоязычном красноречии, о старых традициях предпринимательства, о купце второй гильдии Нагеле и достойных его наследниках – семействе Силиней-Гайгалов, составивших состояние во время второй мировой на строительстве метро.

– Какое метро! Откуда вы взяли в Риге метро, это только оккупанты везде носятся со своим московским метро! Прекратите нести чушь, это вмешательство в частную жизнь и клевета! – загремел на всю улицу бас Мартиньша.

Вокруг уже стояло не меньше десятка человек.

– Сумасшедший, – предположил кто-то вслух по-латышски.

– Это же иностранцы с гидом. Что хочет, то и говорит, – ответили ему по-русски.

– Дайте послушать, интересно же! – снова по-латышски.

– А что, в Риге строили метро? И правда, Москва, что ль?

Любопытных всё прибывало. Мартиньш проломился сквозь кольцо публики, расталкивая плечами, локтями, коленями, будто это были неживые предметы. Прошёл к машине, раздражённо попирая ногами мостовую, вымещая на камнях свою досаду. Бухнулся на сиденье.

– Кто им дал право трепать нашу фамилию, – неторопливо, но зло выговорил он. – Я этого так не оставлю, едем жаловаться, здесь и полиция не бывает.

– Нашу? – переспросила Эгле. Что-то словно проросло сквозь неё, она уже не в силах была противиться этому ощущению, рядом с которым не имело значения даже то, что рядом сидит мама. Она распахнула дверцу:

– Господа, если вы наши гости из Европы, то не должны слушать человека, который третирует женщину! – её немецкая речь прозвенела сталью о сталь, как будто снова уронили ключ на мостовую, голос точно взлетел над головами любопытных, и головы обернулись к ней. – Не может быть! – вырвалось у неё в следующий миг по-латышски.

Владимир, увидев расширившиеся от изумления светло-серые глаза рыжеватой, стройной, словно подсушенной молодой дамы с таким же подсушенным, ломким и высоким голосом, вспомнил, где он их видел.

– Мы с вами виделись ровно один раз, – сказал он по-русски, потом повторил это же по-английски. – Я Владимир, а не … Саша.

Это имя он произнёс, чуть помедлив. Вряд ли она знала настоящее. Он вспомнил: Самвел называл её Элочкой, а на самом деле её зовут Эгле. И добавил опять по-русски:

– Не бойтесь нас, Эгле. Вас мы не обидим.

– Кто это мы? – переспросила она по-русски после недолгой паузы.

– Я, Арнольд Соломонович, месье Лансэ, – сказал Владимир, – вообще все мы… «Запчел».

– Ах, «Запчел»…

– Уважаемая Эгле, – вмешался длиннорукий, – конечно, мы не оскорбляем женщин. Всё это очень неприятно, но… поздно, – и он развернул перед Эгле лист «Svenska Dagbladet».

Эгле не понимала по-шведски. Но она, в отличие от Владимира, прекрасно знала немецкий, и ей сразу бросились в глаза такие подробности, на которые Владимир не мог обратить внимание. Что такое центр Симона Визенталя, она не знала, но слово «расследование» по-шведски очень походило на немецкое, походило до несомненности. Международное расследование деятельности Мартина Силина. То есть Мартиньша Силиня. И Андриса Силина. Андриса, отца Мартиньша, из комиссии по реституции. Расследование фактов реституции недобросовестно приобретённой собственности.

– Результат расследований положено молчать до приговор суда! – сказала она по-русски, резко, отчеканивая каждое слово.

– Если даме неприятно слышать… – сказал длиннорукий тоже по-русски, а дальше вновь полилась непринуждённая смесь английских, латышских, опять-таки русских и ещё каких-то слов. Теперь длиннорукий приобнимал своих собеседников и подталкивал их вдоль переулка. Небольшая толпа любопытных стала рассасываться. Эгле пошла к машине. В голове у неё гудело, точно там вращались колёса механизма международных скандалов. Кажется, это называется так. Вот, оказывается, как они запускаются. «Svenska Dagbladet». Нейтральная европейская страна. Как, каким образом, во имя господа справедливого, купчик-азиат, представлявшийся русским именем Саша, мог заполучить влияние на шведскую газету? А этот иностранец, как его назвали… Месье Лансэ? Француз? Ещё и во французских газетах, значит, будут трепать её имя. Нет. Не её. Её фамилия – Гайгал. Не Силинь. Она не госпожа Силиня. И не будет госпожой Силиней.

Она не слышала, что говорила мать. И того, что говорил Мартиньш, тоже не слышала. Её взяли под руку и помогли выйти из машины. Она поблагодарила, поднялась по лестнице, вошла в квартиру, переобулась в домашнее, прошла в свою комнату. Закрыла дверь.

Можно было думать. Но не думалось. Широкоплечая, основательная фигура Мартиньша словно бы закрывала от неё даже собственные мысли. Или это значило, что наступил тот самый беспощадный день? День последнего расчёта и последнего суда, как говорил пастор. Когда не будет никаких лишних и грешных мыслей, когда будет важно только одно – любовь к богу, такая, какою он, господь наш, любил человечество, когда отдал себя на муки, позор и смерть за него.

