Привязанность [Изабель Фонсека] (fb2) читать онлайн

- Привязанность (пер. Георгий Борисович Яропольский) 1.08 Мб, 318с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Изабель Фонсека

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Изабел Фонсека Привязанность

Посвящается Мартину

Сен-Жак

Внезапно упасть духом — или, словами Аминаты, испытать «грусть жизни», — среди либерийцев, проживающих на острове, такую неприятность объясняют открытым молехом.

— Молех, — сказала она, выдавливая на макушку Джин холодный шампунь, — быть, как его, родничок…

Подразумевался участок черепа, который остается неокостеневшим на протяжении первых недель жизни, где под свежей шелковистой кожицей мягко пульсируют жизненно важные ткани. Руки Аманиты Диас, гордой владелицы единственного первоклассного салона на Сен-Жаке, выписывали на голове Джин медленные круги. Затем Амината вышла, задрав свои широкие плечи, и тут же вернулась — локти у нее были прижаты к бокам, а сильные ладони скрывались в мыльной пене, густой и плотной, как взбитые яичные белки.

— Беда с молех, когда она открываться снова, а ты вырасти, — через молех вливаться все нехорошее. Хотеть избавиться, ты говорить Амината, и молех она закрывать обратно.

Из этого разговора Джин заполучила колонку в первую же неделю своего пребывания на острове. Оказалось, отправить ее куда труднее, чем написать, — отсыревшие телефонные линии шипели и потрескивали, а порою и вовсе вырубались. Но когда, наконец, ей удалось передать свою заметку редактору журнала «Миссис» из Интернет-кафе в городе, то все эти затруднения лишь обострили ее удовлетворенность. На этом острове ей нравилось все: обрывочные соединения обеспечивали свободу от телефона, меж тем как Интернет-кафе, где вход загораживали спящие собаки, а пол был усыпан песком, предлагало чарующее утешение для ее природной одинокости, позволяя находиться среди людей, однако оставаться самой по себе.

Работа на этом острове оказалась подобна бризу, насчет этого Марк был прав. «Горячим, знойным бризом, — говорил он, — где материалы для твоей колонки падают с пальм, словно кокосы». Конечно же, уже изрядное их количество было разбросано в их доме на холме, в высвободившейся конторе старого оловянного рудника над Гранд-Байе. Марку всегда требовался какой-нибудь проект, и Сен-Жак был его детищем. «Какой смысл, — говорил он, — владеть собственной фирмой, если она тебя порабощает?» Он возглавлял одно из самых продвинутых рекламных агентств в Лондоне и преследовал «уклонистов» настолько безжалостно и с таким широким охватом, что сам себя называл Интерполом. Движение автоматически приводит к открытиям, полагал он, к целым сонмам открытий. Джин тоже была относительно нескованна: она вела колонку здоровья для агентства печати и, пока выдавала свои 1150 слов каждый второй четверг, могла жить хоть на Марсе.

Однако намного лучше было приземлиться на крошечном Сен-Жаке, крапинке, затерянной в Индийском океане. Джин донельзя привлекали малые масштабы: миниатюрный дождевой лес и единственный большой город Туссен, полоса полуселений, связанных единственной кольцевой дорогой из красной глины, запруженные рынки, дружелюбные, незлобивые люди, яркая и волнительно безопасная птичья жизнь… На протяжении трех месяцев она наслаждалась этим продленным пиршеством, сиянием солнца и писанием с натуры, где все было так же достижимо, как в диораме. Вплоть до нынешнего дня.

Медленно вращавшийся вентилятор с деревянными лопастями почти не избавлял от жары, царившей в приемной женской клиники. Джин смотрела на незнакомый бланк, который ей дали заполнить; она обнаружила, что ей трудно на нем сосредоточиться. Вместо этого она думала об открытом молехе и притворялась, что не глазеет на даму, сидевшую напротив нее, — крупную, крепкую женщину вроде Аманиты, в национальном одеянии. Вокруг ее головы обмотано, должно быть, ярдов пять ткани, подумала Джин, подавляя желание протянуть руку и коснуться ее — проверить устройство этого головного убора, более походившего на гнездо скопы[1], нежели на тюрбан.

Чтобы избавиться от собственных взбаламученных мыслей, Джин пыталась разгадать, откуда эта женщина родом — из Западной Африки, это ясно, но из Сенегала ли, как Амината? Не из Либерии или Сьерра-Леоне? Джин становилась утонченным каталогизатором островитян — небольшой общности выходцев из Западной Африки, разбросанных анклавов восточных африканцев, индийцев с субконтинента, христиан, мусульман и индуистов. Большинство народу было смешанного происхождения, хотя имелась державшаяся особняком группа китайцев, потомков наемных работников, а на самой северной оконечности острова располагалось поселение «французов» — белых с отдаленными европейскими корнями. У самой Джин лицо было густо-розовым, как у рассерженного ребенка, и не только из-за необычной жары этого дня; ее щеки пламенели из-за шока, испытанного утром, когда она напоролась на неудобоваримые сведения.

Джин нашла это письмо, погребенное в новой партии старой почты — журналов и истрепанных путешествием приглашений на коктейльные вечеринки, благотворительные собрания и ленчи с клиентами, срок которых давно истек к тому времени, когда они, преодолев шесть тысяч миль, добрались до Хаббардов. Каждый месяц вечно смурной почтальон, Кристиан, тарахтел вверх по дороге на своем мопеде, самолично окрашенном им под золото. Пакет с почтой висел у него за спиной наискосок — в точности так же женщины на Сен-Жаке подвязывают у себя за спиной своих младенцев. Младенцем Кристиана были его волосы: двадцатидюймовый батон, похожий на переросшую морскую губку и любовно запеленатый в радужный носок.

Джин заметила его через кухонное окно, рядом с которым стояла, нарезая ломтиками папайю. Вытирая руки о передник, она подошла ко входной двери и встала там, уперев руки в бока и широко улыбаясь, обрамленная двумя розовыми кустами гибискуса в полном цвету.

— Бонжур, мадам Аабахд, — прокричал Кристиан с подъездной дорожки. — Каким наш превосходный день находит хозяйка этого дома?

— Лучше не бывало, — ответила она.

Он подкатил к самой двери и ухмыльнулся, чтобы продемонстрировать свои золотые зубы. Джин созерцала такое утро сотню раз: как Кристиан церемонно сходит со своей золоченой колесницы и подается к ней, одной рукой поглаживая свою козлиную бородку, а другой — упираясь в стену дома ради поддержки. Она знала, что он не стоял бы так близко, если рядом с ней у двери находился Марк — шести футов и четырех дюймов ростом, босой, постукивающий пальцами по зачесанным назад седым волосам — этакой выветренной дюнной траве над расширяющимся пляжем его все еще мальчишеского лица.

Нет, тогда Кристиан не стал бы медлить, распространяя по лицу эту улыбочку озабоченного совратителя, каковым — у нее было причин в этом усомниться — он и являлся. Несмотря на толстую жилу, выпиравшую у него из-за уха, Джин всегда казалось, что только его гофрированная рубашка не дает ему рассыпаться на части, как ветошь.

Свежий бриз, гибискус, солнце, греющее ее обнаженные плечи; было первое апреля, День дураков, и что это за великолепная галлюцинация, подумала Джин, глядя, как Кристиан — и, немного позади, его словно бы вышитый тамбуром волосяной кокон, — подпрыгивая, съезжают обратно на дорогу и скрываются из виду. Она прикинула, уместен ли сейчас оказался бы косячок и могла ли она его об этом попросить. Обхватив пакет обеими руками, Джин вернулась в дом.

— А! Пригодный для использования мусор, удобно упакованный в собственный контейнер, — весело, как и пристало коммерсанту, сказал Марк, беря у Джин пластиковый пакет и выводя ее на террасу позади дома. Оттуда открывался наилучший вид на длинный пологий сад, в котором там и сям валялись кокосовые орехи, а за ним, поверх стены с воротами, огораживающей усадьбу, прослеживалась идущая вниз дорога из красной глины, вплоть до голубых холмов, поднимавшихся на западе. Океан, которого из дома увидеть было нельзя, находился сразу за этими подернутыми дымкой холмами. Большинство иностранцев приезжали на Сен-Жак ради его белых пляжей, но Джин и Марк были согласны в том, что чем больше времени здесь проводишь, тем привлекательнее становятся внутренние области: зеленые, дикие, никем не посещаемые. Сейчас же глаза обоих были устремлены на пакет, который Марк водрузил на стол с таким видом, словно представлял обедающим великолепное жаркое. Все еще стоя, он взрезал его зазубренным ножом. Джин, которой очень нравилось это представление, глянула на останки пакета и направилась обратно в дом, чтобы принести кофе.

— Молоко скисло! — крикнула оно через кухонное окно. — Чай с лимоном? Или будем черный?

— Черный пойдет, — отозвался Марк, откусывая большой кусок хлеба, обильно намазанного черничным джемом, и начиная ворошить журналы. Здесь находилось все то, чего нельзя было передать по e-mail вместе с почтой с Альберт-стрит, которую отправляла им не очень разборчивая секретарша Марка, Нолин. Все же, учитывая, что на Сен-Жаке можно раздобыть только размокшие экземпляры «Paris Match» за прошлый сезон — нет, за прошлый год, — эта доставка излучала праздничное предвкушение пиньяты[2], и ни Джин, ни Марк не оставались равнодушны к ее чарам.

Ожидая, пока профильтруется кофе, Джин через окно смотрела, как Марк сортирует журналы. Он был без очков, но они оба знали, что найдут: «Atlantic Monthly» и «New Yorker» (ее), «Spectator» (его и, кроссворда ради, ее), «Private Eye» (его), «New Statesman» (ее, ради еженедельных конкурсов) и стопка «The Week» (их обоих). Она знала, что он сразу примется за «The Week», в частности, за сообщения о погоде в Великобритании — надеясь на дождь. «В чем и состоит смысл пребывания каждого англичанина за границей», — говаривал он. Оставив нетронутыми ее экземпляры «American Health» и «Modern Maturity», журналов по гериатрии, которые она прочесывала в поисках идей для своей колонки, он вернулся в дом для каждодневных поисков своих очков для чтения.

Джин была тщательно одета — на то утро у нее было назначено посещение женской клиники. Позже она удивлялась этому инстинкту — оказаться на высоте во время кризиса. Клетчатая широкая юбка в складку, блестящий изогнутый пояс, безрукавка с идеально чистым воротничком. Здесь, если не прилагать усилий, вскоре можно привыкнуть обходиться скатертью. Как говорил Марк, саронг — это тренировочный костюм для тропиков.

— М-м-м-м. И куда же вы собрались этим утром, Лоис Лейн[3]? — спросил он с довольным видом, приостанавливаясь у французского окна, чтобы дать ей пройти. Джин осторожно скользнула мимо него, балансируя подносом с кофе. Слегка его коснувшись, подмигнула ему. Он, заметила она, был небрит, а пояс его синего хлопчатобумажного халата был едва-едва завязан. К уголку его рта пристала капля черного джема. К концу завтрака он часто измазывается, подумала она с любовью, а вот за обедом — никогда, как будто каждый день ему приходится учиться есть заново, с чистого листа.

— На свидание, — сказала она с непроницаемым выражением лица, радуясь тому, что он забыл об этой рутинной маммографии. Достаточно паршиво и то, что твои груди намеренно мнут, не надо, чтобы кто-то еще представлял себе, как это происходит.

Ее внимание сразу же привлек опечатанный лентой конверт с именем Марка на нем. Она вскрыла его не украдкой и не по ошибке, даже не из особого любопытства касательно его содержимого; то была простая и жадная потребность вскрыть единственное настоящее письмо из пакета. Но, вскрыв его, Джин немедленно встревожилась, потому что листок бумаги внутри был обращен не к Марку, во всяком случае, не к тому Марку, которого она знала. Паршивый почерк, успела она подумать, бросив взгляд на неумелую мешанину курсива и заглавных с наклоном, свойственным для левшей.


Дорогое Существо 1,

ПРИВЕТИКИ С ТОЙ СТОРОНЫ ЗЕМЛИ! Уже скучаю по тебе, Сексуальный Звереныш. Ты выглядел старше. Лицо такое загорелое! Но я тоже старше. На этой неделе — 26! Но все же предложений больше, чем когда-либо, если только такое возможно. Показалась ли я тебе старше и умнее? Возраст — самое то, зрелость такая, что пора съесть? Или про100 старше и ГРЯЗНЕЕ?


