Во времена перемен [Людмила Федоровна Палатова] (fb2) читать онлайн

- Во времена перемен 14.41 Мб, 300с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Людмила Федоровна Палатова

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Людмила Палатова Во времена перемен

Во времена перемен

О милых спутниках, которые весь свет

Своим присутствием животворили,

Не говори с тоской – их нет,

Но с благодарностию – были.

В.А. Жуковский

Вместо предисловия

В определенном возрасте у пожилых людей иногда появляется настоятельная необходимость оставить воспоминания о прожитом. Как правило, обычно они касаются громких событий, героических поступков. В памяти моего поколения таким событием была война. Мы – дети войны, и героизма при всем желании по малолетству проявить не могли, хотя и были среди молодежи личности необыкновенные. Но война отразилась на каждом из нас, у многих она изменила судьбу. Правильно заметил Р. Фраерман: «Не все в мире измеряется твоей готовностью умереть. Куда труднее оказывается иногда простая дорога жизни». Участники войны, жители блокадного Ленинграда вспоминать не любят, да и осталось их очень мало. Неизбывно в нас присутствие перенесенного и передуманного. Лучше, чем Ю. Левитанский, не скажешь:


Я не участвовал в войне,

Война участвует во мне!


Но и мирные времена выдались нелегкими. Мне хотелось показать, как жилось в двадцатом веке обыкновенному человеку, рассказать о наших предшественниках, и тех, кому мы обязаны жизнью, потому что свою они отдали за нас.

Благодарю своего одноклассника, Геннадия Валерьевича Иванова, за сопереживание и предоставленные материалы и Олега Игоревича Нечаева за участие в работе.

Предки

Как и многие из моего поколения, я плохо знаю свою родословную. Старшие часто были вынуждены скрывать прошлое в целях элементарной безопасности. Мне довелось как-то познакомиться с носителем очень известной декабристской фамилии, который в ответ на мой вопрос о его предках попросил рассказать, что об этом известно мне. В детстве он слышал разговор деда с отцом, когда старший на подобный вопрос ответил, что был такой дурак когда-то давно, из-за которого семья до сих пор страдает. И попросил никогда больше никогда не поднимать эту тему.

Наша беседа случилась в районной больнице. Как в наши края попали представители такой фамилии, можно только гадать. Советская власть, прославляя подвиг декабристов на словах, истребляла потомков их без всякой пощады. Разговор наш закончился тем, что я подарила моему пациенту мемуары декабристов с пожеланием самостоятельно разобраться в своей семейной истории.

Мне скрывать было нечего, как раньше казалось. Потомок крестьян тамбовской губернии из первого в роду поколения с образованием. Представитель очень большой семьи, живущая от нее на отшибе, я не знаю подавляющего большинства своих родственников. Воистину, «мы ленивы и нелюбопытны». Можно было в свое время заинтересоваться, расспросить, а теперь уже некого.

Предки с обеих сторон жили в селе Карандеевка Инжавинского уезда Тамбовской губернии. Половина деревни Палатовых, половина – Филитовых. Фамилия отца (Палатов) татарская. Беседовала с однофамильцами, которые безусловно подтвердили ее тюркское происхождение. Откуда она взялась, сказать сложно, но рядом с Каран (Коран) деевкой – у нас там «акают» – Караул, Уварово и т.п. Рядом было имение Чичериных. Я еще слышала о «господском доме». Скорее всего, предки были крепостными, мама говорила об «однодворцах».

Хорошо знала я только деда с маминой стороны, Иллариона Михайловича Филитова. Это был высокий красивый старик с сивой гривой волос, которую и в старости не брали обыкновенные ножницы. Стригли овечьими. В молодости он повредил колосом глаз, на нем осталось бельмо. Другим глазом дед без очков читал Евангелие с весьма мелким шрифтом. Я хорошо помню эту книгу из-за ее необычной формы. Среди немногих мужиков в деревне Михалыч был грамотным, а кроме того, имел кожаные сапоги, что было вроде парадного сервиза. В этих сапогах венчалась вся деревня. Понятно, что повседневной носке они не подлежали. В гражданскую войну, когда принудительные освободители разных цветов сменяли друг друга многократно, эти сапоги и сгинули. После белых пришли зеленые, потом нагрянули красные. Дед вышел поприветствовать законную, как он считал, власть. Тут боец в буденновке сапоги с него и снял.

Женили деда насильно. Была у него любовь, такая же беднячка, как и он, а у моей будущей бабушки было какое-никакое приданое. В ответ на несогласие прадед Михаил (кроме имени о нем ничего не знаю) вывернул из плетня кол, благословил непокорного сына вдоль спины и одним ударом сделал несчастными трех бедолаг. Дед так и не забыл свою девушку, а ее тоже выдали замуж по родительскому расчету, страдала ни в чем не повинная бабушка Дуня. Несостоявшаяся невеста заболела и умерла от злой чахотки. Перед смертью, как гласит семейное предание, она подошла к плетню попросить у бабушки прощения. Та обошлась с ней сурово, на что бедная женщина сказала:

– Ох, Дуня! Как еще с тобой будет!

Как в воду смотрела! Бабушка Евдокия Захаровна родила семерых детей, мальчиков было только двое, младших, и только им полагался земельный надел. Один из братьев, Сергей, возвращаясь с Первой мировой войны, умер в эшелоне от испанки, неизвестно, где он похоронен. Второй, Иван, был взят на действительную службу и остался в Ленинграде. Земли в Тамбовской губернии было мало. Старших сестер надо было пристраивать замуж, а кому были нужны бесприданницы? А баба Дуня начала болеть. У нее развивалась какая-то системная патология, по скудным сведениям, похожая на ревматоидный артрит, а то и на болезнь Бехтерева. Прошли все больницы, монастыри, знахарей поблизости. Разорили не один десяток муравейников, добывая муравьиный спирт для растираний. Все было бесполезно. Состояние ухудшалось. Можно представить, что значила болезнь хозяйки для крестьянской семьи. Баба Дуня была работящей и умелой, очень страдала от своего бессилия. А вся домашняя работа и уход за лежачей матерью свалилась на среднюю дочь Анну (Оню), которой было тогда 13 лет. Большой чугунок в печку поставить было не под силу. Каково было на это смотреть матери! Она чувствовала себя обузой и часто повторяла: «Где же ты, моя смертушка!». Оня так и не вышла замуж – не на кого было оставить дом, а за ней было еще трое младших. Разница в возрасте у детей была большой. Старшая сестра была уже замужем, когда родилась моя мама, и была она старше племянницы только на год, а та всегда звала ее тетей Варей.

Оня осталась неграмотной, как и старшие девочки, работала в колхозе за «палочки», вела хозяйство, ухаживала за отцом, а в сундучке лежало ее приданое, сшитое и связанное своими руками из собственноручно изготовленной и окрашенной пряжи. Я маленькой очень любила разглядывать удивительного фасона старинное платье и кружевные накидки на подушки, когда раз в год их вывешивали для проветривания. Вещи просились в этнографический музей. И все они были украдены во время войны эвакуированной женщиной-инвалидом, которую тетка спасла от голодной смерти и кормила два года. Уехала дама втихаря, не попрощавшись, а вещи взяла, вынув дно у сундучка, вероятно, на память.

Старшие сестры, Татьяна и Елена, овдовели и жили в семьях дочерей. Только одну, похожую на мать очень симпатичную и тоже Дуню, выдали в обеспеченную семью. Брак получился по любви, но радовались недолго. Наступила коллективизация. В одночасье семья лишилась всего и была выслана в Мурманскую область на пустынное побережье реки Колы. Приближались холода. Вот тут–то и показала себя натура настоящего крестьянина–работника. Наверное, термин «кулак» и отвечал истинному положению вещей. Я всегда по этому поводу вспоминаю кинофильм «Ленин в восемнадцатом году», когда ходоки (кстати, тамбовские) в ответ на вопрос вождя «а как же бедняк?» отвечают: «это по-вашему – бедняк, а по-нашему – лодырь». И до сих пор удивляюсь, как прохлопали цензоры тогда эту фразу. Мои родственники наловили в реке бревен, которые в свободном плавании в большом количестве, как и в более поздние времена, катили при плановом хозяйстве в виде «сплава» своим ходом в моря–океаны, и построили себе жилье. Река изобиловала рыбой, которая пропитала и стала основой существования. Я увидела тетку единственный раз на тамбовщине в 1936 году. Ей разрешили навестить родных. Она угощала нас эксклюзивной рыбой в потрясающей обработке. В ответ на чей-то вопрос о жизни она ответила:

– Хотели сделать нам хуже, а получилось лучше!

И это благополучие было недолгим. Началась война. Погиб их единственный сын. Они остались в Мурманской области, и больше я ее не видела.

Баба Дуня умерла в 1916 году. Перед смертью она просила похоронить ее в коротком гробу, чтобы не разгибать сведенные контрактурой ноги. Боялась, что будет больно даже мертвой. Потомству по женской линии она оставила в наследство свою болезнь в разной степени тяжести. Другого капитала у нее не было.

Не знаю, раскулачивали ли деда. В глинобитной избе не было ничего, кроме скудного скарба. Дед Илларион был действительно бедняком, хотя работал хорошо. В молодости выпивал, но однажды с товарищами отмечали какое-то событие. Когда он протрезвел, обнаружил, что потратил больше, чем мог себе позволить, встал на колени перед иконой и дал зарок. Больше не пил никогда. Зимой, завершив работы в поле, мужики в деревне собирались каждый со своей лошадью в Крым по договору с торговцами и везли оттуда всякий южный товар. Полученные за это деньги шли на хозяйство, а детишкам доставались гостинцы – изюм, сладкие рожки, вяленый инжир и т.п. Умер дед перед самой Отечественной войной, будто Бог оглянулся на хорошего человека и избавил его еще и от этих страданий.

Когда моей маме, Варваре Илларионовне Филитовой, исполнилось 9 лет, ее определили в няньки к дальней родственнице. От нищеты это было сделано, или из желания ей лучшей доли, сказать трудно. Вероятно, от того и другого с учетом ее бесполезности в хозяйстве. Родственница, Анастасия Ивановна Полубояринова, увезла ее в Баку. Город этот был Меккой для жителей села. Вероятно, когда-то давно какой-нибудь дядя Вася случайно попал туда на заработки, и за ним потянулись родные и близкие. Анастасия Ивановна была личностью весьма примечательной. Рано вышла замуж, как оказалось, за революционера, который от нее свои занятия скрыл, родила от него ребенка. Его арестовали, сослали в Сибирь. Собиралась она за ним, а потом раздумала. Занялась делом, организовала швейную мастерскую, поскольку была хорошей портнихой. В те времена семейные предприятия и артели имели большие налоговые льготы, почему и набрала работников А.И. из дальней родни. Мама была еще мала для работы в мастерской. Ей достался малыш для воспитания. Никого А.И. шить не научила. Все были только на подсобных работах – швы обметать, пуговицы пришить. Конкуренты начальнице были не нужны. Мама превосходно шила потом, но для этого ей пришлось закончить уже в Перми курсы кройки и шитья, которые остроумцы называли «кукиш». Я любила играть с ее экзаменационным платьицем очень сложного фасона, сшитым для куклы.

Хозяйка набирала силу. Ее талант и оборотистость способствовали процветанию мастерской, обшивала она, как теперь сказали бы, ВИПов, поэтому появились и связи. Была куплена дача в Кисловодске, а затем и гостиница «Европа» в центре Баку. Тут и появился жених, абсолютный негодяй и альфонс, который жил на ее деньги, кутил и обманывал ее на каждом шагу. А она в нем души не чаяла. По словам окружающих, он был причастен к гибели ее сына от первого брака. На его памятнике слова: «Мой милый мальчик, простишь ли ты свою бедную маму?». Во время войны муж попал к немцам, ушел с ними и исчез из ее жизни. Остались двое его сыновей. У нас сохранилась фотография, как и все тех времен, превосходного качества, на которой изображен холеный мужик с необычайно плутоватой физиономией. После революции во время НЭПа А.И. приобрела еще одну гостиницу, «Новую Европу», где мама работала уже экономкой. На исходе 20х годов НЭП закончился со всеми вытекающими последствиями, но хозяйка опять устояла. Снова начала обшивать уже теперь советскую и партийную верхушку. Гостиницы, конечно, отобрали. Однако, владелицу не выслали, не посадили, а сыновья закончили институты, это в те времена, когда в получении образования было отказано даже детям мелких служащих. В институтах учились исключительно дети рабочих и крестьян, имевшие в виде базиса 2 класса церковно-приходской школы.

Маму благодетельница в школу не пустила даже после революции, когда для детей крестьян была везде зеленая улица. Нянька, прислуга, экономка – только такой расклад. Робкие просьбы об учебе заканчивались одинаковым заключением: «пойдешь на парапет». Так тогда в Баку называли часть набережной, которую облюбовали проститутки. Попытки выйти из под контроля подавлялись в зародыше. И после замужества А.И. умудрялась держать маму в рабской зависимости. Собственно, это осталось на всю жизнь: полный паралич инициативы, отсутствие самостоятельности, неспособность противостоять чужой воле, зависимость от чужого мнения. И все это у умного от природы, работоспособного и порядочного человека. Мне она постоянно внушала: «Если что, ты сразу отходи». Правда, не на ту напала. Я пошла в другую родню. И когда мама ссылалась на А.И., я еще в те времена усвоила, что капитализм – это рабство трудящихся. Как удалось женщине без всякого образования самостоятельно разработать методику психолингвистического влияния (тогда такого понятия еще не было) и так виртуозно ею пользоваться, остается для меня загадкой. Подвигов А.И. ее семья не оценила. Умерла она на чужой кухне в соседстве с керосинками, всеми брошенная и разоренная. Мне не удалось ее повидать, не застала ее в Москве, когда была там в командировке. Да это, наверное, к лучшему.

Отцовскую родословную я знаю еще хуже. Дед со стороны отца (звали Дмитрием, а отчества не знаю) умер скоропостижно, выпив в жару криночку молока с «погребицы». Бабка, Наталья Васильевна, осталась беременной с четырьмя детьми. Моему отцу, старшему, было 7 лет, младшая – Мария – еще ползала. Хозяйство было большим: лошади, коровы, большой сад, пчельник и, конечно, земля. Бабка пятого родила в октябре в поле. Было холодно. Завернуть ребенка не во что. Он умер по дороге. «Да и Бог с ним, ягодка, куда его еще, пятого-то?». Остальных подняла одна. Мой отец, вернувшись с фронта после первой мировой войны, в деревне не остался. Женился на моей маме, и они уехали в Баку. За ними отправились брат Михаил с семьей и Мария. С матерью остался Василий с женой и двумя дочками. В период коллективизации их раскулачивали дважды. Соседям кололи глаза добротный бревенчатый дом, пчелы, ухоженный сад. Никто не хотел видеть, как работают Палатовы. У бабки, наверное, часа свободного не было за всю жизнь. Я видела ее считанные разы. Дом стоял на краю деревни. Для меня в детстве это было целое путешествие. Я боялась собак и ребят, которые дразнились: «Горочкая, горочкая!». Для них «городская» была диковиной. Ходила я в этот дом один раз в сезон. Бабка, увидев меня, гладила по головке и бежала по своим делам. Не помню, чтобы мы с ней разговаривали. Один раз я у них обедала, на моих глазах она огрела младшую двоюродную сестричку деревянной ложкой по лбу, предварительно ее облизав. Жест был классический, а вот за какую провинность была кара, не помню.

Из всех детей образование получила единственная дочь Мария. Она окончила гимназию в Инжавино. Далее все силы семьи были направлены на ее благополучие. Мальчики отучились по 2 года в церковноприходской школе. Михаил в Баку проработал всю жизнь шофером. Мой отец стал строителем. Василий трудился в колхозе, а в 1938 г был арестован по 58й статье. В правление пришла разверстка: сдать двух врагов народа. Комбед стал думать – кого. Один из соседей вспомнил: « А давайте Ваську Палатова! Он сволочь, я с ним намедни подралсИ!». На том и порешили. Так мой дядька стал врагом народа. Конечно, драться нехорошо, с этим надо согласиться, тем более, что родичи мои с этой стороны уживчивостью не отличались, друзей не имели за перегруженностью работой, не пили, оскорблять себя не позволяли и силой обижены не были. Однако, мне кажется, что главную роль в этом решении сыграла зависть. Правление состояло из бывших бедняков, но лентяев бывших не бывает. Соседка деда Иллариона Катя-Стрикочиха, активистка и сплетница, как это следует из клички, в полдень, стоя у окна и почесывая ногу об ногу, просит:

– Михалыч, дай мерку картовки на посадку!

– Кать! – отвечает дед – У меня картошка уже зацветает, а ты сажать собираешься. Какого урожая ждешь?

– Ды, Михалыч, некогда все, никак не соберуся.

– А ты ноги–то не чеши, вскопай огород. Время-то к обеду подходит, а ты только встала.

Дядька больше не вернулся. Я всегда думала, что либо на следствии, либо в лагере, он врезал кому-нибудь из охраны и был ликвидирован на месте. Но недавно узнала, что в начале войны его отправили в штрафбат, там он и сгинул. Очевидно, «кровью не смыл», потому что семья не считалась родственниками военнослужащего. Дома у нас при мне о нем не упоминали. В те времена молчание было золотом высшей пробы.

Бабушка Наталья умерла после войны, успев побывать в Перми и убедиться, что все ее труды на благо любимой дочери пошли прахом. И не от прожигания жизни, а от полного нежелания и неумения трудиться. Многократно за свою долгую жизнь я потом убеждалась, что не идет впрок добро, которое добыто другими. И даже знания усваиваются и могут быть использованы только тогда, когда их добыл сам. И оправдания, что все делается для детей и их будущего, несостоятельны. Детям, кроме вреда, незаработанные ими деньги ничего принести не могут. Копить нужно только голову, а не то, что можно отнять или украсть. Инсульт, наш фамильный финал, хватил Васильевну буквально на лопате. Как не представляла себе праздной минуты, так и закончила жизнь в труде. Царствие ей небесное!

Мои родители были родственниками. В деревне вообще их было много. Кто кем кому приходился, я так и не поняла, но до революции моих родителей не повенчали бы. Православная церковь заботилась о генофонде, хотя тогда такого слова в обиходе еще не было. Свидетельствую из первых рук – подход был правильным. Результаты нарушения его испытаны на себе. Революция освободила народ от моральных заморочек наряду с религией. Попа в Карандеевке не оказалось. Венчал причетник, который исполнял обязанности, а заодно играл в карты и не дурак был выпить. Уважения у мамы он не вызвал, да и ее воспитательница, очевидно, излишней набожностью не страдала. Мама так и осталась безбожницей. Брак зарегистрировали и в загсе. В деревне мама оказалась, сбежав из Баку от восстания мусаватистов. После его усмирения родители вернулись обратно. Там они работали в гостиницах Анастасии Ивановны, а потом отец решил завести свое дело, судя по разговорам, а также по зеленому сукну, которое мама проветривала на чердаке, хотел устроить биллиардную. Вот тут-то НЭП и закончился, и всех предпринимателей, и крупных, и мелких, прижали к ногтю. Заодно, после десятилетнего ожидания в 1930 году, к глубокому разочарованию отца, который мечтал о сыне, родилась я. Нашла время. Надо было уносить ноги.

Пермь

Выбор Перми был случайным по принципу: чем дальше, тем лучше. Но я убеждаюсь все чаще, что случайностей в жизни не бывает. За ними стоит глубокий смысл. Просто его не сразу осознают. Да и проявляется он позже. Ну, скажите на милость, что было бы со мной, останься мы в Баку? Я была бы оккупанткой, «старшей сестрой» по аналогии со «старшим братом», что было там ругательством. Как бы удалось поступить в институт? Где бы я нашла нужную мне работу? Кто пустил бы меня в науку? Я не задаю праздных вопросов, у меня была половина Баку родственников. Я знаю все это из первых рук. Меня бы традиционно спрашивали: «Кто тебя звал? Кто тебе письмо писал?» А позже мне пришлось бы бежать, как и моим родичам, бросив все, а куда? Кто и где бы меня ждал?

Сначала из Баку в Пермь уехал Дмитрий, не знаю, чей именно, а может общий, двоюродный брат. За ним мы. Мне исполнилось полтора года. Это было мое второе лето. Первое свое лето я побывала в Карандеевке. Мама с трудом довезла меня туда. Дело в том, что, родившись, я начала орать благим матом и не могла остановиться. То ли из-за затяжных родов были какие-то неполадки, то ли в предчувствии будущих невзгод, только вопила я, не закрывая рта, все первые два месяца своей жизни. В поезде тоже. Когда меня в таком виде мельком усмотрела баба Наташа, вынесла категорическое резюме: «Ягодка, она же у тебя некрещеная!» Многое простится ей там за эти слова! Позвали пономаря, опять же за отсутствием священника. Он окунать меня в купель не стал, очевидно, как городского ребенка, а покропил сверху, после чего я заткнулась, будто и не сводила с ума родительницу и окружающих столько времени. Так наладились мои отношения с Всевышним, но поняла я это тоже много позже.

Следующим летом мы были уже в Перми. Город в 1931 г был небольшим. Границами его был вокзал Пермь-2, Кама, Разгуляй со старым кладбищем и речкой Егошихой. Там же находился собор Петра и Павла – первое каменное здание Перми, и еще две церкви, Успенская, которую уже тогда разорили и превратили в склад, и действующая Всехсвятская. На кладбище тогда еще хоронили, но поход в Разгуляй был долгим и рискованным из-за хулиганской там обстановки. Улица Пермская в другом направлении заканчивалась высоким белым каменным забором, за которым раньше помещался монастырь. На его территории расположились какие-то учреждения, в том числе военкомат, где мы после института в 1953 году получали военные билеты.

Городская часть Сибирской улицы (продолжения знаменитой Владимирки) заканчивалась Красным садом (им. Горького). Дальше шла Слободка, частные домики с огородами и малиной, куда мы еще в 1955 году ходили в гости к нашей завотделением Тамаре Федоровне Томсон и объедали малинник. За местом, где теперь рынок, а тогда была барахолка, тоже шел частный сектор, как и сразу за инфекционной больницей (заразными бараками). Позднее там построят медицинский студгородок и Громовский поселок. Мотовилиха отделялась от Разгуляя оврагом, через который был перекинут деревянный мостик. По нему ходил единственный трамвай от Перми-2. Бывало, и опрокидывался в овраг. Но Мотовилиха для нас была другим концом света. По Комсомольскому проспекту, состоявшему из трехоконных домишек, ходили коровы вдоль канавы с весьма качественной травой. До 19го завода (з-д им. Сталина, потом им. Свердлова) тоже было далеко, никакой транспорт туда не ходил, и рядом с ним был свой рабочий поселок. Перед постройкой завода это было самое грибное место и на охоту туда хаживали. Старая Пермь описана в замечательной книге В.С.Верхоланцева «Город Пермь, его прошлое и настоящее». Владимир Степанович издал ее впервые в 1913 г. После революции краеведение назвали лженаукой и отменили, как обычно, с угрозами и с санкциями. Вторично книга появилась в продаже в 1994 году.

Я интересуюсь прошлым города, поэтому, увидев ее на лотке, схватила сразу. Посмотрев на портрет автора, увидела знакомое лицо и не сразу вспомнила, что это наш учитель географии в моей родной седьмой школе. И еще вспомнила, как безобразничали мы на его уроках, не слушали и ничего не учили. Он носил нам альбомы, привезенные им из-за границы, потому что при «проклятом царском режиме», учителей из глубинки в каникулы отправляли в командировки за казенный счет в разные города и страны, чтобы они видели своими глазами то, о чем рассказывают ученикам. И альбомы мы листали мельком и подсмеивались над старым очень больным человеком, не в состоянии оценить его по достоинству. В.С. был мужем директора школы Антониды Елизаровны Верхоланцевой, и под школьной кличкой «Глобус» безнадежно пытался образовать школьную шпану – выдающийся краевед, на которого теперь постоянно ссылаются специалисты. Он умер от рака, когда мы учились в 10м классе. Поздно у нас появилось чувство вины перед этим замечательным человеком. Воистину, следует знать, перед кем метать бисер. Простите нас, дураков, Владимир Степанович!

Главным экскурсоводом по городу у меня служит прекрасная книга Е.А. Спешиловой «Старая Пермь»,2003г. Иногда удается пройтись по старым кварталам, которых почти не осталось. Очень хотелось нам колбасы, а к колбасе в нагрузку, по социалистической традиции, нам продали капитализм. Древние говорили, что есть желания, которые боги исполняют, разгневавшись на нас. Вот это с нами и произошло. Пришла безграмотная, ничего, кроме своих надобностей, не ценящая хамоватая компания, которой кроме денег ничего не только не надо, но и непонятно. Это сообщество троечников. Они изуродовали город точечной застройкой, порушили даже коммунальные сети, п.ч. торопясь «урвать кусок за счет техники», не проводят гидрологический анализ места, где строят. И стоят, как гнилые зубы, в историческом центре высотки, в которых светятся окна в трех–четырех квартирах. Они не по карману простому народу, а цены снизить – владельцев жаба душит. Вот такой результат вышел у «прорабов перестройки». Историки правильно считают, что варвары победить не могут, зато уничтожить – это обязательно.

Поселились мы на первых порах в знаменитой «Семиэтажке». Похоже, что это была тогда едва ли не единственная гостиница в городе, а уж семиэтажное здание – точно одно. Оно и сейчас остается гостиницей. Во время войны «Семиэтажка» приютила всю эвакуированную из осажденного Ленинграда к нам творческую интеллигенцию: театр им. Кирова (знаменитую Мариинку), преподавателей хореографического училища и лично Ваганову, писателей. В нашу галерею доставили в запасник часть фондов Русского музея. Несколько лет назад эти картины привозили в Пермь снова, но уже для того, чтобы устроить выставку под лозунгом: «Спасибо, Пермь!».

Оставались мы в гостинице недолго. Родители сняли квартиру вместе с братом на Пермской улице (потом ул. Кирова, снова переименованная в Пер мскую) в частном двухэтажном деревянном доме под № 156, который был до революции трактиром для извозчиков. У хозяина, Федора Тимофеевича Рудометова, было 12 детей, из них 8 еще жили с родителями.

Верхний этаж был предназначен для хозяев и представлял удобную квартиру, где была большая «зала», она же столовая, с выходом на застекленную длинную галерею. С улицы было парадное крыльцо, а со двора – черный ход, над которым во втором этаже помещалась холодная, или летняя, неотапливаемая комната, куда с наступлением тепла переселялась молодежь мужского пола. После капитального ремонта национализированного дома жилище превратилось в «Воронью слободку». Помещение над входом оснастили печкой, и туда поселилась бывшая няня и прислуга хозяев Маня. Дети ее очень любили и постоянно толклись в ее апартаменте. Весь низ, бывшая харчевня и кухня, были поделены перегородками и сдавались по отдельности.

Нам досталась кухня с большой русской печью, на которой в холодное время помещалась вся семья, и часть столовой, но с отдельным входом. В один из не лучших для владельца дома дней его известили, что с этого момента его собственность ему больше не принадлежит и переходит в ЖКТ (жилищно-коммунальный трест), который в просторечье называли «жактом», а квитанции по оплате – «жировками». В одночасье Рудометов оказался квартиросъемщиком, а жильцы, и мы в том числе, неожиданно для себя получили «жилплощадь». Эта «площадь» будет потом на долгие годы жизнеопределяющим моментом для граждан страны, как при «развитом», так и при «социализме с человеческим лицом». Ее нельзя будет купить, продать, оставить по наследству. Можно только получить. Этого часа приходилось ждать большую часть жизни.

Оставить потомков в квартире можно было путем невероятных ухищрений. Даже живя в полученной квартире, вы не считались ее хозяевами. Вас могли «уплотнить», если число квадратных метров хоть немного превышало определенную норму. Было категорически запрещено женским консультациям давать справки о беременности для представления в ЖКТ, чтобы молодожены не получили те же метры вперед. Всю жизнь я испытывала сердечную благодарность моей однокурснице Ире Тверье, которая своей властью зам. главного врача по акушерству городской больницы приказала дать справку о беременности моей невестке и тем сохранила детям квартиру после моего переезда в кооператив. Это было в 1982 году.

Справедливость требует заметить, что квартплата была символической, но в большинстве пермских квартир, чаще коммуналок, в 30 – 50 годах ни воды, ни канализации не было. Все удобства были во дворе, в том числе и выгребной туалет. Отопление тоже было печным. Научная общественность жила по-разному. Кто-то в благоустроенных квартирах, а кто и в старых немного «модернизированных» халупах, как мои самые близкие друзья, глава семьи которых писал докторскую диссертацию ночами, сидя на доске, положенной на унитаз – такой у него был кабинет. Привычка работать ночами у наших учителей чаще всего вырабатывалась именно из-за отсутствия условий. Так, мой друг Миша Калмыков отвечал на вопрос о комнате в новой квартире: «общая, а когда все лягут спать – моя». У меня потом было так же.

Я как-то описала маме расположение мебели в нашей кухне, которое было в моем полуторалетнем возрасте. Она посчитала это пересказом воспоминаний старших, но когда услышала подробности, вынуждена была согласиться, что я действительно помню. Вижу, как я сижу на кухне на длинном некрашеном столе с выдвижным ящиком. На мне валенки и пуховый платок, который обвязан вокруг. Квартира угловая, поэтому холодная, и с пола дует, потому что первый этаж. Это, конечно, отрывочные картинки из раннего детства, связные воспоминания начинаются лет с четырех. Общая с соседями стена была тонкой, так что матерщина дяди Леси-сапожника стала элементом быта. Двор был большой. В нем стоял огромный сарай – бывшая конюшня – с сеновалом, который приспособили для сушки белья зимой. Я и сейчас чувствую запах простыней с мороза. Их нельзя было снять слишком рано, они могли сломаться. Надо было ждать, пока выветрятся.

Теперешнее поколение, выросшее рядом со стиральными машинами и прочей бытовой техникой, не может себе представить, чем была стирка в 20м веке в российской глубинке. Впрочем, она и теперь там такой остается. В домах без водопровода воду надо было наносить в двух ведрах на коромысле из колонки не меньше, чем за квартал от дома. Ее надо было согреть на печке или на керосинке, отстирать руками белье хозяйственным мылом, а потом вынести помои во двор, хорошо, если с первого этажа. Полоскать белье приходилось в речке, зимой в проруби в ледяной воде, да и из колонки было не теплее. Для отбеливания замачивали простыни в растворе марганцовки, подсинивали. Стирка превращалась в целую эпопею. Недаром наши работяги летом спали в дровяниках на сенниках или старых матрасах, чтобы не пачкать лишний раз постель.

За водой ходили к специальным бревенчатым будкам, где помещались колонки и сидели старухи. Увидев человека с коромыслом, они выдвигали деревянный лоток, куда надо было положить копейку – плату за «дружок» (два ведра), после чего включался насос внутри избушки, и ведра наполнялись водой. Другие монеты принимались со скандалом. Будки были главным топографическим ориентиром для детей. Ходили гулять по улице «до поводы» или «на обокружку» (вокруг квартала). Проезжая часть улиц была немощеной. После машины или телеги долго стояла густая пыль. Тротуары покрывали дощатым настилом. Дерево в нашем климате быстро гниет, и возникала опасность сломать лодыжки или получить оторвавшимся концом настила в лоб. Особенные сложности начинались при попытке попасть во двор. В калитке зимой всегда была ледяная горка – нести ведра на коромысле, не расплескав, не удавалось, особенно на повороте. Вода сразу замерзала. А после и без ведер пешеходы выделывали такие замысловатые антраша, что позавидовали бы наши балерины. Чаще мы все-таки падали. Летом тоже бывали проблемы. Моя одноклассница, Вера Колокольцева, жила в доме, который стоял на месте теперешней Эспланады. Там до морозов во дворе стояла огромная лужа. Через нее все население переправлялось на корыте, которым часто с удовольствием управляли ребятишки.

Туалет представлял собой «скворечник» с «очком» или несколькими в дальнем углу двора. Хуже было, если он был пристроен к дому, п.ч. содержимое выгребной ямы пропитывало подвал и нижний этаж, а ассенизаторы, или как их называли, «золотари», появлялись весьма редко.

Продукты в холодное время хранились за окном в подвешенном на веревочке состоянии, откуда их нередко экспроприировали как ловкие сограждане, так и коты. У моих друзей рыжий Марсик регулярно приносил домой колбасу или рыбу, и хозяйка ходила по квартирам с вопросом: «чье?» В частных домах, а у нас в подвале сарая, были ледники, куда еще в марте набивали и утрамбовывали влажный снег. Холод сохранялся почти все лето. Мы, готовясь к экзаменам у нас дома группой, лакомились квашеной капустой с ледника. Готовить ее большой мастерицей была моя мама.

На заднем дворе у нас стоял небольшой двухэтажный флигель, принадлежавший пожилой женщине–врачу Агафье Павловне с мужем и двумя детьми, Ниной и Сашей Никитиными. Дом не национализировали. Его окружал сад, казавшийся мне большим. В саду было много цветов и очень красивый с деревянной резьбой колодец, которым пользовались для полива, но он был уже очень ветхим. Ребята любили в нем прятаться во время игры, несмотря на строжайшие запреты. Сразу была видна разница между личной и общественной собственностью. Наш двор был вытоптан и представлял собой унылый плац, огороженный дровяниками. Эти строения были многофункциональными. В них спали летом, в войну держали живность, устраивали мастерские, дети держали там кукольные домики («клетки»), на их крышах загорали летом и прыгали с них в сугробы зимой. Эта забава была небезобидной. В пятом классе мы хоронили нашего товарища Толю Васильева. Он был эвакуирован без родителей с знакомыми семьи. Во время прыжков с крыши он напоролся на острый кол и умер после операции через двое суток. Это была первая смерть сверстника, которую мы очень тяжело пережили.

Наш дом был типичной коммуналкой. У соседей была общая кухня, которой перестали пользоваться из-за одной жилички, неистощимой на пакости. Она и сумела выжить всех. Готовили у себя в комнатах на керосинках и примусах, а зимой в голландских печках. Коммуналки описаны и в прозе, и в стихах многократно. Однако, нет в природе ничего абсолютно плохого или хорошего. Так и в человеческом обществе. Была определенная польза и от такого способа существования. Женщины, особенно в войну и после, вынуждены были работать. Многие остались военными вдовами. Появились матери-одиночки, что после колоссальных людских потерь прямо поощрялось государством. Перед родами и после полагалось по 2 месяца декретного отпуска, а там на – службу. Уволиться с работы было невозможно.

Маму, например, отпустили только тогда, когда она вышла на инвалидность, заработав гипертонию и язву двенадцатиперстной кишки. Дети подолгу оставались одни. Из школы малыши приходили с ключом от квартиры на шее. Могли потерять, часто не могли открыть дверь. Дома – никого. Суп, если есть, холодный. Разжечь керосинку для ребенка задача непростая, даже опасная, затопить печку – еще сложнее. Вот тут на помощь всегда придет тетя Катя Соловьева. Она поможет согреть еду, а когда и своего супа нальет, велит уроки сделать и гулять отправит.

Однажды во дворе собрались чуть не все жильцы. В окне второго этажа сидели, плотно прижавшись друг к другу, двое ребятишек четырех и шести лет, Галя и Юра Глушковы, которых мама закрыла на замок, уходя на работу. Они отчаянно кричали: «Спасите нас! Там мышка, самделишная, шерстяная и с хвостиком!». Народ серьезно перепугался – ребята могли выпасть из окна, а как было успокоить? Насилу уговорили и караулили, пока мама не пришла.

Не помню случая, чтобы наша тетя Катя не принесла тарелку стряпни, когда она заводила тесто. А в Перми «пустую тарелку ворочать» не полагалось, так что обратно ее несли тоже с чем-нибудь съестным. Двор был интернациональным: русские, евреи, татары. По праздникам делились и национальными кушаньями. Правда, долгое время, пока действовал запрет на многие даты, не было видно ни куличей, ни мацы.

И еще важная деталь – ребячьи игры. Каждый вечер дети всех возрастов выходили во двор. Зимой санки, ледяная горка «катушка», лыжи, снежная баба. Катки во дворах заливали редко. Мальчишки на «снегурках», прикрученных веревкой к валенкам, предпочитали цепляться крючьями за проезжавшие грузовики-полуторки. Это было опасно, были серьезные травмы, однако запреты и ругань никого не останавливали, как и катание на «колбасе» позади трамвайного вагона.

Летом играли в прятки, сыщики-разбойники, двенадцать палочек, лапту, городки, позже в волейбол. Из всех окон взрослые болельщики и судьи оценивали результаты, поощряли, осуждали, разрешали конфликты. Правила игр были довольно сложными, требовали ловкости, сноровки, сообразительности, честности, умения быть в команде. Воспитывалась и справедливость. Драка была всегда один на один. А «схлыздить» было себе дороже, позору не оберешься, да и потом играть не возьмут. Тренировка была ежедневной, это вам не два урока физкультуры в неделю в ослабленной группе.

Малышня путалась под ногами, но уже присматривалась к будущим сражениям. И потом, выросшие мои однодворцы показали, чего стоило такое дворовое воспитание. Когда мама с моим маленьким сыном вынуждена была несколько месяцев прожить в нашем доме без меня, ей ни разу не дали сходить за водой. Как только кто-то видел у нее в руках ведра, немедленно забирали и приносили прямо на подставку. Наши соседи Глушковы каждый вечер приходили поиграть с моим маленьким сыном. Когда у них родилась своя внучка, они стали появляться реже. И мой ребенок перед своим трехлетним юбилеем на вопрос, что он хочет в подарок, не задумываясь, ответил: «Тетю Клаву и дядю Васю!».

Важную воспитательную функцию выполняли дрова. Пилили бревна двуручной пилой. Для этой цели нужен был напарник. Помощники были не только из числа родственников, но и из свободных соседей, в том числе из старших ребят. Когда кто-нибудь видел, что подросток идет мимо одинокого пильщика с бревном на козлах, раздавался удивленный и укоризненный возглас: «Ты что это? Не видишь, что дядя Шура один пилит?» Это было немедленным приказом к действию. Складывать поленницы привлекали детишек и помоложе. Это было нормой.

И теперь, когда я иду домой между многоэтажками и вижу толпы машин, которые только в подъезды еще не проникли, то начинаю сомневаться в полезности прогресса. Конечно, вода, даже горячая, теперь «в стене», дрова не надо пилить и колоть, свет зажигается движением пальца, чайник кипит за 3 минуты. Но мы не знаем соседей даже на лестничной площадке. Детей во дворе нет. На детской площадке стоит джип. На газоне в два ряда иномарки. Где бы могла играть детвора? Наше будущее сидит, уткнувшись в компьютер. Виртуально бегает. Ловит. Стреляет. А подтянуться на турнике не может ни разу. И говорить разучилось. Не с кем и негде и надобности нет.

Даже обыкновенная драка получила характер нападения шакалов – вдесятером на одного. И какую же мы хотим получить армию? Ведь в 20 веке про хулиганистых ребят говорили: «Вот подожди, сходит в армию, человеком вернется». И правда, возвращались людьми. Желающие учились во время службы. Это поощрялось, им создавали условия. А офицерский состав занимался воспитанием и обучением солдат, а не поручал это уголовникам для облегчения своих обязанностей. Их устраивает дедовщина, и именно они ее поддерживают всеми способами.

Кстати, с судимостью в армию не призывали, и это было сдерживающим началом для молодых парней. Они боялись попасть в поле зрения милиции. А не сходить в армию было стыдно. Особое значение военная служба имела для деревенских ребят. Они после демобилизации получали паспорт. Следует напомнить, что в России крепостное право закончилось не в 1861, а в 1964 году, когда колхозникам, наконец, стали давать паспорта. Армия была выходом для парней, а девчонок мы спасали другим способом: устраивали прислугами в 15ти летнем возрасте. Порядочные хозяева прописывали их, обычно позволяя учиться по вечерам. В 16 лет девчонки получали паспорт и либо оставались еще поработать, либо уходили в общежитие и уже устраивались по своему усмотрению.

В эпоху социализма было немного коротких периодов без тотального дефицита. Чаще всего полки магазинов были пустыми. В моем раннем детстве их заполняли решетами, коромыслами, кукольными головками из папье-маше. Я пишу это без всякой иронии. Однажды мне такую головку купили, а я ее уронила по дороге и горько плакала. Все это я уже отчетливо помню. Дома к такой головке пришивали туловище и конечности, одевали в платье, и получалась кукла. Вероятно, и здесь было рациональное звено – учились выходить из любого положения, и развивалась творческая жилка.

Я вспоминаю, как во втором классе дома у моих подруг Казаковых мы устроили целый кукольный театр в табуретке, где разместили сцену, сделали кукол из проволоки, бумаги и тряпок, занавес – из платочка, а освещение из лампочки, вставленной в отверстие на сидении. И поставили андерсеновского «Свинопаса». Потом для представления себе сшили костюмы из старых газет. Это было, когда мы учились в начальной школе.

Для приема гостей или праздника надо было суметь испечь торт без масла, или без яиц, или без сахара и даже пироги без муки, для чего брали вермишель, долго растворяли ее в воде, добавляли дрожжи, получалось тесто, а далее – по алгоритму. При плановом хозяйстве никогда нельзя было предугадать, что исчезнет завтра. В войну мы делали торт из тертой морковки и украшали его морковными же кружочками.

В редкие периоды относительного благополучия все было на высоте. Я с ностальгией вспоминаю моих знакомых и друзей – коренных пермяков. Это была целая культура. Народ основательный, немногословный чрезвычайно порядочный. Недавно я прочла очень интересную книгу Е.Туровой «Кержаки»,       и мне пришло в голову, не было ли их среди моих знакомых. Узнать это было невозможно. Принадлежность к определенному слою общества, тем более к религии, тщательно скрывалась. Об этом нельзя было даже спрашивать. Кроме того, Пермь издавна была «местом не столь отдаленным». В нее несли свою культуру не только преступники, но и выдающиеся люди. Получилась удивительная смесь. Я имею в виду так называемый средний класс и интеллигенцию. Вся эта цивилизация невозвратно ушла, еще раз претерпев изменения во время войны, когда в эвакуацию к нам вынесло волну новых людей, части из которых уже некуда было вернуться, и они остались в городе.

Кондовые пермяки отличались редкой чистоплотностью, что при отсутствии удобств удивляло. Квартиры их или изредка собственные небольшиедеревянные дома выделялись и укладом, и архитектурными деталями. Были обязательно парадный и черный ход. В «параднем» строгий порядок, иногда допускался в уголке кукольный домик, но там тоже было все в идеальном состоянии, иначе тут же уберут. Так девочек учили хозяйничать с малого возраста. Лестничные пролеты сквозные без площадок, как бы высоко не было. Влезать на второй этаж по прямой было нелегко.

Чаще всего низ дома был кирпичным, там квартировали жильцы, верх, обычно деревянный, для хозяев. Окон много, несмотря на холодный климат. Рамы двойные, вторые приходилось вставлять на зиму с украшением между ними и ватой для впитывания влаги. Сначала их укрепляли замазкой. Только после войны стали лепить на щели бумагу на клейстер. Весной замазку отбивали, выставляли раму и убирали в кладовку. Это тоже был ритуал. Печи обычно были белеными, изразцы я видела редко.

В Соликамске в одном из домов мы видели изразцовую печь 18 века, очень просили ее музейщики у хозяйки, но она не соглашалась. В кухнях везде были русские печи. Только в войну приспособились готовить в «голландках», чтобы топить меньше. Благо, варили по минимуму. В гостиной («зала») обязательно была небольшая арка у потолка, которая символично отделяла часть комнаты. Это в квартирах у жильцов обеспеченных. В деревянных домах, а особенно в коммуналках, избавиться от кровососущих и тараканов не было никакой возможности. Прошу прощения за такие подробности, но это было в нашей молодости бичом. Наша комната была угловой и довольно холодной, а мама стояла на страже без смены, поэтому в Перми эта напасть нас миновала, зато в Питере борьба шла до последнего патрона. Часто там вызывали бригаду из санэпидстанции, правда, с кратковременным эффектом.

Квартиры, что отдельные, что коммунальные, были тесными. Когда собирались гости, на две табуретки укладывали доску, получалась лавка. Выйти во время трапезы можно было только босиком по доске или дивану за спинами сидящих. Чаще всего одалживали у соседей посуду и стулья, если их было куда поставить.

На столе не должно было оставаться свободного места. Все необходимо было приготовить своими руками. Оценка способностей хозяйки производилась по качеству квашеной капусты, которую, кстати сказать, совсем не просто сделать, а также по обязательным 6-ти разным тортам, ни больше, ни меньше. И боже упаси, если появится на столе магазинная продукция. На нее никто даже и не посмотрит, а на вопрос домашних: «Ну, что там было?» ответ будет: «А ничего не было». Еще один эталон оценки хозяйки, конечно, пельмени. Но это уже дело семейное. У каждого своя специализация: один месит тесто, другой режет кусочки, третий «скет», четвертый лепит. Три вида мяса – свинина, баранина и говядина – должны быть порублены сечкой в деревянном корыте и разведены водой до такой консистенции, чтобы мясная масса за сечкой тянулась. Лепили по норме: 100 пельменей на гостя. Других яств к пельменям не полагалось. Чай подавать сразу после основного стола было неприлично. Это рассматривалось, во-первых, как жадность, т.к. сладкого в этом случае останется много, а во-вторых, как сигнал расходиться по домам. Съесть все даже голодные гости не могли, поэтому напутствие уходящим было: «Завтра приходите доедать!» Естественно, приходили и доедали. Как наши тетки умудрялись готовить угощение при отсутствии ресурсов – это еще одна загадка русского человека.

Пермяки никогда ничего не говорили зря. Ты мог пожаловаться на какую-то плохо разрешимую проблему. В ответ не говорили ничего, в отличие от южан, всегда громко обещающих «семь верст до небес, и все лесом». И если они могли чем-то помочь, то на следующий или другой какой день, так же молча, приносили необходимое. Самое близкое мне семейство Калмыковых относилось именно к такому типу человечества, и, общаясь с ними, ты чувствовал защищенность от житейских бурь, хотя никто из них не был властью облеченным.

А бурь было много, начиная вообще с жизнеобеспечения. Первые продовольственные карточки я помню в своем четырехлетнем возрасте. Мама везет меня в санках, закутанную в шубку и шаль. Санки соседские («пошевенки») с бортиками. На ноги мне больно давит мешочек с мукой. Мы получили ее по карточкам для всей семьи. С тех пор талоны и карточки – главный атрибут существования на долгие годы. К нам «понаехала» жена Дмитрия, которая не работала. Они с мужем жили в комнате, а мы втроем, еще сестра отца Мария и племянница мамы Дарья, которая почему-то просила звать ее Галиной, из Карандеевки, ютились на двадцатиметровой кухне. Отец с двухклассным образованием поступил в строительный техникум. Девушки тоже пошли учиться, а мама снова оказалась прислугой, правда, с решающим голосом, но и исполнять директивы приходилось тоже ей. Она была патологически чистоплотна и ответственна. Молодежь делать по дому отнюдь не рвалась и предпочитала после учебы отдохнуть.

Мама не терпела беспорядка, потому всю работу делала сама. Попытки протеста снова ни к чему не привели. Основным аргументом, как всегда, был: «Ты же не работаешь!» Однако, когда при попытке устроить меня в садик при хлебозаводе, где отец тогда трудился, ее усиленно стали звать в завхозы, и где было бы ей самое место, отец запретил ей категорически. Обоснование было уже известное: «Которые работают, они все «нечестные»! Вот ведь чем всю жизнь пугали маму, а она из дома могла выйти только за луковицей к тете Кате через коридор или в очередь за продуктами. И в садик меня не отдали, о чем я до сих пор жалею. Мне было бы намного легче адаптироваться в школе.

Еще в двухлетнем возрасте я перенесла тяжелую болезнь. Дмитрий где-то раздобыл крайне дефицитный тогда балык. Маме надо было отлучиться. Она строго настрого запретила давать мне эту очень жирную рыбу. Естественно, меня тут же ею угостили. Когда мама вернулась, меня уже рвало. Потом начался понос, и температура поднялась до 40 градусов. Через 2 дня я начала умирать. На извозчике привезли профессора Пичугина, самого известного в Перми детского врача. Он назначил лечение. Оживала я долго. Мне удалось поблагодарить его, когда он читал нам на 5м курсе детские болезни.

В 1936 году в Пермь пришла скарлатина. Эпидемия была страшная. Умирало 30% детей. Осложнений было огромное количество: глухота, нефриты. Заболевших с милицией забирали из дома в «заразные бараки» (инфекционную больницу), потому что родители протестовали против госпитализации и боялись больницы, но при той скученности в жилищах, которая была в то время, изолировать больных другой возможности не было. Я, конечно, не могла упустить такой шанс и заболела немедленно. Мама упросила участкового врача, и меня оставили дома – в квартиру был отдельный вход. Лежала я 40 дней – такой был порядок. Когда встала на ноги, то не смогла ходить, пришлось учиться заново. Но от осложнений меня уберегли. А теперь со скарлатиной сидят дома 12 дней, а дальше – в садик или в школу. Так поменялся характер инфекции: цикл развития стрептококка и клиническая картина.

Когда Дмитрий с женой отбыли назад в теплые края, а девицы получили среднее образование и тоже разъехались, мы ненадолго остались одни, но вскоре в кухне поселилась тетя Нюра Чалова с отцовской работы, которая, как теперь понятно, спасалась в городе от раскулачивания из своего Карагайского района. Ее и приютили мои родители. И это обстоятельство имело далеко идущие последствия. После войны мы летом поехали отдыхать в село Ошмаш под Карагаем, на родину тети Нюры, где ее сестра, неграмотная деревенская бабулька, вылечила меня от первого приступа язвенной болезни редькой со свежими сливками, только что пропущенными через сепаратор. Кстати, свидетельствую, средство действенное и на себе проверенное.

А много лет спустя мама приютила на время окончания техникума их отвергнутую родными молоденькую девицу с новорожденным ребенком, которую угораздило стать матерью-одиночкой в самое неподходящее время. Она была как раз из спасенных из деревни девчонок, которые прошли путь от домашней прислуги. Дружба с ошмашинскими продолжается до сего времени. Мы много лет отдыхали в Ошмаши летом. И, сказать по правде, не знаю я мест прекраснее, чем окрестности Карагая. А недавно ко мне пришел пятидесятилетний дяденька с лысинкой и предъявил свою фотографию, где он в четырехмесячном возрасте у меня на руках. Это был тот самый младенец, которого моя мама пестовала, пока его родительница сдавала экзамены и писала диплом в техникуме. Еще он показал фотографию своего коттеджа в Ошмаши и пригласил в гости, за что ему большое спасибо.

Жили мы там обычно в амбаре, а позже – в новой избе. В этих краях, изобиловавших лесом, на стройматериалах не экономили, не то, что в Тамбове. Заборы были из бревен, а не плетни. Рядом со старой избой заранее ставили новую. Она стояла пустой до тех пор, пока не разрушалась первая. Тогда переходили в уже готовую. Удивила меня архитектура: одно помещение с печкой посредине. Полати. Лавки по краям. На них спали под шубами. Признаков белья не отмечалось. Летом ночевали на сеновале. Туалетов тоже не было. Все надобности справлялись с заднего крыльца – «с моста» – или в коровнике. Бани топились по-черному. Мыла после войны в деревне не было. Мылись «щелоком», т.е. настойкой золы. Нищета была отчаянная. Кормились со своего участка. Были куры, и выкармливали поросенка, петухи нападали на прохожих и пребольно клевались, а поросенок кусался. Набор овощей был тоже ограниченный: картошка, лук, редька, морковка, свекла и репа. Была грядка с огурцами и капустой. О помидорах не было и помину. Выращивать их не умели и долго не признавали. Ягодников около домов не было тоже. Ходили далеко за малиной и смородиной. Типичный вопрос того времени:

– Ну, которы из вас поедут на гомновозке в Поломишше по малину? (муж нашей хозяйки в колхозе возит жидкий навоз в ассенизационной цистерне).

Почему было не посадить кусты рядом с домом? Кстати, обязательно вырубали все деревья около избы, чтобы огород не затеняли. Удивляло, что к Пасхе никто не пек куличей, ели шаньги. И еще был один деликатес – рыбный пирог. Тесто было из ржаной муки грубого помола. В нем запекали непотрошеную рыбу целиком. Ели только рыбу, а корку бросали в окно на радость курам. Река Обва, тогда не загаженная, с настоящей речной водой и обильная рыбой, как магнитом привлекала к себе деревенских ребят. Они там пропадали с удочками. Улов был подспорьем в хозяйстве. Еще одно лакомство поставляла черемуха. Это тоже было ребячьей обязанностью. Моя благодетельница бабушка Прасковья, умница и воспитатель от природы, командовала внукам:

– Левонид, Аркадей (кондовые пермяки звались исключительно полными именами в любом возрасте)! Нате туеса, церемуху бруснуть! Хошь за час, хошь цельной день, набруснешь – слободний будешь. Можешь удиться!

Туеса наполнялись. Мальчишки 7ми и 9ти лет являлись, придерживая разорванные на дереве штаны, сдавали норму и мчались на речку. А из сушеной и размолотой черемухи пекли очень вкусные лепешки, похожие по вкусу на миндальное пирожное. Купить молоко у хозяев мы не могли. На шестерых детей и налоги молока не хватало им самим. Налоги были настолько грабительскими, что концы с концами не сходились. Так что наша плата за постой была тоже как нельзя кстати. Позже селяне ездили в город, покупали там масло в магазине и сдавали его «на налог», потому что накопить его в нужном количестве от одной коровы было невозможно. Все это остроумно, но не совсем нормативно, комментировала хозяйка Клавдия Васильевна Томилова. Диалект в Карагае тоже был оригинальным.

– Мама, тамо Танька Ванькина на Фонарике! (Татьяна Ивановна едет на лошади по кличке Фонарик).

– Ты куды с сеном? Давай ко мне. У меня наверху просто! (пустой сеновал, «слободний»).

– Там ребенок плачет!

– И че? Толше будет! Шкурка на заборе не повешатся! Ли-ко це! Ни одна шкура нету!

Надо заметить, что «повешай» неистребимо в Перми до сих пор во всех слоях населения. Так и режет ухо, когда разодетая дама говорит продавцу: «еще свешайте мне масла сто грам и рожков полкило».

– Какая погода сегодня будет?

– А которо-то одно: дож ли, ведро ли. Ободняет, дак видно будет. Этта зимусь надысь снегу-то чо было! А летось-то опеть дожжало. Дак сегоды, тожно, эк же будет. У нас бают: один год зима по лету, другой – лето по зиме, а третий – сАмо по себе. А вы тут че, зябете?

– Баба, тамо морок (туча).

– Айдате, почайпьем! – «чайпить» и в городе было глаголом («мы уже почайпили»).

Предпочтение какого-нибудь блюда отмечалось словом «уважаю». А если еда была «не очень», то утешали: «горячо сыро не быват!».

–Я уж больно губы (грибы) соленые уважаю, больше коровяк (белый).

Сидящим за столом говорили «приятный аппетит» и получали в ответ «нежевано летит». Чай пили подолгу, «впросидочку».

Глаголы употреблялись тоже своеобразно: «я стираюсь», «мы убираемся», «че на уроке жуешься?». Окончания произносили по написанному: «идем кататЬся, заниматЬся». И визитной карточкой пермяка было: «будешь Яички есть?» Остается неисправимым «лОжить», «болит коленкО», «вехотка» (мочалка), «резетка» (розетка) и точный термин для лентяев: «неработь». Неприбранную девицу величали «страминой». На рынке не торговались, а «рядились». В детском саду воспитательница командовала: «положте руки взад».

Семен Юлианович пришел в восторг, глядя на дедулю, который на пристани ногой пинал мешок с арбузами и безошибочно доставал подгнившие. Шеф спросил, как он определяет качество вслепую, на что эксперт ответил: «А по ём видно!». Через мешок.

В деревне был настоящий диалект:

– Нать-то, девки, я домой пойду. И вы полезайте в избу, (двери были низкими, чтобы не выпускать тепло, входить надо было согнувшись).

– Ну, гуляйте к нам! – приходите в гости.

– Гуньку-ту скидай (снимай одежду), и я стану разоболокаться (разденусь).

– Посидим посоветовам (побеседуем) с имя, да чё да.

– Не веньгай, давай! Болит – дак ко врачу ходи! Нет? Ну, тожно, сиди, не керкай.

– Ну, чё у вас, ребя? Эко место дров-от! Не горе! Напилим, беда делов! Двое-трое не как один! Надысь у Васьки шибко баскую (хорошую) поленницу слОжили.

– Эх ты, бесцетной! – (бестолковый, не знающий счета).

– Кольку-то погаркай давай! – (позови).

– Ты тамо ково робишь? Ково с него справляшь? – (что от него хочешь?)

– Поросенок-от за оградой (на улице)! Кто выганивал? Имайте давайте скорЯе!

– Тамо варнак (бродяга, разбойник) литовку (косу) насылал (предлагал). Нать-то ворованная! – (В деревне сразу после войны дома не запирали).

Меня снисходительно поправляли: не «за водой» ходить, а «по-воду» (за водой далеко уйдешь).

– Ты сбрендил, ли чё ли? Чижало ведь! Наджабишша! Чё кожилиться-то! (надрываться – в двух вариантах). Кольку-ту вовсе уханькали! И чё к чему?

– Не сепети! (не мельтеши, не суетись). Пропало уж, дак чё ереститься-то?

– Ты свое бери, не попускайся!

– Це-то ся, девки, пристала я! Седу, полежу маленько!

– Лихотит меня че-то! (тошнит). Ономнясь наелся, как дурак на поминках!

– Ты пошто Ваську-ту надысь стювал? (воспитывал, ругал).

– Дак с отцом этта зубатил! (спорил, дерзил). Воссе ровно дикошарый! От ума отставил!

– Это кто пилу эк-то изнахратил? (испортил). Отдай деду Ваське, он изладит.

Байка от моих соседок: молебен в маленькой деревеньке. Мужиков мало. Молодой парень звонит в колокола, снизу ему кричат:

– Слезай скоряе, давай! Пора иконы несть!

_ Вот ишо! Звонял, а теперя иконы неси! Нас …….л бы я на их! В более мягком варианте звучало бы «наплеваю я имям».

Как тут не вспомнишь пушкинское: «У нас мужик поминает имя божье, почесывая свой зад».

В городе во время застолья деликатно угощают: «получайте, давайте!». В ответ можно было услышать:

– Ну-к чё ты ему навеливашь!

– Эй! Пошамали уже? – в смысле, поели.

– Это чё он?

– Дак пал назад себя! Сколь ему говорено, дак ведь пишшит да лезет! Ну, и навернулся однова!

Сцена в клинике. Доктор докладывает больного:

– Пациент пал назад себя, получил сотрясение мозга. – Заведующий:

– Вы хотите сказать, что больной упал на спину? – Возмущение.

– Ну, знаете что? Я русский человек и буду говорить по-русски!

– Опеть ичет (икота)!

– Ну долго вы там вошкаться (возиться) будете? – А хорошо скоро не быват!

– А он полешки-те кидат, дак почем зря! Вы там робите ли нет ли? Мотор-от у вас уросливый (капризный).

– Ну че ты разостраивашься? Наплюнь! Все наромально! Не две горошки на ложку.

– Ты чё как та бабка? Ходила по рынку, хотела купить погано ведро, дак не продавали!

– Возьми и мне заоднем!

– Че-то ся вся не могу, всяко место болит и голову обносит!

– Сколь ты знашь, дак я столь забыла!

– С грязи не треснешь, с чистоты не воскреснешь!

– Ты просись к Нюрке на квартиру. Она шибко обиходная (чистоплотная).

Вместо «да» говорили «ну». Кондуктор в трамвае: «Чё, все усялися? – Ну!»

Бабулька на пристани, увидев толпу народа, изумилась:

– Ну я-то к доцерЕ еду, а эти-те куды потарашшилися?

Там я впервые услышала определение «расшеперилась». Оно относилось к курице, которую наша хозяйка привязала за ногу к гнезду, потому что она не желала высиживать цыплят. Кура растопырила перья и квохтала. В Тамбове сказали бы «раскрылилася». Кстати, термин этот, как и «наджабиться», прижился в нашем хирургическом арго:

– Расшеперь-ка мне вот здесь! Хорошо, теперь вижу! А у парня в третьей палате ребро сломано или наджабил только? Имей в виду, тебе операцию в третью очередь поставили. Не наджабишься?

Учащаяся молодежь вполне могла на полном серьезе сообщить, что «сначала ножницАми, а потом пальцАми выделяли». А один из орди наторов обратился ко мне с таким заявлением:

– Людмила Федоровна! Во-первЫх, у Вас на чушке (на подбородке) яйца (не стерла следы яичницы), а во-вторых, Вас внизу вызывают.

Мой однокурсник назначал микстуру по одной хлЁбальной ложке три разА.

Про человека, который держится за привычку, говорили:

– Привыкла собака за возом бежать, дак и за пустой телегой трясется.

Своеобразная культура была даже в самой глубинке. Уже взрослыми мы поехали в гости к родственникам наших друзей. Их двухэтажный дом стоял на берегу Камы около переправы у Оханска. Был какой-то праздник. Собралась родня. Когда все уже были за столом, в комнату вошла молодая женщина с двумя девочками 4 и 6 лет. Одеты они были чисто, но по-деревенски. Платочки завязаны под подбородком, длинные до полу юбки, самодельные сапожки. Девочки стояли как по команде. Мама тихо сказала: «здоровайтеся!» Дети хором завели: «Дядя Ваня здрасте, тетя Нина здрасте» и так ко всем по очереди. Затем последовала команда: «садитеся». Сели на отведенное им место, ели аккуратно, изредка поглядывая на мать. Та управляла только движением бровей. За все время застолья дети не сказали ни слова. Когда стали вставать из-за стола, родительница так же тихо произнесла: «обиходьте сами себя». Девочки вытерли рты платочками и снова по порядку проговорили каждому взрослому «спасибо». А еще говорят «деревенщина»!

Еще в Ошмаши был дивный по красоте, какой-то чистый и домашний, лес с изобилием грибов и ягод. Таких «мостов» из маслят, рыжиков, порослей красноголовиков, белых мне больше не приходилось видеть нигде. И такой мир и покой наступал в душе, когда удавалось пройтись по «голешнику» – косогору с чудесным видом на округу – и заглянуть под знакомую елку за белым грибком!

Теперь пора вернуться в тридцатые годы. Карточки первый раз отменили в 1935 году. Со снабжением лучше не стало, но на короткий промежуток времени кое-какие продукты в магазинах появились. В Центральном гасторономе на улице Карла Маркса (Сибирской) был колбасный отдел, где упоительно пахло настоящей колбасой. Мама водила меня гулять в Комсомольский сквер перед театром. Она иногда покупала мне кусочек чайной колбаски граммов на 50, укладывала его на хлеб и угощала меня во время прогулки. Хлеб я считала издевательством над моей личностью. Такой деликатес, как колбасу, есть с хлебом – это кощунство, в этом я была убеждена. Фруктов в Перми в эти времена в продаже не было ни в магазине, ни на рынке.

Конфет в доме у нас не было тоже. Средства были весьма ограничены. Много лет спустя я узнала, что мама до смерти любили сладкое. Когда я начала работать и нужда отступила, она конфеты есть уже не стала. Я была к ним совершенно равнодушна, и, на мое счастье, ела вообще очень плохо. Мама даже носила мой суп к соседке, тете Кате, и просила ее угощать меня им под видом своего. Впрочем, номер этот обычно не проходил. До сих пор я не переношу, когда детей пытаются кормить насильно. Как и мне, это выйдет им боком. Мама была тяжелой язвенницей, и некому было объяснить, что мой плохой аппетит был предвестником болезни, ею же мне по наследству подаренной. Организм укрепляли с помощью рыбьего жира, политого на корочку черного хлеба. Частые боли в животе объяснялись «засорением желудка» и лечились касторкой. Можно не объяснять, что я думаю по этому поводу? Впрочем, и очень хороший аппетит тоже не всегда признак здоровья.

Не могу не вспомнить сценку, рассказанную моей подругой-педиатром. Она приехала в Одессу с маленьким сыном. На пляже рядом с ними тетенька типа «что поставь, что положи» открыла чемодан, набитый продуктами, и начала кормить своего весьма упитанного дитятю без передыху. Когда она завела его в воду и там принялась совать ему виноград, сердце педиатра не выдержало.

– Вы бы дали ребенку хоть немного отдохнуть. – Дама обернулась и подбоченилась:

– Женщина! А это ваш ребенок?

– Да!

– Так он же у вас синий!

Всеобщее внимание пляжа. Собрались и ушли домой. Подобная гастрономическая ассоциация с тощим магазинным цыпленком у мамаши вполне закономерна. Только вот когда ее ребенок впоследствии начнет ходить по врачам разных специальностей, в том числе к диабетологу, она будет винить кого угодно и уверять, что уж она-то сделала для сына все, что могла. И будет абсолютно права.

Не помню, как я научилась читать. Во всяком случае, буквы я не учила. Мама на рынке завела знакомство в газетном киоске, и ей киоскерша оставляла вновь поступившие книжки из серии «Книга за книгой». Это были брошюрки толщиной в простую тетрадку за 10 копеек того же формата по той же цене. Издавалась вся доступная детям русская и зарубежная классика: рассказы Л.Толстого, Горького, стихи Пушкина, Лермонтова, Фета, Майкова и др. Я и сейчас ощущаю запах свежей типографской краски с мороза и вижу, как мама достает новую книжечку из сумки. Я сажусь к ней на колени. Она начинает мне читать, медленно, с запинками, остановками. Я смотрю в книгу. Шрифт крупный, картинки отличные. Вскоре я набралась глазной грамотности и стала читать самостоятельно.

Благоденствие продлилось недолго. Полки в магазинах скоро опустели и появились многоквартальные очереди за маслом, сыром, рыбой, мясом. На ладонях и выше писали чернильным карандашом номера. Брали с собой всех детей, своих и соседских. И знаменитое «больше одного кило в одни руки не давать!» стало девизом на многие годы вперед. За 200- граммовым брусочком сливочного масла можно была простоять целый день и прослушать все скандалы на тему: «вас тут не стояло». Это если отойдешь ненадолго. В войну очереди закончились, потому что стоять было не за чем. Ввели карточки, и всех прикрепили к магазинам. Однако и тогда мы подпирали стенки у своего «распределителя» в ожидании «чего выбросят». На «жиры», «сахар», «мясо» (талоны в карточках) – лярд (жир неясного происхождения) по ленд-лизу, старые пряники непонятно из чего сделанные, или, – великое счастье – американскую тушенку, которая, как я теперь думаю, посылалась в качестве гуманитарной помощи, но это было уже в конце войны. Очереди стали знамением нашего поколения. А проходя мимо бывшего распределителя, теперь это кафе в фельдшерском колледже на площади Уральских добровольцев, я каждый раз вижу себя двенадцатилетней на ступеньках до сих пор.

Социализм пополнил русский язык своей специфической терминологией. Товары были дешевы – ситец стоил 80 копеек за метр, а хлеб 15 – 20 копеек. Его тогда взвешивали, и всегда был еще довесок, который я называла «привесок», но ничего, кроме хлеба, в свободной продаже не было, и знакомые слова получили новое употребление. Вместо «продать» – «давать» или «выбросить». Вместо «купить» – «взять», чаще «достать», а карточки «отоварить». Вместо «зарплаты» – «получка». Обязательным предметом «на выход» стала «авоська» – сетчатая сумка по прозванию «нихераська». Она в сложенном виде помещалась в кармане (вдруг что-нибудь попадет по дороге), а при добыче приобретала достаточный объем. «Доставали» и продукты, и промтовары через «задний кирильцо», у кого был «блат».

