Память, припорошенная снегом [Анатолий Владимирович Софронов] (fb2) читать онлайн

- Память, припорошенная снегом 1.02 Мб, 271с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Анатолий Владимирович Софронов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]



МОСКВА ОРДЕНА «ЗНАК ПОЧЕТА» ИЗДАТЕЛЬСТВО ДОСААФ СССР 1980


ББК 9(С)27 С69


Софронов А. В. Память, припорошенная снегом: Сб. — M. ДОСААФ, 1980.— 270 с., портр. 1 р.

© Издательство ДОСААФ СССР. 1980 г.

Начало

К каждому из нас война пришла по-своему неожиданно. Много споров было за последние годы о том, кто ждал войну, кто не ждал. Одно можно сказать: войны каждый по-своему ожидал и по-своему не хотел…

Было душное утро 22 июня 1941 года. Мне позвонил друг:

— Включи приемник, послушай, что делается в Германии. Началась война.

Я обругал его:

— Брось панику разводить!

— Ладно, ладно, ты включи, а потом позвони мне.

Поводив рычажком, я отыскал Германию и услышал громоподобные марши, какие-то выкрики, хриплые голоса и снова марши. Но это было не ново: фашистские марши и угрозы все время звучали по немецкому радио.

Через час уже весь Ростов знал, что фашистская Германия напала на Советский Союз.

Не такая уж была большая писательская организация в Ростове-на-Дону, но в ней были люди настоящие. Некоторые из них прошли гражданскую войну. Таким был один из наших любимых ростовских писателей, пулеметчик бронепоезда времен гражданской войны, бывший рабочий железнодорожных мастерских Александр Иванович Бусыгин. Писатели Александр Павлович Оленич-Гниненко, Михаил Штительман, Григорий Кац, Виталий Закруткин, Анатолий Калинин и другие, словно по уговору, собрались в Союзе писателей, а затем отправились в газету Северо-Кавказского военного округа «Красный кавалерист».

Четыре дня длились сборы, формирование армейской газеты, и вот уже вечером 26 июня мы покинули затемненный Ростов. Наш эшелон отправился в путь. Мы не знали номера армии, не знали направления, куда мчал нас паровоз, но по названиям станций поняли, что едем на Украину. Мимо мелькали поля, на них еще работали люди. На душе было тревожно, и томила неизвестность.

Вскоре оказались в Киеве. Собственно, не в самом Киеве, а в Дарнице. Там мы впервые своими глазами увидели следы войны. Рядом, на соседнем пути, стоял санитарный эшелон, в нем лежали раненные, обожженные, в кровавых повязках бойцы.

К этому времени стало известно, что наша армейская газета называется «К победе». Мы беседовали с танкистами, недавно вышедшими из боя. Глаза их горели яростью, речи были гневные, каждый из них думал об одном: скорее поправиться и вернуться в строй.

В самом Киеве мы видели разбитые немецкими бомбами дома. И все же Киев в те дни был, как всегда, яркий и даже веселый. 3 июля 1941 года в теплушке, собравшись вокруг радиоприемника, мы слушали речь Сталина, обращенную к советскому народу.

Война уже полыхала над нашей землей. Линия фронта протянулась с севера до самого юга. Шли ожесточенные бои в Белоруссии, на Украине, в Прибалтике…

Снова двинулся наш эшелон, и снова мы не знали его направления. В открытые двери теплушки смотрели на ночное небо, прислушивались, не летят ли самолеты. Где-то под Нежицом сквозь сон почувствовали, что эшелон остановился. Услышали гудение бомбардировщиков, нервную команду покинуть вагоны. Мы отбежали в сторону от железнодорожной насыпи, легли около стогов сена. Завыли бомбы, вокруг заполыхали разрывы.

Самолеты улетели. Эшелон был невредим. Занялась заря. Оглушенные взрывами, мы возвратились к теплушкам, понеся первую потерю: один из наших товарищей был убит осколком бомбы. Мы похоронили его рядом с железнодорожной насыпью, недалеко от станции Нежин.

Стояли еще несколько часов, пока железнодорожники исправляли путь, поврежденный бомбами, а затем снова раздалась команда «По вагонам!».

Вскоре промелькнула Вязьма, стало ясно: дорога ведет нас к Смоленску.

Смоленск горел. Над городом поднялось огромное зарево. Эшелон остановился где-то на дальних путях Мы быстро скатили с открытых платформ полуторки с печатными машинами, пересели в крытые автофургоны и отправились в путь, прямой дорогой на запад. Теперь уже было известно не только название газеты, но и номер нашей армии и то, что армией командовал генерал-лейтенант И. С. Конев.

Это и было для каждого из нас началом войны, которое вспоминается сейчас почему-то особенно явственно. Некоторые из нас прошли раньше армейскую школу, но были и такие, кто никогда в армии не служил и в первые дни войны проходил необычную допризывную подготовку.

К вечеру редакция остановилась в районном центре Смоленской области Рудне. Вокруг было тихо. Жителей села не видно. Вдали грохотали орудия, в вечернем небе над нами пролетали немецкие бомбардировщики. Они летели, как нам казалось, к Москве, а может быть, к Смоленску или куда-то дальше. Сняв гимнастерки, мы рыли щели на случай бомбардировки, рыли др поздней ночи, а потом, измученные, валились на деревянные лавки в избах и засыпали мертвым сном. И снова был рассвет, сигнал тревоги, и мы прыгали в щели, ибо на этот раз гитлеровцы бомбили Рудню. На наших глазах разрушались дома, ходуном ходили щели, в деревянные настилы летели комья земли.

Отбомбившись, самолеты ушли. Почти вся Рудня была сметена с лица земли…

После этого утра мы начали привыкать ко всему, что нас окружало, что ожидало каждый день. Мы поняли, что военные журналисты и писатели, собственно, такие же бойцы, как и все остальные — и эти артиллеристы, — расположившиеся со своими противотанковыми пушками вдоль шоссе, и эти командиры и политработники, с которыми нам придется ежедневно общаться.

Теперь мы располагались в Смоленских лесах? сосновых и березовых, наполненных всеми запахами лета, щебетом птиц, шумом листьев. Каждый день надо быть в частях, беседовать с красноармейцами, с теми, кто шел в бой, и с теми, кто был в бою; страдать вместе с летчиками, когда попадали на аэродром и узнавали, что на задание уходили бомбардировщики без сопровождения истребителей и что через несколько часов возвращались два-три самолета вместо пяти-шести.

В эти же дни мы увидели и первых пленных, и немецкие автоматы. Несколько автоматов перекочевали в нашу редакцию, и мы изучали их, чтобы воспользоваться в случае необходимости.

Это был 1941 год со всеми драматическими и трагическими подробностями, с горечью отступления, с небольшими радостями первых побед, с сожалением о том, что эти победы (и первая из них под Ельней) одержаны пока не на нашем участке фронта. Все это было, и все запомнилось. Запомнилось навсегда, ибо каждая встреча на фронтовых дорогах в ту пору была тем, чего никогда до этого в жизни не было, что уже не повторится, ибо и сама война с каждым днем при всей ее тяжести становилась бытом, привычкой, и каждый из нас все увереннее находил свое место в ней, только горестно отдаваясь печали при прощаниях с погибшими товарищами.

Ночью в палатке, в сосновом лесу у станции Вадино, в радиопередачу из Москвы вдруг ворвались вкрадчивые речи, и мы услышали слова, обращенные к нам:

— Русские люди, бросайте оружие, немецкая армия гарантирует вам жизнь, свободу…

Но русские люди и люди всех других наших народов в это время собирались с силами, приходили в себя, внутренне и внешне мобилизуясь. И какую же мы испытывали радость, когда, находясь в окопах наших подразделений, видели, как с грохотом пролетали грозные «илы» и бомбили фашистские подразделения!

* * *
Светало… Мы стояли на левом берегу Днепра. А на правом, высоком берегу вздыбились разрушенные дома. По алеющему небу ползли черные клубы дыма. Где-то слышалось урчание танковой колонны, и было неясно, то ли это наши танки занимали позиции, то ли немецкие грохотали по смоленским улицам в той части города, которая оказалась на 16 июля занятой фашистами.

И было горестно. Горестно от всего. Свежие воспоминания томили сердце. Вспоминались смоленские женщины и ребятишки. Ребятишки с испуганными глазами, вздрагивающие от каждого орудийного выстрела, от рева пикирующих немецких бомбардировщиков. Женщины с бессонными, красными, зареванными глазами. В глазах был немой упрек и недоумение: что же это? Как случилось, что вот здесь, на высотах Смоленска, на его грозных холмах, происходит что-то страшное, такое, чего, кажется, остановить уже невозможно? Колонны отступающих войск шли к Днепру, переправлялись на левый берег, а они оставались здесь, в Смоленске, и протягивали нам жестяные кружки, наполненные водопроводной водой. Все это вспоминалось уже на левом берегу, где мы закрепились на относительно долгий срок, долгий для «молниеносной» войны, которую объявил Гитлер, рвавшийся к Москве.

«Лицом к лицу лица не увидать. Большое видится на расстоянье». Тогда нам не все было видно. Любая наша частная победа воспринималась как большая надежда: вот сейчас наконец начнется контрнаступление, серый и злой вал гитлеровцев покатится от ворот России назад, вздохнут радостно люди, а затем кончится и война. Ведь мы и думать не могли, что все это продлится несколько тяжелейших лет. Любая частная победа… Ох, как она грела наши истерзанные души в ту суровую пору!

Начальник генерального штаба сухопутных сил фашистской Германии Гальдер записал в своем дневнике 3 июля 1941 года: «…Не будет преувеличением, если я скажу, что кампания против России была выиграна в течение 14 дней». Гитлер в те же дни, проводя совещание в штабе группы армий «Север», заявил: «Я все время стараюсь поставить себя в положение противника. Практически войну он уже проиграл». Практически? А практически из Ставки нашего Верховного Командования через несколько дней после хвастливого распоряжения Гитлера в одну из воинских частей была отправлена немногословная телефонограмма, напоминавшая не столько военный приказ, сколько совет об экспериментальном испытании нового, не известного еще нам оружия: «Предполагается широко применить в борьбе против фашистов эрэсы и в связи с этим испробовать их в бою. Вам выделяется один дивизион М-8. Испытайте его и доложите свое заключение».

Я не читал заключение наших военных специалистов. Но я видел результаты испытаний эрэсов — «катюш».

На долю 20, 16 и 19-й армий выпала оборона Смоленска. И теперь еще, как сон, вспоминается все, что я тогда видел, будучи корреспондентом армейской газеты «К победе». По заданию редакции мы отправились туда, где все это происходило. Мы видели русскую нашу деревню, пустую, сожженную. Обугленные лошади в последнем скачке лежали на дорогах. Словно прокопченные восковые фигуры, сидели в блиндажах у пулеметов, в истлевшей одежде, гитлеровские пулеметчики. Их черные пальцы еще сжимали черные рукоятки пулеметов. Мы ходили по улицам русской деревни, не обращая внимания на слова политрука батальона: «Давайте укрываться, у них снайперы». Щелкнули где-то рядом пули — мы укрылись. Мы ходили в пыльных кирзовых сапогах по отвоеванной у врага земле, отвоеванной практически через десять дней после петушиного захлеба Гитлера. Мы шагали рядом с бойцами, командирами и политработниками, на долю и жизнь которых здесь, под Смоленском, так же, как и на других участках фронта Великой Отечественной войны, выпали в первые дни пусть небольшие, но победы, составившие через месяцы и годы предмостные укрепления грядущих побед.

Гитлер не увидел Москвы. В конце 1965 года, находясь в ФРГ, я разговаривал с одним бравым, седым, сохранившим военную выправку немцем. Он сказал мне:

— Я видел Москву.

— Когда?

— В ноябре сорок первого года.

— Это как же?

— Я был командиром разведывательного танка и с брони его в бинокль видел Москву.

Вот и все — «с брони танка». Парад гитлеровцев в Москве не состоялся. Состоялся их разгром под Москвой! Мы помним эти дни, в снегах и метелях. Помним тысячи гитлеровцев, вмерзших в дорожные колеи, запорошенных русским снегом. Помним трясущихся, обмотанных чем попало немецких военнопленных, заискивающе улыбающихся, дрожащих от холода и страха. Они дошли до Москвы, но в Москву не вошли. Маршал Советского Союза С. К. Тимошенко, вспоминая те дни, писал:

«На смоленской земле все возраставшее сопротивление советских войск, их героическая борьба опрокинули расчеты немецкого генерального штаба на безостановочное движение к советской столице. В Смоленском сражении гитлеровский план „молниеносной“ войны дал первую серьезную трещину. Попытка овладеть Москвой с ходу провалилась. Советские войска на два с половиной месяца задержали самоуверенных гитлеровцев, нанесли им значительные потери, заслонили Москву, выиграли время для организации обороны на пути к нашей столице».

Вот что такое «большое видится на расстоянье». Мы же тогда, если можно так сказать, физически не очень ощущали, что именно происходило на смоленской земле и какое значение имела битва, кипевшая на берегах Днепра, только начинающего здесь свое державное течение.

Теперь становятся понятными слова, сказанные генерал-лейтенантом М. Ф. Лукиным, назначенным к концу Смоленского сражения командующим 19-й армией. «У нас как-то принято считать: раз мы уступили поле боя противнику, значит, сражение считается проигранным. С таким утверждением нельзя согласиться». Да, с таким утверждением нельзя согласиться, особенно теперь, августовским днем 1967 года, когда мы ровно через двадцать шесть лет стояли снова на смоленской земле, ходили по смоленским улицам и паркам, любовались этим прекрасным городом, его землей, примыкающей к героической белорусской земле. Но тогда, летом 1941 года, все было иначе.

Однажды редактор нашей газеты майор Гвоздев вызвал меня в свою палатку и сказал:

— Софронов, вы поедете в Москву в газету «Красная звезда» за клише.

— Есть, товарищ майор.

Мне дали полуторку. Со мной отправился еще один из работников газеты, и мы покатили в Москву. Мы ехали ночью, и, лежа на сене в кузове полуторки, я с тревогой думал о том, какой же увижу Москву… Ведь как часто в Смоленских лесах мы слышали беспрерывный гул немецких бомбардировщиков, летевших туда, к Москве…

Въезжая в город, мы с радостным удивлением увидели, что Москва цела, что на улицах много людей, что девушки в пестрых платьях. На первый взгляд казалось, что Москвы война не коснулась. Мы не заметили ни одного разбитого дома. Жизнь шла, как обычно, мирным потоком. И только знакомые при встрече спрашивали нас: «Что там, под Смоленском?»

Мы выполнили свое задание, взяли в «Красной звезде» клише, еще какие-то необходимые материалы, подарки для военных журналистов. Два дня в Москве — и снова дорога в свою редакцию. Короткий отдых, а затем ночью поездка на передовую. Снова сон в кузове машины и пробуждение на дороге лицом в камни, со страшной болью в руке… Разбитый грузовик, дорожная авария… Где-то рядом гремели выстрелы. Где-то высаживался немецкий десант… Я лежал на земле с перебитой рукой…

Теперь уже на попутной санитарной машине меня снова отправили в Москву, в госпиталь.

Через четыре месяца я вышел из госпиталя в городе Горьком с тем, чтобы оказаться в середине декабря в заснеженной, настороженной, но боевой столице, с ее надолбами, с заклеенными окнами, гордой недавним разгромом немцев под Москвой.

Это был декабрь 1941 года, первая страница победы, после которой были еще три с половиной года жизни на фронтах, сложных и трудных. И была газета «Известия», в которой я всю войну работал в качестве военного корреспондента. И первым моим заданием специального корреспондента «Известий» был полет 6 ноября 1942 года через линию фронта в немецкий тыл к брянским партизанам…

Именно в то время вместе с композитором Сигизмундом Кацем была написана мною песня «Шумел сурово Брянский лес», которую я впервые спел партизанам тогда же, 6 ноября 1942 года.

Как и положено было в ту пору, мы никогда не раскрывали имен командиров и комиссаров партизанских отрядов. И в записной журналистской книжке они не были обозначены. А жаль, как бы хотелось назвать сейчас эти героические имена, каждое из которых как песня.

Словно бы в предчувствии этого, писал я в 1942 году в стихотворении «Письмо через фронт»;

Все запомнится, все без остатка,
Сохранится навеки любовь —
Не на белой от снега площадке,
Мы на площади встретимся вновь!
Мы обнимем друг друга, узнаем,
По глазам прочитаем о тех,
Кто когда-то протаптывал с нами
Сапогами не тронутый снег.
А быть может, не мы, а другие
Вспомнят в светлый торжественный час
Сыновей непреклонной России,
Воспитавшей на мужестве нас.
Все запомнится, все без остатка…
Лист березовый вновь зашумит,
И подымет лесная площадка
К небу памятника гранит.
…Весной 1968 года мы побывали в Брянске, встретились с теми, кто шел партизанскими тропами в суровые годы Великой Отечественной войны.

Молча мы стояли у величественного монумента, на котором были выбиты слова нашей песни, рожденной в 1942 году:

Шумел сурово Брянский лес, Спускались темные туманы, И сосны слышали окрест, Как шли тропою партизаны.


1969 г.

Так рождалась песня

Сейчас уже, конечно, стерлись в памяти какие-то подробности и частности, связанные с тем временем, когда рождалась песня «Шумел сурово Брянский лес». И все же… И все же уйти, изгладиться эти воспоминания не могут из памяти.

Труд поэта и композитора всегда очень ответствен и вместе с тем в чем-то всегда неизвестен. Помнится поздняя осень 1942 года, когда в Москве представитель Политуправления Брянского фронта Серафим Китаев встретился с композитором Сигизмундом Кацем и мной и передал нам просьбу тех, кто сражался в эти суровые дни 42-го в Брянских лесах, о том, чтобы мы написали для них песню.

Это было созвучно мыслям и настроениям, которые властвовали тогда и нами, потому что, еще и не бывая за чертой фронта, мы уже знали о героической борьбе тысяч советских людей — и военных, оказавшихся на оккупированной территории, и рабочих, и колхозников, и партийных работников, и интеллигенции Брянщины. Мы уже читали многое в газетах о тех, кто появлялся в сводках Советского Информбюро, обозначенный загадочным выражением «товарищ Н». Мы знали о многом, что делалось в эти суровые дни, когда на Дону, Волге, на Северном Кавказе шли жестокие сражения, когда если не под самой Москвой, то уж и не так далеко от нее все еще находились фашистские оккупанты, когда Ленинград был в блокаде, и вся страна была напряжена до предела…

Мы сидели с композитором у рояля и думали: какая же это должна быть песня? Что в ней нужно сказать, какими словами выразить думы тех, кто был там, за линией фронта, и ежедневно слушал сообщения с Большой земли?

Помнится, что где-то грели нашу душу такие народные песни, как «Ревела буря, дождь шумел», «Шумел-горел пожар московский», песни эпические, в которых была выражена душа народа, патриотический порыв и мужество русских людей.

Так и начали создавать эту песню в набросках, отталкиваясь от первой строчки «Шумел сурово Брянский лес…»

В ту пору я был военным корреспондентом газеты «Известия», и когда строки этой песни, рожденные еще в Москве, были готовы, я получил задание своей редакции выехать на Брянский фронт. Композитор Сигизмунд Кац по приглашению Политуправления фронта с этой песней отправился туда же, для того чтобы передать песню из рук в руки, а точнее — из уст в уста фронтовому ансамблю.

Таким образом мы оказались в городе Ефремове. Первая наша встреча была с ансамблем песни и пляски Брянского фронта. Ансамбль очень хорошо принял песню. Ее сразу запели, протяжную, во второй половине энергичную. Нам сказали, что мы почувствовали характер народных мстителей Брянщины. Конечно, мы были очень рады этому обстоятельству. Но нам хотелось большего, чем просто передать песню в руки военного ансамбля. Совершенно естественно было бы доставить песню в Брянские леса и там вручить ее тем, кому мы посвящали ее, и еще раз проверить — то ли мы написали.

Мы попросили командование фронта разрешить нам или, в крайнем случае, одному из нас перелететь линию фронта. Приближался канун 25-й годовщины Великого Октября, и уже тогда, когда мы почти совсем не ждали, что такая возможность представится, нас нашли в Доме Красной Армии и сказали, что военному корреспонденту «Известий» Софроному вылет в расположение брянских партизан разрешен. Одному. Может быть, это и не имеет прямого отношения к песне, но я помню как сейчас, что у меня в кармане шинели было тогда два сухаря, через плечо висела сумка от противогаза, в которой были полотенце, записная книжка и еще всякая мелочь, а в памяти — мелодия и слова нашей песни.

Темным вечером вместе с представителем Центрального штаба партизанского движения товарищем Матвеевым, бывшим секретарем Орловского обкома ВКП(б), и специальным корреспондентом газеты «Красная звезда» полковником Крайновым мы сидели в холодном самолете, загруженном боеприпасами, медикаментами, продовольствием и праздничными подарками для брянских партизан, приготовленными теми, кто находился на Большой земле.

Наконец самолет взлетел, мы оказались в темном небе и пошли к линии фронта. Где-то внизу виднелись вспышки зениток. Сверху небо было чистое, над нами сверкали звезды… Так мы молча летели, пока самолет не начал терять высоту, снижаться, и вскоре мы увидели горящие костры. На эти костры и пошел самолет, опускаясь на лед озера. Через несколько минут мы оказались в объятиях людей, которые ожидали нас в этот предпраздничный вечер.

Матвеев сказал обступившим его партизанам? «Со мной прилетел корреспондент, поэт Софронов. Он привез вам песню, которая специально написана для брянских партизан». Все это было в районе города Трубчевска, в освобожденных партизанами районах Брянщины.

И вот уже поздний вечер. Мы сидим в одном из домов за столом, среди людей, которые жадно расспрашивают нас о жизни на Большой земле, о московских новостях, о настроении и обо всем том, что может интересовать самых близких людей. Я сказал, что очень хотел бы спеть нашу партизанскую песню, может быть, кто-то запомнит ее, потому что нам хотелось бы оставить ее здесь, в Брянских лесах. Мне не раз приходилось петь свои песни, но, пожалуй, такого волнения, как в эту ночь на 7 ноября 1942 года, я никогда не испытывал…

Я спел песню один раз, меня попросили спеть еще, потом в третий раз. Меня обнимали. И вдруг кто-то вспомнил, что здесь имеется свой гармонист и что надо его обязательно к утру найти и привести сюда, и что у него хороший слух, и что он запомнит слова и мелодию песни…

На другое утро в этом же доме оказался слепой гармонист. Я не помню ни имени его, ни фамилии. Я посидел с ним около часа, медленно напевая ему мелодию песни, и вскоре он пел эту песню со мной, а вокруг нас собрались в этом деревянном доме, среди сгоревшей деревни, люди и тоже вместе с нами пели «Шумел сурово Брянский лес».

В полдень товарищ Матвеев вручал ордена и медали отличившимся в боях с фашистскими оккупантами партизанам. Я стоял в стороне на полянке и смотрел на этих людей, выстроившихся среди заметенных снегом сосен. Каждый из них подходил к товарищу Матвееву за наградой и, вытягиваясь по-военному, отдавая честь, произносил слова «Служу Советскому Союзу!».

В тот же день, уже верхом на конях, мы отправились дальше в один из отрядов, расположенных в глубине Брянского леса. И снова я пел свою песню, но на этот раз уже в землянке, и все повторяли за мной слова:

Шумел сурово Брянский лес,
Спускались темные туманы,
И сосны слышали окрест,
Как шли тропою партизаны.
Прошло несколько дней. Мы каждый день узнавали подробности партизанской жизни, прощались с теми, кто уходил на задания, и снова встречали их, узнавали быт, неповторимый быт партизанской жизни.

И так же неожиданно, как это было и 6 ноября, в один из дней, под вечер, в избу вошел товарищ и сказал: «Корреспонденты „Красной звезды“ и „Известий“, отправляйтесь к самолету!»

Мы снова оказались на том же озере, у самолета, где находились раненые и ребятишки, которые должны были лететь вместе с нами на Большую землю.

Самолет поднялся над Брянским лесом. В последний раз взглянули мы через замороженные окна на белые верхушки сосен.

Ни я, ни мой друг Сигизмунд Кац, конечно, не думали тогда о том, что эта песня осталась не только в Брянском лесу.

До сих пор и в сердце, и в памяти живут те дни: высокие, отливающие под зимним солнцем медью высокие стволы сосен Брянского леса и глаза, и теплые руки тех, кто уходил по тайным тропкам громить захватчиков и возвращался с победой.

Год спустя

Волоколамск… Многовековая история этого города записана в пожелтевших от времени книгах. Новая история еще не написана, она вся на виду: на стенах разбитых, изрешеченных осколками домов, в пустых окнах сгоревших строений…

Когда сквозь разрывы белых облаков поднимается скупое зимнее солнце, с горы виден весь город. Вот он лежит центром своим в низине; разбегаются в стороны, поднимаются по крутым склонам желтые, голубые, зеленые домики с русской искусной резьбой на фасадах. Поднимается над крышами хозяйственный сизый дымок и на мгновение закрывает обнаженные развалины и свитые винтом тяжелые обгоревшие железные балки.

История Подмосковной битвы 1941 года нашла яркое отражение на судьбе города на реке Ламе, осенила его сиянием боевой славы, поставила небольшой городок в армейский строй. И вот стоит он, как старый солдат, со следами боя на теле, но стоит крепко, не выпуская оружия из обветренных рук.

Год назад морозным декабрьским утром по снежной колее, глубоко вмятой гусеницами тяжелого танка, в город входили три человека. С западной окраины доносились пулеметная трескотня, визг и разрывы мин, частая ружейная перестрелка. Бой шел за городом, живых гитлеровцев в Волоколамске уже не было, исключая разве пленных, пугливо таращивших глаза на советских бойцов и всякий раз уже без надобности поднимавших обмороженные руки.

Хотя трое идущих в город людей до этого торопили друг друга, здесь, на горе, они как по уговору остановились и вздохнули. Перед ними лежал их город… Но как он был не похож на тот, который они покинули около двух месяцев назад! Горели дома, из окон вырывалось пламя, на улицах темнели разбитые машины, грудами лежали убитые гитлеровцы, бродили с оборванными постромками кони… Человек с широким русским лицом снова вскинул винтовку на плечо и, обращаясь к ним, сказал:

— Партизанская наша жизнь кончилась, товарищи…

И они пошли, перегоняя друг друга, жадно всматриваясь в каждый дом, в каждую ставню, изрешеченную пулеметными очередями.

Скоро, выбравшись из подвалов и щелей, на улицах появились жители.

Под орудийную канонаду началось восстановление города.

О том, что фронт рядом, напоминали вражеские снаряды и мины. Ночами они свистели над затемненными домами и рвались на улицах и огородах, нередко поражая жителей насмерть.

Вражеские арьергарды, пытаясь задержать наступление советских войск, бешено сопротивлялись. В двух километрах от города шли кровопролитные бои. В город привозили раненых бойцов. Они были черны от порохового дыма, в глазах их еще стояло отражение боя — так близко шло сражение.

Жители принимали раненых в дома, в квартиры. Шли в соседние леса, на санках привозили дрова и согревали раненых.

В городе немедленно была восстановлена баня. И когда рядом с баней рвался снаряд и со звоном лопались стекла, на улицу вырывались густые клубы пара. Намыленные бойцы собирали стекла с кафельного пола и говорили:

— Вот проклятые фрицы, гигиену не дают соблюсти…

Разбитое стекло заменялось листом фанеры, и купание продолжалось.

В один из дней на улицах не разорвалось ни одного вражеского снаряда. На следующий день — тоже. Орудийный гул становился все глуше, и скоро тыловая тишина наполнила улицы города. Врага погнали дальше, на запад… К этому времени из партизанских отрядов, из лесов, вернулись остальные городские работники. И тогда, как бы впервые обратив внимание на разбитые стекла и прокопченные, задымленные гитлеровцами стены, председатель исполкома райсовета Бурдин, беседуя с председателем горсовета Сотовым, сказал:

— Ну, брат, теперь пора смывать и эту грязь, — и он, подавшись вперед, провел пальцем по стене, оставляя на, копоти след.

…Прошел год. Подсчитаны и подведены итоги двухмесячного германского разбоя в Волоколамском районе. Страшные итоги! В районе сожжено дотла 19 деревень, частично — 141; уничтожено 2906 домов, частично — 783 дома.

Когда в районе говорят «частично уничтожено», обычно при этом горько улыбаются: частично — это значит остались одни стены…

Волоколамский район был некогда районом с образцово поставленным животноводством. Где оно сейчас?

Доярки в колхозах тоскливо смотрят на обуглившиеся головешки, запорошенные снегом. Смотрят и вздыхают: здесь были теплые, духовитые коровники.

Найдет птичница в уцелевшем сарае куриное перо и тоже вздыхает: белое перо, красный гребешок — много леггорнов было на птичьей ферме.

Старый конюх, кавалерист, участник прошлой русско-германской войны, найдет подкову на дороге, поднимет ее: новая подкова, пригодится… Новые кони будут, крутые бока, пена на удилах, бешеные глаза… Будут такие кони, старик верит, на его веку будут. Не выбросит старик подкову, возьмет ее к себе в избу. Отнес бы в конюшню, да на месте сожженной еще не выстроили новую.

Пожгли, порушили враги колхозное хозяйство… Но люди живы. Люди крепко стоят на отвоеванной земле. По кирпичику, по бревнышку собирается новое хозяйство, заравниваются воронки на полях…

Когда-то на свиноводческой ферме колхоза «Красный маяк» Марфа Субботина от каждой свиноматки выхаживала по 22–23 поросенка. На выставке Всесоюзной была, орден Ленина от Советского правительства получила. Заработала и почет, и уважение во всем районе. Нет теперь свиноводческой фермы в колхозе. Нет, но будет, можно сказать, почти есть… Поехала Марфа Субботина в деревню, которая не испытала немецкого разбоя, рассказала, что натворили враги в ее дому, в ее колхозе… И привезла она двадцать поросят — меньше, чем приплод от одной свиноматки, — начало ферме положено. Настанет пора, и поедет Марфа Субботина снова в Москву на Всесоюзную выставку, чтобы показать, какое она потомство выходила от двадцати поросят военного времени.

Много людей ушло на войну — не только мужчин, но и девушек, — а район в первую осень после освобождения перевыполнил план посева зерновых.

Сколько скрытых сил у русского человека! И скромен он по натуре, не бахвалится, не хвастает этой силой. Но понадобится — и раскрывается его могучая сила. У одних — на фронте, у других — в тылу. Поначалу и сам человек удивляется: откуда это у меня? Вроде не замечал раньше.

Вот так жил до войны колхозник Иван Николаевич Егерев. Работал исправно, рядовым тружеником был. За исправность и аккуратность назначили его в колхозе бригадиром. На этом посту и застала его война. Колхоз был хороший, работали в нем люди честно. И всегда Иван Егерев удивлялся: почему это в соседнем колхозе народ нерадивый?.. А тут пришел фашист и в соседнем колхозе так же, как и в его родном, все разрушил: и кузницу, и три риги, и шатер для молотьбы, и двигатель сломал. Злобствовал варвар, когда его прогоняли… Но когда врага прогнали, вышло так, что предложили Ивану Егереву пойти в этот самый нерадивый ранее колхоз. Не хотел Иван Егерев сначала идти, но потом подумал, что как же он так может во время войны от ответственного дела отказаться. Не может. И пошел. Переехал в соседнюю деревню председателем колхоза «Завет Ильича». И какой колхоз стал с его приходом… Первый в районе! И все потому, что Иван Егерев правильный человек. Он косить хлеб с неисправной косой не пойдет. Если есть неровность на косе, выправит ее сначала и только тогда пойдет в поле. А выйдет в поле, взмахнет широко косой и скажет колхозникам:

— Чур от меня не отставать!

Кому хочется от председателя отставать? Все за ним идут, а обедать сядут, говорят ему:

— Умучил ты нас, Николаич…

А Егерев посмеивается:

— Умучил? А щи хлебаете?

— Хлебаем…

— И еще с добавком?

— С добавком.

— А говорите умучил. Умучил — это тогда, когда не то что добавку, а ложку ко рту не поднесете!

…Заметают декабрьские снега, укрывают заботливо озимые посевы на полях. Год назад на этих полях шли смертные бои, гудела промерзшая земля…

Шумит городская электростанция, мигают в окнах домов светлые огоньки. Все заново собрано, построено, восстановлено: и электростанция, и водопровод, и многое другое.

Через окна светлого дома доносится женский голос:

— Если сторона прямоугольного треугольника равна…

Чему она равна — не слышно. С соседнего здания оторвался кусок железа и с грохотом полетел на почерневшие кирпичи.

Но опять слышен голос:

— Катет АВ…

И еще — дом. Голубой, израненный, с обнажёнными кирпичными вмятинами… Детский крик слышится через окна. Это — детские ясли…

Сегодня у ребят — радость. Из Москвы привезли новые игрушки. Игрушки военного времени: не очень яркие, в сереньких платьицах матрешки, зайцы и мишки. Ходит голубоглазая девочка, укачивает бесхвостого зайца, подходит к кроватке: там лежит завернутый в красное одеяльце малыш…

— Во, зайка, — протягивает девочка малышу зайца. Но малыш таращит непонимающие глаза. Он еще мал — ему два месяца…

А в райкоме комсомола на месте секретаря сидит Герой Советского Союза комсомолец Илюша Кузин. К нему приходят школьники, пионеры и рапортуют:

— Товарищ Герой Советского Союза, товарищ секретарь райкома Кузин, мы помогли семьям бойцов, доставив им на квартиру дрова…

Кузин принимает рапорт, а затем деловито расспрашивает пионеров, как обстоят у них дела с учебой…

А год назад он, Кузин, стоя в лесу за сосной с противотанковой гранатой в руке, терпеливо пропускал грузовик, наполненный немецкими солдатами, а затем бежал вслед за ним и на глазах у ошалевших от страха врагов забрасывал гранату в кузов. «Забота о фрицах» — так назывался этот прием у Кузина.

* * *
…На одном из холмов, на небольшой, обнесенной невысокими елями полянке стоит скромный памятник. Под ним похоронены восемь московских комсомольцев: партизаны, бойцы и командиры, отдавшие свою жизнь за освобождение города Волоколамска. На трех сторонах памятника перечислены имена героев, на четвертой — красная звезда, обращенная на запад.

Далеко от Волоколамска ушли советские войска. В снегах и в лесах на центральном участке фронта ведут они наступательные бои, теснят гитлеровцев.

И с высокого холма, от заснеженной могилы, светит им с памятника звезда героев, направляя бойцов все дальше и дальше на запад.


1942 г.

Возвращение

Когда Татиев снова увидел кубанскую землю, у него сжалось сердце, и он, отвернувшись от попутчиков по военной машине, вытер слезы. Навстречу, прямо в лицо, бил мокрый ветер, летел снег, но Татиев, не отворачиваясь, смотрел вперед вдоль дороги. Все говорило здесь о том, что скоро кончится кубанская земля и начнется Придонье.

Попутчики в машине тоже молчали. Они были Та-тиеву не знакомы. На дорожном контрольном пункте они взяли его к себе в машину, и он, перебросив ногу через борт, сказал им тогда:

— Еду, солдатики, в свое хозяйство… Свой колхоз… Слыхали, в Батайск?

— Слыхали, сами туда, — ответил Татиеву рыжебородый рябой красноармеец, сидевший у заднего борта машины.

— Что-то там застану? — гадательно спросил Татиев.

— Застанешь… — неопределенно ответил тот же рыжебородый, и после этого Татиев надолго замолчал.

Он перебирал в памяти все, что было оставлено им в день внезапной эвакуации. Колхоз имени ОГПУ, в котором он, Николай Дмитриевич Татиев, был председателем, а до этого огородником, вставал перед его глазами.

И вот Татиев снова на своей земле, ходит меж потрескавшихся белых и голубых хат и в который раз подсчитывает убытки, какие принесли враги его колхозу. Нет лошадей, нет коров, вырублены сады…

До войны Татиева называли стяжателем. Он не обижался на это слово. Он был председателем колхоза, стяжал он не себе, а колхозу, общему хозяйству…

Сейчас, вернувшись, он увидел в глазах своих односельчан много горя. Рассказали ему женщины, вытирая слезы, о том, что лучшую его помощницу по хозяйским делам, старую колхозницу, члена правления Невзорову гитлеровцы расстреляли… И Савелия Ивановича Лезу, что председателем в «Красном партизане» был, тоже….

Слушал, суровея, Татиев. Раньше словоохотливый, он почувствовал, что говорить ему стало трудно, что слов подходящих мало.

— Что было, то прошло, но не забудется… Надо работать, женщины… Надо жизнь возрождать…

Когда он перешел к разговорам о семенах, о всхожести, о бахче, женщины зашумели, взволновались. Вот оно пришло снова, родное, колхозное, когда с тобой советуется председатель, когда ты не бессловесный, а очень необходимый в общем деле человек.

В первые дни Татиев обошел, подсчитал и осмотрел сохранившееся добро. Увидев лежавшую кверху заржавленными зубьями борону, он с удовольствием подумал о том, что скоро ржавчина сменится серебряным блеском отработавших зубьев. По ночам он прислушивался к ветру за окном хаты, высчитывал дни до первого дня сева, пробовал на вкус сладкие зерна пшеницы…

В одно весеннее хмурое утро, когда невдалеке над Доном клубились темные, низкие облака, к нему приехал из Батайской МТС давний его знакомый — голубоглазый прихрамывающий Авилов.

Они встретились на талом снегу возле хаты Татиева и, словно по уговору, обнялись, расцеловались…

— Здоров?

— Здоров, — ответил Татиев, улыбаясь и продолжая сжимать руку Авилову.

— Ну вот и свиделись, — Авилов испытующе смотрел в глаза Татиева, — приехал к тебе в гости и по делу.

— Заходи в хату… Погрейся…

— Это после… Раньше дело. Как полевой стан у тебя?

— Спалили фашисты… Дочиста!

Они сели верхом на худых лошадей и мелкой рысцой поехали в поле, туда, где раньше стоял, как остров среди пшеницы, полевой стан, или, как его называли в колхозе, табор. Кони ступали по талому снегу, по грязи, тонким слоем лежащей на проселочной дороге. Односельчанам было что вспомнить и рассказать о событиях прошедших семи месяцев, когда оба они были вдали от своей земли.

Так незаметно они подъехали к тому месту, где раньше был полевой стан. Домик с пристройками, с петушком на крыше… Ничего этого теперь не было. Из-под темного снега виднелись обгорелые деревяшки, пористые, потрескавшиеся угли… Татиев и Авилов соскочили с коней. Татиев копнул сапогом и носком выбросил на снег покрытый ржавчиной диск сеялки. Затем он поднял его, как бы взвешивая на руке:

— Вот оно, наше горе, Авилов. Лежит под снегом, не кричит, ржой чуть прикрыто… Тронь рукой, зазвенит на всю степь. — Татиев отбросил диск в сторону и уже другим, мягким голосом сказал. — Не бойсь, Авилов… Здесь мы опять выстроим табор. Трактористам будет где поспать и погреться. Только тракторы откуда взять? Побито у нас все…

— А ты не сомневайся. Тракторы будут.

— Ремонтируют их, что ли?

— А как же без ремонта.

— А запчасти откуда?

— Были. Нашлись.

Они легко тронули поводьями коней и поехали по степи от сожженного полевого табора. Степь была в плену у зимы. Еще лежал снег, но уже всюду на буграх, на возвышенностях виднелись темные лысины. На дороге в глубоких колеях поблескивали тонкие ручейки, покрытые сверху слюдяным ледком. Кони пробивали ледок копытами, он разлетался в стороны и блестел под солнцем изумрудами. Шла весна.

Авилов не ради пустого бахвальства уверял Татиева в том, что запасные части для ремонта тракторов в Батайской МТС имеются.

…Обстоятельства сложились так, что Василий Иванович Чебанок во время летней эвакуации 1942 года не сумел покинуть Батайска. Когда пришли гитлеровцы, он на первых порах скрывался от них, прятался на огородах. Лежа под августовским солнцем меж грядок, он воспаленными от бессонницы глазами смотрел на дорогу, по которой в сторону Кубани двигались колонны немецких танков, автомашин, орудий на тракторной тяге.

Скоро врагам потребовалась мастерская по ремонту тракторов. Угрозами они согнали в мастерскую слесарей и кузнецов. Чебанок продолжал скрываться.

Но однажды он сказал жене:

— Пойду в мастерскую.

— К фашистам, Вася?! — спросила жена.

— К фашистам… Так надо…

Больше он ничего ей не сказал. Жена только вздохнула. На следующий день он был уже слесарем той самой машинно-тракторной мастерской, которой заведовал до прихода гитлеровцев.

С этого дня для Василия Чебанка началась жизнь, полная скрытой борьбы, опасного риска, жизнь, которую он сам про себя называл войной.

По огромному количеству раненых, прибывающих с Кавказа, по тому, как кричал на рабочих заведующий мастерской, или, как его называли про себя слесари, «главный фриц», по листовкам, которые неведомыми путями добирались в мастерскую, Чебанок знал и чувствовал, что там, в предгорьях Кавказа, идет жестокая борьба и что немецкое наступление остановлено. Это окрыляло его, наполняло сердце неугасимой надеждой, верой в то, что он снова увидит своих.

С некоторых пор Чебанок почувствовал необъяснимое влечение к своему огороду. Несмотря на то что уже стояла глубокая осень, он продолжал копаться на огороде. Выйдет под холодный осенний ветер, выберет беззвездную, темную ночь и лопатой копает гряды и ямки…

А между тем в мастерской происходило что-то непонятное.

Гитлеровцы назначали сроки за сроками для ремонта тракторов, но сроки эти не выдерживались. Запасные части исчезали. Баббит проваливался как сквозь землю. Тракторы, не успев выйти из ремонта, возвращались снова в мастерскую с искрошенными шестеренками, расплавленными подшипниками и другими неисправностями.

Гитлеровцы бесились. Следили за слесарями и кузнецами, избивали их. Но все было напрасно. Одна за другой исчезали из мастерской ходовые части тракторов.

Однажды Чебанка вызвали в контору. Гитлеровец встретил его, стоя за столом.

— Ви есть саботашник, Шебанок.

— Я слесарь, — ответил Чебанок выжидательно.

— Ви ни есть шлесар, ви саботашник… Почему трактор стоит в мастерской долго? Почему деталь нет? Это есть саботаш…

Чебанок стоял перед столом и, казалось, не слушал, что говорил фашист.

— Ми вас будем уводьняйт, как саботашник… Ареставит будем! — кричал между тем гитлеровец. Чебанок молчал. — Убирайтесь! — вдруг взвизгнул фашист.

Чебанок не спеша повернулся и, не оглянувшись, вышел из конторы.

Придя в мастерскую, он незаметноприхватил еще полкилограмма баббита, попрощался с товарищами и пошел в поселок.

Ночью, зарыв баббит на огороде, он поцеловал жену и сказал:

— Смотри за огородом. Наши скоро вернутся. Обо мне не беспокойся. Не пропаду, — и скрылся в черноте ночи.

Прятался Василий Чебанок до прихода наших войск. Когда в февральском морозном воздухе послышались орудийные раскаты и на зимних дорогах загрохотали советские танки, Василий Чебанок вышел из своего убежища…

И вот сейчас в полуразрушенном здании МТС стучат молотки, слышно фырканье тракторных моторов.

Отрывая на своем огороде запасные части тракторов и баббит, Чебанок говорил:

— Какая земля!.. По два урожая в год дает. Одного баббита двадцать килограммов, шестеренки, все, что захочешь, есть…

…Из ворот МТС выезжают на поля, попыхивая голубоватым дымком, отремонтированные тракторы. Они направляются в батайские колхозы. Истомившаяся, израненная земля ждет своего хозяина.

* * *
До — весеннего сева осталось немного времени. Солнце высоко стоит в небе. Солнце уже теплое, сгоняющее снега с полей. Дуют пронизывающие, сильные донские ветры, дуют мощно, словно стараясь подсушить скорее землю для посева. В поле, на огородах видны пестрые платки женщин. В колхозных кузницах в горнах пышет огонь. Кузнецы отбивают раскаленные лемеха, подгоняют диски к сеялкам.

Земля пробуждается ото сна. Люди тянутся снова к солнцу, к жизни. Они подрезают деревья в фруктовых садах, готовят семена для посева, чинят сети. Скоро разольется Дон — рыбаки смолят баркасы.

А над всем этим стоит весеннее красное донское солнце, еще не жаркое, но уже доброе и благодатное.


1943 г.

Каменская трагедия

Обнажается от снега донская земля. В подвалах, колодцах, оврагах жители города Каменска-Шахтинского находят своих сограждан, убитых гитлеровцами, Никто в Каменске-Шахтинском не может сказать, сколько тысяч советских людей замучили здесь враги. Каждый день отыскиваются все новые жертвы гитлеровской оккупации.

Страшную историю расстрела 57 мальчиков в возрасте от 11 до 16 лет рассказывают жители города, свидетели этой трагедии. Трудно слушать повествование о фашистских зверствах, видеть бледное, обескровленное лицо одиннадцатилетнего Сережи Удовидченко — одного из двух ребят, спасшихся от смерти.

В дни, когда Красная Армия подходила к Каменску-Шахтинскому, когда бои шли на окраинах города, в заводской поселок прорвались наши танкетка и танк. Ребята, сидевшие в подвалах, обрадовались, увидев на улице советские машины.

Танки открыли огонь по вражеским огневым точкам, подавили некоторые из них и уничтожили орудие. Советские ребята приветствовали успех наших танкистов радостными возгласами. Фашисты это заметили.

Бой снова перенесся на окраины, а в поселке слышались только редкие выстрелы. Но вот появились каратели. Они заходили в дома, отшвыривали в сторону девочек и выталкивали на улицу мальчиков. Скоро на улице набралось 57 мальчиков.

Матери в горестном предчувствии толпились вокруг сыновей, но гитлеровцы и полицейские, расталкивая женщин и грозя им автоматами, повели ребят по направлению к школе.

Возле школы гитлеровцы остановили мальчиков и, грубо выхватив из их рядов троих, потащили к школьному подвалу. Через минуту раздалось несколько автоматных очередей, и из подвала донеслись крики и стоны.

Фашисты, выбежав из школы, выхватили из толпы еще троих ребят и тоже потащили в подвал. Снова раздались выстрелы, стоны.

Ребята, вначале не понимавшие, что происходит, вдруг догадались, что их всех привели на расстрел. Некоторые заплакали, другие сурово молчали.

К Сереже Удовидченко подошел его друг Коля и предложил:

— Пойдем вместе?

— Пойдем, — ответил Сережа.

Тем временем гитлеровцы и полицейские продолжали выбегать за новыми жертвами. Группа ребят таяла.

…Сережа Удовидченко, раненный, очнулся в подвале. Пошевелившись, он ощутил на своем лице чью-то холодную руку. Тогда Сережа потянулся и зашептал:

— Есть кто живой?

Откуда-то из-за угла донеслось:

— Есть.

— Выползай!

Перед тем как выбраться из подвала, Сережа окликнул опять:

— Может, еще кто есть живой?

И откуда-то из под груды трупов услышал:

— Есть, спасите!

Двое раненых мальчиков откопали третьего и втроем поползли из подвала.

К утру каждый из них добрался к себе домой. А вечером в квартиру Удовидченко явились полицейский с гитлеровцем.

Сережа лежал с забинтованной грудью в платье девочки. Полицейский спросил:

— Почему лежит? Ранен?

— Нет… — неуверенно проговорила мать Сережи, поднимая на полицейского опухшие от слез глаза.

— Врешь!

Полицейский шагнул к кровати.

— Бери его на руки, неси на улицу! Мы там его расстреляем.

Мать закрыла своим телом сына.

— Тогда вместе расстреливайте! — сказала она.

— Бери, тащи его на улицу! — настаивал полицейский.

И тогда мать вдруг подняла сына на руки и пошла с ним из дома. Губы ее шептали:

— Пусть все люди видят… Пусть все видят… Пусть…

Полицейский и гитлеровец шли за ней.

Сначала жители двора, а затем все соседи и все, кто был на улице, пошли следом за женщиной, несущей на руках своего обреченного сына. Послышались крики: «Изверги! Зверье проклятое!»

Гитлеровец и полицейский шли по улице мимо забывших о собственной опасности женщин и стариков. И столько было в глазах у жителей рабочего поселка ненависти, ярости, что фашист вдруг остановился, толкнул мать Сережи и сказал:

— Черт с ним! Пусть живет…

И они пошли по улице, гитлеровец и полицейский, не оглядываясь, трусливо втянув головы в плечи.

Никогда не забудут жители города Каменска-Шахтинского этой страшной казни ребят-школьников.


1943 г.

Шаг вперед

Иван Богура знал эти места. Год назад он дрался с фашистами в этой желтовато-серой степи, ходил в атаки, смотрел, как тает снег, как он темнеет на склонах балок и оврагов.

Сам Иван Богура из станицы Базковской, расположенной в среднем течении Дона. Туда весна приходила несколько позже, но такая же хмельная, с красными, предвещающими большие ветры закатами.

Богура хорошо запомнил тогда одинокий ветряк на холме. Теперь, когда часть, в которую входило его подразделение, снова пришла к глинистым, поросшим травой склонам холма, он узнал этот ветряк с неподвижными крыльями.

Много событий произошло за год. Были сильные сражения в степи. Ивана Богуру в одной из атак тяжело ранило. Оглушенный, он потерял сознание и только в госпитале пришел в себя.

Затем наступило лето. Тяжелые бои, отход. Сражения в предгорьях Кавказа, где Иван Богура снова вернулся в строй. Потом стремительное наше наступление, сражения на Кубани, на Дону. И вот снова Богура лежит в степи и снова видит на холме ветряк с мертвыми деревянными крыльями.

Этот год не прошел даром для Ивана Богуры. Он, можно сказать, стал старше лет на десять. Горячность, которая не раз подводила его, как-то незаметно перешла в спокойную уверенность в себе, в своих силах. Год назад он считался молодым воином. Теперь он прошел большой, в несколько сот километров, путь наступления, был лейтенантом, командовал подразделением.

Тем обиднее было для него лежать в мокром, собирающем воду окопчике. Ветряк напоминал ему о прошлогоднем рубеже. За ветряком, метрах в пятистах, начиналось село. Еще тогда, в прошлом году, ему очень хотелось побывать в этом селе, пройтись по его улицам, заглянуть в одну из уцелевших хат, попросить у хозяйки ковш холодной воды…

Иван Богура ожидал приказа о наступлении. А пока бойцы снова залегли на старых рубежах. Взять село было не простым делом. Высоты, тянувшиеся сплошной грядой, исключали обходный маневр. На них была крепкая немецкая оборона.

Богура точно знал, какое количество рядов проволоки лежало на пути к селу, сколько земляных укреплений надо было миновать на подступах к позициям гитлеровцев. Если бы удалось добраться до окраины и уцепиться за крайние хаты, судьба села была бы решена.

Каждую ночь бойцы ходили в разведку. Иной раз они подползали вплотную к вражеским окопам и слышали чужую, ненавистную речь. Иногда потемки оглашались пулеметными очередями, треском автоматов. Это означало, что разведчики замечены.


…В холодную и звездную весеннюю ночь Богура и казак станицы Усть-Медведицкой Саломатин вдвоем пошли в разведку. Местность была им хорошо известна, и по канаве, которая проходила под рядами проволоки, они добрались до первой линии вражеских укреплений. Прислушались. Все было тихо. Лишь откуда-то из темноты доносились одиночные винтовочные выстрелы. В темное ночное небо взлетали красные бархатные ракеты.

Богура приподнялся и осмотрелся. Затем он снова прильнул ко дну канавы и пополз. Саломатин двигался за ним. Ряды проволоки они миновали незамеченными. Канава подходила к самой околице села.

Когда Богура и Саломатин добрались до окраинного плетня, перед ними выросла фигура гитлеровца-часового. Он успел дать очередь из автомата. Казаки перепрыгнули через плетень. Из хат, стреляя, начали выбегать фашисты. Богура строчил по ним из автомата. Саломатин забрасывал врагов гранатами. В это время на линии окопов грянуло «Ура!», послышалась ружейная и пулеметная стрельба.

План Богуры выполнялся. У гитлеровцев началась паника. Подразделение Богуры должно было использовать это, броситься к проволоке и прорвать ее. Так и было сделано. Скоро красноармейцы с боем достигли окраины. Они смело двигались все дальше вперед, перебегая от хаты к хате и выбивая фашистов из укрытий. Часам к четырем утра красноармейцы были уже на противоположном конце села.

Выстрелы на улицах постепенно затихали. Донцы заняли село.

На рассвете, когда над степью медленно гасли в предутренней голубизне звезды, Богура зашел в одну из хат. На широкой лавке сидела седая, со строгим морщинистым лицом женщина. Она поднялась навстречу командиру медленно.

— Русский? — спросила она.

— Русский, мать. Дайте водицы попить.

Женщина зачерпнула в ведре воду медным ковшом и подала ее Богуре. Командир прильнул к ковшу. Он пил жадно. Вода проливалась на шинель, а женщина стояла напротив молча, и губы ее шептали молитву.

Напившись, Богура вышел из хаты и легко вздохнул. Исполнилось его давнишнее желание. И то, что казалось почти невозможным — взять село днем, прямой атакой, — он выполнил ночью, прибегнув к хитрости, к внезапному удару. Это был смелый и счастливый шаг вперед.

Особую радость он испытывал оттого, что его подразделению удалось отбить у гитлеровцев населенный пункт, который они укрепляли полтора года.

На улице Богуру окликнул вестовой командира части:

— Товарищ лейтенант, к генералу!

Богура спешно направился из села в расположение штаба части. И по тому, как командир части поднялся ему навстречу, и по тому, как радушно он протянул ему руку, Иван Богура понял, что генерал его вызвал, чтобы поздравить с успехом, поблагодарить.

Богура вытянулся перед командиром и доложил:

— Лейтенант Богура прибыл по вашему распоряжению…


1943 г.

Губная гармоника

Расстояние между фашистскими и нашими блиндажами было не больше двухсот метров. Этот узкий кусок глинистой земли был покрыт порыжевшей прошлогодней травой и редкими кустами красноватой лозы. За две недели, которые прошли с того дня, когда наши части заняли эту первую, находившуюся в ложбине линию вражеских окопов, бойцы взвода украинца Мирошниченко постарались сделать все возможное, чтобы легче было переносить невзгоды свежей весенней поры. По ходам сообщений они натаскали соломы, устроили специальные стоки для воды, притащили бревна и доски, врыли в стенки окопа железные печки.

Но при всех стараниях бойцов создать необходимый «комхворт», как говорил старшина Потылица, не удавалось. В блиндажах было сыро, люди чихали и злобно смотрели на гребень высоты, где находились немецкие дзоты и блиндажи. Оттуда, сверху, и стекала к бойцам Мирошниченко мутноватая, обжигающая холодом талая вода.

Приказ командования был прост — держать оборону в ложбинке до той поры, пока не будет иного приказа, который изменит обстановку и переведет события в активную ферму. Перестрелки на участке Мирошниченко были редкими. Гитлеровцы ночами развешивали осветительные ракеты, горевшие долго и ярко. Было странно видеть ночью прошлогоднюю траву, освещенную ложным солнечным светом.

Мирошниченко, черноглазый тридцатилетний спокойный человек из села Петровское Винницкой области, тщательно берег своих людей от шальных пуль и минных осколков, не выпускал их из окопов. Он говорил?

— А ты чихай лучше, ведь в том удовольствие жизни — чихать. Чихнешь — тебе скажут: «Будь здоров, Вася». Ты живешь… А голову высунешь — и чихать тебе нечем будет… Так что терпите, хлопцы.

И хлопцы терпели. Терпели молчаливо, без жалоб, как только могут терпеть люди, делящие поровну невзгоды солдатской жизни, видящие, что и ты, и твой сосед по окопу справа и слева, и лейтенант, командир взвода, стойко переносят лишения и неудобства.

И, может быть, ничего бы так скоро и не произошло из тех событий, которые будут описаны ниже, если бы на гребне вражеских дзотов вечерами не раздавались звуки губной гармоники. Видимо, играл один и тот же фашист. Репертуар у него был мал: какой-то томительно-однообразный немецкий вальс и штраусовские «Сказки Венского леса».

Звуки губной гармоники лились в приазовской степи плавно и, казалось, докатывались до блиндажа взвода Мирошниченко с десятками весенних ручейков.

Всякий раз, когда высыпали крупные звезды на черно-синем небе и в степи снова раздавались мелодии вальсов, старшина Потылица восклицал:

— Ну што ты скажешь, каждый вечер на своей дудке играе!..

— Это, товарищ старшина, «Сказки Венского леса», сочинение Штрауса, — сказал как-то Потылице двадцатилетний шахтер Иван Кузьмин.

— Ото ж, сказки… Чуяли мы ци сказки в Чернигови, — ответил Потылица раздумчиво.

— А играет хорошо, ничего не скажешь, — сказал все тот же Кузьмин.

— Дюже хорошо, хоть плачь… Ото ж и плакали в Чернигови… — опять сослался на родной свой город Потылица.

Сидевшие вокруг Потылицы и Кузьмина бойцы заинтересовались и попросили старшину рассказать, на что он намекает, говоря о Чернигове. И Потылица рассказал короткую, но страшную историю.

В Чернигове, на окраине, в садах расположился на отдых пехотный полк гитлеровцев. Многие солдаты имели губные гармоники. Гармоники были красивые: с перламутром, с цветной жестью, черные, светлые, лакированные. И вот как-то у одного ефрейтора пропала губная гармоника. Подозрение пало на окраинных ребятишек. Все они были вызваны на допрос. Все отказались от предъявленного им обвинения. Гармонику не нашли. Тогда гитлеровцы построили тридцать ребят в одну шеренгу, заставили их рассчитаться и каждому второму приказали выйти из строя. Затем фашисты расстреляли пятнадцать ребят здесь же, на окраине Чернигова, в палисаднике.

Деятельное участие в расстреле принимал и ефрейтор, у которого пропала губная гармоника. В числе расстрелянных был десятилетний Жора Потылица — сын Лукьяна Потылицы.

— Вот тебе и «Сказки Венского леса», Кузьмин, — закончил рассказ Потылица и вздохнул. Бойцы молчали. Они с участием смотрели на старшину. Но лицо у того было строгое, и в глазах не заметно было ни влажности, ни тоски — одна строгость.

— От с тих пор я цих дударей и переправляю к чертовой матери на тот свет и все разыскую того ефрейтора. Може, бог даст, встретимся здесь…

Минут через пятнадцать, когда уже совсем стемнело, над степью поплыла плавная мелодия вальса. Потылица в полутьме приблизил лицо к Кузьмину:

— Шо, шахтер, мовчишь?

— Страшное вы рассказали, товарищ старшина.

— Бередит мое сердце та дудка… Имею я про себя один план. Да все ищу товарища какого смелого.

— А может, я и есть тот смелый товарищ? — спросил Кузьмин старшину.

…Прошло еще несколько дней. Все так же по вечерам играла губная гармоника и над степью зажигались крупные южные звезды. Однажды пошел дождь. Это был первый весенний дождь. Не очень крупный, не очень частый, он заволакивал степь туманом и наполнял ее запахом близкого моря. Дождь пошел с полудня. Он шел, не переставая, весь день, и темнота наступила в этот вечер раньше. В окопах стало мокро, солома набрякла, пропиталась водой.

А в восемь часов вечера, степь снова наполнилась Тягучей мелодией вальса. В это самое время от наших окопов отделились две фигуры. Это были Потылица и Кузьмин. Они поползли по направлению к дзоту, откуда доносились звуки губной гармоники. Во тьме дзот был не виден, но мелодия вела красноармейцев к себе, как огонек. Им предстояло преодолеть двести метров по грязи, миновать лежащее в окопчиках впереди дзота боевое охранение… Когда они приблизились метров на пятьдесят к окопу, звуки гармоники стали слышны отчетливее.

— Открыли дзот, — шепнул Кузьмин Потылице.

Незамеченные, они проползли мимо вражеских солдат, спрятавшихся от дождя в окопчике.

Теперь они уже отчетливо слышали не только губную гармонику, но и легкий свист, вторящий мелодии. Сомнений не было — дверь действительно открыта. Гитлеровцы дышали запахом недалекого моря. Около самого дзота Потылица и Кузьмин приподнялись на колени и одновременно метнули в дзот по связке гранат. Раздались взрывы, крики. Потылица остановился с автоматом на последней ступеньке, а Кузьмин захлопнул за собой дверь. В дзоте было восемь фашистов. Трое из них лежали навзничь, убитые наповал; четверо, тяжело раненные, залитые кровью, пытались поднять руки; а восьмой стоял в углу возле перевернутого, но не погасшего фонаря и в одной из поднятых рук держал губную перламутровую гармонику. Он был невредим. Потылица закричал:

— Докумэнт!

Гитлеровец непонимающе покачал головой. Тогда Потылица шагнул к нему, расстегнул карман куртки, вытащил солдатское удостоверение и протянул его Кузьмину:

— Читай. Кто такой?

Кузьмин внимательно посмотрел удостоверение, медленно закрыл его и сказал:

— Нет, товарищ старшина, это не ваш ефрейтор, это другой…

— Не тот… Жаль…

В это время за дзотом усилилась ружейная стрельба, и скоро автоматные и пулеметные очереди были заглушены громким криком «Ура!»

Начался бой.

Нам пришлось побывать в этом дзоте дней через десять после его захвата Потылицей и Кузьминым. Весь гребень к тому времени был в руках наших войск.

Темной южной ночью пробрались мы в дзот. Следов пребывания гитлеровцев в дзоте уже не было. Их дух был выкурен крепким дымом русской махорки.

Здесь же, в дзоте, нам рассказали всю историю с губной гармоникой и познакомили нас с Лукьяном Потылицей, широколицым сероглазым старшиной.

Когда мы спросили его, почему он так уверен, что тот ефрейтор обязательно должен быть здесь, на том именно участке, где воюет Потылица, он ответил:

— А где ж ему сховаться от меня? Он, может, в другом дзоте, вон на той главной высоте и сидит сейчас…

В стереотрубу мы увидели темно-желтые склоны с черными пятнами. Это был каменистый кряж, целая цепь высот, которые занимали гитлеровцы.

— Вин, може, там существуе, — сказал убежденно Потылица. — А не там, так в другом месте. И нам с ним не разминуться. Я его достану…

Глаза Потылицы были спокойны, и была в них твердая уверенность, что он найдет этого ефрейтора на главной высоте или на других, которые еще предстоит взять ему, Лукьяну Потылице, со своими товарищами.


1943 г.

Кровь и сахар

Ивану Егоровичу Кришталю на сахарном заводе все привыкли так, как могут привыкнуть внуки к деду, которого помнят с того самого момента, когда после первых слов «папа» и «мама» они произнесли слово «деда».

Все на заводе было связано с ним: и сложные генераторные установки, и станки, и воспоминания, и коллективные фотографии… Люди приходили на завод юнцами, женились, ждали детей, уходили в армию, уезжали в далекие края, умирали, а он все был на заводе, и никто не мог сказать, когда он появился здесь.

Никто не заметил, как Иван Егорович состарился, потому что видели его на заводе каждый день, а когда люди часто встречаются, им трудно заметить перемены друг в друге. А Кришталю было уже за семьдесят.

Но Иван Егорович оставался все тем же неутомимым седым человеком, у которого всегда на пальто был оторван хлястик, и казалось, что хлястик этот зацепился за какой-то гвоздь и оторвался только оттого, что хозяину было очень некогда и он, зацепившись, не стал медленно освобождаться из «плена», а нетерпеливо шагнул вперед. И это было недалеко от истины. Иван Егорович всегда был занят. Химик-лаборант, он находил для себя работу и далеко за пределами своих обязанностей. И хотя он в мельчайших, азбучных подробностях знал весь умный процесс превращения еще облепленной комочками земли свеклы в сахарный песок, ему доставляло невыразимое удовольствие видеть всякий раз этот процесс заново, брать в руки тяжелые головки свеклы, а затем идти на склад готовой продукции, набирать в раскрытую ладонь сахарный песок, медленно растопыривать пальцы и смотреть, как сыплется белый, сухой; тяжелый сахар.

