Пойди туда — не знаю куда [Виктор Григорьевич Максимов] (fb2) читать онлайн

- Пойди туда — не знаю куда (и.с. Народный роман) 1.07 Мб, 241с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Виктор Григорьевич Максимов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Виктор Максимов ПОЙДИ ТУДА — НЕ ЗНАЮ КУДА

Романтический апокриф
Шла душа живая налегке
через тьму со свечечкой в руке.
Взмигивал, метался, но не гас
за ладонью бледной огонечек…
Господи, как звезд небесных нас,
ищущих Россию одиночек!
Из тетради Царевича
Но темнота продолжалась недолго: у всех черепов на заборе засветились глаза, и на всей поляне стало светло, как середи дня.

Русская народная сказка «Василиса Прекрасная»

ПРОЛОГ, или, если хотите, присказка…

Пахло кровью. Замерший на вершинке за кустом жимолости колченогий борс чутко тянул носом. На перекате шумела невидимая вода. С листьев редко и отчетливо капало. Внизу, в поросшей орешником лощинке, откуда доносился запах убоины, уже собирался вечерний туман. Там, у самого ручья, на галечнике неделю назад убили его волчицу. Когда он спустился к водопою, она еще хрипела, слабо подергивая задней лапой. Чуть поодаль, на мелководье, нетерпеливо повизгивая, крутился облезлый шакал, а на мокром валуне чистила перья ворона. Борс вылизал теплую еще рану под левой лопаткой волчицы и, вскинув седую длинную морду, хотел было завыть, но почему-то не завыл, а лишь оскалился на луну желтыми окровавленными клыками…

На той стороне лощинки, в орешнике, заполошенно застрекотали сороки. Вздрогнув всем телом, колченогий прижался брюхом к мокрой траве. Где-то совсем рядом хрястнула ветка, громко хлопая крыльями, сорвалась тяжелая птица, и тотчас же вдогонку ей стеганул выстрел. Оскользнувшись, кто-то грузно шлепнулся, хватаясь за ветки, поехал по раскисшему от долгих дождей склону и уже внизу, в папоротнике, чертыхнулся по-русски.

— Эй, ты живой? — окликнул упавшего высунувшийся из орешника бородатый кавказец с зеленой повязкой на лбу.

— Вроде живой! — с трудом поднимаясь на ноги, ответил худющий, давно не бритый парнишка в солдатском бушлате. — Ты в кого стрелял, Ахмет?

— А ты думал — в тебя?.. Га!.. В улара стрелял.

— В тетерку, что ли?

— Это у вас там — тетерки-шмитерки, а у нас, в Ичкерии, есть такая птица — улар. Горный индюк! Зна-ишь, какой жирный?!

— Попал?

— Ц-це!.. Пападешь тут, кагда такие, как ты, за рукав хватают! Сматри, рукав парвал. Куртка кожиная, дарагая. Знаишь, сколько стоит?! Тысячу баксов стоит!.. Платить будишь…

— Ну уж и тысячу… — шмыгнул носом пацан с розоватым, недавно затянувшимся шрамом на коротко стриженной голове. — Ну уж прямо и тысячу! — недоверчиво повторил он, следя за ловко спускающимся в лощину чеченцем.

Ахмет спрыгнул на тропу и, перекинув короткоствольную «калашку» со спины на грудь, перевел дух.

— Га!.. Видал, миндал, как нада па гарам хадить? У тибя дома горы есть?

— Нет.

— А у нас — есть. У нас знаишь какие горы?! Самые высокие в мире горы! В-вах!.. До самого нэба!.. Курыть будишь?

Они закурили «Приму» из мятой пачки.

Снова закрапал дождь, реденький, теплый.

— И что же это за погода такая — все льет и льет, — сказал русский, морщась от дыма. — Вчера лейтенанта хоронили, так прямо в воду. Не зарыли, блин, а утопили, как котенка. Легкий такой — одни глаза да волосы…

— Это питерского, что ли? Десантника?

— Танкиста. Обгорелый который был. С Урала.

— Ц-це-це!..

Не докурив и до половины, Ахмет отщелкнул окурок в лужу. Солдатик, затянувшись, бережно отдавил ногтями огонек и вздохнул:

— И когда все это кончится?

— Дождь?

— Война.

— Гха-а!.. Для тибя, кунак, хоть завтра. Заплатит твой отэц выкуп, и кончится твая вайна-шмайна. Сувэнир… Слушай, что это за имя такое?

— Да не Сувенир я, а Авенир, — невесело усмехнулся пацан. — Папуля меня Авангардом хотел назвать… — Солдатик сплюнул. — И денег от него хрен дождешься… Да еще таких… Они ведь с матерью разошлись. Давно, я еще в школу не ходил.

Сидевший на корточках чеченец встал на ноги.

— Ну, Сувэнир-Авэнир, пашли. Паказывай, гдэ твае мясо.

— Там, у ручья, — махнул рукой русский. — А это что за ягода?

— Пашли-пашли, это плахая ягода, волчья.

— Ее что, волки едят?

— Га-а!..

Пленник и его конвоир двинулись вниз по узкой, натоптанной зверем тропе. Чем ближе подходили они к воде, тем гуще становился туман, сырой, уже по-осеннему промозглый. Темнело.

Туша подорвавшегося на «растяжке» матерого секача лежала метрах в пяти от ручья, под посеченной гранатными осколками старой чинарой. Над окровавленным кабаном, жужжа, вились осы. Из дыры в брюхе на тропу тянулись сизые кишки.

— Тфу, твая мать! — мрачно выругался Ахмет. — Ты же гаварыл — мяса.

— А что ж, не мясо, что ли?! — весело удивился Авенир. — Вон его сколько — килограмм двести… Ну, сто пятьдесят…

— Эта никакая не мяса, эта — свинья!

— Ну… Ну и что?

— А то, что эта паганая мяса. Нечистое… Аллах запретил правоверным кушать свинью.

— Эх, вот ведь незадача какая! — деланно огорчился солдатик, совравший рябому Ахмету, коменданту лагеря военнопленных, что у ручья, куда он ходил за водой, лежит убитый олень. — И сало нельзя?

Изрытое оспинами лицо горца исказила гримаса искреннего омерзения.

— Ц-це!

— Дай, пожалуйста, нож.

— А кинжал маего прадеда не хочишь?! — возмущенно сверкнул глазами чеченец, но здоровенный складень с деревянной ручкой из кармана все же достал.

У кабана была жесткая, перепачканная рыжей глиной щетина. Пока Авенир, сопя и чертыхаясь, пытался отрезать заднюю ногу, Ахмет, усевшийся на поваленном дереве, строгал рябиновую веточку. Кинжал у него был и впрямь старинный, с инкрустированной камнями серебряной рукояткой и желобком для стока презренной гяурской крови на булатном клинке. Ахмет клялся бородой пророка, что именно этим кинжалом его доблестный предок, один из мюридов Шамиля, заколол личного адъютанта генерала Закревского и случилось это неподалеку от аула Гуниб, того самого, где имама пленили неверные.

Быстро смеркалось. Порядком истощавший за три месяца плена солдатик шумно шмыгал носом. У него была по-детски длинная, в чиряках, шея и бледные оттопыренные уши.

Обратно они пошли кружным путем — вверх по течению ручья. Завернутую в полиэтилен кабанью ляжку Авенир нес в солдатском заплечном мешке. Сквозь туман мутно просвечивала полная луна. Слева, утробно погрохивая камнями, бурлила вода. Ахмет шел впереди, светя фонариком. Державшийся вплотную за ним Авенир то и дело оступался. Несколько раз он натыкался лбом на широкую спину чеченца, почему-то не отобравшего у него нож. Складень лежал в правом кармане ефрейтора Бессмертного, тяжелый, холодящий бедро, с большим бандитским лезвием, выскакивавшим из ручки от легкого нажатия на кнопку.

Вой они услышали метрах в трехстах от лагеря, у сгоревшего «КамАЗа». Он был такой близкий, надрывный и безысходный, что оба путника остановились.

— Это кто, это волк? — тихо спросил Авенир.

— Это не волк, это борс, — сказал Ахмет. — Гордый, свабодалюбивый, смэлый, как сын Кавказских гор, звэр. Знаишь, пачэму он так кричит?.. Патаму что у него убили валчицу.

— Кто?

— Снайпэр. Прамо в сэрдце… — Ахмет помолчал и, цекнув, добавил: — Ваш снайпэр!

Авенир шмыгнул носом:

— Откуда ты знаешь, что наш, Ахмет?

— Вайнах никогда нэ будет стрэлять в борса. Борс умный. Савсэм как чэловек… Как чеченец… В-ва!.. — Ахмет вдруг скрипнул зубами и, часто заморгав, прохрипел: — Знаишь, пацан, как это болно, кагда убивают тваю жену и тваих детей?!

Через час в большом закопченном казане, висевшем над костром, вовсю клокотала похлебка. Привлеченные запахом, у огня собрались все ходячие обитатели горного лагеря. Даже чахоточный Елпитифиров, незаконно удерживаемый строитель из Армавира, глухо бухая в кулак, высунулся из землянки.

У костра кто-то удивленно присвистнул:

— Эй, гляньте-ка, и покойничек наш встал! Эй, бухенвальд, ложку взять не забудь!..

— Петрович, иди сюда, местечко есть!

— И подругу свою веди к нам, Петрович!

— Ка… кха-кха!.. Какую еще… кха!.. подругу?

— Симпатявую такую, курносую, с косой на плече…

— А-гха-гха!.. Врете вы всё… кхе!.. Не моя это подружка…

— А чья же?

— Авенирова… Это он… а-кха-кха-кха!.. это он, блин, у нас Бессмертный…

Рубивший секачом кизиловые сучья Авенир рассмеялся вместе со всеми. От огня его впалые, заросшие белесоватым мальчишеским пушком щеки разрумянились. Забывшись, он даже разулыбался, чего старался не делать, стесняясь выбитых после неудачного побега передних зубов.

Далеко за полночь Ахмет растолкал мертво, с широко распахнутым ртом и полураскрытыми глазами, спавшего у костра Авенира.

— Эй, вставай, командир завет!

— А!.. Кто это?! — ошалело хлопая пушистыми ресницами, вскинулся ефрейтор Бессмертный.

— Пашли! Беслан из Аргуна вернулся, тибя завет.

Полковник Борзоев, больше известный в Чечне и далеко-далеко за ее пределами как Большой Беслан, или Зверь, заложив руки за спину, стоял у штабной палатки. Сияла полная луна, такая крупная и яркая, что можно было разглядеть каждую ворсиночку на серой каракулевой папахе печально знаменитого полевого командира.

— Посмотри, какая луна! — сказал Беслан ефрейтору Бессмертному. — Обязательно посмотри. Только свинье, которую вы сожрали, не дано видеть эту красоту. Посмотри, как сверкают дождевые капли на веревке. Разве не похожи они на бриллианты?!

Огромный, грузный, чернобородый, Беслан сверху вниз посмотрел на не шибко удавшегося росточком водителя, «уазик» которого подорвался на мине неподалеку от селения Ачхой-Мартан.

— Три часа назад, — задумчиво продолжил комендант лагеря, — я говорил по телефону с твоим отцом, солдат. Я сказал ему, что, если он не заплатит пятьсот тысяч баксов, он больше никогда не прижмет к груди своего единственного сына. И знаешь, что твой драгоценный отец ответил мне?..

— Что? — коротко выдохнул Авенир.

— Он грязно, так грязно, как это можно сделать только по-русски, оскорбил мою мать и послал меня… Впрочем, ты сам, должно быть, догадываешься, куда он послал меня. «Господин Бессмертный, — сказал я твоему отцу, — ничто на этом безумном свете не ценится так дорого, как глупость. Ваши слова будут стоить вам еще один миллион долларов…» В ответ твой родитель опять нецензурно выругался, он стал кричать мне, что у него нет таких денег. Я не был расположен слушать эти вопли. Я положил трубку, солдат. — Беслан снова устремил взор в полные неправдоподобно ярких горных звезд небеса и, глубоко вздохнув, спросил у Авенира: — Как ты думаешь, сможет твой отец расплатиться к следующему вторнику?

— А если… а если не расплатится?

Смотревший на луну большими маслянистыми глазищами великан, приподнявшись на носках, скрипнул командирскими хромачами.

— Знаешь, куда я позвонил еще? Я позвонил в Питер, твоей матери. Я продиктовал ей номера наших расчетных счетов. А потом я сказал следующее: «Уважаемая, если мы не получим денег в оговоренные сроки, ваш драгоценный супруг получит бандероль с отрезанными ушами вашего любимого сыночка…» В ответ я услышал ее сдавленные рыдания!.. Что сжимает мужское сердце больнее женского плача, солдат?!

Опустив голову, Авенир шумно шмыгнул носом.

— Как ты думаешь, — раскачиваясь взад-вперед, задумчиво произнес Беслан, — как ты думаешь, сможет твоя матушка убедить господина Бессмертного?

Авенир молча опустил голову. По-детски припухлые губы его мелко подрагивали.

Горный лагерь спал. В шалашах и землянках всхрапывали, сопели и стонали измученные, грязные, вконец изовшивевшие товарищи солдатика по несчастью. Сизовато тлевшее в костре бревно постреливало мелкими искрами.

— Ты пойми, дорогой, — положив на плечо Авенира тяжелую, с золотым перстнем на безымянном пальце ладонь, сказал Беслан, — ты пойми, джигит, нам нужны деньги. Большие деньги. Очень большие. — Лоб коменданта прорезали морщины. — Ичкерия в развалинах. Наши города разбиты бомбами, наши матери в слезах, наши сердца обливаются кровью. Россия богатая страна. В России есть очень состоятельные люди. Твой отец — один из таких, Авенир…

— Да какой он отец, — не поднимая головы, пробормотал пацан в дырявом бушлате. — Я его фактически и не помню. И с матерью они лет уж десять как в разводе.

— Знаю, все знаю, дорогой. Но именно этот человек родил тебя. Он качал твою колыбель, читал тебе сказки Пушкина. Господин Бессмертный и сейчас, Авенир, по-своему любит тебя. — Скрипнув сапогами, Большой Беслан привстал на носки. — Любовь! Сколько прекрасных сказок и легенд сложили народы мира на эту тему! Великое, всепобеждающее, воистину бессмертное, в отличие от нас, грешных, чувство! Подлинная любовь способна творить чудеса, друг мой! Помнишь питерскую журналистку Пашковскую, Авенир? Кем ей был прикованный к постели капитан, в сущности, полутруп? Кем была ему она — красивая, сильная, как в поэме Некрасова, женщина — матерью, женой, сестрой?.. Ни то, ни другое, ни третье! Она просто любила этого попавшего в беду человека! — Полковник восхищенно цокнул языком. — Мы, горцы, умеем ценить высокие чувства! «Забирай своего друга, женщина, — прощаясь, сказал я ей. — Иди с миром, ты заслужила свое счастье, да продлит Аллах до самой смерти радость твоей встречи с избранником!..»

Он умел говорить красиво, этот чернобородый разбойник с двумя высшими образованиями. Не зря же в нагрудном кармане его крепко перехваченной ремнями камуфляжной куртки лежала аккуратно завернутая в целлофан золотая лауреатская медаль с профилем Горького на аверсе.

Где-то в глубине ночи опять завыл волк.

— А ты, — глядя куда-то ввысь, в звезды, продолжил полевой командир Борзоев, — ты, Авенир, способен совершить что-либо подобное? У тебя есть любимая?.. Ты готов отдать жизнь за Родину, за свое всеми преданное, униженное и разграбленное Отечество?.. Ты любишь свою мать, джигит?..

И маленький солдатик, в очередной раз виновато шмыгнув носом, сунул руку в карман, где лежал мятый, засморканный носовой платок с вышитыми матерью его инициалами на уголочке. Тяжелый складень сам лег в его потную мальчишескую ладонь.

— Так ты любишь или нет хоть что-то, русский солдат? — улыбаясь, переспросил Беслан.

Белобрысый ефрейтор облизнул серые, мгновенно пересохшие губы и не прошептал даже, а выхлипнул:

— Люблю…

Металлически щелкнувшее лезвие, выкинутое стальной пружиной, неожиданно легко вошло в грудь великана по самую рукоять. Негромко хоркнув, полевой командир вытаращился и, изумленно глядя на замурзанного заморыша, медленно разинул рот. Зубы у полковника были на диво ровные, синевато-белые. Он не опрокинулся на спину, как ожидал Авенир, а, словно бы прося прощения, осел перед ним на колени и лишь после этого боком завалился на мокрую траву. С полминуты похрипев, бородач вздохнул и замер, глядя на Луну белыми, закатившимися под лоб глазами…


— Ой, Зинок, лунища-то какая! — открывая окно, сказала Василиса.

Медсестра Веретенникова прикурила от спиртовки, на которой стояла колба с чаем, и, отодвинув бюкс, присела на краешек подоконника.

— И шприцы у тебя некипяченые, — шумно выпуская дым, отметила она. — И луна какая-то ненормальная, не как у нас, в терапии.

Над соседним корпусом госпиталя в блеклом, совершенно беззвездном городском небе маячило нечто большое и смутное. Где-то неподалеку скрежетал на повороте трамвай. Из ночного сада пахло карболкой, палыми листьями.

— А мой-то вчера сам до кухни дошел, — тихо сказала Василиса. — Я чуть кашу не выронила. Поворачиваюсь, а он в дверях. Бледный, волосенки торчком, седеющие такие…

— У тебя вон самой…

— Где?

Зинаида вынула из кармашка пудреницу.

— Господи, а это еще кто?! — глянув в зеркальце, вздохнула дежурная медсестра Глотова. — Распрекрасная до чего и вся в белом, как Царевна Лебедь! Ой, сейчас полечу!..

— Во-во, помирать полетишь. Вы чего, кроме овсянки, жрете-то?

— Картошку, хлеб…

— А мясо?

— Какое еще мясо, когда пост.

— Тю-ю, чумовая! Он уже месяц как кончился!

— Да что ты говоришь! — припудривая нос, удивилась Василиса. — А мы как-то и не заметили… Ничего-ничего, диета штука полезная. Между прочим, Моджахед у нас на этой овсянке, как на дрожжах.

— Моджахед?! Какой еще…

— Да щенок. На вокзале привязался ко мне, грязный такой, весь в колтунах.

— О Господи! Какой хоть породы?

— А поди их разбери! Кажется, ньюфаундленд.

— Боже мой, Боже мой!..

Где-то у Литейного моста испуганно взгукнул буксир.

— Васька, ты сумасшедшая! — горестно прошептала старшая медсестра Веретенникова, давняя Василисина подружка, а по одному из ее мужей даже чуть ли не родственница. — Какой у тебя оклад, дура ты этакая?

— Триста семьдесят. Я же на полставки…

— Нет, ты совершенно сумасшедшая, и чай у тебя кипит.

Василиса засуетилась, полезла в письменный стол за чашками. На кафель ординаторской со звоном посыпались алюминиевые ложечки. Зашевелился спавший на топчане дежурный врач майор Митрохин.

— Тише ты, заполошенная! — шикнула на нее Зинаида.

Чай был крепкий, черный, как дальнейшие жизненные перспективы медсестры Глотовой, но почему-то совершенно лишенный запаха.

— Чушь какая-то! — отставив стакан, тихо сказала Зинаида. — Ну и что дальше?

— В каком смысле?

— Что дальше делать-то собираешься, милочка? Ведь он же болен. Давай называть вещи своими именами: практически неизлечимо болен. Такие операции на мозге делают только на Западе, если не ошибаюсь, в Германии. Есть там один такой же, как ты, прибабахнутый профессор, забыла фамилию…

— Баумгартнер, — глядя куда-то в окно, подсказала Василиса.

— Ну пусть Баумгартнер, если тебе так нравится, пусть! Нам-то что за радость от этого? Знаешь, сколько стоит подобное удовольствие?!

— Знаю.

— Вот видишь, знаешь. Уже легче. Откуда, кстати?

Василиса вынула из кармана листок бумаги.

— Что это? — насторожилась, сердцем почуявшая недоброе, старшая медсестра Веретенникова.

— Прайс-лист.

— Ты мне человеческим языком скажи, что это, стерва ты этакая!

— Ну, расценки, самые обыкновенные расценки.

— На что… на что расценки?

— На все. На питание, на томографическое обследование, на медикаменты… Слушай, Зинок, просто ужас какой-то: там у них за все, оказывается, нужно платить! Даже за пользование туалетом. Так и написано: «Индивидуалише ватер-клозет — тридцать пять дойче марок»!..

Зинаида, охнув, схватилась за грудь.

— Господи, Господи!.. Где ты взяла… это?

— Получила по почте.

— Зачем это тебе?

— То есть как зачем? Чтобы ехать.

— Силы небесные, куда?

— Туда, в Германию, к профессору Баумгартнеру, — отхлебнув из стакана черной отравы, задумчиво сказала Василиса.

— Тебе что, тебе Чечни мало, уродина несчастная?! — вскричала Зинаида, да так громко, что дежурный по хирургии майор Митрохин взметнулся со своего жесткого клеенчатого ложа.

— Спите-спите, доктор! — успокоила его Василиса. — Это она по поводу Хасавюртовских соглашений. Переживает очень…

Но поспать в эту темную и ветреную октябрьскую ночь майору Митрохину больше не довелось. В коридоре послышались торопливые шаги, дверь ординаторской приоткрылась.

— Сестричка, а сестричка! — позвал заглянувший в помещение больной. — Там этот, тяжелый, который под капельницей, он это, он опять повязки посрывал!..

— Сергеев?! — ахнула Василиса.

Только под утро лейтенант с оторванными ногами, тот самый, у которого дважды уже фиксировали состояние клинической смерти, пришел в себя. У него были смертельно усталые пустые глаза и серые, как у врубелевского демона, губы.

— Ну вот и хорошо, вот и славно! — шептала медсестра Глотова, вытиравшая лейтенанту перепачканные кровью пальцы рук. — Ты чего, Фантомас, снова разбушевался? Гляди, что натворил! Каратист, что ли?.. Что ты там под нос-то себе бубнишь?.. Ах, жить не хочется! Болит, говоришь? А у меня, думаешь, не болит? У меня за этот год, лейтенант, душа чуть дотла не выболела. Я, если хочешь знать, и плакать-то уже не могу. Как-то села, дай, думаю, всплакну по-нашему, по-бабьи. Гляжу, а Моджахед мой кошелек с последней купюрой доедает. «Ах ты, душманская ты морда! — говорю. — Ты хоть понимаешь, что натворил, террорист ты этакий?!» Понимать понимает, по глазам вижу, но ничего уже с собой поделать не может, жует мой кожаный кошелек дальше да еще, вредитель, облизывается от удовольствия. Вот тут бы и в слезы, в этот самый, который катарсис, а я сижу и хохочу, как идиотка: Моджахед-то мой кожу с денежкой проглотил, а металлическую кнопку от кошелька пожевал-пожевал и выплюнул… Эй! Эй, лейтенант, ты чего глаза закрыл? Ты уж, пожалуйста, сознание больше не теряй… Слышишь?.. Ага, вот теперь вижу, что слышишь. Ты слушай, слушай. Давай я буду говорить, говорить, вот только иголочку тебе в вену вставлю… вон какая у тебя венка хорошая, моему бы Царевичу такую… Вот и все, вот и аб гемахт, как говорят на родине одного сказочного профессора. Ты любишь сказки, десантник? Вот и я прямо-таки обожаю, только перезабыла все. Нет, вру: одну все-таки помню… Про что? Да вот как раз про Царевича и про Василису.

Хочешь расскажу?.. Ну тогда слушай! Как это там?.. В некотором замечательном царстве, в несуществующем уже государстве жил-был Царевич по имени Эдуард. Как-то взял он в руки лук, положил на него струганую палочку с пистолетной гильзочкой вместо наконечника, натянул тетивку до самого плеча и пустил эту самую свою как бы стрелу в синее безоблачное небо семидесятых…

Где черт не сладит, туда бабу пошлет.

Русская пословица

ГЛАВА ПЕРВАЯ, про то, как Лягушка вдруг да стала Василисой Прекрасной

Большеротая злая Лягушка сидела на пенечке за дровяными сараями. В левой руке у нее была стрела, правой она держалась за темечко.

— А ну отдай! — сурово насупившись, сказал Царевич.

— Ты стрелял?

— А то кто же.

— Ага, значит, это твоя работа?

И тут Лягушка отняла от своей маковки грязнущую, в цыпках ладошку, и Эдик, ужаснувшись, увидел самую настоящую кровь!

— Я не хотел, я нечаянно, — побледнел он.

— За нечаянно бьют отчаянно! — сурово ответила Лягушка и, встав с пенька, изо всех сил вдруг пнула обидчика башмаком прямо по косточке.

Боль была такая, что Царевич запрыгал на одной ноге.

— Ага, получил?! — торжествующе завопила рыжая хулиганка со жгучими, как крапива, глазищами. — Куда поскакал, небось мамочке жаловаться?

— Дура!

— Сам дурак и не лечишься!

— А ты псих-дрих-помешанная!

— А ты гогочка!

— А ты… а ты — лягуха!

— Что ты сказал?! А ну повтори!

— Лягушка-квакушка, дырявая макушка!

— Вот тебе! Вот тебе!..

— Ма-аама!..

И мама, как по щучьему веленью, появилась. Причем из-за сараев она вышла не одна, а с самим председателем поселкового совета товарищем Кутейниковым, катившим за руль велосипед с моторчиком.

— Сын, ты дерешься с девочкой?! — удивилась Диана Евгеньевна Царевич, чернобровая, статная, в строгом, темном, с депутатским значком на лацкане костюме и короной величественных, смоляных еще кос на голове. — Ты обижаешь слабого, Эдуард?! Стыд и позор! — с чувством вскричала новоиспеченная директриса новехонькой, только что отштукатуренной трехэтажной школы, первой и покуда единственной в Кирпичном школы-десятилетки. — Подойди ко мне, дружок мой. Иди-иди, не бойся!..

— А я и не боюсь, — одной рукой держась за темечко, другой — за только что подбитый глаз, пробормотала Лягушка.

— Это Глотова. Дочь Глотовой Капитолины, матери-одиночки, — хмуро проинформировал предпоссовета Кутейников.

— Как тебя зовут, Глотова? — мягко спросила Диана Евгеньевна.

— Василиса.

— Врет она, — кашлянул в кулак владелец велосипеда с моторчиком. — Любкой ее зовут.

— Ах вот как! Значит, ты у нас Люба, Любаша… То есть Любовь…

— И никакая я не Любовь, — копая землю носком туфельки, засопела бурячно покрасневшая дочь местной молочницы.

— Ну хорошо, хорошо — тебе не нравится имя Любовь, но чем же тебе нравится имя Василиса? Ты что, читала сказку про Василису Прекрасную? Ты любишь русские народные сказки, девочка?

— Обожаю! — буркнула Лягушка, правый глаз которой, подбитый локтем поверженного наземь Царевича, заплывал с прямо-таки волшебной скоростью.

— И какая же больше всех тебе нравится?

— А эта, как ее… Ну, в общем, про одного придурка, который лягушек из лука стрелял…

— Ах так… Ну что ж, иди, я тебя не задерживаю, — сказала Диана Евгеньевна и уже вслед уходившей Любаше Глотовой задумчиво произнесла: — Какой трудный, запущенный ребенок…

— Форменная шпана! — подтвердил товарищ Кутейников. — Тут они, поселковые, все сплошь такие!..

Вот так они и встретились, мои герои, — десятилетний отличник Эдик Царевич и одиннадцатилетняя двоечница Василиса (она же Любаша) Глотова, и случилось это, дорогой читатель, в августе так хорошо памятного всем нам 1977 года, как раз в те самые дни, когда вся наша великая Советская страна, а вместе с ней, разумеется, и все прогрессивное человечество, готовилась торжественно встретить юбилейную, 60-ю годовщину Великой Октябрьской Социалистической революции.

Два года спустя, в октябре 1979-го, из окна своего директорского кабинета Диана Евгеньевна увидела вдруг сына Эдуарда, отчаянно отбивавшегося портфелем от пытающейся то ли обнять, то ли повалить его долговязой рыжей дылды в дешевом клетчатом пальтеце и в лягушачьего цвета трикотажной шапочке с помпончиком.

— Кто это? — вскричала Диана Евгеньевна, тщетно пытавшаяся открыть окно.

— Это Глотова из пятого «а», — сообщила завуч Инна Игоревна.

— Глотова?! Она что, в одном классе с Эдиком? Как, каким образом это произошло?

— Обыкновенно: осталась на второй год.

— Немедленно перевести в параллельный! Слышите: немедленно!

Этой же ночью, глядя в потолок, она шепотом призналась супругу, полковнику запаса:

— Ты же знаешь, я атеистка, Николай. Но как увидела в кустах Эдика с этой оторвой, так и подумала: не дай-то Господи! Вероничка меня потом корвалолом отпаивала. Вот и решила я, Колюша, поехать завтра в Шувалово…

— Куда-куда?

— В церковь Шуваловскую, свечку Ему поставить…

— Кому это «ему»?

— Да Богу же, Господи! Это не девка, это наше с тобой наказание, Николай!..

— Какое еще наказание? За что?.. — недоумевал Николай Николаевич Царевич, секретарь поселковой парторганизации.

— А за все, дружочек мой, за все! Всеми фибрами чую: мы от этой рыжей бестии еще напла-ачемся!..

Увы, чутье и впрямь не подвело Диану Евгеньевну. Не прошло и недели, как у крыльца одноквартирного, шиферного, с черноплодкой и крыжовником за оградкой, дома Царевичей, стрекотнув, смолк велосипедный моторчик. Пошаркав ногами в тамбуре, на кухню заглянул бывший уже предпоссовета. Даже не поздоровавшись, он заявил:

— Значит, так. Вчера вечером ваш сын Эдуард, Диана Евгеньевна, вместе с хорошо известной вам поселковой хулиганкой Глотовой Любовью побили цветные стекла на моей веранде!

— Стекла?! Цветные?! Позвольте-позвольте! — не поверила ушам своим Диана Евгеньевна. — Но зачем? С какой целью?! Э-эдик! Эдик, иди сюда!.. Это правда?.. Я кого спрашиваю, правда это или нет?..

— Правда, — сознался Царевич-младший каким-то не своим, как показалось маме, чужим каким-то голосом.

— Как ты это сделал? Каким образом?

— А из лука! — играя желваками, пояснил находившийся под следствием за растрату гражданин Кутейников. — А стрелы у них с гильзочками. Бац — и нет стекла! Вот, полюбуйтесь!..

— Это кто, это она тебя подучила? — задыхаясь, вскричала Диана Евгеньевна. — Сознавайся, негодяй ты этакий!

Но Эдик молчал.

Той же зимой бдительный Николай Николаевич обнаружил в портфеле сына тетрадочку со стихами. Помимо произведений гражданской направленности (антивоенных и в защиту природы), в общем и целом Николаем Николаевичем одобренных, была в этой самой ученической тетрадке и такая вот, с позволения сказать, лирика:

Звезды капали с неба
и тяжелой росой
долго-долго дрожали
над девчонкой босой.
И она, не тревожа
рыжий хмель головы,
все ловила губами
эти звезды с травы.
Полковника запаса стишок этот, с виду вроде бы и безобидный, насторожил.

— Чушь какая-то! Разве звезды могут капать? О чем это?..

— Не о чем, а о ком, дружок мой, — тяжело вздохнула Диана Евгеньевна. — О ней это, о рыжей… О-ох!..

Весной восьмидесятого Царевич и Василиса опять попали в историю. В конце мая Эдик вдруг не пришел домой. Во второй половине следующего дня, когда на ноги была поднята уже вся районная милиция, выяснилось, что куда-то запропала и Царевна Лягушка, то есть Глотова Любаша, из параллельного.

— Ой! А ведь, кажись, они в лес пошли! — вспомнила молочница Капитолина, мать пропавшей.

— В лес?! — побледнела Диана Евгеньевна. — Какой еще лес в мае? Ни грибов, ни ягод… Зачем?

— Так ведь за этими, за ландышами…

Как выяснилось, Глотова еще неделю назад предлагала одноклассникам сходить на Глухое за цветами. Эдик горячо возражал, говорил про Красную книгу, в каковую якобы были занесены эти самые ландыши. «Да ты просто дрейфишь, Царевич!» — фыркнула будто бы Василиса…

— А что, как утопли они в трясине? — горестно предположила Капитолина.

Мама Эдуарда схватилась за сердце:

— Какая… какая еще трясина?!

А ведь Глухое озеро, точнее, поросший боровым лесом остров, на котором оно имело место быть, и впрямь окружали совершенно непроходимые по весне топи.

— В запрошлом годе, — вещала Капитолина, — тамочки дачник один провалился. Одна шляпа соломенная от него и осталася. Сама видела… Нет, ей-Богу!..

Диане Евгеньевне Царевич стало дурно.

На третьи сутки поисков детей обнаружили с вертолета. Только вовсе не на Глухом озере, а совсем рядом с Кирпичным, на Дунькином острове. Лодку, на которой черт их угораздил переправиться туда, унесло течением. Ровно пятьдесят два часа прокуковали Василиса с Царевичем на поросшей тальником песчаной гриве, мимо которой, пенясь и булькая, стремила полые воды совершенно ошалевшая в ту весну местная речка.

— А ночью, — уже в больнице поведала главная виновница происшествия, — а ночью, чтобы не загнуться, мы дружка об дружку грелись. Обнимемся крепко-крепко и дрожим до утра вот так вот, в обжимочку…

О-о, эта история наделала шума! Никому не ведомый дотоле Кирпичный прославился фактически на всю страну. Нагрянувший из Москвы корреспондент накопал материала на очерк для воскресного номера «Комсомолки». Со снимка, которым был украшен текст, читателям испуганно улыбались взявшиеся за руки «мужественные советские дети». Что характерно, и в подписи под фотографией и в самом очерке они фигурировали как «Эдик Г.» и «Василиса Ц.».

— Да ведь этот столичный хам все поперепутал! — негодовал Николай Николаевич. — «Василиса Ц.» — это что же — Василиса Царевич, что ли?!

— Типун тебе на язык, Николаша! — обреченно простонала Диана Евгеньевна.

На стене комнаты Эдика, где происходил этот разговор, висели почетные грамоты и дипломы. В прошлом году Царевич-младший стал третьим призером сразу двух районных олимпиад: по химии (этот предмет, кстати сказать, вела в старших классах его мама) и по математике. Под стеклом на письменном столе лежала награда совсем недавняя. Это был диплом уже 1-й степени за лучшее стихотворение. К удивлению Николая Николаевича, победителем общегородского конкурса стал тот самый стишок про звезды. Ушлый московский корреспондент не преминул процитировать его в своем очерке. Как это ни странно, в печатном виде к двум уже известным родителям Эдика строфам прибавилась и третья. Вот она:

Я нагнусь над травою,
над губами нагнусь —
и такими земными
станут звезды на вкус…
Особенно возмутило Диану Евгеньевну это вот многоточие в концовке стихотворения.

— Ах вот до чего дошло! — хмурясь, произнесла она. — Придется принимать экстраординарные меры… Как говорится, сорную траву с поля вон!

Однако все попытки Дианы Евгеньевны исключить из своей школы столь дурно влиявшую на сына Глотову оказались тщетными. Училась она, вопреки всем ожиданиям, вполне сносно, уроков не прогуливала, учителям не дерзила. Более того, занималась сразу в трех внеклассных кружках: по автоделу, по спортивному самбо и почему-то по подводному плаванию. Последний кружок особенно заинтересовал директора, так как в нем числился и Эдик.

— И где же вы плаваете? — спросила Диана Евгеньевна сына.

— То есть как «где»? — буркнул Эдик. — Пока на полу. А вот получим свидетельства, поедем на Черное море…

Опасный кружок, организованный школьным военруком, человеком хотя и молодым, но уже успевшим получить тяжелую контузию в Афганистане, Диана Евгеньевна немедленно закрыла.

А еще через год произошло вдруг нечто невероятное, необъяснимое: Василиса, которой Царевич уже и портфель из школы носил, перестала с ним даже здороваться…

Эдик запрыщавел, осунулся, стал хуже учиться. Однажды из окна кабинета Диана Евгеньевна увидела, как он, прячась, курит в кустах. Дома за ужином она попыталась деликатно выяснить у сына, что происходит, но Царевич-младший вдруг вспыхнул, швырнул вилку, выскочил из-за стола. Потом случилась эта безобразная, с приказом по облоно, история в спортзале. Ученик 8-го класса Царевич Эдуард ударил кулаком по лицу преподавателя военного дела!.. Был педсовет, были комиссии. Член партии Царевич Д. Е. получила строгий выговор с занесением в учетную карточку. Контуженый военрук уволился по собственному желанию. Эдик попытался перерезать себе вены… Господи, неужели это было?!

Летом восемьдесят второго умер Царевич-старший. Надрывался духовой оркестр. Народ топтался по клубнике и цветам Николая Николаевича. Страшный, с запавшими щеками старик (отец Эдика был на двенадцать лет старше Дианы Евгеньевны) лежал в гробу с приоткрытым ртом. Потом его бесконечно долго, через весь поселок, несли на кладбище. Потом в клубе ГЖЧ (Царевичи жили в военном городке), во время поминок, у Дианы Евгеньевны случился сердечный приступ.

Этой же осенью Василиса поступила в медицинское училище. Когда она сказала об этом Царевичу, тот растерянно заморгал:

— А как же я?..

Стоявшая на перроне высокая, коротко остриженная девушка с красивым крупным ртом и зеленющими насмешливыми глазищами вдруг приникла к Царевичу и, щекотно дыша ему в ухо, прошептала:

— А ты зажмурься, Иванушка, крепко-крепко и досчитай до тринадцати…

А когда Иван Царевич открыл глаза, пневматические двери с шипением затворились и электричка, с расплющившей нос об стекло смеющейся Василисой Прекрасной, тронулась…

ГЛАВА ВТОРАЯ, рассказывающая о том, как Василиса и Царевич сначала нашли, а потом опять потеряли друг друга

— Кукушка-вековушка, сколько мне суженого ждать осталось? — спросила Василиса.

И вещая птица, подумав, ответила из березовой рощицы за речкой:

— Ку-ку… ку-ку… ку-ку…

Тринадцать раз прокуковала кукушка. Тринадцать, Господи!..

— Ну, это еще не факт! — нахмурилась вопрошавшая. — К тому же мы с тобой, подруга, не уточнили единицу измерения. Что значат эти твои «ку-ку»? Тринадцать лет?.. А может быть, дней?.. часов? А что, если — секунд?!

И тут сидевшая на песчаном откосе Дунькиной Гривы эффектная медноволосая женщина в джинсовом костюме крепко-накрепко сомкнула глаза и, быстро перекрестившись, зашептала:

— Один… два… три… четыре… пять, мамочки!..

Когда, досчитав до тринадцати, Василиса быстро открыла глаза, он, близоруко щурясь, уже стоял в воде, все такой же узкоплечий, в мать чернявый, с ямочкой на подбородке и заметными уже залысинами на высоком лбу.

— Ну, здравствуй, Царевич! — тихо сказала Василиса. — Это сколько же годков мы с тобой не виделись?

— Семь, — растерянно улыбнулся молодой человек в засученных до колен трикотажных тренировочных штанцах. — Семь лет, три месяца и, кажется, девять дней… А ты что, замужем?

— С чего ты взял?

— Кольцо у тебя…

— Так ведь оно же не на правой руке, Иванушка! А ты… ты-то не женился? У тебя — вон, тоже…

— Да это так, глупости… Перстень это, подарок, — пряча руку за спину, смешался Царевич.

— Ах, перстень, ах, подарок!.. Куришь?.. Да ты проходи, присаживайся, чего столбом стоишь?!

Это был тот самый поросший тальником мысок, с которого их снял военный вертолет. По темной торфяной воде Чернушки сновали водомерки. Лениво шевелилась речная трава. Над душно цветущей таволгой нудел настырный шмель.

— Как твоя мама? — подставляя палец букашке, спросила Василиса.

— На пенсии… А твоя?

— А моя вот еще одну козу купила… Любишь козье молоко?

Божья коровка неторопливо переползла с травинки на ее покрытый облупленным лаком ноготь, потом по большому пальцу — на запястье.

Царевич осторожно тронул синеватый рубец у нее на локте:

— Бандитская пуля?

— Как же, дала бы я этому гаду выстрелить!.. У меня ведь, Иванушка, аж четвертый дан по контактному каратэ… Ю андестенд?.. А это я с мотоцикла кувыркнулась. Хороший был мотоцикл, японский… Помнишь, как за нами Повитухин бежал?

Да как же он мог забыть от изумления выронившего пакет с макаронами, невредного долговязого ментяру, его дикий, с подвывом, вопль: «Эй!.. Эй, ты чего, сбрендил, что ли! А ну стой, стой, такой-сякой!..» Разбрасывая в стороны несусветно длинные ноги, Повитухин понесся по Советской, само собой главной в поселке, улице, и Царевич, ровно минуту назад вдруг заявивший тусовавшейся у магазина честной компании: «Слабо газануть на милицейском драндулете? Добровольцы есть?..» — этот вот лихо вскочивший в седло тихоня, шало тараща глаза, закричал полгода уже не разговаривавшей с ним Василисе: «У него сейчас тапочки с ног послетают!..» — «А у нас с тобой головы, дурачок! — захохотала в ответ бледная, прильнувшая к его спине подельница. — А ну, подбавь газу!» — «Маньячка!» — «Ты сам маньяк!..»

Каким-то чудом сошло с рук и на этот раз. Отец, правда, слег вскоре после этого случая, слег и больше уже не вставал…

— Слушай, а ведь ты меня тогда удивил, ой как удивил! — покачала головой Василиса. — Ну ладно бы Чмуня или Припадочный, с них станется, но чтобы ты!.. Иванушка, скажи честно, зачем ты этот чертов мотоцикл угнал?

— А ты и не догадалась?.. Сказать тебе кое-что хотел…

— Что ж не сказал-то?

— Не смог… Тогда не смог.

— А сейчас?

— Н-не знаю, не думаю…

— И молодец, и умница, — засмеялась Василиса. — Сейчас это знаешь как в духе времени: ни об чем не думать, ничего не знать?.. А то как задумаешься, как узнаешь!..

— Наоборот.

— Что наоборот?

— Сначала узнаешь, а потом и призадумаешься.

— Тебе видней, сокол ясный. И про меня, поди, тоже информирован? Колечко-то у меня действительно обручальное. Я ведь, стерва, уже дважды замужем побывать успела…

— Слышал, — вздохнул Царевич.

— Капитолина доложила?

— Какая разница?

— Ох, а и впрямь какая, ушастенький ты мой!.. — Василиса легонько дунула на божью коровку. — А чего на наше место пришел?

— Да вроде как попрощаться. Улетаю я в пятницу, Вася…

— Улетаешь… в пятницу… — задумчиво повторила женщина с коротко остриженными темно-бронзовыми волосами. — Куда, если не секрет?

Военный журналист Царевич невесело усмехнулся:

— А если действительно секрет?

— Значит, в Карабах, — тихо сказала Василиса.

Красная, с опознавательными точечками на спине, букашка взобралась наконец на поднятый Василисин палец.

— Ну а вдруг убьют тебя, Иванушка? Так и умрешь, не решившись?

— Ты о чем? — вздрогнул Царевич, еще ниже опуская голову. — Чего не решившись?

— Ну, хотя бы на прощанье поцеловать меня…

Божья коровка нерешительно выпростала крылышки из-под хитиновых футлярчиков.

— Ну же, ну!.. — прошептала Василиса, на чуть, побледневшем лице которой проступили вдруг веснушки.

Ах, ну разве же можно быть такой… соблазнительной?!

…Изумленно-зеленые глазищи Василисы сияли.

— Ай да Царевич! — хрипло, задышанно шептала она. — Вот уж… вот уж не думала, не гадала! Ты что же это со мной сделал, конь вороной?!

Вконец обессиленные, потные, они лежали у самой воды в сдуревшей от запаха таволге. Песчаный склон до самого верха был изрыт ногами, а кукушка, та самая из березовой рощицы кукушка, по чьей милости и случилось это безобразие, все куковала и куковала, заполошенно выскакивая из сломанных ходиков в избушке Бабы Яги.

— Что будем делать, чудище ты ненасытное?

— Не знаю, не знаю…

— Смотри, как губу мне прокусил!

— Прости.

— Нет тебе, извергу, прощения!.. Что дальше-то делать будем? Ко мне нельзя.

— И ко мне… Слушай, времяночка тут одна есть.

— Далеко?

— Дотемна успеем. Пошли?

— Тогда уж поехали. Машина у меня тут неподалеку, в кустиках.

— Ух ты, «мерседес» небось?

— Обижа-аешь!.. Ой, там не надо, щекотно!.. О-о, Боже мой!.. Да кто же это тебя научил такому?

— Васька, а ты с военруком действительно целовалась?

— С Контуженым?! А ты и поверил? Ой, держите меня! О-ой, дурак, ой, дура-ашечка… ой, какой же ты… большо-ой… Ой, не надо, я сама… сама-а…

А когда стемнело, в садовом домике, в сколоченной из горбылей и фанеры покосившейся халупе, до которой они, дважды сменив колесо, добрались наконец на Василисиной «копейке», загудела буржуйка. Багряные жар-птицы метались по низкому, оклеенному пожелтевшими газетами потолку. Тесно прижавшись друг к другу, они лежали на безумно жестком самодельном топчане, двуединые, как сиамские близнецы, удачно прооперированные хирургом и непостижимым образом вдруг повторно сросшиеся.

— …а потом мы с Зинулей Веретенниковой, — шептала Василиса, — потом мы с ней в Афган поехали…

— В Афган?

— Ну, в военный госпиталь, медсестрами. Вот там я, Иванушка, и встретила своего первого мужа. Летун он был. Сережечка мой. Капитан, командир боевой «вертушки»… Помнишь песню такую, хулиганскую: «Мама, я летчика люблю! Мама, я за летчика пойду!..» Вот и пошла… Сгорел он под Кандагаром. «Стингером» сшибли. Месяц и пожили… А потом, после Афгана, я морячкой стала. Нет, честное слово! Корабельной сестрой в БМП. В загранку ходила: на Кубу, в Ливию, в Анголу… Жуть как интересно, только муторно…

— Муторно?

— От слова «мутит». Уж больноукачивало меня, Царевич. Ходила, как беременная мутантка…

— Как кто?

— Да это я так, шучу… Зеленая ходила, как лягушка. Слава Богу, на берег списали. Нашелся там один, чересчур озабоченный…

— Вроде меня?

Василиса поцеловала его в плечо:

— Куда ему до тебя, импотенту несчастному.

— А потом?

Василиса вздохнула:

— А потом, как за ручку дернули…

— За какую еще ручку, Василисушка?

— Ну, за беленькую такую, за фаянсовую. И понеслось по трубам содержимое, как любил говаривать мой незабвенный старпом. В суд он на меня подал…

— Кто?

— Да тот, озабоченный. За нанесение тяжких телесных повреждений… Здоровый такой амбал, под потолок.

— Оправдали?

— Да нет, он сам заявление догадался забрать. Ну посуди, какой он после этого капитан…

— Опять капитан?

— И не говори! Прямо напасть какая-то… И пошла я после БМП прямиком на овощную базу, приемщицей. Через неделю уволилась от греха подальше. Потом была охранницей на складе, экспедитором, инкассатором, тренером по кун-фу… Господи, хочешь верь, хочешь не верь — даже в цирке работала!

— В цирке, в настоящем?!

— В шапито. Там один идиот на «хонде» по вертикальной поверхности носился. Ну а я ему, соответственно, ассистировала. Упал, сломал шею. Так со мной в корсете и расписывался. Дальше, как водится, уже он мне ассистировал, а я гонялась. Пока не грохнулась…

— Сколько же их было у тебя?

— Мотоциклов?

— Мужиков.

— А два и было, Иванушка. Я ведь девушка строгая, старомодная: в постель только с законным мужем ложусь…

— А я?

— Ну, ты же у меня особый случай, Иван Царевич. Ты мне больше чем муж — ты суженый мой. Знаешь, что такое «суженый»? Это тот, которого тебе сам Бог судил… Обними меня!.. Крепче! Еще крепче!.. Вот так и держи, не отпускай!

— Не отпущу… больше ни за что в жизни не отпущу!

О безумцы, безумцы!

Вспоминая эту ночь потом, когда он уже был далеко-далеко, Василиса совершенно не к месту вдруг замирала, лицо ее бледнело, дыхание становилось прерывистым, глаза отсутствующими. «Господи, неужто это было?!» — ужасаясь, шептала она. И, опомнившись вдруг где-нибудь на трамвайных путях, растерянно озиралась вокруг, испуганная, потерянная.

На рассвете у топчана подломилась ножка, и они с грохотом скатились на пол.

— Я же говорила, говорила тебе, — задыхаясь от смеха, сказала Василиса, — говорила я тебе, что Буцефал двоих не вынесет!

— Да не Буцефал же, не Буцефал, а Боливар, жабка моя!

— Ах, ну какая разница, какая теперь уже разница, журавлик ты мой ненасытный!

Дощатый сортирчик был в другом конце садового участка. Когда одетая в его рубашку Василиса вернулась, Царевич, загадочно улыбаясь, сидел у печки и по лицу его метались шальные сполохи.

— Знаешь, что я сделал? Я их сжег! — тихо сказал он.

— Мамочки! — ахнула его зеленоглазая возлюбленная. — Это же мои джинсы! Зачем ты это сделал, чудушко?

— А чтоб не уезжала от меня сегодня.

Руки у Василисы обвисли.

— Эх, Царевич, Царевич, — вздохнула она. — Помнишь, что вышло, когда у тезки моей лягушачью кожу сожгли?

— Что?

— Да ничего хорошего.

Она так и уехала в то утро в город в джинсовой курточке и в купальных трусах. А полдня проспавший Царевич, проснувшись, глянул в облупленное зеркало и не узнал себя, осунувшегося, обросшего, глуповато улыбающегося непонятно по какому поводу.

Через два дня он по заданию редакции вылетал в Ереван, а оттуда — в Карабах, в район межнационального конфликта. В Пулково перед самой посадкой военный журналист лейтенант Царевич набрал номер ее домашнего телефона (он был записан губной помадой на его командировочном удостоверении), но трубку, увы, сняла не Василиса. Кто-то неведомый и вдрабадан пьяный с трудом выговорил:

— Алеу… Лю… люповь моя, эта ты?.. Ты эта или не ты… А ну, сызна… авайся, куда пыл-литру дела!..

Ровно через неделю, 15 августа 1989 года, редакционный «газик» Царевича попал под бомбежку в районе Лачинского коридора. Водителя Сашу Овсепяна взрывной волной забросило на крышу колхозной кошары. Когда подоспела помощь, корреспондент Э. Царевич был еще в сознании. Мертвенно-бледный, в изодранной, тлеющей гимнастерке, он, улыбаясь, беззвучно шевелил губами.

Через три дня в Ереване ему сделали первую операцию на черепе, а месяц спустя, уже в Москве, вторую. Оттуда, из Центрального клинического госпиталя, он позвонил Василисе. Трубку на этот раз сняла ее мама, Капитолина Прокофьевна.

— Какой еще такой Эдик?! Ах, Эдик, Царевич который! — без особой радости в голосе отозвалась она. — А Любови нету… Нету, говорю, оглобли твоей рыжей. Уехамши она… Куда-куда, за Кудыкину гору, пес ее за ногу, в Обсралию каку-то. Села, дурында, на карабь и уплыла за тридевять морей к тридесятому хахелю…

В аэропорту Пулково кинувшаяся к нему на грудь Диана Евгеньевна захлюпала в букетик мимоз:

— Худющий-то какой, черный! Армянин, да и только!.. А у меня сюрприз! А ну-ка, дружочек, посмотри, кто там у колонны стоит!..

Сердце у Царевича екнуло, встрепенулось, в глазах у него поехало…

Очнувшись, он увидел опухшее от слез, склонившееся к нему лицо его жены Надежды. Сидя на полу, она бережно прижимала иссеченную шрамами голову Царевича к своему большому мягкому животу.

— Ну вот и хорошо, вот и замечательно, — зашептала она ему на ухо. — Слышишь, как у меня там тукает?.. Слышишь?..

ГЛАВА ТРЕТЬЯ, в которой у Василисы впервые в жизни подкашиваются ноги

Снова судьба свела их в ноябре 1992-го. Вишневая «копейка» с разбитой правой фарой каким-то чудом не сшибла Царевича, перебегавшего набережную Кутузова у Дома детской книги.

— Эй, ты, псих! — окликнула его приоткрывшая дверцу Василиса. — Опаздываешь, что ли? Садись, подвезу.

Царевич сел. «Жигуленок», взвыв, рванул с места.

— Между прочим, у тебя лицо в саже, — сказала Василиса, поворачивая зеркальце. — Платок есть?

Платка у заведующего отделом информации, спешившего в редакцию с пепелища только что потушенного Дома писателя, конечно же, не оказалось. Василиса, вздохнув, полезла в сумочку:

— Куришь?

— Чужие курю, — сказал Царевич. — Ого, «Мальборо»! И платочек с кружавчиками. А за-апах!..

Василиса щелкнула зажигалкой.

— Ну, как жена, как наследник? — не глядя на спутника, спросила она.

— В порядке. А твой драгоценный супруг? Чем он занимается-то?

— А тем же, чем и всегда: пьет.

Они помолчали.

— А ты все такая же, — неумело затягиваясь, глухо выговорил он.

— Это какая же?

— Ну, в общем-то… рыжая.

Василиса рассмеялась:

— И никакая я уже не рыжая, а перекрашенная блондинка. И зуба вон нет… видишь, сбоку? Позавчера выдрала… Ой, а тебе куда? Я ведь на мост сворачиваю.

— Туда же, куда и тебе, — сказал Царевич. — Ты мне вот что скажи, ты почему тогда провожать меня не пришла?

— А не догадываешься?

— Из-за джинсов, что ли, обиделась?

— Эх, Иванушка!.. Обидеться-то обиделась, только вовсе не из-за этого. Не люблю я…

— Меня?

— Дурачок. Не люблю, когда врут. Ты почему не сказал, что женат?

— Почему? А потому и не сказал, что, в отличие от тебя, люблю, — глядя в окно, сказал Царевич. — И тогда любил, и всегда… Струсил я в тот раз, Васек, потерять тебя побоялся…

— Эх ты…

Лицо у него было серое, потерянное, нос в копоти.

— Эх ты! — повторила Василиса, лихо, под желтый, сворачивая на Кронверкский. — А я тебе вот что скажу, сокол мой ясный: ничего не бойся, никому не верь, ничего ни у кого не проси…

— Откуда это?

— Бог его знает, уже и не помню, только вот по ней, по заповеди этой, и живу…

— Ничего не бойся, никому не верь… — почесывая ямочку на подбородке, призадумался пассажир. — Ну хорошо, допустим… А почему просить-то нельзя?

— Потому что те, кто имеют, сами должны дать…

В тот день Царевич так и не добрался до редакции. Они ели мороженое в «лягушатнике» на углу Кировского и Скороходова. Потом поехали в ресторан Дома журналиста.

После бутылки шампанского глаза у Эдуарда Николаевича заблестели, щеки разрумянились. Он стал рассказывать Василисе, как встречался с академиком Лихачевым, как брал интервью у Боннер. Вместо того чтобы задохнуться от восторга, подруга его вдруг спросила: «Это такая — на ворону похожая? Ну, черная такая и все каркает, каркает…» А когда Царевич поведал Василисе, как был в гостях у самого Гавриила Попова, мэра столицы, она, посасывая лимон, кивнула головой: «Ага, знаю! Это тот, который в ельцинском пальто ходит… Ну, чего уставился? Пальто у него такое — длиннющее, как с чужого плеча».

Она заказала еще бутылку. Эдуард захмелел, полез в сумку за «Огоньком», в котором был напечатан первый в его жизни большой очерк.

— На, почитай на досуге! — небрежно сказал он.

Василиса вдруг пригорюнилась.

— Это про что, небось про злодея Сталина?.. Ах, даже про Ленина!.. Не буду я этого читать, Иванушка.

— Почему?

— Да потому…

Царевич как-то сразу вдруг поугас, потянулся за сигаретой:

— Кажется, я окосел, Васька. Давно не пил… А ты-то как, рассказала бы что-нибудь о себе, квакушечка болотная…

И тут она вдруг расхохоталась, хлопнула рюмку армянского и понесла какую-то бредятину про то, как у них в порту два работяги решили украсть барана, как они, архаровцы, напоили бедное животное водярой, надели на него телогрейку, нарыпили на рога шапку-ушанку и повели под руки через проходную. «И ведь прошли, прошли! — закатывалась она. — Их уже с трамвайной остановки, всех троих, в милицию увезли: очень уж некультурно выражались. А потом дежурный по отделению рассказывает: „Смотрю — сидит на скамейке, сам из себя кучерявый такой, глазищи наглые, губы сиреневые… Ну, вылитый Пушкин!..“»

— Пушкин-то здесь при чем? — помрачнел Иванушка. — Господи, ведь должно же быть хоть что-то святое, что-то наше… русское…

— Наше, русское?! — подняла голову переставшая смеяться Василиса. — А бабульки, которые в помойках копаются, — они не наши, не русские?!

Громыхал оркестр. За соседним столиком орали какие-то пьяные, совершенно не похожие на журналистов амбалы с цепями на шеях.

— Ты стихи-то пишешь? — гася сигарету, спросила Василиса.

— Редко, — грустно сказал Иван Царевич. — Хочешь, я тебе про нашу времянку прочитаю?

Глаза у нее вспыхнули, потемнели, погасли.

— Нет, — вздохнула она, — про времянку не надо. Как-нибудь в другой раз.

— Тогда про воробьев.

— Про воробьев давай. Воробьев я люблю.

— И я люблю… воробьев, — тихо сказал он. — Ты хоть заметила, что не стало их в городе. Упорхнули куда-то… Как… как серенькие суетливые надеждочки наши.

— Говорят, вымерзли в восемьдесят шестом…

— Не знаю, не знаю… Слушай, и стихи, кажется, забыл! Вот башка-то дырявая!.. Ага! Одну строфу вспомнил!..

И Царевич взял за руку распрекрасную свою Василису и, опустив исполосованную операционными рубцами голову, прочитал:

Уж вы, милые мои,
возвращайтесь, воробьи!
Мы без вас, без оглашенных,
стали сами не свои…
В тот темный ноябрьский вечер они долго мучили друг друга в салоне «жигуленка». В третьем часу она подвезла его к подъезду огромного, многоэтажного айсберга на Индустриальном проспекте.

— Пойдем ко мне, — предложил Царевич. — Ее нет, в Финляндию укатила. Антон у тещи. У нас его теща фактически воспитывает.

— Ну и гады же вы, мужики! — оттолкнула друга Василиса. — Иди, иди! Катись, кому говорят!.. Завтра позвони на работу.

А когда парадная дверь хлопнула, она откинулась на сиденье машины и, зажмурившись, простонала:

— Боже мой, Боже, да когда же все это кончится!..


«Боже мой, Боже!» — вздыхает Автор вместе с небезразличной ему Василисой, с медноволосой красавицей, которая, чего греха таить, давно уже снится ему — молодая, независимая, насмешливая, с глазищами, в чьих зеленых глубинах — бескрайность русского поля, по которому неведомо куда и зачем скачет шальной всадник…

«Господи Боже ты мой! — шепчет сочинитель давно уже придуманной сказки, с грустью глядя за окно на облетевшие деревья, на чаек, непоэтично вьющихся над помойкой, на запоздалых перелетных птиц. — Господи, Господи, — горько сглатывает он, — спаси и помилуй нас, бедных, бездомных и ничего ни у кого, кроме Тебя, не просящих…»


Изредка они встречались на Кирочной, в коммунальной комнатухе безмужней Зинули Веретенниковой. В тот день, о котором пойдет речь, — это было в конце марта девяносто пятого года — Василису в очередной раз вышибли с работы. Часов в одиннадцать утра генеральный директор ООО «Дельмонт-Закорин» г. Животинский позвонил из дома в свой офис. Трубочку сняла оказавшаяся в приемной Любовь Ивановна Глотова, новый заведующий отделом рекламы и маркетинга:

— «Дерьмо в законе» слушает вас!

— Что такое?.. Кто у телефона? Какая еще Василиса Перекрашенная?! Ах это вы, Глотова?! Ну, знаете!..

— Да уж знаю, знаю, — вздохнули в ответ.