Абсолютно типичный случай – покупка мною паласа. Мама очень хотела что-нибудь на пол. Напарник по работе попросил помочь мне свою кузину, которая была заведующей отделом небольшого универмага. Я получила приглашение приехать к определенному часу. Мама напросилась со мной – у меня вкуса нет, куплю не то. В магазине начальница отвела меня в сторонку, у кассы вертелся пенсионер – член общественного контроля. Когда он купил что-то тоже дефицитное и ушел, меня повели в подвал. Там на полу лежали два пакета в кордовой бумаге, плотно завязанные шпагатом. Дама попинала их и указала на тот, который был побольше. Мой муж, призванный вниз, взвалил его на плечи и вынес через черный ход во двор. Я поднялась в салон, оплатила покупку, забрала вконец обескураженную маму, и мы отправились домой, где, наконец, развернули добычу: синтетический палас на резине, значительно больший, чем надо, по размеру. Ну и на том спасибо!

Профессия продавца стала самой «почетной и уважаемой» (прямо по Райкину). Даже в театре на первых рядах восседали полнотелые дамы с прическами «бабетта» и в платьях с очень крупным рисунком в цветах. Так наряжались трудящиеся прилавка. Это продолжалось очень долго. Уже после перестройки я отправилась на рынок за перцем. Народу было мало. Продавщица сказала мне:

– Здравствуйте! Что вы хотите? – чем повергла в глубокое изумление. Обычно продавцы имели выражение крайней неприязни и давали понять, что им мешают и вообще «непонятно, чего тут ходют», все равно же на прилавке ничего нет. Я объяснила, что мне надо. Она вышла из-за стойки и сняла перец с витрины. Это что, настают новые времена, и покупателя отныне будут считать за человека?

– Вы, ведь в ресторане работаете?

Я поняла, что сейчас пакет с перцем вернется назад, но честно ответила отрицательно.

– Обозналась! Я еще подумала, как вы постарели! – сообщила тетка, но перец не отняла. Так, в состоянии полного недоумения я несла покупку домой и думала, что подобное раболепие перед «дающими» уже вошло в менталитет.

Увидев любую очередь, сначала занимали, а потом спрашивали, что дают, иначе подойдут другие и тебе не достанется: «как раз передо мной и закончилось!» Классический анекдот того времени:

– Скажите, что дают?

– РембрАндта (книги были тоже в большом дефиците).

– А, простите, это лучше, чем кримплен? (для непосвященных – это обивочный материал, который у нас приспособили для пошива костюмов)

– Не знаю, не пил!

Проблемы со снабжением не касались «слуг народа», начиная с инспекторов райкомов партии и трудящихся райисполкомов, правда, там была строгая иерархия. Моя подруга как-то сказала: «вчера в гастрономе видела секретаря обкома по пропаганде (второе лицо в области). Наверное, за спичками зашла». Ничего другого в магазине «лицу» понадобиться не могло – все привозили на дом. Товарищи пониже рангом снабжались в спецраспределителях. Ход туда простым смертным был воспрещен. Мне однажды повезло: пригласили поработать месяц в спецбольнице и облагодетельствовали спецпайком к дню Великой Октябрьской революции, кстати, невзирая на выраженное сопротивление остального персонала. Они тоже считали себя элитой в некотором роде. Утечки информации, конечно, происходили, например, наша доктор рассказывала, как экипировали делегатов на съезды партии в спецателье. Но в основном, «слуги» были достаточно изолированы от широких масс. Всем «чинам» запрещались контакты со старыми друзьями, чтобы лишнего не выбалтывали. Мой товарищ, получив должность, немедленно прекратил с нами всякое общение на весь период пребывания «на верху» и немедленно возобновил дружбу после ухода оттуда.

Перед финской, «незнаменитой войной» вдруг магазины заполнились товарами. В длинном здании около Окуловской площади (сквер Уральских добровольцев), на которой тогда проходили парады, где рядом в таком же доме потом была табачная фабрика, вдруг открылся универмаг «Уралторг». Мы ходили туда, как в музей. Теперь это называется «зыринг» по аналогии с «шопингом». На полках лежали невиданные нами товары: полотно, ситец, драп, сукно, шелк, катушки цветных ниток, мулине, белье, готовое платье.

Прошло полгода. Началась война с «белофиннами». Она быстро закончилась. Но еще быстрее закончилось «изобилие». И «Уралторг» закрыли. А там и до большой войны стало рукой подать.

Однако, «не хлебом единым». Что касается культурной жизни, то в Перми, по воспоминаниям старшего поколения, в среде интеллигенции жизнь протекала насыщенно. Компании собирались по интересам, часто из сослуживцев. Врачи устраивали домашние концерты, пели, играли на разных инструментах. Замечательно играл на фортепиано профессор Николай Михайлович Степанов, прекрасно пела жена профессора Селезнева Муза Петровна. Составился даже квартет. Обсуждали книжные новинки. Часто общались на дачах, которые снимали на лето в Верхней Курье и ездили на работу на речном трамвайчике. Это продолжалось какое-то время и после войны, пока живы были наши учителя. Когда мы студентами на симфонических концертах смотрели с галерки в партер, то видели там весь ученый совет института. Это стимулировало интерес ребят к искусству. Недаром в анкетах, присланных на встречи однокурсников, постоянное пожелание побывать в театре.

Театр, до войны музыкально-драматический, работал по принципу антрепризы и не баловал публику репертуаром. Меня впервые повели туда в 1936 году. Давали «Русалку». Мне очень понравилось, а мама ругалась. Она слушала Собинова и Шаляпина в Баку и не одобрила ни пермского исполнения, ни декораций. Кажется, спектакль был вообще в концертном исполнении. Зрительный зал и сцена были тогда значительно меньше. Амфитеатр и балкон были представлены маленькими ложами. Все это было перестроено позже.

Недостатки культурных развлечений жители Перми, как и везде в провинции, восполняли сами, кто как мог. У нас из культурных мероприятий было только радио в виде черной тарелки на стене, которое передавало народные ансамбли – преимущественно хор Пятницкого – и последние известия, часто прерываемые «по техническим причинам», как и электричество. Оно использовалось только как освещение. Пищу готовили на керосинках или керогазах, гладили утюгом на углях. Время от времени им надо было широко размахивать для поддержки горения. В отсутствие электричества зимой работать было нельзя. Темнело рано. Керосиновая семилинейная лампа свет давала довольно скудный. Тогда пели домашним хором, а через стенку отвечали «семейщики» тети Кати. Там был уже настоящий ансамбль с очень своеобразным уральским многоголосьем. И я постоянно вспоминаю звуки баяна, которые доносились из соседнего двора. Это играл молоденький парнишка, отдыхая после работы. Судить о мастерстве я не могла, но слушать очень любила. Источником музыки был и патефон. Его ставили на подоконник, чтобы во дворе тоже было слышно.

Карандеевка

При всей скудости существования мама каждое лето везла меня в Карандеевку «из этой дыры оздоравливать». К деду собирались многочисленные потомки со всех сторон огромной страны. Из Ленинграда – тетя Вера, жена маминого брата Ивана, с моим двоюродным братом Геной, а в последний раз и с племянником Володей. Из Баку появлялись Лида и Валя Палатовы с их мамой, а моей двоюродной сестрой, Маней. Эти мои кузены были мне по маме двоюродными племянниками, а по отцу – двоюродными братом с сестрой. Прикатывала из Баку Валя Жильцова. После учебы из Тамбова возвращались на каникулы Ванюша и Тоня Палатовы, тоже кузены, дети тети Лены, уже студенты пединститута. Мы являлись с Урала.

Тамбов находится в лесостепной, даже больше в степной, зоне. При нас до войны около деревни был небольшой посаженный сосновый перелесок, а кругом, сколько глаз глянет, поля подсолнечника и проса, которое так красиво переливалось волнами под ветром. Избы строили стародавним способом. Вкапывали четыре столба. Между ними делали подобие плетня. Затем ногами тщательно мешали глину с навозом и соломой. Тут я не устаю удивляться, как жители на этой «помочи» не помирали поголовно от столбняка. Может быть, у них вырабатывался иммунитет? Полученной смесью обмазывали плетеную основу и выкладывали стены. Покрывали избы соломой. В кухне ставили русскую печь. Даже в самой бедной избе отгораживали «горницу». Это было парадное помещение, где стояла железная кровать с шишечками у тех, кто побогаче, и деревянная у бедняков. На ней горка подушек с самовязанной кружевной накидкой, снизу тоже вязаный подзор. На кровати, естественно, не спали. Это была декорация. Окна были завешаны половиками. Летом в горнице было темно, следовательно, не было мух и было прохладно. Там можно было отдохнуть на полу на половичках. Еще стоял стол, покрытый вязаной скатертью. В правом углу божница с иконами и вышитое полотенце, Библия и Евангелие. Когда разоряли церковь, бабкам не препятствовали разобрать и припрятать иконы и церковную утварь. Большие иконы «хоронили» по кладовкам. Около избы стояли огромные ветлы. Эти деревья есть и в Перми – они мне греют душу своим красивым силуэтом, как привет от деда.

На входе были небольшие сени, где стояли кадки с мочеными яблоками и обожаемой мною моченой сливой-терновкой. Под крышей был обязательно «потолок», где зимние сорта яблок сваливали гуртом, и потрясающий запах антоновки встречал вас у двери. Эти детские впечатления остались на всю жизнь, хотя мне больше не довелось побывать на своей прародине. В маленьких палисадниках цвели мальвы и золотые шары. Везде были вишневые кусты, с особенно вкусной черной вишней-владимиркой. На задах по той же технологии ставили сарай, только без окон. Там хранили все хозяйственные орудия, съестные припасы, там же и спали летом. Вся наша жизнь проходила днем в саду. Село стояло вдоль тракта – «большой дороги». А огороды были на краю обрыва, который спускался к речке Вороне. На спуске, довольно крутом, стояли сады с яблонями, вишней, сливами, грушами (дулями). Лещина росла по бокам. В саду у деда раскинулась большая яблоня-анисовка, которую мы начинали объедать с завязи. Там же был наш «штаб», и мы на этой яблоне проживали. Самый обильный сад был у бабы Наташи. Каких там только не было сортов! И огромные «титовки», и вкуснущие «толкачики», так мы их называли. Они росли, как орехи, по три вместе и были грушевидной формы. Я больше их нигде не встречала.

Наша орава любила играть в магазин и столовую. Из фруктов делали «пирожные», варили на костре варенье, а потом ходили в походы и купались в речке. Этим руководил Ванюша, наш кому двоюродный брат, а кому – дядя. Сейчас я удивляюсь, что заставляло 18-летнего мальчика столько внимания уделять 8 – 10 летней малышне. Мы звали его «дядяней» ( наверное, ласкательное от дяди Вани). Красивый, похожий на есенинские портреты, он учился в пединституте и работал пионервожатым. Это был уже готовый специалист, и судьба ему предназначила быть учителем. Он рано женился, родился сын Костя. И тут началась война. Естественно, что наш комсомолец в первых рядах добровольцев отправился защищать Родину. Был ранен, лечился в госпитале. Вернулся в строй. Был еще раз ранен. Лечился. В строй оказался негоден. Просился вернуться. Предлагали отправиться в Тегеран. Отказался. Как-то все же попал на фронт. Тут судьбе надоело его упрямство, и он погиб. Его сын стал военным. Он не носит фамилию отца. А мне он помог, не подозревая об этом, в одном трудном для меня обстоятельстве. Так Ванюша материализовался на помощь младшей родственнице. Спасибо тебе, Костя!

Мы очень любили деда. Он занимался нами, не ленился поговорить. Чаще всего общалась с ним я. Главной темой наших с ним бесед была астрономия. Я уже знала, что земля вращается вокруг солнца. Дед был убежден в обратном и приводил железный аргумент:

– Видишь подсолнух? Утром солнце слева. А вечером где?

Крыть мне было нечем. Опять же насчет пятен на Луне. Дед очень убедительно мне доказывал, что там Каин, убивший своего брата Авеля, отбывает наказание, назначенное ему Господом. На этот раз я не верила, но доказать снова ничего не могла. Однако идеологические разногласия никак не отражались на нашей взаимной любви. Я помню, как в 1937 году мы приехали с мамой рано лечить начинающийся у меня туберкулез, и я помогала деду украшать дом и иконы в Троицу. С какой любовью он укладывал сорванные мной цветы и веночки в избе и снаружи. А я впервые видела разнотравье в деревне, потому что к началу июня луга выгорали, и мы с пригорков катались по сухой траве в сандалиях, у которых были скользкие подошвы.

Из Перми мы уезжали каждое лето. И детство у меня ассоциируется с жарой, фруктами, любимой вишней, чудесной чистой с дивным запахом береговых трав речкой Вороной, ласковыми взрослыми, родными сверстниками. Даже повальная свинка, которой мы в одно лето по очереди переболели, вспоминается, как темная прохладная горница и Валька, который вопреки строгому запрету влез ко мне через окно, чтобы угостить вишней. Я была очень рада, но вишню есть не смогла – рот не открывался. А Валька заболел в положенный срок, заразившись от меня. Это к вопросу, стоит ли делать добро. Думаю, что все равно стоит. Хоть будет что вспомнить.

Как эндемическое заболевание в Карандеевке я помню кишечную непроходимость от закупорки кишки вишневыми косточками. Созрела вишня и пошло соревнование, у кого сколько фунтов достали на операции. Мне кажется. Что этим даже хвастались. На вопрос, нельзяли есть без косточек, ответ был: « а без них не наисся».

И еще одна беда была в Карандеевке – повальная малярия. На моих глазах половина населения сваливалась с температурой под 40 градусов, остальные носили им воду. Через день было все наоборот. Болели наши родные. Очень тяжело болела мама. И до сих пор не могу понять, почему она меня тащила каждый год в этот очаг. Самое удивительное, что я так и не заразилась, и никто не болел из отцовской семьи. В Перми до войны малярия тоже была. В маленьком свиязевском домике напротив теперешнего хирургического корпуса на улице Куйбышева в 1937 году был противомалярийный диспансер. Меня туда водили на осмотр. Я хорошо помню, как врач уложил меня на широкую гладкую лавку у стены и очень больно щупал мою селезенку. Приступы у мамы тогда стали ежедневными. Постоянно приезжала «карета скорой помощи» на лошадке, отвозила больную в инфекционную больницу, где у нее искали тифы, которыми она переболела еще в гражданскую войну, пока кто-то не догадался взять кровь на «толстую каплю». Был назначен акрихин, мама окрасилась в желтый цвет, но малярию вылечили, а тут и война началась, после нее мы уже никуда не ездили.

Каждое воскресенье из Карандеевки взрослые пешком отправлялись на базар в Инжавино за продуктами за 7 километров. Там покупали яйца, творог, сметану и пр. немного дешевле у наших же сельчан, которые в свою очередь тащили туда провиант на своем горбу. Логики этой не понять, как это часто бывает в нашем отечестве.

И память хранит своеобразный тамбовский диалект, тем более, что иногда он всплывал и в Перми. Даже когда я работала на целине, меня мгновенно опознал кузнец, которому попала железная стружка в глаз. На мое «здравствуйте, проходите, показывайте, что у вас?» он ответил:

– Дочка, а ты же тамбовская!

Это при том, что к Тамбову отношение у меня все же косвенное, в Перми меня дразнили за то, что я «акаю», а у деда величали пермячкой. В Карандеевке население не понимало, что такое средний род:

– Оньк! У табе полотенец-то иде? Он чистый? А яйцо уже готовая?

Слова тоже иногда имели другой смысл.

– А я вчерась кричала-то (плакала)!

– Ты в речку одна погоди, я сейчас разберуся (разденусь)!

– Гли! Манька-то уже растелешилася! (телешом – раздетый догола)

– Ты гляди, как бы Валька-то у табе не уходилси (не утонул)!

– Ой! А хлеб-то унесли! (украли). Кто унес? А ты глаза-то разуй!

– Леночка, у табе каструля люмЕневая или малИрованная?

– Эт куды ж я платок–то затутрила?

– Ты задохлик, табе Бог убил, так сиди, не питюкай!

– Намедни я так гОрилась (расстраивалась)!

– Эт чаво ты там гнЕздишьси (устраиваешься поудобней)?

– Эт каструля-то добре велика! Ты дюже-то не соли!

– А щи-то уже охварыздали?

– Вчерась у Петровны песни играли!

– Эт чтой-то наделали-то? Ни пришей, ни пристебай!

– Не буду это исть, гребую (брезгую).

– Чтой-то ты столько положила-то? Эт ведь ни в сноп, ни в горсть!

– А белье-то белое, прям кипенное.

О громком пении моя тетка говорила: «Ягодка! Эт чтой-то он сибе так мучаить?». Щи не сварить, а «собрать». Спрятаться – «схорониться». К девочке ласковое обращение «сынок», а ко всем – «ягодка». Черта поминали под именем «анчутки» или «нечистика», плохое пожелание «игрец табе возьми» или похуже – «паралик табе расшиби». «Бог с ними» звучало как «сынок, да они-то!». Щенка называли «кутек», а загон для овец «катух». Дед говорил тетке: «Оньк! Ты чай-то хрухтовый завари. От Высоцкого оставь на воскресенье. А в церкву пойдешь, платок надень кобеднишный».

По отношению к долгам:

– В пОлях не хлеб, по людЯм – не деньги.

– У тебе плачуть – просють, а ты реви, да не давай.

– Одна копейка звенеть не будет, а у двух звон не такой.

– Бывають дураки в полоску, а ты дурак во всю спину!

– Ты Ваську-то шумни (позови).

Про плохой инструмент дед говорил: «плохая снасть отдохнуть не дасть!», а про беспорядок в доме «чтой-то стулья-то у вас кадрель танцують!».

Своеобразное отношение было к падежам:

– А здесь Милы 5 месяцев. Пришли к сестры, стоим у сестре. – Вся орфография сохранилась в подписях на фото.

Еда в нашей деревне тоже была своеобразной. Там не признавали пельменей. Мама так их и не научилась ни делать, ни есть, и так и не смогла понять, как это в пирог можно положить рыбу. Полюбила только пермские шаньги. Зато борщ всегда был выше всех похвал. Овощное рагу называлось «соус». В Тамбове росли тыквы, дыни и арбузы. Вызревали великолепные помидоры. Все это требовало полива. Вода была только в колодце, очень глубоком, с журавлем. Тетка, придя с работы, добывала воду и таскала ее на грядки. Помню необыкновенный урожай всего в 1937 году, когда колхозные овощи и фрукты развозили по дворам, и все отмахивались – свои девать некуда, все ветки у яблонь обломались под тяжестью плодов. А в Пермь, поскольку никаких фруктов в те времена не было, везлис собой сухие.

Единственное воспоминание, которое отравляло мне впечатление от отдыха, это путь до Карандеевки и обратно. Не люблю всю жизнь поезда и навсегда ненавижу Москву. Сборы меня касались мало, хотя обстановка была всегда нервозной. Уже в плацкартном вагоне (о других я не подозревала) жарко, тесно, заставляют есть. А меня тошнит. Я терпеть не могу крутые яйца и холодную курицу. Мама обожает поезд. Она успокоилась и начинает завтракать. Ехать до Москвы двое суток. Спим с мамой на одной полке. Мне, конечно, невдомек, что сплю только я. Москва. Носильщик. Переезд на другой вокзал. Вещей полно. С собой постель (в плацкарте белье тогда не давали), еда, одежда. Долго хранился у нас мафраж с красными полосками для постели со специальным двойным ремнем. Мама уходит компостировать билеты. Я остаюсь сторожить «места». Их 7 или 8. Среди вещей большой эмалированный чайник, это моя ноша. Он обшарпанным краем царапает мне ногу до крови. Мама на остановках уходит с ним за кипятком, и я опять боюсь, что она отстанет от поезда. Я сижу, непрерывно пересчитывая пакеты и чемоданы, и реву в голос. Мне очень страшно. Мамы нет. Я одна в чужом городе. Подходит милиционер. Спрашивает, почему я плачу. Я отвечаю, что потеряла маму. Он обещает мне объявить по радио.

Тут появляется мама. Она ищет носильщика. Мы идем к поезду. Снова вагон. Из окон от паровоза летит сажа. Попадает в глаз, и тогда всем вагоном достают уголком платка антрацит. Очень боюсь пронзительных гудков. Еще одна пересадка на станции Иноковка. До Тамбова мы не доезжаем. Надо ждать до двух часов ночи. Меня укладывают спать в какой-то квартире. В кровати скачут блохи и очень больно кусаются. Ночью мы садимся на третий поезд и едем до Инжавино, там нас встречают на лошади. Я в сонном состоянии в полной темноте еду на телеге вместе с вещами до дедова дома. Наконец, среди ночи выгружаемся. Доехали через трое суток. А обратно домой еще и с жестяными банками топленого масла, которые умелец запаивал в дорогу, чемоданом яиц, бидонами с медом, вареньем и еще бог знает чем, в голодный край. Не ем сладкое. Не хочу видеть варенье, особенно потому, что моей обязанностью было доставать косточки из вишен. И может быть, не было у меня потом стимула навестить места моего детства из-за воспоминаний о тягостной дороге, или о том, как нас ошалевшие мамаши «питали» гоголем-моголем в жарищу с ремнем в руках. Мы ревмя ревели, и куры в это время клевали этот десерт из наших кружек, за что нам доставалось дополнительно. На дух не переношу этот самый «моголь» до сих пор. А все-таки тамбовщина – край благословенный, пусть процветает, изобилия ему!

Так до 10 ти лет я не видела лета на Урале. А в сороковом году мы не поехали в Карандеевку. Побоялись войны. Все знали, что она будет. Только Сталин делал вид, что не знает. В это первое на Урале мое лето я с моими степными генами впервые попала в уральский лес. Нас с мамой пригласили за малиной мои подруги – сестры Казаковы. Не помню уже, куда мы ездили, зато отлично помню, что из этого получилось. Мне было 10 лет. Мама всю жизнь тряслась, что я чем-нибудь заражусь и заболею. Меня к детям старались не подпускать, в трамвае не ездить. Если кто-то подходил близко, мама прижимала меня лицом к себе. Дома все обливалось кипятком, протиралось нашатырным спиртом. Результаты не замедлили сказаться. Как только я появилась в школе, на меня посыпались все детские инфекции, какие есть и каких и в природе-то не существует. Очевидно, усилилась и чувствительность. Я до этого никогда не была в настоящем лесу. А тут еще малинник, на который и привычные люди реагируют. День был жаркий. На голову я ничего не надела по тамбовской привычке. Домой я добралась с трудом. А дальше, отец носил меня на руках по двору, я орала своим, но нехорошим голосом от головной боли. Таблетку мне дать не догадались. Начался жесточайший поллиноз, и с этого времени на долгие годы я получила очень тяжелую мигрень. И до старости я не могла выехать в лес на один день без адаптации, приступ начинался немедленно, в том числе и на даче.

Наступило лето 1941 года. Пропустив год отдыха, родители решили, что перестраховались, и купили билеты на понедельник 23 июня. Мама пригласила тетю Катю Соловьеву с детьми. Та напекла пирогов в дорогу. А 22го началась война. Билеты сдали. Остались дома. Не застряли по дороге. Не попали под бомбежку. Пироги съели.

А вот мои бакинские родственники доехали до Карандеевки и остались там на всю войну с детьми и бабками. Сестра Тоня, учитель математики, оставив двухлетнего сына на попечение бабушки, пошла работать в детский садик. Остальные, кто мог – в колхоз. Дети болели малярией, в военное время не было возможности с ней бороться. Валя и Лида перенесли тиф. Оба заработали кучу болячек на всю оставшуюся жизнь. В Баку им удалось вернуться только после окончания военных действий и то не сразу. Тонин муж, тоже учитель, погиб на фронте.

Школа

В нашем детстве в школу принимали с 8 лет. Улица Пермская относилась к седьмой школе, но из-за перегрузки большинство ребят учились сначала в 29й четырехклассной, которая располагалась в приспособленном двухэтажном деревянном жилом здании недалеко от нашего дома. И в самой седьмой младшие классы тоже учились в «маленькой школе» на углу Большевистской (Екатерининской) и Долматовской (ул Попова). Это было одноэтажное деревянное здание с просторными высокими тремя классами, через коридор от которых располагались комнаты поменьше. Там жили уборщицы (технички) и были подсобные помещения. Когда мне посчастливилось попасть в музеи декабристов в Сибири, я не сразу сообразила, что они мне напоминают. Только позже вспомнила: дома Нарышкиных в Кургане и Муравьева-Апостола в Ялуторовске – точные копии нашей маленькой школы. Декабристы, выйдя на поселение, купили их у местных купцов. Вероятно, этот стиль был принят у «среднего класса» тех времен. Мой одноклассник Геннадий Валерьевич Иванов раскопал, что здание это принадлежало вначале священнику Рыжкову, а «большую» школу, как мы называли основное здание, построил на свои средства купец в шестом поколении Суслин. Школу «маленькую» нашу давно снесли. Даже место теперь угадать трудно, там теперь «Товары Прикамья», но когда проходишь мимо, обязательно что-то шевельнется в памяти.

В 29ю школу мама не хотела меня отдавать категорически. В конце августа 1938 года мы отправились в «большую школу № 7» к директору. Антонида Елизаровна Верхоланцева сидела в своем кабинете в одноэтажном пристрое по улице Луначарского. Мама обратилась с просьбой принять меня сразу в седьмую школу, и не в первый, а во второй класс. Прямо сказать, не очень скромно. А.Е. – человек исключительно интеллигентный в самом высоком значении этого слова – внимательно выслушала и поинтересовалась, откуда такие претензии. Мама объяснила, что я умею читать, писать и считать, поэтому в первом классе, где это только начинают, мне будет скучно, я могу «разболтаться». Я, сидя напротив директора на стуле, подумала, что «болтаться» не стала бы, но возражения оставила при себе, тем более, что меня до этого момента в известность ни о чем не поставили и мнения моего не спрашивали. Действительно, ежедневно за моим маленьким столиком я должна была написать, посчитать что-то, порисовать – вроде уроки поделать. Да в восемь лет ребенок уже осмысленный. Это теперь волокут беднягу в полтора года на развивающие, а в 5 лет – на подготовительные курсы, только бы в школу взяли.

Антонида Елизаровна, которая безусловно должна была отказать, подумала и сказала:

– Видите ли, ваш район относится к 29й школе.

Мама возразила, что очень не хочет туда меня отдавать. Она считает, что школа слабая (интересно, откуда бы это ей знать?)

– И потом – продолжала А.Е. – если мы примем девочку 8ми лет во второй класс, получится, что она пошла в школу семилетней, а это недопустимо! Нельзя лишать ребенка детства!

И в этот момент (скажите, что судьбы не существует!) в кабинет вошла тогдашний завуч Александра Ивановна Серебренникова. Она включилась мгновенно:

– Ну, а я пошла в школу шести лет. Так что, я дура что ли по-вашему?

Всю эту сцену я и сейчас вижу во всех деталях. Мы не знали в те времена, что они ближайшие подруги и много лет работают вместе: Александра Ивановна все годы нашего обучения в школе была завучем, а Антонида Елизаровна – директором. А тут мне показалось, что они спорят. Как-то безучастно я смотрела на происходящее и ждала, когда можно уйти. А.Е. протянула мне листок бумаги и карандаш;

– Напиши, пожалуйста, слово «мальчик».

– А, подумала я, наверное, они хотят узнать, надо ли поставить мягкий знак. Написала.

– Правильно! – с удивлением сказала А.Е.

– Да возьмите Вы ее! – Это снова вступила А.И.

Так решилась моя судьба в самом буквальном смысле. Все, что происходило потом, было следствием этого главного события в моей жизни. Мама поблагодарила, попрощалась, и мы пошли домой. А для меня ничего не случилось – подумаешь, в школу! Из нашего двора все учатся сначала в 29й, а я одна ходи за три квартала!

До начала учебного года произошло еще одно событие. Мама мечтала для меня о музыкальном образовании. Мы отправились в музыкальную школу, которая тогда помещалась в часовне Стефана Великопермского. Здание было замечательное, с прекрасным залом и классами, отличной звукоизоляцией. На экзамене я выполнила все задания. Мне поставили «отлично» и не приняли. Не было мест. Попросили оставить открытку с адресом, чтобы сообщить, если место вдруг появится. Приглашение мы получили через месяц, кто-то отказался от занятий. Я отправилась в музыкальную школу и там встретила девочку из нашего класса, Катю Казакову, с которой мы и проучились у одной преподавательницы, Сарры Марковны Лейзерах, все годы, а подругами остались на всю жизнь. Учить уроки по музыке мне было негде, первый год занималась у знакомых, а на следующий год мама продала свою единственную ценность – каракулевое манто – и мне купили пианино. На новое все равно денег бы не хватило, поэтому было получен с фабрики после реставрации инструмент марки «Циммерман». Когда я возвращалась из школы, мне навстречу во дворе прибежали мальчишки с криком:

–Милка! А вам гитару привезли!

Это был сюрприз. Теперь можно было заниматься нормально.

1 сентября 1938 года мама отвела меня в маленькую школу во второй «б» класс. С мамой – это был единственный раз, как и у всех моих сверстников. Дальше все самостоятельно. В школу я вошла в состоянии шока и не могла выйти из него месяца два. Ребята уже год отучились вместе. Все друг друга знают. Где сидеть – решили. Как учиться – тоже. А я, как истукан, встала и стою у стенки. И всех боюсь. И что делать – не знаю. Звонок. В класс входит средних лет скромно одетая женщина – наша учительница Анна Семеновна Тимофеева. Увидела мою перевернутую физиономию, взяла за руку и отвела за парту, где уже сидела девочка с роскошными рыжими кудрями. Хорошо, что А.С. назвала ее Шурой Ширинкиной, а то я бы побоялась спросить, как ее зовут. Ступор у меня не проходил. Я с ужасом ждала, что меня учительница о чем-то спросит. Но это была НАША школа. Очевидно, Анну Семеновну предупредили, что новенькая нигде раньше не училась. И это моей любимой учительнице я обязана тем, что не заработала тяжелый невроз. Только через месяц, дав мне адаптироваться, она задала мне первый вопрос. И еще. Я люто ненавидела свое детское имя «Мила» и предупредила, что если Милой назовут, в школу ни ногой. Анна Семеновна, конечно, об этом не знала, но сразу назвала Людой, что примирило меня на некоторое время со школьными буднями.

Вначале все шло через пень-колоду. Что-то не поняла я по арифметике. Спросить постеснялась. Пришла домой и заявила, что больше в школу не пойду. Тут родитель посадил меня за стол и внес ясность. Решение бросить школу пришлось отложить. Однако скоро я опять вознамерилась расстаться с образованием. На этот раз причиной было мое, взлелеянное мамой, полное неумение общаться с себе подобными. Мальчишки наши, как и везде, пройти мимо не могли, чтобы не дернуть за бантик, или не толкнуть. Однажды даже привязали мою чернильницу-непроливашку в мешочке к лампочке на потолке – как только и достали! А я с жизненной установкой «отходи» и «надо слушаться» только и могла забиться в угол. Тут опять на сцену вышел мой отец. Он вырезал из дерева большую крепкую линейку и подал мне ее с инструкцией:

– Если кто сунется, бей, куда попадешь.

И прикрепил линейку к портфелю. Его для меня к школе сделал какой-то умелец из старого отцовского и отдал со словами: «десять лет ходить с ним будет». Знал мастер, что говорил. С ним я проходила всю школу и первые два курса института. Его убойную силу оценил мой, теперь покойный, друг Левка Соломоник. Через много лет я, удаляя большую липому у него на спине, грозно вопрошала: «говори, кто мою чернилку привязал?». А линейка тоже сыграла решающую роль в становлении моей личности. По привычке Генка Головков сунулся было толкнуть меня, я закрыла глаза и со всего маху огрела его линейкой по голове. Больше любителей не нашлось. Поняли, что я дам сдачи. Вот после этого я оглянулась по сторонам и почувствовала, что пришла учиться в свой класс. Теперь можно было заняться делом. Очень мне в этом помогла Шурочка, сидя со мной на одной парте. Она долгое время заходила за мной по дороге в школу, и мы шли вместе. Это тоже примиряло меня с действительностью. А из Шурочки потом вышел превосходный преподаватель географии и работала она очень долго.

Бедная моя мама, прожив всю жизнь под прессом, никогда в школе не училась. Воспитывая меня в строжайшем послушании, она не могла понять, что на свете существует коллектив, а детский коллектив – особая статья. В нем идет закладка будущего характера, а значит, судьбы. Дети жестоки, и хотя им незнакомы еще многие особенности взрослого общества, они его хорошо предваряют. И школа – это тоже важнейший этап в жизни. Я сужу по историям классов сына и внучек. Какое поле деятельности для психологов (настоящих)! А мамино влияние как-то ослабло! Опять же, генетика без моего ведома проявилась. И я рано усвоила, что мое дело – работа. Дело свое надо знать. Для этого надо хорошо учиться. А чтобы тебе в этом не мешали, умей постоять за себя. Первой не лезь, незачем и некогда, но если тебя тронут – давай сдачи. Потом выяснилось, что по гороскопу я – лошадь. А кем бы мне еще-то быть с моей наследственностью? А лошадь, между прочим, обидчика может лягнуть, и еще как!

Обучение во втором классе было направлено на выработку почерка и грамоту. Писали в тетрадках в три линейки с соблюдением нажима и наклона. У меня с чистописанием было туго. Ребята целый год упражнялись, а я объявилась без навыков. Что-то похожее на почерк у меня появилось только в старших классах, когда пришлось записывать быстро. По другим предметам я успевала. Тут мама оказалась права. В первом классе было бы тоскливо. Несмотря на пропуски из-за полного набора детских инфекций, я не отставала. Писали мы чернилами при помощи деревянных ручек со вставным пером №86. Для красивого текста и заголовков было перо «рондо». В мешочке на веревочке носили с собой чернильницы-непроливашки. В каждой тетрадке ценой по 10 копеек была промокашка. Задачки решали в тетрадях в клеточку. Соблюдали отступы и интервалы. Хорошо помню первую на моем веку политическую кампанию. У нас были тетради с рисунком Вещего Олега на обложке. Кто-то ретивый рассмотрел на ножнах его меча буквы: «долой ВКПб». Мы тоже пытались их разглядеть, но очевидно, фантазии недоставало. Тетради из продажи изъяли, художника посадили. А в следующих классах в учебниках были замазаны черной тушью портреты и вымараны абзацы об очередных врагах народа.

Не помню уроков физкультуры в младших классах. В маленькой школе места не было. Учителя все были в годах. В каждом классе они у нас менялись. Особенно долго болела я коклюшем в четвертом. Зинаида Ивановна Гилева, строгая и немного суховатая, сказала мне:

– Ты много пропустила, одна не догонишь. Приходите с мамой ко мне домой вечером. Я с тобой позанимаюсь.

Мы несколько раз побывали у З.И. Быстро прошли главные темы. Никаких намеков на оплату даже представить было невозможно. Я безболезненно перешла в следующий класс.

Здание большой школы представляло собой типовой проект учебных заведений, построенных в самом начале 20го века. Таких зданий в городе несколько. На нашем фронтоне была надпись: «Седьмое городское женское училище». Ее сбивали и восстанавливали. Несколько лет надпись отражала истинное положение вещей, это когда нас разделили, и мы учились без мальчишек. А теперь даже одну парадную дверь заложили, чего не стоило бы делать, все-таки здание историческое. На первом и втором этажах было по три больших класса с потолками под 5 метров. То-то трудно было мокрую промокашку под лампочки подкладывать, чтобы свет погас и урок сорвался. Между классами были двойные деревянные стены до потолка, которые складывались гармошкой, и тогда на весь корпус образовывался огромный зал. Между стенами был промежуток сантиметров в 70. Он при необходимости превращался в раздевалку. Звукоизоляция была хорошей. В торце был еще один квадратный класс с огромным окном. Думаю, что он был устроен вопреки проекту уже давно. На втором этаже в нем учились мы два последних года. Коридоры были широкими и светлыми. Физкультурного зала не было предусмотрено, поэтому для занятий использовался коридор на первом этаже. Там стояли брусья и лежал мат. Инструктором была Мадина Латыпова, одновременно и старшим пионервожатым. Занятия проводились в основном по гимнастике.

Александра Ивановна уже в бытность свою директором (она стала им после нашего выпуска в 1947г.) сумела выбить средства на пристрой. Теперь на месте нашего класса площадка в коридоре и дверь в учительскую. При нас она была закрыта. После того, как недавно поставили стеклопакеты, школа потеряла свой первоначальный облик. Ведь окна – глаза дома. Но пакеты, конечно, необходимы. Улица Попова невероятно шумная, движение там интенсивное, чтобы не сказать больше. И теперь отпрысков известных фамилий везут в иномарках в престижную английскую школу и увозят тоже, мешая движению остановками в неположенном месте. Впрочем, престижной наша школа была всегда. Только ученики ее были поскромнее, но поделовитее. И наши троечники были хорошистами и отличниками в институтах.

Это было заслугой замечательного преподавательского коллектива. А.И. и А.Е. долго его создавали, а потом поддерживали и совершенствовали. Показателем было и то, что нередко возвращались уже учителями и выпускники нашей школы. Сплоченность коллектива была удивительной. Любовь к своему делу и ответственность – тоже. И было человеческое отношение к ученикам. Никто не мог сорвать неудачу на детях или показать свое превосходство. Подход был со всей строгостью. Наказания тоже были, но при этом ребенка никогда не унижали. Уникальным педагогом была Мария Александровна Головина, преподаватель географии. Она великолепно знала свой предмет. Я из своего преподавательского опыта хорошо знаю, что ученики прежде всего и выше всего ценят компетентность учителя. За это ему даже странности могут простить. М.А. могла показать все на карте у себя за спиной, не оборачиваясь. Однажды ребята в нашем классе подстроили отключение освещения. М.А., не разбираясь с подробностями, сказала:

– Ну и ладно, устроим слепую контрольную. Мушак, называй границы Румынии.

Жарко стало не только Мушаку. Дело в том, что уроков было два подряд. Больше на географии свет не выключался. Бездельникам на задних партах она могла отвесить полноценную затрещину и выкинуть из класса вместе с сумкой. Так что если в классе открывалась дверь и из нее летели в коридор по очереди репрессированные лентяи вперемешку с портфелями, было ясно, что идет урок географии. И хоть бы кому-нибудь пришла в голову мысль пожаловаться! Матери, заезженные работой, не имели ни времени, ни сил справляться с буйными сынками и были благодарны М.А. за «твердую» в буквальном смысле руку. «Горе ты луковое, барахло ты несчастное! Я тебя сейчас выкину, только ножками сбрякаешь» – это одно из традиционных напутствий, которое получал экстрадируемый с урока. А мальчишки этим даже гордились:

– А Марьюшка мне как поддаст!

И в то же время, того же Мушака, который вдруг перестал учиться, а на это были какие-то серьезные причины, М.А. после разговора вызывала к карте и за слабенький ответ ставила ему 4 и хвалила. Мы знали, что это аванс, попытка поддержать и помочь. У одной из наших девочек были проблемы с гуманитарными науками. Она впадала в столбняк, стоило только вызвать ее к доске. При этом она хорошо решала задачи и выполняла письменные задания. Учительница литературы в разговоре с родителями посоветовала оставить ее на второй год, чтобы она почувствовала себя увереннее, проходя материал по второму разу. Те согласились. Девочка попала в наш класс. И наша строжайшая и бескомпромиссная учительница вызвала ее отвечать. Та едва могла два слова связать. Ее похвалили и поставили 4. Удивились мы необычайно, однако вскоре нам объяснили ситуацию. Прошло много лет. Девица наша стала главным областным специалистом, выступала с высоких трибун, и остановить ее было невозможно. А могла бы остаться ущербной личностью, если бы невроз, в ее случае безусловно навязанный родительским «воспитанием», не был остановлен разумным подходом в школе.

Школа всегда большое внимание уделяла эстетическому воспитанию. В 1940 году перед окончанием учебного года нас допустили в «большую школу» на постановку «Горя от ума». Режиссером был Евгений Георгиевич Калугин, учитель физики и астрономии. Костюмы взяли напрокат из театра, выступали «как настоящие». Сцену в конце раздвижного зала сколотили из досок. Они для таких случаев хранились где-то в сарае. Нам достались места на подоконниках. Мы с восторгом смотрели на Пиню Хавкина в роли Чацкого, Шурку Никитина, моего соседа, в роли Скалозуба. На будущий год этот класс с выпускного бала отправится на фронт.

А я вспоминаю большую школьную стенгазету под названием «Вперед и выше», посвященную этому выпуску. К фотографиям каждого из учеников 10 класса были пририсованы тела в различных позах и написаны предсказания их будущего. Из Шурки Никитина, изображенного в танце с Мадиной Латыповой, должен был получиться светский молодой человек, Изя Коган, погибший в первом же боевом вылете, представлялся в будущем учителем. И так о каждом. Накануне войны. А во время войны эта газета «ляжет на меня», и я буду единственным редактором и корреспондентом, а потом эта обязанность плавно перетечет на институтскую курсовую.

Мемориал не вернувшихся ребят бережно хранится в школе. А наши герои вернулись. Мы встречались в школе довольно часто с доцентом пединститута Хавкиным и профессором сельхозинститута Никитиным, когда чествовали ветеранов или отмечали памятные даты. Еще живы были учителя, которые помнили нас, а главное – школу. Для моего класса, малышни, старшие были на недосягаемой высоте, а когда они вернулись с фронта, мы уже выросли и стали им ближе. И я получу открытку, где Пиня напишет: «Люда! Школьное братство – лицейское братство»! И только теперь подступает горькое сожаление о том, что мало общались, что это были необыкновенно интересные, настоящие люди.

На одном из традиционных сборов в 1967 году в школе чествовали ветеранов педагогического труда. Собрали всех юбиляров: А.И. Серебренниковой исполнялось 70, М.Г. Замараевой, математику, – 80, Вениамину Михайловичу Каптереву, историку, – 90 лет. Грамоты от Горкома им вручал зав. Горздравотделом Борис Юдович Симановский, фронтовик, тоже ушедший на войну сразу после окончания нашей школы. Я помню, как во время учебы за буйство Борю запирали в комнате А.И. Она в то время жила при школе. И тогда на все коридоры раздавался страшный грохот, это узник протестовал против лишения свободы. И все говорили: « Опять Симановский дверь вышибает. Интересно, что он опять натворил».

Не упустил момента наш историк. Ответное слово он начал так:

– Спасибо, что позвали, спасибо, что помните и даже отметили. А мне приятно видеть, что труды наши не пропали даром. Вот возьмите Борю. Ведь это что было? Это, ведь, кошмар был, а не Боря! Это ужас был, а не Боря! А теперь? Вот стоит тут на трибуне и грамоты нам вручает.

И очень уважаемый в городе, действительно дельный «горздрав», который учился в институте после армии только годом впереди нас, улыбался на трибуне 90-летнему учителю. А я подумала, что, благодаря в том числе и Боре, и таким, как он, мы сидим тут сейчас, живые и здоровые. Борис Симановский умер скоропостижно перед самым отъездом в Израиль, куда он никак не хотел. Он приходил к нам в клинику попрощаться и не мог говорить, расцеловались со слезами на глазах. Когда я бываю на Северном кладбище, всегда подхожу к могиле Пини Хавкина, с теплом вспоминая его и его одноклассников.

Земля вам пухом, ребята! Мы помним вас, пока живы, и хотим, чтобы помнили после нас.

Когда я думаю о людях той эпохи, кристально честных, благородных, доброжелательных и беспредельно преданных своему делу, то мне приходит на ум вопрос: откуда происходили эти качества? Может быть, был прав И.П.Павлов в своей статье о национальном характере, где он упоминает мнение англичан: причина успеха – наличие препятствия. Может быть, именно великие трудности порождали в наших старших душевное величие? И не эти ли качества приводили их к гибели в ту эпоху? Как во все времена, их было немного, серая масса терпеть присутствие им подобных, как всегда и везде, не могла. Недаром большевистская стратегия заключалась в истреблении вначале ученых, затем мастеров, а потом и просто работников. И ведь удалось люмпенизировать страну! В тридцатых годах реформами образования чуть было не оставили Россию на уровне ликбеза, который, правда, успешно выполнили. Крупская своей рукой вычеркнула из школьной программы всю классику, оставив Демьяна Бедного (кстати, выходца из весьма небедной семьи), а заниматься стали по бригадному методу, когда отвечал один, а все получали зачет. Потом опомнились и создали лучшую в мире систему образования, как и здравоохранения. А теперь настал рецидив, снова разрушено все и заменено на остроумно спикером Мироновым названный процесс «дебилизации школьников».

После окончания 4 класса мы выдержали 4 экзамена. Теперь мы были уже в средней школе. 22 июня 1941 года в Красном саду был детский праздник. Мы с удовольствием побегали и повеселились, а, возвратившись домой, еще во дворе услышали: «война!».

На другой день ко мне прибежала Руфа Рутман, моя соседка, с которой мы выросли с полутора лет «через забор». Вызвав меня во двор, она с ходу заявила:

– Все! Я бегу на фронт!

Я не ожидала такого поворота событий.

– Руф! Но тебя же поймают на первой же станции и вернут домой!

Такого аргумента не ожидала Руфа. Нам было по 11 лет. Решение пополнить ряды воюющих было отложено. Но этот подход тогда был совершенно характерным для нашего поколения. И на фронт бегали, и возраст себе прибавляли, чтобы попасть в армию, и «сыновей полка» было немало. У старших, как и у моего отца, в углу стоял самодельный рюкзак со всем необходимым, приготовленный для немедленной отправки на театр военных действий. Мы, конечно, не сознавали полностью всей трагичности разворачивающихся событий. Но убеждение, что воевать будут только на чужой территории, было воспитано в нас с молодых ногтей: «Чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим!» И при любом повороте событий под лозунгом «Все для фронта, все для победы» проходила наша жизнь весь военный период.

Вот тогда в стране и была национальная идея. Она формулировалась кратко и понятно: защита Родины. Это помогло народу выстоять как на фронте, так и в тылу. И мы, шестиклассники, отправляясь в цех номерного, потом телефонного, завода один день в неделю в течение двух лет, понимали, что свинчивая какие-то полоски, помогаем конкретно «делу разгрома врага». А вот где теперь взять новую национальную идею, ищут ученые, ищет милиция… и далее по тексту. Если посмотреть в историческом плане, то следует заметить, что на Руси никогда не ценили ни народ в целом (людишки, смерды, народишко, холопы, чернь – какова терминология!), а тем более отдельного человека как личность. Может быть, если, наконец, у нас этому научатся, и появится настоящее гражданское общество, то полноценные личности (третье непоротое поколение) сумеют построить страну, которую они заслуживают. Террором в свое время довели народ до состояния послушного стада, но когда возникла смертельная опасность, в том числе и для самого диктатора, прозвучало: «братья и сестры». Сразу возникла общая идея во имя спасения. А почему бы теперь не появиться идее о построении нормального общества? А для начала в стране «прибраться». Старая утопия, скажете? А почему нет? Ей столько лет, что может мы уже до нее доросли?

1 сентября 1941 года мы пошли в 5й класс. В школе появилась целая толпа эвакуированных ребят. Более половины школьных зданий в городе были заняты под госпитали. Школа стала работать в 3 смены: в первую занималась школа № 6, наш класс учился в третью смену с 4х часов до 9ти. Зимой возвращались домой в полной темноте. Город практически не освещался. Электричество для населения было лимитировано: 7 киловатт на месяц на семью. В школе пользовались любой возможностью, чтобы сделать уроки при свете. Ученики средних и старших классов дежурили по очереди. Нам был доверен святая святых – школьный звонок. Школьники остаются ими при любой формации и любых жизненных обстоятельствах. Я на дежурстве принимаю заказ от Милы Бать-Генштейн:

– Люда! На четвертом уроке дай звонок на 10 минут раньше. У нас география. Я сегодня не выучила.

Домашняя работа тоже легла на нас – матерей мобилизовали на общественный труд. Отец в первые недели войны сделал металлический треножник. Я ставила его на плиту и на щепках варила суп. Мне дома был выдан маленький очень острый топорик – колоть щепки. Шрам на пальце ношу до сих пор.

Суп, который я варила, мой дед до войны называл «сталинской похлебкой». Его рецепт очень рекомендую в целях разгрузки организма от шлаков и лечения заболеваний желудка, печени и кишечника: картошка, лук, морковь и ложка постного масла, если есть, то сухой укроп. До сих пор этот суп у меня в большом почете.

В сентябре маму мобилизовали в Кондратовский колхоз на уборку урожая. Впервые я оставалась дома одна. Через две недели к нам во двор въехала лошадка с телегой под управлением одетой в армяк тетеньки, на телеге сидела мама и лежали мешки. Тетя помогла сгрузить их и уехала. В мешках оказалась картошка и овощи – мамин заработок. Он помог нам перезимовать. Отец, служивший тогда на хлебозаводе, изобрел приспособление для быстрого изготовления сухарей в промышленных масштабах. Ему дали бронь. На следующий год он получил несколько соток земли на Плоском поселке, где теперь улица Мильчакова. Там мы сажали картошку всю войну. Так что картофель – символ молодости нашего поколения. В школе нас тоже гоняли на колхозные поля. Овощей я за пору моей юности накопала на всю оставшуюся жизнь, и за внуков тоже, как и все мои сверстники.

В августе и сентябре почти во всех квартирах наблюдалась типовая картина: открывалась дверь, в проеме появлялся домоуправ, за ним маячили люди. «Вот!», произносил начальник, и в комнату входили эвакуированные. Их поселяли, не спрашивая хозяев, да те и не сопротивлялись. Сочувствие было практически единодушным. Жили вместе до возможности возвращения, иногда до конца войны. К нам тоже поселили женщину, но она прожила у нас не более года.

В школе было холодно, сидели по трое на парте в шубах и варежках. Тетради больше не продавались. Писали, на чем придется. Учебники передавали в следующий класс до конца войны и позже.

Для добычи дров наши классы ходили на Каму и пилили мерзлые бревна, выловленные из реки. Собирали металлолом, при этом еще и соревновались. Один раз мы нашли где-то старые сани, нагрузили их железками, которые собрали по дворам, и с гиком и воплями прикатили на школьный двор, чем и заработали первое место. Напротив школы в здании терапевтического отделения областной (Александровской) больницы был развернут эвакогоспиталь «голова» (нейрохирургического профиля). Школа шефствовала над ним. Ребята помогали ухаживать за ранеными, писали письма, стирали бинты и давали концерты. Организовался шумовой оркестр из младших. Дирижировал Валера Клопов, маленького ростика, в пионерском галстуке с повадкой военного капельмейстера. Успех у него был ошеломительный. Вызывали не по одному разу. Вообще встречали очень тепло. Наверное, мы напоминали домашних, которые были так далеко.

Позже мои наставники рассказывали, что научному руководителю госпиталя профессору М.В Шацу пришлось совмещать эту должность с заведованием кафедрой госпитальной хирургии. Из преподавателей там остался ассистент А.С.Лурье, и молодые врачи, которые и тащили на себе всю лечебную работу, т.к. больница осталась единственной гражданской хирургической клиникой на весь город. Дежурили по одному, а ответственный ночевал дома, но выезжал на лошадке по первому зову. Надо сказать, что грабежей и воровства в войну стало поменьше. И у воров были свои «понятия», по которым, в частности, врачей в основном не трогали. Как говорил кто-то у Островского: «всякому безобразию есть свое приличие». Р.М. Арасланова рассказывала, как на обратном пути из клиники глухой ночью ее остановили грабители и попытались снять шубу. Подтащили к единственному на весь квартал фонарю. В это время раздался голос:

– Стой! Роза Михайловна, это вы что ли? – и к своим – отойти, проводить домой, пальчиком не тронуть! Все было выполнено. Вожаком оказался бывший пациент.

Довольно быстро стало голодно. По карточкам учащимся давали 400 граммов хлеба и мало чего по другим талонам. Много ребят ушло после 7го класса в ремесленные училища, там на рабочую карточку полагалось 800 граммов. Карточки были тоже нашей заботой. Их надо было получить в жакте, заверить в школе и, главное, не потерять. По ним надо было выкупать продукты в распределителях, подолгу ожидая, что будут «давать». Когда я недавно увидела продовольственные карточки военного времени на стенде в заводском музее, меня чуть удар не хватил. Столько лет прошло, а как глянула – мороз по коже. Вот уж натуральное «де жа вю»! Цены в магазине были невысокие, только там ничего не было, а на рынке буханка хлеба стоила 100 рублей (при зарплате от 80). Кто стал дефицитом, так это кошки. Они были единственным спасением от мышей, таскавших продукты, а значит спасением от голодной смерти. У нас как раз впервые окотилась наша Ласка. Котят разобрали моментально. А для того, чтобы кошка их выкормила, одна из будущих хозяек даже носила ей молоко в маленькой бутылочке. Кошкам прокормиться было проще – в полу кухни всегда было отверстие, через которое они попадали в подвал и ловили там мышей.

В школе нам давали завтраки. Сначала это были какие-то неопределенные изделия, похожие на несладкие пряники, а потом просто черный хлеб, одна или полторы буханки на класс. Дежурный летел быстрее лани с хлебом в руках, а за ним все остальные с жуткими воплями. Хлеб исчезал гораздо быстрее, чем появлялся. Эвакуированная из Белоруссии Соня Лисиц была бессменной «дежурной по хлебу» и умудрялась по справедливости разделить его между учениками.

Ребята, попавшие к нам в эвакуацию, прижились быстро. Да и отношение к ним было очень доброжелательное. Ляля Турган (Елена Степановна Егорова) вспоминает, как в старших классах ей и Тамаре Панченко (Тамаре Александровне Мульменко) разрешили жить какое-то время в школе, потому что их военные семьи поселили на окраине города – на Бахаревке – куда осенью и зимой нереально было добираться. Нашлось небольшое помещение в пристрое, где они и перезимовали.

Стало проблемой помыться. Удобства в наших домах были во дворе. В городскую баню стояли длиннущие очереди, к тому же там постоянно выключали воду. Исчезло мыло. В банях на один билет давали крохотный, с доминошку, кусочек хозяйственного мыла. Мы покупали с десяток билетов по 20 копеек, и получался брусок, которым можно было помыться. И опять же, надо отдать справедливость властям, в эту страшную войну они не допустили эпидемий даже в таких невероятно тяжелых условиях. Большую роль в этом сыграли ученые нашего института, профессора Б.И. Райхер и А.В.Пшеничнов. Они разработали способ получения сыпнотифозной вакцины путем кормления вшей на кожной мембране, взятой от трупа и натянутой на сосуд с кровью. Раньше эту функцию приходилось выполнять донорам, что

не позволяло получать материал для прививок в больших количествах. Эта вакцина спасла огромное количество жизней в тылу и на фронте.

И при всех этих обстоятельствах в школьной программе не было сокращено ни одной темы, наоборот, прибавилось военное дело, беседы о патриотизме, подготовки к приветствиям на многочисленных торжественных собраниях и много чего другого. Литмонтажи мне долго снились, до того «в зубах настряли». А ведь была еще и музыкальная школа, и в ней хор, выступавший и по радио, и на торжественных собраниях, и в госпиталях. «От края до края по горным вершинам», красивая кантата Александрова на четыре голоса, «Сталинской улыбкою согрета, радуется наша детвора», голодная и раздетая, ждущая весточки с фронта и получающая похоронки. И все же мы свято верили в победу. У нас, школьников, даже сомнений не было в исходе войны. Наши тоже голодные и озябшие учителя в нас эту веру поддерживали, успевая при этом учить на совесть, показывать красоту мира. Они помнили, что мы – дети и нам хочется чудес и загадок. Наша любимая учительница биологии, Людмила Вячеславовна Щербакова, вела урок с необыкновенным энтузиазмом. Я вспоминаю, как горели ее глаза, когда она излагала материал про ужей и гадюк (вот ведь гадость, по моему). Но, отрывая от любимого предмета по пять минут в конце урока, много дней рассказывала нам «Графа Монтекристо». Художественные книги в войну практически не издавались. Все приключенческие романы мы прочли гораздо позже, уже со своими детьми. А тогда это было окошечком в мало известный нам мир.

Пройдет много лет. Я помогу Л.В. полечиться в клинике. А еще через много лет ее внучатый племянник и одногруппник моей внучки принесет мне прекрасное ее письмо и стихи с благодарностью за лечение. Его нашла дочь в бумагах Л.В. после ее смерти. А я получила школьный привет.

В самом начале войны старшие школьники организовали ШТЭМ (школьный театр эстрады и миниатюр). Он действовал по типу агитбригады и выступал, где только можно. Репертуар был сугубо патриотический, но не следует забывать о военной цензуре и Всевидящем оке – НКВД. Это была огромная ответственность, прежде всего, А.И. Она ее взяла на себя, хотя при малейшей ошибке несдобровать было бы и ей, и ребятам. Уголовная ответственность тогда была с 12ти лет. И при этом, А.И. не забывала о культуре. На возражение Левы Футлика: «Ну, это что-то не тоё!» она немедленно отреагировала: «Лева! А нормально сказать нельзя?» И Лева немедленно извинился. Все участники ШТЭМ стали профессиональными артистами, режиссерами, администраторами: Юра Гладков, Тамара Шилова, Лева Футлик, Боря Левит, Боря Наравцевич, Сема Баршевский.

Надо заметить, что приличным манерам нас пытались учить в школе всегда. Когда я, постучав, ввалилась в кабинет и заявила: «Александра Ивановна! Мне надо поставить печать на карточки» – она спокойно объяснила мне, что мое «надо» никому не интересно, а мне следует выйти обратно, вернуться и спросить, можно ли поставить печать на эти самые карточки. Этой инструкции мне хватило на всю оставшуюся жизнь.

Позднее так же необидно, но доходчиво, мне объяснили, что порядочные люди помогают учителю донести пакет с тетрадями (а вдруг скажут «подлиза»), а подавать пальто надо пожилым людям обязательно, независимо от пола. И женщины должны так поступать тоже. Такой политес в нашем кругу известен не был, хотя в старших классах мальчишки наши единственные выходные туфли все-таки носили за пазухой.

Надо вспомнить, что помимо беды и тягот, в войну Пермь получила и бесценные дары культуры и техники. Из Ленинграда к нам были эвакуированы Кировский театр, хореографическое училище, фонды Русского музея, часть Кировского завода и др. У родителей Руфы был абонемент в театр, мы с ней пересмотрели весь репертуар со всеми звездами: Улановой, Дудинской, Шелест, Сергеевым и многими другими. В городе осталась на некоторое время репрессированная Е.Гейденрейх и основала знаменитое теперь хореографическое училище. Часть Кировского завода превратилась в самостоятельное предприятие, как и наш, ныне в бозе почивший, телефонный завод.

Так мы, в тесноте, да не в обиде, проучились и 6й класс. Если уроков было меньше, бегали в клуб имени Ленина и смотрели там фильмы, посылаемые по ленд-лизу: «Тетку Чарлея», «Серенаду солнечной долины», «Девушку моей мечты» с Марикой Рекк, уморительный «Скандал в Клошмерле». И перед началом 7го класса вдруг узнаем, что нас разделяют, как теперь бы сказали, по гендерному признаку. Мы теперь будем женской школой. До сих пор не могу понять, как и зачем (именно зачем) это могло случиться. Шел 1943 год. Еще не закончилась Сталинградская битва, по-настоящему не был ясен исход войны. Школы уплотнены и переполнены. В это время такая реформа могла придти в голову только тяжелому параноику или старой деве с идефикс, но как там-то за ней не уследили? Мы в классе крепко сдружились. Появился коллектив. Мальчишки наши не хотели уходить в другую школу. Весь год кто-нибудь из них вдруг появлялся в классе, тихонько устраивался на задней парте и просиживал урок. Учителя делали вид, что ничего не замечают.


Шесть лет у Верхоланцевой учился

На улице Долматовской малец.

А там пришел указ. И все. Конец –

Он в школе на Советской очутился.

Но он с седьмой уже сроднился –

Не мог забыть он теплоту сердец

Учителей своих… (Г.Иванов)


Долматовской называлась тогда улица Попова.

Нашим ребятам еще повезло. Они были переведены в 37ю школу, тоже, как и многие тогда, располагавшуюся в приспособленном помещении, директором которой был выпускник нашей седьмой Борис Григорьевич Фукалов. Он постоянно общался с А.И. и в своей школе сохранял дух альма матер. Тем не менее, у мальчишек связь с первой школой и с нами не прервалась. Недаром Гена Иванов из нашего 2го «б» на 100-летие школы написал: «Мне школа 7, как Пушкину – лицей». Она и остается для нас лицеем. Я имею в виду НАШУ школу. И как на день лицея, мы ходили на день рождения нашего учителя математики, Людмилы Владиславовны Лебедевой, каждое 14 сентября, пока она была жива, а позже – к первому английскому завучу Ирине Михайловне Фомишкиной. Мы при ней уже не учились, но она тоже олицетворяла школу, потому что стояла у начала «английской»ее истории. Мы и теперь дружим с ее дочерью.

Война закончилась, когда подходил к завершению 8й класс.

В ночь на 9е мая 1945 года город не спал. Когда по радио Левитан передал сводку Совинформбюро с сообщением о капитуляции Германии, все высыпали на улицу. Символично, что в 7 часов утра мы сбежались у школы: моя подруга Мила Мейсахович, я, и Александра Ивановна с трех разных концов города и крепко обнялись. А потом мы целый день носились по школе и по улице. Было всеобщее ликование, хотя сразу ничего не изменилось. Остались те же карточки, ограничения во всем, появился постоянный рефрен: «война была, ничего не поделаешь»! Но не было уже сводок Совинформбюро по радио, забрезжил свет впереди. Была еще короткая война с Японией, но она уже не произвела особого впечатления – не то видали – да и окончилась быстро.

Сдали, по обыкновению, кучу экзаменов, как и каждый год, начиная с 4го класса, а мы с Катей закончили музыкальную школу. Дальнейшее образование по музыке мы не планировали. Наше обучение ею оказалось из-за войны неполным, хотя было платным. Здание наше отобрали, теорию изучать было негде, оставалась одна специальность на дому у учителей. Педагогика в то время была своеобразной. В музыкальной школе категорически запрещалось подбирать мелодии на слух. Я уже не говорю о легкой музыке, а джаз вообще был преступлением («сегодня он играет джаз, а завтра Родину продаст»).

Все попытки наиграть новую песню жестко карались. Из нас пытались воспитать исполнителей исключительно классического репертуара. На переводные испытания в 4м классе был приглашен замечательный музыкант Брауде, который был в это время в эвакуации в Перми (Молотове). Я играла Баха, запуталась, села поудобнее и сыграла фугу сначала. После экзамена мы сидели в прихожей в доме учительницы, где все действо и проходило.

Педагогини наши нас отчаянно защищали, то-есть защищались сами, а мэтр басил, что они учат «шерочек с машерочками», и единственный будущий исполнитель, с его точки зрения, – это та девочка, которая запуталась на Бахе. Вот уж в точку попал! Я, кстати, вспомнила тот эпизод через много лет, когда слушала в Питере органный концерт Брауде, а с ним Леокадию Масленникову, и поняла, как должен звучать ангельский голос и музыка к нему.

А у меня быстро развилась «исполнительская болезнь» – боязнь аудитории. В институте я еще играла в наших курсовых концертах, а в основном готовила самодеятельных певцов и им аккомпанировала. Потом играла все реже, меня на все не хватало. Но позже мы часто вспоминали, как бегали в младших классах слушать сыгровки ансамбля в составе Шихова, Крылова, Соколова и Выголова на двух роялях. Сережа Шихов станет звукорежиссером на пермском радио, а его родных я полечу. Витя Крылов аспирантом будет вести нашу группу на оперативной хирургии, а позже первым в Союзе будет пересаживать почку и пришивать оторванные пальцы и читать у нас лекции, наезжая из Москвы. Вадик Соколов, сын нашего заведующего кафедрой анатомии, станет известным ученым в этой специальности, к сожалению, очень рано уйдет из жизни. Из учеников нашей преподавательницы станет выдающимся педагогом Маргарита Сергеевна Антропова. А мы начнем подготовку к институту, но любовь к музыке в течение всей жизни будет отдушиной и отдыхом от нелегкого труда, особенно во время работы над статьей или очередным разделом диссертации.

В старших классах ребятам захотелось совместно провести новогоднюю елку. Мальчишки во главе с Тёмкой Григорьевым отправились к Александре Ивановне. Она сказала:

–Тёма, а что нам скажут?

– Ну, Александра Ивановна! Волков бояться – в лес не ходить! А в лес мы сами сходим и елку принесем. И установим, Вы только разрешите!

И дрогнуло сердце у нашей непреклонной А.И. А может, она подумала: «сколько можно жить под постоянными идиотскими запретами?» (мы, во всяком случае, так считали). И разрешила она опять на свой страх и риск. И мальчишки наши показали себя настоящими мужчинами. Все сделали и порядок соблюли. С тех пор нет-нет да стали осторожно проводить совместные мероприятия. Но до обратного объединения было еще далеко, и произошло оно уже без нас, в 1954 году. Наш второй «б» собирается до сих пор, выходит, мы дружим 70 лет.

Я встретила Артёма через много лет на очередном школьном мероприятии. При разговоре выяснилось, что он не кто-нибудь, а директор школы. Посмеялись, потому что более озорного ученика в классе не было. Все проделки осуществлялись по его инициативе. В 5 классе у нас была учительница немецкого языка, припоминая уроки которой, я стала понимать идиш. А Тёму родители, неосмотрительно по тем временам, учили немецкому в частном порядке. Тут следует упомянуть, что государственная политика твердо держалась линии полнейшей изоляции народа от внешних влияний. Английский язык в школах, у нас в городе, по крайней мере, отсутствовал, в одной-двух преподавали французский. А немецкий подавался так, чтобы ни при каких обстоятельствах не научить говорить и понимать устную речь, а также читать периодику, только Гёте и Гейне – до сих пор наизусть помню. И все, несмотря на то, что радиоприемники в первые дни войны под страхом расстрела было приказано сдать. Всю информацию мы получали из черных «тарелок» на стене или из громкоговорителей на столбах. Тема, слушая нашу наставницу (от нее А.И. вскоре избавилась), потешался и устраивал ей мелкие неприятности из школьной классики, за что ему часто попадало. Я поинтересовалась, как он сам теперь воспитывает своих учеников.

– А по Макаренке!

– Это как же?

– А так! Отведу в уголок – и в морду!

– Между прочим, Антон Семенович описал это в «Педагогической поэме» как воспитательский промах, а ты этим пользуешься?

– Ну, а как иначе? Это единственное, что помогает.

Недавно, просматривая спортивный журнал, я увидела знакомую фотографию и не сразу поняла, что это Григорьев. И прочла, что он был первым чемпионом области по фигурному катанию, хорошим директором вечерней школы. Родители его были репрессированы (может быть, поэтому он был тогда так агрессивен), внуков усыновила американская семья, и его уже давно нет на свете. И почему у одаренных людей так складывается судьба? Не потому ли, что мы не умеем их ценить, и так равнодушны друг к другу? Или нам постоянно некогда, все бежим куда-то за делами (что, интересно, выбегали?) и посмотреть вокруг времени нет.

А насчет иностранных языков, – единственного, пожалуй, что мной упущено в жизни (честное слово, не по моей вине), и от чего я по настоящему страдаю – вспоминается характерный момент. Моему учителю, профессору, С.Ю. Минкину, пришла в голову мысль, что неплохо бы поучить школьника- сына английскому языку. Было это в конце 50х годов. Как тогда полагалось члену коммунистической партии, он обратился за разрешением в Горком. Там ему сообщили, что не рекомендуют. Вопрос был закрыт. Почему нас так оберегали, я поняла во время туристической поездки по Северной Европе. Но это было много позже, уже в перестройку. До этого нас выпускали только в «страны народной демократии», где проблем с русским языком не было, Их граждане учили русский в школе в обязательном порядке. У капиталистов я оценила все потери от незнания языков, а также поняла, что для такой политики у руководства были все основания, иначе все давно бы догадались, до чего довели «товарищи» богатейшую страну.