Так ли она любит Мартиньша? Нет. Она его не любит вовсе. И всеми фибрами души желает оказаться от него как можно дальше. От него пахнет, как от закрытой железной крышки. За которой только душная, механическая смерть. Так ли любит она отца и мать? Надо честно сказать себе – нет. Она не смогла бы пойти за них на мучения. Она вообще не считает, что человек обязан мучиться. Надо жить честно, трудиться, исполнять закон божеский и человеческий, то есть государственный. И верить, что заслужишь лучшую долю. Тогда дастся человеку по вере его. Она жила честно, уважала родителей, училась, работала на таком месте, где могла быть наиболее полезна, и все были довольны её работой. Значит, это её призвание. Она верила в это, и бог даст ей по вере её. Зачем же мучиться, тем более – погибать, разве это обещал господь?

А о том, чтобы терпеть позор, пастор вообще ничего не говорил. И отец не говорил. Наоборот. «Нищий я, что ли, просить, позориться» – вот как он говорил. И никогда не делал ничего такого, что считал стыдным. Мать тоже всегда говорила про стыд. Про девичий стыд, например. У кого нет стыда, у того нет и совести. А совесть и есть искра божья в человеке, это говорил уже пастор. И теперь, когда вокруг имени Силиня идёт скандал, позорное и постыдное дело, она позволит, чтобы её телом и её судьбой заплатили человеку, имя которого треплют в европейских газетах? Человеку нелюбимому. Чужому. И за что именно заплатили? За дом. За имущество. Что дороже отцу, матери, да даже тому самому богу – её жизнь, совесть, искра божья – или имущество, пусть дорогое, пусть тысячи, миллионы… чего? Она вдруг поймала себя на мысли о том, что никогда не видела настоящих денег, денег в старом смысле, золотых или хоть серебряных. Деньги сейчас – это резаные раскрашенные бумажки, пластиковый квадратик кредитной карточки, счёт в банке, какие-то особые права и привилегии. Их, эти права и привилегии, кто-то купил, расплатившись ею.

Ею, Эгле.

Этот кто-то – он впишет её в дарственную на дом или выправит купчую?

Она встала и подошла к окну. Шёл мелкий нудный дождь. Окно казалось немытым, непрозрачным, непреодолимо толстым – такими серыми были небеса за ним. На этих небесах не может быть бога – он обитает где-то в других небесах. Ласковых, как рай на витражах в соборе – с белыми курчавыми агнцами божьими, белыми голубками, золотистыми фигурами обнимающихся в братской любви людей и зверей. Помоги себе сам, тогда и бог поможет – так говорил пастор. Эгле собрала в сумочку то, что, по её расчётам, могло бы ей пригодиться в ближайшее время, выскользнула неслышным ужом в прихожую (Эгле, вспомнилось ей, имя королевы ужей из сказки), надела плащ, шляпу и осенние ботинки. Мягко чмокнул замок.

В гостинице «Дзинтари Юра» администратор – однокашница по училищу. Туда и надо пойти. Дождь мягко барабанит по полям шляпы, сыплется на плечи. Зонтика нет. Непривычно идти по городу пешком. Город всё тот же, Даугава всё та же, так же стройно стоят дома вдоль набережной – в пять, в шесть этажей. Этажи здесь выше, чем стали строить потом, и каждый дом стоит, будто стремясь вверх острой своей крышей, а то ещё шпилем или флюгером, и теснясь в ряду – здесь мало простора вширь, место для роста есть только ввысь. Одни дома дают место другим, как и должен добрый сосед. Вот висит на канатах мост, а нити дождя кажутся продолжением этих канатов, они опускаются к мосту с неба, небо держит мост. Небо надёжней земли. Дождь с него падает на поверхность реки, пробегая по ней точно тенями досады: то чуть сильнее принахмурится лицо Даугавы, изогнутые каменные парапеты – как насупленные брови, то чуть разгладится. Родная река не держит на неё сердца, родной дождь не бьёт зло, а ласково смывает обиду и сомнения. Он смоет все следы, и Эгле не найдут по крайней мере несколько дней – должно же что-то проясниться дней хотя бы за пять? Действительно ли от семьи Силиней отвернутся все приличные люди, перестанут приглашать туда, где собирается общество, подавать руку при встрече, прислушиваться к мнению? Так, кажется, бывает, если о ком-нибудь плохо написали в нескольких влиятельных газетах? Вот и гостиница. Швейцар пытается заступить Эгле дорогу, но надо просто дать понять, что Эгле хозяйка, а он слуга – и она сбрасывает плащ ему на руки. Идёт к стойке портье. Просит позвать администратора Эрмину Скуиню.

– О, Эгле, здравствуй!

– Здравствуй, Эрми.