…Они лежали на скрипучем диванчике, по очереди затягиваясь сигаретой, а по потолку переметывались отсветы проносившихся по улице машин.

— А я ведь тоже вроде как безработный, — утешил Василису Царевич, литературный журнальчик которого «И сегодня, и завтра…» не выходил вот уже месяцев пять.

— Что будешь делать?

— Вернусь в свою военную, репортером. Звали. А что, там хоть зарплату платят…

В коридоре гавкала собака. Телевизор за стенкой бубнил, утробно вскрикивал, садил бесконечными автоматными очередями. Когда Эдик затягивался дымом, отчетливо прорисовывался его профиль. У Царевича был типично хохляцкий нос, большущий покатый лоб и круглый подбородок с фирменной отцовской ямочкой.

Василиса положила ему голову на плечо.

— О чем вздыхаешь, Иванушка?

— Там у меня в сумке тетрадка, дай, пожалуйста.

Она долго рылась в его черной, с бесчисленными молниями, торбе. Тетрадь, обыкновенная, общая, в коленкоровой обложке, оказалась в папке. Царевич включил ночник. Василиса откинулась на подушку, приготовившись слушать его стихи покорно, беспрекословно, как и подобало подруге талантливого поэта, — она уже даже сложила руки на груди и закрыла глаза, но Царевич, пошелестев страницами, вдруг сказал:

— Я тут одну цитаточку выписал. Вот послушай: «О ненависти к русским никто и не говорил. Чувство, которое испытывали все чеченцы от мала до велика, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а непризнание этих русских собак людьми и такое отвращение, гадливость и недоумение перед нелепой жестокостью этих существ, что желание истребления их, как желание истребления крыс, ядовитых пауков и волков, было таким же естественным чувством, как чувство самосохранения».

Царевич захлопнул тетрадку.

— Как думаешь, кто это сказал?

— Ну… какая-нибудь Новодворская или этот, которого «гаденышем» назвали.

— Лев Николаевич Толстой. «Хаджи-Мурат».

— Ты к чему это, чудушко? — прижалась к Царевичу его суженая.

Но давно уже повзрослевший стрелок из лука не ответил.

Некоторое время они лежали молча. Потом Царевич вздохнул, потянулся через Василису к сумке. Груди у нее были упругие, с крупными коричневыми сосками и родинкой в ложбиночке, от которой все ее мужики форменным образом дурели.

— Лягушка, Лягушка, — прошептал он, уронив на пол тетрадку, — почему у тебя такой большой ротик?

— А чтобы слаще целовать тебя, милый мой… единственный… котик мой… журавлик… моржик… грусть моя… тоска моя… горюшко… наказаньице… ра-а-адость моя… сча-а… ах!..

— Больно?

— Ах, дурашечка ты мой!.. Ах, Ива… нушка!.. Ах!.. Ах!..

…А через неделю он вдруг куда-то исчез. В окружной газете — Василиса, не выдержав, позвонила туда в апреле — ей ответили:

— Капитан Царевич отбыл в служебную командировку.

— Капитан? — повесив трубку таксофона, растерянно прошептала она.

Объявился он 1 мая. Василиса была в Кирпичном, у матери, домывала чашки на веранде, когда он постучал. Загорелый, еще больше поседевший — Царевичу рано, как он шутил, шибанул бес под ребро, — Эдик, обнимая Василису, вдруг сказал:

— Не могу без тебя. Слышишь — не могу… Только там и понял.

— В Чечне? Ты когда вернулся?

— Вчера. — Он усмехнулся, невесело, устало. — Захожу в дом в носках, чтобы Антона не разбудить, а там и будить некого: опять ушла от меня моя Надежда… Стою как дурак, в одной руке сапоги, в другой чемоданчик, стою и не знаю — то ли плакать, то ли от счастья скакать… Места много, она все вещи вывезла… И записочка. Тетрадку она мою, Васька, полистала. Забыл я свою тетрадочку, когда на такси торопился…

— От тебя дымом пахнет, — сказала она. — Чудно!.. Я ведь намедни своего красавца тоже с лестницы спустила. Что делать-то будем, Иванушка? Смеяться или плакать?..

— Жить, — сказал Царевич, целуя Василису в пульсирующую жилку на шее.

…Они были счастливы целых два месяца и один день. 2 июля 1995 года он вылетел в Грозный вместе с псковскими десантниками. 14 июля, вечером, Василисе позвонила Капитолина Прокофьевна:

— Про Царевича про своего слыхала?

— Что, где?! — вскрикнула Василиса, схватившись за дверной косяк.

— По ящику. Ящик-то включаешь?

— Да у нас и нет его…

— Вот потому и дура стоеросовая, что Миткову не слушаешь. Чучню опять казали. Пропал твой Царевич смертию храбрых или как там еще, а как сказали об этом, Васька, так я сразу же его и зауважала… Э! Ты чего там! Господи, чего молчишь-то, мать пугаешь!

— Пропа-ал! — сползая на пол, выдохнула Василиса.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ в которой Василиса встречает Женщину в черном и совершает вооруженное ограбление

История исчезновения в Чечне военного журналиста капитана Царевича вкратце такова. Колонна федеральных войск, в составе которой Эдик возвращался в Ханкалу, попала в засаду под печально памятным селением Ерыш-Марды. В коротком бою погибло больше сотни наших солдат. Читатель, должно быть, хорошо помнит страшные телерепортажи с места сражения, обгоревшие трупы, разбитую технику, генеральское вранье, дебаты в Государственной Думе… По свидетельствам очевидцев, около тридцати федералов боевики полковника Борзоева увели в горы. Предполагалось, что в их числе оказался и капитан Царевич, специальный корреспондент окружной газеты «На страже Отечества».

Недели три подряд Василиса звонила в редакцию его газеты чуть ли не каждый день. Ее уже узнавали по голосу, с ней дважды беседовал главный редактор. Сведения были самые неутешительные. Точнее, в основном слухи, а не сведения. По одной версии, боевики сразу же расстреляли Царевича — военных журналистов они подозревали в сотрудничестве с федеральной разведывательной службой, а потому расстреливали на месте. Вскоре в какой-то из московских газет промелькнуло сообщение, что Эдика будто бы видели среди пленных на одной из баз полевого командира Беслана Борзоева. В начале августа он сам вышел на связь со штабом федеральных войск и предложил обменять двух находившихся у него офицеров — полковника и майора — на двух своих родственников — родного брата и племянника, отбывавших срок за попытку угона самолета.

Капитана Царевича, разумеется, искали. При газете «На страже Отечества» была создана спецгруппа, немедленно вылетевшая в Грозный. Выходили на Масхадова и Мовлади Удугова. О Царевиче писали, его портрет несколько раз показывали по телевидению.

Обнадеживало одно: среди неопознанных трупов, а таковых в Моздок было доставлено девять, капитана Царевича — с почти стопроцентной, как заверили в Министерстве обороны, степенью вероятности — не было.

Шло время. О пропавшем без вести журналисте пресса вспоминала все реже. В редакции, куда она звонила теперь раза два в месяц, ей со вздохом отвечали: «Ищем…»

Однажды, это было в конце сентября, в субботу, в Кирпичном — она в это время жила у матери — задребезжал телефон. Звонил только что вернувшийся из Чечни сослуживец Эдика, старший лейтенант Грунюшкин.

— Любовь Ивановна, — сказал он, — вы не смогли бы зайти к нам в редакцию, ну, скажем, в понедельник?

— Что, есть новости? — встрепенулась Василиса.

— Подходите часам к одиннадцати, я буду ждать вас, — ушел от ответа старший лейтенант.

Одному Богу ведомо, что передумала Василиса за эти полтора дня! Обе ночи она почти не спала. Ворочалась, вздыхала. Под утро в понедельник ей приснилась огромная чужая гора. На вершине ее, задрав седую морду в звездное небо, сидел серый матерый волчара. Он не выл, а пел на луну, и песня была тоскливая, берущая за душу, только не наша, не русская. «Это он о своей волчице тоскует, Василисушка», — прошептал совсем близкий, волосы от его дыхания шевелились, Царевич. «Куда же она запропала, Иванушка?» — спросила Василиса, хватаясь за грудь. «Убили ее, радость моя. Солдатик из баловства выстрелил да прямо в сердце и попал. Только недолго он радовался, солдатик этот…» — «И его убили?» — ахнула Василиса. «Хуже! — ответил Царевич. — Расчеловечился он. Маленький-маленький стал, серенький. Упал вдруг на четвереньки и побежал быстро-быстро, только трава зашуршала…»

Сон был какой-то странный, вроде бы и не очень страшный, но нехороший.

— Раз за спиной стоит и личности не кажет, — пояснила Капитолина, — значится, и нету его на эфтом свете. Точно тебе говорю.


Грунюшкин оказался совсем еще молодым человеком в джинсах, свитерочке и адидасовских кроссовках.

— Никаких у меня особых новостей для вас нет, Любовь Ивановна, — покраснев почему-то, сказал старший лейтенант. — Вот, в Ханкалу чеченцы привезли…

Грунюшкин положил на стол кожаную полевую сумку Царевича, обгорелую, без ремешка.

— Узнаете?

— Узнаю, — похолодела Василиса. — Это его отца, Николая Николаевича, сумка. Еще военная… Где ее нашли?

— Точно неизвестно, — опустил глаза Грунюшкин, — кажется, там же, под Арчи-Юртом…

Грунюшкин сказал Василисе неправду. Полевую сумку капитана Царевича еще 1 августа обнаружили на минном поле, в трех километрах от селения Ачхой-Мартан, у кисло дымящейся воронки. От того, кто нес ее в руке, осталось лишь окровавленное тряпье.

— Мы тут все решали, кому отдать, — сказал старший лейтенант, — но там тетрадка. Стихи, записи. И много про вас… Мне кажется, Эдик очень любил вас…

— Любил?! — вздрогнула Василиса.

Тетрадка была та самая, с цитатой из «Хаджи-Мурата». Приехав домой, в Кирпичный, Василиса с бьющимся сердцем принялась листать покоробленные от сырости, обугленные по краям страницы. Это был не дневник, а, скорее, записная книжка, где черновые наброски статей, фразы, мысли перемежались стихами. Самое последнее стихотворение было написано за день до отъезда Царевича в Чечню. Называлось оно «Хождение по мухам»:

Странен сей мир, где меня уже нет,
где существо мое стало словами…
Машет пустыми пиджак рукавами.
Левый карман, где лежал партбилет,
ноет… Пытаясь вернуться назад,
бродит моя одежонка кругами
по опустевшей квартире. Хрустят
мухи сухие под сапогами.
Трижды перечитав эти совершенно непонятные ей стихи, Василиса вдруг расплакалась, что с ней случалось крайне редко, а если уж быть совсем точным, второй раз в жизни. Вот так же — по-бабьи, навзрыд — разревелась она после того неожиданного звонка Дианы Евгеньевны, сообщившей Василисе, что у Эдуарда есть живая, как она выразилась, жена и что жена эта, дружочек мой, ожидает от Эдуарда ребенка, и ради Бога, ради всего святого, если это святое для вас, Любовь Ивановна, имеет хоть какое-то, хоть чисто символическое, значение…

Нет, это был воистину черный понедельник! Вечером по НТВ (телевизор Василиса смотрела теперь ежевечерне, жадно, все новости подряд, перещелкиваясь с программы на программу), так вот, в тот вечер опять говорили о журналистах, погибших в Чечне. Последним ведущий назвал капитана Царевича. У Василисы выпала чашка, когда прозвучала его фамилия. Тут же трясущимися от волнения руками она набрала домашний номер полковника Дементьева, главного редактора газеты, в которой она побывала утром. Выслушав звонившую, полковник в сердцах выругался:

— Это сарафанное радио какое-то, а не информационная программа! Совершенно еще неизвестно, кто там подорвался на этой проклятой мине!..

— На мине, на какой еще мине, Господи?! — вскрикнула Василиса.

А на следующий день в поселковом магазине она встретила Диану Евгеньевну с кружевным траурным платком на голове. Мама Эдика, заметно постаревшая, осунувшаяся, держалась тем не менее с прежним достоинством.

— Ах, это вы, голубушка, — щурясь, вздохнула она. — Вот видите, как все вышло.

— Но как же так, ведь ничего же не выяснилось?

— Вы о чем это, дружочек?

— О нем, об Эдике…

— Что значит «не выяснилось», милочка моя?! Вот уже месяц, как я получила похоронку…

— А тело?! Никто же не видел его… мертвого! Откуда вы знаете…

— Знаю! — сухо прервала Василису Диана Евгеньевна. — Чувствую своим материнским сердцем… Позвольте, Глотова, пройти, у меня там очередь за капустой занята…

Боже милостивый, а может быть, любовь — это и есть, когда вот так вот, до бесчувствия?!

Итак, надежд практически не было.

Обдуло листья, выпал снег, пухлый, как подушка, в которую были выплаканы ее ночные слезы. Василиса замкнулась, подурнела, похолодела взором. В январе звонил Глеб Орлов, тот самый, спущенный ею с лестницы гонщик по вертикали.

— Может, вернешься, я пить бросил? — робко предложил он.

Василиса молча положила трубку.

Она пристроилась торговать книгами с лотка. Однажды — было это, если не ошибаюсь, у ДК Ленсовета в начале марта, — я стал невольным свидетелем такой вот сценки. Копавшаяся в стикерсах, то бишь в альбомчиках для расклеивания, дама в шубе предъявила претензию курившей «Беломор» Василисе:

— Да что это у вас все аладдины да миккимаусы?! А где же стикерс наш, отечественный?

— Не сегодня завтра ждем, — отбрила моя героиня. — Вот именно, что отечественный, глубоко патриотичный.

— По какому произведению?

— По роману Л. Н. Толстого «Война и мир».

— Позвольте! — удивилась дама. — А кого же там на что наклеивать?

— Как это кого?! — подняла собольи брови свои мгновенно похорошевшая Василиса. — Ну того же Андрея Болконского на поле Аустерлица!..

А в ночь на 9 мая Василисе опять приснился Царевич. Как раненый князь Андрей, он лежал посреди поросшего ковылем широкого поля. Глаза у него были закрыты, руки раскинуты, грудь окровавлена. Около Царевича, воровато озираясь и нетерпеливо прискуливая, крутился волосатый бесхвостый зверь, величиной со ставшего на четвереньки невзрачного, без признаков пола и национальности человека.

— Кто это? — спросила Василиса неведомо откуда возникшую рядом с ней спутницу.

— Теперь уже никто, — тихо сказала печальная, с темными, как тьма времен, восточными глазами Женщина в черном.

— Кыш! Кыш, окаянный! — волнуясь, закричала Василиса, и зверь, уже начавший было нализывать рану, испуганно отметнулся, боком потрусил в сторону, изредка оглядываясь назад.

И тут Царевич, как-то разом вдруг отдалившийся, очутившийся почему-то внизу, под ногами Василисы, пошевелился, отверз очи и позвал:

— Вася! Васили-иса!.. Васили-и-исушка!..

Всплеснув руками, Любовь Ивановна Глотова хотела было броситься к своему суженому, но строгая Женщина в черном удержала ее за рукав:

— А вот этого не смей! Тебе надо жить, искать, спасать его!

Только тут Василиса вдруг осознала, что стоит не на земле, а на белом небесном облаке и облако это медленно плывет над огромной, ни пределов, ни смысла своего не ведающей страной, с виду бесхитростной и вечно из-под ног уходящей.

И опять, опять застонал лежавший на поле боя раненый:

— Васили-иса! Васили-и-сушка!..

Она закричала:

— Эдик, я здесь, зде-есь!..

И вдруг проснулась и, теперь уже наяву, вскрикнула, увидев над собой чье-то белое невнятное лицо.

— Ты чего орешь, оглашенная? — спросила склонившаяся к Василисе мать. — Опять, поди, Эдюард снился?

— Снился, звал…

— Куды, на тот свет, что ли?

— Не знаю, не разобрала.

— Господи Сусе Христе!.. В церкву тебе, девка, сходить надо: покаяться, свечечку поставить…

— Какую еще свечечку, кому? — почему-то вдруг испугалась Василиса.

— Ему, покойничку…

— А если… если он жив?

— О Господи, Господи, Господи!..

Через два дня на тридцатом километре Средне-Выборгского шоссе Василисину «копейку» остановила невысокая женщина в черном демисезонном пальто и простеньком берете. В руках у незнакомки была большая дорожная сумка.

— В город не подбросите? — спросила она.

— Садитесь, — сказала Василиса. — А сумку давайте-ка в багажник. — (На заднем сиденье у нее лежали книги.)

Матерчатая торба оказалась немыслимо тяжелой.

— Ого! — уважительно покачала головой хозяйка вишневого «жигуленка». — Что это у вас там, оружие?

— Еда. Консервы всякие, варенье. — Голос у женщины был глуховатый, тревожно знакомый Василисе. — Их там плохо кормят…

— Где, кого?

— Ребят наших в Чечне. Сын у меня там. — Она вздохнула. — Пропал он без вести в декабре. Вот еду искать, спасать его…

— Искать… спасать… — побелевшими губами повторила садившаяся за руль Василиса.

Солдатскую мать она довезла до аэропорта.

— И никого на свете не слушайте, — сказала ей на прощанье женщина с бездонными, как звездная ночь, глазами. — У нас в комитете сколько таких случаев было: по году и больше — ни слуху, ни весточки. Ехали, находили, домой забирали. А твой Царевич жив! Слышишь, что я тебе сказала: жив и ждет тебя!..

— Жив… и ждет… — как зачарованная, прошептала Василиса, обнимая женщину в черном пальто, неведомо откуда взявшуюся на пустынном шоссе попутчицу, которая за полтора часа дороги вдруг стала ей ближе и роднее собственной матери.


Та Василиса, которую я увидел в воскресенье, 12 мая, около трех часов дня, в ДК Крупской, была уже совсем другой, совершенно неизвестной мне дотоле женщиной. Соседку мою по улице в Кирпичном точно подменили. Скрестив руки на груди, передо мной стояла обворожительно-прекрасная высокая медноволосая ведьма с пронзительно-зелеными глазищами и гипнотической родинкой в низком вырезе исландского свитера.

— Любовь Ивановна, да как же вы похорошели! — помимо воли вырвалось у меня.

О, если б я знал!..

Словно очнувшись, Василиса взмигнула зеленющими светофорами, ее полные, не нуждавшиеся в помаде губы дрогнули.

— Ах, это вы!.. Послушайте, мне тут на секундочку отлучиться надо. Покараульте, пожалуйста, мою макулатуру.

И она вдруг исчезла, растаяла в воздухе, как это умела делать, если не ошибаюсь, ее сказочная тезка. Василиса улетучилась, оставив меня, идиота, у стола с целлофанированной дребеденью: триллерами, веллерами, кысями, черепашками-ниндзя, пособиями принудительной приватизации и подробнейшими, с цветными иллюстрациями и схемами, руководствами по рукоблудию…

Так и стоял я при этой печатной продукции, пока не появились два нарочито небритых мордатых молодца, каковые и оказались, на беду мою, хозяевами Василисиного стола.

— А где рыжая? — рассеянно оглядываясь, спросил первый.

— А это… а где, блин, выручка за три дня? — выслушав мой лепет, мрачно осведомился второй.

Василиса так и не появилась…

Не буду рассказывать, когда и каким образом я покинул в тот день «Крупу́». По сию пору мне стыдно и больно даже вспоминать об этом. Уж лучше я расскажу читателю, что случилось в то самое воскресенье 12 мая совсем в другом конце города, на тихой Петровской набережной, куда к одному из подъездов дома № 4 подкатила Василисина «копейка» вишневого цвета, с разными — одна желтая, другая нормальная — фарами.

…Дверь была металлическая, с художественной, в виде свирепого льва с кольцом в зубах, ручкой и тремя замочными скважинами разного калибра и конфигурации. Звонок музыкально дилинькнул, послышался далекий кашель, долгое приближающееся шарканье, затем воцарилась тишина — Василису внимательнейшим образом изучали сквозь глазок. Наконец запоры заскрежетали, дверь приоткрылась, и лысая голова с характерными усами и еще более характерным акцентом, кашлянув в кулак, просипела:

— Тибе каво?

— Надежду Захаровну, — ответила гостья, — мы договаривались.

— Захады.

Надежда Захаровна Царевич, которую, надо заметить, Василиса видела впервые в жизни, оказалась очень даже привлекательной пухлой блондиночкой, с капризно поджатыми губками и с кукольно-голубыми глазками, дополнительно к которым прилагался довольно-таки жесткий, холодный прищур.

— Так вот вы, значит, какая! — не вставая с тахты, сказала она. — Ну что ж, проходите, присаживайтесь…

Огромный, как показалось Василисе, холл с наглухо зашторенными окнами был освещен торшером с оранжевым абажуром. В отделанном изразцами камине металось декоративное пламя.

— Значит, вот вы какая, — с удовлетворением повторила Надежда Захаровна. — Ну что ж, моя мама всегда говорила: у Эдика губа не дура. Чем могу служить?

— Это ваш новый муж? — спросила присевшая на краешек стула Василиса.

— А вам-то, собственно…

— Вы с ним уже расписались? — перебила нервно открывшая и тут же закрывшая сумочку гостья.

— Ах, вот вы о чем!.. Осуждаете?! Ах, мол, какая сучка! — не успела еще просесть могила…

— Могилы нет. Никакой смерти тоже, уверяю вас, не было.

— Да-а?! А жизнь у меня была?! — Надежда Захаровна схватила дымившуюся в пепельнице сигарету и жадно затянулась. — Вы ведь, кажется, бездетная, милочка?

— Какое это имеет значение…

— Очень, оч-чень большое! Вот вас почему-то интересует, не расписалась ли я? Увы, еще нет. Но будьте уверены — сделаю это! И не ради себя — о нет! — ради него, ради моего сына. Ребенку нужен отец… Да, да, отец, и нечего ухмыляться, милочка. Думаете, не знаю, о чем вы подумали?! А я вам так скажу: лучше уж такой, но с деньгами! Досыта, до тошноты накушалась этих интеллигентских благоглупостей: свобода, Россия, душа, Бог, идеалы, какая-то там, прости Господи, Небесная Русь, честь, совесть и, конечно же, любовь, любовь, любовь… А семья, а сын, а я, в конце концов?! Думаете, его кто-нибудь гнал в Чечню? Сам напросился. Просто взял и сбежал!.. Кстати сказать, и от вас тоже, голубушка. Так что и на свой счет особо не обольщайтесь! Если он и любил что-то в жизни по-настоящему, то только свои, пропади они пропадом, стишки… «Звезды капали с неба…» — Надежда Захаровна шумно фукнула дымом в потолок. — Капать-то капало, только не оттуда! Вы хоть знаете, что у него была гонорея?.. Ах нет! Ну так знайте же!

— Все сказали? — тихо спросила Василиса.

Но Надежда Захаровна словно бы и не услышала.

— Чистота-а, красота-а!.. Самовлюбленное ничтожество! Ему, видите ли, даже разговоры о деньгах были противны. Они ведь по преимуществу изволили проживать не на земле, а там, в своих заоблачных эмпиреях. И вдруг — на тебе! Выяснилось, что презренные денежки — это все: и свобода, и Россия, и честь, и совесть! Все, все, как выяснилось, имеет свою стоимость: и жизнь, и печатанье его стишков — о, как я их ненавижу! — и учеба сына, и жратва, черт побери… Деньги, деньги, деньги!.. Что, может быть, я не права?! Ну вот вам — только честно, честно! — вам, милочка, не нужны деньги?

— Нужны, — сказала Василиса.

— Сколько?

— Тысяча баксов.

— И все?!

— Нет, не все. Еще мне нужен ваш паспорт.

От неожиданности Надежда Захаровна даже поперхнулась дымом.

— Па… кха-кха!.. паспорт?! Мой па-аспорт? Зачем?

— Пленных в Чечне отдают только родственникам.

— Ну-у знаете!..

Некоторое время законная супруга Эдуарда Николаевича Царевича, приоткрыв рот и вытаращив глаза, смотрела на Василису, но вот размалеванный ротик с клацаньем захлопнулся, кукольные глазки ошалело заморгали.

— Ну знаете! — выдохнула она. — Вы с ним, похоже, и впрямь сладкая парочка!.. Вы понимаете, что вы говорите?! Это же безумие! Вы… вы шизофреничка, милочка! Вы — сумасшедшая!

И, вспрыгнув с ногами на выстеганную атласом турецкую оттоманку, Надежда Захаровна истерически вдруг взвизгнула:

— Магоме-ед!.. Магоме-ее-ед!!.

К удивлению Василисы, человек, откликнувшийся на зов Надежды Захаровны, оказался вовсе не тем усатым простуженным кавказцем, который открыл ей дверь. Более того, в белокуром, скуластом, спортивного вида и сложения парне не было ровным счетом ничего «магометанского», кроме разве что глаз да фамилии, которую, впрочем, тоже можно было бы принять за славянскую: Базлаев. А что — вполне! Тасуя карты, молодой человек вошел в холл и, ослепительно просияв, сказал:

— Если хозяйка не идет к столу, Магомед, прервав игру, идет к очаровательной хозяйке!

— Ну, милочка, ждите, — прошипела Надежда Захаровна, — будет вам уха из петуха!.. Вы представляете, Магомед, эта полоумная требует, чтобы я отдала ей свой паспорт!

— Ах, требует! — усмехнулся красавец в малиновом пиджаке. — Прикажете принести из спальни вашу сумочку из крокодиловой кожи?

Они было засмеялись, но смех тотчас же оборвался, ибо из другой дамской сумочки, из той, что держала в руках Василиса, появился вдруг пистолет марки «ТТ».

— Это случайно не зажигалка? — продолжая еще улыбаться по инерции, поинтересовался Магомед.

— А Бог его знает, — сказала Василиса. — Давайте, на всякий случай, проверим…

И она, щелкнув курком, прицелилась в колено красавца.

Стало слышно, как в глубине квартиры глухо кашляет будущий муж Надежды Захаровны.

— Магомед, не шевелитесь, — прошептала владелица интересовавшего Василису паспорта. — Она полоумная. И это еще не все!.. Она… она хулиганка, уголовница! Она изувечила одного капитана!.. Я знаю, мне рассказывали… Ради всего святого, не шевелитесь!..

— И не думаю, — сказал Магомед, садясь в кожаное кресло у камина. — Мне ли не знать, как надо себя вести, когда на тебя наезжают, — закидывая ногу на ногу, добавил он.

Магомед налил себе стакан воды из стоявшего на столике сифона.

— За прекрасных дам, целящихся в нас из пистолета! — усмехнувшись, воскликнул он. — Кстати, Надежда Захаровна, если вашей знакомой действительно нужен паспорт, я могу ей нарисовать хоть десяток…

— Ей нужен именно мой.

— Не понял…

— И не поймете, — вздохнула Надежда Захаровна. — Это за пределами человеческого понимания…

Она слезла с оттоманки и, подойдя к камину, открыла стоявшую на нем шкатулку.

— Держите паспорт, — сказала она Василисе. — И вот еще… — Она зашелестела купюрами. — Здесь полторы тысячи… Это все, что у меня есть. Вот, берите… Берите и уходите, пока сюда не пришел Акоп. Ну, скорее же! Пойдемте, я открою дверь…

Василиса спускалась уже по лестнице, когда сверху ее окликнул Магомед:

— Эй, ты, рыжая, ты хоть знаешь, где шухер устроила?.. Так вот, имей в виду: если обидевший Магомеда не приползает к нему извиняться на коленях, Магомед сам приходит к обидчику и делает ему…

Но вот что делает Магомед с теми, кто не приползает, Василиса так и не узнала. Парадная дверь за ней с грохотом захлопнулась, стайка сизарей взлетела и тут же опустилась на панель, баба с кошелками, которую она чуть не сшибла с ног, плюнула ей вдогонку:

— Тьфу на тебя, скаженная!..

О, как она была хороша в такие вот бесповоротные мгновения! Хлопнула дверца «жигуленка», взвыл не успевший еще остыть мотор. Василиса резко крутанула руль и, уже почти выехав на проезжую часть улицы, задела все той же своей многострадальной правой фарой левый задний фонарь шикарного новехонького джипа «гранд-чероки». Жалобно блямснуло стекло. Скрежетнул бампер. Выскочивший из иномарки черноглазый, кавказской наружности юноша в кожаной куртке закричал:

— Ухо-одит! Стреляй!..

Шедший от гастронома пацан в спортивном костюме, бросив мороженое, выхватил из-за пояса короткорылый револьвер и, раскорячившись, как киношный Чак Норрис, дважды пальнул по сворачивавшей за Домик Петра вишневой «копейке».

ГЛАВА ПЯТАЯ в которой Василисина путь-дорога, едва начавшись, совершенно неожиданно даже для Автора свернула в сторону

Только неделю спустя погнутый бампер и разбитый задний фонарь черной иномарки с «наворотами», или, если хотите, с «опциями», как называют знающие люди разного рода индивидуальные, по спецзаказу сработанные автоизлишества, только неделю спустя покалеченные Василисой детали джипа, стоявшего у подъезда дома № 4 по Петровской набережной, были благополучно заменены, и ранним погожим утром 19 мая еще пахнувший заводской краской черный крайслеровский «гранд-чероки» выехал из Петербурга по Московскому шоссе.

В салоне автомобиля находилось четверо «бандюков». Сидевший в правом переднем кресле двадцативосьмилетний Борис Базлаев, по странному стечению обстоятельств, и был тот самый, уже знакомый читателю Магомед, которому Любовь Ивановна Глотова едва не прострелила колено. Но поскольку ничего случайного — а в этом свято убежден Автор — на свете нет, не было и, по всей видимости, уже никогда не будет, то стоит добавить к этому, что именно его, Магомеда, и дожидался в то злополучное воскресенье, 12 мая, протараненный Василисой джип. Более того, престижная тачка была приобретена на деньги хозяина той самой квартиры с камином, в которой Василиса повела себя по меньшей мере неосмотрительно, и как раз 12 мая усатый сожитель Надежды Захаровны Царевич — гражданин Акопян — давал последние указания Магомеду, то бишь Борису Базлаеву, взявшемуся выполнить одно весьма деликатное дельце, для чего следовало срочно перегнать черный джип «гранд-чероки» из пункта А в пункт Б. Во всяком случае, именно об этой части предприятия шла речь, когда Надежда Захаровна разливала мужчинам кофе со сливками, того же, о чем говорили два совсем не чужих ей человека, оставшись наедине, она, естественно, не слышала.

Ашот Акопович Акопян знал, кому поручать эту необычную миссию. Получеченец Магомед бы удачлив и в меру крут. Года три назад ему ничего не стоило внаглую, с включенными фарами, протаранить хлипкий шлагбаум перманентно обустраивавшейся государственной границы и уже с другого берега Нарвы, куражась, крикнуть лопоухим паренькам в зеленых фуражках: «Москва — Воронеж, землячки!..» Все по тому же странному, с позволения сказать, стечению обстоятельств контрабандный лом цветных металлов, которым были нагружены «КамАЗы» Магомеда, сопровождался накладными с печатями одной из бесчисленных контор Ашота Акоповича, с которым, кстати, Магомед познакомился будучи еще старшим следователем прокуратуры по особо важным делам…

За рулем джипа сидел коротко стриженный, с забинтованной головой Вовчик Убивец. Убивцем этот шеястый тип был всю жизнь —и в детском саду, и в школе, и в армии, потому как Убивец была вовсе не блатная его кликуха, а самая что ни на есть натуральная, в паспорте записанная фамилия, и если это обстоятельство кого-то и шокировало, то только не ее владельца.

Еще меньше знал Магомед двух акопяновских «отморозков», затеявших дурацкую, чуть было не погубившую все дело стрельбу у дома на Петровской набережной. Одного из них — он сидел сзади, слева, — бритоголового заику и, кажется, наркомана, звали Торчком. Второй — Киндер-сюрприз — был с виду и вовсе пацан, с вечно мокрыми, зачесанными назад волосами, шмыгающими блудливыми глазками, серьгой в ухе и здоровенным серебряным крестом на груди. Нос у него был уродливо перебит, передние зубы отсутствовали. «Талковый малчик, далэко пайдет, — сказал о нем Ашот Акопович, даже не улыбнувшись. — Мама свая зарэзал. Папитаешься кинуть меня, Магамед, и тибя зарэжет…»

Словом, утро было отпадное, тачка — зашибись, дорога — ништяк, а уж о братве и вовсе говорить было нечего, братва была — полный атас, елки зеленые. Жующий жвачку Вовчик Убивец, как в песне, крепко держался за баранку. Магомед задумчиво смотрел вдаль. Вертел головой и шморкал носярой неугомонный Киндер-сюрприз. Бледный после вчерашнего Торчок, вздыхая, облизывал губы.

Мелькали километровые столбы, видоизменялись пейзажи.

«Жизнь, как ни удивительно, продолжается», — думал Магомед, которому вот уже месяц как включили счетчик, что, кстати, и побудило его согласиться на весьма рискованное предложение Ашота Акоповича практически не раздумывая.

На выезде из Тосно чудом не задавили перебегавшую трассу курицу. Едва не случившееся ДТП привело Киндер-сюрприза в возбужденное состояние:

— Ну ва-аще!.. гы!.. видали, елы?!

И тут он, брызгая слюной, принялся вдруг рассказывать браткам, как «однажды, еп, под Лахтой, на этом, еп, как его, ну, блин, знаете, дизельный такой, ну и вот, как, еп, дал ей, блин, в задницу, аж, еп, перекувырнулась, вот так вот, реально, да?..»

— Во-во, глядите, еп, этот, как его! — вдруг завопил он, показывая пальцем на стоявшего у обочины монашка в серенькой от стирки рясе, подпоясанной армейским, с бляхой, ремнем. — А халат, елы, ну ва-аще!..

И заводной юноша, которого зарезанная им мама так и звала — Ёпчиком, восторженно прихохатывая, опять пустился в воспоминания, но на этот раз о том, как «однажды, блин, залез в квартиру одной такой, ну как ее, ну знаете, красивая такая, поет еще по телевизору», и вот он, Киндер-сюрприз, «в три минуты, еп, высадил ей железные, блин, двери, и сожрал у нее, у певицы этой, икру из холодильника и еще это, как его, ну красненькое такое, сладкое, а потом, еп, взял и все ее платья в шкафу порезал, блин, бритовкой, реально, да? А потом, елы, залез на этот, блин, как его, который, как спирт, во-во! — рояль и наложил этой самой Пьехе такую кучищу говна…»

— А это еще зачем? — удивился Магомед.

— Ну это, еп, — шмыгнул носом Киндер-сюрприз, — ну, чтобы в кайф было…

На какое-то время он замолк, обиженно сопя. Потом успокоился, зашуршал «сникерсом», зачавкал. Вскоре его внимание привлекла сидевшая у заднего стекла тряпичная кукла-талисман с капризно поджатыми губками и огромными голубыми глазами.

— Во, глянь, елы, как эта, как маруха у Ашота! — захихикал он.

— А ну положь, — не оборачиваясь, сказал Магомед, которому талисман этот — «Чтоб меня вспоминал!..» — сунула перед отъездом Надежда Захаровна.

За Любанью, у березовой рощицы, остановились проветриться. Бледный Торчок с банкой «спрайта» в руке, треща кустами, опушенными молодой еще, с желтыми сережками, зеленью, полез куда-то вглубь, в дебри.

— Это он «колеса», елы, жрать, еп!.. — застегивая ширинку, продал товарища Киндер-сюрприз.

Километров через пять после Чудова Убивец даже сквозь черные очки углядел впереди опасность. У съезда с трассы толклись люди, мерцал синий проблесковый фонарь на крыше «уазика».

— Менты, — сказал Вовчик, сбавляя скорость. — ДТП.

Насчет аварии Убивец ошибся. Гаишники суетились возле вишневого «жигуленка». Капот «копейки» был поднят, левый бок поддомкрачен. Молоденький мусорок без фуражки монтировкой снимал шину со снятого переднего колеса. Второй, в кожаной куртке, постукивая жезлом об ладонь, любезничал с хозяйкой ремонтируемой машины — красивой высокой девкой лет двадцати пяти, стриженной под Хакамаду, в сером свитере, в джинсах и в белых фирменных кроссовках.

Магомед сразу же узнал ее.

И не только он.

— Ну, блин, ваще! — чуть не задохнулся Киндер-сюрприз. — Это ж, елы-еп, она, еп! Эй, Торчок, глянь: вон, вон она! — тыча липким пальцем в стекло, завопил он. — Ну эта, щ-ще, ну которая мне зубы, сучка, вышибла!..

Торчок, замычав, мутно воззрился по указанному направлению.

Рыжая красотка, мимо которой медленно, как мимо пожара, проезжал черный «гранд-чероки», в то памятное октябрьское утро 1995 года лишила любителя сюрпризов не только передних зубов. Это у него, у мокрогубого говнюка с крестом на груди, отобрала Василиса уже знакомый читателю пистолет системы «ТТ». С ее слов, события развивались следующим образом. В 10 часов 23 минуты из обменного пункта, что на углу Марата и Колокольной, вышел коммерческий директор фирмы «Питер-шопинг» Семен Аронович Солонович. В руке он держал серый, с цифровым замком кейс, в котором находилась крупная сумма в американских долларах. Семен Аронович, улыбаясь, уже садился в «сааб», открывшая ему дверь Василиса, ответно улыбаясь, держалась за ручку, когда из ближней парадной, как черти из табакерки, выскочили двое молодцов в одинаковых — это были козлиные, с рогами, морды — масках, а один еще и с пистолетом в руке.

— А ну, д-дай сюда! — рявкнул безоружный.

— На! — не раздумывая, сказала огневолосая юмористка в тяжелых, с металлическими набойками на носках, ботинках. Удар был такой страшный, что кость на правой ноге Торчка — а это был он — хрястнула. Пока Торчок, шипя от боли, падал на панель, Василиса вывернула руку второму. С налетчика свалилась маска. Трижды взлетела согнутая в колене стройная женская ножка. Киндер-сюрприз, лицо которого стало похожим на разрезанную пополам свеклу, осел, а Василиса, повертев в руке трофейную пушку, засунула ее за пояс. Через несколько секунд серый «сааб» рванул с места, а к неподвижно лежавшим на панели «отморозкам» неторопливо двинулся стоявший у входа в обменный пункт охранник…

— Она, г-г-гадом буду, она! — вытянул шею мгновенно прочухавшийся Торчок, ногу которому Василиса сломала так капитально, что в нее пришлось вколачивать металлический штырь.

Узнал, конечно же, узнал зеленоглазую ведьму и Магомед.

— Тихо, — процедил он сквозь зубы, как бы невзначай прикрываясь ладонью от провожавших «гранд-чероки» взорами гаишников. — Никуда она от нас, братки, не денется. За Спасской Полистью есть один клевый подъемчик, вот там мы эту падлу и подождем…

— По́нято, — буркнул беспрестанно работавший челюстями Вовчик Убивец.

* * *
ИЗ ТЕТРАДИ Э. ЦАРЕВИЧА
…Стонет ветер, дребезжит в прогнившей раме стекло, дождь, как пьяненький сосед, всхлипывая и взборматывая, мочится в кадку под стеной.

Русь моя, Василиса Припудренная, какой Кощей изурочил тебя, превратил живую женщину в сказку, в сон, в дурманящий голову дым от сгоревшей волшебной кожи?..

По вечерам в темном углу времянки вздыхает сумеречно-троящийся Тюхин — черт ли, человек, неведомо даже мне, видящему его. «Нет и не было ее никогда, — бубнит он в пустой стакан, на дне которого муха. — Василиса Прекрасная — самая больная выдумка твоя, солдатская вдова, идущая через волчью ночь с отрезанной головой некнижного Хаджи-Мурата в руках, — вот уж кто не вымысел, а правда, жизнь!.. Светятся очи абрека огнем вековечной, неистовой ненависти к нам, к иван-царевичам, и свет этот такой страшный, такой палящий, что видна каждая пролитая на травы кровинка под ногами…»

Василиса, Василисушка, о куда же ты?!

* * *
За полдень погода испортилась — натянуло тучи, заморосил дождик. С высокого взгорка, на котором стоял черный «гранд-чероки», трасса просматривалась чуть ли не до самой Спасской Полисти, но сколько ни вглядывались в туманную даль четверо молодых людей в спортивных костюмах, все было без проку: вишневый «жигуленок» с разбитой правой фарой словно сквозь землю провалился.

Было десять минут пятого, когда потерявший терпение Магомед хлопнул рукой по колену:

— У, ш-шайтан! Все, хватит. Поехали.

— Может, ее эти, блин, прихватили, ну те, елы, с пушками? — предположил целившийся пальцем в мчавшийся мимо «КамАЗ» Киндер-сюрприз.

— Менты? — подсказал Торчок.

— А если это, еп-ще, не менты, если это, блин, эти, ну как их…

— Оборотни?

— Лягавые это были, — сплюнул в окно Магомед. — Самые натуральные мусора. А тот, который с ней трепался, — майор Недбайлов. Я этого гада еще по Нарве знаю… Трогай, Вовчик. Рыжая сама к нам придет. Магомед знает, что говорит. К Магомеду горы приходили…

— Факт, — выезжая на асфальт, подтвердил Убивец, своими глазами видевший, как к Боре Базлаеву в зоне на коленях полз опущенный мокрушник Аркуня Гора…

А в пятницу, 24 мая, то есть через пять дней после того, как Василису последний раз видели на Московском шоссе, в окно моего дома в Кирпичном ни свет ни заря постучалась взволнованная Капитолина.

— Сосед, а сосед, — горестно простонала она, — Васька-то моя знаешь где?..

— Ну!.. Да говори же, черт тебя подери, в больнице, что ли?!

— И не гадай, все одно не догадаесси… Эх!.. Она ведь, шаланда, в Израйль к ивреям усвистала!

— Тьфу ты!.. Ну чего ты несешь…

— Не несу, а носила, — взвилась Капитолина. — Поносила девять месяцев, теперь вот расплачиваюсь! Это он ее туда сманил!..

— Кто?

— Царевич этот ваш распрекрасный. И как это я, дура, раньше не смикитила: нос долгий, сам чернявенький да еще фамилия! Они ведь все там — гуревичи, хаймовичи, рабиновичи…

— О Господи!

— Господи на небе! — негодуя, вскричала Капитолина Прокофьевна Глотова. — Господи на небе, а у нас вот — одни неприятности! На-кося, читай!..

И она сунула мне конверт явно заграничный, со множеством не наших марок и шиворот-навыворот написанным адресом получателя. Письмецо было и впрямь из государства Израиль. Вот что было написано на листке клетчатой бумаги, выдранной, похоже, из какой-то случайной тетрадки:

«Шолом, майн либер муттер!

Слушай, мать, если ты стоишь, сядь, пожалуйста, на табуреточку, а то, не ровен час, грохнешься на пол… Села? Ну, тогда сообщаю тебе, что пишу это письмо, лежа на горячем песочке в трех метрах от знаменитого Мертвого моря, в котором, как нас учили в школе, если и захочешь утопиться, хрен утопишься!

Итак, мы на Земле Обетованной, маман! Мы — это я и мой Друг, имя которого расшифровывать покуда не буду, чтобы ты, старая антисемитка, не свалилась и с табуретки…

Ах, до чего же удивительна жизнь! Каких-то три часа полета на авиалайнере, и вот уже над головой твоей — безоблачное небо, в ушах твоих — жизнерадостная хава-нагила, а в руке — купюра достоинством в сто шекелей!.. Сколько раз ты ласково говорила мне, мать: „Зараза ты, Васька, и не лечишься!..“ Можешь успокоиться, родная моя: усердно лечусь. Мы оба с Другом лечимся, врачуя тяжелые телесные и душевные раны, чему чудодейственно способствует поистине райский климат, немыслимо соленая вода и единственные в своем роде лечебные грязи.

Так что, если ты все-таки брякнулась на пол и что-нибудь там себе повредила, не горюй, дорогая, — это беда поправимая: Мертвое море и не таких ставило на ноги.

Ну вот покуда и все. Спешим на процедуры, а после них — на урок древнееврейского языка.

Твоя Васса Глот.
P.S. Виктору Григорьевичу передай мои искренние извинения. Обстоятельства не позволили мне в тот день, 12 мая, вовремя вернуться в „Крупу“…»

— Ни фига себе задвижки, а, Витек?! — торжествующе вскричала патлатая старая баба с бородавкой под носом, та самая, между прочим, с которой я когда-то давным-давно сидел, как это ни дико, за одной партой, а перед армией недели две подряд ходил под ручку на Дунькин Остров, точнее, на Дунькину Дачу, а вот зачем — теперь уже и не припомню…

ГЛАВА ШЕСТАЯ, в которой туман понемногу рассеивается и сквозь него начинают проглядывать потерянные ориентиры

Свою машинку времени я приобрел по случаю еще в те, в застойные времена. Вот она — на письменном столе. Серый пластмассовый корпус, черные клавиши с белыми знаками. И для того чтобы вернуться назад, в 19 мая 1996 года, нужно всего лишь сдвинуть каретку до упора вправо, покуда не дзынькнет предупреждающий звоночек. И отпечатать строку, и снова сдвинуть… И так, покамест бьется сердце, до самого, повторяю, упора…

…Покуда и нам, грешным, не прозвенит…

…Было пятнадцать минут одиннадцатого, когда младший сержант Миллионщиков завинтил последнюю гайку на колесе вишневой «копейки».

— Вы уж, Любовь Ивановна, впредь поосторожней, — с явным сожалением возвращая Василисе документы, сказал майор Недбайлов. — У нас тут шаланды с прицепами исчезают, а вы женщина привлекательная. Да еще фара у вас разбита. Я-то пропущу, а другой…

— …а другой привлечет? — засмеялась Василиса.

— Так точно. В обязательном порядке, — козырнул майор. — Эх, где вы, мои молодые годы!..

Вот так они и расстались на сто двадцать девятом километре Московской трассы. И случилось это, еще раз напоминаю читателю, в начале одиннадцатого. А минут через пятнадцать Василиса увидела впереди идущего вдоль обочины слепого, с виду молодого еще человека с зеленым брезентовым рюкзачком за плечами и с белой тростью в руке.

Ну, разумеется, она притормозила:

— Вам далеко?

— До Спасской Полисти, — ответил худой, давно не бритый мужчина, без головного убора и в черных очках.

Василиса открыла правую дверцу.

То, что рассказал ей подобранный по дороге странник, оказалось до такой степени невероятным, но, Господи, — до того правдоподобным, что Василиса, доехав до Спасской Полисти, не раздумывая, свернула с шоссе влево, на Заволоцкое, куда, собственно, и шел вот уже третьи сутки подряд гражданин Мочалкин Михаил Александрович, или, как он с грустной улыбкой представился Любови Ивановне Глотовой, — раб Божий Майкл.

Каких-то три месяца назад господин Мочалкин был вполне преуспевающим коммерсантом, подвизавшимся на ниве полукриминальной скупки и перепродажи антиквариата и так называемых предметов церковной утвари. Был он весел, стопроцентно зряч и отменно «упакован»: две квартиры, две тачки — жена ездила на красной «хонде», — трехэтажный коттедж в Левашове, валютный счет в «Инкомбанке»…

— Эх, если б вы только представить себе могли, какие несметные сокровища прошли через эти вот окаянные руки! — дрогнувшим голосом сказал Майкл, показывая Василисе две обмотанные грязнущими бинтами ладони. — Бог ты мой, сколько же старинных икон переправил я за кордон. Поверьте специалисту, Любовь Ивановна, — это были истинные раритеты! Чего стоили хотя бы аж четыре парсуны Симона Ушакова! А его же миниатюры, Господи!.. Разумеется, я знал, откуда они берутся, эти шедевры. Вот и Заволоцкая Божья Матерь Троеручица попала ко мне ровно через день после того, как ограбили местную церковь… Помните, об этом еще в газетах писали. Икона-то действительно совершенно бесценная, единственная, может быть, в своем роде… — Тут раб Божий Майкл перекрестился и тягостно вздохнул. — Господи, прости меня, грешного, чтимая… и очень, очень даже чудотворная, Любовь Ивановна, икона!.. А принес ее мне какой-то сопливый лох, мерзкий такой беззубый ублюдок с перебитым носом и серьгой в ухе. Этот недоумок и понятия не имел, что держит в руках! Когда я сказал, что беру, этот хорек до того проникся, до того возликовал… Представьте себе, он начал мне вдруг рассказывать, как там, в Божьем храме, зачем-то взял и нагадил в алтаре!.. О Господи, Господи!.. А что я?! Я ведь даже не возмутился, не спустил пакостника с лестницы! Я, Любовь Ивановна, слушал. Я, христопродавец, подхихикивал ему!.. Ну вот… ну вот и получил по заслугам — во имя Отца и Сына и Святаго Духа!..

Слепец истово перекрестился.

— Были у меня фальшаки, — после паузы продолжил он. — Самого однажды напарили. Вот я и всучил их любителю гадить где не положено. Ровным счетом три с половиной косых. Вытолкал я своего гостя за дверь — иди, иди с Богом! — а иконку, обмираючи от счастья, понес к себе в кабинет. Поставил на стул, стою и глазам своим не верю: вот уж подфартило так подфартило! А она, Матушка, глядит на меня, глаза темные, такие, Господи, темные, будто в них вся печаль наша человеческая от начала грехопадения. Взгляд такой, что мурашки от него по коже!.. Я ведь, Любовь Ивановна, в общем-то, не робкого десятка, в нашем деле такие долго не задерживаются, но тут вдруг как-то не по себе мне стало. Страшно. Тревожно. Не выдержал, накинул на иконку скатерочку и за бутылку… Среди ночи очнулся. Господи, паленым пахнет! Гляжу — дым из кабинета. Я — туда! А это, Любовь Ивановна, скатерочка моя тлеет. Два прожога огненных на скатерочке, как раз там, где у нее, у Матери Божией, глаза!..

Голос у Мочалкина сорвался, щека задергалась.

— Ну, в общем, срываю тряпицу, а глаза у моей Троеручицы как угли горят! Так и палят меня, пропащего, насквозь прожигают… А ведь и это меня, Мочалкина, не проняло. Тряпицу затоптал, бутылку джина из горла выжрал. Опять отключился. Да так, что утром и не вспомнил. А ведь это знак был: предупреждала меня чудотворная икона — опомнись, Майкл Мочалкин, с огнем играешь…

Ну а через день началось. Дачка у меня была в Левашово, так вот полыхнула она вдруг среди белого дня. Я в это время в Москве был, клиента на Троеручицу подыскивал. А Ритка, жена моя, как услышала про пожар, так будто обезумела. На даче теща с дочкой жила… Погибла моя Ритка на Средне-Выборгском шоссе. За Третьим Парголово на обгоне лоб в лоб с армейским «Уралом» столкнулась… Месяца после похорон не прошло — полыхнула и моя четырехкомнатная на Кирочной. Опять в лоскуты пьян был, мало что помню. Вроде как выскочил на лестницу в чем мать родила, а оттуда, из горящей моей квартирки, — голос: «Во имя Отца и Сына и Святаго…» Кинулся обратно, в огонь, вон все руки пожог, но, слава Богу, успел ее, Матушку, вынести… Господи Иисусе Христе, спаси и помилуй мя, грешного!..

А еще через недельку у казино «Конти» (я в тот день сам не свой был — в пух проигрался), так вот, подходит ко мне у автостоянки тот самый ублюдок, у которого я икону купил. «А баксы-то ваши, дяденька, нехорошие какие-то, елы, дымом почему-то пахнут… — Сует мне их под нос. — Чуете?» — «Ничего, — отвечаю, — не чую, насморк у меня». — «Ах, насморк, мать-перемать, а меня, — говорит, — не припоминаете?» — «Нет, — говорю, — не припоминаю. Упал на пожаре, затылком ударился. Вообще ничего не помню». — «А вы, — скалит беззубый свой рот, — присмотритесь ко мне повнимательней. Ну-ка, пошире, пошире глазки!..» И как пшикнет, гаденыш, из баллончика какой-то пакостью!..

Майкл Мочалкин снял очки, и Василиса от неожиданности чуть не выпустила руль из рук — такими страшными были два сочащихся сукровицей багровых вздутия.

— По грехам и возмездие, — прошептал раб Божий Майкл. — Короче, кончился процветающий коммерсант господин Мочалкин… Переехал я, Любовь Ивановна, в тещину коммуналку на Лермонтовском. Однажды вечером сижу на кушеточке, слушаю, как лаются на кухне соседи, и вдруг дверь моя — крючок я забыл накинуть, — фанерная моя дверь скрипнула, волосенки мои шевельнулись. «Ну вот, — думаю, — вот и здесь меня достали…» Сунул руку под подушку — там у меня «вальтер» лежал, — а она мне и говорит…

— Она? — вздрогнула Василиса.

— Она, вошедшая. «Сиди смирно, Мочалкин. Сиди и слушай. Спасение души твоей в Заволоцкой Пустыни. Вернешь Матерь Божию Троеручицу в тамошнюю церковь во имя Покрова Богородицы, отступят от тебя, грешного, несчастья. Иди в Заволоцкое — это единственное место на этом свете, где ждут тебя и встретят с неподдельной радостию…» — «Пойду. Завтра же и пойду!» — сказал я. А она подошла ко мне, руку на голову положила — аж загудело у меня все в черепке, такая от руки этой энергетика! — положила мне руку на темечко и говорит: «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа…»

— Господи, а из себя она какая?.. Ах, ну да, вы же… — заволновалась Любовь Ивановна. — Ну хоть голос у нее какой?

— Голос?.. Голос как голос — женский, чуть глуховатый такой, теплый…

— Глуховатый, теплый! — прошептала Василиса, сердце которой готово было выпорхнуть из грудной клетки. — Боже мой, Боже…

— Вы о чем это?

— Ах, это я так, о своем. Продолжайте, ради Христа, я слушаю…

— Так, собственно, и все. Голова у меня болела. Очнулся — ни боли, ни гостьи моей. Только запах в комнате и остался. И знаете какой?

— Знаю, — вышепнула Василиса непослушными губами. — Духами от нее пахло. Духи такие раньше были — «Серебристый ландыш»…

— Верно, ландышем от нее пахло, — подтвердил несколько удивленный ее догадливостью Майкл.

Некоторое время они ехали молча, а когда с относительно приличной дороги на Папоротно свернули вправо, на Монастырщину и Заволоцкое, стало и вовсе не до разговоров.

Бедная, с лысыми задними шинами, Василисина лохматка! Ухабы и колдобины провинциального проселка были ей явно не по нутру. Мотор, надсадно взрыкивая, троил и чихал. «Жигуленок» бестолково отстреливался от неких неведомых преследователей наскоро примотанной проволокой выхлопной трубой.

А тут еще и погода испортилась. Сначала заморосил, а потом и всерьез сыпанул дождь. Глинистая грунтовка сразу же стала сущим кошмаром. Въехали в лес, и уж тут начались истинно русские, девственные, еще времен польского нашествия и шведской оккупации, грязи, те самые гиблые топи, в которых, согласно местным преданиям, сгинули поочередно все попытавшиеся взять монастырь захватчики, кроме, разумеется, большевиков.

Семь километров через Черный борок ехали часа четыре. Один раз завязли так, что пришлось рубить лапник. Уже позднее на удивленное восклицание местного почтаря Митроши: «Господи, да как же вы проехали-то?» — Василиса на полном серьезе ответила: «С Божьей помощью».

Зато уж как возликовало сердце хозяйки вишневого супервездехода, когда с холма Высоченного открылся вид на пойму и на другой — Калганный холм, на котором белели полуразрушенные монастырские стены, с высившимися за ними куполами церкви во имя Покрова Богородицы, уже с крестами на навершиях, но вот уже лет десять без малого — в строительных лесах. У подножия холма горбатились мокрые соломенные крыши Заволоцкого. Дорога до него показалась Василисе сверху такой прямой и веселой — тут как раз и солнышко из-за тучи выглянуло! — что она, сама просияв, газанула под уклон, колеса взвизгнули, машину резко занесло влево, она юзом поползла по скользкой, труднопроезжей даже в бездождье глине и, завалившись набок, плюхнулась в глубоченный, доверху полный коричневатой жижей кювет.

Выбравшийся из «жигуленка» первым Майкл помог вылезти крепко им помятой Василисе. Придавленная правая голень мгновенно вспухла и подозрительно быстро посинела. Оставшиеся полтора километра они проковыляли на трех ногах. Вот только до дома батюшки их вез метров двести на мотоцикле с коляской краснощекий, кудрявый монастырский трудник Митроша.

— А я гляжу с колокольни, вроде едут, — восторженно кричал он своим седокам, — а потом гляжу, вроде опрокинувши, лежат… Дивеса! Отзвонил к вечерне и бегом за мотоциклом. Гляжу — а вы уже и тут… Да как же вы через Черный борок-то проехали, елочки-моталочки?..

Изба, в которой жительствовал отец Геннадий, настоятель возрождавшейся к жизни Заволоцкой Пустыни, была ближней к монастырским воротам. Сам батюшка, нестарый еще чернобородый мужчина, в по-бабьи подоткнутой рясе, в скуфеечке и рыжих от грязи прохарях, копался на задах, в огороде, спускавшемся к невзрачной, заросшей ивняком Вожме.

— Ну иди! — подтолкнув Майкла в спину, шепнула Василиса, и тот сдернул с плеча рюкзачок и пошел, пошел, увязая кроссовками в свежевскопанном мокром суглинке.

— Вот, — сказал Майкл Мочалкин, остановившись посреди огорода, шагах в пяти от опершегося на лопату батюшки. — Вот, принес, — вытаскивая завернутую в полиэтилен икону, сказал он, и опустился на колени, и всхлипнул: — Простите, батюшка!..

— Бог простит… — начал было отец Геннадий и вдруг охнул, пошатнулся, схватившись за сердце, медленно осел на землю. — Господи, да неужто?! Чудо-то какое, радость!.. Господи Иисусе Христе!..

ИЗ ТЕТРАДИ ЦАРЕВИЧА
Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить все, что принесет мне настоящий день. Дай мне всецело предаться воле Твоей святой. На всякий час сего дня во всем наставь и поддержи меня. Какие бы я ни получил известия в течение дня, научи принять их со спокойной душой и твердым убеждением, что на все святая воля Твоя. Во всех моих делах и словах руководи моими мыслями и чувствами. Во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что все ниспослано Тобою. Научи меня прямо и разумно действовать с каждым членом моей семьи, никого не смущая и не огорчая. Господи, дай мне силы перенести утомление наступившего дня и все события в течение его. Руководи моею волею и научи меня: молиться, верить, терпеть, прощать и любить. Аминь.

Молитва последних Оптинских старцев
Вот уж не думал, не гадал Мочалкин Майкл Александрович, еще в воскресенье днем всерьез помышлявший пустить себе пулю в лоб, что уже в понедельник на рассвете возрадуется радостию великой и слезами счастья неслыханного обольется! С первыми лучами солнца Василису, спавшую в горнице за ситцевой занавеской, разбудил ликующий вопль ее горемычного попутчика:

— Прозрел, прозре-ел, Господи!..

Выглянувшая в комнату Василиса увидела сидевшего на печи раба Божьего Майкла, из глаз которого, хоть и жутковатых с виду, но уже вполне человеческих, сочилась не сукровица, а целительная влага душевного потрясения.

— Верую во Единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым! — широко, наотмашь крестясь на висевший в красном углу образ Спаса Нерукотворного, сказал он, и лицо его, поросшее жесткой бандитской щетиной, некрасиво вдруг сморщилось, а обожженные кислотой веки часто заморгали.

Весь понедельник в Заволоцкой Пустыни звонили праздничные колокола. Бывший Майкл, а ныне — Михаил, соименник предводителя воинства небесного, архистратига и Архангела, ходил по монастырю как именинник. Щеки его ныли от улыбки, а плечи — от объятий.

В очередной раз доказавшую чудотворность свою икону освятили. Крестным ходом обнесли ее вокруг стен порушенной обители и под возгласы «аллилуйя» вернули на прежнее место, на сиротливо пустовавший несколько месяцев крюк по правую руку от алтаря.

— Радуйся, Невеста Неневестная! — осевшим от ночных молитв голосом возгласил бледный отец Геннадий.