Собираюсь выслать тебе напоминание, чтобы ты, невероятно грязный старикан, пускал над ним слюнки, если не впал в маразм на100лько, чтобы не суметь открыть присоединенные файлы. Но на эти сладкие бедра должен СМО1/3 ТОЛЬКО ТЫ САМ, и я создала для тебя чудненький новый аккаунт (не думаю, что пользоваться офисным было бы разумным). Вот он, твой адрес блаженства: naughtyboy1@hotmail.com. Адрес naughtyboy[4], разумеется, уже был занят… но, клянусь тебе, не мной! Темой будет 69. Как могла я у100ять? Грандиозный Гаргантюа, не забудь вымыть руки, прежде чем вернуться к работе. Ciao bello[5]!


XXX Существо 2


P.S. Пароль: М—. Проверка — сможешь ли ты догадаться. Со-су-куль-ентное[6] растение, семена которого употребляются в пищу, помнишь? ММ-мммм.


Оторвавшись от письма, Джин встретилась взглядом с черным глазом хамелеона, застывшего на стене дома. Его длинный хвост был распущенной спиралью, в точности как у той ящерицы, которую их дочь, Виктория, недавно вытатуировала во впадине своего таза (значит, будет казаться, что эта ящерица выглядывает у нее из трусиков?). Тускло-серое существо на стене было совершенно неподвижно, в нем было не больше жизни, чем в броши, которая была бы в масть татуировке. Но по мере того как Джин продолжала его разглядывать, чтобы во всех подробностях рассказать о нем дочери, она заметила, что оно дышит — делает быстрые, неглубокие вдохи-выдохи. Потом, с удивительной и отталкивающей внезапностью и быстротой, оно бросилось к щели и исчезло в ней. Это оказалось в той же мере удивительно и отталкивающе, подумала она, а ведь подошло всего только время завтрака.

Стараясь сохранять спокойствие, она заново прошлась по своему дню вплоть до настоящего момента. Тщательная экипировка, доставка почты, скисшее молоко. Парясь в своих городских одеждах, она чувствовала себя подавленно и глупо. Как же это было жалко — нежиться в лучах внимания Кристиана. Теперь наконец она осознала: тот ждал чаевых. Конечно! Когда почтальон приезжал в прошлый раз, Марк вручил ему несуразно много. И с чего это она подмигнула? Если какой-то из жестов она и ненавидела, то именно этот, его расчетливую привлекательность. Джин понимала, что откладывает на потом любые подлинные раздумья относительно того, что могло означать это письмо, но навскидку, со своей точки зрения, способна была набросать приблизительное суждение. Марк, по-прежнему находившийся в доме, уже представал в ином свете; например, эта капля джема: внезапно она сделалась чем-то противоположным тому, что способно внушать теплые чувства.

Сидя на террасе и слушая попугаев, орущих в эвкалиптовых деревьях, Джин думала о другой миссис Хаббард — о матери Марка. О женщине, которая обожала своего сына, все ему позволяла и, вероятно, так часто вытирала ему рот, что у него самого так и не возникло склонности это делать. Была в нем какая-то беспомощность, безразличие к другим — например, эта его манера оставлять свои трусы на полу ванной, в нескольких дюймах от корзины для белья, — что всегда заставляло Джин думать о миссис Х. Старая выскочка с этим своим беспочвенным чувством превосходства… По-настоящему она так никогда и не признала своей американской невестки и фыркала, Джин это знала, при мысли о том, что Марк мог бы сам покупать себе одежду, — что, с точки зрения миссис Х., лишь свидетельствовало о лености его жены или, что еще хуже, о ее претенциозном феминизме.

Так что оказалось, что в этом письме Джин винит и миссис Х. Хотя, конечно, она понимала, что — трусы, корзины и испачканные рты в счет не идут — дряхлая матушка Марка, какой бы ограниченной она ни была, не несет ответственности ни за одну из сторон их брака. И, на ощупь отыскивая объяснение, она обнаружила внутри себя существенную, глубинную перемену, лежавшую вне области простого разочарования. Этот день длился всего несколько часов, а она уже створаживалась внутри и ничем не могла воспрепятствовать распространению порчи. Ей надо было избавиться от этих смехотворных одежд, убраться из-за стола, от Марка, остаться одной.

Она вбежала в дом, когда он выходил наружу. «Что та… дорогая?» — спросил он, нахмурившись, когда она протолкнулась мимо. Десятью минутами позже, заново овладев собой, облаченная в белый льняной сарафан и готовая подойти к столу и швырнуть это письмо ему в тарелку, она встала у окна и увидела, что Марк, позевывая, встает, собираясь уйти. Он поднялся, лениво покручивая пальцами волоски на груди и читая на ходу, и скрылся за боковой дверью, продолжая читать и держа еще по меньшей мере два номера «The Week» под мышкой. Утреннее его опорожнение кишечника пустило под откос ее план и, может быть, все ее мужество.

Джин не внове было сталкиваться с внезапным бедствием, но опыт прежних невзгод ничем не мог здесь помочь. Она, вне всякого сомнения, прочла любовное письмо — и чувствовала себя такой же скрюченной, как если бы ее ударили под дых. Она сразу ополчилась бы на Марка и приняла любой исход. Ее стратегия простиралась ровно настолько. Она полагала, и в дальнейшем это подтвердится, что период преимущества, или решимости, окажется очень непродолжительным.

Марк забаррикадировался в туалете, и Джин, все еще ожидая его, выкладывала пасьянс из старых приглашений — хотя это более не походило на ощупывание ушиба, проверку наличия тоски по дому. На сей раз это было подлинным пасьянсом — игрой терпения.

До сих пор этот почтовый ритуал служил утешением. Он ненадолго оправдывал ее провал на поприще ведения домашнего администрирования: ее пожизненную аллергию к каким-либо видам запросов. Здесь, посреди Индийского океана, ее вряд ли можно было винить в том, что письма оставались без ответа. Еще с тех пор, когда ее дочь была очень маленькой, Джин всегда тяготилась такого рода незначимой коммуникацией, и каким же невинным все это сейчас казалось: прием библиотекарей-добровольцев, весенняя ярмарка, день благотворительности, яркие приглашения на дни рождения с этими их бланками для ответов, которые надо отрезать и отослать (отрезал ли и отсылал ли их хоть кто-нибудь?), единообразные бланки заказов, которые Виктория с одиннадцати лет заполняла самостоятельно.

Виктория, которая осталась в Камден-тауне, присматривая за домом на Альберт-стрит, и теперь продолжала заниматься почтой. Хотя, в отличие от Сен-Жака, в Лондоне они своего почтальона не приветствовали — они, по сути, избегали его, мрачного корейца, который на машине переезжал от одного дома к другому и все же умудрялся доставлять почту влажной.

Что именно требовалось от Джин в связи с этим, и, более того, как Виктория справится с тем, что стало полным провалом ее матери в домашнем администрировании? Должно быть, она никогда этого не узнает. Джин силой возвращала свое внимание на то, что было разложено на голубой скатерти: самая последняя пачка просроченных объявлений и горящих предложений, казалось, доказывала, что, если подождать достаточно долго, ничто уже не будет иметь значения. В итоге ни с чем из этого дела иметь не придется. Очень скоро самое наисрочнейшее дело перестанет хоть сколько-нибудь трепыхаться. То же самое могло оказаться правдой и в отношении письма от любовницы.

Вещи теряют свою силу — как этот конверт, который потерял свою наклейку, из-за чего ему потребовалась лента, подумала Джин. Как и каждому конверту на этом влажном острове. Джин с увлечением отслеживала признаки увядания во многих областях. Она писала о здоровье, и его расстройство служило для нее питательной почвой. Но вплоть до нынешнего дня она не думала об упадке в области своего брака.

Прошло десять минут, а Марк все не возвращался. Бессмысленное занятие Джин становилось прерывистым, возбужденным. Она встала, накрыла фрукты сетчатой крышкой, вымыла тарелки, смяла и выбросила ненужную почту.

— Марк? — воззвала она, полностью осознавая, что это наименее подходящее время для того, чтобы что-то со своим мужем обсуждать, не говоря уже о том, чтобы его лицезреть. (Он принадлежал к тому типу людей, которые считают, что каждое утро всем на площади в целую квадратную милю надлежит осторожно эвакуироваться, пока они не покончат со своими делами.) Она кашлянула. — Мне сейчас надо уезжать. — Никакого ответа. Ладно, она поедет в Туссен сама — будет время и место подумать. Пронесшись по дому и подхватив на ходу свою сумочку, шляпу и, следуя какому-то импульсу, спортивную сумку, она вышла к машине.


Облаченная в форму медсестра за конторкой дважды произнесла имя Джин, прежде чем та его опознала.

— Джэн АА-бахд? — снова воззвала медсестра, и Джин вскочила, катапультировав на пол соломенную наплечную сумку, которую пристроила рядом с собой на сиденье. Марк называл такие ее зияющие торбы «лотереей нищих». Не подразумевал ли он все это время, что она была нищенкой, подумала Джин, опускаясь на корточки и пригоршнями сгребая замаранные чернилами листы, замаранные чернилами ручки, пачки почти ничего не стоящих, замаранных чернилами банкнот — мусор, по большей части.

Затем она встала на колени, тянясь за укатывающимся, запятнанным чернилами тюбиком крема от загара и думая, насколько испорченной будет она выглядеть, если проигнорирует рассыпавшиеся монеты, которые подпрыгивали и катились уже так далеко, что ей, чтобы их собрать, пришлось бы ползать по всем четырем углам.

Взглянув на сестру-регистраторшу — каким ребяческим внезапно показался мешковатый покрой ее белого платья, — она поняла, что лучше забыть о монетах и сосредоточиться на дополнительных медицинских бланках, которые та ей вручила. С возрастающей скоростью и раздражением Джин вписывала в них факты своей жизни: Джин Уорнер Хаббард, сорока пяти лет, родилась в Нью-Йорке, в августе 1957, дочь… Она скользнула взглядом по вопросам: отец, мать, образование, водительские права, национальность, страховка, семейное положение, первая менструация, количество беременностей, количество детей, возраст, при котором наступила первая беременность, возраст, при котором родился первый ребенок, имя(-ена) ребенка(детей), имя(-ена) отца(-ов) ребенка(детей)… Что за наглость, подумала она, спрашивать об именах «отца(-ов)», о беременностях и детях в отдельных вопросах, словно бы ожидая, что они не совпадут, словно бы это вообще их собачье дело.

Она гадала, как по-настоящему зовут Существо 2. Ее ли это дело? Может, ей просто самой открыть электронную почту? А почему бы и нет — она ведь уже вскрыла то письмо. Конечно же, у нее есть на это право, вне зависимости от того, будет ли она в состоянии перенести то, что может там обнаружить. Ясно, что они только что виделись, предположительно во время недавней поездки Марка в Лондон, и Существо 2 пытается это продолжить. Все еще заполняя бланк, Джин представила себе мужской его вариант, в котором один вопрос был бы о количестве эякуляций, а другой — о количестве произведенных детей. Но у них нет таких бланков для мужчин, и на Сен-Жаке нет мужской клиники — хотя, полагала она, в единственной на острове больнице содержатся в основном старикашки, уложенные на ряды коек из стальных трубок, и обитатели ее взирают из высоких окон на других старых хрычей, еще достаточно прямостоящих, чтобы катать шары по песку под джаракандовыми деревьями, опушенными лавандой.

Джин давно заметила, что женщины на Сен-Жаке, в отличие от мужчин, не задерживаются на площади. Когда их репродуктивная функция иссякает, они начинают все больше напоминать своих мужей — толстеют, уплощаются и даже пускают ростки бакенбард — но у них никогда не бывает времени на боулинг, и когда они спешат мимо, искусно балансируя покупками у себя на головах и на бедрах, то площадь, должно быть, выглядит для них не чем иным, как приемным покоем больницы. В любой другой день Джин воспользовалась бы этим временем, чтобы на скорую руку сметать из таких мыслей колонку, но сидя здесь сейчас, ошеломленная и неподготовленная, она могла вообразить лишь бесконечную процессию старух, согбенных под тяжелыми ношами и шаркающих ногами в одной-единственной цепочке…

Она вернула заполненную форму и, чтобы как-то справиться с паникой, попыталась думать в хронологическом порядке, вспомнить, с какой целью они сюда приехали. Что касается Марка, то для него время, проведенное на острове, означало пробу жизни на пенсии. Ему было только пятьдесят три, но эту фазу он планировал столь же усердно, как и свои многочисленные деловые поездки. По сути, его уход в отставку мог оказаться деловым предприятием: он снова и снова говорил о посвященной миру рекламы настольной игре, которую он собирался, по его выражению, изобрести, а назвать ее, по его мысли, можно было бы просто «моя пенсия». Коктейли на террасе были введены в обиход много раньше; он, по крайней мере, установил на задней террасе свой мольберт. Ей приятно было думать, что он будет больше находиться рядом. Но сейчас она недоумевала. Не было ли его преувеличенно пенсионное поведение избыточной компенсацией за исступленную запоздалую гульбу, когда он уезжал куда-нибудь без нее?