Теперешние дети не читают книг. Не хотелось бы «прослыть ретроградом», но это, безусловно, глобальная беда. Нация прежде всего характеризуется языком, а он катастрофически трансформируется не в лучшую сторону. Я уже не говорю о безграмотных и картавых дикторах, которых слушают наши дети. Они (дети, а не дикторы, хотя теперь и они тоже) не набирают «глазной» грамотности. Недаром в старой гимназии говорили:

–Не волнуйтесь, начитается до 4го класса и перестанет делать ошибки.

Сокращать уроки литературы – преступление против народа. Именно на них вырабатывается умение выражать мысли, формулировать понятия, складывается мировоззрение. Вы считаете, что классика устарела? Но, ведь, это те самые типичные ситуационные задачи в жизни! И язык. Перед тем, как писать статью, я открою пушкинскую прозу в любом месте и каждый раз убеждаюсь, что острое лезвие никуда просунуть нельзя. Такой стиль. Буквы лишней не найдете, не только слова. Так у меня получается разбег для письма. А нынешние школьники литературу ненавидят, знаю по своим студентам. Они косноязычны и безграмотны, потому и пишут истории болезни так, что пока до сути доберешься, все добрые пожелания изложишь, устно, в популярной форме. Вот в связи с реформами образования я и хочу рассказать, как нас учили.

В средних классах у нас были очень хорошие преподаватели русского языка и литературы: Александра Михайловна Кузнецова и Анна Михайловна Цвейбан. В 8 классе появилась Ида Геннадьевна Соколова. Прежде, чем вспоминать об ее уроках, следует рассказать о ней самой. Когда я вспоминаю Александру Ивановну и Иду Геннадьевну, всегда приходит на память понятие о главных людях, которые встретились на твоем жизненном пути и повлияли на его основное направление. Для меня они сыграли главную роль в детстве и юности. После них было еще два человека, которых я отношу к этой категории, но о них позже.

Родилась Ида (Зинаида) Геннадьевна в Чердыни, на самом Севере Пермского края, в семье мирового судьи. Она была ребенком от второго брака отца. Была младшая сестра Евгения. Старшие сестры всю жизнь были с ними в большой дружбе. Девочки окончили гимназию. И.Г. очень забавно рассказывала о тамошних нравах. Отношения были патриархальные. Во время экзаменов в дверь аудитории просовывалась бородатая голова швейцара, который заявлял:

–Ида! Там тебе Анисья (прислуга) пироги принесла! – за сим появлялся солидный узел с анонсированными пирогами.

В «медвежьем углу», по словам И.Г., культура в упадке не была. Общались там дети судьи с высланными студентами и революционной интеллигенцией, так что были в курсе всех последних достижений как науки, так и искусства, а заодно и политики.

Продолжили сестры образование в Петрограде: Ида – на Бестужевских курсах, Женя – в театральном училище на актерском и режиссерском отделениях. Обе вышли замуж, Ида – за ученого лесовода, Женя – за театрального деятеля по фамилии Россет. С мужем она разошлась, а фамилию оставила. Муж И.Г., Марцинкевич, был репрессирован и расстрелян в 1937году, вероятнее всего, за ту самую фамилию. Других аргументов в то время могло и не потребоваться. А И.Г. стала ЧСИР (член семьи изменника родины) вместе с сыном, беременная двойней, которую скинула. Их посадили в тюрьму, откуда старшим сестрам удалось каким-то чудом мальчика вызволить. И.Г. отправилась по этапу в Сибирь, как декабристка, только не к мужу, а в застенок. В журнале «Урал» были напечатаны воспоминания «зечки», которая шла вместе с ней, кажется, до Тобольска: она пишет, что было бы им значительно труднее перенести этот крестный путь, если бы не И.Г.Соколова, которая все время читала им стихи из русской и зарубежной классики, чем скрашивала дорогу и ободряла спутниц. Не знаю, когда ее освободили. Расспрашивать подробности я стеснялась, знаю только то, что рассказала она сама.

В Пермь И.Г. была эвакуирована в 1943г. и была направлена учителем литературы в школу. Тут случилась большая педагогическая конференция, где на сцену с выступлением вышла Александра Ивановна, после чего она неожиданно получила записку: «Санечка! Это ты? Ида». Интрига заключалась в том, что Александра Ивановна, учась в гимназии, жила на квартире у родителей Иды Геннадьевны, т.е. у судьи. Мы всегда знали, что А.И. – дочь крестьянина-бедняка из Чердынского уезда. Она была членом компартии и постоянно избиралась в пленумы горкома и обкома, стала кавалером ордена Ленина – самой высокой награды тех времен. Только недавно я сопоставила эти обстоятельства и еще раз пожалела нашу А.И. Всю жизнь ей приходилось думать: а что, если кто-то поймет, что крестьянской дочери никак не место было в гимназии, тем более на квартире высокого начальства. А недавно, в разговоре с ее двоюродной племянницей и моей подругой, Ольгой Николаевной Гординой, я получила подтверждение моей догадке. Отцом А.И. был владелец пароходства и лесопромышленник. Так и хочется вспомнить Ф.Г.Раневскую с ее автобиографией: «Я родилась в семье небогатого нефтепромышленника». А.И. немедленно забрала И.Г. в нашу школу, конечно, опять рискуя очень многим.

В 8м классе И.Г. начала преподавать нам литературу и русский язык. Вместе с ней к нам пришла ее сестра, Евгения Геннадьевна, профессиональный режиссер, которая сразу же организовала драмкружок. Он был полностью подчинен школьной программе. Пока мы проходили Крылова, проводился вечер с чтением басен и постановкой «Урока дочкам». Восьмые классы читали басни, старшие играли на сцене. То же было с Фонвизиным. В 9м классе был большой вечер на тему: «Образ русской женщины в русской классической литературе». Мне был поручен доклад. Не стоит думать, что И.Г. выдала литературу или какую-нибудь «рыбу». Я отправилась в областную (ныне пушкинскую) библиотеку и рылась там абсолютно самостоятельно в каталогах, пока не составила развернутый подробный план. И.Г. его просмотрела, мы внесли на полях пометки, что в каком месте будет прерываться драматическими действиями. А тем временем Е.Г. работала с нашими актерами. Были представлены сцена письма Татьяны Онегину, инсценировки из поэм «Мороз, Красный нос» и «Декабристки» Некрасова, сцена свидания Анны Карениной с сыном. Ее играла сама Е.Г. с их внучатым племянником. Читали стихи Пушкина, Некрасова, даже Апухтина тоже Евгения Геннадьевна прочла. Вечер получился на славу. А еще один вечер был посвящен Чехову. Там давали «Медведя» и «Юбилей». Не знаю, как бы оценили профессионалы, а мне и теперь кажется, что ребята играли просто здорово. Мне досталась роль Мерчуткиной в «Юбилее». Я представляла ее с удовольствием. Сначала мне хотелось играть какую-нибудь героиню, но наставники мои были людьми мудрыми и мои возможности оценили правильно. Если и были у меня какие-то данные, то достались они мне от мамы, а она была бы отменной характерной актрисой. Когда она рассказывала что-нибудь смешное, народ животы надрывал.

Во всяком случае, элементарная выучка в нашем кружке всю жизнь помогает мне в преподавательском и врачебном деле. Нас учили держаться на сцене, и я уже не повернусь на 360 градусов и не встану тылом к аудитории. Мне не придет в голову долдонить про себя во время лекции, тем более читать по бумажке. Нас учили «держать аудиторию». Часто с больными приходится влезать в их шкуру, а иногда разыгрывать целые сцены. Это касается и особо мнительных пациентов. Тут уже очень нужны лицедейские приемы, а они идут оттуда, из кружка.

Особое внимание уделяли обе наставницы культуре речи: ударения, интонации, фразировка. Поведение в обществе тоже внушалось ненавязчиво, но показательно. Я и теперь говорю (без малейшего, впрочем, эффекта) нашим молодым докторам об их дворовой привычке, войдя в помещение, совать всем подряд вялую, как оттаявшая рыба, руку. Кого-то, впридачу, забыл или не достал и врага себе нажил. Нет, чтобы просто сказать «здравствуйте». И вижу, как это показывает Е.Г. В обязательном порядке мы разыгрывали этюды.

Для развития умения читать и обдумывать прочитанное предлагалось делать инсценировки рассказов. Кроме того, давались и примеры критических разборов. Любое занятие кружка становилось для нас событием и обязательно несло полезную информацию.

Вне учебного плана Е.Г. ставила и большие спектакли. Самым запомнившимся был спектакль по пьесе М.Алигер «Зоя» о Зое Космодемьянской, где главную роль с большим успехом исполнила Ира Плешкова. Вскоре после этого в школу приезжала гастролировавшая по Союзу мать Зои и Шуры Космодемьянских. Мы удивились, что на вечер с ее участием не пришла И.Г. Она объяснила, что не хотела слушать женщину, которая зарабатывает на смерти своих детей. Уже заметили, что текст она шпарит наизусть, в положенных местах у нее дрожит голос. И выступает она уже не первый год, это у нее основной источник дохода. Тогда мы не все поняли. Позднее оказалось, что И.Г была во многом права и не одинока в своей оценке.

В 10м классе нас отстранили от постоянных занятий в кружке для подготовки к экзаменам, но мы продолжали туда ходить, и я еще сыграла Мисаила в сцене в корчме из «Бориса Годунова». В женской школе играть мужчин приходилось нам, но под предлогом нехватки артистов в кружок открыли доступ и нашим ребятам, Они с удовольствием почин поддержали. Так что возможность общения была использована на всю катушку. К нашим присоединились их новые одноклассники из 37й и 11й школ. Тут и зародился «Клуб молодых идиотов».

Уже без нас была поставлена «Бесприданница» Островского. В ней играли сын И.Г. и его будущая жена, студенты университета, их однокурсники, наши школьники в небольшом количестве. Это была уже серьезная работа, а нам она казалась просто замечательной. Тут нам доверили ассистенцию режиссеру, реквизит и грим, чему мы тоже подучились.

А уроки продолжались своим чередом. Еще в 8м классе И.Г. научила нас писать сложный план, конспект и тезисы, что абсолютно облегчило обучение в институте, тем более, что в школьную программу тогда входили статьи классиков марксизма-ленинизма. Они потом повторились в институте, поэтому студенты ко мне ходили за конспектами. При этом, учебник литературы, а тем более хрестоматию, мы в глаза не видели. Там не было Шиллера, Гете, Шекспира, не говоря о Есенине, за которого тогда исключали из комсомола, поэтов Серебряного века и многого другого, что нам было поднесено на университетском уровне. Мы все это читали. Вот поэтому приходилось записывать. Как же не тренировка перед вузом любого профиля? Мы туда пришли во всеоружии. Нас научили учиться. Недавно нашлись мои школьные конспекты, которые я считала потерянными. Какое же это было удовольствие – побывать снова в детстве! И с каким удивлением я обнаружила, что работы наши оказались довольно серьезными. Как вам понравится сочинение по «Фаусту»? Ведь мы же его читали! Я, кстати, написала его только на четверку. А за вполне приличное «произведение» о значении музыки в моей жизни мне вообще оценки И.Г. не поставила, обнаружив в нем синтаксические ошибки, и велела переписать. Спрос с меня был особенно крутой, за что отдельное спасибо – в моей специальности без аккуратности и ответственности делать нечего. Надо сказать, что эти черты были присущи преподавателям прежде всего. И.Г. проверяла наши многочисленные сочинения не сразу. Она приносила на урок два – три произведения, зато внимательно просмотренные, с заключением и рекомендациями. На весь класс уходило обычно 2 недели.

В 10 классе она вошла с книгой в руке и сказала:

– Сегодня мы начнем очень трудную тему. Я знаю, как вы относитесь к Маяковскому. Постараемся его понять.

И постаралась. Не сразу, но мы его приняли. Нам всегда много задавали наизусть. Выучили и Маяковского, ознакомились с его личностью, что, по-моему, важнейший способ понять поэзию. И расшаталась наша абсолютная косность, воспитанная на чистой классике, и появился коридор для дальнейшего постижения непривычного.

И.Г. по 9й класс вела и русский язык. Гоняла она нас нещадно, и тоже на высоком уровне. Помню, как она вызвала меня к доске и попросила написать слово «перипетии». Я и изобразила, подумавши о смысле, «перепетии». Она указала на ошибку. Я спросила: «а почему так?». «Не знаю. Но когда ты видишь трудное слово, просто запомни, как оно пишется» – ответила мне И.Г. Надо сказать, что в школе меня все время пробовали «на зуб». Почти каждый преподаватель обожал вызвать в четвертой четверти и спросить что-нибудь из первой. Как будто испытывал, настоящая я или нет. За это тоже спасибо – расслабиться не давали никогда. Даже в институте, когда я была на первом курсе, преподавательница органической химии сообщила мне, что наша бывшая школьная «химичка», перешедшая на кафедру биохимии, интересовалась, произвожу ли я впечатление отличницы. Ограждали нас от зазнайства, однако!

По литературе были постоянные дополнительные задания. Велено составить словарь современника. Не удержалась ваша покорная слуга, выложила молодежное арго того времени. И.Г. оценила, но велела основное задание все же выполнить. Пришлось подчиниться. Прецедент уже был. Она для начала вкатала мне кол, второй в жизни и последний (двоек я никогда не получала) за «ненаписание» сочинения на тему о прочитанной летом книге. Я о нем забыла. После подачи его кол был исправлен не 4.

Во время урока почти каждый раз кто-то делал небольшой доклад минут на 10 по темам, не входившим в программу, но близко ее касавшихся. Мне пришлось искать материалы в библиотеке по вопросам: «Чехов и Левитан», «Пушкин и Маяковский».

Когда я вспоминаю эти уроки, мне приходит мысль о том, что теперь в школе ввели научную работу для учащихся. Это вредное мероприятие придумал кто-то лишенный малейшего представления о науке и привыкший все оценивать «галочкой». Для развития любого плода нужен свой срок. На заседание клуба пушкинистов к нам привели пятиклассницу в сопровождении мамы и завуча престижной гимназии с докладом: «Жанрово-эпические особенности сказки Пушкина «Руслан и Людмила».

Опус получил первое место на городской конференции. Прежде всего, ребенку 11-ти лет читать сказку о Руслане в оригинале, прямо сказать, рановато. Про жанрово-эпические особенности он тоже вряд ли что-нибудь знает. Я бы еще поняла, если бы дите нарисовало в картинках, как оно воображает отдельные сцены из сказки. Но доклад писала какая-то тетя по своим студенческим конспектам. Мама, обуянная гордыней, не понимала, что ей калечат ребенка. Завуч подсчитывала дивиденды в виде благодарности или грамоты, а может даже и прибавку к отпускным. А девицу надо было видеть! Как она взяла указку и вышла к стенду. Как произносила заученный текст. Бедный ребенок! А славы-то и не случилось! Зачем же ей комплекс неполноценности на будущее? У нас есть отличные спецшколы, где подготовленные преподаватели занимаются с одаренными детьми. С какой же стати в каждой школе вводить институт завучей по науке? Для очередной галочки? А ведь за этим стоят наши дети. Указ не обошел и нашу школу. Мне позвонили учителя, и я высказала свою точку зрения на этот предмет, которая полностью совпала с преподавательской. Впрочем, как всегда, продавили очередную глупость.

И.Г. учитывала тогдашний дефицит книг. Она была у нас классным руководителем, поэтому ей полагались часы для внеклассного чтения. Это происходило по субботам. Мы уже учились в первую смену. 2 часа после занятий кто-то, а чаще всего я, читали вслух очередную интересную повесть, рассказы, публицистику, которые она нам приносила. Так мы познакомились с воспоминаниями дипломата Майского, который был уже репрессирован. Прочли повесть Р.Фраермана «Дальнее плавание». И.Г. устроила по ее поводу опрос. Нам всем очень понравилось, а она подробно разобрала прочитанное и показала, что это была неудача автора. При нашей привычке свято верить напечатанному это было в некотором виде шоком. Так понемногу нас учили критическому подходу. Перед первыми же чтениями И.Г. сказала:

– Терпеть не могу пустые руки. Берите с собой какое-нибудь рукоделие. Наверное, теперь это сочтут пережитком. Так проводили вечера в прошлые времена, когда телевизоров и рекламы с небольшими вкраплениями сериалов не было. Современные женщины носки с дыркой выбрасывают. А в те времена мы, готовясь к школе, из трех пар чулок составляли одни. В валенках хлопчатобумажные чулки огнем горели. Я помню свое изумление, когда девочка из старшего класса сняла валенки, чтобы показать мне упражнение на брусьях. На ней были целые фильдеперсовые чулочки! Насчет одежды не было проблем за отсутствием ее. Мы не комплексовали, что одеты как попало, лишь бы не замерзнуть. Перед войной отцу навязали в добровольно-принудительном порядке лотерейный билет, а он возьми – и выиграй! На выигрыш купили патефон и мне шубку из овчины, естественно, на вырост. Я ее носила всю школу, в виде куртки – в старших классах и еще 2 года в институте.

После 7 и 8го классов лето мы проводили на школьной площадке. Сдавали продовольственные карточки, нас кормили и занимали делами и играми. Работали наши учителя и бессменный секретарь школы Вера Степановна Губина. Она была обязательным членом школьного коллектива, ведала библиотекой и хорошо знала учеников. Позже я вспоминала ее рассказ о том, как она попала на эту должность:

– Много лет тому назад заболела я туберкулезом почки. Долго меня лечили, удалили почку, поправлялась я плохо. И тогда доктор мне сказал: «идите работать в школу! Там вы выздоровеете». И я пошла в школу. И быстро поправилась.

Будучи врачом, я удивлялась такому методу лечения этой и теперь трудно поддающейся терапии патологии. А если вы вспомните школьный звонок и мчащуюся вам навстречу с воплями оголтелую ораву, которая готова сбить вас с ног и проскакать по неосторожному посетителю, то совет неведомого коллеги вызывает вполне обоснованное сомнение. Однако помогло! В.С., стоя со сковородкой в руке, виртуозно управлялась с ней и приговаривала нарочито на диалекте:

– Вот! Как блины печет! А ты, Люда, почто кашу-то не ешь? Хорошушша ведь каша!

И.Г.с сестрой тоже работали на площадке. Дети там были очень разновозрастные. Дело нашлось для каждого. Решили ставить сказку, кажется, «Теремок». Только закончилась война. Нет ничего, что могло бы послужить для изготовления декораций и реквизита. Собрали с миру по нитке. А как сделать маски животных? Вспомнили, что был до войны замечательный детский журнал «Затейник». В нем печатали раздел по изготовлению множества интересных поделок, благо, что и до войны в стране изобилия что-то не отмечалось, даже елочные игрушки делали сами. Нашли способ лепки фигурок из папье-маше. Добыли старые газеты, глину, сварили на кухне клейстер. Старшие лепили из глины морды зверей. Малыши рвали на мелкие кусочки газеты. Средние макали их в клейстер и налепляли на скульптуру. После высыхания получалась маска. Ее раскрашивали. Так по сцене побежали мышка-норушка, лягушка-квакушка и другие обитатели теремка. А потом был поставлен фрагмент из пушкинской «Русалки», где роль героини досталась мне. Потом мне обычно говорили:

– Ну, ты уже играла красивую женщину, и хватит с тебя!

Кроме сцены было еще много интересных занятий и чтения, так что и старшим было не скучно. И с площадки началась наша дружба на всю жизнь с Милой Мейсахович, которая училась на год позже меня. Там же и произошел знаменательный разговор. Зашла речь о болезнях.

– Терпеть не могу врачей! – сказала я

– И я тоже. А кем ты будешь?– спросила Мила.

– Врачом – ответила я.

– И я тоже.

У Милы родители были стоматологами, отец заведовал кафедрой. У меня никого из родни в медицине замечено не было. Решение по поводу будущей специальности возникло без каких бы то ни было посылов извне, как будто сверху, и никогда не пересматривалось. Мало того, я сразу знала, что буду хирургом. Тут, может быть, сказалась привычка к рукоделию. Около мамы я училась не только шить, вышивать и вязать, но даже прясть. Но одного этого для хирургии все же мало. Вперед замечу, что о своем выборе я никогда не пожалела, даже после тяжелого дежурства.

Справедливость требует сказать, что этому предшествовали события, которые подтверждают участие высших сил в нашей жизни. В 7м классе химию вела у нас Елена Александровна Дергаусова, преподаватель замечательный и человек очень хороший. И тут у меня возникла мысль: а не стать ли мне химиком? Но Е.А. пригласили в мединститут. Она ушла, а наш класс решила взять Александра Ивановна. Она как раз в весьма зрелом возрасте закончила заочно химический факультет. Это был единственный год, когда она преподавала химию, и его оказалось достаточно, чтобы я забыла об этом предмете навсегда. И опять судьба выбрала для этого А.И. Ну как тут могло обойтись без указания свыше?

Одобрила мои намерения и И.Г. Один из уроков в начале 10го класса она посвятила целиком беседе о будущих профессиях. Каждую из нас она спросила, кем мы собираемся быть. Даже упомянула, что сама когда-то собиралась в медицину. Ошиблась И.Г.только однажды. Моей подруге она сказала, что учитель из нее не выйдет. А получился превосходный преподаватель русского языка и литературы, которого помнят, почитают и опекают бывшие ее выпускники всех лет.

В 9м классе И. Г. подозвала меня и сказала:

– Приходила твоя мама и пожаловалась, что ты ее не слушаешься. Я вот что тебе скажу: ты с ней не спорь, а свою линию – гни!

Хотелось бы мне знать, чего хотела моя родительница? В мою школу она ходила только для того, чтобы получать мои похвальные грамоты. Я была круглой отличницей, одной из первых учениц, абсолютно домашней девицей. Как ей хотелось мной руководить, не имея никакого представления о том, чем я занимаюсь? Но тут я могу еще предположить, что она чувствовала: птенец вот-вот вылетит из гнезда, и удержать его нельзя. А вот Ида Геннадьевна вызывает у меня абсолютный восторг своим методом разрешения конфликта и еще тем, что она сразу просекла всю ситуацию целиком. Надо заметить, что у мамы к окончанию мною школы достиг полного развития комплекс, в силу которого я «должна все» и даже не имею права получать четверки. Она начинала бросать предметы, стучать посудой, и проявлять неудовольствие всеми способами. И всегда вспоминается моя подруга Катя, воспитанная в тех же традициях. На вопрос, какие сегодня оценки, она честно отвечала: «четыре». Немедленно следовал второй вопрос: «А у Люды»? «А у Люды – пять» – отвечала бедняга, которая превосходно училась и была с малых лет очень достойным человеком. Этот диалог всегда звучал обвинением в нерадивости. Вот к чему интеллигентным родителям и хорошим людям надо было вбивать клин в нашу дружбу, которая, несмотря на это сохранилась на всю жизнь? Может быть, в желании добра своим детям тоже следует сохранять меру?

Кстати сказать, учились мы все не за страх, а за совесть. И этому немало способствовало отношение к нам преподавателей. Его опять же выразила самым конкретным образом Ида Геннадьевна, когда я в разговоре высказала опасение, не поставят ли кому-нибудь на экзамене двойку намеренно, она ответила: «ты знаешь, надо быть такой сукой, чтобы завалить ученика!». Пока я приходила в себя, она подобрала стопку тетрадей и ушла. Мы же в те времена не ругались и долгое время многих «плохих» слов не знали. «Вертоград изящной русской словесности» осваивался позже, на дежурствах в общении с пациентами и на операциях (у пациентов же), когда мы убедились, что настоящим матом выражаться могут только лица с высшим образованием.

Тенденция уважения личности в школе сохранялась по инерции довольно долго. Результат можно было наглядно оценить через много лет. Меня попросили провести беседу со старшими классами по профориентации, причем это была инициатива снизу, а не по приказу для галочки, как сейчас. Я подумала и вспомнила, как после одного заседания ученого совета ЦНИЛ института председатель, профессор Мария Филипповна Болотова, попросила несколько человек остаться. Мы вошли в кабинет, и я посчитала: все четыре профессора – из нашей школы (Е.Ю. Симановская, Р.Н. Хохлова, М.Ф. Болотова и ваша покорная слуга). По этому образу и подобию я собрала десант из выпускников нашей школы, и мы «выбросились» в составе Евгении Юдовны Симановской, Юрия Юрьевича Соколова, Анатолия Владимировича Касатова под моим предводительством. Е.Ю. закончила школу, тогда еще семилетку, в 1930 г., после окончания стоматинститута прошла всю войну. Ей было уже под девяносто (работала до 91 года). К этому времени она трудилась на кафедре хирургической стоматологии в качестве профессора. Юра Соколов, комсорг школы и золотой медалист, был уже кандидатом меднаук и готовил докторскую (теперь он завкафедрой в Москве). Толик Касатов, тоже золотой медалист, кандидат наук, главный хирург области (недавно назначен главным врачом Краевой больницы). Я представила коллег и попросила их рассказать о специальности. Это было замечательно. Все трое – яркие личности, состоявшиеся в работе, фонтанирующие идеями и умеющие их показать. Учащиеся слушали хорошо, несмотря на то, что их на это мероприятие загнали, а вот учителя наше появление в основном проигнорировали, а могли бы школой и погордиться! А жаль! О них там тоже было немало сказано. И я испытала гордость за нашу школу, которая воспитала не одно поколение достойных людей.

В первые дни занятий в 10м классе мы с восторгом слушали рассказы И.Г. о поездке в Австрию, где служил ее второй муж. Она побывала в интересных местах, а мы внимали, раскрыв рты – заграница, да еще капиталистическая – такое тогда и вообразить себе было невозможно. По всей вероятности, она могла бы вернуться в Ленинград, но задержалась еще на год и выпустила нас. Мы до сих пор льстим себя предположением, что она сделала это ради наших персон. Просто очень это в ее подходы вписывается, и очень хочется так думать, даже если мы и неправы.

После ее отъезда мы очень сочувствовали девочкам, учившимся после нас. Они остались на какое-то время без преподавателя, и Мила даже вела несколько уроков в своем классе по конспектам И.Г. Позже в школу пришла Тамара Абрамовна Рубинште      йн, тоже выдающийся словесник, но это было уже без нас.

Общение с И.Г. школой для меня не закончилось. Когда мы уже учились в институте, она приехала из Ленинграда в гости к старшим сестрам. Меня пригласили на обед. Сказать, что я очень смущалась в доме у настоящей интеллигенции – ничего не сказать. Дети военного времени и потомки малограмотных предков, мы не умели вести себя за столом, пользоваться посудой и приборами, вести цивилизованный разговор. Когда меня спросили, как я нашла их знакомого, оперированного у нас в клинике, мне пришло в голову объяснять, как именно я его искала, и только память о прочитанных хороших книжках подсказала, что меня спрашивают о его состоянии. На следующий день мы с И.Г. отправились погулять по городу. Тогда только начали застраивать Комсомольский проспект, причем делали это с двух сторон, от завода и от Камы. Посредине еще гуляли коровы, а Комсомольская площадь и первые дома уже были готовы. В начале «тихого Комсомольского» стояла «башня смерти» (Управление МВД). И.Г. спросила, что это за здание, и услышав ответ, громко плюнула в его строну и сказала:

– Идем отсюда! Не уважаю!

Я, чего греха таить, испугалась. А она, прибавив еще какие-то бранные эпитеты, пошагала прочь, я – за ней. Смысл этого эпизода для меня прояснился позже, когда я узнала некоторые подробности ее ареста.

После 4го курса летом я навестила И.Г. в Ленинграде на Большом проспекте Петроградской стороны, где жили ее муж и его сестра. Е.Г. тоже была с ними. На ней была широкополая шляпа, сдвинутая на один бок. Когда она сняла шляпу, я обомлела. На виске была огромная кровоточащая опухоль, которая обезображивала симпатичное лицо. Е.Г. сообщила, что опухоль доброкачественная, только выросла на неудобном месте. Мне ничего объяснять уже не надо было. Про смешанные опухоли мы проходили. Она и свела Е.Г. года через два в могилу. В тот приезд И.Г. показала мне альбом, где были фотографии ее учеников, в том числе и наши, и под каждой были подписи – цитаты из классической литературы. Кстати, наши работы она тоже хранила.

После моего переезда в Ленинград я виделась с И.Г. довольно часто. Она была уже на пенсии. Самое сильное впечатление осталось у меня от одного праздничного вечера. Как-то накануне 7го ноября И.Г. позвонила мне домой и пригласила к себе на следующий день. Мы с мужем отправились на Петроградку и попали на традиционный сбор. После возвращения в Питер И.Г. работала в мужской школе. Ее хорошо знало городское начальство. Она была членом «золотой комиссии» при Гороно по присуждению медалей, но самой ей не только медали за труд, но даже грамоты не дали – сказались арест и ссылка. Зато оценили ученики. Это было традицией – собираться у нее хотя бы раз в год. За столом было человек двадцать. Они по очереди рассказывали, где были и что делали. Кто-то вернулся из экспедиции, кто-то был заграницей в командировке. Докладывали кто о защите диссертации, кто о вышедшей книге. Потом встал совсем молодой человек, достал из кармана тетрадь и начал читать маленькие в полстранички рассказы, где фигурировали дети из интерната. Он там работал учителем. Что-то эти «капельки» мне напоминали, потом я сообразила, что читала похожие в «Юности». Это и был тот самый автор, который удивил меня своей наблюдательностью. Слушали его со вниманием, и было видно, что далеко не в первый раз. Мы ушли с вечера с чувством благодарности за то, что позвали, и чувством гордости за своего учителя.

Другие визиты к И.Г. с разговорами один на один и длительными прогулками тоже были интересными и задушевными. Но о репрессиях она старалась не говорить. Я с тревогой видела, как она постепенно слабеет, как исчезает ее редкостная энергия при пенсионной бездеятельности. Когда я была вынуждена уехать из Ленинграда, она тоже огорчилась:

– Куда ты потряслась, старуха? Помру, ведь, я тут без тебя!

Так оно и случилось.

Надо упомянуть, что в школе всегда была проблема с физиками. Повезло только нам. Была приглашена преподавательница из железнодорожного техникума, Екатерина Ивановна Капустина, которую не раз мы вспоминали с благодарностью. Помимо блестящего владения предметом, она еще и умела добиться знаний без принуждения и догматизма. «Палатова, подите-ка к доске, я к вам маленько попридираюсь!» И придиралась, весьма не «маленько». Мы были уже взрослыми, и дураками выглядеть не хотелось. И не раз эти «придирки» выручали нас потом в институте – Екатерина Ивановна оказалась ученицей нашего будущего завкафедрой физики Владимира Ивановича Кормилова. Надо заметить, что у нас были очень хорошие учебники, особенно по математике (Киселев), по которым можно было учиться, а не впадать в глубокое изумление, которое испытывают сегодняшние родители, глядя на учебники первоклассников.

Вот с математиками было в полном порядке. Они у нас менялись, но как на подбор, все были очень хорошими. В этом ряду оказалась и Людмила Владиславовна Лебедева, которая вела у нас математику в 10м классе. Она была тоже выпускницей нашей школы. Мы ее очень боялись. А она признавалась потом, что боялась нас. Вместе с ней в школе преподавала химию ее сестра Нина Владиславовна Дебошинская. Они жили вместе. Л.В. вышла замуж перед самой войной. Муж погиб на фронте, а маленький ребенок умер от пневмонии, от которой в те времена трудно было спастись. Две сестры остались с мамой и с криминальной фамилией, но без крыши над головой. Приютила их, как и многих других, Антонида Елизаровна. В ее маленьком двухэтажном доме рядом с рынком и с школой был настоящий Ноев ковчег, где спасались от всесоюзного потопа. Потом все постояльцы с теплотой вспоминали эти тяжелые времена, потому что горькие минуты скрашивала помощь и внимание замечательных людей.

Наше настоящее общение с сестрами-учительницами началось значительно позже окончания школы, у меня – когда учился сын, а Л.В. была завучем. Моему шебутному ребенку нередко попадало, в основном за дело, я чаще заходила в школу. Учителя наши не молодели. Им требовалась врачебная помощь. Сестры получили, наконец, квартиру, естественно, хрущебу на 5м этаже. Этот этаж был вообще в русле государственной политики. Всех больных и стариков поселяли никак не ниже, рассчитывая на то, что они и этому будут до смерти рады. Да поначалу так оно и было. Вскоре они вышли на пенсию, времени стало побольше. Надо отдать должное тогдашнему директору седьмой школы, Светлане Александровне Быковой. Она ветеранов не забывала и всегда организовывала поздравления с посиделками. Л.В. была прекрасным кулинаром, кстати, научившись у Антониды Елизаровны. При всей скромности ресурсов она накрывала настоящий пермский стол с шестью тортами и прочими деликатесами своего изготовления. Тут мы и объявились как старые выпускники. И много лет это был наш лицейский день 14 сентября.

Медицинская помощь учителям оказывалась нами в основном в областной больнице. Как-то ко мне примчались А.И. с Л.В., у которой они сами заподозрили рак. Дело оказалось пустяком. Мы его тут же и ликвидировали. С тех пор мой авторитет у моих наставников поднялся. Они часто обращались по любому поводу. И перезванивались уже постоянно, как близкие люди. И в один далеко не прекрасный момент мне позвонила Л.В., и голос у нее был какой-то настороженный. Он мне очень не понравился. Я пригласила ее в клинику. Она пришла, разделась, и я потеряла дар речи. Молочная железа представляла собой огромную язву с переходом на боковую стенку груди. Я спросила, давно ли это появилось. Оказалось, что почти год. Мы в этот период виделись и разговаривали десятки раз. Что помешало показаться? Боялась. По пустякам обращаться не страшно, а по серьезному поводу – страшно. Мы положили ее в нашу больницу. Оперировал ее бывший зав. хирургическим отделением онкодиспансера, сделал паллиативную операцию, чтобы закрыть язву. Через год начался плеврит. Полечили в нашей больнице без надежды на успех. Л.В. умерла дома на руках у сестры. Так закончились наши лицейские дни.

Надо сказать, что у нас не было уроков труда. В те времена домашняя работа легла на плечи подростков. Учить нас мыть полы и колоть дрова, а также шить и вязать было не нужно. А вот навыки рисования и оформления было весьма полезны. Уроки рисования в младших классах проводили наши учителя. В войну уроков не было из-за отсутствия карандашей, красок и бумаги, зато в старших черчение преподавалось на профессиональном уровне. Мой чертеж какой-то сложной детали долго висел на стенде в коридоре наряду с другими произведениями одноклассниц. Он был выполнен при помощи отцовской готовальни тушью на настоящем ватмане. Думаю, что мы смогли бы работать чертежницами после такого обучения.

Воспоминания о школе были бы неполными, если не рассказать о тете Лене (Елене Александровне Ведерниковой). Она была символом 7й школы. Должность ее называлась «техничка», т.е. попросту – уборщица. И в то же время, представить без нее нашу школу невозможно. После ее ухода школа изменилась кардинально.

Представьте себе доброго духа в доме. Он все знает, во всем принимает участие, может помочь в затруднительных случаях, однако беспорядков не любит. Тетя Лена была таким уникальным персонажем. Она знала всех за все годы своей работы, а отпраздновали мы ее 50-летний стаж. Она помнила не только всех нас, но и всех наших детей, внуков и родственников. Просто ходячий справочник. Ей оставляли ключи от дома, поручали задержать ребенка, если опаздывали. У нее спрашивали о потерянных вещах, которые тут же и находились. В углу лежал целый эверест из потерянныхкроссовок, тапок и ботинок. Она знала, кто из юных предпринимателей может по пути залезть в карман одноклассников, и всегда провожала их в раздевалке, значит, помнила и всю «текущую» одежду. Прогульщикам не удавалось сбежать с урока, потому что она была в курсе расписаний всех классов. И никому не пришло бы в голову ее ослушаться. Совершенно типовая ситуация – я прихожу на встречу в школу, где не была несколько лет.

– Здравствуйте, тетя Лена!

– Здравствуй, Людочка! Ты будешь Милу ждать? Она еще не пришла, а Мишка ее вон во дворе с пятиклассниками дерется!

Тетя Лена переработала четырех директоров школы. Она могла сделать весьма серьезное внушение очередному руководителю, приведя в пример Александру Ивановну и сообщив, что при ней такого быть не могло. Нас, выпускников семерки, она привечала и могла преступить через свои строгие принципы. Так, моей внучке Маше разрешалось оставлять в младших классах лыжи в раздевалке. Согласитесь, что серьезнее блата не бывает. Мы тоже по возможности пытались оказать ей внимание, главным образом, по медицинской части, и никогда не забывали подарков к праздникам. Именно ей директор школы В.И.Лепескин передал свою квартиру на втором этаже, когда получал новую. Это тоже не каждой уборщице достается. Умерла тетя Лена от инсульта. И теперь мы в школу идем уже не как домой.

Многие годы отдала школе тоже ее выпускница Мадина Латыпова (Гумерова). Она осталась там в качестве старшей пионервожатой, а у нас она вела еще и уроки физкультуры. Проведя в школе самое тяжелое время, Мадина осталась в памяти как очень активный воспитатель и помощник в педагогической работе. Мы отпраздновали в качестве почетных гостей ее 70-летний юбилей.

Надо сказать, что в то время пионерская и комсомольская организации играли в школьной жизни существенную роль. Все начиналось с октябрятской звездочки, но в четвертом классе шел прием в пионеры. В классе был отряд под руководством председателя, он состоял из звеньев под управлением звеньевых. Кроме того, избирались санитары, которые должны были проверять чистоту ушей и ногтей, контролеры за состоянием тетрадей и т.п. «Заслуженные» учителя в поздние времена обычно использовали детей для поддержания дисциплины. Могли поручить, к примеру, записывать бегавших во время перемены. Так под видом самоуправления воспитывали юных осведомителей. Этого, кстати, не водилось в наше время. Зато у нас происходили события посерьезнее.

Как-то мою подругу среди урока в 9м классе вызвали к директору. Мы пытались догадаться, по какому поводу – она хорошо училась, оснований для взысканий не было. Вернувшись, она ничего объяснять не стала. Домой мы, как всегда, шли вместе, и тут она не выдержала и рассказала. В кабинете ее ждал мужчина в штатском, который объяснил ей, что теперь она должна внимательно слушать разговоры в классе и докладывать ему все. Девочка была крайне расстроена и напугана. Товарищ появлялся редко и сильно на отчетах не настаивал, возможно, понимая, что это был уже перебор. После нескольких визитов и заявлений о полном порядке с настроениями в классе от ребенка отстали. Думаю, выбор был обоснован тем, что отец школьницы работал в КРУ. Этот эпизод не был безобиден. В других обстоятельствах он мог иметь и весьма серьезные последствия.

Вся ученическая власть сосредоточивалась в руках председателя совета дружины всей школы. У нас им была Руфа Рутман. Она и до сих пор им остается в нашей компании 2го «б» и 10х классов. А еще был орган самоуправления под названием «Учком». Не помню, какие права у нас были, в основном тогда были обязанности. Однако на фотографии он остался в самом что ни есть натуральном виде, а главное, в костюмах военной поры – что у нас, что у руководства. Документ, одним словом.

В комсомол начинали принимать с 14 лет. Я затянула этот момент до 10го класса. У меня было достаточно общественных поручений, начиная с общешкольной газеты, той самой «Вперед и выше», и я не стремилась увеличивать занятость невнятными заданиями. Мы позже поняли, что главной идеологической задачей партия и правительство считали полную ликвидацию свободного времени у населения. Непрерывно проводились какие-то кампании, почти ежедневно назначались самые разнообразные заседания, политучебы, политинформации. Свободный вечер становился большой редкостью.

Уже в школе хорошо просматривались будущие радетели о всеобщем счастье, борьба за которое всегда у них заканчивалась обретением личного благополучия, тогда получаемого именно через комсомол, плавно перетекавший в партию. В пятом классе Юра Волнягин, о котором подробно пишет О. Лейбович в своей книге «Город М», деловито объявлял нам: «Товарищи! Я вам конкретно сообщаю, что завтра в девять мы идем на металлолом». Он уже тогда был готовым секретарем комсомольской организации. Снова встретила я его уже в 60х годах завотделом Обкома партии, куратором науки.

Моя дорога к «общей пользе», как во вступительной речи А.П.Куницын сформулировал задачи воспитания в Царскосельском лицее, прошла через специальность. Перебирая анкеты моих однокурсников, присланные на 50-летие окончания института, я с горькой обидой за них читаю о трудном выживании пенсионеров, отдавших все силы работе в нашем, тогда лучшем, здравоохранении, не получивших ни наград, ни званий и наблюдающих под конец за развалом дела своей жизни.

Отношение к действительным борцам за лучшее будущее – одинаково в любой исторической формации. Их или уничтожают или попросту забывают. Я вспоминаю судьбу Александры Ивановны. После того, как ее «ушли» на пенсию, потому что стать директором созданной ею престижной школы пожелал кто-то из руководства, она пыталась зацепиться за любую работу. Человек, трудившийся на полную катушку всю жизнь, плохо представляет себе «заслуженный отдых». Да, был солидный возраст. Может быть, она плохо принимала многие новшества, которые бывают иногда и сомнительного свойства, но ведь можно было проявить к действительно заслуженному человеку хоть минимум внимания. Она, наконец, получила жилье – комнату в двухкомнатной квартире с подселением, в которой соседка спала и видела, как она ее выживет. Походы бывших учеников в Обком ничего не дали. Сама А.И. просила никого не беспокоить. Рядом в доме была ее любимая подруга, бывший инспектор Гороно в наше время – Агния Павловна Дедкова, которая скрашивала ей жизнь. Она стала завучем в период становления нашей школы как английской и преподавала там математику. В январе 2013 года мы отметили 100-летний юбилей Агнии Павловны. Она написала историю школ, привела в порядок музей. Умерла А.П., не дожив до 101 года нескольких дней. Нет села без праведника!

Заканчивался наш 10й класс. Наступили экзамены на аттестат зрелости. Было их, кажется, 7. Географию и биологию мы сдали в 9 классе. В стране за три года до нас ввели медали. Из 43х человек у нас было 5 медалистов: 2 золотых и 3 серебряных. Золотые получили Нэля Грабовская и я, серебряные – Тамара Панченко, Ира Петрова и Вера Колокольцева. Установка была такая: золотую медаль получал ученик, сдавший все экзамены на 5, если в сочинении была хоть одна ошибка, ему ставили 4 и он лишался медали вообще. Серебряная медаль полагалась при одной четверке по любому предмету, кроме литературы.

Выпуск наш был веселым и торжественным. «Иди ко мне, Палатова, посидим во последний раз, в останешный!» позвала меня Ида Геннадьевна за стол, который организовали родители, имевшие доступ к снабжению. Мы сдали для этого карточки «дополнительного детского питания», их выдавали после войны малышам и школьникам. Этот ресурс и был использован для нашего банкета. Мальчишек тоже разрешили пригласить. После торжества мы прогуляли всю ночь, в том числе и в любимом Козьем загоне. Так закончились школьные годы, но не прервалась связь с любимой школой.

В 2004 году отметили мы её 100-летний юбилей. Была издана книга, где отдали должное основателям и коллективу в разные времена. В оперном театре был большой вечер, который, к сожалению, был испорчен торжественной частью. Ее вела приглашенная профессиональная дама, не имеющая представления о школе, у которой главной задачей было дать заработать актерам с совершенно нелепыми скетчами. И насколько же задушевнее и остроумнее организовали сами учителя 50-летие английского периода школы № 7, куда меня пригласили как аборигена, почему и говорю из первых рук. Вторая часть 100-летнего юбилея проходила в школе. Вот там и оторвались на полную катушку. Выпускники разбежались по своим классам и долго не хотели расставаться. Мы были в зале. На фото 2-йб и десятые.

А Гена Иванов написал к этой дате венок сонетов с посвящением школе и одноклассникам. Он издан книжечкой с маленьким тиражом.

Ключ

Мне школа семь, как Пушкину – лицей

Живу ее я жизнью и поныне,

Хотя виски давно покрыл уж иней,

И сто морщин теснится на лице.


Не мудрено – в седьмой прошло все детство

И отрочества милая пора.

И оттого-то жду я от пера

Слов не шаблонных, коим быть уместно


На празднике в столетний юбилей,

Чтоб всех поздравить, кто к нему причастен,

Кто к школе не был безучастен –

Учеников всех, всех учителей.


А тех, чьи имена легендой стали,

Перо запишет в школьные скрижали.


В школе зародилось наше сообщество, ядром своим из бывшего второго класса, куда потом присоединились единомышленники из других школ.

И вот теперь можно перейти к истории одной компании, которая продолжает быть до настоящего времени, хотя и в сильно поредевшем составе. Не удивительно. Ей 70 лет. Мы называли ее «Клуб молодых Идиотов», последнее слово расшифровывалось, как «идеальный друг и отличный товарищ».

«Идиоты»

Начало всему дал школьный драмкружок, куда пригласили мальчишек на мужские роли. И поскольку все было очень ново для нас, интересно и полезно, то за ребятами потянулись их одноклассники. Общение стало вполне легальным. Мы жили поблизости друг от друга. Стали собираться не только в школе, но и по домам, тем более, что многие давно были знакомы и раньше вместе учились. Набралось нас человек 12.

Тем для обсуждения было предостаточно. Книги во время войны и после издавались в малом количестве. Каждая новая прочитывалась в очередь. Потом шел спор. Даже школьная программа могла стать его предметом. Мальчишки были поклонниками Маяковского. Мы были категорически против. Если бы не Ида Геннадьевна, которая донесла до нас сущность его поэзии, так бы все и осталось. Но нашей наставнице удалось показать настоящего Маяковского. Его трагедию мы тогда, конечно, понять не могли, да она и в литературе была представлена в виде бытовых проблем. Мне часто вспоминается наш комсомольский Устав, где присутствует обязательство «бороться с догматизмом и начетничеством». Трудно представить себе общество, где догматизм имел бы большее значение. Все поведение регламентировалось различными указаниями, и каждое было «единственно верным, потому что оно правильное». И мы верили и не видели парадокса.

Наши сборища почти каждый вечер стали для нас необходимостью, потому что в этом возрасте особенно важно общение, тем более на таком интересном уровне. Многие из нас уже закончили музыкальную школу, играли на разных музыкальных инструментах. Откуда было взять хорошую музыку? Приемников в продаже еще не было. Оставалась только радиоточка. О магнитофонах еще и не мечтали. Первый появился у Миши Калмыкова, который для начала записал «Мишку» в моем исполнении. Зато имелся патефон. Он до сих пор еще сохранился у Гены Иванова. На одном из наших сборов недавно он принес его с собой, и мои внуки впервые увидели этот агрегат, а мы «оторвали» «Рио-Риту», по старой памяти. Для ребят это было как визит в Ледниковый период. Кстати, под патефон танцевать тоже было непросто. Наш общий аппарат капризничал, завода у него не хватало, а иногда он раскручивался в обратную сторону, поэтому к ручке привешивали мясорубку, а посреди танца кто-нибудь подбегал и подзаводил его еще раз. Кстати, в 10м классе мы ходили на курсы бальных танцев в старинном Дворянском собрании на улице Карла Маркса. Возле него тогда был большой сад. Высотки еще не изуродовали центр города. В глубине сада стояла единственная приличная танцплощадка, куда можно было пойти, не опасаясь хулиганья.

Шли разговоры и о текущих делах, о политике особо не распространялись. Просто большого интереса она вызвать не могла – сведения были тщательно отфильтрованы цензурой. Мы были совершенно изолированы от международной жизни и реалий современности.

Конечно, была и романтика. Надо сказать, что все отношения держались на позициях самой высокой нравственности. Мы никогда не слышали от наших мальчишек грубости или двусмысленности. Нельзя себе представить, чтобы кто-то мог при нас выругаться. И все симпатии были совершенно платонического свойства. И в этом смысле я вспоминаю юбилей моего соседа по улице Кирова, Марика Фрумкина. Ему исполнялось 65 лет. За столом я увидела незнакомых мне гостей, по виду ровесников юбиляра. Их было 11 человек. Выяснилось, что это одноклассники Марика из нашей семерки. После отмены разделения школ на мужские и женские их объединили уже в 10м классе. Вместе они проучились только один год, но дружат всю жизнь. И когда они вспоминали, как после школы постоянно бежали домой к Фрумкиным и торчали там вместе допоздна, кто-то из молодых в зале с игривой интонацией пропел:

– Ну, конечно! Девочки и мальчики!

Они все вместе, как по команде, рявкнули:

– Не те были времена!

И я вспомнила нас и подумала: вот именно! Не те были времена.

Поженилась из «идиотов» только одна пара, но недаром говорят, что за друзей детства выходить замуж не надо. Брак оказался недолговечным, хотя хорошие отношения сохранились. Об остальной романтике лучше всех сказал Гена Иванов в цикле сонетов, которые он посвятил каждой из наших девочек. Они дышат таким теплом, что хочется жить дальше. Его книжечку я послала Кате Казаковой в далекий Уссурийск. Она написала мне, что читала и плакала. Раньше ей никто стихов не посвящал. А о Геночкиных способностях к стихотворству мы никогда не подозревали, полвека во всяком случае. Они обнаружились в весьма солидном возрасте. Кстати, из его стихов я узнала немало нового о давних временах, кое- чему удивилась, кое о чем пожалела, да только поздно уже.

Прогулки наши зависели от времени года. Весной и летом мы любили посещать Козий загон на Каме напротив дома Мешкова или другие места на набережной. Для сбора ребята посылали нам шуточные послания в виде церемонного приглашения, вроде вот этого.

«У алжирского бея под носом шишка»

Н. Гоголь

Сего 31 мартобря сногсшибательного 47 года

УВЕДОМЛЕНИЕ

Ветер подъемлется к небу прямыми столбами.

Воздух и тепел и чист и не падает мерзкая слякоть.

Дело теперь остается лишь только за вами.

На руку все в этот день идиотам-гулякам.

Ждем вас сегодня на том замечательном месте,

Где и дрова, и буфет, и огромная бочка.

Там соберемся на лестничном длинном насесте,

Чтоб идиотским собраньем поставить огромную точку.

Ждем с нетерпением вас в половине восьмого.

Были б все в сборе, к восьми чтоб все были готовы.

В день сей последний недели вечерних шатаний

«Хочем» отметить последним из всех заседаний.

Вспомните, други, ночную прогулку на Каму,

Как коченели мы все под пронзительным нордом.

Ветер с водою и снегом разыгрывал драму,

Ласково гладил по глупым измученным мордам.

Вспомните все и внемлите, молю, нашим зовам.

Ибо без вас нас не радует серенький вечер.

В сем остаемся на всякую глупость готовым (и).

Жаждем скорейшей горячей и радостной встречи.

Примите наши уверения

В совершеннейшем к вам почтении. Печать!

Умбракул (квартет)

Автор не установлен. Оригинал остался мне из бумаг Миши Калмыкова. Место сбора – давно снесенный очаровательный деревянный, украшенный резьбой домик в Козьем загоне, в наше время пивнушка, на крыльце которой можно было посидеть.

Как-то после окончания 10 класса перед экзаменами отправилась компания на берег, где обнаружились молодые искатели приключений, недвусмысленно давшие понять, что они намерены показать, кто в городе хозяин. Первый вопрос, заданный спокойным тоном нашими ребятами, был о наличии «объективного и реального». У кого-то нашелся кастет, к нашему удивлению. Другого оружия не было. Пришлось запасаться «орудиями пролетариата», проще – булыжниками. Дальше последовала команда: «девчонок гоните в средину». Полетели камни. С обеих сторон. Один из них попал в голову Володи Оборина. Закончилось быстро, но раненому нашему пришлось полежать в больнице. Перед самыми экзаменами на аттестат зрелости. Свою золотую медаль будущий профессор-археолог Владимир Антонович Оборин получил, книгу о пермском зверином стиле написал, в исторические очерки Коми- пермяцкого округа в качестве одного из главных лиц попал, а последствия травмы беспокоили его долго.

Недавно узнали мы и об опасности, серьезно нам угрожавшей, о которой не могли даже подозревать тогда. Во дворе нашем жил осведомитель. Я его знаю. Уверена, что это он донес о наших посиделках. Был 1947 год. Крепко закручивались гайки. Готовились санкции по отношению к молодежным и любым прочим организациям. В компашке нашей были евреи. На них начинались гонения. Получалась организованная группа. Появился документ в компетентных органах. Его нашел В.В.Плешков, когда работал в архивах по истории областной больницы. Даром, что никогда среди нас ни слова не говорилось о существующем строе, что мы были искренними патриотами и сталинистами. Но кто бы нас стал слушать, когда на подобных процессах делали карьеры и спасали свои шкуры. Как я понимаю, выручил нас не участник, а знакомый нашей компании. К нам забегал одноклассник наших мальчишек Славка Дашевский, сын начальника областного НКВД. Он хорошо играл на аккордеоне. Его имя фигурировать не должно было, а оно бы обязательно всплыло. Делу хода не дали. Вот как чуть было мы сами не попали во враги народа.

Пройдет много лет. Среди «идиотов» обнаружатся 2 профессора, доценты, зав. горздравом, главный врач областной больницы, завучи школ, писатель. Чудес не бывает. Очевидно, не из плохого мы были материала. И достойные оказались у нас воспитатели.

На годы мы разошлись – разъехались по распределению, семейным обстоятельствам, другим причинам, но братство свое помнили. И через много лет потянуло нас обратно. Седые мальчики и девочки встретились снова и уже не захотели расставаться. Удивительно, что наши взгляды ничуть не изменились. Как-то мне пришлось поехать с комиссией в Курган. Я знала, что там живет Марк Берман-Шур. Взяла его телефон и позвонила, как только появилось время. Не виделись мы с ним лет 20. Когда я назвалась, он вместо «здравствуй» закричал в трубку:

– Ты где?

– В гостинице.

– Стой на месте, я за тобой иду!

Марк явился через 10 минут. Мы отправились к нему домой и весь вечер проговорили, как раньше, обо всем, будто расстались вчера. Похоже, что с кружка возвращались в 10м классе. Даже книжки прочли за это время одни и те же. Так же было и с остальными «идиотами». Дружат наши дети и внуки. Мы встречаемся на праздниках и юбилеях, и просто так – когда соскучимся. Нам всем за 80 лет. Мы в курсе всех семейных дел, и помогаем друг другу, чем можем. И горюем, когда кто-то уходит. К сожалению, это происходит все чаще.

История одного курса

У меня в руках пожелтевшие газеты. Они вот-вот порвутся на сгибах. Старые черно-белые фотографии, некоторые из них такие маленькие, что рассмотреть можно только с лупой. Программки. Письма. Мои однокурсники, которым так дорог был наш институт, хранили дружбу до конца. Ведущим всегда был Венька – Вениамин Викторович Плешков – душа курса, главный закоперщик, он же и исполнитель. Будущий главный врач сначала областного трахоматозного диспансера, потом – Областной больницы, многие годы заведующий отделением в клинике глазных болезней, основатель династии офтальмологов. Зоя Русских, ассистент кафедры госпитальной терапии, запевала и лидер, хотя и неформальный. Тамара Панченко (Мульменко), одноклассница, главный акушер-гинеколог города, талантливый поэт и замечательный человек. Володя Голдобин, заведующий Облздравотделом, мой друг и напарник в хирургической клинике; его заместитель и моя одноклассница Лиля Амзаева (Князькова). Люся Лонина, тоже одноклассница, главный педиатр области. Ваня Клепче, как и Веня, одногруппник, завкафедрой судебной медицины, многолетний замдекана. Витя Каплин, завкафедрой патофизиологии, проректор по науке, Наташа Коза, зав кафедрой эпидемиологии. Через двадцать лет после окончания института наш курс, по справедливому замечанию Плешкова, занял ключевые позиции в практической и теоретической медицине области. Их много, замечательных специалистов, ученых, организаторов лучшего тогда в мире здравоохранения. Ведь нас на курс поступило 360 человек, закончило 338. Всех сразу перечислить невозможно. Я попытаюсь рассказать как можно больше в дальнейшем о судьбе друзей. Ребята, не обижайтесь, если я что-нибудь пропущу.

Экзамены в институт я не сдавала как медалистка, поэтому знакомиться пришлось уже на занятиях. Однако одиночества, как поначалу в школе, не случилось. Я помню весь день 31 августа 1947 года, когда наша компания «молодых идиотов» в количестве 6 чел. из 7й (женской) и 37й (мужской) школ прибыла на собрание первокурсников. Там составляли списки по группам. В Молотовском медицинском институте было два факультета: лечебный и санитарный, сокращенно лечфак и санфак. Мы были на лечфаке. Принцип формирования групп был основан на иностранных языках. В Перми в те времена в школах преподавали почти исключительно немецкий язык. И вдруг нам объявляют: есть две группы с изучением английского языка, но туда набирают с «нулевыми языковыми знаниями», что обозначало фельдшеров, которых в училище языкам вообще не обучали, и фронтовиков.

Сориентировались мы быстро: по пермской поговорке, «двое-трое не как один». В те времена мальчики вели себя по-мужски и главные заботы брали на себя. Посовещавшись 2-3 минуты, как в КВНе, мы отправили Марка Берман-Шура к регистраторам, и он (куда делись комсомольские принципы?) на голубом глазу сообщил, что мы из англоязычной школы. Ему поверили, не посмотрев, что было 3 девочки и 3 мальчика, т.е. ребята из разных школ, а английского в городе не было вообще. Мы же решили, что в немецком как-нибудь разберемся. В школе у нас была прекрасная учительница, Вера Иосифовна Козловская. Ее дочь Таня училась с нами на одном курсе. А вот английского нам иначе не видать, как своих ушей. Так мы попали, все шестеро, в первую «гвардейскую» группу: Веня Плешков, Катя Казакова, Вера Колокольцева, Коля Сушин, Марк Берман-Шур и я. Вера и Марк после первого курса ушли. Остальные закончили институт.

1 сентября 1947 года наша компания явилась на первую пару по биологии. Большая задача была отыскать аудиторию. Она была в главном тогда корпусе на Коммунистической 26 (ныне Петропавловской). Надо было войти в центральный вход, пройти первый, подняться на второй этаж, дотопать до конца и спуститься в туалетный отсек, устройство которого описать совершенно невозможно, потому что он был создан по образцу захудалого вокзального, откуда в полной темноте на ощупь искать выход в коридор, а уже там – аудиторию. Когда мы туда заглянули, то, увидя ряд гимнастерок с орденами и медалями, а над ними вполне взрослые физиономии, решили, что ошиблись, и дверь аккуратно закрыли обратно. Кто-то из старших понял наше недоумение и пригласил войти. Номер группы был вроде тот, но сомнение нас не оставляло. Робко мы расселись на задних рядах. Вдруг встал парень в гимнастерке с орденом Красной звезды и заявил, обращаясь ко мне: «дочка, а я тебя знаю, ты в нашей школе училась!».

Это был Толя Фридман, сын нашего любимого преподавателя латыни Евсея Моисеевича Фридмана. Он действительно учился в нашей школе, только лет на 8 раньше, и мы еще потанцевали с ним через полвека на 100-летии школы. Остальные мужчины в группе были тоже значительно старше. Разница была большой. Разбирались с этим долго. Кроме того, наша группа была единственной, где мужской и женский состав присутствовали поровну. На курсе было много и чисто женских групп. Мы не сразу адаптировались. Галя Мещерякова позже рассказывала, что, увидев такое количество фронтовиков и еще «двух мымр в очках», т.е. меня и мою подругу Катю Казакову, решила перейти в другую группу. Это желание у нее окрепло, когда в перерыв к нам прибежали повидаться наши одноклассницы, веселые и хорошенькие девочки. Я уже упоминала, что из выпуска нашей школы в количестве 43х человек почти половина поступила в медицинский на оба факультета. Почему Галя осталась с мымрами, она не уточнила, но надеюсь, не пожалела об этом.

Учение наше началось очень серьезно и продолжалось 11 дней. На 12й день мы в полной боевой готовности погрузились на пароход и отбыли по направлению к Осе в колхозы на уборку урожая в составе первых 4х курсов. Плыли долго, ночью, завидуя нашим фронтовикам, которым все было нипочем. Они и потом вспоминали сельхозработы как лучшее время. Маминым дочкам пришлось нелегко. В конечном итоге и нам повезло. Отец Вени, Виктор Васильевич Плешков, наш преподаватель физики, уступил девочкам свою каюту, поэтому мы хоть не замерзли.

В колхозе все зависело от руководителя группы. Ими назначены были старшие ребята. Они должны были договориться о питании, нормах работы, жилье. Хорошо это делал наш Нурислам Нургалиевич Хафизов, только его всегда направляли в другие, девчоночьи, группы. Пробыли в колхозе в первый раз мы до середины октября.

Погода была почти все время отличная, солнечная и сухая с заморозками по утрам. На всех были ватники, традиционная тогда одежка для мирных жителей. На ногах у меня были отцовские сапоги 42го размера, в которых я болталась, как пестик в ступе, и натирала кровавые мозоли. Сначала мальчики копали, а мы собирали картошку. Уродилась она на славу: крупная, розовая, чистая. Ее собирали в мешки. Платить нам было не положено, но трудодни записывали все равно. Видя обильный урожай, правление спохватилось, и выработку стали считать не по валовому продукту, а по площадям. Недаром ребята клянутся, что кто-то своими глазами видел в правлении лозунг: «Товарищи колхозники! Поможем студентам убрать урожай!» Это значительно отодвинуло наше освобождение. Тогда нам дали лошадь в подмогу. И тут появились настоящие трудности. Тягловая сила наотрез отказывалась двигаться. Ее дергали за постромки, пытались легонько хлестнуть веткой, кричали – лошадь стояла как вкопанная. Появился бригадир. Ребята пожаловались на несознательную скотину. Бригадир удивился, взялся за уздечку и на великом и могучем придал лошадке поступательное движение. Она бодро потопала по борозде.

– Ну и что? – вопросил руководитель начального звена.

– Так ведь ты с мату! – ответствовали исполнители.

– А вы чё? Не знаете, ли чё ли?


– Да знаем! Но ведь тут девочки!

Этого бригадир уразуметь не мог – их девочки в деревне хорошо владели рабочим лексиконом – и отбыл по другим, более важным делам. Решать проблему пришлось самим, и решение нашлось.

– Но, скапула торацика! – завопил Толя Фридман.

– Шевелись, ос окципитале! – продолжил Коля Сушин.

Лошадь мотнула головой и пошла. За одиннадцать дней обучения анатомии запас латыни у нас был очень скромным, но его хватило на этот сезон. Боюсь, что переученное на древний язык животное ответило стоячей забастовкой бригадиру после нашего отъезда.

Культуру в массы мы старались нести не только описанным способом. Через неделю мы устроили для сельчан «вечер отдыха». В крохотном сельском клубе, помещенном в бывшей избе какого-то несчастного «кулака», составился концерт из подручного материала. Нашелся аккордеон и исполнитель из наших, спели хором, почитали стихи, показали акробатический этюд, а потом устроили танцы. Деревенская молодь, не старше 16ти (все, что наличествовало из мужского персонала – большинство мужчин с фронта не вернулось), глазела на нас, как индейцы на конкистадоров. Они никогда не видели «городских» танцев. Зато мы впервые ознакомились с «топотушей» и тем приобщились к истинному фольклору.

На втором курсе мы попали в маленькую деревню, где председателем был единственный вернувшийся с войны мужчина средних лет на деревянном протезе, а в помощь ему трудился его семилетний сын. Утром малыш требовал:

– Мамка! Обуй! – мать помогала ему надеть маленькие лапти, обертывала онучи (операция весьма непростая), он садился на телегу рядом с отцом и отправлялся на весь рабочий день. Возвратившись домой, он заявлял:

– Мамка! Отощал! И разуй! – и мать раздевала и кормила его, работника, наравне со старшим.

Кстати, о пользе лаптей. Мой одногруппник, Иван Константинович Клепче, рассказывал уже в солидном возрасте о работе до института:

– Мы на сплаве весь сезон работали в лаптях (первые послевоенные годы). В сапоги наливается вода, и ты мокрый целый день. А в лапти вода как нальется, так и выльется. Они нас от ревматизма спасли.

На следующий год мы поселились в пустой избе всей группой. Хозяйка только попросила не трогать сушившийся на печке «трахмал». Другого жилья найти не смогли. В избах, главным образом одиночек, была такая ужасающая грязь и такое количество живности шевелилось и падало с потолка, что даже представить эти апартаменты в виде человеческого жилища было невозможно. И в то же время, на другом конце села жили кержаки. Мы поражались, как можно было построить и содержать в чистоте и красоте свой дом в то время. К чужим староверы относились недоверчиво, к себе не пускали, из своей посуды пить не разрешали. Для «щепотников» на крыльце стояла кружка. Контактов с чужими они, кроме необходимых по работе, не поддерживали. Мы были для них «перемски пОкости».

Работа наша обеспечивала колхозный план по овощам, однако, не всегда она использовалась на благо людям. В одном из институтов ребята ударно потрудились в очень плохую погоду, убрали всю площадь под картофелем, а когда уезжали, увидели, как собранную ими картошку закапывают бульдозером в большую яму. Разразился скандал. А закончилось дело исключением из института старосты студенческой бригады. И так мы трудились четыре года, латая дыры, нанесенные войной, а больше головотяпством организаторов и полным наплевательством остатков крестьянства на собственную судьбу.


Из учебной программы, однако, ничего не сокращали. Приходилось наверстывать. Надо признать, что помимо заработанной картошки, а при хорошем старосте – и муки, что было немалым подспорьем, у колхозных повинностей обнаружились и другие положительные результаты. С нами вместе поступала Люция Шелленберг. Что означала такая фамилия сразу после войны, может представить себе только наш ровесник, в особенности из «репрессированных». Таких оказалось у нас полкурса, но знали об этом они сами, а мы догадались на встречах лет через 30, когда ребята рассказали, как ходили отмечаться в НКВД, и признали в качестве положительного факта, что теперь этого делать уже не надо.

Нынешние поколения не знают терминов «лишенец», «раскулаченный», сын «врага народа», ЧСИР (член семьи изменника родины), «спецпереселенец». Их не лишают стипендии или общежития по этим признакам. А дети без вести пропавших на фронте тоже были лишенцами, п.ч. их отцы, может быть до сих пор не похороненные где-нибудь в лесах или болотах, считались тоже изменниками. Так вот Люська, которая рада была бы поменять не только фамилию, но и имя, да некуда было их вписать – паспорта у нее не было, сдала на пятерки все экзамены и, естественно, принята не была. Тогда она поехала с нами в колхоз. Там отличилась ударной работой и присутствовала в списках группы. Когда курс вернулся к занятиям, она первой поднимала руку и отвечала на 5, а когда преподаватель искал и не находил ее в журнале, говорила, что, очевидно, ее просто пропустили. Препод, конечно сразу фиксировал такую хорошую студентку в конце списка, благо, фамилия была на «Ш». К концу года она отлично завершила семестр, и как тут всегда и была. Кстати сказать, этот способ проникновения в институт подхватили деловые родственники незадачливых абитуриентов, особенно с глубокой периферии и из Кировской области, и он использовался с неизменным успехом еще долгие годы.