На следующее утро Василиса, достав из сумочки свой крестильный, на суровой ниточке, крестик, сама прихромала в церковь к началу исповеди. А уж о чем шептала она долго и горячо внимательно слушавшему ее отцу Геннадию, о том ведает только он, ее первый в жизни исповедник. Все же прочие, находившиеся в тот ранний час в Заволоцкой церкви во имя Покрова Богородицы, слышали, как батюшка-настоятель, положив руку на ее покорно преклоненную, в простом бабьем платке, голову, с тихим вздохом произнес:

— Прощаю и разрешаю грехи твои, раба Божия Любовь…

После вечерней службы, когда церковь опустела, Василиса подошла к украшенной цветами и убрусами иконе Троеручицы. Потрескивая, горели оплывшие, покривившиеся от тепла свечи. Василиса зажгла новую и, вставив ее в освободившееся от огарка углубление подсвечника, опустилась на колени.

Одетая в темный мафорий и такой же, неразличимо уже темный — олифа на иконе почернела от времени — хитон, Матерь Божия с младенцем на руках была нежна ликом и проникновенна взором. Третья ее рука, та самая предивная и загадочная, благословляла каждого, устремлявшего к ней взор свой, полусомкнутыми для крестного знамения пальцами. На Царице Небесной не было никаких украшений, лишь златой нимб над головой да маленькое пурпурное пятнышко на запястье руки левой, младенца к груди прижимающей, кровь ли, браслет — непонятно…

— Кровь! — прошептала Василиса и сама вдруг испугалась своего шепота, прикрыла губы ладонью.

«Матушка Божия, — глядя в глаза Троеручице, сказала она про себя. — Ты уж прости, пожалуйста, только вот ни молиться, ни уж тем более умолять я не умею. Даже просить Тебя ни о чем не буду, характер у меня не тот… Можно я, Матушка, просто по-нашему, по-бабьи, с Тобой немножко посекретничаю? Ты ведь, поди, слышишь меня, тихо-то до чего в храме Божьем — каждая свечечка по-своему потрескивает…

Матушка Божия, полюбила я, девка глупая, не кого-нибудь, а, конечно же, Царевича. Всю жизнь по нему, как дурочка, сохла, а за других выходила замуж. Ты не подумай, Христа ради, что я за них, не любя, выскакивала. Их я тоже, как могла, полюбить пыталась. И ласкала, и целовала, я ведь, знаешь, какая, когда люблю, сумасшедшая… Вот ведь дрянь, вот ведь стерва-то: обнимаю одного, а сама про другого думаю. Про него, про Царевича. Ну какое уж тут замужество?! — одного, и месяца не прожили, „стингером“ сшибли, второй, остолоп, сам с круга спился… Господи!..

Или это от фамилии, Матушка? Вот ведь говорят же люди: Бог шельму метит. Хорошо хоть не Живоглотова!.. Я и летчика-то своего, может, за фамилию и выбрала. Кабы расписаться успели, стала б Соколовой… Вот уж был сокол ясный, все бабы мне, идиотке, завидовали!.. Царство ему Небесное, Санечке моему…

Хочешь верь, хочешь не верь — второго Глебом Орловым звали. Мотоциклиста, алкаша моего. Иду в ЗАГС, сияю: вот ведь счастье-то выпало, думаю, это ж я Любовью Орловой теперь стану. Как бы не так. Чуть Сикирявой Любовью не сделалась. Это ж у него артистический псевдоним такой был — Орлов. А фамилия — Сикирявый, Глеб Мартемьянович, сорок девятого года рождения…»

— Эх!..

«…Да о чем же это я, мамочка родная?! Что ж ты меня, квакушку, не остановишь? Ты ведь про меня, Заступница, все и так знаешь, да и скрывать мне, честно говоря, нечего. Какая есть, такая перед Тобой и стою. И если спросишь вдруг со всею строгостью: „Веруешь ли раба Божия Любовь в Господа нашего Иисуса Христа?“ — я Тебе, как батюшке Геннадию на исповеди, от всего сердца отвечу: „Только Ему и верю, потому что все остальные Эдика моего уже давно похоронили!..“ А он жив, жив!.. Слышишь, вот и оно, ретивое мое, то же самое твердит: жив!.. жив!.. жив!.. жив!.. Прямо как те воробышки его, пропавшие, чирикает… Нету для любимого моего смерти — вот в этом и вся моя вера. И Ты уж прости, ежели что не так. Сказала что думала. По-другому не умею, уж такой сказочной дурехой уродилась…

Матушка Божия, ты счастливая, у тебя ребеночек. А я уж так старалась, так хотела от Эдика забеременеть — и ничего. Опять ничего не получилось. Может, и права Капитолина, родительница моя, она ведь все твердит: пустая ты, Васька, бестолковая… И то верно, какой от меня, шаланды беспарусной, прок. А тут еще и вовсе — я в этом даже отцу Геннадию признаться побоялась — может, мне это только чудится сгоряча, но боюсь, Матерь Божия, что я — коммунистка!..»

И так-то тяжко, так глубоко вздохнула Василиса, даже на коленях перед иконой стоявшая с высоко поднятой головой, что все свечечки-огарышки разом взмигнули, отчего тени метнулись по свежевыбеленным, еще пахнущим известкой, стенам церкви. А когда поднялась она на ноги и, встав на приступочек, приложилась лбом к чудотворной иконе, вдруг показалось Василисе, что лик у Матери Божьей — живой, теплый… И тут как током ее прошибло: что-то мягкое, бесконечно доброе и гудящее от внутренней силы легло на ее коротко стриженные, чуть жестковатые волосы, платок с которых сбился на затылок, и пахнуло… ландышами, нет, не то чтобы явственно запахло, а вроде как повеяло, и вслед за веяньем этим послышался Василисе вздох, и шепот послышался:

— Ступай с Богом, милая, будет тебе по вере твоей…


…Ночью Мочалкин, лежавший на огромной, полгорницы занимавшей русской печи, рассказывал Василисе:

— …А потом в трапезной застолье было. Ну не то чтобы застолье — тут ведь и на стол-то поставить нечего, капуста квашеная да картошка… Да-а… Но водочка была. Не поверите, Любовь Ивановна, даже песни хором пели!..

— Божественные?

— Сначала божественные, потом всякие. Русские то есть. Знаете, у отца игумена удивительный голос. Редкостный баритон, как у Чернова. Слышали Володю Чернова, который теперь в Метрополитен-опера?.. А игумен здешний с ним, с Володей, в консерватории учился. А я с Володей — в школе. Странно. Вот ведь как по-разному складывается…

— А вы что до этого делали, ну до рынка, что ли?

— О-о… Я ведь, Любовь Ивановна, реставратором был. Художником-реставратором. Вот эти самые иконы и реставрировал. Ко мне Солоухин из Москвы приезжал… В общем, ценили меня… Руки-то — золотые, «вдохновенные», это, не подумайте, не я, это журналист один написал…

— Руки… — прошептала Василиса. — Слушайте, а почему Троеручица, почему у нее…

— Три руки-то?.. Ну-у, тут целая история. Легенда. Точнее — апокриф. Бежала будто бы Матерь Божия от гнавшихся за ней разбойников. Бежала, заметьте, с ребеночком на руках. С младенцем то есть, Иисусом. С будущим Царем Небесным. Вот уже совсем она выбилась из сил. Вопят-грегочут настигающие ее агаряне окаянные…

— Кто-кто?

— Ну, нехристи, или, скажем, слуги сатанинские. Свистят каленые стрелы. Одна уже чиркнула по руке, поранила Богородице запястье…

— До крови, как на иконе?

— Ну, разумеется. А чего же здесь удивительного?.. Нагоняют Пречистую Деву злые чечены… Ну это я так, в переносном смысле. Враги то есть. Еще немного, и схватят беглянку. Но тут — поперек дороги река. Глубокая река, гиблая. Кинулась в нее с крутого берега Матерь Божья!.. А как плыть-то?! Она ж обеими руками Христа-младенца ко груди прижимает!.. Вот тут и взмолилась она Небесному Богу Отцу: «Господи, помоги!..» И сотворил Бог чудо. Появилась у Богородицы третья рука. Двумя она младенца держит, третьей гребет… Так и переплыла реку вавилонскую. По легенде, потому и праздник церковный так называется — Преполовение.

— Господи, чудно́-то как!..

— Не чудно́, Любовь Ивановна, а чу́дно! То есть — чудесно, сверхъестественно, паранормально… Который час-то, вон уже светло совсем…

— И петухи поют, — прошептала Василиса.

Во вторник трактором вытащили из грязи вишневую «копейку». Но вот уж тут чуда, к сожалению, не случилось: сколько ни копался в моторе заволоцкий на все руки мастер Митроша, «жигуленок» так и не завелся.

— Может, подождете? — вытирая руки ветошью, виновато предложил он Василисе. — Я в Новгород за новым карбюратором сгоняю. Разве ж это, елочки-моталочки, карбюратор?!

— Не могу, — сказала хозяйка «лохматки». — Я тут и так загостилась. Поеду поездом…

В четверг с утра и собралась. Прощаясь, она сунула отцу Геннадию всю свою валютную наличность.

— Берите-берите! — решительно пресекла его бурные протесты Василиса. — Это на церковь. Крыша у вас течет. На дорогу мне хватит, а если там, в Чечне, выкуп потребуют, эти полторы тысячи меня не спасут.

Попрощалась Василиса и с Михаилом Александровичем Мочалкиным.

— Остаетесь?

— Выходит, что остаюсь, — вытирая платком постоянно слезившиеся глаза, кивнул бывший реставратор. — Тут у них мастерская намечается, иконописная. Поживу пока в послушниках, а там видно будет.

…Вот и погода будто не хотела отпускать ее. Когда Митроша выносил сумку из избы, пошел дождик.

— Это надолго, — со знанием дела сказал звонарь, — вона как обложило. У нас тут дожди знаменитые — неделями строчат… Н-но, трогай, мой конь железный, резиновы копыта!..

До Малой Вишеры добирались долго, кружной дорогой, чуть ли не тропами, в объезд, да и на ней, на тайной Митрошиной трассе, тяжелый «Урал» с коляской застревал то и дело, а однажды завяз так, что пришлось браться за топор и саперную лопатку.

А вот с билетом, вопреки опасениям Василисы, хлопот не было: у Митроши двоюродная сестра работала в железнодорожной кассе.

— Вы уж не забывайте нас, Любовь Ивановна, — напоследок сказал он. — А уж мы за вас молиться будем. И за него, за Царевича за вашего. Живой он, елочки-моталочки! Ей же Богу — живой, вы уж это, вы не думайте…

— А я и не думаю, Митроша, — обнимая его, сказала Василиса. — Я не думаю, я знаю…

В третьем часу ночи она вышла из набитого битком — Боже, и куда все едут? — тяжело надышанного зала ожидания. На перроне было сыро, туманно. Реденько моросило. Под стоявшей у стены грузовой тележкой, свернувшись клубком, спала бездомная овчарка.

Василиса присела на низкий, выкрашенный белилами подоконник и, прикурив, глубоко затянулась. В лицо из тьмы ночной летели мелкие, подсвеченные вокзальным фонарем брызги. Капелек было несчетное множество. «Как нас, грешных, у Бога, — подумала Василиса. — Вот и получается: Он — это свет, а мы — моросиночки на свету. Свет, то есть Любовь, как объяснил бы Мочалкин, или же — Милосердие. А все, что за Светом, — бессмысленное пустое сеево — из тьмы, сквозь тьму, во тьму… Промелькнуть, нет, не промелькнуть, а просверкнуть на лету — уж не в этом ли и есть самая главная мудрость краткой земной жизни? Не капелькой, не дождинкой — но искоркой Божьей… Молекулой вечного Света…»

Она крепко зажмурила глаза, а когда снова открыла их, от неожиданности тихонько охнула. И мокрая платформа, и жестяной подоконник, и вокзал, и тележка с собакой, и она сама — все, как показалось ей, медленно движется, едет неведомо куда, мимо слабо, по-ночному освещенных окон вагона. «Да это же не мы, это он, поезд, едет!» — догадалась облегченно вздохнувшая Василиса.

Это был ночной литерный эшелон, с крытыми брезентом танками, теплушками и обыкновенными пассажирскими вагонами. На последнем белой краской было без запятых написано: «Прощай Чечня — привет Россия!» Стоявший в хвостовом тамбуре военный в майке махнул ей рукой. И она, запоздало спохватившись, тоже ему замахала!.. Господи!..

Господи Боже ты мой!..

И уже вслед красным, уносящимся в ночь, в Питер, хвостовым огонькам, Василиса прошептала все эти месяцы неотвязно звучавшие в ней строчки Царевича:

— Уж вы, милые мои, возвращайтесь, воробьи! Мы без вас, без оглашенных, стали сами не свои…

А в начале четвертого — это было в пятницу, 31 мая, — коротко стриженная, высокая, зеленоглазая гражданка с паспортом на имя Надежды Захаровны Царевич села в общий вагон поезда Петрозаводск — Москва.


…Позвольте! — вправе воскликнуть читатель, ожидавший несколько иного поворота событий. Позвольте-позвольте, — а как же пляж на берегу недосягаемо далекого Мертвого моря, лечебные грязи, таинственный Друг, жизнерадостная хава-нагила?.. Откуда оно взялось, это столь поразившее Капитолину Прокофьевну, да и, не скрою, меня, письмо из государства Израиль, отправленное, судя по штемпелю, еще 20 мая.

Относительно письма поясняю. 12 мая, то бишь в тот самый день, когда меня трясли за грудки два мордатых книголюба, к Василисиному столу в ДК Крупской подошел ее бывший сослуживец С. А. Солонович. Случилось это около полудня, а стало быть, задолго до моего злосчастного появления.

— Простите, у вас разговорник на иврите есть? — озабоченно разглядывая пеструю продукцию, спросил Семен Аронович.

— Разговорника нет. Есть «Иванов и Рабинович» Кунина. Рекомендую.

— Любовь Ивановна?! Вы?! Здесь?! — потрясенно вскричал господин Солонович. Неожиданная встреча с Василисой до такой степени взволновала Семена Ароновича, что там же, в «Крупе», будущий гражданин Израиля, на которого совершенно неизгладимое впечатление произвел эпизод на углу Марата и Колокольной, предложил гражданке Глотовой свое сердце и руку.

— …Правую, — сказал он. — Но, к сожалению, не ударную, потому что я психастеник и левша…

Трудно сказать, шутил он или говорил на полном серьезе, но на Землю Обетованную вместо Василисы улетел вырванный ею из записной книжки и там же на торговом столе исписанный листочек бумаги, каковой Семен Аронович, скрупулезно сдержав данное им слово, и отправил из Тель-Авива по известному читателю адресу.

А вот зачем понадобилась Василисе эта не шибко остроумная, как показалось мне, мистификация, я понял несколько позже, дней через пять после того, как она уехала в Чечню. Я сам видел, как в дверь Капитолины, пошаркав ногами о половик, постучался незнакомый, в дождевике и в фуражке, милиционер. Капитолина что-то долго объясняла ему, потом вернулась в дом и снова вышла, но уже с конвертом в руке. Видел я также, как этот старший лейтенант садился в поджидавшую его под окнами моего дома скромную белую «девятку» с густо замазанными грязью номерами. За рулем автомобиля сидел пожилой человек, с усами и в анекдотически большой клетчатой кепке.

Тогда я еще не знал, что зовут его Ашотом Акоповичем…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ, из которой со всей непреложностью следует, что жизнь и впрямь полна неожиданностей

…сон-сон, дрема… танки мчат, пулеметы строчат…

колеса стучат-стучат-стучат…

кто там? — свои — свои все дома…

дома все свои-то об этой поре: шарик в конуре, серый волк в норе,

гномы в горе́, турки в Анкаре,

в стойле кони,

воры в законе…

ой, чегой-то вы, тетенька?! ах, это вы так бредите!..

и куда же вы, русские люди,

все едете, едете, едете, едете?!

взрезали ему грудь-то, а у него и сердце в шерсти! —

и не стучит, а тикает!..

Господи прости!..

а черепа-то светятся, жгут, следят…

душистый горошек, жасмин, мелисса…

— И пошла она, сиротинушка, куда глазки глядят…

— Кто, Василиса?

— А ты слушай, не перебивай! И вот и пошла она, на ночь глядючи, во дремучий, во темный лес. В одной руке лучинка — это чтоб огонь мачехе принести, — в другой куколка…

— Куколка? Какая?..

— Ну, какая… обыкновенная, тряпичная…

— Не Барби?

— Ну вот, скажешь тоже! Сказка-то — русская, значит, и куколка тоже наша, русская… Ну вот, вошла, значит, Василисушка, во ночной во дремучий лес. Темно. Страшно. За кустами волки таятся, деревья стоят, листиками шевельнуть боятся! Села Василиса под можжевеловый кусток, достала хлебушка черствый кусок. Положила куколку на руку, как ребеночка, и говорит: «На, куколка, покушай, моего горя послушай!..»

…сон-сон, дрема, сон… сковороды скворчат, вилы торчат…

…грешники криком кричат…

…колеса стучат-стучат-стучат…

…В ту ночь Василисе, нет, не той, окоторой рассказывала дочке молодая полная женщина в красной шерстяной кофте, а той, о которой веду рассказ я, Автор, — в ту ночь героине моей, прикорнувшей на нижней полке общего вагона — под головой сумка, в ногах две тихо шепчущиеся о чем-то цыганки, — так вот, в ту обморочно-душную, стучащую колесами ночь сморенной усталостью Василисе привиделось широченное, конца-краю не видать, ковыльное русское поле. То самое, по которому с ребеночком на руках бежала от душегубов Матерь Божия Троеручица…

Стояла Василиса перед большим камнем на распутье трех дорог. На камне сидел старый черный ворон, а сам камень был древний и до того замшелый, что прочитать написанное на нем не было никакой человеческой возможности…

«Куда сердце подскажет, туда и пойду», — подумала Василиса и пошла по левой дороге.

Шла она долго-долго. Три пары каменных башмаков в пути стоптала. И пока шла — вот ведь диво-то! — солнце из-за холма все всходило, всходило, заря все разгоралась, но утро так почему-то и не наступило. А дорога, по которой шла Василиса в одно ничем не примечательное утро, так, впрочем, и не наставшее, привела ее к тому же самому замшелому камню с сидевшим на нем вороном…

Подивилась Василиса, перевела дух и пошла по дороге, которая вела направо. И опять шла она долго-долго. Три пары железных башмаков в пути износила. А пока шла — вот ведь невидаль! — солнце за холм все заходило, заходило, в поле все смеркалось, но вечер так почему-то и не настал. Ну а дорога, по которой она шла, опять, хитро искривившись в пространстве русском, вывела странницу в один обыкновенный вечер, так, к сожалению, и не наступивший, все к тому же заколдованному камню, с сидевшим на нем большим черным котом…

И тогда трижды плюнула Василиса через левое плечо, перекрестилась через правое и пошла по дороженьке, которая вела прямо. И опять шла она невозможно долго, почти до самой своей старости. А поскольку обуви у нее уже не было — где уж тут напасешься! — шагала она, сердечная, босиком, пока ноги несли. И на всем-то пути, Господи, солнце, как остановленное Иисусом Навином, было в самом что ни на есть зените. И вот, когда силы уже, казалось, совсем оставили путницу, увидела она перед собой все тот же окаянный придорожный камень, а под ним, в тенечке, хорошо ей знакомую женщину во всем темном.

— Здравствуйте, Мария Якимовна! — обрадовалась она.

— И ты здравствуй, красавица, — грустно улыбнулась ей недавняя попутчица. — Куда же ты теперь путь держишь, коли не секрет?

— Да какой же тут секрет?! Иду я, Мария Якимовна, туда — не знаю куда. Суженого-то моего на войне убили, нет его на этой земле. Вот и выходит, что иду я туда, где он меня дожидается. На небо то есть.

— На небо?! — удивилась Женщина в черном. — А я думала, милая, ты в Чечню за капитаном Царевичем идешь. Или не говорила мне в машине, будто больше жизни его любишь?

— Жизнь, любовь… — устало вздохнула одетая почему-то во все монашеское Василиса. — А что это такое — Любовь? И о какой, собственно, Любви идет речь — о грешной земной или о небесной вечной?..

— Вот ты как заговорила-то, Любаша! — еще больше озадачилась Мария Якимовна и вдруг взмахнула рукой, отгоняя черную назойливую навозную муху. — Кыш!.. кыш, несносная!..

И от одного этого легкого взмаха руки пыль вдруг взметнулась с земли аж до самого синего неба. Сгинуло вмиг все в этой самой пыли — и поле, которое называлось, Бог весть почему, Нечистым, и камень тот неизбывный посередь этого Нечистого Поля, и женщина в черном, назвавшая себя тогда, в «жигуленке», Марией Якимовной. И все замутилось, закачалось, поехало, застучало чугунными колесами под ногами…

…а он вдруг как крикнет…

…кто, полковник милицейский?

…да нет же, десантник этот, ейный друг который, как он крикнет горестно так: «Прощай, Лариса!..» А потом как прыгнет с крыши, и, пока летел, подруга, с двенадцатого этажа, все вопил диким голосом: «Р-разойди-и-сь!..» Это, значит, людям, которые на панелях стояли…

— Во любовь-то!..

— И это, по-вашему, любовь, это — жи-изнь?! — пытаясь проснуться, застонала, забормотала Василиса. — Да пропади она пропадом — такая жизнь вместе с такой вот любовью!..

И как только произнесла она эти слова, все вдруг разом кругом нее сгинуло, погасло, будто свет выключателем выключили. И не стало ни утра, ни вечера, ни дня, и наступила наконец самая настоящая ночь, обморочно-душная, кромешная, пропащая…

И внезапно сквозь тьму прожглись глаза, страшные, безжалостные. Кто-то чужой, недобрый под стук колес подкрался к полубессознательной Василисе и, прерывисто дыша, склонился над ней. Опытная, бесстыжая рука сунулась за вырез ее свитера, что позволялось одному-единственному человеку на свете, да и то не всегда, и, обцапав ее упругие, вечно норовившие вылезти из лифчика груди, выпорхнула испуганно и, смутно мелькающая, унеслась…

Разбудил Василису голос соседки напротив, той самой, что рассказывала сказку своей дочке:

— Господи, а деньги-то где? Вот тут у меня, под подушкой, в косметичке, все деньги были. И колечко обручальное, и кулон… Ой, мамочки!..

Голова у Василисы была тяжелая, как с похмелья, в глазах плыло, в висках болезненно тукало.

— Что… что случи… лось? — с трудом выговорила она.

— Обокрали нас, красавица! — ответила за горько плакавшую женщину в красной кофте сидевшая рядом с Василисой цыганка. — Сорок лет с табором по свету хожу, но чтоб цыган обокрасть, чтоб у гадалки из-под юбки кошелек стибрить?! Ох, ромалэ, такого еще не было!..

Сердце у Василисы нехорошо екнуло, она схватилась за грудь, торопливо зашарила рукой за вырезом серого исландского свитера, потом вокруг себя на скамейке — а вдруг вывалились? — но денег, увы, нигде не было. Пропал и паспорт Надежды Захаровны с вложенной в него фотографией Эдика…

В глазах у Василисы потемнело.

— Ай да Пьер! — схватившись за голову, простонала она. — Ведь он же нас, бабоньки, «таганским коктейлем» угостил!..

Он хорошо запомнился ей в лицо — веснушчатый, востроносенький пацан в камуфляжном комбинезоне, улыбчивый, на диво воспитанный. «Давайте-ка я вам, мамаша, местечко свое уступлю!» И уступил ведь нижнюю полку женщине в красной кофте. Да еще чемодан помог ей поставить в багажный отсек. «Вот ведь есть же нормальная молодежь! — растрогалась „мамаша“. — Как вас зовут-то, молодой человек?» — «Зовите Пьером. Меня так весь наш разведбатальон дразнит. А знаете почему?.. — И шустрый юноша с готовностью показал попутчицам пустое место с дыркой слухового прохода под длинными каштановыми волосами. — Считайте, что чеченский волк мне ухо отгрыз. Потому и Пьер, в смысле — Безухов. У них, у чеченов, на знамени — волчара. Нохча по-ихнему. Вот и тот, который подстрелил меня, матерый зверюга был. Я без сознания лежал, так он мне ухо ножом отрезал, это чтоб перед дружками хвастать, да тут-то я, на его беду, и очнулся…»

Девочка запросила пить. «Да какой там чай! — сказал молодой человек. — Поди уже и титан-то холодный. А вот у меня пепси-кола, любишь пепси-колу?.. А это что тут у нас? Ого, водочка!.. Давайте-ка, милые женщины, выпьем по чуть-чуть за ребятишек наших, за доблестных российских солдат и офицеров… Эх, комбат, батяня, комбат!..»

Ну и как же, как же тут было не выпить-то, Господи?!

Оглушенные смешанным с водкой клофелином, опухшие, они встали поздно: поезд уже подъезжал к Москве. Василиса подняла с пола пустую бутылку с портретом смутно знакомого человека и блатным каким-то названием — «Ферейн».

— Вот ведь гад, — сказала она. — Хорошо, хоть живы остались…

В милицию решили не заявлять.

— Чего проку-то! — махнула рукой молодая с золотыми зубами цыганка, то ли сестра, то ли дочка пожилой. — А за то, что нас обидел, его Бог, девоньки, накажет. Скоро, очень скоро. Сегодня же… — Она с усмешкой глянула в глаза Василисе. — Вот увидишь, красавица…

Так и оказалась Любовь Ивановна Глотова в столице нашей Родины, городе-герое Москве с двумя пятидесятитысячными — Митроша за билет взять наотрез отказался — бумажками в кармане. Выстояв длиннющую очередь за жетонами, она из вестибюля метро «Комсомольская» позвонила тете Жене, материной сестре, жившей здесь же, неподалеку, в Безбожном переулке, но снявший трубку незнакомый мужчина сказал ей, что Евгения Прокофьевна Елохова «по этому номеру больше не проживает».

— По номеру или по адресу? — попыталась уточнить Василиса, но услышала в ответ лишь короткие гудки.

Тяжелую спортивную сумку пришлось сдать в багаж на Ленинградском вокзале. После этой процедуры денег у нее стало еще на десять тысяч меньше…

Столица, которую Василиса и прежде-то выносила с трудом, на этот раз — а она не была у тетки года три — произвела на нее совершенно гнетущее впечатление. После тихого, в тридцать дворов, Заволочья город показался ей сущим адом. Она попросту не узнала новой Москвы — чужой, наглой, несусветно шумной, аляповато-яркой из-за обилия рекламы и куда-то ошалело мимо нее несущейся. Еще больше поразило Василису неимоверное количество юродивых, которых было, как показалось ей, ничуть не меньше, чем роскошных иномарок и милиционеров.

Она хотела пройти пешком от «Маяковской» до Красной площади, как это делала каждый прежний приезд сюда, но уже у Столешникова переулка сдалась, не выдержала толкотни, свернула с Тверской, пропади она пропадом, и тут же, за углом, бросив случайный взгляд на витрину, даже остановилась от неожиданности. Из зеркала на Василису глянула пугающе незнакомая, вконец замордованная, немолодая уже — вон сколько седых волос! — бабенка с такими тоскливыми болотно-лягушачьими глазищами, что Любовь Ивановна тихо ахнула! Тут же, у витрины, она вытащила из сумочки пудреницу и, забыв обо всем на свете, принялась приводить себя в порядок. Напоследок Василиса даже губы подкрасила, что делала крайне редко, и, придирчиво оценив проделанное, вздохнула: «Эх, вся красота — в коробочке!»

Из телефонной будки у ЦУМа она позвонила знакомым циркачам, но и Прохоровых в Москве не было.

— Они случайно не на даче? — с надеждой в голосе спросила Василиса.

— Они случайно в Париже! — сухо ответила свекровь двоюродной сестры ее мужа, Глеба Орлова. — А грудного ребенка они, тоже совершенно случайно, оставили на меня…

С того же таксофона Василиса позвонила в комитет по розыску пропавших без вести военнослужащих при Министерстве обороны.

— Я по поводу капитана Царевича, — сказала она дежурному. — Какие-нибудь новости есть?

Ее попросили подождать. Ждала она долго, у будки успела скопиться небольшая, на удивление терпеливая мужская очередь. Наконец трубку взял человек, с которым она разговаривала уже несчетное количество раз, — полковник Феклистов.

— Это Надежда Захаровна? Здравствуйте, Надежда Захаровна, — сказал он. — Новости есть, и, к сожалению, неутешительные. Нашлись два свидетеля, будто бы видевших вашего супруга месяц назад…

— Месяц назад?! — вскрикнула Василиса. — Он… он был живой? Где, где это случилось? Кто его видел?..

— Два местных жителя, чеченца. Они гнали скот…

— Ах, да где же это было?

— Вы не даете мне сказать, Надежда Захаровна…

— Извините.

— Произошло это якобы под Бамутом, и тогда, в конце апреля, он, по их словам, был еще жив…

— Боже милостивый, да что же, что же тут неутешительного?!

— Три дня назад мы получили сведения из Ростова. Он там, в госпитале…

— В госпитале?! Он что… он ранен?..

Слышно было, как полковник Феклистов вздохнул.

— Там, в Ростове, Надежда Захаровна, у нас лежат неопознанные. Капитана Царевича нашел его сослуживец, тоже военный журналист, старший лейтенант Грунюшкин… Алло!.. Алло, вы слышите меня?..

— Грунюшкин, — чуть слышно повторила Любовь Ивановна Глотова, вот уже несколько месяцев представлявшаяся полковнику Феклистову Надеждой Захаровной Царевич. — Грунюшкин… неопознанные…

Трубка у нее выпала из рук.

— Трупы, что ли? — выходя из будки, растерянно спросила она у первого в очереди.

Пожилой мужчина в шляпе, сверкнув очками, поспешно посторонился…


И в тот же день, то бишь в четверг, 23 мая, как раз в то самое время, когда Василиса говорила с полковником Феклистовым, Борис Базлаев, вот уже трое суток дожидавшийся неведомо чего в пустой московской квартире, не выдержав, позвонил Ашоту Акоповичу.

— Слушай, Микадо, — сказал Магомед, — в чем дело? Что за тайны мадридского двора? На кой ляд я должен торчать у телефона?..

— Тебе сказано ждать, значит, жди, — оборвал его Ашот Акопович, причем сказано это было на чистейшем русском языке и без малейшего намека на акцент, что, замечу, совершенно не удивило его собеседника. — Я тебе говорил: ничему не удивляйся? Ну вот и сиди, не кукарекай!.. Накладочка вышла, — уже спокойней продолжил он. — Вроде обошлось. Гость далекий, дорогой в Москву прилететь должен. Посылочка с ним для Зверя. Вот ее-то, коробулечку маленькую, ты и дожидаешься.

— Как я гостя узнаю?

— Это не твоя забота. Торчок его враз срисует. Для того и послан.

— А второй сучонок для чего?

— И это не твоего ума дело. Еще вопросы есть?.. Нет?.. Ну тогда слушай внимательно, Магомед. Та игрушечка, которую отобрали у этого самого, как ты выразился, сучонка, — это, товарищ ты мой хороший, игрушечка плохая, с пальчиками. «Иван Иваныч» ее обыскался, потому как хвост за ней. Ты мне «Любу», Магомед, найди. Вернешь «дуру», считай, что нету ее, твоей кабалы. Усек?..

— А что ж тут не усечь, — усмехнулся Магомед, который и впрямь был человеком более чем сообразительным. А уж когда за «Любу» или «дуру», то есть за «тетешник» мокроволосого сморчка, вор в законе Микадо, он же Ашот Акопович Акопян, он же Барончик, готов был скостить ему, Магомеду, пятнадцать тысяч баксов — тут было о чем призадуматься. Собственно говоря, дельце, за которое он взялся не от хорошей, честно говоря, жизни, с самого начала показалось Боре Базлаеву, бывшему работнику правоохранительных органов, крайне подозрительным. В прошлом следователь прокуратуры, он не мог не отметить, что в версии, предложенной Ашотом Акоповичем, его бывшим, кстати сказать, подследственным, а позднее уже и подельником, наблюдались слишком уж откровенные неувязки. Пятьдесят косых в гринах за элементарный перегон тачки новому хозяину, пусть даже в «горячую точку», это была цена просто непомерная. Еще там, в квартире на Петровской набережной, рассудительный Борис Магомедович Базлаев сказал себе: «Боренька, внимание! Старый фармазон в очередной раз темнит. Это подстава, Боренька. Из тебя хотят сделать клоуна. Но того, кто хочет сделать клоуном Магомеда, Магомед сам сделает клоуном…» Во всяком случае, так сказал бы твой отец, Боря, а комиссар милиции Магомед Ибрагимович Базлаев знал цену своим словам…

— Вот, вот оно: коробулечка! — кладя трубку, прошептал Магомед. — В ней, в этой посылочке, и весь фокус…

Он уже знал, что делать дальше, быстрый умом будущий юрист. Более того, он был почти убежден, что посылочка прилетит в Москву из одного далекого-далекого, все еще не оттаявшего после долгой и снежной зимы города… И случится это скоро, очень скоро…

— Скорее всего — не сегодня завтра, — усмехнулся Магомед.


…Она не помнила, как очутилась на скамейке сквера. Припекало солнце, вытянутые ноги гудели. Неподалеку, у памятника великому поэту, странные полуголые люди, сбившись в кучку, протестовали против убийства зверей. Здоровенный волосатый дядечка, с хорошо видными сквозь полупрозрачное трико гениталиями, держал в руках плакат: «Тамбовский волк — мой товарищ!»

«Педики, что ли?.. — растерянно подумала Василиса. — Ну а Пушкин-то здесь при чем?..»

А ведь и было от чего растеряться! Какой-то час назад, в состоянии, близком к полнейшей панике, она отправила телеграмму в Питер, Зинуле Веретенниковой. «Похоже приехала срочно шли триста до востребования главпочтамт хочу домой точка» — было написано на бланке ее, Василисиной, рукой.

Это был конец, финиш, катастрофа, кораблекрушение! И что самое ужасное, она уже почти поверила в самое страшное, в невозможное, в совершенно прежде недопустимое — в то, что Царевича, капитана Царевича Э. Н., действительно нет в живых…

Поверила?!

«Матушка Божия, ты уж прости меня, окаянную, — устало закрыв глаза, думала Любовь Ивановна, — только никакая я не Василиса Премудрая и, уж тем более, не Прекрасная. Даже не волчица я неубитая, а всего лишь лягушка-квакушка, с которой заживо содрали кожу. Господи, как больно даже от чужого вздоха, сочувственного шепота!.. Дышать, думать больно — до того довасилисилась… доигралась то есть в сказки, доневерилась в очевидное. Матушка Заступница, сил уже никаких нет, веки поднять не могу, вот как устала, что делать-то. Чудотворная, как быть дальше?..»

И тут вдруг, будто наяву, пахнуло на Василису ландышами…

— А ты на Курский, на Курский, милая, поезжай, — сказал кто-то рядом.

И таким знакомым показался Василисе этот женский низковатый голос, что она вздрогнула.

— На Курский?! Зачем на Курский?..

— Там, там он…

— Кто, Господи?

— Торопись…

И она, торопливо заморгав, проснулась, испуганно закрыла рот. На скамейке справа от нее сидел курсант с маленьким букетиком ландышей в руке.

— Вы сумочку уронили, — улыбаясь, сказал он Василисе.

— Сумочку?! Ах, ну да, ну конечно же! Спасибо!.. Где вы ландыши купили?

— На Курском вокзале.

— Ах, на Курском, на Курском все-таки!..

Все, что последовало за этими словами, больше походило на сон — бывают такие, как правило, под утро, когда, очнувшись, не можешь понять, на каком свете находишься.

«Значит, на Курском, — еще раз, но теперь уже про себя повторила Василиса. — Курских соловьев я никогда не слышала. Зато слышала кирпиченскую кукушку. Стало быть, будем опять считать до тринадцати…»

И Василиса, зажмурившись, медленно досчитала до вышеназванной цифры, в уме, разумеется. Со скамьи она встала совсем уже другой, самой себе незнакомой Любовью Ивановной. Это была совсем еще молодая, в сущности, женщина лет тридцати, высокая, медноволосая, с магнетическими, как у ведьмы, большими зелеными глазищами и решительно закатанными по локоть рукавами серого свитера.


Через полчаса на Курском вокзале столицы один сотрудник милиции сказал другому:

— Смотри — летит! Бомба, а не женщина!..

— Не бомба, а самонаводящаяся ракета!

— Точно! Того и гляди — жахнет!..

А Василису и впрямь словно бы «вела» по курсу некая неведомая сила. Ни разу не оглянувшись, она широкими шагами пересекла наискосок вокзальный зал ожидания. Выйдя к посадочным платформам, она свернула влево, к торговой зоне, и в самом конце ее вдруг остановилась у киоска «Горячие закуски».

Тот, кого с утра мечтала увидеть Василиса, в полнейшем одиночестве стоял за белым, под зонтиком, столиком об одной ножке. Задумчиво глядя вдаль, востроносый вагонный ворюга в армейском камуфляже с аппетитом поедал горячий гамбургер. Его единственное, затерянное в длинных волосах ухо ерзало в такт жевкам. Громко сглотнув, майданщик Пьер уже нацелился было в очередной раз обмакнуть гамбургер в тарелку с кетчупом, но тут вдруг его левая рука больно завернулась за спину, а вместо гамбургера в кетчуп плюхнулась правая щека. Что-то сильное и рыжее склонилось над ним и горячо шепнуло в дырку отрезанного уха:

— И не вздумай рыпнуться, щ-щенок!

Дико скосившись, Пьер увидел над собой злые зеленющие глаза и нос с проступившими на нем конопатинками. Взгляд был такой, что Пьер Безухий беспрекословно оцепенел.

— Где паспорт? — тихо спросила Василиса.

— В этом, в нагрудном… А эти, а деньги в этих, в штанах…

— «В штанах…» — брезгливо поморщилась Василиса. — Все?

— Это, лимона там нету… Я это, я в карты, долг… Отдал я…

— Ухо тоже, поди, пахану в карты проиграл?.. А ну не шевелиться!..

Она вынула из его брючного кармана большую пачку перетянутых аптечной резинкой сотенных. Там же нащупала Василиса и бритву.

— А это… а мойка тебе зачем? — похолодел Пьер.

— Не догадываеш-шься? — прошипела рыжая. — Сейчас ты у меня ухо по-афгански жрать будешь. С кетчупом. Солью посыпать?.. У-у, гад!

Она сунула за пазуху деньги и паспорт с вложенной в него фотографией Эдика в военной форме.

— А фотку чего не выбросил?.. А-а, ясно! Это как бы снимочек твоего любимого комбата. Чтоб слезу ронять, нам, дурам, петь про батяню, который сердце, блин, не прятал… Та-ак?..

Ну, разумеется, захватывающая сцена у ларька с горячими закусками не могла остаться незамеченной. Из амбразурки таращился продавец. Понемногу собирались зеваки. Два милиционера, по какому-то наитию последовавшие за чересчур уж целеустремленной гражданкой, приоткрыв рты, пристально наблюдали за развитием событий.

И тут где-то совсем рядом, за торговой зоной, хлестанул выстрел. Кто-то вскрикнул, побежал. Навидавшиеся облав вокзальные люди привычно кинулись врассыпную. От неожиданности Василиса приотпустила руку Пьера, и тот, тщедушный с виду, но жилистый, вырвавшись, как распрямившаяся пружина, взметнулся над столом и, перепрыгнув через белый бетонный заборчик, кубарем влетел прямо под колеса подъезжавшей к складу грузовой автомашины. Это был трехтонный фургон, на фанерном зеленом боку которого было написано: «ПЕЙТЕ ВОДКУ КОНЦЕРНА „ФЕРЕЙН“!»

— Ну вот… ну вот и увидела!.. — вспомнив обещание цыганки, прошептала побледневшая Василиса…


А двумя часами позднее произошло неизбежное: они встретились наконец, нос к носу сошлись на Центральной телефонной станции! И случилось это в тот самый момент, когда Боря Базлаев практически уже заканчивал свой строго конфиденциальный разговор с Ростовом.

Желание позвонить своему давнишнему, с мордовской еще Потьмы, знакомцу Жорику Фаберу, более известному под кличкой «Фабер Ж.», возникло у Магомеда сразу же после того, как он переговорил с Ашотом Акоповичем. Там же, в полупустой четырехкомнатной квартире на Староконюшенном, уже набравший ростовский номер Магомед вдруг положил трубку. «Спокойно, Боря! — сказал он себе. — Суетятся под клиентами подружки Киндер-сюрприза. А если телефончик на прослушке?.. Микадо сам признался, что за ним длинный хвост. Квартирка — его, так что — чем черт не шутит!.. Как говорят татары — береженого Аллах бережет!» — вот так он и сказал себе, этот белокурый, скуластый, совершенно непохожий на чеченца молодой человек, которого отец его, Герой Советского Союза, комиссар II ранга Базлаев Магомед Ибрагимович назвал Борисом в честь своего друга и боевого товарища Бори Николюкина, спасшего ему, Магомеду Ибрагимовичу, жизнь… Но, Боже мой, — о чем это мы?.. Зачем?..

Осторожный Магомед не поленился пройтись пешочком до Нового Арбата. В Ростов он позвонил из кабинки междугородного телефона. Фаберже понял его с полуслова.

— Дыши тише, у меня люди порядочные, — прикрыв трубку рукой, сказал он.

— А увлекающиеся есть?

— В Ростове, как в Греции… Чем хочешь увлечь — рыжьем, жиковинами?

— Прикладной астрономией.

— Ого, звездочками! Поди, в телескоп не разглядишь, до чего далекие да маленькие?..

— Далекие — таки да, но вот что касаемо величины… Звездочки, подозреваю, очень даже крупные, уникально, сказочно сверкающие!

— Хозяин лох?

— Глыба.

— Доля?

— Как в песне — тебе половина и мне половина…

— Лады, — сказал Жорик Фабер, и в этот самый миг Магомед, которому кто-то шибко нетерпеливый постучал жетончиком по стеклу, повернувшись, увидел ее, долговязую крашеную оторву с закатанными по локоть рукавами, словно сквозь землю провалившуюся по дороге в Новгород…

Они схлестнулись взглядами — Василиса и Магомед. Круто развернувшись на девяносто градусов, плечистая горлохватка, в одной руке у которой был жетон, а в другой мороженое, быстро зашагала к выходу.

— Будь! Перезвоню, — крикнул в трубку Магомед и кинулся за Василисой вдогонку.

«Ну вот и опять — понеслось… это самое!» — сбегая по лестнице, подумала рыжеволосая гражданочка.

«Ну я же говорил, говорил: сама к Магомеду придет!» — перескакивая через три ступени, подумал гнавшийся за ней гражданин.

Увы, он еще не понял, с кем имеет дело!..

Когда минуту спустя Киндер-сюрприз, как бы совершенно случайно оказавшийся на Центральной телефонной станции, вбежал под арку дома на углу Гоголевского бульвара и Нового Арбата, Борис Магомедович уже стоял, согнувшись в три погибели, словно он только что приподнял с асфальта нечто непомерно тяжелое, причем обеими руками.

— Еп, а чёй-то, елы, у вас там? — беззубо осклабился Киндер-сюрприз.

— Идиот, яи-ишница! — простонал Магомед, глаза которого лезли на лоб от боли. — Ну что стои-ишь! Беги-и!.. Туда!..

А тем временем Василиса, успевшая домчаться переулком до Поварской, выскочила на проезжую часть, отчаянно размахивая таявшим в руке мороженым. И вот ведь что удивительно: первая же машина, с отчаянным визгом колес затормозившая перед ней, оказалась роскошным американским джипом черного цвета. Только на этот раз это был не крайслеровский «гранд-чероки», а еще более крутой «тайфун» фирмы «Дженерал Моторс». Сидевший за рулем элегантный пожилой мужчина в золотых очках, приоткрыв правую дверцу, с усмешкой спросил Василису:

— Ну, и куда мы так торопимся? Уж не на тот ли свет?

— Угадали!.. В Чечню тороплюсь! — выдохнула запыхавшаяся, с горящими щеками, нарушительница правил дорожного движения. — Нам случайно не по пути?

— Садитесь! — сказал владелец «тайфуна».

ГЛАВА ВОСЬМАЯ, в которой Василиса попадает в волшебный замок Кощея

Вот уж воистину — Бог шельму метит! Чудом не погибший при рождении (эшелон с эвакуированными, в котором он появился на свет, попал под бомбежку), Константин Эрастович Бессмертный всей своей последующей жизнью доказал, что не зря носит столь примечательную фамилию. В детстве он дважды тонул, прыгал с пятого этажа вовсю полыхавшего дома. Его чуть не повесили на школьном чердаке — пацанам было любопытно: точно ли бессмертный?.. Выжил. Мало того — вскоре после этого случая вступил в пионеры. Он был звеньевым, старостой класса, комсоргом. Когда он служил в армии, его, скромного сержанта, послали на Съезд коммунистической партии. Кажется, на XXV. О самом юном делегате писали все газеты страны. Вернувшись в родную часть, он едва не угодил под трибунал, подравшись в пьяном виде с командиром батареи. Его разжаловали в рядовые. Было партсобрание, выговор. Первый в жизни Кости Бессмертного. Потом их было много, ибо чего только не случалось в его бурной номенклатурной биографии. Его назначали, с треском снимали и через некоторое время — переживая это, он говаривал ближним: «Рано, гады, хороните!» — снова призывали под знамена, причем, как правило, с повышением. Линия его жизни вибрировала, как канат под ногами акробата. В 1982 году он опять сорвался. Его третья жена учинила такой скандал, что дело разбиралось в Центральной комиссии партийного контроля. Из кресла третьего секретаря горкома Константин Эрастович перепорхнул на должность заведующего сектором ЦК партии. Он часто и подолгу бывал за границей. В 1986 году во время обыска в его служебном кабинете, в сейфе, были найдены проходившие по одному громкому делу драгоценности и, что уж совсем поразило бывалых оперативников, — портрет миллиардера Рокфеллера с теплой дарственной надписью. Грянул фельетон в «Правде», Константина Эрастовича исключили из партии. Был суд, мордовские лагеря… И вот в другой, тоже центральной, газете появилась статья под названием: «Выживет ли на этот раз?..» Повторное рассмотрение дела закончилось оправдательным приговором. На свободу пламенный борец с тоталитаризмом К. Э. Бессмертный вышел в июле 1991 года. А следующим месяцем по календарю был, как известно, август… Уже через полгода Константин Эрастович очутился в своем старом кабинете на Старой площади. А еще через несколько месяцев стал председателем правления банка, коммерческого, разумеется, который и называть как-то неудобно, настолько он на слуху… Вот этот господин в золотых очках, на удивление моложавый — этому впечатлению не противоречили даже аккуратно подбритые седые усики, — вот этот элегантный неопределенных лет господин и подобрал запыхавшуюся Любовь Ивановну на Поварской. И случилось это в пятом часу дня все той же бесконечно долгой, до предела насыщенной событиями пятницы 24 мая…

— Ну а если кроме шуток, — сказал он, сверкнув золотыми дужками очков, — это я про Чечню, если кроме шуток, как вас звать-величать?

«Интересный вопрос!» — усмехнулась про себя беглянка и после некоторого колебания назвалась:

— Василиса.

— Василиса? — приподнял бровь владелец «тайфуна». — Вот уж странное имя!.. Мишаня, не правда ли?

Только теперь, оглянувшись, Василиса обнаружила здоровенного, коротко стриженного облома в малиновом пиджаке, шеястого и щекастого, как надувная кукла.

— Василиса! — не унимался сидевший за рулем господин. — Ну что ж, в таком случае, мадам, позвольте представиться: Кощей Бессмертный — собственной персоной!

Стоявший у светофора джип «тайфун» резко рванул с места.

— Осторожней, Константин Эрастович, — неожиданно тонким голоском обозначился амбал с заднего сиденья. — Я ж вам говорил: тачка приемистая!..

— Вот вы, должно быть, удивились и, естественно, не поверили, — с удовольствием продолжил Константин Эрастович, — а зря! Я ведь действительно Бессмертный. Это моя, так сказать, природная фамилия. Могу показать паспорт… И вот ведь штука — я к тому же еще и Константин. Константин, Костя, во дворе меня дразнили Костеем, по причине жидкой комплекции. А Кощей по некоей очень даже правдоподобной лингвистической концепции — это и есть Костей, то бишь весь костяной, стервец!.. Я понятно излагаю?

Доедавшая мороженое Василиса кивнула головой в знак согласия.

— Ага! Стало быть, не возражаете! — сворачивая на Тверскую, воскликнул Кощей. — А как нам известно из сказки, я, сиречь Кощей Бессмертный, тем и знаменит, что похитил Василису Прелестную…

— Прекрасную. Можно — Премудрую, — поправила выкидывавшая бумажку в окно красавица.

— Тем более, тем паче! — радостно хохотнул Константин Эрастович. — Так позвольте же, в соответствии с сюжетом, умыкнуть вас на этом вот, только что приобретенном железном скакуне в мой Кощеев замок, иначе говоря, в мою загородную резиденцию… Возражения имеются?.. Ах да, ну и, разумеется, — просьбы, пожелания…

— Мне нужно позвонить. У вас там телефон есть?

— Та-ам?! А-ха-ха! — закатился Кощей Бессмертный. — Куда вам нужно позвонить — в Люберцы?.. в Париж?.. в тридевятое царство?.. Василиса, голубушка, я же — Кощей, а все Кощеи — немножко волшебники… Крекс-фекс-пекс!..

Константин Эрастович протянул руку за спину, и понятливый Мишаня Шкаф вложил в его ладонь мобильный телефон.

— Вуаля! То бишь — пожалуйте, милостивая государыня!..

И прямо из мчавшейся по Москве автомашины Василиса позвонила в Санкт-Петербург, Зинуле Веретенниковой.

— Какая еще телеграмма?! Ты где, что с тобой? — как всегда, запричитала та.

— Меня подхватил черный вихрь, то есть, извиняюсь, «тайфун». Короче, я попала в лапы Кощея Бессмертного…

— О Господи, ты что, уже совсем спятила. Васька, опомнись!..

— Уже опомнилась. Деньги не шли. Матери сообщи, что в Тель-Авиве все сплошь — русские, только в черных шляпах и с пейсами. Люблю, целую. Конец связи.

«Хороша! Чертовски хороша! — украдкой глянув на Василису, подумал Константин Эрастович. — Шлюха, конечно, — эвон, как лихо подклеилась, так ведь все они, в сущности, — он весело бибикнул переходившей дорогу старушенции, — все они, если разобраться, сучки несусветные… Шлюхи, одним словом, если называть вещи своими именами…»

* * *
ИЗ ТЕТРАДИ Э. ЦАРЕВИЧА
…И занес же меня черт в Калугу об эту пору! За окошком все тот же дождь. На мокром плацу отрабатывают строевой шаг похожие на взъерошенных воробышков солдатики. Небо серое, обложное. И как же сквозь эту смурь разглядел над собой сверкающие звезды Константин Эрастович?! Где они, покажите!.. И никакой Калуги тоже как бы и нету. А уж если это действительно Калуга, то чем же она, простите, отличается от Пскова или, скажем, Барнаула?.. А вон и вездесущий, серебрянкой крашенный Ильич в кустах за клубом!

Ночью писал стихи. Вот они:
Мало ль где Циолковского или вождя
угораздит родиться!
Парашютное небо на стропах дождя
на Калугу садится…
на Россию садится, на Дальний Восток
и на Дунькину Дачу…
Вон ведь как подфартило — не нужен платок:
пялюсь в небо и плачу…
Брызги влаги кропят офицерский сапог,
от цветов отлетая.
И которую тысячу лет из-под ног
Русь уходит святая…
Только в такую вот непогодь слепыми от слез глазами можно разглядеть в заоблачье страну сердца моего — Россию неземную, сказочную мою Русь. Молюсь на Тебя, женщина с русалочьими глазами, ищу Тебя на земле, Любовь небесная!..

* * *
По дороге из камеры хранения на Ленинградском вокзале забрали спортивную сумку Василисы. Пересевший за руль Мишаня Шкаф по Садовому кольцу выехал сначала на Варшавское, а затем и на Каширское шоссе.

— Вот видите, я не обманул вас, — ослепительно улыбнулся Константин Эрастович. — Если вам в Чечню, мы действительно едем в ту сторону. У вас там дело или амурный интерес?

— У меня там муж, — сказала смотревшая в окно пассажирка.

— Вот как, — погас Константин Эрастович. — Надо же, какое совпадение: а у меня там, если не ошибаюсь, сын…

В молчании они миновали Домодедово. Километров через десять Мишаня свернул с трассы на очень даже приличную по нашим, российским меркам — с асфальтовым покрытием и разметкой — боковую дорогу. Подъехали к посту. Выскочивший из будки молодец в униформе, козырнув, торопливо поднял полосатую штангу.

— Как там у Александра Сергеевича: «…или в лоб шлагбаум влепит непроворный инвалид», — задумчиво процитировал господин Бессмертный.

— Этот влепит, — усмехнулась Василиса. — Вон какой мордоворот!

— Совершенно справедливо изволили подметить, — со вздохом согласился Константин Эрастович, — зазеваешься — и поминай как звали: либо чем-нибудь тяжелым пришибут, либо вздернут, как Наджибуллу… Банди-иты… — И тут Кощей быстро покосился на Василису и, хохотнув, пояснил: — Шучу, как вы понимаете…

Дальше пошли поля, перелески. Взобравшись на холм, дорога нырнула в лиственную рощу, по-весеннему веселую, светло-зеленую. Вскоре за деревьями замаячили башни самого настоящего замка. Василиса даже невольно ахнула, когда он открылся во всем своем великолепии: трехэтажный, с огромным ухоженным парком вокруг. Подъехали к воротам, высоченным, из кованого железа, с пиками и художественными выкрутасами.

— Ахалам-махалам! — хлопнув в ладоши, сказал Константин Эрастович, и они сами собой, точно по волшебству, отворились.

Такой дивный парк Василисе доводилось видеть разве что в фильмах по романам Агаты Кристи: аккуратно постриженные на английский манер кусты, клумбы, оранжереи, посыпанные гравием дорожки, вдоль которых там и сям белели статуи, да не какие-нибудь, извините, девушки с веслами или колхозницы со снопами ржи, а самые натуральные античные богини и боги: Дианы, Афродиты, Венеры, Аполлоны — вся-вся, с позволения сказать, греко-римская мифология.

— Между прочим, подлинники, — довольно ухмыльнулся Бессмертный, — мрамор, изволите ли видеть, музейного значения. Ко мне уже из Лувра подкатывались…

Замок был огромный, в псевдоготическом, со шпилями и подъемными мостами, стиле. Когда «тайфун», скворча гравием, подкатил к парадному подъезду, запели фанфары, из золотой пасти льва, которую раздирал здоровенный Самсон, ударил фонтан. Музыканты в старинных, свекольного цвета, камзолах и напудренных париках взыграли что-то камерное, совершенно уже забытое.

— Вивальди! — сверкнув очками, сообщил Константин Эрастович.

Василиса, у которой от всего увиденного перехватило дух, только и вымолвила:

— Надо же…

Загородная резиденция Кощея Бессмертного и впрямь впечатляла! В кадках у входных дверей стояли волосатые, как орангутанги, пальмы. Посреди отделанного мрамором переднего холла, в подсвеченной воде, лениво шевелили плавниками диковинные рыбы. Хозяина, выстроившись, встречали многочисленные лакеи в алых, с золотыми позументами, ливреях, возглавляемые величественным мажордомом с антикварным посохом в руке. Показав на него пальцем, Константин Эрастович шепнул на ухо Василисе:

— Знаете, кто этот шут гороховый? Не поверите — тот самый лягавый, который в свое время посадил-таки меня… Теперь вот — холуйствует… Митрич! — окликнул он, повысив голос. — Когда, голубчик, ужин?

— Как всегда, ровно в двадцать один ноль ноль, ваше превосходительство! — с достоинством ответил отставной полковник милиции.

Провожая совершенно ошеломленную гостью в ее личные апартаменты, Константин Эрастович попутно информировал ее, что в чудо-замке аж двенадцать ванных комнат, три бильярдных, два спортзала, киноконцертный холл, два бассейна, четыре теннисных корта, четыре сауны, русская — с веничками! — баня, гардеробные, каминные, парикмахерские, столовые…

— Вон! — показал он в окно. — Вон там, за леском, — ферма… На меня целый совхоз работает. Между прочим, довольны и даже мечтают избрать депутатом…

— Вас?!

— Ну не Бабу же Ягу, директрису совхозную, — хмыкнул Кощей.

Господи, в замке был даже маленький зверинец с тигром, павлином, крокодилами и самой настоящей, как выразился Константин Эрастович, «южноамериканской делай-ламой»!..

Две молоденькие, в кружевных чепчиках и передничках, горничные распахнули перед Василисой белые, с золочеными ручками, двери ее спальни и, сделав книксен, улетучились.

— Ах! — сказала Василиса, с изумлением оглядевшись. — Мамочка, да уж не сон ли это?!

— Это не сон, это всего лишь новая русская сказка! — пряча в усы довольную усмешку, сказал радушный хозяин. — Отдыхайте, устраивайтесь. Ужин, как вы слышали, в девять… Да, кстати, мой повар раньше готовил исключительно для членов Политбюро…

Константин Эрастович вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.

— Боже мой! — охнула Василиса, бессильно опускаясь на краешек широченного, четырехспального, должно быть, ложа. Из высокого, под самый потолок, зеркала на нее устало воззрилась вконец замученная за день бледная рыжая растрепа.

«Нет, Васька, ты и в самом деле тронулась, — трогая мешки под глазами, подумала гостья Кощея Бессмертного. — И глазищи у тебя совершенно безумные — аж светятся! А все то, что ты творишь, — это форменное сумасшествие, клиника, бред, чушь, русские народные пиявки!.. Стоп-стоп! Какие еще пиявки, откуда?! Да не откуда, а куда, дурища ты оглашенная!.. В Неведомое, в никуда, к черту на рога — в Чечню, в Нечистое Поле. И это лишь за тем, чтобы в лучшем случае отыскать его могилу и по-бабьи всласть выплакаться на ней…»

Несколько минут она сидела неподвижно, закрыв глаза, закусив нижнюю губу…

Зазвонил стоявший в ногах телефон. После пятого звонка она подняла трубку:

— Да, слушаю…

— Разбудил? Ай-ай-ай!.. — огорчился Константин Эрастович. — Ну да ничего, вечерний сон вреден… Голубушка, там у вас в стене гардероб, а в нем — платья, много-много всяческих ваших женских… х-мм… одеяний. А в комоде, в шкатулочке, побрякушки. Вы уж не сочтите за бзик: просто обожаю, когда мои гостьи спускаются к ужину в красивых бальных нарядах. Вы умеете танцевать вальс?..

— Под музыку Вивальди?

— А-ха-ха!.. А вы кусачая! Ух, уважаю зубастых!.. Жду!..

— Вот и жди! — в сердцах хлопнула трубку Василиса.

«Спокойно, Глотова, — шумно выдохнув, сказала она себе. — Самое время, похоже, в очередной раз зажмуриться и досчитать… и досчитать до ста!..»

И она опять закрыла глаза и беззвучно зашевелила губами, которые так любил Царевич.

— …девяносто девять… сто! — сказала вслух Любовь Ивановна Глотова и шепотом продолжила: — Это, конечно, самая натуральная паранойя, но, увы, ничего, ничегошеньки поделать с собой не могу!..

И Василиса достала из сумочки записную книжку и, полистав ее, набрала рабочий телефон Грунюшкина в Санкт-Петербурге.

Он снял трубку сразу же. Это было невероятно, невозможно, и тем не менее Василиса застала Грунюшкина в редакции в совершенно, казалось бы, нерабочее время, да еще — в пятницу.

— Дежурный по номеру капитан Грунюшкин слушает вас, — услышала Василиса, и сердце у нее вдруг забилось, во рту пересохло. Она хотела сказать «алло», но вскрикнула вдруг:

— Господи Боже мой!..

— Алло!.. Алло!.. — сказал за нее новоиспеченный капитан, звездочку которому обмывали всей редакцией в среду. — Алло, кто это?

— Это я, Глотова, — спохватилась Любовь Ивановна. — У вас, кажется, есть новости?..

Грунюшкин вздохнул:

— Уж лучше бы их не было, Любовь Ивановна. Ну, в общем, я был в Ростове. Там, в военном госпитале…

— Я знаю, — перебила его Василиса. — Скажите… скажите, вы уверены, что это… Эдик?

— Понимаете… Ну, что значит «уверен». Ах, Любовь Ивановна, там ведь такое… такое месиво… Понимаете, стишок в кармане нашли. В гимнастерке. Листочек такой, на машинке отпечатанный… Ну, в общем, это его стихи. Он нам перед отъездом читал, смешные такие:

За окошком месяц май,
на окошке стынет чай.
Может, это я в Китае
очутился невзначай…
Грунюшкин сбился.