Джин никогда даже не подумывала о том, чтобы не работать. Наоборот: когда оба они постареют, дела только пойдут в гору. Зрелый возраст, и чем старше, тем лучше, для нее, пишущей на темы здоровья, будет сущим благом — все эти новые лекарства, которые надо охватить, и такое множество проницательных читателей, читателей, обретаемых со временем. Это было единственное, насчет чего она не сомневалась, что они им располагают, — время. Она всегда полагала, хотя сейчас это казалось ей наивным, что порознь они окажутся лишь после смерти.

В клинике практически никого не было — только дама в тюрбане и Джин. Почему же это тянется так долго? Прислонив голову к стене, она смотрела на гериатрический вентилятор. Нависшие над ней ужасы — неверность, отрицания и взаимные обвинения, разъединение — заставляли ее жаждать, почти физически, передышки в более невинном времени. Закрыв глаза, она перенеслась на тридцать пять лет назад, в Адирондак. На те танцы в конце лета, когда все стулья в зале с высоким потолком из гофрированного железа сдвинуты к стенам, и с одной стороны неловко держатся за свои сидения девочки в ситцевых и льняных платьях, а напротив располагаются мальчики, чьи смоченные водой и приглаженные волосы разделены отчетливым пробором, и никто не смотрит друг на друга. Все слушают, как выкликает номера остриженный под машинку староста лагеря, и, когда выдвигается очередная шеренга мальчиков, Джин старается не думать о том, что она останется невыбранной. До-си-до! Поворачивайте, партнершу, поворачивайте! Ныряйте за устрицей, выкапывайте моллюска! Джин надо, чтобы ее выбрали. Это лучший вечер лета, и он уже наполовину прошел. И продвигается дальше в этой долине, и ты вращаешься влево и вправо… и ты кружишься с девочкой, которая, быть может, тебя любит, и ты кружишься со своей девчонкой с Красной речки.

Опять кто-то назвал ее имя. Ее провели по длинному гулкому коридору, пропустили в маленький смотровой кабинет и покинули.

Интрижки просто так не случаются, сказала себе Джин, не уверенная, следует ли ей раздеваться или просто ждать. Должна быть какая-то причина; если бы только она могла как следует над этим подумать, то, вероятно, уже поняла бы, в чем она состояла. Она попробовала, но ничего не обнаружила. Ей было известно, что Марк нравится женщинам, что они считают, что им повезло, если за столом их усаживают рядом с ним. Конечно, так они и считают — каждая из них. Марк красив и остроумен, но держится не слишком вызывающе. С большинством людей он чувствует себя непринужденно, и он откровенный ценитель прекрасного пола. Насчет этого у Джин не было никаких сомнений, как и насчет того, что ему не нравится, когда чужие жены загоняют его в угол. Она полагала, что у него бывают шансы — у успешных самцов они всегда случаются, задолго до того, как люди отделились от обезьян, — но она также была уверена, что он чтит добродетель, делает свою работу, платит налоги и спит спокойно.

И она знала, как бы ни неприятно было ей это признавать, что однажды летом в Бретани у него случилось сексуальное наваждение, за более чем десятилетие до того, как они даже познакомились. Вследствие этого он и теперь любил все французское: французских клиентов, означавших, что придется больше времени проводить во Франции; французское вино, французские острова, французских актрис, французское масло — безвкусные, по мнению Джин, колоды несоленого жира. Как «сладкие бедра» Существа 2? Что за особа называет свои собственные бедра «сладкими»? Но она не имела ничего против французских тараканов в голове у Марка, пусть даже из-за поездки в Париж он пропустил рождение их дочери. Энергичные восторги, всесторонние восторги — вот что в нем очаровывало.

— Наденьте вот это, — сказала внезапно появившаяся сестра и оставила Джин наедине со сложенной зеленой накидкой. В ней имелся большой вырез для головы, а бока были открыты, так что она свешивалась с туловища, как переметная сума. Одетая таким образом, она скрестила голые руки, оглядела тесный смотровой кабинет и стала ждать дальше.

О, это мертвое время, проводимое в ожидании, особенно в бедных странах… оно преобразует всякого, кто занят своими повседневными делами, в жертву бедствия, стоящую в очереди за утешением. Массовый паралич — феномен, по ее мнению, способный потягаться с массовой миграцией, достойный международных договоров, конвенций, филантропического интереса. А что это сулило Джин? Ей откуда-то было известно, что, не сумев войти в конфронтацию с Марком сразу же, она вступила в самую крупную за всю свою жизнь игру ожидания.

В кабинете имелся обитый войлоком стол и еще один летаргический вентилятор, а в углу, возле высокого окна, стояла старомодная плетеная вешалка для шляп, на которую Джин повесила свою одежду, осторожно сунув лифчик под свой ребяческий сарафан, а сложенное письмо — в нагрудный карман ребяческого сарафана. Другой стоячий предмет заполнял центр комнаты, состоял из нержавеющей стали и стекла и был снабжен множеством шкал и рычагов — этакая футуристическая штуковина из прошлого. После десятилетия ежегодных маммографий Джин знала и саму машину, и порядок работы на ней. И вот она снова здесь, раздетая, утомленная, охваченная ужасом. Она попыталась отстраниться, обдумывая альтернативные использования «Сенографа» с этим его моторизованным компрессорным устройством: автомат для выпечки пирожков, телефонная будка, механический лакей, машина времени.

Но отстранение здесь не поощрялось. На стене, поверх смотрового стола, висел обрамленный плакат с изображениями влагалища и матки — из семейства мясницких диаграмм, где все рассечено, раскрашено и надписано аккуратным учительским почерком. Джин гадала, какого рода образ ожидает Марка в Интернет-кафе. Фотографии прелестей Существа 2 проигнорировать будет намного труднее, нежели эту диаграмму… Как будто в планы Существа входило быть проигнорированной!

В Англии, подумала она, услышав чьи-то шаги и поправляя накидку, в таком кабинете висела бы фотография диких пони на Эксмуре, Брайтонского павильона или какой-нибудь музы Альма-Тадемы[7], задрапированной волнующимся газом. В Штатах вам предстала бы палая листва или Капитолийский холм. И в любой стране — теперь она видела волосатую руку, открывавшую дверь из коридора, — рентгенолог не был бы мужчиной. У этого были короткие рукава и больничный V-вырез, словно бы для того, чтобы продемонстрировать его кожу. И бумажная шляпа.

Джин не хотелось смотреть на этого человека, так похожего на затейника, сбежавшего с детского утренника. Ей не хотелось смотреть на влагалище и матку. И говорить ей ничего не хотелось, с ее-то убогим французским и жалким умонастроением. Ведь это был даже не врач. Скорее, механик, обученный ухаживать за дорогостоящим роботом. Кто-то другой будет истолковывать сделанные им изображения, выискивать смысл среди просвечивающих пятен и призрачных следов, знакомых полумесяцев, мертвенно воссозданных в монохроме. Так что она изучала вентилятор на потолке и воображала, что возносится как раз на ту высоту, где вращающиеся лезвия могли бы послужить гильотиной для ее явно несовершенных грудей.

Рентгенолог между тем принялся за дело. Его пахнущие мылом руки взяли одну из ее рук и распростерли ее вокруг машины времени. Достоинство требовало, чтобы Джин была вовлечена в это действо не более чем манекен, наряжаемый в витрине магазина, и она, робкий цветок, могла лишь подчиняться, пока он суетился, устанавливая ее — хмурясь, щурясь, привнося в ее позицию несколько, казалось бы, несущественных изменений. Поза, которую она приняла, была деланно небрежной, как на первой фотографии с Марком, которую она прислала родителям, — там ее рука неуклюже вытягивалась кверху, чтобы обхватить его плечо. Слишком уж высокий — такой вердикт вынесла ее мать вслед за этой первой пробной демонстрацией его существования, не зная, что Джин уже приняла решение. Именно рост она полюбила в нем в первую очередь — у нее появился персональный громоотвод. С Марком она почувствовала себя в безопасности: прежде же не осознавала в себе какой-либо особой уязвимости или потребности в защите. То, что он ей принес, по большей части являлось вот в такой форме непредвиденной необходимости.

Когда верхняя часть туловища Джин напряглась в наклонном положении, ее грудь, естественно, выпросталась из-под не сшитой по бокам накидки на стеклянный лоток аппарата — прохлада стекла в этой плотной жаре отнюдь не была нежеланной, — и техник поправил ее позицию своими волосатыми руками, сосредоточенный, как гончар, устанавливающий ком глины в самый центр круга. Вот, подумала Джин, подлинная причина того, что более молодые женщины не делают маммографию: их груди еще не могут вываливаться на лоток. А потом она подумала о Существе 2: «На этой неделе — 26».

Она знала, что произойдет дальше и что смотреть на это не стоит: центральная часть аппарата опустится наподобие кухонного лифта, пригвождая ее грудь к стеклу, распластывая ее болезненным клином, как будто все это устройство было разработано не для того, что снять фотографию, которая могла бы спасти ей жизнь, но для того, чтобы ускорить природное увядание. Зачем же еще так сильно ее сжимать, как будто выдавливая последние капли из лимона? Зачем так закручивать тиски, если никакие другие ткани обзору не препятствуют? Объясняли, что это позволяет получить наименьшую возможную дозу радиации, но Джин куда больше убедило бы, если бы ей сказали, что это делают для удержания малодушных. И что за сестринская молчаливая ярость, как будто каждое ежегодное двадцатисекундное обследование аннулирует договор о верном совместном ношении лифчика, действовавший в предшествующем году…

Лучше всего было смотреть в сторону, но не просто из-за радиации, а потому, что зрелище было очень уж дурно. Сжимание ослабло, и кухонный лифт оправился на верхний этаж, но ее бледная грудь так и лежала на лотке, распростертая и расплющенная, словно сырое тесто. Все еще по-дружески обхватывая рукой рентгеновский аппарат, Джин была уверена, что груди Существа 2 никогда не походили на кондитерское тесто.

— Вы свободны. — Рентгенолог испугал ее, впервые посмотрев ей в глаза, прежде чем покинуть кабинет. Джин не была уверена, что он прав. Ей казалось, что грудь ее могла приклеиться и, когда она попытается отлепить ее от стекла, оторвется, как резиновая подкладка от коврика.

Пока она медленно собирала себя по кусочкам в прежнюю форму, глядя на диаграмму на стене, ей вспомнилось овечье сердце, которое ей дали препарировать на занятиях по биологии в средней школе, и то, каким оно было плотным — резиновым, твердым, обволоченным слизью и, с промежутками, губчатым, ни в коем случае не способным разбиться. Откуда взялось это выражение — разбитое сердце? Джин нравилось препарировать, и, покидая клинику, она осознала, что это было графической заставкой к ее работе ведущей колонки о здоровье: овечье сердце, а однажды — целая лягушка, и даже скромные стручки и листья. Затем она внезапно поняла, что в точности представлял собой секретный пароль — и как только это не пришло ей в голову еще раньше? Munyeroo — муньеру, мясистое австралийское растение, чьи листья и семена, как с пользой для дела подчеркивало Существо 2, можно употреблять в пищу. Марк рассказывал ей о нем совсем недавно, после поездки домой, и даже предложил назвать Муньеру — робко, по правде говоря — бродячего кота, который зашел было к ним в дом, но покинул их, как только вернулся Марк. Ясное дело, коту не пришлось по душе, чтобы его называли в честь неотесанной любовницы Марка. Теперь Джин точно знала, что она собирается делать. Она собирается пойти в Интернет-кафе и открыть входящее сообщение с темой 69.

