Родина чувств [Иоланта Ариковна Сержантова] (fb2) читать онлайн

- Родина чувств 1.76 Мб, 118с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Иоланта Ариковна Сержантова

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Чувство Родины

Посечённый тенью в предновогоднее кружево лист кувшинки был утомлён необходимостью удерживать на плаву тяжёлое тело лягушки и негромко стонал:

– Нет. Ну, когда это кончится?! Ну, есть же мера всему! Есть, в конце концов, какие-то нормы приличия!

Сосна, чьи молодые побеги улыбались солнцу новогодними ярко-зелёными худенькими свечками, согласно закивала в ответ:

– Не худо было бы им думать иногда не только о себе!

– О ком это вы, – поинтересовался Лист.– Не наблюдаю я что-то охотников развалиться в ваших объятиях. Йог тут у нас – на весь лес один. Да и тот предпочитает не ходить по иглам, а носить их на себе.

– Я слышу иронию в ваших речах, но не разделяю её. В вашем положении непросто сохранять хладнокровие.

– Это в каком таком «моём положении», разрешите узнать, – возмутился Лист.

–Ну, как же. Денно и нощно киснуть в луже несвежей воды… Поневоле станешь негодовать на весь свет!

– Ах так?! Ну, по-крайней мере, я не стою столбом на одном месте, а могу путешествовать!

– По своему водоёмчику, что ли?! Не смешите мои почки, любезный! К тому же, вы, как собачка на поводке. Дальше стебля не дотянетесь! Чуть только вообразите себя свободным – стоп! Шалишь! А ну-ка, назад!

– По-крайней мере, мой поводок меня слушается! Захочу – его больше отпустят, на всю дину воды! До любого края дотянусь!

– Дотянешься – дотянешься, ты же мой наивный! Кто ж с этим спорит. Только видел я, что там у тебя, под юбками воды-то! Ви-дел!

– И что ж ты там ТАКОГО углядел, глазастый ты наш?!– в сердцах воскликнул Лист.

– У тебя там такой оковалок, глядеть страшно.

– А оковалок, это у нас что? – поинтересовался Лист.

– А это у нас кусок мясной туши подле таза. – отозвалась Сосна.

– Ну, так и что? – неожиданно миролюбиво отреагировал Лист. – Всё логично. Ты ж сама сказала, что «под юбками», а что у людей под юбкой? Таз!

– Ага, анаАтом ты наш доморощенный…

– Да что такого-то?

– Да то такого, юморист. Ты не человек, между прочим.

– Не человек…– вздохнул Лист. – Так что, оковалок-то мой и вправду так страшен? – поинтересовался он у Сосны.

– Не то слово. Я увидела, думаю, зачем в воду портить, прятать в ней такое. Кость белая, толстая, связки-сухожилия болтаются. А потом, мне сверху-то видно было, вода прозрачная, гляжу – от этой штуки язычок зелёный, вроде капустного листа, оттопырился. Потом другой. Дальше – больше. Как этих, капустных, стало много, показался отросток крепенький такой, симпатичный. В виде трубочки. До поверхности дотянулась и развернулась трубочка листочком. Ровным таким, красивым, как ты.

– С чего это ты меня к красивым причислил? Только ругались, а ты теперь вон как.

– Хи-хи. Так я не тебя красивым называю, а того, кто до тебя был! – сверкнула каплей смолы Сосна и рассмеялась.

–Ну, а дальше-то что?

– А дальше – ещё трубочки пошли, листиков много стало, почти всю поверхность воды укрыли, как лоскутным одеялом. Дна-то и не видно. Кажется – наступи и иди. Да только, если наступишь, листики развернутся, ребром на воду встанут, и – камнем на дно уйдёт ходок-то наш.

– А кто он? – поинтересовался Лист.

– Кто-кто? – удивилась Сосна.

– Кто это ходок-то, ты ж не сказала!

– Да любой, кто тяжелее лягушки!

– А.…– разочарованно протянул Лист. – Я-то думал…

– Чего ты думал, дурень? – возмутилась Сосна. – Я ж о тебе тебе и рассказываю. Ты сам за себя не знаешь, что к чему?

– Гм. Да кто ж о себе сам всё знает? У меня оно всё – от моего собственного зелёного лица. Как МНЕ кажется. Как я чувствую. Понимаешь?

– Понимаю.

– А со стороны– то всё иначе, чем, когда изнутри. Бывает, скажешь кому слово, аж пожелтеешь весь от гнева. Сдерживаешься, сохнешь. А со стороны глянь – всё чинно, прилично.

– Знакомо…

– У тебя что, тоже так бывает, да?

– Конечно, а как иначе? Все мы одинаковые.

– Скажешь тоже. Ты вон какая красавица, а я – оковалок какой-то, упрятанный в пучине, подальше от посторонних глаз.

– Эй! Не кисни! Что за ерунда!? Ты цветы свои видел?

– Нет…

– У некоторых из твоих трубочек, копьём на кончике, такая рюмочка-бутон. Кулачок. Когда до поверхности воды дотягивается, полежит-передохнёт сперва, а после разжимает пальцы лепестков. Нежные, снежные, жемчужные…! А в центре медовым ломтиком – пест.

– Пест? А что это такое?

– Фу ты. Умеешь ты низвергнуть очарование момента с его легковесного ложа.

–…

– Пестик это! Тот, что в центре цветка!

– А.. – разочарованно протянул Лист. – А касательно «низвергнуть», так то – как иначе? С моим-то положением, научишься. То рыба сбоку грызёт, как арбуз, хруст на весь водоём стоит. То лягушка плюхнется поверх, куском холодной каши. И греет спину часами. А мне всё это – терпеть?!

– Куда деваться, ты ж на приколе.

– И то верно.

– Но с другой стороны… Ты посмотри на это иначе!

– Как? Притвориться, что я – путешественник, ставший на якорь по своей воле? Там, где сам пожелал?

– Почти. Ты привязан к тому месту, где появился. Ты не прикован. Ты прирос к нему своими корнями.

– К кому, к нему-то?

– К ней, к Родине!..


Лист задумался. Прошло немало времени, пока он понял, что ему пыталась втолковать Сосна. Потянулся к одному берегу, к другому, – и с наслаждением ощутил сильную опору там, в глубине. Она давала ему свободу действий, направляла, не позволяла ветру сбить с пути и оставить на берегу, тамка1, на погибель… Когда прекрасный смысл истины пробудил в нём дремавшую доселе гордость, он согласно кивнул и зачерпнул горсть воды, дабы умыться и успокоиться слегка… То лягушка, погревшись за день на солнце, соскользнула в воду, чтобы подремать в тишине. Она-то была вольна идти, куда угодно. Но предпочитала оставаться здесь. В виду у вечнозелёной хонги2, подле мощного надёжного корня кувшинки, родича нильского лотоса.


– Сырость – везде сырость, – скажете вы.

– Ну, это как посмотреть. – резонно возразит она.

Кусочек лета

Отломила бабочка кусочек полдня и смакует. Медленно и небрежно, словно корова, что жуёт занятую у самой себя порцию травы. Розовые дёсны юбки крыл. Стёртые до пеньков окружия зубов и бездонная чернота небытия. Жаба следит алчно за бесшумною трапезой. Глядит из воды подслеповато. Крадётся ближе, ищет повод, ждёт промаха… Но там лишь взмахи, трепет намёков и порхание. Навзрыд. На виду. Напоказ.

Шершень шепелявит подле. На подлёте норовит сподличать оса. Ан нет, – жаба куда как проворнее. Не ту – бабочку, так хоть этих, посечённых, побитых временем, как молью, с руками, висящими безвольно, наперекор полёту.

Брезгливо утерев губы пальцем, вздрогнув от неприятия, продолжила жаба свои наблюдения.

–Ба-а-бочка… – шепчет жадно жаба.


Сквозь сита крыл её несбывшейся добычи видны уж сгустки спёкшегося заката, вымокшие в воде. То ли от небрежения, то ли сгоряча, либо от усердия через меру, отпущенную ей, осыпаются мелкие чешуйки каплями с крыл. И тянут, блекнут, тонут. И вот уже – слабее взмахи, реже, неувереннее.


– Как быть?! Поверженному места нет под солнцем. И так здесь тесно. – Неуместный сей вопрос, как мхом, порос молчанием на это. И жаба, – Сей момент…– Исчез кусочек лета.

Ты не поймёшь…

– Блажная ты!

Я смеюсь:

– Отчего же?!

– Ну, скажи на милость, чему ты сейчас улыбаешься, а?! Чему ты радуешься-то?!

– Да что такое, не пойму я…

– Ну, ты стоишь и трёшь эту чумазую раковину. Минут десять уже скребёшь и улыбаешься от виска до виска.

– От уха до уха…

– Да какая разница?! Что ты там в раковине нашла, что?! Просвети меня, неумного!

– Ты не поймёшь. – отвечаю я и вновь принимаюсь скрести и тереть налёт глины, которая с завидной регулярностью придаёт сияющему корыту раковины замызганный неопрятный и запущенный вид. Я не слишком люблю возню по хозяйству, но в обычных делах всегда можно отыскать некий момент, который окрасит любое действо в приятные сердцу краски.

Если представить, к примеру, что под ногами у тебя не банальный пол, а палуба корабля, то драить палубу окажется намного интереснее. Полуденное солнце заменит торшер, морской ветер ворвётся в настежь распахнутые окна… Шторы взовьются парусами! Можно даже слегка пошалить и плеснуть из ведра на середину комнаты, так чтобы не затекло под плинтус, на беду соседям снизу.


– Ты ненормальная?

– ?

– Тринадцать часов выдавливать косточки из вишен! Вся кухня в вишнёвом соке…

– Это не сок. Это кровь.

– Откуда? Ты порезалась?

– Нет. Это нормальная вишнёвая кровь.

– Фу ты. Дурёха. Иди ляг, завтра доделаешь.

– Не могу. Я обещала.

– Что? Кому?

– Вишне обещала, что, если она вырастет и у неё будут дети, то все они будут пристроены. Ни один не пропадёт.

– Кровожадно звучит, не находишь?

– Почему?

– Ты ж их съешь.

– Ну… в общем. Да. Ты тоже, кстати.


А я всё ещё стою и тру раковину.

В ней давным-давно отражается моё розовое от работы лицо. Кабошон капель воды из-под крана смешивается с солёными струями, что текут по щекам.

– Ты скоро?

– Угу…

– Ты плачешь?

– Нет…

– Иди, я домою.

– Не надо, я сама. Уже почти всё…


Я старательно намыливаю перчатки хозяйственным мылом и полощу их. Так долго, пока не становится чересчур жаль самой воды и жителей Африки, что страдают от её недостатка. Мне неинтересно тратить жизнь на пустую болтовню или бессмысленную работу. Но я не упускаю любой возможности надеть резиновые перчатки, чтобы ощутить их невозможно приятный запах. Это аромат надувных игрушек и воздушных шариков из детства. Они были такими же восхитительно резиновыми. И понарошку рвались из рук на весёлом первомайском ветерке. А на самом деле, лишь хотели проверить, насколько крепка связь между нами. Оказалось, что сильна.


– Ты всё-таки плачешь.

– Ну, понимаешь… Почему этого больше нет? Несправедливо так!

– Чего нет-то?

– Детства!

– По-моему, ты совершаешь большую ошибку.

– Что ты имеешь в виду?

– Надо радоваться тому, что есть сейчас. А рыдать над тем, что прошло… Давай-ка, иди умойся, а я тут сам. И, знаешь, завтра я тебе куплю такой большой шарик, что ты будешь рыдать, вспоминая о нём ещё лет сорок, не меньше.

– Сорок? А чего так мало?!

– Ну, на тебя не угодишь!

Подражание

Море. Армянин полощет помойное ведро на мелководье.

– Что вы делаете?

– А что? Я чуть-чуть, тут немного в ведре…

– Как вам не стыдно!

– …

– А если я заберусь на ваш обеденный стол с ногами и использую в

качестве туалета?!

– Что сердитая такая, а?!


Вода прозрачная, спелая, словно наливное яблочко, в котором видно каждое семечко с задорным заусенцем носа. У всякого камня на дне своё место. Частью они гладки, другой – зернисты, но ни один не обойдён одобрением рассвета. Большие полосатые рыбы, словно курортники: в пижамах, с газетой под мышкой и полотенцем через плечо, спешат к завтраку. На блюде утра всё, как обычно: кипящие в приливе водоросли с горьковатым соусом морской воды. Рыбы втягивают в себя таллом3 и всё, что на нём, словно макароны, оставляя палевое мучное облачко. В море и около него всё пропитано ароматом соли и перца.


У самых ног снуют рыбёхи. Одна покрупнее, прочие – мал мала меньше. Младшая группа детского сада. Все – сплошь боцманы и каждый седоус. Старшой указывает, что съедобно. Малышня, обнаруживая немалый аппетит и смекалку, подъедает подобное. Наблюдать за этим потешно, а им-то – жизнь, школа, навык.

Килька, отбившись от своих, завернулась в бирюзовый кафтан и базедово4 любуется купальщицей с воды. Именно, что не из-под, а с неё. А после кружит подле, восхищённый, сбивая её с пути, к матовой глубине, в стаю. Но убедившись в несговорчивости двуногой нимфы, целует влажное упругое тело, незанятое купальным костюмом и, сокрушённый красотой и неприступностью, покидает её, в конце концов. И только верный его паж, малёк, не более половины дюймов5 росту, дольше соблазнял земную диву своим серебристо-голубым комбинезоном. Прыгал кузнечиком с волны на волну, заглядывал в глаза игриво и томно:

– Так ли? По нраву ли?

А снизу за тем подглядывает, завалившись на бок, рыбища покрупнее. Скоро зима, и кроме пакли морской травы, что вздымает дебелые телеса навстречу шторму, и поглазеть-то будет не на что.

Пухлое же дитя чайки любопытствовало, стоя на берегу. Раскачивалось, с явным сомнением удерживая грузное тело. Шевелило гузкой и прислушивалось к пению волн. Ему казалось, что вода тонкой струйкой льётся в объеденное солёным ветром корыто.

Купальщица, озябнув, выходила на берег. Море льнуло к ней, неохотно и медленно опадая в подоспевшую вовремя пену.

– Ты что, малыш? Потерялся?

Чайка внимала, с усилием и настороженностью.

– Гра-гра-гра…– попытка подражать крику чаек оказалась удачной, но… Копирование всегда не на пользу оригиналу. Ребёнок чайки наклонил голову, подошёл ближе. Но, из опасения показаться смешным,вдруг взлетел, нарезая ломтями посыпанный мелкой солью ветер, едва не сдвинув на сторону чуб той, что была столь же нежна, как и его мать, но так на неё непохожа.


– Скоро будет шторм…

– С чего ты решила?

– Рыба ушла в глубину.

– Надо же, а тут тихо!

– Да, так всегда бывает. Это затишье. Затишье перед бурей…

Болван

Мама уехала неделю назад и еда, оставленная ею, давно закончилась. Если быть честным, она закончилась на второй день. Стёпка сначала съел все, что вкусно пахло, потом – то, что просто пахло, ну а после его стошнило. Он пролежал целый день один, никому не было дела до его немоги6. Мама-бы, та, конечно, – измерила бы температуру, погладила по животику, принесла б чего-нибудь вкусненького. Кому, кроме мамы, есть дело до него, Стёпки?

Папу он не помнил. Бабушек и дедушек тем более. Какие могут быть дедушки и бабушки у собак? У собак есть хозяева. Или их нет. В обоих случаях это люди. Ну, или, по-крайней мере, существа, которые должны быть ими.


Мама у Стёпки была очень породистой собакой. Какой именно, Стёпка понятия не имел. Да и какая ему разница-то?! Мама, она – просто мама, какой бы породы она не была. В конце весны с ней случился конфуз. Она полюбила. Но не того, кого ей прочили в супруги хозяева, а откровенного дворянина7, добряка, смуглого тугодума, с широким лбом и сильными лапами. Он немного походил на барибала, чёрного медведя, обыкновенного жителя канадских лесов. От того-то его и прозвали Мишкой. В нём не было ничего особенного, кроме желания заботиться обо всех в округе. Так как его всегда охотно подкармливали, у него было не только желание, но и возможность поделиться с менее симпатичными и проворными собратьями. Принесёт, бывало, кулёк с провизией, положит на лапы голодной псине. Та взглянет забито и испуганно снизу вверх: «Мне?!» А Мишка улыбается от уха до уха: «А кому же ещё!? Тебе! Кушай, на здоровье!» И сидит рядышком, радуется. А, заодно и следит, чтобы не отобрал никто.

Кстати, Мишка был аккуратным, не чета иным. Пакет из-под угощения всегда относил к площадке, где стояли мусорные контейнеры. Когда дворники заметили эту мишкину чистоплотность, зауважали сильно. Кому ж не приятно, если их труд ценят даже собаки.

Когда, однажды, знакомому щенку раздробило лапу, да так, что из-за запекшейся крови она стала похожей на подгоревший оладий, только лишь мишкина забота о больном спасла тому жизнь. Он не только подкармливал малыша, но в сильные морозы оттаскивал в подвал, поближе к трубам отопления, а поутру выносил на солнышко.

Вот, в этого-то доброго парня и влюбилась по уши мама Стёпки. А как иначе?! Разве можно не полюбить такого парня?!


Когда хозяева мамы поняли, что произошло, чтобы «скрыть позор», в виду грядущей осенью выставки, решили увезти провинившуюся любимицу подальше.

– Ну, а когда болван8 вылупится, сделаем вид, что его и не было. Так и родословную не испортишь, и здоровье собаке не подорвёшь. – сказал хозяин.

– А то ж, если кто проведает, будущим щенкам от правильного отца будет – грош цена. – добавила хозяйка.

Сели в машину и уехали к морю, на берегу которого, к мерному деликатному сердечному ритму прибоя добавился ещё один. В положенный срок собака родила щенка. Широколобого, разлапистого увальня, точь-в-точь, как его папа Мишка. Только глазки мамины. Малыша назвали Стёпкой. Не зачем-нибудь, а для удобства. Не станешь же кричать ребёнку своей собаки «Эй,ты, иди сюда!» Неприлично. Что люди-то скажут?!

Пока мама кормила Стёпку молоком, хозяева не препятствовали их общению. Более того, щенка учили кое-каким командам, придумывая нормальным собачьим действиям какие-то нелепые человеческие клички. «Сидеть, лежать, принеси…» Стёпка и так, безо всяких команд умел делать всё это. Как только щенок смог кушать самостоятельно, люди засобирались в город.

Насыпали под порог сухого собачьего корма, в миску рядом вывалили банку тушёнки, и наполнили доверху водой алюминиевую кастрюльку.

– Ну, всё. Хватит. И так с ним возились, поехали. – сказал хозяин.

– Да уж, должен быть нам благодарен, что не утопили, как собаку! – поддакнула жена и хозяин, довольный ею, хохотнул:

– Ну, ты и юмористка у меня. Сказала же: «как собаку»!

Люди затолкали упирающуюся маму Стёпки в корзинку, хлопнули дверями автомобиля и уехали. Стёпка остался один.

Через несколько дней, когда он понял, что мама не вернётся, вспомнил, что на берегу моря есть большой камень, добравшись до которого мама обычно ложилась на бок, давая ему, разомлевшему от жары, напиться вволю. Стёпка подумал, что, раз волны бегут по морю для того, чтобы не ленился ветер, то место, в котором он был так счастлив рядом с мамой, не может существовать так, само по себе, без приятных последствий. Если он сделает всё, как обычно, то и мама обязательно появится тут…

И с тех пор, каждое утро чёрный, как засохшая клякса, пёс плавал в море. Делал это долго и с видимым удовольствием. Степенно выходил, выбирал место на берегу и, потеревшись носом о монпансье гальки, вперемежку с облизанными волной битыми стёклами, укладывался. Загорал, и дышал морским воздухом. После отыскивал непарный тапок и принимался грызть его. Если его сгоняли с места, не обижался. Вежливо вилял хвостом и отходил немного, но так, чтобы не упустить из виду большой камень. Если чужие злые, как мальчишки, собаки, пытались его прогнать, прятался от них в воде. Единственное, чему его успела научить мать – плавать и быть милым с людьми. Вне зависимости, стоят они того или нет.

Мороженое

– Папа, рыбки! Смотри, какие рыбки!

– Да, красивые.

– Поймай мне их!

– Зачем?! Ты голоден?

– Просто так!


Краб, крупный, как тапок. Его выловили и несут в большой стеклянной банке прочь от моря, где он родился и вырос. Короткохвостый рак застыл спиной к дороге, смотрит вслед навсегда исчезающему из его жизни морю. Через стекло пытается уловить взгляд того двуногого, в чьих руках сосуд с водой и его судьба. Но как изловить то, чего нет…

О чём думает этот краб? Хочет ли разжалобить жестоких двуногих? Но чем? Желает отомстить? Но как?! Хочет уговорить вернуть его домой, под мохнатую медвежью лапу горы, что разлеглась на берегу? Вряд ли это возможно. Краб стал нервно и настойчиво стучать по дну банки. Одна только мысль, что ему больше не суждено увидеть, как густая шерсть водорослей полощется на виду у солнца, показалось невыносимой. Он стучал и стучал…       Но людям, сытым, рослым, равнодушным не было дела до его, краба, жизни. Им хотелось изловить живую игрушку, и принести в душную комнату. Посмотреть на него, потыкать грязными от еды пальцами в бусины глаз, в застывшие капли прощального взгляда на море…       А потом? А что «потом»?! Его, задохнувшегося в мутной воде, или выплеснут вместе с помоями, или сварят, покроют лаком и поставят на полку, рядом с таким же прокипячённым и выпотрошенным рапаном. И будут они там пылиться, вдвоём, пока бабушка не затеет генеральную уборку, и не выкинет в мусор.

Всего пару дней назад этот морской житель приветливо махал отдыхающим со дна широкой ладонью. Он сидел, поджидая к завтраку рыбу. Левая рука согнута в локте, намёк на галстук и элегантный жилет,– всё выдавало в нём джентльмена. Он ласково и иронично поглядывал снизу вверх, поправлял свой наряд перед зеркалом поверхности воды и приглашал всех разделить его восхищение палевым безбрежием открытого моря. Миром, в котором достаточно места для того, чтобы сбывались надежды.

– Папа, а почему ты мне не поймал рыбку?!

– Ты так и не понял?

– Нет…

– Сынок, убивать живое просто так, из интереса, подло. Представь, что дельфин подплыл бы ко мне и потащил бы в открытое море. Ты бы у него спросил: «Куда и зачем вы забираете у меня моего папу?» А дельфин бы ответил тебе: «В море! Просто так, пусть мои дети поиграют с ним!»

– Нет, я не хочу, чтобы тебя забрал дельфин!

– Ну, так и рыбки хотят расти рядом с мамой и папой, в море, там, где родились.

– А крабы?

– Что крабы?

– Они тоже хотят жить там, где родились?

– Все этого хотят, сынок…


Мальчишка, который уже некоторое время наблюдал за тем, как краб пытается достучаться до людей, что уносят его от моря всё дальше и дальше, обогнал их и попросил:

– Отдайте его мне!

– Вот ещё, – возразил верзила, прижимавший банку с крабом к животу, – он мне самому нужен, я из него чучело сделаю!

– Тогда, быть может, вы продадите мне его? Глядите, в сувенирной лавке продают таких же, их уже не спасти, а этот ещё живой! – и, обращаясь к отцу, мальчишка попросил жалобно, – Папочка, давай купим у него краба! А я обещаю, что до конца жизни не попрошу у тебя денег на мороженое.


Краб элегантно спланировал на морское дно. Отдышавшись, поправил манишку, встряхнул сюртук панциря и направился к дому, в расщелину скалы, туда, где медведь горы полоскал свою шубу в отливе. На полпути к дому краб услыхал, как отец подозвал сынишку и сказал ему:

– Вот, сходи, купи себе мороженого.

– Но я же обещал…– возмущённо и решительно ответил мальчик.

– То, что ты сделал, стоит тысячи порций! – с гордостью в голосе ответил ему отец и улыбнулся.

Краб шёл по дну моря. Он тоже улыбался. Небольшая муть, песчаная пудра за его спиной, проворно оседала на свои места. Ей совершенно не было никакого дела до других. Как часто нет дела до чужих несчастий и нам…

Семь чудес света

– Скажи мне,

сколько чудес света ты можешь перечислить?

– Это что считать чудом…


Гусеница. Зелёная и сочная, как трубочка молодого лука, таилась в бутоне сосны. Пина9 держала этот бутон в самом центре ладони. И шероховатое шевеление гусели10 заставляло её морщить такой же зелёный волосатый нос. Этот нос был причиной над нею насмешек со стороны воробьёв, чья бездонная серость11 проступала пятнами на груди, как раз напротив сердца.

– Волосатый нос! Волосатый нос! – так птицы дразнили дерево, в котором деревянным было одно только звание. Стать и рассудительность, снисхождение к недостаткам прочих и строгость к себе, – ну, как такому считаться деревянным12?!

– Меня зовут Пиной,– шептала сосна и капельки слёз на её пушистых щеках сияли, словно бриллиантовые крошки на зелёном бархате.

Зимой же, когда листья дубов, клёнов и берёз улетали с северным ветром вслед за ласточками и журавлями, сосна раскрывала объятия для попрыгуний воробьих и их кавалеров. Она не была злопамятна. Птицы, не озабоченные смущением, спешили заполнить полки и полочки веток сосны. Толкаясь, выбивали друг у друга из боков простуженную чердачную пыль и высушенных морозом блох. Обогревшись, вместе с паром изо рта, что тонул в глубине серого неба, вырывались и воспоминания о летних проказах. Самый юный или самый глупый запевал обидное «Волосатый но…», но братья и родители принимались осуждать шутника столь яростно, что сосне приходилось защищать обидчика:

– Оставьте, пожалуйста. Я не в претензии. – И, стеснённо13 добавляла, – Сделайте милость, не толпитесь на одной ветке, тяжко.

– Вот уж, барыня, – чавкали клювами воробьи промеж собой, – тяжко ей. А нам? Нам-то каково?!

Никому из них и в голову не приходило рассудить, что, отломись ветка-другая, и погибнет их единственная перед морозом защита. И это – в утомительно долгую пору осенне-зимней лихорадки, обыкновенного недуга чудного края, в котором на их долю выпало раздвинуть пределы скорлупы до размеров, недосягаемых разумению.

И вот такое совершенное безобразие происходило каждую зиму и лето. Пока однажды, большая, очень большая, почти чёрная жаба с бельмом на правом глазу, не возмутилась и не наступила на хвост череды этих непотребств, как змее – нога в толстом кожаном ботинке из воловьей кожи.

Жабчик был весьма немолод. От расслабленной дряхлости его спасало неустанное радение о ежегодном пополнении молодых и зелёных. Проблемы с глазом его почти не смущали. Сопровождая лягушат в большой мир, переводя их из мелкого пруда в бОльший, сдерживал прыть малышей подле левого плеча. Чтоб были на виду. А что до ужей, тех он не опасался. Стар для страхов, а ужам такое в глотку не полезет, ибо чересчур велик.

Как-то раз, направив последнего из лягушат в воду отеческим шлепком пониже спины, жабчик остановился передохнуть. Мимо летела бабочка, с явным намерением отложить-таки, наконец «эти яйца» и «покончить с этим делом».

– Хм-гм, – прочистил горло жабчик прежде, чем начать беседу, – позвольте вас побеспокоить, уважаемая.

– Да, – устало отозвалась бабочка, – говорите скорее. Я так вымоталась, отыскивая удобное место, что уже вовсе не чувствую крыльев. Кажется, если сяду где, то там же и упаду.

– Нет-нет. Не падайте где попало, уважаемая. Сделайте доброе дело, будьте так любезны. Если уж вам всё равно, где прятать ваши яйца, отложите их вон на той сосне, что неподалёку.

– Ну, мне не то, чтобы уж вовсе всё равно, но почему бы и нет. Не думаю, чтобы гусеницам, что покажут свои пушистые мордашки из яиц, не окажется чем утолить голод там, среди игл.

– Что вы, что вы! Уверяю вас! Там им будет чем поживиться!

– А там не слишком опасно, на этом дереве?

– Да как вам сказать…– замялся жабчик.

– И ещё, – отчего вам пришло в голову советовать мне лететь именно на сосну?

– Её зовут Пина…

– Кого?

– Сосну так зовут. Пина. И совершенно распоясавшиеся воробьи мучают её и летом, и зимой. А она так добра, что не может им отказать ни в насмешках над собой, ни в приюте. Когда это им нужно.

– А… Так вот оно в чём дело. Хорошо. Мои гусеницы смогут постоять и за себя, и за Пину, коли так. Хорошие люди должны помогать друг другу.

– Гм, прошу прощения. Вы сказали – люди?

– Конечно. Мы все люди, если поступаем по-доброму. Это ж так и называется: «по-человечески»!

Бабочка нежно коснулась бородавчатого лба жабы и полетела в сторону сосны…


Через положенный срок, на ветках, ничем не обнаруживая себя, расположились несколько безобидных на вид гусениц. Они безмятежно раскачивались, в такт задумчивому кружению юбки веток сосны.