Сахарный завод работал хорошо. Сладкий запах патоки разносился далеко по округе. К заводу непрерывным потоком шли подводы, автомашины со свеклой. От склада отходили эшелоны с сахарным песком. В нескольких верстах текла быстрая, полноводная Кубань. К ней подступали поля, начинавшиеся прямо от стен завода. С весны до поздней осени шум земли врывался в цехи. Хлеб и сахар были рядом. Эшелоны их стояли бок о бок на железнодорожных путях.

Ивану Егоровичу особенно нравилось, что его сахар уходил маршрутами вслед за хлебом в далекие города, села, станицы; и часто Иван Егорович представлял себе, как с его сахаром пьют чай ребятишки в Ленинграде, моряки в Архангельске, колхозники в Осетии.

Война внесла изменения во многое. Когда парни уходили с завода, все они являлись обязательно попрощаться к Ивану Егоровичу. Пожимая руку, он каждому говорил:

— Вы идите… Не беспокойтесь… Мы здесь постараемся без вас работать так, чтобы вы там могли пить чай с сахаром…

На слове «там» он делал особое ударение. Иван Егорович знал, что многое из того, что уходит в товарных вагонах с завода, найдет своих адресатов «там»…

Чем ближе подходил фронт к Кубани, к сахарному заводу, тем беспокойнее становился Иван Егорович. Скоро в цехах пришлось рвать фильтроткани, салфетки для сахарной патоки, разбрасывать и зарывать части машин.

Фронт был на пороге завода.

И хотя в районе завода большого боя не было, все же Иван Егорович при каждом орудийном разрыве вздрагивал. Он не испытывал чувства страха. Была только острая боязнь, что обрушатся, упадут на землю стены цехов, провалится крыша здания.

Потом наступила тишина. Она стояла минуту, другую… Тогда Иван Егорович открыл дверь квартиры, вышел на улицу и быстро пошел к заводу. Корпуса цехов были целы. Лишь кое-где в ограде зияли пробоины да на земле чернели две-три воронки от снарядов. Он вошел во двор завода. И здесь, около склада, он увидел мертвого пулеметчика, лежащего на разорванном снарядными осколками мешке с сахаром. Видимо, пулеметчик использовал мешок как преграду, как укрытие. Рядом с пулеметчиком лежали опрокинутый пулемет и выцветшая, почти белая от солнца, пилотка со звездой. Из головы бойца на белоснежный сахар стекала алая струйка крови. Сахар обсыпался под кровью и широким кругом медленно розовел.

Иван Егорович подошел к пулеметчику и снял шапку. Затем он медленно пошел в цех…

Вначале гитлеровцы на сахарный завод как бы не обращали внимания. Но однажды в поселке появились полувоенные, полутражданские люди. Они прошли в цехи завода. Ходили от агрегата к агрегату, покачивая неодобрительно головой. Они были недовольны: большевики вывели завод из строя. Скоро фашисты повесили объявление, в котором всем, ранее работавшим, предписывалось явиться на завод.

Гитлеровцы приступили к восстановлению завода. Они привезли из Германии запасные части машин, недостающие фильтроткани… Им не терпелось попробовать кубанского сахара. Насколько успешно шло восстановление, можно было судить по тому, что завод так и не выпустил ни одного килограмма сахара. Но люди приходили, что-то делали, даже получали жалованье… И не оказалось среди рабочих и служащих людей, забывших о своей земле и своей крови.

Иван Егорович не спал по ночам. Он перебирал в памяти имена людей, незаметных рабочих и служащих завода, всегда милых и близких его сердцу, но сейчас как-то выросших и ставших ему ближе и дороже, потому что они не только не хотели работать на врага, но и не могли. Вот именно — не могли. Иван Егорович особенно отчетливо почувствовал это сейчас и вспомнил, как в руках, на кончиках пальцев, было ощущение одеревенелости, когда он по многолетней привычке к труду начинал делать что-либо правильно, согласно производственному режиму. Кровь сопротивлялась. Кровь холодела. При одной мысли, что делалось это для врага, пальцы рук отказывались повиноваться. Вначале Иван Егорович думал, что это от старости, признаки паралича, но потом понял, что такое чувство испытывали многие его сослуживцы…

В январе фашисты забеспокоились. Еще недавно проявлявшие нетерпение, они вдруг как будто забыли о заводе. Однажды сняли всю охрану и послали солдат на фронт.

Иван Егорович почувствовал необъяснимый прилив энергии. Значит, здесь скоро должны быть русские. Но одновременно голову жгла мысль: завод разрушат. Он быстро набросил на себя пальтецо без хлястика, вытащил из кладовой молоток, гвозди…

— Куда ты, Ваня? — спросила беспокойно жена.

— Спасать завод, старушка… Спасать…

Он вышел в ночь. Жена с тревогой посмотрела ему вслед: не тронулся ли с горя?

Всю ночь Иван Егорович забивал окна цехов старыми досками, заваливал окна и двери старым хламом. Хорошо, что завод не охранялся. Солдаты были угнаны на фронт.

Прошел день, за ним другой, третий… Иван Егорович еженощно приводил цехи в такой вид, чтобы издалека можно было подумать, что завод давно уже выведен из строя. Он мазал стены и доски черной краской, заколачивал двери, окна, заваливал входы в цехи кирпичом, битым стеклом, мусором…

Он уже не один по ночам приводил завод в дикий вид. Ему помогали несколько человек из оставшихся в поселке.

Однажды в полдень на завод пришли гитлеровцы. Они открыли ворота и заглянули внутрь двора. Затем обошли вокруг одного из цехов, постояли, что-то залопотали и ушли. Иван Егорович видел все это и с трепетом ожидал, что будет дальше.

Ночью он проснулся от яркого света, заполнившего комнату. Огромное зарево поднималось к небу. Иван Егорович выбежал на улицу. По месту расположения зарева он установил, что горели в соседнем районном центре спирто-водочный и комбикормовый заводы. Где-то вдали рокотали орудия.

Всю ночь Иван Егорович провел на заводе, лихорадочно забрасывая горелым углем подходы к цеху. Ночью никто к заводу не пришел. Пришли утром. Это были гитлеровцы с бидонами горючего, с факелами. Кришталь встретил их в воротах завода. Офицер спросил его:

— Ви есть Кришталь?

— Я, — ответил Иван Егорович.

— У вас есть ключи от складов?

— Нет у меня ничего, — ответил Иван Егорович.

— Мы есть будем зажигать завод, — офицер крикнул что-то солдатам, и они с ломами побежали к складу.

— Но завод уже разрушен. — Иван Егорович показал на цехи. Они стояли с разбитыми стеклами, с черными подпалинами от краски…

Офицер опять отдал какой-то приказ, и солдаты начали разбаррикадировать входы в цехи. Это было не так легко. Навалено было очень много. У Ивана Егоровича потемнело в глазах и он, шатаясь, пошел с завода. Он не мог видеть его гибели. Он шел и чувствовал себя очень старым, будто ему было сто лет. Дома он присел к столу, опустил голову и закрыл глаза. Жена поставила перед ним крынку молока и стакан. Стук стакана привел его в себя, он посмотрел на жену грустными глазами и снова вышел из дому.

На заводе он увидел, как фашисты тащили в цехи солому. Некоторые уже разожгли факелы. Иван Егорович прислонился к кирпичной стене. Все было кончено.

…И вдруг над ним затрещали частые автоматные очереди, и тут же во дворе засуетились, забегали гитлеровцы. Некоторые из них падали, некоторые подымали руки. Пули свистели над головой Ивана Егоровича. Он обернулся и увидел, как в проломы стены и через стену во двор завода врывались красноармейцы в ушанках со звездами, почему-то все без шинелей и все с орденом выше правого кармана гимнастерки.

И тогда Иван Егорович заплакал…

Через полчаса Иван Егорович угощал на квартире бойцов холодным молоком. Он все время смотрел на ордена, что были на правой стороне гимнастерок. Поймав его взгляд, молодой лейтенант сказал:

— Вы удивляетесь значку, дедушка? Это гвардейский. — Лейтенант аппетитно тянул из стакана молоко.

Через пару часов к квартире Ивана Егоровича подъехала машина, и из нее вышел невысокого роста, плотный, голубоглазый человек. Кришталь узнал его. Это был секретарь райкома Залозный. Они расцеловались.

— Принимайте завод, Иван Егорович… Назначаю вас директором, — сказал Залозный. — Времени нельзя терять ни часу. Бойцам нужен сахар…

* * *
И вот уже давно завод работает. Уже ушло с завода много тысяч пудов сахару. Нашлась фильтроткань, нашлись салфетки. Сахар пошел на фронт. То, чего гитлеровцы не могли сделать в течение полугода, было сделано в две недели. Со всех сторон стекаются к заводу из района подводы со свеклой. Сахарный песок грузится в эшелоны.

А в цехах от зари и до зари видна фигура Ивана Егоровича Кришталя. И он, хотя и ходит теперь с палочкой, по-прежнему вездесущ и неутомим. И пальцы на руках не деревенеют, кровь не холодеет, потому что это — русская нестынущая кровь.


1943 г.

Бой у родного дома

Старший сержант Григорий Сероглазко со своей частью прошел долгий путь нашего наступления. Вначале он и не думал о том, что судьба приведет его к родному селу. Он участвовал в атаках, мчался со взводом на машинах, на привалах ел с удовольствием по полному котелку каши или кулеша — что придется. Но чем ближе часть подходила к его родным местам, тем больше он начинал волноваться. Он уже видел знакомые, одинокие степные полустанки и разъезды с разбитыми и сброшенными с путей вагонами и паровозами. Он просился каждую ночь в разведку, желая хоть немного быть ближе к своему селу. Он хотел участвовать в бою за свое село, в котором остались мать и жена. И вот то, о чем он в начале наступления не думал, чего в конце наступления страстно желал, сбылось. Он выбивал гитлеровцев из своего села, радостно вел бойцов вперед, не останавливаясь, находя каждому из них прикрытие.

Бой за село не был особенно жарким. Через час фашисты отступили к реке и остановились на берегу в районе последнего полевого стана колхоза, в котором до войны Григорий Сероглазко был трактористом. Бойцы с ходу попытались опрокинуть врага в реку, но, встреченные жестоким пулеметным и минометным огнем, залегли, а затем вынуждены были отойти в село, заняв на околице оборонительные рубежи. На этом атака закончилась. И тогда Григорий Сероглазко, получив разрешение командира роты, побежал к своей хате. Еще издалека он узнал ее. Ставни были закрыты, красная черепица на крыше кое-где побита, видимо, пулеметным огнем с самолета. Григорий толкнул дверь. Она легко подалась, и он очутился в темных с глиняным полом сенях.

— Мамо, Нюша! — закричал он.

Никто не ответил. Тогда он подошел к окну и ударом кулака вышиб на улицу болт от ставни. Болт загремел. Половина ставни, подхваченная ветром, открылась. Григорий увидел придвинутый к стене стол, а в полу прикрытый вырез — вход в погреб. Он поддел штыком крышку и сдвинул ее в сторону, заглянул в погреб. Внизу, закрыв лицо руками, сидела его мать.

— Мамо, мамо! — крикнул он и спрыгнул в погреб. Мать открыла лицо.

— Гриня? — сказала она. — Ты? A я считала — конец.

— Где Нюша?

Мать посмотрела на сына просто и строго:

— Угнал фашист.

— Когда?

— Еще до снега.

— Куда?

— И не спрашивай, сынок…

Мать заплакала. Григорий помог выбраться ей из погреба.

— Открой ставни, — сказал он и сел к столу. Со стены на него смотрела с двух карточек Нюша. На одной она была снята, как он помнил, в голубом платье, с голубыми лентами в косицах, на другой — в замасленном комбинезоне возле своего трактора. Поженились они осенью 1940 года. На свадьбе односельчане кричали «горько». И предсказывали, что когда у них родится сын, то на следующий день он сядет за руль трактора. Теперь Нюши не было. Через полчаса Григорий Сероглазко попрощался с матерью. Срок его отпуска закончился.

Когда-то на заседании правления колхоза возник спор, где строить для четвертой бригады полевой стан. Старики предлагали построить его, как и все остальные станы, посередине участка в поле, а молодежь, в их числе были Григорий Сероглазко и Нюша, отстаивали другое место — берег реки. Старики возражали, говоря, что стан на берегу реки неудобен, так как на участке перед ним глубокая балка и тракторам и комбайнам будет не очень сподручно подъезжать. Молодежь Доказывала, что надо думать не только о тракторах, но и о людях: у берега росли тополя и белые акации. Наконец старики согласились с доводами молодых. Полевой стан построили прочный, кирпичный, с кухней, с красным уголком, а так как все полевые станы носили здесь название таборов, то стан четвертой бригады, будучи построенным последним, получил название «последний табор».

Теперь в «последнем таборе» и на прилегающем к нему высоком береговом участке закрепились враги. За их позициями вилась небольшая, но быстрая река. Подразделению, в котором служил Григорий Сероглазко, предстояло взять табор и отбросить гитлеровцев за реку.

Две атаки не принесли успеха: «последний табор» оставался в руках врага. Так прошло три дня. И если для всех остальных бойцов и командиров каменный дом на берегу реки, окруженный тополями и акациями, был просто предмостным укреплением гитлеровцев, то для Григория он был своим и близким. Когда Григория вызвал к себе командир батальона и спросил его о том, знает ли он хорошо подступы к табору, Григорий горько улыбнулся и ответил:

— Знаю, товарищ капитан.

— Вы местный житель, товарищ Сероглазко?

— Из этого села, товарищ капитан.

— Готовы вы со взводом выполнить ответственную задачу?

— Готов, товарищ капитан.

Капитан объяснил ему задачу. Ночью он со своим взводом должен во что бы то ни стало проползти к балке, лежащей впереди табора. Занять ее и любой ценой удержать до утра. В пять ноль-ноль наша артиллерия откроет сокрушительный огонь, который будет продолжаться ровно сорок пять минут. На сорок шестой минуте Сероглазко с бойцами должен броситься на табор, завязать рукопашный бой и вести его в течение двадцати минут. Пять минут седьмого около табора будут остальные подразделения.

— Задача ясна?

— Ясна, товарищ капитан.

В десять часов вечера бойцы взвода Сероглазко отделениями выбрались из блиндажей и ползком и перебежками направились в сторону табора. Предстояло преодолеть два с половиной километра открытого пространства, и, хотя ночь была темна и на небе не было видно ни одной звезды, черное это пространство дышало смертью. Сероглазко полз со вторым отделением, в центре. Командиром первого отделения был Петр Табунщиков, безмерной храбрости человек. Сероглазко направил его на левый фланг.

По шуму слева Григорий определил, что Табунщиков с отделением подобрался к балке. Сероглазко угадал край балки по голым кустам лозняка. В следующее мгновение бойцы скатились вниз. Полетели вражеские гранаты. Они с шипением рвались в сугробах залежавшегося снега. Сероглазко вспомнил, что в балке были пещерки, из которых когда-то возили в село песок и глину. Их было шесть. Каждая могла вместить человек пять. Из тридцати бойцов к балке добрался двадцать один. Двадцать первым был раненый Табунщиков.

— Черепок повредили, — прошептал он Григорию, обвязывая голову бинтом.

И хотя в балку еще долго летели гранаты гитлеровцев и сыпались пули, ни раненых, ни убитых больше не было. Пещерки оказались надежным укрытием.

Время подходило к пяти часам. Ровно в пять часов раздался первый залп нашей артиллерии. Тотчас же послышались крики из полевого стана. Григорий вышел к краю пещерки. Несколько снарядов разорвалось у края балки, обрушилась земля. В пещерках с потолков и стен посыпались песок и глина. Стоя у выхода, Сероглазко смотрел на светящиеся стрелки часов. Без двадцати шесть. Он тронул Табунщикова за рукав, тот сидел в полузабытьи.

— Пора, Петя!

Впервые он назвал его по имени. Когда они взбирались по склону балки, хватаясь руками за кусты лозняка и сухую прошлогоднюю траву, над ними еще свистели снаряды. На краю балки их настигла тишина. Одна секунда промедления могла привести к неудаче всей операции. Сероглазко, даже не успев отдать команду, вскочил и побежал к разбитому дому, над которым стояла еще не рассеявшаяся кирпичная пыль. В тот же момент из-за развалин раздались пулеметные и автоматные очереди. За разбитым окном Григорий увидел высокого, плотного вражеского пулеметчика. Прыгнув на подоконник, Григорий бросился на фашиста.

Теперь он уже не слышал артиллерийского огня, которым гитлеровцы с противоположного берега старались преградить путь нашей пехоте, бегущей цепями к табору. Он тяжело бил фашиста кулаками и сам получал ответные удары. Он старался схватить врага за горло, но у того были длинные обезьяньи руки, и он все отбивался от Григория. Наконец Григорию удалось ухватить гитлеровца за френч и притянуть к себе. Они свалились на землю и выкатились через проломленную снарядом стенку к берегу реки. Ярость придавала Григорию силы, и он теснил фашиста к берегу. Вдруг рядом раздался выстрел. Гитлеровец сразу обмяк и опустил руки. Григорий обернулся. Рядом стоял Табунщиков с наганом.

— Табор взят, товарищ сержант!

Сероглазко поднялся и посмотрел вокруг. То, что он при поддержке артиллерии взял силами своего взвода, уже давно не было полевым станом. Это был сильно укрепленный рубеж обороны со многими пулеметными гнездами, дзотами, блиндажами.

Они стояли на берегу мутной весенней реки с глинистыми пятнами и водоворотами посредине течения. По другую сторону реки, скрытые холмами, засели враги. Но никакая река, никакие холмы и горы не могли лечь преградой для людей, стоявших на своей земле и черпавших свою силу в ее животворных соках.


1943 г.

У крутого обрыва

Море было рядом. Оно переливалось под солнечными лучами, сверкало. И хотя дни стояли тихие, безветренные, море шевелилось, растекалось во все стороны, накатывалось на желтый берег.

Вдали, за туманной кромкой залива, лежал мертвый город. В ясные дни отчетливо были видны высокие, уходящие в небо трубы. Они стояли, как колонны, и облака дыма не осеняли их. Рядом с трубами виднелись игрушечно-малые серые заводские корпуса, такие же мертвые, безглазые. Что было за ними — оставалось неизвестным.

Сергею Полувалову город этот был знаком. За год до войны с командой пловцов-москвичей он приезжал сюда на соревнования по плаванию, даже занял второе место в одном из дальних заплывов. Он надолго запомнил тихие улицы и зеленые бульвары города.

Теперь залив, в котором три года назад Полувалов плавал стремительным брассом, лежал вдалеке, и не было видно на нем ни одного паруса, ни одной шлюпки.

Война сделала Полувалова разведчиком. Любовь и призвание к этой тяжелой, но интересной военной профессии проявились у него сразу. Слесарь московского метро, увлекавшийся плаванием и греблей, он думал, что попадет на крейсер или линкор. Но случилось так, что попал он в пехоту и прославился там как умный, умелый и выносливый разведчик. Он уже четыре раза был ранен, награжден двумя орденами Красного Знамени и медалью «За отвагу».

В разведках приходилось участвовать ему и со взводом, и с отделением, и с двумя-тремя товарищами. Но последнее время он стал ходить один. А это самая трудная, самая опасная разведка.

Один он стал ходить не потому, что был необщителен, замкнут, напротив, он был весел, разговорчив, никогда не зазнавался, всегда готов был поделиться с товарищами махоркой на последнюю закурку. Он был просто более других подготовлен к этому опасному делу. Не раз ему приходилось убеждаться, что по результатам его разведки артиллеристы и минометчики вели прицельную стрельбу и в воздух летели вражеские блиндажи, орудия. Командир роты капитан Зыбов обычно в таких случаях вызывал Сергея к себе на наблюдательный пункт и говорил:

— Пятьдесят процентов на ваш счет, товарищ Полувалов, а пятьдесят артиллеристам.

— А вам что же, товарищ капитан? — спрашивал Сергей.

— А мне — все остальное, — отвечал Зыбов, улыбаясь одними глазами.

Получая приказы и задания, Полувалов научился по интонации голоса командира определять важность и значимость сведений, которые он должен был принести в свою часть из разведки.

И на этот раз, когда Зыбов вызвал его к себе, Сергей по особой, хотя и едва приметной требовательности понял, что ночью ему придется показать все Свое мастерство. Ему приказано было пробраться в тыл гитлеровцев, разведать количество орудийных точек, находящихся на переднем крае обороны, и по возможности сосчитать количество дзотов и блиндажей. Все это проделать ночью, а затем на рассвете вернуться в расположение своей части.

Полувалов повторил приказание капитана и ушел в свой блиндаж. Он постоянно ждал нашего наступления. Ему казалось, что оно придет так же, как пришло в начале зимы. Захватит бурным вихрем и понесет его вперед, и он снова увидит брошенные на дорогах машины и танки с черными крестами, лежащих лицом к земле мертвых врагов, разорванную паутину колючей проволоки. Снова увидит опаленные войной города и села, на улицах городов встретит женщин и детей, бледных и отощавших, но с огоньками радости в глазах.

Задание было сложным. Вся степь перед позициями гитлеровцев была заминирована, переплетена проволокой. Для того чтобы пробраться во вражеский тыл, нужно было или проплыть морем, или по-кошачьи пролезть обрывами, которые круто спускались к берегу. Плыть было невозможно. Оставался один путь — пробираться обрывами.

Когда на степь спустилась черная, смоляная ночь и в небе зажглись редкие мерцающие звезды, отражавшиеся в море бледным колеблющимся светом, Сергей Полувалов вышел из землянки. Перед этим он отдал старшине свои документы ифотографию девушки, которая жила на Арбате в Москве. Вскоре Сергей миновал наши передовые дозоры, и перед ним открылась черная, слепая пустота.

Он шел, пригнувшись, на ощупь, чувствуя глину, осыпавшуюся под руками и ногами. Скоро тропинка оборвалась. Дальше был обрыв длиною метров в сто. Вдоль него и надо было ползти по наклонной плоскости, держась за кустарник и ежеминутно рискуя сорваться вниз. Сергей полз, протягивая вперед левую руку, не выпуская из правой прочного куста лозы, а затем ногой нащупывал углубления, выступы, впадины. Наконец невдалеке он увидел темную громаду прилепившегося к обрыву камня. Сергей нащупал ногой тропинку около камня и присел передохнуть. Он вытер рукавом пот с висков, ощупал саперную лопатку на боку, кинжал, две гранаты, наган. Все было на месте.

В тот момент, когда Полувалов собирался уже обойти камень и снова двинуться в путь, он услышал осторожные шаги. Сергей прильнул к известняку. Скоро с другой стороны камня он услышал близкое дыхание двух людей. Остановившись, они о чем-то шептались. Потом пришельцы легли на землю, и Сергей по шороху определил, что они осторожно поползли в сторону наших позиций.

Полувалов замер. Стало ясно, что встретился с вражескими разведчиками. Он мог бы напасть на них с тыла, завязать борьбу и сорвать их разведку. В первое мгновение он так и поступил и уже шагнул за ними. Но потом остановился. У него было другое, более важное задание. И, подождав, пока замолк шорох у обрыва, Полувалов направился к позициям противника. Вскоре он наткнулся на колючую проволоку, спущенную с обрыва к морю. Начиналась линия вражеской обороны. Полувалов вытащил из футляра лопатку и, левой рукой держась за проволоку, правой начал рыть углубление. Затем снова пополз и поднялся к краю обрыва там, где, по его расчетам, должны были кончиться первые блиндажи и дзоты противника. На краю обрыва пролежал около часа, слушая, как ходят невдалеке часовые. В темноте Полувалов различал холмики — дзоты. Это можно было определить по часовым, которые стояли возле них. Там же находились и блиндажи.

В небо взлетела ракета, короткой яркой вспышкой осветившая степь. Сергей увидел в углублениях прикрытые ветвями и настилами орудия. Свет погас, и в степи снова стало темно. И тогда Сергей остро почувствовал, что, возможно, и в расположении его части вот так же, лежа над обрывом, на краю степи, наблюдают два вражеских разведчика и различают в темноте наши дзоты, блиндажи, орудия. От этой мысли его бросило в пот. Он уже досадовал на себя за то, что дал гитлеровцам возможность пройти в сторону наших войск.

Обо всем этом он думал и в тот момент, когда по-кошачьи неслышно пробирался назад, к середине обрыва. И когда Полувалов увидел темный силуэт камня, лежавшего, как рубеж, на его пути, руки его тут же потянулись к кинжалу. Он подполз к камню и прислушался. Все было тихо, и только море внизу еле слышно плескалось о берег. «Прошли или не прошли? Задержаны они или нет?» — думал Полувалов, прислушиваясь к напряженной тишине.

Взглянув на небо, он определил, что до рассвета осталось не больше часа. Значит, вражеские разведчики должны были уже пройти или вот-вот появиться здесь. Сергей решил лечь на камень и немного подождать. На всякий случай он вытащил из-за пояса лопатку. Медленно шли минуты. Наверху, в степи, было тихо. Внизу монотонно шумело море.

И вдруг Сергей совсем рядом услышал шорох. Это приближались вражеские разведчики. Возле камня они поднялись на ноги. Теперь они стояли совсем близко, в полуметре от Сергея, макушки их были на уровне верхней плоскости камня. Один из гитлеровцев что-то прошептал другому. Сергей понял только одно — медлить нельзя ни секунды. Он неслышно отвел руку с зажатой в ней лопаткой, стараясь наиболее точно ударить, взмахнул и опустил лопатку ребром на голову фашиста.

Гитлеровец упал на землю. Сергей прыгнул с камня на то место, где, как ему казалось, стоял второй фашист, но того уже там не было. Он спрятался за камень. Ночь огласилась коротким выстрелом. Фашист стрелял наугад. В тот же момент над вражескими окопами взлетели осветительные ракеты, и Сергей увидел целящегося в него гитлеровца. Резким движением он прыгнул на камень и, сверху обрушившись на врага, всадил кинжал ему в плечо. Фашист тут же выронил пистолет.

В степи послышались пулеметные очереди, винтовочные выстрелы. Но вскоре стрельба затихла. Сергей зацепил пояс одного гитлеровца за пояс другого, связал им руки и потащил за собой к морю.

Когда утром капитан Зыбов разговаривал с Полуваловым, тот стоял перед командиром роты бледный, с поцарапанными руками, с разорванной щекой. Здесь же, в землянке, сидел в углу фашист с подвешенной к шее правой рукой и часто глубоко вздыхал. Это был оставшийся в живых вражеский разведчик.

— Вы рисковали, товарищ Полувалов, — сказал капитан, когда Сергей сообщил ему данные разведки и на карте указал расположение блиндажей, дзотов и орудий врага. — И вы могли не дойти к нам, ведь их было двое.

— Дошел бы, мой верх был! А потом, товарищ капитан, пловцы всегда знают, сколько они проплывут. И море было рядом. Когда оно шумит, кажется, что не с двумя справишься, а с четырьмя и больше. Только надо, чтобы твой верх был!

— Желаю вам этого всегда, — сказал капитан Сергею.

В семнадцать часов ударили наши артиллерийские батареи. Зыбов позвал на наблюдательный пункт Полувалова. Полувалов смотрел в стереотрубу и видел, как взлетали к небу обломки вражеских блиндажей и дзотов.

— Вот это для фрицев настоящий послеобеденный мертвый час, — сказал капитан.

Сергей довольно улыбнулся.

— А когда же будет наше наступление? — спросил он.

— В тот самый день, когда будет приказ.

— Как бы я хотел накануне этого дня быть снова в разведке.

И Сергей стал ожидать того счастливого дня, когда у него появится возможность пройти с разведкой в видимый вдалеке город, а после вернуться в свою часть и быть свидетелем того, как на следующий день полетят в воздух глыбы земли, бетона, стали, перемешанные с вражеской кровью, а затем в атаку пойдут наши тяжелые танки и помчится кавалерия. Высокие трубы мертвых заводов окутаются дымом разрывов, и это будет пороховой дым. В тот день город проснется от страшного сна, и скоро над заводскими корпусами взовьется могучими крыльями трудовой дым.

А в то, что этот день скоро придет, Сергей Полувалов верил твердо.


1943 г.

Честь рода

Мучительно тяжким было возвращение Павла Захарова в свой родной шахтерский поселок «Красный луч». Всего полгода шахта и поселок были в руках врага. Всего шесть месяцев фашисты ходили по земле, в которой лежали тяжелые залежи каменного угля, пласт на пласте, первосортный антрацит. Всего полгода! Сто восемьдесят дней и ночей — одна беспросветная ночь. Павел Захаров не участвовал в бою за свой поселок. Через две недели после того как «Красный луч» был отбит у гитлеровцев, Павел вошел в поселок с запасной частью, в которой он находился после выхода из госпиталя.

Было раннее утро. Тишина стояла в поселке такая, что от тягостного предчувствия у Павла сжалось сердце. Всю ночь он с товарищами ехал на открытом грузовике и ни разу не задремал, все гадал: застанет ли он в живых Женю, жену свою, детишек — десятилетних близнецов Петьку и Шурика и трехлетнюю дочку Нюрочку, отца, старуху мать и, наконец, брата Андрея, который не был призван в армию по болезни глаз. Небольшая семья была у Павла Захарова. У других шахтеров семьи были большие — с тетками, с дядьками, тещами, племянницами. А у него было всего восемь человек, и все они жили в одном просторном домике с этернитовой крышей, с желтым балкончиком, с диким виноградом, вьющимся с крыши к самой земле. Таких домиков в поселке было много, несколько улиц; и все они расходились, как лучи, от просторной площади, на которой стоял светло-серый двухэтажный Дворец культуры, а перед ним — памятник Владимиру Ильичу Ленину.

Теперь Дворца культуры не было. Еще издали с борта грузовика Павел увидел обвалившийся задний фасад Дворца. Присмотревшись в утреннем тумане, он заметил, что многие из похожих друг на друга домиков полуразрушены, стоят с развороченными крышами, с окнами, заткнутыми подушками и забитыми досками.

На повороте в свой переулок Павел Захаров столкнулся с женщиной, несшей два ведра на коромысле. Она прошла мимо, не взглянув на него, закутанная в темную бесцветную тряпку. Павел обернулся. В усталой, слегка качающейся походке он почувствовал что-то знакомое. Почти задыхаясь, он крикнул:

— Женя! Женя!

Женщина медленно оглянулась и, как слепая, пошла ему навстречу. Не дойдя до Павла, она вскрикнула и, сбросив коромысло с плеч, кинулась к нему:

— Паша! — причитала она, целуя мужа, гладя его лицо худыми, желтыми пальцами. Потом она как-то сразу отпрянула от него и закричала на всю улицу. — Паша! Детей нет! Никого нет! Паша! Что ж ты молчишь?!

Он действительно молчал. Он смотрел на худое, восковое, с синими жилками лицо жены и молчал. О каких детях говорила она? О его детях? О сыновьях и дочери! Но ведь он думал, что это могло случиться. Думал и отгонял от себя эти мысли: может, его родные, его дети останутся живы; может, беда минует порог его дома. Два сына и дочь Нюрочка… Он поднял с земли ведра и передал их в руки жене.

— Идем домой.

Неся коромысло в одной руке и гремя пустыми ведрами в другой, Женя пошла за мужем.

…Теперь он знал все. Детей у него, Павла Захарова, больше не было. Не было шустрого с упрямым подбородком Петра, не было робкого, застенчивого Шурика, не было Нюрочки. Они не умерли от голода. От голода умерла старуха мать. Она все свое последнее отдавала Нюрочке; ей, старухе, было 62 года, а Нюрочке — три. Они не умерли от болезней: от дизентерии, холеры, сыпного тифа, бродивших из дома в дом в поселке, — они были шахтерскими детьми, бойкими, жизнестойкими крепышами.

Свинец оборвал жизнь Петра и Шурика, яд — жизнь Нюрочки. Гитлеровский свинец. Гитлеровский яд.

Фронт был далеко, и фашисты чувствовали себя в поселке хозяевами. Поселок был расположен вблизи шоссейной дороги. Вражеские обозы и автоколонны часто останавливались на ночевки и дневки. И вот однажды было обнаружено, что несколько автомашин выведено из строя: камеры были проколоты, в моторы насыпан песок с угольной пылью, бензин вылит на землю. Около машин часовой ухватил за руку двенадцатилетнего Ванюшку, сына известного на шахте врубмашиниста Лапина. Ванюшка все принял на себя. О чем бы его ни спрашивали, как ни пытали, он только шептал:

— Это сделал я… Я! Я один!

Его расстреляли.

А на следующий день по домам поселка ходили гитлеровцы и полицейские и вытаскивали ребятишек — мальчиков и девочек. Отгородившись автоматами от толпы рыдающих и стонущих матерей и стариков, фашисты погнали детишек на стадион. Там всех расстреляли. Совсем маленьким они смазывали губы каким-то сильнодействующим ядом. Перед казнью офицер прокричал несколько слов:

— Вы есть руссиш киндер… Вы есть враг германски государств. Мы будем уничтожайт каждый руссиш род.

Затем он два раза выстрелил из пистолета, и два мальчугана упали к его ногам. Потом началось страшное…

Все это узнал Павел от скупо плачущей жены. Слез у нее не было. Павел спросил:

— А могилки где?

— В братской они похоронены, с бойцами вместе… На площади, где памятник был.

Накинув шинель, Павел выскочил из дому. Добежал до братской могилы и остановился. На деревянном обелиске было написано много фамилий и имен. В конце одного столбика он увидел и свою фамилию, прочитал:

Захаров Петр — 10 лет.

Захаров Александр — 10 лет.

Захарова Анна — 3 года.

Он поднял глаза:

Свиридов Илья 12 лет.

Свиридова Софья — 2 года.

Свиридов Георгий — 8 месяцев.

И еще и еще фамилии и имена. Многих из них он знал, с отцами многих из них дружил, вместе спускался в забой, в праздничные дни ходил с гармошкой по поселку…

Русские дети лежали в могиле. Вместе с ними лежали бойцы и командиры:

Младший лейтенант Алексеев Борис.

Старший лейтенант Безменов Владимир.

Гвардии сержант Кучерявов Иван.

Красноармеец Поляков Петр…

И вдруг Павел вспомнил переданные женой слова гитлеровского офицера: «Мы будем уничтожайт каждый руссиш род»…

Павел вытер глаза. Подожди, подожди… Каждый русский род? Это, значит, всю его семью? Его детей? Да, всех его детей уничтожили. Это — чтобы кончился потомственный русский род шахтеров Захаровых, чтобы кончился род Свиридовых, род Лапиных, род Безменовых?! Каждый русский род! Сволочь фашистская! Павел заскрипел зубами. Род Захаровых! Но его род стоит на русской земле много десятилетий, корнями своими уходит глубоко в Смоленские леса, в которых в Отечественную войну 1812 года бил наполеоновскую армию отряд партизан под командованием крепостного крестьянина Захара. Все партизаны из этого отряда после войны стали Захаровыми.

С той поры, от той Отечественной войны, идет род Захаровых, а истоки его уходят еще дальше. И этот род фашисты хотят истребить?

Павел вспомнил своего отца. Вспомнил, как отец, придя с войны в 1918 году с двумя «Георгиями» на груди, сказал ему:

— Солдатский крест — высокая награда. Германец — хитрая вражина, его победить — не раз плюнуть. Но против русского германец не устоит: ряшка у него здорова, глаза здоровы, пузо здорово, а кишка тонка. Из-за той кишки немец против русского — что медный болван против человека: звону много, грому тово больше, а стойкость сомнительная…

Все это было давно. Павел смутно помнил это время. Теперь он сам был в солдатской шинели и на гимнастерке у него была привинчена медаль «За отвагу». Был он десять лет отцом семейства, и вот нет у него детей. Все лежит под землей — его кровь, его сердце, его думы, его счастье — все лежит, убитое фашистами. И только два чувства сохранились, жгли каленым железом его душу — ненависть и жажда мести.

Павел опустился на колени и поцеловал могильный холм. Будто из опрокинутой чаши, хлынули на землю из глаз соленые слезы. Павел застонал, поднялся и рукавом шинели вытер глаза. Он был один возле могилы. Никого не было на площади. Жители поселка, шахтерские жены, бойцы, его товарищи, не подходили к нему. Пусть человек побудет наедине со своим горем, взглянет в его 'бездонные глаза. Пусть мужчина, солдат, поплачет один…

Но Павел уже не плакал. Надев ушанку, он шел от братской могилы мимо искалеченных, побитых домов. Его дом был цел. Дети были мертвы, а дом стоял не тронутый ни снарядами, ни гранатами, ни бомбами. Павел толкнул дверь. Отец, жена, брат Андрей смотрели на него выжидающе, молча. Жена спросила:

— Видел?

Она хотела подойти к нему, но он отстранил ее рукой:

— Подожди, Женя, подожди. — Он сел к столу, снял ушанку, провел несколько раз ладонью по стриженой голове. Потом поднял воспаленные от слез и бессонницы глаза и спросил жену: — Так, говоришь, он сказал: «Будем уничтожать каждый русский род»?

Жена поняла Павла:

— Да, он так кричал, а потом начал стрелять…

— Та-а-ак! — Павел поднялся от стола и посмотрел на отца, на брата, на жену. — Как же мы теперь будем жить? Неужели шахтерский род Захаровых должен погибнуть?

Отец поднялся с лавки. Он был стар. Шестьдесят пять лет ходил по земле.

— Паша, сын, я ухожу из дому…

— Куда, отец?

— Я сговорился… Дороги строить меня берут, Паша. В солдаты не берут, в дорожники сгодился. Я не буду в хате сидеть, я — Захаров.

Павел посмотрел на брата.

— Я ухожу, Паша… Я не могу здесь находиться, меня берут в минометчики. Я сумею, ты не бойся.

— А я и не боюсь. Спасибо, брат. — Павел обернулся к жене: — Перемучайся, Женя, перекричи, переплачь… Одна останешься в доме, одна из всей семьи.

Жена отрицательно покачала головой:

— Нет, Паша, я не останусь… Невмоготу. Не могу я ходить спокойно по земле — подошвы горят. Воду пить не могу — горькой она мне кажется; на небо взглянуть не могу — черные тучи вижу, гром слышу. Уйду я с тобой. Попроси командира, объясни, не откажет он…

Так они сидели в осиротевшем доме до утра, четыре взрослых человека, и вспоминали трех малых детей и старуху мать. И не плакали взрослые люди, потому что война приучила беречь слезы.

А утром пришел Павел Захаров к командиру и узнал о том, что его часть отправляется на передовые позиции. Все рассказал Павел командиру, все, вплоть до того, как Нюрочка молоко из соски сосала, как глаза щурила, когда солнышко сквозь занавеску в комнату пробиралось. И разрешил командир Евгении Захаровой стать бойцом Красной Армии.

И еще раз Захаровы собрались в своем доме. Обменялись адресами. И у всех оказались адресами полевые почты. Перед прощанием старый Иван Захаров сказал:

— Уходим мы сейчас на войну всем семейством, всем нашим родом, честным шахтерским. Павел Захаров уже воевал, медаль своею кровью заработал. Андрей, ничего что близорук, тоже не посрамит семейство, и никто ни в поселке, ни на улице, ни на всей шахте не скажет, что Захаровы оплошали, что простили врагам кровь — своих детей родных, кровь русских людей. Никто не скажет этого, потому что все семейство будет теперь воевать с фашистами…

— Не одни Захаровы, отец, — сказал Павел и перечислил много шахтерских фамилий из поселка, что ушли на войну целыми семьями. Были здесь и семья Василия Шибанкова, и Филиппа Рудкина, и Дмитрия Песова, и Владимира Грецкова, и многих других.

— Не мы первые, не мы последние, — сказал Иван Захаров.

Затем все присели и замолчали перед разлукой.

Первым ушел Павел Захаров с женой, потом Андрей пожал руку отцу, обнял его и поцеловал. Иван Захаров стоял в калитке, а когда все скрылись, взял заготовленные доски, гвозди, молоток и начал забивать крест-накрест окна и двери дома. Потом перекрестил порог и снял шапку. Кинув за плечо старый выцветший вещевой мешок, он пошел вдоль улицы, кланяясь окликавшим его женам и матерям шахтеров.

Не часто Павел Захаров и жена его Евгения Захарова получают письма от отца и брата. Видимо, далеко разбросала их война, за много сотен километров находятся друг от друга их полевые почты. Но, как бы ни были редки эти весточки, каждая приносит радость измученной душе Павла. Андрей воюет хорошо. Он пишет: «Род Захаровых и на нашем фронте в чести, в почете. Миномет мой бьет без промаха…»

Малоразборчивым почерком отец сообщает о том, что дороги, которые он строит сообща с другими дорожными мастерами, вызывают одобрение шоферов и начальства. Отец все надеется увидеть на своей дороге в часы наступления сыновей Павла и Андрея — пусть сами одобрят работу старика Захарова.

Не так часто Павел видится с женой. Она стала снайпером. Двенадцать гитлеровцев уже на ее счету. «Это мало, это еще очень мало», — говорит она.

Павел стал разведчиком. Много раз он бывал в тылу врага. Сам убил до трех десятков фашистов. А сколько уничтожено артиллерией после его разведок! Разве сосчитаешь…

Все это родовой счет мести семьи Захаровых. За своих детей! За свою мать! За свою землю!

Нет, не уничтожить гитлеровцам русской семьи Захаровых. Издалека берет она свое начало. Всем семейством, всем родом встали они на защиту Родины. И каждая воинская победа Павла, Андрея, Евгении Захаровых, каждый трудовой подвиг их отца Ивана Захарева — это честь их русского рода.


1943 г.

Четвертая скорость

Рота заняла оборону на опушке соснового леса.

Снитко, командир роты, приказал пулеметному взводу Сурина выдвинуться вперед на поросший мелким кустарником бугор.

— Назад не смотреть, товарищ младший лейтенант, не отступать. Здесь, по данным разведки, должны идти фашисты. Сдерживать их вам предстоит два часа любой ценой… Понятна боевая задача, товарищ Сурин? — спросил Снитко.

— Понятна, товарищ лейтенант, — ответил Сурин.

— Выполняйте. — И Снитко пожал Сурину руку. — Главное, на два часа задержать…

В одиннадцать часов утра взвод Сурина расположился на бугре. Большая воронка была на самой вершине бугра. Мелкая хвойная поросль, разбросанная взрывом бомбы, валялась вокруг вперемешку с комьями земли. Пулеметчики залегли, окопались, затаились. Сурин с пулеметчиком Остапенко находился в центре. Сурин любил подвижного, ярко-рыжего, веснушчатого Остапенко. Когда Остапенко был направлен к нему во взвод, Сурин решил, что с ним придется изрядно повозиться. Но Сурин ошибся. Остапенко оказался очень исполнительным бойцом. Во взводе его прозвали «Петро-молчок». Только одну фразу он произносил гладко, без запинки и с видимым удовольствием:

— Разрешите действовать, товарищ младший лейтенант?

— Действуйте, товарищ Остапенко, — отвечал Сурин.

Он знал, что действовать Остапенко умеет точно, быстро и сообразительно.

И сейчас на бугре боец замаскировал пулемет, использовав воронку с наибольшей пользой для дела. Расположив все удобно, по-хозяйски, он принес мелких веток и набросал их у пулемета.

— Зачем это? — спросил его Сурин.

— Чтобы мягче нам было, товарищ младший лейтенант!

За лесом на правом фланге слышалась частая ружейная перестрелка, разрезаемая пулеметными очередями. Сурин, переползая от куста к кусту, проверил все расчеты и вернулся к Остапенко. Тот лежал на животе и тряпочкой очищал пулемет.

— Остапенко, вы женаты? — вдруг спросил Сурин пулеметчика.

— Не-ет, — неохотно протянул Остапенко.

— Отчего же? Парень вы приметный, пулемётчик. Девушки таких любят.

Остапенко посмотрел на командира. Тот не смеялся.

— Дружил я с одной, — сказал боец, — полгода дружил. Хорошая была, Катей звали… Но собеседник я известно какой. Я все больше думал о ней… Она этого не поняла и сказала мне: «Я этак-то с тобой и разговаривать разучусь». И я перестал дружить с ней…

— Да вы хоть сказали, что любите ее? — спросил Сурин.

— Я думал об этом…

— Вот что я вам посоветую, Остапенко…

Но посоветовать Сурин ничего не успел. Вдали на зеленом поле показались фашисты. Вынырнув из оврага, они рассыпались по траве и застрочили из автоматов. Потом послышалось верещание мин. И пули, и мины летели к лесу, туда, где залегла в обороне рота Снитко.

Сурин окинул взором свои фланговые пулеметы, Лежавший справа от командира пулеметчик Синицын выжидательно смотрел на него. Глаза его выражали нетерпение. Сурин покачал головой: еще не время. Он взглянул влево, на Донцова. Тот лежал, напряженно прильнув всем телом к земле. Один лишь Остапенко продолжал счищать комочки глины, налипшие на пулемет.

Гитлеровцы побежали вперед, неистово крича. Минометный огонь прекратился. Сурин видел бегущего впереди высокого худого офицера.

— Сейчас мы тебя переломим, — сказал Сурин.

Остапенко вопросительно посмотрел на командира.

— По фашистской сволочи — огонь! — скомандовал Сурин и увидел, как схватился за живот и, согнувшись вдвое, упал высокий офицер.

— Переломился! — крикнул Сурин и сам не услышал своего голоса.

Размеренные очереди пулеметов заглушили треск вражеских автоматов. Вперед выскочил какой-то другой гитлеровец с пистолетом-пулеметом, что-то закричал и побежал к бугру. За ним устремились залегшие было фашисты.

Сурин уже мог различить серые, грязные солдатские френчи. Вдруг гитлеровец с пистолетом-пулеметом ткнулся в землю. Это сразу же остановило наступающих. Рассыпавшись, бросаясь из стороны в сторону, фашисты повернули обратно.

— Давай, давай им, Остапенко! — закричал Сурин. И тут он увидел, что пулемет Остапенко молчит, а боец лежит, прислонившись рыжей головой к щитку и по огненным его кудрям стекает темно-алая струйка крови.

Сурин прильнул к пулемету. Снова посыпались горячие гильзы на землю. Враги залегли. И опять к бугру полетели мины. На этот раз они разрывались совсем близко.

Сурин бросил рукоятки пулемета.

— Отставить огонь! — крикнул он и увидел, что правофланговый Синицын и его второй номер лежат, запрокинувшись на спину.

Сурин пополз к ним. Оба были ранены, и оба — без сознания. Сурин взглянул на часы. Было двадцать минут первого. Здесь они уже час двадцать минут. «Сорок минут осталось», — подумал Сурин, вытаскивая из противогаза Синицына индивидуальный пакет. Но перевязать пулеметчиков он не успел — гитлеровцы снова пошли в атаку.

Сурин установил опрокинутый взрывом пулемет Синицына, заправил ленту и открыл огонь. Вдруг он почувствовал сначала толчок, а затем острую боль в левой ноге. Но, закусив нижнюю губу, он крепко зажал рукоятки пулемета и продолжал вести огонь. Он уже не отыскивал в толпе бегущих гитлеровцев кого-то одного, а видел их серую, ненавистную, катящуюся к бугру массу и стрелял, стрелял…

И снова фашисты отхлынули. Сурин взглянул на часы. Оставалось тридцать две минуты.

Услышав, что пулеметы прекратили огонь, гитлеровцы опять устремились к бугру. Сурин заправил еще одну ленту. И в это время со стороны леса грянуло «Ура!». Рота пошла в контратаку.

Забыв о боли в ноге, Сурин приподнялся на локтях и потянулся за новой цинкой с патронами. Но тут сзади что-то грохнуло, навалилось на него и придавило к земле. Сурин потерял сознание…

Очнулся он от боли во всем теле и от каких-то странных толчков. Он открыл глаза. Над его головой мелькали верхушки сосен и ветви берез. «В госпиталь везут», — подумал Сурин и повернул голову. Спиной к нему сидел фашистский офицер и напряженно смотрел вдоль дороги. «В плен», — резанула страшная догадка. Как он попал во вражескую машину? Сколько прошло времени с тех пор, как он потерял сознание?

За соснами, меж облаков, виднелось заходящее багровое солнце. По бортам машины хлестали сосновые ветки. «На. четвертой скорости едет, — чуть не закричал от ярости Сурин. — В плен, в плен везут…»

Фашист все так же пристально смотрел поверх кабины. Правой рукой Сурин нащупал на поясе гранату. Полез в карман гимнастерки за запалом, но в клочья разорванный карман был пуст. Сурин попробовал приподняться. Сжав зубы, он выхватил гранату и что было силы ударил ею гитлеровца в висок. Офицер рухнул на бок. Каска его покатилась по дороге.

«Сейчас остановят машину», — мелькнуло в голове Сурина. Но нет, четвертая скорость помогла. Машина мчалась, цепляясь бортами за ветки. Сцепив зубы, Сурин пополз к заднему борту машины, подтянулся, правой ногой уперся в пустой ящик из-под мин, застонал, перевалился через борт и упал на дорогу. Уже почти в беспамятстве добрался он до кустарника.

…Было темно. Тяжело лязгая гусеницами, шел танк. На нем сидели два гитлеровца и о чем-то громко спорили. Скоро грохот танка затих, и Сурина окружила вечерняя тишина. Он нащупал на поясе кинжальчик и пополз в сторону, противоположную той, в которую ушел танк. Левая нога казалась чугунной. Левая рука волочилась по земле. От кустика к кустику, от кочки к кочке полз он, повторяя: «К своим, к своим!»

Вот в черноте неба Сурин услышал гудение вражеских бомбардировщиков. Вот где-то в стороне, ломая ветви, прорезало лес несколько пулеметных очередей. Вот снова на дороге послышалась немецкая речь. А он все полз, повторяя: «К своим, к своим!»

Потом он заметил, что небо на востоке светлеет. Защелкали птицы. От земли шла острая прохлада. Грохнул артиллерийский выстрел, за ним еще и еще… Сурин снова пополз, цепляясь ногтями за кусты терновника. Но вдруг он почувствовал, как кто-то навалился на него, закрыл ему рот ладонью и прижал к земле…

Машина мчалась вдоль сосен. И Сурин отметил: «Четвертая скорость. Не ушел… Проклятье!» Рядом с ним, уткнувшись головой в коленки, дремал широкоплечий солдат. На плечах его была накинута разрисованная желто-зелеными полосами немецкая плащ-палатка. Сурин молча вытащил из ножен кинжальчик и потянулся к спине сидящего. Но в это время солдат повернулся и схватил Сурина за кисть руки.

— Ты что это? — Над Суриным склонился связной командира роты Пилипчук. — Из плена выползал, чтобы своих колоть?

Сурин глазами показал на плащ-палатку.

— Так это же трофейная! А наши в наступлении. — И Пилипчук вытащил кисет с махоркой. — Свернуть?

— Сверни.

Сурин закрыл глаза и легко вздохнул. Машина мчалась в госпиталь.


1943 г.

Душа горит

Сон дополнял действительность. То, что днем Баринов видел в проектах, в бесчисленных строгих линиях, светлых красках и полутонах, ночью появлялось как громадное, поднявшееся над широкой зеленой площадью сооружение — памятник перед Домом Советов. И если днем он своей рукой подбирал и наносил на бумагу краски, наиболее точно передающие цвет деревьев и клумб, то ночью бумага оживала, и деревья шумели густыми ветвями, и цветы на клумбах излучали сладкий ночной запах. И не хотелось просыпаться: так было хорошо бродить в одиночестве по дорожкам площади, усыпанным желтым песком и гравием. Но кто-то тянул за руку и настойчиво шептал: «Пора, пора».

Баринов открывал глаза. Возле постели еще розовый от сна, со спутавшимися волосами стоял сын и держал отца за руку:

— Пора, пора… пора… уже семь часов…

Так начинался новый день. И каждый новый день был радостным. Радостно было все: и прохладная большая комната мастерской, в которой на досках были развешаны эскизы, рисунки; и краски, ожидавшие художника; и встречи с товарищами по работе; и предчувствие того счастливого момента, когда, увеличенная в тысячу раз, раскинется широкая площадь перед Домом Советов и засверкает вокруг нее весь стройный ансамбль изменивших свой облик домов. О, это трудно-передаваемое чувство… Сколько еще пройдет недель, месяцев, прежде чем поднимется посреди площади памятник борцам за освобождение Ростова?

Уже проекты памятника и всего ансамбля площади получили общественное признание. Уже на площади состоялась закладка памятника, но начать осуществление проекта не пришлось.

Началась война. Архитекторы и художники занялись творчеством, помогающим сохранению всего того, что они строили двадцать с лишним лет, что строили и воздвигали десятилетиями их отцы и предки на крутом правом берегу Дона. Они готовили проекты маскировок для жилых и промышленных строений.

А война была близко. Она уже однажды опалила Ростов своим горячим дыханием. Но в конце 1941 года город снова начал жить, оправляясь от разбоя гитлеровцев.

Наступил июль 1942 года. Возвращаясь к себе домой, в Почтовый переулок, Баринов с тревогой смотрел на окна своей квартиры. Там — его проекты, рисунки, картины. Там его семья — сын Анатолий, уже большой, одиннадцатилетний, жена… Но жена была не одна, под сердцем у нее бился ребенок. Через три месяца он должен был появиться: сын или дочь? Баринов с тревогой смотрел на небо: над городом изредка появлялись вражеские самолеты. Он уговаривал жену уехать, но она упрямо отвечала:

— Я хочу быть около тебя… И потом — я нужна на фабрике.

Она действительно нужна была на обувной фабрике, где работала химиком. Фабрика выпускала обувь для армии.

Беда пришла нежданно. И так случилось, что выезжать из города пришлось семье Бариновых без сборов, на автомашине, почти без пожитков. Баринов простился с женой и сыном, наспех их поцеловал. Он не мог еще уходить из города.

— Если что — увидимся в Краснодаре у сестры… Сохрани ребят. — Он уже говорил о двух детях.

Через несколько дней, накануне вступления гитлеровцев в Ростов, по полузатопленному наплавному мосту Баринов с товарищами ушел из города. На левом берегу Дона он с горечью посмотрел на обагренное пожаром небо над Ростовом и отправился по пыльным и скорбным дорогам отступления разыскивать жену и сына.

В Краснодаре у сестры ни сына, ни жены не было. Он прожил один, два, пять, десять дней — их не было. Он встречал знакомых — они не видели Раису. Он выходил на дорогу и часами всматривался в проезжавшие машины и подводы, но не видел ни сына, ни жены… Так он потерял семью.

Он перебирал в памяти все, чем жил последние годы. Все было связано с ними — с женой и сыном: и тогда, когда он в числе других архитекторов строил гордость Ростова — новый театр; и тогда, когда он проектировал новые дома для городов области — Таганрога, Новочеркасска; и тогда, когда он в Ростове проектировал и строил большой дом мясокомбината. Все они знали, все они видели, всему были свидетелями, помощниками, вдохновителями…

Баринов пошел в военкомат. Архитектор стал бойцом Красной Армии.

Больше полугода он был на фронте. Архитектор, он и здесь нашел применение своему таланту. Нет, это не были дома, театры, площади. Это были надежные оборонительные сооружения. Он проектировал, строил, проверял прочность их и думал о том, что вот его мирная профессия пригодилась и на войне. Но он мучительно страдал, что строит оборонительные сооружения. Он ждал наступления, он желал этого часа. Испытанные строевые командиры успокаивали его:

— Не огорчайтесь… Архитектура — оборонительное искусство. Но в обороне рождается наступление.

И вот оно пришло — наступление. Баринов пошел вперед. Он потерял сон, он как бы высох весь, пожелтел от ожидания. И куда бы ни шла его часть, он чувствовал, что все равно путь ведет к Ростову. И вот Ростов был взят. Через несколько дней Баринова вызвал командир части и сказал:

— Вот что, Баринов. Вы в Ростове сейчас будете нужнее всего. Вам в городе после фашистов непочатый край работы… И потом — вам нужно отыскать семью… Одним словом, мы вас демобилизуем…

Баринов хотел возразить, но командир перебил его:

— Поверьте, что в Ростове вы сейчас нужнее. Мы обо всем подумали.

Они расстались.

И вот Баринов шел по разбитым, оскверненным, истерзанным ростовским улицам, квартал за кварталом: улица Энгельса, Малосадовая, Пушкинская… Кирпичный щебень, пепел, страшный запах гари. Встречаются люди: все они помятые, оборванные, отощавшие и — никого знакомых.

Баринов шел домой. Может, они дома? Остались живы? Может, Раиса встретит его с дочерью? Анатолий, сын, как он выглядит?

Чем ближе Баринов подходил к дому, тем больше появлялось у него уверенности в том, что он встретит своих. Еще издали он заметил свой дом. Вот виден и номер на воротах — 90.

Он остановился. Ноги отказывались идти. Он все ждал, что кто-нибудь выйдет из ворот, из парадного. Но никого не было. Баринов сделал усилие и шагнул. Он вошел во двор и вдруг увидел соседку по квартире. Она отшатнулась от него.

— Вы не узнаете меня… Я в шинели… Я — Виктор Васильевич… Где мои? Они не вернулись? — спрашивал он, а сам в глазах соседки читал что-то страшное.

— Ой, Виктор Васильевич, как же это вы пришли? — И вдруг она заплакала. — Сирота вы, бедная…

— Да подождите… Что с моими? Они погибли? — боясь громко произнести эти слова, прошептал он.

Соседка подошла к Баринову. Это была старая женщина, которую очень любил Толя.

В своей комнате соседка передала Баринову маленький клочок бумаги, на котором простым черным карандашом было написано несколько слов рукой сына:

«4 кусочка курицы. Помидоры. Семечки. Яблоки. Спасибо, получил. Передайте что теплое. Здесь очень холодно. Толя».

— Это все, что осталось от них, — сказала соседка.

Она же рассказала и все остальное.

Раиса с сыном не уехали далеко. Небольшая колонна автомашин попала под обстрел, бомбежку и была разбита. Часть людей погибла, часть осталась в одной из станиц. В числе последних были и Раиса с Анатолием. Здесь их застали гитлеровцы и отправили в Ростов. В августе Раиса с сыном вернулись домой…

И началась страшная жизнь в оккупированном фашистами городе. Всякий раз, когда человек выходил на улицу, он не был уверен, что вернется домой. И хотя фронт уже был далеко, за несколько сот километров, хождение по улице разрешалось только до семи часов вечера. После семи — расстреливали на месте. Так с улицы исчезали люди.

Прошло два месяца. Скоро у Раисы должен был появиться ребенок. Изредка выходя из дому, она с трудом передвигала ноги. Анатолий старался, как мог, облегчить страдания матери. Вместе с ней ходил по улицам, поддерживая ее и говоря:

— Мама, не спеши… Мама, здесь камень…

Однажды на улице их двоих остановили штатский и военный.

— Вы — Баринова? — спросил штатский.

— Баринова, — ответила Раиса, прижимая к себе сына.

— Вам придется вернуться домой.

— Почему?

Штатский усмехнулся и сказал военному:

— Как всегда, женщины любопытны. Идемте.

Дома гитлеровцы перерыли всю квартиру, все эскизы, все рисунки Виктора. Книги, тетради Анатолия — все лежало разорванное, искромсанное на полу. Штатский все время повторял презрительно: «Архитектор! Архитектор!» Затем фашисты согнали в квартиру Бариновых соседей — пусть видят, учатся…

— Идемте, — сказал штатский Раисе.

Анатолий шагнул к матери:

— Никуда я тебя не отпущу.

Соседи потянули его к себе:

— Толя, мама вернется.

Анатолий строго на всех посмотрел и сказал:

— Я знаю, куда ее ведут… Я пойду с ней.

Соседи держали его за рукава, шептали ему:

— Толя, на дворе плохая погода… Мама придет.

Анатолий вырвался из рук соседей:

— Я пойду с мамой.

Раиса плакала. Она все понимала. Она знала, что не вернется.

Их вывели из квартиры, Раису и Анатолия.

Через несколько дней соседи принесли в тюрьму передачу. В ответ получили смятую записку: «4 кусочка курицы…»

Через два дня соседи понесли им теплую одежду. Стоял холодный, дождливый октябрь, желтые листья летели из садика в окна тюрьмы. Одежду не приняли.

— Им уже не нужно никакой одежды, ни теплой, ни холодной, — сказали в комендатуре.

Они были расстреляны.

…Пусто и тяжко в затемненных комнатах квартиры Баринова. Здесь еще остались тетрадки, книжки сына, подушки, вышитые рукой жены. Все говорит в этой комнате о жене и сыне. Но их нет и никогда не будет.

Баринов ходил по разрушенному, полусожженному родному городу. Но город не был мертв. Город жил, город ждал и его, Баринова, рук, тянулся к нему развалинами, обожженными стенами. Все видел Баринов: и взорванный фашистами театр — он его строил; и исковерканную площадь перед разрушенным Домом Советов — его детище; и разбитый дом мясокомбината — все русское хотели сровнять с землей и самую русскую землю хотели сделать немецкой. Но Баринов ходил по своей земле. Он, русский интеллигент, всей страстью, всей скорбью своей души ненавидел их, пришедших с берегов Рейна и Одера, тупых негодяев, вешателей и убийц. Он испил полную чашу горя. Вся судьба его, русского архитектора Баринова, была переплетена с судьбой народа, мужественно и величаво переносившего тяжелые испытания.

Еще будут дни, и на площади перед Домом Советов в Ростове-на-Дону поднимется прекрасный памятник борцам за освобождение Ростова, и город протянет новые дома к синему южному небосклону. И в этом памятнике, и в этих домах будут труд и скорбь, и вдохновение русского художника, силы которого — в величии своего народа…


1943 г.

Игнат Шкатулка

Игнат Шкатулка не был шумным весельчаком, не был очень остроумным человеком, но все, что он рассказывал, приобретало какую-то очень приятную, живую окраску. Украинец по национальности и по месту рождения (родился в Полтаве), он, однако, почти не знал украинского языка, так как всю жизнь прожил в Москве. Но Полтаву любил страстно и с особым смаком выговаривал:

— Ах, хлопцы, от у нас в Полтаве!..

А историй у него было много. Однажды он, в то время повар ресторана гостиницы «Савой», пришел с подружкой в «Метрополь» и заказал бефстроганов. Принесли ему бефстроганов, но картошка была не строганая, не пай. Тогда Шкатулка оставил подружку скучать за столиком, а сам пошел на кухню, надел халат и колпак, приготовил бефстроганов как полагается, затем снял поварские доспехи, подозвал к себе официантку и, вздохнув, сказал:

— Вот так, теперь подавай! — и направился к своей затомившейся подружке.

— Ай, хлопцы, то ж был бефстроганов! — закончил Шкатулка рассказ.

Было это или нет, неизвестно. Известно одно, что Шкатулка был повар, любил свою профессию и мог часами говорить о том, как надо превращать овощи в салаты, «глупое сырое мясо» — в отбивные и пожарские.

Раненный в левую руку, он лежал теперь в госпитале и нетерпеливо ожидал, когда потревоженный нерв снова даст возможность двигать пальцами. Мы много раз спрашивали его, при каких обстоятельствах он был ранен, но Шкатулка всегда отнекивался и повторял только одну фразу:

— Хлопцы, так я же вам говорил, ранен в бою, в индивидуальном бою.

Но однажды история ранения Шкатулки стала нам известна. К Игнату приехал с фронта гость, Это был старший сержант, рослый, голубоглазый. Когда он вошел в палату, все сразу заметили, что халат ему мал, рукава по локоть.

— Скажите, здесь товарищ Шкатулка?

— Сережка Сазонов?! — закричал Игнат и бросился обнимать пришедшего. — Хлопцы, это ж геройского характера человек! Сергей Сазонов. Уже получил?

— Получил, — смущенно ответил Сазонов и приоткрыл халат: на груди был орден Красного Знамени.