В приемной по-прежнему в терпеливом ожидании восседала статная женщина в тюрбане. О чем она думала, глядя, как мимо проходит ошеломленная Джин, направляясь ко входной двери? Как это людям с такой сырой с виду кожей пришло в голову, что они могут править миром? Что заставляет тебя верить, что ты наделена правом на счастье? Ступая наружу, Джин праздно ощупывала собственную макушку, не в силах отделаться от мысли, что тканевая корона той дамы не служила подстилкой для тяжестей, равно как не имела никакого отношения к стилю одежды. Может, это просто тщательно наложенная повязка, чтобы прикрыть зияющую дыру.


Когда Джин направилась к Интернет-кафе, то едва ли не дрожала от избытка адреналина и ее дизельный двигатель нетерпеливо взревывал. А затем она инстинктивно подъехала к краю тротуара: ради добровольной задержки во имя осторожности, ради тренажерного зала. Под сверкающим позолоченным куполом наверху «Le Royaume»[8], единственного элегантного отеля на побережье, Джин, переобутая в старые полотняные теннисные туфли и переодетая в вылинялый тренировочный костюм, заняла свое место в ряду ступенчатых тренажеров бок о бок с двумя женщинами, форма и тонус у которых были лучше некуда. Люди в большинстве своем приходили сюда, чтобы разработать свое тело. Что касается ее, она сейчас хотела разработать свою позицию. Смеет ли она выяснять что-то большее об этом Существе 2? Сможет ли она — или они — пережить эту интрижку? И если нет, то готова ли она, хотя бы и отдаленно, к тому, чтобы идти своим собственным путем? Не совершил ли уже Марк именно этого? Может быть, все дело, связанное с выбором, уже улажено. Деятельной стороной был не кто иной, как ее муж, причем действовал он решительно.

Джин начала перебирать ногами ступеньки. Вскоре она уже цеплялась и горбилась, словно бы ехала при сильном ветре на мотоцикле, провисая, когда хваталась за поручни, и перекладывая как можно больше веса на руки. Женщины же рядом с ней, обе в ярких костюмах из лайкры, казалось, вообще не замечали, что прилагают какие-то усилия; они непринужденно болтали, меж тем как их округлые зады выталкивались кверху и выпячивались, как у цирковых пони. Джин попробовала смотреть прикрепленный к потолку телевизор, но от этого у нее заболела шея. Опустив голову, она вынуждена была подслушивать их разговор — что было, не могла не подумать она, в точности тем же, что она собиралась сделать в Интернет-кафе.

— В общем, каждый раз, как мы встречаемся, он мне говорить: «У тебя красива задница, я любить ей текстуру», — Джин послышалось «секстуру», — всегда про задница, понимашь. Латиносы, они любить задницы. А потом, однажды, нет больше текстуры. Теперь он мне говорить: «Могу учить тебя упражнять твоя задница». Так я начать тренировать танго.

— Тренировать танго? — быстро повернулась другая восходящая, хмурясь от интереса.

— Да, танго вместе с бит, понимашь. Танго для вид-низ.

— А, танго для фитнеса. Здорово. Можно мне послушать?

Другая женщина была австралийкой, догадалась Джин, загипнотизированная видом ее попрыгивающей груди, задрапированной столь же экстравагантно, как у Танго, вот только, подумала Джин, у нее она могла быть настоящей.

— Хор. — Аргентинка, если она была именно аргентинкой, передала наушники своей подруге.

Как, гадала Джин, выглядит Существо 2? Что за «текстуру» она собой представляет? Изощренная озабоченность, не так ли? Джин приведет себя в форму. Она подумала о своей по-мальчишески прямой линии от подмышек до бедер и отошла, чтобы поупражняться на тренажере для рук. Устраиваясь задом на подушечке, положенной на сидение, она представила себе, как на нее опускается мужское тело, причем обутые в тапочки ноги мужчины повисают в воздухе: 69, инь-ян сексуальных позиций. Позиция для позеров, подумала Джин: совершенно несерьезная. Вряд ли можно медитировать в собственное удовольствие, занимаясь этим. Так или иначе, Марк слишком высок, чтобы стать 9 для 6 любой женщины — если только Существо 2 не амазонка. Или это была бы Джин, безрадостно подумала она, вспомнив, что у амазонок отсекались груди, чтобы облегчить стрельбу из лука. Джин никогда не хотела брать в руки результаты маммографии, не говоря уже об оружии. Но мысль об этих воительницах придала ей смелости — она, по крайней мере, посмотрит.


В Интернет-кафе было необычайно много народу. Джин пристроилась за угловой компьютер, рядом с черным подростком, лоб у которого блестел, как полированная слива. Тот был занят мгновенным обменом сообщениями: вводил одиночные фразы в ответ на вопросы, которые тоже представляли собой одиночные фразы. Она знала, что это такое, — еще одно новое умение, потребности в котором она не ощущала. Сначала она проверила свою рабочую почту, а затем — адрес для общей переписки, который установила Виктория и который, главным образом, ею самой и использовался. Парень, сидевший рядом, не поднимал голову, так что она ввела наконец новый адрес, naughtyboy1, и пароль, munyeroo. И появилось послание 69, одинокая парочка перевернутых относительно друг друга сперматозоидов, каждый из которых ловил за хвост другого. Строка, в которой показывается имя отправителя, была предусмотрительно оставлена пустой. Напрягая все свои силы, чтобы щелкнуть мышью и открыть послание, она снова посмотрела на письмо в белом конверте. Муньеру. Джин сразу же подумала об австралийке из тренажерного зала, о той блондинке со зрелищным натуральным фасадом. Но там присутствовало и нечто итальянское — взять хотя бы это ciao bello. Австралийка итальянского происхождения, вот оно что, подумала Джин. Она вспомнила шутку Марка, слышанную ею много лет назад: мол, самой привлекательной чертой австралийских девушек в Лондоне является то, что на следующее утро они уезжают вНовый Южный Уэльс, навеки. Но письмо происходило из Лондона. Существо 2 играло не по правилам.

Джин открыла присоединенный файл. Он очень долго загружался. По счастью, парень, сидевший слева от нее, ушел, прежде чем появилось полноэкранное изображение.

Господи! Австралия не теряла времени даром. Интересно, сколько могли бы весить этакие груди. Показанные почти в натуральную величину, они не слишком уж хороши, подумала она, — две эти груди с большими сосками и однородно забронзовевшие. Джин верила в сексуальность, присущую незагорелым треугольничкам, — идея состояла в том, что, по крайней мере, их видом наслаждаться могли не все, — и здесь не имело никакого значения то, что собственная ее кожа на солнце всегда лишь краснела, или то, что сама она всегда носила бикини. Но эти груди были неоспоримо молоды и неоспоримо крупны. А это что за черная штуковина? Край татуировки? Целое поколение молодых — включая Викторию с ее ящерицей — в болезненной погоне за декорированием и подчеркиванием, то есть именно за тем, в чем им нет никакой надобности. Их раскраска предназначена для того, чтобы отпугивать представителей эры их родителей, подумала Джин. По сути, это могло быть просто чем-то вроде пограничных, демаркационных татуировок — noli me tangere[9].

В файле была еще пара фотографий, и все были снабжены замысловатыми подписями. «Джиована», даже портя эти снимки, обещала Марку ЛЮБОВЬ — Ласк Южное Блаженство, Открытья Вширь и вглубЬ; но выходило, что эта Джиована с одним «н» даже не умеет правильно писать свое имя. Каковое все равно было, вероятно, Джоун. Или Джин — просто кто теперь помнил, что, когда ей было около пятнадцати и страстно хотелось мгновенного гламура, она непродолжительное время настаивала на том, чтобы ее звали Джиной.

Джиована благодарила его за трусики «в замену», которые она игриво демонстрировала на своей круглой заднице — жирной, сказала бы Виктория, принимая сторону матери. Красная лента протягивалась между пухлыми щечками — собственно, погребалась между ними, — вновь возникая вверху, чтобы расцвести треугольником ткани, где белое перемежалось с красным, как на знаке проезд разрешен. Что же случилось с первыми трусиками? Были ли они такими же, или же их крой напоминал другое дорожное предупреждение: в виде красного восьмиугольника притворного протеста (стоп!) или, может, чего-то изящного в желтом и черном цвете (скользко, когда влажно)? Не в силах противостоять приливу воображения, Джин спокойно продолжала дальше, во всех болезненных подробностях. Итак, трусики № 1, подаренные и хранимые в качестве сувенира? Разорванные его зубами в угаре мгновения? На ходу вышвырнутые из такси? Курам на смех. Правильно?

Другое фото — безголовое, подобно двум первым — предлагало вид сбоку на то же самое тело, на этот раз без трусиков и согнутое в пояснице, а белый фартук с оборочками и огромным подарочным бантом, завязанным сзади, служил подвязкой для тяжелых грудей. Незнакомая рука елозила насадкой пылесоса по серповидной щели меж ее ягодиц. Как Джин должна была это воспринять? Уж не отправил ли Марк запрос на сайт домохозяек? Тупость этих подношений ошеломляла Джин, хотя она не могла сказать, что была бы сколько-нибудь меньше ошеломлена, если бы снимки обнаженной любовницы Марка были сделаны со вкусом. Способности ясно думать обо всем этом препятствовала гораздо более огорчительная мысль о том, что после двадцати трех лет совместной жизни она не знала своего мужа по-настоящему.

Попросту говоря, это была какая-то пародия. Она понимала, что это нельзя принимать всерьез. Но романы — они всегда избиты, всегда пародируют другие романы. Что следует взять за точку отсчета, за самый что ни на есть оригинальный роман? Здесь вся идея состоит в повторении, с волнующими (и повторяющимися) ограничениями касательно времени и места. Ничего общего с браком, со всей его однообразной специфичностью, разворачивающейся на протяжении многих лет во множестве обстановок, публичных и частных, сельских и городских, в долгом перекатывании от невинности к… потере невинности. (Джин больше не испытывала никакой уверенности в отношении знания: что она знала?) Но банальность романа не делает его безвредным, даже если именно это он себе говорил.

Не успев осознать, что делает, она уже набирала ответ.


Существо 2: Это в самом деле ты? (Я забыл, как чудесно ты выглядишь: это в самом деле была ты — точнее, были? Еще! Как можно скорее. ПОЖАЛУЙ100.)

Пиши. Излагай все подробно, пожалуй100, чтобы я мог быть уверен что это ты.

С1

Дорогая Муньеру, bella stella[10] джиованела, ты шлюха! Обожаю тебя!


Она не останавливалась. А когда закончила, то перечитала свой ответ и подумала: неплохо. Марк бывал причудливым в отношении пунктуации; его любимым словом было «чудесно», а на втором месте стояло «обожаю». Джин не могла не поддаться искушению воспроизвести блуждающие числительные Джиованы — «смо1/3», — то была гниющая рыба, брошенная дрессированному тюленю.

Джин выпрямилась на стуле и отсутствующим взглядом посмотрела в окно. Снаружи царил ослепительный день. Она действовала чуть ли не как робот, но не могла остановиться. Высокая мораль ни к чему не призывала — и не предлагала никакой информации. Она будет продолжать, пусть даже, прежде чем она успела отправить хотя бы строчку, ей было понятно, что вскоре она будет подобна только что покинутому мальчику, — будет по-дурацки дожидаться ответов, чтобы затем по-дурацки же их вернуть, в захватывающем и унизительном волейбольном матче глупцов. Еще раз просмотрев свой ответ, она нажала на кнопку передачи. И испытала, какой бы мимолетной она ни была, эйфорию.


Направляясь домой по дороге, огибавшей окраины Туссена, Джин думала о том, как многое в этот ее день до сих пор связано с телом, — особое напряжение, если учесть, что она всегда в наибольшей степени ощущала себя самой собой при минимальном количестве движений: читая, думая, сочиняя, а также в полном оцепенении наблюдая в бинокль за птицами. Очень рано она открыла, что можно узнать очень многое, если просто оставаться неподвижной и более или менее исключить свое тело из происходящего. Внезапно все оказалось телами — и в воздухе стали витать груди! Раздутые и наклеенные на плакаты и афиши, а то и катящиеся, упруго подпрыгивая, на боковых стенках общественных автобусов, — ее атаковали идеальные пары грудей, неуместные, неясно вырисовывающиеся в этом обессиленном, заржавленном, забурьяненном, ощетиненном тростником окружении.