Когда Пина заметила их впервые, расстроилась, опасаясь за свои кружева. Но гусенички поторопились её успокоить:

– Не пугайтесь, нас мама послала! Мы не причиним вам никакого вреда.

– А кто ваша мама? – спросила Пина.

– Бабочка…– ответили гусенички.

– Так это понятно, что бабочка. Как зовут маму?

– А мы не зна-а-а-ем, – захныкали гусеницы, – мы её не видели. Она нас тут оставила, сказала вас охранять, а сама улетела куда-то.

– Ой-ой, простите меня, дуру, малыши. Я знаю, куда полетела ваша мама, – Пина быстро сообразила, как успокоить ребятню. – Вы поживёте тут, у меня. И, если будете хорошо кушать и вовремя ложиться спать, то однажды проснётесь с крыльями за спиной и полетите к своей маме.

Каждому малышу Пина выделила свою отдельную ветку. На ветке спаленка, и столовая, и полка с книжками. Уютно и правильно. По утрам Пина умывала малышей, кормила и учила азбуке:

– Не ленитесь, ребятки! Вырастут у вас крылья, полетите далеко-далеко, увидите картонку с буквами у дороги и сможете прочесть, что на ней. «Опасно!» или «Добро пожаловать!»

Воробьи с подозрением наблюдали за вознёй в кроне сосны. Пина перестала выглядеть растерянной и виноватой. И это пугало птиц больше всего:

– Вот, затеяла что-то, наша волосатая. Не к добру это. Надо ей настроение выправить. В нашу с вами пользу.

Как задумали, так и сделали. Злое намерение снесло воробьёв с крыши, как крошки ветром. Присели они на ветки сосны, как бывало раньше, по-хозяйски, да не тут-то было. Глядят, а на каждой – по толстой зелёной гусенице.

Воробьи ухмыляются:

– Во, волосатая, угощение нам приготовила. Знает, кто тут важный! – и как только один из грубиянов попытался склевать гусеницу, так и отпрянул, – она плюётся!

И впрямь, едва воробей наклонился пониже, гусеница обрызгала птицу густым зелёным соком, да прямо в глаз.

– Жжётся! Чересчур! – зачиркал обиженно языком по нёбу воробей и прямиком к пруду, умываться. А там жабчик поджидает, на берегу:

– Ну, что, больно?

– Больно!

– Обидно?

– Да-а-а!

– А Пине, думаешь, не обидно было, не больно?

– Так мы ж её в глаза едким соком не брызгали!

– Вы ей душу едкими словами да поступками поливали. А это ещё больнее.

Задумался воробей, утёр лицо сухим листом вишни и улетел под крышу. Думать. Нужное это дело. Обдумывать слова и поступки. В тишине. Наедине с собой.

А гусенички хорошо учились, вовремя кушали, а перед сном слушали лесные сказки, которые рассказывала им Пина. И неким, как водится, прекрасным утром, тонкая леска рассвета потянула за собой прозрачную дымку тайны рождения, и с веток сосны, одна за другой, взлетели семь бабочек. Семь чудес света, о которых все знают, но никто никогда не говорит.

Каков ты на самом деле…

И не говорите мне, что они нас плоше!


Не ждите описаний природных увеселений, до которых вам и дела-то нет. Вы восхищаетесь вращению зеркальных шаров, но равнодушны к мельканию звёзд за окном. Не даёте себе труда понять, что всё, создаваемое человечеством – лишь повторение того, что уже совершено природой. Но как-то у нас оно всё – чересчур однобоко. Стремимся подражать полёту, но не копируем то, ради чего и был создан мир. Для чего он был-таки создан, спросите вы? Так для умножения любви и добра. Которого много вокруг и так мало в нас самих.

Три крошечных лягушонка попали в ведро с водой во время дождя. И было там воды всего-то на пару вершков. Но малыши – те пару дней, как лягушки, крошки ещё, и понимали о себе меньше нашего. Ёрзали ребятишки лягушачьи по на вдоль ведра, да по кругу. Ни до дна дотянуться указательным стройным пальчиком, ни до края ведра нет никакой возможности. Силёнки ещё не те. Опытности, попыток неполнота. Ни осмотрительности проглоченных ос, ни дотошности комариной, ни легкомысленной бабской лёгкости бабочек, когда всё – по плечу, не ибо, а на авось. Скреблись-скреблись лягушатки, да и перестали. Вода не сметана, масло не взобьёшь. Затихли смирно, висят плевочками дождя на поверхности. Нет-нет и тянет их в сон да на дно. Но – страшно. Встрепенутся, отобьются неумело лапками от того, кто их тянет вниз и вновь висят.

А тут случилось мимо ведра пробегать барбосу. Весь в репьях, лохмат больше меры, на шее галстух перегрызенной верёвки. Сразу видно – натура утончённая, свободолюбивая. Но и такие до «воды испить» снисходят время от времени. Обмакнул барбос бороду в воду, а оттуда на него три пары равнодушных к жизни глаз. Отпрянул пёс от неожиданности и уронил ведро на бок. Покатилось оно под горку и сковырнулось прямиком в пруд.

Коли бы раньше такой оказии приключиться, то-то лягушаткам радости было. А тут, – от усталости, с перепугу, под грохот карусели ведра, из почти горячей воды в холодную прудовую… И маленькими шариками, вверх нежно-белой манишкой, в шлейфе безвольных ладоней – на дно. Один за другим. Раз, два, три…

Нам-то, понятно, и дела нет. А жители водоёма всполошились. Чем поминать ещё не жившего? Одним званием?! А что видел, что говорил, кому помог, с кем водил дружбы хоровод? Не дело это, бросать на самотёк. Рыба нырнула, зачерпнула со дна ила поглубже, а с ним и лягушат. Всплыли они на поверхность. Глаза мутные. Ручками за край листа кувшинки цепляются, а взобраться нет сил. Но тут жаба подоспела. Ухватилась было за ножку, но скоро поняла – оторвёт. Перехватила нежно, под брюшко да прямо на покатый бережок и подкинула. Сиди, мол, грейся, малыш. Так всех троих и пристроила, сушиться.


Скажете, враки? Так то для нас, для людей, помочь другому – неудобство и хлопоты. А для иных…

Понятное дело, что не для всех оно так, но, пока не истратишь каплю себя на другого, то и не поймёшь, каков ты на самом деле.

Летний вечер

Август принялся устранять недоделки первых летних месяцев и, невзирая на протесты солнца, включил обогреватели на полную мощь.

Увядали цветы, ленились мошки, птицы вялили голосовые связки через широко открытый клюв, позволяя насекомым пролететь под его сенью и не очутиться в тени чрева. Люди, выбирали воду из колодцев до дна задолго до темноты. Всю ночь ручьи трудолюбиво и старательно наполняли их, но всё равно не успевали осалить14 верхнее кольцо потной ладонью.

Праздность мёдом растеклась по земле. Липкими сделались тела, мысли, веки…

Сумерки же, против обыкновенного, обнаружили в себе некие приятные свойства: прохладу и нежелание интересоваться чужими тайнами. Вот, именно этими новыми для летнего вечера качествами и воспользовались многочисленные обитатели леса.

Птицы пробирались к пруду, подолгу сидели по шею в воде, после отряхивались, не спеша и опасливо ходили по тропинкам. Слишком уж непривычным и многолюдным были эти ночные прогулки. Лягушки, охмелевшие от избытка тепла, покоряли намеченные днём вершины и перепрыгивая через скамьи и полуразрушенные стены старинного замка, промахивались в темноте мимо воды и громыхали вёдрами да лейками, позабытыми садовником. Можно сказать, что все, кто мог, слонялись бесцельно и основательно. Но могли не все.       Муравьи, чьи прогулки при солнечном свете, неизбежно подвели бы итог их недолгой жизни скорее предопределённого, использовали плавное истечение дня в ночь для того, чтобы пополнить запасы и пережить следующий день взаперти муравейника. Несколько вечеров было истрачено на поиски подходящей провизии. И, когда наконец, дело пошло на лад, в дело вмешался вовсе неглупый ёж. Ему не было нужды менять свой распорядок. Дни он проводил, по обыкновению, валяясь в постели перед дуплом, отверстие которого паук занавесил экраном паутины, в которой постоянно кто-то плутал, путал слова, факты, что слетались сюда со всего леса. В общем, ёж спал под это бесконечное бормотание весь день и выходил размять ноги и перекусить уже в темноте.

В обычное время ему приходилось немало побегать, и обойти не одну лавку, чтобы отыскать что-то, достойное его аппетита. Теперь же, крупные упитанные муравьи забредали в его столовую, не подозревая, что их там ждёт.

И вот однажды ёж стоял у тропинки, и поджидая муравьёв, грыз просохших до семечек жуков. Муравьи осторожно вышли из дома. Они быстро зябли и не слишком хорошо ориентировались в ароматах нахмуренного вечером дня. Им хотелось поскорее набить авоськи провизией и уйти. Но не тут-то было. Ёж преградил им дорогу. Недвусмысленно потянувшись в их сторону, он ухватил было одного поперёк туловища, но промахнулся, да так, то муравей, зацепившись, повис у него на губе. Ёж мотнул головой, чтобы закинуть муравья к себе в рот, как макаронину, но тот отлетел в сторону, оставив ногу ежу…

– Тьфу ты, – раздосадованно сплюнул ёж, – тоже мне, окорочок. – и пошёл прочь.

Всю ночь, до самого рассвета, муравей искал своего раненого приятеля. Бесстрашно заглядывал в паучьи норки и расспрашивал лягушек. Будил их, щекоча дряблые щёки, – не видели ли они где невысокого парнишку в чёрной кепке.

Когда муравей обежал всех, кого мог, но так и не нашёл друга, он сел в траву и заплакал. Солнце спросонья не разобрало причину слёз. Но как только ему стало ясно что к чему, то указало оно тонким загорелым пальчиком на тёмную веточку неподалёку от тропинки. Это и был муравей, который лишился лапки. Он почти окоченел от боли и едва мог говорить.

Промокнул муравей слёзы пуховкой одуванчика, себе и другу. Погладил по лицу осторожно, поднял и понёс. Воробей и щегол, что стояли подле, спросили муравья:

– Куда ты его?

– Домой. Там ему будет лучше.

– А зачем? – удивились птицы. – Какой от него теперь толк?

– Он мой друг! – возмутился муравей.

– А кто его будет кормить? – спросили птицы.

– Я буду. И его, и за него. Разве неясно?

Ясно стало и птицам, и дню, и всем, кто видел это. Жаль только людям было как всегда недосуг рассматривать, что там внизу, под ногами. Слишком велики они для того, чтобы ответить на простой вопрос: дорожат ли люди друг другом так, как дрожат друг другом муравьи?

Другая бабушка

Порожнее ведро бьётся по колокольне колодца. Звонко, гулко, сочно: «Там-та-ра -рам! Та-да-ра-ра рам…» Кремлёвскими курантами в этой глуши звучат они. Но так бывает только утром. Пока не слышит никто. Неловко выдавать себя за другого. А таиться ещё плоше. Если чувствуешь силы на правильный перезвон, грешно не давать силе показать свою стать. Губчатые бетонные кольца впитали звуки тысяч пощёчин капель о воду. Наслушались натужного зубовного скрежета ворота и кандального звона пустобрёха – сидящего на длинной цепи ведра. Ручьи, утоляющие жажду постоянно пересыхающей глотки колодца, безразличны и надменны. Так равнодушен и высокомерен мир ко вступившему на его порог. С чем идёшь ты сюда, человече? С добром или…


– Васенька…братик…– плачет бабка в тридесятый раз. Глаза её, обращённые в пошлое15, как льдинки на фоне неба – голубы и полупрозрачны. – Не пришёл братик с войны.

Брат бабки погиб осенью 1914. В Первую мировую. Накануне её тринадцатилетия. Васеньке едва минуло 18. Они были ближе друг другу не только по возрасту. Семья жила в уединённой общине норманнов16 на берегу реки. Девочек и мальчиков учили работе по хозяйству с малолетства. К пяти годам они уже умели убирать, готовить, поддерживать чистоту в жилище и подле него. А с пятилетнего возраста дети начинали трудиться по-настоящему. Основным ремеслом северных людей было плетение из прутьев и коры ивы. Корзины, кувшины, туеса, короба, лапти и коробочки. Все члены общины принимали участие в этой работе. Заготовка коры дело нелёгкое. У девочки все пальцы были исколоты, и Васенька, жалея сестрёнку, старался взять большую часть работы на себя. Ну, а уж плели-то они все вместе, по-семейному. Плели и пели. Время от времени выходили порыбачить. В путину добывали осетров, севрюгу, стерлядь. Саму рыбу вялили, варили, а позвоночную струну, вязигу, высушивали на воле и связывали в косицы, сохраняя на зиму. Чтобы в самые морозы побаловать себя пирожками с начинкой из неё.

Сидят, бывало, голосом песню вьют, пальцами мастерят корзины. С рассвета до темноты. Заметит мать, что у дочки пальчики устали, онемели, и отправляет её передохнуть:

– Иди-ка, передохни, Прасковьюшка, пирогов напеки.

И та бежит, радостная, отдыхает, лепит проворно пирожочки махонькие, с лучком да с вязигой.

Как набиралось товару в достатке, набивал отец баркас доверху корзинками да туесами и отправлялся в Ярославль на ярмарку. Младшие дети просились с ним, интересно им было, что в большом мире делается, как люди живут.

Норманны народ строгий, молчаливый, но любознательный. Грубых слов не говорили ни промеж собой, не с чужими. Если со стороны посмотреть – то ли зол человек, то ли недоволен. Но ни тоном, не жестом неприятия не выказывает. Странные они, норманны. Водки не пьют. Если улыбаются кому, то лишь промеж собой. Да так ласково, приветно. Будто солнышко из-за тучки выглядывает.

Но, ежели кто сторонний подле, – вновь пасмурным и неопределённым делается лик.

По причине нежелания родниться с чужаками, все жёны приходились супругам сёстрами в третьем да четвертом колене. Итогом кровосмешения стало угасание общины. А события, произошедшие в начале двадцатого века, уничтожили её.

Когда Германия объявила Российской Империи войну, норманны, как истинные воины, отправили своих лучших сынов защищать Родину. А, пока те отдавали свои жизни на полях сражений, оставшиеся дома, погибали от тифа и голода.

Один за другим уходили в небытие молодые и старые, и довольно скоро изо всего поселения в живых осталось только двое – Прасковья и её отец, Роман Кондратьевич. Кинуть родной край, переехать насовсем, они не могли. Надеялись на возвращение Васеньки с фронта. Но сидеть, ожидая голодной смерти, было неразумно. И Роман Кондратьевич решил добыть хлеба в дальних краях, обменяв его на всё ценное, что можно было отыскать в доме. Оставить дочку одну он не мог, поэтому пришлось им ехать вдвоём.

Прасковья Романовна не помнит, где были они с отцом, откуда везли мешок, наполненный хлебом, как надеждой на то, что жизнь не совершит ничего страшнее того, что уже произошло. Домой они возвращались по железной дороге, взобравшись на крышу вагона. Роман Кондратьевич не смыкал глаз, оберегал дочь и добычу. Спать было нельзя. В лучшем случае, был бы украден хлеб, в худшем – их столкнули бы с крыши на ходу. Ладно бы обоих, а то – его одного. И что тогда станет с любимой дочкой? На одной из остановок, им встретился однополчанин Васеньки. Он-то и сообщил страшную весть о его гибели. А хлеб в тряске дороги рассыпался на крошки…

Наутро после того, как отец и дочь добрались до дома, Роман Кондратьевич почувствовал, что ему сильно нездоровится. Тиф зацепил своим чёрным крылом. Не желая пугать дочь, крепился некоторое время, а когда понял, что жить осталось недолго, повёл свою родненькую на берег реки, привязал к плоту и пустил по течению.

– Не бойся. Тебя спасут. Помни, кто ты. – Вот и всё, что мог сказать последний мужчина из племени норманнов своему последнему ребёнку.

Прасковья Романовна. С детства я называла её только так, по имени-отечеству. Ни небрежное «ба», ни нежное «бабушка» не подходили к её странному облику. Холодный непроницаемый взгляд. Крепкие пальцы, широкие ладони, квадратная не женская фигура. Её рост едва достигал полутора метров. Умение терпеть, ждать, помнить и любить, – вот что отличали эту низенькую старушку от других.

Казалось, она любит всех внуков, кроме меня одной. Но временами она глядела в мою сторону так, как не смотрела больше ни на кого. Холодные газа таяли в лучистой улыбке, и она подмигиваламне:

– Движение – это жизнь!

К чему? Зачем…

Бабка жила, за ушедших рано родителей и братьев. Немногим дольше того, кто распробовал вкус бытия и, набив им оскомину, притворно утомлён. Пережив две мировые войны и крах двух государств, она помнила все песни, которые знали в их семье. Часто поминала брата Васеньку и отца, Романа Кондратьевича. За занавесом заката, из её комнаты слышалось пение. Бабка расписывалась крестиком, так и не выучилась читать, а вот петь она умела.

Когда, в недобрый час, бабка занемогла, хирург, сделав длинный надрез на её животе, отказался продолжить начатую операцию, сославшись на возраст пациентки. Бабку прикрыли простынкой, вывезли в коридор и оставили там умирать, с распоротым брюхом. Так небрежно бабка часто называла свою утробу. Она умирала долго и мучительно. Сердце гоняло чистую кровь севера размеренно и настойчиво, пока сознание не прекратило мучения и боль одним разом.

Много лет спустя, руководствуясь побуждением, непонятным мне самой, я набрала обломков гранита и стала мастерить нечто, наподобие крепостной стены. Войдя в раж, насобирала мха и со тщанием и волнением, неизведанным доселе, промазала им все трещины и неровности меж камнями…

– Чтобы не сквозило.,. – резюмировал отец, который наблюдал за моими действиями. – Ты в курсе, что так утепляли дома твои предки?– добавил он.

– А кто они? – поинтересовалась я.

– Норманны. Моя мать, твоя бабка – стопроцентный норманн.

И отец поведал мне о том, что, когда-то давно рыбаки наткнулись на плотик, прибитый волной к берегу, и бабку, привязанную к нему. Бабку приютили, выходили. Она устроилась на работу в столовую, посудомойкой. В 27 лет встретила деда, через пару лет они поженились, а когда решили завести детей, оказалось, что это невозможно. Врождённый дефект, результат кровосмешения нескольких поколений, лишил её органа, необходимого для вынашивания ребёнка.

Хирург 90-х убил её, хирург 30-х совершил чудо и создал искомое. После чего, один за другим, на свет появилось двое детей. Максимально возможное количество из обещанного доктором. Он не дал прерваться роду, имеющему многовековую историю.

– Теперь ты знаешь…– завершил свой рассказ отец.

Только, что было мне с того? Теперь-то!


Когда отрезаешь ломоть домашнего хлеба, широкий, во всю буханку, он податливо гнётся навстречу, ластится. И ты невольно улыбаешься ему. Душа наполняется счастьем. Глаза кровоточат невыплаканными сердечными слезами. Отстраняя ненадолго начало трапезы, глядишь на этот кусок и видишь, словно наяву: большой мешок крошек, и маленькую девочку, что едет на крыше вагона, прижавшись к отцу.

Право на жизнь

Солнце явно намеревалось нырнуть в омут вечера. Его манила прохлада и мягкое прикосновение ванны наполненного облачной пеной горизонта. Понежится в промежутке меж пошлым17 и будущим, передохнуть немного и, – в гору утра.

Солнце то взбирается к вершине зенита, то катится к подножию дня. Не торопится, не медлит, всё своим чередом. Но вдруг, – ухватилось за ломкую печную трубу крыши дома, что стоит, одним боком облокотившись о стену леса. Странные звуки, идущие с поверхности земли, заставили запнуться течение жизни. Перегородили его, словно плотиной и округа постепенно заполнилась половодьем жаркого света.

– Ба-бах! Бах! Хрясть! – щурит свой румяный лик Солнце, но не разберёт никак, что за шум там, внизу. Взмокло светило. Утёрлось тучкой, пустило по ветру в сторону речки и в путь, догонять самого себя. И потянулся свет ручейками, промеж сосен, оставил после себя небольшие озёра зарослей чистотела и крупные капли одуванчиков.

Ну, а нам-то что, мы не звёзды, нам позволено осмотреться, отдышаться и попытаться понять, что к чему.

–Бабах! Ба-а-ах! Хрясть-ть!– раздалось вновь.

– Слушай, сосед приехал, что ли?

– Почему?

– Да, слышишь? С его двора шум?

– Не-а.

– Да прислушайся!

– А, и правда! Как будто бы кто-то дрова рубит.

– Но ты соседа видела?

– Нет…

– Пойду посмотрю, кто там. Сходить?

– Обязательно сходи, только аккуратнее, смотри под ноги, змеи там.


Лис жил во дворе дома третий год. В иное время он не стал бы так рисковать. Но после череды засушливых лет, отыскать мышей в лесу становилось всё труднее. Прошло то время, когда гнус18, семенящий серыми ручейками друг за другом, украшал любой поваленный ствол. Теперь лишь подле человеческого жилья всегда было чем поживиться и грызунам, и тем, для кого они – дежурное блюдо. Ежам, ужам, волкам, совам, лисам.

Вопреки расхожему убеждению о том, что главное лакомство для лис – курятина, нашему Рыжику, как окрестили его местные жители, приятнее было проглотить лягушку, чем возиться с бабским кудахтаньем несушек и давиться их жёстким оперением . Нетипичный норов лиса пришёлся людям по нраву. Его не гнали от домов и даже прикармливали. Засохшие корочки сыра, остатки подкисшего теста, подпорченные яйца, – всё шло на холостяцкий стол лиса. Брезговал он только засохшими горбушками покупного хлеба. Они покрывались не целебной зелёной плесенью, а страшной чёрно-жёлтой, на которую было неприятно даже просто взглянуть, не то, что есть её.

Каждую ночь Рыжик обходил дозором дома. Подстерегал припозднившихся мышей у крыльца и казнил, без суда и следствия. Перед рассветом, сытый, закусывал тем, что приносили люди. Больше всего ему нравилось сырое тесто. От него немного щипало в носу, но зато в животе становилось легко и приятно.

К рассвету Рыжик забирался во двор давно пустующего дома и дремал. В забытьи он вздрагивал всем телом, тихо и жалобно тявкал, быстро перебирал ногами и часто дышал. В какой-то момент замирал и из-под плотно сомкнутых глаз ручьями текли слёзы. Муравьи тотчас же принимались собирать капли, щекоча его мелкими ступнями, чем неизменно будили лиса. Рыжик чихал, муравьи разлетались в разные стороны, а лис шёл к колодцу, где специально для него люди держали воду. Вода всегда, даже в самый жаркий день, была чистой и свежей. Каждый, кто приходил к колодцу, отливал немного из своего ведра в наполовину зарытую глиняную крынку с шершавым широким горлом. Лис лакал и поглядывал по сторонам. Ему не хотелось быть застигнутым врасплох. Несмотря на явное расположение к нему людей, у него не было причин любить их всех. Оправданием сему обстоятельству служил страшный случай, произошедший четыре года назад.

В его жизни была красивая история настоящей любви. Настоящее иным и не бывает, впрочем. Если сам лис был довольно крупным парнем, с тёмной, почти серой грудью и янтарными глазами, то его избранница не отличалась статью, не хвалилась яркими нарядами. Она была милой, скромной и застенчивой лисичкой. Ухаживания Рыжика восприняла как должное. По причине ли своей доверчивости или вследствие безграничной наивности – непонятно. Но ей казалось, что, коли такой рассудительный и видный парень обратил на неё внимание, то она того достойна. Хотя, кумушки, что приходили на реку, рассуждали иначе:

– Нет, ну какова, а? Нахалка. Ведёт себя, как барыня. В нос Рыжего лижет, в глаза глядит. Думает, что нужна она ему. Тот-то пожалел дурочку. Поиграется и бросит. На что польстился-то? Хвост короткий, уши маленькие… Тьфу! Срамота.

Ну, что бы там кто не говорил, а Рыжему нравился аккуратный хвост подруги, милые ушки и мелкие бусины глаз, взгляд которых оставлял в душе лиса вполне ощутимые вмятины. Как ямочки на щеках щербатого подсолнуха, они цепляли, царапали сердце. Да так, что, в виду того, как эта парочка брела бок о бок к арке входа в семейный терем подле основания зрелого дуба, кумушкам становилось грустно.

Зависть, досада по чужом добре – страшное зло. Оно тянет к себе беды. Как водоворот ускользающих в небытие дней, проглатывает время, секунду за минутой. Топит тех, кто может счесть это время своим. Не щадит и прочих.

Когда под сводами корней дуба на свет появились три очаровательные миниатюрные копии Рыжика, тот перестал быть отрешённым влюблённым. Но сделался заботливым супругом и отцом. В поисках пропитания, кружил по лесу. Хватал всё, что казалось ему съедобным. Жуков, ягоды, мышей, землероек… Однажды чуть было не прихватил новорождённую косулю, но пожалел её. Лизнул в скользкий ещё липкий нос и побежал дальше, гордый сам собою…

Несытый лис, отец трёх малышей, оказался добрейшим парнем. Но, в стремлении накормить семью, он не хватал в зубы всех подряд. Выбирал слабых, утомлённых болезнями или непостижимой предопределённостью событий19. Мышат, что семенили, перебирая розовыми пятками у его ног, аккуратно переступал.

А люди? Разе они умеют… так? Умеют, вероятно, но не все.

Довольно упитанный мужичок шёл на реку, расслышал возню в корне свинцового дуба20, разглядел малышку – лисицу с тремя щенками, сунул в мешок и ушёл. И всё это на виду у лиса. Он как раз подбегал к семейному гнёздышку.

Рыжий, с крысой в зубах, долго гнался по пятам двуногого, у самого берега настиг, преградил путь. И положил крысу на землю. Мол, давай обменяемся. Бери мою добычу, а мне отдай моё. Моих!!!

Двуногий пнул крысу ногой, отшвырнув прочь, обвязал мешок верёвкой и бросил в реку. Подальше, ближе к середине. Рыжий кинулся в воду, но, пока доплыл, мешок уже скрылся под водой. Как его и не было. Как не стало счастья, любви, маленькой милой лисички и трёх рыжих рыжиков…

– Ну, что там? Сосед приехал или чужой кто?

– Нет. Там Рыжий, лис. Плохо ему.

– Заболел?

– Нет, горе своё мыкает.

– А как?

– Ну, он же не может кулаком об стол или дверью хлопнуть так, чтобы дверная рама в труху. Он со всего размаху бьётся лапами о доски, что там во дворе навалены. Разбегается и так кидается, что доски напополам. А из-под них мыши выскакивают. Разбегаются, в страхе.

– И он их ест?

– Не ест. Горестно смотрит им вслед.

– Он тебя испугался?

– Да нет. Он явно знает, кто я. Поднял на меня глаза, посмотрел и опять, со всего размаху по доскам…

– Бедный…


У каждого лиса должен быть свой лес. У каждого человека должен быть свой дом. Лес однажды состарится, неизбежно обветшает и дом. Неизменным останется одно лишь право вырастить своих детей. Оно одно на всех. Право на жизнь.

Москвичка из провинции

Я люблю Москву. Вы поймёте, за что.

За неровные камни мостовой красивой площади. За памятник Гоголю на Никитской, за просыхающую на виду у неба авоську купола ГУМа. За таёжный перезвон Курантов Спасской башни. Их слушали Чук и Гек. Их слышала моя бабушка в свой последний «…наступающий тысяча девятьсот семьдесят девятый год»… Их сердцебиению вторил пульс прадеда, маршала Александра Михайловича Василевского, о котором вспоминала вся семья, но с оглядкой в мою сторону: «Забудь! Ты должен пробиваться сам. Нечестно идти по реке жизни на плоту чужих заслуг. Надо добиваться всего самому.» Слова были , безусловно, иными, но смысл, смысл… Под таким напором невольно ощущаешь себя нежданным, а потому нелюбимым и ненужным кутёнком, выплеснутым в сточную канаву из помойного ведра, вместе с прочими отходами.

И вот ты дрожишь, смиренно пытаешься утонуть, но глотнув пару раз горькой от немочи воды, решаешь выплыть-таки. Не из упорства, но из любопытства и желания «досмотреть до конца» то, что предназначено. И силишься, тщишься. Иногда, – часто! – кажется, что всё напрасно. Но ты идёшь вперёд, просто – вперёд, не ставишь никаких целей, кроме, пожалуй, одной-единственной. Ты стараешься не соглашаться ни с чем, и не с кем. Ты – против. Наперекор течению. И неважно, что используешь ты в процессе противления. Титановый хвост моноласты, ритм рифмы или колокольчик своих речей…

Ты упрекаешь директора школы в том, что он не должен хамить тому, кто не в состоянии ответить. Перед лицом всей школы, один из двух тысяч учеников, отказываешься вести дневник под диким названием «Личный комплексный план». Ты ломаешь руками нож у лица бандита в трамвае. Тебе страшно, но остановиться страшнее во сто крат.