Ведя Эгле в буфет, Эрмина пытается выспросить новости. Сетует на вечную суету – правда, в её устах это звучит почти хвастовством. Как же. Дело крутится, отель идёт в гору, к нам едут и едут, бизнес оживился. Всё благодаря журналистам – раскопали, написали, что в Риге когда-то строилось метро, это сенсационная находка, то-то здесь и шведы, и норвежцы, и французы, а уж русских и остальных… Говорят, даже из Израиля приехали, но в «Дзинтари Юра» ни один не остановился. Наверное, метро теперь расконсервируют, достроят, у нас будет метро, как во всякой порядочной европейской столице!

Эгле слушает рассеянно. Выходит, в «Svenska Dagbladet» всё правда. Она смотрит на раскрасневшуюся от довольства жизнью и собой подругу. Ухоженные русые, чуть высветленные и продуманно уложенные крупными завитками волосы, твёрдо и красиво нарисованный, удлинённый, европейский овал лица, серые глаза под умело накрашенными ресницами, жадные и свежие губы – жадные до свежих сплетен, такие, как Эрмина, вдруг думает Эгле, просто питаются ими. Питаются, проглатывают безвозвратно? Ну, нет. Попробовать получить хоть кусочек истины о…

– Поселишь меня дней на пяток? Пока затихнет шум вокруг Андриса Силиня.

Нет, фамилия Силинь, видно, ничего не будоражит в сознании Эрмины. Или она не показывает подлинных чувств даже подруге?

– Тогда услуга за услугу, хорошо? Если ты не особо занята? Надо сплавить сошку помельче, ожидаются ещё гости из Европы. Въехал вчера постоялец из Беларуси, а по паспорту женат на некой Кристине Видземниекс. Пробили по базе данных – живёт в Риге. Если бы ты организовала их встречу, вдруг она заберёт его к себе, номерок освободится?

Теперь Эгле выходит под дождь, раскрывая Эрминин японский зонтик «Три слона». Идёт к стоянке такси. Такси углубляется в чащу многоэтажников. Поворачивает во двор. Ветер, приветствуя её, громко хлопает в мокрые зелёные ладоши – листья тополей. Остальные – липы, ясени – уже пожелтели и усыпают ей путь к подъезду, расположенному между двумя полукружиями стен – дом словно состоит из исполинских лепестков, он похож на трилистник. Нет. Триумфа, цветов и золота не получается. Дождь злорадно барабанит по зонтику: не так, не так, не так…

– Мама на дежурстве, а меня зовут Ивар… Заходите, пожалуйста, я кофе сварю…

Ивар берёт у гостьи мокрый зонтик – щёлк! – фейерверк брызг, словно подсвеченных огненным сиянием его шевелюры. Зонтик оказывается в углу комнаты, мокрый плащ отправляется на составленные стулья к электрокамину, и вот уже сама Эгле, не успев опомниться, сидит на круглом дерматиновом табурете возле воркующего чайника с тонко нарисованной коричневой розочкой на боку. Розочка будто шевелит лепестками в горячем токе воздуха, навевает чайное настроение. Стол покрыт скатертью, какую Эгле видела разве что разок в жизни – похожей на моющиеся обои и на дерматин одновременно, разрисованной переплетёнными квадратами, с протёршимися углами. Кажется, в общежитии училища, где ей доводилось бывать у подруг, было на кухне что-то подобное, русские студентки называли это «клеёнка».

Эгле сидит и впивает полным дыханием, всеми порами, каждым упруго расправляющимся волоконцем где-то внутри души поток тепла и уюта. Так хорошо ей не было… Как давно? С каких времён? Эгле не помнит. А потом и вспоминать перестаёт хотеться. Ивар хлопочет, доставая очередной «хальварин», чайницу с чаем, хлеб, батон, какао, молоко. Эгле встаёт и начинает ему помогать, то и дело спрашивая – где нож, где доска… Ивар вдруг жизнерадостно фыркает:

– У меня никто никогда про хозяйство не спрашивал.

Как давно, с каких пор не слышала Эгле смеха? Из её груди вырывается что-то, долженствующее означать ответный смешок, хотя похожее больше не то на стон, не то на рыдание. Онавспоминает: в прихожей не было ничего мужского, ни плаща, ни ботинок, ни домашних туфель. Значит…

– Ивар, – говорит она, – твой папа нашёлся.

Ивар долго-долго смотрит на неё. Она не знает его сомнений, ведь в эту весть он верит сразу, а сомневается лишь в одном: сказать ли то самое слово, что не хотело идти с губ за золото? Непокупаемое слово? Наконец он произносит:

– Госпожа… Останьтесь у нас до утра, мама сменится, и тогда…

Завтракают они уже втроём. Дама, которая представилась как Эгле, оказывается, успела, ещё пока Ивар спал до маминого прихода, сходить за продуктами в круглосуточный магазин поблизости. Завтрак роскошен – Ивар никогда не пробовал копчёной колбасы, твёрдого сыра, сливок. И никогда не ездил на такси. Черноусый, плотный и широкий в теле, одетый в дорогой костюм дядька, правда, не сразу кинулся обнимать маму – а именно так, с объятиями, представлял себе Ивар их встречу. Нет, он долго стоял под дождём, плечи его костюма намокли и сделались темнее всего остального, намокла и потемнела на груди светло-жёлтая рубашка, и так же неподвижно стояла перед ним мама. А госпожа Эгле всё пыталась прикрыть их обоих своим зонтиком, и Ивар слегка подтолкнул маму вперёд, чтобы она поместилась под зонтик госпожи Эгле. И вот тогда-то черноусый сдавленно вскрикнул: «Крыстя!» – и блеснули сахарно-белые зубы, и взыграли чёрные глаза молниями летней грозы, и один неловкий, короткий шаг навстречу маме сделал он – и вот уже обнимались все трое. Дядька вскрикивал то «Крыстя», то «Ивасик», а мама повторяла: «Игорёша, родной, пошли, люди смотрят, дождь, Ивасика придушишь, Игорёша, родной…» Наконец объятие распалось, и дядька сказал:

– Ну, пшли до дому, уж я наведу порядок, плюс и минус в розетке по местам поставлю!

И мама засмеялась. Засмеялась и госпожа Эгле. А когда наконец пошли домой, черноусый дядька сказал:

– Крыстя, я ведь по делу приехал. Поповку совместное русско-беларуське прадпрыемство покупает. Будет приборостроительный концерн, как при эсэсэсэре, пятьдесят один процент российский, по двадцать четыре с половиной Беларусь и Латвия, но то будут частники, не дзяржавнэ дело. Меня менеджером числят, так теперь это называется – просто я по-вашему хоть трошки мерекаю. Здрассте могу сказать. А так – папочку за шефом ношу, платят за это добре. Ну, как тут ваши – образумились? Можно мяне тут жить? Или лучше табе увезти? Могу хоть сейчас, теперь есть куды, и хто б посмел забраниць!

Эгле шла рядом с Иваром, защищая зонтиком в основном его. До этого дня она никогда никого не защищала. Было странно – ведь только вчера она попросила помощи подруги. Сама попросила о защите. И вот она защищает другого. Благодаря ей трое людей были счастливы… нет, зачем же «были», они счастливы и будут счастливы, пока не вмешается… А кто может вмешаться? Господин Ивасенокс, так его зовут, гость из Беларусс, говорит, что никто не запретит им с этой женщиной жить вместе. А кто-то запрещал? Наверное, у него нет гражданства Латвии. Да! Негражданин. Щекам Эгле становится жарко. Сколько таких прошло перед ней, сдавая экзамен по государственному языку… Она запрещала. Выходит, что она. Господин Ивасенокс плохо знает латышский, а фирма, на которой он работает, послала его в Латвию, именно учитывая его знакомство с латышским. Он не мог бы быть патриотом Латвии, он содействует переходу собственности Латвии в руки России! Значит, было правильно не дать ему гражданства. Правильно? А как же Ивар? А та уютная кухня? Что важнее, какая-то непонятная «Поповка» или эти двое, мать и сын, их дом, их уют, который и есть Родина?

– А что такое «Поповка»? – спрашивает Эгле неожиданно для самой себя.

И Игорь Ивасёнок отвечает на не очень правильном латышском:

– «А-Попова Ригас Радио Рупница». Теперь это часть концерна с замкнутым циклом производства, от микросхем до готового радиоприёмника или телевизора. Это, пани, работа для десяти тысяч человек, налоги в бюджет и прочая цивилизация!

А ведь Мартиньш говорил о забастовке полицейских, думает смятенно Эгле. Десять тысяч уютных кухонь, как вчера и сегодня… небастующие полицейские… их жёны на своих, тоже на уютных кухнях… Нет! Господин Ивасенокс не враг Латвии. Как много надо знать, чтобы судить, кто гражданин, а кто нет. Мало знать язык и историю края. Этот человек знает, как дать заработок десяти тысячам граждан…

– Наверное, там нужны будут переводчики с латышского и на латышский, – полувопросительно произносит Эгле.

– У самую точку попали, пани! – с энтузиазмом подхватывает Ивасёнок.


13. С Рождеством

Мартиньш Силинь ещё никогда не видел отца выведенным из равновесия. Но, рассказав о трёх «московских или их прислуге» возле того самого дома, он сподобился редкого зрелища. Собственно, такого не доводилось ему видеть ещё ни разу – только слышать от матери. Отец опустился в своё любимое тяжёлое деревянное резное кресло за таким же тяжёлым резным столом, посидел немного, сжал и разжал кулаки. Рывком вытащил один из ящиков стола. Достал толстую, не меньше трёх пальцев толщиной книжку, медленно разорвал её поперёк, с переплётом и корешком, бросил на стол половинки, шумно выдохнул и сказал сквозь зубы:

– Потом поговорим.

Что-то было в его тоне и всём виде такое – в сжатых зубах, в побагровевшем лице, в глазах навыкате – что Мартиньш смутился и вышел за дверь кабинета немного поспешнее, чем обычно.