— Как же там дальше… «Эх вы, мои… эх вы, любимые…»

— «Уж вы, милые мои, возвращайтесь, воробьи!..» — упавшим голосом подсказала Василиса.

— Вот-вот! — обрадовался капитан Грунюшкин. — Вот именно: уж вы, воробьи мои!.. Веселые такие стишки!

— Да уж куда веселее… И это… это все?

— Еще, понимаете, часы… Часы мы ему на тридцатилетие дарили. Наши, советские. «Ракета» с Медным всадником на циферблате… На руке, в общем, они оказались…

— Господи! — прошептала Любовь Ивановна. — Гос-по-ди!..

— Алло, алло!.. Вы слышите меня?

— Слышу, — закрыв глаза, сказала Василиса. — Я очень хорошо слышу вас, капитан Грунюшкин… А теперь слушайте меня. Уезжая, Эдик… то есть капитан Царевич, забыл эту самую вашу «Ракету» на столе. Он вечно что-нибудь забывает… В аэропорту я надела ему на руку свои часы — у меня мужские, японские, «Сейко» с автоподзаводом, это я еще когда плавала купила…

— Вы хотите сказать…

— Я хочу сказать, что это был не Царевич, это был кто-то другой, Грунюшкин. А стишки про воробьев — их уже давно на музыку положили. Песня это, Грунюшкин, ее недавно дажепо телевизору передавали. Хорошая такая, под гитару… Неужели не слышали?

— Честное слово, не слышал, Любовь Ивановна! — виновато сознался капитан Грунюшкин.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, в которой играет музыка, звенят бокалы и раздается совершенно неожиданный телефонный звонок

Она выбрала черное вечернее платье с глубоким декольте. В шкатулке обнаружился кулон с невероятно крупным изумрудом. Василиса примерила его, нацепила очаровательные нефритовые сережки, покрутила головой, повздыхала перед зеркалом и вдруг сняла всю эту роскошь, отчего только выиграла: зеленющие глаза ее многообещающе замерцали, брови сердито сошлись, губы тронула легкая, в оторопь вводившая мужчин усмешка…

А вот с обувью вышел казус! В шкафу были десятки пар туфель — таких дорогих, таких, Господи, шикарных! — но на Василисину ножищу — а у нее был сороковой — налезли только жуткие, с золотыми носками шпильки. Попытавшаяся проковылять в них по спальне Василиса едва не подвернула ногу. Пришлось довольствоваться собственными, изрядно обшарпанными уже кроссовками. К счастью, выбранное ею платье было такое длинное, что они почти не просматривались. Во всяком случае, встретивший ее у лестницы Константин Эрастович не только ничего не заметил, но еще и ахнул от восхищения.

— Царевна! Царевна, да и только! — слепя фарфоровой улыбкой, вскричал он. — Вы убийственно, вы гибельно прекрасны, мадам!..

Ах, да и сам он был совершенно неотразим! Белый костюм, ослепительно белая сорочка, белая бабочка, золотые запонки на манжетах, золотой перстень на пальце!.. О-о!.. Гармонию только подчеркивал торчащий из карманчика розовый, социал-демократического, так сказать, оттенка, платочек.

Кто там злобно бубнит, что в новой России перевелись носители светлого и незапятнанно чистого?! Всем видом своим Константин Эрастович, протянувший руку Василисе, опровергал эти досужие домыслы!

Скромный, практически интимный, как шепнул Василисе на ухо Кощей, товарищеский ужин на три персоны был накрыт в малом дубовом зале. В уголке его, за любимыми хозяином пальмами, негромко играл струнный квартет. В камине потрескивали дрова. Сновали слуги.

Третьим участником ужина был артистичный буйноволосый господин в густо обсыпанной перхотью лиловой сутане.

— Армандо Мефистози! — представил его Константин Эрастович. — Академик оккультных наук, экономист, психоаналитик, политик, кремлевский консультант. В настоящее время работает над монографией «Выдающиеся личности XX века»… — Бессмертный склонился к ушку Василисы и прошептал: — Аферист, судя по всему, международного класса… Верно я говорю, синьор Мефистози?

— Си, си! — с готовностью подтвердил иностранный гость.

Ровно в девять вечера величественный мажордом ударил жезлом в гонг.

— Кушать подано! — возгласил он.

— Сидайте, плиз! — перевел итальянцу Константин Эрастович.

Села и Василиса.

Боже мой, чего только не было на столе! От обилия всевозможных лакомств — икра, лососина, крабы, устрицы, морские ежи, мамочка! — и миноги, миноги! — от всего этого сказочного великолепия у Василисы, так толком с утра и не поевшей, разбежались глаза!..

— Сегодня у нас исключительно рыбный стол. Извините, но так уж заведено по пятницам, — снисходительно улыбнувшись, пояснил Константин Эрастович. — А перед тобой, говнюком, извиняться не буду, — повернувшись к синьору Мефистози, пробурчал он. — Жри что дают. Ву компронэ?

— Уи, месье! — торопливо нагребая в тарелку паюсную икру, кивнул международный академик.

Гвоздем ужина стало огромное, его внесли два официанта, блюдо с каспийским осетром. Синьор Мефистози восторженно вскрикнул, захлопав в ладоши, быстро залопотал по-итальянски. Внимательно выслушав бесконечно длинную тираду, Константин Эрастович кивнул:

— Совершенно с вами согласен, голубчик!

— Вы понимаете, что он говорит? — уважительно спросила Василиса.

— Ни хрена. Ни единого словечка.

— Господи, и даже переводчика нет!

— А зачем? Трещит, как попугай, ну и пущай себе трещит! — хохотнул господин Бессмертный. — Думаете, я не знаю, чего он хочет? Нагреть он меня хочет на пару миллиончиков…

— Рублей?

— А-ха-ха!.. Долларов, долларов, милостивая государыня! Я правильно говорю, — подпихнув психоаналитика в бок, весело спросил Кощей Бессмертный, и тот, даже переставший жевать, когда упомянули об американской валюте, с достоинством подтвердил:

— Йес!

Звучала старинная музыка. Хорошо вышколенная прислуга меняла тарелки.

— Хочу предложить тост! — подняв бокал с красным вином, сказал Константин Эрастович. — За зеленоглазую колдунью, вселившую тайные надежды в Кощеево сердце, за вас, очаровательнейшая… Надежда Захаровна!.. Ага! Вздрогнули! Пролили на скатерть багряное бордо!.. Откуда, откуда он узнал, лихорадочно думаете вы! Но я же говорил вам, что все кощеи…

— Ах, да бросьте, — перебила его помрачневшая Василиса. — Вот уж задачка: это ведь ваш Мишаня сунул нос в мой паспорт. Он относил сумку, документ лежал в кармашке…

— Браво! Брависсимо! — вскричал господин Бессмертный. — Воистину, воистину Премудрая! Вы правы, Наденька, — можно я буду вас так по-стариковски называть? — вы абсолютно правы, голубушка, моя охрана не дремлет. Откроюсь вам: именно в этом секрет моей поразительной живучести в нынешних исторических условиях!

— Боже мой, какая скука! — сказала Василиса. — А я-то, дура, надеялась услышать какую-нибудь жуткую тайну. Какой же Кощей без леденящей кровь тайны?! Должна же быть игла…

Теперь пришел черед вздрогнуть Константину Эрастовичу, с лица которого улыбка прямо-таки слетела, как слетает платок фокусника с того места, где сидел кролик.

— Игла?! — растерянно пробормотал он. — О чем это вы?..

— Уж будто и сказок про себя не читали! Помните: стоит дуб, на дубе — сундук, в сундуке — утка, в утке соответственно — яйцо, ну а в яйце — та самая игла. Сломай ее — и помрет Кощей Бессмертный!..

— Скажете тоже — помрет… — поежился Константин Эрастович, вытаскивая из кармана золотой портсигар. — Курите?

— Так, балуюсь.

Господин Бессмертный скорбно вздохнул:

— Вот!.. От этого и скапутимся — от баловства, от вредных привычек своих. Нас, Надежда Захаровна, не будет, а сундуки, только не те, которые на дубах, а те, которые в подвалах Кощеевых, сундуки, драгоценная вы моя, останутся!.. Кому? Зачем?..

Василиса прикурила.

— А сын? — глубоко затянувшись, спросила она. — Вы же сами сказали, что у вас есть сын.

— Авенир? — Константин Эрастович нахмурился. — Сын, но, увы, не наследник. По меньшей мере нелепо завещать капитал убежденному противнику капитализма. Он ведь у меня в Духовную академию собирается. Так и написал: отслужу в армии, буду поступать… Можете себе представить?

— Да, пожалуй, что могу! — тихо ответила Василиса.

Музыканты за пальмами заиграли что-то веселенькое, современное, совершенно не соответствовавшее воцарившемуся за столом настроению: Константин Эрастович был откровенно мрачен, Василиса — грустна. А тут еще маэстро Мефистози, пивший не вино, а водку, да еще фужерами, засопев, уронил вдруг свою красивую седую голову в салат с крабами.

— Финита ля комедия, — поморщившись, пробормотал господин Бессмертный. — Слабаки они все, шпана, ежели сравнивать с нами. Смысла в них нет. А ведь у каждого из нас, грешных, своя иголка секретная по венам бродит. Что ни человек — то загадка… Вот взять хотя бы вас, Надежда Захаровна…

— Меня?!

— Вас, вас, таинственная вы моя. Кто вы, милостивая государыня? А может, вы не случайно выбежали на Поварскую, размахивая мороженым?..

— Ну, знаете!..

— В том-то и дело, что не знаю, а потому теряюсь в догадках. Вот смотрю и думаю: зачем такой милой, не опасной с виду женщине сразу два паспорта?.. Кстати, замечу — фотографию вам переклеили из рук вон плохо, непрофессионально. Первый же лягашок, заглянувший в вашу… гхм… ксиву…

Рассуждения Константина Эрастовича прервал звонок. Где-то в закромах его души мелодично вдруг затуркотало, и господин Бессмертный, сунув руку в карман смокинга, извлек на свет Божий телефонный аппарат.

— Алло! — вытянув антенку, сказал он. — Алло, говорите, я слушаю вас…

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, в которой Василиса открывает страшную тайну Кощея

— Алло, я слушаю вас, — повторил Константин Эрастович, и Василиса, разговор для которой принял крайне неприятный оборот, украдкой перевела дух.

Увы, передышка оказалась недолгой.

— Дарагой, это я, Ашот, — неожиданно громко захрипела телефонная трубка.

Василиса чуть не поперхнулась минеральной водой. Удивился и господин Бессмертный.

— Ашот Акопович? Вот уж сюрприз! Какими судьбами?

— Дэло есть. Пагаварыть надо.

— Разговор, как я понимаю, не телефонный? Приезжай, поговорим. Ты в Москве?

У Василисы по спине побежали мурашки. Она так и застыла с бокалом, поднесенным к губам.

— Я в Питере. — Слышно было, как Ашот Акопович кашлянул в кулак. — В Питере я, дарагой. Ты один?.. Нэт, ты нэ один. Слышу музыку. У тэбя гости, Канстантын?

— Скажем так: гостья. Между прочим, в твоем вкусе, Ашот! Высокая, статная…

— Блондынка?

Заметно повеселевший Константин Эрастович покосился на Василису:

— Волосы у нее цвета столь любимой тобой старинной бронзы, голубчик.

— В-вах! Красывая?

— Обижаешь, Ашот! Просто Прекрасная!

— Надэюсь, я увижу ее завтра вэчером?

— Обязательно увидишь, голубчик!.. Ну, как там Питер, как твоя Надюша?

Василиса медленно поставила бокал на стол.

— Как всэгда, дарагой, — прохрипел вечно простуженный Ашот Акопович. — Завтра сам увидишь… Как завут тваю гостью?

Константин Эрастович, сверкнув очками, глянул на Василису с многозначительной усмешкой.

— Вот ведь какое совпадение, — сказал он, — мою очаровательную шалунью тоже зовут Надеждой…

— Харошее имя, обнадеживающее, — засопел в трубку далекий, к счастью для Василисы, собеседник господина Бессмертного. — Паслушай, дарагой, пэрэдай ей паклон от маей Надежды и пацелуй ручку от мэня лычно!

На этой вполне оптимистической ноте телефонный разговор с Санкт-Петербургом закончился. Константин Эрастович, заговорщицки подмигнув Василисе, спрятал волшебный свой аппаратик в боковой карман белого смокинга. Музыканты, после первого же «алло» смолкшие, снова заиграли, на этот раз что-то цыганское, со скрипичными подвывами, такое за душу берущее, что даже маэстро Мефистози зашевелился, застонал, зачмокал во сне губами.

Константин Эрастович встал и, заложив руки за спину, быстро прошелся в конец зала и обратно, молодо пританцовывая.

— Ах, Надежда Захаровна, или как вас там! — остановившись у стола, возбужденно воскликнул он. — Все-таки жизнь чертовски удивительна, странна и совершенно непредсказуема. Знаете, кто сейчас мне звонил?..

«Господи, и он меня еще спрашивает?! — в смятении подумала Василиса. — Издевается, что ли?.. Или… или это действительно игра случая? Ну что, что ему еще известно?..»

Она зачем-то потянулась за салфеткой. Со стола упал нож. Василиса попыталась нагнуться за ним, но официант опередил.

— Вот и примета подтверждает, — торжествующе вскричал Константин Эрастович. — Это ведь к мужику — упавший ножик! Верно я говорю?.. К мужику?

— Не помню, кажется, действительно к мужчине, — не глядя на Кощея, пробормотала покрасневшая до корней волос Василиса.

— Вот он и приедет — Микадо!

— Микадо?! Какой еще Ми…

— Да Ашот же Акопович Акопян! Неужели не слышали?!

Вместо ответа Любовь Ивановна схватила фужер с вином и в три глотка опустошила его.

— Браво! Ценю! — радостно завопил господин Бессмертный. — И Ашот вас, без сомнения, оценит. Он обожает таких вот отчаянных. Сам отчаянный. — Константин Эрастович склонился к Василисе и тихо, ладошкою заслонясь, прошептал: — Он ведь, зверюга, меня убить хотел…

— Убить?!

— И в землю закопать! — хохотнул гостеприимный хозяин. — Потому что он знаете кто?..

— Кто?

И опять губы Константина Эрастовича коснулись уха Василисы:

— Сами завтра поймете… Вы же у нас — Премудрая!

Солирующая скрипочка весело взвизгнула. Задребезжал бубен.

— Йех, чавела! — подхватил Константин Эрастович. — Мир, дружба! Конец войне: Микадо запросил перемирия… Мишаня! Мишаня, ты слышал? Кажется, мы победили!

Тихо просидевший все это время за ширмочкой у камина Мишаня Шкаф, уже не прячась, подал голос:

— Так точно, победа, шеф!

Вино было терпкое, пьяное. Язык у Василисы онемел, ноги налились тяжестью. Все вокруг — и пальмы, под которыми сияли улыбками музыканты, и Мишаня с короткоствольным автоматом на коленях, и прислуга, и огонь в камине, и Кощей, — все, что окружало стол, вдруг, покачнувшись, поехало, закружилось! Василиса ахнула, попыталась привстать на ноги, но, нелепо всплеснув руками, плюхнулась на стул с гнутой спинкой и, едва не опрокинувшись на спину, громко расхохоталась.

— Вальс! Бессмертный вальс! — размахивая салфеткой, закричал ликующий Константин Эрастович.

И понеслось, понеслось!..

Грянула новая музыка: трубы, фанфары, литавры, турецкий барабан! Пытаясь устоять на ногах, вывихнулся всем телом дирижер. Промелькнула бледная, с круглыми от ужаса глазами, Диана Евгеньевна, лежавший в гробу Николай Николаевич, пьяненькая Капитолина, скорбный Кутейников, у которого только что угнали новехонький БМВ, топчущиеся по грядкам солдаты из взвода почетного караула. Грохнул залп! Маэстро Мефистози, суматошно замельтешив, сорвался с замшелого камня на распутье и, соря сыпавшейся из кармана на паркет мелочью, по-вороньи неловко полетел в неизвестном направлении…

— Валс! Паслэдный валс Бэссмэртного! — захрипел весь белый Константин Эрастович голосом неубитого еще Микадо.

Пританцовывая, он подхватил Василису под руку, и они закружились, как кружится в вихре сорванная с ветвей листва.

— А винцо-то с иголочкой, волшебное, блин, винцо! — прошелестел господин Бессмертный, и Василиса вдруг почувствовала, что неудержимо и неизбежно смешивается с Кощеем, что они, багряно мелькая и путаясь, несутся неведомо куда, взаимопроникая друг в друга, меняясь генами, шуршанием, семенами…

— Мужик, сделай паузу, скушай «твикс»! — с трудом ворочая чужим языком, пробормотала теряющая силы Василиса.

И в ответ, как с неба, рассыпалось:

— А-ха-ха-ха!.. Обожа-аю!..


…Затравленно дышащий, загнанный, окровавленный зверь щерил зубы. Глаза у него были желтые, морда седая, левое ухо рваное. Волк пристально следил за приближавшейся к нему Василисой.

— Как ты попал в мой сон? — зябко кутаясь во все черное, спросила уставшая бродить по Нечистому Полю женщина. — Ты кто, ты Серый Волк из сказки про моего Царевича?

— Я гордый горный нохча по имени Борс, — ответил волк по-русски. — Твои царевичи убили мою волчицу, разорили мое логово, а когда я стал мстить, смертельно ранили меня…

Сердце у Василисы сжалось от жалости.

— Бедный, тебе больно?.. Это очень больно — умирать?

Тяжело вздохнув, волк положил большую голову на лапы:

— Жить, как я жил, еще больней…

— У тебя… у тебя были волчата?

— Какой смысл жить вместе, если нет детей…

— Раньше я тоже так думала, — тихо сказала Василиса.

— А теперь думаешь по-другому?

— Женятся, чтобы дожить до смерти. Страсть проходит, дети заводят своих детей… Нужно, чтобы в последнюю минуту было кому согреть руку в ладонях, шепнуть последнее прости…

— Ты шутишь, да?

— Господи, да какие уж тут шутки!..

Взвыл ветер. Клубясь, понеслись над полем низкие клочковатые тучи. Одинокая ворона, каркая, пролетела невдалеке.

— Погладь мне голову напоследок, — глухо сказал Борс. — Мне еще никогда не было так тоскливо… и холодно. Это, должно быть, кровь моя стынет в жилах…

Горло у Василисы перехватило от сострадания.

— Бедненький ты мой, — садясь рядом с хищником, прошептала она. — Большой, серый… Господи, какой ты теплый!.. Дай-ка я лягу.

Ее трясло. Зубы у Василисы ознобно постукивали. Руки дрожали.

— Обними меня, русская женщина, — тяжело дыша, сказал Борс. — Обними покрепче и согрейся… и скажи мне что-нибудь на ухо…

— Боже мой, да что же мне рассказать тебе?! Разве что сказку… Слушай!.. В некотором замечательном царстве, в несуществующем уже государстве жил-был царевич по имени… Ой, а зачем ты так навалился на меня?! Мамочка, да что же ты делаешь?!

— А ты жалей, жалей меня, — жарко и смрадно задышал волк.

Что-то нечеловеческое, гудяще-твердое, жгучее вошло в нее глубоко-глубоко, под самое сердце. Василиса вскрикнула, как зарезанная… и… и не умерла!..

— Ма-ма… Ах!.. Ах!.. Маму… у-уу… Боже мой!..

— Ты любишь меня!.. любишь!.. — безжалостно пронзая ее, прохрипел Зверь.

— Ах нет же!.. нет!.. нет!.. не люблю… я жалею… жалею тебя! — мечась и задыхаясь, шептала она.

И вдруг он, как-то совершенно не вовремя, слишком скоро, оцепенел, и лоно ее обдало чем-то неистовым, палящим. Борс застонал, обмяк…

— А у вас, у русских, жалеть — это и есть любить, — сипло пробормотал он, отваливаясь набок…


…Разбудили Василису чужие всхлипы. Она лежала поперек широченной постели в черном вечернем платье, в кроссовках, а внизу, там, где только что была степная трава, кто-то лепетал и прискуливал.

Сквозь неплотно закрытую голубую портьеру просвечивал ранний рассвет. Громко тикали невидимые часы. Во рту было сухо и мерзко, голова мучительно болела, нутро пекло.

Сон, как ей показалось, все еще продолжается. «Да ведь это волчонок, я ему волчонка родила!» — похолодев от ужаса, подумала она, и перекрестилась, и зашептала единственную до конца известную ей молитву: «Господи Иисусе Христе Сыне Божий, спаси и помилуй мя, грешную!..»

Скулеж смолк.

На полу, по левую от Василисы руку, кто-то зашевелился и, лязгая зубами, простонал:

— Помоги-и-те!..

Рядом с кроватью, скрючившись, как человеческий эмбрион, лежал совершенно голый Константин Эрастович. Был он неимоверно тщедушен, костляв и жалок: выпирающие ключицы, концлагерные ребра, дряблые, обвисшие, ознобно дрожащие ягодицы. Глаза у Кощея были закрыты, лицо пугающе бледно. Засунув руку между ног, Константин Эрастович, махровый халат которого валялся на ковре, трясся всем телом…

Василиса быстро включила настольную лампу.

Нет, господин Бессмертный не придуривался. Такие синюшные губы она видала не раз. Это был сердечный приступ.

— Константин Эрастович, — осторожно тряхнув Кощея за плечо, позвала Василиса. — Константин Эрастович, вам плохо?

Глаза просившего о помощи приоткрылись. Мутно покосившись на склонившуюся к нему женщину, Константин Эрастович прошептал:

— Там… в хала-ате…

— Валидол?.. Нитроглицерин?

Но в кармане халата оказались вовсе не лекарства, а ключ от двери. «Господи, — подергав за ручку, панически подумала Василиса. — Почему она заперта?.. Что тут происходило?.. Мамочки, я ведь ничего, решительно ничегошеньки не помню… Ай да винцо!..»

Дверь была закрыта на два поворота.

— Мишаню… Мишаню позови, — простонал за спиной Константин Эрастович.

Верный телохранитель господина Бессмертного, свесив голову на грудь, спал на стульчике в коридоре. Дверь скрипнула.

— А?! Кто тут? — вздернулся амбал с тонюсеньким, как у служителя гарема, голосочком. Левый глаз у него был подбит, рукав малинового пиджака полуоторван.

— Ну, едренать, — подбирая с пола автомат, уважительно сказал Мишаня, — ну вы и деретесь!.. Чуть без зубов не оставили!.. — Он по-бабьи хохотнул и добавил: — И без этих… которые всмятку!

— Шеф вас зовет, сердце у него…

— Сердце? — Мишаня перестал улыбаться. — А у него, едренать, есть сердце?! Эх!.. — Он встал и, положив автомат на стул, вынул из внутреннего кармана никелированную коробочку. — Уколы делать умеете?

— Я медсестра.

— Тогда пошли…

Но шприц он Василисе все-таки не доверил. Перетянув жгутом тощую, в бесчисленных болячках от инъекций руку Константина Эрастовича, Мишаня, словно бы извиняясь, пояснил:

— Вены у него никуда не годные. А я, едренать, приноровился уже…

— Морфий? — тихо спросила Василиса.

— И того круче — героин, — вколов иглу в Кощееву плоть, сказал Мишаня. — Вот потому он у нас, едренать, и геройствует!..

И уж совсем всполошилась Василиса, когда, закрыв дверь за Мишаней, унесшим шефа на руках, обнаружила вдруг, что платье у нее надето на голое тело.

«Господи, да что же тут творилось?!» — испуганно подумала она. Сердце у нее отчаянно застучало, в глазах потемнело. Василиса кинулась к изголовью огромной, безумно развороченной, заляпанной какими-то подозрительно бурыми пятнами постели. Пистолет был на месте. Там же, под подушкой, лежали и трусики с лифчиком…

Низ живота тупо ныл.

«Ну что, лягушка-поскакушка, кажется, ты допрыгалась!..» — пытаясь стереть перед зеркалом синеватое, похожее на укус пятно на шее, сказала себе Любовь Ивановна.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ, в которой шикарный джип «гранд-чероки» таинственно исчезает

В 11.30 Митрич ударил в гонг, и Василиса, шарахнув дверью так, что посыпалась штукатурка, побежала вниз по мраморной лестнице.

Щеки ее пылали после полуторачасового, с яростными намыливаниями, душа. Волосы ее были подобны пламени. Глаза метали молнии. Не рискну предать огласке мысли, бурно роившиеся в ее голове. Как известно, слово, а тем паче изреченное, — материально, с этим сейчас не спорят даже самые отпетые марксисты. Однажды я потехи ради сочинил смерть одного ненавистного мне политического деятеля. Дня через три после того, как это случилось, он был убит самонаводящейся ракетой. 12 мая в ДК имени Крупской я, поглядев на часы, подумал: «Ага! Вот уже и половина четвертого! Сейчас по всем законам черной мистики должны возникнуть два небритых амбала в кожаных пиджаках. Глядя на меня исподлобья, они спросят: „А где Любаша?..“» Надо ли говорить, что так оно и вышло?! Из соображений государственной безопасности ни словом не обмолвлюсь. Дабы не накликать беду на Отечество, я умолчу, дорогие читатели. Скажу лишь, что мысли эти были нелицеприятные и очень даже оппозиционные…

Чуть не сбив с ног халдея, она влетела в восточную гостиную, где бледноватый, но уже вполне живой Константин Эрастович, поджидая ее, сидел со свежим номером «Коммерсанта» в руках.

— И имейте в виду, — продолжая внутреннюю полемику, прошипела клокочущая Василиса, — имейте в виду: ничего — вы слышите?! — ничегошеньки между нами не было!..

Господин Бессмертный, сидевший за столом по-домашнему — в халате и в турецкой феске, — удивленно воззрился на разгневанную гостью:

— Любовь Ивановна, голубушка, а что было-то?.. Ну, попрыгали, побесились малость… Вы зачем-то пальмы мои в сад повыкидывали. Мишане глаз подбили, мне в душу плюнули… Вы что, думаете, я шутил?! Я ведь на полном серьезе. Хотите, опять на колени встану, как давеча? Ну, хотите?..

— Вы о чем это? — растерялась Василиса.

— Не помните!.. Ай-ай-ай! А ведь я просил, умолял, целовал краешек платья. «Любовь Ивановна, милая, — обливаясь слезами, говорил я, — не уезжайте, не покидайте меня. Вот вам мое сердце и моя рука!..»

— Видала я вашу руку! — намазывая хлеб маслом, фыркнула виновница ночных беспорядков.

— Я покончу с этим, я вылечусь! — ударил себя в грудь Константин Эрастович. — Вот честное капиталистическое! Не верите?

— Верю только зверю, — нахмурившись, сказала Любовь Ивановна, — пуле да ножу, а прочим — погожу. Шутка переходного периода.

— Шуточки у тебя…

— Ага, мы, значит, и на брудершафт пили!

— Пили, — подтвердил господин Бессмертный. — И целовались троекратно.

— Слушай, Костей, — сказала Василиса, — ну скажи честно — на кой я тебе нужна?

— Честно?.. — Константин Эрастович свернул газету. — Нравишься ты мне: вон какая сильная, здоровая — кровь с молоком! Может, и наследника мне такого же родишь…

— Черта лысого я тебе рожу! — долбанула кулаком по столу Василиса. — Понял?!

— А чего ж тут непонятного? — пожал плечами Кощей.

— На брудершафт мы, стало быть, пили. Что еще было?

— Ты из маэстро Мефистози столовое серебро вытряхивала.

— То есть как?

— Обыкновенно. Держала за ноги и трясла. А они из него сыпались: вилки и ножи, которые он спер у меня… Потом мы песни пели.

— Русские?

— Народные, уж такие, блин, самобытные…

— Это хорошо, — одобрила Любовь Ивановна. — Дальше… Что в моей спальне было?

— В будуаре?.. Ты ложилась спать, я постучал. Зачем? А все за тем же: отговаривал, уговаривал, просил, умолял… Тогда ты стала собирать сумку. Я пытался помешать. Ты ударила меня, я упал. Я упал и… и заплакал. Горько, безутешно…

— Бедненький! — вздохнула Василиса, которая от мужских слез становилась буквально сама не своя. — И тут… и тут я начала жалеть тебя?

— О-о!.. Ты прижала мою голову к своей груди и зарыдала со мной вместе…

— Что было потом, чудовище? — вскричала Любовь Ивановна, лившая из кофейника мимо чашки.

— Потом?.. Потом ты высморкалась в простыню и, всхлипнув, шепнула мне: «Угомонись, мужик, у меня месячные…»

— Прямо вот так и сказала?! Боже мой, какая же я стерва!.. Тебе кофе подлить?..

Больше ничего такого интересного за завтраком не произошло. Она уже поднималась по лестнице, когда Константин Эрастович вдруг сказал:

— Да, кстати, билет вам, милостивая государыня, уже заказан.

— Билет? — остановилась Василиса.

— Авиабилет на Минводы. Отлет через два часа. Мишаня внизу, в машине…

— Господи! — только и сказала несостоявшаяся миллиардерша.


«Ну хорошо, хорошо, допустим, я кругом не прав, — терзался сомнениями Магомед. — Ашот Акопович никаких тайных замыслов не имеет, два сопливых придурка за мной втихаря не следят, телефон на Староконюшенном не прослушивается. Допустим, что этот вот небольшой пакетик в моих руках — ага, полиэтилен, в который он завернут, не только завязан крест-накрест бечевочкой, но еще и запаян, — допустим, что посылочка сия и в самом деле содержит то, что на ней карандашиком написано: „Тертый корень чемерицы“… Допустим! Но что же следует тогда из этой более чем странной комбинации? Уж не то ли, что я — Борис Магомедович Базлаев — ровным счетом ни шиша не понимаю в происходящем…»

Сделав столь неутешительный для себя вывод, Магомед, сидевший на своем привычном — по правую руку от водителя — месте, щелчком выбросил только что прикуренную сигарету в проносившиеся мимо зеленя за кюветом шоссе.

Звонок, которого он так ждал, раздался накануне вечером. «Человек прилетел, — сказал Ашот Акопович. — Завтра в девять утра подберешь его у метро „Новослободская“ и доставишь во Внуково». — «А посылочка?» Вот тут-то старый ловчила и прокололся: «Посылочка?.. Ах, ну конечно, конечно — посылочку возьмешь у него лично. Это лекарство. Очень ценное, Боря, лекарство. Там, куда ты едешь, дорогой, такого днем с огнем не найти…»

Курьер, которого должен был опознать у метро Торчок, оказался толстенным якутом в большущей, из оленьего меха шапке. Несмотря на теплынь, он был в унтах и в дубленке, крутил головой, вытирался платком, заглядывал в лица прохожим…

«А вот и северный человек!» — без всякого Торчка догадался Магомед, бывший когда-то очень даже приличным следователем. Он ведь с самого начала полагал, что посылочка будет издалека, скорее всего — из Якутска. Узкоглазый гость из алмазных краев на все сто подтверждал его предположения.

Похожий на знаменитого певца Кола Бельды курьер торопился в Сочи. Ему так не терпелось попасть туда, что он забыл даже про посылочку. «Какое еще лекарство?! Ах, этот пакетик для Амира Беслановича? Как же, как же, где же он?.. А Внуково шибко далеко?.. А мы не опоздаем, однако?..» Цирк, да и только!..

«Нет, тут что-то не так, — щупая таинственную бандерольку, размышлял Борис, слишком хорошо знавший, на что способен Микадо. — Это не курьер, а просто анекдот какой-то… про чукчу. Того и гляди, запоет: „А олени лучше…“ Впрочем… впрочем, может, на это и расчет? На такую вот, как моя, реакцию?.. А?.. Ну кто же подобному чучелу в унтах доверит что-то серьезное, ну, скажем, партию особо крупных якутских алмазов?!»

Денек выдался погожий, уже совсем-совсем летний. Пачечка была на ощупь плотная и довольно увесистая.

На подъезде к Внукову черный джип «гранд-чероки» остановил дорожный патруль. Хмурый омоновец с автоматом заглянул в салон и, не спросив даже документов, махнул рукой: «Проезжайте!»

И вот ведь что примечательно: несколько минут спустя тот же патрульный в бронежилете тормознул шикарный белый «линкольн», в котором в сторону аэропорта ехали двое: круглолицый, плотного телосложения молодой человек в спортивном костюме и привлекательная, лет двадцати пяти — тридцати, женщина в голубом джинсовом костюме. У нее были правильные черты лица, коротко стриженные, медного оттенка, волосы и довольно примечательные, изумрудного цвета, глаза. Именно они, глаза эти, в которые по неосторожности заглянул омоновец, больше всего и запомнились ему, а потом, с его же слов, были квалифицированы в срочной ориентировке как «интенсивно-зеленые»…

Господи, а ведь как все хорошо началось!

Сияло солнце. Стоявший у крыльца длиннющий белый лимузин так и слепил взор! Увидев Василису, Мишаня выскочил из автомобиля и, обежав его, распахнул дверцу. Затаившиеся в кустах музыканты заиграли «Прощание славянки». Грустный, совершенно не похожий на себя без очков, Константин Эрастович поцеловал Василисе руку.

— Люба, — сказал он, — мой дом — ваш дом… Ну что вы улыбаетесь, я серьезно… Как бы там ни сложилось у вас с Царевичем, заезжайте, я буду рад. И еще… Авенир, сын мой… ну, в общем, от него давно уже нет писем. С полгода, если не больше… А ведь он там, в Чечне. Очень вас прошу, узнайте, пожалуйста…

— Узнаю. У него ваша фамилия?

— Моя, — поскучнел близоруко прищурившийся Кощей.

Мишаня оказался на редкость словоохотливым попутчиком.

— А знаете, почему меня прозвали Шкафом? — весело вопросил он Василису, когда лимузин выехал за ворота поместья. — Думаете, едренать, по причине комплекции?..

История, которую он поведал, началась в те незапамятные уже времена, когда в очередь за «Запорожцем» стоять нужно было годами. Мише Фонареву, в те поры начинающему тренеру по вольной борьбе, неслыханно повезло: в лотерею он выиграл «Волгу»! Мало того, по странному капризу фортуны в этом же году ему удалось заполучить одну льготную путевку в санаторий на южном берегу Крыма. «Я тебе откажусь! — неожиданно вскипела беременная жена. — Езжай. И маму возьми. У нее болят ноги, ей горячий песок нужен!» Миша смирился. «В конце концов, будет кому за машиной присмотреть», — подумал он, с грустью глядя на закрытую брезентом «Волгу», стоявшую под окном. В июле он поехал с тещей на юг. Поначалу все складывалось как нельзя лучше. Миша ночевал в трехместном номере лечебного учреждения, теща — в машине. Днем теща лечила больные суставы целебным евпаторийским песком, а Миша дежурил у автомобиля: мыл его, слушал музыку, пил дешевое крымское винцо с соседями по автостоянке. Однажды утром он открыл дверь своей бежевой тачки и остолбенел от ужаса: подавившаяся ватрушкой, теща была… мертва!

— Сам бы я до такого никогда не додумался, водилы-собутыльнички надоумили, — кенарем пропел Мишаня. — Какие еще там запаянные гроба, какие самолеты, зачем?! Сунь старушку в ящик, до Москвы за сутки на тачке домчишь… И присмотрел я, Любовь Ивановна, для этого дела подходящий платяной шкаф на барахолке. Уж такой гроб с музыкой!.. Вот и хорошо, думаю, уж точно никто не польстится… Эх, не голова, а кастрюля с огурцами! В городе Харькове, пока сидел я в общественном туалете на стоянке, стырили у меня этот самый, едренать, шкаф вместе с веревками, которыми он был привязан!.. Трое суток искал, чуть с ума не спятил: теща, не кто-нибудь…

— И что, и не нашли?!

— Куда там! У нас уж если что пропадет, фиг доищешься. А когда пропадает человек… — Он покосился на Василису: — Ой, извините!

— Ничего, Мишаня, — вздохнула Василиса, — я уже привыкла.

По обочинам дороги мелькали подмосковные березки. Машина была классная, почти бесшумная, с фантастически мягкими рессорами. Пытаясь загладить вину, Мишаня принялся рассказывать глупые анекдоты. Сам же и хохотал, поворачиваясь к Василисе, и тогда становился виден замазанный артистическим гримом ночной фингал под левым глазом. Василиса рассеянно улыбалась в ответ, думая о своем. О Кощее, который «сидел на игле», о пропавшем Царевиче, о Сером Волке… А еще она думала о том, что уж больно все удачно с этим билетом складывается. Это настораживало, тревожило Василису. В свои тридцать с небольшим она слишком уже хорошо знала, чем оборачиваются, как правило, жизненные удачи. В случайные стечения обстоятельств Любовь Ивановна Глотова почему-то не верила. А когда в одной книжке вычитала, что случайность — всего лишь непознанная закономерность, даже вскрикнула от радости, перепугав гладившую белье Капитолину: «Ага! А я что говорила?! И у Кутейникова у твоего дом не случайно сгорел. Слышишь, очень даже не случайно!..» Капитолина, охнув, перекрестилась…

Итак, 24 мая, в первом часу дня, две престижные иномарки — черный «гранд-чероки» и белый представительский «линкольн» — с двух концов столицы лихо катили в сторону Внуковского аэропорта. Встреча, такая, казалось бы, маловероятная, практически невозможная в огромном десятимиллионном мегаполисе, была уже неизбежна…

И она, конечно же, произошла.

Два старых знакомых чуть ли не лоб в лоб столкнулись у стеклянных дверей зала отправления.

— Магомед, ты?!

— Мишаня?.. Шкаф!

Братки просияли, обнялись, троекратно по-русски расцеловались. И вот ведь совпадение! — в этот самый миг Василиса, у которой подходила очередь на регистрацию, будто ее подтолкнул кто-то, вдруг оглянулась и увидела обнимающихся…

— Какими судьбами? — пропищал распрощавшийся с Василисой водитель белого «линкольна».

— Да тут одного чудака провожал…

— И я, едренать, одну чудачку! А помнишь?..

Им было что вспомнить. Зимой 1992-го Миша Фонарев вытащил потерявшего уже сознание Борю Базлаева из провалившейся под лед «татры» с контрабандой. Он дважды нырял в мутную воду Нарвы и открыл-таки правую дверцу легшего на левый бок грузовика…

Лицо стоявшего к ней спиной Магомеда Василиса поначалу не разглядела, но двух топтавшихся чуть поодаль сопляков в спортивных костюмах узнала сразу же.

Сердце у Василисы екнуло, она резко отвернулась, зачем-то сняла, а потом поспешно снова надела черные очки.

— Что вы сказали? — спохватилась она, наткнувшись взором на удивленные глаза работницы аэропорта.

— Ваш билет… Сумку поставьте на весы… Будете сдавать в багаж?

— Возьму с собой, она легкая. Все?..

— Бирку возьмите. Это ваш билет?

— Мой.

— А паспорт? Где ваш паспорт?.. Господи, какие все сегодня рассеянные, правда, товарищ лейтенант?

— Лето начинается, — благодушно улыбнулся милиционер.

— Кому лето, а кому конец света, — вздохнула женщина в форменном кителе с крылышками на погонах, принимая из рук Василисы подозрительно новый, да еще с гербом несуществующего государства, паспорт.

— «Лето, ах, лето!..» — пропела она, открывая его и перелистывая. — «Ах, лето, лето…» — повторила она, внимательно посмотрев на Василису, потом снова в паспорт, потом опять на Василису. — Простите, как ваша фамилия?

— Глотова, Любовь Ивановна Гло…

Василиса осеклась. «Боже мой, — застучало ее сердце. — Да уж не перепутала ли я паспорта?! Боже мой, Боже…»

— Володя!.. Товарищ лейтенант, — с деланным спокойствием окликнула стоявшая за стойкой регистрации блондинка. — Товарищ лейтенант, подойдите, пожалуйста!.. Гражданочка! Гражданочка, куда же вы?!

Последние слова были сказаны уже вдогонку быстро удалявшейся от стойки номер семь женщине в голубом джинсовом костюме с бежевой дорожной сумкой в руке.

А минут через пять по трансляции объявили:

— Внимание! Гражданка Царевич, Надежда Захаровна, просим вас срочно подойти к дежурному по аэровокзалу. Повторяю…

Диктор говорил громко, отчетливо.

— Надежда Захаровна?! Царевич?! — изменился в лице Магомед.

— То есть как — Царевич?! Почему не Глотова? — кенарем пропел крайне удивившийся Мишаня Шкаф. — Какая, едренать, Надежда Захаровна, когда билет был на другой паспорт?!

Братки растерянно переглянулись.

— Так это и есть твоя «чудачка»! — пробормотал браток питерский. — Ну, Мишаня!..

В следующее мгновение все четверо — Магомед, браток московский, Киндер-сюрприз и Торчок — толкаясь в дверях, ввалились в зал отправления и ошалело заметались в толпе. К счастью для Василисы, в эту субботу во Внукове было людно. Многие рейсы, судя по табло, задерживались еще со вчерашнего дня. Когда четыре молодца влетели в здание, она стояла неподалеку от дверей, за киоском с косметикой, и тотчас же вышла из зала на свежий воздух…

Искали Василису повсюду: в буфетах, в зале ожидания, в служебных помещениях… Беззубый придурок с крестом на груди умудрился даже сунуться в дамский туалет.

Надежды Захаровны Царевич, то бишь Любови Ивановны Глотовой, нигде не было. А когда через полчаса все четверо встретились на стоянке автомашин, бледный, вспотевший Магомед, озираясь по сторонам, спросил:

— Слушайте, а где Вовчик, джип где?..

Вопрос был, что называется, по существу, ибо ни черного джипа «гранд-чероки», ни оставшегося при нем водителя Вовчика Убивца на стоянке не было.

— М-может, за с-сигаретами п-поехал? — предположил Торчок.

Версия, предложенная с утра наглотавшимся таблеток придурком, была настолько нелепа, что Магомед досадливо поморщился. Убивец не курил и не употреблял спиртного. А уж о том, чтобы он уехал без спроса, просто не могло быть и речи.

Нехорошие предчувствия зароились в душе Бориса Магомедовича Базлаева. Настроение у него испортилось еще раньше, когда на весь, как ему показалось, белый свет из репродукторов прозвучало имя, от которого он непроизвольно вздрагивал, крепко стискивал зубы и сжимал кулаки. Связь с Надеждой Захаровной началась у Магомеда года полтора назад. Ашот Акопович в это время сидел в «Крестах» по обвинению в вооруженном грабеже с двумя убийствами. Произошло это, как клялся Микадо, по нелепой случайности. К известному коллекционеру он пришел всего лишь на переговоры. Стрелять, а потом уже и грабить, инсценируя наезд, пришлось по нелепому стечению обстоятельств. «Или это была чья-то хитрая подстава!» — хмурил брови Ашот. Помимо хозяина-коллекционера в квартире оказался вооруженный гость из дальнего зарубежья… Так вот, роман был бурный. Рога энергично наставлялись сразу двоим: законному супругу Надежды Захаровны и, что доставляло особое удовольствие Магомеду, дорогому Ашоту Акоповичу, которому Боря Базлаев уже тогда, полтора года назад, был должен довольно крупную сумму, отдать каковую не было никакой физической возможности. Но вот Микадо вышел вдруг из тюрьмы под подписку о невыезде. Вскоре из сейфа прокуратуры таинственно исчез фигурировавший в деле пистолет марки «ТТ», то бишь орудие убийства, обвинение рассыпалось, и Ашот Акопович был оправдан судом ввиду отсутствия доказательств. Вот тут-то и начались веселенькие денечки для Бори Базлаева. Надежда Захаровна повела себя крайне неосторожно, более того, опасно для Магомеда. Золотоволосая дрянь с глупыми голубыми глазами, порядком ему уже поднадоевшая, стала преследовать его. Надежда Захаровна по нескольку раз на дню звонила Борюсику, закатывала истерики, хлюпала в трубку, грозила, требовала!.. Чуть ли не с радостью, почти не раздумывая, согласился Магомед на предложение Ашота, и дело тут было не только в деньгах, как догадывается читатель… Вот и сейчас, растерянно озираясь по сторонам, Боря Базлаев думал вовсе не о загадочно исчезнувшем куда-то джипе, он размышлял о словах, сказанных ему Надеждой Захаровной за пять минут до отъезда в Чечню. «Борюсик, — украдкой куснув его за ухо, прошептала она, — вот тебе талисман, куколка Надюша, видишь, как она похожа на меня. Береги, Борюсик, куколку. Пропадет куколка, пропадем, любимый, и мы с тобой!..»

Дурацкая тряпичная лялька с глупыми, голубыми, как у Надежды Захаровны Царевич, глазищами пропала вместе с черным джипом «гранд-чероки».

— Черт бы тебя подрал, дура лупоглазая! — скрежетнув зубами, простонал Магомед.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ, в конце которой звучат пистолетные выстрелы

Вовчика обнаружил Киндер-сюрприз. Здоровенный детина с бинтом на лбу, широко разбросив руки, лежал за аккуратно подстриженными кустиками, обрамлявшими автостоянку.

— Тут, елы-еп, это! — завопил полезший туда по малой нужде волосан. — Труп, елы!.. Ну, блин, ва-аще!

Не сразу пришедший в себя Убивец лепетал что-то несусветное:

— Ведьма… Глаза у нее!.. Сказала: иди ко мне, ду… дурашка… за кусты… Пошел…

— Пошел?! Зачем?! — с трудом сдерживаясь, прошипел склонившийся к Вовчику Магомед. — Почему пошел?

— Глаза у нее… зеленые… светятся… пошел… Больше ничего… ничего не помню…

Вовчика выгнуло. Изо рта у него пошла пена.

— Эх! — горестно вздохнул Мишаня. — Это она его «параличом». Баллончик у меня в бардачке лежал с нервно-паралитическим. Берите — ведь сам же и предложил! — может, говорю, пригодится!..

— Вот и пригодился! — сплюнул на траву Магомед.

Удрученный Мишаня по радиотелефону связался с Константином Эрастовичем. Шеф был вне себя:

— Пропала?! То есть как пропала! А я тебя зачем посылал?.. Какой еще к черту джип «чероки»?! Ничего не понимаю!

Шкаф, на котором лица не было, жалко оправдывался. Глаза у него при этом были как у гадящей на ковер собаки. В очередной раз тяжко вздохнув, он вдруг протянул трубку Боре Базлаеву:

— Тут тебя…

Боря, приложивший телефонный аппарат к уху, чуть не выронил его от неожиданности! Голос, который он услышал, не узнать было невозможно.

— Гдэ джып, Магамэт? — прохрипел Ашот Акопович.

Белая бабочка-капустница, суетливо мельтеша крылышками, села на голову вновь потерявшего сознание Убивца.

— Джип угнали, — сказал Магомед, отмахнув ее рукой. — Рыжая угнала, у которой пушка…

Молчание, которое последовало в ответ, было более чем красноречиво.

— Угналы, гаварышь, — наконец произнес Микадо с неестественно подчеркнутым акцентом. — Рыжая, гаварышь. Ищи, дарагой. Джып ищи. Рыжая ищи. Нэ найдешь, сам знаишь…

Магомед знал.

— А бандеролечка при мне, — помолчав, сказал он.

— Какая еще… Ах, посылочка! Посылочка — это хорошо! — на чистом русском языке просипел Микадо. — Это очень, очень хорошо! Молодец. Продолжай в том же духе!..

Трубкащелкнула, запикала. И бывший следователь Базлаев Борис Магомедович, недоуменно глядя на нее, задал себе сразу несколько вовсе не риторических вопросов. Во-первых, зачем Микадо приехал в Москву? Во-вторых, почему он находится у Кощея, у того самого типа — и тут у Магомеда была почти полная уверенность, — который подвел его, Ашота Акоповича, под 77-ю, расстрельную — бандитизм — статью, за что, впрочем, пострадавший расквитался со свойственной ему восточной изощренностью: две очаровательнейшие чучелки заманили падкого на баб Константина Эрастовича в некую уютную квартирку, где его, Кощея, неделю подряд кололи каким-то жутким наркотиком, после чего он и «сел на иглу»… «В свете всего вышеупомянутого, — напряженно думал Магомед, — возникает целый ряд очередных „почему“ и „зачем“: по какому поводу Ашот Акопович помирился с Константином Эрастовичем? Это первое. Второе: какое отношение к этому историческому событию имеет улетевший на юга сугубо северный человек? И наконец, третье, и самое, пожалуй, на данный момент существенное: кто, собственно, такая эта Рыжая и так ли уж случайно исчез со стоянки черный „гранд-чероки“ Ашота Акоповича?..»


Любовь Ивановна Глотова была из породы тех самых типично русских людей, которые сначала что-то делают и только потом уже мучительно соображают, а что же это такое они, блин, понаделали?.. Позднее она никак не могла понять, почему из всех стоявших у аэропорта машин выбрала именно этот черный джип «гранд-чероки». Выбежав из здания аэровокзала, она решительно зашагала в сторону этой роковой для нее иномарки с номерным знаком В 013 ЭЦ и семьдесят восьмым региональным индексом. Не смогла она внятно объяснить мне и то, зачем вдруг на полпути резко повернула вправо и, обогнув скверик, примыкавший к автостоянке, подошла к джипу со стороны его передка. Машину с сидевшим в ней мордатым амбалом и Василису разделяли теперь лишь невысокие, по пояс, аккуратно подстриженные кусты.

Она и сама толком не поняла, что же такое произошло. «Ну, посмотрела на него, — рассказывала она мне, — ну, кажется, пристально, вроде бы в глаза. Он вдруг перестал жевать резинку, вытаращился на меня, замер. А я тогда тихо так сказала: „Ну, чего теряешься, дурик, иди сюда!..“ И, представляете, он послушался. Вылез из тачки и прямиком через кусты полез ко мне, как загипнотизированный…»

Дальше все происходило так, как и предположил Мишаня Шкаф: когда Убивец приблизился к ней, Любовь Ивановна достала из-за лифчика газовый баллончик и от души пшикнула прямо в круглую потную физиономию…

Ключи были в машине. «Гранд-чероки» завелся с пол-оборота — послушный, утробно-мощный, будто только и ждавший Василису. Быстро разобравшись со скоростями, она сдала назад и, резко крутанув руль, выехала с автостоянки.

Второе, совершенно уже необъяснимое событие имело место километрах в трех от аэропорта Внуково. Все тот же патрульный в бронежилете — Василиса запомнила его по белобрысым — ее слова, — неумело подстриженным усам — вышел на дорогу и, махнув жезлом, пошел навстречу. Побледневшая Василиса покорно нажала на педаль тормоза. «Матушка Божия, помоги!» — зажмурив глаза, взмолилась она про себя.

— Ваши документы! — козырнул омоновец.

Словно очнувшись, она встряхнула пожароопасной своей головой и, все на свете перепутав, протянула патрульному вынутую из сумочки аэрофлотовскую багажную бирку.

Глаза у парня с короткоствольным АКСУ на боку были серые, с маленькими золотыми крапинками. Василиса заглянула в них и… и ничего не увидела, но с какой-то вспышечной, немыслимо яркой, как электрический разряд, отчетливостью вдруг почувствовала, что жить этому совсем еще пацану осталось восемь дней с часами…

Сердце у Василисы нехорошо сжалось, рука на руле вспотела.

— Вы когда уезжаете в Чечню? — чужим голосом спросила она.

Патрульный улыбнулся, еще раз козырнул и, возвращая внимательно изученную с двух сторон бирку, сказал:

— Послезавтра…

С Любовью Ивановной и прежде приключалось нечто совершенно необъяснимое. В восьмом классе она получила восемь подряд двоек и одну, но зато последнюю, пятерку по химии. «Неуд» за третью четверть, казалось, был гарантирован. «Глотова, Люба…» — зачитывая итоговые оценки, многозначительно повысила голос Диана Евгеньевна. С легкой усмешкой она глянула на Василису поверх очков и… оцепенела. «Просто какая-то мистика, Николаша, — созналась она мужу ночью. — Глазищи наглые, зеленющие, смотрит мне в лоб, а сама губами шевелит, и я за ней повторяю, как попка: „Глотова, Люба — твердое „хорошо“! Молодец, выправилась!“»

Однажды — это было в Кирпичном в начале девяносто третьего года — они с Капитолиной стояли у калитки. Уже смеркалось. К трехэтажному особняку господина Кутейникова, того самого, которому Василиса с Царевичем били стекла, подкатил фургончик. Вылезший из кабины хозяин открыл задние дверцы и, воровато оглянувшись, потрусил к дому с коробкой. «Чтоб ты провалился со своими „сникерсами“!» — мрачно пожелала соседу Василиса. И тот действительно провалился! Коротко вскрикнув, исчез из виду под самым фонарем. Но тут уж никакой мистики и в помине не было. Кутейников ухнул в канализационный люк, с которого была снята крышка. Не будь в его руках коробки, беды бы не случилось. Василиса тут была, конечно же, ни при чем. Но мать думала иначе. «Ох и ведьма же ты, Васька! — горестно сказала она, когда выяснилось, что сосед сломал обе ноги разом. — И глазищи у тебя дурные, и сама ты дура несусветная!..»

«Господи, а может, она права? — думала Василиса, ехавшая в столицу с явным превышением скорости. — Может, я действительно ведьма или, еще того хлеще, — инопланетянка?! Кто мой папуля? Неведомо. Капитолина молчит. Родня понятия не имеет. Кто он, этот таинственный Иван? А что, если никакого Ивана у матушки и не было?!»

И еще одним странным происшествием ознаменовалась та пятница 24 мая. Гаишник, остановивший Василису у Садового кольца, возвращая ей техталон и водительские права, взятые ею из бардачка джипа, с укоризной сказал:

— Можете ехать, Владимир Леонидович, но имейте в виду: будете так нарушать, и впрямь убивцем станете!..

Окончательно пришла в себя Любовь Ивановна уже за городом, на неизвестном шоссе, по которому мчалась в южном направлении. В начале четвертого черный джип «гранд-чероки» видели в Наро-Фоминске, еще полчаса спустя — в Малоярославце. А в 16.15 иномарку с питерскими номерами тщетно пытались остановить два молодых сотрудника Калужской автоинспекции. И вот ведь что удивительно: «жигуленок», на котором они пустились за Василисой в погоню, через пятьдесят метров заглох, рация вышла из строя…

* * *
ИЗ ПИСЬМА КАПИТАНА ЦАРЕВИЧА
…Милая!.. не помню, называл ли я тебя когда-нибудь так глаза в глаза. Когда ты рядом, на меня точно что-то находит: я тупею, глупею, пупею, шалею… словом, теряю голову, как мальчишка. А уж когда вижу твою фирменную родинку в вырезе свитера, а лучше — без него… Эх, Василиса, Василиса! — околдовала ты меня, что ли? В Калуге дождь, слякоть, тоска смертная. Нет чтобы пить с мужиками за прекрасных дам, а вот ведь — сижу, пишу тебе: милая, любимая… О Господи, как все же хорошо… нет, не то слово, как волшебно-легко ложатся на не умеющую краснеть бумагу эти такие нехарактерные для моей сугубо гражданственной поэзии слова: милая, любимая, единственная

Васька, прощаясь, ты прошептала мне на ухо: «Я тебя, урода, насквозь вижу!..» Так вот, паранормальная ты моя: это не так. Пользуясь мерзкой погодой и соответствующим настроением, хочу открыть тебе еще одну свою заветную тайну. Может быть, самую сокровенную. Самую, друг ты мой дорогой, интимную, не подлежащую разглашению даже в стихах, а стихи, как тебе известно, для нас, для уродов стихотворствующих, — это высшая, чуть ли не государственная степень секретности…

Ну так вот! Помнишь, я тебе рассказывал про Небесную Русь? Ты была уверена, что это очередная моя сказка, плод болезненного воображения. А между тем страна с таким названием действительно существует. Мало того — фу, как сердце забилось!.. Мало того, Любовь моя свет Ивановна, я уже несколько раз побывал там…

Началось у меня это после той, карабахской, контузии. Однажды я ковылял на костылях по коридору степанакертского госпиталя — впрочем, кажется, это было не в Степанакерте, а в Ереване уже, но неважно, неважно, — я шел по коридору, и вдруг что-то тонюсенько зазвенело в несчастном мозгу моем, звон становился все сильнее, сильнее, и вот — ослепительно и небольно полыхнул зеленющий, как ведьмовские глаза твои, свет, и в следующее мгновение я очутился в ином, параллельном нашему, мире!..


В какой-то давным-давно читанной книжке, то ли у Блаватской, то ли у Рериха, я встретил поразившую меня своей запредельностью формулу: «Наверху как внизу». После того, что я видел в Небесной Руси, свидетельствую: это совершеннейшая правда. Та, другая Россия почти такая же, как наша с тобою, только несравненно более светлая, возвышенная, прекрасная! Там тоже шелестят травы, но они, как в русских былинах, шелковые. Там тоже струятся реки, но воду из них можно пить без боязни. Леса там воистину дремучие, со зверьем и с лешими, а в облаках нередко можно видеть самого настоящего Крылатого Змея. Но самое фантастичное — это люди, населяющие Небесную Русь. Я не видел там ни харь, ни мордоворотов, ни рож. Я видел лица, Васек! Настоящие человеческие лица! И у всех, с кем мне привелось встретиться, были удивительные, сияющие глаза. Может быть, от того, что они, как мы видим солнце на небесах, видели Господа Бога…

Первый мой визит в Русь Небесную был недолгим. Я увидел церквушку на горизонте и пошел к ней через поросшее ковылем поле. Шел я три дня и три ночи, а когда приблизился к краю света, увидел, что это не церквушка вовсе, а белое облако небесное. И стоит на облаке этом бородатый дедуля с высоким лбом и добрыми глазами.

«Притомился, поди, Эдуард? — участливо спросил он. — Ну, будет с тебя на первый раз, ступай обратно…»

И простер он руку, и вылетела из нее зеленая птица, и, налетев на меня, ударила крыльями по лицу!..

Очнулся я уже в госпитальной койке. Мне сказали, что я потерял в коридоре сознание минут десять назад…

После этого случая я возносился в Небесную Русь несколько раз. Понимаю, что это уже полнейшая клиника — я, собственно, поэтому и помалкивал, — но вот тебе перечень лиц, с которыми мне позднее довелось там встретиться, — Господи, спаси и помилуй мя, грешнаго! — очень, подчеркиваю, — неполный: угодник Илия Муромец, в народе прозванный Чоботком, святой, благоверный великий князь Александр Невский (его я видел, правда, только издали, на белом коне), изограф Андрей Рублев, Лермонтов Михаил Юрьевич, с ним мы говорили о Пушкине, поэт и философ Алексей Степанович Хомяков, которого оценил я по достоинству только там, на небе, отец Павел Флоренский, Шукшин Василий Макарович, как жаль, что не встречал я его на этом свете!..

Ну и, конечно же, Андреев Даниил, с книгой которого не расстаюсь вот уже который год… Да ты, собственно, знаешь…

А пишу тебе об этом вот почему. Вчера ночью я опять побывал в этом сказочном мире, более реальном для меня, чем мир земной. Не буду описывать тебе всех подробностей этого самого захватывающего из всех моего вознесения. Ноль-транспортировка случилась, как всегда, совершенно неожиданно. Я сидел за гостиничным столом, приводя в порядок свои калужские материалы. Стало темнеть. Я пододвинул настольную лампу под зеленым стеклянным абажуром и нажал на кнопку. В голове пронзительно дзынькнуло, полыхнул изумрудно-зеленый свет! В следующее мгновение я был уже в стране сбывшихся моих вымыслов…

Встреча, о которой я хочу рассказать тебе, произошла под самый конец очередных моих небесных блужданий. Я снова очутился в чистом поле, Вася, в том самом чистом поле, о котором насочинял столько всяких, в том числе и неплохих, стихов. Я стоял на росстани, у большого, старого, как сама Русь, замшелого камня, от которого, как в песне, на три стороны расходились три пути. Я подошел к былинному граниту и хотел было посохом дорожным содрать скрывшую надпись растительность, но тут за спиной моей прозвучал знакомый уже голос:

«А вот этого делать не надо, мил человек!»

Я оглянулся. Передо мной стоял тот самый дедуля с облака, в белой холщовой рубахе, в лапотках, но на этот раз с золотым нимбом над головой.

«Как же я узнаю, куда идти?» — спросил я высоколобого старца.

«А ты не у камня, ты у меня спрашивай. Знаешь, кто я?»