Шкатулка и Сазонов сели около койки, и завязалась беседа. Сазонов что-то рассказывал, а Игнат здоровой рукой шлепал себя по коленке и восклицал:

— Ну и ну! Ну и хлопцы!

Беседу прервала сестра: она потребовала Шкатулку на перевязку. Игнат был недоволен, но госпиталь есть госпиталь, и он, поручив нам Сазонова, ушел.

Старший сержант поднялся, оглядел палату взглядом человека, знакомого с больницей, и произнес:

— А ведь он сам герой — Шкатулка… Боевой кашевар… Представлен командованием полка к медали «За отвагу». Вы ему не говорите, пусть в газете прочтет.

Ну конечно, все стали просить Сазонова рассказать, за что же Шкатулка должен получить медаль.

— А он вам не говорил? Скромничает… Узнаю почерк. Бывало, кулеш на фронте сварит — ложку проглотишь. Все его хвалят, а он ссылается на продукты и на какого-то повара, который научил его варить кулеш.

— Так его за кулеш наградили? — нетерпеливо спросил Семен Сурин, лежавший около окна.

— Не за кулеш, за геройство, — строго ответил Сазонов и рассказал нам, как был ранен Шкатулка.

…Еще было темно, когда Игнат запряг в походную кухню свою рыжую Белку и направился в лес приготовить любимый кулеш с салом.

Стоял сентябрь. В сырых, болотистых местах Смоленщины ночи были уже холодные, пронизывающие. Игнат сидел на кухне и зябко поеживался. Поднимался холодный туман. В темноте он не был виден, но сырость заползала за воротник, в рукава. Шкатулка думал, что вот хорошо бы сейчас поспать в своей комнатке в Замоскворечье.

В лесочке он растопил кухню, залил водой котел, засыпал пшено, посолил, поперчил, бросил лавровый лист, лук. Затем, довольный тем, что в утреннем тумане дым от его «каланчи», как он называл трубу своей кухни, почти не заметен, сел на пенек и закурил.

Вокруг стояла редкая для фронта тишина — ни орудийных выстрелов, ни чистого татаканья пулеметов. Лишь шумели высокие сосны дапотрескивали дрова в поддувале. Докурив цигарку, Шкатулка оставил кухню и, пробираясь между сосен, вышел на поляну. Занималось сырое, мглистое утро. Шкатулка сладко потянулся всем телом. И в это самое мгновение раздался оглушительный залп. Шкатулка достал часы и проговорил:

— Точны хлопцы. Пять часов…

Он вспомнил, что не захватил винтовку, и пожалел: «Война — все может быть». Потом прогнал эту мысль. Наши части в наступлении, а здесь уж почти глубокий тыл — пять километров от линии фронта.

Кулеш был готов. Шкатулка прикрыл поддувало, снова запряг Белку и легко вскочил на сиденье.

— Ну, Белочка, крупнокалиберным шагом в расположение энской части!

Стало светлее, но туман не рассеивался. Минуя стайку березок, Шкатулка въехал в деревню. Недавно оставленная гитлеровцами, она была пуста и наполовину выжжена.

«Ишь натворили, колбасники», — подумал Игнат и вдруг увидел, что навстречу ему едет другая походная кухня.

— Откуда, хлопец! — крикнул Шкатулка и осекся.

Это был фашист. На коленях у него лежала винтовка. Игнат с ковшом в руке спрыгнул на землю. Гитлеровец сделал то же самое. Над головой Игната взвизгнула пуля.

— Рус, сдавайся! — закричал фашист и выстрелил.

Пуля пробила котел. «Вытечет кулеш», — подумал Игнат и ругнул себя: как он мог не взять винтовку? Гитлеровец осторожно выглядывал из-за своего котла. Шкатулке стало обидно до слез: попасть в плен к фашистскому кашевару! Игнат всегда гордился своей профессией. Почетная профессия, доставляет удовольствие широким массам трудящихся. А здесь со злостью представил, как будет идти под конвоем фрица-кашевара. Русский повар под охраной фрица-кашевара? Нет, лучше смерть! И, взмахнув широким медным ковшом, он бросился к гитлеровцу. В тот же миг Шкатулке ожгло левую ладонь. Напуганная ярким медным ковшом, лошадь фашиста рванулась вперед, и Шкатулка прямо перед собой увидел толстого гитлеровца. Тот замахнулся на него прикладом винтовки, но вдруг бросил ее и пустился догонять лошадь.

«Эх, стрелять нельзя, испортил проклятый немчура руку», — подумал Шкатулка и с ковшом — за фашистом.

Гитлеровец бежал по огородам, оступаясь в бороздах и подпрыгивая на грядках. На спине у него было прожженное пятно.

«Из поддувала», — решил Шкатулка.

— Не уйдешь! — кричал он вслед фашисту.

Около колодца гитлеровец поскользнулся, упал в лужу и проехал метра три на животе. Поднявшись, кинулся дальше. Вот он уперся в изгородь. Она была высокая, и фашист, видя, что перепрыгнуть ее не сможет, бросился в небольшой лаз. Но лаз был узкий, и он застрял в нем, беспомощно болтая ногами. Там его и догнал Шкатулка и с размаху ударил тяжелым ковшом по голове. Фашист сразу же затих и перестал болтать ногами. Шкатулка почувствовал, как раненая рука деревенеет; увидел около себя лужицу темной крови, разорвал индивидуальный пакет и перевязал ладонь. Правой рукой вытянул гитлеровца из лаза и скрутил ему ремнем руки за спиной. Потом задержал немецкую коняшку, не утерпев, попробовал немецкую кашу и гордо улыбнулся: его кулеш был лучше.

— Нехай убедятся хлопцы, — сказал он и привязал «немку» к своей кухне.

Гитлеровец все еще не мог оправиться от удара. Шкатулка немало потрудился, пока уложил его на котел.

— Но, Белочка, крупнокалиберным шагом в распоряжение энской части! — скомандовал Шкатулка.

Туман рассеялся, из-за туч выглянуло солнце. Сверкая медным ковшом, Шкатулка въехал в расположение своего полка. Первым, кого он увидел, был командир полка. Шкатулка отрапортовал:

— Товарищ майор, разрешите доложить! Боец Шкатулка прибыл в расположение своей части с опозданием на двадцать минут ввиду непредвиденных обстоятельств индивидуального боя с противником. В результате боя захвачены трофеи: одна кухня с кашей немецкого производства, одна лошадь, одна винтовка и один пленный, находящийся сейчас в беспамятстве ввиду получения травмы медным ковшом по башке. С нашей стороны потерь нет. Красноармеец Шкатулка ранен в левую ладонь. Разрешите раздать бойцам кулеш с салом?

— Молодец, товарищ Шкатулка! — сказал майор. — Раздавайте кулеш.

К кухне подходили бойцы с котелками. Шкатулка щедро наливал им кулеш, который не вытек из котла, так как был густой и жирный.

— Хлопцы, может, кто хочет попробовать немецкой каши? — предлагал Шкатулка. — Трофейная каша.

Несколько охотников нашлось, но они сейчас же сплюнули: пресная, водянистая каша не шла ни в какое сравнение с русским кулешом…

Едва Сазонов закончил свой рассказ, как открылась дверь и вошел Игнат.

— Хлопцы! — крикнул он. — У меня же радость, хлопцы! Большой палец начал работать, как настоящий. Хлопцы, приезжайте ко мне в Полтаву!.. Нет, меня можете там не застать. Лучше, хлопцы, заходите ко мне в Замоскворечье. Я вам такой домашний бефстроганов приготовлю!..


1943 г.

Золотой локон

В нашу светлую госпитальную палату вошла необычная гостья — любовь, и палата преобразилась, стала еще аккуратнее, светлее, все мы, даже самые нетерпеливые, забывали о своих страданиях и сжадным любопытством ждали каждого ее посещения.

И раньше любовь не раз служила предметом наших вечерних разговоров, когда зажигалась под потолком голубоватая лампочка и вся палата погружалась в полумглу.

Мы все были за сильную, настоящую любовь. В особой чести у нас были Анна Каренина и Аксинья Астахова, мавр Отелло и пылкий Владимир Ленский.

Все мы уже любили: одни — раньше, другие — позже; и каждый из нас носил в памяти эти золотые дни и месяцы. И теперь все мы, восемь взрослых людей, с юношеской ревностью оберегали и охраняли любовь нашего девятого, молодого товарища.

Это был Василий Светличный, двадцатилетний юноша с чистыми голубыми глазами. Его привезли к нам в очень плохом состоянии. Няни и сестры осторожно сняли с носилок ломкое молодое тело. Потом укрыли его двумя одеялами, хотя в палате было тепло. Светличный не стонал. Он лежал молча, и казалось, само дыхание покинуло его. Русые вьющиеся волосы рассыпались по подушке. Около него засуетились врачи, сестры… Начались уколы, подкожные вливания и впрыскивания. А он лежал, безразличный ко всему, точно все процедуры проделывали с кем-то другим. Ему было очень больно, но он не терял сознания. Это было видно по его большим голубым глазам, под которыми залегли синеватые тени, и глаза, казалось, только одни и принимали участие в происходившем.

Поздно ночью Светличному стало совсем плохо. Необходимо было срочно делать переливание крови. Но требуемой группы крови в этот момент в госпитале не оказалось. Вот тогда-то мы и узнали о существовании новой ночной сестры. Она работала всего второй день. Группы крови совпадали, и она поделилась со Светличным.

Рано утром, когда сквозь темные маскировочные шторы пробивались голубые полоски зимней зари, сестра вошла к нам в палату узнать, как чувствует себя Светличный. Она подняла шторы, и мы увидели за окном деревья, окутанные пушистым инеем, и стекла, легко разрисованные морозным ажуром.

Сестра склонилась над койкой Светличного. Он спал, спокойно дыша, и первые жилки румянца пробились на его бледных, запавших щеках. Она взяла его руку в свою, как мы заметили, маленькую, очень маленькую руку, и по губам ее мы поняли, что она считает удары пульса. Сестра стояла, чуть склонившись над Светличным. Мы все обратили внимание на золотой локон, который непослушно выбился у нее из-под белой косынки, на ее нежное, усталое лицо. Она осторожно положила руку Светличного ему на грудь и заботливо укрыла его одеялом. В это время Светличный открыл глаза. Сестра, как бы застигнутая врасплох, повернулась, но не ушла, а только сказала:

— Спите, спите, товарищ…

— Как вас зовут? — спросил одними губами Светличный.

Это были его первые слова за сутки пребывания в нашей палате.

— Меня зовут Валей. Спите…

Светличный закрыл глаза. Валя постояла около него, вопросительно посмотрела на нас и, видя, что ни у кого никаких просьб нет, легкой походкой вышла из палаты. На некоторое время всё почему-то вновь обратили внимание на деревья, окутанные инеем, и на стекла, причудливо разрисованные морозом.

— Вот такие у нас в Полтаве, — сказал Бабенко.

Все посмотрели на него строго, и Бабенко, поняв, что говорить не надо, виновато поднялся с койки и пошел умываться. Больше никто из нас не произнес ни слова, но каждый понял, что в нашей палате что-то произошло.

Переливание крови оказало на Светличного чудотворное действие. Он стал поправляться на глазах: по утрам, после крепкого сна, у него появлялся настоящий румянец. Он по-прежнему лежал молчаливый, лишь одними глазами принимая участие в разговорах. А разговоров и споров было у нас много. Но порой они надоедали, и тогда мы, как по уговору, тянулись к наушникам, часами слушали музыку, песни, статьи из газет, стихи, письма на фронт. Только лежа в госпитале, мы по-настоящему оценили, какую радость дает слово из черных наушников.

Особой любовью пользовались у нас песни, которые исполняли хоры, ансамбли и джазы. Знакомую мелодию мы встречали как хорошую подружку и приветливо насвистывали запомнившийся мотив. Этим занимался даже Семен Бабенко, которому, несмотря на то что в Полтаве никогда медведей не было, все же медведь наступил на ухо.

Один из хоров часто исполнял незатейливую песенку о том, как однажды во время боя сестра вытащила из-под огня раненого парнишку, как он, отлежавшись в госпитале, вернулся в свою часть и в свою очередь вытащил с поля боя раненую сестру. А потом она, после госпиталя, вернулась снова на фронт, встретилась с парнишкой, и они, счастливые и радостные, бросились друг к другу, расцеловались.

В песне были слова:

А потом на койке госпитальной
Вспоминал парнишка молодой
Звездный блеск очей ее печальных,
Под пилоткой локон золотой.
Мы стали замечать, что Светличный слушает эту песенку с загоревшимися глазами. Я готов утверждать, что она сыграла свою роль в отношениях между Васей Светличным и Валей.

Василий с нетерпением ожидал вечера, когда должна была заступать на дежурство Валентина. Она приходила двадцать минут шестого. Уже с пяти часов он начинал смотреть на часы, висевшие на стенке, внимательно прислушивался к шагам в коридоре. Однажды неодобрительно высказался по поводу того, что напрасно в коридоре стелют дорожки: они, наверное, мешают при переноске и перевозке раненых. Но, несмотря на дорожки, он научился разгадывать неторопливые шаги Валентины. И когда он слышал ее шаги, лицо у него преображалось, глаза лучились, щеки розовели.

Как-то, после того как мы еще раз прослушали песенку о сестре с золотым локоном, Светличный сказал:

— У нее, наверно, такой же золотой локон был, как и у Вали.

Это были первые слова, в которых он вслух выразил, хотя и очень неопределенно, свое отношение к Вале.

— У Вали лучше, — с легкой ехидцей сказал Бабенко.

— Да, у Вали, наверно, лучше, — серьезно подтвердил Светличный. — Она очень хорошая.

— Еще бы, плохая разве отдала бы тебе свою кровь? — сказал Бабенко.

— Какую кровь? — не понял Светличный.

— Как какую? Когда тебя привезли, тебе, брат, плохо было; она и отдала тебе свою кровь.

— Так это ее кровь?! — воскликнул Светличный таким голосом, что мы не знали, сердиться ли на Семена или благодарить за сообщение, которое привело Светличного в полное смятение.

Когда пришла Валя с термометром, Светличный взял его, хотел что-то сказать, но только махнул рукой и нечаянно разбил термометр о тумбочку. От этого он еще больше растерялся и начал собирать рассыпавшиеся по одеялу шарики ртути.

— Не надо… Не надо… Не волнуйтесь так, Вася. Я принесу сейчас другой, — сказала Валентина и вышла.

Мы накинулись с упреками на Семена Бабенко.

— У тебя язык или помело?

Но Светличный не дал нам окончательно уничтожить злополучного Бабенко.

— Не надо его ругать. Спасибо тебе, Семен, — сказал он Бабенко, и тот расцвел в виноватой улыбке. — Теперь я знаю все. Я даже больше вам скажу, товарищи: я ведь люблю Валю… Вы понимаете, что это для меня значит!..

В палату вошла Валя, принесла термометр.

— Этот не разбейте, Вася, — сказала она.

С этого дня дела у Василия Светличного пошли совсем хорошо. Скоро он поднялся с койки и стал выходить в длинный госпитальный коридор.

Однажды, когда Василий в черном монашеском халате ожидал Валю в коридоре, у нас в палате разгорелся спор. Одни говорили, что основное лекарство, которое так подействовало на Светличного, была любовь. Другие утверждали, что уважают любовь, но все-таки излечивает не она, а чистая медицина. Мне не хотелось быть мудрым — я присоединился к первым, а следом за мной присоединился и Семен Бабенко, который подружился со Светличным и ласково называл его «Васыль».

Как бы для того чтобы подтвердить первую точку зрения, Валя не вышла на дежурство. Она простудилась и проболела два дня. Как же мучился и страдал наш товарищ!

Подходило время Василию выписываться и отправляться в часть. Мы видели, что и Василий наш уже не безразличен Вале. Но также видели, что решительного, прямого признания между ними еще не было. И мы, не желая вмешиваться, с тревогой думали: неужели так и уедет Василий, не раскрыв своего сердца Вале?

Все мы крепко расцеловались с нашим другом, когда он, одетый по форме, зашел в палату попрощаться. Обменялись, как полагается, адресами, обещали писать и во время войны, а уж после войны — обязательно. У каждого из нас вертелся вопрос: а как же Валя? Но мы не задали его, такое уж у нас правило выработалось — не вмешиваться. И только когда Светличный ушел и в последний раз за ним скрипнула дверь, мы поняли, что лишились чего-то очень дорогого для нас…

Валя пришла на следующий день. Нам показалось, что она грустна, ее смуглое лицо побледнело. Как и всегда, она подходила к каждому из нас, расспрашивала о здоровье и смотрела температурные листки. Потом она подошла к пустой Васиной койке и поправила край завернувшегося одеяла.

— Уехал наш Васыль, сестра, — вздохнув, сказал Бабенко.

— Уехал, — сказала Валя. — Уехал… Я ему в дорогу вот что подарила…

Вопреки всем госпитальным порядкам, Валя сдернула с головы косынку, и мы увидели, что там, где у нее раньше вился и рассыпался золотой локон, осталась только коротко остриженная прядь волос.

Всем нам стало легко и хорошо. И все мы подумали: наш Василий и наша Валя найдут друг друга, и пусть они поженятся. Они обязательно будут счастливыми. И пусть будет по-нашему.


1943 г.

Золото

Водном из южных городков сторожем в банке служил небольшой сухонький старичок Фрол Евгеньевич Конюхов. Впрочем, никто в банке не называл Конюхова Фролом Евгеньевичем. Все звали Фролыч. Видимо, имя было удобнее, чем отчество. Да и он сам, когда его спрашивали, как его величать, отвечал несколько смущенно и растерянно:

— Фрол… Фролыч.

Получалось, что зовут его Фрол Фролыч.

Евгеньевичем он был потому, что некогда стареющая помещица Старовойтова назвала сына своего конюха в честь пушкинского Онегина Евгением.

О том, как Фролыч стал еще в молодые годы сторожем, сам он рассказывать не любил. Но пожилые люди говорили, что в ранней молодости он был красивым парнем, хотя и невысоким, но статным, с вьющимися черными кудрями, с карими глазами… Говорили и о том, что он был влюблен в дочь местного почтаря Настю. В нее же был влюблен грузчик с элеватора красавец Свирид Занозин. И однажды Свирид смеха ради вызвал перед Настей Фрола Конюхова на состязание по носке мешков. И на этом состязании Конюхов, навалив на себя два пятипудовых мешка пшеницы, попытался бежать, но вдруг охнул, споткнулся и упал.

После этого, пролежав около двух лет, он вышел в мир уже спокойным, раздумчивым человеком. Для службы в армии он был непригоден, тяжелым трудом ему также заниматься было нельзя, пойти по торговой части он не захотел. В это время ему кто-то предложил пойти сторожем на огороды. Он согласился. Затем был сторожем в зверинце, потом в скобяных рядах на базаре, затем судьба забросила его сторожем в суд, оттуда он пришел уже в городской банк. Так он и служил в банке с 1915 года. И все сторожем. Здесь и состарился.

Черные, смоляные его кудри стали серебряными, но продолжали все так же виться.

За долгие годы службы в банке Конюхов научился уважать деньги, золото, всякие ценности, охранять которые ему приходилось. Да и как могло быть иначе? Ведь и те рубли, которые он получал, и миллионы, которые охранял, были для него равнозначными. Они все лежали в одних сейфах, за одними решетками, вместе поступали из Центрального государственного банка, который он никогда не видел, но представлял в виде огромного здания, высеченного из красной гранитной скалы. Он знал сотни людей, из года в год приезжающих с портфелями в банк. Он видел, как люди, получив толстые пачки денег, уезжали, а затем где-то в округе появлялся новый завод, возводились новые жилые красивые дома, разбивались парки. И он научился ощущать незримую связь между этими легкими бумажными кредитками и цементом, и кирпичом, и пшеницей, и отарами овец, и многими другими вещами, так не похожими на деньги, но ценность которых определялась деньгами.

В банке было и золото. Об этом Фролыч знал. Но золото не выдавали и не увозили. Золото было тяжелым, неудобным для перевозки. Оно лежало в сейфах, не видя дневного света, освещенное собственным сиянием.

…Фашисты заняли город большим танковым десантом. В городе, находившемся от фронта за сотни верст, в это время не было наших войск, за исключением небольшого гарнизона. Совершилось это ночью. В банке кроме Фролыча были еще директор и десяток вооруженных красноармейцев. Директор вывел красноармейцев, принял командование отделением бойцов, и они ушли в переулок, в сады. Фролыч тоже собрался было отправиться с бойцами, но директор ему сказал:

— Ты оставайся… Если не отобьем, постарайся или уничтожить, или спрятать, или увезти золото и деньги. Я на тебя надеюсь. Это государственная ценность… помни. — И он отдал Фролычу ключи от сейфов, на ходу рассказав, как ими надо пользоваться.

Фролыч остался один. На улице слышались частые выстрелы. Где-то город уже был освещен пожаром, где-то трещали и гудели тяжелые гусеницы танков. Фролыч выбежал на улицу. Первое, что он сделал, был удар прикладом по большой зеркальной вывеске с надписью «Государственный банк». Стекла полетели на землю. Снаружи банк перестал существовать. Теперь предстояло что-то делать с ценностями. Захлопнув за собой тяжелые, окованные железом двери, старик побежал с фонарем к сейфам. Минут пятнадцать ушло на то, чтобы открыть их. Открыв, он снова прислушался. Перестрелка еще слышалась, но уходила куда-то к окраинам города. Тяжелое лязганье танковых гусениц доносилось непрестанно. Решение надо было принимать немедленно. Фролыч взглянул на деньги. Они лежали в засургученных мешках. Он попробовал приподнять один из них. Мешок был тяжелый. В стороне Лежали какие-то другие, поменьше, видимо, более прочные мешки, по внешнему виду тоже приготовленные к отправке. Он ощупал их и понял, что это и есть золото. Для него стало ясно, что спасти золото от фашистов можно только одним путем — увезти его из города. Но как это сделать? Он вспомнил, что во дворе банка, в конюшне, стоят две лошади и просторная пароконная бричка. Не закрыв двери, он побежал во двор. Возле конюшни стояли запряженные кем-то в бричку кони Орлик и Сметанка. Никого возле них не было. Фролыч заглянул в конюшню и крикнул:

— Васька!

Никто не ответил. Фролыч окликнул еще и еще раз, но не получил ответа. Видимо, конюх Василий или ушел с директорской группой, или убежал, испугавшись стрельбы.

Ночь была не очень светлая. Три-четыре зарева, нависших над городом, добавляли мало света к звездам. Выстрелы уже почти затихли…

Фролыч подвел к крыльцу запряженных в бричку коней и побежал в дом. Он попробовал взвалить мешок с золотом на спину, но в глазах у него потемнело, и он присел на пол. Тяжело заныло внизу живота. Но он поднялся и волоком потащил мешок через коридоры и комнаты к крыльцу, выходящему во двор. Бричка находилась на уровне крыльца, и старик сравнительно легко стащил мешок на подводу. Затем он снова вернулся в банк… Мешков было пять. Все они легли поперек брички. Затем Фролыч притащил четыре мешка с деньгами И взвалил их сверху золота. Больше на бричку не умещалось. Можно было бросить наверх еще один мешок денег, но Фролыч решил сверху положить чувал пшеницы. Этот чувал мог спасти при случае все остальное.

Он вернулся к сейфу. Сорвав печати с одного мешка, вытащил пачку денег. Это были бумажки по пятьдесят рублей. Взял из пачки пять бумажек на дорожные расходы. Потом стянул все оставшиеся четыре мешка друг к другу, погасил фонарь и в темноте выплеснул керосин на мешки. Зажег спичку… Пламя хлестнуло ему в лицо… Он повернулся и задвинул тяжелую дверь сейфовой комнаты. Он уже не помнил, как взвалил мешок пшеницы на бричку, а только помнил, что в глазах снова помутнело и что от боли он прикусил губу. Впервые он чуть не заплакал от сознания, что мужской силы у него всю жизнь не хватало. Но это было уже тогда, когда он побросал в кусты сорванные с ценностей сургучные печати, а бричку закрыл латаными мешками. Он принес еще лопату, полбуханки хлеба и кусок сала, завернутый в полотенце. Все это засунул под мешки.

К этому времени в городе наступила странная тишина, прерываемая далекими голосами немцев и одиночными выстрелами…

Фролыч открыл ворота и выехал на тихую темную улицу. Было часа два ночи. Через полтора часа должен был начаться рассвет. Фролыч решил ехать из города в сторону ближайшего леса, там переждать день, ночью снова проехать открытую степь и через два-три дня достигнуть лесистых предгорий, где или спрятать золото, или передать в руки партизан, которые, по расчетам Фролыча, должны были там появиться. Вся сложность задуманного им заключалась в том, что он ехал не прямо к фронту, а чуть в сторону от него, наискосок. Это был единственный сравнительно безопасный путь — лесочками и балками.

Фролыч переулками начал выбираться из города. Они были немощеные, и грохота брички, катившейся по пыльной дороге, не было слышно. Скоро он достиг окраины города. Жители, напуганные происходившим, сидели в подвалах, и на дороге не было никого. Только возле окраинных домов Фролыч заметил три темные фигуры, вдруг поднявшиеся из-за забора. Окликнули:

— Кто? Куда?

— Я… В лес, — ответил Фролыч.

— Это ты, Семенов? — спросил тот же голос.

— Я, — согласился Фролыч.

— Ну езжай, мы тебя догоним, — сказал голос, чем-то напоминавший голос заведующего заготпушниной Рябоконя.

Но так как Фролыч не был уверен в том, что это был Рябоконь, он не открылся, а хлестнул коней кнутом, и они рысью понесли его в степь. Больше ему никто не встретился. Только какой-то человек шарахнулся с дороги, когда однажды кони под гору перешли в галоп.

К лесочку Фролыч подъехал в те минуты, когда ночь уже кончилась, а утро еще не начиналось. Едва он отыскал знакомые ему заросли и остановил коней, как где-то в стороне города грохнуло орудие, а за ним другое и утренний воздух огласился рокотом разрываемого коленкора… Фролыч отпряг покрытых пеной коней и забросал бричку зелеными росистыми ветками. Он привязал коней к бричке, а сам лёг на землю, рядом. Город находился от лесочка в восьми верстах. Днем можно было ожидать появления гитлеровцев в лесу. Они, несомненно, должны были расширить занятый ими участок.

Старик лежал на прохладной земле и думал о том, что он будет говорить врагам при встрече с ними. Так он и задремал с этими мыслями под равномерный хруст жующих овес коней. Проснулся он от человеческого взгляда и от тепла на щеке. Он открыл глаза и увидел прямо перед собой стоящего гитлеровца. Солнце уже было высоко, и луч его, просочившись сквозь ветви, нагрел щеку. Фролыч медленно поднялся и осмотрелся. Гитлеровец был один.

— Вассер, — сказал фашист. — Пьить… Вода…

Ручной пулемет висел у него за спиной. Фролыч видел гитлеровца впервые в жизни. И гитлеровец не произвел на него впечатления: он был ранен, правая рука висела как плеть, френч его был грязный и разорванный в нескольких местах.

— Пьить, — сказал он снова.

Фролыч вытащил из-под мешка фляжку с водой и подал ее фашисту. Тот зубами вытянул деревянную пробку, выплюнул ее на землю и жадно прильнул к горлышку. Фролыч поднял с земли пробку. Когда фляжка опустела, гитлеровец бросил ее к ногам старика. Фролычу это не понравилось.

— Ты что куражишься? — спросил он гитлеровца, не зная, как поступить.

Но гитлеровец, даже не взглянув на него, лёг на землю и сказал:

— Их виль шляфен… Понимайт… Баю, бай, — он закрыл глаза.

— Спи, черт с тобой, — сказал Фролыч и тоже лёг.

День медленно катился к вечеру. Фролыч поднялся, взял ведро, отыскал в лесочке ручей и напоил коней. И все время он мучительно думал: что же сделать с гитлеровцем? Он взял тонкую бечевку, завязал на концах по петле, одну петлю накинул на ноги, другую — на левую, здоровую руку гитлеровца, затем сразу затянул, враг оказался связанным. Почувствовав толчок, фашист проснулся и открыл глаза. Он хотел подняться, но свалился и застонал. В тот же момент Фролыч засунул ему в рот кусок мешка. Затем он снял со спины связанного пулемет, отнес его в кусты и забросал ветками. Гитлеровца он также затащил в густые заросли.

Едва стемнело, Фролыч запряг лошадей и поехал дальше. К утру он добрался до другого леса. И опять до ночи отдыхал. И опять ехал к следующему лесу, но этот лес оказался уже далеко, и рассвет застал Фролыча в степи. Он увидел едущих ему навстречу верхом трех фашистов. Когда они поравнялись с ним, один спросил:

— Что везешь?

— Пшеничку на помол везу, пшеничку, — сказал Фролыч, — староста приказал…

При упоминании о старосте двое тронули коней, но третий все же ткнул ногой в верхний мешок. Там была пшеница.

После очередной дневки в лесу Фролычу предстоял последний участок пути, после которого должны начаться лесистые предгорья, где он рассчитывал встретить партизан. Теперь, осмелев, он уже ехал и днем, заезжал в хутора и подкармливался.

Но в последний день на дороге он встретил громоздкую фуру, груженную мешками с мукой. Когда кони поравнялись с его подводой, он обратил внимание на то, что немецкие кони страшно худые и облезлые. В сле-дующее мгновение солдат, сидевший на мешках с мукой, закричал:

— Хальт!

Фролыч остановил коней. Не прошло и минуты, как его Орлик и Сметанка были выпряжены из брички и впряжены в немецкую фуру, а на дороге остались тощие, чесоточные, потерявшие масть кони.

В первое мгновение Фролыч растерялся, но затем впряг немецких коней в бричку. Кони с трудом стронули подводу с места.

Степь лежала ровная, чистая, лишь кое-где поднимался редкий кустарник — предвестник предгорий.

Через час Фролычу опять встретилась, немецкая фура, груженная мешками с мукой, запряженная худыми, отощавшими лошадьми. Солдаты остановили свою фуру.

— Чесотка! — отчаянно закричал Фролыч, показывая на своих лошадей. — Чесотка!

Гитлеровцы, испугавшись чесотки, коней Фролыча не тронули.

Он уже не думал о себе, он думал только о том, как довезти ему содержимое до реки, по долине которой он смог бы добраться к своим.

К ночи Фролыч добрался к реке. Колеса проваливались в мокрый песок, кони останавливались, и Фролыч шел рядом, подталкивая плечом бричку…

Левый конь упал. Фролыч понял, что конь больше не поднимется. Старик остановился, вытер пот и оглянулся. Вдали виднелись в темноте неба черные возвышенности, поросшие чинарами, буком и дубом. Над тем местом, где остановились дроги, склонилась широкая ива. Фролыч взял лопату и здесь же, возле брички, начал рыть яму. Песок осыпался под ногами, рыть было трудно. В яму набиралась вода.

К рассвету Фролыч вырыл яму, стащил с брички мешки с золотом, сверху навалил мешки с деньгами. Затем забросал яму песком, заровнял ее и на возвышенность подтащил с помощью оставшегося в живых коня сдохшую лошадь.

Затем, подстелив мешок, сел верхом на шатающегося коня и шагом поехал вдоль реки.

Днем, когда он, уже оставив коня, шел пешком, его окликнул дозор спешенных советских кавалеристов.

Фролыч потребовал, чтобы его доставили к самому большому начальнику, так как он имеет очень важное сообщение. Ему завязали глаза и доставили в палатку. Там сидел небольшого роста седой человек с генеральскими погонами.

Выслушав все, что ему рассказал Фролыч, генерал спросил:

— А вы сможете доставить все сюда?

— Дайте коней и людей. Золото и деньги будут здесь, товарищ генерал.

Не отдыхая, он отправился с кавалеристами к той самой иве, под которой лежало спрятанное золото.

Через несколько часов деньги и золото были доставлены вьюками в расположение кавалерийской части.

— Золотой ты человек, — сказал генерал. — Как вас зовут?

— Фрол… Фролыч, — по обыкновению смущаясь, ответил Фролыч и, вспомнив, достал что-то из кармана.

Это было двести пятьдесят рублей.

— Продовольствия хватило… Сало имелось, и на хуторах народ кормил… Так что деньги не понадобились…


1943 г.

В Новороссийске после боя…

Еще мы не видим на улицах города ни одного жителя и не знаем, остался ли кто в живых, уцелел ли кто в фашистской неволе или гитлеровцы истребили все население города. Еще бойцы не знают, как пройти в центр: на машинах туда не проедешь, улицы заминированы, но уже чувствуем, видим по радостным, сверкающим глазам бойцов, что Новороссийск наш безраздельно, навсегда, на веки вечные. Уже не выйдут подлые выкормыши Берлина и Мюнхена к Цемесской бухте и не будут смотреть на пламенные краски заката, не ударят из дзотов с территории цементного завода «Пролетарий» крупнокалиберные вражеские пулеметы, не вылетят из крутых, аккуратно выложенных серым камнем минометных ячеек и двориков воющие мины. Нет, не вылетят! Из дотов ветерок доносит тошнотворный запах мертвечины. А минометные дворики с зелеными деревянными дверями разворочены прямыми попаданиями наших снарядов, разбиты вдребезги. Наши торпедные и сторожевые катера, вчера еще дерзко под покровом ночи штурмовавшие порт, сегодня безбоязно бороздят воды Цемесской бухты, и моряки идут навестить свой покинутый год назад клуб, в котором сейчас на временный отдых разместились бойцы.

Вдоль моря по единственной дороге, ведущей в Новороссийск, тянутся бесконечной вереницей грузовики с продовольствием, боеприпасами; тракторы тянут пушки, идут смирные ишаки, навьюченные патронами; перебираются со своим хозяйством дорожные отряды. Идут пехота, танки, кавалерия — все рода войск в движении. И как ни хочется задержаться в освобожденном городе, это желание вытесняется другим, более активным и горячим: вырваться скорее вперед, чтобы преследовать отступающего врага, расправиться с ним за надругательство над черноморским красавцем — Новороссийском.

Выражая это обуявшее его нетерпение, усач-обозник на крутом повороте узкой, искореженной воронками от авиабомб и снарядов дороги, по-волжски окая, кричит шоферу:

— Попридержи, говорю тебе, ожидать неохота!

— И нам ожидать неохота.

На дороге, которая лежит среди гор, по крутым обрывам, над бухтой — оживление победы. Мы минуем то, что в течение года было передним краем нашей обороны, что останется в веках памятником русской стойкости: цементный завод «Октябрь», огромную, диаметром в рост человека, железную трубу, в зацементированном жерле которой, обращенном в сторону к гитлеровцам, зияет амбразура нашего пулеметного дота. Дальше были фашисты. Их выбили лихим набегом десантники подполковника Каданчика, высадившиеся у основания мола, в тылу вражеской оборонительной линии. Бойцы 318-й стрелковой дивизии, с гордостью именующие себя отныне новороссийцами, оттеснили врага от моря, вышибли его из Мефодиевки, сбросили с высоты Долгой, с Сахарной Головы. И там, где они прошли, грудами лежат гитлеровцы. Капитан Ильин, начальник дивизионной разведки, говорит нам:

— Можете лично убедиться, сколько мы их уложили.

Он зовет бойца и приказывает ему:

— Отведите корреспондентов в штаб немецкого полка.

Гитлеровский штаб помещался в трех комнатах большого дома на горе, окаймленной пулеметными и минометными гнездами. Гнезда эти сейчас разворочены, а те, кто гнездился в них, устилают своими трупами путь к штабу.

Обер-лейтенант так и остался в своем кабинете. Он лежит на ковре с потухшей сигаретой меж пальцев. Вазочка с вареньем стоит на столе, покрытом скатертью. Обер был сластена и любил комфорт. Французские вина и немецкая порнография скрашивали ему невзгоды войны в России, но на новороссийском краденом ковре он нашел смерть.

Саперы хозяйственно обрабатывают каждый метр новороссийской земли, очищая ее от мин, а их командир стоит у красного трехэтажного дома на перекрестке центральных улиц. Во всю стену этого дома уже красуется броская надпись: «Штаб по разминированию города. Прием заявок». И хотя этот дом пострадал немногим меньше других, из-за простреленных его стен со второго этажа доносятся звуки исполняемой на пианино какой-то очень будничной, очень знакомой мелодии; первые звуки, не имеющие отношения к войне. Так жизнь входит вместе с Красной Армией в освобожденный Новороссийск.

Возле одного из двориков мы видим лежащего на земле мертвого фашиста, а подле него веером рассыпана окровавленная колода игральных карт. Мимо убитого гитлеровца проходят бойцы, и все видят разбросанные по земле карты, и каждый из них не может пройти молча.

— Доигрался, — говорит один.

— Перебор, двадцать два, — вторит другой.

— Шестерка треф показывает дорогу на тот свет, — добавляет третий.

* * *
Жестокий, суровый бой вели наши войска за овладение городом. Начался штурм. Люди не думали ни о своей жизни, ни о своей смерти. Они думали о смерти врага и о жизни своей земли, где бы она ни находилась, какой бы пылью ни была овеяна. Здесь, в Новороссийске, среди цементной пыли, носящейся в воздухе, оседающей на плечи и каски бойцов, разыгрывались героические эпизоды. Во взводе лейтенанта Копылова служил рядовым его отец — доброволец. Бойцы так их и звали: сын Копылов и отец Копылов. Настал час атаки. Посмотрели отец и сын друг на друга — не часто судьба сталкивает в одном взводе отца и сына, — хотели что-то сказать, но промолчали. И может, было у седого Копылова желание обнять сына перед решающим часом атаки — кто узнает отцовские думы. Но только пожал отец сыну руку и сказал:

— Не беспокойся, сынок.

И сын ответил:

— Не беспокоюсь, папаша.

Взвод стал готовиться к атаке. И вот пришла минута атаки. Лейтенант Копылов подал команду:

— За Новороссийск, за нашу землю — вперед!

Поднимались бойцы из укрытий, а впереди всех, перегоняя своего сына, побежал отец. И видел сын, как пошатнулся отец, как сделал еще три-четыре шага и упал на землю, не выпуская винтовки. А мимо него бежали, не останавливаясь, бойцы, и самому лейтенанту нельзя было остановиться. Надо было командовать взводом. Он только бросил взгляд на распростертого на камнях отца и вырвался вперед своего взвода. Месть была страшной и быстрой — пятерых фашистов убил в этом бою Копылов и остался жив и не ранен. И пулей не ожгло, и осколком не царапнуло: А когда закончилась успешная атака и взвод хоронил отца Копылова, кирками выдолбив могилу, сын над телом отца сказал:

— Прости, отец, что я остался жив, но мне еще надо жить. Мне еще надо отомстить за тебя. Спи, мой родной, спокойно в земле. Твой сын и твои товарищи по оружию отомстят за тебя. — И взвод Копылова дал троекратный ружейный салют.

Много таких драматических эпизодов было в дни штурма Новороссийска. Как драгоценные зерна рассыпаны они по городу, ими дышит каждый камень гавани, каждый кирпич цементного завода.

Трудно ходить по улицам Новороссийска. Еще в августе прошлого года гитлеровцы разбомбили город. Многоэтажные дома с проломленными до земли хребтами стояли, рассеченные пополам. Стоят они такими и до сих пор, но к ним прибавились еще сотни больших и малых таких же домов. Словно чума и землетрясение в страшном сговоре ходили по Новороссийску, выискивая в каждом доме, в каждой щели, что бы еще уничтожить, кого бы еще убить.

Мы проходим десятки улиц. Первомайская, Пушкинская, Лермонтовская, Кольцовская, Ксенчевская, Элеваторная, Осоавиахимовская… Тихо, пустынно во дворах. Только дикая акация раскачивается на легком ветру и осыпает листья и стручки на израненную землю.

Клубы, больницы, красивые южные большие дома — все это разбито врагом. И если стоит стена, то она кажется продырявленным огромным щитом для пристрелки оружия. В стенах — пустые окна, а в них — голубое с белыми облаками небо.

При входе в новоросскийский пригород Мефодиевку сохранилась остроугольная высокая арка с надписью по фронтону: «Мы наш, мы новый мир построим». Под арку втягиваются колонны пехоты. Идет, громыхая, тяжелая артиллерия, неуклюже ползут самоходные пушки. Все это течет железным потоком вдоль берега Черного моря, за Новороссийск. «Мы наш, мы новый мир построим». Да, построим, все будет снова у нас, и этот с остатками синей краски на кирпичах большой детский сад на Почтовой улице снова огласится детским смехом и песнями, и не будет возле него сиротливо стоять кем-то брошенная год назад детская голубая коляска. И во вновь отстроенном клубе станцует плавный вальс со своей подружкой моряк, которому приходилось сражаться в этом клубе, короткими перебежками прорываясь по коридору из комнаты в комнату. Он сражался вместе со своим командиром, героическим Ботылевым. Теперь Ботылев отсыпается после шести бессонных ночей, и товарищи его спят, а вокруг тихо. Только слышно, как где-то в стороне проходят, текут широкой рекой войска. И моряки, первыми ворвавшиеся в Новороссийскую гавань, сейчас тоже спят. Один хороший сон — и снова они поднимутся на ноги.

Впереди долгий путь, много городов. Тяжел труд войны, но как бы ни устал солдат, когда настает час отдыха, он становится мирным человеком. И вот в разрушенных кочегарках цементного завода «Пролетарий» перед маленьким круглым зеркальцем бреется веснушчатый, рыжий, как осень, боец, а капитан Зайцев из дивизии Вруцкого пишет в Геленджик письмо своей любимой. В конце письма — дорогая сердцу каждого бойца фраза: «Привет из Новороссийска».

Почему-то, прочитав эту фразу, вспоминаешь давние открытки с видами Новороссийской гавани, теплоходы, танкеры, транспорты на фоне голубого с зелеными переливами моря и светло-желтых домов на взгорье. Только море осталось тем же. Сожженные дома на взгорье черны. На берегу стоит испорченный и пробитый пулями старый трактор. Остановилась около него группа бойцов, и один из них, в длинной широкополой шинели, объясняет остальным, куда масло вливать, куда горючее. Боец пробует рычаги. Они хотя и с трудом, но все же поддаются, и он торжествующе говорит:

— Хорошо! Не поржавели!..

Идет война, а тракторист, встретив старый, честно послуживший сельскому хозяйству трактор, думает о труде, тоскует о труде, а раз думает о труде, значит, твердо уверен в победе. А победа уже видна. Стоит выйти на высоты, которые окружают Новороссийск, и можно ее увидеть. Бойцы оставляют трактор и идут по дороге из Новороссийска туда, на высоты, к победе.


1943 г.

Там, где была «Голубая линия»

От Черного моря к Азовскому, к плавням и лиманам, к Темрюкскому заливу, через низовую Кубань, через зеленые перекаты и высоты, через крутые обрывы и балки, вдоль водных рубежей, стремящихся в оба моря, тянулась вражеская линия обороны. Фашисты называли ее «Голубой линией».

Говорят, что голубой цвет — цвет надежды, светлых ожиданий. Гитлеровцы на Кубани действительно таили надежду, что им не придется уходить с Кубани. Они хотели здесь прочно обосноваться. Руками местных жителей они построили из дробленого камня дорогу. Мы этой дорогой ехали теперь. Наши тылы могут быстро подтягиваться по ней вслед за наступающими войсками. Вдоль дороги видны желтолистые сухие деревья. В первый момент не совсем понимаешь, почему деревья уже так дряблы, почему нет в них сентябрьской красы, свойственной этим местам. Все объясняется просто: деревья эти — маскировочные. Фашисты натыкали их вдоль дороги для того, чтобы скрыть подвоз боеприпасов, передвижение своих войск к линии фронта.

Да, они не думали уходить с Кубани! Один гитлеровец, захваченный в плен возле пулемета на высоте, сказал:

— Мы здесь зимовать собирались.

Гитлеровец был большой, широкоплечий. А взял его в плен маленький, хрупкий сержант. Услышав от переводчика слова гитлеровца, сержант улыбнулся и заметил:

— Что же не зазимовали? Спать-то было на чем. Перин натаскали много. — Затем он повернулся к стоявшим вокруг него бойцам. — Видно, очень понравились фашисту перины. До сих пор весь в пуху.

Гитлеровец был найден в распоротой перине, куда он пытался спрятаться, и теперь стоял в кругу бойцов, помятый, в пуху и перьях.

Другой фашист, взятый в плен нашими бойцами в тот момент, когда с автоматом в руках выгонял жителей из хутора, на допросе бормотал, что войну Германия проиграла, Гитлеру — капут.

«Голубая линия» — это цепь поднимающихся широкой лестницей высот и гребней, между которыми текут быстрые речки. Линия эта была глубоко эшелонирована. За первой полосой укреплений находилась вторая, более высокая, за второй — третья…

Каждая возвышенность была изранена траншеями, блиндажами, ходами сообщения. Каждый рубеж обороны взаимодействовал с соседними рубежами. Фашисты учитывали все, и прежде всего храбрость советских воинов. Они помнили сотни примеров, когда советские бойцы под перекрестным пулеметным огнем пробивались в их окопы. И они построили окопы таким образом, что имели возможность открыть по ним с двух сторон фланговый пулеметный огонь в том случае, если бы в окопах оказались наши бойцы.

Впереди окопов в несколько рядов устроены сплошные заборы из колючей проволоки. Все подступы к окопам густо минированы. И все же гитлеровское командование не было спокойно. В узких проходах через минные поля были посажены пулеметчики с приказом стрелять по немецким солдатам, которые попытаются бежать с боевых позиций.

Укрепления поддерживались артиллерией, расположенной на командных высотах, и многочисленными дотами и дзотами. Все это предстояло брать советским бойцам для того, чтобы, вклинившись на двух-трех участках фронта во вражескую оборону, расширить ворота прорыва и освободить Кубань.

Стояли золотые дни сентября. Вприфронтовой полосе было душно. Тишина, изредка прерываемая орудийными выстрелами, таила в себе накапливавшуюся силу военной грозы. Долго и тщательно работала наша разведка. Командование знало, что бойцам предстоит пройти трудный путь. Известно было, что, взяв один гребень, один рубеж, наши воины окажутся перед следующим, еще более мощным, с артиллерией и крупнокалиберными пулеметами. Но какой боец думает о трудностях, когда дело идет об освобождении родной земли!

Кончалась сентябрьская ночь, когда громыхнул первый залп. И как будто сразу наступил рассвет. Несколько часов подряд била артиллерия. Казалось, небо обрушилось на землю — такой грохот стоял над степью. Трава чернела вокруг орудий не от огня, а от дыма. В рощах началось что-то вроде раннего листопада: закружились зеленые листья, сорванные с веток силой сотрясенного воздуха.

Взошло солнце, оно уже поднялось над высотами, а орудия все били и били по вражеским траншеям, взметая в воздух доты и Дзоты гитлеровцев, разрывая проволочные заграждения.

Позже, когда пехота прошла через линию прорыва, артиллеристы увидели результаты своей работы. Наводчики ефрейтор Чурсин и сержант Горбатюк на скате высоты насчитали шесть разбитых вражеских минометов и много исковерканного автоматического оружия. Из восьми дзотов шесть были разворочены снарядами.

Войска ворвались в траншеи врага. Первый рубеж «Голубой линии» был прорван в нескольких местах. Обтекая высоты, не останавливаясь на промежуточных рубежах, переходя вброд реки, пробираясь через леса и непрерывно поднимаясь по «кубанской лестнице», советские войска смяли «Голубую линию» гитлеровцев на центральном ее участке, и наступление переместилось на дальнейшие рубежи, все более приближаясь к Тамани.

На всех участках фронта советские воины показали образцы героизма и самоотверженности. С беспредельной храбростью действовал экипаж танка лейтенанта Душкина. Танк этот прорвался далеко в глубь вражеской обороны. Когда у фашистов прошли первые минуты растерянности и они увидели советский танк, наносящий им страшные удары, они открыли по КВ сильнейший огонь. Танк загорелся. Экипаж быстро погасил пламя и снова ринулся в атаку. Танк загорелся вторично, и опять танкисты потушили пожар, ни на секунду не прекращая борьбы.

Но вот танк загорелся в третий раз. Лейтенант Душкин продиктовал стрелку-радисту Шакалову для передачи в подразделение радиограмму: «Танк горит, но мы отсюда не уйдем, и если погибнем, то борясь до последней капли крови за Родину».

Душкин приказал своему экипажу покинуть машину и занять оборону вокруг нее. По одну сторону танка оказались Еременко, Орловский и Татаринов, по другую — Душкин и Шакалов. Начался бой пяти танкистов с большой группой гитлеровцев. Еременко, Орловский и Татаринов истребили много врагов, пока не были все трое убиты. Душкин и Шакалов, заметив рядом с собой пустую траншею, заползли в нее и повели бой оттуда. Гранатами и пулями разили они наседавших фашистов. Скоро они были тяжело ранены и, потеряв сознание, упали на дно траншеи.

Гитлеровцы набросились с ножами на убитых Еременко, Орловского и Татаринова, вспороли им животы, искромсали их ножами, а затем натаскали досок и сожгли тела танкистов. После этого направились к траншее, где лежали Душкин и Шакалов. Но в это время вдали показались наши прорвавшиеся танки, и фашисты бросились врассыпную. Душкина и Шакалова танкисты нашли живыми. У Душкина насчитали 13 ранений, у Шакалова — 11.

Нам довелось быть на нескольких рубежах «Голубой линии». От нее осталось теперь одно название. Высоты и степь на подходах к ней изрыты воронками наших снарядов. Воронкам тесно на поле — одна входит в другую. Все пространство на 100–150 метров возле траншей взрыто так, как будто снизу, из-под земли, через каждый шаг вырывался огонь и вздымал к небу коричневую кубанскую землю с песком и темными прослойками чернозема.

Ничто живое не могло уцелеть ни в этих траншеях, ни в этих вывернутых наружу блиндажах. И странными кажутся синие васильки, качающиеся под степным ветром на неровных выемках воронок.

Здесь же валяются исковерканные немецкие минометы, орудия, перебитые пополам винтовки, автоматы, обрывки темно-зеленых френчей и брюк, оторванные каблуки, пилотки. Трупы вражеских солдат и офицеров уже зарыты. И только по огромному количеству вооружения можно судить, как много было побито здесь врагов.

Саперы ходят с длинными щупами, находят мины, выкапывают их из земли, и мины лежат у дороги, как черные плоские хлебы.

Вдоль дороги стоят указатели, острием обращенные на запад, на них написано: «Дорога проверена». Это значит — разминирована. Но надпись эта имеет и более глубокий смысл. Действительно дорога проверена нашей артиллерией, авиацией, пехотой, саперами, танкистами…


1943 г.

Захар Шкурко — секретарь райкома

Все, что лежало вокруг по обе стороны дороги — и перепаханная черная степь, и неглубокие балочки, и справа, возле станицы Елизаветинской, ярко-синий изгиб Дона — все это было знакомо.

Захар Шкурко ехал по району и хотел побывать в нескольких колхозах: и у полеводов, и у рыбаков, еще раз посмотреть, увидеть, как работали люди, как посеяли, сколько наловили рыбы.

Путь он держал в Маргаритовку, село, расположенное на берегу Азовского моря. В Маргаритовке он хотел повидаться с ветеринарным фельдшером Кужаровым, узнать, как живет старик, вспомнить с ним недавнее прошлое, еще горячее в памяти. Все, что Шкурко видел в районе, он как-то неразрывно соединял с именем этого скромного незаметного человека. Так случилось, такие вышли обстоятельства, что с именем Кужарова было связано многое, а может, и жизнь Шкурко, и председателя исполкома Денисова, и других членов бюро Азовского райкома партии, оставшихся во главе партизанского отряда в районе в то время, когда здесь были фашисты.

Ехал Шкурко по дорогам района, и радость наполняла его душу. Район быстро встал на ноги, все вернулось на свое место: и яровые были посеяны, и урожай собран, и тракторный парк был не меньше, чем до оккупации, и люди работали отлично. И вот она, ожидая снега, черная и перепаханная земля — озимые в ней посеяны, озимые хлеба. Пусть лежат зерна в земле, пусть наполняются силой — придет весна, снег сойдет, и пробьет пшеница землю, выйдет нежной зеленью под весеннее солнце. Посеяли больше плана. Война еще идет, и хотя на сотни верст она откатилась от синих донских вод и с каждым днем уходит все дальше, но победу надо питать — каждое зерно растет для победы.

По Дону ходят баркасы-водаки, груженные рыбой. Осенняя рыба — сазаны, сомы — лежит под высокими навесами Азовского рыбзавода. Подходят вагоны. В них грузят рыбу. Паровоз свистнет — и пошел поезд к фронту. Один ушел, а с запасных путей подходит другой поезд.

Давно уже азовские рыбаки выполнили годовой план улова рыбы. Но лов продолжается. Станет Дон, покроется льдом — начнется подледный лов.

Не так-то просто все это далось. Глубокие и поучительные причины лежали в том, что район богатырски начал работать уже на второй день после того, как гитлеровцы были изгнаны из его пределов. Великая сила колхозного строя, сила партийного руководства, сохранение моральной чистоты советского человека — все это особенно сказалось тогда, когда на Азовщине стояли черные дни фашистской оккупации.

Это все видел и понимал Захар Шкурко — секретарь Азовского райкома ВКП(б) — и в этом чувствовал подтверждение правильности линии своего поведения до войны и во время нее и видел уже сейчас послевоенный путь, озаренный трудом на освобожденной земле.

Лежала вокруг него донская приазовская степь, резко выделяясь на осенней желтизне берегов, синел спокойный Дон, над степью шли редкие белые облака, и солнце освещало степь негреющим осенним светом.

В июле 1942 года Шкурко хранил полное спокойствие, хотя на душе было мрачно и горько. Решение было принято, оставалось его выполнить. Члены бюро райкома Алексей Федорович Денисов — председатель исполкома, Иван Ефимович Еременко, Иван Тимофеевич Сахаров были готовы для ухода в партизанский отряд.

Они оставались в своем районе, запоминая на дороге последний след советской пушки, колесившей на восток. Вера в победу была в их сердце. У всех у них, собравшихся в небольшом Александровском лесу, была эта вера, дававшая им силу в борьбе.

Отряд был не очень большой, но люди в нем — решительные, честные, проверенные долгой работой. Шкурко много ходил по лесу. Нет, оставаться в нем было нельзя. Лес небольшой, местами редкий, малорослый, несомненно, притянет к себе внимание гитлеровцев.

Степная азовская сторона? открытые поля, балки да овраги — вот все, что оставалось для партизан. Выбор был ограничен.

Шкурко стоял на опушке леса вместе с Денисовым. Было раннее августовское утро. Птицы звонко щелкали, от земли поднимался редкий туман, лес еле слышно шумел. В степи было тихо, где-то над горизонтом стоял пепельный столб дыма — горела приазовская станица.

— Здесь, Алексей Федорович, нам не жить. Этот лес как бельмо на глазу. Ровное место. Где партизаны могут скрыться? В лесу? А лес где? А лес вот он, один, всего пять тысяч гектаров, да и то не сплошные массивы. Надо уходить…

— Куда уходить, Захар Прокофьеву?

— Куда уходить? — Шкурко замолчал, потом, повернув голову, прислушался. Высоко в небе плыл тонкий утиный кряк. Шкурко повернулся к Денисову: — Уходить будем к Кугейскому лиману, Алексей Федорович.

Денисов вопросительно смотрел на Шкурко:

— Но ведь там камыш да вода!

— Там камыш гуще этого леса. Подходы к лиману видны далеко. Если лес не может спрятать, спрячет камыш.

— А идти туда?

— Идти далеко. Но я проведу. Охотничьи тропинки известны мне.

Начало перехода было назначено на следующую ночь. В эту ночь решили из заранее подготовленной базы взять необходимое количество боеприпасов. Отправилась к базе небольшая группа партизан. В дозоре вместе с ними шли семнадцатилетний Аркадий Штанько и его дружок Жора.

Ночь была звездная, лунная. Гитлеровцы над дорогой, над степью развешивали бесчисленное количество ракет. Группа партизан шла по лесу метрах в ста от Аркадия Штанько. Вдруг лес огласился автоматными очередями. Раздались крики. Штанько с товарищем напоролись на засаду. У Аркадия было две гранаты. Пули свистели вокруг него, цокали о стволы деревьев. Совсем близко около себя в кустах Аркадий увидел четырех гитлеровцев и бросил в них гранату. Он услышал взрыв и увидел, как повалились все четверо, дико закричав. Он замахнулся, чтобы бросить вторую гранату, но несколько пуль из вражеского автомата впились ему в грудь. Падая, он все же кинул гранату.

Партизаны вернулись к своему лагерю. Когда о смерти Штанько сообщили Шкурко, у него перехватило дыхание. Аркадий был самым близким другом его сына Юрия. Юрий Шкурко ушел в армию. Аркадий Штанько пошел с его отцом в партизаны. Принесли дневник Аркадия Штанько. Он учился в десятом классе. Прошедшей зимой и весной он выполнял специальные задания, пробираясь в занятый гитлеровцами Таганрог. Вернувшись с задания в Азов, Аркадий пошел в школу и блестяще сдал зачеты по литературе. Последняя его работа была о Чернышевском.

Шкурко перелистывал страницы дневника…

«13 апреля. Был в Ростове с ребятами, которые 20 марта ходили с нами на операцию. Узнал, что про нашу операцию сообщилось в „Правде“ под заголовком „Ночной рейд“. Надо во что бы то ни стало достать газету за 9 апреля. Когда буду в Азове, схожу в парткабинет.

25 августа. После долгого перерыва продолжаю писать дневник. За последние месяцы произошло много событий и изменений, перевернувших мою жизнь. Через пять дней будет месяц, как я с партизанским отрядом нахожусь в тылу немецких войск. Началась партизанская жизнь.

27 августа. Немцы заняли Азов. Мы двинулись с партизанами в плавни.

Нужно было достать сведения военного характера. Я межевыми дорогами пошел на совхоз 13, затем на хутор „Вторая Полтава“. Представлялся то крестьянином, то пленным, то рабочим.

Отдан приказ приготовить оружие для активной партизанской борьбы. Я сейчас автоматчик третьей группы у тов. Ушлого. Меня все время не оставляет мысль о семье, которая осталась дома. Что с ними, живы они или нет, не знаю.

Все равно в Азове будет Советская власть!»

* * *
Иван Еременко с партизанами принесли тело Аркадия и его простреленный в нескольких местах патронташ. Грудь юноши была залита кровью, лицо — бледновосковое.

Под невысоким дубом вырыли могилу и, завернув тело Аркадия в одеяло, опустили его в землю. Партизаны тесно стояли вокруг могилы, сняв шапки. Шкурко сказал:

— Ты еще вернешься, Аркадий, в Азов. — Затем обратился ко всем: — Начинается, товарищи, борьба с фашистами за Азовский район. Сегодня мы выступаем из леса. Направляемся в Кугейский лиман, переходы будут очень трудными, так что приготовьтесь, товарищи партизаны…

К Кугейскому лиману шли семь суток. Днем отлеживались в подсолнухах, в кукурузе. По дорогам сновали вражеские машины, грохотали танки.

Партизаны шли к Кугейскому лиману по топким плавням, пробираясь меж хуторов. Ночи были короткие. В четыре часа уже светало, и снова надо было ложиться в снопы, зарываться в солому.

— Так дрофа прячется от охотников, — говорил Шкурко партизанам.

— Дрофа — птица, а мы — люди. Нам обидно так прятаться, — нетерпеливо отвечал рыбак Пушкарский.

— А мы сегодня будем, как дрофа, а завтра соколами станем. Не горячись, Пушкарский, — успокаивал его Шкурко.

Острая осока резала ноги. Сапоги разлезались от болотной воды. Из рукавов старых кожухов делали мягкие сапоги и брели по воде; у каждого за спиной по два пуда боеприпасов: патроны, тол, автоматы, гранаты…

Днем в степи жарко, душно. Воды нет. Колодцы в хуторах, в таборах. А там набилось немчуры.

К исходу седьмых суток отряд дошел до Кугейского лимана. Когда на рассвете Шкурко оглядел отряд, он увидел людей, заляпанных по горло грязью, худых, с ввалившимися щеками, с распухшими лихорадочными губами…

Он давно знал это место. Не раз до войны бывал здесь со своей заветной двустволкой и собакой. Несчетное количество битых уток и селезней перетаскал он с Кугейского лимана домой в Азов. И вот теперь этот лиман должен был стать их домом, штабом, крепостью, рубежом обороны, вышкой, с которой они могли видеть весь район.

По конструкции Шкурко сделали прочные бахчевые шалаши и поставили их таким образом, что ни издалека, ни вблизи нельзя было их заметить.

Теперь отряду предстояло начинать свою боевую деятельность. Но Шкурко думал о большем: находясь в Кугейском лимане, они должны постоянно напоминать, что здесь, в районе, — Советская власть, что здесь и он, секретарь райкома партии Захар Шкурко, и председатель исполкома Алексей Денисов, и весь райком партии. Ему предстояло со своими товарищами держать район в постоянной осведомленности о том, что происходило за линией фронта — на советской стороне. Он должен был укреплять в колхозниках веру в скорое их освобождение от фашистских захватчиков.

* * *
Стоял сентябрь 1942 года. Желтели камыши, и по утрам в лимане плавали туманы.

Шкурко и Денисов шли по узкой степной стежке. Еще издали они заметили в поле несколько фигур. Денисов шел, поглаживая усы.

— Никак, сеют, — сказал он.

— Как видишь, — ответил Шкурко, и сердце у него защемило. Обычно в это время года приазовская степь наполнялась грохотом тракторов. Ничего этого сейчас не было. Возле одной сеялки, запряженной в четверку худых быков, толпилось несколько стариков и подростков. Быки стали. Ребятишки кричали на них:

— Цоб, цобе!

Быки не трогались с места. Подходя, Шкурко увидел, что зерна лежали поверх земли. Крупные комья неборонованной земли громоздились друг на друга.

Увлеченные желанием тронуть с места отощавших быков, колхозники не заметили, как к ним подошли Шкурко и Денисов.

— Здравствуйте, товарищи, — сказал Шкурко.

Все, вздрогнув, обернулись.

— Здравствуйте, — неохотно ответил высокий старик с черной бородой.

— Чего ж так сеете плохо? — спросил Денисов.

— А вы кто такие будете?

Шкурко подошел совсем близко:

— Чи вы не узнаёте? Это вот председатель исполкома Денисов. Усы отпустил только… Узнаёте?

— Да вроде узнаём…

— А я — секретарь райкома Захар Шкурко, может, тоже узнаёте?

Старики и подростки испуганно оглянулись: осмотрели степь. Но степь была пуста. Только вдали большой куст перекати-поля колесил по степи.

— Та по правилам сиямо… — начал один из колхозников, но чернобородый перебил его:

— Да шо ты брешешь? Видишь, хто это? Районное начальство.

— Сейте хорошенько, скоро наши придут. Урожай нам пойдет.

— Правда? Вот это хорошо!.. — заулыбались колхозники.

— Придут, — сказал убежденно Шкурко. Он попросил закурить, и все протянули ему и Денисову кисеты с махоркой. Чернобородый же взял свой кисет и, отсыпав туда из всех остальных махорку, протянул его Шкурко.

— Курите там, — махнул он неопределенно рукой. Попрощавшись с колхозниками, Шкурко и Денисов не спеша направились в обратный путь.

Скоро по району за подписью Шкурко и Денисова были распространены листовки, призывающие колхозников не подчиняться приказам гитлеровцев.

Шкурко вел острую, умную борьбу с врагом. В селах и хуторах сталкивались два влияния. Одно — от народа идущее, русское, советское; другое — с угрозами расстрела, надеждой на предательство, грубое, чужое. Сталкивались они на колхознике, казаке, рыбаке, и первое побеждало. Фашисты метали громы и молнии, пытались найти штаб Советской власти на Азовщине. Усиливали наблюдение, подсылали в село шпионов, только бы найти, разыскать Шкурко, Денисова и других партийных работников…

* * *
Стоял декабрь. Больше ста дней и ночей партизаны жили в лимане, не прекращая борьбы. В полутора километрах от лимана был заброшенный степной колодец. Партизаны очистили его и до самой середины декабря брали воду и устраивали около него купание. Однажды по мыльной пене в корыте возле колодца полицейские установили, что в лимане есть жители. Началась облава.

