Не стоило и начинать, или В общем все умерли [Екатерина Константиновна Гликен] (fb2) читать онлайн

- Не стоило и начинать, или В общем все умерли 1.26 Мб, 27с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Екатерина Константиновна Гликен

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Екатерина Гликен Не стоило и начинать, или В общем все умерли

Дракон приземлился на поле,

Сложно считать, что ты спишь…

Хотя сон был свойственен этому веку

Из песен БГ


Бывают дни

Валерий Галактионович с самого утра сегодня был крайне бледен. Впрочем, это нисколько его не портило. Напротив, восковая белизна его высокого надменного лба обнаруживала в нем сегодня фигуру незаурядную и глубокомысленную, в противоположность всегдашнему амплуа стареющего бабника.

Валерий Галактионович сегодня с самого утра был не только бледен, но и холоден. Новый с иголочки костюм, ослепительно белая рубашка… Он был настолько холоден, что, если бы он забыл в нагрудном кармашке шариковую ручку, можно было бы не беспокоиться, что она растечется от тепла и обнаружит себя некрасивым чернильным пятном в области впалой груди Валерия Галактионовича, как это постоянно случалось раньше.

Даже осанка Валерия Галактионовича сегодня была особенно восхитительной. Сегодня с самого утра Валерий Галактионович предстал перед всеми с по-гимнастически распрямленными плечами, во фрунт. В другие дни, он бы побоялся так выпрямить позвоночник: подобная дерзость могла бы отозваться острой болью. Но сегодня Валерий Галактионович не боялся ничего. Бывают такие дни в жизни человека, когда ему больше нечего бояться.

Сегодня с самого утра Валерия Галактионовича, почувствовав в нем разительную перемену, окружали дамы. Каждая немного склоняла перед ним голову, как будто в знак почтения, никто не хихикал за его спиной.

С самого утра Валерию Галактионовичу несли цветы. С самого утра Валерия Галактионовича хвалили за все мыслимые и немыслимые заслуги.

Бывают дни.

С самого утра Валерий Галактионович был мертв

Глупая история

Николай Иванович любил сидеть, поджав под себя ноги.

Это очень раздражало Веру Петровну, и она неоднократно высказывала ему свои претензии.

Николай Иванович Веру Петровну любил, но ног с дивана не убирал.

Характер Николай Иванович от природы имел мягкий, даже слишком мягкий, домашние звали его не иначе, как «Коленькой», причем даже при посторонних. Если случалось, к примеру, друзьям или сослуживцам Николая Ивановича прийти к ним в дом, из кухни непременно высовывалась кудрявая голова Веры Петровны с этим неприличным «Коленька».

Николай Иванович каждый раз искренне краснел перед сослуживцами, ведь они могли решить, что он «баба» и «каблук». А ведь этого никак нельзя было допустить.

Поэтому Николай Иванович вздыхал и шел с коллегами, исступленно напивался до поросячьего визга, не потому что любил это дело, но, чтобы все видели, что в он в доме хозяин и никто ему не указ, и вернется он домой когда и каким захочет.

Вера Петровна была умная женщина, два высших образования, но такой пустяк понять не могла. Ведь именно из-за ее «Коленьки» Николай Иванович, прораб и вообще мастер на все руки, должен был оправдываться перед всем миром и доказывать, что он не нюня.

Вера Петровна обижалась на мужа за пьянство. Вера Петровна даже искренне завидовала подругам, мужья которых пили «по чуть-чуть». Как человек, склонный к самообразованию, Вера Петровна изучила массу книг по семейной психологии, купила кружевное белье и научилась готовить всевозможную бешамель.

В одном журнале Вера Петровна вычитала, что мужчины немного сродни собакам, и их полагается дрессировать. «Должен быть какой-то каприз в женщине, – поучала статья, – и надо заставить выполнить мужчину самый глупый каприз, тогда он покорится и станет доверчив».

На женских форумах сообщали о всевозможных капризах, вроде платьев и духов, но Вера Петровна была человеком образованным. Она понимала, что если и добьется норковой шубы, то покупка будет осуществлена из ее семейного бюджета, поэтому она сама же и будет потом сидеть несколько месяцев на хлебе и воде.

Выход нашелся сам собой – делом всей жизни Веры Петровны теперь стала необходимость заставить Коленьку не поджимать под себя ноги.

Николай Иванович не заметил перемен в жене, разве только одну: раньше он терпел только её «Коленька» при сослуживцах и гостях, в ресторанах и магазинах, теперь к этому добавилось маниакально-настойчивое «убери ноги с дивана».

Николай Иванович, всю жизнь боявшийся прослыть подкаблучником, перепугался не на шутку, ведь если он даст слабину и согласится убрать ноги с дивана, последние бастионы его мужской свободы и независимости падут.

Поэтому, хоть Николай Иванович и очень любил жену, но ноги с дивана не убирал.

Вера Петровна сердилась, ругалась, умоляла и плакала. Муж не сдавался, посиделки его с друзьями стали чаще. К ним прибавилось теперь и еще одно: раньше он пил, чтобы доказать друзьям, что не каблук, теперь он пил, чтобы доказать себе то же самое.

По утрам к похмельному запаху изо рта примешивался сжигающий внутренности стыд от того, что он, Николай Иванович, так дурно поступает с своей женой. Глубокие внутренние монологи Николая Ивановича стали продолжительнее, большею частью теперь они были посвящены выяснению того, кто все-таки виноват в том, что он вчера напился. Вывод был сух и ясен: Вера Петровна и виновата со своим «Коленькой».

Николай Иванович даже пробовал побить Веру Петровну за то, что она довела его до такой жизни. Однако не смог: то ли воспитание, то ли любовь к жене не дали ему этого сделать. После такой провальной попытки Николай Иванович навсегда потерял к себе уважение. И запил окончательно и бесповоротно, навсегда, без внутренних диалогов и стыда.

Характер Николая Ивановича был мягкий, а сердце хрупкое. Через неделю Николая Ивановича не стало.

Безутешная вдова заказала на похороны венок с надписью «Любимому Коленьке»


Да, будьте счастливы вы, наконец!

Дни рассыпались как бусины из дешёвого ожерелья. Лёгкие, как будто пластмассовые, они моментально закатывались в разные уголки памяти.