Рекламные щиты, изображавшие кожные тона, которые видели здесь только у туристов, почти не замечались местными, проезжавшими мимо них по трое, на мопедах или велосипедах, или миновавшими их пешим ходом, балансируя бочонками на голове или сгибаясь под дровами, взваленными на спину. Джин проехала мимо стайки школьников в клетчатой форме, прыгавших вдоль выщелачивающихся соляных пластов; по пути ей встречались разоренные фермы, придорожные закусочные, tabagies[11] и, внутри и среди всего этого, расставленные через равномерные интервалы местные проститутки, чьи груди выхлестывались из завязываемых спереди топов, держащихся на шее. Подарок в упаковке, подумала она, беспомощно притормаживая, чтобы посмотреть.

На прибрежной дороге, где сбоку от нее вспыхивал, словно огромное зеркало, залив, путь ей преградил грузовик доставки, пытавшийся развернуться. Она остановилась прямо под изукрашенным грудями плакатом. «Вот ты куда», — сказала она, словно столкнулась с доказательством всеобщего заговора, — это была реклама шипучего апельсинового напитка, лившегося на фотографии с некоей высоты, словно водопад, в рот экстатической грудастой девушки, которой явно не было и двадцати.

На боку грузовика в качестве герба красовался вручную раскрашенный земной шар, в местном стиле обозначавший всемирный диапазон деятельности. Пока грузовик дюйм за дюймом выполнял свои опасные маневры, Джин, прикрываясь ладонью от сплошного потока солнечного света, лившегося с запада, разглядывала эту домашнюю планету. И, сидя под женственной грудью размером с ее автомобиль, чувствовала, что сама она застряла, причем отнюдь не просто на этом клочке узкой дороги с бушующим внизу диким океаном. Джин казалось, что фактов никаких нет, что у правил должны быть исключения и что все открыто для интерпретации, игры света, ударов волн дальнейшего откровения. Чувство, что она поймана, напомнило ей об одном ужасающем эпизоде из детства: ее, захваченную отливными волнами, унесло туда, где глубина была выше ее роста, и стало мотать меж двумя вулканическими валунами — исцарапанную, испытывающую тошноту и задыхающуюся, глотающую соленую воду, что простиралась вплоть до самого кренящегося горизонта. В тот раз отец вытащил и вынес ее оттуда, крепко прижимая ее к своей огромной грудной клетке, доставил на берег. А в этот раз?


На протяжении следующих двух с половиной месяцев Джин обменялась с Существом 2, с Муньеру, с Моей Собственной Горной Козочкой, с Джинджер[12], у которой рыжих волос не было и в помине, или же попросту с Джиованой не одной дюжиной пикантных электронных посланий. Она наблюдала, не последует ли какой-то реакции со стороны Марка. Тревожилась, когда тот отправился в Лондон — где, конечно же, встретился со своей любовницей, — что ее вмешательство окажется раскрытым. Но в своем упорном стремлении идти по следу она убедила себя, что Марк, пусть даже он оказался способен на такое, никогда об этом не заговорит — и его характерная веселость по возвращении вроде бы подтвердила обоснованность ее надежд. Джин объясняла свои частые поездки в город (и в Интернет-кафе) вновь открывшейся страстью к фитнесу — к тренажерному залу. Она и в самом деле чувствовала себя настолько заряженной энергией, что, казалось, могла бы пробежать целую милю.

Предвкушение, в частности, действовало гораздо лучше всех банальных эндорфинов[13]. Да! Что-то есть в ее ящике для сообщений. Каждый раз, открывая этот аккаунт, она ощущала прилив волнения, словно девочка, выслеживающая сверкание цветной фольги в саду, шоколадное яйцо, «спрятанное» родителями прямо по линии ее взгляда. Удовольствие, испытываемое ею в эти мгновения, приводило ее в замешательство — точнее, могло бы приводить, если бы она была при этом менее поглощенной и менее анонимной. Она забывала, что эти письма не предназначались для ее глаз, и Джиована поддерживала ее в этой иллюзии, никогда не называя Марка по имени. Джин, хоть и часто ежилась от получаемых ею имен, никогда не оказывалась от чувства, что она и была Существом 1, Возлюбленным, Большим, Огромным, Гигантом, Хозяином, Мэнстром, Котом, Боссом, Родом (Родни, Родом Стюартом) или, под конец самое лучшее, просто Сэром. Письма Джиованы были почти исключительно о сексе, и каждое включало по меньшей мере одну фотографию — контрабандное шоколадное пирожное, тайком сунутое в ее корзину с ленчем.

В одном послании, в отношении которого Джин впоследствии особенно опасалась, что оно могло выдать ее подлинную личность, она забыла об исполнении роли Марка и попыталась, со всей своей природной смекалкой и профессиональной пригодностью, нейтрализовать свою соперницу с помощью совета.

Ты недурно выглядишь, Джио, — за вводом такого текста застала она саму себя. — У тебя чудные волосы. Тебе следует быть более уверенной в себе. В самом деле, тебе совсем не надо так уж сильно стараться…

Она порекомендовала ей два руководства по выработке самооценки и прическу, которая не покрывает пол-лица, а помимо этого сочла уместным мягко указать, что выдавливание собственных грудей через косые прорези туго зашнурованного поливинилхлоридного корсета можно считать вполне достоверным определением чрезмерного старания. Но, может, Марк был с этим не согласен. (Так или иначе, но Джиована была подчеркнуто смущена: под своим изображением, где она была в платье с рукавами-буфами и лизала леденец на палочке, она принесла извинения: Я вела себя плохо. ХХХ Скажи мне, как я должна быть наказана.) Джин гадала, какого рода опыт могут предложить поливинилхлоридные корсеты — если, просто как вероятность, это театральное самодовольство и ноу-хау пойдут дальше секса, к контр-интуитивному, постфеминистскому освобождению. Станет ли она в своей собственной будущей счастливой жизни одеваться так же? Слово «negligée[14]» может означать «та, которой пренебрегают», думала Джин, изучая тем временем Джиовану в прозрачной дымчатой распашонке, голубизна которой подчеркивала загар, но оно может означать и «не брать в голову» — быть крутой.

Она едва удерживалась от осознания того, что у нее самой развивается роман с Джиованой — что она флиртует и фантазирует, как прочие склонные к самообману пользователи Интернета по всему свету. (В самом деле, стоило ли принимать во внимание ее тайное расследование и убийственную природу ее фантазий?) Отнюдь не подрывая позиций Марка, она, возможно, на самом деле его поддерживала. Она была Марком; она была Существом 1; разумеется, она знала, каким образом у него проявляются чувства. Иногда ее интерес проистекал главным образом с ее собственной стороны диалога — что было диверсификацией, бросающей вызов любому участнику переписки, который неминуемо представляет собой какую-то личность. А ее Существо 2 было, если бы она взялась определить это сама, образцом галантности. Каким мог бы быть Марк — сплавом Кристофера Пламмера, Роджера Мура сразу после его расцвета, а также щепотки перелицованного в представителя высшего общества Теренса Стампа, которого Марк со своими яркими светлыми глазами и широким лбом неизбежно напоминал. Примерно в этой области Джин занималась работой над своей ролью — у нее возникло извращенное желание, чтобы Марк был достоин романа с ним, — и она по праву гордилась своим созданием.

Марк вроде бы не замечал ее одержимости, но работа ее страдала. Одна колонка о полезных для здоровья миниразрывах едва ли поднималась над стандартом, рекомендуя, под знаменем «экотуризма», непродолжительные пешие прогулки и повторное использование гостиничных полотенец, меж тем как следующая, о водорослевой панацее, не представляла никакой пользы для ее читательниц, ни одна из которых не проживала ближе чем в тысяче миль от источника волшебной морской травы. И, странным образом, хотя это было не более странно, чем множество других вещей, происходивших в эти дни, ей недоставало Марка.

Что бы он сказал, если бы она его во все посвятила? Представим себе, что все отрицания и безвкусные мелочи типа «где» и «когда» уже позади. Он, вероятно, сказал бы, что если бы она не вмешивалась, если бы была в меньше степени сторонницей активных действий («в меньшей степени американкой», вот как он непременно бы выразился), то он, прежде чем в пакете Кристиана прибыло первоначальное письмо, успел бы уже закрутить с какой-нибудь длинноногой шведкой и покончить и с ней тоже.

Она гадала, писал ли он когда-нибудь Джиоване сам, из отеля «Сен-Жером», куда ездил поиграть в теннис и проверить свою офисную почту. Ей, конечно, пришлось столкнуться с несколькими необъяснимыми ласковыми обращениями: ей запомнилось Bübischnudel[15], наряду с другими тевтонскими вкраплениями — bis bald — до скорого — и tschüss![16] Может, это были просто остатки от каких-то его немецких проектов, но для нее они оказались внове. Джин слышала, как любовники говорили по телефону, — она вошла в комнату посреди их разговора. Характерно, что она услышала, как он шепнул «дружище» — мягко, как будто говорил с ребенком, которого надо развеселись, отвлечь от приступа раздражения. Полагая, что это, должно быть, расстроенная Виктория, позвонившая, чтобы ее утешили, она ждала и удивилась, когда он поспешно положил трубку, произнеся странные, но неубедительные слова: «Мне надо бежать, Дэн», — очевидно, было заранее установленным кодом. Марк ко многим обращался «дружище», к мужчинам и женщинам, включая тех, чьих имен он не мог вспомнить. Но он никогда не делал этого шепотом.

Это чувство было слишком хорошо, чтобы продолжаться: насчет этого Джин оказалась права. Через несколько недель после своего открытия она обнаружила, что трезво обследует прошлое — свое, Марка, их обоих, а также их родителей, — выискивая любые предостережения о надвигающемся бедствии и, с меньшей надеждой, какие-либо пути выхода. Кроме того, Джин предприняла серьезные усилия, чтобы не обращать внимания на свою панику. Она пропалывала свой огород и очень много зевала, просто-таки не могла остановить зевоту.

И, хотя причин этого она не знала, более ранние горести — ныне воспринимаемые как практические упражнения в ужасе, — пузырясь, поднимались на поверхность сознания с сейсмической силой: как тот день, когда Джин упаковывала чемоданы, чтобы ехать в Оксфорд, и ее англоманка-мать, разгоряченная перспективой чужих радостей, подарила ей тафтяное бальное платье — огромное и желтое.

Сейчас, облаченная в обычную свою невзрачную огородническую экипировку, Джин вряд ли могла одобрить существование такого предмета одежды, не говоря уже о его месте среди ее пожитков.

Но этот прощальный подарок в точности выражал представление Филлис о забавном — или, скорее, о забавном в древних европейских декорациях. Аксиома ее мировоззрения состояла в том, что если у тебя есть некая одежда, то, несомненно, воспоследует и соответствующий опыт. В то мгновение Джин, обеими руками держа собранные в складки ярды тускло отблескивающего шелка, узнала пару вещей, о которых до той поры даже не подозревала. Во-первых, что ее мать — миловидная, аккуратная и низкорослая, хотя сама Филлис предпочитала слово «маленькая» — вышла замуж слишком рано, чтобы успеть получить свою долю веселья. Отец Джин, Уильям Уорнер, адвокат, был проницательным, вдумчивым, веселым и задиристым щеголем, но не тем говорливым и воодушевленным забавником, который, казалось, был нужен ее матери. Это Джин приняла его совет отправиться в Оксфорд и последовать по его стопам в изучении закона, пусть даже она уже получила вполне приличную американскую степень по английской литературе; это Джин восхищалась его потрескивающим сортом юмора, настолько сухим, что его можно было не заметить, этим его настолько тонким остроумием, что на его фоне каламбуры Марка казались резкими, как удары хлыстом. Другая вещь, которую Джин поняла при дарении того платья, состояла в том, что на бал она не пойдет. Никогда.

Тем не менее, она хранила это девственное платье, старое, но ненадеванное — пересыпанное нафталином, оно уже несколько десятилетий было уложено в коробку с пометкой «май». Джин никогда не думала о том, чтобы предложить его девятнадцатилетней Виктории, уже щеголявшей в своем собственном невесомом собрании изящных, мерцающих платьев, тесных, словно бандажи, — и не просто потому, что оно было желтым и старинным, словно явившимся из танца у Двенадцати Дубов в «Унесенных ветром». Джин страстно не хотела внушать Виктории какую-либо одолженную идею привлекательности — и уж, конечно же, не ту, которую сама когда-то отвергла.