Сердце у меня забилось.

«Вот теперь, кажется, узнал! Вы ведь — святитель Николай?..»

«Верно, — улыбнулся дедуля. — Я Никола Угодник, он же Чудотворец, он же святой Николай, он же Николай Мирликийский… Ну, милок, говори, о чем твоя печаль…»

И тут я, Васенька, сказал ему о России, обо всем, что на душе наболело, сказал ему, волнуясь, размахивая руками, горько, начистоту.

«Все ли выложил?» — глядя на меня влажными от слез глазами, вздохнул Николай Угодник.

«Да где там! Нет таких слов, чтобы описать весь беспредел этот!..»

«Вот-вот!.. А у меня, Эдуард, ни сил, ни полномочий таких нет, чтобы помочь горю твоему! Это тебе к Ней идти надо…»

«К ней?..»

«К Пресвятой, Эдуард, Богородице, к Царице то есть Небесной, к заступнице и покровительнице Руси земной. Она к Богу всех ближе, Она только и поможет…»

«Ну так я пойду?..»

«А куда? Ее ведь сейчас на небе нет…»

«То есть как нет, а где же Она?»

«На земле, Эдуард, а конкретней сказать — там, где в Ней особенная нужда, — в России бесноватой… Знаешь, почему эта Русь Небесной называется? Потому что беса в ней нет, а твоей страной, твоим народом Сатана правит, водит его который уж век кругами по Нечистому Полю… Там Она, Богородица, — в России земной, переодетая простой бабой русской ходит среди людей, помогает всем, кто помощи ее заслуживает…»

«А что же… что же она Родине-то нашей не поможет?»

«А уж это ты у Нее, милый человек, сам и спроси… Домой-то знаешь как попасть?.. Эх ты, недотепа! Ну давай я тебе пособлю…»

Хлопнул Николай Чудотворец в ладоши — и выпрыгнула из травы большущая зеленая лягушка и начала на глазах у меня расти, надуваться воздухом.

«Садись, не сомневайся! — улыбнулся угодник Николай, и от улыбки от этой сто морщинок светлыми лучиками по его лицу разбежались. — Да садись, садись, я ее знаю, она сильная, она и не такое выносила…»

И я сел, Васька, на тебя, и ты как напыжилась, как прыгнула!..

Очнулся уже за гостиничным столом, под горящей зеленой лампой. Окно открыто, за ним — ночь, темень беспросветная, дождь с ветром, словом, непогодь, которой, похоже, конца нет…

* * *
Ашот Акопович вздрогнул, когда услышал пронзительный, полный тоски и отчаяния вопль:

— Слушай, дарагой, кто эта?

— Это Павлуша, — помешивая кофе ложечкой, ослепительно осклабился хозяин замка, — павлин мой. Самка у него сдохла, вот и скучает…

— В-вах! — сказал мрачный Ашот Акопович Акопян.

Все, решительно все было не по душе ему в этом вызывающе роскошном особняке: и мраморные лестницы, и халдеи с ментовскими рожами, и вопящие птицы, и голливудская улыбка Костея… А уж после того, как Мишаня сообщил об угоне джипа, настроение у Микадо испортилось окончательно и бесповоротно.

— Слушай, дарагой, пачему кофе клапами пахнет?

— А-ха-ха! Это не клопы, это коньяк, Ашот!

— Каньяк?! — поперхнулся категорически не употреблявший спиртного — и Костей, конечно же, прекрасно знал об этом! — лысый, усатый гость в черных очках.

Очки Ашот Акопович надел еще в машине, когда увидел на крыльце замка радостно распростершего руки Константина Эрастовича, старого дружбана, которому он, Микадо, сидючи в питерских «Крестах», пообещал свернуть, как петуху, шею, причем собственноручно!

Из последних сил улыбаясь, они кинулись в объятия друг другу, два смертельных врага.

— Ашот, брат!

— Костик, дарагой!

Ах, какие пустые, какие мертвые глаза были у дорогого Костика! «Ага! — внутренне торжествуя, вскричал про себя Ашот Акопович. — Да ты уже, как мой Торчок, ты труп бледногубый, ты зомби, ты наркоман, Константин Эрастович! Ну чего прячешь свои подлые, продажные глаза, дай мне заглянуть в них, дай полюбоваться!..»

«У-у, сволочь усатая! — смахивая слезы счастья, думал в свою очередь Кощей. — Вот уж кто живуч! — ведь ничего же не берет: ни пуля — от расстрельной статьи ушел! — ни динамит — Киндер-сюрприз под сиденье своему патрону полкило сунул, и рвануло, еще как рвануло! — только Микадо в тот раз сел почему-то не в заминированную „девятку“, а в „хонду“ Магомеда… Ну дай, дай я тебе в глаза гляну, бандюга, да сними ты очки, все равно не помогут! Это ведь ты, гад, Людмилочку, жену мою молодую!..»

Хозяин водил гостя по замку: «Это гостиная! Это еще одна гостиная! будуар! писсуар! дикий… слышишь, как рычит? — ягуар!.. А-ха-ха! шучу… автомашина у меня такая…» Гость ценил и понимал хозяйские шутки, он сам был большим шутником: «Блидуар, гаварышь?! павлын-мавлын, гаварышь, дэвачка хочит?.. гы-гы-гы!.. ух, как нэхарашо крычит, прамо как зарэзанный крычит… твая мат!..»

Два бывших подельника уединились в библиотеке. «Эвона сколько книг — тысячи! — клокотал втуне Ашот Акопович. — И ни одну прочитать нельзя, потому что не книги это, а муляжи, куклы… Ишь, под аристократа работает шнырь: золотые очечки, камерная музыка… Ты у меня еще послушаешь камерную ораторию, козел! Павлином у меня на параше запоешь, кукольник поганый!..»

К сожалению, о делах поговорить не удалось — позвонил Шкаф. Сообщение о пропаже автомашины Ашот Акопович воспринял крайне болезненно: побледнел, схватился за сердце.

«Выходит, правду говорил Киндер-сюрприз, — с удовлетворением отметил про себя Константин Эрастович, — нечисто что-то с этим джипом „гранд-чероки“, не порожняком его гонят. И дело, с которым ко мне Микадо приехал… нет, примчался, а не приехал! — очень даже любопытное дело!.. Если, конечно, этот старый пидор не раскручивает очередную аферу…»

— Ашот, голубчик! — с деланным сочувствием в голосе всплеснул руками г. Бессмертный. — Ашот, да на тебе лица нет! Вот, держи валидольчик! Подумаешь — тачка! Да у меня их чуть ли не каждый месяц угоняют. Джип?.. У тебя какой — «чероки»? Хочешь, я тебе свой «тайфун» подарю?..

— Нэ нужэн мнэ твой джып, мнэ нужэн мой джып! — хрипел разом осунувшийся, в считанные минуты поросший черной щетиной Ашот Акопович Акопян. — У тэбя на Пэтровке сваи люди есть?

— Ну как же, как же не быть, друг ты мой дорогой! Митрич!.. Митрич, иди-ка сюда!

Величественный мажордом, он же начальник личной охраны Константина Эрастовича, отставной полковник Замесов Николай Дмитриевич немедленно позвонил в ГАИ знакомому генералу.

— Никуда ваша машина не денется, — переговорив с дорожным начальством, сказал он Ашоту Акоповичу. — Иномарка дорогая, приметная. Введен в действие общегородской «перехват». Будем ждать результатов.

Ожидание подзатянулось. Несколько раз звонил Мишаня Шкаф. Новости были самые неутешительные: через Домодедово, куда сразу же поехали на «линкольне», черный джип «гранд-чероки» не проезжал.

— Опять как сквозь землю провалилась, — невесело сообщил в половине восьмого Магомед. — Дьяволица, а не девка… Просто не знаю, что и подумать, дорога-то у нее вроде одна — через Воронеж.

— Зато я знаю, дарагой, — засопел в трубку угрюмый Ашот Акопович, — я знаю, что падумать… очэн даже знаю…

«И я! — усмехнулся про себя спрятавшийся за газету Константин Эрастович. — Думаю, хрен вы ее, друзья дорогие, перехватите. Кишка тонка! Не-ет, это не женщина, а стихийное бедствие. Ух!..»

Но на этот раз господин Бессмертный оказался плохим пророком. В 20.15 угнанный джип «гранд-чероки» был задержан дорожно-постовой службой в трех километрах от города Новоцапова, каковой имел место быть как раз на полпути между Калугой и Тулой…

— Где-где?! — выслушав доклад полковника Замесова, хором воскликнули Ашот Акопович и Константин Эрастович…


Отличились старший сержант Губайдуллин и рядовой Повидло. Плотно перекусив в пельменной, называвшейся почему-то «Аризона», они вышли на улицу, к стоявшему у крыльца «тошниловки» мотоциклу «Урал». Губайдуллин давал прикурить своему водителю, когда мимо гаишников, обдав их грязью из лужи, промчалась черная иномарка.

Так на центральной улице города Новоцапова началась знаменитая, с выстрелами, погоня.

Погубила Василису кукла, смешная тряпичная дуреха с огромными, голубыми, как у Надежды Захаровны Царевич, глазищами и такими же золотыми волосами. Еще в Калуге — угонщица джипа там поужинала и купила «Атлас автомобильных дорог» — Василиса пересадила ее с заднего сиденья на почетное переднее.

— Вот сиди здесь за штурмана, будем разговаривать, — дружелюбно предложила Любовь Ивановна, и куколка Дуреха возражать не стала.

Пошел дождь. Василиса включила дворники и закурила сигарету.

— А ты вот не куришь, и правильно делаешь, — сказала она Дурехе, — вон какие щеки румяные! А я вот, дура, курю. И водку пью. И с мужиками сплю. И вообще, живу как рыба об лед. Это только со стороны кажется, что мне ух как весело, а у меня от этих плясок вся душа в синяках… Ну чего вытаращилась, не веришь? И зря. Стукнутая я, сумасшедшая. На кой-то черт дорогую иномарку у бандюг угнала. Ведь убьют же, и правильно сделают… Думаешь, не убьют? Слабо им, думаешь. И это ты зря, они мужики крутые. Особенно Магомаев этот, ну симпатичный такой, главный, которому я ногой врезала. Ой, Дуреха, чувствую, будет мне та самая уха из петуха — если поймают, конечно. Но я, куколка, очень постараюсь, чтобы не поймали. Мне, лупоглазенькая ты моя, в Чечню к любимому торопиться надо. Понятия не имею, где и что с ним, а сердце не на месте, и словно кто-то на ухо нашептывает: скорее, скорей, Василиса, поспеши, не то опоздать можешь… Вот и несусь, как горбуша на нерест!.. А ты говоришь, не сумасшедшая…

Переждав ливень, они выехали на Тульское шоссе. Дорога была паршивая, вдребезги разбитая. После каждой колдобины впечатлительная Дуреха пучила глаза и театрально заваливалась в обморок. В очередной раз это случилось на центральной площади небольшого городка Новоцапова. Василиса, обогнувшая высоченный, обгаженный голубями памятник пролетарскому вождю, заглядевшись на него, не заметила выбоины на асфальте. Джип подпрыгнул, кукла упала на пол, смешно задрав длинные розовые ноги.

— Ай-ай-ай! — засмеялась Любовь Ивановна. — Да разве это дело — перед каждым мужиком на спину заваливаться. От него не голову терять, его пожалеть надо — вон какой лысенький, с ног до головы облу… то есть я хотела сказать — облюбленный весь!..

Не сбавляя скорости, Василиса нагнулась поднять Дуреху, но вот тут-то и приключилась еще одна выбоина. Джип вильнул, правым передним колесом въехал в лужу, и брызнувшая из-под него грязь окатила стоявших на обочине милиционеров.

Ах, какая жалость, что последовавшую за этим инцидентом погоню никто не зафиксировал на пленку. Как в голливудском боевике, они, давя кур, промчались по новоцаповским улицам — черный джип «гранд-чероки» и желтый «Урал» с коляской, за рулем которого сидел виртуозный милиционер-водитель Повидло.

— Ну чего ждешь, стреляй, мудила! — орал он своему непосредственному начальнику. — Стреляй, Губа, по колесам — ухо-оди-ит!..

Сержант Губайдуллин открыл огонь уже за пределами населенного пункта. Привстав в коляске, он восемь раз подряд выстрелил из пистолета «ПМ» по стремительно несшемуся автомобилю иностранного производства. К счастью для Ашота Акоповича, ни одна из восьми выпущенных сержантом пуль не попала в столь драгоценный для него джип. И только девятая, последняя, пробив заднее стекло, продырявила и переднее — как раз над головой от ужаса выпучившей глаза Дурехи…

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ, в которой крупно не повезло сотрудникам милиции города Новоцапова

Лейтенант Цыпляков, дежурный по райотделу милиции, вытер мокрый от пота лоб тыльной стороной ладони. Шариковая ручка продырявила очередной, третий уже по счету, бланк протокола задержания.

Да ведь было от чего взволноваться! В синей спортивной сумке, найденной в джипе «гранд-чероки», был обнаружен пистолет марки «ТТ» с полной обоймой, газовый баллончик иностранного производства, паспорт и водительское удостоверение на имя Глотовой Любови Ивановны. Но в том-то и фокус, что в бардачке джипа нашлись другие документы, а из них следовало, что владельцем иномарки являлся некий Беслан Хаджимурадович Борзоев.

Оперуполномоченный Цыпляков сразу же заподозрил, что иномарка угнанная.

«Совершенно верно!» — подтвердил его предположение дежурный по столичному ГАИ. Воодушевленный лейтенант позвонил на Петровку, 38, и, проявив инициативу, сообщил об изъятом у задержанной угонщицы боевом оружии.

Минут через сорок в Новоцаповский райотдел позвонили из Москвы. «Поздравляю, лейтенант, — сказал ему начальственный голос. — Пушечка засвеченная, с пальчиками. За ней как минимум два мокрых дела. Ты вот что… как тебя зовут-то?.. Ты вот что, Алексей, ты этот „тетешник“ в сейф запри. Завтра к тебе мои подъедут. Передашь пистолет лично… я подчеркиваю — лично майору милиции Базлаеву… Вопросы есть?»

Вопросов у лейтенанта Цыплякова не было. Дежурный по райотделу бережно положил телефонную трубку и, медленно опустившись на стул, сказал сержанту Пантюхину:

— Ну, Иван Пантелеймонович, похоже, нам еще та птичка попалась…

— Это факт. Это, как говорится, по полету видать, — согласился рассудительный сержант Пантюхин, пивший за соседним столом чай из блюдечка. — Эвона как эта кобыла Губайдуллину челюсть свернула…

— Да, да, челюсть… — задумчиво пробормотал Цыпляков и вдруг, заломив фуражку на затылок, медленно привстал со стула. — Птичка, птичка… Да не из тех ли она «птичек», старшина, не из наших ли «перелетных», Иван Пантелеймонович?.. А-а?!

Сержант Пантюхин, пивший чай вприкуску, так и замер с кусочком рафинада в зубах!

Банда с таким странным, совсем не страшным на первый взгляд названием орудовала в регионе вот уже второй год. Неуловимые преступники не гнушались ничем: грабили квартиры, частные фирмы, банки, инкассаторов, занимались вымогательством, угоном автотранспорта. Тяжелогруженые «КамАЗы» с прицепами среди белого дня исчезали с трасс, ведущих в Москву. Действовали бандиты нагло, на удивление удачливо. И после каждого дела вечно опаздывавшие опера находили на местах преступлений «птичку», какую ставят обычно в товарных накладных красным карандашиком. Убийцы, куражась, оставляли ее на лбах своих жертв, на дверцах выпотрошенных и брошенных грузовиков, на стенах обнесенных квартир.

Дрожащим от волнения пальцем лейтенант Цыпляков набрал домашний номер начальника Новоцаповского райотдела капитана Алфеева.

На часах было десять с минутами.

— «Птичка», говоришь? — недоверчиво пробурчал оторванный от телевизора Алфеев. — Губайдуллину, говоришь, челюсть ногой повредила?.. Слушай, чего вы там с Пантюхиным пьете, чай или?..

— Да уже и Москва заинтересовалась, товарищ капитан! — радостно вскричал Цыпляков. — Я на Петровку звонил. Пистолет-то, оказывается, в розыске, два убийства за ним…

— На Петровку?! — совершенно неожиданно для лейтенанта взорвался начальник Новоцаповского райотдела. — А мне, мне почему не доложил?..

— Так вы же… вы же сами требовали проявлять…

— Что проявлять?

— Так ведь инициативу, — растерянно пробормотал молодой лейтенант.

— Инициатива, Цыпляков, наказуема. Слышал такую мудрую фразу?

— Слышал…

— То-то! — сбавил в тоне капитан Алфеев. — Ладно… что сделано, то сделано. Птичка-то хоть красивая?

— Очень даже привлекательная, товарищ капитан.

— Надеюсь, в клетке сидит.

— Как положено, в камере временного содержания.

— Эх, Цыпляков, Цыпляков!.. Так, говоришь, полковник из Москвы звонил?.. А фамилию свою этот твой полковник назвал?..


И опять ей приснилось неведомое поле, только на этот раз ночное, с багровой, тяжело давящей на душу полной луной. Душный, пахнущий пожаром ветер свистел сухими бодылями кукурузы. Царевич смутно маячил метрах в пяти от нее. Совершенно голый и болезненно худой, как Константин Эрастович, он, то ли от дыма, то ли от стыда, закрывал лицо обеими руками и, вздрагивая всем телом, всхлипывал…

«Ну иди ко мне, я тебя утешу, приласкаю тебя… Боже мой, Боже, да как же я по тебе соскучилась… Ну, иди, иди!..» — тяжело дыша, взмолилась она. И Царевич сделал шаг, и от движения этого между ног у него что-то пугающе мотнулось…

Сердце у нее екнуло, во рту стало сухо.

«Мамочка, да что же они с тобой там наделали!» — вскрикнула Василиса. Она кинулась к суженому своему и только теперь, когда груди ее тяжело всплеснулись — о, сколько хлопот доставляли ей эти по-бабьи большие, упругие, с крупными, в детский кулак, темно-вишневыми сосками, груди! — они, упав, неприлично шлепнули по сильному, ни разу не рожавшему телу, и только тут до нее дошло, что и она сама — нагая…

«Милый мой, — жадно прижимая к себе Царевича, простонала Василиса Сладострастная, — милый мой, любимый, до последней кровиночки родненький! Бедные мы с тобой, несчастные, разутые, раздетые, до нитки обобранные, обманутые! Ты — гол, как сокол, я — голая, как ведьма на Лысой Горе… Ах, обними, стисни меня неистово, как только ты это умеешь делать, больше никто, никто, мой самый сладкий, самый… самый единственный, самый из всех мужиков настоящий… Господи, иже еси, если сможешь, прости меня, дрянь ненасытную!..»

Кто из них двоих застонал — неведомо. Или это завыл ветер, пахнущий совсем уже близкой войной?..

Плечи у Царевича были костлявые, поросшие жестким звериным волосом. И пахло от него не Эдиком, ох нет, не родимым!..

Глухо заворчав, тот, кто прятался от нее за людскими ладонями, переступил на задних лапах, и Василиса вдруг с ужасом догадалась, что то самое, взболтнувшееся у него между ног, — это волчий хвост! Что не Царевича и вовсе даже не человека самозабвенно обнимает она, уже непоправимо глубоко с ним в чреслах соединившаяся, а лютого серого волчару, ночного хищника, колдуна-оборотня, волкодлака!..

Что-то неистово твердое, пекущее вонзилось еще дальше в тело ее и со скрежетом зубовным провернулось вокруг своей оси, и весь Божий мир, с горящей ночной степью и звездным небом, вокруг Василисы крутанулся, и еще, и еще раз…

И тут она жалобно вскрикнула и… очнулась на деревянных нарах камеры временного содержания.

Скрежетал замок. Дверь камеры со скрипом отворилась.

— И чтоб без фокусов, Семенова! — недовольным голосом сказал пожилой милиционер.

— И-и, какие же фокусы, серебряный ты мой, — рассмеялась вошедшая. — Никаких я фокусов не показываю, я гадаю. Хочешь, Иван, и тебе всю правду скажу?

— Но-но! Поговори мне! — испуганно отпрянул от цыганки сержант Пантюхин. Дверь с грохотом захлопнулась, снова скрежетнул замок, забренчали ключи.

— Вот уж точно говорят — мир тесен, — садясь на деревянные полати, невесело сказала молодая еще цыганка. — Чего смотришь, зеленоглазая, не узнаешь? Забыла, как нас с тобой в поезде обчистили?

Свет в камере был тусклый, чисто символический.

— Ой! Вот теперь узнаю, — приглядевшись, удивилась Василиса. — Ну и глаза у тебя…

Цыганка Семенова сняла с головы цветастый платок.

— Раисой меня зовут, красавица. А глаза не у меня, а у тебя. Ух, какие у тебя глазащи — аж светятся. Я еще там, в поезде, заметила. Бэнг у тебя во взоре, хорошая ты моя!

— Бэнг?

— Черт, по-нашему, по-цыгански. Когда у человека в глазах бэнг, он этими глазами черт знает что сделать может. Сжечь может другого человека.

— И дом может сжечь?

— Дом?

— Да я тут на один дом посмотрела и подумала про себя: чтоб ты сгорел!.. Вот он и сгорел, только не сразу, а примерно через неделю. — Василиса вздохнула, подобрав колени, положила на них свою бедовую, огненную свою головушку. — Может такое быть?

— И-и, подружка, да ты еще и ясновидящая!

— А ты нет? Я ведь увидела, сама, сама увидела!..

— Что увидела, приметливая? — расстилая на нарах пиджак, зевнула Раиса. — Эх, говори-рассказывай, а я рядышком прилягу, тебя, сказочницу, послушаю…

— Как вор наш, Пьер, под машину в тот же день попал!

— А чего ж тут такого удивительного: должен был попасть — и попал… И поделом — не лезь к цыганке под юбку!..

— А это… это не ты его?

— Бог с тобой, — испуганно отмахнулась Василисина сокамерница, — я простая цыганка, расхорошая ты моя. Обмануть могу, кошелек стибрить. А сегодня мне один сам получку отдал. Отдал, а потом завопил: обокрали его!.. Нет, милая, способностей у меня таких нет — человеком распоряжаться, жизнью его… Грех это!

— Грех, — вздохнула Василиса. — И все-то — грех. Кругом, выходит, грешница я, а уж сны какие снятся!..

— Ну, говори, может, растолкую, — устраиваясь на пиджаке, снова во весь рот зевнула Раиса.

— Волк мне который уж раз снится. Только не волк это вовсе, а оборотень!

— Зубы скалит, гонится?

— Хуже, Рая, — спит он со мной во сне. Да так по-настоящему, аж до крика, до крови!..

— Господи!.. Насильничает, что ли?

— Да в том-то и дело, что я ему сама… сама я ему… — Василиса с трудом сглотнула. — Он меня, зверюга, как ножом режет, а я ору, только не от боли, а от счастья от бабьего…

Раиса задумчиво покачала головой:

— И-и, милая, уж не знаю, что и сказать-то тебе! Нехороший это сон, вещий… Слушай, а твоя фамилия случайно не Глотова?

Василиса вздрогнула:

— Глотова, а что?

— Совсем нехорошо, подруженька! Ух, как плохо… Тебя ведь Любой зовут?.. Бежать тебе, Любаша, нужно отсюда, ой бежать!..

Она подвинулась к Василисе и, косясь на дверь, зашептала ей на ухо:

— Ты Алфеева-то нашего знаешь, начальничка здешнего?.. И-и, красавица, и век бы тебе не знать его, ирода! Вот уж волчара желтоглазый! У нас, у цыган, слух чуткий. Цыпляков на меня бумаги писал, а этот Алфеев про тебя с Повидлом говорил…

— С повидлом?!

— Фамилия у него такая — Повидло. Тоже лягавый, на мотоцикле гоняет. Из молодых, а туда же, еще тот горлохват!.. Ну так я на табуреточке сидела, а эти за дверью стояли, а двери-то здесь говенные, фанерные. Слышу — этот Повидло и говорит: «Да чего с ней, курвой, цацкаться, у меня, мол, во дворе сортир есть заколоченный, сунуть, мол, ее в дерьмо да землей сверху присыпать. Коли уж она Глотова, мол, так и пусть, зараза, глотает…» А Алфеев ему в ответ смеется: «Тоже мне совальщик! Я на нее в волчок посмотрел: баба классная, в самом соку. Прежде чем в это самое в твое совать, ей бы и самой, Повидло, сунуть бы не мешало…»

Глаза у Василисы сверкнули в полумраке.

— Пусть только попробуют, — скрипнув зубами, сжала она кулаки, — вот только пусть попытаются… Эх!..


В половине второго ночи закончивший излагать суть дела Ашот Акопович снял с глаз черные очки. От яркого света — они сидели под люстрой в ротонде — глаза его мигом ослезились. Микадо заморгал, но тут же нашелся: выхватил из кармана подозрительно мятый платок и, громко высморкавшись в него, всхлипнул.

— Как ты сам панымаишь, — тяжело вздохнув, сказал он, — ни таких дениг, ни таких вазможнастей у Ашота нэт…

— Ну уж, не прибедняйся, пожалуйста, — барабаня пальцами по столешнице, задумчиво пробормотал Костей, взбодренные недавним уколом мозги которого работали со скоростью компьютера. «Транзит через Чечню. В будущем — надежное „окно“, без всяких там, черт бы их побрал, контролей и таможен, — лихорадочно соображал он. — Зверя, гад усатый, я и без тебя знаю, человек он, действительно деловой. В таком случае и впрямь цепь: заведующая отделом некоего знаменитого на весь мир питерского музея госпожа Царевич Н. 3., ювелир, способный делать классные „хибы“, далее все просто — курьер до Зверя, Баку, Стамбул, аукцион „Сотбис“ или любой другой вариант… Ашот, конечно же, старый фармазон, но в этом что-то есть! Есть, есть!.. Риск, в сущности, минимальный, а возможный гешефт может быть попросту сказочным! Банк горит. Он уже практически обанкротился… Тьфу, слово-то какое!.. Но что поделаешь, что поделаешь! Как говаривали в старину: вы банкрот-с, господин Бессмертный! Не изволите ли, как честный человек, пустить себе пулю в лоб-с!.. Как же-с, ждите-с!.. Вон оно — спасение! Вот — выход через задний проход матушки-России. Виден, ви-иден свет в конце прямой кишки!.. Но спокойно, спокойно, Константин! Как это там в романсе: „Смиритесь, волнения страсти!..“ Судя по всему, этот самый джип, из-за которого старый прохиндей так неприлично дергается, с начиночкой! Дождемся результатов первого, нас лично ни к чему не обязывающего пока рейса, вот тогда и…»

— …посмотрим! — вырвалось вслух у Константина Эрастовича, очечки у которого посверкивали, щека подергивалась, губы нервно кривились.

— Что пасмотрим, дарагой! — как рак клешней уцепился за слово Ашот Акопович. — Тваи сакровища? Кладавую тваю? Пакажишь, да?..

Пустыми глазами посмотрел на ночного своего собеседника Константин Эрастович:

— Кладовая, сокровища… Откуда знаешь?

— Обижаешь, дарагой…

— А-ха-ха-ха! — запрокинув голову, расхохотался Кощей. — Хите-ер, ух хитер, бродяга!.. А ну как покажу?

— Пакажи!

Улыбка вдруг слетела с лица Константина Эрастовича, как слетает юбка с нетерпеливой шлюхи:

— И покажу, покажу! Никому даже из друзей не показывал, а тебе, Ашот, покажу!..

В подвал, как и положено в сказках про Кощея, они спускались со старинными подсвечниками в руках. Огоньки свечей, колеблемые хриплыми выдохами, вразнобой взмигивали, потрескивая. По серому бетону стен метались злые духи теней. Настороженно поблескивали стеклянные глаза телекамер.

Увидев стальную, со штурвалами и цифровыми замками, дверь кладовой, Ашот Акопович уважительно покачал головой:

— Вах!.. Вадародную бомбу видержит, да?..

Когда тяжеленная сейфовая дверь отворилась и полуночники вошли в огромное, со сводчатыми, как в кремлевских палатах, потолками, помещение, из груди всякое в жизни повидавшего питерского антикварщика вырвалось восхищенное, чуть не сдувшее трепетные огоньки со свечей:

— Вах-вах-вах!

Ашоту Акоповичу показалось, что он попал в пещеру Али-Бабы или, что было бы точнее, в Золотую кладовую Государственного Эрмитажа, куда не раз и не два водила его Надежда Захаровна. Бесчисленные иконы на стенах, старинные картины в золотых рамах: Венецианов, Рокотов, Шишкин! — наметанным глазом сразу определил он; украшенное драгоценностями оружие, церковная утварь: кресты, фимиамницы, панагии, золотые и серебряные потиры, кадила, ковчеги для риз, патриаршие посохи — вон тот, с усыпанной бирюзой рукоятью, он сам однажды держал в руках, и где — на той проклятой квартире, с которой его увели в наручниках!.. Сионы, то бишь дарохранительницы с золотыми фигурами апостолов и евангелистов! Силы небесные! — усыпанная бриллиантами митра (уж не Филарета ли?!), а какой Спас Нерукотворный! какой Деисус, какая Казанская Божья Матерь!..

— Вай мэ! — простонал до глубины души потрясенный Ашот Акопович.

Кощей довольно хохотнул, подбежал к накрытому рытым бархатом столу, на котором стояла огромная, серебряного литья шкатулка — да какая там шкатулка, форменный сундук на как бы прогнувшихся под тяжестью содержимого ножках; торжествующе взблеснув стеклышками очков, Константин Эрастович откинул тяжелую, изукрашенную темно-зелеными перуанскими изумрудами крышку:

— А ты сюда, сюда загляни!..

У Ашота Акоповича перехватило дыхание! Ничего подобного он не видел никогда в жизни: здоровенная шкатуленция лиможской эмали была доверху наполнена подлинными сокровищами. Боже правый, чего там только не было! Кощей запускал костлявую руку в самоцветы, они, сверкая, сыпались из горсти, а потрясенный Микадо, челюсть у которого отвисла от изумления, фиксируя, вскрикивал в уме: «Голубые, каратов по пятнадцать, бриллианты тройной английской грани! Серьги-каскады с сапфирами и благородными гранатами работы Фаберже — о нет, не Жоржика Ростовского, настоящего! Античные — чтоб тебя перекосило, аспид пустоглазый! — античные камеи! Ограненный кабошоном, тридцатикаратный как минимум александрит! Перстень с цейлонским водяным сапфиром…»

— А вот этот, этот сапфирчик как тебе? — ликовал Кощей.

И, с трудом сдерживая стон, Ашот Акопович про себя поправлял его: «Да разве ж это сапфир, выползок ты кладбищенский, мертвяк белозубый! Это ж самый настоящий астерикс, то есть штерн-сапфир, мурло малограмотное. Боже, а какие парагоны, какие серьги с арлекинами, и когда ж ты, барыга, успел нахапать все это?! А рубины, рубины! — нет, это невыносимо! — ах, что за брошь с рубином-балэ… тоже, между прочим, с той квартирки на Лермонтовском, это ведь ты, Костей, навел на нее мусоров?.. Ты, ты! Ты, труп ходячий, сексот кагэбэшный!..»

Осмотр раритов закончился только под утро.

— Нэт слов, дарагой! — через силу выдавил из себя черный от ненависти Ашот Акопович.

Там же, в Кощеевом подземелье, будущие партнеры ударили по рукам. А уже в половине седьмого — «Тараплюсь, дарагой, вах, как сыльна тараплюсь!..» — Константин Эрастович в атласном шлафроке с чашечкой кофе в руках вышел провожать Микадо на парадное крыльцо.

У красного неонового уже «форда» — а именно на нем приехал из Питера Ашот Акопович — стоял совсем еще юный, вызывающе красивый черноглазый юноша-кавказец.

«Кажется, его зовут Амиром, — вспомнил Константин Эрастович. — Ах ты, старый греховодник, педрила барачный! — засмеялся он про себя. — Вот твоя настоящая Надежда Захаровна. „Надушинька дарагая“! И тут вранье… Думаешь, не понимаю, что ты меня кинуть с этой Чечней хочешь? Да от тебя же, ворюга усатый, не потом, а завистью за версту несет, злобой, коварством восточным!.. И про джип твой сраный все знаю, и про твою Надюшу, которая с Магомедом путается! Все, все знаю — информация проверенная, из первых рук…»

Константин Эрастович и в самом деле знал много, так много, что было непонятно, почему его до сих пор не грохнули. Но хозяин замка, полного несметных сокровищ, и не догадывался, что в пятницу, 24 мая, сразу после разговора с ним, с Кощеем, питерский авторитет Микадо набрал номер своего ростовского приятеля, в прошлом и подельника Жорика Фабера, того самого Фабера Ж., который, по свидетельству людей знающих, был непревзойденным специалистом по части изготовления бриллиантовых стразов и прочей великолепной, но ровным счетом ничего не стоящей бижутерии.

И уж вовсе понятия не имел г. Бессмертный о том, что выбежавший накрыльцо с затерханным портфельчиком под мышкой плешивый жмот в коротеньких, с пузырями на коленях, брючках полминуты назад, завернув по дороге в зверинец под лестницей, быстро и безжалостно свернул шею доверчивому павлину, прохрипев при этом на чистейшем, без малейшего намека на акцент, русском языке:

— Нехорошо кричишь, дорогой, совсем как твой хозяин, когда у него людмилочки умирают…


Около половины второго ночи, то есть примерно в то самое время, когда Константин Эрастович, сопя, колдовал над секретным замком своей сокровищницы, сержант Пантюхин забренчал ключами под дверью камеры временного содержания.

— Задержанная Глотова, на выход, — заспанным голосом буркнул он, глядя почему-то не на Василису, а себе под ноги.

Разбуженная Раиса охнула, стремительно поднявшись, перекрестилась:

— Ну, подруженька, держись!..

В коридоре смердело мочой. Из соседней камеры доносились пьяные возгласы, гогот. Кто-то пытался петь оперным тенором.

— Руки за спину, задержанная! — недовольно указал сержант Пантюхин. Так и пошли — Василиса впереди, милиционер следом за ней.

Кабинет начальника райотдела находился на втором этаже. Капитан Алфеев — плотный темноволосый мужчина лет тридцати, со шрамом на левой щеке и густыми, сросшимися на переносице бровями — сидел за столом, изучая лежавшие перед ним бумаги.

— Входите, входите, гражданка Глотова, — изучающе глядя на Василису исподлобья, сказал он. — Проходите, присаживайтесь поудобнее, разговор нам предстоит долгий… И очень, как мне кажется, интересный…

На этой многозначительной фразе разговор, собственно, и закончился, поскольку дальше началась какая-то совершеннейшая несусветица. Ни пришедший в милицию по собственной инициативе капитан Алфеев, ни дежурившие в тот день лейтенант Цыпляков и сержант Пантюхин так и не смогли объяснить утром своим товарищам, каким образом они оказались запертыми в одной из камер райотдела, в той самой, между прочим, где должны были находиться задержанные гражданки Глотова и Семенова.

Без пяти девять к милиции на «тайфуне» подъехали Магомед, Убивец и Мишаня Шкаф.

— Какая еще Глотова, какой пистолет?! — захлопал пушистыми ресницами вконец растерявшийся Цыпляков.

— Цыганка была, это я помню, — поддержал товарища сержант Пантюхин. — Семенова Райка. Ну так ту же еще вечером, кажись, отпустили… А чего с нее проку?!

— А вы, собственно, кто такие? — осведомился мрачный капитан Алфеев. Он долго и придирчиво изучал протянутое Магомедом удостоверение и, возвращая его, тяжело вздохнул: — Прямо ерунда какая-то, бредятина. Пистолета нет, акта задержания тоже. Девку вроде как помню, высокая, губастенькая такая, зеленоглазая… Как уставилась на меня своими буркалами…

— А джип, джип где?

— Джип? Какой еще…

— Иномарка-то? — оживился сержант Пантю-хин. — Да вон же она, под окнами стоит. Как Повидло поставил, так и стоит…

Увы, при ближайшем рассмотрении выяснилось, что нечистая сила, посетившая ночью Новоцаповский райотдел милиции, не обошла своим вниманием и черный джип «гранд-чероки»! За то время, пока блюстители порядка сидели взаперти, с машины сняли два колеса — правое переднее и левое заднее, выдрали японскую аудиотехнику, аккумулятор, сняли резиновые коврики, забрали запаску, домкрат, две коробки «спрайта» и, вот уж что совсем необъяснимо, самодельную тряпичную куклу…

— Пацаны, что ли, орудовали? — мучительно морща лоб, предположил Алфеев.

— Тогда, скорее уж, девочки, — осторожно возразил Мишаня.

— Или баба бездетная, — скрипнул зубами Магомед, — высокая такая, зеленоглазая, у которой, блин, ни детей, ни мужика нет…

Ни колес, ни ковриков Любовь Ивановна, конечно же, не брала. А вот что касается куклы Дурехи…

«Знаете, — рассказывала мне Василиса несколько месяцев спустя, когда эта ее чеченская история была уже, слава Тебе Господи, позади, — знаете, как вошла я в кабинет, у меня сердце так и оборвалось. Он по гражданке был одет, в рубашке с засученными рукавами. Как увидела эти ручищи его волосатые, шерсть на груди, брови сросшиеся, честное слово, чуть не вскрикнула. А тут он еще глаза на меня поднял — жуткие такие, нелюдские. Ну все, думаю, вот и сбылся, Василисушка, твой вещий сон! Это же тот самый! Волк это! Оборотень мой, мучитель!.. Стою как парализованная, взора от его бровей отвести не могу… Что дальше? Дальше он вдруг достает пистолет мой, „тетешник“, из стола, курком щелкнул, зубы свои стальные оскалил: „Ну вот что, зеленоглазая, срок тебе все одно светит, там, на зоне, мужиков нет, одни ковырялки, так что давай-ка раздевайся по-быстрому, пока я в настроении…“ И вдруг смотрю — побледнел, в лице изменился. „Ты чего… ты чего так смотришь на меня? — говорит, — ты чего это?!“ И осекся, слюну свою поганую сглотнул. А у меня аж лоб загудел, аж затрясло меня, как от электричества. Смотрю на него не отрываясь, вот сюда, чуть повыше переносицы, и тихо так говорю: „Дай-ка сюда пушку, хмырь болотный“. Встает, пистолет мне протягивает. Челюсть отвисшая, в лице ни кровинки. „Хочешь, — говорю, — хвостовой отросток тебе отстрелю?.. Нет? Ну тогда пошли вниз, в камеру, пока я добрая…“ Он и пошел, как маленький. Я сзади с пистолетом, он впереди. У дежурки остановились. „Подожди, — шепчу ему в затылок, — мне с твоими сослуживцами пообщаться надо!“ Лейтенантик бумаги порвал, вещички мне возвратил — деньги, документы, часы „Ракета“ с Медным всадником на циферблате. Когда Пантюхин, сержант, дверь камеры открывал, у него руки так тряслись, что трижды ключи падали… Смех, да и только. А куклу Дуреху я уже по дороге прихватила. Стоит этот джип без двух колес под стеночкой милиции, дверца у него распахнута, капот поднят, автомагнитолы нет, а она, бедняжка, на земле валяется, юбчонка задрана, ножки врастопырку, уж такая, ей-Богу, несчастненькая, такая… такая использованная и брошенная…»

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ, рассказывающая о том, как встретились на большой дороге два не самых плохих человека

На этот раз ни волка, ни поля, ни загадочного замшелого камня посередь него Василиса во сне не увидела. Причудилась ей Капитолина в подвенечном наряде, но почему-то с руками за спиной, будто была она временно задержанной.

«Все-е, хвати-ит, нагорева-алась, намы-ыкалась, — громко, как на митинге, заголосила она. — Категорически порываю с товарищем Тюлькиным, выхожу замуж за господина Кутейникова! И вот тебе, доченька, на прощанье мой материнский завет: „Ничего… ну что, халда, хихикаешь, слушай, когда уму-разуму тебя учат!.. ничего, золотце мое, не бойся, никаким таким Эдикам больше не верь и никого… слышишь, дурища ты этакая?! никого ни за какие деньги не жалей!“»

«Господи! — поразилась Василиса. — Да откуда все это?!»

«А вот отседова! — сказала невеста живоглота, показывая Василисе то, что было спрятано за спиной — цветастую коробку с заграничной надписью. — Отседова, елова шишка! — тарахтя содержимым, торжествующе завопила она. — Знаешь, что это такое?.. Ах, и не догадываисси! А ведь это — мысли, самые мудрые в мире сушеные мысли! Хочешь попробовать?»

«Да какие… какие же это мысли, — недоверчиво приглядываясь к нерусской надписи, пробормотала Василиса. — Никакие это не мысли, а мюсли… Мюсли это, мать, сладкие такие, шведские, с орехами, их еще молоком заливают…»

«Заливай, заливай!» — захохотала Капитолина. И вдруг как взмахнула свадебными рукавами, лебедью белой как взлетела в небесную высь! И взметнулась над Русью пыль, закружились перья, чужие лакомые мысли из заоблачья на нее так и посыпались!..

И тотчас же подумалось Василисе о самом-самом сладком, заветном, но вовсе не о шведском социализме, а об Эдике. «Милый, — закрыв глаза, простонала она про себя, — да как же я истомилась по тебе, как соскучилась! Да что же это за дорога такая заколдованная, зачем не прямиком к тебе ведет она, а все кружит, петляет, как нарочно, будто не хочет, чтобы я тебя, любимый, поскорее увидела? Из сил я уже выбилась, устала немыслимо, страшно сказать, уже и забывать тебя понемногу стала, голос твой, тело… Господи, прости меня, грешную!.. поцелуи твои!»

И тут она, застонав уже в голос, закрыла нехорошо засиявшие зеленые очи свои, прерывисто перевела дух и прошептала: «Ну что ж, раз уж такое дело, придется считать до тысячи!» Но досчитала только до тринадцати и вспомнила вдруг такое… такое вдруг видела глазами истосковавшейся по Царевичу души своей, что ноги ее разом ослабли, в висках застучало, рот пересох… И чтобы не упасть на землю, которой как бы и не было под подошвами, она всплеснула обеими руками сразу и тут… и тут выяснилось, что вовсе это уже не руки у нее, а белые, как у матери, крылья!

«Вот и ладно, вот и хорошо! — ликуя, подумала она. — Сейчас я, так же как она, всплесну лебедиными крылами и полечу через всю Россию наискосок — в Чечню, к Царевичу!»

И Василиса привстала на носки, гортанно вскрикнув, попыталась расправить большие свои крылья, но не тут-то было! Что-то сдерживало ее, мешало ей. «Ну что, что еще такое!» — недоумевая, воскликнула она и, открыв глаза, обнаружила себя в клетке. Клетка из прочных стальных прутьев была довольно большая, величиной примерно с камеру временного содержания. И вот ведь что странно — она по какой-то неведомой причине раскачивалась из стороны в сторону, отчего весь белый свет вместе с ближним и дальним зарубежьем тоже раскачивался опасно и страшно.

«Господи, так ведь это ж меня несут!» — догадалась Василиса.

«В чем дело, кто вы, куда вы несете меня?» — тревожно закричала она.

«Многа будишь знать, скора памрошь! — ответил Василисе хриплый, смутно знакомый голос. — Слуший, дарагая, тэпэр ты увидишь дом, весь белий такой, красывый. Очен тэбя прашу, пасматры на этат паганий дом, как толька ти умеишь сматрэт, так пасматры, чтобы сгарэл он сыним агнем, в-вах, бистра-бистра!»

И тут Василиса увидела вдали загородный дворец Константина Эрастовича Бессмертного, того самого человека, с которым она, сама того не ведая, то ли изменила, то ли чуть было не изменила Царевичу, немыслимо большой и безвкусный, со всякими там башенками и шпилями, подмосковный его особняк, вокруг которого почему-то отсутствовала ограда.

Существо, несшее клетку, простудно закашлялось, сплюнуло.

«Подожги его, как подожгла коттедж Кутейникова!» — уже чисто, без всякого акцента повелело оно Василисе.

Такого тона по отношению к себе она не позволяла даже выпившему Глебу Орлову, своему второму мужу.

«Слушай, ты, не знаю, как тебя! — сказала Василиса. — Да катился бы ты… туда, откуда взялся!..»

И вдруг она услышала, как нечто немыслимое, невообразимое утробно грохнулось оземь и, набирая скорость, покатилось куда-то, а клетка, повисев какое-то время между небом и землей, обрушилась вниз, в тартарары, причем скорость падения была таковой, что узница потеряла сознание! Когда же она очнулась, стальные прутья ее узилища уже заворачивались вокруг Кощеева замка, обретая привычный вид окружавшей его ограды, а как только этот процесс завершился, как только кованые пики встали на свое место, дом, в котором с ней произошло черт знает что, сам собой вдруг вспыхнул страшным синим огнем и в считанные секунды сгорел дотла!

Боже мой, Боже!..

Пала ночь. Чудом уцелевшие каминные часы Кощея прозвонили полночь, и с последним ударом у всех черепов, надетых на пики ограды, разом засветились глазницы. По всей земле стало светло, как днем, и Василиса не умом, но исстрадавшимся сердцем своим догадалась, что это были головы тех, кто полег в забравшей у нее любимого войне, будь она трижды проклята…

А дальше стало еще страшнее!

Трижды прокричал павлин, и бесчисленные черепа на пиках, как по команде, погасли. Жуткая, совершенно непроглядная тьма со всех сторон обступила Василису. Сердце у нее гулко, на весь мир, забилось. «Мамочка ро́дная, да куда же мне теперь-то идти?!» — обмирая, подумала она.

Идти было решительно некуда…

Но вот невозможно далеко, где-то на самом краю Вселенной, замерцали два слабых, близко расположенных друг к другу огонечка. Суженая капитана Царевича, не ощущая руки своей, перекрестилась и пошла на свет. И вот, когда Василиса сделала ровно тринадцать шагов, до нее вдруг дошло, что России, как в тех, калужских стихах Эдика, под ней нет…

«Господи, — в ужасе остановилась она, — но если под ногами нет родной земли, то как же… как же это я иду?! Нет, чепуха какая-то! Ведь если я иду, а наступать как бы и не на что, то это значит… это значит, что нет и меня самой!..»

Несуществующими уже руками она попыталась нащупать себя во тьме и, когда этого у нее не получилось, закричала голосом, которого тоже как бы и не было: «Гос-по-ди!..»


Смуглый курчавый чертенок сидел у Василисы на животе.

— Тетенька, — скаля ослепительно белые зубешки, спросил он, — а чего это вы кричите, тетенька?

Вот так и проснулась Любовь Ивановна в цыганском таборе, а точнее сказать — в избе временно проживавшей в городе Новоцапове цыганки Семеновой Раисы.

— Ну ты и спать, красавица! — весело удивилась Раиса, входившая в горницу с кипящим самоваром. — Вставай, вечер уже на дворе, ужинать пора.

За окном и в самом деле уже смеркалось.

— Мамочки, это что ж — я весь день проспала?! — ахнула Василиса.

— Иди, иди, умывайся, зеленоглазая! — подмигнул ей баро Георгий, муж старшей Раисиной сестры Катерины, той самой пожилой цыганки, у которой безухий Пьер вытащил деньги из-под юбки.

С улицы Любовь Ивановна вернулась румяная, похорошевшая, с посветлевшим взором. Вот тут-то и накинулась на нее вся семеновская малышня, душ пятнадцать, не меньше, хохоча и взвизгивая, повалили ее на цветастые одеяла, расстеленные прямо на полу, до синяков бы защипали, до колик защекотали бы гостью, кабы чернобородый, с золотой серьгой в ухе, баро вовремя не цыкнул на них.

Сели за праздничный, с выпивкой и с горячими пирогами, стол.

— Выпьем, бабоньки, за то, чтоб хорошим людям дэвэл помогал! — подняв стакан, сказал хозяин дома. — За тебя, Любаша, за удачу твою! Чур, пьем до дна!

Крепкая водка с перцем обожгла горло.

— Дэвэл — это дьявол по-вашему, что ли? — прокашлявшись, прошептала Василиса на ухо своей бывшей соседке по камере.

— И-и, типун тебе на язык! — замахала руками Раиса. — Дэвэл по-цыгански — Бог, милая. Ешь, закусывай. Давай я тебе картошечки положу…

Выпили по второй, по третьей.

— А вот уж Алфеев-то наш — точно дьявол во плоти, — сверкнула глазами Раиса. — Дурной человек, злой. Слухи о нем нехорошие, такие, что и повторять боязно… Э-э, подруга, да ты никак осоловела, а ну-ка, вот маслице сливочное, колбаска…

У Василисы, которой действительно малость шибануло в голову, блестели глаза, кончик носа у нее побелел, проступили веснушки.

— И ведь с виду девка как девка, — подкладывая Василисе винегрета, не унималась Раиса, — но ты, морэ, загляни в ее глаза… О дэвлалэ, да что ж я, глупая, несу! — ни в коем случае не смотри в них, морэ! — пропадешь, ума лишишься, как Алфеев… Эх, ромалэ, видели бы вы эту картину! Сижу за решеткой в темнице новоцаповской, ну! — стук. «Кто там?» — спрашиваю. «Это я, капитан Алфеев, со своими подчиненными. Выходи, Семенова, на свободу, теперь мы за тебя срок отбывать будем…» А сам серый весь, челюсть отвисшая. А Любашенька-душенька чуть в сторонке от них, волков, стоит, в руке пистоль, глазищи так и светятся!.. А как мы по улице бежали! И смех, и грех! Я в туфлях — только пыль столбом стоит, подковы цокают, зеленоглазая — сзади, босиком, каблуки мои подбирает…

— Эх, гошо чяй, а босиком-то зачем? — тряхнув серьгой, закричал бородатый морэ.

— А чтоб сподручней бежалось, серебряный, — хохотнула златозубая Раиса, — шнурков-то у нее в тапках не было — Пантюхин, змей, вынул. Вот так и помчались — она, ромалэ, босиком, а я — в табор прямиком!.. Эх, чэвяла!..

Выпили за молодость бесшабашную, босоногую, за цыганскую тайную тропку по утренней росе. Баро Георгий взял в руки поцарапанную, с бантом на грифе гитару. Зазвенели струны. Голос у чернобородого цыгана был хрипловатый, хватающий за душу, а песни — все до одной Василисе незнакомые, почти непонятные, настоящие — цыганские.

— Про что он поет? — спросила Василиса, положившая голову на плечо своей новой подруге.

— Да все про то же: про долю нашу цыганскую, про долгую-долгую дорогу…

— Про дорогу… И куда же ведет она, эта ваша долгая дорога?

— А Бог его знает, расхорошая ты моя! К счастью, должно быть. В страну, где чистые воды и нетоптаные травы.

— Есть такая?

— Как не быть, сама видала. Поле там широкое, ковыльное, над полем — от востока и до запада — радуга, а под эту радугу муж мой Сенька мчится-скачет на лихом коне!..

— У тебя муж есть?

— Был, красавица, — вздохнула погрустневшая Раиса. — Убили его, с поезда скинули. Теперь вот с сестрой одним домом живем, и дети общие…

— Убили, — одними губами вымолвила Василиса.

— Ты чего это, Любашенька?

— Э-эх!..

Крепко обняла Василису безмужняя мать семерых детей.

— Выше голову, золотоволосая! — горячо зашептала она своей спасительнице. — Все у тебя будет хорошо. Вот увидишь!

— Думаешь?

— Я не думаю, я всю правду наперед знаю… Эй, правду я говорю, морэ?

— А разве цыгане могут соврать? — широко улыбнулся плечистый чернобородый баро в красной рубахе. — Мы, цыгане, полевые дворяне, наше цыганское слово — самое верное!

Засиделись допоздна. На огонек зашла баба Паша — вот уж форменная колдунья: седая, косматая, нос крючком, зубы через губу торчат.

— Не веришь мне, вон у нее спроси, — сказала Раиса. — Она гадалка серьезная. Она брежневскому зятю, Чурбанову, когда он еще при власти был, казенный дом нагадала!

Баба Паша раскинула карты на Василису, и опять же вышла по раскладу дальняя дорога к пиковому королю.

— Точно — чернявый он! — подтвердила повеселевшая Любовь Ивановна.

— Стало быть, брунет, — поправила гадалка.

— А на подбородке у него ямочка, — глядя на карты, добавила нахмурившая лоб Райка. — Ведь правда же?

У Василисы взметнулись ресницы.

— Правда! — ахнула она. — Откуда, Господи… как это?

— Эх ты, а еще ведьма называется! — выдержав паузу, покачала головой чернокосая вещунья. И захохотала, чертова кукла, засверкала золотом. — Да ты же сама, подруга, в камере мне про него рассказывала!..

И еще много чего любопытного узнала Василиса в ту майскую звездную ночь. Выяснилось, что на следующий день Семеновы снимаются в Питер, — Катерина с Раисой и ездили туда насчет будущего места жительства. «Бежать отсюда надо! — вешая гитару на гвоздь, сказал баро Георгий. — Житья нет от Алфеева, совсем кислород перекрыл!.. И тебе, зеленоглазая, не стоит здесь задерживаться: днем, пока ты спала, тут у нас по табору два мальца шмыгали — один беззубый, с крестом на груди, другой — заика. Тебя, Любаша, искали… Короче, поедешь с нами до Москвы, а там на поезд сядешь».

А еще узнала Василиса, что та полная женщина в красной кофте из поезда — тоже местная, новоцаповская. «Так мне же деньги отдать ей надо! — обрадовалась цыганская гостья. — Я же у этого гада безухого, Царство ему Небесное, ворованное-то отобрала!»

Раиса на это только рукой махнула: «Какие там деньги, бриллиантовая! У нее и было-то тысяч тридцать. Уж как-нибудь разберемся: наша она, двоюродная сестра моего Семена». — «Тоже цыганка?» — удивилась Любовь Ивановна. «Почему цыганка, русская. Сенька-то у меня наполовину русский был…»

На следующее утро Семеновы встали рано. Не было еще и семи, когда баро Георгий подогнал к дому, стоявшему на самой окраине Заречной слободы, старенький, вхлам разбитый «пазик».

Собрались быстро, да и что было собирать кочевым цыганам — старые ковры да латаные-перелатаные лоскутные одеял? Последним внесли в автобус старинный тульский полутораведерный самовар.

— Ну, спасибо этому дому, поехали к другому! — низко, в пояс, поклонилась улице Катерина, жена цыганского вожака.

Битком набитый горластой ребятней шарабан, дымя и стреляя выхлопной трубой, тронулся. Василиса с двумя чумазыми малышами на коленях устроилась среди тюков на заднем сиденье. «Пазик» надсадно завывал, переваливаясь на колдобинах. Все слободское собачье с неистовым лаем и воем неслось за ним вдогонку.

— Ай, дэвлалэ! Да кто ж вас, охламонов, кормить теперь будет? — прослезилась Раиса.

Вот она, сидевшая по правую руку от баро, и приметила первой опасность.

— Эй, разрази меня луна, неужто Алфеев! — привстав с кондукторского кресла, крикнула злостная нарушительница новоцаповских порядков.

Справа, на обочине дороги, стояли две автомашины: желтый милицейский «уазик» и черный джип «тайфун».

— Гей, ромалэ, прячьте головы в карманы! — сверкнув отчаянной улыбкой, крикнул баро.

Старенький мотор взревел во всю свою пенсионную мочь. Но пистолет «ТТ» и на этот раз, слава Тебе Господи, не понадобился! Чадя и пыля, автобус протарахтел мимо копавшегося в моторе джипа сержанта Губайдуллина, того самого, которому Василиса заехала пяткой правой ноги в челюсть. Стоявший у куста спиной к дороге Повидло проводил цыганский автобус долгим угрюмым взором — в заднее стекло Василиса увидела, как он, обданный пылью, сердито сплюнул. На этом инцидент и был исчерпан.

«А где же Мишаня? Это ведь его джип?» — запоздало удивилась Василиса. Рискуя свернуть себе шею, она еще раз оглянулась, но стоявший с поднятым капотом «тайфун» был уже далеко-далеко, и никакого Мишани пассажирка «пазика», конечно же, не увидела.

Когда выехали на ростовское шоссе, сыпанул веселый слепой дождик. До Каширы добрались без особых приключений. Там и заправились.

Малыши на руках у Василисы крепко заснули. Глубоко о чем-то задумавшаяся, она смотрела в окно такими отсутствующими глазами, что даже Катерина не выдержала, тронула ее за рукав:

— Э, чего пригорюнилась, красавица?..

Белый «линкольн» буквально вылетел на шоссе. Чертыхнувшись, баро Георгий ударил по тормозам. Посыпались цыганские манатки, Василиса больно ударилась лбом об переднее сиденье.

Это был лимузин Константина Эрастовича. Пока «линкольн» выворачивал, Василиса успела разглядеть развалившегося на задних креслах владельца с мобильным телефоном в руке. За рулем сидел дворецкий Митрич, только на этот раз не в дурацкой лакейской ливрее, а в милицейской форме, с полковничьими погонами на плечах.

Василиса всегда была существом совершенно для меня лично загадочным, непредсказуемым. Да и мать, Капитолина, была от нее в полнейшей растерянности. «А моя-то дурында что опять учудила!» — то и дело по-соседски жаловалась мне она. Вот и этим утром, 27 мая 1996 года, когда до Москвы оставалось всего-то ничего — километров тридцать, — героиня нашей сказки вдруг поднялась со своего места и, передав малышей Катерине, крикнула баро Георгию:

— Эй, морэ, тормозни-ка еще разок!

Жалобно завизжала почти лысая уже резина. Планета Земля, скрежетнув осью, остановилась, и Любовь Ивановна Глотова, сердечно распрощавшись с семейством Семеновых, сошла с таборного автобуса.

Перебежав через встречную полосу автотрассы Москва — Ростов-на-Дону, она, размахивая спортивной сумкой, зашагала к стоявшему на обочине шоссе большегрузному «КамАЗу», на огромном синем фургоне которого было написано: «АО „СТАМБУЛ-ТРАНЗИТ“. СРОЧНЫЕ ПЕРЕВОЗКИ».

— Бог в помощь! — сказала она высокому светловолосому водителю, менявшему правое переднее колесо. — Вам случайно не на юг?

— На юг, на юг, — скручивая проржавевшую неподатливую гайку, прокряхтел крепко уже перемазавшийся шофер «КамАЗа», синеглазый, лет сорока — сорока пяти мужик в военном камуфляже, с золотым обручальным кольцом на правой руке.

— Вот и замечательно! — опуская сумку на землю, улыбнулась Любовь Ивановна. — Значит, нам по пути…

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ, в которой один человек таинственно исчезает, а другого язык не поворачивается назвать человеком

Все воскресенье ушло на ремонтные работы. Так и не пойманные новоцаповскими пинкертонами, ночные вандалы серьезно повредили электропроводку джипа «гранд-чероки». Подходящих колес и уж тем более фирменного аккумулятора в райцентре не нашлось. За этим добром Мишане пришлось ехать аж в Москву. Вовчик Убивец весь день проковырялся в моторе. Уже вечером, когда автомобиль удалось наконец завести, он заклеил пластырем пулевые пробоины на стекле. О, с каким удовольствием Вовчик сделал бы то же самое с мокрогубым беззубым хавальником Киндер-сюрприза, который прямо-таки достал его своими кретинскими «елы-епами». К счастью для не в меру болтливого «отморозка», Убивец был человеком на редкость выдержанным. Ну кто бы мог подумать, что этот молчаливый, шеястый, вечно жующий жвачку бык трижды входил в сборную страны по спортивному бриджу. А уж про то, как Вовчик, которого братья-картежники прозвали Камнем, играл в покер, Магомед, тоже не мальчик по части блефа, говорил с искренним почтением в голосе. Кстати сказать, они и познакомились за карточным столом — тогда еще старший следователь прокуратуры товарищ Базлаев и Вовчик Убивец, в те поры — личный водитель Ашота Акоповича и по совместительству опытнейший «катала». В ту роковую ночь, когда Борис Магомедович проиграл почти тридцать тысяч баксов, узколобый оловянноглазый Убивец так же невозмутимо жевал резинку, и морда у него была такая тупая, такая булыжная, что Магомед купился, как последний фраер; малость для виду поколебавшись, он согласился на предложенную Ашотом Акоповичем игру по-крупному. Вот тогда, на мглистом осеннем рассвете восемьдесят девятого года, и началась новая жизнь Бориса Базлаева — его карточная кабала, его отчаянные попытки спасти поначалу свое доброе имя, а потом уже и продажную ментовскую шкуру.