Она пыталась собрать их воедино и нанизать на личную нить временной последовательности. Отыскивать их в тумане сознания становилось все тяжелее и мучительнее. И тем тяжелее, что находились они в совершенном беспорядке и беспрестанно путались.

Один Она нашла прямо за ножкой низенькой табуретки. Короткое воспоминание. Ножка табурета, на ней большая терка для шинковки капусты. Мамины руки. Мама показывает:

– Вот морковки столько, сколько рука захватит. Кидаешь и мнешь.

Руки у мамы были разные. Ногти не росли почему-то никогда. Были мягкими и быстро ломались. На правой руке они всегда были треугольными, а на левой – закругленными. Позже, когда Она сама квасила капусту, Она постоянно видела эти мамины руки, «сколько захватит».

Она посмотрела на свои. Её руки были другими. Почему-то ногти резко очерчивались грязной черной каёмкой. Почему? Может быть, Она что-то копала в саду? Может, у Нее есть сад? Да, наверно! У Нее определенно есть сад и Она что-то там сажает. Что? Морковь? Она завертела головой, оглядываясь по сторонам, желая отыскать хоть маленький огородик, хотя бы на окне. Но не нашла ровным счетом ничего.

Но ведь должен быть? Сад. А в нем розовые розы… Она точно помнила, что нужно было посадить белые, а почему-то выросли розовые. Перед глазами вновь мелькнула яркая картинка. Красочная страница книги. На рисунке какие-то смешные человечки большими кистями перекрашивали розы. Немного поодаль на это, раскрыв рот, смотрела маленькая девочка. Девочка была очень хорошенькая, с растрепанными волосами и сонными глазами. Впрочем, девочка не была нарисованной, а лежала рядом в кровати.

Дочь? Да-да! У меня есть дочь, и мы вместе любим читать «Алису в стране чудес». О, прекрасные вечера, которые мы проводим с ней за чтением. Она так хохочет, когда я изображаю мартовского кролика: «Ой, мои бедные усики!»

Ой, моя бедная дочь! Что с ней сейчас, долго ли я отсутствовала, она дома одна, голодная! А я сижу тут, бездарно пялясь на руки! Может быть, я дома, и моя дочь тут рядом со мной?

И Она снова начала оглядываться по сторонам, силясь узнать хоть что-нибудь в комнате. В этот раз Ее глаза натолкнулись на другие, серые и очень грустные. Перед Ней сидела молодая женщина. Темные жесткие волосы, прямой пробор, острый подбородок. Все это создавало неприятное, отталкивающее впечатление.

Она быстро отвернулась. Взгляд снова упал на руки. На черную кайму под ногтями. Это было отвратительно и стыдно. Эти руки, грязные ногти да еще при посторонних! Она поджала пальцы. Что-то блеснуло. На безымянном пальце руки было кольцо.

«Володя! Как же я могла забыть! Володя!» Воспоминание бросило ее в маленькую комнату с длинным столом, уставленным тарелками и бокалами. Гости. Много людей, все веселы и кричат. Муж получил повышение, и сегодня они празднуют это событие. Вот только, кто из этих людей ее муж?

– А где Володя? – спросила Она в пустоту видения.

– Его нет, – ответил чей-то голос.

В ту же минуту видение исчезло, и Она вернулась в комнату к женщине с серыми глазами.

– А где он?

– Он умер, – сказала сероглазая и почему-то заплакала.

«Какие глупости!» – подумала Она. – «Меня проверяют! Это все демократы с их мерзкой перестройкой! Они проверяют меня, Володя, наверняка, арестован,..В конце концов, откуда они знают, про какого Володю я спрашиваю. Такое имя у многих. Они что-то знают, что-то, что я забыла. Вероятно, поэтому я и не могу ничего вспомнить, должно быть меня пытали, били, и теперь – амнезия. Но почему она плачет?»

– Я могу пойти домой?

Сероглазая совсем разрыдалась. Это было невыносимо. Она взяла ее за руку, чтобы успокоить. Рука была холодная и влажная. Какая-то кукольная. Единственное, за что цеплялся взгляд, – были ногти. Треугольные и короткие. Где-то она уже видела такие. Только где?

– Мама! – всхлипнула сероглазая. – Это я, Марина, неужели ты не помнишь?

«Марина-марина-мариииинааа», – зазвучал в голове веселенький мотивчик, на душе стало весело, как тогда на танцах, когда праздновали Ее сорокалетие. И Она от души рассмеялась, припомнив, как разгоряченная танцевала прямо на улице.

Нельзя было праздновать сорокалетие, это дурная примета, зря не верила, когда говорили, теперь вот чертовщина какая-то происходит.

Воспоминание исчезло так же быстро, как и появилось.

Она сидела на кровати в больничной палате, рядом, на низеньком стульчике, – Ее заплаканная дочь, Марина.

– Мариночка, как же так? Давно ты пришла? Как вы там мои милые, хорошие? Как Боря? Не обижает?

– Мама! – всхлипывала Марина. – Я решила развестись с ним! Он изменил мне! Опять! Со своей секретаршей! Это уже с новой! Я ращу его детей, днями и ночами выйти из дома не могу, сопли им вытираю! А этот кабель….

«А ведь так хотелось, чтобы всё было бы хорошо! Ну хотя бы у детей Какие же мы все несча…»

«Ой, мои бедные лапки», – пискнул рядом белый кролик. И хорошенькая девочка с растрепанными волосами весело рассмеялась. И Она рассмеялась. Она была счастлива, все было хорошо. Все было впереди…

И был апрель

Апельсины были рыжие-рыжие, кажется, от них можно было прикуривать, так ярко они горели на столе.

Тогда был конец апреля… Да, точно, была весна: зелень уже взяла в плен сады, но все еще оставалась прозрачной. Значит, апрель.

В конце концов, это не так уж и важно.

Говорят, все врачи – циники. Он и был циничным. Цинизм был фетишем и религией, свидетельством острого ума и ароматом обаяния. Квантовая теория, нобелевская премия, война, любовь – мы все умрем. «Мы все умрем», – говорил он и грустно улыбался или говорил и хохотал.

Эту фразу он умел произносить в двухстах вариациях: назидательно, одобрительно, печально, сочувствующе и даже как побуждение действовать. Нет, он знал много других фраз, но все они были ничто перед этой, единственной.