Сходная судьба была и у Лёвы ( Льва Александровича) Гуввы, отец которого тоже имел случай родиться в России, но в немецкой семье. После известного указа в июле 1941 года его немедленно уволили из армии. Он сумел поступить в пединститут, а Лёву приняли к нам на санфак. Он учился отлично и не отказывался ни от какой работы. В конце первого курса нам дали квоту на именные стипендии – Сталинскую и Молотовскую, которые представляли очень существенную сумму (740 и 540 рублей, 40 – хлебная надбавка). Представляли студентов профком и комсомольское бюро курса. Утверждали партбюро факультета, а потом деканат и ректорат. Ребята на курсе и в общаге знали Лёву как отличного парня и серьезного студента. Его в числе первых и подали в списках. Если общественные организации курса могли не взять во внимание или просто не знать о «несмываемом пятне» на Лёвиной репутации, то деканат о беспаспортном спецпереселенце знал все. И тут надо вспомнить о человеческой порядочности, которая еще наблюдалась в те времена. Декан санфака профессор С.И. Гусев взял на себя ответственность и назначил Лёве Молотовскую стипендию, рискуя своей репутацией и карьерой. Не было потом «Встречи-53», когда бы Гувва, прилетев из Туркмении, где он всю жизнь простоял на защите родины от чумы, не посетил бы Сергея Ивановича, уже больного и немощного. А в аспирантуре Лёву все же не оставили. Он написал интересные воспоминания. Он успел переслать их мне и умер от инфаркта, не дождавшись очередной встречи, на которую собирался, как всегда.

Первый семестр прошел быстро. Первые экзамены достались трудно. Надо было привыкать к тому, что ты не в школе. Там мы были дома, каждый на своем месте, а здесь на потоке еще 180 таких же, как ты. И когда офицеры шли в атаку, мы прятали голову в плечи. По недостатку опыта в приобретении высшего образования я решила выучить все, да еще и в таком разлюбленном мной предмете, как неорганическая химия. До сих пор убеждена, что она в институте не нужна, а теперь и руководство пришло к тому же выводу, и курс общей химии и физики сократили до минимума. Фундамент должен быть заложен в школе заранее. У нас этого не случилось.

      Первый и единственный раз в жизни я учила ночью. Результатом была четверка у С.И.Гусева. Он о ней помнил всю жизнь, хотя я считала ее справедливой, и мне она погоды не испортила. А вот на «военке» фронтовики мне дорогу перешли. Затвор у винтовки Мосина (1890/30 года) я разбирала прилично (это уже после войны такие навыки мы приобретали), а с пистолетом управлялась плохо – не могла удержать пружину. В билете мне попала винтовка. Я ее разобрала и ждала очереди. Этой очередью пренебрег мой одногруппник – лейтенант Любимов, отодвинул меня плечом и предъявил свой затвор. После этого меня по билету решили не спрашивать и протянули пистолет. Я и запулила пружину в 5ти метровой высоты потолок. Беда одна не приходит. На вопрос о том, кто может арестовать майора, я ответила – «сержант», чем чуть было не вызвала апоплексии у вояки. Это было еще одно бесславное мое деяние на учебном поприще. Кстати, об этом позорище я вспомнила много лет спустя, когда ехала в Свердловск на защиту кандидатской диссертации одна одинешенька, а рядом в купе буйствовал в хлам пьяный майор, собиравшийся сдавать кандидатский экзамен по истории ВКПб. Провожающие хорошо приняли на дорожку. У майора был самый настоящий алкогольный психоз. Он носился по вагону и орал всю ночь. На каждой станции проводница вызывала патруль, и каждый раз старшим был лейтенант. Так и не сомкнули глаз бедные пассажиры в полном соответствии с Уставом.

На экзаменах были и просто смешные моменты. Миля Коровина робко вошла, поздоровалась и села, а С.И. Гусев протянул руку. Она вскочила и протянула свою для рукопожатия, он сердито глянул и рявкнул: «матрикул». Она с перепугу не сразу сообразила, что он требует зачетку. Пришлось ему перевести термин на русский язык, только тогда недоразумение разрешилось. Потом весь курс потешался.

Вообще, не у всех адаптация проходила гладко – очень разной была подготовка. А учиться кое-как у нас было не престижно. Ребятам из села и фельдшерам на младших курсах теоретические предметы давались трудно. В воспоминаниях однокурсников остался вопрос Ильи Кислицына:

– А раздрешите вопросик! Ноль – это сыфра, или што?

Я вспоминаю, как на физхимии одна единственная задача была с логарифмами. Наш Нурислам Хафизов, который закончил 7 классов и затем фельдшерское училище, где общая подготовка в то время была очень сокращенной, о логарифмах ничего не знал. Он попросил меня объяснить ему эту задачу. Я встала в тупик. Решили мы с ним так: он просто выучивает решение и сдает, потому что больше логарифмов нигде не будет. Нурисламу задача не попалась, а институт он закончил с отличием.

Мне привыкать было непросто, хотя фундамент, заложенный в школе, оказался очень основательным. Однако мой одногруппник Ким Гейхман, из старших и будущий Ленинский стипендиат, обнаружил информационный дефект весьма быстро и сразу указал мне на него.

– Фейербах! («Людвиг Фейербах и конец немецкой классической философии», поддразнивали они меня). Ты конспекты пишешь подробно, но пользоваться им неудобно. Чтобы найти что-то, тебе надо просматривать весь текст (показывает, как близорукая личность чертит носом по тетрадке). Смотри, как надо! – И Ким протягивает мне свою запись, где текст разделен на абзацы, подчеркнуты и выделены крупными буквами заголовки и главные положения, дополнения вынесены вбок. Вот это конспект!

И до сих пор, когда я объясняю нашим диссертантам, что такое техническое редактирование, вспоминаю с благодарностью Кима Гейхмана.

Наши фронтовики хорошо определили правильную линию поведения на занятиях. Человек занятой должен беречь время. Чтобы хорошо сдать экзамен, чаще всего следует выдать знания соответственно лекциям. С этой целью наши активисты садились на первый ряд и писали все подряд. Лицо при этом выражало высшую степень интереса. Лектор, видя постоянно на одном месте внимательного слушателя, естественно запоминал его, а дальше зачет был делом техники. А книги можно было уже не читать.

Курс был разделен на два потока: санфак и первые 8 групп лечфака составили первый поток, а во второй объединили остальные лечфаковские группы. С тех пор мы и не делились между собой по факультетам и собирались всегда вместе. Первые три курса программа была общей, разниться она стала на четвертом курсе. Расписание у нас было весьма непростым. Здания института были разбросаны по всему городу. Отзанимавшись в главном корпусе на Коммунистической, мы катили на анатомию на заимку, около Перми-2. А обратно – в Санфак на улице Куйбышева.

Трамвай ходил редко. Часто был только один вагон. Надо представить себе, что в него врывался целый поток из сотни студиозов. В то время было правило: входить только с задней площадки, а выходить – с передней. А ведь народ шел и с вокзала! Давка была невообразимая. Двери в вагоне оставались открытыми. На поручнях висели, на подножках стояли пассажиры, кое-кто висел сзади «на колбасе». На крутом повороте можно было вылететь на полном ходу, что и случилось однажды в Витей Каплиным, который имел неосторожность встать спиной к открытой двери. Доехав до улицы Куйбышева, надо было еще умудриться выйти из битком набитого вагона, и только с передней площадки. Около остановки дежурил милиционер и наблюдал за порядком.

      А теперь представьте такую сцену. Наш Шахтер (Виктор Косивцов) и Боря Веретенников спрыгнули из задних дверей. Оба одеты в видавшие лучшие времена ватники, подшитые валенки и ушанки, в которых недавно цыплят высиживали. Милиционер тут как тут: «Почему нарушаете?» Парни наши сориентировались сходу. На физиономиях искреннее изумление:

– А чё, Виктор! Этта мы с тобой неладно ли чё ли вылезли-ту?

– А нать-то и вправду неладно! Вишь, надо-то тамо, а мы-то с тобой этта!

– Ак чё! Я ведь тебе баил, давай тамо, а ты мне – этта!

Блюститель плюнул, обозвал их деревенщиной, велел в следующий раз «лезти» по правилам и отпустил. Группа ждала, чтобы в случае чего придти на помощь, а потом ржала всю дорогу до Санфака, всеми нами любимого корпуса. И так было почти каждый день на младших курсах.

Второй семестр для нашей группы ознаменовался тем, что анатомию нам стал преподавать Абрам Исаевич Крылов. Этот наиболее трудный предмет мы учили на совесть. Если кости зубрили дома по атласу, а в студгородок братва сперла целый скелет и привезла его в трамвае к ужасу пассажиров под шинелью одного из бывших фронтовиков (не иначе, был на войне разведчиком), то дальше стало сложнее. По вечерам вся группа ехала на заимку в анатомический театр, здание которого было построено университетом специально для этой цели с замечательными секционными залами, мраморными столами, ванницами в цокольном этаже. До сих пор не могу простить классическому университету, отобравшему у нас это здание. В нем теперь помещается филфак. Это все равно, что выдать микроскопы для забивания гвоздей.

Каждой группе был выделен труп, и каждый студент своими руками отрабатывал все ткани и органы. Плешков временами отрывался от работы и спрашивал нас по очереди. Чаще всего следовал приказ: «повтори». Плешков был старостой большой группы. Его указания никто бы и не подумал игнорировать.

Абрам Исаевич был преподавателем от Бога. Мы все ему обязаны не только знаниями, но и рано воспитанной ответственностью по отношению к любому делу. Так и видится, как он подходит к танцующим, чтобы согреться в перерыв, ребятам и негромко говорит:

– Во-первых – не время, во-вторых – не место, а в третьих – ступайте за трупом.

Он добивался максимальной отдачи от каждого, причем делал это весьма дифференцированно, не требуя идеала от того, кто на это не был способен.       Зато из имеющих потенциал он выжимал все. Анатомию нам преподавали 2 года, полтора из них А.И. был с нами и сам трудился в полную силу. Он первый в нашем учебном плане ввел рефераты, расширяя наш кругозор. В те времена труды академика Северцева не приветствовались. Его обвиняли в расистских настроениях и приверженности к евгенике. А.И. поставил доклад о его теориях на занятиях, и мы получили представление о предпосылках к сравнительной анатомии и о влиянии среды обитания на морфологию организмов. Доклад был поручен мне. Вот где пригодился опыт работы с источниками, воспитанный Идой Геннадьевной в школе. А.И. все время что-то записывал. Я очень волновалось, думала, что он фиксирует мои огрехи, а оказалось,что он конспектировал для себя.

Кафедрой анатомии заведовал ученый с союзным именем – профессор Борис Михайлович Соколов, специалист по лимфатической системе, который группы видел только на экзаменах. Боялись мы его, как огня. Строг был необычайно, мог половине группы поставить пары. За глаза его звали «мандибулей» из-за большой нижней челюсти и привычки трясти ею в гневе. На кружок по анатомии мы идти не хотели. Он просто вызвал нас в кабинет и грозно спросил, будем ли мы работать. Ничего не оставалось делать, как быстро согласиться. Вот почему, помимо изучения препаратов, мы еще и пилили вечерами замороженные трупы, изготовляя «пироговские» поперечные срезы, которые долго потом стояли в музее, кстати сказать, великолепном. Мы делали доклад на институтской научной студенческой конференции. Это была первая печатная работа. Нам и в голову не могло прийти, что принцип Пирогова еще раз на нашем веку сработает и даст основы компьютерной томографии, без которой теперь не представляют диагностики в самых разных областях медицины.

До кафедры анатомии на заимку добирались на трамвае. Только у одного студента Володи Карпова появился на первом курсе «Москвич». Никакой зависти у ребят он не вызывал – это была чистая экзотика. И не удержалась братва от розыгрыша. Машинка была маленькая и легкая, стоили она по цене пианино – 5000 рублей. Вскоре появилась «Победа» (6000), а позже «Волга» уже за 9000. Как-то, выйдя из анатомического театра, мы остановились подышать весной. Володя сел за руль, завел мотор. В это время Шахтер (Витя Косивцов) мигнул нам, подошел сзади и придержал бампер. Колеса покрутились, а машина стоит. Карпов выскочил, обежал кругом, ничего не обнаружил, сел обратно, и ситуация повторилась. Когда владелец увидел помирающий со смеха народ, погрозил кулаком, забрался в свой Москвич и уехал. Тревогу его можно было понять. Народ тогда острил, что в психушке вынуждены были выделить палату для владельцев «Москвичей», которые сутками лежали под кроватью и крутили железки в панцирных сетках. Впрочем, профессор Лебедевский нам с гордостью рассказывал, как хорошо к его «Победе» подходят гайки от нового мебельного рижского гарнитура.

В медицинском институте учиться трудно. Очень много зубрежки, много фактического материала. И начинается обучение с таких предметов, как общая и органическая химия, биология, физика. С последней студенткам из бывшего нашего класса повезло, благодаря нашему преподавателю в школе, поэтому по физике у нас было все в полном порядке. Заведующий кафедрой Владимир Иванович Кормилин сумел так привязать преподавание к медицине, что мы немедля добровольно отправились к нему в кружок, где с большим удовольствием занимались, в частности, физиотерапевтическими проблемами.

Органическую химию нашей группе преподавала Анна Семеновна Вигура-Песис. Она была знатоком своего предмета, отличным педагогом и очень добрым человеком. Знаний она добивалась не нажимом, а убеждением. Когда я встретилась с ней в Москве лет через 10 после окончания института, то была поражена: она помнила всех нас из группы по именам и успехам и расспросила о каждом с таким участием и интересом, как будто мы были очень близкими ей людьми. Качество, особенно по теперешним временам, редчайшее.

С биологией оказалось все значительно сложнее. Кафедрой заведовал профессор Михаил Михайлович Левашов. Это был великий энтузиаст, человек в высшей степени интеллигентный. С нами учился его сын, тоже Михаил Михайлович Левашов, который успел повоевать. Он был старше нас. На курсе его любили за многие таланты и доброжелательность. Профессор прочел нам курс классической генетики, паразитологию, прикладные проблемы. Мы сдали экзамены и простились с биологией, ан не тут-то было. В августе 1948 года грянула печально известная Сессия ВАСХНИЛ, которая на многие годы отодвинула вспять нашу генетику, где советские ученые всегда были пионерами, и положила начало таким же разрушительным кампаниям под руководством коммунистической партии, систематически уничтожавшим все, что было лучшего в науке и практике. И все эти катаклизмы непосредственно отражались на наших спинах. Вдохновителем этой кампании был Т.Д Лысенко, малограмотный, но амбициозный и не отягощенный моральными принципами «выдвиженец», на совести которого физическое уничтожение крупнейших ученых, главным образом его благодетеля академика Н.И.Вавилова, а также уродливое искривление пути не только биологии, но и других наук. Теперь у меня складывается впечатление, что ему, не имеющему никакого творческого потенциала, было еще и не по зубам просто выучить классическую генетику, и он успешно у нас ее уничтожил.

Нам эта сессия аукнулась тем, что курсу прибавили полгода на «новую» биологию, т.е. «мичуринское учение». И тот же М.М. был вынужден прочесть нам вывернутый курс с полным отрицанием генетики, чтобы мы могли сдать экзамен заново. Мы с изумлением слушали его на втором курсе, когда он говорил: «Посмотрите, как пытались вместить все разнообразие природы в эту менделевскую схему с горохами!» и вспоминали, как он читал нам лекцию в прошлом году: «Вы видите, как эта гениальная схема Менделя отражает все разнообразие природы!». Какое глумление над своей личностью должен был терпеть настоящий ученый.

Невзирая на незрелый возраст, мы осознали, что М.М. понимал весь абсурд происходящего, но если бы он не подчинился, попал бы в категорию «врагов народа». Последствия были вполне предсказуемыми как для него, так и для его семьи. Его жену звали Ирма Генриховна, что по тем временам было уголовным преступлением. На последней лекции по «новой биологии» курс подарил профессору трехтомник А.Н.Толстого «Хождение по мукам». Недавно наш заведующий кафедрой, Владимир Аристархович Черкасов, рассказал, как им, позже нас на 9 лет, читал биологию М.М. Он подробно разбирал все положения научной генетики, после чего заявлял, как он в свое время заблуждался. Ребята довольно быстро разобрались в тонкостях этой методики.

Первый курс закончился благополучно. За год завершилась адаптация, кроме того, в декабре 1947 г. провели денежную реформу и отменили продовольственные карточки. В ответах на анкеты мои однокурсники отмечают среди самых счастливых событий в жизни эту отмену: «Пошла в магазин, купила хлеба, сколько хотела, и, наконец, наелась»!

А Толя Фридман в коридоре в перерыв доверительно мне шепнул: «Я вчера в баню ходил и мылся туалетным мылом ВЕСЬ»! Это было круто, как сказали бы теперь. Туалетное мыло было по карточкам, и всю войну им можно было только умыться. Стало меньше на одну очередь в крохотном здании гипсового склада во дворе главного корпуса, приспособленного под ректорат на втором этаже, и бухгалтерию, деканат и кассу на первом. До этого очередей было три: в кассу за стипендией в сумме 210 р. (после реформы 1947г – 21р.), за карточками и платить за обучение.

Учеба нашему поколению стоила по 300 р. в год три последних класса в школе и три первых курса в институте. Кроме того, в добровольно-принудительном порядке мы обязаны были подписываться на облигации государственного займа – на одну стипендию. Те из нас, которые жили дома, как-то сводили концы с концами. Каково же было ребятам в общежитии! Им не только не могли помочь родные, некоторые еще умудрялись что-то домой послать. Перед стипендией на всем этаже не найти было рубля. Традиционной закуской считалась тюлька. Эта обитательница водоемов (рука не поднимается назвать ее рыбкой) вдвое меньше кильки. Наиболее частой болезнью были пищевые отравления, главным образом винегретом в столовой. Этот деликатес был наиболее доступен нашим ребятам, а способ его приготовления с использованием вчерашних остатков, кажется, не изменился с тех пор – и теперь салаты в гипермаркетах, упакованные в красивые коробочки, тоже небезопасны для жизни.

Комнаты быстро организовались в коммуны. Готовили из чего бог и родители из деревни пошлют. Трудились, где могли. Интересно, что до окончания института очень редко наши студенты шли работать в больницы. Там дежурили только уже имевшие среднее медицинское образование. Возможно, это было правильно. Из нас изначально искореняли «фельдшеризм», т.е. механистический подход к лечению, который теперь в виде МЭСов становится основой «модернизации» и прикончит классическую медицину. Думающие врачи это понимают. В городе даже была попытка создать институт «холинистов» (от слова «хоул» – общий). Это акушеры-гинекологи догадались, что в организме кроме матки еще кое-что есть. Я даже им лекцию по печенке прочла. Однако не вписались в формат товарищи, и их незаметно ликвидировали.

Общежитие – это отдельный разговор. Младшие курсы тогда селились в Студгородке. За 1й инфекционной больницей располагались бараки засыпного типа (доски, между ними шлак). За ними был частный сектор. В бараках был длинный коридор, а по бокам комнаты на 10 койко-мест. Профессор Соринсон назвал подобные сооружения стилем «баракко». Когда наших абитуриентов (слово появилось много позднее) поселили в студгородок, то при знакомстве выяснилось, что в комнате из 10ти парней 8 Викторов. Естественно, появились клички, которые остались насовсем: один Шахтер, другой Майор, что, впрочем, соответствовало действительности. Зимой стены промерзали. У наших ребят карта мира заиндевела прямо по экватору, к которому прислонил по неосторожности пятку Ваня Клепче. А по ночам бегали крысы, которых в стенгазете замечательно изобразил Миша Левашов, отличный художник.

Особенно ему удавались звери. По поздним воспоминаниям, у одной девочки под подушкой мышь вывела мышат, у другой после мытья волосы примерзли к кровати. На весь барак в средине – титан с горячей водой и жестяной кружкой на цепочке. И плита, отапливаемая дровами. Сейчас трудно себе представить, как можно учиться, проживая в комнате вдесятером. Но учились, и хорошо. Главным словом нашего поколения было «надо»! Только после второго курса переселяли в 1е и 2е общежития, рядом с главным корпусом на Коммунистической 26 и на ул. Луначарского (в наши дни – «хирстом», который полностью снесли и теперь уже поставили новый). Там комнаты были на 4 – 6 чел, и студенты начинали ощущать близость коммунизма. О переселении вспоминают тоже, как о счастливых днях. Вот уж анекдот про бедняка с козой и щенками. И при всех бытовых и финансовых трудностях была необыкновенная тяга к образованию и просвещению. Студенты были самыми массовыми слушателями в опере и драме, на галерке, естественно.

Перебирая письма моих однокурсников, я вспомнила телепередачу с какой-то очередной игрой, которую случайно включила на средине. Участница, студентка второго курса какого-то гуманитарного московского института, никак не могла отгадать, что за произведение у Чайковского под названием «Иоланта». Склонялась к балету, но не точно. Попросила помощи друзей, позвонила отличнику-одногруппнику. Тот был тоже не в курсе. Интересно, эти гуманитарии хоть раз афиши большого театра на заборе видели? Там, ведь, написано: опера. Наши бы гадать не стали – «Иоланта» в нашем театре шла долго.

Надо сказать, что общественные организации имели у нас большое влияние, в том числе и студсоветы. Несмотря на непредставимые для сегодняшнего студенчества материальные и бытовые условия, жизнь кипела ключом. Кружки, ансамбли, курсовой драматический коллектив, вечера с интереснейшей тематикой, творчество в самых разных областях. Выставки вышивок наших девочек поражали. И сейчас малая толика из сохранившихся экземпляров просятся в музей.

Большое место занимал спорт, причем не только традиционные для Урала виды, как коньки и лыжи, а и тяжелая атлетика, гимнастика, бег, прыжки с шестом. Спортивный зал располагался в главном корпусе на Коммунистической, где теперь зал ученого совета. Это на месте гимназической церкви. Там были все гимнастические снаряды: брусья, конь, кольца, штанги, шест для прыжков. Все это использовалось на занятиях. Среди ребят появилось много разрядников. Во дворе был склад спортивного инвентаря с лыжами, костюмами и прочим скарбом. Кладовщик частенько вопрошал:

– Николай! Я тебе трики давал? Давал! И где они?

Лыжами мы занимались тоже весьма серьезно. Наш курс нигде не отставал. Ким Гейхман стал чемпионом города по гимнастике, Ваня Клепче отличился на лыжах и на легкоатлетических соревнованиях, Витя Каплин – в шахматах.

Особое место занимала самодеятельность. Оказалось, что на курсе много талантов: актеры, художники, чтецы, музыканты. С каким удовольствием слушала моя мама репетиции с нашими санфаковскими соловушками (Тамара Корицкая, Дина Забоева), которые у меня дома, не имея понятия о нотах, учили свои партии с голоса и распевали популярную классику не хуже настоящих артистов. Ежегодные фестивали самодеятельности подвергались самому серьезному обсуждению, в том числе и в газете «Медик Урала». Бывали и последствия. На одном из вечеров пародировали американскую культуру и образ жизни (не имея никакого представления ни о том, ни о другом). Особенно здорово это получилось у первокурсников Толи Хорошавина (моего одноклассника по музыкальной школе, сына проф. Н.Г.Хорошавина, нашего будущего преподавателя терапии, и учителя музыки из нашей музыкальной школы Е.М.Хорошавиной) и Толи Ваврешука (сына доцента нашей кафедры и нашего будущего куратора в субординатуре З.С Ваврешука). Они лихо и очень талантливо исполнили небольшой мюзикл в виде пародии на американскую рекламу. Обоих выгнали из института за «преклонение перед иностранщиной». Это был 1948 год – начало новой волны наведения порядка. Очевидно, и наши преподаватели тоже не знали, что кока-кола, о которой на ритм буги-вуги пели ребята («не ходите, дети, в школу, пейте, дети, кока-колу») – это просто лимонад. Примечательно, что сына Толи Хорошавина, тоже Толю Хорошавина, через много лет исключили опять с первого курса нашего института за попытку принять участие в общественном движении (эти решили устроить демонстрацию с лозунгом «Свободу Луису Корвалану»). И если старший закончил биофак классического университета и стал кандидатом наук, то у младшего все получилось значительно сложнее. Поистине, ничто так не угрожает жизни, как активная жизненная позиция.

Для молодежи, конечно, главную роль играл комсомол. На общеинститутской комсомольской конференции мы, первокурсники, по докладу мандатной комиссии (куда меня избрали, и где я встретила одноклассника по музыкальной школе будущего профессора-окулиста Ю.Е. Горячева) обнаружили, что в нашем вузе учатся представители 44х национальностей. Был даже один голландец, но так и не знаем, кто. Помимо немцев, были высланы в наши «места не столь отдаленные» армяне, турки-месхетинцы и греки из Крыма, ингуши с Кавказа и многие другие, а еще раньше – раскулаченные со всех концов необъятного Союза.

В нашей группе из 25 человек было не менее 6ти национальностей. Это, впрочем, никого не волновало. Тогда умели ценить человека по делам его, а в общаге народ до того сживался, что более походил на родственников, каковыми и оставался на все времена. На наших встречах бывшие обитатели общежитских комнат гуртом поселялись у оставшихся в Перми, по старой памяти пекли «постряпушки» и угощали нас. При разных неприятностях группа вставала стеной за потерпевшего. И тут снова вступал в права комсомол. Мы все были свято уверены в незыблемости идей, которые в нас вбили с раннего детства. И если принять во внимание, что от природы наши сверстники были людьми порядочными, то чувство локтя тогда очень помогало и осталось на всю жизнь. Этим обусловлено лицейское братство нашего курса. В анкетах красной чертой проходит воспоминание о безупречной честности и порядочности. Это прежде всего относилось к преподавателям. Должна заметить, что такое воспитание очень осложняет дальнейшую жизнь, когда из тепличных моральных условий человек попадает в реальную обстановку. Знаю по собственному достаточно горькому опыту. Да и однокурсники пишут о том же. Кто бы теперь поверил рассказам моих однокашников? На вопрос анкеты: «какие имеешь награды?», ответы нескольких дам:

– Мой муж был главным врачом и вычеркивал мое имя из списков не только на представление к орденам и медалям, но и на денежные премии к праздникам. – Научили, называется!

Конечно, в семье не без урода, были и среди преподавателей люди, мягко сказать, неподходящие, а иногда и просто малообразованные.

Доцент на лекции заявлял: «Товаришши! Сейчас мы с вами разберем ушшемленную рецидивируюшшую грыжу, которая наичашше встречается у мушшин, чем у женшшин», или в другом исполнении: «Лещили мы его лещили, и в нашем лекщиконе не осталошь медикаментожных средств». Мог научный сотрудник и похвалиться: «Во время войны партия и правительство поручили мне все, что от пупка и ниже».

И еще один оригинал принимал зачет по коллоидной химии. Доцент просил каждого ответить на каком-нибудь нерусском языке. Причуда эта нам до сих пор непонятна, если вспомнить количество национальностей на курсе. Не мог же он знать их все! Кто-то худо-бедно мог пробормотать несколько фраз на немецком из школьных запасов, тогда он немедленно получал 5 и уходил с триумфом. Зачет начинался с вопроса, где студент учился в школе. Наш Боря Веретенников ответил, что в Удмуртии.

– А по-ихнему Вы можете?

– Дак я сам – он!

– Ну, ответьте по-удмуртски!

– Дак у нас технического языка нет!

      На том и разошлись. И к чему было доценту чужое наречие? Или уж так надоели ответы, что лучше было их совсем не понимать.

Были и лекторы, записывать за которыми было практически нечего. Профессор А.К.Сангайло, высокий импозантный мужчина, одетый по последней моде, изумлялся: «Что это вы все в галошах? Они что, у вас не снимаются?» Он еще не знал, что на эту тему народ сочинил частушку:


Я галоши не ношу,

Берегу их к лету.

А сказать по совести,

У меня их нету.


Ему было невдомек, что галоши в самом деле не снимались, под ними были опорки или чулки в сборном варианте. Одежда в наше время – предмет особого исследования. Читал Антоний Константинович фармакологию. Он одной линией изображал на доске лягушачьи лапы. Произносил научное положение, а дальше речь его переходила на текущий момент: «Да! И не надо улыбаться, товарищ Коза (отец Наташи, профессор-патологоанатом, держался противоположного мнения и нам его сообщил)! А вы, молодой человек, держите свои эмоции при себе! Я понимаю рыцарство, но не в этой форме! Лучше сели бы на задний ряд, вон как Косивцов! И он поспал, и мне спокойно!» И в таком же роде дальше. Конспекты получались только за его ассистентами.

И тем не менее, слово «взятка» отсутствовало в медицинском сообществе абсолютно, как в обучении, так и в лечебном процессе на всех уровнях. Зато было слово «честь». В основном, подавляющее большинство наших наставников были высококлассными специалистами и превосходными педагогами. Их в первую очередь вспоминали мы на наших встречах: профессоров В.И. Кормилина, Б.М. Соколова, А.П. Соколова, С.И. Гусева (двое последних – наши деканы), М.М. Левашова, М.А.Коза, С.Ю.Минкина, Н.М.Степанова, доцентов А.И. Крылова, М.Б.Крылову, Л.Б.Красика и многих других.

Ни карьерой, ни благополучием выделяться было неприлично. Я со студенческих лет дружила с четой Лумельских. Ребята учились в классическом университете на мехмате. Потом их младшая дочка училась в одном классе с моим сыном все 10 лет. Лиля (Людмила Михайловна) оставила свою фамилию (Цырульникова). Михаил Юрьевич Цырульников, ее отец, был одним из выдающихся ученых, научным руководителем важнейшего направления оборонной промышленности, а я не догадывалась, чья это дочка. Мне никогда не давали понять, в каком обществе я нахожусь. Я оперировала ее маму, и из этого не делали события. Это было нормально.

Один из наших однокурсников на первой после окончания института встрече начал объяснять, кого он посадит в свою машину с учетом достигнутых успехов в жизни, за что был бит Борей Климовым не без помощи подручного зонтика и более на встречах не появлялся. Курс акт справедливости единогласно одобрил, поскольку и во время учебы за побитым подобное водилось. Пожалели только, что поздно – раньше надо было.

Поддержку сокурсников я ощутила и на себе. Бессменным комсоргом курса все 6 лет была у нас Зоя Волкова, милая и скромная девушка, которую ни за что не отпустили бы с ее поста. В конце второго курса она сказала, что меня подали в списке именных стипендиатов. Я замахала руками – не дадут, у меня четверка по химии. На что получила в ответ: «А мы на что?». На следующий год выяснилось, на что они именно. Стипендию мне дали, и я стала кормильцем наравне с отцом. Право на стипендию надо было подтверждать. Главным была, конечно, успеваемость. На втором курсе мы сдавали первые государственные экзамены по анатомии, нормальной физиологии, биохимии и гистологии. А на следующих курсах началась патология. Надо сказать, что учебный план по тем временам был идеально логичным.

Во все время учебы нас преследовали очередные кампании. После второго курса мы мечтали об окончании изучения истории ВКП(б), как это было у всех предыдущих. Заведовал кафедрой истории партии доц. Смолин, слепой после ранения. Как и многие специалисты этого профиля, он помнил наизусть почти все полное собрание сочинений Ленина с томами и страницами. Это было большим препятствием для получения зачетов. Меня на сдаче уже кандидатского экзамена чуть не уморили «Критикой Готтской программы» (до сих пор не знаю, что это такое). Наши надежды не оправдались. Каждый год прибавлялись все новые аспекты коммунистической теории вплоть до научного атеизма на 6м курсе. Во всех учебных пособиях были одни и те же мысли с небольшими вариантами их выражения.

А в науке было и того хуже. О событиях в биологии на первых курсах я уже писала. На 3м курсе схлестнулись нервисты с гуморалистами. Сути полемики мы не поняли, но тут нам несказанно повезло: в Пермь был вытеснен проф. Георгий Владимирович Пешковский, который заведовал кафедрой патофизиологии. Не помню, за что он ратовал. Скорее всего, подход его был объективным. Это был блестящий лектор. Предмет свой он знал досконально, а изложение каждой темы начинал с развития ее в историческом плане, а затем объяснял ее суть. Так что от всей полемики выиграл наш курс и несколько последующих. На кафедру психиатрии из Москвы был прислан крупнейший научный авторитет проф. Жислин, этот, скорее всего, как «инвалид пятого пункта» (национальность в паспорте).

На четвертом курсе мы ждали обучения на кафедре факультетской хирургии у проф. Б.В.Парина. Наряду с чтением прекрасных лекций и новациями в хирургии (кожная пластика) он занимался студенческим научным обществом. При нем на отчетных студенческих конференциях стояли в проходах. Но разразилась кампания против космополитизма (Россия – родина слонов). Был арестован его брат В.В. Парин, физиолог, в последующем основоположник космической медицины. Ему инкриминировалась ни мало, ни много – продажа каких-то идей заграницу. Появились статьи, пьесы, кинофильмы на эту тему. Б.В. как брат врага народа был немедленно снят со всех должностей. Кроме того, ему вменили в преступные действия помощь детям брата. Борису Васильевичу пришлось покинуть Пермь. А вскоре умер основатель династии, снова заведовавший тогда нашей кафедрой, В.Н.Парин. Трагедия семьи Париных подробно изложена в прекрасной книге О. Лейбовича «Город М». Мы узнали эту историю по рассказам наших докторов, которые тогда работали на кафедре.

Не успели мы ощутить всю глубину потери, как грянула еще одна напасть. Резко активизировался ученик И.П.Павлова, К. М. Быков. Этот воспользовался моментом и выступил с «павловским учением» о роли высших отделов центральной нервной системы в соматической патологии. Главным, по его «учению», оказался очаг застойного возбуждения в коре головного мозга. Появилась «кортико-висцеральная теория» патогенеза язвенной болезни, бронхиальной астмы, облитерирующего эндартериита и др. А тут уже и медицинская общественность подсуетилась с «как бы чего не вышло» и, соответственно, «чего изволите». И пришлось нам отвечать на экзамене про брюшной тиф с точки зрения кортико-висцеральной теории. Очень старенький профессор-инфекционист И.А. Леонтьев, который уже устал бояться, услышав этот бред, махнул рукой и сказал моей однокурснице:

–– Это, милая, не надо! Лучше скажите, какой микроб тиф-то вызывает? – и ответ вошел в нормальную колею. И все это происходило на фоне «мичуринского учения» и «приоритета русской науки». Последняя беда закончилась только недавно. А на втором курсе я отвечала на госэкзамене на вопрос: « Ломоносов – основоположник гистологии». Ей богу, не придумала! На консультации все ответы на подобные вопросы нам продиктовали, иначе как было догадаться.

Нашей науке есть чем гордиться. Мы много где были первыми. Но беда в том, что нам самим как раз ничего не надо. Все достижения наших ученых получили реализацию там, у них. А у нас генетика – «продажная девка империализма», кибернетика – лженаука (храню краткий философский словарь с этим определением), посчитайте, сколько нобелевских лауреатов только в медицине «русского происхождения». И почему именно у нас бредовые идеи так быстро получают распространение? На последних курсах мы ходили на цыпочках около «палат охранительного торможения». Затемняли комнату. Укладывали туда язвенников. Поили их снотворными (мединал и веронал) – ликвидировали «очаг застойного возбуждения». Все заканчивалось желудочными кровотечениями. Через два года новшество отменили.

К старшим курсам на нас свалилось еще одно «открытие». Материализовалась О. Лепешинская, член партии с начала ХХ века. Она обнаружила ни мало, ни много – переход неживой материи в живую. Очевидно, появилась необходимость в очередной научной сенсации в погоне за Америкой, а главное – она живого Ленина видела. Ее быстро подняли на щит по партийной линии, издали монографию. Энтузиасты начали принимать содовые ванны и поливать содой цветы по Лепешинской.

Собрали несколько научных съездов и отправили бабушку по Советскому союзу с пропагандой сенсации. Перед этим вояжем профессор, бывшая чемпионка по плаванию, в свои 80 лет сломала шейку бедра, поэтому к нам в институт ее привели под руки, «как архиерея», по ее собственному выражению. Она заученно оттарабанила идею вперемешку с воспоминаниями о муже-большевике и посещениях его в царской тюрьме в качестве невесты: «но я перевыполнила план и стала настоящей» (аплодисменты). Поскольку методики ее исследований основывались на электронной микроскопии, только что появившейся, скорее всего она увидела артефакты из-за несовершенства аппаратуры. Заблуждения ее, вероятно, были непреднамеренными. А вот т.Бошьян, который украл у нее эту дубинку, впоследствии назван был плагиатором. Его бриллианты оказались чужими и вдобавок фальшивыми. Эта кампания закончилась относительно быстро, но нам пришлось и ее отвечать на экзаменах. Профессор М.А.Коза прошелся как-то боком по «открытию» у нас на лекции, очевидно считая его бредом, и не стал комментировать.

На шестом курсе появилось еще одно поветрие: лечение всех болезней, включая шизофрению, «подсадкой чужеродного белка». Под кожу подсаживали ткани и органы животных, любые, кроме рогов и копыт. В принципе, в этом было рациональное зерно («райц-терапия»). В 30х годах гинекологи лечили воспаление «молочными уколами». Для рассасывания неподдающихся обычной терапии воспалительных инфильтратов это было подходящим методом. Мы потом в клинике лечили анастомозиты после резекции желудка подсадкой автоклавированного яичного белка с хорошим эффектом. Но подсаживать селезенку свиньи больному рассеянным склерозом, наверное, было уже лишним. Эта эпидемия продержалась больше года, даже была всесоюзная студенческая конференция по разным видам подсадок.

Последними кампанейскими методами были транспозиция селезенки в грудную полость для лечения портальной гипертензии и резекция печени для лечения цирроза. Каждый раз на годы все хирургические журналы блокировались этой макулатурой, а научные учреждения занимались ерундой по велению вышестоящих партийных организаций.

На четвертом курсе в кружке по оперативной хирургии проф. А.П.Соколов, наш декан, предложил мне научную работу. Он сохранил большое количество материала после реампутаций порочных культей бедра и голени. Я должна была их отработать и определить причины непригодности для протезирования. Задачу я выполнила, доклад сделала и была выдвинута на городской пленум студенческих научных работ. Но тут возникло непреодолимое препятствие – труд мой негде было отпечатать на машинке. Иллюстраций хороших тоже не было. Думаю, что если бы мне прибавить немного тщеславия, я бы отыскала сама возможности оформить работу. Но чего нет, того нет. Руководитель мой не озаботился показать, как это надо сделать. Дефект в виде несовершенного пиара остался у меня на всю жизнь.

После четвертого курса у нас была врачебная практика. Она проходила в крупных больницах области. Наша группа была направлена в Нытву. Меня мама категорически не пустила, непонятно чего опасаясь, и я всю жизнь об этом жалею. Несколько человек с курса определили в первую медсанчасть, куда попала и я. Обучение там мы прошли серьезное, но сельское здравоохранение надо было посмотреть обязательно.

В клинику госпитальной хирургии мы пришли на пятом курсе. В первый же день я заработала замечание профессора Семена Юлиановича Минкина за то, что я топаю в коридоре. На мне были первые в жизни туфельки на маленьком каблуке чешского производства «Батя» (его тут же национализировали, назвали «Цебо», и их не то, что носить, а и мерить стало нельзя – без ног останешься).

Пришлось передвигаться на носочках, а когда я зашла в палату попросить историю болезни, на меня рявкнула Р.М.Арасланова, которая эту историю как раз заполняла (у нее болел зуб). Группу нашу вела замечательная Галина Федоровна Маргаритова, прекрасный хирург, отличный преподаватель и душевный человек. На ее занятиях мы постигали основы. Было много разборов больных, работали в перевязочной. На одном из занятий она показывала нам последствия черепно-мозговой травмы. Пациент, мужчина 25ти лет, во время войны перенес трепанацию черепа по поводу осколочного ранения, но в мозговой ткани остались инородные тела, возникали частые обострения гнойного процесса. Он с трудом, но передвигался по комнате, виртуозно ругался матом и не пропускал ни одной мимо идущей юбки. На перевязочном столе Г.Ф. сделала разрез, из него хлынул под давлением гной. Она расширила отверстие и зашла подальше сначала зажимом, потом пальцем. Достала осколок, потом ввела тампон, а затем почти всю ладонь. Было впечатление, что в голове, кроме гноя, ничего не осталось. А как же функции головного мозга? Стало ясно, что голова человеку совсем не обязательна. И профессор Семен Юлианович Минкин утверждал, что «голова – совершенно лишняя и очень вредная надстройка». Насколько он был прав по поводу её вредности, мне приходилось убеждаться неоднократно на примерах моих друзей.

Хирургией на пятом курсе мы занимались оба семестра по месяцу. Для курации у меня был больной абсцессом легкого. Я вспомнила, что на третьем курсе крупный ученый и замечательный лектор заведующий кафедрой патологической анатомии Михаил Андреевич Коза говорил: «основным заболеванием легких считается туберкулез». В качестве примера банального воспаления привел болезнь М.Горького. Кстати, Горький в 19ти летнем возрасте стрелялся из-за безответной любви. После этого у него всю жизнь поддерживался раневой пульмонит. Так что бактериальное воспаление в 1949 году было еще заболеванием эксклюзивным. Правда, в одном из сборников я обнаружила статью патологоанатома из Витебска, где автор утверждал, что после внедрения в клинику антибиотиков и сульфамидов у них появились летальные исходы гнойных заболеваний легких. Не прошло и двух лет, как абсцессы легких появились и у нас в клинике. На шестом курсе Семен Юлианович поручил мне сообщение на хирургическом обществе о нескольких больных эмпиемой и абсцессами легких, лечившихся в отделении. Так, наряду с успехами антибиотикотерапии, проявилась и ее негативная сторона.

В конце пятого курса нам объявили, что вводится субординатура, и мы, следовательно, остаемся еще на год в институте на шестой курс. Сразу обострилась проблема общежитий. Распределение проходило по всем специальностям, вплоть до того, что патанатомии обучалась целый год только одна студентка. Наша академическая группа тоже разошлась по многим кафедрам. Кроме того, после четвертого курса мальчиков пригласили на военные факультеты, в частности, в первый Ленинградский медицинский институт, куда некоторые из них и отправились. Так 1952 год оказался без выпуска.

Субординатура

Субординатура по хирургии проходила у нас на базе областной больницы.

Пермская областная больница для моих однокурсников была и остается родным домом. Даже для тех, кто никогда не числился в ее штате. Причины этого коренятся в далеком теперь уже прошлом.

Клиника, тогда еще институтская, располагалась в историческом здании хирургического отделения Александровской больницы, где теперь находится Институт Сердца. В то время в стационаре было 190 коек и 3 отделения: чистое, гнойное и травматологическое. На втором этаже – 2 операционных: плановая справа и экстренная – слева, на первом – травматологическая в правом крыле, а симметрично ей в левом – рентгеновский кабинет. Общебольничное рентгеновское отделение помещалось в одноэтажном деревянном доме на том месте, где сейчас стоит хирургический корпус. На углу улиц Куйбышева и Пушкина был тоже деревянный просторный двухэтажный дом, где размещалась областная поликлиника. Основной корпус «с львами», тогда еще двухэтажный, стоял посредине замечательного сада со старыми деревьями редких пород и кустами, в которых летом всю дежурную ночь заливались соловьи.

История больницы насчитывает уже 180 лет. Лучше всего ее прошлое изложено в книге Вениамина Викторовича Плешкова, которую он с большой любовью и добросовестностью готовил к 150-летию больницы. Однако книга вышла под двумя авторами, и из нее было удалено много фактического материала, например, полностью исключены сведения о деятельности М.В.Шаца. Я собирала их лично по архивным документам и рассказам его дочери и внучки и очень удивилась, не обнаружив всего раздела в книге. Говорили, что это по распоряжению Главлита (цензуры, по-простому). И только через 25 лет мне удалось поместить работу своего друга в оригинале в сборник, посвященный уже 175 летнему юбилею. За подробностями отсылаю интересующихся к «Очеркам областной клинической больницы», Пермь, 2008. А сама хочу рассказать то, что лучше знаю из недалекого прошлого.

Основана клиника госпитальной хирургии в составе естественного факультета Пермского государственного университета на базе Александровской больницы в 1921 году. Первым её заведующим был профессор Василий Николаевич Парин.

В.Н.Парин (1877 – 1947) родился в одном из сел Вятской губернии. Он окончил городское училище, затем учительскую семинарию и 4 года работал учителем начальной школы. В 1901 году он поступил на медицинский факультет Казанского университета и окончил его в 1907 году, был оставлен в ординатуре при факультетской хиругической клинике, которой заведовал В.И.Разумовский. В 1912 году он защитил докторскую диссертацию на тему: «К вопросу об экспериментальных атипичных разрастаниях эпителия и о терапевтическом применении их для закрытия дефектов кожи». Высокая эрудиция и организаторские способности способствовали ему в дальнейшей деятельности в Перми.

Она пришлась на тяжелейшие годы разрухи и гражданской войны. Единственная на город хирургическая клиника оказывала помощь и военным, и населению. Студенты обучались на базе отделения Александровской больницы. И даже в условиях нехватки аппаратуры, материалов, еды и белья, в клинике выполнялись все плановые и неотложные операции: резекции желудка, перевязки артерий, артропластика тазобедренного сустава, зкзартикуляция верхней конечности с лопаткой, экстирпация гортани. В 1928 году ординатором Борисом Васильевичем Париным выполнено первое переливание крови на Урале. В научном плане разрабатывались проблемы ортопедии, пластической хирургии, патологии органов брюшной полости, мочеполовой системы, хирургической инфекции, челюстно-лицевой хирургии. Клиника становится научно-методическим центром на Западном Урале, в значительной степени благодаря выпуску «Пермского медицинского журнала», который был признан лучшим провинциальным медицинским изданием. В конце 20-х годов наметился конфликт между руководством и молодыми врачами, В.Н. был вынужден уйти. Его направили на организацию института в Ижевске. После нескольких лет безвременья его сменил Моисей Вольфович Шац (1890 – 1963).

Моисей Вольфович родился в Каменец-Подольской губернии, учился в Мюнхенском и Бернском университетах, в 1916 г сдал экзамен на звание врача в Одесском университете. В его отсутствие два его брата эмигрировали в Аргентину и увезли с собой жену и двоих детей Моисея Вольфовича. Он отправился следом. Братья предложили ему купить клинику и начинать работу. Он отказался, как рассказывала мне его дочь, Зоя Моисеевна Гросбаум, под тем предлогом, что не любил оливковое масло, забрал свою семью и вернулся в Россию.

После 4х лет службы в качестве военного врача М.В. отправился в Лысьву, где с 1920 г. он работал главным заводским врачом и лечил остальное население уезда. В архиве института хранится протокол рабочего собрания, в котором его пациенты требуют присвоить доктору звания Героя труда, которого тогда в государстве еще не было. В 1928 году М.В. сделал попытку поступить на кафедру госпитальной хирургии, но это ему не удалось. Против – ученый совет. Они не считают человека, прошедшего обучение в лучших вузах Европы, владеющего пятью иностранными языками и имеющего опыт самостоятельной работы, достойным стать младшим научным сотрудником (протоколы в деле). Они еще не знают, как он оперирует. Что вызвало такую реакцию? Скорее всего, зависть «красной профессуры» к настоящему образованию, по типу «очки и шляпу надел». Но в суете кафедра без заведующего потихоньку расползлась, сотрудники начали разъезжаться, совет поредел, и в результате с 1931 по 1933 год М.В. исполнял обязанности профессора на кафедре факультетской хирургии, а в 1933 году перешел на заведование госпитальной хирургической клиникой в уже самостоятельном медицинском институте.

По рассказам работавших с ним моих учителей, М.В. был выдающимся хирургом. Он владел всем диапазоном оперативных вмешательств не только в общей хирургии и травматологии с ортопедией, но и в смежных дисциплинах. Техника его была безукоризненной. За то, что помощник хватал брюшину зубастым пинцетом, он мог выгнать из операционной, а то и из клиники. Нагноения ран были поэтому явлением исключительным. В этом можно было убедиться, наблюдая за операциями его учеников: Г.Ф.Маргаритовой, Р.М.Араслановой, О.С.Нельзиной. Обходы он делал целый день, обсуждая каждого больного и читая все истории болезни. И этот подход стал правилом в работе его сотрудников. А еще он заботился об их общем культурном уровне, для чего нанял за свои деньги преподавателя английского языка (вот это уже без эффекта, но не его в том вина) и учил их играть в шахматы (с тем же результатом).

Кроме того, М.В. занимался наукой. Вот неполный перечень тем опубликованных им научных статей: о максимально щадящем методе аппендэктомии, об образовании искусственного влагалища, об аппаратуре для эфирно-кислородного наркоза, о пластическом замещении бедренной кости, о способах замещений дефектов периферических нервов, о методике заполнения полостей после удаления костно-туберкулезных очагов и т.п. В 1936 году М.В.Шацу по совокупности работ было присвоено ученое звание профессора и ученая степень кандидата медицинских наук.

Под руководством академика А.Д.Сперанского он готовил докторскую диссертацию. В начале 30х годов он дважды был в научной командировке в Берлине. Во время войны профессор Шац совмещал заведование кафедрой с работой в эвакогоспитале «голова», № 3 – 149, который разместили в терапевтическом корпусе областной больницы («водолечебницы», так при строительстве здания в 30х годах его называли). И все, кто работал с Моисеем Вольфовичем, вспоминали его часто и с глубокой благодарностью, чего нельзя сказать о вышестоящих организациях. Профессор Шац в 1945 году был вынужден уйти с кафедры под надуманным предлогом. Ему просто не дали возможности закончить докторскую диссертацию, отказав в творческой командировке в Москву. Он перешел в противотуберкулезный диспансер, где, кстати, сумел сделать очень много для организации помощи самому тяжелому контингенту больных.

С 1945 года кафедрой госпитальной хирургии снова заведовал вернувшийся в Пермь профессор В.Н.Парин, но продолжалось это недолго. В 1947 году после ареста В.В.Парина он умер скоропостижно от обширного инфаркта. После его смерти был период «смутного времени», а потом объявлен конкурс, и заведующим был избран профессор Семен Юлианович Минкин.

С.Ю.Минкин родился в 1899 году в Батуми в семье бухгалтера, окончил там гимназию, затем медицинский институт в Харькове. Работал в научно-исследовательском институте, степень кандидата меднаук ему была присвоена по совокупности работ. В 1937 году он поступил в докторантуру при кафедре, руководимой профессором Владимиром Николаевичем Шамовым, в 1939 г. успешно защитил докторскую диссертацию на тему: «Структурные изменения головного мозга после ранения» и по ходатайству профессора Шамова был вслед за ним переведен в Ленинградскую Военно-медицинскую академию на кафедру факультетской хирургии в качестве доцента, а затем – второго профессора. Он рассказывал, какое впечатление произвело на него знакомство с корифеями, по книгам которых он учился. Вскоре началась война, ему пришлось побывать на театре военных действий и прифронтовых госпиталях, а затем вместе с академией в эвакуации в Самарканде. После снятия блокады и возвращения Академии в Ленинград С.Ю. продолжал работу на кафедре. Главные научные интересы его сосредоточились на нейрохирургии. Совместно с академиком В.Н.Шамовым он пишет главу по хирургии периферического отдела вегетативной нервной системы в «Руководстве по частной хирургии» под редакцией А.А.Вишневского. Интерес к этой проблеме возник значительно раньше. С.Ю.рассказывал, как он поступал в докторантуру в Харькове.

В начале советской власти правительство решило положить врачам символическую зарплату, под девизом: «народ их прокормит». Этот лозунг приписываютЛуначарскому (не имевшему к медицине отношения), Семашко (медицинскому наркому) и, наконец, самому Сталину (что не в его стиле). Так или иначе, а удвоение зарплаты за каждого докторанта было существенным фактором для заведующего кафедрой. На два места было 12 претендентов. Доктору М.М. Левину, который подал реферат об осложнениях резекции желудка, сказали:

– Молодой человек! Это что за операция? Кто и когда ее будет делать? А вы о каких-то осложнениях! – и «не сочли», хотя в 1938 году в московском издательстве «Медицина» вышла его монография «Заболевания желудка, оперированного по поводу язвы». Книга профессора Левина о результатах резекций желудка была переиздана позже и стала настольной книгой практических хирургов.

Реферат Семена Юлиановича касался изменений секреции внутримозговой жидкости (ликвора) под влиянием лекарств у больного с ликворным свищом после огнестрельного ранения головы. Его и взяли. Не удивительно, что одной из первых задач в Перми С.Ю. посчитал становление нейрохирургической службы. До этого времени в городе выполняли операции на головном и спинном мозгу, но это происходило эпизодически. С.Ю. удалось организовать первое в крае отделение нейрохирургии. Переезд в Пермь шеф официально обосновывал здоровьем детей, которые плохо переносили ленинградский климат. Как мы позднее поняли, причина была в развертывании очередной кампании против «космополитов».

Когда в 1947году С.Ю. приехал в Пермь посмотреть осиротевшую кафедру, ему сказали в «святая святых» – Горкоме партии, что разрешают распорядиться кадрами по его усмотрению. Подход по тем временам совершенно исключительный, если принять во внимание исторический момент (1948 год – начало борьбы с «безродными космополитами», т.е. лицами с неславянскими фамилиями и «делом врачей» в конце), а также его «инвалидность по пятому пункту» (национальность в паспорте). Он и распорядился. Перевел с повышением неподходящих и взял молодежь, какую счел перспективной.

Клиника и в материальном плане была не в лучшем состоянии. Даже автоклав почти не работал. Со словами: «Тамаре Давыдовне (жене) не говорите», С.Ю. достал из ящика стола три тысячи (по свидетельству старшей операционной сестры) и распорядился купить новый автоклав. Деньги, полученные официально за консультации в медицинских учреждениях города, т.е. сверх семейного бюджета, мы называли «подкожными». «Благодарностей» от больных в те времена в Перми не брали. За точность этого заявления ручаюсь. К нашему приходу работа в клинике уже наладилась, коллектив сложился, обстановка была стабильной.

В клинику я пришла 31го августа 1947 года, чтобы узнать, куда мне явиться первого сентября. В отделении никого не было, все были в операционной. Я тихонько пробралась туда и увидела С.Ю. у операционного стола, а вокруг не только хирургов, но и терапевтов с профессором П.А. Ясницким во главе. Все смотрели на громадную печень в операционной ране. Она была черного цвета, а из брюшной полости текла грязного оттенка жидкость. Среднего возраста врач рядом со мной негромко сказал:

– А я знаю, что с ней. Это же главный бухгалтер онкодиспансера. Два года назад я удалял у нее бородавку на пятке. Это меланома.

Так, накануне субординатуры я познакомилась с одной из самых коварных и злокачественных опухолей и с Юрием Львовичем Дьячковым, замечательным хирургом и врачом.

1 сентября 1952 года 10 свежеиспеченных субординаторов явились на линейку для прохождения службы. И первое, что мы услышали – объявление: наша институтская клиника переходит в ведение только что созданного Облздравотдела, и теперь в ней под началом нового главного врача образуется хирургическое отделение Областной больницы с новым зав. отделением и т.д. По молодости лет и воспитанию («партия сказала – комсомол ответил: есть!») мы не поняли, какие последствия ждут нас всех при двойном подчинении. Зато хорошо понял заведующий кафедрой профессор Минкин. И пока он был жив, в клинике вспоминали, где кто работает, только тогда, когда шли за зарплатой или платили профсоюзные взносы. Шеф сумел поставить дело так, что коллектив остался абсолютно монолитным. А этот коллектив заслуживает особого внимания – именно ему мы обязаны всем, что получили и сумели использовать в работе и преподавании. Естественно, что ведущая роль в любом деле принадлежит его руководителю.

Нас – шестикурсников, будущих хирургов – курировал доцент Захар Семенович Ваврешук. Человек он был с виду строгий и ругал нас нещадно по любому поводу, особенно за вечный вопрос – истории болезни. Но попробовал бы кто-нибудь задеть нас со стороны! Только потом мы поняли, как нам повезло. Все силы З.С. прилагал для обеспечения нашего воспитания и обучения.

Учебный план наш был очень простым и рациональным. Мы парами должны были работать в чистом и гнойном отделениях, травматологии и поликлинике. Дежурить должны были 4 раза в месяц, но обычно получалось чаще. На все консультации в стационаре и поликлинике нас брали с собой. Еще студентами мы были приняты в коллектив целиком со всеми потрохами. З.С. мы поначалу побаивались. Ругал он нас часто. Мне, к примеру, за недоделки сестры, за которой я не проследила, попало таким образом:

– Людмила Федоровна! Вы встали на скользкий путь! Из вас выйдет такой же верхогляд, как Егоров!

Знал бы З.С., что мы смотрели на ассистента Дмитрия Ивановича Егорова как на недосягаемый образец врача и хирурга. Таким выговором можно было гордиться. А скоро стало звучать :

– Ты что же это? Мы на тебя смотрим как на будущего нашего врача, а ты ….

Обиды на наставников мы не держали, может, огорчались своей бестолковостью. Иногда были и смешные моменты. В моей истории болезни З.С. подчеркнул красным карандашом и поставил букву «Т» в слове «одышка». Я хотела было сообщить, что у меня золотая медаль, да вовремя прикусила язык. Могли не понять. Рано было огрызаться. Мы скоро сообразили, какой наш Ваврешук хороший человек, как он любит свою работу и заботится о нас и делает это с удовольствием. Уже через месяц нас стали понемногу и постепенно обучать специальности. Сначала – вязать узлы, потом делать разрезы, следом – зашивать рану. Еще через месяц мы начали выполнять простые операции. Очень много нам давали дежурства, где на нас лежала вся бумажная работа, а вскоре и обработки ран, вскрытие гнойников, перевязки. Особой статьей было вправление вывихов и переломов и наложение гипсовых повязок. В отделении была гипсовый техник Евдокия Михайловна, наш главный учитель в неотложной травматологии. Верхом искусства была кокситная повязка, которая выполнялась на специальном столе. Теперь изменились методики лечения , кокситы давно не накладывают, но в то время это был главный способ лечения переломов бедра.

Мы чувствовали себя нужными. Вместо двух врачей на дежурстве с нами было уже четверо. Оперировали не с сестрой, а с помощником. Было кому записать новую историю, перелить кровь, сделать перевязку. А у врачей появился институт наставничества. Они готовили помощников себе, воспитывали смену, и это никого не смущало. Наоборот, они гордились нашим продвижением в овладении специальностью. Через два месяца мы начали выполнять аппендектомии и грыжесечения, а мне первой операцией досталась «секция альта» ( эпицистостомия). Следом пошли ампутации, лапаротомии, ушивание прободной язвы. И постоянные ассистенции на всех операциях настоящим мастерам: Д.И.Егорову, Р.М.Араслановой, Ю.Л.Дьячкову, Т.Ф.Томсон (заведующей отделением), Г.Ф.Маргаритовой, проф. М.С.Знаменскому. А помогать нам позволяли только ассистентам или асам. Систематически с нами проводили семинары, где спрашивали самым строгим образом. Читать приходилось монографии, которые только начали издавать после войны, и периодику. За этим присматривал Семен Юлианович. Он и приучил нас читать иностранную литературу.

Шестикурсников в клинике было всего 10 человек в первом семестре, потом прибавились еще 4, проходивших вначале обучение в Березниковской больнице. Меня поставили в пару с Володей Голдобиным на весь шестой курс, а друзьями мы остались на всю жизнь. В каждом отделении и в поликлинике мы отработали по два месяца. Началась моя деятельность с гнойного отделения. Его курировал ассистент Д.И. Егоров. Я обратилась к нему с просьбой:

– Дмитрий Иванович! Мы под Вашу руку.

– Моя рука занята. Идите к Юрию Львовичу Дьячкову. Он вам покажет, что делать.

И мы отправились к Ю.Л. Я отличилась на следующий день. Поступил больной с флегмоной шеи. В перевязочной оба наших наставника дали мне в руки ампулу с хлорэтилом, я заморозила кожу. Мне протянули скальпель, который я храбро направила на сонную артерию, и только занесла орудие над ней, как услышала синхронный рык: «Куда?». Скальпель я с испугу уронила, а потом выслушала от взрослых дядей короткий, но впечатляющий нагоняй. Больной остался жив.

Мы сразу включились в дежурства. Быстро научившись черновой работе, мы старались не за страх, а за совесть. На дежурствах субординаторы рвали работу из рук. Все пошли на цикл по большому желанию, и главной задачей у нас было – научиться. Захар Семенович и тут строго следил за справедливым распределением операций. К сожалению, замечательный учебный план и программа субординатуры продержалась только 3 года, после чего началась полная чехарда, которая неуклонно продолжается до сего времени. А наш дорогой Захар Семенович погиб на наших руках через 2 года от острого панкреатита. В те времена острый панкреатит лечить было нечем, кроме атропина, да и сведений о нем было немного. В войну эта патология не наблюдалась – есть было нечего, основной этиологический фактор отсутствовал. Нам было известно, что при тяжелом панкреатите больные погибают на 22й день болезни. З.С. был оперирован, обнаружен «геморрагический» панкреатит. Ему сказали, что у него был заворот толстой кишки. Он возмущался, что его не могут вылечить, а мы дежурили около него по очереди и с ужасом ждали срока. И дождались – на 22й день.

Благодаря Семену Юлиановичу и воспитанным им и проф. Шацем преподавателям и старшим врачам, в клинике был создан исключительный «микроклимат». Полностью отсутствовали доносительство и интриги. Их шеф просто не слушал. Попытки «информировать» пресекались сразу. Поругаться могли, но в ординаторской во всеуслышание. Знали бы наши наставники, чем нам обернется эта тепличная атмосфера в дальнейшей работе, без них! Об этом, кстати, пишут в своих воспоминаниях многие мои однокурсники, которые учились, по их словам, в обстановке порядочности и ответственности в нашем институте. Им тоже туго пришлось во взрослой жизни.

Нам попадало тоже на миру. Часто наш опекун, всыпав по первое число за прегрешения, брал за руку и вел к начальству, чтобы представить как лучшего наркотизатора или «мастера капельницы». Это, наверное, вызовет удивление у современного хирурга: наркотизатор – студент 6 курса, да еще и лучший? Но это факт исторический. Обезболивание в средине 50х годов обеспечивалось «тугим ползучим инфильтратом» по Вишневскому, так надолго задержавшему развитие нашей хирургии, а также эфирно-масочным наркозом, при котором трудно было регулировать подачу анестетика. Общий наркоз эфиром, и очень редко хлороформом, которого мы откровенно боялись, давали при помощи маски Эсмарха и полотенца.

На операцию уходило иногда до четырех флаконов эфира. Дышали им мы и хирурги, а больной терял сознание то ли от эфира, то ли от удушения. Дозировать на глазок было очень сложно, и действие препарата было очень индивидуальным. Особенно трудным был период возбуждения, когда здоровый дядя норовил расшвырять и наркотизатора и остальной персонал, лежащий у него на ногах, груди, голове в попытке удержать пациента на столе. Остановка дыхания сопровождалась паникой. Искусственное дыхание делали разведением рук больного (в удачном случае говорили: «откачали») Никаких аппаратов тогда не существовало. Все заканчивалось резюме от хирурга: «поставили неумех (дураков, бездельников, младенцев, детский сад – нужное подчеркнуть) на мою голову». И все же главными анестезиологами были мы, потому что старшим хотелось оперировать, и было на кого свалить неприятную работу.

С.Ю., правильно оценивая возможности местной анестезии, попытался потенцировать ее при помощи внутривенного введения спирта. Делали это при помощи капельницы, куда наливали противошоковую жидкость Филатова, содержавшую не 5%, что полагалось по рецепту, а 10% спирта. В раствор входил метиленовый синий, и больные мочились ярко зеленой жидкостью, что немало пугало непосвященных. На эту тему А.Н Назаровым была защищена кандидатская диссертация. А на деле это потенцирование добавляло немало забот. Через несколько минут после введения 200 – 300 мл жидкости пациенты, среди которых в основном были механизаторы разных направлений, начинали излагать претензии к жизни. Этот момент у нас был указанием к смене режима: «ребята, он первую «мать» сказал, переходите на струйное введение». Так и назывался этот «наркоз» «воздушно-матерной анестезией».

Быстро наступала фаза возбуждения, когда пациентами исполнялись народные и популярные песни, что сопровождалось попытками встать, иногда вместе со столом. В одной из перевязочных у нас долго сохранялся такой стол времен Крымской войны, на котором я училась оперировать. В результате летели, часто вместе с тощенькими субординаторшами, в разные стороны емкости с жидкостями. А надо вспомнить, что в те времена растворы наливали в большие поллитровые ампулы с двумя носиками, которые были очень хрупкими и постоянно ломались, особенно после кипячения. Попытки надеть на них тоже вареные, часто с кровью внутри, резиновые трубки заканчивались порезами наших пальцев. Это нас огорчало только потому, что лишало возможности участвовать в операциях. Мы за это ампулы люто ненавидели и тоже старались улизнуть от неприятной и опасной процедуры, что нам, по правде сказать, удавалось очень редко. Бутылки для жидкостей и системы появились много позже.

Голь на выдумки хитра. Для усиления эффекта мы, потихоньку от шефа, стали пользоваться гексеналом, полученным по ленд-лизу из Америки. Таскали ампулы из стола у С.Ю., где они хранились, и добавляли в раствор. Наркоз углублялся, но гексенал имел ту опасную особенность, что вызывал остановку дыхания. И тут начиналась «гимнастика» – искусственное дыхание по способу «руки вместе – руки врозь», масляный раствор камфоры под кожу при остановке сердца. В конечном итоге нам объясняли все, что о нас думали, в очень популярной форме, в том числе и по поводу самоуправства. И это после того, как во время недостаточного обезболивания мы уже выслушали нелицеприятное мнение о наших профессиональных перспективах. Ну и как вам такая анестезиологическая служба? Я думаю, что избежав хоть каких-то подводных камней и наземных кочек во время наркоза при большой операции, мы заслуживали снисхождения. Однако при всей суровости нашего воспитания мы даже представить себе не могли, что в операционной или ординаторской кто-то может выругаться. Эта манера пришла значительно позже, и ничего, кроме жалости к таким хирургам, у моего поколения не вызывает, п.ч. нам навсегда внушили – ненормативная лексика в операционной обозначает высшую степень растерянности и страха. Не могу себе представить и бросающего на пол инструменты любого из наших учителей. Это тоже считалось просто беспомощностью.

Благопристойная обстановка сказывалась и на отношениях с младшим персоналом. Недаром сестра-хозяйка объясняла товаркам: «Уж такой у нас Яков Кононович (Асс) хороший, больно уж он делегатный!»

Выхаживали тяжелых больных в общей палате постовые сестры. Сначала жидкость после операции вводили под кожу бедра, это полтора-то литра! А позже через катетер капельно лили в прямую кишку, что было менее болезненно, но тоже очень неприятно. Через несколько лет догадались, что с этой целью можно использовать вены.

Мы быстро усвоили профессиональный сленг: «не размывайтесь!», «накрылись?», «поторопитесь, доцент уже в тазике!», «придется перемыться», «зашивайтесь, ребята», «у нас трудности, подмойтесь кто-нибудь», «смотрите, как бы культя не расстегнулась». Этого не мог терпеть С.Ю. Когда его внук-школьник пожелал походить на дежурства с целью профориентации, шеф попросил использовать его на «черных» работах. Малец быстро поднабрался сленга, и на вопрос деда о впечатлениях изложил их «по-нашему, по рабоче-крестьянскому». Гнев С.Ю. был неописуем, и он запретил потомку даже приближаться к клинике, что, впрочем, не помешало ему теперь заведовать целой службой в округе Тель-Авива.

Дежурили мы много. А вот что существенно отравляло нам жизнь, так это расположение приемного отделения. Тогда оно помещалось в подвале корпуса «с львами». Больных носилочных приходилось тащить через двор до хирургического корпуса по узкой и скользкой тропинке. И мы безуспешно просили главного врача купить машину шлака, чтобы засыпать эту дорожку, на которой частенько осенью старенькие санитарки роняли носилки. Да и самим из операционной в темноту и мороз бежать через двор было, мягко сказать, некомфортно. Так продолжалось несколько лет, а потом неожиданно оказалось, что можно без затрат сделать приемное в нашем корпусе, и мы облегченно вздохнули.