Джип заводился как новенький.

Там же, у райотдела милиции, тачку помыли из шланга. Отъезд решено было отложить до утра.

— А чё, передохнете у меня, соловьев наших новоцаповских послушаете, — предложил милиционер-водитель Повидло. — Я ночью дежурю. Дом пустой: две комнаты и кухня внизу, три — наверху. Да светелка на чердаке…

— Ну, раз светелка, — наморщил лоб задумчивый Магомед. — А спиртное у вас где продают?

Мишаня от выпивки мужественно отказался:

— Не могу, завтра шефу в банк.

В половине восьмого он сел за руль черного «тайфуна» и, бибикнув, отъехал от большого, с белыми резными наличниками, дома по 2-й Приемо-Сдаточной улице. Последним, кто видел гражданина Фонарева Михаила Петровича, был Торчок, которого послали за пепси-колой. Мишаня приветливо махнул ему рукой и, переключив скорость, лихо свернул за угол, в переулочек, ведущий к райотделу милиции. Он пропал так же загадочно и бесследно, как это случилось со шкафом, в котором лежала его покойная теща. Был — и вдруг сгинул где-то по дороге в поместье Константина Эрастовича, необъяснимым образом исчез с этого света, словно похищенный инопланетянами…


А ночью имело место еще одно происшествие.

Звуки, которые услышал пробудившийся в начале четвертого Магомед, до такой степени заинтриговали его, что он не поленился встать и на цыпочках, с вынутым из-под подушки «люгером» в руке, спуститься на кухню. Сидевший в одних трусах на подоконнике ублюдок с перевернутым крестом на груди, вытягивая шею, тоскливо и самозабвенно выл в темные ночные небеса:

— У-ууу! У-вуу!.. У-ву-ву-ууу!..

Не веря своим глазам, Борис Магомедович приблизился.

— Ты чего это… ты чего, гад, людям спать не даешь? — сглотнув изжожную слюну, прошептал он. — А-а?.. Ну, кого спрашиваю?!

Киндер-сюрприз беззубо осклабился:

— Гы-ы!.. А чё, еп?

Магомед чуть не задохнулся от ярости:

— А то, еб, что бессонница у меня, понимаешь: бессонница!

— Ничо-о, — нагло ухмыльнулся в ответ сопливый «отморозок». — Ничо-ничо-о, скоро, елы, отоспишься… в земле, еп, сырой! Гы-ы!..

Кровь бросилась в лицо Борису Магомедовичу.

— Ка-ак… как ты сказал?! Да я… да я сейчас тебя…

— Ух… у-уух, как испугался! Гы-ы! — гоготнул пацан, спрыгивая в сад. — У-уух, какие мы, елы, страшные!.. У-уууу!..

То, что произошло после того, как Магомед, напившись на кухне из-под крана, лег спать, больше походило на сон, ему же со зла и приснившийся. Туалет в доме новоцаповского милиционера был. Причем очень даже приличный, с итальянской сантехникой. Какого черта Киндер-сюрприза понесло среди ночи на задний двор, за сарай, — неведомо. Дверь старенького дощатого сортирчика была заколочена крест-накрест. Сопливый сатанист, действуя, как фомкой, подобранной с земли железякой, отодрал две толстенные, на совесть приколоченные хозяином доски и шагнул в подлежавший сносу скворечник. Случилось то, что и должно было случиться: прогнивший пол милицейского сральника не выдержал, и Киндер-сюрприз, удивленно ойкнув, низринулся в смрадное, годами копившееся дерьмо!..

Из выгребной ямы мокрогубого поганца вытащили утром. Ни кричать, ни говорить он уже не мог. Киндер-сюрприз только икал, обморочно закатывая глаза:

— Еп!.. еп!.. еп!..

Вонь, распространяемая им, была столь невыносима, что даже Убивец не выдержал.

— Кафка! — буркнул он, выплюнув резинку. И, помолчав, пояснил Магомеду, который недоуменно воззрился на него, зажав двумя пальцами нос: — Сюр.

Бледный бритоголовый Торчок выплеснул на пострадавшего несколько ведер воды из колодца. Только после этого жалобно скулящего, трясущегося Киндер-сюрприза пустили в дом помыться в душе.

— Нет, все-таки Бог есть, — морща по своему обыкновению лоб, заметил Борис Магомедович. — Это ему, говнюку, за все его мерзости…

В десятом часу с дежурства вернулся мрачный, со свороченным набок носом, хозяин.

— Еще не уехали? — нахмурился он. — А у нас вот ЧП. Авария…

Руки у него были грязные, окровавленные.

* * *
ИЗ ПИСЬМА КАПИТАНА ЦАРЕВИЧА
…И вот я опять в Ханкале, счастье ты мое неосознанное! Лепит мокрый снег. Гудит докрасна раскалившаяся буржуйка. В соседней палатке пьет возвратившаяся со спецзадания десантура.

Если б ты знала, чего я только не навидался за эти дни!..

Помнишь, те два деревца в лесу: клен и тесно прижавшуюся к нему рябинку. Помнишь, как я сказал тебе: «Васенька, это метафора. Это наша с тобой любовь, наша неразлучность (я ведь, как тебе известно, клен по друидскому календарю)». Так вот, видел я позавчера под Новыми Атагами такую картину: свежая воронка у дороги, рядом с ней бугорок непросевшей еще земли, над которым цепко сплелись ветвями мы с тобой, уже безлиственные, посеченные осколками. А мне к груди приколочена фанерная табличка с карандашной надписью: «Здесь похоронен русскоязычный мужчина с протезом на правой ноге».

Полчаса назад к нам в палатку вошел пьяный, с неделю уже не бритый контрактник:

— Слышь, идеология, за что воюем-то?

Пряча глаза, отвечаю, как положено:

— За Россию…

— А где она, эта ваша Россия, где, етитская сила?!

Вопрос, что называется, по существу, Вася…

Уж не знаю, что и стряслось, но здесь, в Чечне, мне все время снится не моя Небесная Русь, а какая-то несусветная, без края и конца, мусорная свалка. Тучами вьются над нечистым этим полем помоечные птицы, которых раньше звали чайками. Копаются в отбросах уже даже не бомжи, а, прости Господи, пугала огородные — без лиц, без телес, без прошлого и будущего. А посреди всего этого безобразия — большущий замшелый камень, ранее стоявший, как я догадываюсь, на росстани, на распутье трех дорог, как в наших с тобой русских сказках. И подошел я, жилая ты моя, к этому древнему, как мать сыра земля, валуну и, содрав с него мох автоматным штык-ножом, прочитал вещие, Василисушка, письмена: «ПОД КАМНЕМ СИМ ЛЕЖИТ РУСЬ СВЯТАЯ»…

Боже мой, Боже!..

За весь месяц написалось одно стихотворение. Тоже про поле, только не знаю про какое — про земное или про небесное:

Поле приснилось пустынное,
лоб леденящий февраль,
низкое небо холстинное,
русская, Господи, даль.
Птица приснилась нескорая,
гиблая ширь без пути,
поле без края, которое
Бог мне судил перейти.
Вот и подумалось спящему:
что там о сроках гадать —
смерть позади, а пропащему
полю — конца не видать…
Все, заканчиваю. Завтра с утра вылетаю на «вертушке» в район Бамута. Там идут бои… Не грусти, любимая.

Твой Царевич.
* * *
«И откуда они такие берутся? — морща лоб, размышлял сидевший на своем привычном — справа от водителя — месте Борис Магомедович. — Что это продукт времени или уникальная биологическая аномалия?.. Взгляните на подсудимого Митрофанова, господа присяжные! Берусь утверждать, что в этом выродке, больше известном вам под кличкой Киндер-сюрприз, не осталось ровным счетом ничего человеческого! Обратите внимание — даже крест, этот священный для каждого христианина символ, даже распятие, господа, он повесил на грудь вверх ногами!..»

От «подсудимого» пахло. Даже после того, как Торчок вытряс в салоне полфлакона духов, запах дерьма ощущался явственно.

В городе Богородицке смердючего гаденыша погнали в баню. Убивец лично хлестал его в парилке веником, отливал холодной водой и снова хлестал до потери чувств — Киндер-сюрпризу даже нашатырь под нос совали, — но и русская, с веничком, процедура не помогла.

Обиженно шмыгавший носом шнырь вонял за спиной Магомеда, как дохлая крыса.

«Внимательно присмотритесь к этому, с позволения сказать, явлению нашей жизни, господа, — продолжал упражняться в риторике бывший работник прокуратуры. — Отца у подсудимого не было. Двенадцати лет от роду он пырнул свою родительницу перочинным ножичком только за то, что она не дала ему денег на мороженое! Из колонии для малолетних преступников Митрофанов…»

— Эй ты, хорек, как тебя зовут? — обернувшись, спросил Магомед. — Ну чего вылупился, тебя спрашивают!..

— Это, как его… Ну, блин-еп, Артур… А чё, чё такое?

— Закрой плевальник, ничтожество!

«…Из детской колонии Митрофанов Артур вышел законченным мерзавцем! — с удовольствием завершил фразу Борис Магомедович. — Преступный путь этого пакостного выродка можно проследить по его смрадным выделениям. Он повсюду гадил, милостивые дамы и господа! Даже своего благодетеля, человека, подобравшего его на улице и пригревшего, к слову сказать, не понятно, с какой целью, даже известного вам гражданина Акопяна — чтоб ты сдох, шулер усатый! — даже его, господа, этот ублюдок продал при первом же удобном случае, и всего-то за сто пятьдесят тысяч, заметьте, не долларов, а, смешно сказать, — рублей! Позвонив некоему тайному врагу Ашота Акоповича, назовем его гражданином Б., подсудимый Митрофанов стуканул на своего шефа: „А джип-то, елы-еп, с начинкой, с потрошками, блин, джип!..“ О темпора, о морес! — как говорили древние. О времена, о бездна нынешнего нравственного падения! — с чувством стыда и негодования позволю себе воскликнуть я…»

И тут Магомед, втайне всегда мечтавший вовсе не о прокурорской, а о куда более престижной и денежной адвокатской карьере, спохватился — а сам-то, сам!.. Борис Магомедович вспомнил речь, вот с таким же идиотским пафосом произнесенную в суде его собственным обвинителем, вспомнил он заключительные слова приговора, горестные глаза скоропостижно скончавшегося в тот же день отца — он вдруг вспомнил все это, схватился за грудь от внезапно стиснувшей сердце боли и, забывшись, глубоко и безнадежно вздохнул… В следующее мгновение лицо Магомеда исказила гримаса омерзения. Судорожно схватившись двумя пальцами за нос, он закашлялся:

— А-кхаа!.. Стой, Вовчик!.. Ы-кхы-аа!..

— Заметано, — сказал невозмутимый Убивец, нажимая на тормоза.

Это была уже пятая незапланированная остановка с момента отъезда из Новоцапова. Все, кроме самого виновника благоухания, поспешно выбрались из машины отдышаться на свежем воздухе.

Было уже довольно поздно. Над рощицей, возле которой остановился джип «гранд-чероки» с пробитым пулей лобовым стеклом, громоздились багряные, неправдоподобно красивые облака.

В двух шагах от машины немыслимо всю дорогу страдавшего Торчка вырвало.

— Н-ну, все, б-болыне н-не могу! — трагически закатив под лоб глаза, простонал он. И вдруг всхлипнул, неловко взмахнул худющими руками и, шатаясь из стороны в сторону, полез куда-то в кусты. С минуту было слышно, как трещат сучья, затем все стихло.

— Это он, елы-еп, клей, бля, нюхать полез!.. Гы-ы! — глядя в окно, пояснил Киндер-сюрприз.

В наступившей тишине стало слышно, как Магомед скрипнул крепкими, на диво здоровыми зубами.

Быстро стемнело. Высыпали крупные, сверкающие, как музейные на черном бархате бриллиантики, звезды. И тотчас же, точно по команде, где-то в глубине рощицы, как оглашенная, завелась, защелкала маленькая серенькая пташка из отряда воробьиных. Соловей пел так громко и неистово, что у Магомеда по спине побежали зябкие мурашки.

— Во, елы-еп! — шмыгнул носом вылезший из машины Киндер-сюрприз.

Шло время. По шоссе в обоих направлениях, слепя фарами, проносились автомобили. Магомед, нервно затягиваясь, курил уже третью сигарету подряд, а Торчок все не появлялся…

В половине одиннадцатого Борис Магомедович сказал топтавшемуся чуть поодаль говнюку:

— Ну-ка иди, покричи его…

Битый час Киндер-сюрприз вопил в соловьиной рощице на все лады. Вернулся он злой, охрипший.

— Нету, еп, Торчка.

— То есть как это «нету»?! — опешил командор автопробега.

— Ну, еп, кайф, блин, поймал. Под кусточком, елы, дрыхнет. Реально, да?

— Убью гада! — простонал зажмуривший глаза Магомед.

Но убивать бритоголового заику Борису Магомедовичу не пришлось. На рассвете Киндер-сюрприз обнаружил своего дружка совсем рядом с ночной стоянкой джипа, метрах в десяти от шоссе. Вывалив синий огромный язык, Торчок висел на нижней ветке старого дуба. Перед тем как покончить счеты с жизнью, он зачем-то снял с ног новые белые кроссовки фирмы «Рибок».

Успевший окоченеть труп вынули из петли.

— А его как зовут? — спросил бледный, гонявший желваки по скулам Магомед.

Киндер-сюрприз испуганно пожал плечами.

Никаких документов, кроме справки из вендиспансера на имя Козлова И. И., при Торчке не обнаружилось. Это были результаты анализов на СПИД.

Не сказав ни слова, Вовчик Убивец сходил к джипу за лопаткой. Там же, под дубом, покойника и зарыли, утоптав ногами землю и присыпав ее сверху жухлой, прошлогодней листвой.

То, что случилось дальше, до такой степени потрясло Бориса Магомедовича, что он до самого Ельца не мог прийти в себя.

— Глянь! — дернул его за рукав Убивец, когда они выбирались из зарослей. Магомед оглянулся назад и увидел, как оставшийся у дуба Киндер-сюрприз, раскорячившись, сосредоточенно мочится на то самое место, куда только что зарыли его впечатлительного приятеля…


В этот ранний рассветный час всю ночь напролет не спавший соловей из безымянной рощицы превзошел, казалось, самого себя. Затаив дыхание, слушал его пение на седьмом небе седенький лобастый Николай Чудотворец, ладонь которого была приложена лодочкой к неглухому еще левому уху, а когда голосистый чародей с тихой тульской речки под названием Красивая Меча наконец-то смолк, угодник Божий, сморгнув слезу, сказал, глядючи на землю:

— Эх, дивны дела Твои, Господи!..

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ, в которой Василиса и ее новый знакомый слышат голоса совсем других «птичек»

Кто он — этот таинственный небесный диспетчер земных наших встреч, с первого взгляда таких случайных, а на поверку оказывающихся судьбоносными, поворотными, решающими, счастливыми или, напротив, — роковыми? Какой хитромудрый шутник в один незабываемый метельный февральский вечер темными дворами вывел меня, веселенького, на некую автобусную остановку, прислонил к столбу, на котором раскачивалась скрипучая табличка, в результате чего я дождался не транспорта, а той, что, подхватив меня под руку, повела сквозь метель туда — не знаю куда?.. Кто сбил с пути истинного непутевую мою героиню, кто внезапно надоумил ее сойти с автобуса баро Георгия и, перебежав встречную полосу, повстречать того, кого, по здравому размышлению, встречать ей, в общем-то, не стоило? Кто, загадочно усмехнувшись, свел их на обочине трассы Москва — Ростов-на-Дону — красивую, совсем, в сущности, молодую еще женщину с умопомрачительными, как бы подсвеченными изнутри, зелеными глазами и высокого, почти под два метра, плечистого мужика с простым русским лицом и русыми, начинающими уже седеть на висках волосами?..

Кто же еще — Автор, конечно! — скажете вы и… ошибетесь, потому как по авторскому замыслу эта самая непредсказуемая героиня должна была ехать до самой столицы… Но она зачем-то сошла…

Никакой радости по отношению к Василисе менявший колесо водитель «КамАЗа» поначалу не проявил.

— Слушай, дорогая, у меня и без тебя тут!.. — вытирая руки ветошью, в сердцах сказал он. — И вообще!..

— А ты считай меня частностью, дорогой! — ничуть не смутившись, парировала неожиданная попутчица. — Ты как вообще — по части частностей?

Верзила в камуфляже оторопело заморгал светлыми, как выцветшее степное небо, глазами, а Василиса тем временем открыла дверцу и, забросив сумку, забралась и сама в кабину.

— Ну, знаете! — переходя почему-то на «вы», шумно выдохнул малость подрастерявшийся мужик.

Вот так и началась их общая дорога, которой суждено было стать долгой-долгой да к тому же еще полной всяческих непредвиденных поворотов и прочих форсмажорных обстоятельств…

— Только до Каширы! — спасая лицо, сурово сказал водитель.

— До Каширы так до Каширы, — легко согласилась Любовь Ивановна. — Вас как зовут?

«КамАЗ», взрыкнув мотором, тронулся.

— Меня-то? — непонятно чему удивился мужик, выруливая на шоссе. — Ну, скажем… скажем, Федор я. Годится? А тебя… то есть а вас?

— А я — Василиса.

И тут они посмотрели друг на друга и по совершенно необъяснимой причине как-то вдруг — ни с того ни с сего — дружно рассмеялись.

Потом уже, много поздней, когда все в их и без того непростой жизни запуталось до чрезвычайности, так запуталось, что Капитолина, приходя ко мне, уже не жаловалась, а лишь горестно стонала, не в силах вымолвить и слова, так вот, несколько месяцев спустя сама Василиса однажды со вздохом призналась мне: «Мы ведь тогда друг друга с одного взгляда… расшифровали. А что, думаете, не бывает такого?.. Вот в том-то и дело, что еще как бывает!»

— А ведь я вас, кажется, помню! — сказалвдруг человек, назвавшийся Федором. — Я вас в госпитале в Афгане видел. Вы там медсестрой работали… Правда?

— Правда, — улыбнулась Василиса. — Вот и я вас вроде вспомнила: вы… ты в офицерской палате лежал, десантник. Большущий такой, и обе руки в гипсе… Было?

— Было! — улыбнулся в ответ Федор. — Только не в десанте я служил, а в спецназе. И не обе руки у меня были загипсованы, а левая нога. А рук у меня тогда и не было вовсе…

Золотые Василисины ресницы взметнулись.

— То есть как это?!

— А так. Миной у меня их оторвало. Мина есть такая — ОЗМ семьдесят два, ее еще «лягушкой» называют. Мина подпрыгнула, я ее поймал, а она ка-ак бабахнет!..

— Ты что, серьезно, что ли? — может быть, впервые в жизни купилась Любовь Ивановна, щеки у которой вдруг порозовели, а сердце непонятно почему забилось.

И они опять глянули друг другу глаза в глаза, но на этот раз уже не рассмеялись, а Федор и вовсе Бог знает по какой причине смутился и даже густо покраснел.

— Шутка это. Пошутил я, — пробормотал он, отводя взгляд на дорогу, несшуюся навстречу «КамАЗу» со скоростью девяносто километров в час.

— Ах, шутка! — вздохнула Василиса и тоже слегка принахмурилась, а потом опять глубоко-глубоко вздохнула и полезла в сумку за сигаретами.

У поселка Михнево «КамАЗ» остановила милиция. Омоновец с автоматом на плече, посмотрев документы Федора, пошел с ним к стоявшему на обочине «жигуленку». Василиса видела из кабины, как сначала милиционер, а потом и ее новый знакомый говорили по рации. Минут через тридцать подъехал синий «форд-эскорт», из которого вышел невысокий плотный мужчина в гражданском костюме. Он пожал руку Федору и, подхватив его под локоть, повел вдоль дороги. Вскоре «форд» и «жигуленок», развернувшись, уехали в сторону Москвы.

— Слушай, — забираясь в кабину, сказал Федор, — у меня тут осложнения. Может, пересядешь на другую машину?

— Случилось что-нибудь?

— Ну, в общем и в частности, придется задержаться.

— Надолго?

— Может быть, до вечера.

— Ничего, — сказала Василиса, — я девушка терпеливая, подожду.

— Ну, как знаешь, — сказал Федор.

Часа через полтора решили подкрепиться. Водитель «КамАЗа» оказался мужиком хозяйственным: еды, прихваченной им в дорогу, хватило бы на взвод. Как фокусник, он доставал из сумки консервные банки, свертки, завернутый в полиэтилен хлеб, бумажные тарелочки, пластмассовые вилки и ножи. В наличии имелась даже горчица.

— Сам делал, — с удовольствием похвастался он. — Зверь, а не приправа! Погоди, ты у меня еще наплачешься!..

Могла ли подумать весело помогавшая ему Василиса, что слова эти окажутся ох какими пророческими!..

В сумке нашлась и скатерочка. Когда Федор, отвергнув Василисины домогательства — «кто здесь, блин, хозяин, ты или я?!» — принялся не очень-то ловко расстилать ее на траве, из нагрудного кармана у него выпала фотокарточка, на которой были сняты двое: молодая улыбающаяся женщина в летнем платье и обнявшая ее за пояс девочка лет шести-семи.

— Твои? — поднимая цветную фотку, спросила Василиса.

— Мои, — сказал разом помрачневший хозяин самобранки.

— Семья?

— Она самая.

Василиса вздохнула:

— Бывали, бывали и мы замужем…

— Это Танька с Наташкой, — забирая у нее фотографию, глухо сказал плечистый мужчина в легкой куртке из маскировочной ткани. — Погибли они в прошлом году…

— Боже мой, прости!..

— Не прощу. Если моей горчицы не попробуешь, ни за что не прощу.

Больше они к этой теме не возвращались.

День был хоть и солнечный, но не жаркий, ветреный. Они сидели в тени «КамАЗа», спустив ноги в кювет. За спиной было поросшее разнотравьем холмистое поле, по другую сторону шоссе — начинающие уже зеленеть пашни. За перелеском тарахтел невидимый трактор. Раскачиваясь на травинке, громко стрекотал кузнечик.

— Клевер, лютик, ромашечка… — приглядываясь, узнавала Любовь Ивановна, сто лет уже не бывавшая на природе. — А вот это что?

— Это донник. А вот душица, любка, а вон тот — воробейник.

— Воробейник?! Который?..

Федор показал ей на невысокое растеньице с крепким прямым стебельком и мелкими белыми цветочками.

— Надо же! А я и не знала, что такая трава есть. Тоже, поди, лекарственная?

— А они все полезные, все от чего-то помогают. Одни от ран телесных, другие…

— …от сердечных, — вздохнула зеленоглазая колдунья в джинсовом одеянье.

— Так точно, — разливая по стаканчикам горячий кофе из термоса, поддержал Федор. — Не было бы вот этого, тогда прямо хоть вешайся…

— Вот этого — чего?

— Трав, облаков, ветра в поле — земли, одним словом, Родины… Вон видишь — кузнечик на травинке сидит? Знаешь, как она называется?

— Болиголов какой-нибудь?

— Вот и не угадала…

Федор дружелюбно подставил стрекочущему существу свою широченную ладонь, кузнечик прыгнул, но не в нее, а в сторону, и долговязое, с голым стебельком внизу и мелкими желтыми цветочками поверху растеньице, облегченно расправившись, закачалось, как охмелевшее.

— Это василистник. Точнее, василистник малый.

— Господи, и все-то ты, мужик, знаешь! — грустно приглядываясь к неказистой, прямо скажем, невзрачной травке, вздохнула Василиса. — Слушай, а эдуардника тут случайно нет?

Водитель большегрузного фургона удивленно поднял правую, пересеченную шрамиком бровь:

— А есть такой вообще-то?

— Да вот ищу, — отхлебнув кофе из стаканчика, задумчиво сказала Василиса. — Должен где-то быть, просто обязан…


В Кашире Федор даже не остановился.

— Может, все-таки сойдешь? — как-то не очень уверенно предложил он, когда безликие, озаренные закатным светом многоэтажки подмосковного городка остались уже позади. — Понимаешь, не все я тебе могу сказать, только опасно это…

— Что? — холодно спросила Василиса.

— Ну, в общем, ехать тебе со мной опасно. Тут у нас на трассе черт знает что творится!

— Ты «птичек» имеешь в виду?

От неожиданности здоровенный мужик чуть не выпустил из рук руль.

— А ты откуда про «птичек» знаешь? — подозрительно косясь на попутчицу, спросил он. Взгляд этот был такой серьезный, такой нешуточный, что волей-неволей пришлось Василисе рассказать все, то есть почти все, опуская кое-какие неудобные подробности, вроде того же, пропади он пропадом, пистолета или прихваченной из джипа чужой куклы Дурехи. Понукаемая нетерпеливыми вопросами — что за джип, какой марки, «чероки» или «гранд-чероки»? — поведала она Федору всю свою историю с самого начала — и про своего, пропавшего в Чечне то ли мужа, то ли возлюбленного, и про то, как стукнула этот самый джип «копейкой», про стычку на Новом Арбате, про Кощея, увезшего ее в свой, елки зеленые, замок…

— Ты была в домодедовском особняке этого… этого типа? — аж взвился от изумления водитель «КамАЗа».

— Ну была, а что тут такого?

— Стой-стой… а его дворецкого видела?

— Митрича?

— Так точно, дорогого нашего товарища Замесова!

— Он мне кофе со сливками в постель подавал.

— В-во гад!.. Слушай, а в подвал он тебя, случаем, не водил? Да нет, не Митрич, а этот…

— Константин Эрастович? Вот уж Бог миловал…

— Эх, а жаль! Одним бы глазком глянуть, что у него там!

— А ты, я смотрю, любознательный…

— У-у, не то слово! Просто чешусь от любопытства!

Мотор «КамАЗа» мощно рычал. Взмигивая ближним светом, проносились ахающие призраки встречных автомашин. Врассыпную бросился редкий березовый лесок, ударив воздухом по стеклам, распахнулось вечернее пространство — огненно-багряное справа и сумеречно-сиреневое, с пронзительно яркой первой звездой, слева, и Василисе, зачарованно заглядевшейся вперед, в стремительно мчавшуюся навстречу даль, показалось на мгновение, что это не тяжелогруженый фургон, а сама сбесившаяся Россия сломя голову несется куда-то назад, в прошлое, летит неведомо куда, да так, мамочка, безудержно, так погибельно и самоупоенно, что даже силам небесным ее, похоже, уже не остановить!..

Василисины видения прервал дальнобойщик Федор:

— Эй, лягушка-путешественница, о чем замечталась? Ты уж, пожалуйста, не молчи, а то, не дай Бог, засну — я ведь, честно сказать, две ночи не спал…

— Да уж, кажется, наговорила я тут тебе. Теперь твоя очередь…

Василиса щелкнула зажигалкой. Яркий газовый факелочек осветил кабину «КамАЗа». Глаза у ее соседа были и впрямь усталые, воспаленные, не голубые, а серые какие-то, старые.

— Слушай, мужик, сколько тебе годков?

— Вот как раз сегодня полторы тысячи стукнуло.

— Ах, вот оно что. Выходит, мы с тобой почти ровесники…

Так и не прикурив, Василиса погасила огонек, а потом снова чиркнула колесиком. Пламя осветило державшую руль правую руку Федора, тусклое обручальное кольцо на пальце, хитрую — в две краски — татуировку на тыльной стороне его ладони. Навидавшаяся за свою морскую жизнь всяких наколок, вот такой Василиса никогда не встречала. Это была синяя, сидевшая на хвосте змея, в пасти которой краснело пробитое стрелой яблоко. Пассажирке «КамАЗа» вспомнилась вдруг другая стрела, та, с гильзочкой на конце, из ее давнего-давнего уже детства. Господи! — уже давнего?!

— А этой красавице сколько лет? — тронув кончиком пальца загадочную гадину, тихо спросила она.

— А вот сие неведомо. Тайна, — в тон пассажирке почтительно ответил Федор. — Эту гадючку мне в Анголе один умелец изобразил. Француз, между прочим. Бывший солдат иностранного легиона. Пятнадцать лет считал, что это символ моей молодой дурости, а в прошлом году вдруг выяснилось — все как раз наоборот. Ехал я в вашем питерском троллейбусе, слышу — дергают меня за рукав. Оборачиваюсь — а передо мной этакий интеллигент советского разлива: очечки, седенькая бороденка клинышком, естественно — шляпа. «Вы в курсе дела, что у вас на руке? Знаете, что это?» Отвечаю: «Никак нет. Когда кололи, был пьян. К тому же не говорю по-французски». А он мне: «А вот граф Калиостро — говорил. А еще — по-немецки, по-итальянски, по-испански, по-древнеегипетски. И даже по-русски, как это ни удивительно. У вас на руке, молодой человек, его, Джузеппе Бальзамо, мистический знак. А символизирует он тайную мудрость жрецов и фараонов». Сказал мне это гражданин в шляпе, змеюку мою, точь-в-точь как ты, пальчиком тронул, сочувственно в глаза мне заглянул: крепись, мол, друг, еще не то будет! — и сошел у Московского вокзала… И ведь как в воду глядел — не прошло и двух лет, как это случилось…

— Что? — часто заморгав, шепотом спросила Василиса.

И тут носитель мистического знака скорбно вздохнул и, не глядя на свою попутчицу, с горькой безнадежностью в голосе сказал:

— А то, что ты, лягушка, ко мне в «КамАЗ» запрыгнула…

Через секунду он, не выдержав, захохотал. Растерянно рассмеялась и Василиса.

— Тьфу ты, я думала, ты серьезно!..

А еще через пару минут им действительно стало не до шуток. На сто девяносто девятом километре трассы Москва — Ростов-на-Дону «КамАЗ» с надписью на фургоне «АО „СТАМБУЛ-ТРАНЗИТ“. СРОЧНЫЕ ПЕРЕВОЗКИ» обогнал милицейский мотоцикл. Сидевший в коляске гаишник в шлеме и в больших, закрывающих пол-лица очках махнул полосатым жезлом, и Федор, сбавив газ, съехал на обочину дороги.

Сердце Василисы сжалось от недоброго предчувствия: уж слишком свежи были ее воспоминания о новоцаповских гонках со стрельбой и приемами контактного каратэ.

— Чего это они? — мгновенно осевшим голосом спросила она.

— Все путем, — успокоил ее поставивший машину на ручник Федор. — Все путем! — как-то неестественно громко повторил он, доставая документы из внутреннего кармана пятнистой куртки. — ГАИ не дремлет… Ага, а вот и наша доблестная милиция!

«Уазик» с синей мигалкой на крыше остановился позади «КамАЗа», метрах в пяти от него.

— Сиди смирно, не шали, — глядя в боковое зеркало, сказал Федор, лицо которого озаряли вспышки проблескового маячка.

Открыв дверь кабины, он спрыгнул с подножки на землю и зашагал к остановившему его мотоциклу.

Было уже совсем темно. В свете фар «КамАЗа» мельтешили белые ночные мотыльки. От Федора падала огромная, нелепо размахивающая ручищами тень. Тень эта, словно живая и совершенно независимая от того, кто ее отбрасывал, чудовищно вдруг исказилась, испуганно метнулась вправо, в кювет и на кусты, по шоссе, вовсю слепя фарами, пронесся бешеный, отчаянно чадящий выхлопными газами грузовик, и в следующее мгновение за спиной плечистого увальня в маскировочной куртке раздался дикий, кровь леденящий вопль!

Пять минут спустя Василиса, негодующе фыркая, пыталась объяснить тяжело дышавшему Федору, что именно так и надо кричать в момент наивысшей — по системе кун-фу — энергетической концентрации… Не знаю, не знаю. Не думаю. Более того, смутно подозреваю, что героиня моя в глубине души была, как и всякая нормальная женщина, порядочной трусихой. Однажды, глядя у меня по «кабелю» фильм «Кошмар на улице Вязов», Любовь Ивановна так жутко взвизгнула вдруг в самый неподходящий момент, что я чуть не упал со стула, а бедную Капитолину Прокофьевну и вовсе пришлось отпаивать корвалолом. В детстве — об этом она сама мне рассказывала — она панически боялась зубного врача. Страх этот так и не выветрился с годами: свои ровные, красивые зубы Василиса остервенело чистила щеткой по пять раз на дню. «Боже мой, — призналась она мне как-то, — только представлю себе, что у меня нарушился кислотно-щелочной баланс, как подумаю, что у меня… кариес!.. Нет, лучше уж застрелиться!» Как все стройные женщины, она страшно боялась располнеть. Боялась она темноты, разумеется, мышей, очень боялась, что груди ее смотрятся со стороны слишком уж вызывающе, вульгарно. Раза по три в году она со вздохом сообщала оцепеневшей от ужаса Капитолине: «Боюсь, что и с этой работенки мне придется уйти…»

Но вернемся на обочину ночного шоссе Москва — Ростов. Что же заставило Василису, оставшуюся в кабине «КамАЗа», так пугающе громко, так пронзительно вскрикнуть?

Случилось вот что. Когда Федор с водительскими документами пошел к мотоциклу, Василиса услышала тяжелый скрип гравия. Кто-то обходил «КамАЗ» справа, со стороны кювета. Вбок, в темноту, отлетел тусклый светлячок отщелкнутого пальцем окурка. Мелко подрагивавший на малых оборотах грузовик качнулся под весом вспрыгнувшего на подножку амбала. Дверца резко отпахнулась, и Василиса, сердце которой билось, как рыба об лед, увидела жуткую, черную, почти лишенную человеческих черт голову, дико вытаращенные, взблескивавшие от вспышек мигалки глаза, чужие, не сулящие ей ничего хорошего. Вот тогда-то и выкрикнула она, резко выбросив свою согнутую в колене, напряженно подтянутую к животу правую ударную ногу! Голова в трикотажном капюшоне с хрястом отмотнулась. Мертвенно взблеснул вылетевший из руки неизвестного нож, и через мгновение нечто увесистое, утробно взмыкнув, рухнуло с высоты подножки наземь.

И понеслось, понеслось, как любил говаривать ее незабвенный старпом Тарас Григорьевич Гопа!

Позади «КамАЗа» что-то ухнуло, хлопнул выстрел, другой! Краем глаза Василиса успела заметить, как полуобернувшийся к ней Федор, в руке которого были уже не водительские права, а пистолет, кривя рот, крикнул ей:

— Берегись!

И тотчас что-то погибельно узкое, режущее перехватило ей со спины горло, пресекло дыхание, запрокинуло на руль «КамАЗа».

— Ах, это ты, сучка?! — прошипел сквозь зубы накинувший Василисе на шею удавку тип, и она увидела над собой заломленную на затылок милицейскую фуражку, перекошенное злобой лицо и густые, сросшиеся на переносице брови.

«Капитан Алфеев?!» — успела удивиться застигнутая врасплох пассажирка «ферейновского» фургона. В следующее мгновение Василиса вынула из-за пояса джинсов засунутый туда полминуты назад «тетешник» и, уже почти теряя сознание, выстрелила в потный, озаряемый мертвенными синими вспышками лоб…


Очнувшись, она увидела над собой залитое кровью, встревоженное лицо человека, на которого ее магнетический ведьмовской взгляд ни разу за весь день не произвел ни малейшего впечатления. Склонившийся над Василисой водитель «КамАЗа» так неравнодушно и пристально смотрел ей в глаза, что она испуганно зажмурилась.

— Ну, слава Богу, жива! — облегченно вздохнул Федор.

За те считанные минуты, в течение которых Любовь Ивановна была без сознания, обстановка на месте дорожного происшествия кардинальным образом изменилась. Из подъехавшего рефрижератора выпрыгивали крепкие, в черных комбинезонах, парни с короткоствольными автоматами в руках. Вдоль «КамАЗа» лицами вниз лежали четверо бандюков, трое из которых были в милицейской форме. Еще один, пятый, с дырой во лбу, оскалив тускло светившиеся металлические зубы, пускал кровавые пузыри рядом с передним колесом грузовика.

Василиса сама, без помощи Федора, поднялась на ноги.

— Ну вот и все, отлетались «птички»! — сказал высоченный, плечистый дядечка, третью ночь подряд гонявший фургон с водкой между Каширой и Богородицком. — Знаешь, кого ты завалила?

— Не слепая, вижу, — пошатываясь, прохрипела Василиса.

— А вот этот квадрат, которого ты ногой вырубила, это Стрепет. Справа от него Гуськов, он же Гусек. Потому и «птички». Правильно я говорю, Повидло?.. Чего молчишь, тебе же челюсть вроде как не сворачивали? Алфеев, Стрепетов, Гуськов, Губайдуллин, Повидло — целое, блин, милицейское подразделение. А точнее сказать — «ментовская банда»… Тьфу, погань, глаза б мои на вас не глядели!

Вскоре подъехал синий «форд-эскорт», из которого, как черт из табакерки, выскочил невысокий лысоватый мужчина в сером костюме, тот самый — михневский. Водитель «КамАЗа» — Василиса успела уже наскоро перебинтовать Федору задетую пулей голову — молча протянул ему остро пахнущий порохом пистолет марки «ТТ».

— Неужто тот самый?! — прямо-таки подпрыгнул от нетерпения приехавший к шапочному разбору давешний собеседник Федора. — А ну-ка, ну-ка!..

Надев очки, он придирчиво изучил в свете камазовских фар «тетешник» Василисы и, явно удовлетворенный увиденным, констатировал:

— Он! Цыпляковский, судя по номеру. Ну так и откуда это у вас, сударыня?

Вот уж на этот раз Василисе пришлось рассказать все: и про двух придурков, попытавшихся ограбить Семена Ароновича у обменного пункта на углу Марата и Колокольной, и про визит в квартиру на Петровской набережной, и про джип «гранд-чероки» Ашота Акоповича…

— Он такой же Ашот Акопович, как я певец Пенкин, — мрачно усмехнулся Федор. — Это наш лучший друг — Микадо. Выходит, и с ним ты знакома, лягушка-поскакушка…

Мужчина в сером костюме, которого Василиса про себя сразу же окрестила Попрыгунчиком, нервно дернув себя за мочку уха, сказал:

— Стоп-стоп-стоп! Но если Микадо едет в гости к Кощею, а Магомед из Москвы звонит Фаберже, значит… значит, джип «гранд-чероки» туда и направляется!

— В Ростов? — ничуть не удивившись, сказал Федор.

— А может быть, и дальше… — схватив себя за нос, задумчиво предположил энергичный товарищ в штатском.

И без того ошалевшая от всего происшедшего Василиса не выдержала:

— Слушайте, а разве я вам говорила, что Магомед звонил в Ростов?! Ей-Богу, понятия не имею, зачем он ошивался на телефонной станции!

Ее собеседники переглянулись. Федор, чуть заметно усмехнувшись, вынул из внутреннего кармана куртки коробочку с незаменимыми в общении пилюльками «тик-так» и, поднеся ее ко рту, негромко, но отчетливо произнес:

— Все путем, ребята. Всем спасибо. Отбой.

Поздно утром 24 мая 1996 года Василиса и Федор спецрейсом вылетели из Воронежа в Ростов-на-Дону на военно-транспортном самолете Ан-12.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ, в которой читателю будет предложено самое радикальное в мире средство от чихания

Телефонная трубка назойливо пикала в ухо, но Магомед, стоявший в кабинке елецкого переговорного пункта, казалось, не замечал этого. Новость, только что услышанная им от Надежды Захаровны, а он наконец-таки собрался, как обещал, позвонить ей с дороги, новость эта застала его врасплох, как до сих пор дававший знать о себе удар коленом той рыжей зеленоглазой хабалки.

«Какой же вы идиот, какой олух Царя Небесного, Борис Магомедович, — тупо глядя на перекошенный черный, с цифрами в прорезях, диск, думал ехавший в Назрань курьер питерского уголовного авторитета, в прошлом работник правоохранительных органов, способный следователь, подающий надежды юрист, в конце концов — очень даже неглупый, черт побери, человек. — Нет, это даже не прокол, это ваша очередная совершенно непростительная роковая ошибка, очень возможно — непоправимая!.. Слепец, о-о слепец!.. Да она же тогда, прощаясь, открытым текстом!.. Болван, тупица! А у нее, у этой вашей лупоглазой истерички, похоже, ведь и выхода другого не было. И никакая она, как выяснилось, не дура: Господи, как все четко и единственно правильно, да еще чуть ли не в открытую, практически на глазах у всех: „Борюсик, только не забудь, заклинаю — позвони из Москвы!..“ Кретин!.. О, какая накладка! Ваша тайная возлюбленная в итоге перехитрила всех: и своего рогатого мокрушника, и его бдительного подручного с обманчиво маленьким лбом и жвачкой во рту, и двух шнырей, и вас, и… и в итоге — саму себя!»

Сглотнув кислую слюну — его опять мучила изжога, — Магомед перевел взор на клочок бумажки с торопливо записанными на нем телефонами — московским, в гостинице «Националь», и другим, самым главным, стамбульским — и, не сдержавшись, саданул кулаком по телефонному аппарату! Звякнуло нехитрое, так огорчившее его минуту назад механическое нутро. Затарахтели посыпавшиеся жетоны. Пожалуйте, пользуйтесь, Борис Магомедович! Набирайте заветный номерок с нетерпением ждущего вашего звонка маэстро Мефистози. Всего-то и делов — крутануть десяток раз диском и, дождавшись, когда иностранный гость петушком подскочит к трубке, сказать ему: «Все о’кэй, май диа френд! Интересующая вас вещица сегодня вечером будет передана в Ростове хорошо знакомому вам черноглазому молодому человеку по имени Амир…»

Но в том-то и дело, что предмета, за которым синьор Мефистози, заполошенно взмахивая похожими на крылья рукавами своей сутаны, прилетел в Россию, у него, у Бориса Магомедовича Базлаева, увы, уже не было. Он сгинул вместе с другими престижными примочками лакированного джипа, пропал в Новоцапове, исчез бесследно, странно и абсолютно с точки зрения здравого смысла необъяснимо…

Магомед, в мозгу которого вспыхнула вдруг названная Надеждой Захаровной цифра, машинально сунул палец в дырочку над цифрой «3» и крутанул диск телефонного аппарата до отказа. Накручивать шесть раз следовавший за тройкой ноль он уже не смог, не хватило сил. Лоб у него вспотел, палец задрожал, ноги стали ватными. Сумасшедший итальяшка готов был выложить за безделицу три миллиона американских долларов!..

— Чушь, тертая чемерица какая-то! — гулко и длинно сглотнув, прошептал потрясенный Борис Магомедович.

Неприятные неожиданности на этом не кончились. Садясь в джип, Магомед так саданул дверцей, что вылетел заклеенный пластырем кусок лобового стекла. Чертыхнувшись, виновник происшествия полез в бардачок за липучкой и вдруг к ужасу своему обнаружил, что оттуда исчез тот самый, привезенный Кола Бельды из Якутии, пакетик с так называемым «лекарством»! По спине Магомеда побежали мурашки.

— Где… где он?! — с трудом выговорил он.

Сидевшее по левую от него руку жвачное животное, не поворачиваясь, пожало плечами.

— У-убью-у! — скрежетнул зубами посеревший от ярости Борис Магомедович, но и второго ублюдка ему, к счастью, убивать не пришлось: сияющий Киндер-сюрприз с мороженым в руках тотчас же появился из-за угла и как ни в чем не бывало уселся на свое — за Вовчиком Убивцем — законное место.

Далее имел место прелюбопытнейший диалог.

— Ты? — резко повернувшись, рявкнул бывший следак, по скулам которого ходили желваки.

— Чё, елы?

— Пакетик, сюрприз пахучий, ты взял?.. А ну в глаза, в глаза мне смотри!

— Это, блин, пакетик?

— Пакетик, пакетик, вот отсюда, из бардачка!..

— Ну, елы-еп, я… А чё?

Магомед чуть не задохнулся от негодования:

— Нет, это надо же, он еще спрашивает?! А ну колись, падла, зачем пакетик взял!.. Кому говорят?!

— А ты, елы, это, ты не ори…

— Пакетик брал?

— Ну, блин, брал.

— Зачем?

— Затем, еп, что приказ.

— Приказ?! Какой еще, на фиг, приказ? Чей?

— Так это, елы, его…

— Кого еще «его»?

— Так, еп, Микады же!

— Минуточку-минуточку! Тебе Микадо приказал взять пакетик?

— Ну!

— Когда?

— Так еще там, елы-еп, в этом…

— В Новоцапове? Ты что, ты из Новоцапова звонил Ашоту Акоповичу?

— Это не я, елы, это он мне, еп, звонил.

— Чепуха какая-то, чушь, нонсенс! Они, видите ли, изволят беседовать с начальством, а мы понятия об этом не имеем! Вовчик, ты слышал?.. А ну… а ну дай сюда пакетик!

Киндер-сюрприз, все это время преспокойно жравший мороженое, шмыгнул носом:

— Зачем, елы?

— Ты чего, издеваешься?! А ну-у!.. Я кому сказал?!

И тут мокроволосый «отморозок» еще разок шмыгнул и, облизнув уже начинавший капать вафельный стаканчик, сказал:

— Это, елы, слушай, да пошел ты!..

— Ну знаете! — взревел Магомед. — Да я тебе сейчас… я тебе знаешь что?! Я, блин, на фиг!..

— А ну ша! — подал вдруг голос Вовчик Убивец. Все так же — не поворачиваясь — он протянул руку за спину: — Дай сюда!

И вот ведь что любопытно: в ответ даже не вякнув, Киндер-сюрприз сунул руку за пазуху и вытащил оттуда злополучную бандерольку из алмазной республики Саха. Убивец, в свою очередь, небрежно забросил пакетик в бардачок и, повернув ключ зажигания, буркнул:

— Все, поехали.

До самого Воронежа, то бишь добрых сто тридцать километров, Магомед все никак не мог успокоиться. Подозрения терзали его, мысли о так нелепо упущенных из рук миллионах отзывались изжожными спазмами. «И все-таки дрянь, дура лупоглазая! — клял он свою куклоликую сожительницу. — Вот уж воистину хитрость — ум дураков! Нет чтобы не мудрствуя лукаво сказать в постели: „Борюсик, вот тебе хреновинка, сунь ее, любимый, в карман и передай со всеми предосторожностями в известном тебе пункте Р. не менее тебе известному красавчику А. — ах, ну что ж тут поделаешь, что поделаешь: тоже моему — извини, так уж получилось — возлюбленному…“ Начиталась бабских романов, в куколки решила поиграть, Мальвина сексуальная! Ну вот и доигралась, вот и результат!.. О Господи, а тут еще эти таинственные телефонные звонки, заспинная шебуршня, многозначительное шмыганье носом. По совести сказать, Ашот никогда не доверял мне, как, скажем, тому же Вовчику. Да и кто я для него, для Микадо: „борзой мент“, „продажный лягашок“, „чахоточный“!.. А если еще, не дай Бог, этот мстительный головорез, этот… этот Отелло лагерный, узнает о нашей с Надушэнькой связи или, что уж совсем катастрофа, — о ее попытках наладить свой собственный транзит через кордон, начать отдельную от него игру, тогда… О-о, господа присяжные, страшно даже подумать, что будет в этом случае!..»

В городе Воронеже сизый от переживаний Магомед попросил Вовчика тормознуть у первого же попавшегося на пути отделения милиции. Убивец удивленно приподнял брови и даже на время прекратил жевать. Киндер-сюрприз, громко шмыгнув перебитым носом, сказал:

— Еп!..

Черный джип «гранд-чероки» остановился впритык к синему, с тюремными решетками на окнах, «мусоровозу». Магомед, хлопнув дверцей, вышел, а вонючий конфидент Ашота Акоповича, восхищенно выпучившись, прошипел ему вслед, как проколотый баллон:

— Ну, ва-ащ-ще!..

Войдя в помещение дежурки, Борис Магомедович сунул под нос сидевшему за столом лейтенантику красную книжицу с золотым государственным орлом:

— Майор Базлаев, ФСБ. Нужно срочно позвонить в Новоцаповский райотдел милиции!

Связь с населенным пунктом, в котором иномарки «раздевали» прямо под окнами «ментовки», была установлена в считанные минуты.

— Новоцапов! — протягивая трубку, радостно сообщил воронежский лейтенант. — На проводе сержант Пантюхин, товарищ майор!

С сержантом Пантюхиным товарищ майор говорить не стал.

— Лейтенант Цыпляков на месте?.. Ну так дай мне его!.. Алло, Цыпляков? Какие-нибудь новости по нашей тачке есть?

— Так точно, товарищ майор! — радостно отчеканил новый новоцаповский начальник райотдела. — Нашли!

Сердце у Бориса Магомедовича екнуло, рука, сжимавшая липкую заплеванную трубку, вспотела:

— Нашли?! Что нашли, Цыпляков?

— Да их же — Лохова, Лопухова и Лепехина!

— Ло… Слушай, а кто это?

— Так ведь наши же, новоцаповские, которые ваш джип грабанули!

Теперь у Магомеда вспотел уже и лоб.

— Значит, говоришь, нашли?

— Так точно, с поличным, можно сказать, взяли. В сарайчике у Лопухова все и было: и подголовники, и магнитофон японский системы «Панасоник», и коврики резиновые итальянские…

— И колесы, колесы! — подсказал новоиспеченному начальнику сержант Пантюхин.

— Так точно, и резина шипованная, американская!

— А больше… а больше ничего там не было? — предательски сорвавшимся голосом спросил Борис Магомедович. — Куклы вы, лейтенант, у них не обнаружили?

— Куклы?! Так вы и про куклу знаете, товарищ майор?! — пораженно воскликнул новоцаповский сыскарь. — Точно, была кукла, только ведь мы…

— Что, что вы? — побелев от волнения, закричал Магомед, но на том конце провода что-то стукнуло, треснуло, затарахтело. Глухо забубнил Пантюхин, послышались неразборчивые чужие голоса. Трубка громко щелкнула в ухо самозваному сотруднику ФСБ.

— Минуточку, товарищ майор, — понизив голос, торопливо пробормотал лейтенант Цыпляков. — Одну минуточку, тут у нас товарищи из Москвы приехали. Тут у нас, елки, такое… ЧП у нас ночью было. Да вы ведь, конечно, в курсе…

Слышно было, как лейтенант положил трубку на стол и, тяжело топая, побежал куда-то.

Минуточка длилась невыносимо долго. Борис Магомедович, у которого с кончика носа свисала теплая щекотная капля, слышал, как там, в Новоцапове, тоскливо ныл пьяненький задержанный:

— Отпусти, сержант, слышь, будь человеком, отпусти…

— Пить меньше надо, Разыграев! — шурша бумагами, недовольно бурчал Пантюхин.

Во рту у Бориса Магомедовича было кисло, живот томительно подсасывало. «Только язвенного обострения и не хватало!» — тоскливо думал нетерпеливо переминавшийся с ноги на ногу Магомед.

И вот наконец хлопнула немыслимо далекая дверь, скрежетнул стул.

— Прошу прощения, служба, — сказал подошедший к аппарату лейтенант Цыпляков. Голос у него был невеселый и, прямо скажем, совершенно не начальственный.

— Досталось на орехи? — изобразил сочувствие Магомед.

В ответ послышался тягостный вздох:

— Эх, не то слово!.. Вы про куклу спрашивали, товарищ майор. Есть кукла.

— С голубыми глазами, светловолосенькая такая? — Магомед, забывшись, так громко выкрикнул эти слова, что воронежский дежурный испуганно на него покосился.

— Точно. Только ведь у нас она по другому делу проходит. Ларек они взяли у горбани — Лохов, Лопухов и Лепехин. Говорят, что кукла оттуда. Их три, говорят, было. Две успели толкнуть, третья в сарайчике осталась…

Борису Магомедовичу показалось, что у него из-под ног уходит пол.

— Минуточку-минуточку, Цыпляков! То есть как это… как это три?!

— Вот и я ему, товарищ майор: да как же три, когда их пять в ларьке-то было. Четыре в коробках, одна на витрине. И про «сникерсы» тоже врут они, как сговорились. Джебраилов, хозяин точки, говорит — восемь коробок «сникерсов» было, а они, сукины дети, утверждают — одна! Одну, вскрытую, у Лопухова и нашли. А еще сигареты «Мальборо» — четыре упаковки, тушенка китайская со стеной — десять банок, помада женская в тюбиках…

Желудочный спазм прямо-таки скрючил Бориса Магомедовича.

— Отста… отставить помаду, лейтенант, — мучительно морщась, простонал он. — Я тебя про куклу спрашиваю, кукла эта твоя как выглядит?

— Так ведь обыкновенно, — удивился лейтенант Цыпляков. — Они же все на одно лицо — голубоглазенькие, волосюшки светлые, ну туфельки там, платьица, рюшечки всякие. Американская, товарищ майор, кукла, а называется она — Горби!

Окно в дежурке было приоткрыто. Теплый, совсем уже летний ветерок вздувал казенные занавески, игриво топорщил хохолок на затылке сидевшего без фуражки воронежского лейтенанта. Волосюшки у него были светлые, почти белесые, совсем как…

Кислый комок подкатил к горлу Магомеда.

— Слышишь, Цыпляков, — с трудом сглотнув, сказал он, — кукла эта ваша вовсе не Горби, а Барби называется… Барби, а не Горби, понял или еще разок повторить?..


В Павловске, где Вовчик встал под заправку, Магомед вдруг спросил у шмыгавшего носом «отморозка»:

— Слушай, ты, цветок душистых прерий, а как к тебе «тетешник» попал?

Увы, и в этом случае предварительная версия Бориса Магомедовича подтвердилась: патологический жадюга Ашот Акопович попросту отвез на дачу с таким неимоверным трудом им, тогда еще следователем Базлаевым, добытое из сейфа вещественное доказательство. Там его — в собачьей, елы-еп, конуре — и обнаружил повсюду сующий свой трижды перебитый нос Киндер-сюрприз, стороживший с Торчком загородную недвижимость патрона. Там же, у конуры, над телом накачанного наркотиками ротвейлера и возник план наезда на Семена Ароновича Солоновича, соседа Акопяна по даче.

«Старый скупердяй, жмот! — клял Микадо бывший следователь прокуратуры. — Ведь говорил же, говорил я ему: выбрось, Ашот, пушку. Утопи, зарой, продай лицу нерусской национальности. Без орудия убийства и сам факт убийства под вопросом, тем более такого нелепого, можно сказать, несусветного…»

Человек трезвого, аналитического ума, Борис Магомедович вспомнил некоторые обстоятельства этого странного дела и невольно поежился. Обвинение практически рассыпалось не только потому, что исчез акопяновский пистолет. На другой день после преступления из морга сгинули и трупы обоих убитых: коллекционера Мфусианского, сына, между прочим, всемирно известного академика и правозащитника, и того, кто находился в гостях у вышеупомянутого коллекционера, судя по внешности и экзотическому одеянию — он был в чем-то вроде рясы, — иностранца, который, как утверждал взятый на месте преступления Микадо, сам и открыл стрельбу, выхватив из-под полы своей карнавальной хламиды автомат марки «узи» израильского производства. Когда трясущуюся от страха работницу морга гражданку Псотникову спросили, куда делись трупы, она, перекрестившись, сказала: «Сами ушли! Встали, глаза закатимши, меня на полу снасильничали и ушли скрозь окно в неизвестном направлении!..»

Полуневероятная эта, с откровенным душком чертовщинки история имела место ровно пять лет назад, в мае 1991 года. «Если быть протокольно точным — тринадцатого числа, — поморщившись, отметил про себя на дух не выносивший всяческой мистики Магомед, — а стало быть, тютелька в тютельку через месяц после того, как меня угораздило сесть за карточный стол с Микадо и с Вовчиком…»

В ту роковую ночь, 13 апреля, кончилась его прежняя, с партбилетом, служебными перспективами, друзьями, погонями и смыслом жизнь. За пять лет жизни новой — «Жи-изни?!» — горестно воскликнул в душе Магомед, — за эти пять лет было всякое: и шальные деньги, и нары в «Крестах», и свобода, и дорогие красивые бабы, и… и снова то деньги, то полное, хоть пулю в лоб, безденежье. Умер комиссар отец. Через год тихо угасла мать Бориса Магомедовича — невысокая, худенькая, с большими грустными глазами русская женщина, всю себя отдавшая героическому мужу и его сыну… Снег, похороны, первые в жизни у всех на виду слезы… Что еще-то было? Полынья в Нарве, Мишаня, Вовчик, Микадо… Ах да — была еще и безумная, сумасшедшая, шальная, неистощимая на ласки Надежда Захаровна. О, как она любила его. Кажется, и он, Магомед… во всяком случае таких чувств он никогда и ни к кому не испытывал. Что ж, так и запишем: она действительно была его возлюбленной…

«Была, был… Не рановато ли вы заговорили о себе в прошедшем времени, Борис Магомедович?» — грустно подумал человек, до Ельца считавший себя главным в джипе, несшемся по осточертевшей уже трассе к черт знает какому финишу. Он вспомнил телефонный разговор с Надеждой Захаровной, ее сорвавшийся на визг голос: «А кукла?.. У тебя нет нашей куклы?! Бо-оже!..»

Под ложечкой у Бориса Магомедовича томительно засосало. Боль была такая долгая и непривычно острая, что он, чуть не застонав, закусил губу и зажмурился. В следующее мгновение Магомеду показалось, что это не джип, а его пропащая грешная душа стремительно несется по страшному темному тоннелю. Мелькая, мельтеша и закручиваясь штопором, мимо летели картинки, масти, цифры. Растопырив руки и ноги, закувыркалась и сгинула во тьме игрушечная, кукольно-пучеглазая Надежда Захаровна, и откуда-то сзади с опозданием до ушей Бориса Магомедовича донеслось ее отчаянно-угасающее: «Жизнь проиграна, Борюсик!..»

Сглотнув слюну, мертвенно-бледный пассажир джипа «гранд-чероки» открыл глаза и тотчас же поспешно закрыл их, ослепленный. В большой реке, к мосту через которую подъезжала иномарка, текла, казалось, не вода, а жидкое, невыносимо сияющее солнце.

— Дон, — коротко бросил Вовчик Убивец. — Тихий.

— Гы-ы, это который «или Великий»? — заерзал сзади проснувшийся Киндер-сюрприз.

В салоне джипа опять отчетливо засмердело.

«Господи, — морщась от омерзения, подумал Борис Магомедович, — вот ведь скоро, совсем скоро от нас, говнюков, ни помина, ни духа не останется, а этот самый Тихий, Шолоховым воспетый, будет все так же течь себе, слепя глаза кому-то другому, новому и, скорее всего, как практически все сидящие в таких вот лимузинах новые, только по паспорту, елки зеленые, русскому, так вот, Тихий, или Великий, Дон будет течь себе в Азовское море, а я, сын чеченца, буду, зарытый в эту самую, в русскую, в мать сыру, интенсивно сгнивать, разлагаясь на элементы, смердеть, как сидящий за спиной Артур Митрофанов…

О Аллах!..»

Посреди моста Вовчик Убивец в очередной раз остановился на «проветривание». Дул теплый, пахнущий рыбой, соляркой и свежескошенными травами ветерок. Дон в этом месте, у воронежского села со странным названием Верхний Мамон, был уже классически величав, в обе стороны широк и по правому берегу обрывист. Под ногами, головокружительно далеко, метрах в двадцати, не меньше, пенилась на быках стремнина.

— Во, елы! — восторженно шмыгнул носом перегнувшийся через металлический поручень Киндер-сюрприз. — Ну, еп, ва-аще! — воскликнул он и от избытка чувств харкнул в бездонную голубую прорву, над которой летел ставший вдруг невесомым большой автодорожный мост.

Плевок не успел еще достичь воды, когда беззубый шнырь с перевернутым крестом на груди, смешно вздрыгнув перекинутыми Вовчиком через поручень ногами, полетел за своею соплей следом. Внизу, там, куда Магомед, всю жизнь боявшийся большой высоты, так и не рискнул посмотреть, негромко плюхнуло. Жующий Убивец брезгливо вытер руки сначала о поручень моста, затем о свои синие спортивные рейтузы и, пристальным взором проводив промчавшуюся мимо «татру», сказал остолбеневшему от неожиданности Борису Магомедовичу:

— Ну все, поехали!..


В тот же вечер, 28 мая, черный джип «гранд-чероки» добрался наконец до Ростова-на-Дону. Было без десяти восемь, когда Вовчик Убивец высадил Магомеда у центрального входа гостиницы «Интурист».

— Номер заказан, — не глядя на Магомеда, буркнул он и, круто развернувшись, умчал ночевать к каким-то дальним родственникам.