На заранее подготовленном рубеже обороны партизаны приняли бой. Силы были неравные. Шкурко, оставив арьергарды, уводил партизан в степь. Там было единственное место, где можно укрыться, — большая яма, тесная, открытая сверху, но скрытая от посторонних взоров складками местности. Там и собрались все к ночи, залегли в яме. Гитлеровцы потеряли след в декабрьском буране.

Десять дней лежали люди в этой яме под открытым небом. И новый, 1943 год встретили в ней. Под Новый год Шкурко сказал:

— По звездам вижу, что год будет наш.

Звезды висели над степью, над занесенной снегом ямой, и переливались холодным синим светом.

Заболел Денисов. Он тяжело и долго кашлял. По всем признакам это была не просто простуда.

Шкурко принял решение…

В селе Маргаритовка жил и работал ветеринарный фельдшер Матвей Данилович Кужаров. Во время одного из своих предыдущих путешествий по району Шкурко высказал Кужарову предположение о том, что, может, в случае нужды придется воспользоваться его домом. Кужаров ответил:

— Приходите, когда сочтете нужным. Мой дом, моя жизнь — к вашим услугам.

Теперь пришла пора воспользоваться домом фельдшера.

Азовский райком стал буквально подпольным райкомом. В доме Кужарова прорезали пол. Днем наверху шел прием «больных». Колхозники тащили больных кур, гусей, свиней… Целый день сидевшие под полом партизаны слышали кудахтанье, гогот, поросячий визг. Целый день в доме Кужарова толпился народ.

Ночью начиналась другая жизнь…

В это время на широком фронте Красная Армия уже вела наступление. По льду через Азовское море ходили партизаны Приазовья за сводками Информбюро к подпольщикам Таганрога. Когда они возвращались, Шкурко садился за стол и писал от руки воззвания, переписывал сводки Информбюро в маленькую складную папку. Это была газета «Приазовская правда». Газета выходила в двух экземплярах. С каждым из них подпольщики шли по хуторам и станицам и читали сводки колхозникам.

Гитлеровцы стремились выкачать из района как можно больше продуктов, угнать скот. Необходимо было воспрепятствовать этому. Шкурко написал директиву:


«Всем руководителям колхозов Азовского района.

Враг отступает и с неистовой злобой разрушает и сжигает огромные богатства нашей Родины — предприятия, мельницы, склады с зерном и продовольствием. Он грабит население, угоняет и убивает скот, отнимает личное имущество у наших людей. Мы должны им противопоставить свои силы. Поэтому Азовский райком ВКП(б) и райисполком требуют от вас немедленного выполнения нижеследующего.

Чтобы отступающий враг не сжег колхозное зерно в амбарах, чтобы не угнал и не истребил скот (коров, быков, овец, свиней, лошадей), раздайте все это на хранение колхозникам, установив строжайший учет и ответственность за хранение и содержание скота.

Чтобы колхоз был готов к успешному проведению весеннего сева (это время уже недалеко), теперь же соберите и ремонтируйте весь с.-х. инвентарь.

Организуйте и укрепляйте дисциплину среди колхозников, разъясняя им, что успешное проведение в жизнь этих заданий будет являться ценнейшим их вкладом в наше общее дело — в борьбу против немецко-фашистских оккупантов.

Настоящее письмо необходимо обсудить на совещании бригадиров и советского актива с целью привлечения их и всех людей на выполнение этих неотложных задач.

Секретарь Азовского РК ВКП(б)

ШКУРКО.

Командир партизанского отряда САХАРОВ».


Директива была разослана во все колхозы. Со всех сторон к Шкурко поступали сведения о том, что эта директива, подкрепленная сводками Советского информбюро, распространенная в селах и хуторах, делала очень многое.

Наконец наступили счастливые дни. Фашисты бежали с Кубани, бежали с Дона. Освобождался Азовский район. Во все сельсоветы, колхозы, в села и хутора райком разослал людей для установления Советской власти.

На путях отхода врага небольшие партизанские группы из засад уничтожали гитлеровцев.

В окно Шкурко видел отступающих через Маргарп-товку фашистов. Они шли пешком, ехали на буксующих в талом снегу машинах. Он сказал Кужарову:

— Надо бы, Матвей Данилович, красную косынку достать, флаг сшить. Завтра будем Советскую власть в Маргаритовке устанавливать.

— А еще ж наших не слышно.

— Зато видно, Матвей Данилович, — он показал в окно.

На следующий день у сельсовета в Маргаритовке провозглашали Советскую власть.

И вот весь район был свободен.

Только теперь Шкурко убедился, какое огромное влияние оказывал подпольный райком на жизнь района. Фашистам ничего не удалось вывезти из района. Почти весь хлеб остался в колхозах. Район получил задание дать четыреста тысяч пудов хлеба. В первый же месяц азовцы дали Красной Армии пятьсот тысяч пудов хлеба. Необмолоченный хлеб в скирдах в поле охранялся от поджогов.

В колхозах осталось много скота. Трактористы выкапывали из земли магнето, и через неделю тракторы вышли в степь.

Нет, недаром они стыли в Кугейском лимане, лежали в декабрьскую стужу в волчьей яме, в азовской степи, задыхались днями в тесном подполье у Кужарова. Недаром!

* * *
Шкурко не забыл о юном своем друге, геройски погибшем Аркадии Штанько. Тело Штанько перевезли в Азов. Похоронили в саду, поставили каменный памятник, оградили высокой железной решеткой.

На траурном митинге Шкурко вспомнил и повторил собравшимся слова, записанные молодым партизаном в свой дневник в тяжелые дни августа 1942 года:

«Все равно в Азове будет Советская власть!»

На памятнике Аркадию Штанько выбиты стихи:

Я долю свою по-солдатски приемлю.
Ведь если бы смерть выбирать нам, друзья
То лучше, чем смерть за родимую землю,
И выбрать нельзя!
А родная земля лежала нерушимо вокруг памятника молодому герою, вокруг Азова, расходясь на все четыре стороны.

Проезжая как-то по степи, Шкурко снова встретился со стариками, прошлой осенью угостившими его и Денисова табаком. Машина остановилась, и Шкурко подошел к колхозникам.

— Здравствуйте, товарищи, — сказал Шкурко.

Старик с черной бородой остановил четверку лошадей, запряженных в сеялку.

— Здравствуй, Захар Прокофьевич.

Они закурили.

— Как сеете? — спросил Шкурко, хитро улыбаясь.

— Отлично сеем, в норму, — ответил бородач.

— Не так, как прошлой осенью?

— Так мы для себя сеем, не для германца.

— А я ж вам говорил еще тогда, что мы урожай снимать будем.

— Тебе видней… Ты человек с горизонтом… У тебя, мабудь, такие очки есть, што ты через бугор видишь?

— Может, и есть, — сказал, улыбаясь, Шкурко. Они попрощались.

Старики прикрикнули на коней. Лошади легко тронули сеялку с места, и Шкурко увидел, как в землю из желобков потекли пшеничные зерна.

Далеко-далеко лежали черные перепаханные земли, и над ними стоял легкий, прозрачный туман поздней осени.


1943 г.

Вот он, керченский пролив!

Фашистское командование изо всех сил старалось сохранить за собой «кубанское предместье». Оно было необходимо гитлеровцам как плацдарм для наступательных операций в сторону Кавказа и обеспечивало им оборону Крыма.

Географически местность была выгодна для обороняющегося. Непрерывно совершенствуя линию своей обороны, гитлеровцы эшелонировали ее на глубину 25–40 километров. Здесь насчитывалось несколько десятков опорных пунктов и узлов сопротивления.

Гитлеровские инженеры стремились строить укрепления так, чтобы под огнем находился каждый квадратный метр впереди лежащего пространства. Насыщенный до предела огневыми средствами — пулеметами, минометами и артиллерией, — этот узел действительно мог считаться неприступным. И почти вся линия вражеской обороны здесь состояла из таких узлов.

Но как ни пропагандировали гитлеровцы свою оборону, как ни расхваливали ее, она не спасла их от поражения. Упорство обороняющихся было сломлено мужеством, силой и воинским умением наших наступающих частей.

Путь от Новороссийска до Тамани освящен бесчисленным множеством славных подвигов советских бойцов и командиров. Это здесь шел со своей 76-миллиметровой пушкой командир орудия Михайлов. И Михайлов, и его орудие воюют давно, еще с тех времен, когда наши войска стояли у Прута. Сколько снарядов выпустило орудие — и не сосчитать. А пушка все бьет фашистов, громит их укрепления.

— Как бы ни было круто, все равно дойдем до Прута, — говорит Михайлов.

В одном бою на пути нашей пехоты стала самоходная пушка «фердинанд». Она била часто и преграждала путь в узком проходе. Михайлов получил приказ от командира дивизиона заставить «фердинанд» замолчать.

Расчет выкатил пушку на открытую позицию, и первый снаряд понесся к «фердинанду». Невдалеке от Михайлова разорвался снаряд, и командир понял, что вражеская самоходка еще жива. Но второй снаряд угодил прямо в «фердинанд». Михайлов увидел взрыв, другой, третий и услышал в наступившей на мгновение тишине восклицание одного из пехотинцев:

— Упредил, прямо как в театре!

Командир дивизиона прокричал Михайлову:

— Правильно стреляете!

* * *
Особенно упорные бои разгорелись на подступах к Волчьим Воротам, где пересекаются узкие горные дороги, Гитлеровцы прекрасно понимали значение Волчьих Ворот. Не слишком рассчитывая на естественные преграды — густые заросли дубняка и терна, зыбкую почву оползней и обвалов, крутые подъемы, — они минировали все дороги и все подступы к этому оборонительному рубежу.

И все-таки перевал Волчьи Ворота был взят. Бойцы нашли проходы в горах, проникли в тыл к фашистам и заставили их отступить.

Следующий рубеж — станица Раевская — также был подготовлен гитлеровцами к длительной обороне. Здесь разгорелось сражение, в ходе которого враг понес большие потери. Командир подразделения Носиков вел своих бойцов в атаку и упал, сраженный автоматной очередью, у самой линии проволочных заграждений. Еще стремительнее, еще неудержимее двинулись вперед бойцы.

— За любимого командира! — кричали они, штурмуя вражеские позиции и уничтожая гитлеровцев.

В рукопашном бою противник был отброшен, и этот рубеж тоже перешел в наши руки.

В то время когда наши войска преследовали отступавших к Анапе фашистов, с моря в Анапе был высажен десант. Морская пехота ворвалась в город так стремительно, что противник в панике заметался по улицам среди развалин домов. Военный комендант Анапы вместе с его помощником были перехвачены нашими бойцами и взяты в плен в тот момент, когда они пытались на машине скрыться из города по направлению к Тамани.

Бои разгорелись в пойме реки Кубань. После того как наши подразделения захватили станицу Благовещенскую, а на правом фланге был взят город-порт Темрюк, положение гитлеровцев стало критическим.

Наши войска стояли на таманской земле.

На этом последнем этапе враг сопротивлялся с особым ожесточением.

Сосредоточив на сузившемся участке фронта много артиллерии и минометов, противник старался оттянуть час своего окончательного поражения на Тамани и на Кубани, эвакуировать возможно большее количество войск с полуострова.

О настроении гитлеровцев можно судить по неотправленному письму солдата 186-го пехотного полка. «Оставив Новороссийск, — писал он, — мы уходим на Тамань. Чувствуем себя здесь, как в мышеловке».

Перешедший в расположение наших частей немецкий лейтенант сказал:

— Все мы поглощены одной мыслью: скорее бы вырваться из Тамани. Все боятся окружения и чувствуют себя обреченными. Теперь, когда русские наступают на всем огромном восточном фронте, становится ясно, что Германия больше не имеет шансов выиграть войну.

На Тамани гитлеровцы цеплялись за каждую высотку, за каждую щель в земле. Фашистам страшно было оглянуться — Керченский пролив не предвещал им ничего хорошего.

* * *
Наши войска, высадившиеся на косе Бугазского лимана, оказывали давление на гитлеровцев в направлении города Тамань. Подразделение командира Курашвили, захватив гору Гирлянную, открыло путь к станице Вышестеблиевской, одному из последних опорных пунктов врага на Таманском полуострове. Наши войска вскрыли левый фланг последнего рубежа немецкой обороны и, по существу, разрезали надвое таманскую группировку противника.

Большой бой разгорелся на песчаной косе, ведущей к Тамани. Здесь также высадился на рассвете десант. Бойцы уцепились за узкую полоску берега, и гитлеровцы оказались в ловушке.

Первым на крутой берег выбрался с бойцами командир Лобач. Он начал рукопашный бой, ловко прыгнув с десятком бойцов во вражескую траншею. Рядом с ним отважно дрались пехотинцы. В ход пошли гранаты, приклады, ножи. Сбитые каски, клочья одежды, вышибленное из рук врага оружие летели с обрыва в море.

Гитлеровцы сопротивлялись отчаянно, но постепенно начали отходить к центру косы. Пехотинцы шли за ними по пятам. Один небольшого роста боец вскочил верхом на спину огромному фашисту. Тот пытался освободиться, но не мог сбросить яростно вцепившегося в него десантника. Тяжело ступая по песку, гитлеровец двинулся вслед за своими, унося нашего бойца на спине. Но вдруг фашист пошатнулся, опустился на колени, а потом упал на песок. Вместе с ним упал и боец. Через минуту он поднялся. А гитлеровец, задушенный им, остался лежать на песке.

Подразделение во главе с командиром Лобачем захватило вражеские траншеи. Но на наших воинов двинулись танки — тремя группами, по десять машин в каждой. Небольшое подразделение приготовилось отбить танковую контратаку врага. В разных местах залегли у противотанковых ружей офицеры Мазаев и Подольский, старшина Козубин и другие.

Вот загремели выстрелы из щели, где засел Мазаев. Загорелся один вражеский танк, потом другой. Еще один танк подбил и поджег с расстояния десяти метров старшина Козубин. Четвертый поврежденный танк гитлеровцев завертелся на сорванной гусенице.

Лобач заметил, что еще один танк провалился в глубокую щель. Скоро из нее полезли танкисты. Лобач прильнул к пулемету и свалил фашистов обратно в щель — уже мертвыми.

Еще одна машина гитлеровцев направилась прямо на окоп, где находился Лобач. К тому времени он уже израсходовал все гранаты. Оставалось одно: прижаться как можно теснее ко дну окопа. Командир и сделал это, улегшись на спину. Он видел, как танк перевалил через окоп и завертелся на месте, стараясь завалить окоп и раздавить советского офицера.

Но земля выдержала, и танк прошел дальше. Лобач выглянул из окопа, чтобы определить, как идет на косе сражение. Но в это время из остановившегося вдруг танка ударила пулеметная очередь. Отважный командир Лобач упал, сраженный пулями в грудь.

Смерть командира видели Мазаев и Козубин. Мазаев перебежками приблизился к танку и поджег его, а затем скосил четырех танкистов, пытавшихся выскочить через люк.

Из тридцати танков двенадцать горели, тринадцатый лежал в щели. Тем временем все подразделение вошло в бой, и скоро узкая коса между двумя лиманами была очищена от гитлеровцев. Более шестисот вражеских трупов валялось в камышах и плавнях. При очищении от противника Таманского полуострова наши войска захватили большие трофеи. Гитлеровцы оставили на полях сражений свыше 20 000 убитых солдат и офицеров.

Они думали уйти, вырваться из «кубанской мышеловки». Но они остались здесь навеки — под Новороссийском, в виноградниках Анапы и Абрау-Дюрсо, в камышах многочисленных таманских лиманов. Остатки гитлеровских войск дошли до Керченского пролива, но и здесь их настигли пули советских моряков и пехотинцев, снаряды нашей артиллерии.

* * *
Перед нами сине-бурые волны Керченского пролива. Еще дымится Тамань, небольшой городок, хорошо известный по рассказу Лермонтова. Сквозной ветер двух морей, Черного и Азовского, разносит пепел по изрытым дорогам и мостовым.

Сражение только что закончилось, но уже всюду на улицах последних освобожденных поселков и хуторов много жителей. Со слезами радости встречают они бойцов. Среди женщин и детей, среди стариков и старух не только коренные таманские жители. Здесь много людей из-под Новороссийска, из Анапы, из кубанских станиц. Гитлеровцы пригнали их сюда, рассчитывая увезти с собой. Не вышло это!

Завтра одни отправятся в долгий путь к своим родным очагам, а другие здесь, в Тамани, начнут свободную жизнь.

Люди, ранее сами бывшие для наших бойцов проводниками, теперь спрашивают, какой дорогой пройти лучше домой. Это не простое дело — найти здесь безопасный путь. Отходя, фашисты минировали все дороги, лиманы, виноградники. Минировали даже трупы лошадей и немецких солдат.

Сапер Иван Николаевич Шулепа, до войны бондарь из Невинномысска, рассказал нам, что на пути из Новороссийска до Тамани он нашел и обезвредил восемьсот мин.

— Нехитрое у нас снаряжение — миноискатель, да щуп, да кошка, а пехота существует с нами спокойно.

Спокойно идет по разминированным дорогам в родные места и население. Женщины несут на руках ребят, тащат узлы с домашним скарбом. На контрольнопропускных пунктах пустые машины, направляющиеся в тыл, наполняются людьми. Бойцы подсаживают в кузов детишек, подают женщинам вещи.

Девушка-регулировщик взмахивает флажком — и машина трогается с места.

— Счастливый путь! — кричит вслед молодой боец.

Женщины и ребятишки с машины машут руками: домой, домой!

Мы шли по Тамани, по казачьей земле. Старухи крестили бойцов вслед, а женщины и ребятишки целовали их в губы. Казалось, сады под ветром протягивали им приветливо свои длинные руки-ветви.

На таманский берег накатываются мутные волны. Над проливом, резко крича, проносятся чайки. Солнце то прячется в облака, то вырывается в просветы, и тогда вода у берега становится светло-синей.

Вот он, Керченский пролив! Нелегок был путь к нему от Новороссийска. Большие сражения разгорелись здесь, на еще оставшемся не освобожденным от фашистских захватчиков куске кубанской земли, среди песков и садов Тамани.

Войска Северо-Кавказского фронта разгромили отборные вражеские дивизии, сбросили их в море и навсегда очистили Кубань от гитлеровцев.


1943 г.

Его земля

Алексей Семенович Камыжико прощался со своими виноградниками. Вместе с председателем колхоза Порфирием Васильевичем Омельченко он вышел на высокий холм, на котором стоял большой деревянный дом; то были угодья шестой бригады.

Было лето. На виноградных лозах вызревали тугие кисти знаменитых «дамских пальчиков». Виноградники спускались вниз с холма уступами, зеленые, буроватосерые, жадно впитывающие лучи солнца.

— Может, в последний раз гляжу я на нашу красоту, Порфирий, — сказал Камыжико и вздохнул.

— Дай бог не в последний, Алеша. — Омельченко широко развел руки, будто стараясь обнять все, что лежало у его ног. — Ще увидишься со своей землицей… Вон она какая у нас благородная, земля. Точно ее каким соком напоили, да так щедро, что каждая ямка в ней плоды дает… Высоко взбирается, в гору идет, к самым предгорьям подходит, Алеша…

— Неужели ж сюда немец заползет?

Камыжико пытливо посмотрел на товарища.

— Об этом нам трудно с тобой говорить, Алеша. Бо мы с тобой не командные люди, в это дело не посвященные… Но ты идешь туда, будешь защищать нашу землю в армии, а я, ежели что случится плохого, стану здесь. Одним словом, иди спокойно, друг ты мой дорогой.

Здесь же, на виноградных холмах, они расцеловались троекратно, по-русскому обычаю, и Камыжико, высокий и жилистый, пошел к станице…

На следующий день на рассвете бригадир шестой бригады колхоза «Вторая пятилетка» Алексей Камыжико уезжал в армию.

Было лето 1942 года. Тяжелое лето. Через месяц черные колонны немецких танков докатились и до колхоза «Вторая пятилетка». Через станицу шло большое шоссе, поэтому бои на подступах к станице были ожесточенными. Омельченко встречался в эти дни с другими председателями колхозов, с бригадирами, с бывшими красными партизанами. Всеми ими было принято решение: из станицы уйти в горы, партизанить в предгорьях. Там местность была удобная для обороны и для подготовки наступления.

Немецкие танки обходным маневром прорвались через линию нашей обороны и вступили в станицу. Омельченко с друзьями ушел в горы.

Переплетенные частыми кустарниками, шумели невысокие леса. Редкие тропинки шли между дубами, буками. Словно ощетинясь, дикая акация выпустила большие красные колючки.

А внизу лежали видимые с гор виноградники. Они уже наливались в полную силу. Омельченко угадывал каждый в отдельности сорт. Черный и белый виноград. Винный и столовый. Омельченко видел и дом шестой бригады, похожий на сарай. Там сейчас стояли пустые бочки; давильные машины были зарыты, спрятаны, а бочки со сбитыми обручами, рассохшиеся, стояли в сарае.

Там была его, Порфирия Омельченко, земля. Теперь, когда он был рядом с ней и не мог ходить по ней, он особенно остро чувствовал, что значит для него его родная земля.

Омельченко знал ее всю на цвет и на запах; все тропинки, вьющиеся с виноградников, все дорожки от колхоза к колхозу, каждую лозу; все было высажено в последние десять лет, на его памяти: его руками делано, его очами смотрено, его словами указано, слухом слышано; труды и неусыпные заботы, бессонные ночи и веселые праздники — все здесь, на этой несметных богатств его земле.

…Разведчики доносили, что гитлеровцы в станице грабят, бьют и убивают людей. Отряд приводил себя в порядок, готовился к действиям. Уже были пулеметы, автоматы, гранаты — все вооружение. Омельченко, старый пулеметчик, — еще гражданская война была для него практикой — возился с «максимом», охаживал его, смазывал маслом, пропускал вхолостую ленты, пробовал и все Ожидал того дня, когда…

Когда партизанская разведка сообщила о том, что большая группа гитлеровцев, человек в триста, через виноградники направляется в горы, весь отряд был уже в боевой готовности. Был дан приказ выдвинуться вперед и на подступах к предгорью встретить врага и разгромить его. Метрах в ста перед рубежом виноградника «Второй пятилетки» должен был разыграться этот первый бой.

Омельченко выдвинулся с пулеметом вперед и, лежа между двумя небольшими холмиками, закрытый низкими ветвями, был совершенно незаметен. Его второй номер, шестнадцатилетний парнишка Шурка, лежал рядом и спокойно смотрел на приближающихся гитлеровцев.

Первым заговорил пулемет Омельченко. Фашисты были уже в это время на рубеже виноградника. Омельченко увидел, как упало несколько гитлеровцев, а вся их растянутая колонна сломалась, рассыпалась. Послышались ответные выстрелы. Сбивая ветви и листья, засвистели над головой пули.

В это время застрочили два фланговых пулемета, раздались автоматные очереди, несколько гранатных взрывов…

Гитлеровцы попытались пойти в атаку, но их встре-тили партизанские пулеметы. Омельченко бил из пулемета с удовольствием. Он помнил, что это — его земля. Это захватило все его существо. Между двумя холмиками, не видимый для вражеского глаза, он стрелял из пулемета, прильнув к щитку. Очнулся он только тогда, когда Шурка закричал:

— Пятьдесят…

Кончилась третья лента, Омельченко крикнул:

— Что пятьдесят?

— Полсотни фашистов уложили, Порфирий Васильевич.

Гитлеровцы, забирая убитых и раненых, схлынули в станицу. На виноградниках снова установилась тишина.

С тех пор на виноградниках колхоза пролегла так называемая нейтральная линия. Ниже, к станице и в самой станице, были враги. Выше, в предгорьях, — партизаны.

Гитлеровцы еще не раз пытались окружить и уничтожить партизан, но, потеряв немалое количество своих солдат, оставили эти попытки и даже за виноградом на высокий участок не решались никого посылать.

А Омельченко тосковал. Стояли золотые теплые дни ранней кубанской осени. Пора жаркой работы. Будто и не труд был раньше на виноградниках, а праздник. Столовые сорта собирают и увозят в станицу, в город, винные — засыпают в бочки, под прессы. Течет золотистая жижа, пробродит в бочках — вином станет…

Однажды Омельченко отпросился у командира к себе на виноградник. Пошел ночью на свою землю. Долго лежал между лоз, прислушиваясь к их шелесту, руками пробуя плотно набитые кисти. Не заметил он, как взошло солнце, зазолотились листья. Забыл Омельченко, что находится на нейтральной линии, поднялся во весь рост и увидел невдалеке от себя идущего без рубашки здорового, широкоплечего гитлеровца, а впереди него мальчонку с корзиной. Омельченко дажедышать стало трудно. По его винограднику, по его земле, шел враг! Омельченко расстегнул ворот косоворотки и потянулся рукой к нагану. Но потом отвел руку: стрельба вызовет ненужную сейчас тревогу. Неслышно раздвигая лозы, он пошел наперерез гитлеровцу. Вот он близко. Стоит к нему спиной, и светлые капельки пота сбегают у него с затылка и катятся между лопаток. Мальчишка срывает кисти, а гитлеровец смотрит и что-то насвистывает. «Наверно, новый, — подумал Омельченко. — Но старым ему не быть». Он раздвинул лозы и по-кошачьи прыгнул фашисту на спину, цепкими, худыми пальцами схватив пришельца за горло. Звериный булькающий звук вырвался у гитлеровца, и он опустился на колени. Бросив корзину, побежал к станице вниз с холма мальчуган.

Фашист был здоровым. Они катались по земле, и фашист все пытался сбросить со своей спины Омельченко или разжать его страшные железные пальцы. Немного освободив горло, он вдруг закричал длинно, по-волчьи, и тогда Омельченко, изловчившись, заткнул ему рот ладонью, а другой рукой сжал горло. Уже слабея, но еще сопротивляясь, гитлеровец зубами вцепился в ладонь Омельченко. Порфирий выдернул руку и, лихорадочно ощупывая вокруг себя землю, почувствовал ее под рукой, мягкую, податливую. Он набрал горсть земли и сунул ее в рот судорожно хватающему воздух врагу. Он захватил еще и еще горсть и набил ею гитлеровцу полный рот… И тогда гитлеровец затих. Омельченко отпустил руку с горла и перевернул врага на спину. Только теперь он впервые увидел лицо иноземца. Молодое, с выпученными глазами. Рот был широко открыт и набит землей, смешанной с раздавленными виноградинами.

Омельченко поднялся, покачнулся и закрыл глаза. Потом, через мгновение открыв их, он увидел спускающиеся вниз виноградники, золотисто-багряные… Прокусанная, со следами крупных зубов, рука саднила и запекалась кровью. Омельченко нагнулся, поднял щепотку земли и присыпал ею рану. Потом прошептал, обращаясь к неподвижно лежащему врагу:

— Ты хотел мою землю — вот она тебе. Наелся… Сладкой… С виноградом… Всем так будет…

Захватив с собой документы гитлеровца, пригибаясь, Порфирий Омельченко тяжелым шагом уставшего человека пошел в гору.

…И снова встретились на виноградниках, на своей земле Алексей Камыжико и Порфирий Омельченко.

Гитлеровцы были вышиблены. Земля освобождена. Разбитая станица, разрушенные хаты и колхозные строения встречали вернувшихся друзей.

Алексей Камыжико сражался с врагом в кавказских предгорьях, был тяжело ранен в руку, демобилизовался и вернулся к себе в колхоз. И сейчас он снова бригадир садоводческой бригады.

А Порфирий Омельченко снова председатель колхоза «Вторая пятилетка». Все заново надо строить, все отделывать, возрождать. Одному лишь колхозу гитлеровцы принесли убытка на шесть миллионов.

И опять они вместе: Порфирий Омельченко и Алексей Камыжико. Уже виноградники дали богатый урожай, и вина сделали в колхозе, и послали его в армию с другими подарками, и сами выпили вино, и показалось оно пьянее обычного, потому, что было оно первым вином победы.

И теперь Порфирий Омельченко с особым чувством ступает по земле. Она все видела, все слышала, всему свидетельница была и никогда рабыней врага не будет, его кровная русская земля.


1943 г.

Моток пряжи

Наша фронтовая «эмка» резво катила по ровному заснеженному шоссе. По обе стороны дороги мелькали хутора, лежали длинно протянутые села — все со следами войны: сожженными домами, разгороженными заборами, разбитыми вражескими орудиями и автомашинами.

Скоро дорога круто свернула, и мы въехали в село. Но то, что мы увидели, селом назвать было трудно. Длинная, очень длинная и пустынная улица… А с двух сторон — разбитые хаты и дома. И странное дело, мы не видели ни одного пепелища, ни одной обгорелой стены; рядом с домами не видели воронок от бомб, и на уцелевших стенах не было осколочных и пулевых отметин.

Мы проехали уже с полкилометра, но не встретили ни одного целого дома, ни одного человека. Вдруг шофер закричал:

— Женщина!

Мы подъехали к разбитому дому. Около маленького деревянного сарая, раздувая огонь в печи, стояла беловолосая женщина.

— Есть кто еще в селе? — спросил ее Степан.

— Есть, — разогнувшись, ответила женщина и застегнула ватник. — Еще, может, семейства три…

— А Марфы Петровны Рябовол нет?

— Их нет. Она кудась ушла ще весной.

— А внук ее, Василек?

— С ним ушла. Их тут… — женщина пытливо посмотрела на нас. — А вы кто им будете?

— Сродственники, — сказал Степан, — а где ее хата?

— Хаты нету… Вон все, что осталось, — щебенка… Фашист все ломами да кирками разбил, — сказала женщина, и слезы выступили на ее глазах. Она отвернулась…

Мы пошли к тому месту, где недавно стоял дом Марфы Рябовол. От дома остались две стены с пустыми окнами. Все остальное было повержено на землю — стены, простенки…

Степан ходил вокруг дома и щепочкой разгребал снег.

Вдруг он наткнулся на три мотка пряжи… Рядом с ними лежала открытка, написанная зелеными чернилами. Адрес на ней расплылся от снега, но текст на обороте можно было разобрать. Написано там было следующее: «Дорогая мама! Мы с Васильком приедем к тебе в конце апреля на пасху и Первое мая. Василька я оставлю, а сама уеду. А то мне отпуск за мой счет дают только на две недели. А Василек пусть у тебя будет до осени, потом я приеду, а может, Саша приедет и заберет тебя и Василька. Поживешь у нас в городе. Целую тебя крепко, и Саша целует, а Василек говорит: „Хочу к бабушке“. Он уже стал большой и все чисто говорит. Наташа».

— Наташа — это дочь Марфы Петровны, — проговорил Степан, держа в руках три больших мотка пряжи и открытку.

Около машины один из мотков выскользнул из рук Степана и покатился, разматываясь, вниз с горки. И мы пошли за ним, а он все катился, звал за собой, и мы не могли его догнать. И далеко протянулась голубоватосерая нить пряжи, и узнали мы по ней страшную быль о Марфе Рябовол и ее внуке Васильке.

…Наташа погостила у матери девять дней и сновауехала в город, оставив на лето своего синеглазого Васильна на попечение бабушки Марфы. Василек бегал по двору за курами, за утками, смеялся заливистым звонким смехом. Бабушка Марфа или сидела на крыльце с бесконечным мотком пряжи и вязала коврики, или копошилась в. своем огороде, поверх очков посматривая на Василька, в розовой горошком косоворотке, бегающего по двору…

Пришла горькая, тяжелая беда. Ворвались в село враги. Ворвались на больших серых машинах, с автоматами на груди. И не успела, не приехала неизвестно почему Наташа, и остались ее сын и мать в немецкой оккупации. Словно каменная, сидела Марфа Рябовол в хате. Не выходила на улицу. Пряжу отложила и только сморщенной, старческой рукой гладила светлые волосы Василька и приговаривала:

— Как же мы теперь будем? Как будем? — И по ее лицу текли слезы, и стекла очков становились тусклыми. — Что же это будет, что будет?

В хате у Марфы Рябовол поселились три гитлеровца. Им очень понравилась широкая, просторная хата Марфы. Они выгнали Марфу и Василька из комнаты в маленькую каморку, в которую обычно ссыпали картошку и в которой стоял невыветривающийся земляной дух.

Все больше редело на дворе Марфы утиное, и куриное поголовье. Гитлеровцы сами рубили курам и уткам головы, а бабушку заставляли ощипывать птиц. Скоро зарезали и гусака и гусынь. А бабушка сидела, щипала перья, и лицо у нее было словно каменное, и она пускала пух и перья по ветру и говорила Васильку:

— Молчи, внучек… Молчи…

Скоро зарезали телушку Пятнашку и увели со двора корову Рыжую. И опять бабушка молчала и ночью закрывала рот рыдающему Васильку.

И не переставала вязать Марфа Рябовол свои коврики из особо сученной серо-голубой тряпичной пряжи. И уже сделала она два коврика. Когда один и другой отобрали у нее гитлеровцы, а третьему, лысому, не досталось, он сказал Марфе:

— Делайт мне ковер. Понимайт? Драй ковер…

И тогда Марфа Рябовол сняла очки и как бы нечаянно уронила их. Очки разбились, осталась только жестяная проволочная оправа. Без очков Марфа плохо видела и через день сказала лысому:

— Не могу делать ковер, потому что ничего без очков не вижу.

Гитлеровец пришел в ярость, он топал, кричал на старую Марфу. Но она стояла неподвижная и смотрела на него спокойными серыми глазами. Лысый замахнулся на нее, но не ударил, а, что-то сердито лопоча, вышел из хаты.

С той поры ее особо возненавидел лысый. И стал он приставать к Васильку: то ударит его по голове, то ножку босую Василька огромным ботинком своим отдавит; и все старается это сделать в присутствии Марфы.

Самое тяжелое пришло в субботний осенний день. Марфа возилась у печи, подогревая воду, когда услышала звон. Обернувшись, она увидела двух фашистов, стоявших возле дома среди мешков и свернутых пледов. Третий, лысый, ломом бил стекла ее хаты. Она побежала к нему:

— Что делаешь, что вытворяешь?

Гитлеровец оттолкнул ее ногой и продолжал ломом крушить стены хаты. Другой, чернявый, с киркой полез на крышу и стал разбирать деревянный настил, а третий также ломом начал ломать соседнюю стену… Марфа побежала в хату, вытащила Василька во двор. Увидев, что лысый ломает стену, Василек бросился к нему и схватил его за руку. Фашист мотнул рукой, Василек упал на землю и громко закричал. От резкого движения с головы гитлеровца упала пилотка, и его потная лысина засверкала на солнце… И тогда Марфа одним рывком схватила с печи ведро с кипящей водой и выплеснула ее всю, до последней капли, на ненавистную, тускло поблескивающую голову гитлеровца.

Звериный вой полыхнул по селу…

…Избитую, полуслепую Марфу и Василька втолкнули в сарай. Марфа увидела незнакомых фашистов и среди них высокого, черного. Он сидел на табурете и курил сигарету. Возле него лежал топор, деревенский колун с потертым топорищем. Два немца потащили к столу Василька, и, не успела Марфа ни закричать, ни броситься на помощь, как блеснул топор, и сарай наполнился высоким рыдающим криком Василька:

— Рученька, рученька, рученька…

Потом крик сразу оборвался. Марфа почувствовала, как и ее потащили к столу, и в то же мгновение страшная боль опустилась на руку, сдавила сердце…

Гитлеровцы отрубили Марфе и Васильку кисти правых рук.

Здесь же, в сарае, и нашли бабушку Марфу и ее синеглазого Василька односельчане, привели в чувство, обмыли раны и спрятали их в колхозном таборе, в степи…

Всю зиму поправлялись под сердечным присмотром добрых людей Марфа и Василек. Затягивалась у Марфы рана, но не было у нее руки, и она часто смотрела на то место, где раньше из-под рукава виднелась рука. И Василек постарел, будто ему не шесть лет было, а сорок, такой он стал молчаливый, глаза его подернулись горькой дымкой, опалились страданием и мукой.

И чем больше смотрела Марфа на горе и скорбь, которые окружали их, тем больше понимала, что не сможет она жить спокойно, если с ней рядом будет жить фашист; и воздухом она дышать не сможет, если этим воздухом фашист дышит; и по земле не сможет ходить, если ходит по ней фашист!

И еще не пригрело как следует солнце, не растаял снег на полях и дорогах, кора на тополях не оттаяла, а уже вышли в путь-дорогу Марфа Рябовол и Василек. И пошли они по своей земле, по хуторам и селам, по дорогам и стежкам, и, где бы ни проходили, где бы ни шли, поднимала Марфа Рябовол обрубок руки и строго говорила:

— Это фашист сделал.

И Василек поднимал обрубок и тихо говорил:

— Это фашист сделал.

И опять они шли дальше, и где они проходили — русские люди шли в партизаны, летели под откосы вражеские поезда, подлая немчура встречалась с карающей смертью… Так они шли по своей земле — Марфа Рябовол и синеглазый ее Василек — с высоко поднятыми руками.

— Это фашист сделал!

И на одной из дорог, у березовой рощи, застрелили их гитлеровцы и бросили на дороге. И схоронили русские люди Марфу Рябовол и Василька у дороги. Большой холм насыпали. И весной и летом цветут у могилы синеглазые васильки.

…Сняв шапки, мы стояли у запорошенной снегом могилы и молчали. Крупными хлопьями падал снег, в леске было тихо, и голубело небо над тонкими березками. И кто ни ехал, кто ни шел мимо могилы — останавливался, снимал шапку и низко склонял голову перед могилой русской женщины и ее внука. И шел прохожий дальше с горящим сердцем, озаренным неугасимым пламенем святой мести.


1943 г.

Скрипка Линника

Мы сидели в небольшой чистой комнате правления колхоза «Пламя революции» в хуторе Муравики и беседовали с председателем колхоза Саввой Матвеевичем Линником.

О том, как живет и здравствует этот кубанский колхоз и работают люди в нем, мы уже хорошо знали, так как до этого ходили по хутору и познакомились с колхозниками. Мы знали, что колхоз посеял свои плановые озимые гектары и даже несколько десятков гектаров пшеницы посеял сверх плана; знали, что и с овощами дело обстоит хорошо — урожай был прекрасный — и что на следующий год ожидают еще большего урожая.

Все это мы знали и не очень удивлялись, так как видели, что и здесь, и в других местах жадно работают люди, любят свою землю, и сама земля, как бы слыша биение честных людских сердец, тянет к ним свои дары щедро, полной горстью.

Но одна вещь нас удивила. В колхозе было значительное количество коров, быков, свиней и даже лошадей было немногим меньше, чем до войны. В наскоро сделанных — взамен разрушенных врагами — фермах мы видели несколько десятков телят, жеребят и бесчисленное множество поросят.

Савва Матвеевич Линник сидел за столом в черном поношенном пальто городского покроя, смотрел на нас поверх очков и не спеша рассказывал о том, как воюют его два сына на фронте и зять воюет, а он здесь живет со своей бабкой Анисимовной, двумя невестками, дочкой и восемью внучатами.

Мы уже собирались попрощаться с Саввой Матвеевичем, когда на стареньком небольшом буфете, стоявшем в комнате правления, заметили потемневшую от времени скрипку.

— Чья это скрипка?

— Моя, — ответил Линник и, покраснев, посмотрел на нас.

— Играете?

— Играю… Как радость какая или горе.

— А при фашистах где она была?

— Со мной.

— А вы где были?

— Здесь был, в округе… Скрытно жил… По хуторам ходил. — Линник нежно посмотрел на скрипку. — Она тоже сыграла свою роль.

…Линник уходил из хутора. Старуха набила ему мешок хлебом, салом, луком, завязала в тряпицу соль, За хутором слышались орудийные выстрелы. Низко над степью летали вражеские самолеты.

Линник и бригадиры Нечепа и Кожар угоняли скот в горы.

Забежав в хату, Савва Матвеевич обнял Анисимовну, наскоро перецеловал внучат и сказал:

— Покидаю вас… Увидимся… Не поддавайтесь врагу…

Он хотел было взять с лавки туго набитый мешок, но взгляд его упал на висевшую на стене скрипку. Он быстро развязал горловину мешка, вытащил из него половину содержимого и, завернув скрипку и смычок в полотенце, спрятал их в мешок. Затем продел руки под ремешки.

Выходя из хаты, он слышал, как на разные голоса плакало его семейство.

Скот угнать далеко не удалось. Танковые колонны гитлеровцев перерезали дороги. У одной из переправ Линник, видя, что положение безвыходное, сказал Нечепе и Кожару:

— Гоните скот обратно в хутор. Раздайте его колхозникам. Каждую коровенку, бычка, коняку берегите. Прячьте от врага. Хороните от его взгляда.

— А ты, Савва Матвеевич? А ты как? — спросил Нечепа.

— А я хуторами пойду. А когда надо, вернусь до дому. Я тот срок изберу, какой подходящий будет для возврата.

Темной кубанской ночью повернули Нечепа и Кожар стадо от переправы и погнали его к себе в хутор. Глухо мычали коровы и быки; скрываясь в темноте, тревожно ржали кобылицы. Скоро топот, ржание и протяжное мычание утихли, и Линник остался один возле мелкой, быстро бегущей речки. Он стоял, прислонившись спиной к вербе, одинокий и старый. Мешок со скрипкой и харчами лежал на земле. И тогда впервые за много дней Линник взял скрипку в руки, и здесь, в ночи, на берегу реки, скрипка заплакала, полились ее печальные звуки.

И пошла с тех пор дорога Линника по хуторам. Ходил он проселками, бороду — отпустил, старый, седой, неторопливый человек. И всюду его сердечно встречали люди, и всюду он им играл старые кубанские песни. После песен светлели у людей лица, и, сидя осенним вечером в хате, тихо они подпевали, и загоралась надежда в их глазах, потому что все песни на Кубани были всегда вольные и ни одна из них не говорила о покорности, ни одна не учила рабству.

И во многих хуторах уже знали Савву-музыканта, что проходил мимо, останавливался и души людские пламенем веры и непокорства зажигал.

Раньше Линник знал: есть бригадиры у него, звеньевые, полеводческая бригада, огородническая; осень прошла, весна пришла — сев наступил, падают в черную землю золотые зерна пшеницы и ячменя. Сеялки шли по земле колхозной… Теперь сеялки ржавели под дождями и туманами в открытой степи. А он, председатель колхоза Савва Матвеевич Линник, шел со своей скрипкой, с песнями, как сеятель с драгоценными зернами, по земле и щедро рассыпал эти зерна.

Но вот с гор еще зимой, в январе, как весенние ручьи, зазвенели вести о победах Красной Армии. На дорогах встречались эти вести, растекались по тропинкам. Покатился враг назад. И почувствовал Савва Матвеевич, что должен он быть в своем хуторе раньше, чем фашисты будут выброшены из его района. Надо было не дать разграбить добро, все то, что долгие годы собирал он, что прятали сейчас верные люди.

И вот его хутор, его Муравики. Речка Муравика, не желающая замерзать. Но коровники разбиты, телятник сожжен, конюшни разрушены.

Вышел он к старому правлению колхоза, снял шапку, положил ее на снег, вытащил скрипку и заиграл песню «Засвистали козаченьки». Он играл, а ветер шевелил его седые волосы. И вокруг него стали собираться люди, а он все играл и осматривал собравшихся. И видел он, что все его узнают: вот и Нечепа, и Кожар, вот и его старуха Анисимовна молча стоит, плачет. А он все играет… А потом начал говорить:

— У кого были, граждане, коровы, может, кони остались, быки… Уводите немедля в камыши, поглубже куда. Забирать будут фашисты, все будут забирать, граждане. А наши близко, наши уже идут, граждане колхозники.

Народ узнавал председателя. Он стоял перед односельчанами и играл так, как никогда не играл.

— Граждане, подайте, кто сколько может страннику, — сказал он вдруг, перестав играть и посмотрев поверх голов собравшихся. И все обернулись и увидели, что за ними на коне сидит фашист-сельхозкомендант, а рядом стоят два полицейских бок о бок.

— Очень хорошо! — закричал комендант. — Музик собирайт вас. Есть приказ немецкий командований сейчас собирайт весь скотина — корова, быченят, лошадь, — будет эвакуирование. Кто не дает корова — будет расстреляние. Кто не дает свинья — расстреляние. Понимайт? Сей минут корова сюда, бык сюда, лошадь сюда…

И видит Линник: кто на месте стоит в нерешительности, а кто к хатам направляется. Еще раз крикнет комендант, застрелит кого, и тогда начнут полицейские забирать скот по дворам. Возле Линника стояли Нечепа и Кожар. Нечепа зашептал:

— Шо робыть будем, Савва Матвеевич?

— Их убить надо, — сказал Линник и положил скрипку на снег. — Идите за мной, только разом. — Он подошел к коменданту. — Дозвольте штось сказать господину коменданту, — оглянулся и поманил его к себе пальцем. Комендант с коня нагнулся к нему. И тогда Линник схватил его за голову и потащил к себе. Нечепа и Кожар схватились с полицейскими. Кто помогал Линнику убивать коменданта, он не помнил. Метнулась испуганная лошадь… Раздался выстрел, другой… Протяжно закричал Кожар… Минут через пять, когда все было кончено, на грязном окровавленном снегу лежали мертвый комендант, полицейские и чуть поодаль смертельно раненный Кожар.

Без шапки, без очков стоял Савва Линник среди хуторян и говорил:

— Врагов — в реку. Весь скот и сами все — в камыши. Быстро, граждане. Сюда вот-вот еще придут гитлеровцы…

И здесь он вспомнил о скрипке. Он бросился к мешку, втоптанному в снег, — там ее не было. Значит, разбили, раздавили ее.

— Савва, Савва, — услышал он дрожащий голос. Он поднял голову и увидел перед собой свою старуху. Раскрывая овчинный кожух, она подавала ему скрипку.

— Савва, Савва, — тянула она ему скрипку, ту самую, из-за которой сотни раз ругала его, считая ее не стоящим взрослого человека делом.

Через полчаса хутор был пуст. Ушли люди, угнали с собой в камыши скот. Отряд гитлеровцев, приехавший в хутор на помощь коменданту, не застав здесь никого, поехал дальше, решив, что комендант и полицейские справились без них.

* * *
Из окна правления колхоза видны вьющиеся над хатами синие мирные дымки. По улице в белых пуховых шалях и платках проходят женщины. Проезжает в двуколке высокий, в бараньей шапке человек.

— Это Нечепа, — говорит Савва Матвеевич. — А лошадь — того коменданта.

На буфете лежит старая, потемневшая от времени скрипка.

— Почему она не дома? — спрашиваем мы.

— От детишек берегу… Она сыграла свою роль, — говорит Линник.

Скрипка действительно хорошо сыграла свою роль. Старая добрая скрипка, она еще не раз сыграет на праздниках в хутора Муравики…


1944 г.

Старое вино

Всю свою жизнь провел на таманских виноградниках Илья Иванович Сагайдак. Седой потомок запорожских казаков, он гордо носил свою звучную фамилию и при случае на веселой гулянке любил говорить: «Мы запорожцы!»

Получив от отца профессию виноградаря, он остался ей верным и по настоящий день. Был он раньше шумным и веселым, и его бойкая подружка Степанида была под стать своему мужу. Говорливая, кареглазая, моложавая, она была всегда в движении, и трудно было кому-либо сравняться с ней по ловкости и быстроте в сборе винограда. И сына Николая, что родился двадцать два года назад, они воспитывали таким же веселым, жадным к жизни.

Двадцать два года назад Илья Сагайдак, сидя у постели Степаниды, гладил ее большую руку и говорил:

— Спасибо, Стеша, спасибо, а то я заждался… Да еще сын… спасибо…

Тогда же Илья Сагайдак решил наполнить небольшой бочонок вином любимого своего сорта — каберне, заполнить его как следует и спрятать. Возле забора вырыл он яму и закатил туда бочонок вина. Проделав все это, он пришел к Степаниде и сказал:

— Бочонок зарыл, пусть до Николиной свадьбы в земле полежит. А как будет сын свататься — на свадьбу лучше вина не подберешь: сладкое, густое и крепкое, с каким другим сравнить…

Прошло двадцать лет, сын вырос, и много событий произошло за это время: в хуторе давно уже был колхоз. Илья Сагайдак стал бригадиром виноградарской бригады. В сороковом году был участником Всесоюзной сельскохозяйственной выставки и вместе со Степанидой ездил в Москву.

А дома, у себя в хуторе, с удовольствием замечал, как крепнет любовь Николая к Жене — дочери соседа Романа Мирошника, что был в колхозе таким же уважаемым человеком — бригадиром табаководческой бригады. Было решено, что осенью сорок первого года, после сбора урожая, будет сыграна свадьба и Сагайдаки породнятся с Мирошниками. По этому случаю старый виноградарь даже открыл секрет своему сыну о бочонке вина, что уже двадцать лет был зарыт возле забора. На том месте каждый год трава росла, и рядом поднялась посаженная в год рождения сына вишня, каждое лето дававшая крупные, тяжелые ягоды…

Не пришлось выпить старого вина на свадьбе. Началась война. Николай ушел воевать. Сагайдак на проводы сына хотел достать бочонок, но Николай запротестовал:

— Вернусь… Свадьбу с Женей сыграем, тогда и выпьем. Как загадал, отец, так тому и быть.

Пришло горе к Илье Сагайдаку. Осколком вражеской бомбы на пороге своей хаты наповал была убита Степанида. Остался старик один. Похоронил он жену на хуторском кладбище, невдалеке от виноградников, поплакал скупыми мужскими слезами на могиле и вернулся в свою хату…

А следом в хутор ворвались гитлеровцы и начали бесчинствовать: пили вино, резали скот и птицу, глумились над девчатами…

Посуровел старый Сагайдак, седой сразу стал, побелел, будто зима, что подошла, высыпала снег нетающий на его голову. Смотрел он, как разрушали фашисты хаты хуторские, строения, как над людьми издевались, и не выдержал. Ушел на виноградник, там и жил…

Давно не было слышно орудийного гула, отодвинулся фронт куда-то далеко. Но однажды снова послышался знакомый артиллерийский гром. В первое мгновение Сагайдак не поверил даже, показалось ему, что дует это ветер с Мархотского хребта, краем на Тамань залетел. Прислушался Сагайдак — нет, не ветер, артиллерия бьет. Невмоготу ему стало сидеть на винограднике, пошел в хутор. По дороге зашел к Мирошнику. Пустыми, невидящими глазами смотрел Мирошник на Сагайдака.

— Что ты, Роман Савельевич?

— Женю фашисты угнали… И Петра угнали, сына… — Куда угнали?

— В Крым увезли…

И узнал Сагайдак, что гитлеровцы отступают и жителей угоняют с собой через пролив.

Ночью хутор осветился сразу несколькими пожарами. Сагайдак вышел на крыльцо и по месту пожаров догадался, что горят молочнотоварная ферма, сыроварня, табачные сушки и отдельные дома. Особенно его поразило зарево, поднимающееся к небу в стороне виноградников, вишневых и яблоневых садов.

— Неужели сады палят?

На рассвете в дом явились десять гитлеровцев во главе со своим старшим, обер-ефрейтором. Выставив часового, они завалились, грязные, в саже и пепле, спать.

Утром обер позвал Сагайдака:

— Надо немножко вино, мы немножко будем поднимать огонь. Потом уходить. Рус будет здесь завтра…

Артиллерийская стрельба в течение дня приблизилась к хутору. Сагайдак отчетливо ее слышал. Он бы передушил каждого гитлеровца своими руками. Но что он мог сделать, безоружный старик, против десятерых вооруженных здоровых солдат? Он бы все отдал, чтобы поймать, задержать здесь всех десятерых поджигателей-факельщиков, убийц. И тогда он вспомнил: под забором возле срубленной вишни зарыт бочонок с вином — двадцать два года вину. Хороший срок. Крепкое, сонливое, густое вино каберне. Может… Это было последнее средство.

— Я достану вина. У меня бочонок есть, зарыт во дворе. Идемте. — Он взял лопату, и, сопровождаемый всеми десятью гитлеровцами, пошел к забору. Гитлеровцы даже затихли, когда он начал рыть землю, пласт за пластом отбрасывая ее в сторону. Наконец лопата прикоснулась к чему-то твердому, и скоро показался облупленный, сросшийся с землей крутой край деревянного бочонка.

— О, рус, старик! — крикнул обер, когда бочонок был доставлен в дом.

С бочонка счистили землю, поставили его на табурет. Затем все десять гитлеровцев подставили кружки к резиновому шлангу, опущенному в отверстие, из которого была выбита деревянная пробка. Десять кружек медленно наполнялись. Вино текло лениво, оно было темное, густое, распространяющее дурманный, медовый запах. И вот все десять кружек наполнены. Солдаты нетерпеливо смотрели на кружки и глотали слюну. Но обер не торопился.

Он пристально посмотрел на старика, потом вдруг подал свою кружку ему и сказал:

— Пей, рус, пей!

«Боится, что отравлено», — подумал Сагайдак, впервые за долгое время улыбнувшись, взял кружку и, не отрываясь, выпил все до дна.

— О, рус! — одобрительно сказал обер и снова наполнил вином кружку.

Гитлеровцы выпили, зашумели и опять полезли к бочонку…

Сагайдак вышел на крыльцо. У него закружилась голова. Он снял шапку и подставил голову под пронизывающий ветер, идущий с Азовского моря. Улыбаясь, Сагайдак стоял на крыльце, держась за стену дома. Он был доволен. Вино было на славу. Если выпьют весь бочонок, никуда не уйти им.

Из хаты доносился гул. Затем послышались звуки нестройной, лающей песни. Какой-то звон, падение табурета. Потом вдруг открылась дверь, и на четвереньках выполз обер и залаял. Так на пороге он и уснул. Сагайдак вынул у него из кобуры пистолет и поволок обера в сарай. Там он веревкой скрутил гитлеровцу руки и бросил на солому вниз лицом. Вернувшись, он прислушался: в хате было тихо, только густой храп доносился из дома. Открыв дверь, при мигающем свете фонаря он увидел всех остальных фашистов спящими.

Сагайдак собрал разбросанные по хате автоматы, гранаты, сумки и все это понес в огород. Там, в бурьяне, лёг и стал наблюдать за домом. Ночью через хутор промчались две грузовые машины, пробежали, не останавливаясь, несколько запыхавшихся фашистских солдат, а затем все стихло.

Уже на рассвете по улице проехали три броневика и остановились на хуторской площади. Послышался русский разговор. К броневикам подошло человек двадцать пехотинцев. В первом, бледном свете утра Сагайдак увидел пятиконечные звезды на бронемашинах. Поднявшись во весь рост, он пошел к броневикам.

Увидев старика, молодой офицер закричал:

— Папаша, гитлеровцев здесь нет?

— Есть, родной, есть… Идем со мной.

— Куда идем, где они?

— Они не в себе, выпившие… Идем, товарищ. — Сагайдак тянул офицера за рукав.

Бойцы окружили дом. Лейтенант, старик и два бойца вошли в хату. В комнате стоял густой храп.

— Да у тебя что тут, папаша, вытрезвитель, что ли? — улыбнулся офицер. — Оружие собрать, — приказал он бойцам.

— Оно на огороде, товарищ… Я его занес туда… А еще в сарае обер лежит…

— Кто их напоил так?

— Я, вином каберне… Для свадьбы берег…

— Для свадьбы? — лейтенант недоверчиво посмотрел на Сагайдака.

— Сыну на свадьбу. Да вот пришлось… Двадцать два года в земле держал…

Полковник, командир части, командный пункт которой расположился в хуторе, выслушав рассказ Сагайдака, долго жал руку старику, а затем сказал:

— Вы истинно русский человек, Илья Иванович…

* * *
Дуют ветры с Черного моря, дуют с Азовского. Проносятся они, сквозные, над Таманью, над сожженными хуторами, садами и виноградниками. И зимой, в легкие южные морозцы, ходит по винограднику Сагайдак, укутывает лозы, прикрывает их от холода, считает, сколько осталось в живых. Скоро, как и в довоенные годы, будет свисать с лоз виноград крупными, тяжелыми кистями. Неистребима земля наша!

Недавно получил Илья Иванович третье письмо от сына. Письмо было из-под Житомира. До этого сообщал сыну отец, что Женю угнали гитлеровцы, что мать убита осколком вражеской бомбы. Тяжелые вести сообщал. И вот пришел ответ от сына. И боль в нем, и радость. Пишет сын, что далеко пойдет, понадобится, до Берлина дойдет, но Женю, свою невесту, найдет. И за мать мстит лютой местью. Командует он танковым подразделением, небольшим, но внушительным. Награжден трижды…

Писал сын отцу, чтобы виноградники поднимал, молодое вино готовил для победного праздника, и хвалил сын отца за то, что по-хозяйски старый Сагайдак распорядился бочонком вина, предназначенным для его свадьбы…


1944 г.

Партбилет

1
С мостика комбайна Иван Горешняк видел переливающиеся желто-золотыми волнами поля озимой и яровой пшеницы. Он плыл на своем комбайне по этому бескрайнему морю: равномерно поднимались и опускались крылья хедера, полотно тащило в молотилку гладко срезанные колосья, гремел барабан в молотилке, и бункер наполнялся пшеницей, охваченной восковой зрелостью.

В 1940 году, после окончания уборки, на районном слете комбайнеров, после того как агрегат Горешняка был признан лучшим на весь район, Иван разговаривал с секретарем райкома Павлом Ивановичем Смолокуровым.

— Поздравляю тебя, Горешняк, — сказал Ивану Смолокуров, после того как слет был закрыт и они направились в сад, где должен был начаться праздничный ужин.

— Спасибо, Павел Иванович… Только, Павел Иванович, хотел я спросить об одном вас.

— Ну-ну…

— Могу я в партию вступить, Павел Иванович?

Смолокуров остановился и проницательными серыми глазами взглянул на Горешняка.

— Можешь, Ваня. Вполне.

— Спасибо, Павел Иванович, это радость для меня.

— Ты не мне, а своему сердцу, своей голове, рукам своим спасибо говори.

Через месяц Иван Горешняк получал партийную кандидатскую карточку. Смолокуров встретил его в своем кабинете, поздоровался, а затем сказал:

— Знаю, Горешняк, что ты будешь верным сыном партии, верным сыном своей земли.

— Не беспокойтесь, Павел Иванович… Ваше доверие оправдаю.

— А я не беспокоюсь, Иван… — сказал Смолокуров закуривая.

По дороге домой Иван долго рассматривал кандидатскую карточку. Начиналась новая жизнь. Иван понимал, что теперь он еще ближе стал земле, на которой жил и работал. Об этом сказал Павел Иванович: «Будешь верным сыном своей земли». Для Горешняка все это было осязаемо. Он видел, как преображались его земля, его хутор, в котором он когда-то родился…

Когда весть о войне прилетела в станицу и в военкомате Ивану сказали, что он не призывается, так как является комбайнером, он побежал к Смолокурову.

— Павел Иванович, за что мне такое? Чи я не гражданин, не мужчина, не коммунист? За что я должен с бабами в поле? Чи без меня не уберут? Павел Иванович, вы мне партийную карточку не за таким делом здесь вручали. — Иван говорил прерывистым голосом, волнуясь и смахивая золотистые капли пота со лба.

Напрасно уговаривал Смолокуров Горешняка, что он еще успеет побывать на войне, Горешняк и слушать не хотел и все повторял:

— Мне все известно, Павел Иванович, я прошу вас не забижать меня…

В конце концов Смолокуров сдался и обещал помочь Ивану уйти в армию.

Через три дня, попрощавшись с женой, Иван уехал в танковое училище.

2
Членский партийный билет командир танкового экипажа лейтенант Иван Горешняк получил через несколько дней после того, как 6 ноября 1943 года нашими войсками был освобожден Киев.

Прошло два года с тех пор, как он, окончив танковое училище, был назначен в одну из танковых частей. За это время во многих местах пришлось ему побывать: и в Донбассе, и под Сталинградом, и даже километрах в тридцати от своей станицы, и снова в Донбассе; потом пошел по Украине, около Полтавы был, сожженный Чернигов видел, через Днепр по колеблющейся переправе со своим танком переходил.

И ранен был за два года дважды, и контужен, и горел со своим танком. Четырежды в госпитале лежал и вновь возвращался в строй, в другие части, потому что, пока поправлялся, его часть уходила далеко. И научился Иван Горешняк смерть презирать, не безрассудно, а с расчетом, умело обходя ее, не дразня, Но и не пятясь от нее.

Первый орден Красного Знамени получил за Сталинград, второй — за Киев.

И наконец уже за Киевом получил партийный билет, дорогую красную книжечку, в которой была приклеена его фотография, а на фотографии он со шрамом на лбу, этого шрама на фотографии кандидатской карточки не заметно. И краешки погон были видны на новой фотографии.

* * *
…Западнее Киева начались ожесточенные контратаки гитлеровцев. Часть, в которой служил Иван Горешняк, прошедшая до этого большой путь наступления, снова была брошена в бой, чтобы задержать проклятого врага, обескровить его и тем самым подготовить возможность для нового сокрушительного удара по гитлеровцам.

Танк Горешняка в числе еще четырех был выдвинут в засаду, в лесок, расположенный с двух сторон дороги, уходящей на северо-запад. За леском начиналось открытое поле, бесснежное, потрескавшееся от крепкого мороза.

Из-за холмов можно было ждать удара вражеских танков и моторизованной пехоты, контратакующих наши войска на этом участке фронта.

Иван сидел в замаскированном танке и внимательно смотрел в узкую прорезь брони. Ровное поле лежало перед ним. Ветер качал сухие травы, гнал через поле бурьян. Низко над полем плыли облака. Иван осмотрел свой экипаж: все сидели на своих местах… Бывший почтальон москвич Сухарев, Грант Акопян — винодел из Еревана, Саша Бабушкин — из какого-то приуральского села — все они слетелись из разных мест под одну бронированную крышу…

«Тридцать танков на горизонте. Приготовиться к бою», — получил приказ Горешняк.

В прорезь он видел все увеличивающиеся черные точки. С флангов, из леса, начала бить наша артиллерия. Дымки разрывов легли между вражескими танками. Один из них вспыхнул и остановился. Затем загорелся другой, но продолжал движение. На горизонте появились новые точки, удлиненные.

— Автомашины с пехотой, — сказал Сухарев, надевая на руки меховые рукавицы — он был механиком-водителем.

Разрывы снарядов ложились среди рассредоточенных по полю танков; танки обходили разрывы, пытались увернуться, но вскоре загорелись еще три машины. Остальные продолжали движение… И тогда был получен приказ: выйти из засады и принять встречный бой. Горешняк сказал:

— Ну, хлопцы… — И махнул рукой, Сухарев включил скорость.


Сколько времени прошло с начала танкового боя. до того момента, когда дымящаяся машина Горешняка, предварительно подбив два вражеских танка, устремилась на третий, на тот самый, который их поджег, Иван не мог бы никогда объяснить. Может, это было две-три минуты, а может, целый день до захода солнца, до того момента, когда темнота ослепила Ивана, убила стрелка, белозубого Сашу Бабушкина, задымила, зачернила танк…

Теряя сознание, Иван рванул на груди комбинезон. На какое-то мгновение он почувствовал в кармане гимнастерки жестковатую обложку и понял, что это партбилет. И тогда, выпрямившись, сквозь грохот, рев и дым он крикнул Сухареву:

— Давай на таран!

С ходу танк Горешняка ударил по вражескому, не прекращающему стрельбу танку. Грохот землетрясения. Молния прошла по глазам Ивана, а потом все стало темно…

3
Кто-то далеко-далеко сказал:

— Выживет!

— Счастливый… На полсантиметра от сердца прошел… — сказал другой, уже женский голос, и тогда Горешняк открыл глаза.

Около его кровати стояли три человека. В одном из них он узнал капитана Мызникова, секретаря полкового партбюро.

— Пятый раз, — прошептал Горешняк и пошевелился.

— Тише, товарищ, — сказала сестра.

— Лежи спокойно, Горешняк, — Мызников покачал головой, — везучий ты, осколок чуть в сердце не попал… Из огня тебя вытащили…

— А документы мои… Партбилет?