Довольно быстро привыкаешь к необходимости что-то превозмочь, одолеть, покорить, подчинить себе. Движения без усилий кажутся никчемными и незавершёнными. Живёшь в поиске трудностей, как некогда, – редких шоколадных конфет в новогоднем подарке, что прячутся в горсти грустящих карамелек и ирисок. Временами пугаешься редкой, заслуженной наработанной лёгкости. Ищешь подвох. И, конечно, он услужливо отыскивается, этот подвох. Он в тебе самом… В твоей неискушённости, в нелепой вере в добро и бесконечном упование на то, что существующая где-то там любовь отыщется… Только… к чему эти поиски, этот надрыв, если широкий ковёр Тверской ведёт туда, где неровные молочные зубы мостовой Красной площади улыбаются тебе сквозь розовые губы рассвета…

И когда он наступает, сей лепый21 момент, когда ты осознаёшь, что эта улыбка по праву обращена к тебе, недоумеваешь, ибо не мог представить себя недостающим фрагментом картинки, без которого «всё рассыпется в прах». Как рассыпается в прах всё, к чему прикасается неловкая рука человечества…

Я люблю Москву. Вы не поймёте, за что.

Яблочный ёж

Первые дни августа. Ещё не осень, но уже не вполне и лето. Вишня стыдится своей преждевременной наготы. На виду у сосен это, конечно, не так зазорно, но если бы вокруг были только они. А так…

Вишня увязла по колено в сугробе грядущей осени. Сухие листья издали похожи на опилки. Воспоминания… Те тоже лишь похожи на быль, что преследует и не позволяет яви вполне овладеть нами.

Я помню, как один из моих легендарных дедов привёз с Дальнего Востока, где руководил флотом, грушу. Сочную. Почти прозрачную. Косточки застряли в ней, как в меду янтаря – кисленькие муравьи. В неё не требовалось впиваться безжалостно. Она сама, благосклонно и доверчиво, выкладывалась, по частям. Совершенно напрасно сдаваясь на милость детской ненасытной тяги к сладкому. Изнеможённая напрасной неубедительной борьбой, стекала по моей довольной мордахе, в конце концов… Удивительно, но мне было совсем не стыдно «так пачкаться». И до такой степени вкусно, что вот уже пятьдесят лет прошло, а я помню и смак, и запах той груши.

А яблоки?! Те, что из детства! Да… Это было что-то необыкновенное. Элегантный осторожный аромат сладости в шлейфе свежести раннего утра, – вот, примерно так они и пахли. И грызть-то их было чем, кстати! И мы их грызли, кусали, отщипывали зубами без остановки. До оскомины. А после, не в силах выпустить из рук, – всё не съеденное моментально попадало в огромный медный таз для «в прок», «на варенье», «на джем», – пёрышками, непременно новыми пиками перьевых ручек, делали на поверхности яблок "иглы" из мякоти. Писчее перо, стальное, «с наваркой кончиков иридием или без оных», как нельзя лучше подходили для этой затей. Куда уж лучше прямого их назначения, упражнений по чистописанию.

Навертев пирамидок, понавтыкав их вверх-тормашками, кожурой в отверстие, любовались проделанной работой. Выходила весьма презабавная фигурка. Колобок. Или, скорее, ёж! Яблочный ёжик со скоро темнеющими иглами. Они взрослели на глазах, эти иглы. Мы же к этому не стремились совершенно. Мы хотели быть большими, но не желали становиться взрослыми. И потому, запихивали в связанные яблочной кислотой рты яблочных ёжиков и делали вид, что нам вкусно… Ведь от яблок растут, как говорили взрослые.

Фруктовый сок привлекает мошек и мух. Приходится отгонять их. Но это непросто. Иногда устаёшь расти. Нервно, раздражённо, даже несколько истерично ты гонишь прочь насекомых. Так же, как это делает лягушка, отмахиваясь от докучливого комара. Когда она лягается, то похожа на лошадь в стойле. Надоели ей эти комары да мошки. Ей бы песен. Ей бы понырять с бортика пруда. Но не для того, чтобы спрятаться, испугавшись постороннего звука, а так, для удовольствия. Оттолкнуться посильнее, прыгнуть повыше и, отделить один слой воды от другого без брызг. А после вытянуться паутинкой и парить, парить, парить надо дном до полной остановки. Загораживая своею внушительной тенью полупрозрачные водоросли, смешливых карасей, что громко, словно подсолнечные семена, грызут стебли отмытых салатных листьев лилий, под суровыми, в никуда, взглядами улиток. Те перепутали низ с верхом и скребут разношенными тапками поверхность воды. Полируют без устали. Останавливаются только для того, чтобы вытряхнуть из рюкзачка раковины крошки воздуха. И снова за дело…

– Чем ты занимаешься?

– Думаю…

– Да, ещё бы! Тебе – что бы ни делать, лишь бы ничего не делать! Садись за уроки!

– Так лето же…

– Не имеет значения! Марш к столу!


Отец кричит на меня, а я не слышу нарочито грозных интонаций его голоса, не вижу вздувающейся в такт его словам, вены на лбу. Я вспоминаю, как он взял меня за руку однажды и подвёл к дороге, которую предстояло впервые перейти самой. Было очень страшно. Ощущение пустоты за спиной и шевеление онемевших от ужаса ног, где-то там, внизу, поперёк бесконечно длинной дороги. А в руке – тот самый яблочный ёжик, что постепенно делался рыжим в моей горячей ладошке.

Яблочный ёжик взрослел понемногу. Так неизбежно взрослела и я…

Как ребёнку…

Виноград цепляется детскими пальчиками за вуаль окна, что защищает обитателей дома от вакханалии, к которой так склонны все дамы, носящие фамилию Кулекс22. Вне зависимости от возраста и способности причинить вред, они ведут себя недопустимо. Кулекс в девичестве обычно назойливы, пик агрессивности приходится на пору их зрелости, а наиболее возрастные, в виду опытности, обретают такую изощрённую осторожность, что обнародуют результаты вероломства уже на поверхности окна, обременённые темнеющей каплей чужой крови в чреве.


– Ох, будет этому конец, когда-нибудь, а?

– Ты о чём?

– О комарах.

– Так лето же! Ты хочешь, чтобы закончилось лето?

– Не хочу.

– Тогда терпи.

– Терплю…

– Гляди-ка!..

Мимо окна «чайкой»23 пролетела парочка влюблённых стрекоз. С ветки вишни за полётом в ритме Бартольди24 наблюдает сытая оса. Она огрызла все стебли сладкой осоки, что отыскала неподалёку, и поползновения бабочек на мякоть переспевших ягод перестали её раздражать.

Огурцы шевелят опухшими фалангами. Ме-е-едлен-но… Утром они ещё прямы, а к вечеру согнуты, скрючены, прокурены слегка, от того, словно вымазаны в меду и покрыты крошками табака. Колючи, как подростки. Шепелявят шмелями. Шепчутся пчёлами, шмыгают бабочками, утираются коричневыми платочками с вечера до утра. А мелкие жёлтые цветы, которыми густо облеплена толстая проволока стеблей, без сомнения, нелепы. Но они, словно весёлые брызги солнца. Его так много летом и так мало в иную пору.

Косточками от вишен, словно сушёным горохом, усеян весь двор. Странно думать, что из твёрдого грязного комочка может вырасти дерево. И оно обязательно вырастет, это дерево. Если не смести косточку в пошлую пыль обочины, а дать ему возможность отыскать приют в тёплой влажной земле. Дереву нужна забота. Чтобы вырасти. Как ребёнку.

Солнечный зайчик

В конце июля, окутанный тугой пуповиной осени, лес встряхивал шевелюрой, чтобы пустить по ветру предательски сохнущую листву из своей кроны. Листья вафельно хрустели, царапали подоконники, ранили юных гусениц и вызывающе влажных важных слизней. Некоторым везло, удавалось спланировать на стеклянный стол реки или пруда. Вода сперва оживляла их. Листья ощущали себя вновь – молодыми, упругими. Но всё это было ненадолго. Как известно, чрезмерное усердие вредно во всём. От длительного нахождения в воде, листья делались рыхлыми и то, что ещё недавно казалось спасительным, губило их. Делало слишком тяжёлым и предательски тянуло на дно. Поначалу это даже казалось забавным – лежать на нежной постилке ила, любуясь собой в зеркало поверхности воды. Снизу вверх. Но, спустя несколько дней, то ли зеркало теряло чистоту, то ли листья свою привлекательность. Они скоро переставали следить за собой. Жёлто-коричневые юбки покрывались пятнами, улитки, выказывая несвойственное им проворство, растаскивали нарядные одежды на ветошь и.… всё! От листов оставалась лишь жёсткая тёмная центральная прожилка, которая недолго хранила в памяти биение свежих древесных соков, но скоро уставала.

Та же листва, что падала навзничь к подножию дерева, неизменно скоро рассыпалась в труху под чьим-нибудь неспешным шагом. По тропинке, как по жизни. Или, наоборот.


Неким жарким утром, в поисках тени, под один из таких листочков забрался бронзовик. Серьёзный на вид, сияющий зеленью, жук.

– Куда ты!? Зачем ты туда спрятался? Думаешь, там безопасно? Любой, кто наступит на этот листок, раздавит вас обоих!

Жук, в смущении, утёр правый ус, неспешно выбрался из-под листа и остановился подле.

Он жил тут, неподалёку. Жужжал с весны до осени по хозяйству, считая своим и дом, в котором жили люди, и небольшой парк возле него. С осени он держал своё нехитрое имущество возле людей. Так было безопаснее. В виду того, что ключа от входной двери у него не было и быть не могло, то приходилось проникать внутрь с оказией, – через приоткрытую хозяевами дверь, или через печную трубу. Как только в доме переставали топить печь.

К жуку в доме давно привыкли. Домашний кот сообщал людям об очередном визите насекомого. Неизменно вылавливал его, аккуратно переворачивал лапой на спину и, дожидаясь хозяев, довольно громко ругался на частого, но незваного гостя:

– А-а-а! Ты-ы-ы! Опя-я-я-ять!

– Ж-ж-жа-а-алко тебе-е-е, а-а-а-а?! – отвечал жук, даже не пытаясь подняться.

Хозяева прекращали ссору единым манером. Выносили бронзовика во двор и бережно или, подчас, небрежно, высаживали на ближайшую зелень.

Время от времени, когда солнце гоняло своих зайчиков по всевозможным блестящим поверхностям слишком прилежно, жук нырял в пруд и подолгу плавал, чтобы немного остыть. А продрогнув, начинал стонать на все лады, чтобы его отругали, выудили и отпустили на все четыре стороны. Бронзовик был одинок, кроме людей, надеяться ему было не на кого.

– Не то, что этим, полосатикам… – бухтел себе под нос жук, ибо заметил, как оса пытается обратить на себя внимание и с размаху бьётся плечом в окно. Осторожно, но настойчиво. Человек обернулся на стук и разглядел, что там, за стеклом, в глубокой, безбрежной луже тонет осва25 в пожелтевшей от частых стирок тельняшке. Обежав дом, не давая себе времени на раздумья, человек зачерпнул горстью грязную воду вместе с осой. Дал воде стечь и перенёс насекомое на листок георгина. Рядом, чуть боком, потирая отбитое плечо о небритую щёку, летела та, другая оса, что подняла шум и позвала на помощь. Когда подруга оказалась в безопасности, она, всё ещё морщась от боли, поднялась чуть повыше в воздухе, чтобы заглянуть человеку в глаза, как бы запоминая его. И лишь после, сделав ущербный вираж, спланировала на георгин, утешать приятельницу.

– Везёт…– прогудел бронзовик завистливо.

Возвращаясь в дом, человек отыскал глазами жука, подмигнул ему и сказал:

– Не грусти! Зови, если что. Ну и в гости – милости просим. Дорогу ты знаешь. Все мы немного насекомые, не так ли?

– Так ли! Так ли! – вмешался в разговор кузнечик и выпорхнул от возбуждения из-под ноги человека прямо на середину пруда.

Лес, жук, осы, и человек рассмеялись в ответ искреннему порыву прямодушного прямокрылого. Но дружный сердечный смех был прерван влажным зевком лягушки. Та часами сидела на листе кувшинки в ожидании добычи, притворяясь лучшей его частью. Сморгнув сухопарыми ногами кузнечика, лягушка замерла в прежней, незаметной окружающим, позе. Мир от изумления перестал быть собой, но… Сердиться на лягушку? Это было б неразумно. Как неразумно было оказаться кузнечику посреди пруда глоток тому назад.

      Каждому стоит находиться в предначертанном ему месте. Чтобы сделать лучше, чем оно было. Или, по-крайней мере, не испортить. И передать следующему. Тому, кто родится после и будет любить и оберегать простор, в котором появился на свет. С его первозданной чистотой, и вместе со всеми этими лягушками, кузнечиками и жуками, по спинам которых скачут солнечные зайчики. И никак их не изловить, не приручить. И не испугать ничем.

Птичий сын

Во второй половине вчерашнего дня на подоконник взгромоздился птенец зарянки. Наполовину в пуху. Как будто бы в жилетке. Казалось, он одноног, так как сидел, подогнув левую ножку. Слегка раскачивался на ледяном подоконнике. Балансировал. Ветер сгонял прочь, подталкивал легко, но настойчиво, а ему удавалось, всё же, удерживать равновесие.

Я заговорил с малышом. Пожалел, похвалил. Он не испугался моего голоса. Напротив. Подскочил поближе, всё так же на одной ножке. Демонстрируя внимание и бусину глаза на пушистом блюдце серой щеки, выслушал, не моргая, комплименты и решил доказать свою состоятельность, вспорхнув над зелёной волной винограда. Впрочем, через минуту вернулся и просидел так до ночи, переминаясь с одной ломкой веточки ноги на другую…

Сквозь сон я прислушивался. Казалось, что, пока я, сытый и взрослый, бессовестно нежусь под тёплым одеялом, там, в ледяном омуте ночи тонет птенец. Мёрзнет в своём куцем жилете. В ужасе жмурится, когда бесцеремонная летучая мышь ерошит перья на макушке…

Время от времени я вставал проверить его. И находил в неизменной позе, с полуоткрытой кнопкой клюва, готового в любой момент насладиться белой бабочкой летящей с небес звезды.

Наутро малыш упорхнул. Остался выпачканным край подоконника, на котором он сидел, По всему было видно, что деликатный ребёнок птицы терпел до последнего и постарался наследить намного меньше, чем мог. Вскоре пошёл дождь, смыл следы недолгого пребывания отважного соседа. Подоконник засиял белозубо, а я загрустил. Не мог забыть доверчивый наивный взгляд, которым наградил меня в момент знакомства этот… птичий сын!

Наивность проходит с возрастом, скажете вы. И, конечно, будете правы. Но лишь отчасти. Так случается, если не достаёт отваги закрепить её в своём сердце. Наивность сродни прямоте и невинности, что привлекает простотой и не испорченностью даже тех, в ком тщетность отыскать простодушие предопределена.

Родство

Рано. В пустом зале утра птичий распев слышен лучше, чем это бывает в середине дня. Рассвет скромно зевает. Ходит тихо, чтобы не помешать репетиции. У реки шевелит удочками ветвей ивы, у пруда – прутиками винограда. Каждый ждёт свой улов.

Дрозд сбежал от детей. Всего-то месяц, как он отец, а уж нет никаких сил.

«Гляди-ка, надо же, какой облезлый!»– Твердят окружающие.

«Облезешь тут,»– думает дрозд. Ему и обижаться-то недосуг. Искупаться бы, передохнуть и – в бой. Добывать еду ребятишкам. Жена говорила, что не сегодня – завтра они выберутся из гнезда. Но от этого почему-то не делается спокойнее. Летать не умеют, прыгают, как зайчата. В любом разе надо будет подкармливать их первое время.

Речная улитка, полупрозрачный кренделёк, осыпана своими малышами, словно орешками, с ног до головы. Копошатся в горсти, ёрзают. Мама пытается отдышаться, но где там, – невесомость невесомостью, а двадцать горошинок на спине любого заставят попыхтеть.

И вот у каждого ж – своя однокомнатная квартира, а мама всё равно волнуется, не отпускает от себя. Как не достанет сил удерживать их всех на плаву, так и опустится на дно. И тут уж, опасливая ребятня, по парам, да по одному, пробкой к поверхности и на ближайший лист. (То ли усталость, то ли мудрый мамин расчёт!..) Только, как не рассчитывай, один-другой, от мамы не оторвутся. Так и будут подле, пока не опустеет мамина раковинка.

Рассвет давно уж передал свои удочки ветру. Лоза с наживкой голодного червяка усов дразнит невидимую рыбу. Но нет её и быть не может тут, под виноградом. И ветер сердится, рвёт лозу из земли, тянет. Ан нет. Те корни, стебли, что держат её в земле, прочнее посулов, прочнее ветреных порывов. Они её родня. А родство – дело святое.


Отец и мать. Родители. Хорошее слово. Особенно хорошо – если можешь использовать его в настоящем времени и во множественном числе.

Жись

Чаще всего мы предпочитаем иметь собеседником себя самих. Но иногда стоит слышать и других. Даже если молва приписывает им излишнюю скрытность.

Карась, который поведал нам эту историю, был немолод. Более того. Он был столь зримо стар, что даже не скрывал своего состояния. Забавляясь реакцией окружающих на его вид и размеры, подплывал к удильщикам, задевая плечом поплавок. После – медленно и широко открывал рот на виду у изумлённой публики, но вместо того, чтобы зацепиться губой за крючок, плевал в сторону рыболова. Карась столько лет манкировал ухищрениями рыбаков, что дать изловить себя теперь, на рассвете заката жизни, было бы глупо. Но поговорить-таки он любил. И выбирал для того безобидных бездельников, не имеющих за душой ничего острее слова или пера в кармане сюртука.


– Любезный, не уделите ли вы мне немного вашего драгоценного времени, – столь витиеватое обращение всегда находило сочувствие и собеседник, сколь бы он ни был рассеян, отыскивал источник.


Карась выдерживал приличную паузу, позволяя оценить новому товарищу свои достоинства. Он часто жевал губами воду, но не от дряхлости или волнения, и не от того, что не находились нужные слова. Там, где он жил, нечем и не на чем было записывать, посему, все истории приходилось заучивать наизусть:

– Видите, вон там, на противоположном берегу сидит Ляг.

– Лягушка?

– Нет, это мальчик, ляг. Я вижу, вы часто бываете здесь. Прогуливаетесь с унылым видом. Будто расстроены или недовольны жизнью. Но я заметил, у вас милая супруга и здоровый сын. А вы всё-таки вялы и унылы. Думаю, вам стоит послушать историю этого лягуха.


Ляг живёт в этом саду уже пятый год. Первое лето ему жилось весело и приятно. Заигрывал с подругой, шлёпая её по шагреневому влажному боку. Падал на дно водоёма, как усталая улитка, выпускал пузыри воздуха по-одному, как праздничные шары. А после – шумно и неожиданно выныривал, прямо перед лицом своей красавицы, чьи алатырные26 очи светились волшебным светом.

Та притворно пугалась и ласково шлёпала его по губам. Изящные, с бусинками маникюра пальчики, нежно касались лица ляга. Он смущался, улыбался и, словно резиновый, тут же озорно падал в воду вновь…

Вода и жизнь текли одновременно. Милое влажное семейство ожидали приятные хлопоты. Гранатовый разлом грозди икринок, головастые головастики, растерянный возглас: «Папа, где мой хвост?!» … Ляг, загодя тренируя рассудительность, солидно надувал щёки, и его возлюбленная, прячась за небольшим камнем на берегу, глядела на приготовления и таяла от умиления.

Ляг неизменно требовал от подруги находится у него на виду. Ей же казалось, что она довольно осмотрительна и чрезмерная опека не к чему. Однажды, таясь от Ляга для своих мелких дамских дел, она отошла от пруда чуть дальше, чем это обыкновенно бывало. Приметив в траве бантик оранжевой бабочки, Лягушка затаила дыхание. Принести лягу кусочек солнца, его трепетное воплощение, казалось весьма заманчивой идеей. Внимательно взглянув на мерное шевеление ранжевых27 крыл ещё раз, Лягушка ощутила неприятное покалывание страха, который внезапно обветрил губы. Ужас охватил её одновременно с тем, как замысловатая петля ужа сдавила тело.

Ни вздоха, не всхлипа. Лишь лёгкий хруст лопнувших костей, – вот что услыхал издали Ляг. Пока уж укладывал тело его любимой в свою хозяйственную сумку, не думая о себе, Ляг прыгнул, пытаясь спасти ту, которая была ему дороже всех на свете. Но…уже… Из неестественно раздутой пасти ужа безвольной тряпочкой свисала милая зелёная лапка с бусинками маникюра…

– А-а-а-а! – из непривыкшего к гласным горла раздался дикий горестный крик… Такого воя лес ещё не слышал. Ляг не просто кричал, он звал людей.

Из дома на его зов выбежали почти сразу. Как только Ляг услыхал женский голос, силы оставили его. Со стороны могло показаться, что пострадал именно он, так как теперь Ляг был скорее похож на сморщенный полузасохший кусок болотной тины, чем на гибкого, резвого ретивого влюблённого.

Мужской голос раздражённо поинтересовался:

– Ну и где?

– Да вон же, вон! Уж! Он едва ползёт. Он съел невесту нашего лягушонка. Спаси её! Пожалуйста!

Мужчина с сомнением в голосе переспросил:

– Ты уверена? Это уже не имеет смысла.

– Ну, посмотри на него, он едва жив! Он так её любит!

– Да она-то уже тоже не жилец.

– Ну, пожалуйста…

Не желая быть причиной ещё одной трагедии, мужчина осторожно извлёк лягушку, а ужака28 отпустил…


Безвозвратность, безнадежность произошедшего смяла вечер и часть следующего дня. То для людей. Для Ляга вся жизнь стала скомканным заплаканным куском чёрной ткани.

Он неохотно двигался, сутками просиживая на краю пруда. В зевке, не чувствуя вкуса, глотал вялых осенних мух. Ужи, что протекали мимо время от времени чёрными, дегтярными ручьями, опасливо сторонились Ляга. Тот презирал их с высоты своего горя.

Сторонился и он, но пришлых, невест. На любые попытки сблизится реагировал так, что было понятно: эта сторона жизни его больше не интересует.

Не готовился Ляг и к зиме. Не наедался до боли в животе. Не устраивал уютного ложа из мягкой тёплой тины. Он просто замер на дне, уставившись на своё отражение в зеркале поверхности воды. Холодные ночи склонили на свою сторону дни. Зеркало становилось рыхлым и мутным, как сознание Ляга. Стынущая в жилах кровь последним осенним ударом сердца, как колокольным гулом наполнила его сознание. И радость от возможности не проснуться больше никогда, не чувствовать терзаний этой невыносимой муки одиночества, убаюкала его цепенеющее тело…


Весна долго раскачивалась в своём кресле-качалке. Туда-сюда, туда-сюда… И в один из первых тёплых дней поверхность пруда осмотрела мир глазами пробудившегося Ляга.

В саду их было два: маленький пруд, и большой. Располагались они по обе стороны дома. И единственным развлечением Ляга было бесцельное перемещение из одного в другой. Однажды, сидя на краю меньшего водоёма и бесконечно изучая бездну своего я, наш герой ощутил некоторое беспокойное терзание, которое происходило с его небрежно оставленной в воде ступнёй. Ляг пошевелил пальцами и принялся было продолжить самокопание, как заметил, что терзание, обеспокоившее его, повторилось с удвоенной силой. Ляг присмотрелся. И, сквозь нетканое прозрачное полотно поверхности воды разглядел крохотного лягушонка. Тот непрестанно теребил его за палец ноги и аккуратно, с изрядной долей вдумчивости, хныкал.

– Чего тебе, малыш? Кто тебя обидел! – спросил Ляг.

– Дяденька, вы не видели здесь моего хвоста? Я потерял его!

Глаза Ляга чуть не вытекли с потоком хлынувших было из сердца рыданий, но он сдержался и негромко, чтобы ненароком не испугать ребёнка, поинтересовался:

– А давно его нет?

– Нет, ещё вчера он был тут, а теперь он потерялся, и я не знаю, как мне быть, – смущённый своей неаккуратностью сообщил лягушонок.

– Не тревожься. Ты не был рассеян. Произошло то, что должно было произойти. Ты вырос. И теперь он тебе не нужен, твой маленький рыбий хвост.

– И что теперь со мной будет?

– Что ты имеешь в виду, малыш?

– Ну, как я теперь буду жить, когда я вырос?

– Ты будешь жить в большом пруду. Будешь ловить больших симпатичных мошек и будешь их есть. Там же ты отыщешь и меленькую симпатичную принцессу…

– А её я тоже должен буду съесть?

– Нет, глупый. Ты её полюбишь всем своим сердцем. И вы будете вместе навсегда. А я уж постараюсь, чтобы это так и было.

– И с тех пор, каждый год, в начале лета, на виду у взрослых серьёзных ужей с жёнами и детьми, в сопровождении Ляга, из малого пруда в большой вприпрыжку скачут два лягушонка – мальчик и девочка. Из малой беззаботной детской жизни в большую и счастливую жись29. – завершил свою историю Карась.

– Жизнь?

– Простите?..

– Говорю, вы ошиблись, вероятно. Хотели сказать «жизнь», а сами…

– Нет-нет, спасибо, я не ошибся. Это у вас – жизнь. Погоня за лучшим куском, суета, истерики. А у них оно всё честнее, счастливее.

– И в чём же оно, их везение, по-вашему?

– В умении радоваться тому, что они есть. Друг у друга.

Использованный

-Бай-бай-бай… Баю-бай…– Лист нимфеи нежно баюкает лягушонка. – Спи мой милый, засыпай. Ага?!

– Угу, – перепутав день с ночью поддакивает филин.

– Эй, филин, ты в своём уме? – возмущается строгая нянька. Немало крахмала истратила она, чтобы её зелёные салфетки выглядели так, будто бы об их край можно порезаться. Немало приложила она усилий и к тому, дабы всё вокруг благоухало и сияло чистотой ровно настолько, чтобы не пробудить в сознании подопечного ничего чрезмерного: не мыслей, ни желаний, не чувств.

– Эй, – передразнил Лилию филин, – а ты, в своём уме?!

– Что ты имеешь в виду, – возмутилась та.

– Кого ты из него растишь? Мимозу? Так мимоза растение недолговечное.

– Я воспитываю приличного во всех отношениях члена общества, – чопорно возразила Лилия.– Достойного и порядочного. Принципиального и ответственного.

– Ты откуда знаешь, что он окажется таким, когда вырастет?

– У него не будет иного выхода, как стать именно таким! – уверенно ответила нимфея.

– Да с чего ты это взяла, растолкуй!

– Я буду говорить ему, как поступать в тех или иных случаях.

– Ты перечислишь их все?

– Постараюсь. – гордясь собой сообщила она.

– Так не выйдет. Не получится. Не сработает! Понимаешь ли ты это, Лилия?!

– Во-первых, не кричи так, ребёнка разбудишь. А во-вторых, объясни, что не так.

– Сомневаюсь я что ты меня поймёшь…

– Это ещё почему?

– Да, я ночной житель. В тишине и относительном одиночестве, как не странно, проще оценивать промахи, что совершаются при свете. День разбрасывается по мелочам, и только ночь обращает нас к себе.

– Ладно тебе, не усложняй.

– Нисколько. Напротив, я упрощаю! Для облегчения восприятия.

Привычно откинув чёлку поворотом головы, филин продолжал:

– Видишь ли. Я довольно сентиментален, и не сторонник жёстких мер воспитания, но разумная доля умеренности во всём оправдана жизнью.

– По-твоему, я должна позволять ему ошибаться самому?

– Ха! Не ожидал… Да, желательно.

– Но молва советует учиться на ошибках, совершённых другими!

– Молва-то?! Она посоветует! Знаешь, что такое, эта молва?

– Это опыт…

– Это слухи, вести, толки. Сплетни, в общем! – Филин вновь обернулся назад, чтобы вернуть правильность порядку перьев на голове и продолжил, – Когда совершаешь ошибочное действие, приобретаешь опыт. Опыт – это не медаль, это ключ к сундуку сокровищ, среди которых множество ключей к другим замкам, множество решений к другим задачам. Никто не поделится с соседом ключами от своего дома.

– Ага! Отчего ж не поделиться? Цветочки полить, покормить кота…

– Безусловно! И в холодильник можно будет заглянуть одним глазком! Но где лежит любимое колечко, сосед не расскажет! Оно принадлежит ему!

– Какое колечко?!– заинтересовалась Лилия.

– Вот вы, женщины… Всё бы вам наряжаться. Я образно про колечко сказал. В данном контексте это те крупицы опыта, которыми не делятся.

– Из вредности?

– Потому, что считают незначительными! Но именно они – главная ценность опытности.

– Ладно, хорошо. Предположим, я дам малышу возможность наделать собственных ошибок и набраться опыта. Но где гарантия, что это будет для дела. Что он не собьётся с правильного пути?!

– Нет гарантии. Её нет и быть не может. Мы все появляемся на свете хорошими и светлыми. Наша задача – вымараться в действительности и найти способ вновь стать чистыми.

– Мне кажется, ты не в себе. Это странно. По-твоему выходит, что лучше не безгрешный, а осознавший свои ошибки?