Но это не могущее быть разглаженным платье, ткань которого словно бы взрывалась как раз в области бедер, все же выполнило свою работу, что, возможно, и уберегло его от Оксфэма[17]. Потому что как раз в то время, когда Джин пропускала Майский бал своего курса, она познакомилась с Марком, и случилось возле полки с криминальными фильмами и триллерами в глубине магазина «Видео», что на Иффли-роуд.

— Я в этом городе вырос, но в университет не хожу, — сказал он ей, отвечая на вопрос, написанный на ее лице, который, наверное, был очевиден. — Я, видите ли, делаю коллажи. В Лондоне.

Джин не знала, что и говорить. Марк казался намного старше ее однокурсников и даже ее преподавателей. Он обучался в художественной школе Кэмберуэлла в Южном Лондоне и в тот май приехал домой, что бывало редко, ради своей первой персональной выставки в новой галерее в Джерико. Когда они ждали возле кассы свои видеокассеты, он протянул ей приглашение на открытие.

— Вы должны прийти, — сказал он, когда руки обоих касались карточки, и не подумав смягчить свой приказ обаятельной улыбкой. — Прямо в том, что на вас надето: ничего не меняйте.

Она помнила, как опустила взгляд, осматривая свой бугристый коричневый свитер ручной вязки и джинсы. И в этом, с самого начала, был Марк: у него было живое и непоколебимое представление о ее достоинствах и, что еще лучше, его комплименты доставляли удовольствие долгое время после того, как были отпущены. Она не была просто красивой; по Марку, она отличалась «освежающей красотой». Он не просто обожал ее; она «наполняла небо». Ясность его целей и соответствующие фразы — вот какие таланты он разделял с ее отцом; возможно, только это одно их и объединяло, но для Джин этого было достаточно: минимум, не подлежащий передаче.

Впервые за десятилетия Джин захотелось узнать, какими словами ее отец привлек внимание ее матери, когда они только познакомились.

«Худший несчастный случай при катании лыжах, какой у меня когда-либо случался», — шутил он после развода, двадцать восемь лет спустя. Он повстречался с Филлис Джин Эмери случайно, в Эспене, Колорадо, в феврале 1955 года, в очереди на подъемник. Так что же Билл сказал ее матери, когда они поднимались в холодном горном воздухе, подвешенные между горным склоном и небом? Она полагала, что он, вероятно, начал с того, что попытался произвести на нее впечатление каким-нибудь занимательным фактом, касающимся мира природы, — слишком увлеченный, чтобы заметить, как это ему надлежало, что разговоры, в которых не упоминаются люди, приводят Филлис в беспокойство. Однажды, тоже на подъемнике, он сказал Джин, что у снежинки уходит восемь минут, чтобы завершить свое падение на землю, и такое же время уходит у образа садящегося солнца на то, чтобы достигнуть человеческого взгляда. И, как и у Марка в магазине видео, у ее отца было примерно лишь столько времени, чтобы исполнить свой бросок, достигнув цели, добиться, чтобы Филлис хотела вернуться вместе с ним. Брат Джин, Билли, родился в ноябре того же года, в день Благодарения; и все же ее не оставляла мысль о том, что, с чем бы таким ни поднимался тогда ее отец на подъемнике, в этом содержалось также и семя грядущего разрыва ее родителей: факт его был зашифрован в той первой встрече, запечатлен и не подлежал изменению.

Думая сейчас об этом персональном мифе о сотворении мира, принадлежащем детям семьи Уорнеров, с его четкой звуковой дорожкой, воспроизводившей звук санных колокольчиков, несущийся из старого шахтерского городка у подножия горы, Джин снова искала какое-нибудь объяснение их индивидуальных судеб. И вновь любой намек на реальные очертания вещей оказывался размытым. Тогда она снова убирала на полку ту случайную встречу, накрывая ее маленький стеклянным куполом, причем из-за плохой видимости в этой карманной вьюге любви ностальгия лишь обострялась.

Марк в очередной раз должен был отправляться «на берег» — так они называли поездки домой, словно Сен-Жак был не островом, а плотом. Она понимала, что ей надо отступиться от его романа, что бы еще она по этому поводу ни решила, но достаточно ли она уже узнала? Была ли завершена какая-нибудь миссия, что позволяло бы ей отложить это дело в сторону? Глядя в окно кухни поверх раковины, полной грязных, уродливых овощей, Джин увидела порхавшего в кустах колибри, которого прозвала Изумрудом, — занятого, всегда необыкновенно занятого. Птичка, прожить не могущая без работы. И она подумала о работе Марка. «Я режу журналы», — сказал он ей в тот первый день в магазине видео, и, хотя она решила, что он шутит, это было именно тем, чем он занимался. Он резал, переформировывал и заново оживлял образы, настриженные из реклам, и результатам присуждался титул «политических». На самом деле никакой политики у Марка не было, вместо этого он руководствовался своим чувством формы и цвета, привязанностью к прелестным очертаниям старых продуктов и к необычным шрифтам, а также своим отчетливым, в большой мере детским чувством юмора.

Работы, представленные на той первой выставке в Оксфорде, удостоились единодушных похвал и хорошо распродавались, и сердце у Джин под ее бугристым свитером распирало от гордости, когда она услышала эту новость. Подобно самому Марку, его коллажи представляли собой обворожительную смесь элегантности и легкой бестолковости, а иногда они были трогательными, пусть даже, как это всегда обстоит с хорошим искусством, трудно было сказать, почему именно они трогательны, эти кустарные сады неземных удовольствий: потребительские галактики известных сортов и марок, предметов домашнего обихода, прибавивших в красоте и странности из-за того, что были выдернуты из контекста обыденного использования и запущены на планетарные орбиты, которые, тем или другим образом, вращались вокруг него.

В центре первого коллажа, который она увидела на выставке в Джерико, помещалась фотография художника в возрасте восьми лет, голубоглазого блондина с идеальными ямочками на щеках и с густыми волосами, заботливо расчесанными матерью. Он был неотразим: этот его усыпанный веснушками нос, яркие глаза, глядевшие с выражением легкой неуверенности в себе, которое он принимал даже и теперь. Эта ли работа заставила ее сдаться — и идея нетронутой невинности в неподвижной сердцевине этого мирского вихря — или же лишь этот милый, не вполне уверенный в себе английский мальчик, взгляд умных глазок которого был и смелым, и сдерживаемым одновременно? Джин просто не могла вообразить, что могла увидеть в нем штучка вроде Джиованы, и неудачные попытки представить себе их соединение только обостряли ее одиночество.

Возможно, что-то в ее собственном характере провоцировало предательство. Если это могло представляться складом ума, свойственным жертве, то правдой было обратное: юрист по образованию и по наследству, Джин никогда не принимала судьбы, лишенной ответственности, и она знала, что в браке своем была, как выразилась бы ее дочь, активно пассивной. Вплоть до того вечера в магазине видео ей хотелось быть такого рода девушкой, которая не только ходит на Майский бал, но и флюгером вертится над освещенным зарей фонтаном в промокшем и, возможно, разорванном желтом платье. Но Марк все это переменил. Он был художником, с успехом проведшим персональную выставку. И она больше не беспокоилась из-за того, что окончит университет с юридическим дипломом, не признаваемым в ее собственной стране. Это не имело значения, потому что Джин не собиралась жить в Америке.

Она, однако же, не рассчитывала, что он оставит свою работу. Они поженились поздней осенью после ее выпускных экзаменов, и Марк постепенно перестал делать коллажи. Невзирая на ее протесты, он даже вышел из числа участников групповой выставки в Музее современного искусства в Оксфорде. «О художнике надо судить по тем выставкам, от которых он отказывается», — вот как он это подал, пускай даже отказываясь быть художником. Заказ от друга семьи — логотип компании, затем рекламная кампания — перерос, подобно всем его предыдущим работам, в головокружительный коммерческий космос. Вскоре заказы сыпались как из рога изобилия. Джин полагала, что своим успехом он обязан присущему ему детскому мировоззрению, тому, что основная его цель состояла в том, что доставлять удовольствие самому себе. Он вкалывал долгими часами, но всегда производил впечатление человека, занятого игрой. Когда он навсегда оставил искусство, то сделал это без колебаний; его жизнь станет самым большим и самым лучшим коллажом, сказал он, и поместил веснушчатый нос Джин в центр своей вселенной — и нос Виктории тоже, когда та, изящная шестифунтовая посылочка, появилась на свет весной 1983 года.

Так что же пошло не так? Оба они были непоседами и путешествовали, беря с собой малышку Вик. Он любил рынки и иноземные системы знаков; Джин нравилось находиться вместе с ним в дороге, и вот они здесь, по-прежнему в дороге. Она оставила свою юридическую карьеру даже прежде, чем та началась. Ей только что исполнилось двадцать три года, когда она отказалась от своей фамилии и своей страны. Теперь ее с болезненной силой уязвляла мысль о том, что она была безумно опрометчива, из-за чего ее изоляция с Марком не могла не стать полной. Все эти годы она верила, что их великолепная разделенная изоляция, их чувство сдвоенности проистекали из достаточности страсти и близости. Теперь она видела, что это он, вполне вероятно, мог держать ее в отрыве от мира, сохраняя прекрасную базу, с которой имел возможность осуществлять вылазки. Чтобы сохранить сложность ее положения, он даже нашел ей работу. В то время она еще иногда писала юридические статьи, бывшие развитием того, что писала она для «Cherwell», оксфордской студенческой газеты. Но именно Марк предложил ей писать на темы здоровья, чтобы ей было чем себя занять во время ее заточения. Она ухватилась за это старинное слово, не осознавая, конечно, насколько длительным этому заточению предстояло стать.

На протяжении последних четырех месяцев перед рождением Виктории преэклампсия[18] держала Джин в горизонтальном положении. Марк смешивал им коктейли (для нее — праздничный девственный пунш), пока она зачитывала самые свежие записи в дневнике, который выступал в роли ядра ее колонки, эти идиосинкразические и вызывающие привыкание размышления через призму тела: высокое кровяное давление, вызывающее тревогу удержание жидкости, странная моча… Марк с обычным своим энтузиазмом всучил несколько ее страничек своему клиенту, владельцу журнала «Миссис», и вскоре его инстинкт подтвердился тысячами новых подписчиков. Кто мог предсказать такой широкий беззастенчивый вуаеризм, породивший больше читательских писем, чем когда-либо получал этот журнал?

В пятую свою годовщину эта колонка, «Наизнанку с Джин Хаббард», стала продаваться для одновременной публикации в различных изданиях — в честь чего гордый Марк поднял бокал заранее припасенного шампанского, а Виктория, которой пяти лет еще не было, нарисовала пальцем картинку — и теперь появлялась также в шотландском еженедельнике, в свободно субсидируемой газете в Ирландии и в новом русском женском журнале, от скудных гонораров которого Джин отказалась, чтобы иметь возможность достичь через загубленные степи более нуждавшихся женщин, у многих из которых — как они ей писали — за спиной было по полдюжины кухонных абортов. Новый агент пристроил ее в австралийский журнал «Her Own» и в «молодой» «American Splash», где ее колонке присвоили вводящее в заблуждение заглавие «В ваших башмаках» и стали сопровождать ее не марочного размера фотографией автора, но изображением модной туфельки на остром, как стилет, каблуке. Годы открыли ей доступ и в другие журналы, принесли постоянно увеличивающийся поток писем, а также приглашений на общественные мероприятия. Но в целом Джин и Марк продолжали на протяжении все более длительных отрезков времени оставаться затворниками.

Теперь она пыталась определить, имелись ли какие-либо соответствия их приступам уединенности — скажем, совпадающие по времени периоды воздержания от секса или же другие намеки на неверность. Ничего. Их частые поездки — будь то вместе или порознь, когда Джин ездила с Вик к родителям в Нью-Йорк, а Марк гонялся на континенте за новыми клиентами — разуверили друзей в их надежности в качестве обеденных гостей и позволяли им увертываться от тех приглашений, которые они все же получали.

Они любили воображать, что живут в другой стране, и путешествовали, как только предоставлялась возможность, — но работа и школа входили в сговор, чтобы большую часть времени держать их в Камдене. Так что когда Вик поступила в университет, Марк перевел себя на роль, несвязанную с администрированием. («Как насчет “гения, в данном месте не проживающего”»? — спрашивал он у жены, подыскивая название должности.) Когда он описал Сен-Жак, восхитительно далекий, по-настоящему не открытый и не лежащий на пути куда-либо еще, Джин незамедлительно позвонила Макею, своему редактору, чтобы обсудить небольшие смещение акцентов в ее колонке: пришло время подарить чудесным читательницам «Миссис» весь мир.