— Партбилет менять придется. Пробит осколком, кровью твоей обожжен. Другой получишь… И еще, кажись, орден получишь. К высокой награде представлен… Только лежи спокойно…

— Ну-ка покажи партбилет, — настойчиво прошептал Иван.

Мызников из полевой сумки достал завернутый в газету партбилет.

— Вот он.

— Поднеси ближе. — Горешняк зашевелился.

Мызников поднес к его глазам партбилет. Одного угла партбилета вообще не было. Не была видна и красная обложка партбилета. Обожженный, обуглившийся, — залитый кровью, со слипшимися страницами, был перед глазами Горешняка его партбилет.

— Я и партвзноса не успел еще ни одного внести…

— Первый взнос ты уже сделал, и не малый — три фашистских танка. А партбилет выдадим тебе новый. Туда и будешь вносить теперь взносы…

— А этот я возьму с собой. Я привезу его в станицу, повстречаю Павла Ивановича Смолокурова, отдам ему и скажу: «Дорогой Павел Иванович, ты мне вручал кандидатскую карточку…»

— Да ты не волнуйся, Ваня, лежи спокойно. Поправишься, поедешь домой и все скажешь, все, что захочешь, скажешь.

Мызников бережно завернул в газету партийный билет Горешняка. В окно виднелось синее небо, и с улицы доносился тяжелый грохот могучих танковых гусениц.

Шло наступление.


1944 г.

Красный мак

Дул ветер. Он налетал порывами откуда-то с востока, пригибая высокие травы. Вся степь перед окопчиком сержанта Василия Шеховцова была забрызгана красными головками мака, кое-где разбавленными белыми пятнами полевой кашки. Мак выделялся на фоне зеленой травы яркими мазками. Его было много здесь, за Днестром. Шеховцов наблюдал, как цветет мак за ломаной линией траншей, за ячейками окопчиков, радовался и говорил своему помощнику, молодому, еще необстрелянному солдату Гонтаренко:

— Мак-то, мак-то подался! Видишь?

— Вижу, дядько Василь, — отвечал Гонтаренко.

— Урожай ноне будет, великий урожай, — продолжал Шеховцов. — Примета такая в народе: как в степи маку много — ожидай хорошего урожая и хлебов, и овощей, и фруктов…

Вспоминая довоенные годы, воронежский колхозник, а ныне бывалый солдат Василий Шеховцов называл десятки примет урожайного года. Смеялся, рассказывая о том, как в их колхозе дед Сукач однажды гадал на луковице. Дед разделил луковицу на двенадцать долек и стал ждать, какая из них за ночь слезу даст. Но, разложенные по порядку, они все дали слезу, и вышло, что круглый год должен был идти дождь. На самом же деле была только дождливая весна, а лето выпало сухое. Деда Сукача после этого в колхозе стали называть Луковицей.

Так они лежали в своем окопчике, возле тяжелого противотанкового ружья, и смотрели вперед. Они знали, что и справа, и слева от них лежат их товарищи — молодые или бывалые солдаты с такими же ружьями и пулеметами, а за ними в глубоких траншеях сидит пехота.

Впереди была заднестровская степь с курганами, перекатами — зеленый ковер, вышитый красным маком и белой кашкой. В этом месте он круто изгибался, и подразделение, в котором служил Шеховцов, было как бы замкнуто водными рубежами. Это был плацдарм на правом берегу Днестра, предмостное укрепление, защищать которое должны были советские пехотинцы, артиллеристы и минометчики, прошедшие долгий путь от берегов Волги за Днестр.

Где-то выше наши войска уже достигли государственной границы, перешагнули ее, перешли Прут и вступили в Румынию. Здесь же они еще не дошли до границы, и она лежала впереди, за холмами, лесками и селами, притягивая к себе сердца и взоры солдат.

Участок был опасный. Гитлеровцы вот-вот должны были предпринять попытки сбросить наши войска в реку. Необходимо было как следует закрепиться, уйти в землю, оградить себя от прорыва, предохранить от танков и самоходных пушек противника. Надо было держать этот участок, терпеливо, шаг за шагом расширяя его.

И рота, в которой служил Шеховцов, и батальон, в который входила рота, время от времени вели бой. Всякий раз удавалось продвинуться на десятки или на — сотни метров, но это были те самые десятки метров, которые позже приносят за собой десятки и сотни километров. Это были те ворота, через которые выходит бурный поток наступления. Это понимали наши воины. Это понимали и гитлеровцы.

Сейчас здесь было тихо. Синело небо. Редкие коршуны пролетали над степью, словно подстреленные, камнем падали в траву и опять взмывали кверху.

* * *
…Еще не взошло солнце, как степь была оглушена многоголосой канонадой. Снаряды летели на позиции наших войск.

Все было заранееизвестно. Еще не отгремит вражеская артиллерия, а уже появятся самолеты с крестами на бортах и в разрывы снарядов вплетутся вой и разрывы бомб. А когда земля перестанет вздрагивать от артиллерийских и бомбовых ударов, из лесков, из-за холмов покажутся танки и бронетранспортеры гитлеровцев с пехотой. Много раз все это уже видано и испытано. Каждому ясно, как нужно действовать.

* * *
Шеховцов посмотрел на своего подручного. Гонтаренко лежал, время от времени приподнимаясь. Чувство опасности боролось с любопытством. Боец был бледен, глаза его лихорадочно блестели, каска сбилась: на затылок.

— Ты, Яков, лежи спокойно, — сказал сержант. — Наше время еще не пришло. Ты себя держи на взводе, не распускай…

— Танки идут! Танки! — крикнул Яков и приподнялся над окопчиком.

— Не ори, вижу! — спокойно сказал Шеховцов. — Давай ближе ко мне…

Старый солдат наливался злобой: сросшиеся на переносье брови сдвинулись сердито. Окоп бронебойщика становился крепостью с четырьмя толстыми земляными стенами. Шеховцов уже познал счастье победы. Дважды костром горели вражеские танки, подожженные его бронебойкой. Теперь танки снова шли на него, подминая под себя траву, стебли мака, выворачивая землю, беспрерывно стреляя. Один танк загорелся. Вот и другой, дрогнув, остановился, а затем, как волчок, завертелся на месте. Гонтаренко засмеялся и хрипло закричал:

— Вертись, вертись, сволочь!

Но танки все шли, и уже видны были за ними автоматчики. Между танками, чуть приотстав, неуклюже ползли самоходные орудия. Желто-красное пламя вылетало из них посреди клубов черного дыма. И все машины шли по цветам мака, будто желая растоптать эти цветы с легко осыпающимися лепестками.

Шеховцов лежал, прильнув к ружью, выбирая цель. Танк с двумя «фердинандами» по бокам шел на окоп.

— По крайнему, по крайнему, — крикнул сержант Якову, затем на мгновение замер, как всегда перед выстрелом, и нажал спусковой крючок. Приподнявшись, он увидел, что на него идут сразу две машины. А подбитая им самоходная пушка остановилась, и гитлеровцы, соскакивая с нее, расползлись в стороны.

Шеховцов снова зарядил ружье, но было уже поздно. Черная громада вплотную надвинулась на него. Он закричал:

— Ложись! — и кинулся с бронебойкой на дно окопчика.

Синее небо закрылось черной тенью. Танк проходил над окопом. Вот он остановился и начал вертеться на месте. Комья земли полетели на дно окопа. Одна из стенок обвалилась, и земляная глыба упала на Гонтаренко. Дым, грохот, лязганье гусениц вертящегося на месте танка заполнили окоп.

Шеховцову показалось, что танк подбит и вот-вот остановится. Он зажал в руке гранату, готовясь бросить ее в танкистов. Но вдруг снова голубое небо открылось над ним, и грохот как-то сразу стал глуше, ушел в сторону. Шеховцов взглянул на Гонтаренко. Тот лежал с открытыми удивленными глазами. Из носа у него текла кровь.

Танки прошли над окопом бронебойщиков и уже находились у траншей нашей пехоты. Возле Шеховцова теперь должны были появиться вражеские автоматчики.

— Подымись, Яков! — сказал Шеховцов. — Приготовь автомат. Будем пробиваться к своим…

Он выбросил наверх бронебойку и поднялся на край окопа. То, что он увидел, привело его в восторг: вражеская пехота залегла, прижатая к земле огнем нашей артиллерии. Несколько танков и самоходных орудий гитлеровцев горели или стояли неподвижно. Метрах в пятидесяти пылал танк, который минуту назад утюжил их окоп. Танкисты бежали по полю прямо на бронебойщиков и были уже шагах в десяти. Шеховцов размахнулся и кинул гранату, а сам снова свалился в окоп, но затем приподнялся и приказал Гонтаренко:

— Вылазь! Самоходка удирает.

Он успел увидеть, как поворачивал вспять «фердинанд».

Подхватив бронебойку, они побежали по траве вдогонку за «фердинандом». Теперь уже не самоходное орудие шло на Шеховцова и Гонтаренко, а они сами бежали по степи, пытаясь нагнать вражескую пушку.

Вдруг Гонтаренко споткнулся, выпустил ружье и, схватившись за бок, упал на землю. Шеховцов пробежал еще несколько шагов и тоже упал, вытолкнув вперед бронебойку. В это время самоходное орудие на мгновение остановилось, и Шеховцов, прильнув плечом к прикладу ружья, нажал на спусковой крючок.

Над «фердинандом» взвилось пламя. Немецкие пушкари соскакивали с орудия и убегали. Шеховцов оглянулся: спешили наши пехотинцы с винтовками наперевес. Шеховцов рванулся было вперед, но потом остановился и пошел к тому месту, где упал Гонтаренко.

Яков все еще лежал на земле. Гимнастерка его на правом боку была в крови, и кровь алела на зеленой траве, как цветы мака.

— Яков! Яков! Ты жив или нет? — спросил Шеховцов.

Он осторожно провел пальцами по лицу Гонтаренко, и подручный открыл глаза.

— Жив, жив, хлопец!

Шеховцов поднялся, увидел медицинскую сестру и замахал ей рукой:

— Сюда, сюда, сестра!

…Когда Гонтаренко, раненного разрывной пулей в правый бок, отправляли в госпиталь, он шепнул Шеховцову:

— Я еще вернусь, дядько, к тебе!..

* * *
Убитого в этом бою командира первого взвода лейтенанта Акульшина похоронили за холмом. Грянул над могилой Акульшина ружейный залп, другой, третий… Небольшой могильный холмик бойцы усыпали зеленой травой, пыреем и мятой.

Василий Шеховцов вместе со всеми стоял над могилой лейтенанта. Потом, когда все разошлись, он отправился в поле и через некоторое время вернулся к могиле с большим венком из степной травы, кашки и красного мака. Он положил венок на могилу командира и долго еще смотрел на алые лепестки, которые мягко трогал ветер из-за Днестра…


1944 г.

Тачанка в бою

Где родилась эта песня? На каком переходе сочинили ее пулеметчики-тачаночники? То ли в степях Таврии, то ли под Запорожьем, то ли под славным городом Херсоном — никто не знал. Появилась она вдруг, неожиданно. Пел ее сначала пулеметчик Иван Шаповал, затем стал подтягивать и ездовой Сергей Конопля, сорокалетний, молчаливый украинец с опущенными к подбородку усами. А потом по вечерам в хате или в землянке и все пулеметчики, сходясь в круг, пели неизвестно кем сочиненную песню, протяжную в первой части и быструю, кавалерийскую, во второй,

Как спою, товарищи, о поле,
О тачанке быстролетной, дорогой,
А еще спою о конях красно-рыжих,
Что летят по полю чистому стрелой.
Ах вы, кони, кони молодые,
Гривы, словно пламя языки,
Ах вы пули, пули огневые,
Поразите сердце вражее в груди!
Пулеметчики полюбили эту песню, хотя пели ее и не часто, словно берегли от износа.

Запевал Иван Шаповал, обладатель чуть хрипловатого, но берущего за душу баритона. А кони в тачанке Шаповала были действительно красно-рыжие. Когда они неслись по полю всей четверкой, то казалось, что тачанка вот-вот оторвется от земли, взлетит и пойдет на бреющем полете над полем, разбрасывая, как золотистый град, расстрелянные пулеметные гильзы.

Никто другой во взводе не умел делать такие крутые развороты с полного хода, как Сергей Конопля. А Шаповал в это время поливал врагов пулеметным дождем. Они и второй их номер — Семен Баранов проносились как молния мимо гитлеровцев, сея смерть и внося замешательство в ряды противника…

Доволен был своей военной судьбой старший сержант Иван Шаповал. Он все уже изведал на войне: и ранен был, и контужен, и в январские морозы мерз, и в зной изнывал. На груди у него сияли два ордена и медаль «За отвагу». И казалось ему иногда, что не кожа у него, а броня, которую хотя и дырявили изредка, но которая подживала и будто латками покрывалась.

И было это все до того дня, когда встретил Иван Шаповал на отдыхе в украинском селе своего земляка Евгения Воробьева, с которым они до войны работали в одной МТС трактористами. Встреча была теплая. Земляки обнялись, расцеловались. Вспомнили юность, знакомых девчат, свое село.

А потом вдруг спросил Воробьев, показав на кубанку Шаповала:

— Ты что, Ваня, никак в кавалерии?

— Да нет, пулеметчик я… На тачанке…

— На тача-анке? — разочарованно протянул Воробьев. — А я думал, ты танкистом будешь… Ведь трактористы мы…

Шаповал даже обиделся на земляка. Чем плохо быть пулеметчиком на тачанке? В скорости она танку не уступит. А пойдешь в рейд — бензина возить не надо. Бензин конский под ногами растет…

— Брони нет и убойная сила меньше, — парировал Воробьев. — Я, брат, на своей тяжелой машине столько фашистов подавил! Танк, одним словом! А бензина при наступательном характере действий гитлеровцы для нас с излишком готовят, хоть залейся.

Шаповал был уязвлен. Конечно, пулеметная тачанка — не ведущий род войск, но в армии каждый винтик, каждый солдат играет свою роль.

Они долго еще спорили, сидя в цветущем вишневом саду. Около них собрались другие пулеметчики и тоже приняли участие в разговоре. Спор постепенно затих, и вспыхнула песня.

Коль убьют меня — похороните,
Закопайте в землю за Днепром;
А коль пуля мимо пронесется —
Буду бить я любушке челом.
В этом месте Шаповал подмигнул своему земляку: хоть и темно было, но Воробьев знал, о ком идет речь.

С какой-то особой нежностью выводили песню пулеметчики:

Я еще приду к тебе, приеду,
Ты мне встречу жаркую готовь…
Ах вы, кони, кони молодые,
Ах ты, моя любушка-любовь!
Танковая часть, в которой служил Евгений Воробьев, утром уходила дальше, и, прощаясь, земляк сказал Шаповалу:

— Хорошую ты песню пел вчера, да, к сожалению, не запомнил я, может быть, после войны выучишь меня.

Они простились так же сердечно, как и встретились, и Шаповал пошел провожать своего друга до дороги и смотрел ему вслед, пока танки не скрылись за бугром.

К Шаповалу подошел Конопля, который слышал разговор земляков, и сказал:

— Да ты не обращай на него внимания, он тронутый машиной на всю жизнь. В его моторе, может, сто лошадиных сил, а может, поболе… А у нас четыре, но зато с копытами да с гривами…

Шаповал и не думал огорчаться — каждый солдат за войну успел полюбить свое оружие.

И совсем скоро представился Ивану Шаповалу случай проверить боеспособность своей тачанки. Пробившись в тыл противника, наши подвижные части перерезали гитлеровцам основные дороги отступления.

Несколько подразделений, в том числе и взвод пулеметных тачанок, должны были держать дорогу, проходившую через большое село. Тачанка Шаповала была поставлена на околицу села. Конопля притащил два камышовых щита, замаскировал переднюю часть тачанки и вместе с Шаповалом уселся на передке.

Было раннее утро. Солнце только поднималось над степью. Бессонная ночь давала себя знать. Шаповал сидел в дремотном блаженстве. Второй номер — Семен Баранов лежал возле тачанки, засунув руки в рукава шинели, и тоже дремал. Только Конопля пристально вглядывался в степь.

И вдруг розовато-серое степное марево покачнулось на горизонте. Вдали шла темная масса людей. Видно было, что они двигались не только по дороге, но и по обочинам ее. Те, кто дремали, и те, кто уже раньше очнулись от дремоты, схватились за оружие. К селу приближался враг. Это была довольно большая группа войск с боевым охранением впереди. По дороге шли машины, за ними следовал обоз.

Задача состояла в том, чтобы пленить идущих или уничтожить их. Находясь метрах в трехстах от дороги, на фланге засады, Шаповал мог наблюдать, как приближались гитлеровцы. Он имел самостоятельную задачу. И едва из садов, из-за хат и заборов послышались ружейные и пулеметные выстрелы, как в степь выметнулась его тачанка и понеслась, обходя правый фланг остановившихся в замешательстве фашистов.

Расстелив рыжие хвосты и гривы, через рытвины и ухабы неслись кони, гремела тачанка. Шаповал оглядывал степь, прильнув к пулемету. Он увидел, что с левого фланга несется тачанка Мирошниченко. В это время гитлеровцы залегли, пытаясь установить круговую оборону.

Крутой поворот — и вот уже тачанка Шаповала несется вдоль упавших наземь фашистов и пулемет бьет безостановочно. И уже слышит Шаповал свист летящих мимо пуль, скрежет осколков, а кони несутся, и пена висит клочьями на их мордах. Конопля держит натянутые до предела вожжи. Баранов прильнул к тачанке. Все проносится мимо, как на карусели, и падают, разбрасывая руки, вражеские солдаты…

Но вот на мгновение Шаповал перестал стрелять — навстречу летела тачанка Мирошниченко, гнедые с подпалинами кони… И вдруг левая пристяжная ткнулась в землю, повисла на постромках. Конопля одним рывком, не выпуская вожжей, кинжалом разрезал постромки, и окровавленный конь остался лежать в степи, а тачанка летела уже с тройкой лошадей; оборванная сбруя, ремни да медные колечки взметались над землей…

Шаповал увидел красную ракету в небе. Это означало, что тачанка свое дело сделала, и пехота пошла в атаку. Но гитлеровцы не сдавались. Пули все еще свистели. И тогда Шаповал вырвал из рук Конопли вожжи, столкнул его с сиденья к пулемету, а сам, стоя на передке, направил тачанку прямо на бегавших по полю фашистов. Он видит грязные лица, автоматы, каски, порванные шинели. Вот кто-то целится в него, но выстрела нет: дышло бьет врага в грудь, кони топчут его копытами. А под тачанкой уже другой, третий фашист…

И вот уже бой заканчивается. Шаповал смотрит, как пехотинцы ведут поднявших руки гитлеровцев, как под уздцы тянут в село запряженных в брички вражеских лошадей… Он сдерживает своих покрытых серой пеной коней, бросает вожжи Конопле и спрыгивает в траву. Конопля тоже сходит на землю. У него тоска в глазах.

— Чубчика убили! — говорит он горько.

— Ладно, Конопля! Коня мы подберем, — хриплым голосом успокаивает его Шаповал.

Глаза у Ивана блестят. Он идет к капитану. Капитан доволен.

— Придется тебя в танковую часть перевести. Тачанке твоей только гусениц не хватает… Здорово ты их сегодня утюжил. — Он показывает на оборванных, грязных пленных. — Небось, сотни полторы уложил. Прямо КВ!

— Я тут земляка недавно встретил, так он, товарищ капитан, тачанку, не очень уважает.

— Земляки тоже ошибаются. Всякое оружие на своем месте страшно.

…И снова идет по широкой степи часть, в которой служит Шаповал. И поют пулеметчики песню:

Ветер, ветер, пыль встает, кружится,
Пулемета частый разговор…
Ах вы, кони, кони молодые,
Украины-матушки простор!
На Украине родилась эта широкая, раздольная песня. Ветер занес ее в степь, трава прошелестела, жаворонки в небе подхватили. Украинская степь — мать этой песни…


1944 г.

Возвращение Лидии Дыховец

Лидия еще на улицах Львова рассматривала статных загорелых мужчин, стоявших у витрин магазинов и попыхивавших табачным дымком из темных обожженных трубок. Наряд их — фетровые широкие шляпы и кожаные вышитые яркими нитками жилеты — никак не сочетался с босыми ногами.

Было лето 1940 года. Солнце, выбегая из-за туч, заливало светом улицы города. Люди, стоявшие у витрин, были гуцулы. Они принадлежали к тому же народу, который вскормил девятнадцатилетнюю учительницу Лидию Дыховец. Окончив педагогическое училище, она ехала на работу в Станиславскую область, в Прикарпатье, в село со странным названием — Жабье.

В село Лидия приехала недели за три до начала учебного года. Все было для нее здесь ново, интересно: и люди, и природа, и песни… И хотя Лидия еще не знала ни слов, ни мелодий гуцульских песен, ей они казались давно знакомыми. Вдруг они всплывали в памяти как забытая сказка-байка, рассказанная матерью в детстве. А может, мать и пела ей эти песни в хуторе Тарасовском, где родилась Лидия Дыховец?

Гуцулы приняли молодую учительницу доверчиво. Матери и отцы приходили к ней с лохматыми босыми ребятишками и пытливо расспрашивали, долго ли будут учиться их дети, не станет ли учительница бить их линейкой? И много других вопросов задавали они, пожилые и средних лет люди, молодой сероглазой девушке.

Лидия первое время робела, но потом, видя общее к себе расположение, стала держаться уверенно, просто и совсем привыкла к тому, что дети называли ее Лидией Григорьевной.

Когда летом занятия кончились, учительница Дыховец не сразу уехала к себе на хутор. Нужно было подвести итоги первого учебного года, принять участие в районном совещании, упорядочить внутришкольные дела. Но 22 июня село узнало о том, что началась война. Эту весть принесли на желто-черных своих крыльях фашистские самолеты, темной тучей проплывшие на восток над тихим прикарпатским селом.

К Лидии пришел тогда один из старших учеников школы и сказал:

— Многие гуцулы уходят в горы с оружием. Отец, брат и я тоже уходим. Идемте с нами, здесь вы погибнете…

— Нет, я поеду домой, к маме.

Через месяц Лидия добралась до своего хутора и обняла плачущую мать. В Тарасовском были враги: несколько гитлеровцев во главе с высоким черным фельдфебелем. Они силой забирали у колхозников продукты и хлеб.

Лидия сидела в хате растерянная. Все, чему она училась, все, что любила, лелеяла, растаптывалось врагом, бросалось в грязь. Она перебирала свои ученические тетрадки со стихами Пушкина, Шевченко, Ивана Франко… Любовь к родной литературе, к родному языку прививал своим воспитанникам старый учитель Антон Филиппович Денежка. И всегда, когда Лидия приходила к Антону Филипповичу с вопросами, он находил ответы, успокаивал ее. Но ведь он и сейчас в Тарасовском. И Лидия пошла к своему старому учителю.

Он был все тот же, только глаза его стали строже. И опять Лидия, как в школьные годы, спрашивала:

— Что делать, Антон Филиппович? Что делать?

Он слушал и, как прежде, гладя русые ее косы, говорил:

— Не журись, Лидия! Минует нас лихая беда.

Но ушла она от старого учителя неуспокоенной. Впервые не ответил Антон Филиппович на ее вопросы. Да и можно ли было успокоить ее?

В те дни в хутор пришла новая воинская часть оккупантов. На постой в хате Дыховец расположился капитан. Он был высокий, коротко стриженный, голубоглазый. Капитан приказал освободить чистую половину хаты от лишних вещей.

— Мать спит там, — сказал он, показывая на кухню, — дочь может спать здесь.

Лидия покачала головой:

— Нет. — И вышла из комнаты.

Гитлеровцы грабили жителей. Куры, гуси, утки исчезали, будто втягиваемые одной прожорливой пастью.

Однажды утром на стене школы хуторяне увидели лист белой бумаги, на котором, печатными буквами было написано: «Будьте вы прокляты, ворюги и насильники немецкие! Отольются вам наши слезы свинцовыми пулями! Украинцы, настанет час нашего освобождения, верьте!»

Школа была возле хуторского колодца, и женщины, шедшие по воду, читали слова, так и горевшие на белом листе.

Оккупанты сделались еще свирепее после этой истории.

Скоро снова появился плакат, за ним другой, третий. Большие печатные буквы, написанные акварельной краской… Гитлеровцы поставили часового у школы и второго — у квартиры капитана.

Капитан смотрел на Лидию своими холодными голубыми глазами и говорил:

— Вы очень красивая украинская девушка. Вас нужно везти в Германию. — Капитан кое-как объяснялся по-русски. — Вы подумаете, Лидия, — повторил он, — я есть очень терпеливый… Вы имеет выбор ехать в Германию как мой близкий человек или как…

— Я подумаю, — ответила спокойно Лидия.

На другой день фашисты увезли насильно в Германию шесть хуторских девушек. А на следующий день появился плакат: «Сестры и подруги! Немцы угнали из нашего хутора шесть наших родных девчат в Германию на каторгу. Не поддавайтесь врагу! Мстите ему, как только можете! Красная Армия освободит нас!»

Капитан рассвирепел. Он вызвал к себе офицеров, накричал на них. Часового, стоявшего у школы, избил.

Вскоре к Лидии прибежала жена учителя Александра Ильинична. Часовой ее не впустил. Лидия вышла к ней.

— Антона Филипповича увели, — заплакала старушка.

— За что?

— За плакаты в школе…

Лидия кусала губы. Как она ненавидела их, фашистов, — и этого, что стоял сейчас неподалеку с автоматом в руках, и того, что жил в ее доме, спал в постели, на которой она родилась, утирался полотенцем, которое она сама вышивала! Как она их ненавидела, всех до одного!

Лидия проводила Александру Ильиничну и вернулась к себе.

Когда явился капитан, она, постучавшись, вошла к нему. Он указал ей на стул:

— Садись.

Лидия села, потом сказала:

— Вы арестовали моего учителя.

— Да. Мы завтра его повесим.

— Вы арестовали его за плакаты, будто он писал и вешал их на школе. Но он старый, он никогда не интересовался политикой, он преподавал литературу. Клянусь, что это не он!

Капитан посмотрел на Лидию холодными глазами.

— Хорошо, — сказал он, — я верю вам и освобожу вашего учителя. Но условие… — Капитан осмотрел комнату. — Вы будете спать здесь…

Лидия наклонила голову.

— Хорошо. Только не сегодня.

— Завтра?

— Да.

Капитан поднялся. Он хотел подойти к Лидии, но она отстранилась.

— Так вы освободите учителя?

— Конечно.

Капитан позвал часового…

Перед вечером Лидия отправилась к Антону Филипповичу. Она стояла посреди комнаты и говорила:

— Я пришла поблагодарить вас за то, что вы научили меня родному языку, каждой букве, каждому слову… Я чуть было не стала причиной вашей гибели… Я ухожу. Прощайте!

На следующее утро проснувшийся капитан увидел на двери белый лист и на нем печатные буквы: «Я ухожу. Ищи меня в поле, фашистская сволочь! Это я писала плакаты. Доведется, я всажу в тебя пулю. Лидия».

…Гитлеровцы повесили мать Лидии перед зданием той самой школы, в которой Лидия училась и куда в первый раз мать отвела ее, тогда восьмилетнюю девочку.

А на следующее утро на стене школы вновь появился плакат. Огненные слова кричали:

«Братья-украинцы! Отомстим за смерть Марины Дыховец! Смерть немецким оккупантам!»

* * *
Весной 1944 года в хутор Тарасовский въехала грузовая машина. Возле взорванной школы она остановилась, и на землю выпрыгнула из кузова девушка-лейтенант в шинели и шапке-ушанке. Она сказала шоферу:

— Подождите здесь. Я пройду пешком.

Она с минуту смотрела на развалины школы и уже хотела направиться дальше по улице, но тут ее внимание привлек небольшой могильный холм, любовно убранный цветами и свежей весенней травой. Она подошла к нему и вдруг задохнулась. На небольшом деревянном обелиске было написано:

«Здесь похоронены замученные немецкими оккупантами дети украинского народа — Марина Ивановна Дыховец и Антон Филиппович Денежка. Вечная память героям, отдавшим свою жизнь за нашу Родину, за советский народ!»

Девушка припала к могиле. Через некоторое время подошла седая женщина. Это была жена Антона Филипповича.

— Лидия! — воскликнула старушка.

— Как произошло все это?! Как, Александра Ильинична?!

— Антон. Филиппович делал то же, что и ты, Лидия.

— А мама?

— Идем, доченька, я тебе все расскажу…

…Через час грузовик уходил из хутора. В кузове сидела Лидия Дыховец. Глаза ее были сухи, губы искусаны. Она не чувствовала холодного весеннего ветра. Она смотрела вперед, и огонь ненависти светился в ее глазах.


1944 г.

Отец и сын

Был 1942 год. Жаркое августовское солнце висело над кубанскими землями, над виноградниками и садами. Знойно было в воздухе, будто раскаленном непрекращающейся артиллерийской стрельбой. Враг шел на Кубань. В эти дни Иван Семенович Лобода, казак станицы Щербиновской, воевал на своей земле. Со своим полком занимал оборонительный рубеж километрах в тридцати от родной станицы. Черные, пропахшие дымом, с ввалившимися от усталости глазами, артиллеристы казались только что вышедшими из кочегарки. Увидев одностаничника, привезшего из Щербиновской зерно в район расположения артиллерийского противотанкового полка, Лобода крикнул:

— Не признаешь, что ли?

— Иван Семенович? Что это ты такой?!

— Повоюй с наше… Как моя жинка, как Павло?

— Есть новость. Хлопцев призывают, и твоему Павлу срок вышел.

Земляк уехал, а Лобода все время думал о Павле. Вот и ему пришла пора служить. Вчера был мальчишка, завтра будет боец. Куда его забросит война? Увидятся ли они? И вдруг у него мелькнула мысль попросить командира, чтобы он затребовал Павла к ним в полк.

Иван Лобода направился к командиру полка и изложил свою просьбу. Майор дал согласие и поручил начальнику штаба написать отношение в райвоенкомат. Лободе он сказал:

— Бери коня и скачи. Чтоб к утру был дома, а через день вместе с сыном вернись в полк.

Конь оказался резвым, и Лобода на рассвете был в станице. В райвоенкомате выписали Павлу мобилизационное предписание с явкой в полк, где служил старший Лобода.

Так они начали вместе служить, отец и сын Лобода. В бою они всегда были рядом. Не оборачиваясь, отец чувствовал, что за ним стоит сын. На отдыхе они тоже держались друг друга. Иногда сын, забываясь, говорил:

— Батя, а батя!

Старший Лобода, оглянувшись по сторонам, сурово отвечал:

— Какой я тебе батя? Я — командир орудия сержант Лобода, а ты — рядовой Лобода. Что ты хочешь?

— Закурить.

Отец доставал кожаный кисет.

— Кури.

Наступал бой. Жерло орудия дышало жаром. Отец командовал:

— Огонь!

Сын подносил снаряды.

Кавказские горы и леса стали свидетелями грозной поступи Красной Армии. Артиллеристы шли впереди. В батарее Смолиуса у орудия были отец и сын Лобода.

* * *
…Разгорелся бой. Едва успели отцепить передки, как из-за бугра вынырнули вражеские танки. Они шли сначала на первую батарею, а затем, круто повернувшись, устремились на третью и четвертую.

Павел, впервые участвовавший в бою с танками, сосредоточенно смотрел на них. И вдруг он услышал голос отца:

— Огонь!

Один танк загорелся. Но остальные шли вперед, прямо на орудие. Павел бросился к отцу:

— Еще идут!

— Огонь! — крикнул Лобода, не слушая сына. И еще один костер вспыхнул над степью.

Павел побежал за снарядами. Когда он вернулся с лотком, то увидел, что танки уходят за бугры. Атака была отбита. Два танка, подожженные его отцом, горели.


…Командир дал отцу и сыну Лобода отпуск, и они поехали в свою станицу. Что было с их домом, жива ли Мария Никитична — они не знали. На попутной подводе добрались до станицы. Многие хаты стояли с заколоченными окнами. Возле своей хаты они спрыгнули с подводы, и Павел первый подбежал к окну. В щель ставни он увидел огонек, мать, сидевшую у стола, и несколько женщин. Он постучал в дверь. На стук вышла Мария Никитична.

— Гвардии казак Лобода явился, — сказал Павел и бросился к матери. — Мама, мама!

Мария Никитична заплакала. Соседки стали молча выходить из хаты, поглядывая на бородатого, заросшего солдата, который стоял у двери.

— Мама, — улыбаясь, сказал Павел, — разреши моему боевому товарищу переночевать у нас. — Он указал на отца.

— Пусть, пусть переночует товарищ, — отвечала мать. — Да что ты мне об отце ничего не говоришь, Павлуша?

— Он жив и здоров, мама! Кланялся тебе.

Втроем сели за стол. Лобода-отец хранил молчание и лишь улыбался в бороду. Мария Никитична подкрутила фитиль в лампе, и сразу стало светло.

— Что же вы не кушаете? — обратилась она к гостю и вдруг закричала радостно: — Ваня! Ваня!

…Через несколько дней они выехали из станицы вдогонку за своим наступавшим полком.

Однажды их полк шел, растянувшись, вдоль небольшой посадки. Павел ехал с отцом на передке пушки. Батарея шла в колонне последней, а пушка замыкала батарею. Вдруг из лощины вырвались вражеские танки. Они на ходу осыпали артиллеристов снарядами и скоро оказались так близко, что развернуть орудия для боя было уже невозможно. Падали раненные осколками люди, кони рвали постромки. Из расчета Лободы были выведены три человека. Сам он, воспользовавшись тем, что его пушка шла последней, все же успел развернуть ее против танков. Ездовой с передком отъехал в сторону. Возле пушки остались трое — заряжающий, наводчик Павел и командир орудия Иван Лобода.

Снаряд быстро оказался в стволе пушки. Лобода махнул рукой. После выстрела неокопанная пушка покатилась по полю. Павел и Иван успели прыгнуть на лафет. Заряжающий попал под колеса и остался лежать на земле.

Пушка остановилась. Павел увидел, как над танком вспыхнуло пламя.

Еще один танк, прячась за посадку, шел на орудие.

— Цель в гусеницу, Павло! — скомандовал отец.

Прогремел выстрел, и танк завертелся на месте, ломая вербы.

Отец и сын между тем снова после выстрела покатили на лафете пушки по полю. Когда орудие остановилось, Лобода крикнул:

— Вот и за снарядами не надо бегать!

Они прикатили к передку своей пушки.

Танки гитлеровцев отхлынули.

Подбежал капитан Смолиус. Он расцеловал командира орудия Лободу, а потом обнял его сына:

— Ну и артиллеристы! Ну и богатыри!

Подходили, люди из других батарей, благодарили, поздравляли. Когда жали руки отцу, он говорил:

— Так то ж мой сын!

А когда поздравляли сына, Павел бормотал:

— Так то ж батько!

Так они шли со своим полком. Прошли Днепр, Южный Бут, и вот уже Днестр блеснул перед ними.

На груди у них одинаковые награды — орден Отечественной войны I степени и медаль «За отвагу».

Голубовато-серые волевые глаза, волосы, постриженные ежиком, — одно лицо, одно сердце, одна кровь. Это отец и сын Лобода, казаки станицы Щербиновской.


1944 г.

Три командира

Река в этих местах широкая, сравнительно быстрая. Холодные осенние воды несли желтые листья. Листья кружились и тонули в водоворотах. Шуйдин и Данилов вышли из танков, осторожно осматривали дно. С ними на берегу был командир их роты Асланов, небольшого роста, резкий в движениях. Шуйдин и Данилов искоса посматривали на него, они знали его нетерпеливый характер.

Противоположный берег был в руках гитлеровцев. Они заняли в лесистой местности оборону. И уже одно то, что фашисты не эвакуировали аэродром, расположенный в непосредственной близости от предполагаемой переправы, говорило о том, что враг не думает уходить.

Густой лес оказался надежной защитой от воздушных разведчиков. Асланов выдвинул экипажи Шуйдина и Данилова совсем близко к берегу и отдал приказание искать брод.

Прошло уже около часа, и Асланов начинал нервничать. В это время подбежал скрывшийся было перед этим в кустах Шуйдин. Он сообщил, что нашел удобный брод на изгибе реки, а главное, с хорошим грунтом. Поручение командира было выполнено.

Асланов махнул рукой и подошел к танку Шуйдина. Подпрыгнув, он уцепился за ствол орудия и сел возле башни.

— Вы бы в танк забрались, — сказал Шуйдин.

— Ничего… Я как десант… Так мне лучше. Поехали…

Сначала танк Шуйдина, а затем танк Данилова погрузились в серые воды реки.

Брод действительно оказался удобным, Твердый грунт хорошо держал тяжелые машины. Асланов, сидя у башни, пытливо всматривался в противоположный берег. Он видел, как из-за леса взлетали вражеские истребители. Немецкий аэродром действовал на его глазах. Асланов усмехнулся — в такой близости от вражеских летчиков ему за всю войну не приходилось быть.

Танки переправились незамеченными. Гул немецких самолетов покрывал лязг гусениц. Обе машины вошли в лес и остановились.

Минут через пятнадцать внимательно прислушивающийся Шуйдин уловил со стороны реки стук лошадиных копыт. Он вышел к самой опушке и сквозь заросли увидел верхового — офицера связи старшего лейтенанта Гаврилова. Гаврилов ехал по свежему танковому следу. Когда он был уже близко, Асланов окликнул его. Гаврилов соскочил с лошади и повел ее в кусты.

— Что у вас, Гаврилов?

— Вызывают немедленно в штаб. Командир желает уточнить с вами детали переправы всей части.

— Очень хорошо. Поедем на вашей лошади.

— Она без седла.

— Тем лучше. Вдвоем удобней сидеть. Вы меня проводите и вернетесь.

Асланов обернулся к Шуйдину и Данилову?

— До подхода основных сил вы должны удержать этот плацдарм. А потом будет другая, не менее интересная задача.

* * *
Через час Гаврилов вернулся уже пешим. На том берегу осколком разорвавшегося дальнобойного снаряда лошадь была убита. Он застал танкистов за рытьем траншей вокруг машин. Танки стояли хорошо замаскированные метрах в пятнадцати друг от друга.

…Уже смеркалось, когда круговая оборона была отрыта. Шуйдин, Данилов и Гаврилов, выставив посты впереди каждой машины, примостились в окопчике и стали закусывать.

Раньше они не интересовались своими былыми профессиями, не разговаривали о них. А вот здесь, на этом маленьком танковом плацдарме, разговорились о том, что будут делать после войны, как каждый вернется к своим мирным делам. Но беседа их длилась недолго. Совсем близко затрещали пулеметы, и дозорный Шуйдина Сергей Смирнов, кубарем скатившись в окопчик, доложил:

— Гитлеровцы обнаружили наши танки… Во ржи ползут автоматчики…

Данилов короткими перебежками бросился к своему танку. Не было сомнения — фашисты шли в боевую разведку: они были озадачены невесть откуда появившимися на берегу, занятом их войсками, двумя советскими танками.

Но гитлеровцам, видимо, очень не хотелось близко подбираться к танкам. Несмотря на то что они зло и много строчили из автоматов, от машин все же держались на почтительном расстоянии.

По броне стучали пули. Установив местонахождение автоматчиков во ржи, танкисты открыли ответную стрельбу. Они видели, как, срезанные, бессильно падали колосья. Услышали несколько выкриков. Длинный воющий крик на мгновение ворвался в трескотню.

Стало темно и тихо. Только слышно было, как вопит раненый гитлеровец во ржи.

Потом фашисты снова открыли стрельбу и снова попытались приблизиться к танкам. Но, встреченные пулями и гранатами, отползли восвояси. После этого они замолкли до утра.

…Откуда-то со стороны аэродрома по танкам ударили из двух орудий. Снаряды вреда машинам не причинили. Но теперь уже и танкисты не хотели молчать. Развернув башни, они сделали несколько выстрелов по аэродрому. После первого же выстрела в воздух поднялись немецкие истребители. Они шли на лес, где спрятались танки, выпускали пулеметные очереди и ложились на западный курс. Немецкий аэродром был закрыт.

Второй день подходил к концу. Шуйдин сказал Гаврилову:

— Если переночуем, долго будем жить.

— Ночевать нам они спокойно не дадут… Мы у них как бельмо на глазу.

Как бы в подтверждение слов Гаврилова, на бугор, что возвышался над ржаным полем, выползли сразу три вражеских танка и две самоходные пушки. Они с ходу дали несколько выстрелов.

— К бою! — приказал Шуйдин своим танкистам.

Четыре человека во главе с Гавриловым засели с автоматами в окопах. Противотанковые гранаты бойцы положили рядом с собой на дно окопчиков.

На два советских танка посыпался град снарядов. Стреляли уже десять немецких танков, идущих по полю, и четыре «фердинанда». За танками бежали автоматчики.

И Шуйдин, и Данилов спокойно вели огонь. У них было одно преимущество — они стреляли по двигавшимся на них машинам, не раскрывая себя.

От разрывов стенки окопчиков осыпались. Шуйдин поймал в прицел приблизившийся к ним танк и выстрелил. Танк сразу же загорелся. Данилов поджег самоходку.

Но вслед за этим немецкий снаряд, вывел из строя поворотный механизм в машине Шуйдина. Танк стал непригодным к маневренному бою. И все же Шуйдин в какое-то мгновение поймал в прицел «фердинанд» и поджег его. «Фердинанд» ярко горел среди поля. Видимо, удар пришелся по бензобакам. Пламя расползалось по земле.

Вражеские автоматчики полезли прямо к танкам, но натолкнулись на наших смельчаков, сидевших в окопе. Гаврилов стрелял без перерыва. Рядом свистели осколки. Рвались снаряды. Но он стрелял и стрелял…

Пока село солнце, гитлеровцы трижды пытались подойти к танкистам и каждый раз откатывались, оставляя на земле убитых и раненых. Когда наступила темнота, бой прекратился. Еще не уверенный в успехе, Гаврилов вытер пот со лба. И вдруг со стороны реки ой услышал громовой лязг. Это шли наши танки. С ними был Асланов.

Ночью Гаврилов докладывал Асланову о событиях прошедших дней:

— …А особенно отличились два офицера — Шуйдин и Данилов.

Асланов перебил его:

— Три офицера. Три… И старший лейтенант Гаврилов отличился. Но сейчас некогда, Гаврилов… Сейчас нужно вперед, вперед!..


1944 г.

Простое дело

Григорий Михайлович Ленивцев до войны работал в фотоартели «Рембрандт». Многие годы он жил в Одессе, и тысячи людей знали этого неторопливого, с небольшой седой бородой человека.

Артель «Рембрандт» Ленивцев оставил в сентябре 1941 года, в тот день, когда фашистская бомба похоронила под развалинами здания всю аппаратуру.

Когда в Одессу пришли гитлеровцы, Ленивцев некоторое время находился дома, но потом нужда заставила его пойти на базар, натянуть там полотно с нарисованным на нем неправдоподобным фонтаном и сделаться уличным фотографом.

Но вот в Одессу пришли советские войска. Ленивцев радостно приветствовал их, махал своей потрепанной фетровой шляпой. В тот же день он вышел на набережную с аппаратом и уже не на фоне нарисованного фонтана, а на фоне голубого моря и каштанов фотографировал бойцов и командиров, которые спешили послать снимки родным и близким, приписав на обороте: «Привет из Одессы».

Так протекала у Григория Михайловича жизнь до того дня, когда к нему подошел худенький белокурый лейтенант. Лейтенант долго следил за работой Ленив-цева. Сначала фотограф не замечал военного. Потом он стал посматривать на него и, решив, что у лейтенанта нет с собой денег, предложил:

— Товарищ военный, если хотите сняться — прошу вас. Бесплатно!

— У меня есть деньги, товарищ фотограф, и я с удовольствием снимусь у вас. Но сначала я хотел поговорить о более серьезном деле, — ответил лейтенант. Ленивцев даже очки снял от удивления. — Дело у меня такое. В одном из последних боев был убит полковой фотограф, и теперь у нас некому фотографировать солдат и офицеров. Делать такие, знаете, карточки, как для удостоверения личности.

— Так вы хотите, чтобы это делал я? Ну что же, пусть приходят…

— Видите ли… — Лейтенант говорил медленно, подбирая слова. — Видите ли… Мы хотели, чтобы вы поехали к нам в часть. Мы сейчас находимся в тридцати километрах от линии фронта… Это вполне безопасно…

Был конец весны. Яблони стояли, густо усыпанные бело-розовыми нежными лепестками. Многие солдаты и офицеры приходили к фотографу с цветами в руках и все как один подтянутые, несколько даже торжественные. Почти у всех на груди блестели под лучами весеннего солнца ордена и медали. Все просили сделать добавочные карточки — у каждого был родной дом, каждому хотелось послать туда свой снимок.

Так прошло два дня. На третий Ленивцев проснулся от яркого солнца, бившего ему прямо в глаза. Дверь машины-фургона, в которой он спал, была открыта. Старик приподнялся на постели и увидел возле машины привезшего его из Одессы лейтенанта Шурыгина, который отдавал распоряжения бойцу. Ленивцев уловил обрывки фраз:

— Все свернуть… Немедленно быть готовыми…

Григорий Михайлович окликнул Шурыгина, и тот поднялся в машину.

— Я думаю, — сказал фотограф, — что дня через три моя работа будет закончена.

Несколько смущенно лейтенант ответил:

— Понимаете, Григорий Михайлович, обстановка изменилась… Мы получили приказание немедленно выдвинуться на передовые…

— Да? — упавшим голосом спросил Ленивцев. — Значит, я не смогу закончить съемку?

— Нет, почему же! Командир полка просил вас, если только вы согласитесь, следовать за нами. Там мы вас устроим. Два километра от фронта я вам гарантирую, во всяком случае.

Фотограф сидел на постели, седой, всклокоченный, без очков.

— Если вы мне доверяете… — сказал он растерянно.

— Мы вам оказали доверие еще раньше.

Когда автоколонна переправлялась через. Днестр на правый берег реки, в воздухе появились вражеские пикировщики. Сопровождаемые истребителями, они устремились к мосту. В небе разгорелся бой. Наши истребители ринулись на «юнкерсов». Фашисты начали сбрасывать бомбы, но они ложились неточно, в стороне от моста, падали в воду, на берег. Гул и свист стояли вокруг. Мост качало взрывами, но переправа продолжалась.

* * *
…На дне широкого оврага Ленивцев разыскал солнечную поляну, осененную зеленеющими деревьями, и прикрепил к двум стволам полотнище. Так же, как и в селе, к фотографу приходили бойцы. Но теперь они уже были с автоматами, винтовками и ручными пулеметами. Они являлись с переднего края и, отложив оружие чуть в сторону, молча садились на стулья. Ленивцев, указывая на автоматы, спрашивал:

— И как вы воюете с таким сложным оружием?

— Ничего сложного, папаша! Воевать с ним — простое дело, — отвечали бойцы.

Один из автоматчиков даже показал Ленивцеву, как надо обращаться с автоматом, как стрелять.

— Может, пригодится… Вот так нажимайте, и все тут…

Ленивцев улыбнулся. Куда ему? Шестьдесят четыре года! Какие уж тут автоматы?! И он продолжал фотографировать бойцов.

На четвертый день Шурыгин сказал фотографу, что завтра он сможет переправиться на левый берег Днестра, чтобы там проявить и отпечатать фотоснимки.

В полдень к Ленивцеву пришли три автоматчика. Все они были высокие, загорелые, в касках, с гранатами на поясе. Один из них, с белыми бровями, бросил автомат на траву и сказал с улыбкой:

— Папаша, сделайте так, чтобы мы на снимках выглядели героями!

Но в это мгновение где-то совсем близко застучали автоматные очереди, свистнули пули. Бойцы схватили оружие и побежали навстречу выстрелам. Автоматчик с белыми бровями крикнул Ленивцеву на ходу;

— Спокойно, папаша, спокойно!..

Григорий Михайлович посмотрел вслед бойцам и увидел: белесый автоматчик вдруг с разбегу упал на землю с широко раскинутыми руками, так и не догнав своих товарищей, которые залегли впереди него, метрах в двадцати, за кустами.

Ленивцев бросился к упавшему, чтобы помочь ему, остановить, если нужно, кровь или перевязать. Но боец оказался убитым наповал. Его автомат лежал рядом, на земле.

— Ложись! — крикнул один из бойцов Ленивцеву, и старик упал на траву.

Среди деревьев замелькали серо-зеленые вражеские мундиры. Он их сразу узнал. Он тысячи раз видел их на улицах своего города. Тогда фотограф нажал спусковой крючок и заметил, что несколько гитлеровцев упало. Ему показалось, что это его гитлеровцы. Но, оглянувшись, он увидел больше десятка бойцов, которые, стреляя и перебегая отдерева к дереву, окружали фашистов.

Попытка врага ударом с фланга вклиниться в наш тыл провалилась. Вся вражеская группа была истреблена.

Ленивцев вернулся к своей работе. Когда он закончил ее, к нему явился офицер, старший лейтенант, и сказал, что надо будет сфотографировать генерала, командира дивизии.

Вскоре прибыл генерал. Это был седой человек с добрыми серыми глазами. Он пожал Ленивцеву руку и сказал:

— Слышал о вашем поступке. Спасибо вам за поддержку. Заслуживаете медали.

Ленивцев смутился:

— Что вы, товарищ генерал! Я увидел: боец убит, а его автомат лежит на земле.

Генерал улыбнулся:

— Автомат — это сложное оружие.

— Меня научили, здесь с ним обращаться, товарищ генерал! — ответил фотограф. — И это впрямь простое дело…


1944 г.

За Неманом

Наши войска еще не вступили на землю Восточной Пруссии, но мы знали, что там происходит. У нас есть свидетели — люди, которые все видели, все слышали. Советская Армия освободила из фашистской неволи на западном берегу Немана тысячи советских граждан. Это старики, женщины… В эшелонах для пленных исколесили они всю Восточную Пруссию. Были разлучены с дочерьми и сыновьями и брошены в концентрационный лагерь в литовском городе Алитус. Они были слишком стары и не годились для работы в Германии.

Митрофан Корнеевич Ободовский, Семен Ефимович Иванкович и Никита Ефимович Жарков рассказывают:

— Заметили мы большую панику в Восточной Пруссии. Урожай немцы убирают недозрелый. Рожь жнут сырую, а ячмень — зеленый. Стада коров сгоняют к дорогам и станциям. Видно, хотят увезти куда-то подальше. Много у них коров и голландских, и наших холмогорских, награбленных. По дорогам вообще большое движение. В разные стороны едут немцы на повозках, и все злые, лошадей так и нахлестывают…

Старики берут у бойцов табачок, закуривают и многозначительно покачивают седыми головами.

— Пришло время. Идите, сынки, на германскую землю! Там наши дочери и внуки…

На западном берегу Немана, возле города Алитус, встретили мы много людей из Орловской, Витебской и Ленинградской областей. Измученные, в отрепьях женщины, истомленные, потерявшие природную живость ребятишки, седобородые, качающиеся от слабости старцы. Они нежно смотрят на бойцов, помогающих им перетаскивать на понтонный паром оставшийся после фашистского разбоя домашний скарб.

Возле невысокого, вспотевшего от напряжения понтонера суетился белобородый, в голубой, невесть откуда взятой новой ситцевой рубашке без пояса старик.

— Я со станции Дно… Псковский я… Дновский, — поясняет старик, становясь на паром.

Очутившись на пароме, он, Петр Митрофанович Христофоров, как-то сразу замолкает и долго смотрит на темно-зеленые с желтизной воды Немана. Отражен-ные текучей поверхностью реки, дрожат высокие сосны, змейкой изгибаются белые стволы берез.

На обоих берегах Немана встречаем мы солдат и офицеров. У них медали за оборону Москвы, Одессы, Севастополя, Сталинграда. В разных местах, в разное время стояли они у великих русских городов, морей и рек, а теперь собрались у реки Неман, на последнем водном рубеже перед Германией, чтобы ступить на ненавистную вражескую землю и богатырским шагом пройти по ней победителями.

* * *
…Был вечер. Ливень сплошной завесой прикрывал реку, ее берега, взорванный мост — каменный, с железными переплетами.

На крутом восточном берегу стояли солдаты и всматривались в противоположный берег. Не было ни плотов, ни лодок, ни понтонов. Были только бурный Неман, ливень и враг на западном берегу реки.

Пять добровольцев вышли вперед без слов. Гвардии сержант Овчинников, гвардии рядовые Васечко, Хабаров, Моисеев, Ефременко. Гранаты, автоматы — вот и все оружие, которое они могли взять с собой.

По скользкой глине сползли они-к Неману, не почувствовав особой разницы между сушей и рекой, так как ливень промочил их насквозь, и пустились вплавь, стараясь наперекор течению держаться вместе, выплыть к одной точке.

Вдали гремели артиллерийские раскаты, а здесь было сравнительно тихо. Гитлеровцы не ожидали, что русские решатся переправиться через реку вплавь.

Впереди уверенно плыл Овчинников. Над темной водой он едва видел силуэты своих товарищей.

Наконец они почувствовали под ногами песчаное дно. В двух шагах от них был берег.

Осторожно вышли бойцы на западный берег реки. Отдышались. Нащупали гранаты и, прислушиваясь к шорохам, поползли на склон. Скоро они услышали встревоженный немецкий говор. Перед ними было боевое охранение противника. Раздалась короткая автоматная очередь. Начался ночной бой на западном берегу Немана.

Боевое охранение гитлеровцев было разгромлено, девять вражеских солдат убито, трое взято в плен. У группы Овчинникова прибавился трофейный пулемет.

На восточном берегу вязали плоты, пилили бревна, готовили канаты. Группа лейтенанта Воронова, за нею младшего лейтенанта Герасина, а потом гвардии капитана Онусайтиса вплавь или на утлых плотах, держась за протянутый через реку канат, устремились на западный берег.

Когда над Неманом встало солнце, вся река на этом участке была заполнена переправлявшимися гвардейцами. Плацдарм на западном берегу Немана был завоеван.

* * *
…Бегут быстрые воды Немана. Заглянешь, и кажется, что навеки отражены в них сверкающие взоры советских гвардейцев, переправлявшихся через Неман.

На берегу реки стоит город Алитус. Дома выкрашены в светлые тона. Легкие воздушные постройки, будто дачное место. Но вот страшное зрелище: бараки, разрушенные дома, разноцветное тряпье, обрывки бумаги, битое стекло, колючая проволока.

Черными зловещими буквами написаны объявления:

«Внимание. Прежде чем выйти без пропуска с территории лагеря, подумай о том, какое наказание тебя ожидает. Комендант».

«За порчу проволоки — расстрел. Комендант».

Мы видели тех, кто был за проволокой. Разговаривали с ними. Женщины, старики, дети. Чей-то мальчик сидит на берегу Немана, играет с самодельным самолетом, на крыльях которого нарисованы карандашом красные пятиконечные звезды. Мы спрашиваем у него:

— Кто твой папа?

— Летчик, — отвечает мальчик и поднимает голову.

Над Неманом летят наши истребители, охраняющие переправу через реку.

У Немана мы встретились с генералом — командиром одной гвардейской артиллерийской дивизии.

Осенью 1941 года он начинал войну под Ростовом в звании подполковника; командовал на Миусе артиллерийским подразделением. Позже он брал Ростов. Перекатил по тонкому льду на западный берег орудия и ошеломил этим маневром врага…

Велик путь от берегов Дона до Немана. Когда мы спросили генерала, из какого района он со своими артиллеристами вышел к Неману, генерал ответил:

— Мы шли строго на запад.

Строго на запад. В этой короткой фразе переданы и маршрут, и приказ командования, и зов сердца, и тяжелая поступь наступающих советских дивизий.


1944 г.

Ветер Балтийского моря

Небо и земля Прибалтики в грохоте и громе. Наши войска, ожидавшие сигнала к наступлению, люди и техника, сконцентрированные для удара по врагу, — все, что стояло на полях, на широких аэродромах, в древних лесах и молодых рощах, пошло вперед, в едином наступательном движении. На Ригу, к синему Рижскому заливу, к Балтийскому морю! Долгие дни огромной черновой, подготовительной работы остались позади. Каждая минута была до отказа заполнена грозной тренировкой. Эта тренировка дала блестящие результаты.

Всего несколько дней назад мы были на учении войск генерал-майора Шкурина. Золотой осенний день, еще зеленые леса. Придорожные канавы, в которых залегли пулеметчики и автоматчики. Потные лица бойцов, от бега сбившиеся набок пилотки. Генерал стоял на КП, непрерывно посматривая на часы. Задача перед войсками поставлена сложная: после сосредоточения на рубеже атаки овладеть линией укреплений «противника». Затем, прочесав лес, штурмом взять хутор. Генерал одобрительно кивал головой: пехотинцы сохраняли взятый темп броска.

Сейчас бой. И пехотинцы Шкурина выдерживают темп наступления. Генерал, как и несколько дней назад, смотрит на часы. Минута в минуту подразделения ворвались во вражеские траншеи. Точно в срок, назначенный командованием, выбили гитлеровцев из укреплений. Оборона врага сломлена.

На Рижском шоссе возле стога соломы мы встретили рядового Степана Курова. Здесь происходили сбор и перевязка раненых. Куров был ранен осколком мины. Пока медицинская сестра, быстро разорвав его гимнастерку, перевязывала левое плечо, Куров меланхолично смотрел на большие часы-луковицу, которые висели у него на длинной медной цепочке, и говорил:

— Ты, сестра, меня задерживаешь. Ты поторопись…

— А куда тебе торопиться, солдат? — спрашивала сестра, ловко перехватывая бинтом руку.

— А в роту. Они уйдут вперед. Поди догони потом их…

— Тебе в госпиталь идти, солдат.

— Ну, это ты брось. Ты и так мне убыток сделала — гимнастерку разорвала. Я и воевал-то в этом бою всего полтора часа. Мое время еще не истекло.

* * *
…Вот они, первые только что взятые окопы противника, расположенные вдоль реки Лиелупе. Вот разнесенные в щепы дзоты, бетонированные доты, накрытые нашей тяжелой артиллерией. Словно по свежеотпечатанной книге, читаем мы рассказ о величии русского солдата, о доблести и мужестве наших артиллеристов, пехотинцев, танкистов, саперов, связистов…

Фашисты сопротивлялись отчаянно, с упорством смертников, которым нечего терять. Окопы до краев наполнены трупами гитлеровских солдат и офицеров. Мы видели штаб немецкой пехотной дивизии после того, как он попал под огонь наших пушек. Среди бесформенных обломков дерева, исковерканных железных балок лежали трупы штабных офицеров, груды обгорелой бумаги, какие-то ящики, осколки стекла…

По деревянному мосту переезжаем с южного на северный берег Лиелупе. Река не очень глубокая. Видно дно, покрытое илом. Течение быстрое, ил тянется за течением. Вода ледяная. Напротив переправы разрушенный кирпичный завод. Розовато-серая кирпичная пыль еще висит в воздухе. Только недавно здесь закончился бой и перенесся вон к тем хуторкам с черепичными крышами. Над ними вьется черный дым. Еще вчера весь южный берег был в руках врата. Сейчас гитлеровцы отброшены. Гремят оглушительные залпы нашей артиллерии, гвардейских минометов. Все новые и новые части вступают в бой, устремляясь к Риге.

Два часа била перед наступлением советская артиллерия. На каждый километр фронта приходились десятки орудий и тяжелых минометов. Это был лес стволов! Артподготовка длилась два часа: 75 минут — период разрушения и 45 минут — период подавления. Мы слышали звучание и первого, и второго периода. Мы видели тысячи разрывов за лесами, в полосе укреплений врага. Отблеск этих залпов мы видели в глазах сотен пленных, бредущих под конвоем в наш тыл.

Фашистское командование твердо верило в неприступность своих позиций. В течение ряда месяцев инженерные войска гитлеровцев и тысячи насильно мобилизованных местных жителей строили укрепления. Известен приказ германского командующего в Прибалтике, угрожавшего своим солдатам смертной казнью за отход с занимаемых рубежей. Но сила нашего натиска сокрушила вражеские твердыни. Долговременная оборона гитлеровцев юго-восточнее Риги прорвана.

Вперед, только вперед! С этим лозунгом идут в бой наши войска. О духе советских солдат можно судить хотя бы на примере передовых подразделений генерала Васильева. Перед ними была поставлена задача: форсировать водный рубеж, закрепиться и ждать подхода основных сил. Но голос нашей артиллерии и авиации был так мощен, что пехотинцы, перейдя реку вброд, словно подгоняемые ветром, перешли в атаку. И не было такой силы, которая могла бы удержать их.

Пехотинцы генералов Кучерявенко, Дибова штурмом прорвали три полосы укреплений противника и вышли на дорогу, устремленную к Риге как стрела. Города Иецава и Текава лежали на их пути. А затем — желанный берег Западной Двины. Движение пехоты было настолько стремительным, что летчикам-штурмовикам в воздухе, так сказать «на лету», приходилось менять боевые задачи и штурмовать не полученные по заданию квадраты, а следующие, так как на старых уже была наша пехота и ракетами сигнализировала летчикам: переносите огонь дальше.

Когда в студеные воды Лиелупе вошли танки, самоходные пушки, бронетранспортеры, река вышла из берегов. Рядом саперы с непостижимой быстротой заканчивали постройку моста. По дощечкам, прыгая и выбирая места, бежали пехотинцы. Танкисты Героя Советского Союза генерал-лейтенанта Обухова развивали успех пехоты. Еще недавно они стремительным маршем прошли по Белоруссии, перерезали Литву, круто повернули на север, взяли Митаву. Они прославились не только в наступлении, но и в обороне, отразив с большими потерями для врага несколько яростных контратак. Сегодня они неуклонно пробиваются к Риге.

На опушке березового леса мы встретились с группой танкистов в тот момент, когда сосредоточенный молоденький радист, что-то записывая, кричал в трубку:

— «Иголка», «Иголка», «Иголка»! Я — «Ангар-один», «Ангар-один»! Повтори. Еще повтори. Противник отходит к северу. Повтори по буквам. Повтори…

Стоявший рядом с бронетранспортером с картой в руках штабной офицер объяснил:

— Это последнее боевое донесение от Кремера. Враг под его ударами откатывается по Рижскому шоссе.

…Все дальше в глубь обороны противника проникают наши войска, все шире становится фронт прорыва. Сегодня он достиг ста двадцати километров. Гитлеровцы контратакуют, подбрасывают резервы, пытаются перегруппироваться. Но все эти попытки не приносят им никакого успеха, рассыпаются прахом. Уже далеко позади осталась река Лиелупе. Летчики генерала Папивина «не слазят» с неба. Штурмовики, пикировщики, истребители десятками и сотнями висят над головами гитлеровцев. Мы видели, как при появлении штурмовиков несколько пленных бросились в канаву лицом вниз. Бородатый конвоир, усмехаясь, сказал:

— Не любят. Ишь, сердце зашлось от страха…

Ветер Балтийского моря дует в лица наступающих. Соленый запах моря, хвойный запах сосновых лесов на побережье Рижского залива чувствуют они все острее, все ближе. По Рижскому шоссе, по изрытым дорогам идут советские солдаты на Ригу.


1944 г.

Всё вперед и вперед

Бой за эту небольшую, скрытую среди сосен и елей железнодорожную станцию — был упорным и жестоким. Чувствуя, что каждый шаг приближает их к Риге, бойцы подразделения Добровольского забыли об усталости. Два дня и две ночи шли они с боями, стараясь вырваться как можно дальше вперед.

Горели крашенные желтой краской станционные здания, обвалилась кирпичная стена, подорванная гитлеровцами. Возле кассового окошечка лежал немецкий пулемет с исковерканным стволом, а рядом валялись два убитых фашиста-автоматчика.

Мимо вражеских трупов прошел с перевязанной шеей рядовой Петр Сенечко, небольшого роста парень, родом из-под Днепропетровска. Он мельком взглянул на мертвых врагов. Во время боя он не рассматривал их. Когда, забравшись на чердак здания, Сенечко кинул в них противотанковую гранату, он видел только, как оба гитлеровца опрокинулись на спину.