– Познавший себя. Оценивший себя в мире и мир в себе.

Лягушонок, сидевший во всё время разговора в расслабленном ожидании, распустил вымаранный в варенье пергамент своего языка и налепил на него очередную мошку. Обратил на неё своё внутреннее зрение и отправил в коллекцию уже проглоченных. Разглядев на берегу водоёма некое аппетитное мельтешение, втянул живот и красиво нырнул. Лист кувшинки охнул от неожиданного удара о воду. Истёртый гусеницами нижний его край лопнул, обрызгав филина.

Расправив плечи, филин взлетел, с негодованием бросив на ходу лягушонку:

– Эгоист!

– Он намокнет! – подбирая оторванные кусочки побитого молью полотна, переживала Лилия.


…Лягушонок появился на свет лягушонком. Он был в состоянии рассуждать лишь о численности насекомых над болотом, температуре воды, да толщине ила на дне. Он не мог быть плохим или хорошим. Он просто существовал, как часть мира и использовал его в своих интересах, способами, удобными ему.


Мы так часто небрежны к тем, кто недалёко. Упрекаем их в недалёкости. Путая их самоотверженность с ограниченностью и мягкотелостью. Привыкая, невольно причиняем боль, и не замечаем того. Оглядываемся по сторонам лишь тогда, когда плохо нам самим. И понимаем, что одиноки. Ибо некогда предпочли мудрым речам кусок пирога и не берегли тех, кто желал быть использованным30, излеченным от одиночества необходимостью быть рядом.

Старый дом

Этого дома почти что не существует. Он не разрушен. В нём живут. Но и первое, и второе – правда, лишь по соседству с наречием, которое с чУдных и чуднЫх для нашего уха относительно древних форм, – «покудова, докуда да покель»,сократилось до «пока». Так съёживается осенний день, покрывается морщинами лист осенней порой. Так тем уж, кажется, и пора! А дом? В чём провинился он?..

Дом пока цел. На пяльцах оконных рам – нетронутый тюль стёкол. Вход в подъезд чуть приоткрыт. Дневного света вполне достаточно, незачем жечь электричество. Удобно гнутся деревянные ступеньки, что ведут со второго этажа на первый. Привыкли подстраиваться: то под неловкую поступь стариков и малышей, то под зубчатую передачу шагов ребятни. Приятные чистые перила вкусно пахнут детскими ладошками и коричневой масляной краской. Кое-где ресничками топорщатся ворсинки, – следы кисточки, некогда зажатой в чрезмерно старательной руке. Сама лестница, впитавшая в себя скрЫп шагов десятков людей, неказистое, но добротное произведение неизвестного плотника, глядится шоколадкой, едва лишённой обёртки. Сумела не потускнеть от времени, неутомимо и охотно отзывается на заигрывание солнечного зайчика. Ибо маляр, пришедший на смену плотнику, не жалел олифы, растирая её в ведре, а после, щедро обтирая каждую досочку истекающей соками волосяной метёлкой, улыбался и бормотал: «Ещё сто лет простоит» … И простояли бы! И перила, и ступени, идом. Двухэтажный шлаковый дом с печной трубой и свечным наплывом пристройки котельной, в самом углу двора, замкнутой серьгой навесного замка.

Играя в войну, среди мальчишек неизменно находился тот, которому интереснее было заглянуть в щель давно не отворявшейся двери:

– Давайте посмотрим, что там, а?

– Ну, что! Что там?! Видно что-нибудь? – спрашивал один.

– Не-а.– щуря то левый, то правый глаз, всматривается в темноту за дверью другой.

– Заперто.

– Ага, вон же, замок на ней!

– Интересный замочек…

– Что там интересного?

– Ну, не ржавый, старинный, а не ржавый.

– И что?! Вот у моего деда замочек, так замочек. Там трубочка такая в двери, и, чтобы открыть, надо в эту трубочку лить воду.

–Что-о?! Во, врёт и не краснеет! Как это воду лить в дверь?

– Не вру, пойдём спросим! Дед мне сам рассказывал! Приходишь с ведром воды и воронкой, наливаешь воду, на той стороне двери тоже типа ведра, оно перевешивает чего-то там и запор поднимает, тот, что изнутри держит.

– Хм… Ну и что! Подумаешь! Это где-то там, где нас не было, а тут, за этой дверью, нет ничего интересного, – заявляет тот, кого прекращённая так скоро игра лишила ожидаемых победных лавров.

– А вот и есть! – преувеличенно восторженно возражает самый младший из ребят. Участь быть вечным военнопленным и в очередной раз сидеть в кустах связанным и глядеть, как другие с криками «Ура!»врываются в тыл неприятеля, наскучила ему. И он принимается сочинять о том, как однажды ночью видел человека в длинной бороде, выпиравшей из-под высокой шляпы. Как этот человек нёс на плече мешок с чем-то тяжёлым, но не с углем, которым раньше топили дом. И как он вошёл в низенькую дверь, согнувшись почти вполовину. А после, непостижимым образом оказался на чердаке, а оттуда вылез на крышу и долго стоял подле трубы, в темноте. На фоне лунного серебряного пятака, силуэт человека было не спутать с голубем или кошкой. Так что…

– Так что? – торопили товарищи рассказчика.

– Так он там и исчез! Как и не бывало! – завершил своё повествование тот, на кого в обычный час никто бы и внимания не обратил, в виду его постоянного насморка и привычки ябедничать.

–Да-а… – возбуждённые тайной исчезновения неизвестного, мальчишки рассаживаются по краю песочницы. В войну играть уже не хочется. Говорить больше не о чем. Их обычные беседы с неизменно восторженным «Ух ты!» меркнут подле услышанного. Рассеяно рисуют на песке буквы. Отчего-то выходят одни «О». Мелкие и неясные поначалу, они постепенно углубляют их, устраивая ходы, переходы, норки, дорожки. И, незаметно для себя самих, увлекаются, забывают, что им уже «стыдно» возиться в песочке. Тут же, под ногами, отыскивается машинка без колёс…

Спустя какое-то время, по замысловатой трассе мчится «здОровский» автомобиль. На разные голоса гудит его мотор: «Дрынь-дрынь-дрынь…ды-дых…дых…» На ровных участках за рулём менее опытный водитель. Его пухлые пальчики неловко скользят, поэтому на виражах руль перехватывают руки покрепче, – с огрызенными ногтями, в цыпках и царапинах, оставленных любимым котом в равной битве.

И никому уж нет дела до странного человека, исчезнувшего с крыши. И никто не вспоминает о том, что окна квартиры, в которой живёт рассказчик, выходят на дорогу, а вовсе не во двор, откуда виден вход в котельную. Да и …какая разница!? В любую пору жизни важна игра, существование тайны, в которую хочется верить. Чтобы было интересно! И, чтобы потом было кому рассказать о том, как это было…

Дом. Жёлтый шлаковый дом под железной скатной крышей. Чердак давал приют голубям со всей округи. Там же находилось место и для окрестных котов. И если летом меж ними случались разногласия, то зимой на чердаке воцарялось всепрощающее перемирие. Всем хотелось дожить до весны в тепле.

А весна подходила к дому буквально, ногами местного дурачка Саши. Широко распахнув глаза и пальто, тот пел на весь мир песню. У парня не было привычной этому миру рассудительности. Природа одарила его невероятным чистым голосом, абсолютным слухом и необычайно доброй душой. Когда Сашка пел, люди выходили на улицу и, улыбаясь ему навстречу, одаривали монетками, конфетами и мочёными яблоками. А мальчишки… Те бросали свои занятия и шли рядом, влекомые потоком радостного восхищения жизнью, зримым воспеванием её!..


Нельзя лгать о том, что о борт дома бились одни лишь волны счастья. Бывало, что внутри и вне его стен шли битвы, не на жизнь, а на смерть. И жителям дома приходилось смывать кровь с раненых в кулачных боях. Но стоит ли вспоминать о том? Вряд ли. Об этом нужно знать. А перебирать воспоминаниями нужно хорошее. Оно от этого делается краше. Распускается цветком. Урчит котёнком за пазухой. Скрипит ступенькой:«Скрип-скрЫп…» – как-то так.

Если бы…

Памяти Геннадия Пахорского, Саши Маслова,

Шурика Чувардина, Виктора Радохова,

Серёги Кройчика и Гены Колчина


Мы живём по сценарию многих поколений. Репетиции детства, премьера юности, показные страсти взросления… Выхолощенные многократными повторениями, эмоции теряют остроту и обнажают, наконец, истинный смысл и качество. Качества! Которыми уже невозможно воспользоваться. Первое озарение, в сопровождении собственного “Если бы я знал!”, когда звук своего голоса кажется чужим. В присутствии седовласых, переживших подобное, что расслабленно массируют запястья парой шаров и глядят на тебя. Лукаво, злорадно или сочувственно, – то не от тебя зависит. Каждый шар – скомканные годы их жизни, судьбы. Их суть, которая переведена на одно лишь “бы”. И в этом они все.

Однажды ты подходишь к двери друга. И не стучишь, ибо знаешь, что обычай велит ей быть незапертой. Ты стоишь у двери, сжимая в руке цветок лилии на длинном нелепом стебле. Он не так бесконечен, как жизнь, этот стебель, но так же нелеп, как её окончание. Ты не можешь войти. Ты задыхаешься от этой несусветной цветочной вони. И начинаешь внезапно наблюдать себя со стороны, отбивающего чечётку. Пытаешься избить ногами, этими странными “па” дурь из реальности, привести её в чувство, заставить отступить от свершённого. Испугать, наконец. Но, вместо того, пугаешься ещё сильнее сам, хотя, казалось, глубже этой пропасти страха уже не бывает.

И ты заходишь, тихий и пристыженный, и кладёшь куда-то лилию. Куда-то “туда”. Где она не нужна. Ты прислоняешься к стене, чтобы не упасть и видишь, как цветок заполняет собой всю комнату. Под ним оказываются погребёнными разговоры “об умном”, ритмичный выпендрёж совместных песнопений, на виду у спящего города, запах ладана той обители, которую навестили впервые совместно… Запах ладана. Он выводит из забытья. Ты смотришь на упакованного в коробку друга и понимаешь, что здесь тебе не место. И другу твоему не место здесь. У него уже своё. Там, откуда он будет следить за тобой, намного больше пространства. Но он будет помнить о тебе и никогда не перестанет быть другом. И поддержит однажды так, что это “однажды” окажется дороже иного зримого зыбкого постоянства.


Оглядываясь назад, становится понятным, что все мы живём по одному сценарию. Название ему – “Если бы”. Но лилии… Лилии… Они невиновны, а ненавистны. Так оно и будет. На всю…


А вне? Вне сценария можно!? Даже если кажется, что делаешь не то и не так.

Когда ступаешь и не чувствуешь опоры под ногами, знай, она есть. Не на этом уровне. Быть может чуть ниже, левее, но она существует.

Лучше жалеть о том, что сделал, чем наоборот. Или не жалеть вовсе.

Только бы суметь…

Счастье

Куда? Куда ты спешишь, небо? Шершавыми паучьими лапами веток планета цепляется за его полог, ветшающий напоказ. А ветер, тот хлещет, озлобленно, и отгибает уставшие пальцы. Один за одним. Прочь! Прочь… Порочное дело. Усердие в злобе, как упорство в нелюбви ко всему на свете – гадко.

Осенними листьями парят к земле бабочки. Дрозд тянет суровую нить дождевого червя из брезента почвы. Оранжевый ромб разверзнутого клюва птенца, как дорожный сигнал на обочине бытия. «Есть! Есть! Есть!» Есть в этом смысл. И не в банальном насыщении таится его разгадка. Не в телесной сонливой сытости, но в азарте души, что словно медуза под истрёпанным штормами зонтом. Прозрачна, наивна до самой своей сути. Та похожа на лёгкую волну и оставлена, походя, тёплой ладонью на узоре мороза, ибо был позабыт на стекле. Не затёрт.

Беспочвенен расчёт остановить вакханалию жизни. Можно лишь отступить. Оступиться самому. И сделать шаг туда, откуда воронка судеб и смешений ведёт в никуда, если вера в тебе не созрела. А для иных? Причины испуга находятся, всё же.

И только лягушки замирают в укоризне, следят, не мигая, за мельтешением шахматных партий и ждут. Ждут своего часа, когда липкий язык сыграет свою пагубную роль. Уж лучше бы боялись. Кому лучше? Уж боялись. И ужа, и отражения своего в озябшем зеркале воды.

Для опасений …повод?! Он услужлив, навязчив… Меры счастья куда как скромнее. Но ценятся куда как дороже. Но мы не дрожим над ними, нет. Мы сорим ими, как не умеем сорить деньгами. Которые не стоят того, чтобы о них мечтать. У счастья есть достоинство. Но не каждый достоин быть счастливым.

Начинается день…

Юность податлива. Пластична. Трогательна.

Побеги сосны сбежали от мамы, глядят свысока, подшучивают: дескать – мы выше, мы умнее. А сами-то оседлали её худенькой шершавой попкой, шелушат по-детски кожицей со своих лысых волосёнок на мамину зелёную пушистую гриву.А та-то на них – снизу вверх любуется, исходя: то драгоценной росой утра, то густыми слезами смолы.

Нежные пальчики проворно вплетают в косички ветра цветы скошенных одуванчиков. Не зазорно. Ибо сорваны не нами. Чистотел, истекая своею оранжевой кровью, заматерел. И вгрызается в глубь земного шара. Чтобы наверняка. Чтобы – не подступись. И смешны станут попытки избавиться от его приторного постоянства. И дорастёт он до спелости иудейской, до плодов, до пейсов.

Улитка взобралась на щетину ветки, в поисках защиты. И страшит нас вероятность неизбежного проникновения жёстких, ржавых с прошлого года, игл сосны, в покров её сочной мантии. Но природа куда как умнее наших рассуждений о ней. Развернёт улитка свой первый и единственный дом, и понесёт его, гордая своею изобретательностью, промеж игл, по ароматной тропинке. Где напрямик, а где и с поклоном. Заявляет о себе, в соответствие со звёздной картой бытия.

Ну, наконец-то! Повзрослел! И ветер отброшен небрежно в сторонку, как надоевшая игрушка. Цепкой ладошкой тянется побег к солнцу, чья простуда особенно заметна в рассветный час.

Неопытность хороша отсутствием страха совершить ошибку. Искушённость полезна наличием способа избежать её. Дерзость юности неоценима потерей чувствительности к промахам, о которых стоило бы сожалеть. Испытанные на трезвую голову мудрости, что не от большого и вовремя ума, но лишь от немощи телесной, они цены не имеют. Ибо бесполезны, напрасны, тщетны.

Вот и всё. Шмель стучит в окошко. Деликатно и настойчиво. Рукой в бархатной перчатке. А вторую обронил на лугу. Утро закончилось. Начинается день.

30-летие Победы. В 2018 году…

Мы сидим за круглым двухэтажным столом. Тесно-тесно. Нас много. Но многих нет. По разным причинам.

Кто-то отказался от родства с нами по служебной необходимости. Брат-дядя-прадед маршал Василевский. Мы оставляли за столом для тебя место! И Мария, моя бабушка, каждый раз вспоминала о тебе и Рождестве, и Пасхе, что вы праздновали в детстве и юности.

Дед-дядя Серёжа, Герой, весь в страшных боевых ранах, красавец Сергей Тихонович Орловский. Тебя не стало уже после войны, Ты так похож на Кольку, моего прекрасного двоюродного брата. Или он на тебя похож? Я не знаю, как правильнее. Но, поверь, Коля тоже военный человек, как и твой любимый племянник, его папа, что прошёл и Суворовское, и Ленинградскую военную академию. Ты гордился им, круглым отличником. Почти все ребята из его группы попали в отряд космонавтов. Его же Родина направила по иной стезе. И он не подвёл тебя! Впрочем, ты и так знаешь об этом.

Николай Петрович Шапошников, дед. Я так и не смогла добиться его расположения. Фотографическая память. Химик. Прочили серьёзную должность в министерстве химической промышленности. Презрев бронь, ушёл добровольцем на фронт. Оставил троих детей с женой, учителем, директором школы. Младшая дочь, моя мама, почти сразу заболела крупозным воспалением лёгких. Бабушка с трудом выпросила в Обкоме партии маленький кулёчек …сахара. И им вылечила маленькую дочку. Другого лекарства не было.

Бабушка была талантливым педагогом? Чопорная фраза не соответствует истине. Она была невероятным Учителем! Всем до единого ученикам вживила магнит тяги к знаниям, умение анализировать, делать выводы и поступать по совести. Бабушка и сама поступала по совести. Забрала себе племянницу после ареста сестры и расстрела её мужа, не позволила отдать в приют дочь “Врага народа” … После пришлось вытерпеть немало унижений. Помои, которые соседи выливали ей на крыльцо, были столь незначительной неприятностью, о которой и упоминать не стоило…

Для того, чтобы сохранить жизни учеников, чьи родители так бессовестно себя вели по-отношению к ней, бабушка вырыла землянку в шесть накатов. И прятала там детей во время бомбёжек… А в спокойные моменты учила, лечила и сажала подле здания школы огромные тюльпаны. Бабушка всю жизнь выращивала цветы, где бы не жила. И помню, не упускала одарить влюблённых, проходящих мимо палисадника, всегда останавливала их, нарезала букеты и вручала…

Нет за столом и Сержантовых. Ни подводника Сергея Александровича, ни разведчика Александра. Сергей пропал без вести, и мой дед Виктор Александрович так и не узнал, что стало с братом. А я узнала лишь в прошлом, 2017 году…

1975 год. 30-летие Великой Победы. Многих уже нет, иные ещё живы. На столе бабушкины пирожки, полосатое сало, оливки, селёдка с лучком. Тосты сменяют друг друга… В кухне тайком бабушка разрешает выпить и мне рюмочку белого. После застолья мы направляемся всеми вместе в ДК имени Кирова. Там впервые показывают “Блондина в чёрном ботинке”. Мы переглядываемся, смеёмся. Смеёмся так, чтобы казалось – нас больше. Намного больше, чем кажется. И, чтобы скрыть потоки солёной воды, что льются из глаз. Мы должны смеяться за всех, кто ушёл!!! Кого мы любим по сию пору. И нет срока давности у той любви. А слёз. Их и так хватает. Плачу же я теперь…

Каждый год, в День Победы, 9 мая я смотрю тот же фильм. Это традиция. Моя личная традиция. Смотреть, смеяться и слышать сквозь свой смех голоса тех, кого нет рядом…

Молитва

“Бог и молитва” дают любому шанс быть услышанным.

С.Н. Боев


Рыбак сидит и отдыхает, тупо уставившись на поплавок. Не клюёт. Мимо идёт женщина с козами.

– Хозяйка, здравствуйте!

– Здравствуйте…

– Где тут рыбачить, не подскажете, а то второй час

сижу, и никакого толку.

– …

– Какая тут рыба?

– На мой взгляд, несъедобная, – сообщила женщина, и подгоняя своё многочисленное стадо убралась восвояси.

***
– Муха,муха! Лови! Лови скорее!

– …

– Ты -растяпа! Она потирала ручки прямо перед твоим

носом!

– Ну и что?

– Такая вкусная, сладкая сочная весенняя муха.

– В жизни не всё измеряется мухами.

– Ага, ну, конечно.

– Эта муха имеет такое же право понежится на

солнышке, как и все мы.

– Она – звено пищевой цепи! – рыба невольно поразила своей осведомлённостью.

– Ты тоже, – парировала лягушка.

– Она – живая!

– Представь себе, она может упрекнуть нас в том же!

– Ты – лицемерка!

– Это ещё отчего?

– Да от того, что ты ешь мух! Ешь и не краснеешь! А сейчас, под настроение, заявляешь о равенстве прав!

– Знаешь, я думала, что ты умнее.

– Если ты считаешь, что я глупа, не разговаривай со мной!

– Не дури.

– Ты думаешь, что глупых можно обижать, а умных нет, могут ответить?

– Прости! Я не хотела тебя расстраивать! Но не путай, пожалуйста, необходимость поддерживать себя в форме и убийство!

– В своём ли Вы уме, Ваше высочество?!

– Не юродствуй, рыбица! Когда мы с мухой сидим

рядом, играем солнечными бликами, мы равны.

– Тьфу ты. Заладила. Каким манером?!

– Да таким! Мы – отдыхаем. Я сыта, не на охоте, муха тоже. Зачем мне ловить её? Чтобы выплюнуть?! Какая в том радость? Мы не люди.

– Ну, хотя бы так, про запас!

– Я не умею есть иссохших недвижимых позавчерашних мух. Не воспринимаю их. У меня рука не поднимется позавтракать ими. Точнее – рот не откроется!

– Фу-ты ну-ты, какие мы нежные.

– Да, я такая!

Разговор на время прервался. Весенний лес звучал неумело и нежно. Оркестр насекомых был ещё неполон. Кто-то зевал спросонья, иные настраивали инструменты и натирали подтаявшей канифолью смычки. Но, в противовес панике осенней эмиграции, это выглядело (звучало!) прозрачно и достойно. Солнце выдувало из вязкого воздуха пузыри, а те лопались, оставляя на поверхности пруда разводы. Лягушка грелась на берегу, её левую ногу ополаскивали частые волны. Их, как куличи из песка, лепила яркая маковая рыба с белым родимым пятном на лбу. Она шалила, шумно выдыхала в блюдце пруда, словно купчиха, что из кокетства студит свой чай. Иногда рыба хулиганила, полоща рот палевой прудовой водой и время от времени щипала лягушку за пятку. А той было лень убирать ногу из воды.

– Ой! Зачем это?? Опять??!

– Иди купаться!

– Отстань.

– Ну ныряй же!

– Отвяжись, кому говорю.

– Не отстану, не отлипну, не отвяжусь! Вода вполне себе ничего!

– Ой! Ты чего это?!

– Тьфу! А чего?

– Зачем ты меня кусаешь?!

– Я так тебя зову!

– А…

– Ну пойдём порезвимся, а?

– Да греюсь я, пойми ты меня, пожалуйста! Греюсь!

– А долго будешь?

– Не знаю.

– Как это?! Почему ты не знаешь, когда согреешься?

– Потому что.

– Это не ответ!

– Это честный ответ! Я не хочу тебя обижать враньём

и неопределённостью, потому так и формулирую. К тому же, солнце обмывает облака в тазу неба, развешивает их сушиться. Делается пасмурно, ветер простужается моментально и мне становится зябко.

– И ты опять мёрзнешь…

– Таки да! Я теряю часть тепла, что уже скопилось.

Кровь стынет в жилах, меня тянет в сон…

– Эге-гей! Не спи, а то почки застудишь! Тебе мама

не говорила, что на камнях сидеть опасно?

– Говорила, что надо ловить тепло, где только возможно.

– Ну уж и ловить. Это тебе не бабочка. Его сачком не

поймаешь. Оно или есть, или его нет.

– Кто бы говорил. Ты тоже не пропустишь волны тепла.

Прикоснёшься, понежишься.

– И так же, как и ты, быстро зябну, от того меньше

двигаюсь и меньше ем.

– И не толстеешь!

– И не толстею…

– Счастливая конституция у тебя, однако.

– Обмен веществ-с таков. Я тут не причём.

– Ой! Да что ж это такое, в самом деле!

– Ага!

– Что “ага”?! Ты опять меня щиплешь за пятку!

– Хочу и щиплю! Иди купаться!

– Рано!..

Собака стояла подле и слушала милую болтовню своих старых знакомых. И никак не могла определить, что это, – препирательство или дружеская перебранка. Из окна, красивыми злыми глазами, за ней наблюдал кот. С нежностью и жалостью. Едва кот открыл рот, чтобы подозвать собаку поближе, та подняла на него глаза и помотала головой:

– Молчи лучше, я сама подойду.

Переместившись поближе, собака спросила:

– Плачет?

– Ещё как.

– Ты серьёзно?

– Куда уж серьёзнее. Все говорят ей, что грешно

убиваться из-за такой грязной шавки, как ты.

– А она?

– Говорит, что ты – лучше всех. И плачет.

– М-да. Вот, дела…

– Лицо опухло, глаза тают, как льдинки, видит плохо.

– Это от слёз.

– Ещё бы.

– И как быть?

– Я не знаю…

– Но ведь надо что-то делать!

– Надо…

– Мурчишь?

– Ещё как!

– Носом о щёку трёшься?

– Ежедневно!

– Слёзы со щёк слизываешь?

– Приходится…

– Это как?

– Невкусно.

– Ты плохо стараешься.

– Делаю, что могу! Я не собака…

– Ну-ну, не обижайся.

– Да, не обижаюсь я. Просто не знаю, как быть…

– Знаешь ведь ты, хитрюга. Потому ведь и позвал.

– Ну, в общем…не совсем. Посоветоваться надо.

– Говори.

– Помнишь, когда …

И кот поведал собаке о том, что сразу после

того, как её тело, приобретшее качество и состояние, подробно описанное танатологией, было укутано и упрятано в надёжном и грустном месте, с хозяйкой стали происходить странные вещи.

Несмотря на то, что лежанку собаки убрали в сарай, хозяйка не перестала обходить это место на полу. Она не могла себя заставить наступить туда, где некогда был уголок её любимой собаки. Перемалывая кофе, несла к кофеварке и порывалась дать понюхать собаке свежий аромат. Очищая яблоко, срезала шкурку потолще, чтобы угостить любимую мымру и с той же целью оставляла приличные куски мякоти на сердцевине…

– Она стоит у раковины и спиной ощущает твоё

присутствие, понимаешь? А в гостях надкусывает

конфетку и прячет в карман, чтобы тебя угостить!

– Да мне этого уже не надо.

– Заткнись ты!

– А чего? Приятно, ничего не скажешь! Но я теперь такого не ем!

– Понятное дело, но надо что-то с этим делать,

понимаешь?! Прошу прощения за многословие.

– Ты думаешь, она сошла с ума?

– Дура ты. Я думаю о другом.

– О чём?

– Я думаю, как не сойти с ума мне! От того, что приходится наблюдать… У меня болит всё тело от

сострадания! Ты можешь это понять?!

– Могу.

Собака и кот внезапно замолчали, устремив взор в пространство. Точнее, в прошлое, туда, где хозяйка беззлобно ворчала на собаку, вытирая за ней очередную старческую лужу или дорожку каши от двери на улицу до кухни. Еда то и дело вываливалась из беззубого рта собаки. Вспомнилось, как давала облизать что-то вкусное коту и ей, по очереди. По-братски. И стало совсем тоскливо.

Небо за день так устало, что побледнело. Румянец заката придавал его облику ещё более нездоровый вид. И тут со стороны пруда раздался голос:

– М-да, как говорится, мы идём не тем путём, но в

нужном направлении…

Кот вопросительно глянул на лягушку. Та всё ещё сидела на берегу, но молчала. Она лишь задумчиво и укоризненно покачивала головой в сторону собаки.

Говорила рыба, перестилая свой водяной матрас и заканчивая приготовления ко сну:

– Тебе же теперь всё равно, где находится, так? -

уточнила она у собаки.

– Да, вроде…

– И тебе жаль свою хозяйку, верно?

– Не то слово!

– И в чём тогда проблема, не возьму я в толк!

– Видишь ли, – вмешался в разговор кот, – по всем

канонам душа остаётся в тех местах, где ей было

хорошо, первые три дня.

– Ты уверен?

– Так говорят…

– Хорошо, давай разберёмся.

– Не стоит. – вдруг подала голос собака.

– Это ещё почему? – поинтересовалась рыба.

– Мне не по себе.

– Ну, это-то понятно, – охотно согласилась рыба, в

последний раз встряхнула простынь поверхности пруда так, что на ней не осталось ни единой складки и добавила, – Всё, нам спать пора. Иди и ты ложись.

– Да, не умею я. В таком-то виде.

– Не блажи. Умеешь. Учись. Кот дело говорит. Ты же видишь, как ей без тебя плохо.

– Вижу.

– Вот и иди. Будь рядом.


Она не знала, каким манером вошла в дом. Похоже, чтобы сделать это, хватило одной решимости. Не помнила, где была. Но и это было уже неважно. Поводок висел на гвоздике у двери. Намордник лежал тут же, в углу. Прошла на своё место, но отчего-то не нашла его.

– Надо же, совсем старая стала, – подумала она.

Вспомнила, как видела днём хозяйку. Та стояла и плакала, повернувшись лицом к забору. И собака понимала, что плачут из-за неё, но не могла взять в толк, почему:

– Что я опять сделала не так?.. Ах, да. Поторопилась умереть, не дождалась возвращения хозяйки. Не дала возможность попытаться удержать подле ещё немного. Походив по комнатам, она пару раз стукнулась боком о дверной проём. Отряхнулась. Задела хвостом стену. И это было слышно! Конечно, не так, как раньше, звук приходил с небольшой задержкой, как бы издалека, но он был! Не отыскав места, куда прилечь, собака подошла к кровати, где спали хозяева и по детской привычке запрыгнула. Матрас скрипнул, ощутимо промялся под её незримым телом.

– Надо же…– удивилась собака.