Вера в вечное «мы все умрем» делала его мастером выбранной профессии – резал он четко, точно, без страха. Верные руки ни разу не подвели. Ум был холоднее и острее самого острого хирургического скальпеля.

Жизнь как нарисованная картина, как представление в театре, ничто в ней не трогало его, ничто не злило, все было согласовано, как в искусно устроенном механизме. Смерти, рождения, браки, разводы – лишь временные эпизоды, непонятно зачем являвшиеся, существующие больше, кажется, в воображении сознания, чем наяву. Как будто задумался на минуту и представил себе всю жизнь, всю в один миг, но скоро совсем, стоит только тряхнуть головой, и все исчезнет.

Говорят, это профессиональное. Когда приходится кромсать молчаливое, одурманенное наркозом тело, поневоле задумаешься, а правда ли все происходящее? Когда можно вот так разложить на составные венец творения, можно ли хоть на секунду допустить, что кровавый мешок с костями и жилами способен любить, страдать и радоваться. Нет, только удивительно придуманный, чудной механизм, не больше. Все чувства, переживания – неправда, игра клеток мозга, заставляющая видеть миражи в пустынях, видеть жизнь, как будто она происходит на самом деле. Хитрая ловушка мозга, созданная внутри голема, и явившая сотворенную иллюзию как будто вовне, как будто отдельно от сознания, того самого создателя ее. Кажется, махнешь рукой – и мираж растает, как тает привидевшийся оазис.

Миллионы глупцов попадаются на видимость, которая суть ничто, даже не воздух, а всего лишь собственное воображение, не содержащее ни единой молекулы или атома, попадаются и верят в то, что все реально и существует отдельно от них.

Итак, был апрель. И была листва. И новенькая фельдшер. Никакой любви, конечно, не было, просто груди ее так радостно колыхались, когда она шла на встречу. И было ночное дежурство. И он напросился, вызвался помочь отдежурить на ночных вызовах.

Ему, хирургу с большим опытом, это казалось забавной игрой. Он готовился поразить ее спокойствием и ценными советами. Но никак не был готов, что его пациентами станут люди с открытыми глазами, полными мольбы и страдания от боли, что ему придется работать не с безжизненно свисающими со стола телами, а с кричащими, воющими и напуганными, напуганными страхом близкой смерти человеческими душами, теми самыми, которые, как он был уверен, существуют только как отражение на выдуманный мираж мира, сотворенный в пустоте собственного сознания.

Что-то треснуло в нем той апрельской ночью. Страх, который он увидел в пациентах скорой помощи, передался ему и потихоньку начал обживаться внутри.

Сначала он заметил, что не может спокойно пройти по мосту. Все ему представлялось, что вот-вот упадет вниз. Он перегнулся через перила, чтобы узнать, что именно так напугало его. Высота? Нет, было не страшно. Боялся он не высоты, он понял: он впервые испугался боли, смерти, испугался самой возможности упасть. Это даже показалось смешным, и он привычно подумал про себя: «Мы все равно все умрем, чего бояться?»

Но фраза не сработала, он чувствовал беспокойство с ничуть не меньшей силой. «Мы все умрем», – сказал он еще, пробуя другую интонацию. Он повторил эту фразу несколько раз. Что-то было не так. Магия исчезла. Маховик языка привычно вращался во рту, но, кажется, совсем истерся и никак не задевал нужные участки сознания.

Навстречу пробежала девчушка, смешная, видимо, родители одели ее на все изменения погоды сразу: легкое платье, резиновые сапоги, теплая куртка с меховой опушкой…

Он сжался, как от боли, милая ироничная картинка школьницы сменилась представлением о том, что с девчонкой что-то может случиться. Он отвернулся.

Конец пути он проделал, глядя исключительно на свежую зеленую листву, она одна не рождала в нем ужасных картин. Он хватался глазами за каждую прожилку на нежных листьях сирени, за каждый изгиб травы на газоне. Он вцеплялся в кусты глазами, как будто падая с высокой горы, хватался за каждый стебель, лишь бы не сорваться.

Ни о какой работе не могло быть и речи. Руки тряслись как чужие, не было никакой возможности их остановить. Молоденькая фельдшер спала после ночного.

Ему казалось, что необходимо обязательно с кем-то поговорить, с кем-то, кто, как он, провел ночь среди человеческого горя и боли.

Зашел в курилку. Там были фельдшера, были и те, кто работает на скорой. Они смеялись, обсуждали меню ресторанов, рассчитывали деньги до зарплаты. Ему казалось, что невозможно смеяться после такого, что сам он больше никогда не улыбнется, а они хохотали… Громко, изгибаясь, трясясь всем телом, словно в нем никогда и не было костей. Только гибкая оболочка и огромная зубастая пасть наверху, широко раскрытая с острыми клыками…

Кроваво-красный огнетушитель в углу взметнулся над головой оскалившегося чудовища и быстро рухнул в этот черный ненасытный провал утробы, наевшейся человеческой боли и содрогающийся от клокочущего смеха.

Руки перестали трястись. Невыносимо, дико хотелось курить. Как назло, ни в одном кармане не оказалось зажигалки. Взгляд поймал горку апельсинов на столе. Апельсины были рыжие-рыжие, кажется, от них можно было прикуривать…

Он попытался. Не вышло. Руки его были связаны, в спину больно вонзилось чье-то колено. Несколько любопытных глазу уставились на него, человек с разбитым лицом что-то кричал и указывал пальцем в его сторону. Ситуация казалось более чем просто странной.

Конец ознакомительного фрагмента

Ознакомительный фрагмент является обязательным элементом каждой книги. Если книга бесплатна – то читатель его не увидит. Если книга платная, либо станет платной в будущем, то в данном месте читатель получит предложение оплатить доступ к остальному тексту.

Выбирайте место для окончания ознакомительного фрагмента вдумчиво. Правильное позиционирование способно в разы увеличить количество продаж. Ищите точку наивысшего эмоционального накала.

В англоязычной литературе такой прием называется Клиффхэнгер (англ. cliffhanger, букв. «висящий над обрывом») – идиома, означающая захватывающий сюжетный поворот с неопределённым исходом, задуманный так, чтобы зацепить читателя и заставить его волноваться в ожидании развязки. Например, в кульминационной битве злодей спихнул героя с обрыва, и тот висит, из последних сил цепляясь за край. «А-а-а, что же будет?»