Сенечко жалел, что взрывом исковеркало пулемет. У него была страсть добывать трофейное оружие. Принесет ручной пулемет, два-три автомата, подойдет к Добровольскому и скажет:

— Вот еще добыл… Прошу зафиксировать, товарищ лейтенант.

Во взводе шутили:

— Придется организовать музей трофеев имени гвардии рядового Петра Сенечко.

Проходя мимо кассового окошечка, Добровольский заметил выражение недовольства в глазах отважного гвардейца Сенечко.

— Пулемет жалко, товарищ лейтенант. Может, сгодился бы, — сказал боец. — Неаккуратно я их стукнул, — и он указал на трупы гитлеровцев.

Через полчаса подразделение лейтенанта Добровольского снова выдвинулось на боевой рубеж. Если до этого бойцы двигались строго на запад, то теперь они шли на северо-запад, следуя изгибам Западной Двины.

Чувствовалось приближение большого города. Вокруг, среди зеленых сосен, среди золотой осенней листвы, стояли красивые дачи. Из ворот выходили женщины и дети и дарили бойцам букеты цветов.

* * *
Отступая под напором наших войск, гитлеровцы отчаянно пытались закрепиться на ближних подступах к Риге. На дороге, идущей через лес, оказались завалы с бойницами. Впереди, на высотках, были поставлены пулеметы, усиленные пехотой. Автоматчики залегли в траншеях, расположенных перед сосновым лесом.

Ложная атака, предпринятая Добровольским, вызвала яростный огонь пулеметов и минометов врага.

Во время атаки Добровольский успел заметить укрытые на высотках два пулемета. Он вызвал к себе Кузьмина и Сенечко и, указав на смутно видневшиеся в вечерних сумерках высотки, сказал:

— Там пулеметы. Нужно вывести их из строя. Поручаю это вам, Кузьмин, и вам, Сенечко.

— Когда прикажете приступить? — спросил Кузьмин.

— В семь часов, как стемнеет. О выполнении задачи известите красной ракетой. Мы будем вести отвлекающий огонь… Часа вам довольно на это?

— Вполне, товарищ лейтенант!

Бойцы ушли.

Было без пяти минут восемь, когда Добровольский отдал приказ открыть огонь. Не отрываясь, следил он за светящимся циферблатом. Стрелка дрогнула на восьми… Пять минут девятого… Десять минут… Ракеты не было… Четверть девятого… Тогда, вскинув автомат на грудь, лейтенант крикнул:

— За Советскую Ригу, товарищи! Бей фашистов!

Заиграл призывно горн. Подразделение поднялось в атаку и с криком «Ура!» устремилось за командиром.

И в этот момент над лесом высоко взлетела красная ракета.

— Вперед! — закричал Добровольский.

Траншеи, окопы, пулеметные ячейки гитлеровцев были уже недалеко, когда лейтенант явственно услышал с высотки треск вражеского пулемета. Но, странное дело, огонь этого пулемета не задевал наших бойцов.

Вскоре рубеж был преодолен. Бойцы закреплялись на новых позициях. Но вражеский пулемет все еще бил. И тогда Добровольский побежал на его голос к высотке. Поднявшись на холм, он увидел при лунном свете припавшего к пулемету Сенечко, который стрелял вслед отходившим в лес фашистам.

— Стойте, Сенечко! Довольно! Почему вы так поздно дали ракету?

Сенечко молча указал на лежавшего на траве ефрейтора Кузьмина.

— Что, убит?

— Тяжело ранен.

Пока санитары уносили раненого, Сенечко рассказал, как было дело.

Они благополучно проникли в лесок, в тыл к гитлеровцам, подползли к высоткам. Сенечко гранатой убил вражеских пулеметчиков на «своей» высотке. Кузьмину же удалось убить только одного гитлеровца, а второй кинулся на ефрейтора и ударил его ножом в грудь. Но Сенечко, перебравшись на соседнюю высотку, пристрелил и второго фашиста.

— К счастью, товарищ лейтенант, — сказал Сенечко, — пулемет на высотке Кузьмина уцелел. Свой же я опять повредил. Противотанковые гранаты портят трофеи. Вытащив ракетницу, я дал сигнал, а сам — к исправному пулемету…

— Хорошо, товарищ Сенечко! — сказал лейтенант. — Я вижу, вы помните, что у вас впереди Рига.


1944 г.

Битва за столицу Латвии

Пожалуй, ни одному из городов Прибалтики противник не придавал такого большого значения, какое придавал Риге. Этот город был самым мощным опорным пунктом обороны гитлеровцев на северном участке фронта. По мысли фашистского командования, Рига должна была оттягивать значительные наши силы.

Сосредоточив в Прибалтике несколько десятков дивизии, гитлеровское командование в период последних боев подбрасывало сюда и по морю, и суше все новые войска. Враг предпринимал отчаянные попытки приостановить советское наступление. В конце августа и начале сентября гитлеровцы сконцентрировали на двух-трех участках мощные танковые кулаки, до восьмисот танков, и начали контрнаступление юго-западнее и западнее Елгавы. Они хотели создать угрозу тылу наших войск, двигавшихся на Ригу.

В ожесточенных боях еще и еще раз проявились храбрость и непоколебимая стойкость советских воинов. Наши войска парализовали все попытки противника прорвать фронт и нанесли гитлеровцам невосполнимый урон в танках. За несколько дней боев было подбито и уничтожено около пятисот вражеских машин. По всему фронту разнеслась слава о героях, остановивших вражеский натиск.

* * *
…Батальон капитана Солдатова занимал рубеж в лесу.

Гитлеровцы бросили на этот батальон несколько десятков танков. Уверенные в своем численном превосходстве, они стремились огнем подавить сопротивление советских бойцов.

Впереди других стояло орудие старшего сержанта казаха Курманбаева. На груди Курманбаева — на выгоревшей под солнцем ленточке — медаль «За оборону Сталинграда». Сталинград далеко. Может, быть, Курманбаев и не знал точно, сколько километров от соснового леса, где находилась теперь его пушка, до крутого волжского берега. Но он хорошо знал расстояние до врага, до десятков и сотен гитлеровцев, укрывавшихся за броней. Первым же снарядом он зажег первый танк. Вторым снарядом зажег второй танк, третьим — третий. Горели сосны. Летели щепки от стволов, иссеченных осколками. Земля дрожала под ногами.

— По четвертому танку — огонь! — крикнул Курманбаев.

Вблизи разорвался вражеский снаряд и убил одного из бойцов орудийного расчета. Курманбаев быстро сменил позицию и с нового огневого рубежа подбил четвертый танк…

Восемь танков противника уничтожил Курманбаев в тот день.

Наступление врага было сорвано. Гитлеровцы рассчитывали предотвратить опасность, угрожавшую им на рижском плацдарме, и одновременно обезопасить себе отход к Восточной Пруссии. Но на деле получилось совершенно иное. Удары войск 3-го и 2-го Прибалтийских фронтов по обороне врага вокруг Риги совпали с ударами войск 1-го Прибалтийского фронта на границах Восточной Пруссии…

* * *
Войска генералов Романовского, Белова, Захватаева вели наступление с исключительным упорством. По мере приближения к Риге фронт все сужался. Наши части охватывали гитлеровцев полукольцом, расчленяли их силы, окружали отдельные группы. Остатки разгромленных в ожесточенных боях вражеских солдат бродили по лесам. Оборванные, лохматые, они то и дело выходили с поднятыми руками на дорогу.

Но гитлеровское командование продолжало подтягивать резервы. Противник сопротивлялся с исключительной яростью. Гитлеровцам было приказано не отступать. За ослушание — расстрел.

Характерны показания одного пленного фашиста:

— За последние три месяца я умирал три раза, хотя ни разу не был ранен. Впервые я умирал под Витебском, потом — под Вильнюсом, а теперь — под Ригой. Невыносимо ощущение неминуемой гибели, которая ждет нас у каждого поворота дороги, под каждой сосной…

* * *
Танкисты полковника Ивановича послали не так давно командующему символический подарок: несколько бутылок воды из Рижского залива. Этот подарок являлся как бы залогом того, что скоро танкисты вместе со своими боевыми друзьями — пехотинцами взломают последние рубежи врага и вступят в Ригу.

Большую роль в освобождении Риги сыграли танковые соединения генералов Колосова, Шапошникова, Сахно. Через леса, через болота, через рвы с боями шли танки. Их можно было встретить у маленьких городков на берегу Западной Двины, на пробитых за ночь лесных дорогах. Потом — в предместьях Риги.

Шаг за шагом прогрызали наши войска многослойную, глубокоэшелонированную оборону врага. Каждая речушка, каждый овраг, каждая складка местности были тщательно укреплены гитлеровцами. Острие нашего наступления устремлялось к Риге с нескольких сторон. Блестящее взаимодействие всех родов войск позволяло нашему командованию сосредоточивать мощные кулаки на основных направлениях. Фашисты метались из стороны в сторону, не зная, где обрушится на них очередной удар. Они полагали, что им удастся организовать длительное сопротивление. Ничего не вышло из этой затеи!

* * *
…В осенние теплые дни, когда так прозрачно небо над головой, когда увядают кустарники и багрянец, как огонь подбирается снизу к деревьям, города Латвии особенно привлекательны. Но в какой бы латвийский город ни вступали наши бойцы, они все. время думали о Риге.

Стремительным ударом гитлеровцы были выброшены за реку Гауя. Они не успели даже взорвать переправы. Взята железнодорожная станция Лангециемс. Наши части, действующие между реками Маза Югла и Западная Двина, придвинулись к предместьям города. Бойцы Героев Советского Союза Малькова и Горишного в полной боевой выкладке, по пояс в воде форсировали реку Маза Югла. Вскоре саперы навели мост, по которому двинулись танки. 13 октября войска 3-го Прибалтийского фронта при прямом содействии войск 2-го Прибалтийского фронта штурмом выбили врага из столицы Латвийской ССР.

То, что увидели в Риге советские воины, наполнило их сердца яростью.

Враг нанес латвийской столице серьезные раны. Они заметны повсюду.

Много лет церковь Петра была украшением всей правобережной Риги. Гитлеровцы разрушили эту церковь.

На площади Ратуши фашисты ограбили, а затем взорвали старинное книгохранилище. Они подожгли здание почты. Разрушили курорты Рижского взморья.

В последние дни гитлеровцы рыскали по квартирам, забирали все, что представляло какую-либо ценность, и отправляли в Германию. Жителей латвийской столицы фашисты насильно увозили в неметчину. В городе происходили массовые облавы. Ни в чем не повинных людей убивали сотнями.

Работница электротехнической фабрики Вильма Раугулис показывает бумажку, врученную ей полицией незадолго до того, как гитлеровцы были выбиты из Риги. Вот текст этого документа:

«Приказ о назначении на работу. Согласно распоряжению рейхскомиссара вы мобилизованы на специальные работы. Поэтому вы должны явиться на сборный пункт, а дальше будете отправлены по указанию военных властей. В случае неявки на сборный пункт вы будете увезены силою, а за неподчинение преданы суду и повешены. Гебитскомиссар Риги».

Вильме Раугулис удалось бежать. Но тысячи рабочих промышленных предприятий угнаны в Германию. Люди прятались в подвалах, среди развалин, убегали в лес, в окрестные села. Фашисты ловили беглецов при помощи собак-ищеек.

На один из кораблей, уходивших в Германию, гитлеровцы погрузили многих студентов рижских учебных заведений. Студенты, не желая покидать свою родину, не желая работать на врага, стали сопротивляться. Тогда фашисты всех их выбросили в открытом море за борт.

Три с лишним года жители Риги, одного из красивейших городов Европы, столицы Латвийской ССР, терпели невыразимые мучения. Сегодня этим мучениям пришел конец. Всюду видны счастливые лица, горящие радостью глаза. Как гармонирует это народное ликование с безоблачным, солнечным днем…


1944 г.

Воля к победе

В латвийском городе Бауска тишина. В течение полутора месяцев город находился на линии фронта. Жители были угнаны фашистами или ушли в леса, разбрелись по окрестным хуторам. На центральной улице, возле одной из растерзанных гитлеровцами школ, мы увидели небольшую группу людей. Это были председатель уездного исполкома Антон Броневский, секретарь укома КП (б) Латвии Михаил Баград, офицер Демидов — военный комендант города и с ними группа партийных и советских работников. Рядом, что-то горячо рассказывая, стоял небольшого роста человек в перепачканной штатской одежде, от которой несло болотом.

Андрей Дуклав вместе с войсками вступил в город. Он вышел из леса, встретился с уездными работниками и теперь ходил с ними по городу, рассказывая о тяжелых днях оккупации. Они заглядывали в здания, в фабричные корпуса. Всюду виднелись следы разрушений, произведенных гитлеровцами.

А вокруг связисты тянули связь, минеры деловито выстукивали стены. Антон Броневский, задержавшийся возле двух бойцов, сказал Баграду:

— Смотри, как они старательно делают свое опасное дело, словно и не думают о том, что могут взлететь на воздух.

Секретарь укома улыбнулся:

— А как же иначе? Это первые доктора, которые возвращают города к жизни.

Так они шли из квартала в квартал, из дома в дом, хозяева возрождающегося города…

Мы присутствовали на похоронах младшего лейтенанта, убитого при форсировании реки. Хоронили его в саду. Возле оранжерей и теплиц прозвучал короткий залп автоматов. Сырая земля приняла Николая Сизова, отдавшего свою жизнь за освобождение Прибалтики. Девушка-старшина с красными от слез глазами склонилась над могилой. Солдаты принесли сплетенный из астр и георгинов венок и положили его на свежий холм.

На одном из перекрестков дорог, свернув вправо, мы попали в большой хутор. Видимо, здесь помещался штаб одной из немецких воинских частей. Обрывки телеграфных проводов, телефонные аппараты, какие-то карты, приказы на немецком языке, немецкие крикливые журналы, перевернутый бочонок с солеными огурцами, всякая штабная утварь на полу и на земле возле дома — все говорило о поспешном бегстве гитлеровцев.

Сейчас тут стоял штаб одного из наших подразделений. Свободные от дежурства связистки мыли полы, вытирали пыль. Война была еще рядом, стекла дребезжали от взрывов. Дежурный офицер кричал в телефон: «Продвинулись?.. Куда?..» Потом он записывал, а через минуту раздавался звонок, и офицер снова кричал в трубку: «Продвинулись?.. Куда?..» и снова записывал.

Лейтенант Сергей Котов только что в числе других командиров получил задачу выйти к берегу Западной Двины, в район вражеской переправы, и преградить гитлеровцам пути отхода.

Батальон, в котором служил Котов, в назначенное время погрузился на автомашины.

Сидя в кабине рядом с шофером, Котов имел возможность наблюдать картины недавнего боя. Он узнавал нашу передовую линию, следы разрывов вражеских мин и снарядов. Потом шел рубеж обороны противника. Здесь Котов еще раз увидел силу и мощь русской артиллерии. Земля казалась вывернутой наружу. Вражеских трупов уже не было, но по большому числу воронок от бомб он опытным глазом определил, что фашистов здесь уничтожено очень много.

По обе стороны дороги замелькали сожженные и разрушенные дома, потом аккуратные домики, желтые, белые, с черепичными крышами, сараи и домашние службы. Это были хутора и мызы. Домики выглядывали из-за берез, чуть тронутых осенней позолотой, и на них радостно было смотреть. Война прошла мимо них.

Чем дальше батальон продвигался вперед, тем явственней доносился артиллерийский гром, тем больше встречалось на шоссе санитарных машин и пустых грузовиков, мчавшихся на предельной скорости за снарядами.

Скоро батальон свернул с шоссе в сторону, в видневшийся в полукилометре лесок. Там стали быстро выгружаться.

Сквозь деревья виден был заход солнца. Оно садилось, как казалось Котову, где-то в полосе разрывов наших снарядов.

Командир батальона спросил Котова?

— Рация проверена?

— Проверена, товарищ майор!

— Путь следования усвоили?

— Вполне. Как стихотворение выучил.

— Еще раз прошу запомнить, что до выхода к вашему участку наших основных сил вы остаетесь одни.

Котов проселочной дорогой повел бойцов к близкой теперь линии фронта. Иногда он останавливался, пропускал взвод вперед и с любовью всматривался в лица автоматчиков. Сейчас они были сосредоточенны, суровы. Люди знали серьезность и ответственность боевой задачи, поставленной перед ними командованием. Они шли с автоматами, ручными пулеметами и несли два станковых пулемета в разобранном виде.

Наступила ночь. Лес был освещен трассирующими пулями. Десятки разноцветных ракет повисали в небе, а потом падали и будто тонули в сонных озерах. В воздухе слышался непрерывный рокот моторов наших бомбардировщиков. Они летели к Риге.

Бойцы шли гуськом. Маленькая светящаяся стрелка компаса вела их вперед, к Западной Двине. Когда начало светать, они остановились на берегу крохотной лесной речушки. В лесу было совсем тихо. И в тот момент, когда лейтенант уже шагнул к речке, прямо перед собой он увидел бородатого человека с шарфом на шее. Котов вскинул пистолет.

— Кто такой? Почему здесь?

— Я прячусь от фашистов. Я из Риги, латыш, — ответил бородач на ломаном русском языке.

Пошарив руками в карманах пиджака, он вытащил паспорт.

— Антон Крауклис?

— Да, да, Крауклис! Антон!

— Слушай, старик, далеко Двина? Даугава?

— Пять километров.

— Мост есть тут?

— Мост? Мост есть! — закивал Крауклис.

— Веди нас к нему.

Через некоторое время лейтенант снова взглянул на компас. Крауклис вел правильно. Незамеченными они вышли к Западной Двине и расположились метрах в трехстах от реки. Крауклиса лейтенант оставил возле себя. Бойцы замаскировались. Со стороны вражеской переправы доносились отрывистые слова команды, ругань, грохот автомашин, скрип подвод.

Автоматчики должны были начать действовать в пять часов вечера. Котов отдал приказание поочередно спать. Крауклис шепотом рассказывал ему, как угнали в Германию его дочь, как сын его погиб еще в 1941 году во время бомбардировки гитлеровцами Риги…

В четыре часа дня Котов привел людей в боевую готовность. В половине пятого он услышал вдали грозный гул. Гул все нарастал, и Котов видел, как сияют глаза у автоматчиков. Шли наши танки.

В пять часов Котов скомандовал:

— В атаку!

Автоматчики и пулеметчики, выскакивая из кустов, устремились к мосту, навстречу трубному реву танков. Котов увидел, как в грохоте, в свисте пуль, размахивая шарфом, бежал с автоматчиками Антон Крауклис. И тогда лейтенант Котов закричал своим бойцам, указывая вперед на гитлеровцев:

— Бей их, чтобы они помнили Советскую Прибалтику!


1944 г.

Две атаки

Письмоносец артиллерийского дивизиона сержант Беденко нёс письма на батарею противотанковых орудий с особой радостью. Получая для разноски почту, он увидел письмо своему товарищу по дивизиону, земляку Серафиму Поздняеву. Посмотрев на обратный адрес на треугольнике письма, Беденко понял, что оно от жены Поздняева, и вспомнил: земляк как-то особенно ожидал письма все эти последние две долгие недели.

* * *
Поздняев был ранен, лежал в госпитале, был в коротком отпуске дома, а потом вернулся в свою часть. Тогда-то Поздняев с Беденко и познакомились и выяснили, что оба они из города Владимира. Позже Беденко, заряжающий, в одном из весенних боев на Украине был тяжело ранен. Его хотели демобилизовать, но по настойчивой его просьбе оставили в армии. Он вернулся в свой дивизион, и его назначили письмоносцем, так как до фронта он был почтовым служащим.

На повороте тропинки Беденко услышал торопливый треск мотора и сошел с дороги, чтобы пропустить встречную машину. Тотчас же из-за кустов, раскачиваясь, вынырнул мотоцикл, и промелькнуло знакомое лицо связного батареи младшего сержанта Горюна. Он что-то крикнул Беденко, но за треском мотора ничего не было слышно.

Письмоносец пошел дальше. Еще не доходя до батареи, он услышал однообразный, постепенно нарастающий грохот металла — лязганье танковых гусениц. Беденко остановился. Не было сомнения — это вражеские танки шли прямым направлением на батарею капитана Шумилова. Вряд ли кому на батарее было сейчас до писем.

Беденко постоял мгновение, а затем, пригибаясь и раздвигая ветви, побежал к позициям батареи, что стояла, искусно замаскированная, в густом ельнике на опушке леса. Еще не добежав до орудий, Беденко услышал хрипловатый голос капитана:

— Огонь!

Раздвинув ельник, Беденко увидел до двенадцати вражеских танков, которые ползли по нескошенной ржи к опушке леса. Над одним из танков, в самой середине бронированной группы, стоял столб оранжевочерного дыма.

Каждое орудие било самостоятельно, беглым огнем. Беденко побежал к снарядным ящикам. Захватив два снаряда, он вернулся к орудию и положил их на землю. Гремели взрывы. Слышались тонкий, секущий свист осколков, чьи-то стоны.

Беденко встретил одобрительный взгляд Поздняева и снова побежал к зарядным ящикам.

В это время за его спиной раздался близкий взрыв. На голову полетели сбитые с дерева ветви, иглы, и Беденко присел. Обернувшись, он увидел упавшего возле орудия заряжающего Скорамышева и бросившегося к нему Поздняева. Беденко, подхватив снаряды, снова поспешил к орудию. Скорамышев был убит осколком. Беденко крикнул:

— Я стану! Я стану, Поздняев!

И, не слыша ответа товарища, он нагнулся к земле, чтобы поднять снаряд.

Через несколько минут первая атака танков была отбита. На поле догорало пять вражеских машин. Остальные, повернув, уходили за холмы. Выстрелы прекратились, слышалось только удаляющееся лязганье гусениц. Поздняев подошел к Беденко и пожал ему руку. Затем он приказал бойцам отнести тело Скорамышева в сторону, взял плащ-палатку и накрыл ею убитого. Снова подойдя к орудию, Поздняев достал из портсигара папироску и угостил Беденко.

— Тебе письмо, — вдруг вспомнив, сказал письмоносец.

Он вытащил из кармана смятый треугольник и протянул его Поздняеву. Но тут снова послышалось лязганье танков. Поздняев сунул письмо в карман.

— Вторая атака!.. К бою! — крикнул он орудийному расчету и, раздвинув ельник, в бинокль начал смотреть на поле. Потом, обернувшись, сказал Беденко: — Я тебя не отпускаю. Останешься у меня заряжающим.

— Я и не собирался уходить, — ответил Беденко.

Вторая атака была сильнее первой. Беденко насчитал до тридцати вражеских танков. За ними виднелись бронетранспортеры с пехотой. Несколько самоходных пушек било по батарее Шумилова.

Атаку отражал весь дивизион. Скоро в поле стало видно еще несколько горящих вражеских танков. Перевертывались от взрывов бронетранспортеры. Вверх летели комья земли.

Но, несмотря на сильный огонь, несколько танков гитлеровцев приближались к огневым позициям батареи. На крайнее орудие младшего лейтенанта Степанова шел танк с низко опущенной пушкой. Он не стрелял, но шел упорно и уже находился метрах в пятидесяти от орудия, когда прибежал командир батареи и крикнул Поздняеву:

— Разворачивайте пушку! Степанова раздавят.

Шумилов сам взялся за колеса, Поздняев налег тоже, и пушка была повернута на сорок пять градусов. Пятнистый желтовато-черный бок танка был перед глазами Беденко.

И вдруг рядом прогремел взрыв. Опустился на землю Шумилов, навзничь опрокинулся Поздняев. Беденко нагнулся к орудию, выстрелил и хрипло закричал, увидев, что над танком взвился черно-багровый сноп огня и дыма. Танк остановился, попытался развернуться, при повороте тронул краем дуло орудия Степанова и замер…

Перебегая между разрывами, к Беденко спешили артиллеристы соседнего, вышедшего из строя орудия. Они снова повернули пушку и стали бить уже вслед уходящим за бугры танкам.

Скоро снова на опушке хвойного леса стало тихо, только посреди поля в одном из горящих вражеских танков рвались боеприпасы. Артиллеристы видели теперь искалеченный и обожженный лес, лежащих на земле раненых и убитых своих товарищей.

Беденко подошел к лежавшему под елью мертвенно бледному Поздняеву. Сидя на снарядном ящике, медсестра вынимала из сумки бинт.

— Он жив? — спросил Беденко, опускаясь рядом на землю.

— Жив, только тяжело ранен… Сейчас носилки будут, — ответила сестра, ножницами осторожно вспарывая залитую кровью гимнастерку Поздняева.

В это время раненый открыл глаза. Увидев Беденко, он сказал:

— Спасибо тебе, друг!.. Воюй… А я уже все…

— Брось, Серафим! Еще увидимся с тобой, — ответил Беденко.

— Нет, — с усилием качнул головой Поздняев. Потом, вдруг вспомнив, сказал: — Письмо… Я не читал… Прочти… Оно в кармане…

Беденко осторожно вытащил из кармана гимнастерки раненого письмо. Один угол его был мокрым от крови.

— Это тебе жена пишет.

— Знаю, — качнул головой Поздняев, — читай…

Беденко начал читать.

«Дорогой мой Сима! Пишу тебе прямо из родильного дома. Родился у нас сын. Тяжелый, одиннадцать фунтов весит. Похож на тебя. Я решила его назвать, как мы договаривались, Алексеем. Будь здоров, мой любимый! Теперь тебя ждут жена и сын. Крепко целую. Люда».

Беденко читал письмо, и Поздняев чувствовал, как жизнь возвращается к нему. Он сказал:

— Сын у меня, понимаешь? Я должен жить!

— А как же не жить, Серафим!

— Буду, буду жить… Сын у меня… — повторял Поздняев.

Раненого уносили в лес. Беденко смотрел ему вслед. А когда носилки скрылись, спрыгнул в щель, достал полевую сумку и пошел разносить почту. Высокие прибалтийские сосны шумели над ним…


1944 г.

Один день капитана Леонтьева

К девяти часам вечера танки гитлеровцев, накапливавшиеся в лесу, вышли на опушку и двинулись в атаку. Сарайчик, в которым был расположен наблюдательный пункт дивизиона, находился всего в пятистах метрах от врага, впереди наблюдательного пункта лежали неглубокие окопчики пехоты, но капитан Алексей Леонтьев чувствовал себя спокойно. За ним стояли пушки.

Капитан Леонтьев сообщил на свои батареи расчеты для стрельбы и крикнул в трубку:

— Огонь!

В следующее мгновение он высунулся в щель сарайчика и увидел разрывы снарядов своих пушек. От первого залпа загорелись два танка. Он определил, что это дело рук двух командиров орудий — старшего сержанта Луневского и сержанта Сушкова. Иногда танки загорались и не от снарядов. Это пехотинцы — бронебойщики, гранатометчики поджигали машину за машиной.

Атака врага была отбита. Но ночь еще не кончилась, и гитлеровцы вскоре возобновили бой. Они стремились прорваться через речку. Двум танкам это удалось, но они были подбиты и тоже горели.

Перед самым рассветом в сарайчик вошел пехотный капитан. Он стал трясти руку сидевшему на соломе Леонтьеву, приговаривая:

— Вот это здорово! Впрямь артиллерия — бог войны. Спасибо от пехоты!

Леонтьев и пехотный капитан подсчитали подбитые вражеские танки. Оказалось, что всего подбито и подожжено тринадцать танков. Девять из них подбили артиллеристы.

— Остальные известно кем подбиты? моими гвардейцами, — сказал пехотный капитан и вдруг сладко зевнул. — Пойду, — заявил он, — а то, пожалуй, у тебя здесь на соломе уснешь.

И тогда Леонтьев вдруг сказал ему о том, о чем думал еще с вечера и что было забыто во время боя.

— Ты поздравь меня, брат!.. У меня сегодня день рождения… Двадцать четыре года мне сегодня…

Пехотинец поздравил артиллериста.

Потом Леонтьев опять присел на солому и явственно представил себе, как вспомнят сегодня его на Урале отец истаруха мать. Мать обязательно скажет: «Как там наш последненький, рожденный сегодня?!» — и вздохнет…

Леонтьев задремал. Его никто не будил вплоть до того момента, когда танки гитлеровцев снова пошли в атаку. Он взглянул на часы — полчаса спал. Благодать! Теперь в бой.

И снова он командовал своими артиллеристами, и снова над головой свистели снаряды его пушек, а невдалеке разрывались вражеские.

Бой закончился утром. Оставив перед речкой несколько подбитых танков, гитлеровцы ушли в лес. Сообщив об этом в штаб дивизиона, Леонтьев услышал веселый голос начальника штаба Степанского:

— Поздравляю с именинами!.. Приходи… Не хочешь? Придется все-таки. Есть приказ подполковника. По случаю дня рождения подарок будем подносить… Какой? Именинникам не положено знать заранее…

Штаб помещался в тенистом фольварке, в старом помещичьем доме. У сплетения телефонных проводов и груды пустых снарядных ящиков, покрытых плащ-палатками, Леонтьев встретил Степанского.

— Поздравляю! — сказал начальник штаба. — Поздравляю, во-первых, с днем рождения, а во-вторых, с удачным боем. — Степанский отправлялся на наблюдательный пункт. — Смотрите же, позвоните, скажите, какой подарок вам привезет подполковник! — хитро улыбнулся он Леонтьеву перед уходом.

Не успел начальник штаба скрыться за деревьями, как на дороге зафыркал «виллис». Лихо развернувшись, машина остановилась возле крыльца. Из машины выпрыгнул подполковник Ильиченко с подвязанной на белой косынке левой рукой. Совсем недавно он был ранен несколькими осколками.

Леонтьев с любопытством смотрел на подполковника. Что за подарок? До подарков ли здесь, на передовой!

Перед штабом были выстроены офицеры, Ильиченко вызвал Леонтьева.

— От имени Президиума Верховного Совета СССР вручаю капитану Леонтьеву орден Красного Знамени, — сказал подполковник и достал из красной коробочки блеснувший на солнце орден.

— Служу Советскому Союзу! — взволнованно ответил Леонтьев.

Все теперь стало для него ясным. Указ о награждении был опубликован в газете несколько дней назад. Чуткость командира растрогала Леонтьева. Подарок был действительно замечательный.

Час спустя Леонтьеву сообщили, что прорвавшимся «тигром» уничтожен наблюдательный пункт дивизиона.

— Раненых и убитых нет, — докладывал по телефону сержант.

— А «тигр»?

— «Тигр» подбит пехотинцами.

Леонтьев положил трубку и доложил о происшедшем подполковнику.

— Значит, гитлеровцы задумали вам вместо дня рождения день смерти устроить, да не вышло!

— Не вышло, как и вообще ничего у них не выйдет, — сказал Леонтьев, украдкой поглядывая на орден Красного Знамени, прикрепленный к гимнастерке.

* * *
…Ночью Алексей Леонтьев был на наблюдательном пункте, уже на новом. Его орудия вели огонь. Мимо прошли советские танки. За ними двигалась пехота, шли самоходные пушки. Войска выходили на дорогу, ведущую на землю Восточной Пруссии.


1944 г.

Вторая встреча

Довоенная мечта Степана Пескова сбылась? он — в Москве. Еще раньше, до войны, в те давние мирные дни, когда проживал в станице Богаевской, на берегу Дона, он мечтал о том часе, когда приедет в Москву. И это должно было сбыться еще в сорок первом году. Как огородника-опытника, его предполагали послать на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку, где он надеялся удивить всех своими помидорами, которые вызревали только на его участке. В сорок первом году поехать в Москву не удалось: грянула война — Песков ушел в армию.

И вот теперь, после войны, оказался в Москве. Приехал за правительственной наградой, а затем должен был направиться к себе, в станицу, в двухнедельный отпуск.

Он был нетороплив, тверд и упрям. Все эти свойства пригодились ему в военной профессии бронебойщика.

Вторым номером у него был сибиряк, тоже спокойный, медлительный, большой физической силы человек. И разговаривали они не спеша, коротко. Утром, открыв глаза, Десков обычно спрашивал:

— Ну что, Сибирь, выспался?

— Выспался, а ты, Дон?

— Вполне.

Так начиналось утро.

В Москве Песков был один. Его напарник, раненный уже под самым Берлином, сейчас поправлялся в госпитале на берегу Балтийского моря.

В этот день Песков был в особенно хорошем расположении духа: только сегодня он получил в Кремле орден Ленина и, позванивая орденами и медалями на новом мундире, ходил степенно по Москве, четко, с неуловимой солдатской ловкостью козыряя старшим по званию.

Уезжать на Дон он должен был завтра утром. Таким образом, в его распоряжении оставались почти сутки. Еще до войны он слышал всякие рассказы о московском Парке культуры и отдыха имени Горького: о разных каруселях, вышках, гигантских шагах и прочих забавах, которые интересуют и взрослого человека; слышал он и о Зеленом театре, вмещающем многие сотни человек.

Песков решил направиться в парк. Скоро он уже шел по широкому Крымскому мосту и смотрел на спокойную поверхность Москвы-реки, которую пересекали в разных направлениях десятки скользящих, как стрелы, лодок. Он смотрел на реку, и она напоминала ему Дон. Уже подходя к последнему пролету моста, Песков увидел очертания самолетов, поднятые к небу стволы зенитных орудий, пушки-самоходки… Большая вывеска над воротами извещала, что здесь находится Выставка образцов трофейного оружия. Где-то вдали, в парке, слышались звуки духового оркестра, отголоски песен, а здесь, на выставке, посетители осматривали мир укрощенной смерти, как рассматривают в музеях чучела некогда сильных и опасных зверей.

Песков изменил своему первоначальному решению и пошел к воротам выставки. Его снова потянуло к тому, с чем приходилось встречаться в тяжкие годы войны.

Здесь, на берегу реки, в тени деревьев, стояли десятки самолетов, пушек, минометов, танков и всякого другого вооружения гитлеровцев.

Песков проходил мимо самолета «Мессершмитт-109», и ему вспомнилось, как носились «мессеры» осенью сорок первого года над дорогами Смоленщины; он смотрел на тупорылые «юнкерсы» — и снова вспоминал воющий звук сирен и разрывы бомб.

Песков проходил мимо пушек. Большие и малые, целые и поврежденные, они молча стояли перед ним. На них он смотрел, как всегда, с интересом. Маленький осколок немецкого снаряда он до сих пор носил где-то в бедре, и осколок этот, как говорил сам Песков, «прижился» и «вел себя прилично».

Неподалеку от орудий он увидел самоходные пушки и танки. Рябые «тигры», «пантеры» и «фердинанды» стояли перед ним, зияя пустыми, глубокими жерлами орудий. Знакомое чувство сжало сердце. Это чувство напоминало любопытство охотника, который рассматривает убитого им зверя. Пескову пришлось выдержать не одну битву, не один поединок. Он с интересом рассматривал следы наших бронебойных снарядов. По месту расположения пробоины определял, какой был бой, где находились бронебойщики, как вел себя экипаж вражеского танка, — все это, казалось, было написано на броне тяжелых машин. Он обходил танк за танком. И вдруг возле небольшого деревца увидел желто-черный танк, на борту которого красной краской было начертано: «Ку-ку!». Песков остановился. Что-то знакомое показалось ему и в самой машине, и в этом «Куку!». Он беспокойно обошел танк и увидел отверстие от бронебойной пули. Сомнений не было: это была его работа.

Ему вдруг стало жарко и весело. Он почувствовал, что вот сейчас ему нужен позарез человек, с которым можно было бы поделиться, сказать ему о том, что здесь, в Москве, он встретил свой первый танк.

* * *
Мимо Пескова проходил старичок небольшого роста в светлом пиджаке. Видимо, он пришел впервые на выставку и все эти «образцы» были для него в самом деле диковинными. Он остановился около Пескова и с уважением спросил:

— Это и есть те хваленые танки?

— Они самые, — охотно ответил Песков.

— Подумать только… махины, а останавливали их…

— Останавливали, папаша. — Пескову хотелось говорить. — А это мой танк, папаша, самый первый.

— То есть в каком смысле ваш? — старичок недоверчиво посмотрел на Пескова.

— Мой самый что ни на есть настоящий. Я его подбил на Курской дуге.

Старичок все еще недоверчиво смотрел на Пескова.

— Да… бывает, — неопределенно сказал он. — Жарко-то как сегодня!

Недоверие звучало в его голосе. И Пескову безудержно захотелось доказать старику, что именно он, а не кто другой, подбил действительно этот танк в 1943 году под Курском и что именно он, Степан Песков, собственноручно вывел краской «Ку-ку!». Он так и сказал:

— Это я сам написал, папаша. Видите: «Ку-ку!»?

— Вижу… А как же вы его?

— А так… Да если вы, папаша, не спешите, я вам с превеликим удовольствием расскажу сию повесть. Присядем?..

…Душные июльские дни 1943 года застали часть, в которой служил Степан Песков, на крутом выступе Курской дуги. Деревенька, по околице которой проходила линия нашей обороны, была небольшой точкой, крупинкой, но крупинкой важной и играла ответственную роль в сложной, хорошо продуманной системе обороны.

В садах зрели яблоки. На всем участке фронта было как-то особенно тихо. Рядом, в деревне, жители, обманутые тишиной, готовились к уборке, пололи огороды. Хозяйка домика, в котором квартировали Песков и его помощник Кузнецов, раздобыв где-то ведро краски, решила выкрасить ставни, крыльцо и двери. Только люди военные понимали, что тишина эта была обманчивой, что гитлеровцы молчат не случайно и не случайно леса и рощи вокруг забиты нашей артиллерией, самоходными орудиями и танками.

Песков и Кузнецов понимали все это по-своему. А на вопросы хозяйки, полной хлебосольной Петровны, отвечали коротко:

— Все в порядке, хозяюшка.

— Вот ставни хочу покрасить.

— Крась, Петровна. Чего на гитлеровцев смотреть!

По приказу командира батальона Песков с Кузнецовым отрыли для себя вдоль дороги три окопчика.

Глядя на то, как солдаты рыли окопы, Петровна спрашивала:

— Может, вы фрицев ждете?

— Да нет, Петровна. Береженого бог бережет. Всяко бывает…

Командир батальона майор Ефремов разрешал им иногда ночевать в доме. Но однажды вышел приказ — к ночи занять все боевые позиции.

Тихо мерцали в небе звезды.

Песков со своим напарником дремали поочередно. Изредка переговариваясь, они дождались рассвета. Неподалеку от них находился лесок. Голубоватые березки еле слышно шелестели листвой. Где-то очень близко прокуковала кукушка. И тогда Песков спросил:

— Сообщи, кукушка: сколько нам лет жить с Кузнецовым?

Кукушка длинно и звучно закуковала. Когда Песков досчитал до ста, он сказал:

— Это нам с тобой, Сибирь, вполне на двоих хватит.

Уже всходило солнце. Замолкшая было кукушка снова подала голос, и Песков спросил:

— Кукушка, а сколько Гитлеру осталось прожить?

«Ку-ку», — послышалось из рощицы. И вслед за тем небо и земля словно раскололись пополам. Разрывы тяжелых снарядов накрыли землю. В воздухе послышался длинный с перебоями гул. Вой бомб, взрывы снарядов, низкое гудение вражеских бомбардировщиков — все смешалось в один грохот, который окружил Пескова и Кузнецова и, казалось, поглотил их совсем.

Все, что потом происходило в этот знойный июльский день, Песков не мог бы вспомнить раздельно. Все слилось в какой-то один клубок огня, дыма, вздыбленной к небу земли. Песков только помнил, как шли на них танки, как два из них остановились, один загорелся, как следом два или три танка прошли над их окопом и подбили их уже в деревне. Запомнились до десятка костров по обочине, а затем, уже к вечеру, вдруг появившийся на дороге черно-желтый танк. Он шел прямо на окопчик Пескова. Оставались последние три патрона. Оглушенный взрывом бомбы, Песков медленно приходил в себя. Первый выстрел сделал Кузнецов. Заряд пропал даром. Танк продолжал движение. Тогда в полузабытьи потянулся к ружью Песков и сделал еще один выстрел. Танк остановился на мгновение и тут же выплюнул снаряд. Снаряд снес крышу с дома Петровны. В это время танк стал обходить горящую на дороге машину. И здесь, словно прозрев, Песков всадил третью пулю в танк — и тот остановился.

И словно последним был этот выстрел в тот день. Все стихло. Из танкового люка высыпал экипаж, но его скосил застрочивший откуда-то сбоку пулемет.

К Пескову подбежал майор Ефремов и прокричал: «Поздравляю, казак! Первый танк твой. Ты оставь на нем какую-нибудь память». Кузнецов вспомнил, что у хозяйки осталась краска в ведре, и побежал за ней. Кода он принес краску, Песков обмакнул кисть в ведро и вывел на броне машины: «Ку-ку!».

* * *
…Снова и снова, переживая незабываемые дни, рассказывал Песков собеседнику о своей первой встрече с танком.

— Так, значит, вы вроде укротителя оказались? — сказал старичок и поднялся. — А ведь мы совершили с вами одну и ту же оплошность: не познакомились.

— Степан Петрович Песков, гвардии старшина, — отрекомендовался бронебойщик.

— Василий Петрович Рябцев, счетовод, так сказать, в отставке, пенсионер. Жду двух сыновей из тех мест, что и вы… А, между прочим, насчет Гитлера кукушка точно проинформировала вас: два года тогда оставалось ему командовать…

— А и верно! — обрадовался Песков.

За ворота выставки они вышли вдвоем. Рябцев пригласил Пескова к себе домой на обед.

— Я хочу еще приехать в Москву, — сказал по дороге Песков. — Но уже на другую выставку, на сельскохозяйственную. У меня такие помидоры! По килограмму… Не верите, Василий Петрович? Но вы мне о «Ку-ку!» тоже не верили поначалу.

— Верю, верю! — улыбнулся Рябцев.


1945 г.

Белый налив

Дождь нас застал в поле. Еще несколько минут назад было светло и солнечно, а сейчас невесть откуда наползла темная туча, загрохотал гром, по краю неба пробежали зигзаги молнии, все потемнело, травы пригнулись к земле, затрепетали под ветром белые ромашки, на дорогу упали первые капли дождя.

Мой спутник агроном Михаил Федорович Страхов стегнул вожжами коней и равнодушно произнес:

— Сейчас нас выкупает…

Я промолчал. С утра парило, было душно, ломило кости рук, все предвещало дождь, но мне непременно хотелось поехать к местам суровых боев на Миусе, где бывал в сорок втором и сорок третьем годах, и я уговорил добродушного Михаила Федоровича запрячь в линейку пару коняшек и выехать на рубеж Миус-фронта.

Степь лежала перед нами. Справа уже были видны далекие косые полосы дождя. Гром катал над нами чугунные шары. Они проносились над головой, словно по неровному деревянному полу, и где-то, на краю, тучи сталкивались, отчего в небе вспыхивали длинные искры.

— А мы все-таки уедем от дождя, — сказал Михаил Федорович и, потянув вожжи, свернул на еле заметную дорожку, поросшую травой. И тогда я увидел в низине зеленоватую массу деревьев и чуть в стороне от них красную железную крышу двухэтажного здания.

— Поедем к Никите, — сказал Страхов и стал нахлестывать и без того резво бежавших коней.

Уже возле садов разразился ливень. Но агроном так ловко повернул лошадей под деревья, а затем, не останавливая их, покатил под купами яблонь и груш, что, когда он, резко осадив лошадей, спрыгнул возле широкого камышового шалаша, мы почти были сухими.

— Никита дома? — крикнул Страхов, отводя коней под дерево.

— Здесь я, — откликнулся кто-то, и в треугольном вырезе шалаша показалась седая голова. — Михаил Федорыч? Дождь поймал?

— Поймал, поймал!.. Принимай гостей, Никита.

Нагнувшись, мы вошли в шалаш. Две лежанки, покрытые цветными одеялами, были расположены по обе стороны шалаша. В головах стоял ящик из-под патронов. На нем лежала краюха белого хлеба, грудка помидоров, в котелке горкой возвышалась вареная картошка.

— А где Сергей? — спросил Страхов.

— Он здесь, гуляет… С ночи еще за раками пошел.

— Жаль, — повернулся ко мне Страхов, — хотел я вас с ним познакомить, интересный человек.

— Газетки не прихватили, Михаил Федорыч? Интересуюсь про японцев, — сказал Никита и добавил. — Может, закусите? Только стопочки нет.

Мы отказались. Никита полез куда-то к изголовью своей постели и через мгновение протянул нам на ладони белые, не очень крупные, но, видимо, созревшие яблоки:

— Откушайте Алешиных.

Я заинтересовался:

— Почему Алешины?

— Это белый налив, — сказал Михаил Федорович, — посажены они Алексеем, сыном Сергея Шишмарева, брата Никиты… Он до сего дня как тронутый ходит у того белого налива.

Я начинал понимать, что и Никита и Михаил Федорович говорят о чем-то им обоим знакомом.

— А что тут было?

— Да вы попросите Никиту, он расскажет… Никита, — обратился Страхов к сторожу.

— Не стоит, Михаил Федорыч, — об этом все знают. А если начать рассказывать сначала, долгая история получится.

— Нам торопиться все равно некуда. — Страхов махнул рукой.

В саду шумел дождь. Он часто бил по листьям, по яблокам. Иногда на землю тяжело падали плоды.

— Дождь, — сокрушенно покачал головой Никита, — ни к чему он! Ему потребность прошла. Сейчас самое время пшеницу косить, бахчам вызревать… Ох, дождь! — он чмокнул губами.

— Ну расскажите, что было здесь.

Никита достал из кармана кисет, ловко свернул цигарку, затянулся и сказал:

— Алеха, сын моего брата Сергея, садоводничал. А здесь до войны детская лечебница существовала, санаторий… Так Алеха учил детей, какой сорт с каким соединить, какой кому добавить, чтоб яблоко слаще было, Один год он в Козлов ездил. А когда вернулся оттуда, сказал отцу: «Мы, батяня, с тобой такие перемены совершим!» Я на что человек равнодушный к жизни, а и то заинтересовался. Вот, думаю, племянник у меня! Сына бог не дал, дочери не дал, осиротил меня, зато племянник — в самый раз! А он в ту пору посадил три саженца белого налива, чего-то прибавил в них, вроде кислицы какой, и начал ждать, и все говорил: «Редкое, яблоко будет, дядя… Вы такого в жизни не едали». Доволен он был очень. И брат мой Сергей радовался. Очень ему эта профессия мила была, а раз она еще и сыну передалась, вдвое дороже стала. И ожидал Алеха первого урожая в том, сорок первом году…

Цвел налив. Как невесты, стояли яблоньки. Цвет розоватый, с дымкой, будто туман на восходе. Алеха ходил, цвет с земли подбирал, пальцами трогал и по ветру пускал… Будто тяжесть их определить хотел. Но только зелеными видел он плоды, а когда они созрели, был он уже на фронте… Алеха стал моряком, только из тех, что сражались на земле… Известны они вам?

— Морская пехота, — сказал Страхов.

— Во-во. Да что же вы не кушаете? — Никита остановился и укоризненно посмотрел на нас. — Вы попробуйте, это же редкого вкуса налив.

Вкус у яблок был действительно редкий: сладкий с едва ощутимой кислотой.

— Хороший сорт, — сказал Никита, — жалко было разлучаться с ним Алехе. Собираться надо было быстро. Алеха прощался с отцом и поручение оставлял ему: «Ты, батя, пуще всего смотри за наливом. Не дай бог, что с ним случится…» Вот так он сказал и ушел. И больше мы его не видели и голоса его не слышали. Только как-то получили мы карточку от него. В морской форме он. И писал, что ходит по земле где-то возле нас, но не в море… А пора та была горькой. Мы с Сергеем налив собирали, пробовали его, а Сергей все говорил, что пыль глаза задувает, и глаза протирал.

Фронт скоро к нам подкатился. Затарахтел, как пустая бочка под гору. И стал немец по ту сторону Миуса, а мы — по эту. И тут вести от Алехи прекратились. А потом пришло письмо, не им писанное, в котором сообщали, что племянник мой погиб: был он в разведке ранен, фашисты его пытали, на костре жгли, руки рубили, и моряки его потом нашли и похоронили в степи, а сами клятву дали отомстить. Сергей читал письмо, а я слушал. А было бы лучше, чтобы не он был грамотный, а я. Тогда я бы ему что другое сочинил, чтобы он надежду имел в душе. Надежды нельзя в один день терять. Когда она медленно уходит, человеку легче. Стал Сергей с того несчастного дня словно чумовым. Молчит, от всех хоронится… А в одно утро принес мне письмо и велел: «Спрячь его. Мне с ним жить невозможно». Я говорю: «Может, его уничтожить?» — «Нет, — говорит, — уничтожить еще тяжелее. Ты с ним живи, ты неграмотный, тебе легче. А я с надеждой буду. Мне с ней легче. А как она уйдет, я письмо возьму». В первый раз я видел, чтоб мужчина так сокрушался…

Гитлеровцы пришли к нам на следующий год. И вот так же дождь шел, как будто земля плакала. Белый налив созревал, но еще зелен был. В доме нашем гитлеровцы стали. Как они до яблок дорвались!.. Жрут их, зеленые, фу ты, господи, морду скосят, а жрут, все говорят: «Некарош русский яблок». А я смотрю и думаю: «Чтоб ты подавился!.. Чтоб тебя всего наружу вывернуло!» И знаете, выворачивало. — Тут Никита улыбнулся как-то по-детски просто и замолчал; выглянув из шалаша, он посмотрел на небо и сказал: — Будто проясняется, скоро ехать можно, — потом взглянул на нас и спросил. — Не заморились, слушая?

— Продолжай, Никита, — попросил Страхов.

— Продолжаю… Был там такой тощий Фридрих. Шульцевым прозывали его… Обер… Начальник какой-то. Прыщ на гладком месте. Откушал он белого налива, скривился и сказал: «Пльохо яблок». Чего-то залопотал солдату своему, тот ушел, возвращается с топором и начал яблоньку крайнюю рубить… Увидел варварство такое Сергей, подбежал к солдату, оттолкнул его… Только поздно. Яблонька уже на земле лежит и вздрагивает, словно живая, под ветром. Солдат было другую, да Сергей сел у яблоньки и просидел до ночи.

И стал после того Шульцев Сергея на разные работы посылать: то загонит с обозом на месяц, то на дальнее поле пошлет… С яблоньки гитлеровцы налив обобрали, Шульцев жрал яблоки и чмокал: больно нравились. От кого-то узнал он, что сажал яблоньки сын Сергея, что моряком он был, что погиб на Миусе, где и фашистов полегло несчетное количество. И что-то ему какая вожжа под хвост попала, только он спросил одним утром у Сергея: «Твой сын бывал есть садовник?» — «Да». — «Очень карашо», — сказал Шульцев. В ночь приказал нам ехать по сено верст за шестьдесят. Суток несколько мы отсутствовали, а когда вернулись, прошли по саду, что увидели? Еще одна яблонька была порублена, и ничего от нее уже не осталось, только корешки с прожилками. И тогда Сергей сказал мне: «Ты, Никитка, может, уйдешь; за меня и тебя кончат, а я Шульцева зарублю топором ночью». Я его увещевал… за яблоню жизнь не отдавать, но он качал головой и говорил: «Не перечь, а уходи: не за яблоню, а за Алешу. Они опять его рученьки рубили, опять его душу жгли. Уходи, Никита». Сговор у нас был — повстречаться в плавнях, где партизаны находились. Ночью Серега взял колун и отправился к Шульцеву. Он даже в его комнату прошел. Только в тот час повезло Шульцеву…

Никита остановился и прислушался к шуму дождя. «Кончается», — сказал он и стал свертывать цигарку.

Он не спеша чиркнул зажигалкой, затянулся и выдохнул дым. Мы сидели молча, ожидая продолжения рассказа.

— Так вот и говорю, повезло фашисту в тот час. Уехал Шульцев с вечера куда-то. Сергей вернулся. Я был здесь еще. Положил брат колун под голову и сказал: «Сохраню до возвращения». Только Шульцев не вернулся ни завтра, ни послезавтра. Неделя прошла, и Сергей узнал, что уехал обер на другое хозяйство. Повышение, сукин сын, получил.

Сергей опечалился, но колуна не убирал. «Раз такой случай в жизни вышел, что наступил он мне на самое больное, быть этой встрече». Я не перечил ему. Пусть живет, думаю, с огнем на сердце, в тяжелое время ему светлее с ним. А Сергей за последней яблонькой, как за человеком, ходил, присматривал, разговаривал с ней, и не дай бог какому гитлеровцу возле объявиться — Сергей уже там. Чуяли, видно, фашисты, что до крайности человек дошел, и не показывались в саду. Только вышло все, как загадал Сергей. Когда в сорок третьем начали гитлеровцев под ребра у Таганрога брать и их фронт лопнул, заметалась немчура… Приехала к нашим канцеляристам грузовая машина. Глядим, рядом с щофе-ром Шульцев сидит… Сергей, как увидел его, зубами заскрежетал. Весь день за Шульцевым приглядывал, а тот узнал Сергея и улыбаться стал. Забыл, шкода, что натворил!.. Спать полегли гитлеровцы в сене под навесом, возле машины. На случай тревоги, чтобы бежать было быстрей… Август был теплый, яблоки зрели, последний налив стоял, усыпанный весь, словно гостей ждал…

Вытащил Сергей колун и ушел. Я, конечно, не спал, волновался. Вернулся он через некоторое время и сказал: «Пойдем теперь». И ушли мы с ним. По дороге он мне сказал, что нет больше Шульцева. Далеко ходить нам не пришлось. Наши в тот момент всю окрестность заняли, и мы вернулись в сады.

Так и осталась одна Алешина яблонька.

Никита замолчал. Увлеченные его рассказом, мы не заметили, как прекратился дождь… Яркая радуга опоясала небо, перекинулась над садами, над степью.

— Покажите нам яблоню, — попросил я Никиту.

— Вот она, яблоня, рядом, — показал он рукой, выбираясь из шалаша.

В нескольких шагах от нас, широко раскинув ветви, вся сверкающая, щедро усыпанная беловато-желтыми плодами, стояла яблоня. Она была еще молода, кожа ее была гладкая, матовая и напоминала кожу загорелой девушки.

Мы молча постояли возле яблони и направились было уже к линейке, когда увидели идущего к нам большого человека в синей косоворотке и в сером, выцветшем под солнцем костюме. Шел он медленно, будто нёс тяжелую ношу.

— Сергей идет, — сказал Никита.

Мы познакомились. Бережно притянув к себе ветки яблони, Сергей сорвал несколько яблок и сказал:

— Откушайте.

Мы поблагодарили и попрощались.

— Бывайте здоровы, — сказал Сергей неторопливо и грустно.

Страхов хлестнул вожжами лошадей, мы покатили меж деревьев и выехали в поле. Оглянувшись, я снова увидел радугу, и мне показалось, что подымалась она из яблоневого сада.


1946 г.

На перевале

Первые две недели у Семена Бурмина после возвращения домой пролетели быстро. Он не замечал, как один день сменялся другим. В городе оказалось много знакомых, была и родня. Правда, неблизкая, но всех надо было обойти, все звали к себе в гости, вспоминали горькие дни эвакуации; причем чем дальше по времени находились они от этих дней, тем больше вспоминали всякие смешные подробности и опускали тяжелые. До войны Бурмин жил с матерью. Но в сорок втором году она умерла.

Семен грустил о ней. В двух пустоватых комнатах ему не хватало шаркающих шагов, тихого голоса и внимательных серых глаз матери. С матерью он жил дружно. В сорок первом году Семен влюбился. Девушку звали Ириной. Она оканчивала медицинский институт и собиралась стать хирургом. Семен познакомил Ирину с матерью. Дело шло к свадьбе.

Но в июне 1941 года началась война, и Семен ушел добровольцем на фронт. Ирина, к тому времени окончившая институт, стала военным врачом и была направлена в действующую армию. Мать Семена осталась дома одна, наедине с фотографиями сына. Ирина, видимо, погибла, так как переписка, которая вначале была между Бурминым и ею, вскоре прекратилась. Семен не получал ответа на свои письма. Почти одновременно Ирина перестала писать и матери Семена, хотя последнее письмо от нее к матери было датировано тремя днями позже, чем письмо Семену. Это Бурмин установил только сейчас, после возвращения в родной город. В ящике своего письменного стола он увидел письмо Ирины. Далеким ветром юности повеяло от слов любимой, обращенных к его матери: «Ваша Ирина…»

Семен, чуть волоча левую ногу, не спеша ходил по улицам, на которых еле слышно шелестели мелкие листья акаций. Он еще не решил, что будет делать дальше. Демобилизованный, он хотел с месяц отдохнуть, собраться с мыслями, а затем вернуться к своей мирной профессии — инженера-технолога, профессии, которая всегда привлекала его особым проникновением в производственный процесс, постоянными исканиями нового. Но все это было впереди…

А пока что он ходил в гости к знакомым, посещал театры и кино, ходил с племянником в цирк шапито, ходил на Дон и плавал, приучая раненую ногу к воде.

Он жадно входил в мирную жизнь, впитывал ее в себя по каплям, словно хотел снова наполниться ею до краев; и хотя грустные воспоминания о погибших друзьях, об Ирине, просто о юности, безвозвратно ушедшей, были еще свежи, жизнь привлекала его новой, как будто еще не изведанной остротой.

Однажды, бродя по главной улице города, около уцелевшего здания Дворца пионеров он увидел большой яркий плакат: «Выставка картин художников-фронтовиков».

День был воскресный, жаркий. Улицы почти пустынны. Все население города устремилось к реке. Бурмин тоже хотел пойти на Дон, но его потянуло в это большое двухэтажное здание. Он купил билет и вошел в светлый зал Дворца пионеров. И будто переступил порог в другой мир, в тот самый мир, из которого недавно вышел, волоча за собой левую ногу. Здесь снова была война. И она снова предстала перед Бурминым — летящим где-то в Сальской степи лыжником-автоматчиком, горящими вражескими танками, конниками в черных бурках, распластанных над голубым снегом. Война снова и снова кричала и напоминала о себе из телефонных трубок связистов, звенела телеграфными проводами, гудела фронтовой дорогой, уходящей в красноватодымное марево. Бурмин ходил от картины к картине, словно перелистывая страницы своего дневника.

Он уже собрался уходить, когда увидел картину, которая чем-то привлекла его внимание. На ней были изображены горы, дубы с золотыми листьями, пригибавшиеся к бурой траве, к рыжему мху на камнях. Среди них стояла девушка с санитарной сумкой. Она поднимала над камнями бойца с залитым кровью лбом. В глазах бойца уже гасли последние искры жизни, но девушка настойчиво поднимала его над камнями, словно стараясь показать ему видневшееся с горы синее море в солнечных золотых лучах.

Картина называлась? «На перевале».

Что-то очень знакомое, виденное приковало внимание Бурмина. Он как зачарованный остановился перед полотном. И эта гора, и эти дубы в багрянце осени, и синее море, и камни, поросшие бурым мхом, и, главное, лицо девушки с черными глазами, с прядью черных волос, выбившихся из-под ушанки, — все это было знакомое, все напоминало что-то известное…

Он несколько раз отходил от картины, смотрел на нее, пытался уйти, но снова и снова возвращался к полотну, стараясь вспомнить, где все это он видел. И вдруг Бурмин принял решение.

В соседней маленькой комнатке он нашел директора выставки. Директор, невысокий полный человек, изнывал от жары. Он расстегнул шелковую косоворотку и обмахивался деревянным веером.

— Вы — директор? — спросил Бурмин.

— Я, товарищ.

— Мне нужно узнать, как появилась у вас картина «На перевале».

— Как появилась? Очень просто, товарищ, — отложив веер, недоуменно пожал плечами директор. — Художник нарисовал, а мы демонстрируем.

— Это я понимаю. Но почему он это нарисовал, ведь он там не был, — убежденно сказал Семен.

— Где это там, товарищ?

— На перевале.

Директор снова взял веер.

— Но, товарищ, художник пользуется воображением.

— Нет, здесь одного воображения мало, — словно отвечая самому себе, сказал Бурмин. — Это надо знать. А скажите, кто художник?

— Беляев. Василий Ефимович Беляев.

— Не слыхал… Не слыхал. — Семен пытался вспомнить фамилию Беляева среди известных ему по фронту людей и не смог. — А скажите, он не здесь, не в этом городе живет?

— Василий Ефимович? Конечно, здесь! — радостно ответил директор, видимо, считая, что разговор, от которого ему стало еще жарче, подходит к концу. — Я могу дать вам его адрес.

Записав адрес, Бурмин пожал влажную руку директора и вышел из комнаты.

Но, прежде чем направиться к художнику, он еще раз прошел в выставочный зал. Да, эту девушку с черной прядью волос, выбившихся из-под ушанки, он видел, он помнил все, что на этой картине было изображено. Вот только у раненого другое было лицо. Он его не знал.

Художник Беляев жил на окраине города, в небольшом кирпичном одноэтажном домике. Через щели в заборе Бурмин рассмотрел маленький садик, зреющие абрикосы, кусты дикого винограда… Бурмин постучал в калитку. На стук вышла молодая, в желтом сарафане женщина.

— Я хотел бы видеть художника… Беляева, — несмело сказал Семен.

— А вы от кого? — спросила женщина.

— Я… Как бы вам сказать, я ни от кого… от себя. По личному делу.

Женщина открыла калитку:

— Пожалуйста, я сейчас скажу ему.

Через минуту на крыльцо вышел среднего роста человек в выцветшей гимнастерке, на левой стороне которой темнело круглое пятно, по всей вероятности, след медали.

— Здравствуйте. Я Беляев. Чем могу служить?

И только сейчас, называя свою фамилию, Бурмин почувствовал, каким, вероятно, смешным он выглядит, неизвестный лейтенант, пришедший к художнику по такому странному поводу.

— Видите ли, — Бурмин хотел говорить коротко, — я на выставке видел вашу картину, там изображены события… Происходили они в таком месте, что я теперь совершенно отчетливо вспомнил: это было именно со мной. — Бурмин откинул прядь волос, нависавших надо лбом. — Вот шрам, я ранен был в голову… Меня спасла сестра, незнакомая девушка. Я был уже в забытьи, между жизнью и смертью, но сознание возвращалось ко мне, и я помню, как девушка мне говорила: «Ты посмотри, какое солнце над морем, посмотри на море». Она вернула меня к жизни. Но я ее больше не видел, ни имени, ни фамилии не знаю, и вот ваша картина…

Они все еще разговаривали стоя. Беляев пригласил Бурмина в сад.

— Присядем, — сказал Беляев, — я был в тех местах. Это на перевалах под Туапсе… Меня познакомили с храброй девушкой. Я попросил ее рассказать что-нибудь, что запомнилось. Она мне всякое рассказывала. Но меня заинтересовал один случай, на перевале. Там она нашла умирающего, раненного в голову офицера.

— На картине у вас боец…

— Так мне было удобнее… Он уже умирал, а у нее ничего не было, даже бинта. Тогда она стала ему говорить: «Посмотри на солнце, посмотри на море». И он словно ожил. Умирающего посадили верхом на лошадь и отправили в долину. «Он, наверное, умер», — сказала мне медицинская сестра.

— Я не умер. Но я даже не знаю, как зовут ее, как ее найти.

— Зовут ее Тоня Симкова. Да, Симкова… И адрес у меня ее был, если желаете, запишите. Какая-то там полевая почта.

Беляев ушел в дом и вернулся с листком бумаги, на котором был написан адрес медицинской сестры Антонины Симковой.

— Но адрес этот старый, почти три года прошло. Может, ее в живых нет. А может, просто переменился адрес.

— Спасибо, я напишу, — сказал Бурмин. Он пожал руку художнику. Затем, уже выходя, он остановился и спросил:

— Разрешите один нескромный вопрос?

— Пожалуйста.

— Почему вы ее нарисовали так поразительно точно, а я совсем другой, даже черточки сходства нет?