– Наконец-то! – впервые за долгие дни улыбнулась

хозяйка. Слёзы моментально высохли. В полудрёме она ощутила лёгкое пощипывание ниже колен. То были блохи, которых её любимица подцепила прошлым летом.

– Говорила я тебе, не лезь в траву! Так нет же! -

улыбаясь ещё шире заворчала хозяйка и заснула.

Счастливой.

Собака. Кто она? Существо, которое живёт не для себя. Ей всегда есть до тебя дело. Она лежит и ждёт случая отразить зеркалом своей души твой взгляд. Ей не всё равно, где ты и что с тобой. И она всегда будет рядом. Если ты нуждаешься в том, чтобы это было именно так.

Дети земли

-Я водки не пью. Совсем. Но пьющим не пеняю.

Это их жизнь. В которой они ещё не разобрались.

(Из рассказа охотника)


Пшённая каша на подоконнике, как кусок ржавого мрамора, обломок античного фонтана. Такая же красивая, такая же твёрдая. Поползни ухватисто орудуют острыми клювами, отколупывая по маленькому кусочку. Синицы растеряно и рассеяно топчутся подле, пытаясь ухватить крошку. Поползень рассержен и отгоняет голодных девчонок прочь. Те расстроены. Кутаются в палантин сугроба, застрявшего в пятерне сосны, и жмутся, пытаясь избежать прикосновений холодного ветра.

Воробьи более расчётливы. Обосновавшись в букетах кроны туи, они защищены от ветра. А нехитрая закуска из прошлогодних семян и чешуек юной зелёной листвы,– хорошее подспорье об эту пору. Но каша. Каша… Каша! Воробьи не могут не соблазнится её холодной красотой. Налетев гурьбой, пытаются согреть, прижавшись к ней серыми потертыми пиджаками, а после скребут несильными коготками и вкушают. Крошку за крошкой. Выходит так, понемногу. На десерт. А синицам завидно. Не от дурного характера, а по причине непогоды и голода – её неизменного спутника.

На подмогу красоткам приходит дятел. Хватает подоконник за грудки и выбивает из него дурь. Методично, педантично, с изрядной долей азарта, присущего доброй работе. Одинаковые небольшие кусочки дятел складывает один на другой. Для синичек. Напоследок отбивает кусок побольше для себя и улетает. Уронив пару капель крови с клюва на обезображенный чуб каши, залитый лаком льда. Тот не то, чтобы слишком упорен. Он банально недалёк. Чересчур! От желания сдаться, от возможности сделать это, как только зима уступит весне! Но кому тогда окажется нужным этот раскисший ярко-жёлтый комок? Смоет его на землю. Запутает неряшливо в волосах травы. И только муравей, вечный труженик, не пройдёт мимо, а подберёт пару крошек и оттащит про запас, в свою каморку без окон, кинет под лавку, да и позабудет о них.


– Нет, ну вот зачем советовать, если не понимаешь в этом ничего, а?

– Кто там тебе что посоветовал?

– Да недавно рассказали, что птиц кормить пшеном нельзя, только пшённой кашей.

– И что? Какая разница-то?! Кашей или крупой.

– Мадам вещала о том, что это вредно птицам! А каша, мол – самое то, польза!

– Ну и что тебе с того? Сказали да сказали.

– Крупу можно есть целый день, а каша замерзает. Куском. Я птиц подкармливаю. Всю зиму.

– Ты?! Да тебя саму надо подкармливать. Как ты живёшь-то, не пойму.

– Да, ерунда, недорого это. Зато все птицы в округе живы!

– А много их?

– Сейчас посчитаю… Так, значит, – тридцать воробьёв, двенадцать синиц, четыре поползня, дятел обыкновенный, такой, знаешь, – белый, с чёрным, в красной кипе…

– В чём?!

– Шапочка такая, какую евреи носят! Ярмлке, называется!

– А, ермолка!

– Ну, можно и так. Вот… И ещё филин, большой зелёный дятел, да пятнадцать свиристелей.

– Ого! Ничего себе!

– Да, много их! Филин, понятное дело, угощением брезгует, он крупы не ест, но зимой в лесу не так много собеседников, чтобы избегать нашего общества вовсе.

– И что ему от тебя надо?

– И ему надо, и нам. Сплетничаем понемногу!

– Ох, и выдумщица ты! Сплетничает она. С филином!

– Так и есть.

– И о чём сплетничаете?

– Да вот, жаловалась недавно ему. На днях, вечером, как снег перестал, вышла разгрести тропинку. Шварк-шварк лопаткой по сторонам в темноте. Вдруг, гляжу, мимо головы пролетело что-то. Думала, пакет. В темноте искать не стала, а утром вышла из дома, убрать, гляжу, а то не пакет, а совёнок. Да такой ладненький. Пёрышко к пёрышку. Я его в дом, думала, отогреется. Но нет. Не ожил. Так его жалко…

– Может, кошка?

– Нет, кошка нюхала, не тронула, да и я его всего осмотрела, никаких ран. Такой красивый, аккуратный. Я уж так надеялась, что оттает. Радовалась, что у меня маленький кусочек мяса есть. Думала, нарежу– покормлю… Мечтала, как подружимся, станет у меня жить. Эх, если бы вечером поняла, что это совёнок, то был бы жив, не замёрз. Так себя укоряю. Жестокосердная я стала.

– Да, ладно тебе. Что ж жестокого? Ты ж не знала.

– Не знала! Но убедиться в том, что это не пакет, могла. Должна была! Мне соседка дала на время штуку такую, в розетку вставляешь, и мыши убегают. Так я вернула её. Мыши-то пропали, а если бы были, то совёнок мог бы не замёрзнуть. Был бы жив!

– Ох, блажная ты, подруга… Ты что, плачешь, что ли?! Из-за птицы?

– Давай помолчим, а?


Факел закатного солнца пламенел облаками, вздымавшимися в сторону, противоположную рыхлому от леса горизонту. Филин разглаживал день ладонями крыл, нежил его, баюкал, тянул за подол к зыбкому спокойствию ночи, которой не может не быть, которая не должна была оказаться иной. Не такой, как обычно.

– Ты замечала, люди плохо приспособлены к жизни, и смотрятся куда хуже неодетых, живущих на улице зверей?

– Хм. Да уж. Я так плохо выгляжу?

– Мы стараемся не огорчать собеседника…

– Ты так неуклюже, но затейливо уходишь от ответа?

– Ага…

– Куда смотришь?

– Да вот, пытаюсь понять, нет ли кого у дороги. В прошлый раз заметила оленей. А до того – странную парочку. Хотя, конечно, могло и показаться…


До снегопада дорогу посыпали песком, поэтому после она была похожа на перевёрнутый изнанкой ремень жёлтой кожи. К концу зимы лесные жители не становятся менее осторожными, но жмутся поближе к дороге. Там теплее. Быстрее сходит снег. И трава – молодая, зелёная и беззащитная, являет себя миру в первую очередь именно там.

Слева от дороги дерево согнулось, словно от боли в животе. Вода в его утробе замерзала несколько раз за зиму. Ствол пучило, качало от боли, но приходила очередная оттепель и напряжение спадало.

– Обошлось… Я везучее! – облегчённо вздыхало дерево.

Но на этот раз не обошлось. Солнце давило снежный сок почти до заката. Длинное, на треть высоты ствола, дупло оказалось заполнено водой. Ночной мороз не церемонился с объятиями, и под утро дерево взорвалось, громче иного заряда.       Охотник, что шёл справа от дороги, вздрогнул от неожиданности. Выстрелы, которое производило его ружьё, были похожи, скорее, на тривиальный треск веток под ногой перепуганного оленя. К тому же, охотник стрелял редко, неохотно. Положа руку на сердце, он просто любил гулять по лесу с ружьём на плече. И лишь для того, чтобы соседи не поднимали его на смех за мягкотелость, перед выходом из леса разряжал ружьё “в никуда”. И обыкновенно мазал, но на этот раз его пуля достигла цели…

– Да что ж ты будешь делать?..– от леса отвалился довольно приличный кусок и упал на тропинку. Это был олень. Взрослая девочка. Охотник слыл довольно-таки незлым и деликатным человеком. Нечто в его сердце мешало назвать взрослого пожилым или старым. Отжившим своё. – Мало ли…– сердился в таких случаях охотник.– Отжил. Что за глупости!? Человек ли, зверь, – все мы дети. Дети земли. А коли “отжил”, это как? Словно отжали сок. Неверно это.

В общем, охотник не был охоч до охоты. И в его расчёты не входил столь трагический результат обычно безобидной прогулки по лесу. Скинув на землю полушубок, он перекатил на него олениху, и ухватив за воротник, потащил в сторону дома:

– Там разберёмся, – в такт шагам, выдыхал он себе под нос.

Охотник торопился. Он так отчаянно желал исправить то, что натворил, и, пятясь к дому, не стал тратить время даже на то, чтобы открыть калитку. Но просто выдавил её, снял с петель, сильно навалившись спиной.

Сарай во дворе его дома был пуст. С некоторых пор. Любимая, вечно непокрытая коза, с женским именем Екатерина, скончалась в возрасте немыслимом для местного ветеринара, на излёте своих девятнадцати лет. В её светёлку, так охотник называл сарайчик, в котором жила коза, он и намеревался поместить олениху.

Сарайчик был и в самом деле светлым. Полуметровое возвышение из досок в углу, скрытое ворохом цветочного мягкого сена. Напротив, у стены – дощатая же кормушка с гладкими жердинками по краям и раковина, поделённая на две части. Из одной можно было пить, а другая выполняла свою обыкновенную роль.

Охотнику удалось справится с тяжёлым телом оленя. Расположив его так, чтобы удобнее было осмотреть раны, он старательно вымыл руки и приступил к делу.

С первого же взгляда было ясно, что выстрел пришёлся, как говорят охотники, “не по месту”. Что давало надежду на благоприятный исход, при надлежащей заботе за раненой. Но полный осмотр привёл охотника в ярость к самому себе. Оказалось, что олениха была мамой. Из её оцарапанного картечью вымени сочилось молоко.

Семья оленя состоит из мамы и ребёнка. Малышу отведено на безмятежность всего-то пять месяцев, не больше. И охотник лишил его этой малости. Он с ужасом представил себе, как спрятанный оленихой телёнок лежит где-то в ямке под кустом и напрасно ждёт маму. Человек взвыл от ненависти к самому себе, ухватился за ствол сброшенного на пол ружья и с размаху разбил его о стену.

Хруст костей невольного в своих действиях предмета, вывел из забытья оленя. И охотник, не желавший быть причиной ещё больших его страданий, принялся за обработку ран.


А тем временем… В лесу у дороги, почти на виду у проезжающих, рядом с нерукотворным акведуком навечно прикорнувшего ствола, лежал оленёнок. Он был голоден и от того немного дрожал. Неподалёку, сдвигая скребком пятачка присевший на корточки сугроб, возился внушительных размеров кабан. Тот был невесел и небрит. Семидесяти сантиметровый ворон со стаканчиком найденного на дороге мороженого сидел тут же, пытаясь ухитриться удержать хлипкую пластиковую ёмкость и не раздавить её.

– Ты мороженое ел когда-нибудь? – спросил кабан оленёнка.

– Я ел снег. Он похож на мороженое?

– Гм… Не уверен. Эй, ворон! Угостишь?

– Тебя, что ли?! – ворон едва не выронил стаканчик.

– Да нет, я уже ел подобное. Мальца угости.

– Чего это я его стану угощать? – прикрыв шторкой века левый глаз, поинтересовалась птица.– У него, небось, молочные коктейли в меню. По расписанию.

– Беда у парня, мамку подстрелили.

– Да? Кто? Когда?!

– Недавно. Охотник. Тот, который никогда ни в кого не стрелял.

– Зачем? Вроде, нормальный был мужик.

– Случайно…

– А не врёшь?

– Сам видел! Пальнул. Кинул на одёжу свою и уволок.

– Вот беда-то. Ну, на, малец, подсласти жизнь. Глядишь, всё наладится. Ты от нас не отбивайся. Мы тебя в обиду не дадим. – ворон подхватил стаканчик и поставил его перед оленёнком. Тот понюхал осторожно, разок коснулся языком прохладной сладкой поверхности и с увлечением принялся есть.


Кабан шумно сглотнул набежавшую слюну и, слегка стесняясь, пробасил:

– Сколько я себя помню…

– А сколько ты себя помнишь, – заинтересовался оленёнок, облизывая сладкий от мороженого нос фиолетовым языком.

– Так это с какого момента считать, – охотно отозвался кабан.– Если с розового пятачка и фланелевой, в полосочку, пижамы,– то один счёт. А если с первой щетины над губой – другой…

Ворон с интересом прислушивался к безразмерной болтовне кабана и отмывал снегом липкий от мороженого клюв. Вечер обещал быть мирным.

Из-за реки, что томилась подо льдом неподалёку, прилетела сорока. Ероша гриву ели на краю поляны, поглядывая вниз, прикидывала, когда уже можно будет забрать стаканчик из-под мороженого. Сорока не любила сладкого. Ей нравилось сортировать гусениц, раскладывая их по стаканчикам, собранным вдоль дороги.

Оленёнок разомлел от еды и, убаюканный хриплым голосом кабана, задремал. Сорока спланировала за стаканчиком и полетела домой.

– Засиделась я. Только бы не пролететь мимо, – скандалила сорока на обратном пути. Берег, небо, река, – всё было одного цвета. Цвета скисшего молока. Лишь луковки церкви, покрытые плесенью снега, сияли сами по себе…

Прошло пару дней. Обычно они скрытны, эти дни. И ускользают незаметно для всех. Но не для тех, кто тоскует.

Дятел отбивал накопившуюся за зиму пыль от стволов. Сосны стояли, словно туалетные ёршики, оставленные там и сям неким неряхой. Ворон кряхтел с небес старухой, вороша несвежие простыни облаков, обтирал больные суставы серой их ватой и ронял, ронял, ронял… Не давая передышки ни себе, не тому, кто наблюдал за сим безобразием снизу. А там – случайно избежавший африканской лихорадки кабан и прибившийся к нему оленёнок. Странная парочка.

Придушенный подушкой рассвета крик петуха потревожил косуль. Те небрежно вкушали первые мгновения дня, в такт проезжающим поездам. Косулям совершенно некуда было спешить. Уют войлочных от шерсти сугробов сделал их ленивыми. Роскошные уши в форме листьев ландышей позволяли им быть начеку, а шагов, звук которых раздавался теперь, и вовсе опасаться было не к чему.

Калитка ближнего к лесу двора отворилась, и оттуда вышел охотник. Рядом с ним шла мама оленёнка. Она была ещё довольно слаба, но не настолько, чтобы не торопиться на встречу к своему ребёнку. Тот всё ещё ждал её подле нерукотворного акведука. Только вместо воды, по его тоннелю бежали тонкими серыми ручейками стайки мышей. Радовались растущим дням и ночи, той ослепительной белозубой брюнетке, чья короткая стрижка обещала им долгую счастливую жизнь…

Зайчик

Прыжками, мягко, по-кошачьи, зайчик измерял полянку. Ирокез ушей, сбившийся на спину рюкзачок хвоста, – всё говорило о том, что он юн и лес в его распоряжении навечно. Навстречу, сутулясь, шла лиса. Но ей не было никакого дела до мальчишки. Запах рыбьих голов по ту сторону железной дороги манил больше душного аромата опасений ушастого.

«Да ещё набегаешься за ним,– снисходительно ухмылялась лиса.– А головы, они спокойные. Никуда не торопятся. Лежат себе и отдают последний пыл морозу. Ещё минута-другая, и отыскать их станет почти невозможно. Снег заборист, жаден, вездесущ…»

На тропинку, по которой спешила лисица, ступил низенький мужичок. С пару приличных пеньков размером, если их взгромоздить друг на друга. Нос мужичка походил на нарост коры нездоровой осины. Ноздри, как поры гнезда ос, пережившего весну, вяло вздымались от частого дыхания. «Григорыч,– узнала лиса.– Опять за дровами. Стар он уже, деревяшки таскать. А куда деваться. Не по доброй воле идёт. ОНА гонит. Холодно ей, видать.» Рыжая, за свою жизнь на полустанке, подле человеческого жилья, давно привыкла к двуногим. Знала, чего ожидать от них, кого бояться, а кому показать свой норов самой. Жену Григорыча лисица не любила. Потому-то всех на полустанке называла по имени, а её отстранёно и пренебрежительно – ОНА.

ОНА всегда ходила по лесу с палкой и не одна. Впереди трясла хвостом дворняга цвета осени, позади – серый от пыли крупный кот. Кот с достоинством носил нелепое имя Альбом и потому без смущения выполнял несвойственные кошачьим телодвижения, – трусил за хозяйкой, куда бы та не шла. Прибившиеся к дому животины считали своим долгом оплатить кров и корм доступным им способом. И делали это. Без радости, из одного лишь чувства долга. Собака и кот не любили жену Григорыча так же, как и лисица.

Время от времени, нечасто, но регулярно, покидали несчастную дорожку, которую ОНА протыкала самодельной тростью с яростью, достойной иного применения. Давнее знакомство позволяло обойтись без лишних церемоний. Тесно прижавшись друг к другу, лиса, собака и кот таилась за ближайший кустом, прислушиваясь, как ОНА зычным неприятным, нарочито сладким голосом призывает питомцев: «Белка-Белка-Белка».– на этот зов ожидалась появление собаки. Вопль – «Альбом-Альбом-Альбом!» – не оставлял сомнений, что обращаются к коту. Звери не спешили явится и ОНА, грязно ругаясь, плевалась в сторону леса и соседей, после чего отправлялась на поиски беглецов, накалывая на трость каждый свой шаг.       Поросль молодых дубов, кулачки луковиц первоцветов, отложные воротники ландышей, – всё это клочьями разлеталось в разные стороны из-под клюки, зажатой в безжалостной руке. Низкорослая троица с сожалением наблюдала за истязанием тропинки, но молчала, из опасений попасть под горячую руку.

Потревоженная суматохой скандала, распахнув объятия, по стволу к земле спускалась белка. Самая настоящая беличья белка, с маленькой буквы, но с большим противовесом хвоста. Разглядев через плечо, кто сотрясает лес воплями и не нужна ли помощь, узнав ЕЁ, белка спешно ретировалась. Она не любила попадаться на глаза жене Григорыча. Та исподтишка кидалась в неё желудями и даже иногда попадала. Это было совсем не больно, но очень обидно.

– Пора прекращать это безобразие. «Кто пойдёт первым?» —спросил товарищей кот.

– Я пойду, – отозвалась лиса.– Мне в дом не идти, что она сделает? Покричит издалека, камнем кинет. Переживу. Не впервой.

– Да, камнем…– проворчала собака. – Григорычу опять из-за нас достанется. ОНА ему всё припомнит. И курицу, что он тебе скормил, и яйца.

– Не, ну сколько раз повторять! Не душила я ту курицу.

–Ага, она так неудачно обернулась на зов петуха поутру, что свернула себе шею, – ухмыльнулся кот.

– А после упала и подавила все яйца в гнезде. – добавила собака.

– И не так всё было! Вы ж не знаете! – возмутилась лисица. – Григорыч утром с НЕЙ поругался, как обычно. ОНА кричала, Григорыч молчал. Терпел-терпел, а потом из дому выскочил, дверью хлопнул и прямиком в сарай направился. А там со свету в темноту зашёл и о курицу эту споткнулся, да прямо на гнездо и упал.

– Ну и? – спросил кот. – Тебе-то он зачем эту курицу скормил, не пойму я.

– Чтобы ОНА не заругалась…– ответила лиса. – Когда б ОНА прознала, что это Григорыч, сжила бы со свету мужика. А так… Пришла, дескать, лиса, прихватила курицу…

– И лукошко яиц! – захохотал кот.– Ну, кто поверит!? В здравом-то уме и твёрдой памяти!?

– Ну, так то ж в здравом…– ухмыльнулась собака. Но почти сразу сделалась серьёзной и попросила, – Ладно уж, иди, что ли, первой.

Лиса коротко взглянула поверх леса, хрустнула шеей, сильно нагнув голову к земле. Обернувшись к коту, попросила, – Вечерком вынесешь пожевать чего-нибудь?

– Конечно, приходи к забору, на наше место.

Лиса собралась с духом, прикрыла на мгновение глаза и выскочила из-за куста на тропинку, прямо под ноги старухе.

– Ах ты! – испуганно взревела ОНА и запустила клюкой в лисицу…


Прыжками, мягко, по-кошачьи, зайчик измерял полянку. Ирокез ушей, сбившийся на спину рюкзачок хвоста, – всё говорило о том, что он юн и лес в его распоряжении навечно. От осени и до… «Ой, скорее бы лето!»– зайчик остановился,чтобы вынуть льдинку, застрявшую у него между пальцев, как увидел лису. Но он был слишком молод, и не познал ещё вкус страха. Пробегая мимо, лисица задела его плечом:

–Не стой на дороге, косой! Береги-и-ись!! – услыхал заяц, и это было последним что он успел в своей жизни. Клюка вырвалась из рук старухи и разделила аккуратный ирокез ровно на две части…


– Дед! Я зайца принесла. Сними шкуру, потушим.

– Жестокая ты баба, Раиса. Уйду я от тебя. – Григорыч произнёс эти слова так серьёзно и решительно, что ОНА всполошилась, занервничала, но привыкшая к покорности мужа, не поверила и презрительно рассмеялась:

– Да кому ты нужен?! Куда ты пойдёшь?

– Куда-нибудь…– ответил Григорыч и стал собирать вещи в мешок. Альбом и Белка тихо подошли к мешку и сели рядом.

Григорыч взвалил вещи на плечо, подхватил кота на руки и, кивнув призывно собаке, вышел, аккуратно прикрыв за собою дверь.


Ночь так торопилась очертить контуры леса за окном, что забрызгала всё небо каплями звёзд. Луна озябла и никак не могла согреться, хотя не стояла на месте. Топталась у забора и лиса. Она напрасно ждала обещанного котом угощения.

А на полу в кухне, словно на вишнёвой матовой клеёнке, лежал зайчик, что никогда не увидит лето, о котором столько мечтал.

Никола Зимний на Никольской

Скользкий локоть вечера с трудом удерживал полотно декабря. Свёрнутое напополам, оно норовисто тянулось долу, пытаясь отмотать время назад. Но рассудительные, в своей лакейской манере сумерки, угодливо упорствовали:

– К-куда…

– Мне скуууууууууу-шно…

– Блажишь.

– Мог бы и промолчать… – вздохнул Декабрь. – Возражения понятны загодя. До того, как выпорхнут из гнезда рассудка.

– Не умничай. Смирись.

– Но мне тяжело тут. – Безвольно и опасливо Декабрь шевельнул ярким оперением последней недели и затих.


– И-и-и.. – струна жалобы нашла свою тетиву и принялась укутывать веретено ближайшей иглы льда мохером мокрого снега. – И-и-и…

– Я же просил! Не делай так!

– Так то и не я вовсе. Молчу.

Ветер сдвинул на сторону занавеси мокрого снега. Сотворённые наспех, при свете рождественских огней, даже они гляделись волшебно. Но то, что таилось за ними… За их неровной и рыхлой, плотной вязкой вязью… Вполоборота, в пол крыла, почти на цыпочках, как раненый снегирь на краю весомой скамьи сидела старушка с милым лицом маленькой девочки. Морщины не портили её. Как не портит хорошего человека жизнь, прожитая честно. Прижавшись щекой к своей скрипке, словно к умирающему котёнку, она баюкала её, жалела. И скрипочка тянулась изо всех сил, держалась за смычок. Не ради себя, но ради той, которая так в ней нуждалась.

– Дай ей! Подай ей, хоть что-нибудь!

– Мне нечего ей дать.

– Как же? Я видела, у тебя есть деньги.

– Глупая ты. Не затем она здесь.

– Ты хочешь сказать, что пожилая женщина сидит на ледяной скамье и играет на скрипке не потому, что ей не на что купить еды?!

– Она пришла сюда, чтобы разделить ношу боли…

– Но ведь все идут мимо неё!!! На неё никто не смотрит!

– Не смотрят. Им стыдно. Страшно оказаться на её месте, но они сострадают.

– ?!

– Даже ты! А я ведь думал, что ты умеешь переживать лишь о себе одной!

– Хорошего же ты обо мне мнения…

– Теперь – да!


Скрипачка согласно прикрыла веки и потёрлась щекой о ложе скрипки. Так трутся кошки о лицо любимого хозяина, когда хотят напомнить о себе.

Чёрный московский лёд

– …–… …–… …–…

– Слышишь?

– Да.

– На что это похоже?

– Вертится в голове, никак не соображу…

– Ну, скорее, прислушайся, ты же музыкант!

– Три точки, три тире, три точки…

– И?!

– Штраус?

– SOS! Спасите наши души!

– Да, действительно…

– Азбука Морзе! Это синица там, на подоконнике у кормушки. Телеграфирует с самого утра.


Намыленные щёки птицы, что часто дышит на стекло, а после протирает его велюровым зимним горчичного цвета жилетом. Как хороша! Отклеивая примерзающие к окну пальцы, оставляет там лепесточки перьев с прозрачными прожилками. Словно осенний день, что, проверяя на прочность подмёрзшие за ночь ручьи тропинок, теряет золочёные чешуйки листьев.

А синица всё трётся подле окошка… И кормушка полным-полна. Но она снуёт со своею суетой подле. Ловит обращённый на неё взгляд, склёвывает прозрачную пылинку, не дозволяя той коснуться оттёртого до блеска стекла. И вот уже волнение приподнимает пух на затылке, кожа щёк делается розовой… Даже сквозь белую карнавальную полумаску проступает этот цвет. Только… Не сделаться от того синице снегирём. Да и ладно ли будет, свершись оно, это превращение?!

Оставляя в сенях небольших городов нашу искренность, мы вступаем на чёрный московский лёд, пропитанный солью давно пересохших морей. Он гордый, этот город. И так силён, что взял на себя труд дать возможность убедиться воочию в том, каковы следы, что толкают человека вперёд. Грязны они, каким бы хорошим ты не казался себе сам. И не справиться с этим даже стае синиц.

Очарование малых городов разрушают их попытки приукрасить действительность, их трогательную наивную прелесть. Пошлость – истина, проверенная временем. Красота – то, что не отторгается сердцем. Не возбуждает его, но питает, как воздух, наполняющий гроздья вдоха. До звона в ушах.


_ … –… …–… …–…

– Опять стучит…

– Мне уже не по себе. Зачем она делает это?!

– Пытается достучаться.

– До нас?! Мы же не делаем ничего плохого!

– А что хорошего делаем мы, скажи?

Снежное, декабрьское утро в Москве

Проснулись собачники, особо нетерпеливых детишек мамы собирают в детский садик. У них нынче ёлка. Супруги шалят, в расчёте на то, что производственное совещание ввечеру завершится приятным междусобойчиком и день, так славно начатый, не испортит хмурое личико жены. А намёк на безлюдье и призрачность существования первого января в календаре года уж парит. И в его неотвратимости столько очарования и вкуса, сколько его в первой ложке "прошлогоднего" оливье и первом такте увертюры начала "Иронии…", что питает новолетье граждан, населяющих одну шестую части планеты Земля…

Бум бытия

В течении жизни мы пытаемся достичь невозможного баланса меж намерением прожить её интересно и спокойно. Но так не бывает. Череда попыток удержать равновесие на буме бытия… Только кажется, что стоишь прочно, как ветер перемен сдувает тебя прочь. И ты летишь, а впереди порхают ошмётки распорядка, клочья умеренности и уверенности в завтрашнем дне. Часто хочется спросить, что я делаю не так? Как изменить порядок вещей? Ведь у других-то всё правильней, интереснее, надёжней! Но на самом деле – ты не хуже всех, только…стоит ли говорить об этом? Лучше помолчать и найти в себе силы улыбнуться навстречу очередной встрече с Судьбой. А поставит она тебе подножку или придержит под локоть – это ты узнаешь, и довольно скоро.

Вентспилс, 50 лет тому назад

Холодное Балтийское море, песчаные дюны, попытки отыскать янтарные слёзы сосен, запутавшиеся в золотистых влажных прядях побережья и песни на закате, в шторм. Во весь голос. Солоноватый запах деревянной люльки, челюсть кашалота, профильтровавшего не одну морскую милю воды. Авоськи неводов, развешанных сушиться навечно… Не всем понятны эти развлечения. Северные люди находят радость в том, в чём нет намёка на удовольствие для прочих. Хорошо это или плохо? А никак! Это для избранных! Для выбравших местом рождения скупые на тепло широты.

Всегда интересно узнавать, как поступают в одинаковых ситуациях разные люди. Часто бывает, что беседы на одном языке не приводят к пониманию, а разговор на разных не вызывает раздражения от того, что не удаётся втолковать собеседнику таких простых и понятных, очевидных вещей, как порочность эгоизма, опасность глупости и подлость трусости.

Про исхождение

Всё чаще иноземцы намекают о своём почти русском происхождении и рассказывают по возвращению домой о том, что Россия – единственное место, из которого они увозят чемоданы даров от людей, которые приходили взять у них автограф. Русский мир необычен даже этим!