Уже закрывая за собой дверь, Мартиньш подумал, что ни разу отец не забывал уточнить – когда именно потом. Завтра, через неделю, через месяц? Ждать было не привыкать, кто прав, тот не торопится, а уж торопить старших просто невежливо, но всё-таки скоро свадьба. Ремонт дома должен был закончиться в течение месяца, и тогда… У матери всё расписано. А тут какие-то оборванцы, смутьяны, выдающие себя вдобавок за иностранцев, европейцев – как они смели, знали, что ли, что полиция бастует?

Мартиньш не знал – отец никогда не делился служебными новостями – что в Министерстве внутренних дел его уже поставили перед фактом: здания, принадлежащие Министерству, отданы по реституции не будут. Подписан ли акт реституции или нет – в данном случае он не будет исполнен, так что лучше не подписывать. Так сказал начальник отдела по борьбе с экономической преступностью. Этими зданиями, говорил он, интересуются из Израиля, они нашим сотрудникам уже угрожают похищением, привыкли там иметь дело с террористами, усвоили их манеру работы, грязные приёмчики, теперь не отличишь – террористы или государственные террористы. Но вслух, на камеру или на корреспондентский диктофон, этого ведь не скажешь, американцы вспылят – они за Израиль горой. Когда Андрис Силинь повелительно рявкнул в трубку: это внутреннее дело Латвии! – то услышал в ответ: это центр по расследованию военных преступлений против евреев во времена второй мировой, им наши законы не писаны. Они, продолжал шеф, когда понадобилось, и из Уганды кого-то похитили, и из Аргентины. И пришлось отступиться. Хотя внутри у Андриса всё кипело: родную Латвию, европейскую страну, сравнили с какой-то Угандой. Мало того. Пришлось закрыть глаза на продажу части какого-то дома, кажется, советской постройки, некоему Мкртумяну, негражданину.

Но это было ещё полбеды. Негражданин, но хотя бы рижанин, со счётом в Парекс-банке, с каким-то торговым бизнесом, зарегистрированным в Риге ещё в девяностом году, до окончательного освобождения от московской власти. А вот звонок из кадастровой палаты был куда неприятнее. Сообщали, что вынуждены срочно, в связи с отъездом владельца на постоянное место жительства за границу, зарегистрировать продажу земельного участка, находившегося в собственности гражданина Латвии Озолса Яниса, Великолукскому мясокомбинату, имеющему регистрацию в России. Участок представлял собой почти сотню гектаров сельскохозяйственной земли и несколько домов с землёй под ними – видимо, поле и прилегающие хутора. И опять не испугались хозяйского рыка «как посмели?» – ответили: других сделок сейчас нет, регистрируем что есть, один процент от сделки даст возможность выплатить зарплату служащим. Это, между прочим, граждане Латвии, надо проявлять заботу о гражданах… Андрис попытался было скомандовать: богадельне передать заботу о таких гражданах – но трубку уже положили.

А было и то, чего Силинь-старший не знал совсем. Резекненский инструментальный завод «Ребир» подписывал документы о поглощении с русским госпредприятием «Электроприбор». Находилось оно в бывшем Ленинграде, ныне Петербурге. И вот-вот становилось владельцем завода, земли, на которой этот завод был построен, домов, где жили заводские и земли под ними – почти четверть города Резекне…

Некий никому не известный доселе предприниматель, гражданин России Олег Королёв, купил целый посёлок Скрундс. Когда-то там был военный городок. Военные уехали после девяносто первого, вывезли что смогли из скарба, а что не вывезешь – было торжественно взорвано американцами в мае девяносто восьмого. Королёву досталась голая земля, остовы казарм и пустые нежилые дома, но теперь туда потянулись неграждане: Королёв брал на работу в своё сельхозпредприятие не по паспорту, а по желанию работать, и собирался не простаивать и не выливать молоко в канавы, а торговать им с Россией.

«Карбис-Банк», бывший Сберегательный, перешёл в руки российского гражданина, некоего Антонова.

Семьдесят пять процентов акций «Свед-Банка», с самого начала смешанного, с латвийско-шведским капиталом, оказались в собственности российского «Альфа-Капитала».

Андрис узнал точный день заседания сейма, на котором должны были рассматривать новый закон о регистрации сделок с недвижимостью. Его закон, написанный в комиссии по реституции, возглавляемой хоть и не им формально, однако Андрис не без оснований считал эту комиссию своей вотчиной. Ещё годик её работы – и он превзойдёт по масштабам власти когдатошних ливонских и остзейских баронов, да даже того барона, который называл себя губернатором и гауляйтером всей Лифляндии: у него будет свой замок, там, где всегда была земля его предков. И купчая крепость на этот замок с датой тысяча восемьсот… какой-нибудь год. Нотариус, чернильная вошь, уточнит и напишет – какой именно, их за этим и держат, и кидают им объедки. У него будут слуги, которые будут обязаны, кланяясь, обнимать и гладить его ляжки – он восстановит этот многовековой обычай, зачем-то отменённый при первой независимости, у него будет земля, площадь которой будет превосходить площадь всей Риги, у него на содержании будет депутат сейма. Так что закон, без сомнения, его. Андрис заказал гостевой билет в сейм на этот день – двадцать третье декабря, а также справку в Министерстве сельского хозяйства и продовольствия: сколько процентов латвийских сельскохозяйственных земель в чьих руках – сколько у государства, сколько у фермеров, у крупных отечественных сельхозпредприятий, у иностранных предприятий или частных лиц… Справку не выдали.