Про себя же Джин думала: на этом острове они будут étrangers, иностранцами, но также и чужаками, причем эта их чуждость будет вполне законной — не причудой, а просто фактом. Они будут не снобами, но стоиками, в тропическом, офранцуженном окружении. Можно ли желать чего-то большего?

Для того чтобы «закрыть» их лондонскую жизнь, никто не приложил больше сил, чем Виктория. Она разбрасывала нафталиновые шарики с театральным рвением телевизионного повара. То, как она укладывала вещи в коробки, снабжала последние ярлыками, запечатывала их и штабелировала, можно было бы заснять в качестве тренировочного видеофильма: сжигайте жир, пока пакуетесь. Когда приблизился день отъезда и лихорадка приготовлений усилилась, Вик стала также и отвечать на письма читателей в качестве «Джин Хаббард»; она была верна прямому стилю матери и лишь раз или два, скуки ради, позволила проскользнуть чарующим или высокомерным ноткам. Для отца она в своих любимых магазинах вышедшей из моды одежды собрала полный комплект тропической униформы (успешно справившись с его строгим указанием: никакой бирюзы и никаких пальм), зная, что униформе этой придется стать одним из экспонатов его смелой коллекции городских костюмов, в которой уже имелись зеленый, как кузнечик, габардиновый, красный в тонкую полоску, темно-синий шелковый с воротником, как у Неру, и незабываемый трехбортный серый фланелевый костюм, разработанный им самим со средним рядом пуговиц: придуманный в шутку и, как и все остальные, изящно пошитый.

Вик останется в маленьком доме на Альберт-стрит, предмете зависти ее подруг, которые называли его «маминым кафе». Она будет кормить кошку, начнет свой второй семестр в университетском колледже и продолжит работать по субботам в «Виниловом мире», расставляя в алфавитном порядке подержанные пластинки. Она спросила у Марка и Джин — как привыкла их называть, — не избавиться ли ей от всех их старых альбомов, раз уж теперь у них даже нет проигрывателя. И, хотя они этого ей не предлагали, Джин очень отчетливо представляла себе, что она перебралась в их спальню. Ей увиделось все это в один из дней, когда она все еще укладывала кипы вещей на полу — бросала, складывала, упаковывала, — меж тем как Вик стояла в дверях вместе со своей подругой Майей. Майя, не успевавшая управляться с потоком бой-френдов и жившая в комнате строгого колледжа, посмотрела на огромную ладью кровати Хаббардов и вздохнула. Чего Джин не замечала вплоть до более позднего времени, так это того, как жаждала Виктория, чтобы они посоветовались с ней относительно своего отъезда. Как сильно она не хотела, чтобы они уезжали.

Люди нуждаются в социальном взаимодействии, заключила Джин во время этого периода мучительного обзора прошлого, пытаясь приземлить разлетающиеся осколки своей жизни — и избавиться от непрошеных образов Джиованы, роящихся в ее сознании. Захлопывая дверь перед этими незваными стрипограммами, она говорила себе, что у Марка в его офисе такого общения было хоть отбавляй. Там имелась Нолин, обходительная, надежная, умевшая посмеяться его шуткам, — с этим ее прокуренным баритоном и неизменной прической с пробором в стиле шестидесятых, удерживаемой единственной заколкой, плотно прилегающей к коже. Были, конечно, и сменяющие друг друга практикантки, наполняющие любое успешное агентство, — далеко не с таким утешительным видом, как у Нолин, — но разве они не принадлежали отделу Дэна? Дэна, который как-то раз в понедельник заглянул в офис Марка — поднялся, перепрыгивая через три ступеньки, сам себя впустил к нему в кабинет и спросил о работе так, словно пришел по объявлению. Он восхищался некоторыми из реклам Марка, в особенности его кампанией, посвященной секретарским курсам: на фото изящно изогнутые девичьи пальцы соблазнительно распростерлись над клавиатурой, поверх строки Не пора ли узнать свое место? Эта вкрадчивая секретарша повсюду постукивала по периферийному зрению граждан — конечно же, и по зрению Дэна тоже, так что тот в итоге проявил инициативу и отыскал ее создателя.

Марку это в нем понравилось. Дэн не обучался ни в университете, ни даже в художественной школе, но у него явно не было никаких сомнений относительно того места в мире, на которое он вправе рассчитывать. Двадцатилетний и похваляющийся пустым curriculum vitae[19], он был широким, громогласным, обладающим сильной челюстью уроженцем севера, с розовыми щеками и в прямоугольных очках, которые выглядели старинными, будучи новыми, — черта, делавшая его привлекательным для Джин, поднаторевшей в отмершей моде и даже уверовавшей в нее. В течение полугода он сделался прямым наследником Марка по фирме — и «волосатым заместителем», как в шутку говорила Виктория матери, имея в виду его гриву, такую же черную, густую и блестящую, как сырая нефть. Но, может быть, в первую очередь он был связующим звеном между Марком и мужским миром, мужским будущим, звеном, исполненным доброжелательного товарищеского духа и суррогатных сексуальных приключений, искусно упакованных в коммерческую обертку.

Однажды утром, ближе к концу своего необычного увлечения, Джин сидела в Интернет-кафе, разглядывая самую свежую Джиовану: в одном только собачьем ошейнике, она была на поводке и стояла на четвереньках, высунув язык, как будто запыхалась. Как Марку может нравиться такая дрянь? — недоумевала она. Как такое может нравиться Джин? Притворяться либидо собственного мужа — это не игра для гостиных. И, конечно же, каждый обмен письмами с Существом 2 вызывал у нее уязвляющий образ того, как Марк и Джиована трахаются, — наряду с бесплатным напоминанием о ее собственном вынужденном воздержании.

Выступая в роли Марка, она должна была рассматривать Джиовану с его точки зрения. Та, которой предоставлена такая всеобъемлющая вольность, не могла, по мысли Джин, не быть возлюблена. По меньшей мере, ему следовало испытывать благодарность. Джиована должна быть предметом любви, а не просто собранием теплых, всасывающих полостей — рта, влагалища, заднего прохода, рук, глубокой обволакивающей расщелины меж грудями, ей так и виделось, как он трахает все это, а также, с ностальгией по межножковому разрыву, случившемуся с ним много лет назад в школе, ее мощные с виду бедра.

Ей представлялось, что Марк с Джиованой издавал новые звуки. Когда они с Марком занимались любовью, то это было подобно немому кино, с несколькими счастливыми и запыхавшимися совместными вздохами в конце, если все получалось, как будто они только что вбежали под крышу, спасаясь он непредвиденного града. Но с Джиованой, она была убеждена, Марк вступил в более яркий, более громкий мир. Он, должно быть, уверен, что предоставляет наконец надлежащее выражение существеннейшему из таинств и что делает это во имя всех мужчин. Лейтмотив его озвучения — которое в личной комнате для прослушивания Джин простиралось от грегорианских песнопений до воя пациента, подвергнутому ампутации без анестезии — был также весьма ободряющим для Джиованы, о чем она давала ему знать ритмическим частым дыханием и извивающимися стонами, меж тем как он неустанно выбивал из нее воздух. Это был дуэт йодлем[20], подпитываемый самовосхвалением, пеан, прославляющий сказочный атлетизм и распутство. Но ничего иного сказать друг другу они не могли; насчет этого Джин была полностью уверена. Все электронные послания, включая ее собственные, были письменными версиями этих стонов и хлюпанья, шумов, которые должны были замещать более развитые изъявления нежности, выражения любви между равными.

Однажды Джиована попросила прощения за то, что упрашивала его перестать проделывать с ней нечто не обозначенное, но бесконечно для нее мучительное. Пригвожденная, зажатая в угол, скованная, задыхающаяся и давящаяся Джиована воздевала, наверное, неожиданно нежную руку, умоляя о передышке, и каким властным, должно быть, чувствовал себя Марк, снисходящий — или же нет — к тому, чтобы позволить ей дышать. Настаивающий на своем: это было нечто, что ему «требовалось» сделать, потому что этому не было места в их браке, где общение было приветливым, деятельно заботливым. Когда в сезоны сенной лихорадки у нее случались приступы чихания, ее Марк подводил машину к краю тротуара, чтобы просто похлопать ее по спине. И этот Марк вминал Джиовану головой в переднюю спинку кровати, безучастно раскачиваясь меж ее безумно мечущихся рук, пока — как, бишь, она это изложила? — у меня глаза на лоб не полезли от потока тв. сливок. Заходить слишком далеко, таков был их пакт. Для Джиованы, думала Джин, читая и перечитывая эту самую последнюю сцену, подчинение служило источником силы. Оно удерживало Марка, потому что заставляло его верить в нечто противоположное правде: что он главный. Но чем дальше Джин продвигалась, тем менее вероятным казалось, что она примет эту позицию когда-либо еще. Ладно, а что это была за позиция? На коленях, на четвереньках?

Благодарю за милое описание, с такой комичной сдержанностью ответила на следующий день Джин на этот транш изощренной порнографии, присланный самой звездой. Джин намеренно ограничила свою оценку простым гуканьем. Разве не этого всем хотелось бы? Нет, только не Джиоване.

Милое? — вот все, что та написала в ответ, вдруг сделавшись необычайно лаконичной, и в наказание не прислала новых изображений.

Джин действительно чувствовала себя уязвленной и обкраденной, но также все отчетливее ощущала, что, что бы она ни писала и что бы Марк с ней ни вытворял, с какой бы полнотой они, Хаббарды, ни выкладывались, Джиоване этого слишком мало. И всегда будет мало. Она хотела — нет, требовала — большего. Со времени их первого контакта эскалация развивалась невероятно круто. Джин легко могла видеть, что для Марка все очень быстро вышло из-под контроля.

На следующее утро она снова оказалась в Интернет-кафе, сидя, как обычно, перед крайним, самым уединенным из компьютеров. Она разглядывала Джиовану, которая, широко раскинув ноги, плыла на надувном матрасе, розовость которого повергала в шок, среди режущей глаз голубизны бассейна. Голова ее была закинута назад, и Джин думала, могут ли все эти густые, идеально волнистыечерные волосы быть натуральными. Ее загорелые груди искрились то ли от пота, то ли от масла для загара, и она стискивала их между простертыми книзу руками, так что те выпирали, словно покрытые глазурью булки, и рот у нее был полуоткрыт, а глаза полузакрыты в знакомом выражении восторга.

Джин смотрела на экран и сознательно стирала из своего сознания Марка. В течение нескольких последних недель она обнаружила, что получает удовлетворение, воображая, как телом Джиованы пользуются, и отнюдь не деликатно, совсем другие мужчины, а их можно было выбирать из целого сонма, включающего Амаду, сына Аминаты, всех парней со стоянки такси в Туссене и Кристиана с его заплетенными в косицу волосами, но начинающегося, разумеется, с таможенных инспекторов, просто делающих свою работу в маленькой звуконепроницаемой комнате в аэропорту. Сегодня, по причинам, объяснить которые она не могла, а может, вообще безо всяких причин, она ухватилась за заместителя Марка.

Она сунула его в находившийся перед нею вид, поместив его рядом с бассейном, и вот появился Дэн и стал брать Джиовану сзади, вонзая большие пальцы рук в ее мягкие бедра, шумно хлопая нижней частью живота по ее вихляющимся коричневым ляжкам и едва не спихивая ее с плавучего средства, которое уже было вытащено из бассейна, так что той ради опоры приходилось цепляться своими длинными ногтями за плиты пола. Джиована выглядела обеспокоенной, она едва могла это терпеть, но все же терпела. Звуки, которые она производила в голове у Джин, переходили от встревоженного звериного ворчания к испуганному звериному ворчанию, а затем и к молчанию со стиснутыми челюстями — тому, что не отличить от многих видов молчания: сосредоточенности, медитации, боязни или поистине безмолвного экстаза.

Хотя до этого Джин никогда не привлекала для подобных сцен Дэна и даже отдаленно не считала его сексуальным, она таки пришла к выводу, что для Джиованы он идеален — достаточно безжалостен и жесток, — и, не осознавая этого, неловко заерзала на твердом краю стула и беспомощно застыла в момент непредвиденного облегчения, как это бывало с ней в детские годы на игровой площадке, когда она замирала на канате для лазания, еще прежде чем узнала, что такое оргазм. Думая об этом позже, Джин чувствовала униженность и подавленность — не столько из-за того, что ее возбудила Джиована, которая, в конце концов, была создана (а также усмирена и украшена) для удовольствия, сколько из-за того, что ее взволновал насильственный характер воображаемой сцены.