Мы радуемся, получая подарки, но не отпускаем гостя с пустыми руками. На пороге дома вручаем ему коробочку понравившегося салата и кусочек торта на утро, к завтраку; повязываем на шею шарф, приглянувшийся ему. И просим позвонить по возвращении, если не удаётся уговорить остаться на ночь…

Мы из той породы людей, которые, по поговорке, "до старости щенок". Но дело не в неискушённости, наивности или недалёкости. Мы – вечные травести. И, если бы были актрисой провинциального ТЮЗа, то каждый вечер после спектакля, нас наверняка бы ждал поклонник. В длинном пальто, элегантной шляпе и с бутоном розовой розы в руке.

Это может показаться странным, но люди часто пытаются сделать вид, что все трудности преходящи, но не стараются преодолеть их. Обращают внимание на хорошие моменты в жизни и намерены извлечь максимум удовольствия из тех крох и капель, что достаются им. С барского стола коллективного бытия. А недостижимое прекрасное будущее… Оно подстерегает где-то там, за поворотом дороги, исчёрканную жирными следами тормозного пути. Её стараются пересечь все, кто нам дорог. Подвергая опасности себя, ранят нас. Намеренно или невольно.

Неважно, каким инструментом мы откупориваем сосуд, в котором сокрыт смысл жизни. Важно обнаружить его. И постараться не разочароваться. Пусть это получится. У всех.

Ты – человек?

Каково оно – окружение, формирующее нелепого в своей искренности человека? Оперённые, покрытые чешуёй или гладкой кожей, линяющие или безволосые…

Мы их впускаем в свою жизнь или они позволяют распоряжаться своей? Сравнивая устремления, находим схожие черты, намеренные или случайные, их лучших качеств с собственными… Пересечение интересов и общность страхов…

Мы тратим годы жизни параллельно. Но миры отгорожены тонким слоем зависимости. Барьером, отделяющим дыхания. Ценность наших жизней несоизмерима… (!?) Но полно, неужто нам их не жаль?!

У нас нет возможности исправить что-то наперёд. Минуя ценз обусловленных жизнью обстоятельств, можем выбрать из множества дверей ту, что ведёт в комнату, где на круглом неполированном столе морёного дуба лежит пыльная книга, открытая на странице с описанием решения единственной задачи, о смысле нашего бытия, по дороге «от и до»… А мы это можем?

Конечно, каждый способен принять лишь то, что уже понял… Но бывает, что новое, цепляясь лозой за обветренную пористую стену, показывает себя. И, пронзённые лучом озарения, мы казнимся, впустую. А те, кто подле, покорно ждут и ветшают. И невдомёк нам, что, вместо метаний и поисков бесполезных, стоит посмотреть им в глаза. Тем, чья жизнь соткана из взглядов, обращённых в их сторону. Из них одних:

–Я тебе ещё нужен?

–Да!

Каждый интересен. Он и мир, и личность, и герой. Переживания зависимых от нас меркнут в сравнении. Канут. На их фоне – мы. Не наоборот.

Но к чему причислить проистечение абсолютной веры в наш разум этих безропотных? Оно не от слабости телесной, но от энергии их к нам любви.

Мир тоскует о поиске радости в каждом прожитом дне, не делая исключений на то – чей это день.

Воспоминания искажают прошлое, надежда – будущее. Истинно лишь то, что вызывает в нас искренность. Оно в желании защитить слабого. В стремлении отыскать его, а не ждать, пока тот пройдёт мимо, поникший от разочарований.

Пока в тебе теплится ещё пламень сопереживания, ты жив. и ты – человек.

Маленький ангел

Прореха небес, казалось, задремала. Воспользовавшись этим, снегопад сперва потерял счёт часам, а после пустил по ветру и дни. Первый рыхлый снег под гнётом вновь прибывающего скоро стал подобием липкого не пропёкшегося слоя сдобы и сделался серым. Но следить за этим было уже нельзя. Через час округа округлилась. Все шероховатости и неровности задрапировало монотонной парчой снега. Пеньки в беретах набекрень, осины в лампасах и седые берёзы гляделись нелепо. Но сосны… Те вызывали сочувствие. Под грузом влажного ватина сугробов они ссутулились. Озябшие кисти ветвей, стеснённые непосильной ношей, готовы были разжаться в любой момент. И только холодная сдержанность, позаимствованная у мороза, мешала тому.


-Да…– задумчиво протянул человек, – ещё час и сосна не выдержит. Его не радовала перспектива начинать каждый день с чашки кофе на виду у дерева с обломанными ветвями. – Придётся идти, сосну надо спасать.

Покидать дом совсем не хотелось. Пройтись по двору в пору, когда сквозняк зимы осуждает порывы метели дотянуться до подоконника, сомнительное удовольствие. Но сосна, убаюканная заботой о ней, давно передоверила решать свои проблемы человеку. Если ветки не смогут сдержать напор леденеющего снега и хрустнут натужно и вязко, – так тому и быть. Она не станет сопротивляться. Оттает скупой каплей смолы, но промолчит.

Подобная доверчивость не растопит сердце себялюбца. А наш человек, хоть и не был уличён в ненависти к себе и предпочитал разумное усердие во всём, любил в сосне не только усилия, истраченные на заботу о ней, но и её саму. Как личность, заключённую в образе дерева, которая сумела обратить на себя внимание.

Направляясь к выходу, человек прихватил с собой не новую, но вполне ещё пушистую метёлку, при помощи которой рассчитывал стряхнуть сугробы, налипшие на ветви сосны.

Сделав шаг с порога, человек оказался по пояс в снегу. Следом, с крыши, за воротник полился тонкой струёй, тающий на лету водопад крупных суховатых кристаллов. И рубашка, и тело тут же оказались мокры, но человеку не было до того никакого дела. Пробираясь, как по мелководью, стараясь не выронить метлу и не оставить на дне сугроба ботинки, он медленно продвигался в сторону обессилевшей сосны.


– Ну, что, тяжело тебе? – спросил человек, преодолевая последний шаг.

Не в состоянии ответить, сосна протянула было ветку навстречу человеку и тут же послышался тонкий, свистящий звук лопающейся кожи.

– Да стой ты смирно, дурёха! Не шевелись! Я сам подойду!

Перехватывая поудобнее метлу, человек аккуратно, снизу вверх принялся стряхивать сугробы. С юбок, талии и спины сосны:

– Не крутись. Ещё не всё. Поверни вон ту ладошку, что у забора, я не дотянусь. Видишь, она какая тонкая, слабенькая. – Человек освобождал сосну от снега ветку за веткой, иголку за иголкой. И той становилось всё легче и легче дышать.

Когда очередь дошла до чуба, человек поднял руку так высоко, как сумел и попытался встать на цыпочки, но оступился. Не нащупав опоры под толщей сугроба, споткнулся и, опасаясь повредить дерево, сгруппировался, чтобы рухнуть правее ствола, а не на него. Но метёлка… Она выскользнула из рук. Пощёчина удара была несильной, но чувствительной и под ноги человеку упали две веточки.

– Ой… милая… Прости меня! Прости!

Сосна вздохнула тихо и прошептала:

– Это тебе.

– Да, как же это…

– Иди скорее домой. Отогрей их и дай попить.

– Уже бегу. Прости меня, пожалуйста, я не хотел.

– Я знаю.

Человек поспешил в дом, даже не стараясь попасть в свои недавние следы, проваливаясь в сугробы по грудь…


На следующее утро, едва рассвет приоткрыл глаза, человек выглянул за окно. Сосна не выглядела расстроенной. С притихшей заснеженной улицы она заглядывала в освещённый дом, следила за своими малышками сквозь незакрытые ставни. Та веточка, что побольше, прихорашивалась на виду у мамы в красивом стеклянном кувшине. А маленькая обосновалась в крошечном, ей подстать, из необожжённой глины. Девочки явно не чувствовали себя несчастными. Старшая успела завести знакомство с златоглазкой, зимующей в тепле. А младшая, под покровительством утончённого ироничного кактуса, даже похорошела.


– Нет… это невероятно, – человек внимательно присмотрелся к своей гостье, – это просто невероятно, – задумчиво повторил он. Меньшая веточка была точь-в-точь – маленький ангел с пушистой головкой почки, пробором стройной веточки и оперением тёмно-зелёных крыл. Человек ощутил нежданные горячие слёзы на своих щеках. Он так давно не плакал, что, отерев лицо ладонью, решил попробовать их на вкус. Слёзы были сладкими.


А что же сосна? Она мурлыкала себе тихонько под нос, подражая соседской кошке. Ветер теребил её за локон и что-то фривольное шептал на ушко. Но сосна не вникала. Она мечтала, про своё. Как вернутся её девчонки весной, и примутся рассказывать наперебой, каково им было житьё подле человека…


– Всё было хорошо… – с полуулыбкой вырвалось у сосны.

– А как же! – ветер, не разобрав слов, толкнул её плечом.

Остатки снега посыпались с веток прочь. Медленно и неохотно. Ибо им тоже хотелось досмотреть эту жизнь. Целиком. До самого конца.

Неужели

Жизнь полна неожиданностей и проблем, но это не повод, чтобы отказываться от неё. Нужно уметь дорожить собой. Для тех, кто рядом, кто любит тебя больше, чем ты это умеешь сам.

Существуя на грани вымысла, совершая странные поступки и произнося глупости, мы, всё же, так мало похожи на детей. Но кто из нас не был странен, когда ему было мало лет?!

Впрочем, детство – особый, бесконечный отрезок времени, до первого осознанного вдоха. Счастье быть детьми до седин: наивными, искренними…

Но соль бытия – в познании всех ипостасей сущности человека и приятии лучших из них. Кто с чем пришёл… А кто с чем, собственно?

Источающий яд, обласкан чаще. Из опасений или от любви безоглядной и беспричинной. Доброму сложнее. Он сам – сложнее противоположности. И в этой карусели выбора, – быть слабым для вида или сильным на вид, необходимо понимание того, что одного без другого не бывает. Не может быть, ибо недостаток зла или избыток доброты нарушит равновесие разума. Избавит от него. Раз и навсегда.


– Неужели31 это так?

– Это так!

– Неужели32

О настоящей дружбе и ненастоящей любви…

Ночью умер сомик. Он не был общительным, но они жили бок о бок девять лет… Хозяйка плакала:

– Прости меня, рыбка…


Вычерпывая вмиг помутневшую воду из аквариума, она старалась не глядеть на то, что осталось от соседа. Саднило сердце, мешала дурнота. Вспомнилось, как пару недель тому назад рыбка перестала прятаться под ручкой утопленной для её утех чаши, а подолгу сидела на виду. Как бы разглядывала. Напоследок.

За долгие годы сомик перевидал многих. Карасей всех мастей, гупёшек и улиток. С особой теплотой сомик вспоминал цихлиду, рыбку-попугая с милой гримасой куклы на лице и сильным характером. И тосковал все двести девяносто семь дней после её ухода. Да-да. Сомик считал каждый день, проведённый в одиночестве.

Он помнил, как долго не решался подойти познакомиться к новой рыбке. Её яркая внешность не располагала к бесцеремонности. Сомик издали восхищался манерами и статью красавицы. Считал себя ниже её и старался не попадаться на глаза днём. А ночью музицировал, в тоске, поскуливая в такт неслышному, единому для всех мотиву неразделённой любви. Но рыбка предложила сомику доказательства более надёжных чувств. Однажды, в аквариум подселили на время шуструю троицу комет. Они шалили, хулиганили. Нарушая установившийся порядок, захватывали обжитые не ими норки и даже играли улитками, хватая из за что придётся, перебрасывали друг другу. В конце концов, пережидая нашествие, те предпочли вскоре осесть в толще разноцветного грунта до лучших времён.

Исчезновение улиток заставило обратить внимание на иных соседей по аквариуму. Рыбка попугай была кометам не по зубам. Одного взгляда на сияющее литьё её боков было достаточно, чтобы понять, – с нею лучше не ссориться. Посему сомик, хотя и оставался рыбьего роду-племени, но был безобиден и время от времени нуждался в глотке воздуха, который хватал, взмыв со дна к поверхности воды. В этом то и было его слабое место, которым кометы не преминули воспользоваться.

Хозяйка стряхнула кивком слёзы, но улыбнулась, припоминая, как это было. Когда кометы в очередной раз не дали возможности сомику сделать вдох, она подбежала было к аквариуму, чтобы навести порядок в стае, но рыбка-попугай опередила её. Лёгкими толчками отшвырнув всех троих к противоположной стене, загородила сомика и дала тому отдышаться. И до той поры, пока недобрых шалунов не переселили в пруд, оказывалась рядом каждый раз, как сому требовалось сделать вдох… А в довершении ко всему, кот, наблюдавший эту картину, оценил благородство дамы и стал часто усаживаться подле аквариума, «помолчать за жизнь» с рыбкой. Они сидели бок о бок, разделённые нетолстым стеклом, объединённые чувствами, схожими с человеческими, но непостижимыми ему.

Это было так странно, так необычно… По-человечески? А всегда ли мы умеем так?! Что мы знаем о жизни, что понимаем в дружбе и любви, если простые искренние порывы так удивляют нас…

Над серым лесом вОроны играли свои свадьбы. На коленях сидел кот. Он навязчиво вибрировал горлом, заглушая хозяйскую грусть. Весь его бок и ложбинка между ушей были, словно пыльный подорожник в росе. Хозяйка плакала.

А на подоконнике, в банке, наполненной мягкими кусочками древесины и дубовой коры, дожидался весны редкий жук, что намедни постучался в её дверь…

Белый свет

Его стройности могла бы позавидовать балерина. Аккуратная любознательная головка на грациозной шее ровно такой длины, чтобы не казалась слишком хрупкой или чрезмерной. Тонкая талия придавала изящества, а разлёт плеч не оставлял сомнений в силе. Образ довершали фантастические по пышности усы и подходящие к лёгкому шагу узкие ступни. Весь он, с головы до пят был приятен, привлекателен, пригож33, но, увы, – совершенно беспомощен. И, подобно соринке, лежал навзничь на пыльном полу подле печи. А та часто моргала, в изумлении, изредка сплёвывала на пол и даже, страшно сказать, в тайне от хозяев, втихаря… дымила:

– Натащат сюда непонятно чего, кинут под нос, а потом, – грей их, жарь им, парь!


Кот, который обычно молча баюкал себя в волнах тепла под самым подбородком печи, отчего-то посчитал необходимым вмешаться и спросил:

– Откуда он тут?

– Откуда-откуда,– печь от неожиданности среагировала более, чем непочтительно,– да эта, наша, сердобольничать изволит, опять притащила.

– Да как же она его смогла? – кот решил не замечать панибратства и продолжил, – Зима на дворе. Мороз, сугробы.

– Так он с дровами!

– Упросил, значит…

– Да, её и упрашивать не надо. Сама взяла.

– Ну, в общем, ты права. Она и комара притащит. Зимой-то…

Кот подошёл к гостю поближе, но, не желая демонстрировать заинтересованности, всё же, помедлил. Присел подле, почесал у себя под носом и только после этого легонько потряс его за плечо:

– Эй… любезный! С вами всё в порядке?

Пробудившись от деликатного прикосновения мягкой кошачьей лапы, жук открыл глаза и тут же зажмурился:

– Где я!? Почему так светло? Когда я начал дремать, вокруг был такой приятный пасмурный сумрак… То была осень, если я правильно помню.

– Вы в доме приютившей вас женщины, нашей хозяйки. А за окном – зима и её белый свет.

– Цвет?

– И цвет, и свет.

– Да… что-то такое припоминаю, – белое, холодное и безжалостное. Хотелось…


Беседу прервало возвращение хозяйки. Она внесла в дом последнюю охапку дров и сбросила её у печи. Отделяя кору, внимательно рассмотрела каждое брёвнышко, – Чтобы не сжечь ненароком кого-нибудь, – сказала женщина, обращаясь к коту. С улыбкой проследив перемещение украдкой едва видимого, почти прозрачного паука с полена на стену, подняла жука с пола и, вместе с несколькими кусочками древесины, поместила в красивую банку с отверстиями для воздуха.

– Во-от…до весны побудешь тут, а по теплу я тебя и выпущу, – ободрила она жука и поставила банку на подоконник.

Через некоторое время жук осмелился взобраться на стеклянный бок и выглянул в окно. А там…


После первой бесшабашной метели, как только беседка винограда натянула пушистый свитер снега, в нём поселились воробьи и синицы. Словно моль в шубе, они проделали в толще сугроба ходы, и даже выделили место для купания в снегу и приличной в эту пору забавы – катания с горки. Время от времени, к ним в гости, за сладеньким прилетали дятлы: зелёный и его большой собрат, очень похожий на попугая жако.

В своей обычной жизни, жуку ни за что не удалось бы рассмотреть птиц так близко, без ущерба для самочувствия. И, с неразумной долей разумной опаски, он следил за сварливой суетой птичьих семей ровно столько, на сколько было отпущено света. Каждому, и недлинному зимнему дню…


Вечер закрасил последнюю долю неба тёмной краской и пошёл за белой для звёзд. Зелёный дятел уже отужинал мороженым из прошлогоднего винограда. Очистил клюв зубочисткой веточки и улетел. Воробьи и синицы, отсрочив распри до тепла, прижались друг к дружке потеснее и задремали в ожидании завтрака. А жук в просторной банке, лениво угощаясь халвой камбия34, иронично и сочувственно поглядывал в их сторону через окно. Ему ли было не знать, как это больно, когда мороз заставляет тебя вжиматься в самого себя, оставляя горячим одно лишь сердце. И оно бьётся, бьётся, бьётся, предвкушая появление солнца, которое согреет всех одинаково. И друзей, и врагов.

Муравей

Солнце макнуло горячую ладонь в салатницу с застрявшей между огуречных кружочков пластмассовой ложкой. По её толстому хрустальному краю бежал муравей35. Сметана за ночь стала противной, как нагретая газировка. Заскучавшая в кастрюле картошка, неровно обкусанные нитки лука окружили в пьяном порядке остатки водки, отставленный чай и по-свечному оплавленную потёками бутылку из-под кефира.

На кровати у стены, кое-как обмотавшись простынёй, спал мужчина. Напротив, сутулясь, сидела женщина. Она грустно разглядывала стройную, красивую спину спящего и немного брезгливо – остатки вчерашнего спонтанного застолья.


– Ты не опоздаешь? – спросила она и мужчина, почти опередив знак вопроса, зло выплюнул: «Оставь меня! Я не выспался!» – и заросший редкими белыми волосами пуансон черепа быстро и тесно соприкоснулся с матрицей подушки, расплющив все последующие возможные вопросы до унылого выдоха. Тот замер в душном воздухе и растаял. Раскидав взгляды тут и там, женщина отыскала на столе пачку «очень дорогих» сигарет, вынула одну «на сейчас», а несколько штук переложила в сумочку «на потом». На грядущий одинокий вечер у раскрытого окна, через которое хорошо виден дом напротив и всё, чем живут его не слишком стеснительные обитатели.

Выдыхая из лёгких горьковатый дым, наблюдала, как пыльная солнечная лента смещается, уступая ему место и предоставляет возможность удалиться без ущерба для самолюбия… О! Если бы можно было так же незаметно исчезнуть из комнаты, из памяти мужчины. Подавить отвращение к себе и поворотом головы избавиться от этого кошмарного сна наяву…

– Господи! – женщина шептала, плакала не опуская глаз, не обращая внимания на сигарету, которая таяла, превращаясь в столбик пепла. – Господи! Помоги мне! Ты же знаешь, чего я хочу. Мне многого не надо. Я сильная. Я всё могу. Всё, кроме одного – я не могу быть одна. Не могу! Каждую пятницу плачу от страха перед двумя безразмерными одинокими днями. Просыпаясь утром, смотрю на себя в зеркало и понимаю, что перестала улыбаться, прекратила ждать той неслучайной случайной встречи, которая должна, наконец, произойти…

…Какая чушь! Какая встреча?! С кем?! У меня никого никогда не будет. А так хотелось вставать по утрам чуть раньше, готовить завтрак, целовать его, сонного. Смотреть на то, как смешно двигаются его уши, пока он жуёт. Заворачивать огромные бутерброды под его шутливые возражения, что «он не диплодок» и прижиматься к нему в коридоре на прощание. Хочется сравнивать с ним знакомых мужчин и знать – он лучше всех…

Я не сделаюсь тираном и злюкой. Я стану сама собой. Я буду прятать в орешек памяти каждое мгновение, прожитое вместе, чтобы мусолить их воспоминаниями. Как гигантский леденец в полосочку. Я не буду одинаковой. Я перестану быть одинокой. И у него не будет повода сомневаться в надёжности своего тыла.

Честное слово. Я так устала привыкать… Подруга спросила однажды, почему я так часто меняю мужчин. Я их меняю?! Бросают! Не умею затягивать петли на чужих шеях. Звериные игрища не тешат самолюбия. Противно рассчитывать на человеческие слабости, унизительно пробавляться ложью во имя единения. Она довольно скоро всплывёт, эта ложь, и айсберг непонимания пустит на дно титаник такого союза. Впрочем, живут же другие. Детей растят, ненавидят один другого. Такого – не хочу. Но не бросаться же на первого встречного!

Господи! Ты же видишь всё и знаешь цену этому «первому встречному». Это слишком большая неправда, чтобы тратить жизнь на оправдания. пусть думают, что хотят. Лишь бы ОН поверил. Если мы встретимся, если я вообще дождусь этой встречи.

–Господи! Помоги мне!

Упавший пепел горячо коснулся колен. Маленький механический будильник прозвенел, словно школьный звонок. Женщина испуганно вздрогнула.

Мужчина оторвал голову от подушки и, брезгливо сморщившись, спросил:

– Ты ещё можешь курить? Ох, и сорвался я вчера, аж противно.

Затем встал, вполз в брюки, собрал посуду со стола и вышел на кухню.

Женщина, чтобы не застигнуть выражение его лица ещё раз, тут же поднялась и выбежала на лестничную площадку. Проводив взглядом двери ритмично зевающего лифта, как бы в забытьи, подошла к балкончику чёрного хода.

– Не хочу больше. Не могу. – Коснулась пыльных перил. – Руки испачкаю. – Улыбнулась зло. – Теперь всё равно.

И оттолкнула от себя дом, мужчину с грязной посудой в руках и мечту о счастье.

– Господи! – Господи!


Распаханная земля, как могла, облегчила прикосновение. Не на месте выросший штакетник проткнул руку ниже локтя и сломался. Несколько неживых спичек впились колючками дикобраза в мякоть предплечья, а вслед онемевшему от удара телу, с балкончика седьмого этажа, как соль из опрокинутой солонки, сыпался вопль мужчины с чистыми руками…


Оставив за спиной два месяца душеспасительных процедур, женщина переступила порог больницы. Держась за букет ромашек, её встречал мужчина. Он был явно смущён. Женщина внимательно посмотрела мужчине в глаза и покачала головой. Оторвала один лепесток от ромашки, положила на осунувшуюся ладонь, сдула на асфальт и произнесла: «Не любит». И пошла домой. Одна. Медленно и осторожно. Опустив голову, чтобы не раздавить муравья.

Мы не люди, нелюди не мы

Знающий себе цену,не станет тратить время на подтверждение сего факта…


Красивый, стройный, но ещё не вовсе худой чёрный пёс на высоких лапах аккуратно достаёт из помойки завязанный пакет и относит его на место почище, на дорожку неподалёку. И со знанием дела, помогая себе лапами, развязывает узел зубами. Тут же идёт гражданка с сумками, набитыми разнообразной снедью. Тропинка недостаточно широка, чтобы разойтись на ней вдвоём и женщина, махнув поклажей, отгоняет собаку прочь. Та, прижав уши, убегает, с сожалением оглядываясь на добычу, которой не удалось отведать.

– И так каждый раз, – думает собака.

– Развелось их…– злится гражданка.


Иногда, глядя на людей, хочется поинтересоваться, задумываются ли они о том, что было бы, если бы они появились на свет тем щенком, мимо которого они проходят равнодушно. Тем муравьём, которого не жалко растереть в труху подошвой, тем голубем, которого так весело – подманить горстью семян подсолнечника поближе к ботинку, а потом размазать по асфальту.

Так не бывает?! Увы… Нет предела низости человека.

Говорят, что на Диксоне много собак, брошенных теми, кто переехал на большую землю. Насытившись преданностью и защитой, подло воспользовались слепой собачьей верой в людей и предали их. О чём думает собака, провожая взглядом улетающий вертолёт, в котором сидит её хмельной от предвкушения встречи с семьёй хозяин? Брошенная при минус пятидесяти по Цельсию, с голодным брюхом, что чувствует эта мокроносая?! Глубокое удовлетворение?! Или рвущую на части боль?! От того, что не может поверить в происходящее. Кто-нибудь подумал об оставленных там? А ведь большинство не доживает до весны…

Когда приходится подкармливать бездомных собак, смотришь на то, как они едят, как дрожат и подкашиваются их лапы, как плотно прижат к телу хвост… Не достаёт сил оторвать глаз от этого зрелища. Они нам благодарны. Они, те, кого мы, люди, сделали бездомными и несчастными, благодарны нам, сволочам, за то, что мы им даём объедки со своего стола…

– Детка, иди, погоняй голубей! Возьми веточку.

– Остановитесь!

– Да, что им сделается, он ещё маленький!

– Но вы-то, вы!..

А ведь банально восприимчив ребёнок. Как его настроишь, так он и будет в течение жизни…транслировать вокруг, – хорошее и правильное, или наоборот.

Среди зверей, конечно, попадаются и грубые, и жестокие, и хитрые. По-разному бывает. Но мы-то считаем себя умнее. Прорицаем, наставляем, предрекаем… и обрекаем на страдания зависимых от нас. Но не беспричинно! Так мы сохраняем свою первозданную уникальность. Игнорируя проявление личности в иных, непохожих, мы защищаем свою зону обитания. С отчаянной яростью, присущей загнанному в угол зверю.

Все мы закидываем невод в пучину жизни. И чаще вытягиваем его пустым, или наполненным тяжеловесным вздором. Утомлённые этой путиной, от зависти к тем, кто не нуждается в поисках смысла жизни, но живёт, не берём на себя труд помочь, когда можем. Некогда нам, когда нам не надо.


…Приятно наблюдать, как едят птицы зимней порой. Налипшие на клюв крошки, весёлые сытые искорки в кабошонах глаз. Их уверенность в том, что кормушка будет наполнена до той поры, пока… Пока не наступит весна!

Даже дятел время от времени стучит по подоконнику, как ложкой по столу, и просит каши. Он неглуп этот дятел, и знает толк в деликатной пище. Он верит в нас. Он всё ещё верит…

Белый карандаш

Однажды… Любуясь на разрисованное облаками небо с погнутой монеткой луны, вспоминаю вдруг, что в детстве любимым карандашом был белый.

– На что ты его тратишь? – спрашивала мама.

– На всё! – С улыбкой во всё лицо отвечала я.


А ведь когда-то я всех любила… Весь мир, всех людей без исключения. Грустными или злыми, они казались заблудившимися в себе. Заглядывая через плечо в их набор цветных карандашей, обнаруживала, что почти у всех белый лежал нетронутым. Не верилось, что такое возможно.


Но… у каждого в жизни свой интерес. Кто-то мечтает прожить целый год в стае дельфинов. Кто-то – о большой семье. Иным – всё человечество видится одной семьёй. А в каждом, по-отдельности, угадываются черты близкого, ранимого существа, в котором находишь своё, созвучное сердцу.

Есть и те, которые воплощают фантазии, собирают подле себя родных людей. Родных по крови, по духу, по отношению к миру. И когда такие уходят под зонт радуги, прикрывающей устремления живущих, дело, которому они посвятили себя, становится ненужным. Ибо – у каждого свои конфеты.

Но можно же, никого не обижая, подержать поданную тебе конфету в руке и незаметно сунуть её в карман. Порадовать недолгим визитом, словом, сказанным в нужный час. Каждый из нас в состоянии спасти чужую мечту. И это стопроцентная гарантия того, что однажды не дадут исчезнуть с лица земли и вашей…


Тот, кто не ценит прошлого, и будущего не оценит. А те, кто не чувствуют вкуса настоящего? Они рисуют свою жизнь, во всём её многоцветии. Ломая грифели, прокалывая ими в ярости чистый лист бытия насквозь. И забывают про тот, единый и простой – яркий и скромный белый цвет. Он остаётся нетронутым и забытым. Трогательным в силе своего сострадания и участия. Он лежит и ждёт. Когда вспомнят, наконец, и о нём…

Минус 25

Чем суше мороз, тем глуше звуки запирающихся на засов дверей, за которыми прячутся люди:

– Не стой на пороге!

– Дом застудишь!

– Давай-ка скорее, – или туда , или сюда!

И, бабушкино, едва различимое уже, из детства:

– Закрой душу!

Да как же её, душу, закрыть, если распахнута она настежь.


– Ты слишком подробно живёшь, – укоряют приятели.

А как без подробностей? Ибо опасаешься, что упустишь то, главное. И оказывается, что главное – всё. Каждый миг, каждый взгляд, каждая встреча.

– Не рви ты себе сердце, наплюй, – советуют друзья, – тебя не хватит на всех.

А мне нравится, если поровну, хоть по крошке, но каждому, чтобы по-совести, по-справедливости.