Сам он вращал глазами, пытаясь понять, где он. Кафель, дым… Курилка. Курилка в его отделении. Он на работе. Но почему в таком положении? Почему его спрашивают, за что он избил человека с кровавым лицом? Причем тут вообще он?

Ответов не было. Через некоторое время ему позволили встать.

– Иди домой, выспись!

Он извинился перед потерпевшим, неожиданно для себя, сделав это очень искренне. Сказал, что и правда не высыпается давно, и должно быть, что-то перепутал.

На улице был прохладный весенний вечер, напоенный веселящим газом просыпающейся жизни. На сердце стало легко и радостно. Ему захотелось крикнуть. И был кураж. И он крикнул. И крикнул: «Эх!» Вот так крикнул: «Эээээх!» И снова набрал воздуха в легкие. Но не закричал. А рассовал весенний трепет внутри по всему организму, во все закоулки и прожилки. И так это было хорошо. И он засмеялся. Сначала тихо, укромно, потом громче, а потом и вовсе, запрокинув голову, широко раскрыв зубастую пасть, трясясь всем телом, как будто в нем никогда и не было ни единой косточки… И был мост. И были мокрые после дождя перила…И был апрель… И казалось, стоит только тряхнуть головой, и все исчезнет…

Дура

Тени четко прорезывались на асфальте. Виктор Андреевич, хотя и опаздывал уже, старался все же идти, наступая только на светлые, залитые солнцем участки.

Ему предстояла важная встреча, и от нее зависела возможность получения хороших премиальных. Если контракт, который будет обсуждаться в кабинете директора недавно открывшейся фирмы, получится заключить, Виктор Андреевич сходит в церковь и поставит вот такую толстую свечку. А на полученные премиальные – прощай, немытая Россия, здравствуй, чарующее тепло иноземных берегов.

Они с Машенькой давно собирались, но все как-то откладывали поездку. Машеньке уже начинало казаться даже, что Виктор Андреевич не так уж и хорош, как думалось ей в самом начале, при первых их встречах. Все чаще в родном голосе звучали нотки упрека, все грустнее становились вздохи и длиннее паузы.

Нет, Машенька не жаловалась, она даже говорила, что не завидует подруге.

– Подумаешь, Индия! – говорила Машенька. – Да я бы с этим Петровым и на картошку б не поехала.

Но, хотя Машенька была так мила и так искренне осуждала Петрова, все же фамилия его звучала в доме все чаще. До некоторой степени это начинало раздражать Виктора Андреевича, утро которого и сегодня началось с разговора о том, какой Петров хам и нахал, и как бессовестно богат, и как бесцеремонно транжирит свои капиталы. Решительно, настала пора положить этому конец.

Выходило, в некотором смысле, что заключение контракта давало возможность не только подарить благоверной мир, но и эффектно и окончательно плюнуть Петрову на спину, тем самым навсегда изжив его присутствие из собственных спальни, кухни и гостиной, и даже мягкого кресла в углу комнаты, рядом с журнальным столиком, куда эта хитрая тварь уже не раз пробовала прокрасться в часы уединения Виктора Андреевича за чтением.

Именно поэтому, Виктор Андреевич, хотя и опаздывал, все же старался идти, наступая только на светлые, залитые солнцем участки асфальта. Виктор Андреевич не мог повлиять на исход встречи ни силой ума, ни обаянием остроумия, ни талантом к общению. Виктор Андреевич был, в известном смысле, серая мышь. И он это знал. Но желания повлиять на исход дела это не уменьшало. А при его данных, Виктору Андреевичу оставалось только одно: найти покровительство и поддержку кого-то несравнимо более сильного и всемогущего. Таким союзником в схватке с злодейкой-судьбой стала для Виктора Андреевича вселенная.

Давно уже он догадался, что можно влиять на перипетии жизни, скривляя и сглаживая острые углы ее бездушных капризов, смягчая боль пощечин и подзатыльников, которые судьба то и дело умело вплетала в канву его личной истории.

Всего-то и нужно было – уметь прислушиваться к вселенной, чувствовать ее настроение. Недаром же в народе бытуют приметы: сворачивать, если дорогу перешла черная кошка, ставить вверх перьями метлу, не давать в долг после заката и многие другие. Все это – способы не привлекать в жизнь дурное. И уж если народное сознание пронесло эти постулаты через века, аккуратно смахивая с них пыль и подновляя краски, значит метод действительно работает.

Виктор Андреевич однажды всем сердцем проникся учением древних и скрупулезно стал выполнять известные ему ритуалы. И уж, если с тех пор и случалось, что судьба успевала врезать ему по уху, он обязательно вечером, после ужина, садился в мягкое кресло рядом с журнальным столиком и педантично взвешивал и рассматривал на свет сначала события прожитого дня, а затем и прошедшей недели, выискивая в них тот момент, когда дал маху и, зазевавшись, пренебрег известными мерами по рассеиванию несчастий.

Так, как-то осенним вечером Виктор Андреевич не успел на последний автобус к дому и даже готов был обидеться на водителя, который не подождал еще минуточку на остановке, на очередь в магазине, на кассиршу, которая никак не могла сделать отмену товара в чеке, но, проанализировав свои действия тщательно, понял, что таковое недоразумение – следствие недавнего его проступка. А именно: в среду, двумя днями ранее, он слишком увлекся составлением плана мести Петрову и не придал значения тому, как споткнулся на правую ногу. И напрасно! Всего-то и надо было, повернуться через левое плечо и трижды плюнуть, чтобы отвести нависшую над ним черную тучу невзгод. Однако, забывшись в мечтах, Виктор Андреевич поспешил пройти неровный участок дороги без проведения нехитрого обряда.

Через некоторое время после сделанного им открытия, Виктора Андреевича в коридорах офиса и на улице стали замечать в престраннейших и даже конфузных видах: то он вертелся волчком в лифте, то обильно сплевывал в дверях кабинета, иногда его заставали потрощащим ботинки, прыгающим на одной ноге, некоторые даже умудрились услышать, что он периодически, сдвигая брови и делая стеклянные глаза, что-то шептал, а особо чувствительные даже смогли расслышать, что именно он шептал, но, к сожалению, содержание шипения Виктора Андреевича было настолько неприличным, что передать его без навлечения на себя гнева божьего не представлялось никакой возможности.