Еще одна примета тех лет – гемотрансфузии. Кровь лили ведрами, нередко «универсальную» первую группу – всем остальным. Для подготовки к резекции желудка переливание надо было сделать дважды. О резус-факторе тогда ничего известно не было. Когда С.Ю. прочел в международном журнале сообщение о судебном иске к врачу, перелившему 500 мл крови (такая кровопотеря тогда уже не считалась показанием к возмещению), после чего пациент заболел гепатитом, шеф запретил гемотрансфузии для подготовки к операциям. В конце года с проверкой пришла заведующая пунктом переливания и закатила грандиозный скандал из-за малого расхода крови в отделении. В результате чего же удивляться распространению вирусных гепатитов? Это началось еще в те времена. У нас работала санитарка, которая ушла на пенсию в 50 лет как почетный донор. Ее кровь переливали почти на каждом дежурстве. Через три месяца она явилась в клинику полечиться. У нее обнаружили цирроз печени и огромную опухоль в малом тазу. Трудно предположить, скольких больных она обеспечила гепатитами и еще чем-то похуже.

В оценке лечебной тактики, особенно при осуждении врачей, следует учитывать конкретные условия тех лет. По текстам наших сатириков: «из лекарств – касторка и рыбий жир». Можно добавить еще витамин С в порошках, стрихнин в таблетках и ампулах, мышьяк и их сочетание в виде дуплекса. Это для подготовки к операции. Для скорой помощи при сердечной патологии – камфарное масло под кожу, которое начинало действовать на следующий день, лобелин и цититон, почему-то у нас считавшиеся тоже сердечными препаратами. Их долго изучали на кафедре фармакологии к немалому веселью теперешних реаниматологов.

В качестве методов обследования был рентгеновский аппарат в темной комнате, причем рентгенологи не считали возможным повернуть больного или сделать боковой снимок. Это и понятно. Грудная клетка (опять же в силу приоритета местной новокаиновой анестезии) была недоступна из-за боязни «плевропульмонального шока», который оказался теперь банальным пневмотораксом. Оперировали только ранение сердца, что было тогда вмешательством эксклюзивным. В остальном груди старались ножом не касаться.

В эру антибиотиков возлагают надежды на них, не принимая во внимание развитие резистентности и побочных явлений, а С.Ю. еще в 50х годах предупреждал нас о последствиях и запрещал бесконтрольное их применение.

Думать приходилось головой, а не чеками из машины. Поэтому, наверное, так хороши книги, написанные «до исторического материализма». Там изложены результаты наблюдения и размышлений над больными и показана роль клиники в диагностике и лечении. При попытке разобраться в очень нетипичном случае туберкулеза я нашла решение у Де Кервена с подробным описанием клиники и патогенеза похожего пациента.

Теперь, когда мы читаем эссе по поводу причин смерти А.С.Пушкина, где осуждают его врачей: не так поступили, могли бы спасти и т.д., хочется попросить авторов спуститься на землю с компьютерных высот и поинтересоваться состоянием тогдашней медицины. Впрочем, нет уверенности, что и теперь удалось бы поднять «наше все» с разбитым крестцом на ноги даже при наличии МРТ и ангиографического кабинета.

Надо еще упомянуть и об общем интеллектуальном уровне. Тогда не было телевизоров в каждом доме или в клинике. КВН с большой, заполненной водой, линзой перед малюсеньким экраном имели только очень обеспеченные, читай, приближенные к партийной верхушке люди. Телефоны у большинства из нас дома тоже отсутствовали. Их можно было поставить по большому блату, а хирургам, которые дежурят, летают по санавиации, оперируют и должны быть в курсе о состоянии их больных, телефон дома необходим. Однако обходились.

Не было и мобильных телефонов, которые наряду с пользой в плане связи теперь сузили мироощущение современной молодежи до крохотного дисплея. «Вот из этих причин» мои сверстники были людьми прежде всего читающими. Книги достать было трудно, как впрочем, и все остальное. Мы еще в школе определяли своих по простому тесту. Кто-нибудь начинал фразу из «12 стульев» или «Золотого теленка». Если вновь пришедший ее заканчивал, было ясно, что это наш человек. Один из моих друзей, учившийся в Москве, рассказывал о «народном» конкурсе, где он занял второе место. Первым оказался студент, цитировавший текст с знаками препинания. Так же было и в нашей клинике. Доцент Д.И.Егоров, который у нас ходил в патриархах, хотя всего-то на 7 лет старше, был большим книгочеем и уже сложившимся отличным хирургом, что придавало ему в наших глазах непререкаемый авторитет. С ним шли соревнования по поводу эпиграмм Бернса, цитат из Онегина, стихов наших поэтов и т. п. При этом все эти «олимпиады» возникали спонтанно между делом. Книги, которые удавалось добыть, прочитывались большинством. Придя малышней, мы обнаружили, что среди врачей отделения есть почти ровесники. Ю.А.Кушкуль, Н.П.Храмцова, В.Н.Петрова, Э.З.Козлова, В.Я. Родионова стали нашими друзьями.

В хирургии работать трудно. Плохие люди в наши времена попадали к нам редко и долго не задерживались. Как всегда, в хорошем коллективе при тяжелой работе было полное взаимопонимание. При дефиците мягкого инвентаря и расходного материала мы страдали из-за драных халатов и больших перчаток. Жаловаться было некому. Кастелянша в ответ на просьбу дать старый халат С.Ю. посоветовала мне «самой быть потолще». А Д.И.Егоров на линейке жестами доходчиво объяснял, что ему дали халат, который корова три дня жевала, а потом выплюнула. Но это не снижало энтузиазма. Ну и шили кожу и апоневроз простыми нитками с катушек, тонкими номер 40 и толстыми номер 10! И считали это нормальным. Других-то мы не видели!

В такой обстановке мы развивались довольно успешно, раннюю спесь если она возникала, с нас сбивали быстро. Как-то в ординаторской я вслух помечтала: « Я бы хотела научиться работать одинаково правой и левой рукой», на что мне немедленно ответил Дьячков: «Ты сначала правой-то научись!» Комментарии не понадобились. А обе руки я потом настойчиво учила все-таки.

Мы часто собирались. И на все наши междусобои всегда приходил С.Ю. Он никогда не пил ни капли алкоголя. Для него всегда стояла бутылка «боржоми». Это нисколько не мешало ему искренне веселиться и требовать исполнения блатных песен и появившегося вскоре твиста, что мы с удовольствием и проделывали. Наши «субчики» могли завалиться на день рождения грозной завотделением Тамары Федоровны Томсон, невзирая на запрет, оттеснить званых гостей в уголок и устроить веселье со всем репертуаром, а назавтра выслушать изумленное мнение начальницы о наглом вторжении, но к большому удовольствию ее гостей. Теперь мы бы на это никак не решились, но молодая «шпана», как и все дети, тонко чувствовала истинное отношение к нам, что позволяло иногда преступать формальные запреты.

Много позже мы очень дружили с Тамарой Федоровной. Она была добрейшим человеком при всем своем суровом виде и поведении. Это она ассистировала мне на первой резекции желудка на втором году ординатуры, и ее «ну, для первого раза сойдет» было для меня равносильно Государственной премии. Больше значило только высказывание операционной сестры Тони, которую мы боялись, как огня: « А Людмила Федоровна научилась делать аппендицит» (цитирую дословно с сохранением стиля). К концу субординатуры каждый из нас имел на счету по полсотни аппендэктомий, пару десятков грыжесечений, ампутации и без счета обработок ран.

Операционные сестры сделали для нашего обучения не меньше, чем врачи. Среди них была наша незабвенная Настенька (Анастасия Федоровна Баева), 50 лет проработавшая в клинике. Она пришла в больницу во время войны санитаркой, медицинского образования не имела и при нас работала в операционной на самых сложных участках. Видя ее у стола, мы сразу переставали дрожать. Именно ее мы спрашивали, можно ли опускать в брюшную полость отогретую ущемленную кишку. Она отнекивалась: «врачи, ведь, уже». «Настенька, ну посмотри»! «Да ладно, опускай, страстется». И «страсталось». Во время дежурства происходил такой диалог:

– Люда! Там в приемное пьяный приходил с побитой головой. Дак я его зашила, мне жалко было тебя будить. Ты в журнал запиши.

– Настя, как зашила? С новокаином?

– Не! Под крикаином.

– Так ведь больно было!

– Ты что, он же пьяный! Еще сколь «спасибов»-то наговорил! Записать не забудь. Я и сыворотку ввела.

А наши санитарки! Это же счастье было – иметь такой персонал! Проработавшие всю войну, а многие с молодости, они как будто приросли к клинике. Зарплата у них была – абсолютные гроши. Всего и радости, что поедят больничную пищу на смене. В отделениях была чистота. Больным никто не хамил. Операционные санитарки знали дело наряду с сестрами. Им и говорить ничего не надо было. Все вовремя делали сами. И не принимайте это, пожалуйста, за старческую «ностальгию по прошлому». Так было на самом деле. За порядком следили по всей строгости правил, и старшая сестра нас не пустила бы в отделение в шерстяной одежде, не говоря уже о маникюре.



Сережа и Варя Филитовы, 1915 год



Илларион Михайлович Филитов с дочерьми Татьяной (слева) и Анной, 1930-е годы



Анастасия Ивановна Полубояринова с семьей в Кисловодске, 1914 год



Иван Илларионович Филитов во время службы в армии, 1920-е годы



Федор Дмитриевич и Варвара Илларионовна Палатовы, 1920-е годы



Мама, 1924 год



С отцом на прогулке, 1933 год



С родителями «на природе», 1938 год



Гена, Вова, Наташа и Вера Григорьевна Филитовы, 1948 год




Я с тетей Оней, 1931 год



Родители мужа: Каримджан Вахабович Вахабов и Лия Соломоновна Фридман, 1933 год



Отец с бригадой строителей, 1934 год




Улица Пермская, 156. Дворовая команда, 1934 год



Глушковы: Клавдия Семеновна, Юра и Галя («спасите от самделишной мышки»), 1943 год




С Таней Соловьевой, 1947 год




С тетей Катей Соловьевой, 1956 год



Семейство в 1973 году




9 «В» класс Молотовской средней школы № 7, 1945–1946 уч. год.

Наверху стоят (слева направо): Новикова, Герасимова, Фирсова, Миркина,

Казакова. Второй ряд: Абрамова, Лонина, Яковец, Краева, Масленникова,

Палатова, Колокольцева. Третий ряд: Гаврилова, И. Плешкова, Соломонова,

Ида Геннадьевна Соколова (классный руководитель), Тульбович, Г. Плешкова, Полынцева, Лузина. Сидят: Федорова, Баранова, Ивановская, Клопова




В школе с Милой Мейсахович, 1946 год



Антонида Елизаровна Верхоланцева,

директор школы с 1932 по 1950 год




Анна Семеновна Тимофеева,

«учительница первая моя»



Александра Ивановна Серебренникова,

директор школы № 7

с 1950 по 1967 год



Ида Геннадьевна Соколова,

учитель русского языка и литературы




Людмила Владиславовна Лебедева,

учитель математики



Нина Владиславовна Добошинская,

учитель химии




Елена Александровна Ведерникова,

знаменитая тетя Лена,

«школьная бабушка», проработала

в школе 50 лет



Учком, 1943 год. Стоят: С. Лисиц, М. Шишкина, Кратенко, Е. Казакова,

Э. Тимофеева. Сидят: М. Мейсахович, Л. Палатова, А.И. Серебренникова,

В. Колокольцева, Пирожкова



Медалисты школы № 7, 1947 год. В. Колокольцева, И. Петрова,

Т. Панченко, Н. Грабовская, Л. Палатова




«Идиоты» на Каме. Слева направо: Я. Сигал, В. Плешков, В. Колокольцева,

Р. Рутман, Г. Иванов, Л. Палатова, Г. Головков, Л. Казиницкая,

Е. Казакова, И. Плешкова



«Идиоты» у Миши Калмыкова.

С аккордеоном Слава Дашевский, 1946 год




Слева направо: Н. Сушин, В. Плешков, Л. Палатова, Л. Казиницкая

на пароходе, 1948 год



Совместный юбилей, 1967 год. Первая справа: М.Г. Замараева, математик; третья – Вера Степановна Губина, секретарь; четвертый – Вениамин Михайлович Каптерев, историк; пятая – Александра Ивановна Серебренникова



2 «Б» и десятые классы на столетнем школьном юбилее, 2004 год.

Первый ряд: Эмма Баранова, Р. Рутман, И. Плешкова, В. Колокольцева.

Второй ряд: Т. Иванов, Л. Казиницкая, С. Запенцовская. Третий ряд: К. Путилова,

А. Ширинкина, Ю. Калугин, Л. Соломоник, Л. Палатова, Т. Соломонова



На юбилее с Шурочкой, школа,

2004 год



С Татьяной Алексеевной Соловьёвой,

школа, 2004 год



На юбилее Марика (Марка Залмановича)

Фрумкина (улица Кирова, 156), 2003 год




Клуб пушкинистов в библиотеке им. А.С. Пушкина с потомком поэта Г. Галиным (в центре), 13.03.1997 года



Кем ты будешь?

1946 год



– Врачом.

– И я тоже.

1956 год




Первая группа в Медицинском институте, 1949 год. Верхний ряд: В. Одегов, В. Жуков, В. Плешков, Ю. Любимов, Н. Сушин, И. Клепче.

Второй ряд: Л. Палатова, Г. Маклецов, А. Мещерякова, Н. Хафизов, А. Постникова, К. Гейхман, А. Фридман.

Сидят: Б. Веретенников, В. Храмцова, Е. Казакова, С. Седухин, Т. Каменских, Э. Лукина, В. Косивцов.




В.Н. Парин

(1877–1947)



С.Ю. Минкин

(1898–1971)



М.В. Шац

(1890–1963)




Е.А. Вагнер

(1918–1998)



Девятая группа второго курса на практических занятиях по анатомии



На кафедре детских болезней с куратором группы доцентом

Л.Б. Красиком, 1951 год



На природе в Усть-Качке нашей группе тепло, 1973 год



Через 35 лет



Драматический коллектив курса, 1950 год




Курсовой драмкружок. Сценка из скетча, 1950 год



Группа субординаторов-хирургов на балконе клиники.

Слева направо: Л. Ивонина, В. Батаровская, Т. Адамович, А. Калинин,

И. Дранишникова. Нижний ряд: Л. Палатова, А. Юшкова, … , 1953 год




Семен Юлианович ведет политзанятие. Второй слева: доцент Я.К. Асс, ординатор

Л.Ф. Палатова, ассистент Н.В. Белецкая. Второй ряд: читает Ю. Гойдин,

Ю.А. Кушкуль, Н.П. Храмцова, С.М. Маркова, А.Я. Назаров, 1954 год



В травматологической операционной, 1954 год




Это не шпагоглотание, а кардиодилататор Штарка, 1954 год




Коллектив Окуневской участковой больницы на ее крыльце, 1955 год


Ординатор в лесу на лыжах, 1956 год



У целинной березы в ситцевом сарафане

(тот самый, в котором даже школьники не ходят), 1955 год



Во дворе на Кирова, 156, 1951 год




Завтрак «от главного врача» после дежурства («брательники жрательничают»,

В.Н. Каплин). Слева: первый – Г.Д. Парамонов, третий – Ю.А. Кушкуль,

четвертый – Г.Ф. Альянаки, 1968 год

Шаржи Григория Филипповича Альянаки



Н.М. Каганович, 1973 год



Л.Ф. Палатова, 1972 год



М.Г. Урман, 1973 год



Торакальное отделение. Слева – В.М. Субботин, В.И. Ильчишин

с В.Н. Васильевой, В.А. Брунс




Е.А. Вагнер с сотрудниками, слева направо: А.В. Ронзин, В.Д. Фирсов,

В.А. Черешнев, П.М. Бурдуков, 1970-е годы




С.В. Смоленков, А.А. Росновский, Е.А. Вагнер в клинике, 1970-е годы



Участники Всероссийской конференции хирургов 1969 года



На IV Всероссийском съезде хирургов. Слева направо: М.И. Перельман,

М.И. Кузин, Е.А. Вагнер, В.И. Бураковский, В.А. Черкасов, Пермь, 1973 год



Обход в клинике с министром здравоохранения СССР Б.В. Петровским, 1973 год




Встречаем в аэропорту академика, 1986 год








Плешков, Трегубов, Альенаки, Зуев.



Коллектив областной клинической больницы, 1980-е годы




Пароходная компания. Стоят: Ф.Х. Хакимова (завкафедрой ТЦБП ПГТУ),

Ю.Н. Лапин (директор «Пермэнерго»), К.Э. Безукладников (будущий завкафедрой ПГПУ); сидят: Л.Ф. Палатова, В.К. Вахабов, К.М. Евстигнеева



Встреча через 10 лет разлуки. Мюнхен, 2011 год. В пинакотеке с Милой Исаковной Мейсахович


Проводя в клинике больше времени, чем дома, мы, естественно, становились почти родственниками. Все события как-то отмечались. Я до сих пор храню подарки от клиники ко дню рождения, на защиту диссертации и др. С.Ю. приглашал всю клинику (а не кафедру) к себе домой на прием по случаю новых должностей, защит и подобных свершений. Все хлопоты приходились на долю Тамары Давыдовны, идеальной жены профессора. Сервировка стола, блюда и новые для нас продукты были тоже школой. Мы же дети войны, для которых поведение за столом представляло немалые трудности. Вилка с ножом при отсутствии еды не были предметами первой необходимости. Что с ними делать, что чем взять, куда деть косточку от маслин, и вообще, кто их ест, эти маслины? Но относились к нам, охломонам, со всей возможной деликатностью.

С Тамарой Давыдовной мы контактировали едва ли не столько же, сколько с шефом. У меня хранится целая тетрадь ее кулинарных рецептов. Кроме того, Т.Д. была секретарем и машинисткой у своего мужа, поэтому она была в курсе всех научных и кафедральных проблем, а мы ходили заниматься к С.Ю. домой почти каждый день, где нас еще и поили чаем.

Нас приучали к науке с молодых ногтей, и мы быстро просекли особенность характера С.Ю. В написании любой работы он никак не мог остановиться в правках. То же было и с докладами – он продолжал черкать перед самым выступлением, потом не мог найти, к чему относились вставки. Приходилось идти на хитрости. Я научилась писать на машинке, поэтому предлагала перепечатать статью после его редакции под предлогом, что Тамаре Давыдовне трудно будет разобрать вдоль и поперек исчерканную рукопись. Он очень смущался и соглашался не сразу – С.Ю., в противоположность современным руководителям, не позволял себе пользоваться чужими трудами и вычеркивал свою фамилию из авторского списка, если считал, что недостаточно внес своего в статью.

Печатали мы тогда, под прикрытием Якова Кононовича Асса, как считали правильным, а потом самое главное было – не дать опять править. Лучше было самим отнести на почту. Но это, конечно, было значительно позже. Вот тогда нам и удалось уберечь шефа от путаницы в докладе. На большой конференции он обобщал науку по кафедре. Мы подготовили иллюстрации на стеклянных пластинках, которые проецировали через эпидиаскоп. За ним сидел И.С.Вайсман, а я стояла за спиной шефа и показывала подробности указкой на экране. Перед докладом мы припугнули С.Ю. тем, что если он поменяет что-нибудь в тексте, то мы запутаемся и собьем его. Тем доклад и спасли. На этот раз шеф послушался.

С.Ю. удивлял и ученый совет. Пролетарская профессура не могла поверить, что он читает на «импортных» языках всю ту литературу, которую он набирал по пути на заседание в библиотеке. В те времена у нас не было соглашения об авторском праве, и в институт присылали множество иностранных журналов – читай, не хочу. Те, кто «гимназиев не кончал», считали, что Минкин напоказ листает журналы, а шеф просто не терял зря время. Потом он нес их в клинику и раздавал нам. Хочешь – не хочешь, а просвещайся. Коллеги не могли понять, почему при начале обсуждения его кандидатуры на ученом совете С.Ю. выходил из зала. По правилам, заведенным в старые времена, он давал возможность высказывать о себе любые суждения. Такого рода этикет был рабоче-крестьянской профессуре недоступен. В его речи еще сохранилось кое-что из старой орфографии. Он говорил и писал «ея» вместо «ее». А старую орфографию знать вовсе неплохо. Например, мы всю жизнь считали, что «Война и мир» Толстого про войну и мирную жизнь. Но «Мiр», как это в подлиннике у Льва Николаевича, обозначал «общество». Смысл получается несколько другой. А нам это осталось неизвестным. Выходит, « маленько не то проходили».

С.Ю. терпеть не мог сидеть на съездах. Зайдя в холл, он говори нам:

– Ну, ребята, легистрирывайтесь и пошли отседова! Какой дурак сидит на заседании? На них ездят, чтобы походить по клиникам, повидаться с друзьями, узнать научные новости. А материалы вы и сами прочтете.

Мы, конечно, сидели на заседаниях – друзей в центре еще не накопили, и в клиники ходить было не к кому. Корифеев можно было увидеть и услышать в зале. Надо отметить, что на съезды и даже в библиотеку командировки нам давали регулярно, потому что были заинтересованы в подготовке кадров.

Очень помогал нам постигать тонкости профессии юмор С.Ю. Вот байка, сохранившаяся с времен его бытности в ВМА. Идет обход. В палате оперированный по поводу грыжи полковник выписывается на 10й день домой. Можно не задерживаться около него, но он с извинениями останавливает Семена Юлиановича.

– Простите, профессор, я знаю, что у Вас ограничено время, но разрешите спросить Вас, что мне можно кушать после этой операции? (С.Ю. раздражает лакейское «кушать»)

– Ну, мясное, молочное, фрукты…

– Спасибо, профессор! Извините, я еще спрошу: а яблоки мне можно?

– Яблоки можно.

– Большое спасибо, профессор! Простите, что задерживаю! А апельсин мне можно?

– Можно.

– Еще раз извините меня, я отнимаю у вас время! А лимон мне можно?

– Лимон нельзя!

– Огромное Вам спасибо, профессор.

Все вышли из палаты. Старшие в недоумении – лимон-то после грыжи причем? Может, правда он что-то знает, а мы – нет? Неохота в дураках оказаться. А молодежи все одно пропадать – спрашивают:

– Семен Юлианович! А почему лимон нельзя?

– А если я все разрешу есть, какой же я буду профессор?

Шеф был редким диагностом. Частенько, войдя в палату, он внезапно спрашивал: «какой идиот положил больного вон там в углу?» Автор признавался немедленно и вставал на защиту своих и страждущего интересов. Следовал немедленный приказ: «выписать». Начинались объяснения о язве, рентгенограммах, анамнезе ит.д. «Выписать!». Почему? Оказывается, мы не обратили внимания на темные круги под глазами, а там еще подкожные жировые отложения (ксантелазмы) – системная патология. Мы упираемся. Шеф отвернулся – взяли на стол. И началось! Анастомозит, ранняя спаечная кишечная непроходимость, релапаротомия и все остальные прелести. А чего же вы, милые, хотели? Вас, ведь, предупредили!

– Ребята, вы со мной не спорьте!

И на этом фоне – дело врачей. Обстановка в городе накалилась уже к концу кампании. В поликлиниках отказывались идти на прием к «врачам нерусской национальности». Вызвав скорую, закрывали дверь перед «не тем» лицом. На улице громко высказывали мнение об «отравителях». В клинике даже намека не было на поддержку официальной линии. Семен Юлианович держался с исключительной выдержкой, никак не выдавая своего состояния. И единственный раз я услышала от него несколько слов по этому поводу. Я помогала ему на операции. Заканчивая ее, он сказал: «Сегодня вечером вы услышите по радио интересное сообщение», снял перчатки, улыбнулся и ушел. Вечером передали информацию о ликвидации «дела врачей». Я поняла, что рано утром шеф слушал «голоса» и узнал новость раньше всех. В нашей врачебной среде никто ни на минуту не поверил ни одному слову в этом позорном деле, поэтому и приняли его окончание, как избавление оточередной напасти. И пошли опять политзанятия по приказу, которые С.Ю. всегда проводил за полчаса, а то и короче.

И еще одна проблема была под запретом у молодежи. Романов в клинике не было принципиально. Таков был уклад. Выйдешь за дверь – на здоровье. На работе – ни-ни.

С юмором и у нас было все в порядке. Приходящий народ диву давался, когда в операционной или процедурной после оказанной коллеге помощи кто-нибудь заявлял: «Вот что бы ты без меня делал, а ты на мне жениться не хочешь!» А потом умилялись, какие в клинике отношения, и как в ординаторской Кушкуль с Палатовой «Тропинку» слаженно на два голоса поют.

Как-то я на полном серьезе спросила Егорова: «Дмитрий Иванович! А что такое женственность»? На что и получила незамедлительно: «А это, деточка, то, чего в вас совершенно нет». А откуда бы ей, этой женственности, взяться в нашей среде и при наших занятиях? Приходилось быть наравне с сильным полом. Спрос был одинаковым, если назвался груздем… Ведь наших женихов вернулось с войны три процента. Кому же было пахать? Неоткуда было взяться той милой женской слабости, которая и есть главная сила. Люди нашего поколения делали себя сами.

Я давно поняла, что надеяться мне, кроме как на себя, не на кого, делала все, что сильному полу положено, а когда и помочь могла в трудной ситуации. «Хватка-то у Вас не бабья» – заметил как-то один мой студент моего возраста. Меня эта аттестация нисколько не обеспокоила, и для наших ребят я так насовсем и осталась «своим парнем». В ординаторской мне спокойно мог сказать дежурный хирург: «Всю кашу не доедай и ложку свою мне оставь»! Сколько этой «каши было съето, сколько песен было спето» более полувека назад!

Неудивительно, что когда что-то не ладится, я иду в старый наш хирургический корпус и встаю на плитки, которые там еще остались в некоторых местах, как раньше, с 1907 года. И тяжесть потихоньку отпускает.

Уже на 6м курсе начались заботы о науке, пошла экспериментальная работа, статьи и доклады. С.Ю. был великим энтузиастом разного рода изысканий, хорошо знал и любил казуистику в медицине. И как всегда в таких случаях бывает, она к нему валом валила. Шеф был мастером обследования. Пальпация в его руках была искусством. Я до сих пор показываю студентам, как по его методе надо живот смотреть. Больными он был готов заниматься с утра до вечера. В клинику приходил в 7 часов, шел на обход, часто не дав вздремнуть хоть часик дежурным. И упаси боже, не прийти вечером или в праздник навестить своего больного. Перестанешь для него существовать. И при этом, полная защита при неприятностях. И еще – женщинам, даже студенткам, он никогда не забывал подать пальто к искреннему удивлению наших сверстников. Нас воспитывало и чувство товарищества в работе и даже в быту, постоянное стремление помочь у наших учителей. Я всегда помню, как каждое воскресение в течение нескольких лет С.Ю. навещал дома больного профессора М.А.Коза, который перенес тяжелый инсульт.

Каждый вторник шеф лично, с обязательным участием врачей клиники, проводил разборы больных для хирургов города, где обсуждались самые сложные и интересные случаи из практики с теоретическим обоснованием диагностики и лечения. Он все годы работы был председателем научного хирургического общества. Оно проходило всегда очень интересно. Врачи из районов приезжали на него при малейшей возможности. Это поддерживало их общение между собой и с институтом. На ежегодных областных съездах хирургов была насыщенная программа и непременно показательные операции.

В операционной мы могли учиться у настоящих асов. О Д.И.Егорове уже упомянуто. Мастером был Юрий Львович Дьячков. На этом молчуне мы висели, как пчелиный рой. Среди тишины в ординаторской вдруг слышим реплику:

– А я ночью в гинекологии больной без пульса наркоз давал.

С воплем «как?» «субчики» бросаются к нему. У больной–то внематочная беременность!

– Что как? Налил эфир и давал. (Наркоз, конечно, масочный).

– А контролировали как?

–Ну, контролировал, конечно.

– Как? Ну, Юрий Львович! Ну, скажите!

– Отвяжитесь! По зрачку смотрел!

На какой лекции вы это услышите, да еще в те времена, когда каждый в любую минуту мог попасть в подобную ситуацию?

С.Ю. очень ценил Дьячкова и хотел, чтобы он защитил кандидатскую диссертацию. Тему он придумал ему вполне оригинальную и выполнимую – местный лейкоцитоз при остром аппендиците. При скарификации на коже в правой подвздошной области действительно в капле крови обнаруживалось значительное повышение числа лейкоцитов при наличии воспаления в животе. Это можно было использовать для экстренной диагностики. Ю.Л., как и большинство практических врачей, питал неуважение к науке и не считал тему заслуживающей внимания. К тому же, это удобное обоснование, когда лень писать. По этой, или какой другой причине, но тетрадку с результатами исследований, в которых и мы посильно помогали, он выбросил, сказав, что потерял. Конечно, он и без кандидатской был Дьячковым.

На показательных операциях, которые проводили на областных съездах хирургов, Ю.Л. делал под местной анестезией резекцию желудка за 45 – 50 минут и снимал перчатки. Зрители не успевали сообразить, какой перед ними умелец, потому что смотрели, как маются с какой-нибудь сложностью на другом столе. Это был тот случай, когда кажется, что все делается само собой, и так просто, что ты тоже возьмешь и сделаешь не хуже. После этого стоит сразу попробовать, чтобы убедиться, как долго тебе еще быть подмастерьем. Даже истории болезни, им написанные, всегда были тонкими, что вызывало хищный бросок проверяющих и заканчивалось их глубоким разочарованием, потому что в историях было все, что нужно, да к тому же еще это можно было прочесть. С историями болезни и в то время была такая же, как теперь, проблема. Наша канцеляристка мне обычно говорила: «Люда, подождице, в ваших историях бывают дэфэкты». Во время ординатуры шеф каждое воскресенье требовал меня в клинику, где читал мои истории и высказывал свое мнение в виде резолюций: «написал колхозник», «бестолковая». Однажды, правда, не мне, отчеканил: «так пишут ассенизаторы».

Я позволю себе личное отступление по поводу историй болезни в виде многотомников, которые приняты только в нашей медицине. Их придумал и ввел в обиход профессор Мудров, кстати, личный врач семейства Пушкиных. Сделал он это, вероятно, от избытка свободного времени. С той поры они служат источником великого множества огорчений для всех медиков без исключений, как читающих, так и пишущих. Вопрос: когда улучшится их качество? – никогда не получит ответа. И смысл здесь в том, что истории болезни в виде литературного произведения абсолютно не нужны, и без них превосходно обходится весь мир. Их просто нельзя написать идеально, если ты не Тургенев. Прошу прощения у администрации теперь уже Краевой больницы за высказанную здесь крамолу. Ребята, припомните, сколько раз и сколько лет вас самих ругали за истории, и сколько лет уже вы ругаете врачей, причем всех возрастов и специальностей. Вам не кажется, что если это было и остается всегда и со всеми, то существуют причины, которые нельзя ликвидировать? Еще раз оговариваюсь, это только мое личное мнение, и возможно, я с ним не согласна. Просто за более полувека работы накипело.

И теперь, когда я их уже не пишу, самые тяжкие для меня времена, когда пытаюсь их прочесть. И каждый раз испытываю сочувствие к нашему превосходному специалисту по экспертизе Марьям Спартаковне Гулян, которой по долгу службы приходится эти истории читать каждый день. Терпения Вам, дорогая! А теперь намечен переход к компьютеризации регистратуры. И у меня где-то в глубине сознания теплится тревога: а вдруг случится сбой и все исчезнет, ведь истории не продублируют – пожарники запретят!

Так очень быстро прошел учебный год. В конце апреля было назначено распределение. В институте был новый ректор – молодой завкафедрой нормальной анатомии по фамилии Мамойко. Он ознаменовал свое ректорство не совсем логичными поступками. Начал он с перемещения кафедр, которое явно не имело смысла. Зато на заведующих оно подействовало самым отрицательным, а то и трагическим образом, для профессора Коза это закончилось инсультом с летальным исходом. Затем ректор добрался до нас. Патологическое стремление к переменам отразилось и на распределении. Убежденных педиатров Витю Каплина и Леню Тарасова после субординатуры он отправил первого на патфизиологию, а второго на нормальную анатомию, где их, кстати, никто не ждал, а сами они отчаянно протестовали (оба стали профессорами и заведующими кафедрами). Наташу Коза с глазных болезней перевел на микробиологию, зная о неприязненных отношениях ее родителей и зав кафедрой, и так далее. Случайно уцелела я. Правда, комиссия безуспешно пыталась отговорить меня от хирургии, советуя пойти и посмотреться в зеркало, чтобы правильно оценить свою пригодность для избранной специальности. Видя мое упорство, махнули рукой – поступай, как знаешь. Я и поступила. В ординатуру.

После этого будущие хирурги в количестве 30ти человек собрались у меня дома. Помечтали, почитали стихи, попели песни, повспоминали прошедший год, отметили самый первый этап становления в специальности. Потом начались госэкзамены. Их было 7. На этот период снова собралась наша первая группа, которая проучилась вместе 5 лет. Было очень удобно готовиться, т.к. оказались вместе ребята, уже поработавшие в разных специальностях.

Наступил последний экзамен. Надо отметить, что мы никогда не расходились даже после обычных зачетов, пока не сдадут все. И в этот последний раз дождались, прослушали оценки, помахали ручкой и пошли по домам. Я добралась до дивана и взяла в руки подогретый электрический       утюг (главный физиотерапевтический прибор Семена Юлиановича), с помощью которого решила полечиться от сильной боли в ногах на нервной почве. Сказалось месячное напряжение.

В это время в окне промелькнула голова нашей доброй знакомой. Она несла букет белых роз. Надо вспомнить, что в то время из цветов в Перми можно было найти разве что охапку полевых ромашек. Откуда она выкопала это чудо, до сих пор не знаю. Это было первое поздравление. Потом мне вручили вазу из чешского стекла от старших коллег из диспансера, где работала бухгалтером наша любимая соседка тетя Клава Глушкова. Не успела я поставить цветы в вазу, как за окном мелькнула голова Кати Казаковой. Она вошла со словами: «а что это мы разошлись-то в такой день?». Не прошло и двух минут, как в дверь постучали, и появилась с теми же вопросом Галя Мещерякова. А там подтянулась и остальная женская половина группы. Только вечером я вспомнила про остывший утюг. Так и остался в памяти светлый летний день, заполненный дружбой и доброй надеждой. А мама в качестве поздравления с красным дипломом мне сказала: «ну а как же иначе?» Эту фразу я и так слышала постоянно при любом свершении от всех в небольших вариациях: в школе – «ты обязана получить золотую медаль, поддержать честь школы», в другие времена – «а другого мы и не ожидали». Может, кто-нибудь скажет, почему от меня всегда «ожидали», а я была обязана или должна?

Окончание института осталось у моих однокурсников знаковой датой. В первый раз мы собрались через 10 лет. Начало июня 1963 года выдалось очень холодным. Когда мы поехали на пароходе, пошел снег. Вылазка на природу не удалась. На фото все в пальто. Следующую встречу организовали на 20-летие и поняли, что надо собираться чаще. С этого времени оргкомитет работал каждые 5 лет. Привожу подлинник документа, оставшегося в протоколе и отражающего все остальные встречи.

ВСТРЕЧА «1953», 20-летие 1973 год.

Доклад В.В.Плешкова

Многоуважаемый председатель!

Многоуважаемые члены Совета!

Многоуважаемые гости!

Так обычно в этом зале при защите диссертации на ученом совете Пермского медицинского института с этой трибуны выступают диссертанты, раскланиваясь перед всеми присутствующими.

Я не ожидаю, что мне присудят какое-нибудь звание за сегодняшнее сообщение, но смею вас заверить, что разработка поступивших от вас анкет стоит некоторых кандидатских диссертаций. Итак, многоуважаемые коллеги!

Тема нашего исследования: «Образ врача выпуска 1953 года».

Использованные материалы: 2кг 830г бумаги.

Методики исследования: 148 анкет из 25ти вопросов, составленных по законам социологического обследования.

Основные трудности возникли потому, что только 16 чел использовали в анкете свою настоящую фамилию, а остальные скрылись под чужими, причем двое сумели изменить ее дважды.

После разделения поступивших анкет по группам нами установлено, что активность в их заполнении и присутствие на данной встрече неравнозначны. Есть группы, приславшие по 1 – 2 анкеты, а есть – по 12. Учитывая эти показатели, оргкомитет присуждает ВЫМПЕЛ группе 19, староста Вера Калашникова.

Переходим к анализу цифровых данных.

С большой долей вероятности нами установлено, что к настоящему времени 8 чел. перешагнули порог пятидесятилетия, а 6 готовятся отметить его осенью нынешнего года.

Всем остальным, согласно анкете, оказалось больше 20ти лет.

И в сегодняшний день нашего общего двадцатилетия мы просим подняться сюда Нурислама Нургалиевича Хафизова, и как в любом порядочном парламенте, провозглашаем его СТАРЕЙШИНОЙ КУРСА.

Несмотря на зрелый возраст анкетируемых, многие из них помнят не только дни недели, когда они родились, но и время рождения, чем подтверждают появившееся за последнее время мнение, что плод во чреве матери так же мыслит, как и некоторые в зрелом возрасте. При этом мыслит конкретно с учетом окружающей обстановки. Так, Батаровская утверждает, что во время ее рождения «был мороз» и ей «очень хотелось обратно».

Результаты расселения выпускников 1953 года показали, что ими освоены территории десяти союзных, пяти автономных республик, 43х областей и краев. Поездив по стране и области, более 100 выпускников поселились в Перми и городах Пермской области, и лишь единицы остались в сельской местности. Мы просим пройти сюда доктора, двадцать лет работавшего на одном месте в селе Кочево Коми-Пермяцкого округа, Владимира Дементьева, который получает ПРИЗ за верность сельскому здравоохранению.

Прочно обосновались наши выпускники в Кировской, Свердловской, Московской и других областях. Поселок на Севере Мурманской области и совхоз Алтайского края, Воркута и Катта–Курган под Самаркандом, Николаевск-на Амуре и Калининград на Балтике, Сыктывкар и Ереван – такова география врача 1953года.

И сегодня мы приветствуем наших самых дальних, но очень близких товарищей, и просим пройти их сюда:

С ДАЛЬНЕГО ВОСТОКА – Катю Казакову, Веру Лазареву,

ИЗ ТУРКМЕНИИ – Лёву Гувву

С КРАЙНЕГО СЕВЕРА – Витю Киселева,

ИЗ РИГИ – Римму Липину,

Из КАЛИНИНГРАДА – Раю Курьякову.

(Всем вручены сувениры – самолеты)

Дальнейший анализ анкетных данных выявил несколько закономерностей в работе наших однокурсников. Закончилось время, когда часто меняли места работы и жительства. Так было только в первое десятилетие после окончания института. За прошедшие 2 – 3 года единицы поменяли работу. У остальных проявилась оседлость. Правда, этого не скажешь о должностях, которые продолжают меняться. Характерен переход на лечебную работу с административных должностей.

Так, если еще 10 лет назад более 50ти наших коллег работали заведующими рай-, горздравотделами, главными врачами больниц и санэпидстанций, то сейчас преобладают должности заведующих отделениями, заместителей главных врачей по лечебной работе, зав. лабораториями и кабинетами. Администраторами остались не более 20 чел. Как выразился в анкете один главный врач, «начну-ка я лучше лечить».

Наряду с большой лечебной мы ведем и большую общественную работу. Только в двух анкетах отмечено отсутствие общественных поручений. А каких только общественных должностей не занимают наши выпускники! Более 25 чел. – депутаты различные советов, столько же работают в профсоюзных комитетах, в партийных бюро, в различных комиссиях. Есть среди нас председатели общества «Знание» и товарищеского суда, члены комитетов народного контроля и НОТ, генеральные секретари научных обществ и члены комитетов защиты мира.

Растут ряды ассистентов, доцентов, появились профессора. В участковых терапевтах ходят только 2 наших выпускников. Более 50% врачей имеют первую и высшую категорию. Но по-прежнему звучит в отдельных анкетах неудовлетворенность. Заведующая детским отделением мечтает о должности участкового врача, главный врач СЭС – о должности рядового, ассистенты хотят стать субординаторами, и только некоторые из них – академиками.

Растет число научных работ, печатных и непечатных. Самым плодовитым на работы оказался профессор Л.А.Тарасов, который вполне заслужил ПРИЗ за печатное и непечатное слово. Разнообразна тематика научных статей, но оргкомитет считает, что наиболее актуальная тема разработана Володей Меркушевым, который награждается СПЕЦИАЛЬНЫМ ПРИЗОМ за подготовленную к печати работу «О нарушении сна у новоселов Крайнего Севера».

Анализируя полученные за 20 лет награды, следует отметить, что кроме орденов и медалей, которые имеет 60% наших врачей, мы видим в своих рядах и звание заслуженных врачей, отличников здравоохранения, а полученных грамот хватило бы, чтобы украсить одну из стен этой аудитории. Мы имеем в своих рядах почетного донора Гребенкину, активистов Красного Креста и даже отличника ГО Блинову. Двое наших сокурсников – Р.Черствилова и Э.Хазан, имеют медали ВДНХ, а И. Дранишникова сумела получить почетную грамоту за 1е место по стрельбе из огнестрельного оружия. Можно не говорить о сотнях благодарностей, которые к тому же в 3х случаях сопровождались денежной премией. Администрация учреждений настолько благодарна нашим коллегам, что приказом № 26 от 06.03.72. по больнице № 14 г. Уфы в день 8 марта объявила благодарность и наградила денежной премией Хафизова Нурислама Нургалиевича (ай, да старейшина курса!).

После 20 лет работы в здравоохранении, естественно, большинство считает любимой профессией только свою, врачебную, но некоторые сохранили симпатии и к другим специальностям. Так, многие любят профессию учителя, артиста, шофера, портнихи и парикмахера, даже геолога. Есть и мечта о более редких занятиях, таких как бакенщика (Палатова), продавца духов (Русских), кулинара-шоколадницы (Шандинцева), а Шильникова мечтает о профессии бухгалтера, дабы учитывать зарплату мужа.

Основная масса наших сокурсников пребывает в браке, причем число разводов составляет менее 2%. Завидно и постоянство – по 2 или 3 раза замуж выходили лишь двое.

Курс дал путевку в совместную жизнь 10 парам, а из 23х жен у наших мужчин 19 являются врачами, а 4 – учителями. Других профессий своим женам наши мужчины не нашли. У женщин нашего курса более богатая фантазия, так как кроме врачей (20% замужних), наши дамы полюбили 29 инженеров, 8 военных, 6 педагогов, 2 юристов, и по одному архитектору, журналисту, администратору и директору завода. О мире и любви в семьях говорят ласковые эпитеты в анкетах, приведенные в ответ на вопрос о характере мужей: терпимый, спокойный, покладистый, отличный, изумрудный, робкий, упрямый, ангельский, укротимый, сварливый и т.д. Мужчины не оценивают характер своих жен иначе, чем отличный, доброжелательный, ангельский. Очевидно, отсюда идут ответы на следующий вопрос – о выговорах.

На работе выговора бывали не более 1 – 2х раз, а у проф. Тарасова были только благодарности, а вот домашним выговорам подсчет произвести не удалось из-за некорректности ответов, которые сводятся в основном к следующим формулировкам: «ежедневно», «1000,1000,1000», «дела житейские», «не учесть», «недостаточно». Встречаются и более конкретные фразы, вроде «кругом благодать», «дома – сплошные благодарности», или как выразилась И.Калашникова, «с хорошей женой и мужу хорошо».

Подтверждая общесоюзную статистику, 45% выпускников нашего курса имеют по одному ребенку и 54% – по два ребенка. Иметь трех детей решились единицы, и тем большая честь нашей Зое Волковой и ПРИЗ за то, что подарила нашему курсу 3го и самого молодого сына в 1971 году. Пример, достойный подражания. Однако среди нас еще более мужественная женщина, которая отважилась в 40 лет родить первого ребенка. Вера Калашникова (Рассадина) вполне заслуживает МЕДАЛИ «ЗА МУЖЕСТВО В ЗАМУЖЕСТВЕ».

Дети наши учатся в институтах, школах, техникумах, живут как все дети, увлекаются спортом, хоккеем, музыкой и техникой, но любимым их увлечением, как заявил Коля Сушин, «является тренировка нервов у своих родителей». Появляются и внуки, число которых уже перевалило за 10. Но и в поколениях живет дружба и солидарность наших сокурсников. Так, внучка Кима Гейхмана принята руками Тамары Панченко-Мульменко.

Растут люди, улучшаются их благосостояние и бытовые условия. Основная масса наших товарищей живет в 3х и 2х-комнатных квартирах со всеми удобствами, а часть и с раздельным санузлом и ванной. Квартиры наших сокурсников на 2м и 3м этажах, реже на 4м и 1м, и лишь Коблова и Русских сумели подняться до 9го этажа. Отдельные наши товарищи продолжают жить в деревянных домах, правда, имея по 40 – 50 кв. м на 3х человек. Частные дома становятся редкостью, однако непрерывно растет число домовладельцев-дачников, маскирующихся под мичуринцев. Во всяком случае, теперь каждая группа имеет возможность собраться на даче у своего товарища, а если к этому добавить количество личных автомашин, на которых может одновременно прокатиться половина здесь присутствующих, и добавить к ним 8 мотоциклов с колясками, и просто колясок, то зримо встанет материальный уровень наших сокурсников. Появляется цветной телевизор в квартирах, моторные лодки на берегах рек, но живут в наших дворах две коровы, 18 собак и 14 кошек. В ожидании лучших времен у 3х товарищей уже есть гаражи без машин, а 12 «Москвичей» и «Жигулей» стоят на улице.

Все материальные блага даются собственным тяжким трудом, и, очевидно, этим объясняется тот факт, что у 15% наших сокурсников остался прежним объем живота, чему способствовало затягивание поясов при покупке дач и машин. В среднем, вес женщин нашего курса увеличился на 12 кг, а мужчин – на 7кг. Рост увеличился лишь у двух, уменьшился у одного. Вес тела, как сообщают в анкетах, увеличивался в основном «не за счет мозга». По заявлению Клягиной (Курочкиной) «извилины мозга переместились на лицо». Характерной чертой нашего выпускника является сохранность зубов. Лишь 17 чел. отметили наличие вставных. В отдельных случаях, как об этом сообщила Шильникова, вставление зубов задерживается ввиду того, что золото дорожает быстрее, чем повышается врачебная зарплата.

Что касается седых волос, то появлялись они чаще всего после вступления в брак, и лишь у Мещеряковой (Ушаковой) седые волосы появились при составлении ответов на нашу анкету.

Ко времени этого праздника наш курс «занял ключевые позиции в пермском здравоохранении»: глава Облздравотдела (Голдобин), его заместитель (Амзаева), проректор института по науке (Каплин), главный акушер-гинеколог горздравотдела (Мульменко), главный педиатр облздравотдела (Лонина), 5 докторов наук.

И в то же время, на вопрос о мечте чаще всего появляются ответы: «уйти из главных врачей (заведующих отделениями, лабораториями, отделами и т.п.) на рядовые должности, «просто лечить больных». Не бездельничать, а именно заниматься конкретным делом.

Так обстоят дела нашего курса на настоящий момент.

Оргкомитет поздравляет всех с нашим праздником и желает всем здоровья и радости от встречи.

Вот такие доклады Плешков делал каждые 5 лет на наших традиционных сборах. Их было 8. На 45 и 50-летии Вени уже не было с нами.

Что бросается в глаза в последующих «отчетах»? Стремление побыть на торжестве, вспомнить друзей, сказать, что это было лучшее время в жизни, вернуться в юность, посидеть в своей группе, вспомнить преподавателей, получить зарядку на дальнейшую жизнь. Ребята рассказывали, что в вагоне, доставлявшем наших однокурсников на двадцатилетие из Москвы, всю ночь не спали, потому что встретились уже там, не сговариваясь, и москвичи, и проезжавшие с пересадкой. Их оказалось полвагона. Праздник начался в поезде и продолжался, как и в следующие встречи, три дня: торжественное заседание обязательно в аудитории, банкет; поездка на пароходе, сбор у старосты группы; третий день – прогулка по городу, прощание.

С течением времени прогрессировали наши потери. У половины погибших диагностирован инсульт, у четверти – рак. Лишения в молодости переносятся легче, но они все равно настигают нас потом.

Ординатура

После субординатуры четырех из нас оставили в клинике. Трех в качестве лечащих врачей и меня в ординатуре. Двое вскоре ушли по семейным обстоятельствам, остались мы с Голдобиным. Мы были уже «хирургоидами», нас можно было поставить первыми ассистентами на операции, поручить сделать обход, доверить всю медицинскую документацию. Диапазон оперативных вмешательств постепенно увеличивался. Развивались ортопедия и травматология. С.Ю.Минкин, М.С.Знаменский и З.С.Ваврешук помогали нам в освоении азов премудрости.

Будет не совсем понятно, какие это были премудрости, если не вспомнить об уровне хирургии в то время. Из методов обследования имелись анализ крови, взятой из пальца путем укола и отсасывания ртом лаборанта через трубочку-бюретку; анализ мочи (общий). Из биохимии – билирубин, холестерин и сахар. Все анализы нас учили делать самостоятельно. Никому в голову не приходило надеть для этой цели перчатки, тем более что их часто вообще не было, и оперировали иногда голыми руками. Это было лучше, чем в перчатках восьмого номера, когда непонятно, что вяжешь, нитку или резиновый палец, но хуже, чем в хороших перчатках, потому что кровь налипала на пальцы, и они теряли тонкую чувствительность. Чтобы можно было заниматься наукой, С.Ю. «отдал насовсем» в клиническую лабораторию нашего кафедрального лаборанта Веру Сергеевну.

Из неинвазивных методов был рентгеновский аппарат в темной комнате. Чтобы разглядеть экран, надо было посидеть в темноте 20 минут. Снимки проявляли и закрепляли по полчаса, при холодной воде и дольше. И это все. Первым контрастом в урологии был сергозин. Кто-то рассказал нам его историю. Во время революции матросики в Питере пытались поставить к стенке лейб-медика царской фамилии профессора Военно-медицинской академии С.П.Федорова. Спас его Серго Орджоникидзе, который знал, кто такой Федоров. Много лет спустя академик вспомнил это и назвал только что синтезированный контраст именем Серго и его жены Зинаиды. Похоже на анекдот, но весьма близкий к истине.

Первый контраст для исследования легких и печени появился у нас в клинике в конце 50х. Это был жирорастворимый йодолипол, который очень долго оставался в организме и давал плотную тень, на фоне которой плохо было видно содержимое. Особенно долго откашливали его легочные больные после бронхографии.

Для манипуляций на пищеводе наряду с бужами имелся дилататор Штарка с выдвижными металлическими ребрами. Я до сих пор удивляюсь, как остались живы больные после расширения кардии таким варварским способом. Эту процедуру отрядили мне. Больше никто не соглашался.

Диапазон хирургических операций был достаточно широк, несмотря на несовершенство методов обезболивания. Тем больше чести нашим мастерам-операторам. Из неотложных вмешательств наиболее частой была аппендэктомия. Ее выполняли под местной анестезией из параректального разреза (Ленандера). Косым доступом (по Волковичу-Дьяконову) С.Ю. оперировать категорически запретил. Оправдать эту методику у нас можно тем, что в областной больнице шло очень много запущенных и нетипичных случаев, когда приходилось переходить на широкую лапаротомию, что из ленандеровского разреза можно сделать менее травматично. Мне попал флегмонозно измененный отросток в грыжевом мешке, что вначале было принято за ущемленную грыжу. В другом случае аппендикс имел длину около 25 см, располагался поперек, а верхушка его была припаяна к сигмовидной кишке. Еще один пациент 3 месяца лечился в инфекционной больнице от желтухи, а оказался пилефлебит в результате маленького аппендикулярного абсцесса у самой верхушки отростка, который обнаружили только на вскрытии.

Много больных поступало по поводу кишечной непроходимости. Здесь тоже были проблемы. Оперировали под местной анестезией. После разреза переполненный жидкостью и раздутый газом кишечник вываливался на брюшную стенку. Чтобы опорожнить его, надо было сделать отверстие в кишке, после чего содержимое лилось на живот, в брюшную полость, на хирурга и ассистента. В отверстие в кишечной стенке вводили резиновую трубку, опорожняли петли, потом искали препятствие. Рану на кишке зашивали, а она потом расходилась, потому что стенка была с нарушениями кровообращения. Зашивать операционную рану было невероятно трудно: петли кишок оставались раздутыми, Пациент от боли напрягался и выбрасывал их наружу. Для защиты пользовались широкой «подошвой» – лопаточкой Буяльского.

Но самое главное – больного помещали в общую послеоперационную палату, где сестра была одна на весь пост. Отсутствие надлежащего лечения часто приводило к летальному исходу. Хирургу предъявляли претензии за болевой шок. В тех же случаях, когда давали общий эфирный наркоз, ругали за интоксикацию от эфира. В обоих случаях гибель была обусловлена отсутствием интенсивной терапии, когда не готовили больного до операции и не восстанавливали основные функции организма после. Этого не умели делать, не знали патогенеза, не имели аппаратуры и препаратов. А мы никак не могли понять, как же, наконец, следует поступать – что бы ни делали, все равно попадало.

И при всех подобных обстоятельствах мои учителя делали все плановые и экстренные операции под местной анестезией, те же резекции желудка, которые выполнялись по 2 – 3 в операционный день. На втором году ординатуры резекцию доверили и мне. Теперь, вспоминая дорогих нам людей, диву даешься их доброжелательности и терпению. На одной из первых резекций желудка, на которой мне помогала Галина Федоровна Маргаритова, я вляпалась в очень сложную ситуацию. На ее месте любой старший хирург поменялся бы местами и сам закончил операцию. Я думала, что так и будет. А Галина Федоровна, которую даже С.Ю. звал Галюшей, а мы – Галюшей Федоровной, простояла 4 часа и добилась того, чтобы все было сделано моими руками. И навсегда меня научил Д.И.Егоров, когда я лихо перевязала сальник, не заметив спайки с брыжейкой, где проходила артерия, хотя он меня об этом предупредил. Часть толстой кишки к концу операции омертвела. Он инвагинировал посиневший участок. Когда операция была закончена, Д.И. привел меня к шефу и сказал буквально следующее:

– Мы повредили артерию в мезоколон и т.д. – хотя ясно было, кто именно мог это сделать. Времена поменялись. Навряд ли кто сейчас взял бы вину на себя, но мы с тех пор знали, что отвечать должен старший. А у пациентки омертвевшая часть кишки отошла естественным путем на седьмые сутки, и образовался ободочный свищ, который потом благополучно зажил.

При этом представьте себе, что у больного или на наркозе стоит студент 6го курса, очень редко – начинающий врач. Хирург, помимо основной работы, должен следить, дышит ли больной, какой у него пульс и давление, сколько ему льют жидкости и не пора ли переливать кровь, какой группы и сколько. И не анекдот такого рода диалоги:

– Больной-то у вас дышит?

– Нет.

– Как нет?

– По моему, не дышит!

– Да дышу я, Галина Федоровна, не волнуйтесь! Ведь если человек не дышит, он ведь жить не может, правда? – Спасибо сознательному пациенту, так и инфаркт получить недолго! Ну, и как вам такая обстановка на серьезной операции?

В общем, главными анестезиологами были шестикурсники, а потом молодые врачи. Мы решили учредить орден за заслуги в анестезиологии. Главным препаратом у нас была «военная» противошоковая жидкость Филатова, в которую была добавлена метиленовая синь. Награду назвали «Орден голубой капли». Мы с Егоровым обошли полгорода, пока обнаружили стеклянные голубые сережки. Одну из них и преподнесли, переделав в подвеску, на день рождения Голдобину с дипломом и благодарностью за «долголетнее безупречное капание». Он носил ее на лацкане халата.

Надо сказать, что клиника не стояла на месте. Пытались усовершенствовать методы операций, за чем не торопилась успевать медицинская промышленность. Когда появлялись больные с обширными вентральными грыжами, попытались применить аллопластические материалы. С этой целью пришивали куски капроновых шарфиков, которые потом вытаскивали из лигатурных свищей годами.

Что было эффективно, и что выбросили из ванны вместе с ребенком, так это новокаиновые блокады. С.Ю. был мастером в этом плане, и мы делали блокады и по его оригинальному методу, и по классическим способам. Они хорошо помогали при сосудистых заболеваниях, при болевых синдромах, в гастроэнтерологии особенно на ранних этапах заболевания. Как всегда, лобби победило – предпочли путь полегче, а главное, поденежнее, – таблетки, а жаль!

При скудных методах обследования основное внимание уделялось клинике. Я и до сих пор глубоко убеждена в том, что если врач не поставит диагноз в гастроэнтерологии по жалобам и анамнезу, дальше будет тоже очень сложно. С.Ю. был мастером клинического разбора. На все консультации он старался брать с собой нас, приговаривая при этом, «Я много знаю, как раз и ошибиться могу, а вы знаете немного, поэтому скорее в точку попадете». На самом деле это было самое серьезное обучение. Любопытно было наблюдать консультативный прием С.Ю. в областной поликлинике. Я ходила с ним в качестве переводчика. Диалог был примерно такой:

– Расскажите, что Вас беспокоит.

– Нас?

– Ну, да! Вас!

Вступаю я:

– Что у тебя болит? Рассказывай!

– Ой! Лен ломит, крыльца, поло место, а лапости-то! – Перевожу:

– Болит затылок, лопатки, область почек, стопы.

Особенно сложно было с пациентами из далеких деревень.

– Когда заболели, что делали?

– Делали? Ко вращу кодили! – результат близости Коми-округа, в языке буква «х» отсутствует.

– А врач что?

– Вращ койка валили! – В клинике так и держалось выражение: «Не понял, что с больным – вали на койку».

Так прошел первый год. Новыми для меня были самостоятельные дежурства в неэкстренные дни. Когда первый раз меня оставили дежурить, я жалостно заныла, что боюсь. На это Т.Ф.Томсон возразила:

– Когда-то же надо начинать! Смотреть надо за первой (послеоперационной) палатой. В других ничего случиться не должно. А ежели что сердечное, «звоняйте» в терапию.

Насчет «случиться не должно» – вскоре произошел эпизод. Вечером в ординаторскую постучала молоденькая сестра и сказала, что у нее больной требует морфий. В те времена наркоманов было немного. Они появлялись после партизанских отрядов, когда не было возможности оказать помощь, и боль снимали наркотиками, или это были доморощенные хроники с болевым синдромом. Все они были на учете, а в аптеках по рецептам и по списку получали лекарство, стоившее копейки. В общем, проблемы не было. Я вышла в коридор, навстречу мне шагал атлетически сложенный парень лет 20ти с пустой бутылкой в руках, которую он весьма выразительно крутил. Выяснилось, что пациент только что прибыл из зоны. Их в наших краях, а тогда и в городе, было в изобилии. Поступил он по поводу легких повреждений, полученных в драке, ничего серьезного не оказалось. Охраны при нем не было. Боец пошел в атаку:

– Давай морфий!

– Не дам, не положено тебе.

– А я говорю, давай!

– Нет!

Что бы молодой дуре выдать требуемое. Ему тюрьма уже не страшна. Это его дом родной. Он замахнулся бутылкой и со всего маху швырнул ее в дверь, только осколки брызнули в разные стороны, повернулся и ушел в палату. У меня затряслись коленки. Героиня нашлась, Зоя Космодемьянская! Что ему стоило голову мне разбить? Не прогнали бы меня с работы в те времена начальники за ампулу морфия.

В начале второго года ординатуры, в августе на дежурстве ко мне подошла заведующая и сказала, что мне придется лететь по санавиации – всех уже по другим местам разогнали, а в Большой Соснове кишечная непроходимость. Я остолбенела. Что я там буду делать? Если непроходимость тонкокишечная, то, возможно, и справлюсь, а если толстая кишка? Я еще ни разу на ней не оперировала!

Дьячков не понял, чего я боюсь, и утешил:

– Ну чего ты? Все летают, а если что, так в самолете в полу дырочка есть. Наклонись, и – туда!

На самолете я до этого не летала, но это меня в тот момент совершенно не занимало. Я проворачивала в голове ход операции и пыталась привести себя в чувство. Мне дали с собой авоську с жидкостью Филатова в бутылках, запихнули в машину и повезли на аэродром на Бахаревку. День был очень жаркий. На мне был сарафанчик с пелеринкой и тапочки на босую ногу. На летном поле стоял ПО-2. Рядом на траве сидели летчики, которые не обратили на меня никакого внимания – они ждали хирурга. Я робко поинтересовалась, тот ли это самолет. Пилот удивился, потом подсадил меня на заднее сиденье, сел сам, захлопнули надо мной колпак, «от винта», и мы взлетели. Я продолжала паниковать про себя. Летчик обернулся, убедился, что я жива, показал мне вдалеке грозу, которая в силу другой доминанты меня нисколько не впечатлила. Сели мы на большом пустыре. Далеко впереди виднелась дорога, а на ней лошадка. Пилот помог мне выбраться, попрощался, разбежался, взлетел, покачал приветственно крыльями и отбыл, а я стала продираться через бурьян к цивилизации. На телеге по пыльному проселку мы добрались до больницы.

Как обычно, деревянное здание, очевидно, еще земское. Хирург – девочка этого года окончания, причем, санфака. Больная – 25-летняя учительница. На «наркозе» фельдшер. Электричества нет. В селе его нет вообще, а генератор в больнице не работает, по случаю пятницы электрик уже дошел до кондиции и управлять агрегатом не в состоянии. В качестве осветителя санитарка с 10-линейной керосиновой лампой в руке.

Вскрываю брюшную полость. Сплошные спайки. Конкретного препятствия не вижу. Разделяю сращения. Зашиваемся. Ничего не понимаю, операций и травм у пациентки раньше не было, брюшным тифом не болела, но я счастлива, что повреждения толстой кишки не оказалось. Через много лет я поняла, что это, скорее всего, была болезнь Крона. Тогда о ней ничего не знали, да и методов обследования не было никаких.

Закончив труды, мы решили искупаться в речке. Солнце уже зашло. По деревянному мосту недалеко от нас с грохотом промчался грузовик, посредине выполнил поворот, сбил хлипкие перила и на всей скорости грохнулся в речку. «Ну вот! Приехали! Опять в операционную!» Под мостом оказалось неглубоко. Дверца открылась, из кабины вылез в хлам пьяный водитель. Больше в машине людей не было. Выяснилось, что шофер перевозил вещи очередного «тридцатитысячника», назначенного председателем колхоза. Мы перевели дух. Не помню, где в больнице мне пришлось ночевать. Наутро позвонил Кушкуль, «главный маршал санавиации», и сказал, что в Кизеле загорелась шахта. Вся санавиация там. Мне придется подождать.

Эта авария была очень серьезной. Погибло больше 40 шахтеров. Подробности я узнала только теперь из книги К.Галаншина, бывшего в то время первым секретарем Обкома партии. В прессе тогда не было ни звука. На третий день положение не изменилось. Коллеги начали думать, как от меня избавиться. Это не теперешние времена. Дорог тогда не было никаких. От Б.Сосновы надо было добраться до Оханской переправы, переплыть Каму, а оттуда уже, не знаю на чем, ехать до Перми. Как у нас часто бывает, резко похолодало, шел проливной дождь. Я в сарафанчике и спортивках. С собой пустая авоська. До парома меня доставили на больничной полуторке в больничной же пижаме, которую пришлось вернуть.

Когда кондуктор на пароме увидела меня в сарафане под ледяным дождем, без единого звука сняла с себя брезентовую накидку и надела на меня. На берегу оказалось грузотакси – трехтонный грузовик с брезентовым верхом и скамейками по бокам. Так я прибыла в Пермь, прямо к больнице, понеслась в приемное отделение и попросилась в душ, хоть немного отогреться. В вестибюле сидела мама. Ребенок исчез на трое суток без предупреждения – телефонов-то у нас не было. Так я приняла боевое крещение. Очень смешно, но я даже не чихнула после ледяной купели. Что значит доминанта!

И впервые мне считали в бухгалтерии оплату за командировку.

– Так, значит! Выехали когда? Пятого? А вернулись? Восьмого? – День уезда и приезда – один день! (Косточка на счетах в обратную сторону). Где были-то? Б.Соснова? Село – суточные по минимуму. Где жили? В гостинице? Нет, а где? В физкабинете? – квартирных нет. (Каждый раз щелчок на деревянных счетах в противоположную сторону). На чем ехали? Туда на самолете, а обратно на грузотакси? Такси не оплачиваем. Грузо – все равно такси! Тут я стала соображать, сколько мне придется доплатить самой.

После этого вылеты по санавиации стали для меня регулярными. Кстати, когда я защитила кандидатскую, мне платили за них 5 рублей. На дежурства было расписание, но оно постоянно нарушалось, п.ч. вызовов было больше, чем врачей, особенно в период отпусков. Мы удивлялись, как это получается, что туда погода всегда лётная, а обратно или туман с дождем, или «лётное время» закончилось. Ординатор – лицо бесправное. Наш Захар Семенович говорил: «ординатор – это «О»! он должен лавировать!!» Кроме того, мы были очень заинтересованы в работе, поэтому пахали на любимую больницу из чистого энтузиазма, как негры на плантации. Бывало, идешь после полёта по своему кварталу, а больничная «Волга» поворачивает в твой двор – второй вызов. Боря Климов поставил рекорд с 3мя вызовами за сутки. Больничные доктора решили побороться за свои права. Они написали в 6 ведущих газет, включая «Труд», просьбу прояснить ситуацию и получили 6 абсолютно разных ответов. Включился поневоле профсоюз. Врачам стали ставить часы по санавиации, а следовательно, платить за дежурство. Через 2 – 3 месяца утомились и ввели должность борт-врача. С этих пор летают (ездят) штатные единицы.

Значительно позднее мы научились огрызаться. Как-то меня срочно затребовали в санавиацию. Теперь я понимаю, что могла спокойно не ходить – я же из другого учреждения! Но в те времена мне это и в голову не пришло. Позвали меня уже как специалиста по торакальной хирургии. Пожилая дежурная – бывший невропатолог. В Ильинском тяжелая травма груди. Я прошу анестезиолога. Доктор экономит и отказывает.

– Одна не полечу, без анестезиолога там делать нечего. В Ильинском своего нет.

– Раньше летали одни!

– А еще раньше вообще не летали, помирали на местах самостоятельно.

– Анестезиолога нет.

– Хорошо! За дополнительный вызов отвечать будете сами.

Летим. Минут через 40 пора бы уж и садиться. Внизу большиедома, заводские трубы. Спрашиваю пилота:

– Это что, такое Ильинское солидное?

– Да нет! Мы вернулись за анестезиологом! – Напугалась бабуся ответственности, сгоняла вертолет. И пришлось мне всю дорогу отваживаться с докторшей, которая не переносила полета.

Написала и вспомнила свой последний вылет. Мне было уже немало лет. Ребята в моем подшефном Кунгуре попросили проконсультировать больного. Погода была неважная, дорога – тоже. «Главный маршал санавиации» Л.Н.Ворожцова, которая всегда тепло ко мне относилась, хотела как лучше. Она с сомнением отнеслась к водителю и решила отправить меня вертолетом. Езды до Кунгура на машине было около 2х часов. На вертолете – минут 35. На санавиаторской Волге мы полчаса добирались до аэродрома на Бахаревке. Там меня сразу признали за консультанта. Молодые красивые в форме ребята усадили меня в салон и начали греть вертолет.