Базлаева действительно ждали. Крашеная блондинка в регистратуре, кокетливо улыбаясь, выдала ему французский, на красной пластмассовой бирочке с 313-м номером, ключ.

— Если что, звоните, — очаровательно зардев, сказала она.

Борис Магомедович пообещал.

В 20.15, доставая из сумки электробритву «Филипс» и свежие трусики — он собирался принять душ, — владелец двухкомнатного «люкса» обнаружил, что у него пропал завернутый в вафельное полотенце автоматический пистолет системы «люгер». Еще через минуту раздался телефонный звонок. Чертыхнувшись, Борис Магомедович схватил трубку, но вопреки ожиданиям побеспокоила его вовсе не Жанночка из регистратуры.

— Это Магомед? — спросил приятный мужской голос с легким кавказским акцентом. — Вам привет от Надежды Захаровны.

Из рук Бориса Магомедовича чуть не выпала бритва.

— Амир? — зачем-то закрыв микрофон ладонью, тихо спросил человек с кавказским отчеством и совершенно славянским лицом.

— Амир, Амир, — подтвердил его собеседник. — Вы привезли то, что должны были привезти?

Борис Магомедович, наморщив лоб, на секунду задумался и ответил:

— Разумеется.

— В таком случае завтра в семь утра у памятника Пушкину. Устраивает?

— Ну что ж, если Амир не идет к Магомеду, Магомед берет такси и едет к памятнику автору «Памятника», — усмехнувшись, согласился Борис Магомедович.

Минут десять он стоял с коротко пикавшей трубкой в руке, глядя на пустую дорожную сумку и разбросанные вокруг нее вещи. Лицо его было мрачно, левая бровь приподнята.

В 20.27 Борис Магомедович Базлаев, пнув сумку ногой, быстро и решительно набрал хорошо знакомый ему номер телефона.

Жорик Фабер словно бы ждал его звонка.

— Я приехал, — сказал Магомед. — Есть разговор. Срочный. Сугубо конфиденциальный.

— Вас понял, — не называя собеседника по имени, сказал Фаберже. — Куда подъехать?

— Гостиница «Интурист», номер триста тринадцать. Постучи три раза, потом один раз и еще три раза. Когда будешь?

— Примерно через час.

— О’кэй. Жду.

С 20.30 до 20.42 Борис Магомедович был в душевой комнате. Выйдя из нее, он покидал шмотки в сумку, достал из кармана кожаной куртки якутскую посылочку и перочинным ножиком взрезал на ней шпагат. Под полиэтиленом была вощеная бумага, под бумагой — вата, под ватой — аккуратно завернутая в станиоль коробочка, черная, сафьяновая, явно ювелирного назначения. Волнуясь, Борис Магомедович сел за письменный стол и, включив лампу, осторожно открыл аккуратную, с серебряной защелочкой, крышечку.

В коробочке из-под драгоценностей находился мелкий, буроватого цвета порошок. Оторопело моргая, Магомед взял щепотку неведомого вещества двумя пальцами и, поднеся ее к ноздрям, понюхал.

Это была ошибка, роковая, непоправимая! В пыль растертый чемеричный корень подействовал практически мгновенно. В носу у Бориса Магомедовича защекотало, завертело, засвербило. Закатив глаза, он запрокинул голову — ап!.. ап!.. ап!.. — и чихнул, едва не ударившись лбом об стол: а-ап-чхи!..

Облачком взметнулось над столом — едкое, в микроскопических дозах добавлявшееся некогда к нюхательным табакам зелье. Князь Потемкин-Таврический, смеху ради угостивший имнебезызвестного графа Калиостро, по слухам, довел последнего до пароксизма и полнейшего, с падением на пол и коликами, конфуза!..

— А-а… ап-чхи!.. ап-чхи!.. аа-ап-чхи!.. — трижды чихнул неосторожный Борис Магомедович, но это, увы, было только начало! Сорок минут подряд обитатель 313-го номера только и делал, что чихал, чихал отчаянно, громко, безостановочно!

В 21.25 в двери его номера постучали. Стук был тот самый, условный: сначала три удара, потом один, потом еще три. Изнеможенно шатающийся, с вытаращенными красными глазами Борис Магомедович, повернув ключ, открыл дверь… и очередной чих застрял у него во рту. Вместо ожидаемого Фабера Ж. на пороге стояли двое: жующий жвачку и зачем-то натягивающий на руки перчатки Вовчик Убивец и какой-то незнакомый, плотный, приземистый, лысый мужик в мятом, с пузырями на коленях, костюмчике серого цвета, смутно на кого-то похожий и саркастически усмехающийся.

Борис Магомедович все-таки чихнул.

— Будь здоров, дорогой! — хрипло сказал неизвестный, и только теперь до Магомеда дошло, кто пожаловал к нему в гости.

— Ашот?! Микадо?.. Ты?! — пятясь, пробормотал он.

И Ашот Акопович, на лице которого не было почему-то столь характерных для него кавказских усов, удивленно приподнял густые темные брови:

— Ашот, Микадо?.. Да нет же, нет больше никакого Ашота, никакого Микадо. Гражданин Акопян умер, скоропостижно скончался, узнав о том, что его пистолет попал в руки правоохранительных органов. Ведь так же, Мочила?

— Так, Князюшка! — кивнул шеястый игрок в покер, у которого был перебинтованный лоб и совершенно непроницаемые маленькие глазки.

Магомед хотел было что-то сказать, но вместо этого чихнул. Потом еще. И еще раз.

— Ай-ай-ай! — закрывая за собой дверь, покачал головой человек, названный Князюшкой. — А я ведь предупреждал, что это лекарство особенное, уникальное. Знаешь, от чего оно, Магомед?.. По глазам вижу, что догадываешься! Правильно, дорогой: от измены!..

— А… а… а-ап-чхи! — согнулся пополам Борис Магомедович, который вдруг понял все: неряшливый лысый пахан еще там, в Питере, знал, чем кончится этот идиотский автопробег. Никакой «начинки» в джипе не было и не должно было быть! Ашот Акопович одним выстрелом убивал сразу нескольких зайцев: Торчка, Киндер-сюрприза, его, простофилю, — всех свидетелей и соучастников своего прошлого существования. Находившийся в розыске Микадо попросту обрубал концы, расправляясь заодно с надоевшими ему любовниками, неверной любовницей и шулерски обыгранным в очередной раз любовником этой самой любовницы…

— А… а… а… — разинул рот собиравшийся чихнуть вот уже в тысячный, должно быть, раз Магомед.

— Опять, опять! — сокрушенно всплеснул руками лысый кидальщик. — Ах, да сделай же что-нибудь, Вовчик, помоги товарищу!..

— По́нято! — сказал Убивец, доставая из-за пазухи вороненый «люгер» с уже навинченным на ствол глушителем. Он щелкнул курком и, не переставая жевать, спокойно выстрелил в настежь распахнутое ротовое отверстие своего недавнего подельника и попутчика, а когда тот тяжело рухнул на ковер, свинтил никелированный цилиндрик с дымящейся еще черной дыркой и, нагнувшись, вложил пистолет в правую ладонь так и не чихнувшего перед смертью Бориса Магомедовича.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ, про то, как Любовь, она же Надежда, становится еще и Верой

— На, куколка, покушай, моего горя послушай! — сказала Василиса, протягивая сидевшей на столе Дурехе ложку с говяжьей тушенкой. — Жила я себе, поживала, тоски-печали не знала… Ну это так, для рифмы, как у Эдика, но в общем и целом, как любит выражаться Федор, который на самом деле вовсе, Дуреха, не Федор, в общем и целом так ведь оно и было. Где уж тут тосковать-печалиться, когда угоняешь чужие иномарки с наворотами? Или когда с Кощеем… Ну, чего глазищи вытаращила? Не хочешь эту дрянь есть — так и скажи… Мне вот тоже, честно сказать, кусок хлеба в горло не лезет. Почему, спрашиваешь?.. Эх, да потому, что раньше я, Дуреха, об одном, а теперь, мамочки, сразу о двоих думаю…

Вот такие, прямо скажем, невеселые разговоры вела Любовь Ивановна, сидючи в тесной клетушке офицерского общежития. Да ведь и было от чего загрустить!..

Из Воронежа взлетели нормально. Федор был вполне на вид бодр и даже шутил. Когда набрали высоту, он вынул из кармана плоскую металлическую фляжку.

— Ну что, лягушка-путешественница, давай выпьем!

— На брудершафт?

Федор засмеялся:

— Для начала — за знакомство.

— А разве мы не знакомы?

— Да как тебе сказать, — пожал широченными плечищами дядечка — достань воробышка, голову которому повторно перебинтовали у военных летунов в санчасти. — Да как тебе объяснить-то попроще, зеленоглазая?.. В общем, Алексеем меня зовут. — Он протянул Василисе ладонь, до того, как ей показалось, большущую, что на ней можно было запросто расположиться со стрелой во рту. — Селиванов, Алексей…

Ресницы у Царевны Лягушки испуганно взметнулись:

— Надеюсь, не капитан?

— А что такое?

— Да уж больно мне на капитанов везет…

— В таком случае — подполковник.

— Уже легче, — вздохнула Василиса, — и раз уж ты такой большой начальник, зови меня запросто — Любой.

— А ты меня — Лешей.

— Ну, здравствуй, Леша, — человек Божий!

Вот так они и познакомились на свою голову во второй раз.

Спирт у десантуры был качественный, категорически неразбавленный.

— Кстати, о «птичках», — после непродолжительной паузы сказал Федор, он же Алексей. — Накрыли мы их «хитрую» автобазу… ну, в общем, то заведение за забором, куда они угнанные тачки на разборку ставили… Ты Фонарева знала?

— Мишу?..

— Он ведь, кажется, телохранителем у Бессмертного был? Там, на этой автобазе, «тайфун» его нашли, а в нем документы… ну, и кровь, как водится… Знаешь, Люба, это ведь мой последний шанс был. Эти самые «птички» вконец меня зачирикали. Двух сотрудников на прошлой неделе похоронил… Я прямо там, на кладбище, слово себе дал: сам, своими руками не поймаю — ухожу к чертовой матери из органов!.. Такие вот пирожки с котятами.

Тронув рукой повязку, подполковник Селиванов попытался улыбнуться. Улыбка получилась какая-то неуклюжая, виноватая.

— Ты уж извини, что так получилось.

— Не за что, сама напросилась.

— Вот и Микадо ты в лицо знаешь, и подручных его… Нам бы только зацепиться…

Василиса нахмурилась:

— Я же сказала: чем сумею — помогу. Я ведь этого твоего Ашота Акоповича только мельком видела. А потом — ехать мне надо, Эдика искать…

— Да мы мигом, мы быстро! — оживился Алексей. — Ростов — не Москва. Мы их живехонько, Любовь Ивановна, вычислим…

Перед самым заходом на посадку у подполковника Селиванова закружилась вдруг голова. Он резко побледнел, попытался зачем-то встать, но пошатнулся, мешком осев на кресло, застонал, а через пару минут и вовсе потерял сознание.

В Ростовский военный госпиталь Алексея доставили в состоянии комы. В начале четвертого пополудни началась операция на черепе. Около семи вышедший из операционной полковник медицинской службы Бахтияров, увидев сидевшую в коридоре Василису, удивленно воскликнул:

— Глотова, Люба?!

У этого усатого красавца, тогда совсем еще не седого, она работала медсестрой — там, в Афганистане.

— Твой? — спросил Эльдар Вахидович.

— А то чей же, — опустив глаза, сказала его бывшая сослуживица.

— Ничего, мужик здоровый, функционировать будет.

29 мая в половине второго ночи подполковник Селиванов пришел в себя.

— Узнаёте? — улыбнулась Любовь Ивановна.

— Узнаю, — прошептал Алексей. — Вы… ты Люба.

— А мы что, на брудершафт пили?

— Кажется, пили… нет, точно пили!

И Василиса, которой заведующий хирургией полковник Бахтияров выписал постоянный пропуск, бледная, усталая, вот уже вторую ночь не смыкавшая глаз, все-таки нашла в себе силы улыбнуться по второму разу:

— Ну, а коли уж пили, значит, тебе, красавцу, утка нужна… Помочь или сам справишься?

Часа через полтора подполковник Селиванов заснул. Дыхание у него было спокойное, кривая на мониторе нормальная.

Все тот же профессор Бахтияров помог медсестре Глотовой поселиться в офицерской общаге по соседству с госпиталем. Комнатушка была крошечная — койка, стол, стул.

— И удобства, Дуреха, в коридоре, — оглядываясь, вздохнула Василиса. — Так что ты не волнуйся, крупногабаритных мужиков мы тут принимать ни в коем случае не будем. Вот так-то!..

Мужчину, который постучался к Василисе в 11.15 по московскому времени, уж никак нельзя было назвать крупногабаритным.

— Разбудил?! — искренне огорчился майор Вячиков, тот самый хлопотун в штатском, которого Василиса окрестила про себя Попрыгунчиком. Он нетерпеливо топтался за дверью, пока Любовь Ивановна приводила себя в порядок, а едва войдя, так сразу и бухнул:

— А ведь он, похоже, действительно жив, ваш Царевич!

По словам Павла Петровича, прояснявшего ситуацию по своим, как он выразился, «каналам», капитана Царевича совсем недавно, недели три назад, видели в лагере полевого командира Беслана Борзоева. Информация эта поступила от нашего военнопленного, лейтенанта, выкупленного родителями, иркутскими коммерсантами, за крупную сумму в иностранной валюте.

— В том-то и дело, — схватив себя за нос, задумчиво сказал майор Вячиков, — в том и загвоздка, что лагерь этот — специального назначения… Ведь ваш друг…

— Он мне не друг, а муж, — поправила Василиса.

— Ведь Эдуард Николаевич — человек, насколько нам известно, не шибко состоятельный, а там, у Большого Беслана, в основном выкупные: иностранцы, священники, работники госаппарата, дети бизнесменов…

— Но ведь он еще и журналист!

— Да в том-то и фокус, что капитан Царевич — журналист военный! А таковых они, как правило, расстреливают на месте, потому как считают разведчиками… Непонятно, странно!..

И тут майор Вячиков, дернув себя за ухо, резко ушел от темы разговора.

— Любовь Ивановна, — глядя в окно, сказал он, — а где вы овладевали навыками практического энэлпи?

— О чем это вы? — удивилась Василиса, тщетно пытавшаяся растереть красное пятно на правой отоспанной щеке.

— О нейролингвистическом программировании, — пояснил сослуживец подполковника Селиванова, глядя почему-то в пол, а не на Василису. — Насколько я понимаю, именно этим методом вы нейтрализовали сотрудников Новоцаповского райотдела…

— Это когда кроссовкой в морду?

— Зачем же! — так и подпрыгнул майор Вячиков. — Вот уж как раз наоборот, когда тихо и мирно всех голубчиков под ключ в одну камеру.

— А-а, — сказала Любовь Ивановна и пошла на общую кухню ставить чайник. Когда она вернулась, Павел Петрович, если его действительно так звали, поерзав на табуретке и почесав сначала коленку, а затем затылок, предложил ей поработать в Чечне — «Ведь вы же все равно туда поедете, ведь правда же?!» — на его, как он туманно выразился, «серьезное ведомство».

От неожиданности Василиса чуть не облила майора Вячикова из заварного чайника:

— Это вы что, вербуете меня, что ли?!

— Ах, да нет же, я же не в том смысле! — взвился под потолок лысый Попрыгунчик, но было уже поздно.

Василиса, дав гостю допить чашку, вежливо, но решительно выпроводила его за дверь:

— Извините, у нас тут разговор. Сугубо женский…

— С кем это? — пытаясь вернуться, сунул лысину в щель озадаченный майор, в ответ на что Любовь Ивановна выдавила чужую голову со своей территории и, накинув на дверь крючок, злорадно ответила:

— С ней, с моей нейролингвистической программисткой!

— Но хоть по городу-то, как обещали, походите? — заскребся снаружи незадачливый агитатор.

В следующее мгновение фаянсовая, с синими василечками чашка вдребезги разбилась об фанерную филенку и незнакомый майору Вячикову визгливый женский голос укоризненно произнес:

— А еще ведьма называется! Посуду-то зачем бить?! Глазами, гипнозом их, козлов, надо способности лишать… Ну, чего вытаращилась, способностей ихних жалко?!


Ни джипа «гранд-чероки», ни молодцов из него Василиса в тот день в городе не встретила. Зато лицом к лицу столкнулась на переговорном пункте еще с одним афганцем, Володечкой Усановым, штурманом ее первого мужа. Поговорили, вспомнили общих знакомых. «Тебе в Чечню? Ноу проблем! — сказал везунок Володечка, единственный, кто выжил из того, сбитого „стингером“ мужнина вертолета. — Я в Ханкалу через день летаю. Так что звони».

«Может, и позвоню», — глядя вслед убегавшему летуну, подумала погрустневшая Любовь Ивановна.

Домашний телефон Зинули Веретенниковой был прочно занят. Когда Василиса, чертыхаясь, в очередной раз накручивала длиннющий междугородный номер, по трансляции переговорного пункта объявили:

— Стамбул, пятая кабинка!

Вошедший в пятую кабину красивый чернявый юноша, плотно прикрыв за собой дверь, снял трубку.

— Магомед мертв, — сказал он. — Этой штучки в номере нет… Алло!.. Синьор Армандо, вы слышите меня?

Стамбульский собеседник Амира молчал.

* * *
ИЗ ТЕТРАДИ Э. ЦАРЕВИЧА
13.07.95 Санкт-Петербург

Сегодня во втором часу ночи ко мне заявился вдруг Тюхин. Был он против обыкновения совершенно трезв, но чрезвычайно чем-то напуган.

«Царевич, — боязливо оглядываясь на дверь, сказал он, — вы в Бога верите?»

«Ну кто ж в Него сейчас не верит», — уклончиво ответил я.

«А в дьявола, наличие дьявола в природе вы допускаете?»

И тут мой коллега фантаст, вздохнув, поведал мне вот какую бредятину. Якобы несколько дней назад, едучи в троллейбусе, он увидел на тыльной стороне кисти некоего вояки, по виду, скорее всего, десантника, наколотый в две краски мистический знак графа Калиостро. Поскольку Эмский, то бишь Тюхин, — Эмский его литературный псевдоним — вот уже полгода как собирал материалы для будущего романа о некроманте и масоне Джузеппе Бальзамо-Калиостро, он, естественно, поинтересовался у служивого, знает ли тот, что символизирует его татуировка: змея, держащая в ядосочивых своих зубищах пробитое стрелой яблоко. Как и следовало ожидать, служивый знал только остановку, на которой ему надлежало сойти. Тюхин, он же фантаст Эмский, в двух словах разобъяснил десантнику смысл наколотой на его руке таинственной гадины, а выходя из троллейбуса, сказал ему полным искреннего сочувствия голосом:

«Крепитесь, друг мой, вас ждут нешуточные испытания!..»

Как выяснилось чуть позднее, в сочувствии нуждался вовсе не случайно встреченный в городском транспорте военнослужащий, а он сам — писатель Тюхин-Эмский, мой давний, с литкружковских еще годов, знакомец, автор — я его печатал пару раз в своем журнале, — а время от времени, чего уж греха таить, и собутыльник. Вчера коллеге моему позвонили. Некто, на прекрасном русском языке назвавшийся синьором Армандо, статс-профессором парапсихологии, членом Всемирного Синклита контактеров и трансмедиумов, меценатом, издателем и просто ценителем изящной словесности, попросил Тюхина о незамедлительной встрече, каковая и состоялась двумя часами позже в кафетерии Дома дружбы на Фонтанке. Иностранный гость сам окликнул растерянно озиравшегося Тюхина:

«Маэстро сочинитель, мы здесь!..»

Итальянец оказался очень подвижным худощавым господином средних лет в странной лиловой сутане с золотыми пуговками и пышными рукавами. Креста на нем не было. Что касается второго субъекта, сидевшего за столиком, одутловатого, лысого, как знаменитый актер Калягин, пузана в каком-то идиотском сталинском френче, то он был, вне всякого сомнения, свой, русский.

«Это мой переводчик, товарищ Мандула», — энергично встряхивая Тюхина за руку, представил толстяка зарубежный меценат и книгоиздатель.

Далее начались форменные чудеса. Синьор Армандо, налив страдавшему с похмелья Тюхину фужер великолепного греческого коньяка «Метакса», предложил ему подписать договор на издание в Италии, а впоследствии и по всему миру его, Тюхина, будущей гениальной книги.

«Простите, какой?» — уточнил писатель, рука которого от неожиданности так затряслась, что золотистая жидкость пролилась на единственные приличные брюки.

«Будущей, разумеется, приключенческой, о графе Калиостро, точнее сказать, о его втором пришествии на нашу грешную Землю», — доброжелательно улыбаясь, пояснил иностранный гость.

Тюхин-Эмский, никогда и ни с кем не делившийся своими творческими замыслами, был потрясен.

«Но позвольте, откуда же вам известно о моем ненаписанном еще рома…» — начал было он, но был бесцеремонно перебит сидевшим по левую руку от него переводчиком Мандулой.

«Пей давай, а то все портки изговняешь!» — просипел хамоватый мордоворот во френче, крутивший в волосатых ручищах жлобскую, с пуговкой и твердым козырьком, серую фуражку.

Тюхин залпом выпил, после чего синьор Армандо доверительно сообщил ему, что подписать договор с господином Эмским и даже, в разумных, конечно, пределах, авансировать его готов немедленно, что условия оного договора весьма и весьма выгодные и совершенно для него, Тюхина, необременительные.

«Вы только пишите, друг мой! — протягивая фантасту развернутую уже конфетку, воскликнул его будущий издатель. — Пишите, ни в чем не сдерживая своей блистательной, своей совершенно необузданной фантазии. О-о, как я завидую вам, людям с богатым воображением, сочинителям, творцам новой реальности! Писать — это ведь как бы жить другой, самим тобой придуманной жизнью, не так ли, драгоценнейший Григорий Викторович?»

«Ну-у, в общем и целом… м-ме… примерно так!» — подумав, согласился Тюхин.

«А раз так, — радостно подхватил синьор Армандо, — раз так, дорогой друг наш и соратник, раз так — вам и перо в руки! — И с этими словами итальянец выхватил из кармана паркеровскую, с золотым колпачком авторучку и загодя заготовленный, в трех экземплярах, как полагается, договор. — Распишитесь вот здесь вот, где галочка, — показал пальцем, на котором сверкал перстень с огромнейшим бриллиантом, издатель, а когда Тюхин расписался, отколов ему третью копию, облегченно перевел дух. — Ну вот и славненько, вот и замечательно!.. И еще, милейший, в процессе, так сказать, написания романа, то есть, иными словами, во время жизни в нем, с вами постоянно будут приключаться разного рода странности и происшествия — и удивляться тут решительно нечему, романчик-то приключенческий! — так вот, Григорий Викторович, в один прекрасный день в ваши руки попадет некая старинная вещица, в общем и целом, как вы изволили выразиться, пустячок, безделица, но для Него, для нашего с вами работодателя…»

«Для какого еще… рабо… тада…» — оторопел Тюхин.

«То есть как это „для какого“?! Для того, от чьего имени заключен с вами договор, для моего уважаемого Шефа — графа Калиостро… Да вы текст-то, который у вас в руках, прочитайте, там же все черным по белому!.. Одним словом, драгоценнейший, когда эта диковинка попадет к вам, а это случится, похоже, где-то в конце года, вы уж, будьте любезны, не делайте так, как вы непременно, по сюжету вашей книжки, сделаете — не пытайтесь с ней, с этой штукенцией, спрятаться от нас и уж, заклинаю вас, не связывайтесь вы с Федеральной службой безопасности, а то ведь…»

«А то ведь — что?» — довольно-таки отважно поинтересовался фантаст, которому коньяк успел ударить в голову.

«А то ведь мы тебя, писаку, в ПОРОШОК сотрем!» — жарко и страшно прохрипел Григорию Викторовичу на ухо переводчик Мандула.

«Вот-вот, в порошок!.. — улыбаясь, подтвердил синьор Армандо, встававший из-за столика. — Не знаете, что бывает с теми, кто нарушает клятвенные договоренности?.. А вот мы, итальянцы, это очень даже хорошо знаем!.. Оривидерчи, Тюхин!..»

И он пошел, точнее — поплыл по полу в своей лиловой длиннющей, до пят, сутане. Следом за издателем, своротив пузом стол, встал и его сопровождающий, и только теперь, только теперь Григорий Викторович с ужасом обнаружил, что брюк на переводчике не было! Вместо них имело место нечто косматое, похожее на вывернутую мехом наружу овчину, и кончалось оно, это нечто, двумя здоровенными, гулко цокавшими по мрамору особняка козлиными копытцами

Обещанный синьором Армандо аванс находился в конверте, положенном на фужер с так и не выпитым итальянцем коньяком. Григорий Викторович заглянул внутрь пухлого пакетика и обмер!

«Ах, если б не эта „Метакса“!» — скорбно вздохнул мой первый литературный наставник. В первом часу ночи, когда его выпустили из вытрезвителя, ни конверта с долларами, ни тринадцати тысяч засунутых в пистончик пиджака родных, кровных рублей при нем уже не было.

«Так, может, и этого черта во френче тоже не было: причудился, примерещился с похмелья вместе с инфернальным итальяшкой?» — пытаясь подбодрить старшего товарища, предположил я.

Унылый, седобороденький, впалощекий, молью траченный фантаст в ответ лишь тягостно вздохнул. Вздохнув вторично, он сунул похмельно дрожавшую руку во внутренний карман пиджака и достал оттуда сложенный вчетверо листок бумаги. Это был стандартный, на двух языках — итальянском и русском — экземпляр авторского договора с издательским домом «Граф Калиостро». Автор, то бишь Тюхин-Эмский, которому по западной системе «роялти» причитались 10 % от вырученной прибыли, обязывался сдать готовую к публикации рукопись не позднее 1 июня 1996 года. Под договором стояли две подписи — тюхинская и генерального директора издательства — г-на Армандо Мефистози.

«А ведь Мефисто — это по-ихнему, по-итальянски, кажется, черт! — тяжело вздохнув в третий подряд раз, сказал сам чуточку на черта похожий Тюхин. — Только вот что я скажу тебе, Эдуард, не на того они, елки зеленые, напали! Хотят, чтобы я написал им? Ну так я напишу! Я им такого понапишу, тако-ого… понасочиняю — без русской пол-литры черта лысого разберутся!.. Слушай, у тебя ничего выпить нет? Лучше дай, если есть, а то ведь помру у тебя тут от сердечной недостаточности…»

О безумец, безумец!..

Скажу честно: странноватая эта запись в тетради Царевича не очень меня удивила. Черти Григорию Викторовичу Тюхину мерещились регулярно. Я сам по этому поводу отвозил его однажды в удельнинскую психушку. Три дня как завязавший фантаст был бледен, трезв, но то и дело фукал почему-то на плечо и щелкал по нему пальцем. Когда я поинтересовался, в чем дело, он совершенно спокойно ответил: «Чечеточку бьют, сволочи! Кучерявенькие такие, с копытечками…»

По поводу синьора Мефистози, на вечере которого в Домжуре мы с Тюхиным сидели рядом, Григорий Викторович высказался еще более парадоксально: «Знаешь, почему на нем такая длиннющая сутана? Потому что под ней — хвост!.. А шляпа-барсолина — это чтобы рога прятать. Не маэстро, а черт это, Витек!.. Слушай, у тебя… м-ме… десяточки до послезавтра не будет?»

Ну да Бог с ним, с Тюхиным, не о нем наш рассказ. Покуда мы с недоумением листали тетрадь пропавшего в Чечне журналиста, жизнь шла своим чередом. Раненный пулей в голову и прооперированный в ростовском военном госпитале подполковник Селиванов не по дням, а по часам поправлялся, и чем очевиднее это было для лечащего врача Бахтиярова, тем грустнее становился взгляд у его бывшей афганской сослуживицы медсестры Глотовой, временно оформившейся в хирургию по своей прежней специальности.

Работы хватало. Раненых в эти дни было много, и почти все они были сложные. Особенно запомнился Василисе рыженький срочник из-под Бамута, подорвавшийся на мине. Резали его почти семь часов. Василиса сама перекладывала с операционного стола на каталку все, что осталось от солдатика. Стонущий обрубок весил как семилетний ребенок.

— Господи, да что же это творится! — устало прошептала она, присев на краешек селивановской постели.

Был первый час ночи. Всхлипывал насосами аппарат искусственного сердца. Подключенный к нему сосед-танкист неподвижно смотрел в потолок.

Вот тогда это и произошло в первый раз: Алексей вдруг взял Василисину руку в свою и осторожно, боясь уколоть щетиной, поцеловал ее запястье…

С Любовью Ивановной случалось в жизни всякое, но вот рук ей, честно признаться, никто до этого не целовал. Это… это было так неожиданно, так нелепо и нежно, Господи, что она, вместо того чтобы фыркнуть со смеху, уронила вдруг голову ему на грудь…

Ну, разумеется, сказалась усталость, немыслимое переутомление: оперировали по пятнадцать часов в сутки, и это продолжалось уже неделю. «Просто заснула, наверное, — оправдывалась она час спустя перед Дурехой, — я ведь второго июня прямо у операционного стола с зажимами в руке носом клюнула… А он как губами притронулся, так у меня в глазах и поехало…»

Когда Василиса очнулась, голова ее лежала на груди у Алексея. Сердце у подполковника билось гулко и часто. Глядя, как сосед, в потолок, он бережно гладил ее короткие жесткие волосы. В тот раз она страшно смутилась, покраснела так, что проступили вдруг все конопушки, но руку свою из его широченной лапы не вырвала, а аккуратно — все-таки лежачий больной! — высвободила.

На следующий день Алексей опять поцеловал Василисе руку, но в обморок она на этот раз не упала, просто закрыла глаза и вздохнула.

— А там не стреляют, там только травы шуршат и церквушечка на горизонте белеет, — прижав ее ладонь к щеке, сказал подполковник Селиванов.

— Где?

— Там, наверху… А еще я женщину с крыльями видел. Небо синее-синее, мирное такое, а по нему женщина летит… Белая, красивая… как ты.

— Боже, Боже ты мой! — простонала Василиса, на глазах у которой навернулись вдруг слезы. — Да вы что, мужики, с ума все посходили, что ли!..

4 июня больной Селиванов, хоть и держась за стеночку, но сам, без посторонней помощи, дошел до туалета.


…Вечером того же дня медсестра Глотова сидела в скверике у драмтеатра. Минут пять восьмого напротив касс остановились две машины: черный джип «гранд-чероки» со знакомой пулевой пробоиной на ветровом стекле и красный подержанный «форд». Водители иномарок — мордатый амбал, тот самый, которому она пшикнула в лицо фонаревским «параличом», и симпатичный чернявый юноша кавказской наружности — пожав друг другу руки, поменялись автомобилями: шеястый квадрат пересел в красный «форд», красавчик в светлых слаксах — в столь знакомую Василисе черную тачку. Обе машины, лихо развернувшись, умчали с Театральной площади. Минут через десять, кинув в урну окурок, поднялась со скамейки и Любовь Ивановна. У светофора она открыла сумочку и, глянув на себя в зеркальце, поспешно надела темные противосолнечные очки, а добравшись до общаги, надолго заперлась в душе.

— Котят нужно топить, пока они слепые, — хмуро заявила Любовь Ивановна своей лупоглазой подружке, когда они пили чай. Дуреха долго соображала, о чем это она, но так и осталась в совершеннейшем недоумении.

Около одиннадцати медсестра Глотова позвонила своему знакомому по Афгану, Володечке Усанову, и, переговорив с ним, набрала домашний номер полковника Бахтиярова.

Рано утром под ее окнами бибикнул армейский «уазик».

Как всегда, Василиса чуть не опоздала. Когда она спрыгнула на бетон военного аэродрома, лопасти Володичкиной «вертушки» уже вращались. Ах, какой ветер, какой неистовый, слезы из глаз выжимающий вихрь от винтов шибанул Василисе в лицо, сорвал фуражку с пижонской высокой тульей у бежавшего рядом с ней прапорщика! Согнувшейся в три погибели, изо всех сил зажмурившейся гражданке Глотовой, со вчерашнего вечера опять «временно не работающей», показалось на миг, что некая неведомая, невидимая сила совершенно осознанно препятствует ей, не хочет пускать ее туда, куда она так заполошенно опять устремилась. «Бежишь-бежишь-бежишь!..» — вращаясь, вжикали стальные лопасти вертолета.

— Да! да! бегу, — глотая перемешанные с пылью слезы, шептала в ответ Любовь Ивановна. — Бегу, потому что слишком хорошо себя, оглашенную, знаю!..

И тут опять начались чуть ли не привычными уже ставшие чудеса. В салон Ми-8 беглянке помог подняться неизвестно откуда взявшийся майор Вячиков. Присев рядом с Василисой, лысенький гоношила что-то долго и энергично втолковывал ей. А когда недоверчиво взиравшая на собеседника пассажирка служебного вертолета сначала неуверенно пожала плечами, а затем кивнула головой, Павел Петрович, просияв, вручил ей конверт с командировочными деньгами и так называемые документы прикрытия на имя Пашковской Веры Станиславовны, питерской журналистки, участницы международного проекта «Поиск-96». Вячиков, дружески дернув Василису за нос, выскочил из ревущей машины. Дверь захлопнули, вертолет тотчас же взлетел. И вот, когда фигурка машущего рукой майора стала совсем-совсем маленькой, растерянно смотревшая в иллюминатор женщина с большущими зелеными глазами вспомнила вдруг, что впопыхах, собираясь, забыла сунуть в сумку злосчастную куклу Дуреху…

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ про то, как Василиса встретилась наконец-то с Царевичем и не только с ним…

Горы были обманчиво близки. Казалось, что начинались они сразу же за выгоревшими дотла под солнцем пыльными, цвета хаки, холмами. В погожие дни из Ханкалы были видны сразу два Кавказских хребта: Терский на востоке и Сунженский чуть южнее. Где-то там, высоко в горах, шла настоящая — с окопами, бомбежками, трупами и кровью — война. Снеговые вершины были так светлы и призрачно-поднебесны, что в это с трудом верилось…

Группа, к которой сразу же после прилета в Грозный присоединилась Василиса, занималась поисками без вести пропавших коллег-журналистов. Кроме Василисы, то есть теперь уже Пашковской Веры, по легенде Вячикова — пресс-атташе некоего скромного правозащитного фонда, а также сотрудницы питерского еженедельника, в котором до перехода в армейскую газету работал разыскиваемый Э. Царевич, — так вот, кроме нее в группе «Поиск-96» было еще пятеро таких же, как она, сумасшедших: трое москвичей, немец из «Дейче велле», по имени Руди Шталлер, и местный шофер Рамзан.

О том, что довелось повидать и пережить Василисе и ее спутникам за те три недели, пока белая «Нива» и старый «Москвич» с выбитым задним стеклом колесили по Чечне, можно было бы написать отдельную остросюжетную книгу. Не исключено, что когда-нибудь, когда боль и ненависть на сердце чуть поулягутся, я, быть может, все же соберусь с духом и сделаю это…

Но сейчас, сейчас, Господи!..

…Сейчас давайте лишь зажмуримся, как это делала героиня наша в самые критические, судьбоносные мгновения! Вот так вот — крепко!.. еще, еще крепче! — чтобы и у нас из глаз выжалась к делу не относящаяся, застилающая взор соленая влага! Изо всех сил зажмуримся и медленно досчитаем про себя до самого рокового, самого магического из всех известных нам чисел — до тринадцати, то бишь до чертовой дюжины. Досчитав же, коротко выдохнем и, ничего уже на свете не боясь, вскинем мокрые еще ресницы и с Божьей помощью продолжим наше повествование…

Утром 26 июня к военной комендатуре города Аргуна подъехал черный джип «гранд-чероки» с заклеенной пластырем пулевой пробоиной на ветровом стекле. Вылезший из машины стройный, невысокого роста юноша в армейском камуфляже направился к дверям учреждения. Под мышкой у него была кожаная, ослепительно сверкавшая золотым замочком папка.

— Рамзан, кто это? — встрепенулась сидевшая на правом переднем кресле «Москвича» Василиса.

— Это Амир, — ответил всё и всех в Чечне знавший водитель, — Красавчик Амир, сын полевого командира Борзоева.

— Большого Беслана?!

Далее события развивались следующим образом. Стекло на левой передней дверце джипа опустилось, мигнул бледный огонек зажигалки, взметнулся сигаретный дымок.

— Я сейчас, я на секундочку, Рамзан, — вытаскивая из бардачка пачку «Мальборо», сказала Василиса. Она вышла из «Москвича» и, перебежав улицу, попросила прикурить у сидевшего за рулем иномарки бородатого, с бритой головой, чеченца. Прикуривала Пашковская, как потом с удивлением вспоминал Рамзан, что-то слишком уж долго. Наконец она распрямилась, со стороны мотора обошла джип и, открыв заднюю дверцу, села в него.

Минут через пять из здания комендатуры вышел Амир Борзоев. Он тоже сел в машину. Еще с минуту ровным счетом ничего не происходило. Затем правая задняя дверца иномарки, приоткрывшись, резко захлопнулась и джип «гранд-чероки» уехал…

Вот так список без вести пропавших в Чечне журналистов увеличился еще на одну фамилию.


…В темноте он опять, опять сбился с дороги, но, когда чуть рассвело, неожиданно быстро вышел на нее и вскоре очутился все на том же заколдованном распутье, у замшелого камня, от которого по Нечистому Полю разбегались на три стороны три, должно быть, чертом самим протоптанных пути. За время его отсутствия на росстани ничего по большому счету не изменилось, разве что камень еще больше издревнел — надпись на нем стала совершенно уже нечитаемой. К тому же кто-то жирно перечеркнул ее мелом, кусочек которого лежал на лысой макушке придорожного валуна. Подумав, путник взял белый огрызочек в руки и зачем-то пририсовал к вертикальной почти полосе острие снизу и оперение сверху.

«Вот так-то лучше, — удовлетворенно подумал он, — теперь ты уже самая настоящая стрела!..»

Путник постоял еще некоторое время в задумчивости и, должно быть решившись, пошел теперь уже по другой, по левой дороге.

Как и следовало ожидать, левая дорога оказалась точь-в-точь такой же незнамо куда ведущей, как и правая. Только вот вместо заката впереди у путника был теперь уже рассвет. И сколько идущий ни шел, там, куда с надеждой глядели глаза его, все светало и светало. Розовело, рдело, золотилось, алело, багрянело, но в итоге… в конечном, прости Господи, итоге так в конце концов и не рассвело, более того — потускнело, поприугасло и стало себе, как и в прошлый раз, мало-помалу смеркаться, с неизбежностью вечерея.

Вот тогда-то, взбираючись на холм, и услышал неутомимый путепроходец надсадные стоны невидимого еще встречного автомобиля. По низким темным уже облакам прометнулся свет фар, скрежетнула коробка передач. Наученный горьким опытом, путник привычно метнулся с дороги в чертополох, пал ничком на землю и по-пластунски уже, ползком скрылся под огромными лопухами.

Это была старая, громыхающая бортами полуторка, ржавый, без крыльев, рыдван тех еще, сталинских времен. Оглушительно стрельнув выхлопной трубой, одолевший подъем грузовичок остановился. Сидевший в кабине рядом с шофером одутловатый дядька во френче, кряхтя, спрыгнул на землю. Был он плотен, пузат, на голове у него была нахлобучена серая с пуговкой кепка. В левой руке толстяк держал портфель, в правой — большое надкушенное яблоко.

— Ото ж, кажись, тут! — оглядевшись, сказал товарищ в полувоенном. Он подошел к куче ржавой свежевырытой земли и, заглянув в яму, довольно осклабился. — Добре!.. А ну, хлопцы, ведите птыцю сюда, побалакаты треба!

Сквозь траву было видно, как из кузова на дорогу слезли трое: два угрюмых, со звездами во лбах, чекиста в кожаных куртках и худой извивистый человек в странном долгополом одеянии, которого затаившийся в бурьяне свидетель поначалу принял было за не в меру кудрявого мужчину, но, приглядевшись повнимательней, понял, что ошибся.

Быстро темнело.

— Ну шо, Арманда, достукалась? — прохрипел дядька с портфелем, когда конвоируемую подвели к могиле. — У послэдний раз тэбя спрашиваю: гдэ пэчатка?

Женщина в длинном лиловом платье, всхлипнув, упала на колени.

— О, мамма миа. Шеф, — ломая руки, простонала она. — Но позвольте же я все объясню вам…

Тоскливо засвистел в траве вечерний ветер. Тот, кого назвали Шефом, обтер яблоко об рукав своего серого кителя и, сочно откусив, кивнул головой:

— Слухаю тоби, Арманда.

— О, умоляю, только не перебивайте, я все, все расскажу, и вы поймете, что никакой моей вины нет!.. Я же говорила, я докладывала вам, что камень должен был прийти к Фантасту, его невозможно найти или украсть, он приходит сам, и приходит он только к тому, к кому назначено прийти. На очереди был Тюхин…

— Хвантаст?

— О да, да! Я же знала, я чувствовала, и я почти угадала, Шеф! Печать Пелегрини, как я и обещала вам, снова появилась в Санкт-Петербурге, но кто же знал, кто же мог предположить, что этот сумасшедший выкинет такой номер, что он возьмет и подарит немыслимо дорогой — о, я ведь предлагала ему пятьсот тысяч долларов, а потом и миллион, целый миллион! — что он возьмет и отдаст его не кому-нибудь, а Кукле! А вы же знаете, знаете… О-о!.. О, Шеф, я же так любила вас, о-о, кто бы знал, как я обожа…

— Короче! — хрястнув яблоком, буркнул Шеф.

— Короче, я сговорилась с ней уже за три миллиона. Магомед должен был позвонить мне в Москве, но почему-то не позвонил. Был разработан второй вариант — стамбульский. К делу пришлось подключить Красавчика, а вы же знаете, знаете…

— Ото ж еще корочэ, тэзисно, Арманда!

— О мамма миа! Но тут появилась эта Рыжая!

— Кто она?

— Не знаю, клянусь, понятия не имею!

— Мочила, ты ее знал раньше?

— Нет, — мрачно мотнул головой шеястый, жевавший жвачку амбал в кожаной куртке. — Нет, Шеф, к счастью, не знал.

— А ты, Алфей?

— У-у, с-сука!..

— Ото ж ясно, диты мои!.. А тоби, Арманда, последнее мое пытанье: ото ж хто слэдующий?

— Джакомо уверен, что следующим будет… Кощей!

Пузан с портфелем смачно сплюнул в яму:

— Ото ж то! Чуешь, Мочила, я как в воду хлядел!..

— Факт! — усмехнулся шеястый конвоир.

— Ну, спасибочки тоби, Арманда! — прохрипел мужик во френче. Широко размахнувшись, он швырнул огрызок яблока в темноту, и до того-то ведь точно — прямехонько в глаз затаившемуся в бурьяне свидетелю происходившего. — Ото ж кончайте ее, змэюку, хлопци!..

Почти одновременно щелкнули два курка, озаряя холм вспышками, захлопали маузеры. А когда два убийцы, прикуривая, склонились к зажженной козлоногим Шефом зажигалке, ушибленный огрызком человек с ужасом понял, что вовсе не красные звезды рдели у стрелявших во лбах, а пулевые, чуть повыше переносиц, кровавые раны!

Через несколько минут полуторка укатила. Путник поднялся на ноги и, пошатываясь, побрел к могиле, которую эти мерзавцы не удосужились даже зарыть.

Испуганно стрекотала ночная птица.

Путник достал из кармана электрический фонарик и посветил им в отверстую, пахнущую сырой землей яму. Расстрелянного в могиле уже не было. Вместо него, свернувшись клубочком, на песке лежала большущая, лиловато-фиолетового цвета змея.

— Нич-чего не понимаю! — потрясенно прошептал человек, левый глаз которого заметно припух. — Может быть, мне кто-нибудь объяснит, наконец, что все это значит?..

И неведомая науке гадина, подняв свою треугольную, с бриллиантовыми очами, голову в ответ беззубо прошепелявила:

— Ну фто ф, офень дафе интерефный вопроф!..

— Ты что, ты говорящая?

— Вопроф еффе интерефней. Имей в виду: он уфе второй, а у тебя их вфего три.

— Три? Почему — три?

— Потому фто это фказка, дурак, а фвой третий вопроф ты задал только фто! Итак, путник, тебя интерефует, куда ведет эта дорога, ф какой фелью ты по ней так долго и беффмыфленно идеф и, наконец, как тебя фовут, ибо ты ффе на том, на фвоем профлом фвете забыл и дафе нафиональнофти фвоей, мамма миа, дафе воинфкого звания фвоего, о мадонна, не помниф! Так я формулирую?

— Так, так! — волнуясь, вскричал путник.

— Ну так флуфай же мой ответ на ффе три вопрофа фразу!

И тут ползучая тварь, встав на хвост, закатила под лоб свои подозрительно крупные, скорее всего фальшивые бриллианты и, сунувши в пасть по два пальца двух своих неизвестно откуда взявшихся шулерских, ловких рук, свистнула так по-разбойничьи пронзительно, что все окрестное мироздание вывернулось с перепугу наизнанку: левое стало правым, немыслимое — вполне допустимым и даже, более того, нормальным, тьма стала светом, прошлое — будущим, верх и низ, то бишь небо и земля, перевернувшись, поменялись местами, и так уж как-то само собой вышло, что путник вместо змеи оказался в могиле, а так называемая змея соответственно наверху, на его прежнем месте.

— Фокуф-покуф! — выплюнув изо рта пистолетную пулю, прошепелявил кучерявый оборотень в длинной лиловой сутане. — Чао, чао, бамбино! — хохотнул он и, сделав пальчиками, начал таять вдруг в воздухе, обернувшись во что-то белое, беззубое да к тому же еще с пресловутой косой на плече!..

— Вот и все! — с облегчением вздохнул обманутый. И, как всякий нормальный покойник, он закрыл глаза и, когда в наступившей тишине, такой, Господи, долгожданной, такой… такой неописуемо узнаваемой — ему показалось вдруг, что он лежит под солнышком на Дунькиной Даче! — когда в этой благословенной, шуршащей травами и стрекочущей букахами темноте умирающий, точнее, умерший уже, досчитал по привычке до тринадцати, кто-то бесконечно родной и даже в посмертье волнующий оттуда, сверху, с небес, испуганно охнув, окликнул его:

— Эдик, Э-эдик!..


Это был он, неимоверно постаревший, худющий, седой, но вне всякого сомнения, конечно же, он, он — ее Царевич! Нехорошо пахнущий, изжелта-бледный, босой Эдуард лежал на покрытых сеном нарах в одном нижнем белье, в белых таких, солдатских, Господи, кальсонах с завязочками. Глаза у без вести пропавшего капитана были зажмурены, губы плотно сжаты, руки скрещены на груди…

Ноги у Василисы стали ватными.

— Марха!.. — Голос у нее дрогнул. — Марха, он… умер?

Пожилая чеченка в черном, стоявшая за спиной Василисы с подносом в руках, сердито нахмурилась:

— Умэр? Хор?.. Зачэм умэр. Он спыт, он псо врэма спыт, патаму чта балной…

Василиса подняла повыше керосиновую лампу-трехлинейку. По глухим, сложенным из плоских камней стенам хлева метнулись тени. Заквохтали потревоженные куры, мотнул хвостом привязанный к столбу ишак.

— Сматры — дышит! Мортвый не дышит, — сказала Марха Борзоева, родная сестра полевого командира Беслана Борзоева, хозяйка в его сакле, воспитательница трех его оставшихся без матери малолетних детей. — Дышит — значыт, живой, проста спыт.

— Спит, Господи! — выдохнула Василиса.

Протянув неуверенную руку, она осторожно тронула свежий еще кровоподтек под левым глазом Царевича.

— Господи Боже мой!.. Марха, его били?

— Зачэм, пачэму били? — ставя на колоду поднос с кувшином и лепешками, удивилась чеченка. — Он гост маего брата. Значыт, он мой гост. Гост бит нелза, Аллах накажэт. Гост кармыт-паит нада. А ты — бит!.. В-вах! Сапсэм глупый баба… Эй, Дуар, пставай!..

— Тс-с!.. Не надо, я сама! — остановила Марху побледневшая от волнения Василиса. — Э-э… Э-эдик, Царевич!..

Она легонечко тряхнула неподвижно лежавшего носатого человека за плечо. И вот ведькакое совпадение: именно в это мгновение минутная стрелочка на ее часах, тех самых, с Медным Всадником на циферблате, перепрыгнула с одной черточки на другую, а поскольку стрелочка часовая отвалилась еще по дороге из Аргуна, то и времени стало ровно 13…


Когда вышедший из военной комендатуры Амир сел в джип, было без трех минут десять по московскому.

— Кто это? — мельком глянув на Василису, хмуро спросил он.

Судорожно вцепившийся в руль Ахмет сказал то, что просила его сказать попросившая прикурить рыжая русская в джинсах.

— Это пресса. Ей надо в горы, к Беслану. Ее зовут Вера Пашковская.

Красавчик Амир чуть заметно усмехнулся:

— Зачем ты врешь, женщина? Тебя зовут не Вера, и никакая ты не пресса. Я видел тебя в Питэрбургэ. Я сидел в джипе, когда ты стукнула его своим «жигуленком». Ты — Рыжая, тебя искал Магомед, а ты ищешь капитана Царевича. Так?

— Так. Он жив?

— Кто, Магомед?

— Мой муж, Эдуард Николаевич Царевич.

— Он тебе не муж, ты просто живешь с ним. Зачем он тебе?

— Зачем?.. Ну, наверное, затем, что я без него жить не могу.

— Ха!.. Красиво говоришь, совсем как мой отец. Ты знаешь, что мой отец поэт? Чеченский поэт. Знаешь, что Эдуард Николаевич лучше всех переводил его стихи?.. Ва-а, женщина, ты ничего не знаешь!.. Ахмет, ты отдал ей свое личное оружие? Зачем ты сделал это?

Ахмет оцепенело молчал.

— Слушай, Рыжая, — сказал Амир, сын полевого командира Беслана Большого, — верни пистолет моему телохранителю и вылезай из машины, тебе у нас делать нечего.

— Почему? — свела брови Василиса.

— Ты думаешь, что твой журналист в плену, что он заложник? Думаешь, он в лагере? Он не в лагере, он в доме моего отца. Он гость нашей семьи, женщина. Ему так нравится у нас в горах, что он не хочет возвращаться в Россию.

— А вот теперь врешь ты! — сказала Любовь Ивановна. — Ты не просто врешь, ты брешешь нагло и бессовестно.

— Брешут собаки и ваши политики, — не поворачиваясь к сидевшей за его спиной женщине с нехорошими — Амир успел уже понаслышаться о них — глазами, возразил он. — Чеченцы не врут. Если хочешь убедиться — поехали. Ты ведь хочешь этого?

— Хочу!

— Тогда захлопни дверцу — она у тебя неплотно закрыта — и дай мне пушку: тебя с ней не пропустят через блокпосты…

И Василиса захлопнула правую заднюю дверцу джипа «гранд-чероки». А потом она протянула пижонский полицейский «кольт» смуглолицому черноглазому юноше в камуфляже и дала команду его оцепенело-неподвижному водителю:

— Поехали, Ахмет!

Амир не обманул. Дом, в котором Любовь Ивановна нашла своего Эдика, был самым большим и богатым в ауле. Капитан Царевич, смертельно худой, но совершенно свободный, лежал в незапертом сарае, а когда Василиса, наконец-то разбудив его, спросила: «Эдик, ты… ты узнаешь меня?» — ее возлюбленный, суженый ее, вскрикнув, вцепился в подол черного платья Мархи, и глаза у него в этот миг были такие испуганные и чужие, что Любовь Ивановна Глотова сама его не узнала!.. И если бы не ямочка на подбородке, если бы не эта фирменная, семейная ямочка!..

Ма-амочка-а!.. Маму-уля-а!..

Шумно, по-человечески тяжко вздыхал ишак. Коптила подвешенная к столбу лампа. Бессмысленно улыбаясь, Эдуард Николаевич смотрел в потолок.

— Не бойся, это вода, вода, — пытаясь напоить его, шептала Василиса. — Как по-чеченски вода?

— Хи, — чуть слышно отвечал ее Царевич.

— А хлеб?

— Бепиг.

— Ну вот видишь, бепиг по-русски — это хлеб. Скажи: хлеб!

Эдуард Николаевич пытался, но у него не получалось. После второй контузии он забыл все, в том числе и родной язык.

А на следующий день Василиса впервые увидела хозяина дома. Это случилось уже в сумерках, когда над аулом разнеслось гулкое, с отголосками, «Алла-ах акбар», и, повинуясь призыву, притих ветер, на пыльном тополе смолкла листва, озолотясь, остановились правоверные тучки. В этот миг он и вышел из дверей — крупный, бородатый, в серой каракулевой папахе, в черкеске с газырями. У Большого Беслана были острые волчьи уши и желтые пронзительные глаза. Проходя через двор, он вдруг оглянулся на Василису, стоявшую у сарая с помойным ведром, и от этого короткого, по-звериному зоркого взгляда зябкими пупырышками вмиг покрылись ее руки, сжалось сердце, тупо заныл низ живота. «Ну вот и встретились, вот и он — Зверь!..» — выронив ведро, сказала себе Василиса.


Гость был, как всегда, точен. Без трех минут пять вертолет Ми-2 без опознавательных знаков пролетел над скалой Трех Братьев, о чем пост № 3, находившийся на ней, немедленно известил командира отряда полковника Борзоева. Едва не задев колесами поросшую елями седловину Горелой горы, появившийся со стороны Большого Кавказского хребта борт нырнул в ущелье и в 4.59 по местному приземлился у речной излучины. Ровно в пять одышливый, лысый, плохо выбритый толстяк в мятых, с пузырями на коленях, брюках, широко раскинув руки, обнял Большого Беслана:

— Ассалам алейкум, дорогой!

— Ваалейкум ассалам! — сверкнув до голубизны белыми зубами, улыбнулся радушный хозяин. — И как же прикажешь называть тебя, брат, ты ведь, кажется, уже не Ашот Акопович?..

— Японским императором я уже был, — подумав, сказал гость. — Барончиком тоже. Зови меня… ну, скажем, Князем, дорогой!

Лагерь боевиков скрывался под сенью дубовой рощи. В этот ранний час люди еще спали по палаткам. Слабо дымили залитые водой угли ночного костра. В огромном, подвешенном на цепях котле лениво булькала готовая уже баранья похлебка.

— Вчера вечером опять бомбили, — обводя Князя вокруг свежей воронки, сказал полковник Борзоев.

— Потери есть?

— Слава Аллаху, только мой джип «шевроле».

— Ай, какая досада! Сочувствую, искренне сочувствую, друг!

— Ничего, дорогой, у меня их восемь. Два джипа «шевроле», два джипа «витару», три «мицубиси-поджеро» и джип «гранд-чероки». Должны были пригнать из Тулы джип «тайфун», но что-то задерживают…

В командирской палатке их ждал накрытый на двоих стол. Долгожданного гостя Большой Беслан усадил на почетное место — под висевшим на ковре портретом Джохара Дудаева.

— Я слышал, генерал жив, — принимая из рук хозяина пузатый к донышку стеклянный стаканчик с чаем, сказал человек, которого совсем еще недавно звали Микадо.

— У тебя чересчур гуманные информаторы, брат, — сдержанно ответил полевой командир Борзоев. — Они берегут твое больное сердце. А мне мои источники доложили, что у тебя горе, большое горе…

— У тебя хорошие источники, дорогой. — Глаза у гостя погрустнели, голова поникла. — Погиб самый близкий мне друг… О, если б ты знал, Беслан, как я любил ее!..

Крупная слеза, скользнув по щеке, застряла в густой жесткой щетине прилетевшего из-за гор человека.

— Они… они убили мою Надежду, дорогой! — гулко сглотнув, прошептал он, весь какой-то нечистый, насквозь фальшивый, смутно, в своем новом, безусом обличье, напоминавший кого-то полковнику Борзоеву. — Когда я вошел в нашу квартиру на Петровской набережной, Беслан, я чуть не лишился рассудка. Это было что-то невообразимое, дорогой: они пытали ее, резали, жгли сигаретами… Все, буквально все в доме было перевернуто, перерыто, вспорото… И самое, самое поразительное — ты не поверишь! — практически ничего не пропало! Даже драгоценности Надежды Захаровны — у нее были просто замечательные, уникальные вещи, — даже они почему-то не заинтересовали преступников. На полу валялись бриллианты, Беслан!.. Значит… значит, искали эти мерзавцы что-то другое!.. Боже, но что, что?.. Ума не приложу!

— Может быть, ту безделушку, которую ты и сам, дорогой друг, насколько мне известно, ищешь?

Слова эти, негромко произнесенные Большим Бесланом, произвели на гостя самое неожиданное впечатление. Глаза его заметались, рука дрогнула, лоб вспотел.

— Что… что ты имеешь в виду? — стряхивая пролитый на брюки чай, пробормотал Князь. — Безделушка? Какая еще безде…

— Амулет Калиостро, дорогой. Или, если хочешь, печать Пелегрини, — задумчиво поглаживая бороду, сказал Беслан.

Некоторое время гость растерянно шаркал по колену ладонью. Наконец он поднял голову и, усмехнувшись, сказал:

— У тебя классная разведка, Зверь… Я действительно интересуюсь этой вещицей, действительно ищу ее… И давно. Очень-очень давно… Она у тебя?

— О нет. Но кое-что слышал о ней.

— А я… я, Беслан, однажды, ты не поверишь, держал ее в руках. Совсем, правда, недолго, каких-нибудь пару секунд…

— В квартире коллекционера, когда тебя взяли, брат?

Экс-Барончик словно бы не расслышал.

— Я взял ее в кулак, вот в этот, в левый, — глядя на растопыренную пятерню, пробормотал он. — Камень был теплый, почти горячий, и ты знаешь, Беслан, он гудел, как электробритва. Я подержал его в руке — именно так и можно определить его подлинность, — я стиснул камень Калиостро вот этой самой рукой и, безусловно удостоверясь, вернул талисман его тогдашнему владельцу. Только так уж получилось, что вместо Мфусианского чертову вещицу — ты ведь, должно быть, знаешь, что она имеет свойство выкидывать всяческие фокусы! — вместо несчастного Кирилла амулет взял у меня какой-то странный, непонятно откуда взявшийся в квартире макаронник в лиловой сутане… А потом, как тебе известно, началась несусветная стрельба… Дикие крики, кровь!.. Ужас, у-ужас!.. Клянусь, я не убивал до этого, а тут… а тут — сразу два трупа…

Гость спрятал в ладонях свое большое потное лицо.

«Тала-ант! Ах, какой талант пропадает! — восхитился про себя полковник Борзоев. — Смоктуновский! Луи де Фюнес!.. Какая натуральность, какой колорит!.. Нет, ну кого же он все-таки мне напоминает в этом новом своем обличии? Турка Демиреля?.. Московского банкира Березовского?.. Стоп-стоп!.. Ах, да поднимите же лицо, любезнейший!.. Вот так… еще выше!.. О Аллах, как же я раньше-то! Ведь ему бы только усики под нос да пенсне — и вылитый Лаврентий Павлович Берия!.. Или — Маленков?..»

Беслан Хаджимурадович поежился.

— Что такое, в чем дело дорогой? — участливо вопросил его снова ставший похожим на французского комика собеседник. — Я тебе испортил настроение?.. Ничего-ничего, сейчас мы немножко поправим положение!..

Да ведь и было чем!

Щелкнули замочки обшарпанного чемоданчика, и дорогой гость, с риском для жизни везший его аж через три государственные границы, с грустью в голосе сказал:

— Пиши расписочку, дорогой. Тут ровно семьсот пятьдесят тысяч баксов…

После завтрака полевой командир Борзоев водил столичного эмиссара по территории временной дислокации отряда. Были показаны в полный профиль отрытые окопы, блиндажи, капониры, в которых стояла новехонькая боевая техника: три БМП, танк Т-80 и установка «Град».

Играла гармонь, захлебываясь от счастья, взборматывали бубны.

— Аллах акбар! — вскидывая кулаки, кричали гостю бородатые моджахеды.

На берегу неширокого быстрого ручья — вода в нем была нефритово-зеленая, шумная, пенистая — московский гость, повосторгавшись стерильно чистым, воистину горным воздухом, неожиданно спросил:

— Скажи, дорогой, к тебе не приезжала журналистка Пашковская?