Беляев рассмеялся:

— Дорогой мой лейтенант, но ее-то я видел, а вас, несмотря на все рассказы, представить никак не мог. Да и не портретное сходство мне было важно, а именно перевал. Перевал между смертью и жизнью. «На перевале», — понимаете?… Вы заходите как-нибудь, я вас нарисую.

Они расстались.

Дома Семен написал короткое письмо на имя Симковой, в котором благодарил ее за давний подвиг. Писал он, что тогда был ранен впервые и, как она видит, не умер, что был ранен еще трижды и все же остался живым; теперь демобилизовался, вернулся в свой город, увидел картину и, одним словом, благодарит ее…

Прошло около месяца. Бурмин за это время поступил на завод, в механический цех, в качестве инженера-технолога и был увлечен работой. Несколько раз заходил на выставку и долго смотрел на картину, которая стала для него очень дорогой.

Однажды, вернувшись с завода, Бурмин увидел письмо, обратным адресом которого была полевая почта Симковой. Он разорвал конверт и с первой строчки письма понял, что пишет ему не Симкова, а командир части.

«Уважаемый товарищ Бурмин! Мы получили ваше письмо на имя нашей Тони Симковой. Но, к сожалению, ее сейчас нет. Старший сержант Симкова демобилизована и выбыла к себе на родину. С офицерским приветом капитан Бабкин».

Бурмин чертыхнулся в адрес капитана Бабкина, не догадавшегося прислать адрес Симковой. А может быть, у него и не было этого мирного адреса? Все могло быть. Но все же Бурмин решил написать еще одно письмо, в котором настоятельно просил сообщить адрес бывшего сержанта Симковой.

…В очередное воскресенье Бурмин снова пошел на выставку. Но у Дворца пионеров он не увидел плаката. Выставка была закрыта. Возле входа он заметил директора.

— Вы разве уезжаете?

— Нет, товарищ, выставка была единовременная.

— А картины куда?

— Возвращаются художникам.

— Они остаются у них?

— В том случае если художники не продают…

«Ага», — сказал сам себе Бурмин и пошел вдоль улицы к дому Беляева, решив купить у него картину. Он уже не мог обойтись без нее. Синее море, дубы в багрянце, черная прядь медсестры стали неотъемлемой частью его существования.

Он постучал в калитку. Снова к нему вышла женщина в желтом сарафане. Затем появился Беляев:

— А, рад вас видеть, лейтенант! Я свободен и с удовольствием займусь вашим симпатичным лицом…

— Я не за этим, — Бурмин остановился. — Прошу: продайте мне картину. Понимаю, что вам трудно с ней расстаться. Но я не могу без нее…

— Нет, почему же трудно… Мы пишем для того, чтобы продавать свои картины. Но, к сожалению, пока я не могу этого сделать.

— Почему?

— Почему? Да потому, что объявилась сама Тоня Симкова. Я получил от нее письмо, в котором она сообщает, что проживает в сорока километрах отсюда и что подруги ее, находясь в нашем городе, видели картину, пришли, конечно, в восторг, и что сама Тоня хочет разделить с ними это чувство. Вот я и жду ее. А вы, наверное, не писали ей, товарищ лейтенант?

— Писал. Мне ответил некий капитан Бабкин, что Симкова выбыла на родину.

— Капитан Бабкин прав.

— Ну хорошо, — сказал Бурмин, — я обожду, но обещайте, что вы только мне продадите свою картину.

— Посмотрим… У нас есть время. Зачем спешить? А на всякий случай вот вам теперешний адрес Симковой.

…Через несколько дней Бурмин сошел с поезда в небольшом приморском городке и, расспрашивая прохожих, пошел по улицам, ведущим к дому Симковой.

Как и во всяком маленьком городке, поиски продолжались недолго, и скоро Бурмин на одной из тихих улочек остановился перед белым домиком с голубыми ставнями.

— Мамочка, та он уже зрелый! — вдруг откуда-то из-за забора раздался чистый девичий голос.

Бурмин толкнул калитку и вошел во двор.

Перед ним над полосатым большим арбузом стояла черноглазая девушка с босыми загорелыми ногами.

— Я к вам, Тоня, — сказал Бурмин.

— Кто вы? — спросила девушка.

— Вы меня знаете, я Бурмин… Помните, на перевале? — И он откинул со лба волосы.

— Ой, что-то помню!.. Помню…

— Вспоминайте, вспоминайте, Тоня, я вам помогу. — И Бурмин рассказал ей все, что с ним случилось после того, как сержант Симкова вернула его к жизни.

Это был большой рассказ о долгих месяцах войны до того самого часа, когда они встретились в приморском городке на домашней бахче, возле большого полосатого арбуза…


1946 г.

Память, припорошенная снегом

Нет, нет, этого уже никогда не забыть! Не забыть партизанский аэродром в брянских дебрях. Предпраздничный вечер 6 ноября 1942 года, канун 25-й годовщины Октябрьской революции…

И костры на снегу — нет им счета,
И ракеты зеленый огонь,
И последняя дрожь самолета,
И железная чья-то ладонь…
Заметенные снегом тропинки,
И на соснах, как шапки, — снега,
И в землянке на стенах картинки
Довоенного «Огонька».
Стихи эти были написаны мною в том же 1942 году, сразу после того, как, выполнив задание газеты «Известия», я вернулся на Большую землю.

Все запомнится, все без остатка…
Лист березовый вновь зашумит,
И подымет лесная площадка
К небу памятника гранит.
Так заканчивались эти стихи. Такое было тогда чувство после нескольких дней пребывания у брянских партизан в беспрерывных встречах, поездках верхом на конях лесными тропинками из одного партизанского отряда в другой.

И землянки, уже поросшие мхом и травой, и лесные музеи, и памятник, правда, не на лесной площадке, а на просторной площади Брянска, я увидел несколько лет назад, когда мы вместе с композитором Сигизмундом Кацем приезжали по приглашению брянцев, для того чтобы участвовать в вечерах, посвященных двадцатипятилетию рождения нашей песни «Шумел сурово Брянский лес». Многое всплыло в памяти, припорошенной снегом двух с половиной десятилетий. А тогда, в Брянском лесу, пришел очередной транспортный самолет с Большой земли, и я вместе с ранеными партизанами перелетел снова линию фронта и приземлился на одном из прифронтовых аэродромов. На этот же аэродром должен был прилететь самолет из Москвы. Было морозно и почти бесснежно. И очень хотелось спать. Бродя по окраине летного поля, я набрел на землянку и забрался в нее, чтобы укрыться от студеного, пробирающего до костей ветра. В землянке я оказался не один. Там уже был какой-то человек, на ломаном русском языке объяснивший мне, что он венгр. Я удивился. Венгр? Что ему здесь делать? В Брянских лесах действовали не только немецкие, но и венгерские каратели, нисколько не уступавшие гитлеровцам в жестокости. «Я коммунист и лечу работать среди венгров», — сказал мне этот человек. Обнявшись, согревая друг друга, мы уснули мертвым сном. Прошло два-три часа, в землянку спустился дежурный и растолкал меня — самолет уходил на Москву. Мы с венгром пожали друг другу руки. Он вышел со мной из землянки, и мы обнялись на прощание. Я побежал к самолету. Поднимаясь по лесенке, я увидел, что венгр стоял возле землянки и медленно махал мне рукой. Уже в самолете я вспомнил, что даже не спросил его имени да и сам не назвался.

Через некоторое время самолет приземлился на Центральном аэродроме Москвы.

* * *
…И время запорошило эту встречу. Но как бы ни уходило время все дальше от того ноябрьского дня 1942 года, память об этой встрече теплилась в сердце.

Так вышло, что за все эти годы судьба не приводила меня в Венгрию. Только однажды, по пути из Африки, пришлось мне переночевать в Будапеште, а ранним весенним утром умчаться на аэродром, чтобы вернуться в Москву.

И вот теперь вместе с композитором Матвеем Блантером мы оказались в Будапеште по приглашению Политуправления Южной группы советских войск, временно расположенных на территории Венгерской Народной Республики.

Много воды за это время утекло в Дунае. Много трудных дней пережил венгерский народ, прежде чем, победив и внешних врагов и внутреннюю контрреволюцию, вышел на широкую дорогустроительства социализма.

Вместе с Блантером мы выступали в частях Советской Армии, встречались с солдатами и офицерами. Стояли жаркие, душные дни. Ртутный столбик показывал в тени 35–36 градусов. Отправляясь из Будапешта на выступление, мы любовались широкими придунайскими долинами, зелеными виноградниками, видели череду недавно пущенных и строящихся новых заводов.

Сам Будапешт, перерытый канавами, с его новыми магистралями, поднимающимися жилыми зданиями, походил на многие наши города, охваченные таким же строительным, реконструктивным порывом.

Однажды командующий Южной группой войск генерал-полковник Борис Петрович Иванов сказал нам:

— Завтра в старом венгерском городе Озде состоится большой праздник. Один из крупнейших рабочих коллективов — коллектив Оздского металлургического комбината — вступает в Общество венгеро-советской дружбы. Там будет выступать и наш ансамбль песни и пляски. Венгерские товарищи пригласили меня на этот вечер, но, узнав, что вы находитесь у нас в гостях, приглащают и вас.

* * *
…И вот мы снова мчимся по венгерским долинам, любуясь созревающими хлебами. Проносимся по гулким каменным мостовым чистеньких деревень, в этот воскресный жаркий день словно принарядившихся для встречи урожая. Долгая дорога в конце концов приводит нас в старый город Озд, втиснутый в узкую долину меж высоких холмов, переходящих у границы с Чехословакией в крутые, густо поросшие лесом горы. Зал Старого, но вместительного Дома культуры заполнен до предела. Здесь и седые морщинистые металлурги, и совсем молодые рабочие. Много улыбок и добрых глаз, встречающих советских людей. На сцене появляется несколько человек. Один из них держит большой лист бумаги, окаймленный аккуратной рамкой, — это документ, свидетельство о том, что с этого дня весь коллектив металлургического комбината является членом Общества венгеро-советской дружбы. Выступает приехавший на праздник из Будапешта старый венгерский коммунист Ене Надь.

— Для нас, тех, кто всю жизнь отдал борьбе за новую жизнь, за счастье венгерского народа, наступили радостные годы. Кровь лучших сынов венгерского народа пролита недаром. Непросто один человек приходит к правде, еще сложнее бывает путь целого народа к исторической правде, к победе справедливого дела. Для венгерского народа самым большим другом является Советский Союз, давший возможность обрести истинную свободу и уверенность в трудовой, творческой жизни. Сегодняшнее событие — еще одна ступень, на которую поднялись труженики старого города Озда.

Утром мы увидели этот город и, признаюсь, не очень приняли эпитет «старый». Весь город был в строительных лесах.

Первый секретарь горкома партии Георг Юхас, человек еще очень молодой, без переводчика разговаривал с нами:

— То, что произошло вчера, — естественное завершение борьбы металлургов Озда. Этот рабочий город имеет добрые боевые традиции. Еще во время революции 1848–1849 годов, всего через три года после того, как был создан завод, по призыву вождя венгерской революции Кошута рабочие завода вступили в ряды революционной армии. В течение полугода они выпускали пушки и другое оружие для тех, кто стоял рядом с Ко-шутом. Трудно передать всю историю завода, но можно сказать, что наиболее памятный рубеж нынешней истории относится к началу шестидесятых годов нашего столетия. Всего несколько лет назад и завод и город резко пошли в гору. Было построено восемь мартеновских печей. Впервые в Венгрии началось производство стали с кислородным дутьем. Сейчас комбинат выпускает около семидесяти профилей горячекатаной стали… Я не хочу приводить цифры, их трудно запомнить, — улыбнулся Юхас, — но могу сказать, что это не только техническая революция, но и революция в жизни, в быту, в культуре нашего города. Наши люди имеют возможность хорошо жить, отдыхать, лечиться… И главное, они прекрасно понимают, кто их истинные друзья. Даже в тяжелое время для Венгрии, в 1956 году, оздовцы не осквернили святого чувства дружбы к советскому народу… А теперь и говорить нечего: наша дружба — это опора жизни венгерского народа.

…В тот же день в нескольких километрах от Озда, в местечке Агтелек, в изумительно красивой пещере, где среди фантастических сводов построена сцена, мы были свидетелями огромного успеха ансамбля песни и пляски Южной группы войск. Зрители, что называется, не отпускали со сцены солистов ансамбля, исполнявших советские и венгерские песни.

Вот тут и вспомнил я снова безвестного венгерского коммуниста, с которым свела меня судьба в ноябре 1942 года в землянке на прифронтовом аэродроме. Жив ли этот человек или нет, не знаю, но тепло его сердца, его мужество живут и поныне. Да, поныне…

В этом нам еще раз удалось убедиться, когда мы по приглашению руководителей города Дунауйварош оказались под вечер жаркого дня километрах в шестидесяти от Будапешта. Если Озд был городом исторически старым, то Дунауйварош и без пояснений можно было отнести к городам молодым. Прямо на берегу Дуная в буйной зелени перед нами открылась картина новых зданий, широкие улицы и площади и какие-то особые, присущие, пожалуй, только новым городам спокойствие и размеренность жизни.

Мы подъехали к высокому светлому зданию горисполкома. Нас проводили в кабинет председателя горисполкома И. Шафалви, молодого энергичного человека с карими веселыми глазами. Там же, в кабинете, находились секретарь горкома партии И. Шудер и главный механик Дунайского металлургического комбината Иожеф Бенде. Иожеф Бенде учился пять лет в Свердловске и отлично говорил по-русски. Он и выполнял в этой встрече роль темпераментного, остро чувствующего русский язык переводчика.

Все в этом кабинете было новым, от мебели до отделки стен. Прямо перед нами, занимая почти всю стену, висел голубовато-зеленый — по рельефу местности — уже во многом осуществленный проект города Дунауйварош.

— Живем в новом городе, — сказал секретарь горкома Шудер, — поэтому ищем новые формы в архитектуре, новые методы строительства. Город построен на берегу Дуная, отсюда и все его особенности. Но о самом городе, об истории его расскажет председатель горисполкома товарищ Шафалви, у него такая обязанность…

— Это не столько обязанность, сколько удовольствие, — проговорил Шафалви. — В Дунауйвароше сейчас живет сорок восемь тысяч человек… Нашему городу пошел всего двадцать первый год. За это время, что вполне естественно, уже сменилось несколько стилей в строительстве. Это нашло отражение в архитектурном облике. Но одна особенность Дунауйвароша отличает его от многих других городов Венгрии. Это, если можно сказать, первое творческое создание венгерского народа.

— На пятнадцатилетии города здесь был товарищ Янош Кадар, — заметил Шудер. — Он сказал тогда, что Дунауйварош показывает наше будущее, поэтому в нем и жить и работать надо лучше.

— Не потому, что вы сейчас у нас в гостях, мы говорим вам об этом, — продолжал Шафалви, — этот город — символ венгеро-советской дружбы. И мы этим гордимся. Здесь работал советский каменщик товарищ Максименко со своей бригадой. Они научили наших каменщиков быстро класть стены. Его труд и труд его друзей переплетен с трудом венгерских строителей. Все жители нашего города знают об этом. И не просто знают, но и живут многие в переулке Максименко. Так мы назвали одну из наших улиц.

— У Дунауйвароша в Советском Союзе есть свой город-побратим. Это Коммунарск в Донбассе, раньше его называли у вас Алчевск. Там тоже есть металлургический завод. Уже семь лет, как наш город дружит с Коммунарском, — добавил Шудер. — Каждый год мы обмениваемся делегациями, в которых всегда бывают металлурги и строители. Очень многому мы учимся друг у друга. Даже системе отдыха рабочих. У нас есть дом отдыха на Дунае, а у коммунарцев — на берегу Северского Донца.

— Конечно, в создании города было не все так просто… Были всяческие заблуждения. Многим не нравилась сама мысль о строительстве такого города… — Шафалви на мгновение остановился, словно решая, говорить ли все, что думает. — Для нас это был один из первых шагов превращения нашей страны из аграрной в индустриальную. В истории Венгрии в ту пору еще не было такого случая, чтобы создавали сразу целый город. Надо было затратить большие усилия. Это была проба возможностей страны, которая только ступила на путь строительства социализма. Надо ли вам говорить, что были и скептики, и враги?.. Но перед нами был пример Советского Союза. Мы знали о том, как строился Комсомольск-на-Амуре. — Шафалви снова остановился. — В Венгрии никогда не проектировали города, создавали только отдельные дома. Какие принципы положить в основу? И тогда мы вспомнили, что в Чили живет Тибор Вейнер. Он там окончил архитектурный институт. Много кочевал по свету. Мы подумали, может, он захочет вернуться на родину. Это был большой архитектор. Когда он вернулся, ему сделали два предложения: работать в институте в Будапеште или возглавить проектировку нашего города. Он избрал последнее. Это именно он неустанно укреплял веру строителей примером Комсомольска-на-Амуре. Это он предложил систему строительства микрорайонов. Мы всегда будем благодарны ему. — Наш собеседник остановился и посмотрел в окно. По небу метались розовато-багряные краски заката. — Мы бы хотели еще показать вам музыкальную школу имени нашего прекрасного композитора Кодай. Я думаю, для товарища Блантера это будет особенно интересно.

— Да, конечно, — сказал Блантер. — Я хорошо знал Кодай… Он не один раз бывал в Москве, и мы были добрыми знакомыми.

— Он умер четыре года назад, но школа эта, по существу, является его детищем. Идемте, нас ждут ученики и преподаватели. Они приготовили для вас специальную программу.

* * *
Мы вышли на площадь. Легкий прохладный ветерок тянул с Дуная. По площади молодые папы и мамы катили детские коляски. Было тихо и спокойно. Здесь же, неподалеку от горисполкома, оказалась и музыкальная школа. Нас встретили преподаватели и учащиеся школы. Директор школы Тот Ласлане пригласила нас к себе в кабинет. Она поведала нам о принципах обучения в этой школе.

— Мы учим детей музыке по методу Кодай. В зависимости от класса дети одновременно с общей программой обучаются музыке четыре или шесть часов в день. Наша цель — привить детям музыкальную культуру. У нас восемьсот учащихся, конечно, не все таланты… Но те, кто проявляет способности, могут после окончания школы специализироваться в той области, в которой они наиболее ярко проявили себя. Наш опыт говорит о том, что оценки по всем предметам у нас лучше, чем в других школах.

Беседа сопровождалась звучащими где-то вдали голосами.

— Это они готовятся к встрече, — сказала Тот Ласлане. — Прежде чем отправиться к учащимся, не могу не сказать вам, что у нас есть определенные достижения. На школьном музыкальном фестивале наш хор завоевал первое место. Пражская филармония пригласила нас на праздник в Готвальдов, и мы готовимся к поездке… А до этого наш хор был в Польше и тоже успешно выступал… А с нашим репертуаром вы познакомитесь сами.

В большом зале, тесно прижавшись друг к другу, стояли ребятишки. Они с жадным любопытством смотрели на нас. Молодая преподавательница взмахнула рукой, и в зале зазвучала народная венгерская песня. За ней еще одна… Ребятишки пели вдохновенно и взволнованно. Затем вдруг мы услышали знакомую и дорогую всем нам мелодию. Ребята запели на русском языке:

Широка страна моя родная…
Мы как завороженные смотрели на наших маленьких друзей, и нам казалось, что слушаем мы не венгерских школьников, а своих пионеров. Песня лилась и лилась:

Много в ней лесов, полей и рек.
Это был необычайно волнующий момент.

Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек!
Мы внимательно следили за ребятами и про себя повторяли хорошо знакомые слова;

Наши нивы глазом не обшаришь.
Не упомнишь наших городов,
Наше слово гордое «товарищ»
Нам дороже всех красивых слов.
Когда смолкли аплодисменты, Тот Ласлане обратилась к учащимся:

— Дети, у нас в гостях советский композитор Матвей Блантер, автор знаменитой песни «Катюша». — Она повернулась к Блантеру: — Мы были бы счастливы, если б могли исполнить эту песню в вашем сопровождении.

Блантер подошел к пианино и тронул клавиши. «Расцветали яблони и груши…» — звучно запели ребятишки.

* * *
…А потом мы перешли в спортивный зал школы и смотрели, как учащиеся старших классов танцевали чардаш. Тут было все: и природная грация, и естественное чувство музыки и ритма, и самозабвенная отдача стихии народного венгерского танца.

* * *
…В полночь мы покидали гостеприимный город Дунауйварош. Мы словно бы заглянули в душу новой Венгрии, услышали ее звонкие голоса, почувствовали ее дружеское тепло.

Да, тепло… Вот когда снова возникло в памяти почти физически ощутимое тепло неизвестного мне венгерского коммуниста, с которым свела меня судьба в суровые дни зимы 1942 года на рубежах Брянского леса. И словно бы от этого тепла потаял снег прошедших лет, и память зримо вынесла перед глазами медленные взмахи его руки, провожавшей меня в полет. И показалось, что этот неизвестный мне венгерский коммунист не только провожал меня, но издалека, из глубин Брянского леса, приветствовал эту новую, милую его сердцу родину — народную Венгрию.


1971 г.

Новороссийские куранты

Передо мной фотография: четверо новороссийских ребятишек. Все они курносы и улыбчивы. И веселы, как могут быть веселы дети, которые еще не познали забот и большой ответственности. Вот они передо мной — три девочки и мальчик в школьной форме. Они живут в новом, построенном заново городе, который был в течение года южным флангом протянувшегося на тысячи километров фронта. Они живут в городе, история которого известна многим, городе, стяжавшем славу подвигами героев. Новороссийск удивлял нас в годы войны, удивляет и сейчас какой-то особой трудовой атмосферой, спокойными дымами морских транспортов, ошвартованных в гавани. Корабли под флагами сорока стран бросают якоря в Цемесской бухте, как бы символизируя этим тот новый день, за который здесь, на Черноморском побережье, в полукружье суровых Кавказских гор, была пролита кровь. Пусть смеются ребятишки, пусть бегают с портфельчиками после школьных звонков. Теперь это можно… Но пусть каждый из них знает, что было в их родном городе много лет назад.

…Сентябрь 1943 года. Новороссийск истерзан, разбит. Линия фронта разрезала пополам цементный завод «Октябрь». Круглые сутки шли бои. Орест Александрович Сычеников, нынешний начальник Управления нефтеналивного флота, а в недавнем прошлом секретарь горкома партии, лежал с автоматом в руках в укрытии на территории цементного завода. Он уже был ранен здесь и снова вернулся в строй…

Сычеников говорит об этом вскользь — слишком далеки те события.

Сейчас у города много насущных забот: надо строить дома, магазины, сажать сады и скверы, пускать новые печи на цементных заводах. Война ушла. Но ее не забыли. Она напоминает о себе памятниками на площадях города. А иногда и горькими минутами, как было однажды, когда вдруг, тупо покачиваясь на волнах, всплыла лежавшая на дне морском мина и ее тело, издалека похожее на задремавшего дельфина, медленно потянулось к берегу…

* * *
Всю ночь сентябрьского штурма Новороссийска мы наблюдали за битвой в Цемесской бухте. Она была озарена взрывами, огнем прожекторов и залпами грозных «катюш». При первых бликах рассвета можно было рассмотреть маленькие суденышки — сторожевые и десантные катера, с которых в Новороссийский порт под смертоносным огнем высаживались советские солдаты-десантники. И сразу же катера уходили обратно в Геленджик. В бухте поднимались фонтаны воды от вражеских снарядов.

В ту осень мы крепко подружились в Геленджике с командиром дивизиона сторожевых катеров старшим лейтенантом Николаем Ивановичем Сипягиным и его товарищами. Сипягину всегда хватало работы. На своих катерах много раз ходил он под покровом южной ночи на Малую землю. В это время уже не было в живых Героя Советского Союза Цезаря Львовича Куникова — командира десанта на Малую землю. Журналист, сменивший перо на огнестрельное оружие, он погиб на Малой земле. Сипягин немногословно рассказывал нам о том, как была осуществлена высадка десанта, прочно закрепившегося на Мысхако до того часа, когда был назначен день решающего штурма Новороссийска. И вот этот день настал.

Огибая мыс Дооб, возвращались катера. Моряки с разбитого прямым попаданием катера плыли саженками. На старой автомашине мы помчались в Геленджик. Один за другим подходили десантные суденышки, как их здесь называли — «тюлькин флот». На берег выпрыгивали моряки. Здоровые помогали сойти раненым. Наконец показался катер Сипягина. Мы подхватили командира под руки.

— Новороссийск наш! — сказал он устало, черный, задымленный. — Потеряли много хороших парней…

Мы ждали от него рассказа. Но он молчал и жадно, большими глотками пил воду…

А через несколько часов уже мы шли по дымящемуся Новороссийску, минуя один за другим цементные заводы. Помнится, вместе с кинооператорами приветствовали бойцов, водрузивших красный флаг на чудом сохранившихся воротах цементного завода «Пролетарий».

Все это вынесла на поверхность память весной 1964 года, когда вместе с секретарем Краснодарского крайкома КПСС А. И. Качановым, с другими новороссийцами мы стояли на площади Героев, у Вечного огня. Ныне тут воздвигнуты памятники Николаю Сипягину и Цезарю Куникову (уже будучи Героем Советского Союза, Сипягин погиб в Керченском проливе, возвращаясь после высадки десанта). Звучал реквием «Новороссийские куранты», написанный Дмитрием Шостаковичем.

В новороссийском музее лежит клавир оперы Римского-Корсакова «Золотой петушок», на котором видна сделанная в день освобождения города надпись: «Играть можно — не заминирован. Сержант Бояркин». Бояркин разминировал рояль в здании, где нашли временное пристанище оккупанты. Надпись эта словно обращена ко всем будущим поколениям новороссийцев.

Новороссийск — крупный портовый и промышленный город. Дымят его заводы, дающие нашей стране и отправляющие в другие страны лучший цемент.

Перед воротами завода «Октябрь» на невысоком постаменте — железный остов грузового вагона. Вагон выстоял на огненном рубеже все время новороссийской эпопеи и остался безмолвным свидетелем героизма советских людей.

Нас встречает Борис Дмитриевич Косенко, директор завода. Мы ожидаем, что он поведет нас в контору завода. Но нет, он приглашает нас в маленькую комнатку здесь же, у проходной, где и происходит беседа, во время которой он поэтично и вместе с тем профессионально рассказывает, как рождается цемент.

— Для нашего цемента природа приготовила уникальное сырье, — говорит он. — Горы, окружающие нас, источник этого сырья, — бывшее морское дно. Сырье это (мы его называем мергелем) — панцири микроорганизмов, живших в море. Нам нет нужды слишком тонко размалывать сырье. Все это сделала природа…

— Останавливаете ли вы печи? — спрашиваем мы у Бориса Дмитриевича.

— Только в случае крайней необходимости. Огнеупоры не любят охлаждения.

Последняя фраза, видимо, чисто техническая, и для Косенко она не имеет другого, более широкого смысла. Но для нас она звучит по-особому. Кажется, что и люди здесь огнеупорны. Чуть больше двадцати лет прошло с того дня, как был освобожден Новороссийск. Ныне город-герой, остановивший фашистские орды на юге нашей страны, стал красивым, светлым, обновленным. В порту молодые механизаторы разгружают миллионы тонн товаров, цементники создали могучую промышленность, рыбаки уходят в море и возвращаются с богатым уловом… Город трудится, и люди его не знают охлаждения. Пусть играют дети, пусть звучат новороссийские куранты и пусть люди знают и помнят о ратных и трудовых подвигах города, познавшего и смерть, и кровь, и радость победы.


1965 г.

Все они были простыми смертными

Осень над Волгой. Степной ветер, желтые листья на улицах Волгограда, серые, свинцовые волны, бьющиеся о крутой берег… Снова и снова возвращаемся мыслями к морозным, метельным дням зимы 1942/43 года, когда здесь кипела жестокая битва. Вспоминается все, что было связано с подвигом советского народа у волжской твердыни. Мамаев курган, дом Павлова, Тракторный завод, переправа…

Ветер несет желтые листья по широким улицам нового города, мимо новых домов, новых кварталов, новых Дворцов культуры — мимо всего нового, что выросло на ©той начиненной осколками железа земле, которая, кажется, до сих пор не опомнилась от грохота разрывов авиационных бомб, свиста артснарядов, лязга танков… Сейчас в Волгограде спокойно. К пристаням плывут большие пассажирские пароходы, к возрожденному на месте развалин вокзалу идут поезда, по асфальтовым дорогам стремительно бегут автобусы.

Кто бы ни прибыл в Волгоград, будь то зарубежный турист или наш человек, приехавший по делам на Тракторный, он обязательно отправится на Мамаев курган — курган славы, курган доблести, курган мужеству советских людей, тех, кто отдал свои жизни за победу.

С какой бы стороны ни подъезжал ты к Волгограду, издалека увидишь врезанную в небо фигуру матери-Родины, поднявшуюся над Мамаевым курганом.

Идут сюда люди… Поднимаются по широким ступеням, что вздымаются от самой Волги, и молча долго, пристально всматриваются в каменные изваяния тех, кто когда-то стоял здесь насмерть.

Кто только сюда не приходит: и молодые женщины в легких косынках, со скорбными глазами; и старушки, с трудом поднимающиеся по ступеням к этим священным камням; и коротко стриженные ребятишки (минуту назад они шумной ватагой выскочили из автобуса, а тут вдруг затихли, присмирели). Люди вчитываются в надписи, всматриваются в скульптурные фигуры защитников города. Здесь есть о чем подумать, есть что вспомнить, есть чем поделиться с друзьями. У одних тут остались отцы, у других — деды, сыновья, мужья.

«Все они были простыми смертными!» Эти слова начертаны неровными буквами на стене, с которой пытливо глядят на своих потомков воины в железных касках, с автоматами в руках. Они остались здесь на десятилетия, на века, доблестные защитники Сталинграда!

Среди тех, кто поднимается по широким ступеням Мамаева кургана, можно часто видеть загорелого человека в пестрой рубашке. Это Евгений Викторович Вучетич — автор грандиозного памятника мужеству волжских богатырей. И невольно думается здесь, над Волгой, о незримой связи, существующей между героями Мамаева кургана и теми, кто весной 1945 года пришел в Берлин, мужеству и отваге которых посвящен монумент скульптора Вучетича в Трептов-парке.


1965 г.

Незабываемое

Выступая на Втором съезде писателей СССР, Александр Петрович Довженко говорил о том, что скоро наши люди выйдут в космос и достигнут далеких планет.

Индивидуумы, не связанные с научной фантастикой, не очень серьезно приняли речь писателя и кинорежиссера. Помнится, один мой коллега по перу, весьма земной человек, если и думающий о сферах, так только о тех, что в пределах его досягаемости, воскликнул: «Ну, конечно, Довженко куда-то заносит! Послушать его, так у нас сплошной ренессанс в науке и технике. Лучше бы он тщательней присматривался к тому, что происходит на земле».

Нигилизм, уже тогда пробивавший надпочвенный слой земли, только начинал свое шумное шествие.

Коллега мой был не то чтобы законченный нигилист. В те дни он только пробовал себя на данном направлении, проверял, можно ли жить и утвердиться на этой зыбкой поверхности.

Известно, куда «занесло» советскую космическую науку. Об этом свидетельствуют вымпелы СССР, доставленные нашими летающими конструкциями на Луну и Венеру.

Александр Довженко видел не только вдаль, но и очень высоко. Вместе с тем он отлично видел и дела земные. Его точный художнический взгляд бескомпромиссно различал все, что происходит на земле. Именно это и запечатлевало его никогда не лгавшее перо. В дни, когда ему было трудно (а ему бывало трудно), он словно бы замыкался, молчал, впитывал в себя то, что происходило вокруг него. И не жаловался. У него было удивительное понимание «модных» явлений. Можно лишь догадываться, сколько осталось не написанным и не воспроизведенным на экране из-за того, что смерть оборвала его жизнь. Но и то, что осталось, является очень ценным наследием не только в кинематографии, но и в литературе. Довженко отлично разбирался в земных делах и мог, да и не только теоретически, отделить главное от третьестепенного. Он с презрением отбрасывал мелкие пакости, которые жизнь услужливо совала ему в руки: людей много, среди них немало мечущихся мещан, готовых за чечевичную похлебку без всякого сожаления отдать и то, к чему они, собственно, и не были причастны, — героическое прошлое, не только в прошедших столетиях, но и недавнее прошлое, ратный подвиг советского народа в последнюю, очень тяжелую для нас войну.

Удивительное сочетание конкретного и эпического видения мира всегда было свойственно творчеству Александра Довженко. От «Земли», «Щорса», «Аэрограда» и до последних его работ — именно это обобщенное видение и изображение действительности превратило Довженко в неповторимого, своеобразного мастера.

Довженко нельзя подражать, ему можно только следовать.

Самого мастера уже нет, а картины его продолжают появляться, удивляя зрителей монументальностью, высоким драматизмом и очищенной от бытовизма поэзией.

Жена и друг Александра Петровича — Юлия Ипполитовна Солнцева удержала в своих руках знамя Довженко. Это она выпустила в свет фильмы по довженковским произведениям. И эти фильмы стоят в одном ряду с тем, что было сделано Александром Довженко при жизни.

И вот новая встреча с Довженко и Юлией Солнцевой. Закончен фильм «Незабываемое», сценарий которого написан по мотивам военных рассказов Довженко. Сюжетную основу фильма составляет история семьи председателя украинского колхоза Петра Чабана. Фильм начинается семейным праздником Чабанов. Широкий стол. Яркое украинское лето. Татьяна, жена Петра Чабана, поднимает чарку и говорит:

— Ой, спасибо вам, дети мои, что увидеть вас всех довелось хоть раз за столько лет… Широким мир стал. Пошли ж вам, боже, счастливую долю да силу в руки, чтоб выполнить свой долг перед миром, чтоб возвеличить землю нашу трудами, чтоб цвела и росла она…

И в это мгновение страшной силы взрыв потрясает село.

Началась Великая Отечественная война. И уже не на мирном поле, а на полях войны придется исполнять детям Татьяны и Петра Чабанов свой долг, имея силу в руках и веру в своем сердце. Горькие дни отступления придется испытать им, но не согнутся они, не падут ниц перед вражиной. Точно потерянная, стоит возле колодца Олеся, затуманенными от горя глазами смотрит, как идут и идут мимо нее, отступая, советские воины. Зачерпывает Олеся ковшом студеной колодезной воды, угощает задымленных черным дымом войны бойцов. Подходит к колодцу Василь, молодой боец, говорит ему Олеся:

— Слушай, я тебя о чем попрошу… Останься со мной… Скоро ночь… Если можно, слышишь? Я дивчина. Придут немцы завтра или послезавтра… Замучат меня… Пусть будешь ты… Останься!

— Я не могу взять тебя… Я в танке горел под бомбами вчера, — говорит Василь. — Я не герой…

Ты наш…

— Я отступаю, бегу… Пойми мой стыд!

И все же остается Василь в прибранной украинской хате. Разбрасывает Олеся по полу цветы… И сидят они за столом в чистой хате, сами чистые и простые…

А где-то, приближаясь, слышна грозная песня войны.

И, уже прощаясь на рассвете, говорит Василь:

— Я не забуду тебя, Олеся, дорогая моя… жена. Я никогда не забуду ни тебя, ни твоей хаты, ни криницы под вербами. Я покидаю тебя на нашей земле. Ну что моя жизнь без тебя?

— Василю… — шепчет Олеся.

— Что ты будешь думать обо мне?

— Я спасаю свой род. Я буду жить и надеяться. Не опоздай, Василь!

Василь горячо отвечает:

— Я вернусь к тебе. Я вернусь к тебе с армией, закаленный и верный. Я пробьюсь к тебе через все пожары, и доты, и мины, через все на свете! Какая бы ни была — я вернусь к тебе! Пусть будешь ты черная и больная, покалеченная врагом. Пусть поседеешь ты от горя и слез и побелеет твоя коса, пусть будешь ты рыть против меня немецкие рвы, сажать для врага хлеб под плетьми, ты всегда для меня останешься прекрасной, как и сейчас прекрасна ты!

…И они расстаются. Расстаются, чтобы встретиться уже на том счастливом этапе войны, когда наша армия перешла в наступление.

Расстаются, чтобы встретиться, но уже на пепелище Олесиной хаты, встретиться и снова расстаться, ибо Василь со всей армией шел в наступление.

Я привел столь большой диалог из первой встречи Василя и Олеси, чтобы читатель почувствовал неповторимый аромат довженковской речи. Очень трудно пересказывать Довженко, его надо слушать и слышать. Его произведения все на мысли, на думе, на каком-то особом, удивительном словосочетании.

Большое место в фильме занимает образ Петра Чабана. Бывший председатель колхоза, он остался со своими односельчанами на родной земле, занятой немцами. У оккупантов свои заботы: им нужны хлеб, мясо, масло; нужны рабочие руки. Но для этого нужны еще и те, кто служил бы немцам. Найти таких, оказывается, не просто. Никто из села не желает быть старостой. Стоят по пояс в холодной воде селяне под дулами автоматов. Стреляют немецкие солдаты в воздух. Уговаривает офицер Людвиг Крауз — избирайте старосту. Пока уговаривает… И тогда селяне просят Петра Чабана: соглашайся, соглашайся, Петро, иначе погибнем все.

И Петро соглашается… Соглашается, но делает свое дело. В момент, когда должны угнать в Германию двести человек молодежи, он посылает нарочного с письмом к партизанам, чтобы они перехватили молодежь и уничтожили немецкую охрану. Все происходит так, как задумал Чабан. Партизаны уничтожили двести сорок немецких солдат и офицеров. Но Петро Чабан арестован. Его должны казнить. Он гордо говорит Краузу, спрашивающему об уничтоженных врагах:

— Да. Это тоже моя работа.

Последняя ночь в лагере. У проволоки Петро Чабан. К нему пробирается с куском хлеба односельчанка Левчиха. Возле самой проволоки она падает, срезанная автоматной очередью предателя, полицая Заброды, давнего врага Петра Чабана.

Возле проволоки оказывается и Заброда. Он доволен, с нетерпением ждет завтрашней казни Чабана.

— Хорошо поет недоля — по себе знаю. Я вот тоже пел по ночам в Сибири. Ох, как еще пел! И откуда только голос брался? Бывало, все люди плачут. Сегодня не мешало бы и тебе затянуть что-нибудь, слышишь? — говорит Заброда Чабану.

— Подай хлеб! — глухо приказывает Чабан.

— Покушать захотелось? Давно пора что-нибудь там перед смертью…

— Ты убил?

Заброда хватает Чабана за грудь.

— Пусти меня!

— Не хрипи!

— Пусти!

— Тихо!

— Пусти… меня… гитлеровский пес! Пусти, псина немецкая! — И оттолкнул Чабан Заброду.

— Запро-сил-ся, гад! Вот вытянут завтра из тебя все жилы, нарежут красных звезд из твоей проклятой шкуры. Сам буду резать! На колени упаду перед офицером — попрошу. Сам… Сам…

— Слушай, враг, ты же человек — подумай!

— Эти слова я тебе говорил, когда ты меня в Сибирь высылал.

— То было наше внутреннее дело, а сейчас Родина гибнет… — говорит Чабан.

— А что мне Родина?

— Всё! Слушай, иуда, нечистая сила, неужели тебя породила земля наша!

— А-а-а!

— Ты подай хлеб! Хлеб подай! Слышишь? Я не буду есть его я его поцелую!

— Не подам! Не подам! Вот! — истошно кричит Заброда и топчет ногами хлеб. Топчет и в злобе не замечает, как оказывается возле проволоки.

Нечеловеческим усилием Чабан хватает за горло Заброду, рвет проволоку… И душит проволокой иуду.

И вот уже автомат в его руках… И он срезает офицера… И поднимает заключенных. И они рвут проволоку… Падают под выстрелами, но многие вырываются на свободу, к партизанам. И это снова и снова Довженко. Даже голос Петра Чабана, которого играет Евгений Бондаренко, чем-то очень напоминает чуть хрипловатый голос самого Довженко. Нет возможности ни пересказывать, ни воспроизводить отдельные сцены и эпизоды фильма, ибо весь фильм, от первых до последних кадров, — удивительно цельный.

Потрясающа по трагической силе история подвига Татьяны Чабан, укрывшей двух тяжело раненных русских летчиков. Все она делала, чтобы выходить их, но обнаружили гитлеровские солдаты летчиков и вытащили из хаты. Татьяна пытается спасти их, кричит, что они сыновья ее. Она бросается к летчикам, чтобы умереть вместе с ними, но ее отталкивают. «Прощай, матушка! Спасибо!» — говорит один перед смертью. «С такой матерью и умереть не страшно!» — шепчет другой.

Летчиков расстреливают, Татьяну Чабан вешают на дереве возле ее родного дома.

Глубоко играет Зинаида Дехтярева роль Татьяны Чабан. «Дети мои…» — произносит она последние слова, надевая сама петлю на шею, и бросается вниз. Образ матери — один из самых впечатляющих в фильме. Так же хорошо играют молодые актеры. Чистота, цельность молодых натур удивительно естественны, являются основой их характеров.

Запоминаются в фильме Светлана Кузьмина в трагической роли Христа, Сергей Плотников в роли Заброды и Янис Мелдерис в роли немецкого офицера Людвига Крауза. Да и весь актерский ансамбль, несмотря на то, что в нем не так уж много известных в кинематографии фамилий, удивительно слажен, созданные образы жизненны, в них нет наигрыша, чрезвычайно опасного для фильмов, где все по жизни, все правда.

Фильм снят вдохновенно. Режиссер со всей группой операторов дает зрителям возможность насладиться изумительными пейзажами Украины. Радуют глаз неяркие, словно подернутые трагической дымкой земные картины. Прекрасно сняты эпизоды сражений, в которых не только танковые и артиллерийские бои, но и бережно сохраненная для зрителей психологическая глубина характеров бойцов. А как монументальны последние кадры фильма — колонна Советской Армии, идущей в наступление! Несметной кажется эта колонна в матово поблескивающих под летним солнцем касках. Колонна, словно слитая с землей, с широкой сторожкой степью. Картина суровой правды эпических, действительно незабываемых сражений Великой Отечественной войны.

А теперь о самом главном в этой картине — о режиссерской работе Юлии Солнцевой. Всякий раз, когда мы в последние годы знакомимся с фильмами, созданными Солнцевой на литературном материале, оставленном Александром Довженко, мы невольно удивляемся мужеству, широте диапазона каждого фильма. Иногда, видимо в порядке поощрения режиссера, мы слышим — это сама Солнцева… Да, конечно, сама Солнцева! Это она, если можно так сказать, создает произведения, меньше всего похожие на «дамские» фильмы, которые в немалом количестве выпускают у нас в расчете на носовые платки режиссеры, носящие мужские фамилии. Все, что сделано Юлией Солнцевой, — самостоятельно и вряд ли будет повторено другими. Но для того чтобы так снимать, надо так видеть мир, надо так чувствовать гармоническое звучание жизни, видеть ее жизнеутверждающее и вместе с тем трагическое начало. Малейшее облегчение темы грозит резонерством. Это особенно опасно в тех случаях, когда может быть неправильно понята и истолкована художественная структура довженковского творчества. Юлия Солнцева удивительно цельно и последовательно ведет довженковскую линию в современном советском киноискусстве. И в этом — в утверждении и продолжении довженковской школы — ее самостоятельность. А когда это есть, уже ничего не страшно: можно создавать незабываемые фильмы даже в особо трудных случаях, когда фильм вылеплен не из цельного сценария, а из нескольких рассказов, как это и произошло с последней картиной Юлии Солнцевой — «Незабываемое».

…Да, незабываемое! Лучшего названия для этого фильма не придумаешь. Здесь есть всё: и подвиг народа, и подвиги отдельных людей, и их насыщенная патриотическим началом духовная жизнь, и ясное отношение художника к истории и современности.

К сожалению, у нас все еще носятся по ветру теорийки о том, что героическое начало портит искусство, что важно показать рефлекторную душу одного человека. Вряд ли кто будет спорить с тем, что нужно показывать душу человека. Человек, его чувства, его думы, вся его жизнь, данная единожды, конечно же, составляют основу искусства. Но почему нужно отделять одно от другого, героику от человеческой души? Почему мы должны видеть человека-солдата только в отступлении физическом и нравственном? А кто же тогда дошел до Берлина и до Эльбы? Духи? Схемы? Дошли люди, наши люди. Многие из них лежат под гробовыми плитами. Они заплатили своей жизнью за победу. За ту самую победу, которую сейчас некоторые теоретики на Западе со злоумышленной целью преуменьшения подвига советского народа хотят свести на нет. Но разве можно свести на нет боевое Красное знамя, поднятое над рейхстагом весной 1945 года? Или площади и улицы, названные во многих странах мира именем Сталинграда?

Мне приходилось бывать на военных кладбищах в Берлине, Вене, Белграде, Праге, где похоронены ровесники Василя и Олеси. Приходилось видеть безвестные братские могилы на малопроезжих дорогах Европы. Разве мы можем забыть об этом?

Не пора ли нашему киноискусству, да и не только киноискусству, переходить в решительное наступление?

История Великой Отечественной войны на ее победном этапе почти еще не тронута. Человеческой памяти свойственна забывчивость. Что ж, одному человеку это простительно, хотя и не всегда. Но искусству, литературе забывчивость непростительна. У нас есть все возможности для того, чтобы напомнить истину тем, кто пытается утопить ее в Лете. Да и не только напомнить, но воздать должное героической истории нашего народа, тем, кто написал эту историю своей горячей кровью, своими жизнями.

Мысли эти рождаются все чаще и чаще и, пожалуй, особенно тогда, когда появляются такие фильмы, как последний довженковский фильм Юлии Солнцевой — «Незабываемое». Действительно, все, что прожито и сделано нами, — незабываемое.


1969 г.

…И по оружию!

У каждого народа — свои, особые страницы борьбы. Неповторимы они и у народа Югославии.

Поэтому, читая появившуюся в 1973 году вторую книгу С. М. Штеменко «Генеральный штаб в годы войны», с удовлетворением воспринимаешь заключительные строки главы «В Югославии»:

«…Время — лучшее мерило прочности содеянного в прошлом. Народы Советского Союза и Югославии верны дружбе, закаленной в самоотверженной борьбе против общего ненавистного врага. Эта дружба скреплена кровью, совместно пролитой на полях сражений под Белградом и десятками больших и малых городов и сел Югославии. 6500 советских воинов спят вечным сном на югославской земле. Памятники над могилами павших славят тех, кто шел сюда сквозь пламя боев от стен Москвы, от руин Сталинграда, от развалин Киева и Минска, чтобы спасти от разрушения и огня мирные дома наших югославских братьев».

Свидетельством этого являются и взволнованные строки приветствия маршала Тито, написанные 21 октября 1944 года, на другой день после освобождения Белграда, командующему 3-м Украинским фронтом Ф. И. Толбухину.

«Прошу, — писал он, — передать вверенным Вам войскам, действующим в направлении Белграда, следующее: выражаю благодарность бойцам, офицерам и генералам частей Красной Армии, которые совместно с частями НОЛЮ освободили нашу столицу Белград.

Ваш героизм и упорство, проявленные в ожесточенных боях по освобождению Белграда, народы Югославии всегда будут помнить как незабываемый героизм войск Красной Армии. Ваша кровь и кровь бойцов НОАЮ, пролитая в совместном бою против общего врага, навеки закрепит братство народов Югославии с народами Советского Союза».

Известно, что во время войны на территории Советского Союза, недалёко от Москвы, формировалась югославская добровольческая воинская часть. Весной 1944 года она отправлялась на фронт. Мне, тогда военному корреспонденту «Известий», было поручено рассказать об этом на страницах газеты. 12 марта 1944 года была опубликована корреспонденция «Клятва югославских воинов»:

«Трехцветное — сине-бело-красное, — с красной звездой на белой полосе, подхваченное порывом ветра знамя взметнулось над воинскими рядами…

И вот уже знамя в сопровождении почетного караула плывет перед строем. Стоят воины, вооруженные автоматами, пулеметами, минометами, противотанковыми ружьями — новым, современным оружием, которое выковал советский народ и передал своим братьям-югославам.

Проплыло знамя, и воины, солдаты и офицеры вслед за командиром подполковником Месич произносят слова торжественной клятвы:

„Клянусь честью своего народа, что в рядах югославской добровольческой воинской части в СССР как самостоятельной части Народно-освободительной армии Югославии буду верно служить своему народу, борясь против оккупантов и отечественных предателей — врагов народной свободы и народных прав, как на советско-германском фронте, так и всюду, где это потребуется.

…Клянусь, что не выпущу оружия из рук до тех пор, пока наша страна не будет очищена от оккупантов и пока народу не будут обеспечены его права и свобода…“

В составе этого соединения было немало испытанных воинов, скрещивавших оружие с фашизмом и на ратных полях Югославии, и в Испании.

Вороша — заместитель командира пулеметной роты. Будучи штурманом югославской гидроавиации перед войной, он сделал все, чтобы не оставить свой гидросамолет немцам, вторгшимся в Югославию. Он утопил машину. Но агенты Цевелича снова мобилизовали Бороша, и, выполняя приказ Гитлера, его отправили на советско-германский фронт.

…Двое из экипажа самолета — с сердцами такими же, как у Вороша. Они летят из Кенигсберга бомбить позиции русских у озера Ильмень. Трое обезоруживают четвертого, настроенного профашистски. Внизу на дороге они видят немецкую колонну, направляющуюся к фронту. Немцы задирают головы и приветствуют самолет, машут ему руками. Но бомбардировщик делает крутой заход на дорогу, и бомбы сыплются на немецких солдат. Затем самолет продолжает путь на восток. В районе озера Ильмень он приземляется в расположении советских войск.

Вороша улыбается. Приятные воспоминания и у капитана Цвилич. Разница только в том, что Вороша приземлился на советскойземле на самолете „Дорнье-17“, а Цвилич — на самолете „Мессершмитт-109“.

Сейчас оба они в мундирах воинов Народно-освободительной армии Югославии…»

Все это — страницы давних военных воспоминаний, то, что каждому из нас пришлось пережить в те годы, горячо сочувствуя борьбе югославских партизан, видя в их мужестве много общего с мужеством советских партизан, героически сражавшихся в Брянских лесах, на Украине, в Белоруссии и на других оккупированных захватчиками советских землях.

…Осенью 1944 года маршал Тито вместе с начальником нашей военной миссии генералом Н. В. Корнеевым, находившимся с февраля 1944 года в ставке Верховного Главнокомандующего Народно-освободительной армией Югославии, прибыли в Москву.

Генерал-лейтенант Н. В. Корнеев, вспоминая о тех исторических днях, писал в «Правде»:

«Именно в это время было принято решение о проведении совместной, силами советских, югославских и болгарских войск, крупной операции с целью полного и окончательного разгрома фашистской группировки в Сербии, операции, получившей название Белградской.

…До сих пор помню слова, сказанные маршалом Тито: „Запомните, товарищи, все это! Это торжество настоящего братства“.

Как заповедь читаются сейчас слова, обращенные Политуправлением 3-го Украинского фронта к воинам в связи с переходом югославской границы:

„Товарищ боец, сержант и офицер! Ты вступил на территорию родной по духу и крови нам Югославии — вступил для того, чтобы настичь и добить раненого фашистского зверя, уползающего под твоими ударами в свою берлогу…

Твоя задача, товарищ, состоит в том, чтобы перехватить отступающие по югославским дорогам немецко-фашистские войска, разбитые тобою в Румынии и Болгарии, а также и те, которые пытаются прорваться в Германию из Греции, Албании и самой Югославии…

Воин Красной Армии! Высоко и почетно имя твое в Югославии как представителя великого русского народа, как представителя Советского Союза. Ты окружен любовью и уважением всего югославского народа как воин-победитель, воин-освободитель.

Всегда и везде помни, что ты пришел в Югославию не для того, чтобы навязывать Югославии свои законы и порядки, а для того, чтобы настичь и уничтожить бегущих под твоими ударами немецких разбойников.

…Воин Красной Армии! Высоко неси знамя своей Родины. Пусть повсюду, где ты пройдешь, уничтожая врагов человечества — гитлеровцев — и освобождая порабощенные ими народы, — пусть на веки веков останется в сердцах миллионов людей глубокая благодарность, любовь и уважение к тебе, воину Красной Армии“.

…С тех пор прошло три долгих, насыщенных огромными историческими событиями десятилетия.

Мы прилетели в Югославию, чтобы повстречаться с теми, кто в совместных боях с Красной Армией шаг за шагом отвоевывал победу, а вместе с ней и свободу для народов Югославии.

Осталась ли память в сердцах югославов о годах совместной борьбы? Как мы встретимся с теми, кто делил по-братски трудности тяжелых боев, не щадя своей жизни?

Заечар

Ранним утром из белградской гостиницы "Славия" мы отправились по направлению города Заечар, расположенного почти на самой границе с Болгарией. Заечар — одни из первых городов, которые осенью 1944 года познали радость освобождения.

Нас ожидали к десяти утра, но водитель машины Сердолюб где-то в пути свернул на горную дорогу, и мы начали проделывать широкие спирали среди желтеющих горных лесов. О том, что мы ехали в обход, неудобной дорогой, мы догадались где-то в середине пути по безлюдью и отсутствию автомашин. Но вокруг был такой простор, такая беспредельная слитность гор с небом, что все это искупало задержку в пути.

На одном из перевалов мы поднялись к небольшому монументу, видимо недавно воздвигнутому, на котором были начертаны мгновенно остро кольнувшие сердце слова: "Нас огнем учили любви, чтобы больше земля не горела".

Вскоре мы миновали один из центров югославской добычи меди — город Бор, также одним из первых тридцать лет назад познавший счастье свободы. К полудню мы оказались в Заечаре. Нас встречали взволнованно, спрашивали, где мы плутали. Опоздали мы более чем на два часа. Вскоре мы подъехали к площади, на которой под мраморным сводом была поставлена плита со словами памяти, уважения к погибшим во время освобождения города советскими воинами. По другую сторону высилась еще одна плита. На ней воздавалась честь погибшим в боях югославским воинам. К плитам были прислонены венки: Заечар несколько дней назад отметил тридцатую годовщину своего освобождения.

Николо Рачич, председатель общественно-политического Веча Заечарской скупщины, предложил нам отправиться за город, туда, где в годы войны оккупанты казнили югославских партизан и бойцов народной армии. На высоком холме стоял памятник — три бетонных падающих виселицы, символ поражения оккупантов. Вдали, чуть в дымке, виднелся Заечар, небольшой город, испытавший тягчайшие муки.

…Уже совсем стемнело, когда мы оказались за дружеским столом. Николо Рачич, бывший учитель, просидевший всю войну в концентрационном лагере, сказал:

— Здесь у нас бывают советские товарищи. Недавно приезжал полковник Буденный. Нам сообщили, что это сын покойного маршала Семена Буденного.

Буденный — наш братишка,
С нами весь народ.
Приказ: "Голов не вешать
И глядеть вперед!" —
вполголоса пропели мы. И вдруг Николо Рачич преобразился:

— Вы знаете эту песню?

— Конечно. Выросли с ней.

— Я тоже… Я запомнил ее сорок три года назад… Но так и не узнал слов. Можете их написать мне? — попросил Рачич.

…Во время первой встречи нам представили плотного, на вид сурового человека.

— Миодраг Еленкович, — сказал Николо Рачич. — Партизанская кличка его Корчагин. Он сам себе избрал ее, прочитав еще до войны книгу Островского "Как закалялась сталь".

Миодраг Еленкович рассказывал?

— Когда началась война, мне было шестнадцать лет… До этого в недалеком отсюда городе Княжеваце тринадцати лет я поступил в швейную мастерскую. В сороковом году вступил в Союз коммунистической молодежи. Мы много слышали тогда о русской революции. К январю сорок первого года нас в организации было шестнадцать человек. Мы уже всё испытали. Бастовали. Пережили первые горести оккупации. Капитуляцию Югославии. Бегство короля Петра II… Бомбежку Белграда, о которой весть прошла по всей стране. Меня к тому времени избрали секретарем организации. Нашей задачей было собирать оружие и готовиться к восстанию. В конце весны сорок первого года мы вступили в активную борьбу. У нас начали создаваться партизанские отряды. Все больше закалялась наша воля и формировалось сознание. Мы узнали, что фашистская Германия напала на Советский Союз. И поняли, что наше спасение идет от победы в этой войне Советского Союза. Мы обучались владеть оружием — винтовками, автоматами и пулеметами. К сентябрю сорок первого начали разоружать жандармов. Взорвали железнодорожную станцию. Многие наши погибли в первых боях. В одном из боев в лесу, в шести километрах от Княжеваца, я был тяжело ранен в грудь. Меня оттащили в шалаш. Там меня нашли фашисты. Хотели повесить, но я был без сознания. Товарища моего повесили здесь же, в лесу. Меня переправили в больницу. Там был врач-хирург. Никто не знал, что он коммунист и говорил по-немецки. Около меня рыскали ищейки. Я лежал в больнице до марта сорок второго года. — Горло Еленковича сжала спазма. — Я до сих пор не знаю, что делал врач, чтобы спасти меня. Затем меня переправили в другое место. Оправившись, я и там продолжал работать в подполье. Так продолжалось до января сорок четвертого года. Потом меня и моих товарищей схватили и бросили в тюрьму. Зверски избивали, но никто из нас не проронил ни слова. Перевели в город Ниш. До июня держали в специальной полиции. Враги чувствовали, что приходит конец войне, и нас выпустили. В августе я вступил в девятую бригаду. Ко времени освобождения Заечара я был командиром взвода… И вот возле Бора, после одного из боев, мы встретили Красную Армию и наконец обнялись с теми, кто шел нам на помощь!

— Так встретились и мы, — сказал друг Корчагина, партизан Момчило Вукич по кличке Слободан.

— Встретили советских солдат, как родных братьев, — тихо проговорил Николо Рачич и вполголоса запел песню "По долинам и по взгорьям" с новыми словами, рожденными здесь, в Югославии.

Пожаревац

Перед тем как оказаться в городе Пожаревац, мы остановились у шлагбаума возле железнодорожного моста через реку Морава. В этом году Югославия собрала щедрый урожай пшеницы, кукурузы, сахарной свеклы, овощей и фруктов. Все это мы видели и здесь, на берегу реки. Автомашины, груженные свеклой и кукурузой, то и дело попадались на пути. А здесь, у шлагбаума, мы видели довольные лица крестьян, сидевших на автомашинах и на арбах, запряженных волами.

Нас ожидали в освещенной солнцем комнате местной скупщины участники сражений за Югославию во главе с заместителем председателя скупщины Звонимиром Лисачем.

— Наш древний город всегда славился в Югославии. Но прославился он особенно в годы последней войны, когда здесь активно действовал партизанский отряд, который возглавил Велько Дугошевич. Он погиб в сорок первом году. Партизаны назвали отряд его именем, После Велько Дугошевича комендантом отряда…

— Комендантом?

— По-нашему комендантом, а по-русски командиром стал Милое Милоевич, вот он, — сказал Звонимир Лисач, указав на сидящего за столом человека в черном костюме с орденами и медалями на груди.

— Когда началась война, — начал Милоевич, — я был железнодорожным рабочим. Многие из нас сразу ушли в отряд. В нем собралось тысяча двести человек… Я не хочу говорить подробно о нашей борьбе. Это есть в книге Марковича "Тяжелые годы". Мы вам вручим ее в музее. Я хочу лишь сказать о том, что, когда наш отряд встретился с русскими бойцами, он был потрясен "катюшами". — Комендант энергично резанул рукой. — И мы вместе с русскими братьями пошли освобождать нашу землю. А сражаться было с кем… Из Греции гитлеровцы перебросили две дивизии… Это были самые жестокие немцы, с какими нам пришлось встречаться.

…В этом месте сделаем отступление. О состоянии немецких солдат можно судить по книге бывшего начальника штаба группы армий "Е" Эриха Шмидта Рих-берга "Конец на Балканах".

"Осенью 1944 года, — писал он, — более чем 300 000 немецких солдат выступили с островов Эгейского и Ионического морей и из Греции, чтобы достичь своей родины… Эти немецкие солдаты, несмотря на все трудности, открыли себе дорогу на родину, но лишь для того, чтобы после тяжелых боев и маршей, уже видя приветствовавшие их Альпы, оказаться в балканском плену".

Конечно, гитлеровский военачальник при всей горечи поражения мог быть настроен несколько элегически. Милое Милоевич, вероятно, не читал книгу Рихберга, и никаких элегических ноток у него не было, когда он с яростью много пережившего человека говорил об ожесточенных сражениях, которые они вели совместно с бойцами Красной Армии.

— Мы не давали пощады гитлеровцам. Тысячи югославов были расстреляны ими за городом. Вы увидите сегодня это место… Там же мы захоронили четыреста сорок одного советского бойца, погибшего только в этих местах за освобождение Югославии.

— Мы отдали им последние почести, — сказал Младен Родулович, председатель организации Союза борцов Пожареваца. — Половина бойцов погибла, освобождая наш город. Они были похоронены с тем оружием, с которым сражались за нашу землю. С орденами, все вместе.

— Каждый из сидящих здесь сражался с оккупантами, — нетерпеливо проговорил Милоевич и обратился к сидящей за столом немолодой женщине с черными сверкающими глазами: — Скажи, Милица, как ты воевала.

У Милицы Урошевич еще ярче засверкали глаза.

— Как воевала? Все делала, что надо.

— Партизанское имя у нее было Звезда, — сказал Младен Родулович. — Ее дом сожгли, всю родню убили… Всю: деверя, свекровь… Муж ее находился в концлагере… Говори же, Милица.

Милица сверкала глазами.

— Мы с мужем селяне… Но были коммунистами. Фашисты посжигали много домов здесь… Убивали… Расправлялись… Мы же все были в партизанах…

Милица, видно, никак не решалась рассказывать о себе.

— Связная она была между партизанами и подпольщиками города, — сказал Родулович. — Расскажи, как ты испугалась.

— А чего было пугаться? Я никогда не пугалась.

— Ну, у тебя же были трудные задания?

— Все были трудные, — не сдавалась Милица.

— А помнишь, как ты не тому человеку донесение передала?

— Как не тому? Тому… Только он был в другой одежде и пароль забыл… Вот я и беспокоилась.

— Но все же тому или не тому?

— Тому… Только он, дурной, забыл и про одежду и про пароль, — уже улыбаясь этому давнему и теперь смешному случаю, смущенно закончила рассказ Милица Урошевич.

Когда мы выходили из здания скупщины, Звонимир Лисач сказал:

— Между прочим, в этом здании во время оккупации помещалось гестапо.

Не торопясь, мы дошли до любовно сохраняемого музея, где нам передали снимок похорон советских летчиков, погибших при освобождении Пожареваца, и снимок матерей, у которых в то же время погибли их дочери. Подойдя к одной из витрин, Милое Милоевич указал на автомат:

— Это мой, из которого я уничтожал немецких оккупантов. — И здесь же, в музее, подарил нам свою фотографию с приветствием читателям "Огонька".

* * *
…Это был совершенно необычный памятник за городом, на холме, окруженном четыреста сорок одной березой.

— Все березы из-под Волоколамска, — сказал Младен Родулович.

— Из-под Волоколамска?

— Да… Русские березы. Мы попросили прислать нам побольше берез… Если какие не приживутся… Но прижились все.

Березы стояли чуть поодаль от этого удивительного памятника погибшим в боях советским воинам. Летели желтые листья… А мы рассматривали впаянные в железную дверь автоматы и диски автоматов, кое-где тронутые вражьими пулями и осколками… На двух стволах я увидел нацарапанные буквы "Н" и "М". Всего по одной букве. Чьи же это были инициалы?

У подножия холма стоял другой монумент.

— Здесь оккупанты и четники расстреливали захваченных партизан, подпольщиков и просто жителей. Более двух тысяч расстреляны в этом месте, — глухо проговорил Родулович.

…А вокруг кипела жизнь. Звучало радио. Слышалось лопотание детей, сидевших в колясках, молодые лица матерей склонились над ними.

Смедерево

И еще одна встреча. На этот раз в скупщине города Смедерево. Их было трое, сидящих перед нами. Председатель местного Союза борцов Душчич Трифун, Душан Надашкич и стриженый, высокий, не назвавший свою фамилию и сидевший словно бы в стороне.