Я чувствовала себя как в миксере, но при этом ужасно пахло горелым керосином – аромат, знакомый с детства. Это продолжалось минут 40. К тому же было очень холодно. Прилетели мы действительно быстро. Летчики спросили, когда меня ждать. Я их поблагодарила и заверила, что доберусь обратно другим путем, а сама подумала, что лучше я пешком пойду. От места посадки ехали еще полчаса. К этому времени у меня раскалывалась голова. И как всегда в таких случаях, я не догадалась померить давление. Не знаю, как у всех, а у меня при кризе соображение напрочь отшибает. Больного мы посмотрели, а потом отправились к моим, как они сами считают, детям – Талянским, обедать.

Голова набирала обороты. Разум отсутствовал. Обратно меня решили отправить на мини-автобусе, по виду, моем ровеснике. И тут пошел проливной дождь. Дворники через каждые 100 метров бессильно падали на капот. Шофер выходил и прибивал их молотком, очень громко, в голове при этом в такт бухало. Ехали мы 3,5 часа. Как я осталась жива при таком гипертоническом кризе, не пойму до сих пор. Больше по санавиации я не летала.

Теперь пора вернуться назад в пятидесятые. На втором же году ординатуры мне сообщили, что пришла группа санфака, а заниматься некому. Придется мне пойти с ней в поликлинику. Я впала в тихую панику. Ну, какой из меня преподаватель? Захар Семенович выслушал весь разговор и сказал:

– Я схожу с ней, а то она со страху умрет! – Он был весьма недалек от истины. На вторую смену в тот же день мы отправились на прием. Не могу вспомнить, в какой поликлинике я начала «преподавать». Как назло, шли одни бабки с коленками. Я и сейчас слабо себе представляю, как им можно помочь, а тогда была близка к провалу. Ну, хоть бы кто-нибудь пришел с другими жалобами! З.С. отсидел в уголке молча все занятие, а я иногда поглядывала на него, просто для успокоения.

После этого я два года в ординатуре систематически вела группы, как санфака, так и лечфака, и в ученики ко мне попали Саша Туев и Саша Плаксин, оба будущие профессора и заведующие кафедрами института. Тогда они пригласили меня на выпускной вечер, как «самделишного» преподавателя, провожали меня домой и перебудили воплями квартал в пять часов утра, радуясь освобождению и еще не зная, что сами будут заниматься обучением всю жизнь, и что через много лет мы будем сидеть рядом на ученом совете.

Платить ординаторам тогда не имели права, поэтому С.Ю. оформил на почасовую оплату Энгелину Захаровну Козлову, которая уже закончила ординатуру и была у нас лечащим врачом. Я работала, она получала деньги, отдавала их мне, а у нее еще вычитали с дохода партийные взносы. Так С.Ю. ухитрился меня немного подкормить. Дело в том, что пока я была студенткой, получала именную стипендию в 540 рублей «чистыми», а когда стала врачом, то из 600 рублей зарплаты у меня стали вычитать налоги, в том числе и за бездетность. Получать я стала значительно меньше. Отец болел и не работал. По ходовому выражению тех лет, «финансы запели романсы». Прибавка почасовых была как нельзя кстати.

В это время, начиная с шестого курса, у меня шла научная работа. С.Ю. давно работал над проблемой трофической регуляции. Его любовь к эксперименту требовала воплощения, а исполнителей не находилось. И тут появилась целая группа свеженьких молодых индивидов. Моя исполнительность меня и подвела. Дело в том, что задуманный эксперимент был весьма жесток. В то время не было общества защиты животных и этических комиссий. Собакам я должна была повреждать спинной мозг и изучать влияние травмы на органы желудочно-кишечного тракта. С этой целью предварительно формировали павловский желудочек. Техническая сложность опытов вела к тому, что было много неудач, гибли собаки. А их надо было покупать на собственные деньги, те и другие были дефицитом.

Работали мы на кафедре патофизиологии. Помогала нам препаратор Нюра, которая служила еще в лаборатории Павлова. Приведя собаку, она командовала: «Ну, Людмила Федоровна! Давай!» И я начинала анестезию с морфия. Большая проблема была с наркозом. Все приемы пришлось осваивать самой. Работа выполнялась полностью на личных договоренностях. В клинике мне старшая операционная собирала стерильный бикс с бельем и инструментами. Все держалось на авторитете С.Ю.

Особенно трудно стало выполнять последнюю серию с чрездвухплевральным доступом к обеим симпатическим цепочкам, а затем к спинному мозгу. Удивляюсь, как я одна управлялась с эндотрахеальным наркозом (был в лаборатории примитивный дыхательный аппарат) и операцией на позвоночнике.

И никогда не прощу себе, что согласилась на эту тему. Бедные собаки! Как можно было так обращаться с животными? Мне приходилось по 8 часов сидеть в ледяном виварии с разбитыми стеклами и смотреть, как капает из желудочка сок, чертить кривые, измерять кислотность, следить, чтобы собака не выгрызла фистулу.

Для научной работы С.Ю. удалось организовать в клинике патогистологическую лабораторию. Пробил он и ставку лаборанта. На работу пришла очень славная, но очень больная женщина. Она была многими месяцами на больничном. Препараты приходилось заливать, резать и красить мне самой. А также и точить бритву. На это уходило все свободное время. Себя мне ничуть не жаль, хотя я ухлопала на диссертацию лучшие годы моей молодости, но никакая наука не оправдывает варварства по отношению к животным. После окончания работы я ни за что не согласилась на изучение солнечного сплетения и категорически отошла от нейрохирургии, как на этом ни настаивал С.Ю. Облегчало мне существование дружеское партнерство с Исаком Сауловичем Вайсманом, который выполнял морфологическую часть своей диссертации по той же проблеме. Эта дружба была тоже на всю жизнь и перешла на потомство.

Наши диссертации были частью большой темы. Вместе с исследованиями трофических функций периферических нервов, чем занималась Г.Ф. Маргаритова, получилась законченная работа с новыми данными и интересными выводами. Я думаю, что нам удалось воплотить мечту Семена Юлиановича. Мы неоднократно делали доклады на союзных и республиканских съездах. Однажды на молодежной конференции в Москве, пробегая мимо, молодой хирург выкрикнул:

– Вы это все – сами? Это же титАнический труд! – ударение он сделал на втором слоге. Это было первым и единственным общественным признанием значения нашей работы.

Вот чего я не понимаю, так это отсутствия монографии шефа на эту тему. Возможно, его остановили сложности с публикацией, которые тогда часто были непреодолимым, тем более, что среди исполнителей были «неподходящие фамилии».

В ординатуре нас обогатило еще одно знакомство. С.Ю. консультировал профессора-физика Марка Осиповича Корнфельда. У него были проблемы с кишечником. Обследование в крупных клиниках и Кремлевке картины не прояснило. За границу выхода не было – М.О. был атомщиком, делал аж водородную бомбу. С.Ю.рассказал нам, что он был сиротой, беспризорничал, школу не закончил, поступил лаборантом в университет, одновременно проучился в нем 3 года и соскучился. Не имея дипломов ни о среднем, ни о высшем образовании, он защитил кандидатскую, а затем докторскую диссертацию. И только когда его выдвигали в академию, выяснилось отсутствие документов.

Основным местом его работы был Институт полупроводников в Питере под началом А.Ф.Иоффе. На производство оружия возмездия он был направлен куда-то далеко. Прямо возвращаться домой было сложно – 1951й год. И у этого светила была «инвалидность по пятому пункту». В Пермь он попал, как на перевалочный этап, в университет. Всю его историю я знаю только понаслышке, поэтому за точность не ручаюсь. С.Ю. вместе с зав. кафедрой рентгенологии Г.И.Рыловой нашли-таки место препятствия и врожденную патологию в его кишечнике. М.О. решил оперироваться у нас. Как полагается ученому, он сначала провел исследование: ходил в операционную и смотрел, как делают операции, после чего объяснял нам, что атомная физика вообще-то ерунда, а вот аппендицит! Это да! «Как они кишки обратно опускают и говорят, что они там сами разберутся».

Марк Осипович привлекал нас совершенно нетрадиционным поведением и образом мыслей. Начинать надо с «вешалки». Одежда была принципиально спортивная – надо только было видеть лыжный костюм, вязаные кофты и вязаные же шапочки с помпоном – традиционный прикид тогдашних физиков. И это в официальной обстановке на ученом совете. Когда он пришел первый раз в наш университет, дверь на кафедру оказалась запертой. Дядю в лыжном костюме никто за профессора принять не мог. М.О. свистнул в четыре пальца, сбежался народ, в том числе и лаборантка с ключом. Познакомились. Дверь открыли. Началась работа.

Сидя по-турецки в палате, он излагал нам причины, по которым лопается мыльный пузырь. Эта задачка, решенная для чистой развлекухи, стала основой в производстве автомобильных шин. Дело оказалось в процессах трения. Нам, «чешуе», как нас поддразнивали старшие, было невероятно интересно слушать его байки. Как-то он рассказывал, как в юности решил поехать на юг с минимальным финансовым обеспечением. Дневной рацион он рассчитал с научным подходом: 70 граммов белка – одно яйцо, 200 граммов углеводов – 2 куска хлеба, витамины – пучок зеленого лука. Уложился в отпускные, даже в море плавал. Перед операцией он просил нас поприсутствовать для поддержки. Я была в другой операционной и пришла, когда М.О. уже проснулся. Он открыл глаза, увидел меня и громко заявил:

– Девочка! Ну, зачем же ты пришла? Я же собирался за тобой ухаживать, а ты видела меня раздетым до внутренностей! – Согласитесь, что отхохмить на операционном столе может не каждый. А потом он продолжил:

– Закончили? Орлы!

Послеоперационный период прошел гладко. Университет предоставил М.О. отличную четырехкомнатную квартиру в новом доме научных работников, так замечательно описанном в книге Н.Е. Васильевой «Дом». Нас туда пригласили в гости. За неимением мебели, уселись мы всей группой на полу и слушали новости из физики, географии, новейшей истории, понимая, что долго это продолжаться не может. Профессор стремился домой, и вскоре уехал в Ленинград. И некому стало помогать нам с научными приборами.

А наука на нашей кафедре потихоньку набирала темп. С.Ю. находил все новые темы. Так, он первым в стране описал синдром Элиссона-Цоллингера на двух больных. В редакции журнала «Хирургия» сочли статью неактуальной и вернули назад, а через номер напечатали сообщение на ту же тему из центральной клиники, но на одном случае. Тоже нам наука: берегись сильных мира сего, палец не показывай – всю руку откусят. Надо особо отметить, что С.Ю. был предельно добросовестен в исследованиях. Нельзя было даже предположить, что в материалах появится малейшая подтасовка. Это, кстати, характерно для публикаций из ВМОЛа, откуда он и происходил. Я все чаще вспоминаю учителя, когда вижу, как наши шустряки хватают приличную, лучше иностранную, статью, подставляют свои цифры, бывает и среднепотолочные, и в одно касание выдают «научную продукцию». У П.А.Герцена за всю жизнь накопилось всего 70 статей, но все их он написал сам. И был Герценом. В прошлом тысячелетии наши учителя, написав первый вариант статьи, прятали ее в нижний ящик стола на 2 – 3 месяца, а потом читали, удивлялись, какой дурак так написал, правили, снова откладывали и печатали, когда были уверены в качестве.

На втором же году ординатуры по плану у меня была травматология. Отделение на 30 коек под руководством Захара Семеновича состояло из врача Вали Зубаревой, сестры, гипсового техника и санитарки. Я была дополнительным персоналом. Мне же и пришлось заведовать на общественных началах. Жили мы очень дружно. На 4 месяца к нам прикрепили стажера, так что операции были обеспечены кругом начинающими хирургами. Со стажем была только сестра. Она прибыла к нам из лагеря. Начала она с того, что во время обхода похвалилась:

– Я больному вечером от боли после операции «пурамидон» (pyramidon) дала, а «пелицилин» разводила из графинта, не из под кранта. – Мы поинтересовались, чем она разводила его раньше. Оказалось, что водой из колодца. Пробыла она у нас недолго.

Первое время я не раз отличалась в операционной. Как-то мне поручили зафиксировать локтевой отросток после его отрыва. Я уложила руку больного на приставной деревянный столик. Взяла сверло, примерилась и начала вводить спицу. Получалось хорошо, спица шла под правильным углом. Я провела ее через костную ткань на нужную глубину, разогнула руку, а поднять ее не смогла. Мой помощник сообразил раньше, присел на корточки, заглянул под стол и показал мне торчащий там конец спицы.

Однако время шло, и я набиралась опыта. К концу года меня научили делать остеосинтез, в том числе и шейки бедра, резекцию коленного сустава, сухожильные и костные операции по поводу косолапости, артродезы и артроризы, операции на ложных суставах с костной пластикой – это был весь тогдашний объем плановой и неотложной травматологии, включая вправление вывихов и переломов. Операции под общим наркозом мы делали нечасто. К концу моей работы в травме была хорошо освоена внутрикостная анестезия. Ее хватало на 2 часа. Обычно этого было достаточно. Обезболивание достигалось вполне адекватное. Отрицательным моментом был жгут, который можно было держать не дольше этих двух часов, ограничивающих продолжительность операции.

Для меня этот год тоже стал подарком судьбы. Захар Семенович заставил меня прочитать все новые монографии по каждому разделу. Я публично сдавала зачеты по сегментам конечностей. На эти собеседования он приглашал всех свободных врачей и субординаторов, что и им было не без пользы. Иногда я подумываю, почему бы мне не продолжить работу тогда в травматологии? Уж она-то останется последней из большой хирургии, благодаря привычке человечества соваться везде, в том числе и туда, куда вовсе не надо. С большим удовлетворением и печалью я покидала отделение, куда уже пришла на заведование О.С.Нельзина, будущий отличный травматолог и многолетний заведующий.

Целина

В конце первого года ординатуры нас решили на 3 месяца направить на целину. «Программа» освоения целинных земель пришла в голову тогдашнему генсеку Н.С. Хрущеву. Короткая реанимация Т.Д. Лысенко по инициативе вождя, как и следовало ожидать, не принесла мгновенного роста урожаев. Эти надежды возложили на разработку обширных целинных земель на территориях, граничащих с Казахстаном. Что из этого вышло, широко освещено в литературе и воспоминаниях целинников. А нас это коснулось вот каким образом.

Весной 1954 года в ректорат вызвали ординаторов и объявили, что в план ординатуры по всем специальностям теперь входит работа на врачебном участке в целинных областях. Мы собрали вещички, главным образом книги и справочники, и отправились в Тюмень. Ехали в поезде двое суток с пересадкой в Свердловске. В Тюмени все явились в горздравотдел. Пока дожидались приема, я изучала карту области. С тоской посмотрела на просторы до Северного Ледовитого океана с двумя национальными округами – Ханты-Мансийским и Ямало-Ненецким – и подумала, что за три месяца можно только доехать до них и вернуться обратно.

Тут нами занялись вплотную и распределили по собственно Тюменской области. Мне достался Ишимский район. Ехали мы до него на поезде еще сутки. Был конец апреля. Дороги, естественно грунтовые, были закрыты для любого транспорта. Неистребимая бюрократия прорастает при любых исторических формациях, и она всегда абсолютно безответственна, а правая рука даже не интересуется, что делает левая. Иначе для чего нас надо было посылать в самую распутицу, когда на целине все дороги были абсолютно непролазными.

Двое суток мы ждали в Ишиме. На третий день в номер постучал пожилой (лет сорока) мужчина, представился главным ветеринарным врачом области и сообщил, что ему поручено доставить меня в село Окунево, и выезжаем мы сегодня. После этого он подхватил мой неподъемный чемодан, где преобладали книги. Я оделась. В этот раз на мне были свои новые сапожки, пошитые соседом, очень изящные и совершенно непригодные ни для каких практических целей. Взяв авоську с дополнительным грузом и попрощавшись с ребятами, я отправилась к месту назначения. По пути мой опекун сообщил мне, что поскольку дороги закрыты, мы поедем по степи на тракторе, который везет воз соломы с Алтая для прокорма скота в совхозе.

Пройдет много лет. Я поеду в Ленинград, уже в купейном вагоне, и в Вологде ко мне подсядут двое молодых людей. Я не люблю разговаривать в поезде. В нашей специальности общения более чем достаточно. И ни один трудящийся врач не признается в поездке, кто он на самом деле – жить не дадут. Попутчики попробовали было весело пообщаться. Я на контакт не откликнулась. Зашли с другого бока – поинтересовались моей специальностью. Обычно я представляюсь преподавателем литературы. А тут вдруг я буркнула «агроном». В ответ мне была изумленная пауза, а ребят как подменили. Они сели напротив, на лицах их появилась крайняя заинтересованность и они хором вопросили:

– Скажите, а как у вас с кормами?

Мне стало неловко. Я призналась, что никакого отношения к сельхознаукам не имею. Но они этой информацией пренебрегли.

– Все равно! – сказали они – Мы едем на совещание по Северо-Западу. Вы себе не представляете, что у нас делается!

И до самого Ленинграда агрономы рассказывали мне о положении в хозяйствах, о кормах, о том, что они намерены делать и говорить. Надо сказать, что я слушала их с интересом и сочувствием. И вспоминала мое путешествие на целину.

Животноводческий совхоз в Окунево был организован в лесостепной зоне, где среди пустошей попадались рощицы из чистой березы и было 5 озер. Трава в степи полностью выгорала еще в мае. Закупленный за границей породистый скот кормили тростником из озер. А весной везли солому, откуда дадут.

Вышли мы к трактору в 9 часов утра. Спутник погрузил меня вместе с чемоданом на высоченный воз с крупной соломой, на котором уже громоздилось семейство переселенцев со скарбом и детьми. В это время была объявлена очередная кампания по укомплектованию кадров на селе. Туда начали отправлять квалифицированных рабочих в качестве руководителей колхозов и совхозов, так называемых тридцатитысячников. Еще одна гениальная идея в организации производства, в результате воплощения которой появлялись в селе ничего в сельском хозяйстве не смыслящие начальники, а промышленность лишалась хорошо обученных кадров. Наряду с этой категорией, направленной в добровольно-принудительном порядке, ехали и энтузиасты по комсомольским путевкам, и авантюристы и бездельники, которым важно было получить подъемные, а там по принципу «где бы ни работать, только бы не работать».

На возу просидели мы до трех часов пополудни, после чего появился тракторист, елико можахом с крепким выхлопом, и мы поехали по Ишиму с остановкой у каждой питейной точки, а их по дороге, и не только, набралось порядком. Часов в пять мы выбрались в степь. Места, по которым мы передвигались, находятся вблизи границы с Казахстаном на юге области. В 8 часов стемнело. Полюбовались мы бархатным небом с громадными звездами, однако пора было думать о ночлеге. Проехали мы километров 25, а до Окунева было еще больше 60ти.

После яркого солнца начало откровенно примораживать, ноги в новых сапогах у меня закоченели, хотелось есть и посидеть без тряски по степным кочкам. Тем временем въехали мы в село с единственной улицей вдоль тракта, которая протянулась километра на три. Ветеринарный начальник снял с телеги мою окоченевшую персону с вещами и повел на квартиру. Пришли мы в избу к радисту, холостому молодому парню, который проживал один, но кроме нас было еще 6 постояльцев, все молодые мужики.

Меня накормили и уложили с краешку на полатях, где поместилась и вся остальная компания. И что самое интересное, мне даже в голову не пришло, что ситуация получается для девицы не совсем безопасная. Ребята знали, кто я, поговорили, на ночь глядя, о перспективах лечения рака, и я заснула, как убитая. Утром все дружно позавтракали, и я снова водрузилась на воз. Ехали по целине весь день. Никаких торговых точек по дороге не было, поэтому водитель наш понемногу трезвел и ехал без остановок.

В сумерках добрались до места назначения. Окунево было таким же длинным селом. Больница помещалась в деревянном доме, естественно, без водопровода и канализации. В приемной стояла новая ванна, назначение ее было неясно. Амбулатория была представлена врачебным кабинетом. Стационар состоял из двух палат, мужской и женской, а кроме того, была еще и детская палата. Персонал включал фельдшера-акушерку (родильный дом в маленькой избе стоял отдельно), двух сестер и санитарку. Она-то и ожидала меня в больнице. Мой провожатый тепло распрощался со мной, пожелав мне всяческих успехов, я его от души поблагодарила. Первое, что я попросила в больнице – дать мне помыться. Девушка достала здоровенную лоханку с горячей водой из русской печки, подставила к сливу ванны другую лоханку, и я смыла с себя недельную дорожную грязь. Больше ванной на моей памяти не пользовались. Спать меня уложили в пустующую палату. Я мгновенно заснула и тут же проснулась от разговора в коридоре, где обсуждали мою персону. Было ясное утро. Началась моя самостоятельная врачебная деятельность.

Я провела прием и поняла, что абсолютно не готова к исполнению обязанностей, как теперь сказали бы, «врача общего профиля». Я ничего не понимала в акушерстве и гинекологии. Зависть пополам с удивлением вызывало у меня обращение с детьми нашей акушерки – она выслушивала у них что-то в легких. Это потом я поняла, что она понимает не больше моего. Зато акушерство она знала, и меня эта сторона практически не касалась. Только один раз во время приема прибежала санитарка из родильного дома и сообщила, что меня срочно просит прибыть акушерка: у 24-летней женщины 8е роды двойней, один ребенок родился, а у второго выпала ручка. Перескакивая через картошку в чьем-то огороде, я неслась по диагонали и с ужасом пыталась вспомнить, что в таких случаях рекомендует учебник. В голове вертелся какой-то поворот, но куда и за что? Не вспомнила ничего. Когда я ворвалась в родилку, дитя уже самостоятельно явилось на свет «самоизворотом». На этом акушерские страсти для меня закончились.

Гинекология повернулась ко мне неожиданной стороной. Больных я обычно посылала в районную больницу. Там делали назначения, я давала больничный лист, и лечение проводили сестры. Основных причин для заболеваний было две. Одна относилась к нравственной категории, и ее можно считать прямым последствием войны. Разрушение крестьянской семьи, начатое в коллективизацию, завершилось в послевоенное время в результате уменьшения мужского населения до критического уровня. Это имело последствием резкое снижение нравственного начала. В селе в это время мужики посчитали себя величайшей ценностью, которой все дозволено. Они переходили от одной дамы сердца к другой вместе со всеми болезнями половой сферы, что, как известно, способствует воспалительным заболеваниям у прекрасной половины. Немало тому помогали и приехавшие поднимать народное хозяйство «дамы полусвета».

Однажды я, взяв «напрокат» у соседей дамский тяжеленный велосипед, покатила на плановое посещение фельдшерского пункта. Прием я вела одна. В дверь кабинета резво вошла молодая женщина в городской одежде, захлопнула дверь и закрыла ее на крючок, чем немало меня удивила. В категорической форме пациентка заявила:

– Доктор, мне надо направление в вендиспансер!

– Что случилось?

– У меня очередное обострение после попойки!

Я поинтересовалась, откуда она. Оказалось, что это искательница приключений и подъемных для этой цели. Она уже перебрала весь мужской контингент фермы, естественно, женатый. Те принесли домой результаты ее знаков внимания. Она наблюдается в вендиспансере, а бедные деревенские тетки туда просто не успевают добраться.

Для них существует и вторая причина болезни – заготовка камыша для прокорма животных на ферме. Животноводческий совхоз на целине создавали, не глядя. А надо бы подумать, что коров, закупленных заграницей вместе с бруцеллезом, надо кормить, а единственный ресурс – камыш в нескольких озерах с ключевыми источниками, совершенно ледяными даже в жару. И в эти озера загоняли женщин на целый рабочий день. Директор совхоза, тоже тридцатитысячник, просил меня не давать им больничные листы, потому что некому работать. Я, конечно, не слушала его увещевания – у теток была повышенная температура, но одним больничным воспаление не лечится.

На этом же приеме я осрамилась. Пришла 22х летняя замужняя дама с жалобами на боли в животе. Я расспросила ее, не забыв и о месячных. Последние были 25го. Осмотр происходил 28го. Муж в армии. Уложила страдалицу на кушетку, в животе нащупываю опухоль пониже пупка. Не могу понять, что это. Начинаю пугаться, не онкология ли. Вдруг эта опухоль легонечко толкнула меня в руку. Спрашиваю:

– У тебя месячные-то в каком месяце были?

– В феврале.

– А сейчас июль. Беременность около 5ти месяцев.

Девица в слезы. Эта замужняя дурочка, вроде меня, такая же информированная. Стыдобище, а еще доктор. Узкий специалист, по Козьме Пруткову. Впору в зеркало посмотреть, нет ли флюса.

Терапия шла получше, у хирургов с ней много пограничных тем. Как-то заподозрила я пневмонию, на рентгене в райбольнице ее подтвердили. Лечение было единственным – уколы пенициллина. Пациент жил в отдаленной деревне, где был фельдшерский пункт. Я и направила его туда с назначениями. На следующий день раздался в кабинете телефонный звонок.

– Вы это направили ко мне на уколы? Дак вот что! У меня покос, и ничего делать я не буду! А вы только попробуйте еще кого направить!

Трубку на том конце бросили. Я изумилась. Для всего нашего поколения такая постановка вопроса была просто невозможна. Поделилась с моей пожилой хозяйкой, куда определили меня на постой, и услышала ответ:

– Ну да! А я на тебя посмотрю, ты их всех наповадила! Они скоро и ночью стучаться начнут! Ты мне только раздреши, я их быстро напонужну! Вон до тебя Нюрка-фершал была. Попробуй, позови ее! Она тебя так пошлет, в другой раз не захочешь! А эти чё ? Ташшатся в любое время. Робенок у ей, вишь, заболел! Ну и помрет дак чё! Другой будет!

Убедить старуху в неправомерности такой постановки вопроса мне так и не удалось. Никого не «понужала», но ворчала постоянно. Вообще-то фельдшер на селе тогда был фигурой весьма значительной. Наш доктор, выходец из глухой вятской деревни, специалист высококлассный и образованный, рассказывал мне, как он приехал к маме после защиты кандидатской диссертации. Он показал ей диплом, сообщил, что он теперь кандидат медицинских наук. Она с сомнением посмотрела на документ, покачала головой и посетовала:

– Эх, Палька! Да почё же ты не фершал!

Утвердиться на новом месте мне помогла хирургия. На прием пришел дядя средних лет, заядлый охотник, у которого был препателлярный бурсит. Колено увеличилось в объеме, ходить стало очень трудно. Его долго лечили примочками, становилось все хуже. На счастье, я знала, что надо делать. Пунктировала околосуставную сумку, наложила тугую повязку, запретила ходить. Через несколько процедур колено приняло обычную форму. Пациент на радостях отправился на охоту, чего делать пока не следовало, и выдал мне рекламу. А тут и наступило время ночных вызовов.

Как-то позвали меня на колику. По дороге туда выскочил мне навстречу через забор огромный пес. Я рванула к окну избы. Выглянула хозяйка. Вышла, позвала собаку, впустила в калитку. Я попросила привязать ее, чтобы на обратном пути она меня не пугала. Тетка кивнула, но исполнить просьбу не подумала. Когда я возвращалась в глубоких сумерках, пес снова вылетел мне навстречу. Я постучала в окно, рявкнула на хозяйку и сообщила, что если у нее приключится аппендицит, я к ней не пойду. Не позднее, чем через неделю, ее увезли с моим направлением в районную больницу с острым аппендицитом.

У директора совхоза было пятеро детей, старшему исполнилось семь лет. Поселились они в большом деревянном доме, бывшем «кулацком», судя по его устройству. Мать семейства получила должность завуча школы. Родители пропадали на работе. За братвой смотрела молоденькая нянька.

Старшенький семилетний братик проявил недюжинные исследовательские наклонности. Его заинтересовал вопрос: можно ли одной порошинкой убить воробья? За экспериментом дело не стало. У отца был охотничий арсенал. Малец открыл банку с порохом, собрал свидетелей из юных родственников и банку поджег. Рвануло основательно. Вылетели многочисленные стекла, за ними швейная машинка и кое-какая мебель. Малышню раскидало по помещениям без серьезных травм, а исследователь получил обширный ожог. Глаза, на счастье, не пострадали.

Меня позвали для решения вопроса о срочной доставке в район за 90 км. Было бы удобнее отправить его от греха подальше, но жаль было трясти ребенка, а кроме того, я знала, что хирург там моложе меня и обещала позвать мою персону, если привезут кишечную непроходимость. В больнице был только что появившийся синтомицин. Линиментом этим обработали мы ожоги. Общее состояние ребенка было удовлетворительным. Решили оставить его в больнице. Через несколько дней стало ясно, что исследователь наш поправляется. До сих пор не знаю, что помогло: детский возраст, неглубокое поражение тканей или новый антибиотик. Но я получила от пациента комплимент. Мама сказала, что его лечит доктор, поэтому он выздоравливает. А дитя резюмировало:

– Значит, и врачи иногда приносят пользу?

А синтомицин у меня оказался тоже не без причины. Как-то утром на прием пришла девочка лет пятнадцати. Она закрывала лицо рукой, из обоих глаз тек гной. Выяснилось, что она работает няней у директора совхоза. Я растерялась. Это было похоже на трахому, но о ней я почти ничего не знала. Назначив ей глазные капли, я в обед отправилась домой и вытащила из чемодана новый врачебный справочник.

По поводу трахомы там было написано буквально следующее: это инфекционное заболевание, дающее тяжелые осложнения, трахома в СССР ликвидирована. Все. Я испытала гордость за советскую медицину и глубокую тревогу за себя. Мне-то что делать? Я позвонила в ЦРБ моей коллеге и по совместительству «зав. Райздравотделом». Она отреагировала оперативно. Назавтра мне прислали свеженькую монографию по трахоме, пинцет и синтомицин. В монографии была подробно описана методика лечения. Я выдавливала окончатым пинцетом содержимое из фолликулов на конъюнктиве и закладывала синтомициновый линимент. На следующий день появились новые больные, а потом это приняло характер эпидемии, так что пришлось запросить еще лекарство. Несознательный, однако, у нас народ. Ведь сказано, что болезнь ликвидирована, а они все равно болеют. Непонятно только, как автор монографии догадался ее написать, несмотря на победу над трахомой. Вот остатками этого синтомицина я и лечила ожог.

За это недолгое время я успела многое повидать и осознала, как правильно заметил Л.Н.Толстой, что человек должен знать «все о чём-нибудь и что-нибудь обо всём». Особенно тяжелое впечатление произвели на меня больные бруцеллезом, закупленным вместе с породистым скотом заграницей: восемнадцатилетние доярки с опухшими багровыми суставами и лихорадкой, кричащие от невыносимой боли, и хроники, почти неподвижные, с прозрачными костями на рентгенограммах.

И еще часто вспоминаю я круглое, как блюдце, озеро с пересыщенным солевым раствором вместо воды, на дне которого лежала чистая белоснежная соль. В нем нельзя было плавать, но можно сидеть на поверхности. Рядом был сильный запах сероводорода и болотце из жидкой грязи. Каждый год к нему приезжали казахи, ставили юрты, купались и обмазывали себя грязью. Жили с месяц и уезжали до следующего года. Мы слушаем дифирамбы целебным качествам Мертвого моря, а у самих под ногами такое богатство. Прошло более полувека, и ничего не слышно об этом уникальном месте, которое могло бы принести здоровье многим людям и пополнить казну региона.

Даже при коротком сроке пребывания в Окуневе я ощущала нравственный дискомфорт. С одной стороны я была чужой, с другой – постоянно нарастал жгучий интерес к моей личности: что я ела, во что была одета, из чего и кем перешито мое платье, зачем ходила на почту, что делала вечером. Все это обсуждалось без всяких церемоний с постоянным желанием вторгнуться в мою жизнь.

Хозяйка мне все время доносила мнение населения и даже пыталась защищать. Я чувствовала себя под постоянным надзором. Тетки «среднего класса» смотрели на меня с ненавистью. Теплые отношения сложились только с моими больничными сестрами. И при всей моей коммуникабельности приятельских отношений ни с кем не завязалось.

Провинциальные понты хорошо отразились в сценке, которая произошла в доме хозяйки. Старуха жила одна в добротном доме. Дети ее работали в Черемхово на шахте. Они были обеспечены и бабку не обижали. По ее словам, «на крындашин зарабатывали». На лето привезли к ней внучку. От Ишима ехали на такси. После дальней дороги посадили таксиста обедать. Сидел он рядом со мной. Рассказывал, сколько удается заработать: «А как же? У меня дочь в 9м классе! Я же не могу ее вот в таком водить!» При этом он презрительно подергал пелеринку на моем ситцевом сарафанчике. Ну, и что мне надо было делать? Не соответствовала я обществу.

Три месяца прошли быстро. Они внесли существенный вклад в копилку жизненного опыта. Я набралась сведений в смежных областях, поняла, что такое самостоятельность в жизни и специальности и даже немного поруководила. И решила для себя, что если очень нужно, то командовать я смогу, но ни за что не стану этого делать добровольно. С тем и вернулась в родную клинику.

Обратная дорога тоже осталась в памяти. В Тюмени надо было явиться в Облздравотдел, получить документы. Учреждение помещалось в старом особняке, окруженном маленькими деревянными домишками. Перед крыльцом стояло большое корыто с водой, рядом с ним – швабра. Приспособление обеспечивало возможность помыть сапоги перед входом, п.ч. путь лежал по дороге, где ноги увязали по щиколотку. Теперь, читая моего любимого Владислава Крапивина, я вспоминаю его родной город того времени. Мне довелось еще раз побывать в Тюмени, когда она приняла более современный облик, однако, как и у нас, широкие дороги уложены без дренажей, и после дождя преодолевать их надо вплавь. В гостинице на пятом этаже меня погрызла мошка, и я вернулась с физиономией, чрезвычайно напоминавшей Мао Цзедуна.

На обратном пути в Тюмени я встретила на вокзале наших ординаторов, которые сидели уже трое суток в ожидании билетов. На этом отрезке Транссибирской магистрали в 1954 году не было пригородного сообщения, и все, кому надо было к соседям или во Владивосток, ломились в один и тот же состав. Предварительной продажи не было. Очередь продвигалась только при подходе поезда. И здесь не обошлось без добрых людей. Здоровенный дяденька, поглядев с высоты своего роста на мою щуплую личность, уперся руками во впередистоявшего и кивнул мне, а я внедрилась в малое пространство недалеко от кассы. Билет мне достался на ближний поезд. Через два дня я была дома. Перед поездкой на целину в институте было приказано организовать филиал сберкассы. Когда я получала в очередной раз стипендию, кассир посоветовала мне завести счет и положить на него 5 рублей. Так она обеспечивала массовость вступления вкладчиков, а у меня завелась сберкнижка. Вернувшись, я обнаружила, что на нее мне перечислили «стипу» за 3 месяца, и почувствовала себя Рокфеллером. Вот сколько пользы может произойти из поначалу нежелательного события.

Третий год обучения я работала в общей хирургии, постепенно набирая опыт и продолжая научную работу. Все на свете кончается. Закончилась и ординатура. Мне выдали небольших размеров бумажку со слепым машинописным текстом, из которого следовало, что по окончании ординатуры Палатовой Л.Ф.присваивается третья (!) врачебная категория и право заведовать хирургическим отделением. Прочтя этот документ, мои друзья хором сказали: «не вздумай!» Я даже не спросила, почему. И так было ясно, что до настоящей хирургии еще долгий путь.

Начало работы

Ординатура закончилась в июле 1956 года. Семен Юлианович посчитал, что аспирантура мне ни к чему. Диссертацию я доделаю как соискатель. Отец тяжело болел, и я в семье стала единственным добытчиком. На кафедре было место ассистента. Я прошла конкурс и была принята на «настоящую» работу. Кое-какой преподавательский опыт у меня был – два года в ординатуре я вела группы систематически. А главное, нас хорошо учили специальности, я уже твердо усвоила клинический подход. Что же касается педагогики высшей школы, то о ней я узнала лет через 15, когда меня спросили про методички на кафедре, а я поинтересовалась, что это такое. С.Ю. на подобные «мелочи» внимания не обращал. Он учил на производстве и лучше – индивидуально.

Таким образом, побывав в отпуске на море, я явилась в октябре для прохождения службы. Представившись группе, энтузиазма у студиозусов при виде преподавателя я не обнаружила. За спиной кто-то отчетливо прошипел: «Птиса молодая в загаре». Стоило бы им сказать это потише. Я была еще в таком возрасте, когда препятствия стимулируют на активные действия. И не я первая начала! Без нажима я поинтересовалась степенью подготовки моих подопечных, показала им, как надо разбирать больных, а они убедились, что оперировать уже кое- что умею. Иерархия установилась. Косых взглядов больше не было. Мы отзанимались мой цикл, а они попросились со мной еще в поликлинику, где мы месяц сидели на приеме. Разница в возрасте у нас была совсем небольшой, так что имелась почва для неформального общения. Среди студентов того времени было много различного рода «лишенцев»: дети раскулаченных, спецпереселенцы, ЧСИР и т.д. Им доходчиво объясняли, что общежития положены не им, а фронтовикам, детям фронтовиков, спортсменам и активистам. Кстати, и здесь были свои заморочки, п.ч. ребята начинали соображать, кем лучше представиться, фронтовиком или его сыном. Это нередко совпадало, а льготы были разными.

После ординатуры я получила, наряду с врачебной категорией и правом заведовать отделением, обязанность дежурить ответственным (старшим), что и делала в дальнейшем на протяжении 20-ти лет. Дежурить по областной больнице было весьма сложно. Кроме того, 3 дня в неделю к нам везли Ленинский район, который на моей памяти никогда не имел, как и сейчас, ни одного стационара. Вообще ни одна областная больница по экстренной помощи не дежурит. Это придумал Семен Юлианович в учебных целях. Отчитаться за дежурство в нашей клинике было ну очень не просто. Линейка проходила очень активно, замечаний была масса, огрехов никогда не пропускали. В процессе я сделала одно важное наблюдение: нельзя сидеть напротив шефа. В этом случае ты находишься в сфере его внимания. Стоило мне переместиться вбок, как попадать стало значительно реже. Между прочим, дежурство не ограничивалось 24 часами. С моей группой никто не занимался, мою палату не вел, операции часто ставили во вторую или третью очередь, принимая во внимание учебный процесс, так что домой попадали только во вторую половину дня.

Однажды бабулька, на вечернем обходе спросила сестру: «А чё, Людмила-то Федоровна содни дежурит, и ночью тоже?» И, услышав положительный ответ, заявила: «Дак вы ее спать-то положте! Она, ведь меня завтра оперироват!». Конечно, сочувствие имело шкурный оттенок, но все равно приятно. Ассистентам за дежурство не платили, поэтому в праздники, чтобы сэкономить двойную оплату на врачах, заведующие ставили кафедральных. Но я не помню, чтобы кто-нибудь такой бессовестной эксплуатацией возмутился. Себе дороже выйдет – потом оперировать не дадут или зашлют в послеоперационную палату. Хирургия имеет много общего с акробатикой – перестанешь систематически работать – и потерял баланс. И учиться надо непрерывно, потому что не будет никогда даже двух одинаковых ситуаций. Самые традиционные операции каждый хирург делает по-своему, и всегда что-то интересное можно подсмотреть. А у нас поучиться было где.

К этому времени у меня был готов черновик диссертации. Шеф решил провести апробацию. Собрали хирургическое общество совместно с обществом патологоанатомов. Кафедрой в это время заведовала профессор Халецкая, не имевшая клинического опыта. Сотрудники просили ее прочитать морфологическую часть работы, от чего она категорически отказалась. На заседании выступили клиницисты с положительным в целом отзывом, заведующий кафедрой патофизиологии профессор Цынкаловский с множеством возражений (просил выступить первым, а его поставили после демонстрации больного), а потом ассистенты с патанатомии с детальным и объективным разбором работы. В конце встала профессор Халецкая и заявила, что диссертацию она не читала, но считает необходимым взять другую тему. Я почувствовала себя как в центрифуге. Ведущий заседание профессор Николай Михайлович Степанов, прослушав все речи, встал и сказал:

– Делаем заключение: работа допускается к защите. Кто «за»? Единогласно. Всем спасибо. Не помню, как я добралась домой после этой апробации.

И тут начались ВАКовские реформы. Потребовались публикации, которых раньше совсем не нужно было для защиты. Попасть в центральные журналы было невероятно трудно, ждали по 2 – 3 года, и то не факт, что напечатают. Долго думали, что делать. Наконец, кого-то из старших аспирантов осенило издать свой сборник. Это была сборная солянка, но особых требований никто и не предъявлял. Помню, что напечатали даже статью аспиранта с филфака госуниверситета об особенностях прямого перевода с азербайджанского на английский (раньше это делали через русский язык). Я почитала ее с большим интересом.

Меня определили спецредактором. Так я приобщилась впервые к работе, которой пришлось заниматься потом долгие годы, что тоже помогломне познакомиться с замечательными специалистами в этом деле: Тамарой Арсеньевной Шлыковой, Лидией Константиновной Пономаревой, Верой Васильевной Декусар, а позднее – с Натальей Александровной Щепиной. Все они профессионалы высочайшего класса, у которых я очень многому научилась. Читая мой автореферат, Лидия Константиновна. спрашивала: «Скажите мне, что Вы имели в виду в этом абзаце?» После моего объяснения следовала просьба: «А теперь прочтите это. Вам не кажется, что тут наоборот?» Так и есть, действительно наоборот. «Теперь напишите то, что вы сказали. Сейчас уже понятно». Самое интересное – у Лидии Константиновны не было высшего образования, а редактировала она статьи из разных научных областей. Вера Васильевна была спецом по таблицам. Мы маемся с цифрами и рисуем графики, а потом идем к ней. В.В. берет наш набросок и поворачивает его набок. Все! Таблица в лучшем виде.

Вышло и еще одно постановление о необходимости доклада на каком-нибудь форуме. Тут снова пришла помощь от добрых людей. Посланные мной тезисы на съезд молодых нейрохирургов в Москву не дошли. Я обнаружила это по дороге на юг во время пересадки. Времени не оставалось – тезисы были уже в типографии. Федя Лясс, симпатичный рыжий член редколлегии, мой ровесник, попросил меня написать их наизусть от руки на коленке, и обещал «воткнуть последним», что и выполнил, дай бог ему здоровья в Израиле, где я увидела его фамилию недавно. Очень ему надо было бегать к машинистке и в типографию для абсолютно неизвестной девчонки из какой-то там Перми, которую и академики до сих пор с Пензой путают. Это были первые кочки на пути к кандидатской, к которой пришлось добираться по очень разбитому проселку. Дорога эта заняла у меня 5 лет.

50е годы ХХ столетия характеризуются рывком в хирургии в нашей стране, в основном, благодаря становлению анестезиологии и реаниматологии. Эндотрахеальный наркоз снял табу с органов груди. Необычайно быстрыми темпами стали внедряться операции на сердце и на легких, появились эндоскопические методы, первым из которых была бронхоскопия. Появившись впервые в отоларингологии, она быстро стала рутинным исследованием в легочной хирургии. Бронхоскопы типа Дженнингса с дистальным освещением (кустарный прибор, сделанный из ректоскопа в мастерских ВМОЛа), фриделевские аппараты, световолоконная оптика – все это оснащение требовало специалистов. С.Ю., пользуясь питерскими связями, посылал нас на рабочие места, вплоть до первых в стране отделений реанимации, чтобы быть в новой струе. Мы, конечно, были рады поучиться и повидать белый свет, но с применением полученных знаний дела обстояли далеко не блестяще. Дома не было аппаратуры. Для внедрения новых методов нужны были специализированные отделения. Это вызывало полное недоумение у властей, которые считали, что и так все в порядке, и вовсе не собирались беспокоиться по этому поводу.

Мечтой С.Ю. была торакальная хирургия. Нас с Володей Голдобиным приставили для осуществления этой мечты. Надо было начинать работу с методик обследования легочных больных. В это время в рентгенологию пришла Антонина Михайловна Дмитриева, которая затем многие годы заведовала этой кафедрой. Это рентгенолог от Бога. Без нее никаких методов мы бы не наладили. И все же настоящая грудная хирургия появилась в областной больнице только с организацией торакального отделения в новом корпусе. Надо сказать, что энтузиазм руководителя нередко выходит боком исполнителям. Удивляемся до сих пор, как учились делать бронхографию, вводя трубку в трахею под экраном. По 40 минут мы торчали в рентгеновских лучах, пытаясь попасть сначала в трахею, а потом в бронхи и собирая на себя всю мокроту, скопившуюся у больного за сутки. А потом наливали жирорастворимый контраст йодолипол, который больной откашливал несколько дней. И никому в голову не приходило, что молодые врачи, и по своему недомыслию тоже, могут обеспечить себе лучевую болезнь. О стафилококке уже не говорим.

Распространение пандемии «стафилококковой чумы ХХ века» коснулось больницы в полной мере. Деструктивные пневмонии как самостоятельное заболевание и как осложнение местных гнойников, и особенно гематогенных остеомиелитов, быстро принимали септическое течение и на глазах разрушали организм. Главную роль в эпидемии сыграло неразумное использование антибиотиков. В начале их победного шествия о возможных последствиях нас предупреждал С.Ю. Однако, переубедить основную часть медицинской общественности не было никакой возможности. Антибиотики широко применялись по поводу каждого чиха и с профилактической целью, чаще всего для психологического воздействия на больных и родственников и защиты от администрации. В результате мы имеем то, что имеем.

Как недавно выразились министерские специалисты на научно-практической конференции, скоро придется искать, где выкопать целебный корешок. Бушевал стафилококк лет 15 – 20, а затем сам собой потихоньку ушел в цисту. И потерял актуальность чудодейственный гаммаглобулин, созданный в пермском институте вакцин и сывороток, который с большим успехом апробировала в клинике М.А.Волкова, к сожалению, на исходе всех этих драматических событий. Кстати, препарат тут же был засекречен.

Так я отработала до 1959 года, когда по семейным обстоятельствам была вынуждена уехать в Ленинград. Этот период сыграл в моей жизни большую роль.

Ленинград

В Ленинград впервые я попала в 8ми-летнем возрасте в не к ночи будь помянутом 1938 году. Мы с мамой поехали в гости к ее любимому брату, Ивану Илларионовичу Филитову, который в юности был взят туда на действительную службу, женился и остался в городе. Его жена, Вера Григорьевна, дорогая наша тетя Веринька, была высококлассным бухгалтером и служила на крупном заводе. Дядя работал снабженцем в порту. Они жили с мамой тети Веры, чудесной старушкой, которая обожала зятя, а он платил ей той же монетой. Бабуля вела хозяйство, так что тетка по дому была, что называется, не в курсе. Когда ей пришлось вплотную заняться кухней, она начала с того, что сварила курицу со всеми потрохами. Дядя изумился, а ей ничего не оставалось, как доказывать, что никакого зоба у кур не бывает. Их сын Гена был годом старше меня.

Тетя Вера взяла отпуск и возила нас по всем музеям и пригородам. Во многих сама была впервые, как и положено столичным жителям – каждый день на работу ходим мимо Эрмитажа, как-нибудь даже и зайдем. Мы тогда тоже не сходили. Я многое запомнила глазами, особенно впечатлили меня карета и малюсенькое пианино с настоящими клавишами из слоновой кости в Екатерининском дворце. Уж не из нащекинского ли домика оно было, как писал о нем Пушкин, что играть на нем мог бы паук? Я очень уставала. Приходилось делать перерывы на дачу, которую, как большинство ленинградцев, снимали, по-моему, в тот раз на Сиверской.

Я часто потом вспоминала, что пока были на даче и ездили в гости, ни разу на столе не было вина. Взрослым родственникам было от 30 до 40 лет. Обедали, играли в карты, лото, волейбол, но никакой выпивки не было в помине, не было принято. Однако при всем гостеприимстве даже я чувствовала тревогу.

В Детском Селе жила сестра тети Веры, которая была замужем за комиссаром дивизии Петром Цирро, латышского происхождения сиротой, бывшим сыном полка в гражданскую войну, красноармейцем с детства. Я видела его один раз на даче: небольшого роста, белокурый с добрым симпатичным лицом. Он подхватил меня на руки, сказал что-то ласковое и таким остался в памяти.

Тревожились не напрасно – он и попал под раздачу. Арестовали его ночью. Предлог был курьезный. В дивизию приезжали немцы для обмена опытом, был тот самый период дружбы. Сестра тети Веры училась на курсах немецкого языка, по направлению начальства как жена командира. Ее и обязали принимать делегацию. В знак благодарности из Германии ей переслали модный тогда беретик. Ну чем не оплата шпионских услуг? Комиссар был настолько чист перед совестью и Родиной, что ему дали только 5 лет, очевидно, за потерю бдительности, и семью не тронули, но он не выдержал этапа и погиб по дороге. Арест случился при нас. И наша тетя Вера – главный бухгалтер завода с персональной машиной, по всем тюрьмам искала зятя, оставляя эту машину за несколько кварталов, и нашла его в Крестах перед самым этапом. Мало того, ночью она выкрала 7летнего племянника, которого запросто могли отнять у матери и отдать в спецприемник под чужой фамилией, такой тогда был порядок по отношению к врагам народа. Мать мальчика умерла через год от рака желудка, который полыхнул после всех событий.

Тетя Вера усыновила Володю, точную копию отца, дала ему свою фамилию. Вовка стал Владимиром Ивановичем Филитовым и звал тетку мамой. В 1939 году мы в последний раз собрались в Карандеевке у деда всей двоюродной толпой. Вовка был принят как свой, хотя ему часто от нас за понты (тогда это называлось «вображала») попадало. Об отце он никогда не говорил, даже когда стал взрослым. Избалованный донельзя генеральский сынок попал в непривычные условия и с честью это испытание выдержал

А дальше началась война, ленинградская блокада. Дядю взяли на фронт. Перед этим, тетя Вера, спасая детей, отправила их с последними эшелонами в эвакуацию. Попали ребята в школу «трудновоспитуемых». С последним письмом из Ленинграда она успела сообщить номер эшелона и школы нам в Молотов, как в 1940 г. переименовали Пермь. (По какому случаю это произошло, непонятно – никакого отношения член ЦК к нашему городу не имел). Надо напомнить, что во время войны было создано одно важнейшее учреждение, значение которого невозможно переоценить. В городе Бугуруслане было организовано Всесоюзное Бюро эвакуации. Все сведения о перемещении гражданских лиц собирались там. Великие энтузиасты работали в этом бюро. Эти простые женщины заслуживают памятника на все времена как выдающиеся гуманисты. Они совершили настоящий подвиг. О них забыли, по обыкновению, но благодаря этой организации не потерялась целая огромная страна.

Мама через бюро отслеживала путь детей. Они ехали через Ярославль на пароходе. Их бомбили непрерывно, сколько раз душа у нас уходила в пятки. Гибла масса людей. Живы ли мальчики? Едут ли? Куда едут? Была большая путаница, но с ней разобрались. Сколько писем было отправлено в Бугуруслан, и ни одно не осталось без ответа. Наконец, нашлись в Сибири. Через тот же Бугуруслан мама оформила документы, чтобы поехать и забрать детей. Это тоже было на грани фантастики. Писем из Ленинграда не было. Официальной информации о блокаде не было никакой.

И тут произошла почти мистическая история. Эвакуированная дама, которую к нам поселили, любила погадать на картах. Зимним вечером 1941 года в лютый мороз в 40 градусов и при керосиновой лампе она раскинула карты, предложила маме погадать. Та фокусов не любила. Сначала отказалась, а потом махнула рукой – давайте. Дама пригляделась внимательно и сообщила, что кто-то близкий появился рядом и предстоит свидание. Поверить в это было очень трудно – какое может быть свидание в военное время? Для гражданских лиц в войну передвижение было крайне ограниченным.

– Ну, посмотрите сами, по картам выходит совсем скоро!

Не прошло и часа, как в дверь постучали. Вошла женщина и отрекомендовалась медсестрой из медпункта станции Пермь 2. Она сказала, что прибыл эшелон с эвакуированными из Ленинграда, там мамина сестра, она просит подъехать к ней родственников. От себя женщина добавила, чтобы прихватили какую-нибудь еду.

Мама собралась и бросилась бегом на вокзал – было неизвестно, сколько будет стоять поезд. Она успела. Это была тетя Вера в тяжелейшей степени дистрофии. Мама упрашивала ее остаться. Обещала привезти детей – все документы были готовы. Тетка не согласилась. Она ехала с мореходной школой в качестве бухгалтера туда же, где были мальчики, в г. Тару. Там они пробыли до прорыва блокады, а потом вернулись в Ленинград. Я хочу с бесконечной благодарностью вспомнить ту медсестру, которая в лютый холод поздним вечером поехала на трамвае в темном городе искать родственников умирающей незнакомки без твердой надежды успеть до отхода эшелона. Да она к тому же была на работе. Смогла бы выжить страна без таких людей?

Мне всегда было жаль, что братья не остались у нас. У них были большие проблемы со школой. Мальчики ушли в техникум (бывшее училище Штиглица), который тут же был преобразован в ремесленное училище. Старший брат стал краснодеревщиком, правда, обнаружил талант и работал на реставрации музеев. Однако среда сделала свое дело, и российская беда его не миновала. Он умер от рака, не дожив до пенсии, о которой так мечтал. Младший попал на отделение лепщиков-модельщиков, убедился, что в люльке висеть снаружи здания весьма некомфортно, и после армии пошел учиться. Кстати, из армии в эшелоне на этот раз встречала его я и тоже предлагала остаться, однако коренные ленинградцы в другом городе жить не могут. Вовка закончил операторское отделение ВГИКа, стал химиком (это теперь в фотографии основа – цифра, а тогда была сплошная химия), открывал химические заводы по Советскому Союзу и спас Пермь от очередной отравы («там Милка живет»), которой у нас и так выше крыши, за что ему большое спасибо.

Второй раз я попала в Ленинград, будучи студенткой 2го курса. Отец взял меня с собой в командировку в зимние каникулы. Прежде всего, меня поразила дорога. После Вологды по бокам железнодорожного пути были сплошные воронки от снарядов. Шел 1948 год. Следы войны встречались на каждом шагу. В городе тоже было изобилие маленьких скверов, как мне объяснили, на месте разбитых домов.

Мои родные жили на Лахтинской улице на Петроградской стороне. Они занимали двадцатиметровую комнату в четырехкомнатной коммуналке, где жили еще три семьи, и непонятно где ютилась мать-одиночка с ребенком, молодая деревенская девушка, которая подвергалась остракизму со стороны всех жильцов, включая «порядочных» родственников – алкоголиков с умственно отсталой девочкой – грозой всех соседей.

Пройдет много лет. Я приеду в командировку и зайду на Лахтинскую поискать моих переехавших родных, которые не обеспокоились сообщить мне новый адрес. Меня встретит та самая Нюша, которая как рыба об лед билась, не гнушаясь никакой работой, чтобы в одиночку поднять сына. Она дала мне адрес тетки и, смущаясь, сообщила, что её сын закончил институт, поступил в аспирантуру и пишет диссертацию. И такая радость была у нее на лице, что я от всего сердца похвалила ее за стойкость и мужество, а сыну пожелала всяческих успехов. Я знала, что ничего хорошего из детей ее гонителей не вышло.

Как и в большинстве коммуналок, в коридоре висело 4 счетчика, на кухне, в коридоре и в туалете по 4 лампочки, и упаси бог, если кто-то по незнанию (я, например) включал не ту. Уместно вспомнить, что электричество тогда стоило 4 копейки за киловатт. Посреди коридора стояла ванна. Такое расположение было обычным в дореволюционных квартирах. Я видела их и на кухне. Поскольку никто не желал заниматься обслуживанием ванны («для дяди»), то ею пользовались исключительно для хранения грязного белья. Это таило в себе большую опасность. Четырехлетнее дитя алкоголиков изнемогало от желания общественной деятельности, поэтому девица часто собирала все вещички и замачивала черное с белым вместе для дальнейшей стирки. Это было стихийным бедствием.

В кухне была единственная чугунная раковина, сохранившаяся с первой мировой войны, решетка ее сгнила, и ее много лет заменяла продырявленная гвоздем консервная банка. В этих условиях появившийся в квартире газ был принят, как теперь нанотехнология. Это произошло в начале 50х годов. Разделили каждой семье по конфорке, боже упаси зажечь чужую. А чтобы этого не случилось, ставили на огонь что попало, лишь бы место было занято.

Все четыре комнаты располагались анфиладой и соединялись раньше дверями. Они были заделаны фанерой и оклеены обоями, так что слышен был каждый шорох. Жили сразу во всей квартире. Особенно это устраивало дочку алкоголиков, у которой была, как у всех имбецилов, превосходная память. Она все слышала и запоминала, а потом выкладывала в любое не всегда подходящее время.

В «нашей» комнате помещались тетка с вернувшимся с войны дядей и неожиданно родившейся у 43х летней мамы Наташкой, которой в наш приезд было 2 года. У блокадниц исчезали месячные. Тетя Вера, в полной уверенности в безопасности на этом основании, обнаружила беременность, уже на 5м месяце. Когда врач сообщил ей эту новость, она пришла в ужас. Дядя перенес очень тяжелое ранение в грудь, долго не могли вылечить гнойный процесс. А тут – нате вам! Мало двух проблемных подростков, так еще младенец впридачу! Но делать было нечего. Родилась девица-красавица. Вскоре женился Гена, у него родился сын. Володя еще не в армии – итого 7 человек в 20-ти метровой комнате. Наташка говорила:

– Оставайтесь у нас ночевать, у нас еще на столе никто не спит! – А иногда:

– Мама! Мне народы надоели!

И вот подвернулась возможность отселить старшего сына. Малознакомая женщина решила переехать на юг. Жила она в закутке с окном площадью 9 кв. метров, отгороженном от ванной комнаты, естественно, тоже в коммуналке. Встал вопрос, как можно было получить эту «жилплощадь». Тетка, взяв с собой нужную сумму, отправилась к районному судье за советом. Та внесла ясность: сына через суд надо выселить как дебошира, владелицу закутка прописать в теткину квартиру, а нехорошего мальчика – в освободившиеся хоромы. Так и поступили. Была, конечно, опасность. Уезжающая могла передумать и претендовать на площадь, куда ее прописали. Но другого выхода не было. Положились на ее порядочность и полученный ею гонорар (официальная продажа квартир категорически запрещалась). На суде разыгрывался спектакль. Свидетели рассказывали, как дети угрожают и даже бьют родителей, какие скандалы устраивают. Когда вынесли положительное решение, в публике заговорили:

– Ну и стерва–баба! Это же надо! Родных сыновей выселить! Ну, этого черного-то ладно, может, и вправду бандит! А того беленького-то за что? – это они о Вовке, который в это время собирался жениться и уже вступил в первый в Питере кооператив, оплаченный нами с тетей Верой на пару.

Мой первый краткий визит к родным запомнился тем, что на обратный путь отцу предложили билеты в купе в «цельнометаллическом вагоне», и он долго не мог решиться купить их, потому что боялся замерзнуть (мы же привыкли к деревянным вагонам). Поезд шел до Перми 2,5 суток. Других билетов не было. Пришлось ехать в современных условиях в купе с комфортом, который после деревянного старья мы и вообразить не могли.

После первого посещения «Ноева ковчега» я приехала в Ленинград после 4го курса на дачу. Жить летом в Питере детям не рекомендовалось. Вся канализация стекалась в малые и большие реки. Атмосфера, особенно в жару, желала лучшего. Все мамаши нанимались на сезон в любые детские учреждения, которые выезжали за город. Помещения обычно арендовали, где возможно, а для персонала – жилье в частном секторе.

Тетя Вера работала в детском садике бухгалтером, заведующей там была моя будущая свекровь, Лия Соломоновна Фридман. Она брала с собой своего сына и моего будущего мужа Владимира 16 лет, которого она называла Владиком. Тетка, естественно, вывозила Наташу. Дачу сняли в Вырице. Паровоз туда тащился 2 часа. Девица наша была в группе, но поскольку она была ребенком домашним, то там ей было некомфортно, и она орала во все горло. Я немедленно забрала ее, и мы 2 месяца прожили на воле. Меня это ничуть не тяготило. Мы подружились с Владиком и ходили все вместе загорать и купаться на Оредежь. Туда 4хлетняя Наташка топала сама, а обратно Владик нес ее на плечах, а нахальная дева пыталась закрывать ему глаза и вопила:

– Уходи, змей! Мила ко мне приехала, а не к тебе!

– Наташа, я так упаду!

– Ну и падай, и хорошо!

На следующий год я приехала снова. Владик сдавал экзамены в институт. Неожиданно мама получила телеграмму о том, что он заболел. Я поехала вместе с ней в город. Владика мы обнаружили в больнице. Начинался острый гематогенный остеомиелит бедра. Источником оказался панариций от занозы, полученной при колке дров тремя неделями раньше. Сказался блокадный анамнез. Его семилетнего в апреле 1942 года вывезли с матерью по «Дороге Жизни» через Ладогу с детским домом, заведовать которым была назначена Л.С. В начале 50-х только что появился в клинической практике пенициллин. Его вводили под кожу в количестве 5000 единиц дважды в день. За два дня исчезла температура, прекратились боли в ноге. Врачи собрались было лечение прекратить, но на счастье, пришел на обход профессор и сказал:

– Вы что? Бомбить и бомбить!

После «бомбежки» процесс прекратился. Однако год был потерян. Владик пошел работать на завод электриком. На будущий год он поступил в ЛИТМО. А я на 6м курсе в зимние каникулы приехала в Питер, где отыскала своих однокурсников, уехавших от нас после четвертого курса на военный факультет в 1й Ленинградский мединститут.

Боря Веретенников пригласил меня и Наташу Коза посмотреть операцию на легких, которую делал Ф.Г.Углов. Вот это было зрелище! Профессор оперировал под местной анестезией. Он выполнил резекцию нижней доли по поводу хронического абсцесса. Для меня это граничило с чудом. Я уже могла оценить мастерство. Все, начиная с кожной анестезии, он делал сам и беседовал с пациентом в течение всей операции.

Мы с братьями и Владиком шлялись по городу допоздна, ребята мне рассказывали об архитектуре, побывали в Эрмитаже, Русском музее. Часто ночью ворота дома оказывались запертыми. Надо было искать дворника или перелезать через чугунные ограды, что мы и делали. Эта поездка навсегда влюбила меня в город. С тех пор я наведывалась туда систематически.

В 1959 году мы с Владимиром Каримджановичем Вахабовым поженились, но по не зависящим от меня обстоятельствам я смогла переехать в Ленинград только через год. Мама приехала раньше.

Замужество мое вызвало крайне негативную реакцию Семена Юлиановича, как я теперь понимаю, в основном – переезд в Ленинград. Он хорошо знал все отрицательные стороны этого события и сразу посоветовал ни в коем случае не соваться в Институт им. Поленова. Забегая вперед, должна сказать, что он был абсолютно прав.

Я посидела пару месяцев дома с целью адаптации к климату, которой так и не получилось. Ничего не высидев и понимая, что без моей зарплаты семейный бюджет не выдержит, я отправилась искать работу в Горздравотдел. Инспектор сходу предложила мне Госпиталь инвалидов войны, где требовались хирурги, предупредив, что это довольно далеко. В этом я убедилась в тот же день. От Площади Труда, поблизости от которой я жила на Красной (теперь снова Галерной) улице, до правого берега Невы было 22 километра на трех транспортах с двумя пересадками – полтора часа в один конец при удачном раскладе. Можно было добраться и короче по проспекту Обуховской Обороны, но тогда надо было быть готовым каждый день пришивать новые пуговицы, а по Володарскому мосту ходить пешком. Автобус шел по дореволюционному булыжнику, и трясло ужасно. На протяжении остановок четырех был потрясающий запах от мыловаренного завода. Я диву давалась, как там, в густонаселенном районе, жили люди.

Вот по такой дороге я отправилась наниматься на службу. Госпиталь располагался в двух трехэтажных корпусах, где размещались хирургия, терапия и фтизиохирургия . Окружающая территория занимала 6 га. Вокруг корпусов был «регулярный» сад, а дальше – лес. Потом мне рассказали, что начальник госпиталя, Николай Николаевич Шаталов, бывший зав. Горздрава Ленинграда, получил участок под госпиталь на правом берегу Невы посреди болота. Он объявил на нем городскую свалку. Через год туда была привезена земля и одновременно со стройкой разбит парк, а затем насажен лес. ГИОВы в ту пору опекал бывший партизанский командир Герой Советского Союза Ковпак. Он имел огромный авторитет и добился для госпиталей очень больших льгот. Финансирование было тоже значительным. Этим Н.Н. воспользовался сполна. А следить за порядком он умел: территория и корпуса были в идеальном состоянии.

Я вошла в хирургический корпус с терапией на третьем этаже. Меня пригласили в кабинет начальника. Предбанник представлял собой филиал ботанического сада. Таких растений в помещениях мне видеть не приходилось. За ними присматривала специальная женщина, оформленная уборщицей. У нее были «зеленые руки»: «у меня все вырастет», говорила она. И правда, казалось, воткни она карандаш в землю, он и заколосится. В кабинете меня встретил щебет чижика.

За столом сидел, как мне показалось, очень пожилой совершенно седой коренастый мужчина (ему тогда было 54 года). Он расспросил меня, кто я, откуда, что умею делать. Я ответила. Он подумал и пригласил завтра выходить на работу. И тут я поняла, что больше не пойду в родную клинику, не увижу своих друзей, Семена Юлиановича. Вместо него теперь будет этот старик с чижиком. И у меня градом покатились слезы. Я ревела белугой и не могла остановиться. Не знаю, что подумал Н.Н. Он смотрел с усмешкой на зареванную дурищу и ждал, пока я уймусь.

Позже мы выяснили, что он из тамбовской губернии, т.е. мой земляк в некотором роде. Относился он ко мне хорошо. Кроме того, мы и в городе оказались соседями: Красная улица выходила на площадь Труда, где он жил. Человек он был очень умный, к тому же хороший организатор, что далеко не всегда сочетается. Прошел войну. К моменту нашего знакомства он страдал тяжелым атеросклерозом, плохо ходил, а сигареты прикуривал одну от другой. Его жена, Наталья Александровна Шаталова, майор медслужбы, была доцентом кафедры факультетской хирургии Военно-медицинской академии и прекрасным торакальным хирургом. Когда приезжали иностранцы, ее всегда ставили на показательные операции к великому удивлению арабов, которые не могли взять в толк, как это жена может быть хирургом. На это тоже был расчет.

В госпитале был свой небольшой автобус, который отходил от Думы на Невском ровно в 8 утра. К нему надо было успеть. Мы часто встречались в троллейбусе с Н.Н. Он очень забавно нервничал, когда мы опаздывали, попадая под «красную волну». К автобусу съезжался народ, живший значительно дальше нас. До госпиталя ехали минут 40. За это время мы успевали побеседовать. Он позволял себе весьма критические высказывания по поводу существующего строя, руководства, политики, и я иногда удивлялась, почему он не боится. О работе почти не говорили. Он вспоминал молодость, рассказывал, как в 16ти летнем возрасте пошел в батраки к кулаку и за сезон заработал на избушку и корову.

В юморе Н.Н.тоже нельзя было отказать. Благодаря прежней службе, он был знаком со всеми крупными деятелями и корифеями в медицине. Госпиталь был базой ВМОЛА. Как-то профессор И.С. Колесников, приехав на операции, заговорил о науке. Глядя на мой беременный живот, он с издевкой пояснил, что дай девушке тему, она через полгода сообщит, что ждет Ваничку или Машеньку, и прощай, диссертация. У меня к этому времени работа была готова, и в благодеянии выдающегося генерала от хирургии я не нуждалась. Рассказала об этом эпизоде начальнику. Он усмехнулся и припечатал:

– А самого Ивана Степановича аист принес, польстился на блестящий предмет.