Впрочем, и сам Виктор Андреевич начал догадываться, что иногда он выглядит странно и даже нелепо. Но что было делать? Несколько ночей он провел без сна. Что стоило ему предпринять: отказаться от действительно эффективного метода управления вселенной в свою пользу ради окружающих или продолжать, как ни в чем не бывало, не обращая на их реакцию никакого внимания.

К ночи третьего дня было решено продолжать, но тайно, выискивая скрытые методы воздействия на хитросплетения судьбы. С тех пор он научился мысленно плеваться через левое плечо, крутить указательным пальцем вместо полного оборота всем корпусом и много чего еще, а заодно и придумал несколько новых способов взаимодействия с фортуной. Научился узнавать об исходе любого дела, считая вагоны проезжающего поезда, примечая, какую птицу встретит по дороге. Свое мастерство тайный адепт магического проникновения довел до такого даже состояния, что мог в любой момент задавать в уме своем любой вопрос, и вселенная обязательно отвечала на него. Спрашивал ли о погоде, о Машеньке, о Петрове, о выборе шампуня, он пристально следил, справа или слева от него пробежит дворовая собака, символизируя собой отрицательный или положительный вердикт.

Сегодня утром, например, он решил, что наступать стоит только на светлые участки асфальта, незатененные домами, чтобы привлечь в жизнь светлую полосу.

Надо, однако, признать, что все действия, хотя и выдавали результат, но в жизни он слишком часто отличался от обещанного знаками. Но и игнорировать те моменты, когда результат совпадал с предсказанным, было нельзя.

Иногда Виктор Андреевич догадывался, что метод не работает, просто иногда случаются совпадения. Но мысль эту он гнал от себя всеми силами. Гнал не потому даже, что ему было приятно думать, что такой неприметный и ничем не одаренный человечек может управлять судьбой, а потому, что очень боялся, что случится что-то плохое.

Вечная тревога о том, что что-то может пойти не так, о том, что в любой момент может случиться несчастье, о том, что у него никак не выйдет сделать хорошо, что он обязательно все испортит была его постоянным спутником. А маленькие хитрости, и он в глубине души понимал это, позволяли ему не столько даже изменить судьбу, сколько успокоить терроризирующий страх, обманом заставив самого себя поверить, что вот теперь, после того как он, к примеру, крутанул головой трижды в левую сторону, ничего плохого не случится. Это на некоторое время разжимало холодные пальцы тревоги, сдавившей горло Виктора Андреевича, чтобы затем с новой силой перекрыть ему доступ к спокойствию и радости. Но ведь хоть несколько минут, хоть сколько-то он выкрадывал у липкого страха. И это был единственный метод, позволяющий остановить непрестанно возникающие в воображении картины всевозможных несчастий, готовых в любой момент обрушиться на него.

Перед встречей Виктор Андреевич успел забежать в церковь. На всякий случай, любая помощь сегодня ему была крайне важна. Внутри было пусто, какая-то старуха терла золотой подсвечник у Николы Чудотворца, как раз там, куда и планировал поставить свою свечу Виктор Андреевич.

– Простите, можно я… – робко кашлянул Виктор Андреевич.

– Сейчас вот очищу – и можно, – ответила спиной старуха.

– Знаете, – продолжил Виктор Андреевич смелее, – я сильно тороплюсь…

– А ты не торопись, тут спешка ни к чему…

Ну уж это было слишком, на самом деле. Но Виктор Андреевич взял себя в руки и решился ждать. Все же не в магазине, а в храме.

– Ты вот торопишься, а что с тебя толку – головой крутишь только, как сова, дерганый весь…

– Что ж делать, столько дел…

– Что ж делать, – передразнила его старуха. – Сесть и подумать. Чего ты дергаешься? А я тебе скажу. У меня дома два кота. Я, бывает, зайду, а один кот дергается. Что значит? Значит, нагадил. А дергается отчего? Со страху, оттого что знает, что нагадил и ждет, что накажу.

– Ну, знаете, – вскипел Виктор Андреевич. – Что же вы хотите сказать, что я вам в тапки нагадил? И теперь дергаюсь?

– А сказать я хочу вот что. Тебе прощения просить надо.

– У вас, наверное? – нервно рассмеялся он

– А хоть и у меня.

«Дура», – подумал Виктор Андреевич и отошел в сторонку.

Старуха вскоре закончила уборку и освободила пространство. Он наскоро перекрестился, воткнул свечку и развернулся к выходу. Не тут-то было, старая карга загородила выход мощью фигуры.

– Не торопись, тебе говорю.

Толкать женщину в храме казалось совершенно неуместным, и Виктор Андреевич вдохнул побольше воздуха, намереваясь выдержать все, что бы сумасшедшая ни сказала.

– Ты подумай, – продолжала назойливая ветошь. – Вот хоть ребенка возьми, хоть кота моего. Сделают что-то, и думают, что сделали нехорошее. И боятся, наказания ждут. И страшно им, что накажут, и все же хочется, чтоб наказали, потому что, как только накажут, им и бояться больше нечего. А если их не наказать, так они так и будут трястись. В любой натуре так заведено, что, если что сделал плохое, пока прощения не попросишь или вину не загладишь, ждешь-тревожишься, что что-то нехорошее случится.

– Да что ж я сделал-то! – почти выкрикнул Виктор Андреевич

– Кто ж, кроме тебя знает? Бывает, что и не сделал ничего, а думаешь, вот виноват. Кто-то бывает даже так думает: раз мать с отцом развелись, так это я, их ребенок, виною тому. И живут с этим, и себя винят, и дергаются, что их жизнь за это накажет. А жизнь-то не наказывает. Не за что ведь. А они дергаются, боятся.

– И что ж теперь делать, – совсем растерялся он.

– Прощения просить.

– Так сами ж говорите – не за что.

– Так у себя самого и просить, что сам себе горе придумал на ровном месте-то, чтоб самого себя простить и не дергаться.

– Так почему у себя-то? Может, у Бога?