– В настоящее время мы не можем вас принять, – отвечал медоточивый голосок девушки-автоответчика. – Пожалуйста, позвоните позже.

– Доннерветтер! – рыкнул Андрис, бросив трубку с такой силой, что она раскололась пополам. Пришлось посылать посыльного. Мартиньш где-то нашёл малого по имени – или по кличке – Фриц, увешанного железными булавками, цепочками и перстнями, как было модно среди наиболее безголовой молодёжи лет двадцать пять назад. Шустрый, костлявый, словно весь складной, только что суставы не стукали деревянно-шарнирно, Фриц сбегал и узнал, что все служащие министерств бастуют.

– Нет жалованья, герр барон, – согнулся Фриц в угодливом поклоне, оглаживая монументальные ляжки Андриса.

– Иди, заводи, – буркнул Андрис, решив, что ехать в сейм на машине при шофёре-лакее солиднее, чем за рулём.

Заседание шло своим чередом, пока не началось обсуждение закона о регистрации сделок с недвижимостью. Это было второе чтение, маловероятно было, что закон будет принят сегодня, поэтому в зале было даже не большинство, а на гостевых местах – почти одни специалисты. После неизбежных формальностей председательствующий спросил, есть ли у кого-либо из присутствующих что сказать по существу обсуждаемого законопроекта, и тут-то с хоров раздалось, перекрывая нудный, как постная похлёбка из разбредшегося гороха, повседневный законотворческий бубнёж:

– Известно ли господину председательствующему, сколько недвижимости в стране ещё остаётся в руках государства или его граждан?

Андриса Силиня в сейме знали многие. Узнали его и сейчас.

– О, господин Силинь… Прошу спуститься в зал, к микрофону номер два.

Паркетные доски жалобно выводили каждая свою ноту, пока Силинь размеренным шагом спускался в зал заседаний. Подойдя к микрофону, который ему указал помощник председательствующего, он повторил вопрос: а известно ли вам… – и добавил: Donnerwetter!

– Полагаю, что уважаемый гость имеет информацию на обсуждаемую тему, пять минут для сообщения…

– Не имею! – огрызнулся Силинь. – Ваши, sacre Menschen, госслужащие не желают готовить таких справок! Им всё равно, что творится в стране, они бастуют, озабоченные исключительно собственным ленивым брюхом! Scheisse!

В зале послышались голоса, взял слово депутат, которого Силинь не знал – рыхловатый, пожилой, с крупными, домашними чертами лица, с виду типичный хуторянин, вышедший в чистую публику. Попросил Силиня и всех, кто ещё будет выступать, «не прибегать к другим языкам, кроме нашего родного, а тем более к оскорблениям на других языках – их ещё не все забыли». А потом сообщил, что, по его данным, около трёх четвертей банковского бизнеса, около сорока процентов крупной промышленности и около тридцати процентов сельскохозяйственных земель и предприятий принадлежат иностранцам и иностранным государствам, в основном – России и российским гражданам.

– Точнее! – раздались крики из зала и с гостевых мест на хорах.

– Какие именно предприятия?

– Те, которые стоят?

– А в Латвии не было колхозов имени сорок лет без урожая! – этот выкрик раздался с хоров по-русски.

– Господа! – зазвенел колокольчик председательствующего. – Закон требует – только на государственном языке!

На хорах началось движение. Кто-то заспешил вниз. Силинь во всю ширь грудной клетки потребовал от председательствующего навести порядок. Микрофон затрещал, засипел – и захлебнулся, не в силах вынести такой мощи звукового напора, и охранник оттеснил Силиня от микрофона. Силинь упирался, но охранник, далеко уступая ему в комплекции, был много шустрее и ловчее. Что и позволяло ему всё время оказываться между микрофоном и разъярённым гостем. В дверях в это время не пускали в зал кого-то ещё, судя по фотоаппаратам – журналистов, от дверей раздавались крики «прошу слова», «есть сообщение по данному вопросу», окликали председательствующего по имени и по фамилии. Наконец кто-то прорвался к микрофону и на очень испорченном латышском, мешая его со словами, похожими на немецкие, но не немецкими, громко стал зачитывать список предприятий, купленных иностранцами в последние месяцы.

Колокольчика уже никто не слушал. Народу в зале прибывало. Охрана махнула рукой на попытки не пускать в зал и сосредоточилась на обороне трибуны, председательствующего и прохода перед первым рядом кресел. Трибуну никто и не штурмовал – дискуссия шла в зале, местами распадаясь на отдельные потасовки, и тогда на пол летели галстуки, пуговицы, мобильные телефоны, ручки, удостоверения и прочее содержимое карманов. Зубы пока не летели.