Работа в горздравотделе отшлифовала организаторские способности Н.Н. Отчеты он видел насквозь, обмануть его никакими ухищрениями было невозможно. Сердечно-легочная хирургия только начала в стране набирать силу. Операции на легких делали в Академии, Институте туберкулеза, в 1Ленинградском мединституте у проф. Ф.Г. Углова и на базах: у нас в госпитале и у фтизиатров на Поклонной горе. Н.Н.очень хотелось узнать, какая летальность после операций на легких в других больницах, сколько и каких осложнений. Из официальных отчетов уяснить было ничего нельзя. Операции на легких отнесены были в раздел «прочие», куда входили обработки, панариции, вскрытие гнойников и даже аборты. Получалось осложнений ноль целых и чуть-чуть десятых. Начальник обратился к Ф.Г.Углову. Тот сначала сказал, что в отчете все написано. Н.Н. объяснил свой взгляд на отчет. Тогда Углов ответил:

– Отстань, большая летальность! – и ушел.

На следующий день после первого посещения начальства я вышла на работу. Войдя в ординаторскую, отметила большое количество врачебной молодежи. Зав. отделением Кето Давыдовна Шамарина отвела мне участок работы. Ребята приняли меня вполне приветливо, особенно тепло встретила Зарифа Симоновна Алагова, которая тоже оказалась моей соседкой. Она жила на Красной в квартале от нас. Мы подружились, и это до сих пор родная для меня семья. На второй день мне сказали «ты». Я почувствовала себя значительно лучше. Ностальгия моя не прошла, наоборот, она все усиливалась, но я стала принимать свое положение как неизбежность. Это дружеское обращение сразу отметил С.Ю., когда навестил меня, приехав в Ленинград в командировку. Он сказал:

– Знаете, а коллектив у вас неплохой. У вас все на «ты». Это показатель.

И я вспомнила, что в наших районных больницах выросшие вместе в деревне одноклассники всегда величают друг друга по имени и отчеству, а профессору Н.В.Путову ординаторы на кафедре говорят: «Коля, ты скоро зашьешь?». Значит, интеллигентная публика не боится за свое достоинство – оно всегда при ней. Когда я неоднократно приезжала в Академию на рабочее место, после утренней линейки обязательно поднимали врачей, представляли мою персону, и каждый подходил ко мне и называл свое звание и имя. Я первое время пугалась, услышав, что передо мной полковники. Кто я-то такая, спрашивается? А потом поняла, что это стиль учреждения. Кстати сказать, это касается и других сторон деятельности. В публикациях из Академии можно было доверять каждой цифре, это, как известно, не всегда следует делать в отношении некоторых «научных» произведений.

У меня не было боязни показаться провинциалкой. В клинике меня подготовили на совесть. Я умела почти все из того диапазона вмешательств, какой тогда существовал в экстренной и плановой абдоминальной хирургии и травматологии. В госпитале было две категории хирургов: старая гвардия – дамы за 40 лет, которые попали в новую эру грудной и сердечной хирургии с перевязочным багажом, и молодежь, отработавшая по направлению в районных больницах. Ни те, ни другие не имели серьезной подготовки. Ставка начальством делалась на молодых. Их можно было обучать новым технологиям. Для старших паровоз уже ушел. Я помню, как они поразились, когда я сделала резекцию желудка за 2 часа, хотя по нашим меркам это долго.

В госпиталь выдали из академии перевод монографии Лециуса, сделанный с немецкого полковником Шеляховским. В Союзе был у И.С Колесникова единственный экземпляр подлинника. Перевод был отпечатан на машинке с приклеенными фотографиями иллюстраций. Этот труд был нам презентован для подробного изучения, что мы добросовестно и выполнили. Далее шел следующий этап. В рентгенкабинет пришел молодой рентгенолог, кандидат меднаук из кафедры Зедгенидзе, знающий патологию легких досконально. В подтверждение диалектического подхода, он был вдумчиво пьющим и бацилловыделяющим туберкулезником. Это обстоятельство немедленно подтвердилось заражением двух молодых его напарников. К тому же он был весьма любвеобилен и обожал целовать молодых девушек, которых у нас было значительное количество. Поцелованные мчались в операционную, и там наша старшая сестра Любовь Ивановна, у которой в обычной обстановке зимой снега не выпросишь, задавала один и тот же вопрос:

– Опять целовал? – и в ответ на кивок выдавала щедрой рукой здоровый квач со спиртом. Во всяком хорошем деле издержки неизбежны. Зато рентгендиагностику легких мы выучили твердо. Посылать одних больных на исследование нам запрещалось. Они ходили только с нами. А в кабинете доктор рассказывал и показывал нам все самым подробным образом.

То же повторилось и с бронхоскопией. Ее я осваивала еще дома, вернее, на рабочем месте в Ленинграде. Тогда меня обучал лично Гиви Орджоникидзе, племянник Серго. Николай Николаевич придерживался того мнения, что учить врачей надо по очереди. Один освоил методику, можно запускать следующего. В это время мы получили, одни из первых, фриделевский бронхоскоп. До этого мы пользовались бронхоскопом по типу Дженнингса изготовленным из ректоскопа. Я такой привезла в Пермь после очередного рабочего места. Мне довелось полгода сидеть в кабинете, осваивая новый инструмент, так что на том уровне бронхоскопии я уже научилась.

Самой страшной манипуляцией мы считали пункцию абсцесса легкого. В рентгенкабинете на грудной стенке больного надо было поставить метку на проекции очага, затем в перевязочной в том же положении уложить больного на стол, после местной анестезии пройти иглой до абсцесса, получить гной и ввести антибиотик. И все это надо успеть на задержке вдоха, иначе порвешь легкое и получишь кровотечение или воздушную эмболию. Чтобы больной задержал дыхание, надо было заорать что было сил и напугать пациента. Потом у самой поджилки тряслись несколько минут. Недаром это доверяли молодежи. Люди в возрасте и с рассудком подобные эмоции не выдерживают.

Операции на легких три раза в неделю у нас делали сотрудники Академии и сам Иван Степанович Колесников. Он в это время писал книгу, фотограф ходил и делал снимки во время операции. Поскольку мы наизусть знали Лециуса, то и тождество с монографией И.С. уловили сразу. Впрочем, нас больше волновало участие наше в операциях. С корифеем мы не очень любили стоять. Любое отклонение в ходе вмешательства вымещалось на нас. Начинался крик, что поставили идиотов, не нашли кого-нибудь поспособнее. Прибывший к нам из Кирова выпускник нашего института Миша Долгоруков имел неосторожность сказать, что он теперь столичный хирург. После этого, кроме «где этот столичный хирург?», названия ему не было, хотя сам академик всегда подчеркивал, что он – «орловский мужик». Меня генерал тоже спросил, откуда я. После ответа, что из клиники Минкина, отношение изменилось не в лучшую сторону.

Потом выяснилось, что в бытность свою еще полковником, И.С. по партийной линии держал в страхе всю академию, а С.Ю. где-то проголосовал против. На выручку нам приходила Любовь Ивановна. Перед операцией, прежде чем корифей пойдет мыться, она потчевала его домашними пирожками, а он доверительно ей жаловался на свою бесхозяйственную жену. На вопрос, зачем же он на ней женился, был ответ: «так активная была, на партсобраниях выступала»! После кофе настроение у генерала повышалось. Оперировал он хорошо, но исключительно на легких. Однако отношение к больным меня удивило, особенно по сравнению с С.Ю.

После радикальных, т. е с лимфодиссекцией, пульмонэктомий у нас начали погибать больные при явлениях тяжелого пареза кишечника. Мы с ним справиться не могли, хотя в госпитале были уже палаты интенсивной терапии. Пытались привести профессора, но он категорически отказался под предлогом, что мы это лучше знаем. После повторных летальных исходов начальство решило, что больные после 60-ти лет радикальные операции не переносят, поэтому их больше делать не будут. На том и остановились. Только много позже, по аналогии с результатами стволовой ваготомии, стало понятно, что при ревизии средостения травмировали возвратный нерв, в результате чего и возникал тяжелый парез. Но об этом я догадалась уже дома.

Молодежь наша, пришедшая в госпиталь почти одновременно, понемногу сплотилась. Стало легче противостоять заведующим отделениями, которые свои неудачи вымещали на нас мелкими придирками. Мы любили помогать Наталье Александровне Шаталовой и обожали Василия Романовича Ермолаева. Он был замечательным хирургом и прекрасным человеком. Когда он приезжал в госпиталь, молодежь от него не отходила. Он мог на операции дать что-нибудь поделать. Смотреть его работу было нашей главной школой. Когда он без капли крови удалял сегмент легкого и на поверхности оставались, как в атласе, сосуды и бронх соседнего, кто-нибудь не выдерживал, и раздавалось:

– И Вася!

Будь его воля, он бы и нас выучил, но внутренняя политика этого не позволяла. Н.Н., по своему обыкновению, выбрал одного из очень амбициозных докторов и собрался запускать его для освоения специальности. Чтобы другие не разбежались, он раз в 3 – 4 месяца выдавал одну, под руководством, операцию. Человек вдохновлялся и ждал, что теперь его допустят к операционному столу. Проходило полгода. Он начинал дергаться, искать работу. Терять подготовленного врача не хотелось. Снова выдавалась операция, и опять пауза на полгода. Мне была пожалована пульмонэктомия под надзором Натальи Александровны, которая выдала заключение:

– Ну, может быть, когда-нибудь вы будете оперировать.

Я поняла, что грудная хирургия в этом учреждении мне не светит. Это меня не огорчило, потому что я уже твердо решила возвратиться домой, как только представится возможность. В моем, и теперь любимом, Питере я своего места в медицине не видела, да и жилья тоже.

Кроме того, на каждого врача при поступлении немедленно заводилось дело. Сотрудник не знал, что в папочке лежат заключения на его истории болезни с указаниями недочетов в их оформлении (сущих мелочей, вплоть до опечаток). Каждая экспертиза подписана двумя его товарищами. А эти товарищи тоже не знают про свои папочки. Это все на случай, чтобы обосновать увольнение, если вдруг понадобится. В те времена профсоюзы стояли на страже интересов трудящихся. Чтобы уволить работника, надо было иметь два взыскания за один год. Поймать на пустяках было проще простого. Теперь в связи с МЭСами, когда строго приказано выписывать на такой-то день после такой-то операции, независимо от ее исхода, я вспоминаю, что у нас нельзя было отпустить больного, если лейкоцитов было 9000, т. е. чуть выше нормы.

Недавно принятые врачи внезапно обнаруживали, что первые 3 месяца они работали с испытательным сроком. Все эти ухищрения были результатом болезни Н.Н., которая ограничивала его подвижность. Он был вынужден пользоваться информацией извне, а она не всегда была объективной, особенно от коренного населения, нам откровенно завидовавшего. Этой же причиной объяснялись долгие утренние конференции, на которых нередко возникали споры, а порой склоки. Информация у начальства при этом весьма пополнялась.

Такое положение вещей не было исключительным. В академии наблюдалось то же самое. Колесников очень боялся способных людей, тем более что его подпирал возраст. Как только у очередного ученика приближался срок защиты докторской, претендент отправлялся с глаз долой, благо учреждение военное, и для перевода достаточно генеральского рапорта. Так был отправлен тот самый переводчик полковник Шеляховский в Новосибирский военный округ. С В.Р.Ермолаевым было совсем анекдотично. Наш любимый Вася немного пришепетывал. Его перед защитой докторской учитель сбыл с рук в Саратовский мединститут, где в то время был образован военный факультет, на должность заведующего кафедрой. Обоснование было такое: Ермолаев страдает дефектом речи, поэтому в академии не может работать преподавателем. А в Саратове читать лекции, значит, может и пусть шепелявит, сколько хочет. Провинция обойдется.

Через несколько лет В.Р. приехал в Пермь на очередной съезд. Он узнал меня, мы долго разговаривали, гуляя по городу. Много рассказывал о работе в Саратове. При этом постоянно звучало: – Ну, сердечные клапаны я освоил, потом отдал ребятам (сотрудникам).

– А для этой методики нужна была аппаратура, Помог первый секретарь Обкома. Я его оперировал. Я методу наладил, отдал ребятам, а сам взялся за аорту. – И все в таком духе.

Ему хотелось вернуться в Питер. Где-то через полгода, на конференции в Москве я попросила знакомого доктора передать В.Р. привет и сообщить, что его статья вышла в нашем сборнике, а в ответ услышала, что Ермолаев умер в самолете по пути в Ленинград, куда его пригласил профессор Н.В.Путов во вновь организованный институт пульмонологии.

Постепенно у начальника созрела мысль сделать меня начмедом. Он высказал ее мне и услышал отказ. Я подумала, что может быть и резолюция Натальи Александровны на мою операцию была не без заказа. Но не привык Н.Н. отступать перед препятствиями. Он повел постепенную осаду. Когда начмед уходила в отпуск, меня назначали на замену. К экспертизам я непременно привлекалась. С отчетом в горздрав посылали меня, за оборудованием на завод – тоже. Старшая сестра учила меня выписывать спирт:

– Вы что делаете? Пишите 6 литров.

– Но нам надо только три!

–– Так ведь наполовину срежут! Вот три и получится! А то как мы работать будем?

Мне очень нравилось, когда она говорила:

–-И вообще, я сторонница против этого!

Закончилось все тем, что начальник позвал меня к себе и заявил следующее:

– М-Мадам, я п-предлагаю вам заместить должность старшего хирурга госпиталя. Хочу предупредить, что я даже не п-пробую вас на эту должность. Я бы предпочел на нее Наталью Александровну. Но у меня пустует ставка. Ее могут отнять. А при том у вас хороший характер – вы умеете поладить и с младшими, и со старшими. Так что с завтрашнего дня приступайте.

Насчет старших и младших начальник не ошибся. Хамства я не терплю. В высшие сферы никогда не стремилась, мне там трудновато дышать, воздух там разреженный. Свое дело я знала и смолоду была приучена к добросовестности в работе. Младший персонал всегда уважала, сестры обычно платили мне тем же. Со всеми у меня отношения были ровными. А с молодняком мы дружили на равных. Постоянную неприязнь я чувствовала только со стороны заведующей нашим отделением. Когда через несколько лет после возвращения я приехала в командировку и зашла повидаться в госпиталь, не удержалась и спросила Кето Давыдовну:

– Кетуля! А почему вы меня так не любили?

Ответ был мало вразумительный, но в ее отношении я тогда не ошибалась: старшим было обидно, что теперь за нами уже не угнаться. Но не мы же в этом были виноваты!

Старший хирург – это не начмед, практическая хирургия остается при мне. Кроме того, зарплата поднималась чуть не вдвое: 120 рублей по курсу 1961 года против 72х у врача. Я согласилась. Назавтра приступила караулить ставку. Народ это принял спокойно. Кроме того, о решении возвращаться домой честно предупредила начальника. Он мне, естественно, не поверил.

Наряду с легочными в госпитале выполнялись и операции на сердце. Впрочем, «операции» – это не совсем верно. Николай Васильевич Путов делал только комиссуротомии. Это был по тому времени, наверное, самый молодой профессор в советской медицине. Ему было 32 года. Докторскую диссертацию он защитил на материале военной травмы в период Корейской войны, в которой мы не участвовали, и куда его брал с собой проф. Колесников. Впервые я увидела Н.В. в ВМА, когда в 1957 году приехала на рабочее место учиться эндотрахеальному наркозу. Мне очень хотелось посмотретьоперации на сердце. В свободную минуту я отправилась в операционную, где по расписанию должны были делать комиссуротомию. В предоперационную быстро вошел молодой человек в робе, маске и фартуке, наклонился над кастрюлей со щетками, зубами через маску снял крышку, достал щетку, тем же способом кастрюлю закрыл и обернулся ко мне. Я едва успела закрыть разинутый от удивления рот – это в академии–то, в клинике, основанной Пироговым!

– Доктор! Вы сейчас свободны? – обратился он ко мне.

– Да.

– Помойтесь, пожалуйста! Помогите мне на комиссуротомии.

Я снова разинула рот от изумления.

– Но я никогда не видела этой операции!

– Вы, ведь, врач?

– Да.

– Так вы все-таки лучше, чем слушатель (имелся в виду студент 4го курса академии). Заодно и посмотрите.

Вот так, бывает, повезет человеку совершенно неожиданно. Делали операцию вдвоем. Все я посмотрела, к великому своему удовольствию.

Второй раз удивил меня Н.В. уже в госпитале. На стол уложили молоденькую девушку с митральным стенозом 3й степени. В то время только что появилась у анестезиологов закись азота, которая может вызвать внезапную остановку сердца. У пациентки после первого же вдоха эта остановка и возникла. Н.В. мылся, а ассистенты ждали его уже помытые. Мы остолбенели. Что надо было делать? Закрытый массаж сердца? Бессмысленно из-за стеноза. Стимулировать тоже нельзя. И тут Н.В., не обрабатывая операционное поле, в мгновение ока сделал торакотомию, через левое ушко вручную расширил митральное отверстие и начал открытый массаж сердца. Никто из нас и оглянуться не успел. Сердце запустилось. Девочка выжила. Приходя в отделение, она представлялась:

––Здравствуйте! Я Катя, это у меня была клиническая смерть.

Я оговариваюсь, это было в 1960 году, а не теперь, когда технологии в кардиохирургии достигли невероятных успехов. Для нас операции на органах груди были совершенно новой страницей. К грудной клетке до появления эндотрахеального наркоза и подходить боялись.

Наше поколение жило в эпоху, когда очень многое начиналось на наших глазах впервые. И часто приходится удивляться: ведь это так просто, почему же не догадались раньше? А теперь можно многие манипуляции выполнять при помощи торакоскопа, что значительно облегчает состояние больного. Но до этого прошло полвека. А тогда делали разрез на грудной клетке с пересечением реберных хрящей, которые срастаются плохо. Больные после операции на каждом вдохе ощущали, как хрящевые отломки щелкают по типу метронома. Самым страшным осложнением был кандидоз, поражение грибком в результате неумеренного применения антибиотиков. Для профилактики гнойных осложнений вводили огромные дозы пенициллина и стрептомицина, других препаратов тогда не было. Их лили и в плевральную полость. Лечили кандидоз препаратами йода и большими дозами витамина С. Результаты были очень скромными.

Анестезиологи первые годы работали на отечественных наркозных аппаратах, которые изготовлял Ленинградский завод «Красногвардеец». У аппарата была непочтительная кличка «козел». Его клапаны категорически не работали без подложенной под них спички. Весь некурящий персонал носил их в карманах. Кроме того, клапаны были тонкие и постоянно выходили из строя. Будучи «старшим», я раз в неделю ездила на завод. Вслед мне неслось:

– Люда, клапана не забудь!

–– Иглы длинные !

И по ходу моего визита я запихивала в карманы все, что плохо, и даже хорошо, лежало. Как меня на проходной не обыскали ни разу, ума не приложу. То-то было бы позору! Поди доказывай, что уворовал не себе, а на пользу страждущих. Думаю, что при тогдашнем общественном строе с производства тащили все, по принципу: если сейчас и не надо, то потом может пригодиться. Появился и термин «несуны» – тоже сугубо социалистический. Рукастые умельцы телевизоры из унесенных деталей собирали. Один наш приятель, показывая такой продукт, подчеркивал, что «ничего такого особенного в телевизоре нет». Это надолго осталось в виде поговорки.

Очень нравился мне порядок поступления в госпиталь торакальных больных. В определенные дни в поликлинике работал консультативный прием: терапевт, хирург и рентгенолог. Они коллегиально решали, куда должен поступить больной. Для неотложной операции он сразу госпитализировался в хирургию, для дообследования – в терапевтическое отделение, туда же отправлялись пациенты с двухсторонними процессами в легких. Таким образом, больного не гоняли неделями по разным кабинетам, а сразу решали все проблемы. В хирургии был штатный терапевт, который работал на постоянной основе.

      В общем отделении и на дежурствах мне приходилось делать и полостные и травматологические операции, благо по травме на том уровне подготовка была. И тут произошли события, в результате которых появился глубокий интерес к патологии печени.

Первый случай привел нас в полное недоумение. Вполне адекватная интеллигентная больная в перевязочной без всякого повода закатила пощечину Кириллу Канцелю, врачу внимательному и человеку достойному. Через некоторое время пациентка опомнилась, пришла в ужас и не знала, как извиниться. Мы не могли понять, что было причиной столь странной реакции. Она за три дня до этого перенесла холецистэктомию. Операция прошла без осложнений. Не сразу я разыскала упоминание о печеночной недостаточности с энцефалопатией, но тогда она расценивалась как необратимое состояние, а наша больная благополучно выписалась.

Надо сказать, что в то время в Ленинграде лучшая медицинская библиотека была в ВМОЛА. Как в МХАТе, она начиналась с вешалки. Если в клинику надо было раздеваться с номерками, то, идя в читальню, вы снимали в маленькой раздевалке верхнюю одежду и топали по лестнице наверх, нимало не заботясь о сохранности ваших вещей. Это вполне соответствовало духу учреждения. В библиотеке дежурный библиограф спрашивал, какая литература вам надобна, и здесь у меня был ключик – я передавала привет от Семена Юлиановича. Тут сбегался весь персонал, я отчитывалась по состоянию профессора на текущий момент, и мне выдавалась вся самая последняя периодика. Учителя моего и там обожали. Я обнаружила новые сообщения, в которых печеночная недостаточность представлена была как нарушения функционального порядка.

Второй эпизод был еще интересней. В госпиталь перевели из инфекционной больницы отца нашей коллеги по поводу желтухи с подозрением на рак желчных путей. Болезнь Боткина, как тогда называли гепатит, была отвергнута. Дочь попросила меня оперировать. Во время операции я никакого препятствия оттоку желчи не нашла. Надо заметить, что в начале 60х годов других методов диагностики, кроме рентгеновского аппарата в темной комнате, не было, и контрастирования – тоже. На всякий случай я наложила холецистоеюноанастомоз и на том операцию закончила.

Сказать, что я была обескуражена – ничего не сказать. Особенно меня расстраивала родственница, которая меня благодарила и целовала, а я не знала, куда деться от стыда. Обеих можно понять. Она была счастлива, что рака не оказалась, а мне было тошно, потому что я не знала, чем болеет пациент. А потом стало еще хуже. У больного не снижался билирубин, т.е. не проходила желтуха, а ведь я желчные пути разгрузила. Так я поджаривалась на горячей сковороде неделю, после чего очень понемногу, но билирубин пошел вниз, а больной – на поправку. Но и тут меня подкараулила уже известная проблема – у пациента тоже произошел поворот по фазе. Он стал требовать корреспондента «Известий», чтобы прославить меня на весь Союз. Насилу я дождалась, когда можно его было выписать.

Мои попытки что-нибудь найти в литературе не увенчались успехом. И только когда я вернулась в Пермь, Семен Юлианович встретил меня с порога рассказом об очень интересном событии. Он оперировал двух женщин с желтухой предположительно опухолевого происхождения, у которых не было видимых препятствий, и он наложил им холецистостомы. Обе поправились, желтуха у них прошла. Он думает, что это холестатический гепатит. После этого рассказа профессор протянул мне международный «Хирургический архив» с соответствующей статьей. В те времена докторам наук можно было выписать один раз в год зарубежную монографию или годовую подписку на иностранный журнал на сумму в 30 золотых рублей (как выяснилось позже, из всех наших бумажных денег золотом была обеспечена только красненькая «десятка»).

В этот год С.Ю. выписал «Хирургический архив», где статью и обнаружил. Её написал доктор Варко, практический врач, который не побоялся сообщить о своих ошибках при операциях по проводу желтух. Он предположил, что патология объяснялась лекарственными гепатитами после применения гормональных контрацептивов, транквилизаторов, анаболиков и др. Кстати, этого журнала во ВМОЛа не было. Так началась моя работа по патологии печени, а иностранная литература мне уже не досталась. Когда я защитилась, эту льготу как раз передо мной и закрыли.

Уже в Перми я получила от моего пациента письмо. Он писал, что мне, вероятно, будет интересно узнать (знал бы он, как было интересно!), что после моей операции у него было 27 приступов колики, его оперировали в Академии. Сняли мой анастомоз, убрали желчный пузырь, и теперь ему стало намного легче. Мне стало легче тоже. Я уже знала, чем он болел. А анастомоз с желчным пузырем накладывать при неонкологических процессах вообще нельзя, это ведет к развитию холецистита.

Но все это было потом. А в госпитале шло все своим чередом. Мы дежурили по городу, но организация была не такая, как в Перми. Посчитав свободные места, дежурный врач звонил на центральный пункт эвакуации по скорой помощи и сообщал:

– В Госпиталь инвалидов еще 3х человек! – И вешал трубку.

В Академии было еще интересней. Оттуда сообщали:

– Нам один аппендицит, одну прободную язву, и можно непроходимость.

Требование обычно выполнялось. Все остальное везли в городские больницы. Алкоголиков доставляли в «отделение пьяной травмы», где дежурил в дополнение к медицинскому персоналу милиционер. В мою бытность в Ленинграде еще не было отделений реанимации. Они появились позже, и Семен Юлианович немедленно послал меня на рабочее место во ВМОЛа на кафедру военно-полевой хирургии, которой тогда руководил профессор Беркутов. Я прослушала очень интересный цикл для врачей. Его проводил полковник Л.А.Сметанин. Там я получила новые тогда сведения о травматическом шоке, его патогенезе и лечении, что мне очень пригодилось в преподавании военно-полевой хирургии, а к организации отделения интенсивной терапии С.Ю. остыл.

Во время работы в госпитале мы не часто посещали заседания хирургиче ского общества, но одно мне запомнилось надолго. Доклад делал академик генерал-лейтенант профессор П.А.Куприянов. Он только что возвратился из Америки с конгресса. Я хочу уточнить, что это теперь в Америку ездят и туристами и на конгрессы и по обмену. В 60х годах прошлого века поездка в Штаты была равносильна полету на Марс. В зале негде было яблоку упасть. «Висели на люстрах». Петра Андреевича недаром звали заграницей «русским лордом». В его облике и манерах сказывалась потомственная «военная косточка», воспитание и врожденное благородство. Он подробно рассказывал о стране, медицине, новых методиках, а столицу называл Уошингтоном. Для нас это было окном в незнакомый нам мир.

Работа работой, но наша госпитальная молодежь не чуждалась и развлечений. Мы собирались у Алаговых, Виталия Кофмана. Однажды все были приглашены на дачу в Юкки на день рождения начальника. Я нередко заходила по-соседски к Зарифе. Ее муж Алексей был военным врачом, сестра работала ассистентом на кафедре химии в ЛГУ. У Зары была маленькая дочка Фатима, будущий профессор-филолог, и чудесная бабушка Елизавета Васильевна, которую я часто вспоминаю. Она во время войны нашла в эвакуации своих внучек, детей единственной дочери, погибшей в блокаду, спасла их и вырастила. Это осетинское семейство было проникнуто русской культурой – надо было послушать, как они поют есенинские песни. Меня привлекала их органическая интеллигентность, доброжелательность и сердила излишняя ранимость и самоедство Зары. При этом обе сестры отлично знали родной язык и общались с диаспорой. Мы сейчас далеко друг от друга, но когда встречаемся, никогда не ощущаем времени и расстояния, которые отделяют от предыдущей встречи.

Теплые отношения были у меня с Лилией Алексеевной Фомичевой. Она попала в госпиталь сразу после отработки и была начинающей. Я поддерживала намерение начальника сделать ее помощницей. После моего отъезда он назначил ее начмедом. Н.Н. прожил после этого недолго. Зная, что время его уходит, он просил ее закончить то, что сам не успел. Лиля не подвела. Она пробыла в должности целую жизнь. Когда я приехала в Питер через 20 лет и повезла в госпиталь своего сына-студента, она провела нас по старому корпусу и показала два новых семиэтажных. Госпиталь превратился в мощное многопрофильное учреждение, учебную базу. Закончилось все, как обычно: пришел новый руководитель, превратил дело лилиной жизни в коммерческое предприятие, а ее уволил по сокращению штатов, не сказав простого «спасибо». Теперь мы общаемся по телефону.

Наше житье в Ленинграде было в основном завязано на работе. Но от бытовых проблем никуда не денешься. На Красной улице мы жили в коммуналке, которая располагалась на задах старинного особняка. Фасад его выходил на Набережную Лейтенанта Шмидта. Тыл помещался на Красной. Вход во двор сняли в картине «Депутат Балтики», из него в метель профессор Полежаев выходит читать лекцию матросам. Когда я впервые вошла в узкий двор, мне навстречу высыпало цыганское семейство в полном составе. И я подумала: «ну, вот, в Питер приехала». Вот в этом доме я воочию убедилась, каким образом война изменила понятие «ленинградец». Район был вполне «достоевский». Все старинные дома превращены в «вороньи слободки» – коммуналки, а населял их трудящийся люд отнюдь не петербургского происхождения. После блокады и эвакуации старых жителей осталось очень мало. В основном публика прибыла из соседних областей. И появилось новое слово «скобари» – «мы скобские», заявляли псковичи. Термин немедленно закрепился наряду с «гопниками» и «гопотой». Небольшое количество аборигенов картину почти не меняло, а скорее подчеркивало эту грустную перемену.

Подъезд наш был раньше лестницей черного хода, такой узкой, что хороший чемодан не пронесешь. Прихожая, она же кухня с двумя газовыми плитами, она же коридор, который продолжался до самой набережной. С нашей стороны там были две большие комнаты. В одной жила семья из трех поколений с главой-алкоголиком. Другая комната была разгорожена на три фанерными перегородками. По бокам жили одинокие старушки, а в среднем помещении – одноногий невоенный инвалид, тоже беспросыпный пьяница. Если первый алкаш был тихим и прятал четвертушки в бачке над унитазом, то этот не скандалил, только когда спал. Бедным бабулькам не только было слышно каждое слово, но и непрерывно несло перегаром. Когда мой муж, возвращаясь с работы, вытаскивал соседа из ямы и на себе волок его по лестнице, тот крыл матом почему-то евреев, считая их причиной всех его неприятностей.

Еще одна семья, тоже с пьющим главой, жила в переходе над двором. Во время блокады жена выбрала самую маленькую комнату, чтобы меньше топить, и прогадала. Жилище располагалось в арке и оказалось холодным. Среди детей алкоголиков был умственно отсталый мальчик. Туалет был один. Кран с холодной водой тоже был один в прихожей. Она же была и кухней, где стояли две газовых плиты. Ванна и душ отсутствовали. Жильцов насчитывалось 16 человек. Шубы, веники, кухонная посуда, ведра – все находилось в комнатах. Потолки были 5,5 метров в высоту, окно 2,5 Х 2,5 м. Когда мы приехали, в комнате была печка. Ее при нас ломали и проводили паровое отопление – в 60м году ХХ века в центре Ленинграда вблизи от Медного всадника. Поставив трубы поверх капитальных стен и пробив потолки, рабочие предупредили, что вентили трогать нельзя. В старом доме главный вентиль поместился в квартире нижнего этажа. Жилец решил, что самое время погреться и повернул заслонку. Сверху на нас хлынула горячая вода прямо на чистовик моей диссертации, разложенный на столе, а также на свежеотремонтированные стены. Паркет в средине комнаты провалился. В этих хоромах разместились две бабушки, мы с мужем и рожденный уже в Ленинграде сын. Вот с ним я «нахлебалась по полной».

Беременность была с токсикозом всех половин. На сохранение мне удалось попасть, благодаря Семену Юлиановичу, к старому его приятелю профессору Бутоме в педиатрический институт. Без него не помогла даже протекция начальника госпиталя. Педиатрический меня устраивал, потому что резус у меня оказался отрицательным. Сама я избежала конфликта – у обоих моих родителей-родственников была первая группа крови, а резус стали определять как раз в то время, когда я прибыла в госпиталь. Анализ делали только в Институте переливания крови. Моему сыну избежать желтухи не удалось. Он родился на 6 недель раньше, даже в декрете до родов мне не пришлось побыть. Лечить желтуху новорожденных тогда не очень умели. Меня выписали домой с дитем желтого цвета, 2600 весом без всяких рекомендаций. Через месяц он прибавил 100 граммов. Старенькая участковый педиатр качала головой и говорила, что очень за нас переживает. Я не знала, куда сунуться за помощью, пришла в состояние невменяемости и стала социально опасной. Конечно, и молока кот наплакал. Такой заброшенности я не ощущала никогда. Понимая, что никому мы тут не нужны, я вспоминала родную Пермь, где мне бы оказали всяческое внимание, где была Мила.

Помощь пришла с неожиданной стороны. Жена приятеля Семена Юлиановича профессора-физика М.О. Корнфельда, Ирина Ивановна, зашла нас проведать и немедленно порекомендовала своего участкового педиатра из Академии наук.

– Она придет к вам в воскресенье. Можете ей доверять. Больше 3х рублей ей не давайте.

Надо знать тогдашних пермяков. Как я дам врачу деньги? Разве это мыслимо? В Перми тогда не брали нигде. А к С.Ю. каждое воскресенье толпилась очередь около кабинета. Шли с улицы. Он смотрел всех и никогда не взял ни копейки. Мы это хорошо знали.

В воскресенье пришла докторша. Она развернула мое произведение, осмотрела его, прослушала и сказала:

– Мальчик ваш хороший, только немного худенький (вместо атрофика, каким его называли). Сейчас я вам распишу, что надо делать и как его кормить. Грудь давайте через 2 часа и когда попросит. Вот такой надо прикорм. А вы сходите в кино! – закончила она, видя перед собой невменяемую старородящую мамашу.

Я была безмерно благодарна ей и Ирине Ивановне, не зная, как заплатить. Но тут выступила мама. У нее был дореволюционный и бакинский опыт.

–– Какие 3 рубля? 5 рублей! – оценила бабушка врачебный потенциал. И аккуратно опустила пятерку в сумочку докторши. Та спокойно поблагодарила, выслушала наши горячие «спасибо» и отбыла. А у нас дела стали понемногу налаживаться. Вот так я впервые столкнулась с платной медициной и оценила ее положительную сторону.

Вскоре мы выехали на дачу во Всеволожское. Поиск дачи в Питере начинали с февраля. Проблема была непростой. Надо было найти место, подходящее по качеству, цене и расстоянию. Туда приходилось ездить с работы. Сдавали дачникам все помещения, где мог поместиться человеческий организм, и можно было поставить «раскладовку». Была такая песенка:


Сам живу в курятнике,

Жена на голубятнике,

Бабушка в собачнике –

Чем же мы не дачники!


Мы сняли веранду. Маму в это время тетя Вера взяла на работу завхозом в ясли, где работала бухгалтером. Мы жили с дитем и свекровью, а муж приезжал вечером с работы. Днем мы ходили гулять по большой территории и навещали очень славную старушку, Марию Соломоновну, которая отдыхала в стоявшем на земле вагоне без колес. Ее дети тоже приезжали с работы. Чем не дачники? Она вспоминала об эвакуации в Пермскую область и рассказывала интересные истории. Развлекали нас и цыгане. В этом году осуществлялась программа, по которой их понуждали к оседлости. Были выделены квартиры во Всеволожском. Молодежь во Дворце культуры репетировала цыганские танцы и песни, а для нас это были бесплатные концерты.

Жить мне стало полегче. Только один раз я здорово испугалась. Прямо над нами появились самолеты, которые тройками совсем низко летели минут 40. Мне показалось, что так должна начаться война. И я представила себя в теплушке с двухмесячным ребенком на руках, без молока, по пути на восток. В громкоговоритель на столбе, однако, никаких объявлений не было слышно. Успокоилась я не скоро.

Ребенок мой питался геркулесом и набирал вес. Зато ночью была полная засада. До 6 месяцев он пребывал у меня на руках. Положить его даже на подушку было нельзя – тут же начинался ор. А кругом народ, который приехал с работы и платил деньги за дачу, а не за ночные концерты. Я навострилась в мгновение ока заворачивать дебошира и выскакивать на улицу, где его слушала уже Мария Соломоновна. Но она не жаловалась, наверное, из-за бессонницы, а скорее из доброты и сочувствия. А я и потом не спала больше года. Пришлось взять отпуск за свой счет. В то время после родов «нежились» 8 недель, а затем, будьте любезны приступить к работе. В полугодовалом возрасте я сдала хулигана на руки маме, а сама пошла на работу.

В период выхаживания потомка произошел еще один памятный случай. Мне позвонил М.О.Корнфельд и спросил, не могу ли я подсказать, как найти профессора Петра Андреевича Куприянова. Был воскресный день. Мы знали, что генерала сотрудники берегут. Когда он уезжает на дачу, его никогда не тревожат. Я спросила, какая в нем нужда. М.О. сообщил, что в автокатастрофу попал академик Ландау. У него развились легочные осложнения. Необходима консультация. Пообещав перезвонить, я стала вспоминать, куда можно обратиться. Могла бы помочь жена начальника Наталья Александровна. Я позвонила ей и объяснила ситуацию. И тут она меня снова удивила, спросив, по какому поводу нужна консультация: если это легкие, то стоит привлекать П.А., а если конечности, то не надо его подставлять. Тут следует звать профессора Беркутова. И я поняла, что такое профессиональная деликатность. Заверив ее, что дело касается легочной патологии, я стала ждать звонка. Через 10 минут Н.А. назвала мне адрес дачи, я перезвонила Корнфельдам, и профессор Куприянов был доставлен на консилиум. Тогда я не придала этому значения, п.ч. не знала, кто такой Ландау, а вспомнила много позже, прочитав многочисленную литературу о нем.

До родов и после надо было заниматься диссертацией. С.Ю. хотел ее пристроить на защиту в институт Поленова. Там научным руководителем был его учитель академик В.Н.Шамов. Я с рекомендацией профессора отправилась к нему на прием. Генерал встретил меня генеральским вопросом:

– Здравствуйте, моя милая! О чем просите?

Я назвалась и объяснила, зачем пришла. Он позвал профессора Чайку, патолога, и поручил ей прочесть работу и дать отзыв. За этим отзывом я ходила 8 месяцев и ничего не получила. Потом он оказался вообще не нужен. Работу я подала в медицинский институт. Профессор Сиповский, главный патологоанатом Ленинграда, отдал ее своему только что защитившему кандидатскую диссертацию ученику из военных врачей. Очевидно, он очень тому обрадовался и сочинил его в наступательном стиле. Я его храню до сих пор. Прав был С.Ю. насчет научных кругов Ленинграда и Института Поленова. Работу он повелел забрать и передал ее в Свердловский мединститут. Дело в том, что именно в этот момент вышло постановление, запрещавшее защищаться там, где диссертация была выполнена. Этот запрет просуществовал всего полгода, но мне, как всегда, повезло. Это была еще одна кочка, за которую предстояло запнуться.

Прошла зима. Мы сняли на лето снова ту же веранду, заплатили задаток. Семен Юлианович сообщил мне, что уходит на пенсию Нина Васильевна Белецкая. Освобождается ассистентское место. Другого случая может не быть. Мне надо было ехать в Свердловск по делам защиты проездом через Пермь. Я оставила заявление о допущении меня к конкурсу. Все документы сделали без меня, провели через совет, и по телефону Женя, сын С.Ю., поздравил меня с положительным решением. В это же время, без меня напечатали и разослали автореферат. Ребята, вас уже никого нет, но я всю жизнь помню все добро и помощь, которые я получила в родной клинике!

По дороге на защиту у меня появилась еще одна очередная заморочка. Надо было возвращать утраченную при отъезде квартиру в Перми. Управдом ее кому-то уже пообещал, думаю, небескорыстно. Эпопея была очень неприятная, но и тут мир оказался не без добрых людей. Устроив маму с сыном на лето в Ошмаш, я отправилась на защиту.

Ехала я одна. Мест в гостинице, как всегда, не оказалось. Устроила меня у себя в комнате комендантша общежития. Положив чемодан, я отправилась на кафедру патанатомии к оппоненту. Профессор встретил меня приветливо, положительно отозвался о работе, и я пошла в клинику нейрохирургии которой руководил профессор Шефер. Позвонив из вестибюля и представившись, я услышала приветливый женский голос:

– Людмила Федоровна! Поднимайтесь на второй этаж. Мы вас покормим колбасой.

Опять упомянем об историческом моменте – в нашем регионе в 1962 году был тотальный дефицит, а в Российской федерации – период, обозначенный как «русское чудо», когда даже за исчезающим хлебом появились громадные очереди. И дефицитным продуктом меня собирались кормить неведомые мне доброхоты. Я поднялась в ординаторскую, где меня встретила Руфина Григорьевна Образцова. Всю жизнь с благодарностью помню эту замечательную женщину, которая обогрела меня и не дала умереть со страху в чужом и неприветливом городе. Напоив меня чаем, она отдала мне мой опус с ее закладками на местах опечаток. Показала отзыв профессора Шефера. Спросила, была ли я у второго оппонента, и, услышав утвердительный ответ, задала второй вопрос:

– Скажите, а он обещал вам сказать на защите то же, что он написал в рецензии?

Я изумилась – а разве так может быть? Оказалось, что у этого товарища может. Р.Г. успокаивала меня, а в моей душе шевелился червяк сомнения.

Показав мне клинику, Р.Г. отвела меня к себе домой, познакомила с очень симпатичной дочкой лет 6ти, и мы отправились гулять по городу. Показали мне и целый тогда Ипатьевский дом. Видя мое тревожное состояние, моя опекунша оставила меня ночевать. Наутро мы отправились на ученый совет. Защиты тогда были на совете института, куда входили, помимо профессоров всех кафедр, зам ректора по АХЧ, зав. библиотекой, и т.п. Первой защищалась Нина Михайловна Авдеева (Никитина), педиатр и моя соседка по пермскому двору. В совете упустили новшество – забыли о внешнем отзыве. Его, наконец, получили из Томска по почте за два часа до начала совета, и он оказался отрицательным. Надо было спасать лицо. Собрали неофициальных оппонентов, они дали положительные отзывы. Проголосовали «за».

Меня выслушали в полном молчании. Не задали ни одного вопроса. Не было ни одного высказывания. Накидали 8 черных шаров. Работа прошла впритирку. А у меня навсегда осталась глубокая неприязнь к институту, а заодно, и к городу. Профессор А.К.Сангайло, который у нас когда-то читал фармакологию, а на этот раз был проректором по науке в Свердловском мединституте и вел совет, резюмировал:

– Случай, когда голосует желчный пузырь.

Было обидно, что в мою сторону просто плюнули, притом, после Питера повторно. Никто не дал себе перед этим труда посмотреть, обругать, сказать, почему это плохо. Руфина Григорьевна утешала меня. Я дала такую телеграмму Семену Юлиановичу, что он меня предупредил, чтобы я ему подобных телеграмм больше никогда не посылала. Профессор Шефер обругал потом совет за немотивированные решения. Осадка от защиты это все равно не изменило.

Еще одно впечатление от совета надолго осталось в памяти. Меня поразил Шефер. Он имел в ученых кругах непререкаемый авторитет. Когда надо было выручать Нину Михайловну, его попросили выступить. Он на моих глазах взял в руки диссертацию по проблемам описторхоза уже во время заседания, просмотрел ее за 15 минут и выступил с очень внятным и профессиональным заключением. Он же невролог! Как он сумел разобраться за такой короткий срок в далеком от его специальности вопросе? Это теперь я знаю, что такое опыт. А тогда я даже не позавидовала, только удивилась.

Утверждение я получила уже в Перми, когда закончился мой ленинградский период. Перед его завершением мы не сразу решились на обратный переезд. Я думала о дальнейшей работе, присматривалась к другим клиникам, понимая, что в госпитале рост ни в науке, ни в хирургии мне не светит. Очень позабавил меня М.О. Корнфельд, который на вопрос, собираюсь ли я писать докторскую, получил ответ, что не вижу пока руководителя.

– Деточка! Зачем же тебе руководитель? Это же будет какой-нибудь профессор! Он же старый, дурной! На кой черт он тебе нужен?

Я восприняла это как сентенцию оригинала, а только теперь осознала ее глубочайшую жизненность. Надо иметь очень крепкую самокритику, прежде чем начинать приручать братьев меньших и уметь быть за них в ответе.

Я многократно ездила потом в Питер в командировки и отпуск, по поручениям С.Ю. заходила к Корнфельдам, и им я обязана увлечением, которое осталось до сих пор. В одно из посещений М.О. спросил меня, видела ли я картины импрессионистов. Я ответила отрицательно и честно призналась, что не знаю, кто это такие. Он посоветовал пойти на улицу Герцена в Дом художника и посмотреть выставленные там репродукции. На другой день я отправилась по указанному адресу и увидела в небольшом зале ранее мне абсолютно незнакомые картины на бумаге.

Много позднее я поняла, что М.О. ошибся – это были постимпрессионисты: Ван Гог, Гоген, Матисс . др. Это было так непривычно, так непохоже на соцреализм, который тогда был официальным и «единственно верным», что я растерялась. И так и ответила на вопросы: «ничего не поняла». У меня только возникло недоумение, а что маститые физики видят в таком искусстве? Но посмотреть или почитать было нечего. После кампании против «преклонения перед иностранщиной» и «безродных космополитов» это направление, отразившееся во всех видах искусства на долгие годы, у нас считалось упадочническим. В Эрмитаже много лет третий этаж с новым западным искусством был закрыт «на ремонт». В цветаевский музей в Москве я никак не могла попасть несколько лет. А именно там лучшая экспозиция импрессионистов. Прошли годы, прежде чем появились в продаже книги и альбомы на эту тему. Я долго училась смотреть картины и репродукции. И меня подхлестывала мысль: ведь почему-то об этом говорят и пишут! Значит, что-то в этом есть! И очень постепенно я стала понимать, что я вижу. Так мне удалось вникнуть в поэзию Цветаевой, читая одновременно книгу о ней, ее письма и сборник стихов, соблюдая хронологию. Помогло. Недаром говорят, не понимаешь – сделай по этому вопросу доклад или напиши статью. Начала проводить беседы со студентами – вникла в проблему. А они тем временем приобщаются к культуре. Всем и польза.

После Питера

Мы вернулись в Пермь в 1962 году, мама с сыном весной, я – к первому сентября, муж со свекровью еще позже. Была большая эпопея с обменом квартиры, наконец, все закончилось. В клинике все еще были на месте – я вернулась в родной дом. В Ленинграде я многому научилась не только в профессиональном, но и в житейском смысле. А такого опыта в обследовании и лечении торакальных больных тогда не было ни у кого в больнице.

10 коек для легочных больных в нашей клинике приводили меня в недоумение. Хирургию легких можно наладить только в специализированном отделении. До сих пор помню, как у меня еще до Питера погибла молодая девушка с хронической эмпиемой плевры и полным свищом, которой я делала резекцию ребра без надлежащего обеспечения. Естественно, меня сразу определили на этот участок, а поскольку основной торакальный контингент оказался с нагноительными заболеваниями, то и койки относились к гнойному отделению. Это означало, что мне надо заниматься всеми больными с гнойными процессами, среди которых была обычно пара эмпием, все лечение которых состояло в ежедневных пункциях до онемения моих пальцев, а хирургия мне вообще не светила. Клиника помещалась тогда на двух этажах ныне снесенного терапевтического корпуса, и никаких перспектив на хоть какое-то дополнительное помещение не просматривалось. Грешна, но сделала все, чтобы эту пародию на торакальную хирургию ликвидировать.

Вскоре я убедилась в правильности такой постановки вопроса. Как-то после дежурства, отзанимавшись с группой и сделав во вторую очередь плановую операцию, я собралась домой. В ординаторскую вошла сестра и сообщила, что по санавиации доставили больного в мою палату. Я снова надела халат и отправилась смотреть, кого мне привезли. Больному было лет двадцать. Огнестрельное ранение две недели назад, суицид, эмпиема плевры, высокая температура, одышка, губы синие – надо заниматься немедленно.

– Везите в рентген.

На снимках почти тотальное затемнение слева. Делаем полипозиционную рентгеноскопию, явно есть фрагментация, ставлю метки. Пациента везут в перевязочную. Я прошу приготовиться к пункции. Парень поднимает крик:

– Не дам! Мне уже делали у нас! Там ничего нет!

У человека после 30 с лишком часов непрерывной работы с огромным нервным напряжением возникают острые реакции на ситуацию. Вот и меня «сорвало с катушек». На доступном ему языке популярно объяснила, кто в палате дает указания, кто разбирается, что надо делать, а чего делать не надо, кто врач, а кто пациент, и в какое место коридора его сейчас отвезут для дальнейшего лечения. Молодец пошел на попятную и сказал, что так и быть, он согласен. Тут я еще добавила насчет необходимости его мнения, и мы отправились на процедуру. Примерно через час на контрольной рентгенограмме были обнаружены множественные полости, из которых я извлекла литра полтора гноя.

На следующий день парень был как шелковый – ему стало легче дышать, он безропотно выполнял все, что требовалось. Не стану утверждать, что я рефлексировала по поводу своей манеры общения с больным. К сожалению, есть категория пациентов, которые деликатный подход воспринимают как слабость и некомпетентность. Отмывала я его ежедневно. Через две недели полости очистились, но легкое не расправлялось. Стало ясно, что плевра покрылась «плащом», надо оперировать. С.Ю. был в отпуску. Я договорилась с зав. отделением, обсудили с анестезиологом – О.М.Шумило, решили делать плеврэктомию. Операция прошла без неожиданностей. После освобождения легкое расправилось. Я поставила дренажи и зашила рану. Подождали полчаса, сняли зажимы с трубок, из плевральной полости хлынула кровь. Почему? Перед ушиванием мы тщательно остановили кровотечение из грудной стенки.

Вот тут мне стало понятно выражение: «шерсть на затылке дыбом встала». Я быстро зажала трубки, и мы опять стали ждать. Кровопотеря была восполнена. Меня смущало низкое давление – 70 мм ртутного столба. Ждем еще, оно не поднимается. Больной проснулся, слышит наш разговор, уговаривает меня идти домой, все будет хорошо. Наконец, меня осеняет: мы же ввели снижающий давление пентамин, чтобы уменьшить кровопотерю во время операции, поэтому и давление не поднимается. В общем, нашими молитвами Колька выжил, главным образом, за счет абсолютного ко мне доверия.

А через 11 дней сняли швы, торакотомная рана разошлась на всем протяжении, и легкое «село». Все труды псу под хвост. Надо отправлять в Питер. Звоню в госпиталь, там соглашаются взять. Надо сушить полость. Рана с чистыми грануляциями, ее надо поддерживать. Через 10 дней делаю снимок для отправки в Питер и обнаруживаю, что легкое начинает расправляться. Стоп, машина! Может, справимся сами. Справились. Колька выписался домой с целым легким и радужным взглядом на жизнь. В течение нескольких лет он периодически появлялся в клинике для осмотра, рассказывал дома обо мне «легенды». Все было благополучно. Он закончил техникум, женился, появились дети. Потом несколько лет я его не видела. Меня это не обеспокоило. Не показывается, значит все хорошо. Заболит – объявится. Это у наших больных закон. Обычно они объясняют – не хотели беспокоить, а что мне надо знать результаты моих трудов – это их не волнует.

Как-то на выходе из операционной меня окликнула коллега и сообщила, что меня спрашивает в вестибюле человек явно арестантского вида. И у меня мелькнуло: Колька. Хотя, почему так подумалось? В последний раз он выглядел весьма цивилизованно, был при хорошей работе. Я спустилась вниз и действительно увидела Кольку в арестантской робе. Он выпросился из вытрезвителя, чтобы добыть 15 рублей и оплатить пребывание в нем. Кроме меня просить было не у кого. Он плел мне о том, что жена (при трех детях) стала проституткой, ходит по «нумерам» (это в деревне), а он пьет с горя. У него долги, с работы попросили. Именно такие легенды на фоне бреда ревности сочиняют хронические алкоголики. Выдала я ему деньги на оплату долгов и больше никогда его не видела.

Нередко больные уходили, не попрощавшись, в полной уверенности, что мы им всем обязаны. Впрочем, мы и сами так считали. Ведь для моего поколения было абсолютно неприличным спрашивать при устройстве на работу о зарплате. Я никогда не взяла «благодарности» ни за консультацию, ни за операцию, за исключением конфет или цветов. И тем более трогательно было получить в подарок от молодого паренька из глухой деревни букетик земляники в красивой плетеной корзиночке. Он передал его с оказией. У него была эмпиема плевры, и букет был потому, что он хотел показать – ягоды руками не трогал. На редкость деликатное «спасибо».

Развитие хирургии настоятельно требовало организации анестезиологической службы. Оперируя под местной анестезией, мы 10 лет мечтали о том, чтобы во время операции можно было сосредоточиться только на работе, а не вздрагивать поминутно и не требовать от младших врачей, стоящих «у больного», ответов: как пульс, сколько льют, не пора ли переливать кровь, и не бояться ужасного «больной не дышит». И только в 1962г появился, наконец, дипломированный анестезиолог – Ольга Михайловна Шумило, которая сразу освоилась в специальности и облегчила нам существование. После отъезда О.М.Шумило пришел Игорь Евгеньевич Ненашев на долгие годы обеспечивавший службу на высшем уровне сначала в одиночку, а затем в качестве заведующего отделением и наставника молодого поколения

Даже работая на «Козле», анестезиологи могли уже обеспечить более или менее стабильную защиту больного от нашей агрессии. Однажды в начале утренней линейки широко открылась дверь, и в зал гуськом вошло 12 человек молодежи обоего пола. Мы их машинально считали, пока они шли, а потом спросили, кто это. «Анестезиологическое отделение», ответствовали нам. Можно было вздохнуть свободно. Специалисты вели теперь послеоперационные палаты наподобие ПИТа и реанимации. Это несказанно облегчало работу. Стало возможным целиком сосредоточиться на операционном поле. И совсем хорошо стало, когда было выделено отделение реанимации под руководством Галины Сергеевны Сандаковой, реаниматолога божьей милостью, которая воспитала плеяду специалистов и продолжает это благое дело на кафедре.

С обследованием были проблемы. Я по питерской привычке отправляюсь в рентгенкабинет с больным, у которого была большая полость то ли в легком, то ли в плевре. Главный рентгенолог области подходит к аппарату: «Ток!». На экране большой уровень в левом гемитораксе. «Вот! Аусс!». Спрашиваю:

– Где?

– Что где?

– Полость где?

– Вот!

– Вот – это в легком или в плевре?

Вопрос глубоко оскорбил начальственную даму, особенно просьба поставить больного боком. Пришлось разбираться самостоятельно.

Новая эпоха началась, когда в ренгенкабинете появилась Антонина Михайловна Дмитриева, специалист высшего класса ленинградской школы. Мы ровесники и быстро сдружились. Невозможно переоценить ее роль в моем продвижении в профессии. Не без казусов, конечно.

В клинику поступила пациентка с необычным плевритом. На снимках было видно значительное расширение средостения, что показалось нам признаком парамедиастинального скопления жидкости. Надо было подтверждать диагноз. Я как специалист по легким стала соображать, каким образом сделать пункцию. Это я-то с моей выучкой, да не попаду в полость? На дежурстве, покончив с неотложными делами, я забрала больную в перевязочную, влезла на табуретку, прицелилась параллельно позвоночнику на уровне 2го грудного позвонка (не иначе как снайпер), загнала длинную иголку в плевру (?) и получила вязкую белесоватую жидкость. В это время в перевязочную ворвалась А.М.

– Успела?

– Успела, – с торжеством ответила я и показала пробирку с «экссудатом».

– А я вот не успела, хотя примчалась на такси! Дома я подумала: а что же мы пищевод не посмотрели? Пошли в рентген!

На рентгене получилась ахалазия пищевода, «в лучшем виде», как говорил Александр Моисеевич Граевский, главный редактор Пермского книжного издательства. А теперь скажите, разве неправда, что дуракам счастье? Я же исхитрилась ей сзади в пищевод попасть! И ведь, не нагноилось средостение после моей молодецкой пункции из положения «с табуретки»! Такой вот рецидив питерского периода происходил еще не раз, но когда через 10 лет после моего возвращения у нас появилось настоящее отделение грудной хирургии, я туда уже не пошла. Мои интересы прочно сосредоточились на печени.

В этот период загруженность достигла максимума, который продержался до защиты докторской в 1977 году. Я занималась со студентами 5 и 6 курса общей хирургией. Вела палаты (10 – 12 больных). Почти каждый операционный день приходилось оперировать – тогда кафедра была главной тягловой силой. Дежурства были 4 раза в месяц – «за бесплатно». После дежурства мою работу за меня никто не делал. Кроме того, вылеты по санавиации, подшефные районы, куда надо было выезжать несколько раз в год, техучеба с сестрами, хотя, как я теперь понимаю, это должны были делать врачи больницы. 20 лет я была бессменным секретарем областного хирургического общества.

На меня довольно скоро снова свалили научный студенческий кружок, которым я занимаюсь более полувека. Через него обычно проходили все молодые сотрудники кафедры и больницы. Требовалась работа по линии общества «Знание». Но самое тяжелое время наступало перед выборами. В качестве агитаторов нас гоняли в хвост и в гриву. Мы же отвечали и за явку избирателей, которая должна быть не менее 98%. В этих условиях писалась докторская, между прочим, на ассистентской должности. В доценты меня начали проводить после ее утверждения. Следует заметить, что у меня была семья, в которой рос ребенок. На фоне постоянного дефицита, даже имея приличную зарплату,прокормиться было непросто. Выручали командировки мои и мужа. Все везли из районов и из Москвы.

К тому же времени относится и моя первая лекция. Теперь, вспоминая этапы такого длинного пути, я обращаю внимание, что почти все серьезные начинания возникали у меня спонтанно. Как-то сразу после линейки (так мы до сих пор называем утренние конференции), ко мне подошел С.Ю. и сказал:

– Вам придется прочитать лекцию шестому курсу.

– Когда?

– Сегодня.

– О чем?

– О чем хотите.

– А во сколько?

– В 9 часов. Понимаете, я должен срочно ехать на консультацию, а Кубариков (доцент) в районе, кроме Вас – некому.

У меня было 5 минут, чтобы придумать тему, подобрать больного на демонстрацию, найти хоть какие-нибудь подходящие снимки. Испугаться времени не оставалось. И я еще раз поблагодарила судьбу за Ленинград. Рассказывала я о патологии легких, снимки для практических занятий были подобраны, больной нашелся в моей палате. Вроде, обошлось. С тех пор я начала читать лекции – кандидатам наук это уже разрешалось. Надо сказать, что на госпитальной хирургии лекция всегда проходила «на больном», то-есть, теоретический материал излагали применительно к конкретному случаю. Недавно учебный центр прислал нам требование привести преподавание к «компетентностному методу». Вот уж что нельзя расценить иначе, чем воспоминание о хорошо забытом прошлом. Мое поколение всегда так училось и так учило.

Компетентностный метод предполагает выявление у слушателя компетенции в конкретном вопросе и умение применить эти знания. Наши практические занятия и состояли в разборе больного, когда студент показывает, как он может его расспросить, провести осмотр, оценить данные лабораторных и инструментальных исследований, поставить диагноз, предложить план лечения и поставить показания к операции. При этом становится ясным запас его знаний, начиная с первых курсов. Учебные планы у нас непрерывно меняются, что сопровождается сочинением томов бумаг, и каждый раз только ухудшает результаты. После самого лучшего плана в нашей субординатуре наиболее удачным было обучение на 6м курсе по трем основным специальностям: терапии, хирургии и акушерству. Будущие узкие специалисты проходили курс по этим потокам, наиболее им близким.

По общей хирургии преподавателю доставалась группа из 10 в среднем человек на 2,5 месяца. Они вели палаты с заполнением всей медицинской документации, участвовали в операциях, делали перевязки и небольшие манипуляции. Я с каждым студентом раз в неделю делала обход. В конце дня час – полтора студенты делали рефераты по текущей теме, изучали рентгенограммы, проводили разборы наиболее сложных больных. Раз в неделю был семинар, но каждый сдавал каждую тему на больном. В свободный час я проводила с ними беседу по литературе, живописи, истории, о путешествиях. На все это имелись иллюстрации в виде слайдов, которые я показывала на детском проекторе «этюд». На хирургии были подобные циклы по общей, неотложной, торакальной хирургии и поликлинике. У каждого преподавателя была прикрепленная группа, которую они курировали. За достаточно большой срок мы хорошо узнавали студентов и были в курсе их проблем. Это помогало в том числе и в профориентации. Желающие заниматься научной работой начинали ее уже на шестом курсе под руководством специалистов, которых на кафедре в ту пору было достаточно.

Надо сказать, что в преподавательских делах у меня серьезных ляпов не было. Единственное неудобство доставлял мой несолидный вид. В поликлинике я обычно помещалась в уголке, наблюдая за работой студентов. Ко мне и обращались с вопросом:

– Девушка, у вас тут ассистент работает?

– Да!

– А можно мне к нему?

– Пожалуйста, я вас слушаю.

– Это Вы? Я, пожалуй, в следующий раз зайду!

Или пациент со стола норовит уйти под девизом: «не дам практиканту, я не кролик!»

Как-то появилась группа из мужчин-фельдшеров. Непонятно, для чего устроили такую селекцию. На занятиях в поликлинике я заподозрила у пациента хондрому, что и подтвердилось на рентгене. Ребята спросили, почему я сразу решила, что это хондрома. Я и брякни: потому, мол, что постарше их. Огляделась и добавила – некоторых. А сзади услышала:

– Никого, Людмила Федоровна.

Недавно ко мне заглянул доктор и объяснил, что зашел поздороваться – 40 лет назад он сдавал мне госэкзамен. Поговорили.

– А знаете, как мы Вас звали тогда? Зануда!

Я подумала, что это, наверное, комплимент. Если бы они были в претензии к моим требованиям, ходили бы теперь мимо.

Кроме всех моих забот мне пришлось еще стать ответственной по научной работе кафедры, по поручению С.Ю. Он сам говорил:

– Ребята, вы же знаете, какой я администратор!

Это, действительно, было не его. Он считал, что поручения научного плана должны выполняться так же, как и врачебные, не принимая во внимание нежелание врача заниматься наукой или неспособность к этому, а чаще – элементарную усталость. Пришлось убеждать шефа, что планировать надо только почти готовые работы, чтобы потом не отругиваться в научном отделе. И эта обязанность оказалась для меня почти пожизненной.

Однажды я услышала выступление по радио С.В.Образцова, нашего знаменитого кукольника. На вопрос, что такое мещанство, он ответил, что, по его мнению, это требование снимать уличную обувь в передней. Сильно подмывало меня написать барину письмо и спросить его, когда он последний раз мыл пол и выбивал ковер. В Перми, будь ты хоть академик, тебя не поймут, если ты попрешься в ботинках дальше передней. Галоши отошли в историю, к сожалению. Грязь на улице до сих пор непролазная. Прислугу в те времена найти было нереально. Пенсионерки вели себя точь в точь по Райкину. К тому времени вымерли старорежимные няньки. Бытовые проблемы занимали весьма значительное место в жизнеобеспечении. Высказывание С.Ю.:«чем вы будете жить лучше, тем вы будете жить хуже» было весьма актуальным. Он произнес это после того, как у него выключили электричество на целый вечер. Стало понятно, что прогресс еще не полностью обеспечивает комфорт.

Прием гостей превращался в эпопею: достать продукты, приготовить, накрыть на стол, перемыть посуду после застолья. Ног под собой не почувствуешь. Не помнишь, кто и в гостях-то был под крики: «ну, посиди с нами!». А что вы, ребята, есть будете, если я сяду? И это после дежурства! Одна из наших заведующих в начале моей работы норовила всегда ставить дежурства в дни рождения, а мне – еще и в праздники. В ответ на напоминание, что я в Новый год дежурила, я слышала: «А ты не замужем!» Но так я никогда замуж и не выйду! А иногда и по санавиации вызовут. Прямо от стола.

Все компенсировалось сознанием, что в положенное время будет назначена пенсия, максимальная 120 рублей, повышенная – 132, а доктору наук – аж 160! Тогда это были деньги. Месячная зарплата ассистента без степени была 180 рублей, с кандидатской – 270, профессора кафедры – 450, заведующего кафедрой – 500. Правда, моей маме дали целых 25 рублей. Но все же определенная защищенность была. Перспективы большинство себе представляло вполне отчетливо. Что из этого вышло?

Когда мне исполнилось 55лет, работающим пенсию не давали. Через несколько лет ее стали платить в минимальном количестве, но положение это не афишировали. Мне позвонила наша завкафедрой организации здравоохранения Валентина Трофимовна Селезнева и посоветовала написать заявление в Собес, иначе я об указе не узнала. Позже из пенсии у продолжающих трудиться стали вычитать значительный процент. Мой муж ходил три года в НИИУМС за минус 600 рублей из пенсии, зарплаты им не платили – не было «объемов» на сдельной работе. Это если учесть, что он был старшим научным сотрудником, кандидатом наук, завотделом и лауреатом премии Совета министров, которую он называл средней между Нобелевской и квартальной, а теперь она приравнена к Государственной. Очень сложно в каждый описываемый период уточнить суммы дотаций и отъемов. За нашу жизнь было бесчисленное количество реформ, которые с завидным постоянством раздевали нас до нитки.

А насчет оценки врачебного труда со стороны больных лучше всего рассказал Игорь Миронович Губерман в своем замечательном «Путеводителе по Израилю», где он приводит анекдот.

Господь, видя тяжелую жизнь врачей, решил помочь им и пришел на прием. Первым в кабинет въехал на коляске паралитик, который много лет не вставал на ноги. Бог посмотрел на него и сказал:

– Вставай! – и тот встал.

– Иди!

Больной вышел в коридор. К нему бросились пациенты.

– Ну, как новый доктор?

– Э! – ответствовал исцеленный – такое же дерьмо, как и остальные! Не удосужился даже давление померить.

В клинике после внедрения эндотрахеального наркоза намечался заметный прогресс. Поскольку С.Ю. решил, что надо учиться интубировать и работать на аппарате (том же «козле»), то еще до моего перемещения в Лениниград он отправил меня, как всегда, в ВМОЛа на рабочее место. Там я научилась управляться с интубационной трубкой и наркозным аппаратом первой в областной больнице. Когда я вернулась в Пермь после работы в Ленинграде, оперировали уже под эндотрахеальным наркозом. Поскольку я оказалась в числе «овладевших техникой», меня активно начали использовать в качестве анестезиолога. В мои личные планы это не входило и стоило большого труда отстоять свои права хирурга. После появления штатного специалиста, О.М.Шумило, о моих интубационных талантах к моей радости забыли.

В начале 60х годов определился пристальный интерес к патологии печени и желчных путей. Обусловлено это было распространением желчнокаменной болезни и ее осложнений. Если в 50х годах в основном бушевала язвенная болезнь, то с появлением еды участился калькулезный, обычно острый, холецистит, и стали изредка поступать пациенты с панкреатитом. Появилось значительное число непонятных желтух, что в немалой степени зависело от учащения заболеваемости гепатитами, а также появлению все новых лекарственных препаратов. Отсутствие развернутых биохимических анализов, ограничение рентгеновского обследования ставило нас перед такими больными в тупик. Мы не могли даже подумать, что появятся ультразвуковая диагностика и компьютерная томография.

А о моем конфузе с желтухой я забыть не могла. Проблема дифференциальной диагностики сидела у меня в голове. Надо было еще и убедить Семена Юлиановича, что на солнечном сплетении, тогда его сильно занимавшем, ничего нового на нашем уровне сделать невозможно. Для этого понадобилось 2 года. Я понемногу набирала литературу, присматривалась к больным, обдумывала пути подходов к теме холестатических гепатитов. Наконец, С.Ю. сам предложил мне заниматься печенкой. Я вздохнула свободнее и попросила его дать мне сотрудников, чтобы было с кем разговаривать.

В это время большое желание заниматься наукой возникло у Миши Урмана. С.Ю. сказал ему:

– Миша! Ты просил у меня тему. Ну, вот! Иди к Палатовой!