– Так тебя что ли Бог наказывает? Сам себя и наказываешь, выдумал, испугался и боишься, что попадет.

– А у Бога тогда чего просить?

Старуха прищурилась, занесла правую руку широким полукругом, и воткнула большой палец ее в середину лба Виктора Андреевича:

– Тебе, мил человек, ума надо просить, для начала…

Старуха

Справа мелькнула тень, и он замолчал. Сразу, моментально, без каких-либо переходов сник. Вот был человек веселый, и вдруг на его месте откуда ни возьмись взялся ссутулившийся поникший старик.

Он ненавидел себя в эти моменты. Но поделать ничего не мог. Он всегда видел эту тень. Случись однажды ему обнаружить, что она исчезла, он бы волновался гораздо больше, чем в тот момент, когда бы услышал звуки ангельских труб, возвещающих конец мира.

Ему было двенадцать, когда это впервые случилось. Стоял теплый апрельский день: первая жара плавила тело, бетонные нависающие здания, подступая ближе, чем обычно, наваливались на человека всей своей неуклюжей тоской, а черемуха дурманила ароматом будущего счастья.

В такие дни тянет к реке, к траве, к оголившейся черной влажной земле, куда угодно, лишь бы вырваться и увидеть небо на сколько хватает глаз, увидеть огромный простор, не прерываемый уродливой геометрией многоэтажных строений и не вспоротый разрезами проводов. Вырваться туда, где нет ограничений, где можно бежать, не утыкаясь в углы подворотен, мчаться и кричать хоть что-нибудь, неважно что, но обязательно во весь голос, и быть громче всех: громче ворон, радиопередач, полицейских свистков и пожарных сирен. Бежать и кричать, и быть единственным между небом и землёй, и быть самим этим небом и этой землёй. И упасть, и перекатываться, долго-долго меняя местами верх и низ, и, наконец, перемешать их до того состояния, чтобы совсем стало непонятно, где что находится. А потом встать и превратить головокружительный хаос в новый порядок. Поставить лазурь над головой, набросав на нее прозрачных сеток из облаков, укрепить твердь под ногами, замазать плеши ее зеленью и желтыми цветами, и назвать их мать-и-мачеха, рассовать мелких птиц между двух этих огромных пространств, дать им голос и узнать их по нему, плеснуть в ямы и трещины зеркала водной глади, набрать воздуха побольше и дуть, пуская рябь по этим зеркалам, чтоб не так точно повторяли небеса и чтобы ненароком не перепутать снова местами небо и землю.

В выходные они ездили всей семьёй к реке. И он был счастлив, и кидал бледные камни в темно-синюю торопящуюся муть, и вынимал их оттуда новыми и блестящими, и запускал руки в песок, набирая в горсти, и пропускал его меж пальцев, глядя, как тот сверкает на солнце, и вдыхал полной грудью запахи дыма от углей и от палёной травы.

И, наконец, заснул, ничком, как спят боги, утомившиеся за день, как делают это люди с кристально чистой совестью, раскидав по сторонам руки и ноги, раскрасневшись, без снов, без мыслей, без планов назавтра.

Утром в городе шел дождь. Он смотрел в окно, по стеклу которого стекали вперемешку все краски нового мира, соединяясь в единую серую, неясную, акварельную работу неумелого мастера. Вчерашняя манящая свежестью и молодостью весна оборотилась в старую актрису, разбавляющую черные потёки туши горькими слезами об утрате чего-то, что, казалось, вовеки пребудет…

В ту самую старуху в маленькой сетчатой шапочке и сером стареньком плащике, застывшую на ходу, как будто в крайнем удивлении, словно она совсем недавно пыталась припомнить ответ на вопрос, но, так и не припомнив, лишь пожала плечами, ту самую, которая лежала на перекрестке перед окном его квартиры.

Он был достаточно взрослым и многое уже знал о смерти. Он знал, как это происходит, куда отправляются тела, а куда – души, как стоит вести себя на похоронах… Не знал только одного. Не знал, что смерть реальна, что она настолько рядом, вот прямо вот здесь.

Ночью он трижды заходил к родителям в спальню, крался тихо, тайком, чтоб не разбудить. Подходил к кровати и слушал, дышат ли они. Потом отходил и возвращался, и снова слушал. После бежал, задыхаясь от слез, странных непонятных слез, которые одновременно лились и от счастья, что папа и мама дышат, и от бессилия, что невозможно угадать момент, когда вдруг дышать перестанут.

Под утро забылся быстрым беспокойным сном. Снилась старуха. Она не была страшна, как страшны бывают ведьмы в детских сказках, не была уродлива или злобна. Старуха была обыкновенна и привычна. И это не давало никаких шансов сознанию объяснить смерть хоть какими-нибудь причинами, не давало возможности разглядеть приметы ее приближения. К примеру, вот человек, и он сделал нехорошее, и из этого можно построить небольшое заключение: поступил плохо – скоро умрешь. В этом таилась надежда на продление жизни, в этом хранился рецепт бессмертия: будь добр и жизнь твоя будет долгой. Но старуха была неумолимо такой же, как сотни остальных в округе.

Сейчас ему 43, и все эти годы он провел рука об руку с той самой старухой. Где бы, когда бы ни пришлось ему забыться и обрадоваться жизни, залюбоваться на течение ее, восхититься красотой, тут же являлась ему тень старухи с удивленно приподнятыми плечами. Он давно перестал ее бояться. В какой-то мере она была его верным спутником всю жизнь, ту самую жизнь, от которой он теперь отворачивался, которую опасался полюбить, и которой он теперь страшился больше смерти.

Про любовь

Ах, как быстро забываются чувства. Память о них еще долго тлеет в воспоминаниях, но уже в виде фраз и предложений, тысячу раз переписанных и пересмотренных, как запертый в старом флакончике аромат любимых духов, который по истечении времени выпускает в пространство только горький привкус спирта.

Ах, да, тот самый флакон. Куда же она его подевала?

Маленькое сморщенное лицо самодовольно ухмыльнулось, и ветхая головка на ввалившихся плечиках задрожала мелкой дрожью.

– Даааа, – сказала Анна Федоровна. – Сколько живу, все вспоминаю.