Силинь протолкался к самозваному докладчику, вырвал у него из рук материалы. Составлены они были не по-латышски и не по-немецки, причудливого оформления над буквами было гораздо больше, чем того требовал латышский и даже немецкий. Он принялся зачитывать понятные ему слова и цифры с этих листов во всю мощь своего деревенского, поколениями хуторян поставленного голоса, перемежая комментариями о гражданском равнодушии, граничащем с изменой, о ненасытном батрацком брюхе, о вредительской хитрости так называемых пролетариев, которые вместо работы спят и видят, как бы разорить хозяина, о сбежавших за границу и подначивающих оттуда агентах то коммунизма, то сионизма, то «новейшего изобретения лодырей, раньше называемых хиппи – антиглобализма». Народу в зале продолжало прибывать, уже звали на помощь охрану. И тут раздался выстрел. Грохот, дым, мелкий звон падения каких-то обломков на миг водворили нестерпимую тишину, в которой словно таяло, расплываясь в дыму, как бы расширяясь в образовавшейся вокруг пустоте, лицо стрелявшего. Это был начальник наряда охраны.

– Мы присоединяемся к забастовке государственных служащих. Благодарю за внимание! – чётко и внятно отрапортовал он, посмотрел на остальных охранников и коротко дёрнул головой в сторону выхода. – За мной!

Толпа невольно расступилась перед ним. Никто не успел опомниться, как охрана миновала торжественные дубовые двери, они неспешно и бесшумно закрылись, и раздался звук поворота ключа в замке.

В разных углах зала раздались выкрики. Но теперь депутаты, журналисты и прочие заинтересованные в событиях не кричали друг на друга и не пытались докричаться до внимательно не слушающего зала. Нет, они кричали в мобильные телефоны. Очень быстро выяснилось, что полиция может ответить только «в настоящее время мы не можем вас принять пожалуйста позвоните позже» – голосом робота, ибо забастовка продолжалась. Спасатели, правда, отвечали сами, живьём – но именно от них депутаты и прочие узнали, что на площади перед зданием сейма идёт митинг. Машина с оборудованием для вскрытия дверей вашего класса прочности или оконных решёток не может пробиться, говорили спасатели, а полномочий разгонять толпу у нас нет.

– Еду подвезём, воду, если надо – лекарства, авось пропустят, – флегматичный русский говорок спасателя разнёсся на весь зал, когда один из журналистов поднёс свою трубку к микрофону. – Там никому пока не похужело?

– Каковы требования митингующих? – председательствующий попытался вспомнить о своих обязанностях. – Есть предложение открыть окна!

Окно открыть попросили Силиня, как одного из самых могучих физически. Несмотря на лета, он сохранял форму.

– Равноправие языков! – доносилось с площади.

– Равенство прав на гражданство!

– Права на занятие бизнесом!

– Почему бастуют госслужащие? – надсаживался в самодельный рупор длиннорукий тип, которого Силинь узнал. Это был монтёр из фирмы по ремонту лифтов и крыш «Эксцельсиор». – Потому что арийский бизнес, или латышский бизнес, или другой бизнес по пятому пункту не-эф-фек-ти-вен! Бизнес бывает только либо эффективным, либо нет! И если он при эффективности ещё и уважает законы, в том числе международные – вот тогда он бизнес! Он даёт доход! Платит налог! Создаёт рабочие места! Чем поддерживает позитив! И вот тогда он выгоден всем! Тогда нет забастовок, потому что есть зарплата! И такой бизнес идёт сюда из Беларуси! Из Швеции! Из России!

– Рос-си-я! Рос-си-я! – скандировала площадь. Стёкла в окнах тонко подпевали. Как назойливые комары, подумал Силинь: каждый – тьфу, а всех масса, и попробуй всех перехлопай.

Оратора сменил другой, вернее, другая – дама в отороченном мехом плаще, из-под которого виднелась форма штатской госслужащей. Она начала с того, что представилась. Оказалось – из статистического управления. Те же самые данные, которые Силинь только что слышал в приблизительном изложении какого-то журналюшки. Только подробнее и точнее. Две трети промышленности в руках русских! И список! РАФ, радиозавод, вагоностроительный, судоремонтный, «Ребир», ещё какие-то, о каких Силинь даже не слышал. Половина сельскохозяйственных земель! Три четверти крупных и треть мелких сельхозпредприятий! Из толпы появился и подплыл к даме над головами мегафон. Она закончила свою речь таким пассажем:

– И огромная очередь в российское посольство! Неграждане встали за российским гражданством! Российская собственность, российские работники – завтра будет российское правление!

– Рос-си-я, ку-пи Лат-ви-ю! Рос-си-я, ку-пи Лат-ви-ю! – отвечала площадь.

– Продались! – заорал Силинь в открытое окно, и ближайшие его услышали.

– Депутаты сейма просят слова! – закричали несколько голосов сразу.