А бывает оно так, чтобы и уму, и сердцу?! Говорят, что нет.

Но я всё равно верю, что бывает. И тот круглый милый жук, что намедни тянул ко мне руки с полена, просился с мороза в дом, не так себе – неизвестное насекомое. Он – симпатичное мерило способности быть человеком. И оно у каждого своё. Намеренное, неслучайное. Навязчивое. Чтобы убедить тебя, что рождён человеком неспроста, а для того, чтобы… Чтобы что?

Чтобы вовремя открыть дверь, когда на улице минус двадцать пять.

Дурной сон

Воробьи пристроились на краю скамьи, доверху насыпанной снегом. Как дети, погодки, подле умывальников поутру. Солируют, купаясь. Обтираются мочалом кристаллов воды. Но хором полощут горлышко. Согреты зимним солнцем, и от того веселы и беспечны. Трутся спинкой о ровный ёршик сосны, вычёсывают застрявшие среди перьев крупинки снега. А после – шелестят игрушечными серебристыми веками навстречу свету. Рядом, но не прикасаясь друг к дружке, как это бывает обыкновенно зимней порой. И радостно глядеть на них, пушистых и довольных льющимся с небес днём. А про то, что выспреннее пространство, окружающее землю нашу, загрустит вскоре, и поникнут его озябшие плечи, – о том и думать недосуг.

Туго натянутое полотно холодного воздуха лопнуло и крупными кусками, тяжело и важно осыпалось на землю. То ворон взлетел с гнезда. Как бы ни был кропотлив и усерден он, ветер нет-нет, да и похитит веточку-другую. А добыть нужную, подходящую к тому, что выбрали для детской в этом году, будет непросто. Промёрзшими, ломаются даже живые ветки.


Зябко в зыбке36 зимы тем, кто не успел укрыться от её безудержного обоснованного бесчинства. Неуютно даже тому, который томился в нетерпении, а ныне стыдится осуществлённого, бежит его, не напуганный желанием своим.


Ветер сдунул нежно снежную пыль с ладони. Его осунувшееся, без улыбки лицо напугало воробьёв и те улетели греться под крышу, поближе к надменному жару дымохода. А вороны? Тем хватает и своего высокомерия, чтобы дождаться благосклонных ко всем ночей. Не промозглых и жадных до чужого тепла, весенних. Но летних, обжигающих, что плавят в своих печах воспоминания о непреходящем ознобе, как дурной сон…

Небо

Истомив скромностью, небо прячет свои прелести. Зимой прикрывается ватным одеялом облаков. В иную пору – кутается в кисею тумана. Чаще поутру, никому не желая казать свой полусонный лик. Украшенное алмазной парчой звёзд, оно ослепительно. А вот полуденное великолепие – нескромно, прямолинейно, вызывающе слегка чересчур. С его заносчивостью об эту пору можно поспорить. Но соперничать? Никак нельзя.

Январь, февраль… И скоро уже растают следы Кесиль37… А после, когда звёзды поспешат навстречу ему по Млечной дороге, листами с дерев к ногам падут небесные тела. И захрустят их хрупкие кости. Но до того… До того – луна залоснится от довольства. Как ни был бы краток её визит, а летние ночи куда как более благоволят её любопытству. И любуются ею чаще. Снизу вверх.

Многолико небо. Ибо манит оно к себе прозрачным перстом, кивает незаметно и шепчет, едва шелестя сухими губами простуженной кроны:

– Не-бо … не– быль…

–…

– Ты слышал этот голос, когда-либо?

– Нет…

– А ты слушал?..

То, чего нет

Февральское небо хандрило. Отдавая должное чересчур сентиментальному дню, что распустило нюни, расчувствовалось и наделало под себя луж, синицы устроили банный день. Они с лёту кидались в неглубокую прозрачную воду и, покрытые мокрыми разноцветными иглами перьев, усаживались меж рыдающих кистей винограда. Срывали мягкие ягоды, сплёвывали кожуру вниз, на вспотевшую землю и щебетали невпопад, восхищаясь собственным залихватским порывам и проделкам.

В отглаженном оттепелью сугробе, на месте следов лисицы, что приходила накануне, образовалась цепь неглубоких озёр с очертаниями остро наточенных коготков и отмытых снегом коричневых пяток. Из следа, словно из туфельки зимы, пил дятел. Он смаковал лучший из напитков, когда-либо существовавших на свете. Почтительно склонялся ему навстречу и тянул небольшими глотками, прикрыв глаза от наслаждения. Снег порядком поднадоел ему и это было так заметно, что стало неловко подсматривать.


– Нет, каков нахал! – раздалось из-за плеча, и я вздрогнул от неожиданности.

– О.…надо же, вы проснулись, наконец! Так о ком это вы, любезный?

– Да о том пикусе, что прилетает каждое утро и будит меня ни свет не заря. Долбит мёрзлый виноград, нахал и невежа. Под гроздьями снег в ошмётках, как в крови. Посему я не «наконец», а вдругорядь! И неймётся ему… Что он тут забыл? Чего ему в чаще-то не сидится?!

– Вы меня заинтриговали, ибо не пойму я, о ком, собственно, речь.

– Да о дятле я, начитанный вы наш, о дят-ле!

– Так к завтраку оне, всегда в один и тот же час. И весьма скромны притом. Не теснят малых птах.

– А вы сейчас о ком?

– О воробьях да синицах, о поползнях, наконец.

– Ах! Вы и тех беспутных помянули, всех разом.

– Что ж вы, батенька, всеми недовольны. Чем они, бедолаги, мешают? Чем тревожат ваше беззаботное времяпровождение?

– Так одним лишь существованием своим!


Брови на моём лице воспарили от удивления, переместившись непосредственно под короткий чуб. Не столько в ответ на возмутившее высокомерие визави, сколько вследствие того, что прямо на подоконник, из ковша подтаявшей коросты льда крыши, посыпались гусеницы. Целая пригоршня пушистых гусениц в чёрных шубках. Со сна они ёжились от холодных прикосновений блекнущего неба и не знали, что предпринять.

– Ого – смотри!

– Да, вижу-вижу. Рано радуешься, мой друг. Пробуждение их несвоевременно. И трагично…

– Но отчего?!

– Увидишь…– многозначительно протянул собеседник.

Мягкая, словно комок шерсти, многоглазая горсть червячков привлекла воробьёв. Ни мрачный окрас, не беспомощность гуселей не смутила птиц. В мановение ока, как причудливую мишуру с ёлки, поспешно и несколько кровожадно содрали они гусениц с подоконника. Всех до единой.


– Ну, вот, говорил я тебе!

– Про что?..

– Про беспутность эту воробьиную, про подлость.

– Они хотят выжить.

– Так и гусеницам хотелось того же самого, как считаешь?!

–…

– Ладно, не отвечай. Это я так, по-стариковски. Знаешь, какворобьёв в старину-то называли?

– Как?

– Вор-воробей, не иначе.


Вечер лихорадило. Лик его, обретя болезненную бледность, совсем приуныл. Дятел всё ещё топтался у воды, впрочем, и ему сделалось немного не по себе. В очередном глотке обнаружился тонкий, похожий на стекло ломтик льда, который обломился и цапнул по-змеиному нежный пестик языка. Эта неприятность окончательно стряхнула аромат наваждения весны.


Следующее за тем утро было сухим и строгим от мороза. Ничей любопытствующий взор не искал повода развеять зимнюю скуку, вмешавшись в чужую жизнь походя, сквозь оконное стекло. Злым словом, мнением, обосновавшимся в пустом гнезде домыслов. Суждением о том, чего нет.

А на ближайшем к дому виноградном суку сидели, прижавшись друг к другу, три птицы: воробей, дятел и синица. Дятел отбивал кусочки янтарного винограда и передавал соседям по очереди. Им было почти тепло и почти весело. «Скоро весна», – думали они и предстоящие недели холодов, что сдерживают многие порывы, совсем не пугали их.

Встречный ветер

Взрослый идёт по следам чужих ошибок.

Ребёнок – вослед своей мечте.

I

Прошёл почти год, как не стало моей собаки. Мы так долго глядели в одном направлении, делили кров и трапезу, друзей и врагов. Во время походов, коленом я ощущал её надёжное тёплое плечо. Для того, чтобы попросить о чём-то, достаточно было просто подумать. Часто излишним оказывалось даже это. Мы так часто гуляли вдвоём, что я забыл, как это делается в одиночку. Но пошатнувшееся здоровье вынудило учиться заново и тому. И когда, после нескольких месяцев затворничества, я стал выходить, то бродил бесцельно, пугаясь своих шагов, которые звучали, как чужие, в тишине леса.

В тот вечер, выглянув в окно, понял, что пора обновить новую куртку. Дождь разогнал по домам немногочисленных соседей, и я решил-таки не дожидаться благоприятной погоды. С собакой-то я бы пошёл на прогулку без колебаний. А идти одному… Но у нас, в средней полосе, если ждать, пока тучи выжмет досуха и развесит сушится на солнце, можно не выходить из дома неделями. Заодно хотелось выяснить, повезло ли той нерасторопной косуле, которой обыкновенно не хватало места под зонтом сосны. И её лучшая половина оставалась сухой, а филей сдавался на милость непогоде. Так что после дождя она делалась похожей на кенгуру. Из-за тёмных от воды грязноватых шаровар и куцего плюшевого жилета верблюжьего цвета, который оставался сухим.


Добравшись до поляны, на краю которой лет триста тому назад остепенилось семейство сосен, я порадовался отсутствию перемен. По-крайней мере в том, чем я тщился потешить себя в очередной раз. Несмотря на сильный дождь, под аркой ветвей дерева было тепло и сухо. Упругий ковёр опавших за столетия игл защищал землю от вторжения сорных трав. Пережидая непогоду, тут расположились лосиха с сыном – подростком, два семейства косуль, взрослый олень и кабанчик. Последний едва успел скинуть с себя полосатую пижамку, как ощутил всю полноту собственного величия и самостоятельности. В результате чего отстал от родителей.

Поросёнок непоседливо ёрзал, нарочито привлекая внимание к себе, и время от времени несмело полоскал горло плохо отрепетированным хрюканьем. Обращаясь к собравшимся, возмущённо голосил, глотал гласные и кашлял. После чего, пытаясь распознать маму, исследовал каждого нежным прорезиненным пятаком. Но всё было не то!.. Взрослые сочувственно поглядывали на малыша и нервно принимались прилизывать вихры притихших ребятишек, которым тоже стало не по себе. Возможность потерять маму из виду как-то не приходила им в голову. А тут – вот оно, произошло! И как теперь жить с этим?!


Ко всеобщей радости, довольно скоро, из мглы, что скрывалась за колючими струнами дождя, показалась мама кабанчика. Грузно топая, она подошла к младенцу и убедившись, что тот цел, перевела дух. Ей не хотелось ругать сорванца при посторонних. Но ужас, который пережила мать, потерявшая ребёнка, исторгся из её точёных ноздрей с такой силой, что даже ливень, воображающий себя всесильным, отступил, давая возможность всем успокоиться. Через пару минут мамаша стряхнула со своего драпового пальто остатки воды и покинула приятное общество в сопровождении найдёныша. Ливень не преминул воспользоваться моментом и вернул свои права на этот день. Накрученные на деку неба струи заиграли вновь и, глядя вслед пухлозадому малышу, который жался к маме, как новорождённый, всем стало тепло и ясно на душе, даже несмотря на ненастье.


Вышло так, что за суетой вышеупомянутых событий, на меня никто не обратил внимания. Не желая быть причиной неудовольствий, я покинул гостеприимный навес обширных ветвей ровным неспешным шагом, и направился к железнодорожной платформе. Никого не ожидая в гости, но с одной лишь целью, не выглядеть праздным. Время от времени останавливаясь, приглядывался к просвету лесной чащи, придавленной веткой железнодорожных путей. Прислушиваясь к тревожному призыву электрички, начинал беспокоиться сам. Предвкушал… Что именно? Этого я не знал. Не умел понять, но распалился.

Пытаясь привести меня в холодное расположение духа, дождь швырнул немалую пригоршню воды прямо в лицо, но это нисколько не отрезвило. Я всё более ускорял шаг, после почти бежал… И в какой-то момент споткнулся о камень, лежащий у края дороги, едва не упал, и попытался ухватиться за спину собаки. Моей собаки, которая убежала так далеко, что и не догнать… Вместо поддержки, рука провалилась в пустоту и обвисла там. Как в невесомости безвременья.

Внезапное осознание глубины пропасти этого далёка вынудило остановиться. Я обратил лицо к небу и завыл. Не тем, хрустальным, лунным волчьим призывом, но диким, человеческим. «Кого я обманываю?» – вопил я.– «Это не могло не закончиться. Знаю, что не могло. Но не понимаю – почему! Отчего это всё устроено… так?!!!» – и я разрыдался, наконец.

Смешивая горькую влагу своих слёз со сладкими струями дождя, я вдруг понял, – тот год, что прошёл в мучительных попытках выглядеть равнодушным и самодостаточным, оказался никчёмной ворсинкой на теле покинувшей меня собаки. Опасаясь потревожить саму память ней, я прибирал в своём жилище как можно менее тщательно. Но ни разу не смог отыскать хотя бы один её трёхцветный волосок, как вещественное доказательство того, что она была…


На подобные откровения не тратится время, не расходуется жизнь. Они, словно сноски. Пометки на полях книги нашего бытия.

II

– Эй! Э-эй! Как вас там! Как хорошо, что я вас нашла!

– Вы искали меня? Меня?! Но зачем? – удивился я.

– Ну, не вас конкретно, а вообще – кого -нибудь.

– А зачем? – повторил я свой вопрос.

– Понимаете, меня кондуктор высадил, на вашей остановке.

– Зачем?! Вы решили проехать «зайцем» в электричке?

– Нет, что вы! Вы не подумайте, я из приличной семьи. И никогда не езжу без билета. Но сегодня… Мальчишка. Злой мальчишка украл у меня билет.

– Из сумочки?

– Нет, из рук. Я задремала, а билет держала в руке, чтобы было видно контролёру. А мальчишка выхватил его у меня! Прямо на глазах у всех. И вышел.

– А что же кондуктор?

– Там была тётка. Она сказала, что не может выписать мне новый билет, и вообще, может, это мой знакомый и мы так, молодёжь, себя ведём. И что, если я не хочу неприятностей, то должна купить себе новый билет или катиться вон из вагона.

– Понятно. Но почему вы покатились именно сюда?

– Дверь открылась и я.…вот!

– Ясно. А потом?

– Потом я шла по улице, стучала в каждую дверь… Но мне так никто и не открыл.

– Неудивительно. У вас для этого слишком чистая шея38.

– Не понимаю…

– И это неудивительно…– я снисходительно улыбнулся, так свежа и юна она была.

– Так почему мне никто не открыл?!

– Девочка, в этих домах давно никто не живёт. Зимой.

– Но в некоторых окнах я видела свет!

– В этих краях подолгу стучат в окна и двери. Мы не привыкли к гостям. Но зато нас никогда не интересует – кто там. Мы распахиваем дверь настежь. Нуждающийся в сострадании, не станет тревожить по пустякам. Думаете, мы все здесь случайно? Мы спрятались от мира, в котором не находим сочувствия. Затаились.

– Ну, не понимаю я!

– Это тоже меня не удивляет… Ладно, пойдёмте в дом, я напою вас кофе, а завтра уедете к себе домой, и забудете обо всём, что приключилось сегодня.

– А почему завтра? Почему я не могу поехать сегодня?!

– Потому, девочка, что это была последняя нынче электричка. У нас они ре-едко останавливаются.

– Понятно. Меня Адой зовут. И я уже не девочка!

– Даже так?!

Девушка покраснела, а я покачал головой:

– Как жаль. Вы ещё так молоды, и уже испорчены… Для меня все женщины – девочки. Все, до единой!


Когда мы подошли, наконец, к моему дому, оказалось, что прямо у самого порога натекла глубокая лужа. Слева и справа высокий забор. Не обойти никак. На ногах Ады – невысокая маркая обувь. Перенести девушку я бы вряд ли решился. А, вот…

– Ступай так, – я скинул куртку вкупе с вежливостью прямо в середину лужи и подбодрил её,– ступай, не бойся.

– Ой! Зачем же вы, я бы сама. Новая куртка…с виду.

– Да, новая. Неважно. Мне тут только переломов не хватало. «Скорая» сюда не доедет.

– Никогда?

– Ну, почему «никогда»?! Летом доедет, осенью, если не очень развезёт. А вот зимой и весной – едва ли. Так что – ступай смело на крыльцо и в дом. Широко дверь не открывай.

– Почему? Выскочит кто?

– Выскочит. Тепло выскочит. Иди уже.

Ада юркнула в дом. Ловко, нахально, как змейка. Заметив это, я поморщился, но списал своё недовольство на обычную нелюбовь к гостям.


Развесив сушится одежду, я придвинул три табурета из морёного дуба поближе к печке, на один из них усадил гостью и стал хозяйничать.

– У вас и вправду есть кофе? – спросила девушка.

– Нет, я солгал. У меня только компот из сушёных ягод вечнозелёного дерева.

– Да?..– девушка постаралась скрыть разочарование и спросила, – а что за дерево?

– Обычное кофейное дерево. В нашем случае, если судить по размеру зёрен, растёт оно в Эфиопии, а не Бразилии, как написано на этикетке.

– А… А почему вы так думаете?

– Зёрна мелкие. Бразильский побольше будет.


Пока на плите закипал компот из арабики, я нарезал хлеб, сало и водрузил на салфетку в центре табурета сахарницу со щипчиками для колки рафинада, торчащими на манер оленьих рогов.

– Ого, как у вас тут…– реакция Ады была непонятна мне.

– А как тут у нас? – поинтересовался я.

– Салфеточка, сахарница, щипчики…

– Если вам неудобно, мы можем и за столом. Просто я не очень люблю теперь есть за столом, один.

– Ой, простите… Я не знала.

– Конечно, не знала! Мы сегодня видимся впервые! Я уже год, почти год, как без собаки. раньше я молол кофе и совал ей поднос, на проверку. Ел сам и угощал её, а теперь....

Ада глянула в мою сторону так определённо высокомерно, как на душевнобольного, и воскликнула:

– Ну, что вы, в самом-то деле! Я-то решила, – из близких кто… А тут – собака. Подумаешь!


Я не разозлился, не расстроился. Стало немного грустно и всё. Я мысленно вычеркнул новую знакомую из немногочисленной стайки известных мне девочек, среди которых, вперемежку, были и люди, и собаки. Затем очень серьёзно, и уже снова «на вы», спросил:

– Ада, а вы любите детей?

– Ну, да. Наверное. А к чему этот вопрос?

– Вы смогли бы приютить у себя ребёнка?

– Как это – приютить? На ночь оставить? Купить чужому ребёнку конфету? Могу, конечно. Мы с ребятами из группы раз в два месяца ходим в дом малютки.

– Где вы учитесь?

– В педагогическом. Биология-физика.

– Разве такое бывает? Ни уму не сердцу.

– Да, у нас так!

– Ладно, это пустое всё. Скажите лучше, смогли бы взять чужого малыша себе насовсем?

– Ну, это вряд ли.

Мы помолчали немного. Рассудив, что хуже уже не будет, я вновь заговорил:

– Знаете, Ада, я вырос в интернате… Мы подбегали к каждой взрослой женщине, что переступала порог нашего общего дома, хватали её за руки и задавали один вопрос: «Вы моя мама?!» Десятки голосов делались звонкими от волнения, десятки пар глаз лучились надеждой. Каждый из нас страстно желал понравиться…

– Чтобы было вас любили?

– Не перебивайте меня, девочка. Нет! Чтобы проникнуть в дом на правах ребёнка, ну а там уж – отплатить по полной за всё пережитое. За синяки через накинутый матрас, за взрослые вздохи с соседней кровати, за ранний ужин и тёмные круги под глазами. И только если ЭТА простит за всё сделанное зло и сказанное со зла, да услышит то, о чём не расскажет никогда и никому, я назову её «ма!»

– Вы рассказываете такие страшные вещи, но…

– Я правду говорю. Но вы не договорили, я прервал вас…

– Я считаю, что расплачиваться за минутную слабость и бросать свою жизнь, как шубу в лужу, под ноги тому, кто этого никогда не оценит?! Ну, уж – нет!

– Что вы назвали слабостью, Ада? – строго спросил я.

– Слабость?.. Желание взять чужого ребёнка!

– А если оценит? Не сразу. Не так скоро, как хотелось бы, но оценит, всё же!

– Через месяц, год или никогда?!

– Этого не знает никто.

– Ну, не знаю… По-моему, лучше взять животное из приюта. Кошку там, или собаку. Проще. Да и ответственности меньше.

– Конечно, меньше…

– Да! Ребёнка, коли надоест, это не сумку в зубы и за порог. Бумаги, волокита. Что скажут соседи, опять-таки…

– О чём вы?! Соседи-то здесь при чём? – в сердцах воскликнул я.

– Как это? Я тоже говорю правду! – Ада повела плечом и в её появилась менторская ненависть к неуспевающему ученику. Я поспешил прервать закипающую ярость:

– Погодите, а собаку!?

– Ну, с собакой куда проще. Её можно усыпить. Это гуманнее, чем выгонять на мороз.


Печь по-ребячьи всхлипнула и метко плюнула в дверку. Та открылась и на пол, прямо к ногам девушки выкатился кусок обгоревшего дерева.

– Ой! – испугалась гостья. – Плюётся!


Я привстал с табурета. Подобрал с пола уголёк и закрыл дверцу. Молча. Нетронутый ещё кофе хотелось вылить в помои. В попытке успокоиться, вспомнил, что «даже с врагом, если он честен, можно преломить хлеб» … Но я молчал и молчал, с навязшими на язык нехорошими словами. Они всегда были вне моего понимания, эти известные грязные слова. Я их знал. Не все, но, безусловно, многие. Не имея для меня ни вкуса, не цвета, ни запаха, они теряли смысл и значение. Такими, слова не были мне нужны. А тут… я увидел – почему и для чего они. Для кого. Рассматривая правильный профиль девушки, мне не удавалось отыскать видимого изъяна. Покрытый ровным тоном света, что норовил выглянуть из печи, он гляделся восхитительно. Наконец, я решился заговорить:

– Ада, вы были когда-нибудь в приюте для собак?

– Нет, не была.

– Знаете, Ада, собаки ведут себя там, как дети. Каждого приходящего готовы считать мамой. Их приводят домой, где они пачкают дорогие ковры, грызут диваны. А после еды собаки скручиваются веретеном и трясут ушами так, что те хлещут по щекам, а из-под губ разлетаются во все стороны остатки каши. Их непросто отодрать от стен, эти присохшие кусочки…

– Фу… гадость какая.

– Да, действительно, – какая вы гадость. – раздражённо заключил я.– Идите-ка уже спать. Я постелил вам на кухне.

– В кухне? Спасибо…– Ада озадачено посмотрела на меня, и я прибавил более мирным тоном:

– Я не собираюсь вас съесть. Оттуда удобнее ходить в туалет. Чтобы не стеснялись.


Надобно упоминать, что поутру я разбудил девушку, проводил до платформы и дал денег на билет? К чему, спросите вы. И решите, что я хотел быть вежливым или уверенным в том, что не увижу её здесь больше никогда? Но ведь это почти одно и тоже! Вежливость и радушие – разные состояния души человека. А я… Я заплатил за урок, преподанный мне. Не более того.

III

На фоне пыли пасмурного неба, – морозные узоры осин и берёз. Соринки ворон, что сдуло ветром из его слезящихся очей. И призрачные парящие капли, что повсюду. Они нечасты, но постоянны в своём упрямстве показать себя. И поверх – чернила липких пальчиков осуждённых на простуду ночей. Наследив, беспорядочно и беззлобно, они – причина осуществлённых несчастий…

Тени пасмурных понурых дней назойливы. Их вязкое марево склоняет к праздности и ползёт улиткой дальше, столь же неохотно распространяя свою флегматичность.

Сломленные сплином рыдающих сугробов ветви сосны, что не дали себе труд выдержать. Выстоявшие, – те, которые не соизволили пожертвовать собой. Причудлива лень. С возрастом, смех человека становится похожим на плачь… С течением времени леность рядится благоразумием.


Если некто повернул голову в твою сторону, это ещё не значит, что он нуждается в сочувствии или готов разделить участь, уготованную тебе… Он-то и в своей неволен. То встречный ветер обернул его лицо к твоему. А сколь долго задержится взгляд… то зависимо уже не от него.

Побочный эффект

Я обещала…


В конце прошлого века, цирк в СССР был привычным круглогодичным доступным официальным праздником. Представления давали каждый день, кроме понедельника, а в субботу и воскресенье, – так и вовсе по три раза.

Директор цирка, оркестранты, билетёры, униформисты, шпрехшталмейстер и артисты, включая пернатых, чешуйчатых и четвероногих, все они были одной большой семьёй. Как любую семью, её устройство сложно было отнести к разряду идиллических. Склоки, зависть, ссоры, подсиживания сменяли репетиции до тридцать седьмого пота, через боль от вытянутого собственным весом позвоночника, разодранных в клочья связок или мышц, Заморозка хлорэтилом, новокаин, тугое бинтование и… «Работаем! Ап! Держать. Держа-а-ать!» – в сопровождении звука ударов арапника дрессировщика там, за занавесом, как под чёткий ритм метронома.

– Ему же больно!

– А ты думала! Дуровские методы? Ха. Они хороши не для всех. Всё через боль, через труд. Иначе нельзя. А как ты хотела? Не можешь – старайся до кровавых слёз

– Ну, если не получается, можно же и уйти…

– Уйти… из цирка?! Не смеши меня. Цирковые – они все замужем или женаты. Окольцованы кругом арены. Навсегда.

– Да ну…

– Даю гарантию, и ты не уйдёшь. Не сможешь. Цирк – это хроническая инфекция. Цирк – это заразно!

Лёгкие миниатюрные, как дюймовочки – воздушные гимнастки, за пределами манежа обшивали самодельные игрушечные купальники бисером, что осыпался после каждого представления. Учили с детьми уроки, примостившись в гримёрке. Расчёсывали измождённую чрезмерным сценическим макияжем кожу лица, а изломанными от лака локонами прикрывали подушку гигантской мозоли на затылке.

– Ого, что это?

– Да, ерунда. С нею даже удобно. Это от зубника.

– От какого зубника?

– Ну, не видела, что ли?! Такой кованый язычок с утолщением в средней части по конфигурации полости рта для выполнения виса в зубах, удерживания партнера, стойки в зубнике. Мундштук в зубы, петля через затылок, руки в стороны и вертишься под куполом.

– А… Красиво…

Увижу ли я теперь эту красоту? Замечу ли? Или теперь мне будут видны лишь побочные эффекты циркового безразмерного труда?..

Время показало, что случилось именно так. И теперь, пока другие зрители беззаботно восторгаются представлением, промокаю слёзы, что текут бесконтрольно, при виде привычно сдерживаемой боли цирковых.

Цирк, цирк, цирк. Никакие современные электронные мероприятия не способны заменить его живую плоть. Объяв собой элементы спорта, театра, эстрады, дрессуры, под музыку труппы циркового оркестра, чей дирижёр лукав и шаловлив без меры, зрители становились свидетелями систематического покорения планки рекордов, на которые не способно нынешнее поколение.

То не возрастное брюзжание через плечо напоследок. Это факт.

Под куполом цирка

Каждый вечер я иду в цирк, как на работу. Впрочем, это и есть моя работа. Писать о цирке. С каждой новой программой приезжают незнакомые люди со вполне знакомыми привычками. Если видят впервые – равнодушны, во второй раз – с откровенным интересом, а в последующие принимают за свою. За цирковую. Что весьма приятно, хоть и неправда. В душе-то оно так, а на поверку?! Что я умею? Да ничего такого, из чего можно было бы соорудить цирковой номер. Посему, приходится делать то, что могу. Впитываю впечатления и излагаю их письменно. Честно говоря, мне нет нужды задавать цирковым наводящие вопросы. Их жизненный путь редко выпадает из схемы «мама родила в промежутке между представлениями – папа вывел в манеж, когда исполнилось три года». Но, как говорится, – у каждого свои конфеты. И манкировать этим неприлично.

Первым, из уважения к заслугам, задаю вопросы руководителю программы. Как правило, он высокомерен, говорит сквозь привычный оскал. Как и его подопечные, львы и тигры. На беседу прихожу загодя, слышу многое из того, чего никогда не услышит зритель. Это выводит из себя героя:

– Ну?!– грозно водружает он на меня свой воловий взгляд.

– Что «ну»? – с иронией в голосе реагирую я и добавляю, – Если думаете, что мне интересно, с кем вы провели ночь и что ели на завтрак, то заблуждаетесь. Меня интересует только то, что касается работы. Исключительно!

– Исключительно…– задумчиво вторит мой визави и предсказуемо скоро смягчается, сменив нарочитый гнев на наигранную милость. Мы недолго беседуем и расходимся. Он – в клетку к тиграм, я на галёрку, поближе к оркестру. Там мне лучше видно, как к поясу гимнастов, со спины крепят непрочную на вид лонжу. Видны мне замазанные тональным кремом синяки, полученные на утренней репетиции, да мозоли от перехватов на икрах и под коленками.