Дверь распахнулась, и в комнату вошла дочь Анны Федоровны, Лялечка. Анна Федоровна быстро приняла унылое выражение лица, как то и положено старому дряхлому человеку, отягощенному печальным опытом прожитой жизни и букетом старческих недугов.

– Мама! Я не могу найти старый альбом, где ваши с папой фотографии в молодости? Ты не помнишь, куда его положила?

– Нее, – хрипло дребезжа протянула Анна Федоровна. – Какой альбом?

Лялечка махнула рукой, «да не важно», и вышла из комнаты.

Все они уже привыкли, что старушка мало чего помнит из своей прошлой, да и нынешней жизни. От Анны Федоровны в этом доме никто давно уже ничего ждал, еду для нее, как и для кота, готовили в отдельной кастрюльке, обоим долго варили снедь и затем яростно, со всей страстью заботливой и любящей родни, толкли содержимое в кашу. Оба уже были стары и беззубы.

Оба они шаркались ночью по темным закоулкам большой старой квартиры, натыкаясь на столы и тумбы, роняя себя на пол в приступах подагры, хлопая и шлепая невидимыми предметами, хрипя, сморкаясь и откашливаясь, в общем, занимаясь всем тем, чем положено заниматься, когда ты стар и каждый день для тебя открывает новую расстановку мебели, и единственной твоею целью остается одна – раздражать как можно больше домочадцев.

– Даааа, – повторила Анна Федоровна, с чувством высморкавшись, и теперь бившая себя сухонькой ладошкой, державшей кружевной девичий платочек, по носу, силясь попасть в район расположения ноздрей, чтобы утереться. – Где же тот самый флакончик?

Избив себя достаточно по лицу, она встала, но не вся сразу. Сначала она подняла с кушетки низ спины и застыла в таком положении, балансируя, чтобы не упасть, ловя слезящимися глазами стаю черных мушек, брызнувших из-под лысых век. Не торопясь, хорошенько раскачав верхнюю половину туловища, бросила руки в сторону письменного стола, стоявшего неподалеку. С первого раза зацепиться не удалось. Так часто бывало, и на первую попытку Анна Федоровна никогда не рассчитывала. После маленькой паузы она попробовала еще раз. В этот раз все прошло удачно. Настала пора выпрямить колени.

Старый кот, гревшийся тут же, в тюфяках и подушках, упал со сна ей под ноги и чуть не сбил хозяйку. Впрочем, далее действий никаких не предпринял и остался лежать в том же положении, в котором его застал паркет. Анна Федоровна приняла исходное положение.

Анна Федоровна, в свои годы, по праву гордилась тем, что может обслуживать себя сама.

Однако, силы были уже не те, и после проделанных упражнений тянуло полежать и отдышаться. Спать не хотелось. Анна Федоровна лежала на кровати, вперив очи в потолок, не моргая. Через какое-то время она обратилась к всегдашнему любимому своему занятию. Анна Федоровна представляла, как вот так лежащую с открытыми глазами, но уже бездыханную, ее застанут родственники. Одного она не могла решить до сих пор, кто бы лучше всего ее застал. Хорошо ли было бы, если это была бы Лялечка. Одно время ей казалось, что это было бы чудо, как хорошо. Ведь только Лялечка способна была бы оценить всю высокую поэзию поступка Анны Федоровны:

– Вот, жила тихо, никому не мешала, и так же тихо ушла. Спасибо, мама, спасибо тебе за все. Покойся с миром.

Однако, Анна Федоровна, подозревала, что от боли потери Лялечка могла расчувствоваться и кинуться реветь, что было совершенно неуместно. Прекрасно понимая, что тело ее крайне старо, и подозревая, что в некоторых местах, навсегда теперь недоступных ее взгляду в силу неповоротливости суставов, началось разложение, вряд ли можно было медлить с похоронами. Справедливо полагая, что жизнь Анна Федоровна провела совсем не святую, она понимала, что тело ее после смерти не расцветет благоуханиями роз, как бывало со святыми великомученицами, а значит надо было торопиться. Для слез не было времени.

Несмотря на внешнюю ветхость Анны Федоровны, ум ее был ясен и точен. Потому и сейчас застряв в подушках кровати, она застыла, заслышав приближение торопливых шагов Лялечки, не сводя открытых глаз с потолка.

– Мама? – тревожно спросила Лялечка.

Анна Федоровна лежала и не шевелилась. По задумке матери, дочь стоило, в некотором смысле, натренировать, подготовить к наступлению важного для всех момента ее смерти, чтобы Лялечка, не тратя времени на слезы, сразу же приступила к распоряжению о похоронах.

В этот раз репетиция не удалась. Лялечка, как и всегда не к месту, снова проявила такт и бережно закрыла за собой дверь.

– Даа, – протянула Анна Федоровна. – Флакончик-то…

Повернувшись на бок, она спустила ноги с краю кровати, ловко попав ими в кота, который и ухом не повел. Как знать, может быть, старый тоже тренировал Анну Федоровну, готовя ее к собственной кошачьей кончине.

Анна Федоровна постучала по коту сухонькой ножкой, тот ожил и отошел. В этот раз попытка встать увенчалась успехом.

Сегодня был особенный вечер. Вечер, когда Анна Федоровна познакомилась с Ванечкой.

Так звали молодого и наглого студента медицинского института.

Черные до плеч волосы, закрученные в пружинки томных кудрей, обрамляли его белоснежное лицо. Весь Ванечка был до того хорош, что напоминал прелестную девчушку, если бы не та задиристая наглость, которая прорисовывалась во всех его движениях.

«Бедная моя спина, – подумала Анна Федоровна. – Сколько лет я уж не видалась с ней. Все ли она так же хороша, как была тогда, на бальном выпускном вечере, когда мы кружили с Ванечкой, и зал весь расступился, освободив для нас одних площадку и любуясь нами?»

И она отдалась воспоминанию, и вот она уже кружится в полуосвещенном зале, и ветер едва успевает за подолом ее шелестящего платья, а она…, она грациозно и свободно откинувшись…

Хруст, раздавшийся позади, вырвал ее из сказочных воспоминаний. Ай-ай, она позволила себе забыться, поверив, что может расправить плечи…

– Флакон, – подняла Анна Федоровна вверх коротенький и кривой указательный пальчик.