Силинь попытался взгромоздиться на окно и высказать накипевшее, но у депутатов взыграло оскорблённое корпоративное чувство. Как? Этот человек – не депутат! Его стащили с окна. Он вразмашку отпихнул нескольких человек сразу, кто-то повалился на пол, кто-то истошно завопил «убьёт!», кто-то похрабрее прыгнул на Силиня сзади. Он вновь отмахнулся, теперь люди полетели кучей. И вновь крики «что дерёшься?», «в суд подам» – и теперь на Силиня насели уже человек десять. Вместе они весили, наверно, около тонны, но мешали друг другу, и он снова расчистил себе место. Теперь он неистово лупил кулаками, локтями, ногами. Вокруг него падали, но кто-то раскрутил над головой зарядник от мобильного – и Силинь получил такой удар в глаз, что света невзвидел и слепо затоптался на месте. Этого мига растерянности хватило разъярённой толпе – теперь вокруг уже не было депутатов, юристов, журналистов, уважаемых людей, была толпа, и она повалила и месила ногами. Не слыша хруста костей, не видя крови, не чуя её запаха – вымещая на подвернувшемся весь ужас возможной потери лакомых кусков. Который хуже страха потери банального куска хлеба.

Опомнились от крика «стоп!» – давешний длиннорукий оратор кричал в рупор, стоя рядом с окном. Клубок сцепившихся тел развалился, упавшие вставали, ощупывая ссадины, шаря глазами в поисках потерянного. Лишь самый могучий боец лежал неподвижно.

– Не дышит! – панически-сдавленно почти взвизгнул кто-то.

По этому крику люди шарахнулись друг от друга, расскочились, как мячики. Грузное тело не шевельнулось. После некоторого колебания его оттащили в угол зала и прикрыли скатертью, снятой со стола председательствующего. Кто-то уже звонил в скорую. Там не бастовали.

– Я должен передать важное сообщение! – над головами взмахнула рука с каким-то квадратиком. Было понятно. Корреспондентская аккредитация.

– Пропустим? – весело крикнул в напиравшую массу народа длиннорукий.

Отозвались гулом энтузиазма. Один… другой… несколько человек по очереди покинули зал. Через окно. Людей в зале редело на глазах. Уходили, хлопали двери, слышались шаги на лестницах, выкрики уже не слышались – прибой митингующих поглощал их.

Народу возле окон всё прибывало и прибывало. Длиннорукий с рупором их пока что сдерживал, размахивая правой, точно цепом, а левой поднося ко рту рупор:

– Стоп! Стоп! Они знают наши требования! Сейм работает, тишина!

– Ти-ши-на! Ти-ши-на! – принимались скандировать рядом с ним, и на время людской прилив стихал.

Непрерывно подходили новые и новые люди, время от времени кто-нибудь залезал на грузовик, плещущий латвийскими, российскими, казахстанскими и ещё какими-то флагами и служивший трибуной, и оглашал с него самую свежую статистику представленных на регистрацию сделок с недвижимостью и ценными бумагами латвийских собственников. Цифры росли как на дрожжах.

Теперь по лестницам сейма не только поднимались, но и спускались. Убедившись, что других выходов из здания действительно нет.

Возле окна продолжалось противостояние. Длиннорукий и трое похожих друг на друга молодых людей – соломенные встопорщенные шевелюры, светлокожие, чуть-чуть скуластые по-восточному лица – сдерживали напор публики с площади, одновременно не давая никому изнутри спрыгнуть с подоконника наружу. Но если очередной депутат, журналист, гость произносили что-нибудь вроде:

– Меня ждёт неотложное дело, прошу пропустить…

– В интересах закона, в интересах единой Латвии, прошу пропустить…

– Прошу суверенный народ пропустить…

– немедленно вскидывались камерофоны, страдальца снимали десятки добровольных регистраторов, расступались ближайшие, и очередной беглец покидал осаждённый сейм. Проталкиваясь к краю и за край людского моря, против общего течения народа, с усилиями, но уже без риска быть растерзанным. Строго по одному. В лучших портовых, контрабандных традициях.

Стемнело.

Потом пробило полночь.

Наступило двадцать четвёртое декабря.

Молодой снежок тонким слоем ложился на спины и головы митингующих, делая яркие куртки, капоры и знамёна ещё ярче и праздничней.

Одному из беглецов крикнули в спину:

– Prie-cī-gus-Zie-mas-svēt-kus!

– Mer-ry-Christ-mas! Mer-ry-Christ-mas! – проскандировали ответно на другом краю площади.

– С Ро-жде-ством! С Ро-жде-ством! – мощно, раскатисто разнеслось и по-русски.

– Соломон Давидович празднует рождество, как думаешь? – спросил Владимир, повернувшись к Самвелу лишь слегка, сколько позволяла плотность толпы.

– Здесь все празднуют, это здесь не… не религия, просто обычай, Раиса-апа своим троим тоже кое-что приготовила. Даже я помогал.

– А что ему тогда подарим?

– Надо бы новую машину, а то его «Москвич» советского выпуска…

– Если примет. Так не примет ведь! Дорожит именно за советскость.

– Вот если бы его избрали куда-нибудь… Если бы мы могли это… организовать, да? Когда все сбегут, – Самвел выпростал между стоящими руку и показал на здание сейма.

– Как он сам говорил: а ему оно надо?

2011 – 2022