— Пашковская? — поднял брови Большой Беслан. — В первый раз слышу.

— А у тебя разве нет пленного по фамилии Царевич?

Полковник Борзоев пристально посмотрел на лысого одышливого толстячка.

— Клянусь бородой пророка Мохаммада, такого пленного у меня никогда не было.

— А я слышал…

— У тебя ненадежные информаторы, брат.

Солнце уже поднялось из-за гор. Оно еще не пекло, а лишь слепило и грело, и Князь, у которого с утра ныл зуб, подставив ему щеку, зажмурился.

Брызгая, билась о камни вода, утробно погромыхивали невидимые в нефритовой глубине булыжники. Вот так же тяжело и гулко ворочались мысли в лысой, напряженно наморщившейся голове.

Тот, кого прежде звали Ашотом Акоповичем, задумался так глубоко, что не сразу понял, что случилось.

— А-а?! В чем дело? — испуганно вздрогнул он, когда автоматные очереди зазвучали где-то совсем рядом, за кустами.

— Спокойствие, дорогой! — засмеялся Большой Беслан. — Это всего лишь салют в честь долгожданного гостя! Мои моджахеддины ликуют, Князь!

«Врешь, гад, это по беркуту они стреляют!» — глядя в синее горное небо, подумал про себя гость.

На обратном пути, когда шли мимо выстроенных в ряд по линеечке командирских джипов, лысый пузан в мятом сером костюмчике как бы между прочим спросил полковника Борзоева:

— Как мой джип «гранд-чероки», что поделывает его лихой наездник?

Тень не убитой еще птицы промелькнула по траве и по лицу бородатого красавца в черкеске. Глаза его потухли, ослепительная улыбка померкла.

— Мой сын Амир погиб во славу Аллаха, брат, — сказал полевой командир, провожая взором пролетевшего мимо беркута.

— Погиб?!

Нет, это был не возглас удивления, это был крик существа, до глубины души пораженного, захваченного отчаянием врасплох. Лицо Князя нехорошо посерело, челюсть обвисла.

— То есть… то есть как погиб? — с трудом переведя дух, выговорил наконец он. — Когда, где, при каких обстоятельствах?

Большой Беслан с нескрываемым интересом воззрился на схватившегося за сердце гостя.

— Это случилось неделю назад в Стамбуле…

— В Стамбуле, — эхом отозвался Князь.

— И вот ведь что любопытно, брат: мой сын погиб от руки некоего таинственного итальянца в длинной лиловой сутане. Его звали синьор Армандо…

— Мефистози?! — пошатнувшись, прошептал потрясенный гость.

На этот раз ни о каком актерстве не было и речи. Через пять минут прилетевшего из Москвы господина бережно уложили на кушетку в командирской палатке.

Это был самый настоящий сердечный приступ.

— Беслан, — белыми от боли губами вымолвил закативший глаза толстяк. — Беслан, а тебе Амир передавал… передавал мое предложение?

— Предложение? Что за предложение, брат. Что-нибудь срочное, неотложное?.. Лежи-лежи, не шевелись!

— А-а, ничего… Теперь уже — ничего…

— Эй, доктор, сделай ему что-нибудь. Видишь, плохо человеку!

Вершины гор были уже золотыми, когда московский эмиссар, бледный, под руку поддерживаемый санитаром, направился к вертолету. Вскоре бело-голубой Ми-2 без опознавательных знаков, тарахтя, оторвался от земли. Почти тотчас же к машущему рукой Большому Беслану присоединился вышедший из палатки стройный, темноглазый юноша в камуфляже, тот самый, так нелепо и безвременно погибший в Турции…

— Салам алейкум, дада!

— Алейкум ассалам, Амир!

— Значит, и у Микадо нет камня?

— Хвала Всевышнему, он так и не нашел его, сын.

— Это страшный человек, дада, очень-очень страшный…

— Человек ли? — задумчиво поднял бровь полковник Борзоев. — Что он предлагал тебе?

Красавчик Амир брезгливо поморщился:

— Он хотел, чтобы мы наехали на одного московского богача.

— На господина Бессмертного? И что ты сказал ему в ответ?

— Я сказал, что мы воины Аллаха, а не рекетиры.

— Ты хорошо сказал, сын… О-о, это действительно крайне опасный субъект.

— В Петербурге он опередил меня. Ты знаешь, что Надежда Захаровна…

— Знаю, дорогой. Догадываюсь, что и Магомеда убрал он.

Зависший над галечным пляжем вертолет стал медленно набирать высоту. Закатным солнцем вспыхнули стекла кабины.

— А есть ли камень, Амир? А что, если никакого амулета Калиостро в природе не существует?

— Ты думаешь, это что-то вроде того пакетика с бриллиантами?

— Я думаю, что этот тип способен на все…

— К тому же во внутреннем кармане пиджака у него лежит расписка. Разрешите действовать, командир?

Чуть заметно усмехнувшись, Беслан Хаджимурадович погладил бороду.

— Действуй, разведка!

— Аллах акбар! — сказал самый молодой в Чечне начальник спецотдела. — Ля илляха иль алла, — прошептал он, доставая из кармана комбеза дистанционный взрыватель с мигающей на нем маленькой красной лампочкой.

А когда над седловиной Горелой горы вспух огненный шар и секундой позже гулко, с раскатами, громыхнуло, вздрогнувший Царевич — он опять, опять стоял на распутье, у замшелого камня! — поднял к небу голову, но перешедшего звуковой барьер истребителя над Нечистым Полем так и не разглядел.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ, предпоследняя, в конце которой происходит еще одна неслучайная встреча

Приснился новоцаповский Алфеев с удавкой в руках. Скаля стальные зубы, он опять душил Василису. «А ты думала, шлепнула меня — и дело с концом?! — злорадно сипел он. — Вот и я прежде на этот счет заблуждался, а теперь знаю: есть способы!..» Его перевернутое, мертвое, с дырой во лбу лицо приблизилось. «За тобой должок, Рыжая! — дохнув могилой, прохрипел выходец с того света. — Сейчас я тебя… поцелую!..»

Окоченевшая от ужаса Василиса из последних сил вскрикнула и проснулась…

Тускло светила подвешенная на гвозде керосиновая лампа. Хрумкал соломой ослик. Белыми глазами смотрел в потолок улыбающийся во сне Царевич. Пальцы его босых ног шевелились.

Застреленный из «тетешника» бандюга вот уже которую ночь являлся к ней, а когда Любовь Ивановна, бледная, с бешено бьющимся сердцем, пробуждалась, становилось, как это ни дико, еще страшнее.

Там, в Ростове, в неистово ревущем вертолете майор Вячиков напоследок сказал ей такое, от чего она, отпрянув, недоверчиво вытаращилась: «Господи, и этот, что ли, рехнулся?!» По словам Попрыгунчика выходило, что убитый Василисой милиционер пропал из покойницкой военного госпиталя под Тулой, куда, безусловно, мертвое тело было доставлено часа через три после происшествия. «Его украли?! Но зачем, Господи!..» — удивилась, а точнее сказать, встревожилась ко всему уже готовая Любовь Ивановна, но в ответ услышала такое, что глаза у нее полезли на лоб. «В том-то и дело, вот в том-то и дело, дорогая Вера Станиславовна, — зашептал ей на ухо Вячиков, — в том-то и фокус, что ушел убиенный сам!.. Да, да! Уже взрезанный, поднялся с железного стола и, закатив глаза, пошел к выходу. И сидевший в дежурке прапорщик клянется, что видел это!..»

Господи Иисусе!..

А тут еще эта позавчерашняя стычка во дворике! Один из приехавших с Бесланом боевиков, обмотанный пулеметными лентами громила в берете, гоготнув, хапнул за грудь шедшую к сарайчику Василису. Мелькнула белая кроссовка, вислоусый «дух» утробно крякнул и, остолбенело постояв секунду, тяжело рухнул на спину.

Если б не полковник Борзоев, «русскую суку» пристрелили бы на месте. Одноглазый Ибрагим, телохранитель хозяина дома, уже передернул затвор «калашки».

— А-атставить! — гаркнул вовремя вышедший из дверей Большой Беслан. А когда всхоркивающего боевика волоком потащили к раскрытым воротам, белозубый красавец в черкеске, положив руку на кинжал, скалясь, воскликнул:

— Есть, есть еще женщины в русских селеньях!.. Га-а!

В тот же вечер Марха позвала Василису в дом. Хозяин в папахе сидел под увешанным старинным оружием ковром.

— Садись, будем пить чай! — исподлобья глядя на вошедшую, сказал полковник Борзоев. Глаза у него желтые, волчьи, взгляд невыносимо пристальный. — Марха сказала, что ты хочешь поговорить со мной, женщина. Говори, я слушаю тебя.

Во дворе лаяла собака. От близкой уже канонады позвякивали стекляшки на хрустальной люстре.

— Эдуард Николаевич — заложник? — присев на краешек стула, спросила Любовь Ивановна.

— Эдуард Царевич — поэт. Русский поэт. Беслан Борзоев — поэт чеченский. Как сказал ваш Есенин: «Поэт поэту есть кунак». Знаешь, что такое кунак, женщина?

— Друг?

— Это больше чем друг, это совсем как брат!

— Значит, ему можно ехать домой?

— Я еще в прошлом году предлагал Надежде Захаровне забрать его.

— Она… она знала?! — вскрикнула Любовь Ивановна. — Боже мой, Бо-оже мой!..

— У Эдуарда поврежден позвоночник. Ему нужно лежать.

Василиса прерывисто вздохнула.

— Его нужно оперировать, срочно. Господи, вы понимаете, что вашему другу плохо, очень плохо!..

Он снова глянул на нее исподлобья.

— Я не держу его. Пусть едет. Я могу отпустить его хоть сегодня, женщина. Но только не с тобой.

Сердце у Василисы сжалось, ресницы затрепетали.

— Не со мной?.. Но почему?

Пол под ногами качнулся, мелко задребезжал хрусталь.

— Есть мнение, что ты шпионка, женщина, — усмехнувшись, сказал чернобородый командир боевиков. — К тому же сегодня ты чуть не убила нашего дорогого украинского друга. Где тебя научили так драться, женщина, в спецшколе ФСБ?..

Это был второй в ее жизни человек, от взгляда которого ей вдруг стало не по себе.

— Скажете тоже… — опустив глаза, растерянно пробормотала Василиса, так и не притронувшаяся к налитому в чашку чаю. И тут вдруг в смятенно гудящей голове ее, не в ушах, нет, а вот именно что где-то в мозгу, в подкорке, отчетливо прозвучало:

«Я тебе еще и не такое сказать могу!.. Вах!.. Приходи сегодня ночью ко мне, русская красавица, только сама, сама приходи, я тебя силой брать не хочу…»

Щеки у Василисы вспыхнули, загремел опрокинувшийся стул.

— Только попробуй! — сжав кулаки, сказала она.

И чеченский поэт Беслан Борзоев радостно рассмеялся:

— Га-а!

…Где-то совсем близко стучал крупнокалиберный. От взрывов ослик испуганно вздрагивал и прядал длинными ушами, а неподвижно лежавший на нарах Царевич часто моргал.

— Дурачок, а ты-то чего боишься, — сглатывая слезы, шептала Василиса, — это же наши, свои… Ну, скажи: сва-и…

— Сы-ва… и-и… — послушно повторял смотревший в потолок капитан Царевич.

Василиса горько улыбалась:

— Эх ты, вот все ругал своих братьев-журналистов за то, что они патриарха Алекси́я называют Але́ксием, а сам?! Ну ладно, ладно, уж и покритиковать нельзя!.. Ты вот что, ты давай-ка закрывай глаза, спи. Знаешь, как во сне время быстро идет? Проснешься, а кругом уже наши, русские… Во-от, молодец, а Марха говорит, что ты и по-русски уже не понимаешь. Все ты у меня понимаешь, все-все-все… Давай-ка я тебе сказку на сон грядущий расскажу… Хочешь?.. Ну, тогда слушай!.. В некотором царстве, в нашем с тобой государстве жил-был Царевич по имени Эдуард. Как-то взял он в руки лук, натянул тетиву до самого плеча и пустил каленую стрелу высоко-высоко в небо…


Разбудили голоса, топот ног во дворике, безутешный, с подвывом, плач Мархи. На часах было начало пятого.

Охнув, Василиса метнулась к окошку, но тут дверь сарая распахнулась и злой, как черт, Ибрагим заорал:

— Эй ты, свыняча кров, сабырайса! Шаман прышол, горы бэжат нада!

Два давно не бритых русских в гимнастерках, один, судя по всему, офицер, другой солдат-срочник, молча переложили капитана Царевича с нар на носилки.

— Осторожней, у него спина! — заволновалась Василиса.

— Успокойтесь, я врач, — сказал тот, что был постарше с виду, невысокий, сутулый, в синих, без шнурков тапочках на резиновой подошве. — Костромин я. Майор медицинской службы Костромин.

— А вы Любовь Ивановна? — застенчиво улыбнулся второй. — В жизни вы еще красивей. Мне Эдуард Николаевич фотку вашу показывал. Я Веня, водитель. Это ж я за рулем был, когда мы с ним на мину наехали…

В горы уходило все село. По дороге Веня и майор с оглядкой рассказали Василисе, что федеральные войска под командованием генерала Шаманова прорвали оборону боевиков. Мало того! Этой ночью лагерь Большого Беслана накрыла ракетами авиация. Последствия были ужасающими: погибло около семидесяти «духов», почти вся боевая техника и прилетевший из-за кордона личный посланник саудовского мультимиллионера Однана Хашоги.

Марха плакала неспроста. Среди убитых оказались три ее родных брата: Хожахмед, Ваха и Сослан Борзоевы. Был тяжело ранен и единственный сын полковника Борзоева — Амир.

В предутренней темноте взмигивали фонарики, толпились тени, бренчал бубенчиками скот.

За горами, на севере, полыхало зарево. Стрекотали автоматы. Гулко и методично хлопали мины.

Воздух был зябкий, мозглый от недавнего дождя.

— Бр-р! — поежилась шедшая рядом с носилками Василиса. — А ну как поточнее прицелятся да прямо в нас попадут?..

— Не попадут, Любовь Ивановна, быть такого не может! — уверенно возразил Веня.

— Это почему же?

— Бессмертный я потому что! — Он рассмеялся. — Нет, честное слово! Вот товарищ майор соврать не даст. Фамилия у меня такая заколдованная — Бессмертный…

Василиса даже споткнулась от неожиданности.

— Постой-ка!.. А тебя не Авениром ли зовут?

— Ну да! Веня — это по жизни, а вот Авенир — по паспорту.

— Константинович?! Ну чудеса!

И там, на узенькой, ведущей в облака горной тропе вспомнились вдруг Василисе слова Марии Якимовны, той пахнувшей ландышами женщины с большими и печальными, как у Богородицы, глазами, которую подвезла она на своей «копейке» в аэропорт. «Ничего случайного в этой жизни, Любовь, не бывает, — сказала Мария Якимовна на прощанье. — Вот и мы с тобой встретились совсем-совсем не случайно. И рано или поздно ты обязательно убедишься в этом».

И еще, еще говорила она тогда в машине: «За все, Люба, и всем воздается по заслугам. И вовсе не там, на небесах, как ошибочно полагают многие. Возмездие за содеянное зло настигает человека еще здесь, на Земле. Только не каждый и не сразу осознает эту истину…»

Шагая по темной тропе, Василиса неожиданно вспомнила и эти слова своей, казалось бы, случайной попутчицы и, в очередной раз запнувшись за камень, растерянно спросила себя: «А это к чему?.. То есть в какой связи и в каком смысле?..»


Несколько дней их держали в старой овечьей кошаре. Таких ярких, почти немигающих звезд Василиса не видела никогда в жизни. Однажды она проснулась и вскрикнула: звезды беспорядочно метались над ее головой, и, лишь когда одна из них села спящему Царевичу на лоб, Василиса радостно догадалась: да ведь это же светлячки! С бьющимся сердцем она принялась припоминать Капитолинины приметы: чешутся уши — к вестям, кончик носа зудит — к выпивке, чих в понедельник — беспременно к подарку, во вторник — к приезжим, в среду — к вестям… Господи, а какое сегодня-то число, какой день недели? — вдруг спохватилась без вести пропавшая подопечная майора Вячикова.

— Ну так ведь суббота же, тринадцатое июля! — просиял Авенир, сидевший у костерка с книгой. — А вот к чему светлячок на лбу — ей-Богу, понятия не имею!..

— Будем изо всех сил надеяться, что к хорошему… А ты опять свою Библию читаешь?

— Читаю, — мягко улыбнулся белобрысенький солдатик.

— Вот и меня, дуру, Эдуард Николаевич заставлял… Господи, всю морду об стол оббила, пока там один другого рожал. А вот про камни и про время мне понравилось…

— Это Екклесиаст!

Авенир торопливо зашуршал страницами.

— Вот, слушайте: «Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное. Время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить; время плакать, и время смеяться; время сетовать, и время плясать; время разбрасывать камни, и время собирать камни; время обнимать, и время уклоняться от объятий; время искать, и время терять; время сберегать, и время бросать; время раздирать, и время сшивать; время молчать, и время говорить; время любить, и время ненавидеть; время войне, и время миру…»

— Вот-вот! — прошептала Любовь Ивановна, смотревшая на огонь широко раскрытыми влажными глазами. — Время обнимать и время плакать, время умирать и время рождаться заново…

Утром у Царевича подскочила температура. Лоб, на котором ночью сидел такой с виду симпатичный светлячок, пылал, синюшные губы обметала простуда.

— Господи, только воспаления легких и не хватало! — испугалась менявшая компресс Василиса. — Слышите, доктор, он опять не по-русски бредит!..

— У него, Любовь Ивановна, ретроградная амнезия. Проще говоря, потеря памяти, — вполголоса объяснил озабоченный майор Костромин. — Это штука хитрая, совершенно непредсказуемая. Я тут, признаться, не специалист. А вот хрипы в бронхах, вот они мне категорически не нравятся… В общем, антибиотики нужны. И срочно…

У охранявшего кошару «духа» была рация. Вот по ней Василиса и связалась с полковником Борзоевым.

— Слушайте, — с трудом сдерживаясь, сказала она, — тут нас тридцать с лишком грязных русских свиней на пятнадцати квадратных метрах без крыши. Спим на земле. Жрем траву, корни, кору. Воду пьем из лужи. Вы же, кажется, говорили, что Царевич ваш друг?

— Кажется, говорил. А в чем дело, женщина? — стало слышно, как Большой Беслан, находившийся где-то внизу, в ущелье, тяжело дышит в микрофон. — Говори же, я слушаю тебя.

— Эдуард Николаевич болен. Нужны лекарства. — Она все-таки не выдержала, сорвалась. — Вы понимаете, он при смерти, он умирает!

Там, где находился полковник Борзоев, отчетливо застучали выстрелы.

— Все мы в каком-то смысле при смерти, женщина, — не повышая голоса, ответил наконец Большой Беслан. — Всё вокруг при смерти, женщина: Россия, Чечня, мой сын Амир, твой Царевич. Слушай, что я тебе скажу: Эдуарда таблетки уже не спасут. Ему нужно лежать в клинике, в хорошей, дорогой, европейской клинике. Ты любишь моего кунака?

— Люблю, — как зачарованная, сказала Василиса.

— Так вот, если ты действительно любишь Царевича, любишь его стихи, любишь русскую поэзию, женщина, приезжай ко мне, и мы поговорим на эту тему. Ночью приезжай, когда стрелять перестанут. Приедешь?

— Слушай, знаешь кто ты?! Ты… ты зверь.

— Я пришлю за тобой машину, женщина. Когда будешь проезжать моих часовых, так и скажи им: «Я еду к Зверю».


Примерно месяц спустя, когда все самое страшное было уже позади, Зинуля Веретенникова, единственная, кому Василиса рассказала, как все было на самом деле, даже она, Зинуля, все с полуслова понимавшая прежде ее подруга, отшатнувшись, ахнула:

— И ты поехала?! Ты легла с этим волчарой в постель?!

И Василиса, моя гордая и сильная Василиса Прекрасная, опустив голову, тихо в ответ сказала:

— А я бы тогда ради Эдика не то что в чужую постель, я бы живой в гроб легла…

Господи Иисусе Христе Сыне Божий, спаси и помилуй нас, грешных!..

Рдело в рюмочках недопитое бабье винцо.

— Нет, ты извини, но это просто в голове не укладывается, — нервно затягиваясь сигаретой, продолжала недоумевать Зинуля. — Да это же враг, ты понимаешь, дрянь ты этакая: это вражина, душман!..

— Я тебе больше скажу, — горько улыбнувшись, доконала подругу Василиса. — Мы ведь с майором Костроминым его сыну Амиру — мы ведь ему операцию сделали, спасли его…

— Ну да, ну да! — шумно выпустив дым, сказала медсестра Веретенникова. — Вот это очень даже по-нашему, по-русски: над нами измываются, нас насилуют, а мы, придурочные, свято соблюдая клятву Гиппократа, спасаем их выродков… Э-хе-хе!.. Ты еще мне скажи, что залетела от этого гада!..

И к ужасу подруги, Василиса, глядя своими шальными зелеными глазищами куда-то мимо нее, вдаль, тихо-тихо сказала:

— Очень даже похоже на это…

— Да ты что, совсем уже спятила, идиотка Достоевская?!


Большой Беслан был на редкость здоровым человеком. Он не употреблял алкоголя, не курил, не принимал наркотики. Водился за ним один-единственный грешок, довольно-таки редкий, можно сказать почти антикварный, и совершенно для окружающих безобидный: Беслан Хаджимурадович, еще сидючи в мордовских лагерях, пристрастился нюхать табак. В первых числах августа, отведав понюшку крепчайшего, смешанного чуть ли не с порошком ядовитой чемерицы зелья, полковник Борзоев несколько раз подряд чихнул и, трубно высморкавшись в платок, спросил стоявшую в дверях Василису:

— Знаешь, к чему это, когда чеченец чихает в пятницу? К тому, что в субботу воины Аллаха отобьют у неверных Грозный!

Василиса вздрогнула:

— Неправда! Ты опять врешь, врешь!..

В ту, первую ночь он уже под утро, зевнув, сказал ей: «Отпущу, обязательно отпущу тебя, женщина. Вот возьмем Грозный, и займусь этим вопросом». В душе у Василисы тогда все так и оборвалось: «Ну вот и обманул! Как тот волк во сне, околпачил меня, идиотку! Это бабу доверчивую можно взять, а такой городище с Ханкалой, с блокпостами… Га-ад, зверюга!..»

— Га-аа! — сверкнул зубами сидевший на постели Беслан. — Не веришь?! Вот и зря. Когда правоверный хочет, он, как в песне Дунаевского, всего добьется!.. Я опять хочу тебя, красавица. Иди сюда!..

7 августа вечером Марха крикнула ей в сарай, куда они с Царевичем вот уже две недели как вернулись:

— Эй, рускам бляд, иды — палкомнык завот, чечены Грозным псялы!.. Тфу!..

Большой Беслан в военном камуфляже, в берете с волком на эмблемке ждал Василису за празднично убранным столом.

— Люба, а ты подумала, как повезешь Эдуарда? — не здороваясь, спросил полковник Борзоев.

В глазах у Василисы потемнело. Чтобы не упасть, она прислонилась плечом к дверному косяку.

— Не знаю, самолетом, наверное, — чужим голосом сказала она.

— Костромин сказал, что самолетом нельзя. Вот — держи документы. Здесь твой паспорт, водительское удостоверение и доверенность на машину. Возьмешь мой джип «чероки». Если спинку кресла опустить, Эдуард может лежать… Когда хочешь уехать?

— Сегодня, сейчас! — пошатнувшись, прошептала Любовь Ивановна.

— Сейчас нельзя, — хмуро глянув на нее желтыми волчьими глазами, сказал полевой командир Борзоев, — через посты не пропустят… Водки выпить желаешь, женщина?

Она смотрела на стакан в большой мохнатой руке так отчаянно и моляще, что, сделав всего лишь один глоток кристально чистой горной воды, Зверь вдруг странно помутился взором, а через пару минут уже беспробудно храпел, откинувшись на тахту…


12 августа около десяти часов утра ехавший по трассе Баку — Ростов черный джип «гранд-чероки» с государственными регистрационными номерами В 013 ЭЦ миновал последний блокпост на территории Чеченской республики. Где-то в районе полудня престижную иномарку с пулевыми пробоинами на стеклах видели в Назрани у гостиницы «Асса». В начале пятого сидевшая за рулем джипа молодая рыжеволосая женщина в голубом джинсовом костюме, увидев стоявшую на обочине шоссе пожилую гражданку с чернявым, лет пяти-шести, мальчиком на руках, неожиданно резко остановилась.

— Мария Якимовна, вы?! — выскочив из машины, изумленно воскликнула хозяйка дорогой автомашины.

Да, это была она, та самая, улетевшая из Питера в Грозный гражданочка, глаза которой, грустные, мудрые и темные, как ночь в Гефсиманском саду, неотступно снились по ночам моей героине.

— Господи, Мария Якимовна, вот уж встреча так встреча! — побледнев, покачала головой Василиса. — Боже мой, а уж я так вас вспоминала, так вспоминала!..

— И я тебя помнила, — улыбнулась Мария Якимовна. — А ты похудела. И волосы у тебя седые появились… Ну что, нашла своего суженого?

— Нашла. А вы-то что искали нашли?

— Да как тебе сказать…

— Господи, значит, и вы оттуда, из Чечни?

— Почему ты так подумала, Любаша?

— А я этого пацанчика в Гудермесе видела. Чеченец он. Эй, как тебя зовут? — подходя поближе, спросила Василиса. — Хан це хун ю?.. Господи, Мария Якимовна, да он же у вас… не дышит!..

— Ничего-ничего, это он так спит. А зовут его Иса.

— Иса… Это по-нашему Иисус, что ли?.. А головка у него почему в крови?

Пожилая женщина в темном платье и черном платке нахмурилась.

День был жаркий, почти безветренный. Плыли в мареве лиловые холмы. Разогретый асфальт лип к подошвам.

— Ты вот что, Любаша, ты бы подвезла нас. Тут недалеко.

— Господи, — растерялась Василиса. — Да я бы вас хоть на край света… Понимаете, у меня там Эдик лежит. Позвоночник у него сломан… Ну, сейчас как-нибудь потеснимся…

— Ну-ка, подержи моего, — сказала Мария Якимовна.

А дальше было вот что. Василисина знакомая открыла правую переднюю дверца джипа и, протянув руку пластом лежавшему Эдуарду Николаевичу, подняла его туловище. А когда больной, ошалело моргая, сел, рычажком зафиксировала спинку кресла в нормальном положении.

— Вот так, — удовлетворенно сказала она. — Хватит тебе хворать, поправляться пора с Божьей помощью. Ты крещеный?

Любовь Ивановна хотела было объяснить женщине в темном платье, что Эдик, к сожалению, не только не говорит, но и по-русски практически не понимает, она уже открыла по этому поводу рот, но тут Царевич, седеющий, совсем, мамочка, лысенький, старичок да и только, тут ее Царевич бледненько улыбнулся и тихо, но вполне отчетливо произнес:

— Ландышами пахнет…

Мария Якимовна поправила ему ворот рубашки:

— В Бога-то, спрашиваю, веришь?

— Раньше не верил, теперь верю… А я знаю, кто вы. Я вас повсюду там, на небе, искал, а вы, оказывается, здесь, на земле…

— Вон какой ты у нас… небесный! — мягко усмехнулась Мария Якимовна. — Ну, давай мне, Любаша, моего Иисусика!.. А чего рот-то разинула, Царевна Лягушка? Ты вот что, ты лучше садись-ка за руль, а то меня совсем, поди, заждались.

Мария Якимовна с Исой на руках устроилась на заднем сиденье, Василиса, следуя ее указаниям, съехала с трассы на проселок, пару раз крепко тряхнуло, но Царевич, отлежанные волосюшки у которого на затылке торчали дыбом, даже и не поморщился.

Минут через тридцать с проселочной дороги свернули в степь, в ковыльное неоглядье, и бездорожье это оказалось таким на диво ровным, будто под колесами джипа вовсе и не Россия была, а какое-нибудь Царствие Небесное, где земля специально выравнивается, чтобы праведники не дай Бог не оступились.

И открылась впереди река. А за рекою — церквушка на взгорочке, сама белая-белая, крестики на куполах золотые. Двери в Божьем храме нараспашку, а на паперти стоит дедуля в белой холщовой рубахе с опоясочкой, бородатый, лобастенький, над головою у него сияющая аура, а может, и вовсе нимб — издали не разобрать!..

— Тормози, Любаша, приехали, — сказала Мария Якимовна.

Вода в реке была голубая, глубокая, и плыли по ней облака, и ни мостков, ни лодок на берегу Василиса поблизости не углядела.

— Да как же вы на тот берег-то? — забеспокоилась она. — Господи, река-то до чего глубоче…

И осеклась, замолчала, потому что снявшая с ног стоптанные свои башмаки уже шла по воде, аки по суху, ее знакомая, перенося на другую сторону Бытия последнего убитого на этой войне ребенка. А как только ступила Мария Якимовна на лазоревые цветы того берега, перекрестился стоявший на церковном крыльце святитель Николай, зазвенели колокола!

«Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою…»

— Смотри, смотри! — вскрикнул Царевич.

И увидела Василиса, как державшая двумя руками тяжелого уже мальчика Матерь Божья, повернувшись, машет ей с пригорка той самой своей третьей рукой

И Иса, озорник, вытащил из кармашка круглое зеркальце, смеясь, поймал солнечный лучик, и они с Царевичем разом вдруг ослепли!..

Очнулись тоже разом. Господи, только не на берегу неведомой голубой реки, а на обочине автострады Баку — Ростов, на том в точности месте, где по дороге домой и остановилась час назад сморенная жарой и усталостью Василиса…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ, заключительная, или, если хотите, ЭПИЛОГ

У русских волшебных сказок есть одна странная особенность: почти все они заканчиваются почему-то свадьбами, как будто после этой процедуры наступает такое полное и безоговорочное счастье, что уже и ни в сказке сказать, ни пером описать. Ну что же, не будем отступать от традиции и мы, грешные, тем более что Царевич с Василисой действительно расписались в конце октября 1996 года, причем невеста жениха внесла в загс на руках. Я сам видел это и, скажу честно, прослезился, а вот Капитолина Прокофьевна, напротив, в платок сморкаться не стала и с присущей ей афористичностью сказала по этому поводу так:

— Внести-то она, Витек, внесла, но я этого уже, пожалуй что, не вынесу…

Диана Евгеньевна до этого позора не дожила: еще летом она скоропостижно, как Николай Николаевич, скончалась и была похоронена рядом с супругом на деньги поселкового спонсора и мецената господина Кутейникова. Последний, по случаю приключившегося у него очередного пожара, еще с весны временно проживал у Капитолины, вот и пришлось молодым, вместе с подобранным на Финляндском вокзале беспородным псом Моджахедом, въехать в дом человека, брак этот, мягко говоря, не одобрявшего. И туда, в совсем-совсем не царские хоромы, Василиса внесла своего Царевича Эдуарда на руках — «Да вы не беспокойтесь, — сказала она мне, — он же легкий, как ребенок…» — внесла и положила на широченную, с панцирной сеткой и с никелированными шишечками кровать, и, когда кровать эта скрипнула под тяжестью полубезжизненного Эдика, ей, Василисе, показалось, что висевшие на стене Николай Николаевич и Диана Евгеньевна с нескрываемым ужасом переглянулись…

В тот день, о котором пойдет речь (это было последнее воскресенье ноября), Василису разбудил своим лаем чумовой криволапый кабыздох. Перед тем как проснуться, видела она полную пара баню, Василиса, вся нечистая, вошла в нее, и голые бабы, испуганно вытаращившись, начали ронять на пол пустые тазы. И тазы эти, падая, гавкали, как большие собаки: вав!.. вав!.. вав!..

Гадая, что сей сон значит, Василиса выглянула в окно и, окончательно пробудившись, испуганно ойкнула.

На крыльце стоял невысокий рыжебороденький монашек в осеннем, надетом поверх рясы пальтеце и в черной скуфеечке. Падал редкий, лопоухий снег. Правой рукой монашек стучал в дверь, левой, протянутой, ловил большие снежинки и при этом счастливо и очень как-то знакомо улыбался.

— Да это же Авенир! — узнав, радостно вскрикнула Василиса. Она выбежала в сени, открыла дверь. — Господи, да ты с бородкой совсем как веничек! Тебе целоваться-то можно?

— Можно, — засмущался Авенир Бессмертный, а когда Василиса крепко чмокнула его в губы, оторопело замер, заморгал глазами.

— Ну чего стоишь, заходи, Веничек березовый, — потащила монашка в дом Василиса. — Отпустили злые чечены?

— Сбежал я, Любовь Ивановна.

— Сбежал?! Вот чудеса-то! Ну, садись, рассказывай…

— А Эдуард Николаевич где?

Василиса вздохнула:

— В больнице Эдик, в Военно-медицинской академии. Неважнецкие у него, Веничек, дела.

— С головой?

— И с головой, и с позвоночником… Да садись ты, чего мнешься, сейчас я чайник поставлю. Значит, все-таки пошел в монастырь. Ты же, кажется, в семинарию собирался?

— Собирался, — опустив голову, тихо сказал в ответ Авенир. — Только какая уж теперь семинария: я ведь, Любовь Ивановна, человека убил…

И, тиская в руках черную шапчурку, рассказал Василисе рыжебороденький монашек, как в конце сентября на растяжке подорвался кабан, и как они с Ахметом, комендантом лагеря, пошли за мясом, и у него, у Авенира, по случайности остался ножик-выкидка, и как вечером на «лендровере» приехал Большой Беслан, и что он сказал ему, Авениру, про отца, то есть про Константина Эрастовича, и как он, то есть Венчик, когда полковникБорзоев спросил его, любит ли он свою мать, вынул этот ножик из кармана и ткнул им Беслану Хаджимурадовичу вот сюда вот — в грудь…

Сердце у Василисы остановилось.

— Ты… ты убил Зверя?!

— Я не зверя, я человека убил, Любовь Ивановна, — безнадежно потупился Веничек, — понимаете — человека

— Да как же тебе… как же тебе убежать-то удалось, чудушко?

Авенир растерянно пожал плечами:

— А и сам до сих пор не пойму! Темно было. Я сел в «лендровер» в борзоевский, просто снял машину с ручника, она под гору и покатилась… Два поста вот так, втихаря, проехал, врубил движок… Понимаете, война-то уже кончилась, они там вовсю дурь курили, кололись, а стекла на тачке тонированные. Когда через мост проезжал, «духи» как начали стрелять! Я думал по мне, а они вверх — должно быть, подумали, что это их полковник едет… А за рекой наши уже были. В Ханкалу меня повезли. Майор там один из ФСБ все про вас спрашивал… Мячиков, кажется. Потом немного в госпитале полежал, в Ростове. Там меня и комиссовали… Любовь Ивановна!.. Любовь Ивановна, а чего вы плачете?..

— Да ничего, ничего, это так, пройдет…

А как только ушел Авенир, поставила Василиса на комод привезенную им из Заволоцкой Пустыни, от отца Геннадия, икону Матери Божией Троеручицы, новехонькую, рабом Божиим Майклом писанную, поставила Василиса пресветлый образ этот на комод и бухнулась перед ним на колени!

— Матушка Божия, — горячо зашептала она, — это ведь я, я должна была зарезать Беслана. Луна была в ту ночь. Ножик на столе — он им все яблоки чистил, — ножик этот так и светился, так и сиял лезвием. И Зверюга рядом храпел… Пожалела, и в ту ночь пожалела его, Матушка. А может, и не его вовсе, а себя с Эдиком. В общем, не убила я мучителя своего, не полоснула кинжалом по шее, а вместо этого слезно Господу, Сыну Твоему взмолилась, чтоб отомстил Он за нас… Вот и случилось, сбылось через Веничку. Радоваться бы надо, а я, дура, плачу, слезы по убиенному лью. Он ведь нам, Матушка Божия, он нам с Эдиком, когда уезжали, деньги давал. Ой какие большие деньги, целая сумка спортивная баксами была набита. Там бы на все — и на операцию Эдику, и на прожитье хватило. Но ты же меня, Матушка, знаешь: отказалась, наотрез, оглашенная, отказалась, потому что гордая… Эх!..

Матушка Божия, Тебе все про меня известно. Ты в курсе, что я никогда ни у кого ничего не просила, а вот у Него попросила, сгоряча, прости Господи, попросила — и ведь надо же, сталось!.. Почему же тогда, Матушка, с Эдиком ничего не получается? Ведь Ты же сказала тогда, все, мол, будет хорошо, все наладится, образуется, поправится твоей суженый, а ему наоборот — все хуже и хуже. Может, и Тебе я должна взмолиться, слезно Тебя попросить, как Сына Твоего просила?.. Ну что ж, я и на это теперь готова, вот стою перед Тобой на коленях, и плачу, и прошу Тебя, дорогая Мария Якимовна: услышь мою мольбу, сотвори, Матушка, великое чудо, спаси законного перед Богом супруга моего Эдуарда Николаевича… А то, что мы в церкви не повенчались, Ты, пожалуйста, не беспокойся, как только он поправится, мы это обязательно сделаем!.. Слышишь?..

И Мария Якимовна тихо ей с иконы ответила: «Будет, будет тебе по вере твоей, раба Божия Любовь!»

А на следующий день, в понедельник, 25 ноября, все и случилось. Едва успела приехавшая на работу в академию Любовь Ивановна рассказать Эдику про неожиданного гостя в скуфеечке, как заглянувшая в палату Зинуля на ухо шепнула ей:

— Там, внизу, на проходной, тебя какой-то мужик ждет…

— Это Веничек-то мужик?! — повеселела Василиса.

Но в том-то и дело, что поджидал ее в вестибюле вовсе не востроносенький послушник из Заволоцкой Пустыни. У окна, грея руки на батарее, стоял тот самый человек, блекло-голубые глаза которого снились ей чуть ли не каждую ночь и который, увидев Василису, сделал как раз то самое, что и делал во снах: кинувшись к ней, поцеловал ей руку…

— Ну, здравствуй, Леша, — человек Божий! — упавшим голосом сказала заметно побледневшая Любовь Ивановна. — Ты уж не горчицей ли меня угощать пожаловал?

Подполковник Селиванов, одетый в штатское, в дубленку и меховую шапку, рассмеялся, но как-то не очень весело.

— Ну, Любовь Ивановна, — покачал он головой, — с вами, в общем и целом, не соскучишься!

— Мы опять на «вы»? — удивилась Василиса.

— А мы что, на брудершафт пили? — парировал подполковник, после чего настал черед рассмеяться его собеседнице:

— А что — не пили? Помните, как в самолете после спирта вырубились?

Они сели на кожаный вестибюльный диванчик.

— Да я ведь, в общем-то, по делу, — посерьезнел Алексей. Лоб у него наморщился, от чего стал отчетливо виден сизоватый, уходящий под волосы шрам. — Скажите, Любовь Ивановна, вам в последнее время никто из старых знакомых не звонил?

— Вячиков звонил, — сказала Василиса. — Два раза душу мотал, просил отчитаться по командировке.

— Ладно, с Вячиковым мы разберемся… И с командировкой мы тоже…

— Слушайте, подполковник, да скажите вы прямо, кто вас интересует, — не выдержала Василиса, не выносившая такого рода разговоров с недомолвками.

— Прямо? — Алексей устало глянул на нее. — Ну, в общем и целом, вам Ашот Акопович случайно не звонил?

— Ашот Акопович погиб, — сказала Любовь Ивановна. — Погиб при ночной бомбежке. Это точно, совершенно точно. Мне майор Костромин даже могилу его показывал: фанерка на палочке, а на ней надпись химическим карандашом: «Здэс лежыт Княс».

— Князь? — недоуменно наморщился подполковник Селиванов. — А почему вы решили, что это именно Ашот Акопович?

— Потому что мне об этом сказал Беслан… Беслан Хаджимурадович. Микадо ведь туда, в горы, по мою душу прилетал…

— Зачем?

— Вот и Борзоев у меня все допытывался: зачем?.. Не знаю, но я так думаю, что из-за того «тетешника».

— Да при чем здесь «тетешник», — досадливо вздохнул полезший за сигаретами подполковник. — Чушь это, пустяки, семечки. А вот то, что он всех своих подельников поубирал, — вот это серьезно, и Надежда Захаровна, которую Вовчик Убивец придушил, — это тоже не шуточки… Крыша у меня от этого дела скоро поедет, Люба. Ты ведь Бессмертного знаешь?

— Которого?

— Старшего, банкира. Так вот, этот господин клянется-божится, что на него, бедолагу, самым жутким образом «наехали», и сделали это не какие-нибудь там «чечены» или «тамбовцы», а твой, под фанерной дощечкой почивающий Ашот Акопович Акопян, каковой, между прочим, и по нашим сведеньям отдал Богу душу, погиб, в пепел сгорел вместе с вертолетом, судя по всему взорванным… А я ведь, когда узнал об этом, тоже было обрадовался: ну все, кончилась наконец моя головная боль, мой «висяк», дело моего Микадо, а выходит, что слухи о его смерти оказались, как сказал Чехов, несколько преждевременными…

— Это не Чехов, это пресс-секретарь Ельцина сказал. Дай, мужик, сигареточку, не жадничай!

— А ты разве куришь?

— А ты ведь, кажется, тоже не курил.

— Закуришь тут с вами, елки зеленые… Слушай, ты обо мне хоть вспоминала?

— А ты обо мне?

— А я только о тебе и думал. Знаешь, Люба…

— Ой, мужик, — не дала досказать подполковнику Василиса, — в том-то и дело, что лучше бы и не знала!

— Ну и что будем делать?

— Так ведь одно остается: глубоко затянувшись, коллективно, как в Афгане было принято, взгрустнуть по этому поводу.

И они, одновременно вобрав дым в легкие, дружно его выдохнули:

— Эх-х… елки зеленые!..

Алексей, он же Федор, уже уходил, когда, спохватившись, вдруг хлопнул себя по лбу:

— Вот голова-то дырявая!

Жикнула молния на его дорожной сумке, и в следующее мгновение Любовь Ивановна изумленно воскликнула:

— Господи, да это же Дуреха! Вот чудеса-то!..


Но самое, самое главное чудо случилось уже вечером, в Кирпичном. Василиса в этот день задержалась на работе, и заждавшийся ее Моджахед, от радости поливая на пол, вопил человеческим голосом, а потом вдруг подозрительно смолк.

— Эй, кусавец, косточку хочешь? — захлопывая холодильник, окликнула пса Василиса.

На кухне Моджахеда не было. Крайне удивленная этим странным обстоятельством, хозяйка выглянула в коридор и, всплеснув руками, ахнула:

— Да ты что же… ты что же это делаешь, бандюга ты этакий?! А ну отдай, отдай, кому говорят!..

Любовь Ивановна попыталась отобрать у кобеля злосчастную лупоглазую куклу, которую тот держал в зубищах, но Моджахед, решивший, что с ним играют, рыча, дернул на себя, и из тряпичного пузика на линолеум посыпались какие-то камешки…

Господи! Даже в тусклом свете шестидесятисвечовки они так играли гранями, что у Василисы перехватило дыхание:

— Господи, Господи!.. Да ведь это же бриллианты!..

Она нагнулась, но подобрала с пола не сверкающие драгоценности, а с виду недорогой и совершенно невзрачный, на серебряной цепочке, темно-зеленый камушек с перепелиное яйцо величиной, то ли кулон, то ли какой-то амулет — снизу камушек был в виде печаточки с витиевато вырезанной буквой «К». Василиса зачем-то сжала его в ладони, и ладонь эта вдруг совершенно отчетливо… загудела. Вот точно так же гудела ее голова, точнее сказать межбровье, «третий глаз» по-научному, когда она показывала московским гаишникам водительское удостоверение Вовчика Убивца.

Камень в руке за какие-то считанные секунды потеплел, стал почти горячим. Василиса раскрыла кулак и чуть не вскрикнула: то, что лежало у нее на ладони, светилось бледно-зеленым, совершенно неземным, мамочка, пугающе потусторонним, родненькая ты моя, светом.

И тут еще Моджахед, выронив куклу, с визгом отметнулся от Василисы и, поджавши хвост, затрусил в темную гостиную.

Боже!.. Чур меня, чур меня, чур…

Камень электрически гудел, и от гудения этого все тело ее сначала как бы обмерло, да так, что и сердце перестало биться, а потом стало вдруг таким легким, что Василиса от страха зажмурилась и сразу же увидела его, того самого зарытого в Чечне покойника, если, конечно, от него осталось что-то, он словно бы высунулся из кромешной тьмы — человек… Господи, человек ли?.. вылез, протягивая к ней дрожащую от нетерпения ручищу, точнее сказать — лапу, лысый, почему-то уже безусый, в каком-то странном, как у Сталина, полувоенном кителе, в лохматых, мехом наружу, штанах… тьфу ты! да и вовсе, бесстыдник, по пояс голый, с жуткой, промеж ног болтающейся шту… мамулечка, да это уж не хвост ли?.. и на копытах… на копытах!..

И вот, о ком они говорили с Алексеем утром, хоть и чертом переодевшийся, но он, вне всякого сомнения — он, Ашот Акопович, умоляюще глядя на Василису, сглотнул слюну и хрипло вымолвил:

— Ото ж отдай цацку мэни, отдай, а то хуже будэ!..

Рука — да нет же, лапа, волосатая, с когтями, звериная лапа была все ближе, ближе, уже почти задохнувшаяся, как в ночном кошмаре, Василиса судорожно, с утробным апом вобрала воздух в легкие и, за мгновение до смерти отпрянув от оскалившего клыки Микадо, очнулась…

Затылок тупо ныл. С трудом приподнявшись с пола, Василиса растерянно посмотрела на мертвенно мерцавший в руке амулет и, покачав головой, прошептала:

— Тебе, говоришь, отдать? Ну уж нетушки!..


Константин Эрастович Бессмертный появился в Кирпичном на следующий день вечером. Из большой черной машины, остановившейся у калитки, вылез Митрич. Бдительно оглядевшись по сторонам, он открыл дверь лимузина какой-то неизвестной Василисе марки, а когда патрон, пряча лицо в шарф и горбясь, побежал к крыльцу, спрятался за оградой с вынутым из-под полы «кипарисом» в руке.

Как и договаривались по телефону, Константин Эрастович постучал не в дверь, а в окно. Человек, которого увидела Василиса, отдернув занавеску, мало походил на ее ослепительнозубого московского знакомца. Из за-оконной тьмы на Василису глянуло затравленными воспаленными глазами некое бледное подобие прежнего Костея Бессмертного, такое жалкое и чем-то не на шутку перепуганное, что ждавшая его женщина, охнув, кинулась открывать замки.

— А там кто? — показывая на закрытую дверь гостиной, зябко поежился вошедший.

— Моджахед…

Костей даже присел от страха:

— Како… какой еще моджахед?!

— Да пес мой. Прячется он, из-под кровати не вылезает. Слышишь — даже не гавкает. Это он твоего камешка испугался…

— Покажи!

Константин Эрастович буквально выхватил из рук Василисы вынутый ею из-под подушки амулет, выхватил и, сжав его в кулаке, закрыл глаза. Через несколько мгновений морщины на его лбу расправились, лицо исказила болезненная улыбка.

— Слушай, Костей, — подозрительно глядя на гостя, сказала Василиса, — а он что, он на тебя и вправду наехал?

— Кто? — не открывая глаз, прошептал Константин Эрастович.

— Ну этот, с копытами…

Послышался легкий вздох.

— Теперь уже не страшно, теперь мне уже ничего не страшно… Теперь еще посмотрим, кто из нас… на коне!.. Я эту вещицу дольше жизни искал. Я еще не родился, а уж искал ее, понятия не имел, что ищу, а искал, искал… И вот — нашел, держу ее в руке и теперь, теперь уже действительно никогда не умру!

Больше ничего внятного Василиса от господина Бессмертного не услышала. Ахая и блаженно вздыхая, он надел таинственный амулет на шею, а затем, достав из-под рубахи пузатый контрабандистский пояс, положил его на кухонный стол.

— Можешь не считать, там триста тысяч стодолларовыми купюрами. Больше у меня просто нет, за что спасибо можешь сказать дорогому сыну моему Авениру. Это из-за него на меня черные наскочили… Он ведь, кажется, их полевого командира убил…

Бриллианты Костей не взял.

— Ты ведь, Люба, и так продешевила, — усмехнувшись, сказал он Василисе уже на крыльце. — Камень Калиостро — вещь непродажная, и если уж он кому-то попадает вдруг в руки, то это никакая не случайность, потому что…

— Потому что ничего случайного на этом свете не бывает, — закончила за гостя фразу Любовь Ивановна.

Вскоре черный бронированный лимузин укатил, и мы с Капитолиной Прокофьевной, по плану Василисы затаившиеся с берданками на моей веранде, со всех ног кинулись к дому Царевичей. Увидев лежавшую на столе кучу денег, моя бывшая одноклассница, вместо того чтобы возликовать, слезно вдруг заголосила:

— Ой, о-ой, ой горе-то какое, Витек! Да ведь она же, дурында чертова, миллиардершей стала!

— Ну так и что?

— Тьфу ты! Вот уж яблочко от дуба… ой, вот уж и вправду — недалеко-оо!.. О-оой!.. Да ты что, не понимаешь, что ее теперича убьют, зарежут, взорвут в этом самом в ее джопе!..

— Да хватит тебе каркать-то, — сказала Василиса, — давай-ка лучше деньги пересчитаем.

— А вот это верно, это очень даже разумно, — разом успокоилась Капитолина, — деньги — они счет любят… А тебе, Витек, я вот что скажу по-нашему, по-народному: скачет баба и задом и передом, а жизнь идет своим чередом!.. Ты запиши, возьми у Васьки карандашик с бумажкой и запиши, а то ведь, склеротик, забудешь…


Вот я и записал. Сначала, чтоб не забыть, эту ее, с позволения сказать, народную пословицу, а затем, на всякий случай, и всю историю про Василису, про Царевича и про всех прочих, имевших отношение к камню Калиостро и к без вести пропавшему в Чечне военному журналисту.

Роман почти закончен, дорогой читатель… Я напечатал эту фразу и надолго задумался, а потом все-таки решился рассказать еще об одной довольно-таки странной и тоже, увы, не случайной, как выяснилось впоследствии, встрече.

В субботу, 29 марта 1997 года, когда Василиса, сидя на кухне, писала письмо очень-очень помогшему ей с Царевичем в Германии журналисту Руди Шталлеру, тому самому, с которым она почти месяц моталась по воюющей Чечне, так вот, около полудня в субботу — дело было все там же, в Кирпичном, — в дверь деревянного домика осторожно, костяшечками пальцев, постучали.

Человека, который, переминаясь, стоял на крыльце, Василиса никогда прежде не видела. Был он худ, сутул, по-больничному сероват лицом и уже далеко не молод — по меньшей мере лет пятидесяти с гаком.

— Тюхин. Если хотите — Виктор Григорьевич Тюхин-Эмский, — поглаживая седенький очесочек бородки, представился постучавший.

— Ой! А мне про вас Эдик рассказывал. Нет, честное слово! — обрадовалась Василиса. — Это ведь вы авторский договор с чертом подписали?.. Ну вы ведь?

— В каком-то смысле я, — подумав, сознался гость. — А вы та самая Любовь Ивановна, про которую Эдуард Николаевич стихи писал?

— Какие? — насторожилась моя героиня.

— А вот эти: «Лупит дождик по толевой крыше…» Продолжать?

— Нет, уж лучше не надо, я их очень даже хорошо знаю.

— Замечательные стихи!

Василиса пристально посмотрела на Тюхина своими зелеными гипнотическими глазищами:

— Вы так думаете?

Уже за чаем, от которого Виктор Григорьевич, опять же подумав, не отказался, Василиса сообщила ему, что Эдуарда Николаевича дома, к сожалению, нет, что он как раз сегодня, то бишь в субботу, дежурит в газете по номеру, рассказала она гостю, что у него, у Эдуарда, после трех у профессора Баумгартнера операций, все — тьфу, тьфу, тьфу! — теперь в полном порядке, и с головой, и, слава Тебе Господи! — со всем прочим: вот видите, уже и работает, черти бы его драли, по субботам!.. А что поделаешь, денег-то, мамочка, опять нет: все, до пфеннига, там, в этой несусветной суперклинике, оставили, пришлось даже у Руди на дорогу занимать, — у-у, кровососы капиталистические, я их теперь еще сильнее, после поездки этой ненавижу!

— Да, да, — кивал головой Тюхин, — нынешняя власть, в смысле — система, не подарок, особенно для нас, для интеллигентов.

— Слушайте, а это правда, что вы камень Калиостро Надежде Захаровне подарили?

Виктор Григорьевич просыпал сахар на клеенку.

— Вот и вы об этом слышали!.. Да, правда. Только ведь я тогда уже знал, что амулет обязательно возвращается к тому, кто попытался от него избавиться. Вот и ко мне он скоро опять вернется, я чувствую, знаю. И они знали, что камень будет не у кого-нибудь, а у меня, у фантаста Тюхина, потому и подсунули мне на подпись тот чертов договорчик… Вы хоть знаете, что это за штука?

— Нет, — чуть слышно вымолвила Любовь Ивановна, уже высыпавшая в чашку две лишние ложечки песка.

По плохо выбритому горлу гостя метнулся кадык.

— С помощью этого амулета, а точнее сказать терафима, тайновидец и некромант Иосиф Бальзамо вызывал духи умерших. Но сие не единственное его чудесное свойство. С помощью камня можно перемещаться во времени и в пространстве в своем нынешнем теле. Я знаю, я пробовал… Я был там

— Там? Где это? — прошептала Василиса, глаза у которой стали круглыми, как у сидевшей на подоконнике Дурехи.

— Ну, в частности, в Небесной России. И знаете, что я вам скажу: все то, что здесь, — лишь отзвуки происходящего наверху, точнее — в ином измерении, в другом пространственно-временном континууме… Безумец, сумасшедший, подумали вы! Но в том-то и дело, Любовь Ивановна, что все, державшие в руке этот магический амулет, становятся как бы одержимыми! Особенно те, у кого он светился и гудел в кулаке, те, к кому он пришел сам, совершенно неожиданно, как это он любит делать, чудесно!..

— А к вам, как он к вам попал?

Фантаст грустно улыбнулся:

— О-о, это целая история! Я ведь, оказывается, еще в прошлой жизни имел к нему некоторое отношение… А в прошлом году ко мне постучала моя соседка Псотникова. Дело было вечером, ей хотелось выпить. «Григорьич, — сказала она, — купи хреновинку за стольник, отравиться хочу невыносимо!» У меня была водка, мы выпили. Вот тут Кира Кирилловна и рассказала мне, как несколько лет назад вынула амулет из руки лежавшего в морге покойника… В общем, она подарила мне совершенно с виду невзрачный камешек на дешевой серебряной цепочке, а когда дверь за Псотниковой захлопнулась, камень Калиостро ожил в моей руке, потеплел, загудел, засветился таинственным зеленоватым светом… Ну, а потом началось такое, тако-ое, Любовь Ивановна, что мне пришлось буквально всучить талисман некоей знакомой моей знакомой…

— Надежде Захаровне?

— …А потом… потом дошло до того, что я спрятался от них в психушке, только… только разве спрячешься от того, что тебе суждено, разве же от этого, Любовь Ивановна, спрячешься?!


…Обнаженные, усталые, они лежали в их тайном убежище, в жарко натопленной садовой времянке, и на буржуйке клокотала картошка, и гудело пламя в докрасна раскаленной жестяной трубе.

— Ты безумица, ты ведьма! — целуя ее в родинку на груди, бормотал Царевич, и она, счастливо улыбаясь в потолок, по которому метались багряные сполохи, вздыхала:

— Ничего ты не понимаешь, чудушко! Вовсе я не ведьма, а самая обыкновенная одержимая… Чем? Да любовью же, любовью, тобой, родненький. И вот увидишь, увидишь — все у нас с тобой будет замечательно, дивно, удивительно, неповторимо — все, все, все, и знаешь почему?

— Почему?

— Да потому, что я этого очень хочу, глупенький. А чего уж я, оглашенная, захотела, то обязательно сбудется, и не где-нибудь там, в твоей Руси Небесной, а вот здесь, на нашей с тобой грешной, родной нашей земле…

В печке громко щелкнуло полешко, красные уголечки посыпались в поддувало.

— Помнишь, как я твои джинсы сжег?

— Я все, все помню, счастье мое, я даже одно твое стихотворение наизусть помню.

— Про нашу времянку?.. Я его тоже сейчас почему-то вспомнил.

— Вот и прочитай. Я люблю, когда ты наизусть с выражением читаешь. Обними меня крепко-крепко, а потом легонько поцелуй в уста сахарные и тихо-тихо на ухо мне прочитай…

Вот они, эти стихи, которые Царевич нашептал на ухо Василисе, такой в этот вечер прекрасной, что только в рифму и можно было сказать об этом:

Лупит дождик по толевой крыше,
каплет на спину мне, озорник.
Сумасшедшая, рыжая, тише! —
наш приют не рассчитан на крик.
Из фанеры сколоченный плохо
вот таким же, как я, босяком,
он — для тайного стона, для вздоха,
от которого жизнь кувырком!
Мы, должно быть, опять угорели:
все качается, как на весах!..
Мы сдурели, сдурели, сдурели —
разве можно вот так… в небесах?!
Где-то неподалеку с гавканьем носился гонявший кошек по чужим участкам Моджахед, капало с крыши, и все, все, казалось, было уже позади — и эта бесконечная зима, и то, что произошло до нее: другие супружества, разлуки, одиночество, отчаянье, слезы, страх, Зверь, о котором Василиса, собравшись с духом, рассказала Эдику, и Алексей, про которого она ни словом ему не обмолвилась, — все, все это, Господи, было уже позади, в той, унесшейся в прошлое жизни, где ее, Василису, звали и Верой, и Надеждой, и, само собой разумеется, Любовью…

С крыши с грохотом съехал снег.

— Так все-таки можно или нельзя? — спросил Царевич.

— Что?

— Ну вот так вот, как мы…

— Бог ты мой, да конечно же можно, нужно, просто жизненно необходимо! — повернувшись, прошептала ему на ухо Василиса, такая, Господи, красивая и взрослая, что у меня после всего Капитолиной на веранде сказанного то и дело обмирало сердце и уходила из-под ног земля…





Оглавление

  • ПРОЛОГ, или, если хотите, присказка…
  • ГЛАВА ПЕРВАЯ, про то, как Лягушка вдруг да стала Василисой Прекрасной
  • ГЛАВА ВТОРАЯ, рассказывающая о том, как Василиса и Царевич сначала нашли, а потом опять потеряли друг друга
  • ГЛАВА ТРЕТЬЯ, в которой у Василисы впервые в жизни подкашиваются ноги
  • ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ в которой Василиса встречает Женщину в черном и совершает вооруженное ограбление
  • ГЛАВА ПЯТАЯ в которой Василисина путь-дорога, едва начавшись, совершенно неожиданно даже для Автора свернула в сторону
  • ГЛАВА ШЕСТАЯ, в которой туман понемногу рассеивается и сквозь него начинают проглядывать потерянные ориентиры
  • ГЛАВА СЕДЬМАЯ, из которой со всей непреложностью следует, что жизнь и впрямь полна неожиданностей
  • ГЛАВА ВОСЬМАЯ, в которой Василиса попадает в волшебный замок Кощея
  • ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, в которой играет музыка, звенят бокалы и раздается совершенно неожиданный телефонный звонок
  • ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, в которой Василиса открывает страшную тайну Кощея
  • ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ, в которой шикарный джип «гранд-чероки» таинственно исчезает
  • ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ, в конце которой звучат пистолетные выстрелы
  • ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ, в которой крупно не повезло сотрудникам милиции города Новоцапова
  • ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ, рассказывающая о том, как встретились на большой дороге два не самых плохих человека
  • ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ, в которой один человек таинственно исчезает, а другого язык не поворачивается назвать человеком
  • ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ, в которой Василиса и ее новый знакомый слышат голоса совсем других «птичек»
  • ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ, в которой читателю будет предложено самое радикальное в мире средство от чихания
  • ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ, про то, как Любовь, она же Надежда, становится еще и Верой
  • ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ про то, как Василиса встретилась наконец-то с Царевичем и не только с ним…
  • ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ, предпоследняя, в конце которой происходит еще одна неслучайная встреча
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ, заключительная, или, если хотите, ЭПИЛОГ