У задней стенки шкафа, за горой никогда не достававшегося фамильного фарфора, спрятанный от всех чужих глаз стоял стройный тонкого стекла флакончик с ярко-красной, поблескивающей жидкостью.

Анна Федоровна потянулась к нему, схватила в хрупкую ладошку и упала, не удержавшись тонкими ногами на скользком паркете.

Тело Анны Федоровны на общем собрании семьи было решено отвезти в морг, не оставлять дома.

– Там и приберут и оденут.

Принимал ветхий трупик молодой наглый хирург с черными кудрями до плеч. Если бы он и вполовину не был бы так красив, его бы давно уволили за задиристый и неуживчивый характер.

Он никогда не трудился делать грустную мину, даже из уважения кродственникам почивших, напротив, вел себя как менеджер в дорогом ресторане, вальяжно открывая и закрывая холодильники, деловито извлекая на стол тела покинувших земную твердь.

Поморщившись над телом высохшей старушки, он принялся собирать ее в последний путь. В закостеневшей правой руке было что-то зажато.

Красавец-хирург выругался на нерадивых родственников, так небрежно оставивших покойницу. Были случаи, когда в морг предъявляли претензии о забытых золотых украшениях, и это всегда бывало чрезвычайно неприятно. Однако, не докончив своей гневной тирады, хирург замер. Руки его тряслись…

– Глупая! Глупая моя девочка! Что же ты наделала? Глупая моя Аннушка. Зачем же ты берегла флакончик, когда его надо было вдыхать, вдыхать каждый год в день нашей встречи? Вдыхать, чтобы оставаться молодой и продлить себе жизнь, чтобы потом, когда муж твой умрет и дети вырастут, мы смогли бы свободно и не боясь никого и ожидая ничьего одобрения встретиться и быть навсегда вместе!

Хирург, рыдавший теперь, сидя на холодном полу покойницкой, был тем самым Ванечкой, которого одного только и вспоминала во всю свою жизнь Анна Федоровна.

Связать судьбы в молодости они не смогли, Аннушка была дочерью известного генерала, и ей полагалось выйти за военного. Так решил отец. Вот так и сказал: «Только офицер!» Сказал и хлопнул по столу огромным своим кулаком.

И был офицер. И была командировка офицера, Лялечкиного отца, далеко-далеко, и Аннушка с дочкой наперевес тряслась с ним в потном вагоне, догоняя горизонт.

И было прощание перед отъездом. И Ванечка вручил ей маленький тонкого стекла флакончик с ярко-красной жидкостью, и просил вдыхать его аромат каждый день их встречи. И была дивная история о хранившемся во флаконе соке первого на земле граната, который не даст влюбленным пропасть в этом мире, и обязательно сохранит их друг для друга.

Выдумщик был Ванечка, но Анна Федоровна всю жизнь хранила его подарок. Хранила ни разу не открыв. Ведь Анна Федоровна до последнего дня обладала ясным и точным умом, и четко знала – стоит открыть флакончик – весь аромат улетучится, и останется только горький привкус спирта.

О важном

В конце грязной улицы, неизбалованной фонарями, изрядно вымазанной грязью и украшенной, как новогодней гирляндой, рядами красных носов, валяющихся тут же по периметру их хозяев, стоял маленький бар.

Ничего особо примечательного во внешности старенького заведения с синей крышей не было. Держатель его – маленький китаец с вечной улыбкой и лоснящимся передником.

А секрет был. И китаец, как заведено у его народа, бережно его охранял.

Всякому, кто решился бы дойти до бара по закоулкам вечернего городка, подавалось меню, где в графе напитки среди прочих значились выведенные латиницей названия: Sake, Vodka, Hrenznaetchto…

Именно это Hrenznaetchto и было секретом маленького заведения, приносившего доход небольшой семье китайцев.

Происходило это вот как. Когда русскоязычные посетители добирались до пункта питания, рассматривая меню, они неизменно восклицали: «О, смотри-ка! А это что? Хрен знает что!» Обязательно требовали себе напиток. Через несколько минут, сидя друг напротив друга, хлопнув по маленькой порции напитка, каждый раз, как в старом проверенном спектакле, посетители повторяли один и тот же диалог:

– Ну? Что это?

– Да хрен знает что!

И, хотя диалог этот происходил вот уже с небольшим три года, маленький китаец всегда внимательно следил за реакцией гостей, облегченно выдыхая после двух реплик.

Каждый пытался разгадать, что же это за напиток. Но доза была слишком мала, чтобы понять, чтО составляет букет и аромат на дне маленькой чашечки для сакэ. Поэтому вывод был неизменен: хрен знает, что налил туда старый черт.

Сейчас китаец уже умер, и в общем-то можно поделиться его тайной.

Несколько лет назад в бар зашли первые русские посетители. Мужчина с тонкими усиками и вальяжная дама с низким грудным голосом и в перьях. День был промозглый, вечер и того хуже. Гости требовали «чего-нибудь согреться».

Однако, ни чай, ни предложенная подогретая рисовая водка не впечатлили посетителей.

– Любезный, налейте же нам водки! – потребовала дама, томно опуская ресницы на высокую грудь.

И любезный налил. Налил в маленькую чашечку для сакэ. На самое донышко.

Тонкие усики господина, сопровождавшего высокую грудь с опущенными на нее ресницами, заходили в нервной пляске, ощетинились и из-под них донеслось высокое пронзительное: «Да стакан-то есть у тебя?!»

Китаец спохватился, бросился искать стакан. На самом дне рукомойника, под горой блестящего израненного временем фарфора, он отыскал артефакт. Стакан был вымыт и подан.

Дама перегнулась через стойку бара и дотянулась до бутылки, содержащей напиток ее родины. Китаец не сопротивлялся, он понял: в этот момент происходит что-то очень важное, вселенная вершит его судьбу.

Дама вскинула голову к небесам, как для истовой молитвы, и залпом влила в недра свои огненную воду.

После некоторого молчания, она посмотрела в глаза хозяину бара и медленно проговорила:

– Вот это, любезный водка… А вот это, – и тут она двумя пальцами, как пинцетом, протянула ему чашечку для сакэ, где недавно на донышке была капля той же самой жидкости, – вот это, мой маленький друг, хрен знает что.

Путники продолжили свой путь, а китаец с тех пор обновил меню.