Смедерево — это уже совсем близко к Белграду. А известно, что чем ближе войска Народно-освободительной армии Югославии и войска 3-го Украинского фронта под командованием Толбухина подходили к Белграду, тем бои были ожесточеннее. От Смедерева до Белграда чуть больше 60 километров.

— Именно здесь мы встретили советских солдат, — говорил Душчич Трифун. — Они шли из Болгарии. И мы видели, как работали "катюши". Превосходно работали. Здесь шли бои с немецкими мотодивизиями, переброшенными из Греции. К тому времени мы все знали, что маршал Тито вернулся из Советского Союза, а это означало, что на решающем этапе мы уже шли в бой с братьями не только по духу, но и по оружию. Шли рядом. Нас в борьбе вдохновляли победы Красной Армии под Москвой, в Сталинграде, Севастополе…

— Я начал воевать, когда мне было пятнадцать лет, — как бы продолжил рассказ друга Душан Надашкич. — К этому времени я был настоящий солдат и оружием пользовался отлично. В этот период нам надо было задерживать фашистов на дороге любыми средствами. И не просто задерживать, а уничтожать. Зажигательными гранатами мы поджигали машины. В полной уверенности, что все фашисты уничтожены, я кинулся к одной из них, но под машиной лежал гитлеровец с автоматом. Я заглянул вниз, думая, что он мертвый. И в этот момент он дал очередь и ранил меня… Но я его тут же убил. Кровь хлестала из меня, но я этого не чувствовал — такое было ожесточение… Я не хотел лежать в больнице… Пробыл в ней пятнадцать дней… Потом сбежал. Вернулся в Смедерево. Здесь уже был мотострелковый полк советских войск. Он шел на Белград. И мы пошли на Белград. Я хорошо помню бои за Белград. Ожесточенные… Мне прострелили ногу. Я лежал за каменным забором… Ко мне прыгнул под огнем советский солдат и вытащил меня. И еще я помню советского офицера Аркадия Шишкина. Он погиб на мониторе… Это было еще под Смедеревом. Одна улица у нас теперь носит имя Аркадия Шишкина…

— Вы знаете, как фашисты расправлялись с югославами? — спросил третий, молчавший до этого человек. Его звали Манойло Оклобжия. — За одного своего раненого расстреливали пятьдесят человек, за одного убитого — сто человек.

— Мы с ним из одного пятого класса гимназии, — сказал Душан Надашкич. — У него семья была из двадцати человек… восемнадцать из них были уничтожены….

— Да, нас осталось только двое — отец и я… Уже после войны через какое-то время в Смедереве оказалась строительная бригада… Я был старшим по участку… Шофером у меня на грузовой машине был немец… Когда я ехал с ним, никак не мог отделаться от желания задушить его… И он это чувствовал. Чувствовал все время… И однажды он мне, а не я ему, сказал об этом. И сказал, что был антифашистом. "Все вы теперь стали антифашистами". Но он показал бумагу. В ней было написано, что он был узником концлагеря… И мы подружились с ним…

Белград

Конечно, военные историки всегда имеют преимущество перед литераторами, которые, беседуя с участниками сражений, порой выхватывают то одну, то другую сторону событий. Но когда ты сам в курсе событий, происшедших много лет назад, и пользуешься доброй помощью военных историков, то частные свидетельства участников освещают новым и порой ярким светом эти события, делая их более драматичными.

Так было и с нами: чем больше мы приближались непосредственно к Белградской битве, тем четче виделись истоки победы, завершившейся 20 октября 1944 года разгромом немецкой группировки в Белграде и освобождением столицы Югославии.

Признаюсь, мы получили истинное удовольствие от всех предыдущих встреч. С каким-то особым чувством направлялись мы в Белградский комитет Союза борцов. Все, что было рассказано нам во время этой встречи, как бы соединило частные судьбы с общими делами.

Плотный, с легкой сединой человек в военной форме первым начал рассказ. Это был магистр исторических наук, начальник научно-исследовательского отделения военно-исторического института Йован Вуяшевич.

— Мне повезло, — начал он, — я прошел весь путь войны от начала до полного освобождения Югославии. Но весь путь я оставлю за чертой. Я хочу говорить только о Белграде, о том, что случилось после того момента, когда в районе горы Авала — а это двадцать пять километров от Белграда — мы встретились с частью Красной Армии. Вначале мы не узнали их и хотели стрелять. И красноармейцы тоже не узнали нас. Но что-то нас остановило… Рассмотрели все же в бинокли друг друга и кинулись в объятия. Югославские бойцы взгромоздились на советские танки. Это была незабываемая встреча. По старому славянскому обычаю советских бойцов встречали хлебом-солью. К нам с речью обратился советский майор и сказал: "Братья югославы, помощь пришла…" Все это у меня записано в дневнике, который я вел всю войну. Советские бойцы пели "Катюшу", мы знали мелодию, но не знали слов. Тогда капитан Суханов продиктовал нам слова этой песни. Я записал их в дневник и дал капитану расписаться.

Все, конечно, первыми хотели ворваться в Белград. На переговорах командование решило, что первыми пойдут в бой наш 1-й Пролетарский корпус и гвардейский механизированный корпус генерала Жданова.

— Значит, когда мы теперь в Белграде проезжаем по улице Жданова… — хотел я задать вопрос полковнику, но не успел закончить фразу, как получил ответ:

— А как же? Конечно, вашего, а точней, и нашего генерала Жданова. Да, вот так оно и было… Именно тот случай, когда вторые наши эшелоны подталкивали первые — скорей, скорей! Но прежде чем войти в Белград, мы еще освободили страшное место у горы Авала — Яинцы, где оккупанты расстреляли восемьдесят тысяч человек… Восемьдесят тысяч… — Полковник на мгновение замолчал. — Это было символическое начало боев за Белград. Так мы рассчитались с палачами и за советских людей, и за своих, югославов. Если я вам скажу, что в этом случае была кровная месть, то не ошибусь. Мы знали муки ваших народов и знали свои муки. Ваш фронт мы считали своим фронтом. Мы получили приказ командира 1-го Пролетарского корпуса товарища Дапчевича освободить Белград 14–15 октября. Мы очень хотели выполнить этот приказ, но не смогли; фашисты превратили Белград в крепость. Каждый дом был укреплен. Десять лет потом мы разминировали город. Вы и сейчас еще можете увидеть на домах слова "Мин нет". Видели?

— Конечно.

— Потом мы взяли с бою больницу, она была в десяти километрах от города. Но дело не в том, где она была. Там тоже был лагерь смерти. Немцы и туда возили людей на расстрел. Представляете — в больницу на расстрел…

17 октября бои шли уже в центре города. Мы были в трудном положении. Мы не имели права разрушать нашу столицу. Нас хорошо понимали жители Белграда. И нам и советским воинам они оказывали огромную помощь. Особенно — бывшие студенты. Они всё видели и всё знали. Прятали раненых. Указывали огневые точки наших противников. Собирали на улицах оружие и приносили нам. За день до освобождения на самом высоком здании было поднято два флага — советский и югославский. Накал борьбы был потрясающий. Раненые покидали госпитали, бросались в бой и погибали… Вот так, дорогой друг, — вдруг неожиданно, словно страшно устав, сказал полковник и замолчал, глядя мне в глаза.

— Неужели всё?

— Всего не рассказать… Одно могу сказать? я был счастлив, что-приобщился к битве за Белград, испытав какое-то особое чувство интернациональной дружбы.

— Вам, как историку, все теперь видится точно и безошибочно.

— О нет, — сказал Вуяшевич. — Совсем не так. Есть симпатии, которые нельзя забыть и преодолеть. Нынешние историки, не прошедшие этого пути, пишут историю точнее, по своим и вражеским документам… Что касается меня, то моя история в дневнике, который я вел всю войну.

— В эти дни в Белграде будет открыта мемориальная доска, на которой события будут изложены не только на сербском, но и на немецком языке, для того чтобы дать возможность читать эти исторические слова не только славянам, — сказал Мирослав Бонич, председатель комиссии Союза борцов города Белграда по сохранению и развитию революционных традиций. — Белград дал много бойцов во многие сражавшиеся отряды Югославии. Надо сказать, что писатели Югославии Йован Попович, Чеда Миндерович и другие, еще до войны бывшие коммунистами, в своих книгах рассказывали о Советском Союзе. Они еще тогда думали не только о победе социализма. Зимой сорок первого года к нам пришла первая радостная весть о разгроме немцев под Москвой… И потом были радостные сообщения о том, что в сентябре сорок четвертого года маршал Тито договорился в Москве о совместных действиях с советскими войсками. Теперь мы знали, что к нам на помощь придет Красная Армия и мы будем не одни. И мы действительно были не одни и потому победили… Мой друг Вуяшевич подробно рассказал вам о боях за Белград… Я хочу пропустить эти подробности. Я хочу рассказать, что было на другой день после победы.

А было вот что… Белград весь украшен цветами. На балконы и окна вывешивались ковры. Девушки шили югославские и советские знамена. Гремела музыка… Звучали песни. Жители звали в свои дома красноармейцев и партизан… Но у нас были еще и печальные обязанности. Мы должны были посетить дома наших друзей, которые погибли, и сказать семьям правду. Я пошел в дом своего друга электрика Бора Марковича. Он погиб, но жена его была жива и находилась в армии. В семье остались дети Луча и Нада, бабушка и дед. Они не знали, что мать жива, а отец погиб в бою под городом Душице… Мы должны были сказать и семье пулеметчика Миколы Ружецы, что он погиб. Надо было сказать о том, что за свободу нужно было умирать, но мы счастливы, что свобода пришла. Так мы ходили всю ночь и встречались с советскими и югославскими патрулями. В одном из подвалов мы обнаружили пятерых немцев. Что стоили они в сравнении с теми, которых мы встречали в Боснии, когда брали их в плен! Те говорили: "Я нацист и не хочу с вами разговаривать. Гитлер победит". А эти клялись, что они ненавидят Гитлера. Мой командир Йован Попович сказал мне однажды: "Веди ежедневно дневник". Я ответил ему тогда: "Я не имею опыта ведения дневника, но мои чувства говорят мне, что, когда я уже здесь, в Белграде, вместе с Красной Армией, я найду необходимые слова". И я находил эти слова. Находил и для тех трех книг, которые я выпустил после войны, и для той, над которой работаю сейчас, — "Образы революции".

Как-то удивительно приподнято говорил Мирослав Бонич. Чувствовалось, что все шло от сердца и все глубоко продумано.

— Когда сейчас думаешь о войне, — продолжал он, — о тех, кто остался жив, невольно испытываешь счастье, что молодым есть у кого учиться и что молодые продолжают наше дело. Листая страницы истории, они будут вспоминать не только саму историю, но и то, что роднит советские и югославские народы. Ведь впервые в истории Белград, Югославия уже тридцать лет свободны и не знают войны. А до этого наша земля всегда была в пламени сражений. Изучая период войны, всегда удивляешься мужеству молодежи, которая шла в партизанские отряды и беззаветно сражалась с врагом. В памяти народной всегда будет жить и то, что наш народ потерял в этой войне более одного миллиона семисот тысяч, из каждых десяти человек один погиб во время войны. И даже это роднит наши народы. Тут огромная заслуга коммунистической партии, которая сумела Сплотить разных людей и поставить их в один ряд борцов. Конечно, в этом процессе не обходилось и без предателей… У кого их не было? Но не успевали враги арестовывать одних патриотов, как на их места становились другие. Только из Белграда в партизанские отряды вступило более двадцати тысяч молодых людей. — Бонич вдруг поднялся, вышел из комнаты и тотчас же вернулся с бутылкой ракии и рюмками.

— И, пожалуйста, не отказывайтесь. За братство наших народов! — сказал он сердечно.

Прощались мы друг с другом уже на площади, на осеннем ветру, под ослепительным солнцем среди шумного Белграда, города, который тридцать лет не знает пламени войны.

* * *
Наверно, на этом можно было бы и закончить записки о встречах и беседах с теми, кто с оружием в руках сражался за свободу своей родины, если бы не еще одна, на этот раз незапланированная, поездка на праздник в Горни-Милановац. Еще в сентябре 41-го года партизаны изгнали из города оккупантов и полтора месяца, окруженные врагами, держали его в своих руках. Затем, после того как немецкая авиация разбомбила город, они оставили его и вернулись в октябре 1944 года, когда Красная Армия вышибла гитлеровцев из города.

…В одном ряду стоят два высоких надгробия, на которых резцом высечены слова памяти и вечной славы героям советского и югославского народов.

Да, братья по оружию! Очень точные и выразительные слова сказаны много лет назад. Но хочется несколько расширить эту глубоко волнующую формулу.

Больше, глубже дружба советских и югославских народов. Война закалила эту возникшую много раньше дружбу народов, которых роднят культура, социальная близость.

Никогда не уйдут из сердца и памяти суровые годы и общая кровь, которая была пролита на мужественной и щедрой на дружбу земле Югославии!


1974 г.

В лесу прифронтовом…

В детстве мы пели всякие песни: от знаменитой жа-ровской "Взвейтесь кострами, синие ночи" до модных в ту пору фокстротов или таких городских романсов, как "Дорогой длинною". До сих пор, приезжая в Ростов-на-Дону и проходя по бывшей Сенной улице, я невольно останавливаюсь возле каменных ступенек небольшого домика, где мы за полночь под аккомпанемент мандолины самозабвенно пели:

Дорогой длинною,
Погодой лунною,
Да с песней той, что вдаль летит, звеня,
И с той старинною
Да семиструнною,
Что по ночам так мучила меня.
Насколько нас мучила "семиструнная", трудно сказать, но то, что мы мучили своим пением жильцов, — безусловно. Однажды ночью приоткрылась калитка, и сонный дядя окатил нас из ведра холодной водой.

Несколько лет назад, проходя в Нью-Йорке по Бродвею, я снова услышал эту песню, но уже на английском языке, с несколько измененной мелодией. Песня двадцатых годов композитора Бориса Фомина перебралась, минуя десятилетия, через моря и океаны во все страны мира.

…Учась в седьмом классе, я руководил школьной "живой газетой". Мы всё делали сами: писали, играли, режиссировали. Все у нас было тогда в школе: хороший спортивный зал с небольшой сценой; добрые, внимательные преподаватели, умевшие заметить и поддержать влечения учеников, и даже издания "Синей блузы", которыми мы руководствовались для сверки, когда писали сценки, песенки, диалоги и частушки. Не было у нас только одного — своей музыки. Но и тут мы выходили из положения: на готовые мотивы сочиняли свои слова. В ту пору очень популярным был фокстрот "Джон Грей". До сих пор остались в памяти его слова.

И этот фокстрот и другие мы использовали для программ "живой газеты". Правда, преподаватели после наших выступлений говорили с некоторым сомнением: "Как-то не сходятся слова с музыкой". Наверно, и вправду не сходились. Но что мы могли понимать тогда — ученики седьмых, восьмых и девятых классов — в единстве формы и содержания?

Все приходило к нам постепенно — и форма и содержание. Уже через много-много лет узнал я, что и "Джон Грей" и другие популярные в ту пору песенки принадлежали молодому композитору Матвею Бланте-ру. Наверно, это было для него своеобразной мелодической школой, а может, и трамплином, от которого надо было оттолкнуться, чтобы прийти к новой мелодике и новому содержанию песен.

Во время встреч с Матвеем Исааковичем я не раз слышал его размышления о том, что решает успех песни. "Прежде всего должны быть хорошие стихи… Не текст, не слова, а именно стихи. Когда объявляют: текст такого-то, мне уже становится скучно… Или — слова. Порознь взятые слова? Что это, искусственное сочетание? Конечно, стихи создаются из слов. Но — стихи! Должны быть стихи, рождающие образ, действующие на чувства!" — говорил Блантер.

В самом деле, перебирая в памяти лучшие песни композитора (а мне кажется, что нелучших у него нет), почти всегда встречаешься с хорошими стихами. Не знаю, как рождались "Песня о Щорсе" и "Партизан Железняк". Но я хорошо знал очень своеобразного поэта Михаила Голодного, написавшего за свою жизнь не так уж и много, но оставившего доброе поэтическое наследство, особенно в книге, где были превосходные стихи… Еще до того как появился эпический, настоянный на романтических образах фильм Александра Довженко "Щорс", из уст в уста передавалась песня Голодного и Блантера о Щорсе. И самое интересное, что стихи и музыка не то чтобы совпадали — они как бы дополняли и поднимали друг друга. Можно смело сказать, что песня о Щорсе никогда не умрет. Так же, как не умрет никогда имя легендарного Щорса. Надо почувствовать запахи, широту украинской степи, ее ковыльный разлив, героическую жизнь украинских партизан, воплотившуюся в образе одного из них.

Однажды Михаил Голодный, с которым мы были дружны, сказал:

— Знаешь, Анатолий, Матвей какой-то странный человек… Берет обыкновенные стихи и превращает их в необыкновенные песни.

— Но стихи, Миша, стихи… Хорошие стихи!..

— Да, конечно, хорошие… Но разве люди даже самые хорошие стихи будут коллективно декламировать, сидя за столом? Или со сцены?.. Матвей дает хорошим стихам такие крылья и такой мотор, которые не имеют износа… У них вечный ресурс…

Во время одной из встреч в Берлине в тихом доме замечательного певца Эрнста Буша я спросил у него:

— Скажите, Эрнст, во время войны в Испании, где вы много выступали в частях республиканцев, какие песни пелись и какие лучше всего принимались?

Буш ответил не сразу. Как давно все это было: и дымные, суровые улицы Мадрида и Гвадалахары, воспаленные глаза республиканских солдат.

— Республиканцы любили многие песни. Но главное, что трогало их души, — это все, что было связано с мужеством. Это время было не для настаньет!.. Да, не для кастаньет… Я пел им разные песни — и наши, немецкие, рот-фронтовские… Но одна песня находила особый отклик… "Партизан Железняк". Эту песню русского поэта и русского композитора они принимали восторженно. Я пел ее на немецком языке… Но понимали меня все. И не только потому, что в песне было одинаково звучащее на многих языках слово "партизан". Не только потому!.. Сама мелодическая структура песни настолько мужественна, я бы сказал, мобилизационна, что песня брала за самое сердце… Она была в тот момент как бы песней республиканской Испании. Я очень люблю вашего Блантера. Он прекрасно знает душу каждой песни. Именно каждой.

А какой была, есть и будет знаменитая "Катюша", исполненная в конце тридцатых годов во время первого концерта государственного джаза, дирижировал которым талантливейший музыкант Виктор Кнушевицкий! В самом деле, эта песня уже почти сорок лет не просто гуляет по планете, но сплачивает, заставляет улыбаться друг другу людей, до этого совершенно незнакомых.

— Как все это произошло? — спросил я как-то Матвея Исааковича, когда мы сидели у рояля и он меланхолически перебирал клавиши.

— Не знаю, — улыбнулся Блантер. — Однажды утром я прочел в газете стихи Михаила Исаковского и понял: они могут стать песней… Хорошей песней… И я написал ее… Впрочем, как и другие песни на стихи Исаковского…

— "Летят перелетные птицы", "Враги сожгли родную хату", "В лесу прифронтовом…" — продолжил я.

— Да… Последняя мне особенно близка. Дело в том, что я с Тихоном Хренниковым по приглашению Василия Ивановича Чуйкова были у него на КП во время штурма Берлина. Война была уже на самом исходе. Мы были взволнованы тем, что стали если и не участниками, то хотя бы близкими свидетелями конца гитлеризма. Солдаты… Вот кто вдохновлял нас в ту пору. С ними всегда была музыка, были наши песни. Это особое счастье — чувствовать себя вечным солдатом, хотя бы и в лесу прифронтовом. Что касается меня, если это вообще можно назвать темой, то она, а вернее, существо ее было и осталось в моей работе главным. Думаю, вы меня понимаете?

Я хорошо понимал Блантера. Понимал уже очень давно. Сегодня видятся многие стороны не только его таланта, но и характера. Особенности склада его души.

Я хочу вернуться к "катюшам". Не к улыбчивой, лиричной блантеровской "Катюше", а к тем грозным установкам, которым сами солдаты во время Великой Отечественной войны с полным пониманием присвоили это имя.

Я был корреспондентом армейской газеты с начала войны на Западном фронте (газета "К победе" 19-й армии, которой командовал тогда еще генерал-лейтенант Иван Степанович Конев), когда, пережив горечь отступления от границ Белоруссии к Вязьме и Дорогобужу, мы испытали хотя и короткое, как вспышка, но яркое чувство торжества. На одном из участков фронта, который занимала наша армия шли испытания "катюш". Испытания — в бою! Потрясенные, ходили мы по вражеским позициям. Все вокруг было повержено в прах, сметено черным пламенем. Это и были огнедышащие "катюши". Чувство удовлетворения осталось навсегда в душе от этой картины. Значит, песня хотя и неравнозначна по смыслу, но по силе столь могуча, что ее именем можно было наречь такое грозное оружие!.. Потом за годы войны мы видели и многое другое, что наполняло сердца чувством высокой гордости за родную армию и нашу страну. Но та, первая картина, пожалуй, была самой впечатляющей. А через несколько дней на дороге, ведущей к фронту, по странному совпадению, меня и моего товарища, раненных, подобрал в свою машину человек, которому было поручено испытание этих "катюш" на нашем участке фронта…

Четыре месяца в госпиталях Москвы и Горького… Трудные месяцы глубокой осени 41-го года. И вот я снова в Москве, в резерве Главного политического управления. Однажды, получив увольнительную, я отправился в Музгиз; закончил там свои дела и хотел уже было идти, как вдруг кто-то придержал меня за рукав шинели.

— Одну минуту, Софронов, — сказал он. — Вы из Ростова?

— Да.

— Давайте познакомимся, моя фамилия Блантер.

— О!.. — только и мог сказать я.

— Напишем с вами песню о Ростове, о том, как наши войска разбили там немцев? Думаю, это вам должно быть близко.

— Еще бы!.. Но сумею ли?..

— Сумеете. Мы же в некотором роде знакомы — по одной пластинке. Это я предложил исполнить вашу и Сигизмунда Каца песню "Как у дуба старого" в государственном джазе… С тех пор, можно сказать, мы с вами породнились: на одной стороне пластинки "Катюша", а на другой — ваша песня… Я живу в гостинице "Москва". Сколько вам понадобится времени?

— Недели две-три.

— Буду ждать, — сказал, прощаясь, Блантер.

Через три недели я постучал к нему в номер. Блантер был не один. Возле рояля стоял поэт Виктор Гусев; его стихи и пьесы мы все любили. Я протянул листок со стихами Блантеру.

— Вот, Матвей Исаакович.

Блантер несколько смущенно поднялся от рояля.

— Как быть, — сказал он, — мы уже написали с Гусевым такую песню… Что будем делать, Виктор?

— Дайте мне, Софронов, текст, — проговорил Гусев и молча начал читать. Потом обернулся к Блантеру и как-то очень просто сказал: — Мотя, эти стихи лучше. Напиши песню на слова Софронова, ведь он из Ростова. А наша с тобой песня не пропадет…

Так и родилась песня "Ростов-город". Первым исполнил ее по радио Леонид Утесов февральским завьюженным вечером 1943 года, когда в эфире прозвучала весть об освобождении Ростова-на-Дону, на этот раз уже навсегда.

Конечно, это — история рождения всего лишь одной песни. Таких эпизодов в творческой жизни Матвея Блантера немало.

Вспоминается история еще одной превосходной песни. Лет десять назад, встретив Блантера на одном из вечеров, я спросил, есть ли у него что новое.

— Есть, — весело ответил Блантер. — Как вы относитесь к Сельвинскому?

— Очень хорошо.

— Я нашел у него великолепные стихи… И, конечно, написал песню.

Через несколько дней Матвей Исаакович приехал к нам, в редакцию "Огонька". Мы собрались возле рояля. Блантер достал ноты и запел. О том, как Блантер поет, писать трудно. Пожалуй, ни одну певицу, ни одного певца не отличает столь тонкое, филигранное исполнение.

Так и появилась на страницах "Огонька" "Черноглазая казачка" — одна из жемчужин среди советских песен.

Как-то Блантер сказал мне:

— Вы живете неправильно. Каждый уважающий себя поэт должен побывать в наших войсках. Поедемте в Южную группу войск. В Политуправлении Советской Армии обрадуются, если мы с вами выступим перед солдатами и офицерами.

И вскоре поздней ночью мы ступили на перрон будапештского вокзала. Это были прекрасные десять дней, во время которых мы еще раз познали истинное наслаждение от общения с теми, для кого пишем. Зачарованно слушали воины исполнение композитором собственных песен. Есть какая-то особая магия в этом. Казалось бы, голос не такой уж и сильный, но весь он обращен к душе слушателей.

Конечно, в коротком и совсем не музыковедческом очерке трудно со всей тонкостью разобраться в музыкальной первооснове творчества Матвея Блантера. Откуда идет мелодика его песен, нежная структура его мелодий? Кто возьмет на себя смелость исчерпывающе ответить на этот вопрос? И все же я бы позволил себе ответить на него сравнительно однозначно: идет от большого таланта художника. От верности принципам чистого, не замутненного скоропреходящей модой, мелодизма. От ясного понимания своих задач: писать для народа, не подделываясь под распространенные нынче попевочки и всяческие музыкальные и текстовые алогизмы. А главное — от сознания своей необходимости людям, так же как и от реальной возможности активного участия в жизни социалистического общества, которому он принадлежит, с которым связан всеми корнями творчества.

…Не так давно мы снова написали с Матвеем Исааковичем две песни. Писать с ним невероятно трудно. Он отлично чувствует звучание, я бы даже сказал, весомость каждого слова. Он придирчив и требователен к каждой строке, к каждой фразе — не только словесной, но и музыкальной. Не один раз он скажет, прежде чем выпустит песню из рук: "Подождите, я не все еще сделал. Пусть полежит". И лежит. И долго лежит, пока наконец однажды не появится искомое звучание… И еще будет лежать, уже после того как, казалось бы, все готово, все проверено.

Новые песни мы записали на магнитофонную ленту. Блантер сидел за роялем и пел, а его записывали. Через несколько дней мы снова встретились. Слушали его рассказы о встречах с людьми. Тут я и вспомнил песню Бориса Фомина "Дорогой длинною". Блантер улыбнулся:

— Я хорошо знал его, хотя и познакомился при странных обстоятельствах. Однажды ко мне пришел незнакомый человек, протянул ноты и сказал: "Помогите аранжировать этот романс, я заплачу вам за это". Прямо говоря, я был в ту пору весьма не обеспеченный молодой человек. Но когда я развернул ноты, то понял: романс надолго. Я сделал все, о чем просил меня этот не очень музыкально грамотный, но очень одаренный человек. Когда он снова пришел, я сказал? "Это настолько хорошо, что брать с вас деньги было бы кощунством". Вы знаете этот романс. Он с ужасным текстом, но его поют до сих пор: "Только раз бывают в жизни встречи…" Человек был тем самым композитором, что написал и "Дорогой длинною"… Борис Фомин.

Мы включили магнитофон, и комната наполнилась голосом Блантера.

Он сидел молча. Слушал. А когда запись окончилась, озорно улыбнулся и даже с некоторым удивлением сказал:

— И это в семьдесят два года?!

Вот это и есть вечная молодость. Вечный талант народного художника Матвея Исааковича Блантера, чье творчество всегда было, есть и будет близким и необходимым Родине.

А это — самое высокое счастье для художника.


1975 г.

Великий подвиг Малой земли

Люди живут идеями, мыслями, чувствами и памятью.

Особым талантом обладают люди, умеющие объединить все это и, несмотря на быстротекущеевремя, памятью и чувствами, трезвой и вместе с тем эмоциональной оценкой давно прошедших событий возвращать эти события в современность. Возвращать уже во всей их исторической значимости будущим поколениям не просто как рассказ или своеобразный урок прошлого, а как незабываемую летопись — не только прошлого и настоящего, но и будущего.

"Дневников на войне я не вел. Но 1418 огненных дней и ночей не забыты. И были эпизоды, встречи, сражения, были такие минуты, которые, как и у всех фронтовиков, никогда не изгладятся из моей памяти.

Сегодня мне хочется рассказать о сравнительно небольшом участке войны, который солдаты и моряки назвали Малой землей. Она действительно "малая" — меньше тридцати квадратных километров. И она великая, как может стать великой даже пядь земли, когда она полита кровью беззаветных героев. Чтобы читатель оценил обстановку, скажу, что в дни десанта каждый, кто пересек бухту и прошел на Малую землю, получал орден. Я не помню переправы, когда бы фашисты не убивали, не топили сотни наших людей. И все равно на вырванном у врага плацдарме постоянно находилось 12–15 тысяч советских воинов".

…В начале сентября 1974 года город Новороссийск ожидал дорогого гостя — Генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Ильича Брежнева. Ожидал с горячим нетерпением приезда бывшего начальника политотдела 18-й десантной армии, полюбившегося во время Великой Отечественной войны советским солдатам и офицерам за многие свои человеческие качества и прежде всего — за доблесть и воинское мужество. Те, кто ожидал Леонида Ильича в Новороссийске и на Малой земле, встречали дорогого человека, который всей своей жизнью беззаветно служит делу Коммунистической партии и Советской Родины. Что-то такое было в глазах Леонида Ильича с самого момента приземления на новороссийском аэродроме, что показывало его внутреннее волнение, волнение человека, вновь посетившего места, где осталась частица его сердца, никакими годами и десятилетиями не затемненная память. Вместе с теми, кто был с ним тогда, в 1943 году, в этих местах, он направился к берегу Черного моря. Помнится, только-только прошел дождь, из-за туч выглянуло солнце. Леонид Ильич шел, устремив взгляд к месту того самого причала, откуда он на катере впервые направлялся в сторону Малой земли.

"То далеко от нас, то ближе падали бомбы, поднимая огромные массы воды, и она, подсвеченная прожекторами и разноцветными огнями трассирующих пуль, сверкала всеми цветами радуги. В любую минуту мы ожидали удара, и тем не менее удар оказался неожиданным. Я даже не сразу понял, что произошло. Впереди громыхнуло, поднялся столб пламени, впечатление было, что разорвалось судно. Так оно в сущности и было: наш сейнер напоролся на мину. Мы с лоцманом стояли рядом, вместе нас взрывом швырнуло вверх. <…>

Упал, к счастью, в воду, довольно далеко от сейнера. Вынырнув, увидел, что он уже погружается. Часть людей выбросило, как и меня, взрывом, другие прыгали за борт сами. Плавал я с мальчишеских лет хорошо, все-таки рос на Днепре, и в воде держался уверенно. Отдышался, огляделся и увидел, что оба мотобота, отдав буксиры, медленно подрабатывают к нам винтами".

Да, прошло с того дня уже более трех десятилетий. В сентябрьский полдень 1974 года Леонид Ильич Брежнев молча стоял возле старого причала, а потом сказал:

— Многое изменилось, но память осталась. Конечно, тридцать лет внесли большие изменения… Не было этих молов, — показал он на прибрежные молы…

— Станичка… — вспоминал Брежнев и молча смотрел на виднеющиеся совсем близко вершины невысоких гор. — А ведь все эти высоты были у фашистов… Вместе с командармом Леселидзе разрабатывали мы план высадки десанта в Станичку… Рискнули высадить десант. А на чем? Тюлькин флот только и был у нас в распоряжении… Командиром десанта назначили человека гуманитарной профессии — Цезаря Львовича Куникова. До войны он был редактором газеты… И высадились… И двести двадцать пять суток днем и ночью здесь все плавилось…

Тогда, в сентябре 1974 года, еще не было записок Леонида Ильича "Малая земля", но уже в этих взволнованных, коротких воспоминаниях, которые товарищ Брежнев поверял своим товарищам, как бы вырывались строки и мысли, которые сейчас стали литературноисторическим трудом, предельно открывшим не только то, что происходило здесь, на Малой земле, но и раскрывшим исключительно целеустремленный характер человека, безраздельно отдавшего себя достижению победы над фашизмом.

"Я благодарен Центральному Комитету нашей партии за то, что одобрено было мое стремление быть в действующей армии с первых дней войны. Благодарен за то, что в 1943 году, когда часть нашей территории была освобождена, посчитались с просьбой — не отзывать меня в числе партийных работников-фронтовиков, направляемых на руководящую работу в тыл. Благодарен и за то, что в 1944 году была удовлетворена просьба не назначать на более высокий пост, который отдалил бы меня от непосредственных боевых действий, а оставить до конца войны в 18-й десантной армии. Мной руководило одно чувство — защитить нашу землю, бить врага везде и повсюду, дойти до конца, до полной победы. Только так можно было вернуть мир на земле".

"Дневников на войне я не вел" — этими словами начинает Л. И. Брежнев свои записки. Да, записки "Малая земля" — не дневники, но сколько в них подробностей — сжатых, предельно драматичных, надолго запоминающихся. Какое истинное уважение проявил Лео-нид Ильич к каждому человеку, с которым свела его судьба на военных дорогах! Вот уж действительно: никто не забыт, ничто не забыто! Золотые крупицы памяти. Эти крупицы и создают историческую правду.

"Рядом с нами воевала армия А. А. Гречко, он первым ощутил ярость фашистского сопротивления. Возьмет одну сопку — остановка, возьмет еще одну — опять остановка. Помню, Леселидзе, Колонин, я и полковник Зарелуа лежали на бурке. Был момент отдыха, мы обсуждали сложившуюся обстановку, и Леселидзе сказал:

— Знаете что? Ключ ко взятию Тамани и Крыма не на этих сопках, а во взятии Новороссийска. Давайте мы попросим Ставку дать нам 17–20 тысяч человек пополнения. Подготовимся и начнем штурм.

Так мы и сделали. Леселидзе позвонил в Москву, нашу инициативу одобрила Ставка, и дали нам дивизию Гладкова. Вот с этого и началось".

Так все просто кажется на первый взгляд, а какая грандиозная, боевая, стратегическая задача была поставлена и решена после ее осуществления. Ведь взятием Новороссийска и Тамани завершилась битва за Кавказ.

Но основой всего, сердцевиной битвы за Новороссийск была Малая земля. И ее подвигу, ее героям в основном посвящает свои записки Л. И. Брежнев. Прежде всего — люди. Сколько их названо в этих точных записях! Не только военачальники, но и те, кто когда-либо был рядом с начальником политотдела, кто запомнился геройством и своей особой неповторимостью. Это и лоцман Соколов, и старшина 2-й статьи Зимода. Это и лектор Сахно, который еще в 1940 году спросил секретаря Днепропетровского обкома Л. И. Брежнева:

— Товарищ Брежнев, мы должны разъяснять о ненападении, что это всерьез, а кто не верит, тот ведет провокационные разговоры. Но народ-то мало верит. Как же нам быть? Разъяснять или не разъяснять?

Время было достаточно сложное, в зале сидело четыре сотни человек, все ждали моего ответа, а раздумывать долго возможности не было.

— Обязательно разъяснять, — сказал я. — До тех пор, товарищи, будем разъяснять, пока от фашистской Германии не останется камня на камне!"

Вот так и было тогда сказано: "Пока от фашистской Германии не останется камня на камне!".

Так появится фамилия секретаря Днепропетровского обкома К. С. Грушевого. Так возникнет имя легендарного Ц. Л. Куникова — командира десанта на Малую землю. Старшего лейтенанта Н. В. Старшинова, майора Ф. Е. Котанова, старшего лейтенанта В. А. Ботылева, сообщавшего в ночь высадки в рапорте:

"Доношу, что в первой штурмовой группе убитых — 1 человек, раненых — 7 человек. Из них кандидатов ВКП(б) убитых — 1 человек, кандидатов — ВКП(б) раненых — 4 человека, комсомольцев раненых — 2 человека, беспартийных раненых — 1 человек. Первая боевая задача, поставленная командованием, выполнена. Политико-моральное состояние группы высокое".

Имена, имена… Писатели и поэты, художники и журналисты… Сколько их, знакомых и незнакомых. Не скрою, как током пронзили меня следующие строки, относящиеся уже ко времени боев вдоль шоссе Житомир — Киев:

"Около часа ночи с 11 на 12 декабря мне позвонил заместитель начальника оперативного отдела штаба армии подполковник Н. А. Соловейкин: враг прорвался в районе деревни Ставище. Это всего в нескольких километрах от нас. <…>

После звонка Соловейкина я сразу приказал поднять по тревоге офицеров политотдела".

Так вот где уже был мой бывший пионервожатый Николай Соловейкин, который помогал нам, военным корреспондентам, под Новороссийском ориентироваться в обстановке на фронте.

И невольно вчитываешься и перечитываешь не один раз замечательные слова, сказанные Леонидом Ильичом Брежневым в этих на первый взгляд сугубо военных записках: "Если даже человек ошибся, никто не вправе оскорбить его окриком. Мне глубоко отвратительна пусть не распространенная, но еще кое у кого сохранившаяся привычка повышать голос на людей. Ни хозяйственный, ни партийный руководитель не должен забывать, что его подчиненные — это подчиненные только по службе, что служат они не директору или заведующему, а делу партии и государства. И в этом отношении все равны. Те, кто позволяет себе отступать от этой незыблемой для нашего строя истины, безнадежно компрометируют себя, роняют свой авторитет. Да, совершивший проступок должен нести ответственность: партийную, административную, наконец, судебную — любую. Но ни в коей мере нельзя ущемлять самолюбие людей, унижать их достоинство.

Так я считаю сегодня, этому правилу следовал и в годы войны, в этом духе старался воспитать аппарат политотдела, которым мне довелось руководить".


После того как в 1974 году журнал "Огонек" поведал читателям о вручении товарищем Брежневым городу-герою Новороссийску ордена Ленина и медали "Золотая Звезда", мы получили много писем с просьбой полнее рассказать о битве на Малой земле.

Думается, что люди, писавшие эти письма да и не писавшие их, получили теперь замечательное литературноисторическое произведение, документ о героизме советского народа, созданный человеком, прошедшим великолепный путь советской жизни, истоки которой идут из днепродзержинской рабочей семьи, — путь от рабочего и инженера, путь коммуниста, ставшего выдающимся партийным, государственным и военным деятелем, увенчанным ныне славным орденом "Победа".

"Счастлив политик, счастлив государственный деятель, когда может всегда говорить то, что он действительно думает, делать то, что он действительно считает необходимым, добиваться того, во что он действительно верит. Когда мы выдвигали Программу мира, выступали на многих международных встречах с инициативами, направленными на устранение угрозы войны, то я делал то, добивался того, говорил о том, во что как коммунист глубоко и до конца верю.

Это, пожалуй, и есть главный вывод, который вынес я из опыта великой войны".


…Мерно бьют волны Черного моря в крутой берег. Совсем неподалеку от берега воздвигнут мемориал в память о тех, кто сражался и побеждал на этом, казалось бы, обычном берегу, ставшем Берегом Бессмертия и Славы, Маяком Геройства и Мужества.

Поле боя

Да нет же, оно совсем не похоже на поле боя, это кубанское поле. На неоглядных его золотых просторах волнами лежат валки совсем недавно скошенной драгоценной сильной пшеницы. Не случайно пшеница названа так… Она рождалась в борениях мыслей ученых, в испытаниях и, наконец, прочно вошла в зерновой баланс нашей страны. Безостая-1, Безостая-2, Безостая-3. Короткие порядковые номера. А сколько за ними труда…

Если ехать из Краснодара в сторону Тамани, то вскоре за городом вы увидите многоэтажные корпуса Краснодарского научно-исследовательского института сельского хозяйства имени П. П. Лукьяненко, а совсем недалеко от дороги в тени невысоких деревьев — памятник ученому-чудотворцу Павлу Пантелеймоновичу Лукьяненко, который и умер-то здесь, на пшеничном поле. О нем так и говорят: родился в поле и умер в поле. Но для таких, как Лукьяненко, нет смерти и нет забвения. Вот уж кому действительно, выражаясь словами поэта, "вечным памятником будет построенный в боях социализм".

Да, это поле для него и для десятков, сотен тысяч кубанцев было и полем боя и полем чести…

Стоит проехать по дороге к Тамани еще километров тридцать, свернуть по чуть сырой от недавнего дождя земле направо, и вы окажетесь на полевом стане 7-й бригады колхоза "Россия". О том, что это полевой стан, сразу догадаться трудно. Обыкновенные длинные дома и легкие, тоже длинные, окрашенные в разные цвета дома.

На полевом стане к нам подходят секретарь парткома колхоза "Россия" Николай Иванович Токарев и бригадир Алексей Иващенко. Пока мы идем от дороги под навес, нам то и дело встречаются девушки и юноши в синих комбинезонах. Приветливо здороваются.

— Это новосибирские студенты, помогают нам убирать овощи, — говорит Токарев. — Хорошие, дружные ребята.

Заглядываем в одну из просторных комнат, где стоят четыре кровати. На стене — белый лист бумаги, на нем написано только одно слово: "Здравствуйте!".

…Беседа с Токаревым и Иващенко продолжается возле тока.

— Все убрали?

— Да. И молотьбу закончили.

— Сколько же намолотили в среднем?

— Пятьдесят девять с половиной центнеров с гектара, — отвечает Иващенко. — Безостая-один, лукьяненковская… Она не отказывает.

— Так она ж не сама рождает…

— Само ничего не рождается… Есть у нас большие мастера, от земли берут максимум того, что может она дать… И плюс техника. У нас мехток…

— Какой?

Иващенко чуть улыбается:

— Механический ток. Обмолот без ручного труда. Зерно идет чистое, отборное…

— Вы не удивляйтесь, — как бы продолжает мысль бригадира секретарь парткома. — Наш Красноармейский район экономически крепкий. Богатый. Урожаи стабильные. Сами посудите, шесть рисовых хозяйств, пять суходольных.

— Что значит суходольных?

— Без полива…

— А люди?

— Люди первого класса. — Токарев указал на Иващенко. — Вот он награжден двумя орденами Трудового Красного Знамени, орденом Октябрьской Революции.

— Чего ты обо мне? У нас таких, как я…

— Но ты ж одиннадцатый год бригадирствуешь. Это же всё не просто дается, когда на полевом стане водопровод, газ, канализация и даже финская баня…

— И никаких недостатков?

— А какая же жизнь без недостатков? Есть один день в месяц, у нас его "днем кавалерии" именуют, день получки, когда бывают серьезные разговоры с отдельными товарищами. Точнее, после этого дня. — Токарев развел руками и добавил. — Бывают…

— Что же вы в таких случаях делаете?

— Собираем бригаду… Разговор идет суровый. И если в разговоре том женщины участие принимают… Их эти отдельные товарищи больше огня боятся. Как начнут о детях говорить, не по себе становится тем, кто в день получки отличился.

…Вечерело. Легкие тучи проплывали по небу. Слышалось позванивание рукомойников — то студенты после работы наводили предвечерний туалет.

* * *
Два года назад мы познакомились с передовым хозяйством на Кубани — рисосовхозом "Красноармейский", с его директором Героем Социалистического Труда Алексеем Исаевичем Майстренко. На этот раз его дома не было — отдыхал. Сбор урожая осенью, и сейчас самое время отдохнуть.

По обеим сторонам дороги, что ведет к совхозу, расстилались ярко-зеленые ковры рисовых посевов. Возле вздыбленного на постаменте танка, напоминавшего о том, что в этих местах шли кровавые бои по освобождению Кубани от фашистских оккупантов, мы встретились с первым секретарем Красноармейского райкома партии Николаем Ивановичем Горовым и секретарем парткома совхоза "Красноармейский" Анатолием Даниловичем Кудиновым. С Николаем Ивановичем я знаком с той поры, как побывал здесь два года назад. Сейчас он готовился к отъезду на отдых в Прибалтику, а еще надо провести заседание бюро райкома партии.

Два года — срок довольно большой, многое может произойти за это время. И нас, конечно, интересовало, как продвинулся район в выполнении генеральной задачи, поставленной перед Кубанью: собрать в 1980 году риса до миллиона тонн.

Мы устроились на берегу небольшого пруда, в беседке. В эти дни на Кубани сошла жара. Перепадали так необходимые для овощей дожди. Горовой с удовольствием смотрел на облака, медленно плывущие в небе.

— Все мы живем решениями июльского Пленума ЦК партии и докладом Леонида Ильича Брежнева. Поставлены большие задачи, которые должны решать и мы, в масштабах и нашего района. Миллион тонн кубанского риса в восьмидесятом году — для Красноармейского района цифра не абстрактная. — Горовой посмотрел прямо мне в глаза. — Как вы думаете, какая часть от этого миллиона падает на наш район?

— Не знаю.

— Одна треть. А если точнее — триста шестьдесят тысяч тонн. Мы с вами сейчас находимся на территории совхоза "Красноармейский", у Майстренко. В прошлом, семьдесят седьмом году этот совхоз на круг дал по шестьдесят центнеров с гектара, а в этом обязались собрать шестьдесят пять центнеров.

— И сумеете? — спросил я.

— Сумеем! Обязательство выполним, — твердо сказал Анатолий Данилович. И продолжал: — Когда боролись за урожай до пятидесяти центнеров, то в ходу были одни резервы, а сейчас ищем все новые и новые. Это общее положение… Но есть в этих резервах и весьма существенные частности, например органические удобрения. В этом году их будет внесено пятьсот тысяч тонн. Никогда раньше таким количеством органических удобрений мы не располагали.

— Нам говорили, что именно в вашем районе есть много рисоводов, добивающихся рекордного урожая — от семидесяти до ста центнеров.

Горовой на мгновение сощурил глаза, явно что-то вспоминая…

— Вам говорили правильно. В районе двести тридцать три человека получают по семьдесят — сто центнеров риса с гектара. Но есть и такие, что за сто и более центнеров борются. Восемь — десять человек таких. А сто пятьдесят три рисовода пока сражаются за семьдесят — сто центнеров.

— Вы так хорошо помните цифры, а имена?

— А как же их не помнить? Это люди, с которыми мы постоянно общаемся, советуемся по многим вопросам… С удовольствием назову их: Виктор Васильевич Кочин, Александр Васильевич Григоренко, Аким Павлович Грицай, Яков Пантелеевич Донцов, Василий Никифорович Гребенюк…

— Вот вы привели поистине рекордные показатели. И вы уверены в реальности таких урожаев?

— Уверены. Сев был завершен в оптимальные сроки. К девятому мая кончили его. И лучше прошлого. Я бы сказал, что у нас сейчас особый заряд вдохновения и мы бдительно следим за всеми процессами, которые предшествуют сбору урожая. А главное, стараемся создать доброжелательную, способствующую хорошему настроению людей обстановку.

— Судя по вашим глазам, вы очень добрый человек, Николай Иванович.

Горовой словно бы про себя улыбнулся, потом сказал:

— Как для кого. Был тут такой случай. Получили мы разнарядку на район — продать триста тонн овощей для Сочи. Люди там отдыхают, кому-то надо снабжать отдыхающих. Дали соответствующее указание всем колхозам. И вот один из председателей — не буду вам его называть, выправился уже — в ответ на запрос заготовительной организации заявил: "Присылайте транспорт, можете брать овощи прямо в поле". Заготовители ему говорят: "Побойся бога, нас всего четыре человека в конторе". "Знать ничего не знаю", — ответил председатель и повесил трубку. Куда звонить заготовителям? Конечно, к нам, в райком. Пришлось серьезно поговорить с тем уважаемым председателем. Что к этому добавить? К вечеру представитель колхоза уже прибыл в Сочи. Инцидент, как говорят, был исчерпан. Думается, что доброта является составной частью сознательности. Или я ошибаюсь?

* * *
По жарким дорогам к току,
Поскрипывая бортом,
Машины текут потоком,
Нагруженные зерном.
На первой машине — вымпел,
Сияют в лучах слова:
"Задание перевыполнил,
Честь тебе и хвала!"
Продуманно, организованно
Косят хлеба на свал.
Уборка — дело сезонное,
День упустил — проиграл!
Уборка — дело народное.
Кто молод душою — в степь!
Много забот у Родины,
Главная нынче — хлеб!
Эти стихи краснодарского поэта Сергея Хохлова опубликованы в листовке пресс-центра при Темрюкском райкоме КПСС. На листовке не только стихи, но и портреты комбайнера совхоза Таманского А. Божко, занявшего первое место в совхозе по намолоту зерна нового урожая, и шофера Г. Вирченко, занявшего первое место на транспортировке зерна.

Добрые, заслуживающие всяческого уважения дела вершат кубанские поэты и писатели, рассказывающие в листовках, в районных газетах и в краевой — "Советская Кубань" — о тех, кто идет впереди. С большим интересом читается очерк Н. Веленгурина "Строчка из доклада" о передовиках Тимашевского района.

И невольно хочется повторить строфу стихотворения В. Гончарова, которое опубликовано в краевой газете:

Ты был на Кубани?
А ты побывай.
Отличные люди,
Прославленный край!
* * *
Я был на Кубани одновременно с фотокорреспондентом "Огонька" Алексеем Гостевым. Он поначалу отправился в Ленинградский район, и я не могу не привести его короткий рассказ о тамошних встречах:

"Целый день я ездил с Михаилом Ивановичем Петренко — человек он совсем молодой да и председательствует в прославленном кубанском колхозе имени Кирова сравнительно недавно. Говорить с ним удавалось лишь урывками: на току, выскочив из машины, он надолго исчезал за холмами только что привезенного зерна, потом мы снова мчались на поле. Тут председатель подсаживал в машину агронома и вступал с ним в долгий разговор, понятный во всех деталях разве что специалисту. А в поле, у комбайнов, ему и подавно было не до меня. Урожай тут нынче богатый, старожилы и не припомнят такого".

Колхоз имени Кирова считается самым северным и в крае и в районе. Засухи здесь случаются чаще, чем где-нибудь еще на Кубани. Но на этот раз погода, кажется, смилостивилась: во время сева зерно на редкость удачно легло в землю, потом перед наливом очень кстати прошли обильные дожди, а к жатве пришло настоящее тепло. Начинали, как всегда, выборочно, косили на свал полегшие хлеба и сразу же перекрыли нормы. Колхоз обязался получить по 43 центнера с гектара, а в первые дни вышло по пятьдесят! Первый рекорд установил молодой колхозник Гена Кошляков: вместе с напарником, Василием Лукьяновым, на "Ниве" намолотил за сутки 1143 центнера пшеницы. Тут же, на поле, председатель вручил им премии и подарки.

— А кто еще впереди? — спросил я председателя.

— Передовиков много… На полях колхоза одновременно работали до шестидесяти комбайнов. Хочу отметить тех, кто вместе с Кошляковым тон задавал, — это Владимир Тихонович Дитяев, Василий Авраамович Шевцов. И еще… Молодцы водители! А лучший среди них — Григорий Дмитриевич Безуглый.

* * *
В Темрюкский район, на нашу любимую, кровью политую Тамань, мы приехали в дни, когда там уже была завершена уборка ранних колосовых. Таманцы взяли обязательство за шесть-семь дней закончить уборку и с честью выполнили данное слово. Совхоз "Кубань" закончил жатву за пять дней, собрав с каждого гектара по 63,9 центнера зерна озимой пшеницы. Больших успехов добились хлеборобы совхозов "Запорожский", "Фанагорийский", имени Ильича и других.

Владимир Григорьевич Косенко, секретарь Темрюкского райкома партии, сказал:

— Вы приехали в самую пору. Сегодня у нас районный праздник. Будем чествовать лучших комбайнеров, трактористов — всех, кто отличился на уборке. Приглашаем и вас на праздник…

На площади совхоза мы видим, слушаем героев страды. Но не только их. На открытой сцене выступают самодеятельные музыкальные и хоровые коллективы. Здесь и те, кто отлично поработал в поле, и школьники. И право же, без всякой сентиментальности, это зрелище увлекает нас, показывая все большую тягу сельских жителей к искусству.

А на другой день с неменьшим интересом мы наблюдали за ходом соревнования лучших пахарей района. Уже в одиннадцатый раз проходит здесь оно, как бы связывая прошедшую уборку колосовых с подготовкой к осеннему севу.

Хороша, сказочно красива Тамань. И когда любуешься ею, то невольно думаешь о потрясающем трудолюбии рисоводов, осваивающих гибельные прежде места таманских плавней, где и сейчас еще люди натыкаются на немецкие мины. Едешь вдоль рисовых чеков и видишь, сколько труда вложено в них людьми, отвоевывающими для общей пользы все новые и новые гектары посевов риса. Вместе с виноградарями рисоводы готовятся к уборке урожая.

Два моря, Черное и Азовское, плещут в берега Тамани. Сердце мое навеки прикипело к ней. В 1943 году, после героической эпопеи Малой земли и полного освобождения Новороссийска, гнали советские войска фашистские полчища к Тамани. Здесь тоже были трудные бои на завершающем этапе полного освобождения Северного Кавказа. Все тут тогда дышало мужеством. Вспоминаются стихи, которые в 1943 году я писал на таманских лиманах:

Еще один, еще бросок
К высокому кургану;
В глазах песок, во рту песок —
Таманские лиманы!..
Вблизи курган. Курган высок;
Стоят над ним туманы,
Густые заросли осок —
Таманские лиманы!
Мышиный писк, свинцовый визг
Да рокот пулемета,—
И над лиманом тыщи искр,
Вставай, иди, пехота!
Еще один, еще бросок
К высокому кургану;
В глазах песок, во рту песок —
Таманские лиманы!..
Перед тем как писать этот очерк, я думал назвать его "Песня о Кубани". Что же, могло быть и такое название. Кубань — это действительно песня. Но потом как-то само по себе пришло другое, "Поле боя", — мне кажется, более точное.

Конечно, никто из нас, кого военная судьба привела летом и осенью 1943 года в эти места, никогда не забудет огромное поле боя, поле разгрома фашистских оккупантов, рвавшихся в глубь Кавказа. Но и сейчас, в мирные, созидательные дни, Кубань, ее просторы являют собой необозримое поле боя за хлеб, рис, свеклу, овощи, фрукты — за все то, что стало стратегической задачей снабжения нашего народа продовольствием. Кубань в этом общенародном сражении занимает одно из самых первых мест. В дни пребывания на Кубани мы ознакомились со статьей первого секретаря Краснодарского крайкома КПСС С. Медунова "Курсом высокой эффективности", опубликованной в газете "Советская Кубань". В статье говорилось:

"Только пахотные земли занимают у нас площадь 4 миллиона гектаров. В прошлом году хлеборобы края продали государству 4260 тысяч тонн зерна. Эта трудовая победа тружеников колхозов и совхозов была высоко оценена в приветственном письме товарища Леонида Ильича Брежнева.

Делом отвечая на решения июльского (1978 г.) Пленума ЦК КПСС, сельские труженики Кубани пересмотрели ранее принятые обязательства и решили довести продажу зерна государству в этом году до 4350 тысяч тонн.

Сейчас на Кубани производится почти пятая часть всей озимой пшеницы, выращиваемой в Российской Федерации, более двух третей риса и кукурузы, около 35 процентов винограда. Благодаря большой помощи Центрального Комитета КПСС и Советского правительства в крае создана отечественная база рисосеяния на промышленной основе, что позволит к 1980 году довести валовый сбор риса до одного миллиона тонн".

С Сергеем Федоровичем Медуновым мы встретились в крайкоме партии. Он был еще полон впечатлений от июльского Пленума ЦК КПСС, доклада Леонида Ильича Брежнева.

— Как это верно сказано, что для всех нас позарез нужна материализация организационной работы, важны конечные результаты! У себя на местах мы понимаем это как проявление нового подхода к решению экономических задач. Слово и дело должны быть едины. Ко всему нужен творческий подход. Обстановка сейчас для творчества и в партийной работе сложилась деловая, позволяющая вытягивать на первую линию главные вопросы.

— Что является залогом успеха в решении этих вопросов?

— Не что, а кто… Кадры! От них, от их усилий, от их знаний, от их умения подходить к людям зависят наши успехи.

— А еще что?

— Надо верить людям, с которыми работаешь, никогда не стесняться советоваться с ними. Конечно, имею в виду морально здоровые, устойчивые кадры. И еще одно качество нам необходимо — справедливость. Она, как известно, всегда украшает. При этом следует помнить: не ходи по пятам за человеком, дай ему самому проявить себя.

— Кубань — такой край, столько о нем спето песен, столько сказано похвал…

— Почему только похвал? Нас и критикуют, когда заслуживаем. Но одно могу сказать: зазнайства у подавляющего большинства партийных, хозяйственных и советских работников нет. Даже если человек оступился — вовремя скажи ему об этом. Помните, у Леонида Ильича Брежнева в "Возрождении" — сколько там ярких примеров бережного отношения к людям. Это — урок всем нам. Беречь кадры, воспитывать их, помогать проявить то хорошее, что есть у них. Ведь за что-то человека выдвинули на руководящую работу? Значит, у него имеются положительные качества. Ну, а если это положительное не срабатывает, тогда приходится идти на замену. Такова жизнь. Один себя сразу раскрывает, на виду у всех расцветают его способности, а другой, не найдя себя, затухает. Вот это и есть изучение, если хотите, проверка кадров. Вопрос глубоко психологический. Для того чтобы расправиться с человеком, ни большого ума, ни чести не требуется. Надо властью пользоваться умело, а главное — думать о том, как дальше двигать дело.

— Сергей Федорович, мы видели памятник Лукьяненко. Он поставлен так хорошо, словно напутствует каждого в дорогу.

— А мы так и задумали. Поставить памятник на том месте, где Лукьяненко скончался. Он был великий ученый. Впрочем, не только был — он вечно будет жить! Сильные и ценные сорта пшеницы — это и изменение качества зерна, улучшение вкусовых свойств хлеба. Уже сейчас государство получило более миллиарда тонн лукьяненковской пшеницы. Более миллиарда! Это же сила! — Сергей Федорович поднялся и подошел к длинному столу, где лежали в рамках похожие на диаграммы колосья пшеницы и риса. — А теперь еще одна задача: миллион тонн кубанского риса! Миллион!

…И мне подумалось: какая это сложная, прозаическая и вместе с тем высокая, поэтическая работа — партийная!


1978 г.

Оружием слова

Пьесы, стихи, очерки, песни… Ни один из этих жанров не предстает пасынком, в творчестве известного советского писателя Анатолия Софронова. Многогранное дарование художника стучится в сердца людей и взволнованной пьесой, и эмоциональными стихами, и проникновенной песней, и документальным рассказом…


Детство и юность Анатолия Владимировича Софронова прошли на Дону. Восемнадцатилетним юношей пришел он на огромную строительную площадку, которую тогда называли "Сельмашстроем". Это было в конце двадцатых годов. На дальних северо-восточных окраинах Ростова, где начиналась безбрежная донская степь, на той самой земле, где еще совсем недавно буденновцы рубились с белогвардейцами генерала Деникина, строился невиданный по тем временам завод. Сюда и позвала жизнь молодого ростовчанина.

Когда "Ростсельмаш" был построен, Софронов работал на заводе слесарем, фрезеровщиком. Здесь он написал и свои первые стихи, Они печатались в заводской многотиражке, в ростовских газетах. Завод стал трудовой колыбелью будущего писателя, его "университетами". Прошли десятилетия, а на "Ростсельмаше" до сих пор помнят висевшие в цехах плакаты с призывными стихами фрезеровщика Софронова".


Сыновнюю верность рабочему классу писатель-коммунист пронес через всю жизнь. Прошли десятилетия. Вспоминая донскую землю, родной завод, писатель и в наши дни говорит о своих неразрывных рабочих корнях взволнованными словами:

Пусть будет табель заводской бессрочен
И вечен в сердце заводской устав!
Я никогда не откажусь от прав
Считать себя пожизненно рабочим.
Когда началась Великая Отечественная война, Анатолий Софронов отправился на фронт добровольцем. Являясь специальным военным корреспондентом газеты "Известия", он все время находился на передовой, в гуще фронтовых событий.


Нельзя спокойно читать его подчас короткие, как рапорты, овеянные пороховым дымом очерки об удивительном мужестве наших солдат, офицеров, партизан, политработников, девушек, юношей, порой совсем еще мальчишек… Казалось бы, обычные прозаические слова. Но проза, если она написана сердцем, если у автора клокотала кровь от ненависти, когда он писал о зверствах фашистов, — эта проза вдохновенна. Именно так и пишет Анатолий Софронов о русском, советском солдате: "Сколько скрытых сил у русского человека! И скромен он по натуре, не бахвалится, не хвастает этой силой. Но понадобится — и раскрывается его могучая сила…"


Именно эта сила подняла даже детей из шахтерского поселка на подвиг, на героическое сопротивление нацистам. Взбешенный гитлеровский офицер истерично бьет кулаком по столу: "Мы будем уничтожайт каждый руссиш род". Но тщетно беснуется фашист. "Руссиш род" сопротивляется не только в шахтерском поселке, — он несет смерть захватчикам и в азовских плавнях, и в привольной кубанской степи, и в Ростове-на-Дону, и в Керченском проливе, и под Киевом, и на Даугаве… Нет, не понять фашисту, что "руссиш род" — это вся Россия, весь необъятный Советский Союз, где живут, как братья, герои этой книги. Неисчислим советский род, и никогда не одолеть его врагам!


Сборник Анатолия Софронова — лишь малая доля того, что создано писателем за годы войны.


Оружие партийного слова писателя, приравнявшего свое перо к боевому штыку, присягнувшего на пожизненное служение родному народу, тем значительнее по своей сущности, тем благороднее и ценнее, что все рассказанное на страницах сборника увидено непосредственно автором — участником суровой битвы и написано по горячим следам событий.

Собранные в этой книге очерки, несомненно, внесут свою лепту в золотую летопись о бессмертном подвиге советского народа, послужат благородному делу военно-патриотического воспитания молодежи.


Михаил Андриасов

Заведующий редакцией Г. М. Некрасов

Редактор Т. А. Соколова

Художник В. И. Терещенко

Художественный редактор Г. Л. Ушаков

Технический редактор В. Н. Кошелева

Корректор Е. Н. Непомнящая

ИВ № 985

Сдано в набор 05.06.79. Подписано в печать 10 04.80. Г-34549. Формат 84x108732. Бумага типографская № 3. Гарнитура бантика. Печать высокая. Усл печ. л. 14,28. Уч. — изд. л. 14,470. Тираж 100 000 экз. Заказ № 2300. Цена 1 р. Изд. № 3/1849.

Ордена "Знак Почета" Издательство ДОСААФ СССР. 129110, Москва, И-110, Трифоновская ул., д. 34.

Полиграфкомбинат им, Я. Коласа Госкомиздата БССР, 220827, Г, Минск, ул. Красная, 23,

Отзывы об этой книге присылайте по адресу: 129110, Москва, И-110, Трифоновская ул., 34. Ордена "Знак Почета" Издательство ДОСААФ СССР


Оглавление

  • Начало
  • Так рождалась песня
  • Год спустя
  • Возвращение
  • Каменская трагедия
  • Шаг вперед
  • Губная гармоника
  • Кровь и сахар
  • Бой у родного дома
  • У крутого обрыва
  • Честь рода
  • Четвертая скорость
  • Душа горит
  • Игнат Шкатулка
  • Золотой локон
  • Золото
  • В Новороссийске после боя…
  • Там, где была «Голубая линия»
  • Захар Шкурко — секретарь райкома
  • Вот он, керченский пролив!
  • Его земля
  • Моток пряжи
  • Скрипка Линника
  • Старое вино
  • Партбилет
  • Красный мак
  • Тачанка в бою
  • Возвращение Лидии Дыховец
  • Отец и сын
  • Три командира
  • Простое дело
  • За Неманом
  • Ветер Балтийского моря
  • Всё вперед и вперед
  • Битва за столицу Латвии
  • Воля к победе
  • Две атаки
  • Один день капитана Леонтьева
  • Вторая встреча
  • Белый налив
  • На перевале
  • Память, припорошенная снегом
  • Новороссийские куранты
  • Все они были простыми смертными
  • Незабываемое
  • …И по оружию!
  • Заечар
  • Пожаревац
  • Смедерево
  • Белград
  • В лесу прифронтовом…
  • Великий подвиг Малой земли
  • Поле боя
  • Оружием слова