Приятельница, увязавшаяся однажды со мной на представление, по окончании парада-алле, как только последняя мокрая насквозь спина исчезла под чадрой форганга, возмущённо заявила:

– Ты понимаешь, что навсегда испортила мне впечатление о цирке?

– Да ну?..

– Ты понимаешь, что я никогда больше не захочу приходить сюда?!

– Это ещё почему?

– Мне хотелось отвлечься, развеяться, а не навешивать на себя проблемы твоего разлюбезного цирка.

– Ага, веселите меня, а каким способом – неважно?

– Совершенно верно!

– Глупо…

– Не глупо! Нормально! Если все будут думать, как ты, то сюда перестанут ходить!

– Сомнительно мне.

– Что?

– Что думать будут!

– А.… ну, ладно. Пошла я. Не звони мне больше.


Пока я стояла и прикидывала, стоит ли огорчаться потере приятельницы, заметила, что у двери, из которой обыкновенно выдвигаются оркестранты, стоит, прислушиваясь к нашему разговору, весьма симпатичный шоколадный гимнаст. Нет, он был вполне себе белокож, но коричневое трико, загар и яркие карие глаза, – всё перечисленное делало его образ невероятно привлекательным.

Он явно намеревался заговорить, но не знал, как. Я решилась первой:

– Вам что-то нужно?

– Да, простите, я хотел узнать…

– Узнавайте!

– Вы меня смутили.

– Ну, не думала, что такие красивые парни умеют испытывать неловкость.

– Вы снова?

– Не стесняйтесь! Слушаю вас внимательно.

– Ладно. Вы, действительно думаете о цирке так, как говорили своей подруге?

– А вы подслушивали?

– Да.

– Ну, тогда и я – «да».

– Что?

– Да, я говорила то, что думаю. Я вообще всегда говорю, что думаю.

– Я заметил.

– Ладно, я побегу, а то уже поздно, транспорт в это время плохо ходит.

– Давайте, я вас отвезу.

– А не заблудитесь? Ночевать не оставлю, придётся ехать одному по незнакомому городу ночью!

– Нет, не заблужусь, – наконец-то улыбнулся мой новый знакомый.

– Ну, хорошо, я подожду внизу.


В машину сели молча. По дороге пару раз пришлось указать направление поворота и.… не более того. Говорить было не о чем. Повстречались час назад и приникли друг ко другу, бестелесно. Так случается. И тогда не нужны: разговоры, свидания и совместное будущее. Лучше уже не будет.

– Вы…ты придёшь ко мне?

– Приду!

– Я буду ждать.


После представления, пробираясь из зрительного зала в закулисье, ловлю на себе пренебрежительные взгляды. Ещё бы. Кто я? Так, человек с улицы. Нецирковая. Роем таких же, как я, облеплен улей зрительного зала.


– Ты и правда любишь цирк?

– До мурашек.

– Пойдём.

Он берёт меня за руку и ведёт вверх по лестнице, узкой, как корабельный трап.

– Страшно?

– Нет!

Я ужасно боюсь высоты, но стоять под куполом цирка, выше креплений лонж воздушных гимнастов, выше страха, предусмотрительности и тревог, приятно. Это удивительно. Обыкновенно, если приходится глядеть вниз, даже из окна второго этажа, возникает ощущение скорого и неизбежного падения. Позвоночник в районе шеи делается лёгким, ломким. Голова, как скошенный бутон одуванчика, рушится вниз, во след взгляду и, – паника, шаг назад, подальше от окна. А тут – широкие рельсы каркаса купола, словно корабельные шпангоуты, тонкие гибкие перила и никаких опасений, никакой слабости в ногах. Только неловкость от близости и ожидания неотвратимого поцелуя.

– Можно?

– Как хочешь…– стало совсем грустно.

– А ты?

– Знаешь, это место похоже на корабль. Вместо парусов – сытый тёплым воздухом купол. Небо… Оно так близко! А внизу – опилки, словно песок на дне океана.

Он посмотрел на меня внимательно и попросил:

– Пойдём– ка вниз.

– Пойдём, – согласилась я. С сожалением оглядела такелаж, оснастку. Это был ещё один из тех моментов, которые «раз и навсегда». Такие мгновения нет нужды повторять. Они уже случились. Их не выправить, не пережить заново. Ибо невозможно повторить то, чему суждено случиться однажды.

Когда спустились, он предложил:

– Давай провожу. – и уже у двери, у служебного входа сказал, – Не приходи больше, пожалуйста. Ты … Таких не бывает. Не приходи. Я влюблюсь. Уже влюбился. Но ты не сможешь стать цирковой, а я не смогу перестать быть им.

– Вот ещё! – нарочито весело ответила я.– Не приходить. К тебе?! И не собиралась. Я буду приходить в цирк. Мне сказали, что это заразно. Так и оказалось.

Дорога жизни

Время… Идёт! Куда?! Что является целью этого продвижения? Время всегда что-то несёт. Кому видимы его просторные руки? Какие звуки рождает вздох между «до» и «после»?

Любое соперничество «на время» превращается в идолопоклонничество мгновению. Кому, как не мне знать об этом. Четверть века в погоне за сотыми долями секунды. И что в итоге?! Ноль. Пустота. Миражи не оставляют следов на песке. Только в сердце. Тот, кто пытается остановить время, уже безнадёжно отстал. Немного выиграет, пускающийся вслед. И лишь тому, кто осмелится сойти с проторенного чужими пути, начать отсчёт с нуля, и будет позволено ощутить плавное течение явления, обозначенного мелодией слова «время».

Дорога… Мы ждём от неё перемен, но не находим, ибо как отыскать то, чего нет в нас самих. Новое место и обстоятельства одаривают откровениями покинутой скуки. Шлейф прошлого волочится за тобой, как заношенное платье невесты.

Выхода нет, но он может быть найден. В способности сомневаться. В ребячливой непокорности и отвоёванным у банальности восторгам. И только тогда – в путь! С его особыми беспорядочными манерами, нежданными событиями, неудобствами, что побуждают случайности, которые сопутствуют нашему бытию, мудро предусмотренные свыше. Они проявляются, как символы на холодном стекле. Стоит лишь вдохнуть в них жизнь…

Мы все – в пути. Явном или воображаемом. Но о буквально о жизни в дроге можно говорить лишь применительно к цирковым артистам. К их маленькой, яркой, суматошной и специфической модели мира. Цирк, утрируя хорошее и плохое, помогает оценить мир, из партера которого мы наблюдаем за тем, что происходит под покровом шатра шапито. Каким бы слоем стекла и бетона не было покрыто здание современного цирка, для истинных любителей, сквозь протертый в переездах навес, всегда видно звёздное небо.


«От любви до ненависти – один шаг». Известная фраза, как высокая гора. Всем видна лишь её вершина, и ничего из того, что готовит её к участи быть собой. Гора, как младенец, пускает пузыри облаков и те разлетаются по свету. И никто ж не растолкует сему младенцу, что ненависть в любви – от страха потери, и не от чего иного кроме проистекать не в состоянии. Любовь эфемерна и эта, существующая в ней ненависть, отягощает, приземляет её. Некогда, один мудрый ребёнок сказал о том, что «взрослые играют в жизнь». Нелегко обозначить границу между игрой и жизнью, да и так ли уж необходима эта грань.


А за порогом цирка – сыроватый аромат конюшни и волосатые от шерсти тигров капли засохшего пломбира на мраморном полу. Вот он, мир без границ, страна беспредельного труда и непрекращающейся радости. Мир в мире. Обособленный. Связанный с ним пуповиной одних лишь вечерних представлений и сезонной вереницы «ёлок».

Колючая минута судьбы

Уезжать приходилось на две недели раньше. В дирекции просчитались и в одну программу запустили двух ковёрных одновременно. Попробовали работать вместе, потом по очереди. Не вышло. Слишком разными были они.


Омывая шероховатость частого дыхания финала цирковых номеров, репризы ковёрных делают представление событием. Заставляют сиять. Солнечная энергия «Рыжего» способна подстегнуть зал, словно хлыст, взвизгнувший рядом с холёным бархатных крупом лошади во время джигитовки. Но это, если всё идёт так, как надо. «А вот ежели всё, как всегда или даже немного хуже, тут уж – куда деваться», – столь неопределённой фразой Николай, «лишний» клоун программы, резюмировал своё неопределённое положение в программе и, созвонившись с Главком, получил назначение в другой город.

А теперь, собирая нехитрый, но многочисленный скарб, нервничал в ожидании машины. Перебирая в уме наспех упакованные вещи, вздыхал, прикидывая, что очередной переезд наверняка обеспечит его перспективой необходимости приобретения новой посуды, которая, несмотря на все меры предосторожности, регулярно бьётся. «Впрочем,» – Николай размазал сигарету по гостиничной пепельнице, – посуду даже намеренно разбивают «на счастье». А у меня всё – по воле Провидения… Философия неустроенности успокаивала тем, что счастье не в силах мчаться на каждый звон. «Посуды у людей много, а счастье – одно на всех, да ещё и неизвестно, какое оно!»– Рассуждая подобным манером, Николай зевнул. Сладко и крепко. Струя тёплого воздуха побледнела и обиженно растаяла. В номере было неуютно, зябко и одиноко. Захотелось чаю с рафинадом, а после – закутаться в одеяло с головой и крепко заснуть. Но на сон времени уже не было. А одеяло и чайник горничная унесла к себе сразу же, как узнала о скором отъезде артиста.

– Клоуны, циркачи эти. Знаю я их. Прихватят одеяло, а мне потом плати, – бормотала женщина, прижимая к себе покрывало «грубого помола», как шутили постояльцы цирковой гостиницы, с лиловой печатью «на самом интересном месте».

Вопреки обыкновению, Коля любил, когда его называли не артистом, не ковёрным и не цирковым, а именно так – «клоун». В этом слове была некая определённость, которая ограничивала окружающих в отношении к нему и его профессии. Как не странно, Николай отгораживал себя в цирке от цирка в себе столь явно, что казался немного чужим. Смотрел на окружающих если не свысока, то со стороны. Со своей, отличной от других. Он был намного большим ребёнком, чем та детвора, что приходила потешиться над его проделками в цирке. Потому-то и оказался более зависим от циркового бытия, чем те, которые, плыли по его нервному течению, стараясь удержаться на плаву. стараясь удержаться на плаву. До пенсии? До ассистента, до билетёра, да хоть до ночного сторожа! Лишь бы в цирке.

А Николай? Он был на берегу этой жизни. Временами пробовал её сухими широкими ладонями, иногда входил, но довольно скоро, взмахнув досадливо химическими кудрями, возвращался на привычный, мнимый в своей надёжности, берег…

В расчёте на неизбежную суматоху грядущего дня, Николай решил-таки расслабиться по всем правилам. Лёг на спину, закрыл глаза и с усиленным вниманием к себе принялся бормотать: «Левая рука…правая ру…» Не прошло и пяти минут, как он храпел, некрасиво запрокинув голову.

Ему приснился вокзал. Вещи уже занесены в купе. Он вышел на перрон за последним кофром и никак не может отыскать его. Размытое облако провожающих застилает пространство. Бледный проводник в красной униформе заполняет собой тамбур и, мешая Николаю войти спрашивает: «Так вы едете или нет?» Его собственный голос: «Успею». Грохот вагонов, толкающих друг друга плечами и незримый вначале, крадущийся коварный разбег состава. Поезд набирает скорость, лишая шанса ухватиться за поручни последнего вагона. А тот повизгивает от напряжённой удали, игриво помахивает гроздью облепивших его человечков, которые чудесным манером из обычных граждан превращаются в маленьких людей восхитительного цирка лилипутов. После малыши скатываются в услужливо привидевшуюся арену, а затем и вовсе – просачиваются дурашливым смерчем через воронку, образовавшуюся в самом её центре. Опилки, скатанный униформистами зелёный ковёр, нарочито взрослые рожицы, – всё сливается туда, откуда нет возврата.

Цирковой люд не то, чтобы очень суеверный, но изжёванная банальностями железнодорожная расторопность принудила сдать билет на поезд и отправляться в аэропорт. Ассистент Николая, привычный к переменам жизни и настроения руководителя, беззаботно трепал свой язык на сквозняке бестолкового, ни о чём, монолога. А сам Николай, день за днём перебирая в памяти недолгие гастроли в этом городе, пытался отыскать причину нелепого сна.

Первая неделя прошла, как обычно. Устройство на новом месте, знакомство с программой, репетиции, премьера и бездарно проведённый выходной.

После долгих лет работы в паре, работать одному было трудно и непривычно. Одиноко. Всего год назад, каждый выход ковёрных сопровождался водопадом хохота. Смеялись все: зрители, труппа, шпрехшталмейстер и билетёрши, с программками, перекинутыми через руку, словно полотенце. Причём, если зрителей ещё можно было понять, они менялись ежедневно, то соседи по манежу знали все репризы наизусть, но хохотали до колик и не упускали возможности понаблюдать за проделками ковёрных даже на репетициях.

– Расходитесь, ребята! Ну, неинтересно же будет! – просили те.

– Не! Будет! – хором отзывались товарищи и, укутывая в бинты голени и колени, прислушивались к репликам.

Но дуэт распался. Партнёр Николая был брошен на амбразуру отдельной цирковой единицы, возрождать руины захолустного цирка. И наш герой оказался у разбитого корыта распутья. Его, как ребёнка, оставили одного у проезжей части, через которую он привык переходить за ручку, разглядывая красивые машинки. Смотреть под ноги не было его сильным качеством. Но признаться в этом оказалось сложно. Особенно самому себе.

Внутреннее беспокойство и растерянность, пустые хлопоты в поисках нового партнёра, раздумия о перемене амплуа. Или… Может, есть смысл уйти из системы вовсе? Но куда?! Последнее оказалось бы последним делом. Ибо, как не крути, Николай был, пусть странной, но всё же неотъемлемой частью этого пёстрого серпентария.

Однако требовалось признать тот факт, что напарника ему не найти, а в одиночку не справиться. И придётся использовать в качестве партнёра реквизит или… Животных! Вот! Коля подумал, что животинка в таком качестве для него – самое то. Оставалось лишь сообразить, кто подойдёт для этой роли лучше всего и дело в шляпе.

Собака? Енот? Попугай?! Нет. Всё это было «не то». И Коля взял в работу обычных, банальных, всем знакомых ежей со Средней Волги. Предпочёл, так сказать, колдобинам заезженной дороги распутицу новой.

Кто-то сказал, что новая идея выходит в свет с гибелью её последнего противника. У ёжиков их оказалось больше, чем собственных колючек. Несмотря на это, Коля взялся за дело. По ночам сочинял репризы, наговаривая их на магнитофон. Днём без устали репетировал, перекраивая скрытный образ жизни ежей для существования на виду у публики. Но чиновники Главка были не менее упорны и советовали бросить сию неперспективную затею. После очередной встречи с ними, Николай был особенно расстроен. «И ведь почти все они были цирковыми кода-то!»– недоумевал Николай. -«Каждый знает вкус крови прокушенных губ и сладкую боль крепатуры наутро после тяжёлой репетиции. Как скоро они забыли о том… Я не могу просто так взять и уйти. Отчего они столь бессердечны?..» Ступив с крыльца здания Главка, как в воду, вместе с порывом внезапной московской грозы, на Николая обрушился град желудей. Он едва успел зажмуриться, чтобы уберечь глаза. «Желудёвый кофе с небес». – усмехнулся сам себе Коля и, высвобождая из химических кудрей плоды «идола живорастущего», направился к метро. Он спешил. Одного меткого попадания дуба оказалось достаточно, чтобы голову посетила неплохая идея. Даже две: ёж, на воздушном шаре, как на облаке и кратковременная балансировка на перше, с последующим падением его …за пазуху!

– Во как! – мордовская хитрая ухмылка заползла, наконец, на прежнее место. Он почесал грудь, так как прокатав уже оформившуюся в сознании репризу, понял, что ёж расцарапает ему декольте.– «… и посему, придётся соорудить брезентовый фартук на голое тело, под рубаху!» – произнёс он вслух, оглядывая унылых соседей по вагону. Но тем не было дела до чужих озарений. Пока это не касалось лично их. Впрочем, как и всегда.


Когда члены комиссии поставили свои подписи под актом приёмки номера «Ковёрный с ежами», то сделано это было большей частью авансом, за усердие и рвение. Как «трояк» закоренелому двоечнику. Ибо было совершено непонятно – как зрители примут ежа, едва видимого на блюде арены.

Спустя неделю стало ясно, что клоуна в сопровождении ежей воспринимают как явление, выходящее за привычные рамки циркового представления. Человек и ёж, каждый жил своей жизнью. Первый пытался оправдать присутствие ежа, второй старался не замечать соседства людей. В особенности того, с покусанными им пальцами, расцарапанной им же грудью и поролоновой лепёшкой спелого цвета, закреплённой на кончике носа.

С куражём или без, дело не шло и это было заметно всем. Заплутать в дебрях своего упрямства довольно просто. Прижатый к креслу на взлёте, Николай чётко понимал, что отступать поздно.

Ему неоткуда было взять сил, чтобы уйти из цирка. Оставаясь, он обрекал себя на насмешки и снисходительность. Но… у каждого – свой путь к пониманию места на арене жизни. В манеже, где ты загоняешь зайца, живущего в сердце, на тумбу, и хлещешь подле хлыстом, не подпуская никого.

Шепот шапито

Цирковая гостиница в Туле. Мы просыпались под звуки саванны. То слон трубил зарю восходу. А после шёл первый трамвай. Нежный колокольчик его трели оповещал о начале нового урока в очередном классе следующей жизни. И утро, разлинованное проводами, было ясно и чисто. Готовое к тому, чтобы быть наполненным строками, решительное в намерении не замечать помарок и исправлений. Ибо не ошибается лишь тот, кто считает себя правым во всём. А бездельник? Пусть его! Не повредил бы себе…


Я – человек недалёкий. От цирка! Конечно, если можно так называть того, который, раскрыв сердце, а, заодно и рот, смотрит, переживает… живёт цирковыми представлениями с трёхлетнего возраста. Помню волшебный свет, что рвался наружу из прорех шатра шапито и по сию пору ощущаю его головокружительный запах. Запомнились аквамариновые потоки ненастоящих слёз простуженного ковёрного. Его было жаль. Было немного прохладно и казалось, что он мёрзнет. Хотелось выбежать к нему в манеж, остановить рыдания и согреть. Долговязого, неловкого, желающего понравиться, во что бы то ни стало.

В силу ли особенностей характера, или следствие обострённого чувства сострадания, мимо взора не ускользали ни эластичные бинты на растянутых мышцах под расшитыми блёстками трико, ни синяки, растушёванные толстым слоем грима . А прикрытая нарядной улыбкой боль, вызывала ответную, в сердце… Пока иные глазели на арену, слизывая подтаявшие полюса разноцветных шариков мороженого, я была едва жива. А по щекам катились огромные, детские, ужасно солёные слёзы…

Каюсь. Я люблю Цирк. И всё, что так или иначе связано с ним.

Как водится, история любой страсти испытывает взлёты и падения. В силу жизненных обстоятельств, я несколько лет не была в цирке. Щемящее чувство недосказанности постепенно уступило место равнодушию, и при виде полупрозрачного колодца здания, принадлежащего Союзгосцирку, внутри ничего не ёкало.

И вот, наступил 1987 год. В наш город приехал на гастроли коллектив Виктора Радохова, с его подкидными досками. И.… пропала я, пропала! Ребята работали азартно, увлекали метелью своего неподражаемого артистизма так, что на слёзы просто не осталось эмоций!

Совершенно не кривя душой, можно было согласиться с тем, что Виктор Радохов с его подкидными досками и батудом, – классика, эталон акробатики и энциклопедия трюка.

Между вдохами, промеж улыбок и озорных взглядов…ап! До чего же здорово оно всё было. И как это было давно…

И кто теперь помнит о самом Викторе Радохове, о том, что номера, созданные под его руководством, не что иное, как гордость Советского и Российского цирка. Кто вздыхает о ребятах, которые работали с ним?! Азема, Жадяев,Фонарюк, Афонин… Ничего, что пофамильно?! Зато не фамильярно! И для многих это всё уже немного поздно. И надо ли говорить – отчего?..

Специфика служения цирковому искусству такова, что люди, связавшие с Цирком свою судьбу, отдают ему себя без остатка. Труд, здоровье, жизнь…все радости и печали… Союз с Цирком, скреплённый притворно-мягким кольцом арены, незыблем и нерушим. И кажется, ценить по заслугам, отдавать должное, уметь отделять зёрна от плевел, – обязанность зрителей и тех, кто призван свысока, но не высокомерно(!) оглядывать немногочисленные армии неподвластных, но подведомственных им.

Трюки, которые ежевечерне исполнялись Виктором и его ребятами, остались только в Энциклопедии Цирка. Нынешним это не по плечу.

Когда в Москве отмечали 45-летие выхода на экраны фильма "Офицеры". Позвали многих, не имеющих отношения к фильму, а главного по сути человека, который и воплотил все драматические задумки режиссёра в жизнь, не пригласили. А ведь именно Виктор Радохов, дублируя Василия Ланового, бежал по крышам вагонов поезда. Можно не помнить сам фильм, но этот момент помнят почти все! В кинокартине "Адьютанта его превосходительства", Виктор прыгал с паровоза, дублируя Юрия Соломина. Снимался он и в любимой всеми эпопее Ю. Озерова "Освобождение, в серии "Направление главного удара"…

Так вот, с лёгким налётом формализма, о том, что витает в воздухе. О видавшем виды счастье, о слезах, на которые не обращает внимания мир, о потерях без счёта.

Эпилог

Что считать документом? То, что подтверждено. Нежным взглядом или скрежетом зубовным. Сострадание – это тоже документ. Бланк его выдают нам при рождении. А вот будет он подписан или позабыт в дальнем ящике стола, то и есть – выбранный нами путь.

Нехорошее чувство

Утро… И горсть местоимений.

– Ты…ты…ты…ты… – То капаетпогода. Бормочет. Щёлкает бледным языком по нёбу неба. Стаивает, не таясь. Птицы пристраиваются подле сосулек, как возле поилок и ловят капли на лету.

– Слышишь?!

– А?

– Капель. «Ты-ты-ты-ты…»

– Они с природой «на ты» или «на вы»?

– Не знаю… наверное, «на вы»…

– А не грубо это? Не отдаляет?

– Или не приближает… Такой способ отстранённости, что ли…

– Сбивают меня с толку эти твои эмоциональные полутона.

– Ишь…

– Всё понятое и осознанное неизменно лишь до той поры, пока не оспорено размышлениями более высокого порядка. Знание не столько возвеличивает, сколь позволяет ощутить всю полноту бытия.

– Проза жизни.

– Поэзия!

– Проза проистекает не из поэзии, но из приготовленной ею мысли.

– Это верно лишь в той мере, в которой противопоставлена поэзия прозе. Если они не суть одно целое одного явления, именуемого вдохновением, то могут именоваться не более, чем перечислением слов, именующих предметы, чувства и явления.

– Мудрёно… Да, всё забываю спросить. Как ты относишься к себе? Жалеешь ли, любишь?

– Любовь к себе – источник сострадания к окружающему. Так иногда становится жаль кого-то… Зубы ломит от слёз, что пытаешься удержать.

– Надо же… философ!

– Да не философ я. Любомудр.

– Кто?!

– Любитель мудрости. Так это по-русски. Вплетая чужеродные слова в ткань родной речи, мы разрушаем её. Да и сам народ, что использует речь, связывая окружающее и себя с её участием, меняет участь свою. Изменяет судьбу. Это ж всё равно, как другая группа крови!

– Хм. Забавно… А что это такое, по-твоему, народ?

– Это люди, чья жалость направлена в одну сторону.

Мы все знаем главное составляющее бытия, но мало его используем.

Нас жалит чувство жалости. К себе и другим. Но мы гоним его прочь. Бережём себя. Лелеем. Для кого? С каким умыслом? Или от одного лишь непонимания того, что есть жизнь на самом деле?!

Истраченное на иных вернётся. Лаской нежного весеннего солнечного луча. Одобрительным взглядом птицы, что тесно прижалась щекой к твоему окну. Нагретым для тебя сидением в ледяном вагоне первого трамвая. И умением вовремя перейти «на ты». Как та капель, что твердит об этом с раннего утра и зовёт:

– Ты…ты…ты....ты…

Февраль

Чуть утро разбавило небо молоком рассвета, стало ясно, что пора вставать. Шторы небес, на удивление, оказались распахнуты. Солнце, вперив взор в округу, разглядывало её, словно впервые. Нехотя и невнимательно сушило развешенные влажные ветки деревьев да разбухшие за зиму дрова, что выглядывают из-за угла сарая. Более всего, нравилось ему забавляться, выжигая вензель своего имени на ледяной корке крыш. И те, не в силах терпеть боли, не в шутку рыдали:

– С-с-солнце… не с-с-стоит…с-стоять…с-слепишь…

А солнце всё топталось на одном месте и кривило губы, презрительно смеясь.


Если отрезать нижнюю часть пейзажа, то могло показаться, что наступил самый напряжённый день весны. Когда всё вокруг, что удерживало дыхание по-над берегом зимы, готово было выдохнуть, наконец. И заполнится ветер арбузными запахами юной травы, солёным липким ароматом почек. И щёлкнут их хищные клювы, разверзнутся навстречу теплу, выставив напоказ ядовито-зелёные язычки листьев. И без надежды уберечься, будут отравлены они, и низвергнуты, да падут к подножию ствола. В сочную сырую…зарёванную землю.

Ярок день. Непосильно ярмо его жадной ярости. Страсти, которой не миновать. Коей жаждет, истосковавшись всё, что вокруг. То, к чему ночь, очернив привычно, приложит свои холодные руки ввечеру. Чтоб обогреться. Она тоже утомлена. Несговорчивостью и холодностью своей.

Примечания

1

там

(обратно) (обратно)

2

сосна

(обратно)

3

тело водоросли

(обратно)

4

круглые глаза, признак базедовой болезни

(обратно)

5

2,54 см

(обратно)

6

хворь, болезнь

(обратно)

7

дворняга

(обратно)

8

помесь

(обратно)

9

сосна

(обратно)

10

гусеница

(обратно)

11

простой, грубый, лапотник

(обратно)

12

бесстрастный, бесчувственный, тупой

(обратно)

13

стеснительный

(обратно)

14

прикосновение ведущего игрока в «салочки»

(обратно)

15

прошлое

(обратно)

16

северные люди

(обратно)

17

бывший издавна, стародавний

(обратно)

18

мышь

(обратно)

19

судьба

(обратно)

20

дуб свинцовый, железный, водяной, растёт по сырым низам

(обратно)

21

прекрасный

(обратно)

22

комар

(обратно)

23

И-153 «Чайка», советский поршневой истребитель, полутораплан;

(обратно)

24

Мендельсон

(обратно)

25

оса

(обратно)

26

янтарные, алатырь – янтарь в заговорах и сказках

(обратно)

27

оранжевый цвет

(обратно)

28

уж, неядовитая змея

(обратно)

29

жизнь

(обратно)

30

использовать кого, выпользовать, вылечить

(обратно)

31

разве

(обратно)

32

в отрицательном смысле

(обратно)

33

миловидный

(обратно)

34

образовательная ткань в стеблях и корнях, обеспечивающая их рост в толщину

(обратно)

35

муравей – мелкое насекомое подотряда жалящих перепончатокрылых, живущее большими сообществами.

(обратно)

36

колыбель, люлька

(обратно)

37

созвездие Орион

(обратно)

38

Цитата из романа И. Ильфа и Е. Петрова «12 стульев».

(обратно)

Оглавление

  • Чувство Родины
  • Кусочек лета
  • Ты не поймёшь…
  • Подражание
  • Болван
  • Мороженое
  • Семь чудес света
  • Каков ты на самом деле…
  • Летний вечер
  • Другая бабушка
  • Право на жизнь
  • Москвичка из провинции
  • Яблочный ёж
  • Как ребёнку…
  • Солнечный зайчик
  • Птичий сын
  • Родство
  • Жись
  • Использованный
  • Старый дом
  • Если бы…
  • Счастье
  • Начинается день…
  • 30-летие Победы. В 2018 году…
  • Молитва
  • -Я водки не пью. Совсем. Но пьющим не пеняю.
  • Зайчик
  • Никола Зимний на Никольской
  • Чёрный московский лёд
  • Снежное, декабрьское утро в Москве
  • Бум бытия
  • Вентспилс, 50 лет тому назад
  • Про исхождение
  • Ты – человек?
  • Маленький ангел
  • Неужели
  • О настоящей дружбе и ненастоящей любви…
  • Белый свет
  • Муравей
  • Мы не люди, нелюди не мы
  • Белый карандаш
  • Минус 25
  • Дурной сон
  • Небо
  • То, чего нет
  • Встречный ветер
  • I
  • II
  • III
  •   Под куполом цирка
  •   Дорога жизни
  •   Колючая минута судьбы
  •   Шепот шапито
  •   Нехорошее чувство
  •   Февраль
  • *** Примечания ***