Так впервые было сформулировано название его научной работы. Обсудив проблему, мы решили начать с эксперимента на собаках (мало мне было первой работы). Собрались наложить желчную фистулу и проследить, как будут влиять на желчеотделение спазмолитики и другие лекарственные вещества. А проверить собирались на морфологических препаратах, в частности, по размерам желчных капилляров. Пришли к нашим патоморфологам и получили ушат холодной воды на горячие головы. Прежде всего, у собак печень устроена по принципу грозди – каждый сегмент обособлен. Дренировать сложно. Никаких капилляров при световой микроскопии мы не увидим – они диаметром в один микрон. Электронного микроскопа тогда у нас не было. И вообще, «печень отвечает на любое воздействие одинаково». От ворот поворот. Ушли мы, несолоно хлебавши.

Работу в эксперименте мы все же начали. Ход ее заслуживает отдельного рассказа. Эмоции хлестали через край. Мы то шлепались в лужу, то видели свет в конце тоннеля. Если учесть, что по обыкновению, ни бюджет к нашим изысканиям, ни они к нему не имели ни малейшего отношения, а наши личные средства были как раз сугубо из бюджета, то дальше можно не продолжать. Научная работа, между тем, шла своим чередом. Михаил Григорьевич Урман после серии экспериментов, из которых отчетливо нарисовалась функция желчного пузыря, провел исследования на больных с дренированным общим желчным протоком. Выяснилось, что изменения состава желчи, вплоть до образования так называемой белой желчи, носят обратимый характер и прямо зависят от приема пищи и функции желчного пузыря. Диссертация получилась интересная и небанальная. Он защитил ее успешно, а вот дальше продолжать тему ему не дали и «бросили» на травму живота, о чем я до сих пор жалею, хотя и в новой теме он сделал много, защитил докторскую и написал одну из первых монографий по этой очень актуальной проблеме.

Все это происходило на фоне загрузки под завязку лечебной работой, вылетами и выездами, операциями, дежурствами, студентами, студенческим кружком, собраниями и семьями с детьми, любящими, чтобы им почитали книжечку, чаще всего, после маминого дежурства. Жаловаться на перегрузки было некому. Лучше всех отношение к порядку вещей выразила моя мама: «ничего, злее будешь!» – наложила резолюцию на жалобу единственного ребенка родительница. Остальные были того же мнения. А моя докторская получила неожиданное продолжение.

Одна из знакомых прозекторов тогда работала над кандидатской диссертацией по патоморфологии гепатита. Она с восторгом отозвалась о профессоре Елене Николаевне Тер-Григоровой, которая в Москве смотрела ее автореферат. И я решила обратиться за консультацией к ней. С.Ю. одобрил мое намерение. Он вообще предпочитал темы по совмещенным специальностям. Е.Н. работала в Институте морфологии человека Академии наук. Ее рабочее место было в Морозовской детской больнице. Собралась я с духом и отправилась в ненавистную мне Москву. Найти пристанище в столице так вот сходу было тогда немыслимо. Приютила меня, как и в другие приезды, моя одногруппница Галя Ушакова (Мещерякова), чем премного способствовала выполнению работы.

В больнице патологоанатомическое отделение помещалось в дореволюционном бревенчатом доме на территории, где вход в ординаторскую был без тамбура прямо со двора. Зимой с входящим врывались клубы ледяного воздуха. Я пришла вместе с холодом с улицы без предварительной договоренности, представилась и попросила разрешения обсудить непонятные мне вопросы. Е.Н. неожиданно проявила живой интерес к проблеме и, очевидно, не сочла мой визит слишком бесцеремонным. Так началось мое обучение патологии печени, которое продолжалось до смерти Е.Н.

Оно чуть было не закончилось в следующий приезд. Е.Н. заговорила со мной очень сухо, я спросила, что случилось. Она поинтересовалась, как дела у моей подруги, которая ее так мне рекомендовала. Я честно призналась, что знакомство это очень поверхностное, и я понятия не имею, что она делает. И тут Е.Н.показала мне автореферат, где у больных гепатитом вследствие сердечной недостаточности, как утверждала дама, почти во всех случаях оказалась еще и другая патология, способная вызвать поражение печени. В результате выводы оказались необоснованными. Е.Н. сообщила свое мнение автору, а та ей заявила, что у нее все готово для защиты, и менять она ничего не собирается. Моя наставница автореферат вернула без отзыва, а я получила индульгенцию. На следующий приезд меня позвали домой, и с тех пор занимались уже в квартире, жильцов которой Е.Н. называла «раздетые камнем» (по книге О.Форш) – дома на Соколе были кооперативными.

Е.Н. и ее муж, Семен Львович Шапиро, отоларинголог, приехали в Москву из Баку в возрасте 50 лет, бросив устроенный быт и обеспеченное существование. Они поселились в общежитии, а Е.Н., тогда кандидат наук, начала работать лаборантом. И это все потому, что ее пригласил на работу академик Воробьев. Она рассматривала это как подарок судьбы и почла за великую честь. Их сын Виктор поступил в медицинский институт. Когда я появилась в доме, он был иммунологом и претерпел многое вследствие верности своим убеждениям, а так же как ученик профессора Л. Зильбера, тогда уже покойного. С создателем вирусной теории происхождения лейкозов пытались справиться при жизни всеми методами, включая аресты. Он выстоял, а вот после его смерти отыгрывались в основном на учениках. Немедленно разогнали его лабораторию. Директор института прямо заявил, что на проблему лечения лейкоза ему плевать, а вот последователей Зильбера у себя он не потерпит. Тема была ликвидирована, а Виктор Семенович Тер-Григоров (мамину фамилию его попросил взять Зильбер, чтобы не раздражать общественность «пятым пунктом») получил бубновый туз на спину.

Е.Н. была настоящим профессором и дочерью одной из первых женщин-врачей в России. Быт для нее был за семью замками. Кроме того, к моменту нашего знакомства им с мужем было уже хорошо за 70. Необходимы были две прислуги, для уборки и для кухни. Они были людьми крайне непривередливыми. Я, обнаглев от хорошего отношения, отправлялась прямиком на кухню и готовила их любимые блюда, п.ч. по маминым вкусам (из Баку) знала, что нужно. Вначале и Виктор, и Семен Львович приняли меня неприветливо. Почему это случилось, я узнала позже.

Дело было в том, что около Е.Н. толпилось много желающих получить ее помощь. Они появлялись в доме, получали консультации, помощь, обед и часто ночлег. После защиты все исчезали навсегда, даже открытки с новым годом никто не посылал. Постепенно отношения потеплели. Все 22 года знакомства я постоянно писала, звонила и даже проездом через Москву находила время для посещения. Эта семья стала мне родной. Я часами слушала с неослабевающим интересом рассказы Семена Львовича об учебе во Франции, работе во время революции, переводы из «Юманите», единственной французской газеты в подлиннике, которую он постоянно читал, а позже – про передачи по «голосам». И я не помню, чтобы он хоть раз в свои 90 лет повторился. С.Л. прекрасно знал историю, интересно рассказывал об Израиле, в котором никогда не был. Е.Н. передавала мне беседы с Мариеттой Шагинян, их родственницей, которая тогда собирала материалы о семье Ленина.

Там я впервые узнала о его происхождении. Говорили и обо всех научных скандалах, которых в столице было немало. Но главное, я набиралась новейших сведений о патологии печени, да еще и с критическим подходом. Мне давали самые последние публикации как наши, так и зарубежные. Дело в том, что к моменту зарождения у меня интереса к проблеме, в литературе по морфологии печени был полнейший кавардак. Даже строение органа было неясно. Была так называемая неряшливость в терминологии. Одни и те же образования называли по-разному, и наоборот. Порядок удалось навести после появления электронных микроскопов, ультрацентрифуг, гистохимии. Все это усваивалось постепенно.

Была у Е.Н.черта, которая затрудняла ей и мне работу – это неистребимое, как и у С.Ю., стремление к совершенству. Везло мне на руководителей! Она могла бросить готовую работу потому, что вышла новая монография на английском. Ее надо было прочесть и осмыслить, а статью переписать. Приезжаешь, а полгода назад оформленная статья искромсана в лапшу. Так мы с ней и не опубликовали ни одной совместной работы в серьезных журналах. Наверное, поэтому ее, золотую медалистку, мама называла «неуспевающей». Потом она обратила внимание, что работавшие с ней сотрудники, не дождавшись, сами писали и отправляли работы, включая и ее. Она удивлялась, но все оставалось по-прежнему.

Забавно было слушать, как Е.Н. обрисовывала генетические казусы. Когда она поступала в гимназию, на экзамене сделала две ошибки: вместо формы она написала «ворма», а вместо фартука – «вартук». Прошло много лет. Ее сын под ее диктовку писал свой первый протокол вскрытия и все время что-то исправлял. Она спросила, что он вычеркивает.

– Да вот, все время путаю «в» и «ф»!

Е.Н. рассказала это своему племяннику, а он ей ответил:

– Ну и что? Я тоже их вечно путаю!

– Это какая же крошечка гена должна быть, чтобы руководить такими процессами? – удивлялась профессор.

Родственные связи в этой семье были очень крепкими. И мою учительницу не обошла ситуация, очень характерная для их поколения. В санатории, куда приехали на отдых в 80-летнем возрасте Е.Н. и С. Л., их не поселили в одном номере – в паспортах отсутствовал штамп регистрации брака. К этому времени они прожили вместе около 50ти лет. Пришлось старикам идти в ЗАГС. Дело в том, что в тридцатых годах среди образованной части общества регистрация считалась мещанством. Среди моих пожилых знакомых эта история повторялась с завидной регулярностью, причем дело вовсе не ограничивалось подобными курьезами. После смерти мужа вдова теряла права получить половину его пенсии, как это полагалось по закону в регистрированном браке. Именно такая история приключилась у Семена Юлиановича. Они поженились во время гражданской войны в Грузии. Документы тогда не сохранились. Его жена не успела выработать стаж. Почувствовав серьезную проблему со здоровьем, он отправился регистрировать брак, после чего весьма артистично представил сцену, как тетка в ЗАГСе не могла взять в толк, что надо этим старикам с одинаковой фамилией.

Авторитет Елены Николаевны в научных кругах был велик, но она совершенно была лишена догматизма. Как-то на форуме молодой коллега выдвинул утверждение, обосновывая его давней статьей Е.Н. Она выступила против. Он изумился:

– Но это же вы писали!

– Да! Тогда я так думала, но теперь-то я так не думаю!

Смею заверить, немного есть ученых в таком возрасте, которые могут понять новое и отказаться от устаревшего понятия. Когда мне указывали на возраст Е.Н., я отвечала, что она мыслит намного прогрессивнее многих молодых, и не ошиблась.

Благодаря стремлению к истине, Е.Н. повлияла на подходы к инфекционным гепатитам в нашей стране. К началу 60х желтухи у нас воспринимали как болезнь Боткина (катаральный холангит), лечили в терапии и отрицали их инфекционную природу. Гепатит ширился по городам и весям. В своей докторской Е.Н. утверждала, что это заболевание вирусной природы, и при нем поражается весь организм. Это вызвало яростное сопротивление в научных кругах. А как вы думаете? Всю жизнь учить и говорить о неинфекционной природе болезни, а вам объявляют, что это совсем другое!

На защиту сбежалась «вся Москва» в ожидании того, как ее оппонент, академик Тареев, «размажет диссертанта по пейзажу". А тот выступил и сказал, что и по клиническим данным у них получается тоже вирусный процесс. Защита прошла с успехом. Вскоре вышел указ об обязательном обследовании рожениц и родильниц и госпитализации больных острым гепатитом в инфекционные отделения, за что и боролись. Кстати, и при защите докторской Е.Н. оставалась верна себе. Они написала 3 тома, завершить работу не удавалось, п.ч. все время выходили новые публикации, и надо было каждый раз реагировать. Руководитель академик Авцын потерял терпение, вызвал Е.Н. и назначил апробацию через две недели. Она пришла в ужас, но пришлось подчиниться. Только поэтому работа вышла в свет. Я преклоняюсь перед гением академика и ничуть не стыжусь плагиата. С нашими «резинщиками» я просила начальство поступать именно таким способом, и всегда с успехом.

После смерти Е.Н. эмигрировать в Израиль вынудили сначала Виктора, который не хотел уезжать, но очень кому-то мешал, а затем и его двоюродного брата, известного профессора-гематолога Л. И. Идельсона. Тому начали угрожать по телефону. Позже выяснилось, что его место понадобилось ближайшему сотруднику. Понимая, что в таких условиях работать невозможно, уехали оба, взяв с собой Семена Львовича, против его воли. Так грустно закончилась эпоха Тер-Григоровых в моей жизни.

А у меня работа пошла по собственному пути, как это часто бывает в науке – исследование начинает диктовать направление. Новые данные в изучении патологии печени позволяли осмысливать клинику холестатических гепатитов с новых позиций. Стало ясно, что это только фрагмент в изучении желтух, и главное заключается в подходах к дифференциальной диагностике. Из анализа клинического материала выплыла проблема желчнокаменной болезни, где гепатит в части случаев играл основную роль. Здесь мне много помогло общение с Е.Н. в попытках сопоставить морфологию с клиникой. Когда я впервые доложила на кафедре фрагмент из работы с дифференциальным подходом к желтухам различного генеза, С.Ю. назвал это «сумасшедшим материалом». Я поняла, что выбрала правильную тропинку. У шефа, как всегда, фонтанировали идеи, но здесь мы нащупали способ защиты. Кроме того, я стала старше, возражать стало легче. Он был, кажется, доволен и в конце домашних дискуссий заключал:

– Ну, я вижу, тут вы отобьетесь!

Эти частые посиделки с шефом и сотрудниками были совершенно необходимы, потому что каждый раз давали толчок к размышлению по ходу работы, даже если высказывались мысли совершенно бредовые. Докторская диссертация – решение не задачи, а проблемы, в одиночку ее сделать невозможно. Я благодарна и моим соратникам в ту пору: С.М. Бурди, С.Н.Лыловой, С.М. Гершковичу, всегда и везде возражавшему, и конечно, М.Г. Урману, искреннему другу и единомышленнику.

Клиника и морфология не могла полностью объяснить своеобразие течения желчнокаменной болезни. Надо было исследовать одновременно химический состав желчных камней. Таких работ немало, но изучали, как правило, их элементный состав без привязки к конкретной патологии. Он был одинаков у всех видов конкрементов. Я не знала, как мне подступиться к этой загадке. Попытки найти исполнителя такой кандидатской диссертации долго были безуспешными. В моей работе эту задачу решать не пришлось. Я ушла в другую сторону и воспользовалась патогенетической классификацией желтух, созданной Е.Н., которую она, по своему обыкновению, только доложила на Московском обществе патологоанатомов и так и не опубликовала в журнале. Со ссылкой на нее классификация легла в основу подхода к дифференциальной диагностике желтух.

В конце 1972 года ушел из жизни Семен Юлианович. Потерю его клиника пережила тяжело. Мне было больнее всех. Я потеряла учителя, которому было очень интересно то, что я делаю. Оставалась Е.Н., но она была морфологом, а хирургическая сторона проблемы, в которой мы в общий формат не вписывались, теперь обсуждалась только между собой. С подачи С.Ю. меня несло в сторону от канонов. Он всегда считал, что когда диссертация представляет собой «подсчет старых галош», научного работника из исполнителя не получится. И я лезла в «неизведанное».

Кроме того, мы все были под неусыпным контролем «идеологов». Ничего не стоило ликвидировать любую работу, объявив, что она не отражает роли коммунистической партии. Я вспоминаю автореферат кандидатской диссертации по поводу облитерирующего эндартериита, выполненной в ВМОЛА вскоре после опубликования труда И.В. Сталина «Вопросы языкознания». Автореферат начинался примерно так: «Гениальная работа И.В.Сталина «Вопросы языкознания» отражает всю глубину подхода к науке…» Следующий абзац уже без всякого перехода представлял введение в проблему: «Облитерирующий эндартериит относится к заболеваниям сосудистой системы и т.д.». Следует учесть, что автореферат в то время надо было утвердить в Главлите (залитовать), иначе его не печатали.

В 1971 году мы начали замечать, что Семен Юлианович стал хуже выглядеть. Рабочая активность его не уменьшалась. Он никогда на нашей памяти не болел. Подступиться к нему с вопросами на эту тему было невозможно. Пробовали повлиять через сына – тоже без результата. В конце ноября он позвал меня в кабинет, предупредил, что собирается в отпуск (он его делил всегда на зимний и летний), вручил дуоденальный зонд, который был тогда в большом дефиците, а нам нужен был для электростимуляции двенадцатиперстной кишки. А потом вдруг задал вопрос: правильно ли он жил, все ли сделал, что мог, нет ли чего, о чем стоит пожалеть? Я удивилась, почему вдруг возникла эта тема. Он отмахнулся: «я поеду в отпуск, в моем возрасте все может случиться!» Поговорили. Шеф уехал. Обратно нам привезли урну с прахом. Потом выяснилось, что в тот день он попрощался практически со всеми и закончил все неотложные дела. Семен Юлианович сам поставил себе диагноз, ничего не сказал родным и поехал в Москву на операцию в Институт Герцена.

В феврале 1972 года, через 2 месяца после смерти профессора Минкина, мы переехали в новый корпус, а кафедрой стал заведовать профессор Евгений Антонович Вагнер.

Е.А.Вагнер родился в 1918 году в селе Понятовка Одесской губернии. Его семья попала в самую гущу гражданской войны и понесла тяжелые потери. Отец и брат были расстреляны, мать сумела пристроить мальчика в бездетную семью, а сама с двумя дочерьми через Польшу перебралась в Германию, чем и спасла детей. Е.А. навсегда сохранил теплые отношения с приемной семьей. Работать начал с 16 лет. Поступил в Одесский медицинский институт и по окончании его в 1940 году был оставлен при кафедре факультетской хирургии в аспирантуре. В связи с нехваткой врачей в сельской местности его направили на заведование сельским участком, а затем главным врачом районной больницы, но долго пробыть там ему не пришлось – началась Отечественная война.

Служба в армии в качестве начальника эвакогоспиталя N 3412 была также недолгой. По приказу Верховного главнокомандующего всех лиц «немецкой национальности» интернировали и направили в трудармию, что означало – в лагеря. Е.А.попал в Соликамск. В официальных документах сообщается, что он служил начальником МСЧ стройуправления N 881 НКВД СССР. После освобождения он стал спецпереселенцем в Березниках, где зав. поликлиникой работала эвакуированная из Ленинграда Александра Семеновна Кривелева. Она и взяла его на работу. Это была в полном смысле судьбоносная встреча. Трудно сказать, как бы повернулась его судьба, если бы он не связал свою жизнь с А.С. Она до конца дней была ему верным другом и в то же время самым строгим и объективным критиком. По специальности А.С. была патологоанатомом самой высокой квалификации.

Мы впервые увидели Вагнера в 1954 году, когда он приехал в Пермь для работы в библиотеке и подготовки к защите кандидатской диссертации на тему: «Хирургическая тактика при проникающих ранениях груди». В Москву его ввиду известных обстоятельств не пустили. В 1956 году защита состоялась. Старшая дочь Александры Семеновны Люся Кривелева и Веня Плешков, ее муж, учились на одном курсе со мной, поэтому мы из солидарности пошли на защиту. Помню, как все впечатлились диаграммой числа ранений груди в мирное время. На ней был обозначен резкий подъем количества пострадавших в 1954 году, что соответствовало времени освобождения амнистированных Хрущевым уголовников.

В это время эшелоны с ними несли во время остановок настоящие погромы на вокзалах. Персонал, узнав о приближении поезда, закрывал все магазины и киоски по ходу его следования. Резко подскочила преступность. На момент защиты у Е.А. еще не было паспорта, хотя он уже заведовал хирургическим отделением в Березниковской больнице. В Перми он должен был отмечаться в соответствующем учреждении. После защиты он был назначен главным врачом. Нас всегда поражала необыкновенная работоспособность Евгени Антоновича. Он и позже никогда не считался со временем, пропадая на работе и днем и ночью. Организаторские его способности помогли создать в Березниках современный больничный комплекс, который был оснащен по последнему тогда слову науки и практики. Построен был даже великолепный виварий, на зависть нашим институтским. К великой жалости, там некому было заниматься наукой. Гордостью больницы было патологоанатомическое отделение, по поводу которого А.С., смеясь, процитировала сочиненную персоналом частушку: «Шах своей шахине/ выстроил гробницу,/ истративши на это/ средства всей больницы».

Меня туда в последний раз отправил С.Ю. для изучения проблем солнечного сплетения. В нашей физиотерапии я выцыганила электростимулятор – первую в истории модель прибора времен Крымской войны с каким-то клеймом с ятями. Мне дали его под клятвой не повредить. Конечно, с первого же раза я его уронила. Работа на этом могла закончиться. И тут я удивилась несказанно, когда Вагнер мне сказал:

– Подумаешь, беда какая! Мы тебе два купим! – И назавтра у меня был новый прибор.

Труд Вагнера был оценен по достоинству. Он был награжден орденами и медалями, званием почетного гражданина г. Березники. Больница по праву носит его имя. Семен Юлианович сделал все, чтобы ему было присвоено звание доцента (1961). На базе больницы, получившей статус 2й областной, проходили практику студенты и занимались субординаторы. В 1964 году вышла его монография «Закрытая травма груди мирного времени». С.Ю. стал научным консультантом докторской диссертации Е.А. Она была защищена в 1965 году, после чего он получил приглашение из НИИ им. Склифосовского на должность научного руководителя и в Пермский медицинский институт в качестве проректора по науке. Е.А.выбрал Пермь.

Недолго он пробыл на должности доцента нашей кафедры и вскоре был избран заведующим кафедрой факультетской хирургии, а в 1970 году назначен ректором института. Еще на факультетской кафедре он создал экспериментальную лабораторию для изучения травмы груди. Тематика вошла в союзную проблему, и с тех пор объем исследований расширялся. В1971 году Е.А. был избран заведующим кафедрой госпитальной хирургии. С.Ю. оставался профессором кафедры. Он тяжело переживал перемены, но на вопрос, как теперь будет строиться работа, Вагнер ответил: «Семен Юлианович, как Вы работали, так и будете работать». И я уверена, что именно так оно бы и было. Чтобы не травмировать С.Ю., Вагнер перешел к нам только после переселения в новый корпус. Неожиданная кончина С.Ю. совпала с началом переезда.

К этому времени в институте были созданы научно-исследовательские лаборатории (ЦНИЛ) для изучения комбинированной травмы. Впервые в Советском союзе открылось отделение сочетанной травмы на базе областной больницы. Была защищена докторская диссертация М.Г.Урмана «Травма живота», на материале которой опубликована монография.

В научной работе участвовали как кафедральные сотрудники, так и практические врачи: сформулированы основные положения патогенеза травмы груди. Изучен весь период травматической болезни, включая осложнения. Созданы методические рекомендации по диагностике, лечению, профилактике осложнений, реабилитации пострадавших. Разработана тактика и организация помощи пострадавшим при механической, комбинированной и сочетанной травмах груди и живота. .

Особое внимание Е.А. уделял организации хирургических форумов. Благодаря им мы имели возможность познакомиться с ведущим учеными страны в разных областях хирургии. Первая Всероссийская конференция состоялась в 1969г. После нее организация собраний, как правило, стала почти ежегодной. Они каждый раз становились практически всесоюзными. Это было очень интересно и познавательно, а кроме того, давало возможность и выступать, и печататься. В 1974г прошел 1У Всероссийский съезд хирургов, в 1975 году – Х1Х Пироговские чтения. Мне много раз пришлось быть секретарем съездов, а затем и спецредактором сборников, что давало бесценный опыт, особенно в общении с профессионалами.

Вместе с новым заведующим кафедрой пришли сотрудники из других учреждений, вплоть до старшей операционной сестры, которую шеф привез из Березников. И мы стали привыкать к новым размерам стерильных салфеток. В операционных нового корпуса на всех этажах из кранов текла ледяная вода. Каждый год главный врач записывала наши просьбы насчет воды, но лет 7 мы морозили руки перед операцией. Нам объясняли, что абсолютно порочная система водоснабжения не позволяет помочь беде. В одну осень очень поздно дали отопление. Лечившиеся в отделении активные пенсионеры замерзли и быстро накатали письмо в газету. Его оперативно напечатали. На следующий день было тепло, а из кранов потекла горячая вода. Оказалось, что в трубе была обычная заглушка, которую забыли убрать.

В новом корпусе, который был достроен благодаря Е.А., были, наконец, созданы специализированные отделения, и появилась возможность развивать те направления, которые раньше мы пытались продвинуть, чаще вопреки обстоятельствам. Площади для лечебной и научной работы, хорошая лекционная аудитория создавали условия для клиники и кафедры. У проф. Вагнера была та же, что и у Семена Юлиановича, тенденция не делить персонал на институтских и больничных. Отделениями заведовали научные сотрудники. Лечебная работа была общей. Студенты учились в атмосфере научных интересов, активного участия в общественных делах, имели возможность послушать и посмотреть на корифеев.

С 1986 по 1990 годы в Перми проходила студенческая Республиканская олимпиада по хирургии. Она была весьма представительной. В России тогда было 44 медицинских высших учебных заведений. Мы приглашали по три участника от института с преподавателями. Соревнования проходили в три тура. До нас таких мероприятий по нашей специальности не проводили. Нам надо было придумать 4 варианта тестов, составить ситуационные задачи, организовать практические навыки, которые последние 2 года проходили в виварии в виде операций. Приезжало по 70 – 80 студентов из всех областей от Махачкалы до Владивостока. Ударить в грязь лицом было никак нельзя. Работа была большая, задействованы все кафедры. После нас были две Всесоюзных олимпиады в Витебске и одна республиканская в Новосибирске, после чего Союз развалился и все закончилось. А жаль! Очень нужное соревнование для ребят, да и преподавателям пообщаться ой как полезно!

Активно работало научное хирургическое общество. На его заседаниях обсуждали не только доклады по разрабатываемым на кафедрах проблемам, но демонстрировали наиболее сложных и интересных больных, разбирали конфликтные случаи как в больницах города, так и области.

Научно-практические конференции проходили с публикацией сборников материалов, где принимали участие врачи больниц.

В этой обстановке продолжалась работа над диссертацией. Для нее нужны были новые методики. В конце 60х стал активно внедряться радионуклидный метод. Такой лаборатории вблизи не было. Е.А.Вагнеру удалось стимулировать покупку радиологической аппаратуры. Ее нам выделили, оплатили и отправили, после чего она бесследно исчезла. Шло время, уходили недообследованные больные, просвета не намечалось. И однажды, в 2часа ночи Е.А. , тогда проректор по науке, позвонил мне домой и сообщил:

– Нашлась твоя лаборатория! Ее загнали в тупик где-то в Урюпинске. Жди, через неделю прибудет.

Действительно, прибыла. Один новый метод добавился. Теперь, настала очередь хирургических манипуляций. Надо было освоить чрескожную чреспеченочную холангиографию. Множественные проколы печени толстой иглой через кожу давали ненадежный диагностический результат и осложнялись истечением крови и желчи в брюшную полость. После нескольких исследований я решила бросить это занятие. К тому времени вышла монография на эту тему в соавторстве профессора Игоря Борисовича Розанова из Московского ГИДУВа с калининградскими хирургами. У И.Б. я выяснила, что в его клинике это исследование не делают. В Калининграде собралась конференция по хирургии желчных путей. Там мы и обнаружили основного исполнителя (по обыкновению, последнего в авторском коллективе) – аспиранта Жука, у которого я и разузнала все подробности. Спросила, в частности, где они берут трубочки для дренирования внутрипеченочных протоков, и получила ответ:

– Воруем в коктейль-холлах!

Это был тупик. В Перми ни одного коктейль-холла не было. Зато у нас был кабельный завод. Медицинская промышленность в те поры пластмассовых расходных материалов не выпускала. Все дренажные трубки мы выпрашивали на заводе. Было уже не до заботы о безопасности дренажей для организма. А потом мне крупно повезло. Вышли две статьи наших корифеев в ведущих журналах, где они осудили методику на том уровне (очевидно, воровать трубки им было зазорно), да и при механической желтухе опасность превышала результативность исследования. Я так и написала в работе, на чем и успокоилась. Этот способ значительно позже получил применение после внедрения гибкой иглы Шиба, которая не травмирует ткань печени при дыхании, а сама процедура выполняется в ангиографическом кабинете.

Защищалась я в 1977 году, через 5 лет после смерти С.Ю., первой на впервые сформированном специализированном совете, так сказать, его открывала. Защита проходила в нашем зале. Я стояла за кафедрой, с которой читала лекции. Консультантами числились Е.А.Вагнер и Е.Н.Тер-Григорова. Защиты по двум специальностям тогда еще не ввели. Время ушло на ВАКовские реформы, которые по полной программе, как всегда, выпали на мою голову. 2 года ждали только утверждения совета по защитам, где потом я отсидела 27 лет. Вагнера на заседании не было. Он был в отъезде. Приехала бригада на выездной цикл усовершенствования из московского ГИДУВа, откуда был мой оппонент, Игорь Борисович Розанов, сын классика брюшной хирургии Б.С.Розанова, ближайшего друга профессора С.С.Юдина. На И.Б. природа отдыхать не пожелала. Это был прекрасный хирург и преподаватель, знаток литературы, музыки, театра, заядлый охотник и вообще замечательный человек. Сказалось и влияние его учителя – Юдина, о котором он нам много рассказывал. Так что кафедру отца он занял по праву. И.Б. был потом оппонентом и на наших последующих защитах. Его преждевременную кончину мы восприняли как личное горе.

Москвичи подгадали начало цикла усовершенствования к защите, народу в зале было много, вопросов тоже. Несмотря на родной дом, где вроде бы стены помогают, в начале доклада меня трясло крупной дрожью, и было слышно, как стучали коленки. Голос прорезался только после вступления. Была жара под 30 градусов. Я стояла в полном зале с плохой вентиляцией в строгом шерстяном костюме и новых туфлях, и главным желанием у меня было уйти поскорее куда-нибудь. В первом ряду сидела мама с моей подругой. Мама горько проплакала всю защиту, то ли от счастья, то ли от страха за меня, то от жалости к себе за прошедшую мимо жизнь. На задних рядах приютились муж и девятиклассник-сын.

Основным оппонентом был И.Б.Розанов. Впервые выступал в этом качестве В.А.Журавлев из Кирова. Еще один оппонент из Ижевска – член нашего совета В.В.Сумин, рядом с которым я просижу потом на этом совете многие годы. В качестве неофициального оппонента выступил глубоко уважаемый всеми профессор-терапевт Я.С. Циммерман. На этой защите мне задали более 20ти вопросов. Обсуждение было очень активным. Неожиданностей не случилось. Родные стены помогли. Неприятности начались потом.

Естественно, что к этому моменту прибыла новая памятка для оппонентов. Ее раньше никто не видел. Все три отзываоказались написанными не по форме. Их пришлось переделывать мне, пересылать разными путями за подписями. Розанов поручил сотрудникам отзыв заверить, что и было сделано, с московской обязательностью, печатью для справок и рецептов Боткинской больницы. Журавлев поставил гербовую печать Института Переливания крови, но забыл подписаться. Сумин послал правильный документ. Снова пересылки и доделки. После всех мытарств мне вернули из ВАК документы в розовой папке с завязками (это было обязательным требованием к оформлению) вместе с тяжеленным ящиком фотокопий всех публикаций, п.ч. направление подписал Вагнер как председатель Совета, а он не имел права это делать как консультант диссертации.

Но это все были семечки. Через год я получила утверждение. Тогда были большие зверства (по Салтыкову-Щедрину, «большие и малые злодейства совершались своим чередом»). В нашем институте ВАК были отклонены 8 докторских диссертаций. Слава богу, обошлось в конечном итоге.

А химия камней, между тем, продолжала будоражить мое воображение. После нескольких бесплодных попыток найти желающего заняться этой работой мне, наконец, повезло. В аспирантуру поступила Л.П.Котельникова. Е.А. отослал ее ко мне для определения темы по общей хирургии. Она и сумела решить задачу. Удалось связаться с одним из НИИ, где был инфракрасный спектрограф. На этом приборе можно было исследовать биохимический состав камней. И все стало на свои места. Комплексный подход к проблеме в сопоставлении клиники, биохимии, морфологии, результатов операции с химическим составом камней позволил внести новые данные в патогенез начала и течения желчнокаменной болезни. Кандидатская и докторская диссертации Л.П. посвящены этой проблеме.

В этот период работа шла по нескольким направлениям: изучали ферменты, кровоснабжение и его роль в развитии патологии печени, клинические аспекты и результаты оперативного лечения, отдаленные результаты. Всего было защищено 9 кандидатских и 4 докторских диссертаций. Через много лет, в 2008г мы напишем монографию, где обобщены результаты этих исследований.

На наших глазах (и руках) проходила эволюция оперативного лечения ЖКБ. В начале нашего хирургического пути преобладали вмешательства на желчном пузыре, в основном, по поводу острого холецистита. Камни в протоках были большой редкостью. О стенозе фатерова соска как-то не упоминали. При грубых нарушениях оттока желчи накладывали холедоходуоденоанастомоз. В 1973 году в Ессентуках собралась Всесоюзная конференция по хирургии желчных путей. Было много интересных докладов, шло активное обсуждение. В результате в ведущем журнале «Хирургия» была напечатана резолюция, в которой папиллотомия была признана порочной операцией, влекущей за собой множество тяжелых, порой смертельных осложнений. Ее рекомендовано было оставить.

Методом выбора был обозначен холедоходуоденоанастомоз. Это было руководством для практических хирургов. Через 4 года (1977 г.) в Москве на базе ВНЦХ снова собрались хирурги в том же составе. В докладах тех же ведущих специалистов, которые подписались под резолюцией, была представлена папиллотомия как лучший метод восстановления оттока желчи. Почти у всех докладчиков материал был представлен в количестве 200 – 300 операций. Что-то не верится, что авторы их сделали за последние полгода. Скорее всего, запретив фактически метод, они немедленно начали накапливать материал для следующего форума. А вот анастомозы с двенадцатиперстной кишкой постепенно отошли в прошлое. Основными вмешательствами стали соустья с тощей кишкой. Прочное место заняли мини-инвазивные операции. Простояв более 40 лет у операционного стола, я сразу не могла взять в толк, как можно удалить пузырь эндоскопическим способом, пока не увидела это своими глазами.

После защиты работа шла своим чередом. Прибавилось членство в самых разных советах. Кажется, я побывала во всех, исключая Совет института. После небольшого перерыва на меня снова свалилась наука по кафедре. Специализированный совет по защитам докторских диссертаций быстро приобрел вполне заслуженный авторитет, и валом повалили диссертанты, причем со всех концов Советского союза. Когда я видела очередной силуэт дяденьки с портфелем на фоне нашего торцевого окна, у меня щелкало в голове: «ну, опять». Часто он мне доставался на рецензию или на оппоненцию. В обоих случаях приходилось править работу, иначе я не могла подписывать отзыв и рекомендовать работу к защите – тут уже точно пошла в Семена Юлиановича, который всю жизнь делал то же самое. Руководители особо помощью своим ученикам не заморочивались, как, впрочем, нередко и в настоящее время. Приходилось «вносить коррективы». На защиту, во всяком случае, сырые работы мы не выпускали.

Это положение могло выйти мне и боком. Один из профессоров из сопредельной республики настолько был уверен, что я руковожу всей наукой на кафедре, что убедил в этом и сотрудников. Однажды ко мне постучался молодой соискатель от него и заявил, что профессор мне велел назначить ему рецензентов и апробацию. Я удивилась. Профессор Вагнер мне доверял, но не до такой же степени! Переспросила молодца, точно ли профессор поручил это мне. Он подтвердил. Делать нечего, решила, что шеф занят, поэтому переложил решение на меня, назначила рецензентов и велела прибыть в субботу на заседание кафедры. Когда подзащитный явился на апробацию, в процессе беседы у меня вдруг возникло подозрение и вопрос: а какой профессор выдал задание, его или мой? И выясняется, что это распорядился его начальник. Ничего себе положение! А как бы мне понравился такой подход, будь я на месте председателя совета? Пошла я к Вагнеру виниться. Он отнесся с пониманием и даже посмеялся над ситуацией. А вот мне было не до смеха. Наверное, профессуру тоже надо учить хорошим манерам.

К сожалению, слова «манеры» и «приличие» пора заносить в Красную книгу. Взять простейшее правило – как теперь принято коверкать русский язык, – дресс-код. Ну не принято в официальной обстановке появляться в «вольном стиле». Интеллигентная публика этого позволять не должна («Боже мой! Как я стара! Я еще помню порядочных людей», – Ф.Раневская). Времена меняются, и даже в научной среде прорастает отношение к традициям по типу: «Ну и чё»? У нас, как у всех.

Одна из диссертанток, выверив с руководителем доклад, прорепетировав всю процедуру, явилась на защиту в красной кофточке с коротким рукавом, чем произвела полный переполох. Пришлось снять с одной из болельщиц серую вязаную кофту (ничего лучше не нашлось), обрядить соискательницу и выпустить на трибуну. Надо сказать, что внешний вид подзащитного оказывает немалое впечатление на совет, а значит, и на результаты голосования. Не прошло и 20ти лет, как ученица нашей героини явилась на защиту, как велели, в строгом темном костюме, но с разрезом на боку до самой талии. Руководительница, памятуя свой опыт, позаимствовала в научном отделе степлер и ликвидировала прореху на все время заседания. Еще один из наших, уже не совсем молодых докторов, прибыл на защиту в хорошо поношенной рубахе в цветочек и мятом костюме без галстука. Повторили уже известную процедуру: сняли костюм с доцента и привели диссертанта в приемлемый вид. Еще один научный сотрудник вышел на трибуну с докладом, одетый по всей форме, но в растоптанных тапочках, прямо с дежурства. Случаи анекдотичные и пустячные, но для эпохи характерные.

Круиз

Одно увлечение, наряду с любимой работой, стало доступным, когда нас стали выпускать за пределы страны – путешествия. Впервые мы выбрались семьей в Болгарию. Тринадцатилетнему сыну было интересно проехать до Одессы на поезде, а потом на пароходе до Варны. В поездке у нас тоже завелась долгая дружба с семейством Бабиных, у которых тоже был сын немного помоложе нашего. Теперь он руководит страховой медициной по краю. Мы хорошо поездили по экскурсиям из Албены, где был наш санаторий, повидались с работавшими в Софии сослуживцами мужа, проехали на Шипку, а оттуда на Солнечный берег, где, наконец, в первый раз искупались. В июле при температуре воздуха около тридцати градусов в воде было 12 все 18 дней пребывания. Тем эта «не заграница» и запомнилась.

В 1987 году мне чудом досталась путевка в круиз по северным странам Европы. Увидев мою должность, турагенты навязали мне каюту-люкс, которая стоила в полтора раза дороже обычной, и ее никто не соглашался взять. Я до сих пор радуюсь, что согласилась, потому что судьба подарила мне дружбу, которая продолжается до сих пор. Перед поездкой в «капстраны» была проверка в райкоме партии, которую я особо не зафиксировала в памяти, тем более, что к капиталистам выпускали только тех, кто уже побывал в соцстранах и тоже проходил собеседование. Как всегда, спрашивали про зарубежные компартии и их секретарей, последние события в Азии, «свободу Африки». А вот инструктаж запомнился подробно. Молодой человек с совершенно не запоминающейся внешностью объяснял достаточно подготовленной аудитории, как надо вести себя за границей советскому гражданину: ходить только по 5 человек, не отрываясь от группы; держать в поле зрения руководителя и старосту; не отвечать, если спросят по-русски (это эмигранты-предатели); не брать ничего из рук подобных отщепенцев; на площади такой-то не подходить к номерам домов – записать (а их там вообще не оказалось); ни в коем случае не сообщать свой адрес (город закрытый). Теперь представьте мое состояние, когда меня не пустили вечером в Амстердам, а оставили на корабле для осуществления советско-голландской дружбы. Было жаль вечера и прогулки по городу. А самое главное – руководитель группы подвел ко мне за руку молодую женщину, заявил, что она хочет изучать русский язык, а она сказала: «Я напишу тебе писмо!» Я в панике обратилась к начальству – город-то закрытый, что мне делать? Он утвердительно покивал: «давайте адрес». Оказалось, что город уже открыли. А что же нас так стращали на инструктаже?

Я надеялась, что письма не будет, но оно пришло. Страх мой долго не проходил. Когда Анита присылала посылки с игрушками для внучки, ручками и календарями, все вещи в них были распакованы и перевернуты. И это долго не давало мне покоя, хотя уже была перестройка. Много позже она приедет в гости, и я буду показывать ей город и окрестности, а она снимать фильм, а в начале сомнения терзали мою советскую душу.

Сказать, что знакомство с капиталистическим миром привело нас в состояние глубокого потрясения – ничего не сказать. Для меня круиз и начался удивительно. Моя соседка по каюте, Фирдавес Харисовна Хакимова, познакомилась со мной на инструктаже. Выяснилось, что у нее есть медицинские проблемы. До Питера, откуда начинался круиз, мы должны были добираться поездом. Накануне Ф.Х. позвонила мне и сообщила, что у нее началось желудочное кровотечение (не в первый раз). Что прикажете делать? Такая путевка может быть единственной в жизни. Но ехать буквально за тридевять земель для той же жизни смертельно опасно. И я даю санкцию на поездку в надежде, что если будет ухудшение, снимем с поезда в крупном городе или в Питере. Представьте, что повторения не было за все время поездки. После этого пусть кто-нибудь скажет, что душевный настрой не влияет на ход язвенной болезни. А еще вера во врачебный авторитет. Ведь пациентка искренне считала, что я смогу в море голыми руками остановить ей кровотечение! В Ленинграде мы успели еще походить по Александро-Невской лавре, уселись на паром «река-море» – «Маяковский» – и покатили по «европам».

Первой страной на нашем пути была Дания. Пора было начинать удивляться. Надо отдать справедливость, в поездке показали нам все, что было в проспекте, за исключением музея Торвальдсена, где забастовали служащие, и Ватерлоо, по поводу которого начальник круиза по фамилии Нехай сообщил, что там одно поле и смотреть там нечего. Без комментариев. В Копенгагене мы с интересом проехали по городу, посмотрели на дом Андерсена, дом Анны Франк, парк Тиволи и примерились к магазинам. Чтобы мы не носились по маркетам, на борту была валютная лавка, где все отоварились двухкассетниками «Юнисеф», которые оправдали стоимость поездки в простых каютах. А у меня он «пашет» и сейчас. И кормили нас на убой, для снижения интереса к продтоварам у буржуев. Поменяли нам на всю поездку по 6 странам 50 рублей, что в то время равнялось 80 долларам. Так что других приобретений сделать было нельзя. В шок мы впадали, когда видели прилавки с мясными продуктами, рассортированными по небольшим кусочкам, а особенно в колбасных отделах. В Перми прилавки были пустыми, и мясо в магазине до сих пор вызывает у меня недоумение, не говоря уже о колониальных, товарах. Изумление вызывали и загородные дома вдоль шоссе. Они были небольших размеров, стилизованные под самые различные эпохи и вкусы, начиная от средневековых замков и до крытых соломой хижин, самых дорогих из-за их пожароопасности. Скромные придомовые участки тоже поражали наше воображение разнообразием. Настроили мы фотоаппараты, да не тут-то было! Автобус шпарил по идеальной дороге со скоростью за 150км. Нашими «Зенитами» снять было невозможно. Автоматы были еще великой редкостью. А еще поражали воображение изумительной красоты цветы вдоль всех шоссейных дорог.

Следующим заходом посетили Голландию. Жили мы все время на пароходе и питались там же. На берегу осуществлялась культурная программа. Страна поразила нас архитектурой и сбережением старины, не только своей, но даже и российской, по местам пребывания Петра 1. Особенно отметили мы чистоту каналов, которые промываются каждую ночь морской водой при помощи манипуляций с шлюзами. Вот бы Питеру с его сточными канавами еще раз поучиться у голландцев. Побывали мы и в музее Ван-Гога. Художник не имел своего жилища, поэтому экспозиция представлена в доме в виде бетонного куба. Я увидела подлинники картин, которые знала по репродукциям, и множественные повторения подсолнухов.

Особенный интерес в Бельгии вызвали пешеходные города-музеи: Брюгге, Гент. В Брюсселе нам повезло. Вместо свободных двух часов, отведенных на шопинг, менеджер по своей инициативе предложил желающим экскурсию по Национальной галерее. Из 340 человек набралось 30. Мы с великим удовольствием ознакомились с этим замечательным собранием. Кстати, в Антверпене мы тоже прошлись по музею, притом бесплатному, так что любимые мною фламандцы и малые голландцы были осмотрены по полной программе.

Очень впечатлило то, что все музеи расположены в специально построенных зданиях с соблюдением всех необходимых условий хранения экспонатов. Я не припомню провинциальных музеев у нас, которые не располагались бы в приспособленных домах самого разного назначения. И, конечно, незабываемые впечатления остались после посещения дома-музея Рубенса, построенного им по собственным проектам в стиле двух эпох и сохраненного в неприкосновенности, о чем свидетельствует картина 16 века, изображающая эту самую мастерскую, только с тогдашними посетителями. И привела нас в недоумение поза нашего руководителя, который сел на входе на скамеечку спиной ко всему на свете, да так и просидел всю экскурсию под предлогом, что башмаки жмут. Очень впечатлила нас беседа с пенсионером, бывшим москвичом, который подсел к нам в автобус с целью поговорить по-русски. Он живет в Бельгии с 1922 года, ему 80 лет Он дорожный мастер, окончил Льежский университет. Выглядит, как огурчик. Получает 4 пенсии: основную, заграничную, африканскую и удвоенную социальную после 80-летия.

В Англии мы были три дня. Помимо Лондона, развода караула, Британского музея, Тауэра, Хайгетского кладбища с могилой Маркса, мы посмотрели страну с юга на север до границы с Шотландией. Пригласили нас кооператоры на встречу, где угостили вином из английского винограда. Так мы оценили влияние Гольфстрима. Надо сказать, что Англия – очаровательная страна. Пейзажи там производят умиротворяющее душу впечатление. А побывавши в диккенсовском центре в Рочестере, я окончательно укрепилась в этом мнении. И совершенно поразила нас картина, когда аккуратненький тракторок на выезде с поля был остановлен хозяином, колеса его помыты из шланга, после чего шоссе оставалось чистым, а не заляпанным глиной, как у нас. Единственно в чем мы испытали разочарование, так это в английской кухне. Нас покормили едой из концентратов, это после обеда в замке Эгмонта в Бельгии.

В поездке нас сопровождала переводчица – студентка-заочница шведского отделения института им. Мориса Тореза. Она плохо знала английский и не поинтересовалась ни особенностями, ни искусством стран, куда направлялась. Комментарии ее вызывали большие сомнения. Основную часть сведений мы получали от работников наших посольств, которые приезжали на пароход. Наша студентка ждала Скандинавию, чтобы показать свои знания, а в Стокгольме нам прислали русскоговорящего гида.

Норвегия мне очень понравилась скромным и милым пейзажем и замечательной приспособленностью к суровым природным условиям. Их этнографический музей под Осло очень напоминает нашу Хохловку. Чем севернее страна, тем меньше цветов, в Норвегии уже нет никаких огородов, все, начиная от фьордов, представляет естественный ландшафт, в который органически вписываются дома и люди. Даже олимпийский трамплин как будто создан природой. Славу Норвегии составляют не так много имен, но зато каких! Ибсен, Григ, Нансен, Хейердал – каждый из них оставил свой след в мировой культуре и науке. Мы с удовольствием полазили по «Фраму», потрогали рулевое колесо, представили себе зимовщиков на вмерзшем в льды корабле. Полюбовались древними ладьями и походили вокруг «РА». Одно дело читать книгу, а другое – своими глазами увидеть камышовую лодку, на которой Хейердал бороздил океан.

Стокгольм оставил мало впечатлений. Экскурсия по городу была скромной. Остальные два дня мы были предоставлены себе. Гуляя, набрели на место гибели Улофа Пальма. Оно отмечено на тротуаре большим комом земли, из которого растут алые розы. На маленьком кладбище перед кирхой могила с небольшой стелой, на которой только его роспись, а его двухэтажный дом в начале старого города имеет три окна по фасаду. В монархической Швеции демократия с отличным социальным пакетом, а про пенсионеров гид сказала, что они у них миллионеры. Да и сам премьер-министр был застрелен, когда стоял в очереди за билетами в кино. Интересно, нашим бы слугам народа такое приснилось? Наша переводчица, которая так ожидала Швецию, куда-то исчезла. Путешествие подходило к концу. Пароход лег на обратный курс.

Сложившейся за время круиза компанией, которая еще временами собирается и сейчас, мы попытались прикинуть, кто же был у нас представителем от «органов». Перебрали все возможные кандидатуры и никого не нашли. А в Ленинграде ситуация прояснилась самым банальным образом.

В группе ехала Лидия Алексеевна Уткина, которая во время войны была в 6ти-летнем возрасте заключена в Освенцим. Мать ее была интернирована во взрослый концлагерь и попала в американскую зону. Освободившись, женщина вышла замуж за голландца и с тех пор жила там. Она нашла дочь через Красный крест, когда той был 31 год. Родным разрешили увидеться сначала в международном санатории в Крыму, а затем выпускали дочь заграницу. Во время нашей поездки Л.А. навещала мать днем, пока мы были в Голландии и Бельгии. Переночевать у родных ей ни разу не позволили. Так и ездили мать с отчимом за нами по побережью. Мама подарила дочери шубу и разную мелочь. Это могло вызвать осложнения. На таможне тщательно проверяли, не превысила ли стоимость приобретенных вещей 80ти долларов. Л.А., конечно, сразу доложила об этом начальнику группы и руководителю круиза, которые были в курсе ее истории.

Когда мы собирались перед высадкой, соседка Л.А. предложила ей переложить в ее вещи часть подарков. После этого из каюты ушла третья пассажирка, молодая учительница русского языка и литературы. А Л.А. подумала и отказалась – все равно на таможню уже доложено, она официально всех предупредила. На выходе Л.А. пропустили без проблем вместе с шубой и шоколадками, которые мы не успели съесть. А соседку вытрясли до основания, хотя у нее ничего сверх разрешенного не оказалось. Вот тут-то я и вспомнила, что «учительница литературы» приходила ко мне перед традиционным самодеятельным концертом с просьбой помочь расставить ударения при чтении порученных ей стихов. Вот уж кого заподозрить никому в голову бы не пришло.

Конец путешествия чуть не свел на нет все впечатления от поездки. Наше турбюро не было бы нашим, если бы обошлось без такого сюрприза. На инструктаже нас предупредили, что обратно мы будем возвращаться через Москву (туда мы ехали прямым поездом Свердловск-Ленинград). Наш руководитель под предлогом совещания в обкоме улетел самолетом. Он единственный знал о той подлянке, которую нам подложили.

На инструктаже начальственная дама распиналась, что мы поедем из Питера в Москву на «Красной стреле». У меня мелькнула мысль, что у «Стрелы» не может быть номера 386. Догадаться бы сразу! Мы могли без проблем улететь на самолете или уехать нормальным прямым поездом. На перроне мы никак не могли отыскать свой состав. Когда я читаю «Гарри Поттера», каждый раз вспоминаю эту «Стрелу».

С большим трудом на запасном пути обнаружили мы поезд без всяких опознавательных знаков, который был извлечен с кладбища отслуживших вагонов – весь в грязи и саже, с сидячими местами. В вагонах было сломано все, что ломалось и унесено все, что снималось. Оконные стекла даже не просвечивались. Чем могли, стерли грязь с сидений. Случайно оказавшийся в коридоре проводник в ответ на наше возмущение заявил, чтобы мы радовались, п.ч. в соседних вагонах и туалета нет. В таком виде мы прибыли в столицу нашей родины, куда нам вовсе не надо было, в 6 часов утра. Наша «Кама», на которой нам предстояло ехать до Перми, отходила в 6 часов вечера. Моих знакомых в городе не оказалось. Кое-как мы протолкались в жару в мегаполисе и не чаяли, как добраться до родного поезда. Так разрешили очередные малые чиновники проблему с транспортными перегрузками в сезон за очень немалые наши деньги. И все же я вспоминаю наше путешествие как большую удачу в жизни.

На следующий год я и А. М. Дмитриева отправились в Польшу и Чехословакию. В Польше все было отлично. У нас был менеджер в группе, молодой военный отставник, который недолго поудивлялся, что мы ничего не хотим продать, и старался показать как можно больше. Он выкроил время и свозил нас в Ченстохов, куда русских туристов старались не пускать. Когда что-то не получалось с гидом, он брал путеводитель и переводил нам очередной раздел. И, конечно, неизгладимое впечатление произвели Освенцим (Аушвиц) с Бжезинкой. Нормальному человеку воспринять это невозможно. Удивление вызвало у нас отсутствие следов всяческой памяти в нашем павильоне. Там были только 2 – 3 фотографии в абсолютно пустом зале.

У чехов мы опять попали в перегрузку. Вместо Праги нас поселили в пригород за 10 км. В ответ на замечание, что город входит в программу, мы услышали: «не нравится – мы вас отправляем в Союз». Все же хамство – это неистребимое и обязательное качество у наших начальников на любом уровне и при любой исторической формации. Наш гид, эксгумированный дедуля по фамилии Шприц, каждые полчаса пил кофе, чтобы удержаться на ногах. Иногда в автобусе он оживал и сообщал что-нибудь вроде: «мы только что проехали поле, где проходило сражение при Аустерлице!». Вместо Пражской национальной галереи он привел нас поближе – в музей города на Вацлавской площади. А то мы на Урале камней не видели!

Когда мы на обратном пути пересекли границу в Чопе, я стала вспоминать дословно все, что знаю из сочинений глубоко мною чтимого за абсолютную современность Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина. И кукурузу, которая была мне до колена, а только что в Чехии – выше человеческого роста. И чистый туалет на чешской таможне – в Чопе в нем было по колено воды, зато в буфете воды как раз не было, и нам не дали даже чаю. А еще говорят, что у нас в России не придерживаются традиций! Перечитайте «Письма к тетеньке» и «За рубежом», а также «Историю города Глупова» и все прочие сочинения указанного автора. У вас отпадут все сомнения. Из каждой поездки заграницу я с радостью возвращаюсь домой, я люблю свою родину, но каждый раз при этом «интересуюсь знать»: у нас всегда так и будет? А может быть настанет время, когда нашу картинную галерею с её бесценными экспонатами поместят в специально построенное здание, как Пинакотеку в Мюнхене, где мы целый день пробродили с Милой и её сыном, встретившись через 10 лет разлуки? А может, и зоопарк перенесут с Архиерейского кладбища – очень жаль зверей. Может даже вернут ипподром, где жадные нувориши гробят элитных лошадей, чтобы построить там сотый «торгово-развлекательный центр», с которого получают бабло, не прикладая рук.

Кроме путешествий большое место в нашей жизни занимало чтение, причем за последнее время кроме классики и новинок у меня хорошо идут детективы. Мне казалось, что это только моя блажь, оказалось – нет. Мои коллеги-хирурги поглощают эту продукцию в больших количествах. А когда я прочла интервью академика Блохина о том, что он не может читать литературу с глубокими проблемами, а в театре предпочитает комедии, то поняла, что это следствие профессии.

Работа у нас не оставляет много времени для разного рода увлечений, но с большим удовольствием мы посещали заседания Клуба пушкинистов. Собрания эти состояли вовсе не из филологов. Все 13 лет существования клуба в нем занимались люди разных специальностей: строители, учителя, инженеры, врачи. Руководил всем этим доцент пединститута Владимир Ильич Ширинкин и методист библиотеки им. Пушкина Римма Алексеевна Долгих. Для нас занятия в клубе были отличной отдушиной. Обсуждались интересные темы, находки в библиотеках, например, дневник пушкинской поры из хранилища педагогического института. Посетил нас и потомок Пушкина.

Еще один клуб – любителей камерной музыки «Классик», который существует и поныне, скрашивал наш достаточно редкий досуг. Его руководитель, Людмила Михайловна Корж, уже более 20-ти лет с огромным энтузиазмом неуклонно продвигает дело популяризации классической музыки и дает возможность молодым исполнителям показать свои возможности при ограниченном количестве площадок.

После революции в «лихих девяностых» происходят большие и малые перевороты, всегда с предсказуемыми результатами. Особенно горько видеть это в самой близкой области – медицине. Собственно, и это как раз не нарушение традиции. Бунты и революции для России – дело характерное. Правду сказал кто-то: «бойся того, кто скажет: я знаю, как надо». Разрушить систему с крепкими исполнителями трудно. Великий вождь недаром опирался на пролетариат. Люмпену на все плевать – ничего нет, и заботушки никакой. И жалеть нечего. Разрушим старый мир до основания, а затем хоть трава не расти. И выросло поколение в чистом виде потребителей. А созидать для потребления кто будет? Известно, что будущее страны прямо зависит от просвещения. А вот здесь у нас проблема.

Началось разрушение в прошлом веке, когда наверху кому-то, не жить, не быть, понадобились реформы. Поскольку образованием у нас руководили (и продолжают) люди, к нему непосредственного отношения не имевшие, то и вреда большого сразу они по своей неспособности нанести не смогли. Несколько раз на моем веку вводили на 6м курсе план с повторением по всем предметам. Умные люди указывали на глупость этой методы и возвращали снова субординатуру по трем основным специальностям. Тогда возникла идея вернуться к пятилетнему курсу обучения. Сокращать начали с первого курса, и во втором семестре пришли физиологи с программой по нейрофизиологии, в то время когда по анатомии были изучены только кости и связки. Переходный план был отвергнут.

Наконец, кому-то пришла в голову мысль усовершенствовать преподавание хирургии. Идея состояла в том, что студент должен был учиться в одной клинике. В классическом варианте на третьем курсе занимаются общей хирургией, где представлены основные понятия о патологии при хирургических заболеваниях. Факультетская хирургия – четвертый курс – дает сведения о типичном течении и лечении основных болезней. На пятом курсе хирургия носит название госпитальной и показывает, как это бывает на самом деле. Кафедры располагаются на разных базах. Таким образом, занимаясь по нормальному плану, студенты увидят все уровни оказания помощи.

Реформаторами предложено было разделить курс на части и направить каждую для прохождения всей хирургии на одной базе, а кафедры обозначить по номерам. Мы представили себе, что на базе областной больницы (кафедра № 1), где по статусу нет неотложной хирургии, студенты увидят общую, кардиохирургию, эндохирургию и прочие топ-дисциплины, но не получат понятия о неотложной патологии, а на 6м курсе – никаких практических навыков. Другая часть учащихся ( кафедра № 2), которая попадет на базу городской или железнодорожной больницы, не увидит высоких технологий, но зато подежурит по неотложной помощи, повскрывает гнойники и поделает обработку ран, т.е поработает руками. За что же такая дискриминация?

Абсурдность этого проекта была видна невооруженным глазом и сразу вызвала активное неприятие. Однако в Свердловске было созвано Всероссийское собрание преподавателей. Е.А. забрал с собой туда половину кафедры, и мы отправились протестовать. В большой аудитории посланец Москвы – молодой человек лет 26ти зачитал проект. Было очень много выступлений. Все до одного сказали «нет», после чего снова вышел юноша с уже весьма гиперемированной физиономией и зачитал постановление, в котором значилось, что мы единогласно «за», неловко повернулся и ушел. Мы остались с раскрытым ртом.

Вернувшись домой, стали думать, как беду избыть. Вагнер и решил объединить госпитальную кафедру с факультетской, а преподавание оставить на тех же базах, как было. Решение было соломоновым. Мы поработали несколько лет под новым названием, но по старому принципу, а потом все вернулось на круги своя. А результаты выполнения приказа мы видели потом в Омске, когда ездили туда с комиссией. Было очень грустно. Следует заметить, что в Центре подобное нововведение проигнорировали, и кафедра главного хирурги федерации В.С.Савельева как была факультетской, так и осталась.

И дальше снова все завертелось по кругу. Долгие годы в институте существовало вечернее отделение, хотя такое обучение медицине просто не может существовать. Оно и было только на первом курсе, а далее становилось дневным. Проку от него не дождались, и закрыли неудачный эксперимент. Уничтожение традиций нашего медицинского образования продолжается неуклонно до настоящего времени, теперь уже под эгидой вступления в Болонскую программу. Нам не подходит баккалавриат – совершенно непонятно, кем медицинский бакалавр может работать и кто он вообще такой. Если фельдшер, то это среднее образование. Для него уже в системе института есть училище. Врачом он быть не может – не доучился.

Тем временем наш институт переименовывают в Академию. Зачем? Лучше всего на это ответил на торжественном акте сам Е.А.Вагнер. Собрание это было пышным и продолжалось долго. Е.А. облачили в суконную накидку с соответствующим головным убором. Под софитами лицо его покраснело, видна была одышка. Мы с тревогой ждали окончания церемонии. Наконец, он встал для заключительного слова.

– Вот нам присвоено звание Академии. Вы спросите меня, а что это дает? А ничего не дает! Все как было, так и остается.

Действительно, все так и осталось. Бумаг, как всегда, стало больше, и количество их с каждым годом нарастает. За последний год несколько раз менялось название министерства, и соответственно меняется название академии, а это влечет за собой непрерывное переписывание всей официальной документации, начиная с заявления о чем угодно, а деньги уходят на новые бланки. Непрерывно меняются формы всех без исключения методических материалов. Для аттестационной проверки надо подготовить 34 папки с планами, отчетами, программами, графиками и пр. Когда их увидел у нас на кафедре министерский проверяющий, он впал в состояние глубокого изумления и начал эту картину фотографировать, смеясь и приговаривая: «никогда не видел ничего подобного!» А мы за что маялись? Это все для оправдания существования класса бюрократии. В 50х годах в институте была одна секретарь по имени Рита, которая управлялась со всеми делами, включая ученый совет. Теперь управление занимает весь бывший главный корпус.

А на деле студенты не знают анатомию, п.ч. из-за общества защиты кого-то или чего-то трупы в анатомке запрещены, и учатся по схемам – врачи! Между прочим, даже в средние века под страхом инквизиции и костра трупы вскрывали. Не так давно главным врачам был разослан циркуляр, запрещающий допускать студентов к больным. Никто не признается в авторстве этого исторического документа. К чести главных, все они помнили, что образование получили в институте, и указание выполнять не стали. Но дело не в этом. Нас учили, что живя в обществе, нельзя быть свободным от этого общества. Модернизация, т.к. нашелся тот, «кто знает, как надо», и что «медицина – понятие экономическое» (интересно, когда у него заболит, он обращается в бухгалтерию?), началась с медико-экономических стандартов (МЭС). Снова копируем заграницу и, как обычно, наоборот. Есть области в медицине, где стандарты необходимы, особенно в неотложных состояниях. Но у нас ухитрились ликвидировать при помощи МЭСов клиническое мышление, т.е. основу медицины вообще. В свое время существовало понятие «фельдшеризм», оно обозначало механический тип мышления и искоренялось самым жестким образом. Теперь его поставили в основу работы врача, и мне немалого труда стоит выбивать его из моих студентов. Ведь кто-то же должен сказать «нет»! В недалеком будущем будут объяснять, что этот подход был глубоко порочным и т.д., но мы уже получили популяцию медиков, неспособных думать.

Преподавание по теперешнему учебному плану на 6м курсе не только означает потерю времени у студентов, но и сводит на нет квалификацию преподавателей. Повторять одно и то же в 12 – 14 группах за учебный год – это превратиться в органчик.

Мультимедийное обеспечение из прогрессивного метода превращено в способ отделаться от творчества для бездельников-преподавателей. А студенты уже не воспринимают обычную речь. Они списывают текст лекции с экрана, при этом умудряются полностью отключить голову от моторики пальцев.

Госпитальная хирургия так преподаваться не может. Мы привыкли к свободе изложения внутри определенной проблемы и обязательно на конкретном больном. Вся беда в том, что в результате модернизации на программу, которую мы проходили раньше за 2,5 месяца, у меня теперь отведено 6 дней. А в результате ко мне в магазине подошла девочка с знакомым лицом и сказала: «Здравствуйте! Я знаю, что Вы нам что-то преподавали, но никак не могу припомнить, что!»

Я просветила ее и в свою очередь подумала, как до сих пор заглядывают в кабинет седые дяденьки и говорят: «А помните, как вы нам рассказывали о какой-то патологии, мне такой больной встретился, а еще вы нам показывали картины Рембрандта, а еще….» Эти почему-то не забыли. Они целый год на 6 курсе были в клинике и не ознакомлялись снова по первому уровню усвоения, а пытались применить полученные знания на практике.

Теперешние студенты кругозора не имеют. Вообще. Недавно я спросила их, кто такой Остап Бендер (пришлось к случаю). Ни один из группы не знал. А ведь я не Герценом и не Иннокентием Анненковым интересовалась. Они в принципе не читают ничего, а истории болезни скачивают из Интернета в готовом виде. Пришлось запретить на кафедре все их печатные произведения. После внимательного прослушивания и конспектирования на следующий день они не могут ответить на простые вопросы. Вы хотите, чтобы я еще и повышала их культурный уровень? А можно узнать, где он у них?

А теперь на меня с удивлением смотрит другое поколение. Они не понимают, как можно работать за небольшие деньги, штопать носки (их просто выбрасывают), зачем ходить в библиотеку, когда есть интернет, кто готовит стол для гостей, когда есть кафе? Ну, отравились готовыми салатами, дело житейское. Кто это с детьми книги читает, включи ему телик или планшет, и свободен. А не кажется ли вам, ребята, что за любой прогресс полагается серьезная оплата? Теперь у меня все время крутится в голове вопрос: к кому пойдут лечиться эти ребята? Где им искать доктора?

А что, если дети вам тоже на старости лет телевизор включат вместо тарелки с кашей? А носки кто-то сначала сделать должен. Это ведь тоже уметь надо! Про бесплатный сыр слышали? Виртуальная жизнь для человека не годится, потому что он пока материален. А учиться создавать материальные ценности придется всю жизнь.

М.В.Ардов в своей книге: «Монография о графомане» приводит слова Л.Н.Гумилева: «Я никогда не видел в советской науке борьбы материализма с идеализмом, борьбы пролетарской идеологии с буржуазной… У нас всегда была одна борьба – борьба за понижение требований к высшей школе. И эта борьба дала свои плоды». Знал бы Лев Николаевич, какие плоды она дает сейчас!

Я сознательно не пишу больше о настоящем. После смерти Е.А.Вагнера, естественно меняется работа на кафедре. Новый заведующий, Владимир Аристархович Черкасов – ученик Евгения Антоновича и ничего радикально переворачивать не будет. Больше всего мы страдаем от непрерывных реформ сверху. Результаты их не радуют. Но время для анализа еще не настало. Надо отойти подальше. «Лицом к лицу лица не увидать».

Ну, хватит о грустном. Я не верю, что можно разрушить в моем институте образовательный процесс. У нас сохранился серьезный потенциал. Кафедра с нашими традициями все равно устоит перед «модернизацией». Это не раз уже было. Разум обязательно возобладает, и все наладится и будет хорошо. Пока существует человечество, науку уничтожить невозможно. Это заложено в его природе и, слава богу, не зависит от воли отдельных людей. У нас уже был эксперимент на нашем поколении, а мы дождались его результата. Я и написала все это для того, чтобы знали и помнили, потому что без прошлого нет будущего. Пора, дорогие потомки, учиться на чужих ошибках. Собственные могут быть такими, что учиться будет уже некому.

Пермь, 2015


Оглавление

  • Во времена перемен
  • Вместо предисловия
  • Предки
  • Пермь
  • Карандеевка
  • Школа
  • «Идиоты»
  • История одного курса
  • Субординатура
  • Ординатура
  • Целина
  • Начало работы
  • Ленинград
  • После Питера
  • Круиз