Марк отправился в Лондон, и Джин перестала ездить в город, пусть даже тот факт, что там не могло быть ничего нового, пока он оставался со своей любовницей, вряд ли делал это воздержание добродетельным. Для добродетели было слишком поздно. Все было запятнано, и она разлагалась изнутри. Джин ощущала себя обозленной, испачканной, усталой и старой. Наконец она почувствовала себя такой больной, что поехала в один из санаториев Сен-Жака на прием к известному диетологу, согласно диагнозу которого она страдала от «истощения надпочечников». Дорогостоящий новый термин для неверности, думала Джин, с мрачным видом выписывая чек, — отметив про себя с дополнительной досадой, что у слова «рогоносец» не существует даже соответствия женского рода.

Хотя она могла отказаться от белого хлеба, как наставлял ее диетолог, и избегать Интернет-кафе, не в ее силах было отделаться от наваждения и перестать следовать той нити, что, казалось, вела ее все глубже внутрь лабиринта, а отнюдь не наружу. Чары разрушило только вынужденное прерывание, и это прерывание обеспечила Филлис.


Мать Джин решила наведаться к ним в гости — и Джин, великодушная на расстоянии в девять тысяч миль, поощрила ее в этом. Может быть, дело было в ее новом одиночестве, но она хотела повидаться с Филлис; разумеется, она воздержится от ребяческих вспышек раздражительности — в конце концов, провоцируемых в основном критикой Филлис в адрес Марка.

В отсутствие Марка она начала строить планы в связи с предстоящим визитом матери. Она представляла себе долгие прогулки по побережью. А что потом? Она поведет мать в старую ромовую винокурню, где теперь устроен музей. Они пойдут в знаменитый ботанический сад, в котором Джин сама еще не бывала, и в Центр разведения в неволе «Beausoleil»[21], где запущен проект по спасению пустельги, о котором она читала в «Le Quotidien»[22]. Делегация любителей птиц из Британии и Америки пыталась увеличить популяции пустельги — когда центр открылся, этих птиц оставалось всего четыре пары. Они кормили их с рук предварительно убитыми мышами, помещали их яйца в инкубатор, а со временем собирались вновь выпустить этих птиц в их наследственную среду обитания — в джунгли Сен-Жака, которые сами убывали и остро нуждались в сохранении.

Центр разведения в неволе «Beausoleil»: это то же, что отель «Beausoleil», только более точно названо, думала Джин. (Она пыталась привести в порядок заметку о хорошо известной, хотя и трудно доказуемой, связи между отпусками, проведенными за рубежом, и плодовитостью.) Колеся по острову, она выясняла, можно ли раздобыть для Филлис дневные пропуска в большие отели, где ту баловали бы и всячески развлекали. Ей стало понятно, почему туристам не хотелось покидать этих территорий, доставлять воду на которые стоило очень дорого, — там они проводили неделю или две почти нагишом, лишь опоясываясь полоской ткани перед едой, и даже бассейны там были подобны саронгам, обернутым вокруг наполовину погруженных в воду баров.

Потом надо было разобраться со всеми этими купонами: танцевальные классы и спиннинговые вылазки, пляжный буфет и коктейли у бассейна, прогулка при лунном свете на банановой лодке и сёрфинг на закате с воздушным змеем фристайл, состязание стил-бэндов[23], съехавшихся со всего острова, и конкурс караоке в детском клубе, лимб и бинго, румба с ромом, а также, разумеется, обслуживание номеров — фирменные Сесилии и Седрики, Рангуламы и Ришабы, подавальщики полотенец и официанты, спасатели и тренеры по фитнесу, а еще, первые среди мужчин, — инструкторы по дайвингу, включая неотразимого Амаду, сына Аминаты. Такова, во всяком случае, была картина, полученная Джин от Аминаты, у которой было множество глаз и ушей по всему острову, причем у всех была перспектива носить ту или иную униформу. И даже если Джин иногда ощетинивалась, это был вид, который соответствовал ее зарождающемуся ожиданию всеобщей порочности. Если этим занимался Марк, то почему не все остальные?

Ей надо было спросить у Амаду, безопасно ли пожилым людям заниматься дайвингом; Филлис понравились бы карнавальные краски кораллового рифа, эмбриональная невесомость подводного пловца и ободряющее соседство широкоплечего гида наподобие Амаду, Посейдона на полставки, омываемого синевой морского мужа. Она рассмеялась, представив себе свою мать в крошечном водном костюме и маске с кошачьими глазами, в ластах с подушечками, как у котенка. Когда она наконец отыскала Амаду в промежутке между дайвинговыми заплывами к рифу, тот заверил ее, что не допускаются к нырянию только клиентки беременные или те, кто подозревает у себя беременность. Очевидно, приезжие женщины входили в категорию багажа, за который каждый всегда должен отчитываться. И неожиданно, подумала Джин, до сих пор обескураживавший вопрос, задаваемый в аэропорту: «Вы сами упаковывали эту сумку?» — обретал свежую поэтичность и значение. Абасс, еще один сын Аминаты, работал на таможне, и Джин слышала, как самых привлекательных девушек похищают прямо из иммиграционного зала. У таксистов над хищниками-конкурентами имелись два решающих преимущества: они были парнями с машинами и, подобно команде круизного лайнера, получали первые фишки. Если семья Аминаты охватывала всю арку опыта, получаемого на Сен-Жаке, то ее дочь Айссату, медсестра в госпитале, стояла у тупикового конца радуги и наблюдала растущее распространение венерических заболеваний: старомодных болезней, нового рода сувениров, привозимых из отпуска.

Отъезжая от отеля Амаду, Джин размышляла, можно ли написать о рисках для здоровья, сопровождающих сексуальную либерализацию, без того, чтобы звучать как стандарт 102. Пакеты услуг для участников свадебных путешествий были стандартными предложениями во всех крупных отелях, но некоторые обслуживали одиночек — молодых и не очень молодых западных женщин, подыскивающих себе партию. Безумно беззаботные, они насыщались до отвала, прежде чем начать беспокоиться о собственных свадьбах. По пути домой она завернула в салон.

Амината — приводившая в порядок волосы Джин, что было частью ее приготовлений к встрече с Филлис, — рассказывала ей все о дикости британок и, особенно, австралиек. Салонные сплетни всегда служили для Джин источником ничем не отягощаемых развлечений, но сейчас, когда она сидела с неудобно запрокинутой головой и беспокоилась, как бы не повредить нервные корни, идущие от спинного мозга (она однажды написала колонку о радикулопатии, заполучаемой в парикмахерских креслах), оказалось, что ей больше ничего не хочется знать о чьих-то сексуальных злоключениях. У нее не было ни малейшего желания выслушивать от Аминаты в равной мере легкомысленные оправдания клиторотомии и полигамии; ей стало нестерпимо ее неумолимое презрение к туристкам, которое порой трудно было отличить от простого расизма. Она едва не сказала Аминате, что лучше бы ей держать в узде своих буйных сыновей, а не поливать грязью тех девиц, которых они драли, — тех же самых, кого она обирала у себя в салоне, иногда в один и тот же день.

Но она сожалела о появлении в себе этой новой строгости. Ей хотелось сохранить свою веселую подругу и осведомительницу, хотелось иметь возможность привести к ней в салон Филлис: та ею была бы очарована. Амината напомнила бы ей, как и Джин, их любимую домоправительницу в шестидесятых-семидесятых годах, Глэдис Уильямс из Южной Каролины, чьим собственным стилем прически был блестящий черный шлем парика. Филлис понравился бы и сам этот маленький салон, с его розовыми стенами с цветами, накатанными по трафарету, и соответствующими розовыми раковинами.

Насчет же офиса-дома у Джин не было сомнений: ее мать его возненавидит. Осмотрится вокруг и решит, что они перебрались сюда из экономии. На самом деле Джин была так очарована бывшим офисом рудника с его филигранным портиком в стиле викторианской железнодорожной станции и рядами плетеных из ротанга скамеек, что сразу же решила его купить. Но теперь она видела его глазами матери: колдобины, изрывающие подъездную дорогу по всей длине; разбитая брусчатка; потрескавшаяся штукатурка стен, зеленая от плесени; паутина ползучих растений, охватывающая почти все здание; жестяная крыша, устраивающая овацию стоя всякий раз, когда стучит дождь.

Для Джин этот звук — усиленный ливень — навсегда связался с послеполуденными занятиями любовью, что случилось единожды, когда им, в первый же день их пребывания в этом доме, повезло быть застигнутыми грозой внутри, а не снаружи, и они знали, что никто не их потревожит, пока она будет длиться. Это громогласное приветствие развеселило их как раз в тот момент, когда они закончили втаскивать все коробки и вещевые сумки, — это заставило их почувствовать себя по-настоящему сухими, ощутить себя в безопасности, дома. Подчиняясь этим многообещающим новым домашним богам, они сразу же разыскали еще не застеленную кровать с пологом на четырех столбиках, бросившую якорь в альковной глубине Bureau du Directeur[24].

Затем Марк выбежал в мягкий и размеренный дождь, чтобы сорвать манго, которое они с изумлением обнаружили через окно. Ножа они не нашли, так что вгрызались в необычайно пахучую мякоть плода, кожура которого, как он выразился, «подобна закату». Потом они высунулись в окно, прямо в дождь, чтобы смыть с лиц сок. И почувствовали себя более чем очищенными. Именно тогда, угрюмо подумала Джин, они впервые назвали этот офис, а заодно и весь остров, хорошим местечком.

Но Филлис сразу увидит, что это вовсе не дом, и ничуть не порадуется тому, что тебе не надо ходить в офис, поскольку ты в нем просыпаешься. Она будет думать о том, что на протяжении многих лет Марк и Джин предпочитали таскать свою маленькую дочь по всему третьему миру, кипятя воду и отягощая свой багаж средствами от диареи и насыщенными ионами порошками с фруктовым запахом, а потом он добровольно пошел на урезание зарплаты, чтобы жить здесь, в этом офисе. Какой смысл заниматься рекламой, если не в том, чтобы делать деньги?

Ее мать не сообщила ей, почему она приезжает, а Джин, не желая признать, что предполагает какую-то ужасную причину, ни о чем не спрашивала. Вместо этого она занималась уборкой. Она знала, что Филлис найдет, к чему придраться. Тем не менее, три дня она все драила — высыпала дохлых жуков из светильников, протирала губкой деревянные части мебели, выбивала половики, стирала бледно-голубые чехлы. Кровать в гостевой комнате она снарядила единственной еще не латанной москитной сеткой, причем, навешивая ее, едва не вывихнула себе спину, и стала гадать, будет ли Филлис очарована этим прекрасным облаком белого газа или же обеспокоена тем, что эта сетка предсказывала. Надо взять с Марка обещание не упоминать о скорпионах.

А потом, в последний час своих маниакальных приготовлений, она одарила себя великолепными стигматами: стоя на шатком табурете и пытаясь перенавесить дверцу буфета, у которой оторвались петли, она ударилась глазом, и тот мгновенно залился кровью. Все стало гораздо хуже, когда она обмазала его «магическими» водорослями, которые ей всучила Амината, пленчатыми зелеными полосками, которые на острове использовались во всех качествах, от средства для прочистки ран до наполнителя омлета (благодарение Богу, что ее читатели не имели к ним доступа). Глаз стал таким безобразным и воспаленным, что ей пришлось носить самодельную повязку — косметическую подушечку под сдвинутой под лихим углом банданой, которая постоянно сползала, как плохо закрепленная повязка слепца.

Однако, сколько бы Джин ни занималась этой своей чисткой, ей никак не удавалось отскрести то дурное чувство, которое она носила внутри себя и которое по мере приближения приезда Филлис становилось все более неприемлемым. Она просыпалась рано и сразу же отправлялась в душ, намыливаясь и оттираясь под самой горячей водой, какую только могла выдержать. В прошлом утренние часы были у Хаббардов временем для секса. Один только этот укоренившийся позыв, даже когда Марк отсутствовал, заставлял ее испытывать при пробуждении неловкость и ощущение нечистоты — хотя бы потому, что каждый день, еще прежде чем она успевала умыть лицо, это приводило ее к мыслям о Джиоване. А через день после его возвращения, всего за четыре дня до приезда Филлис, та же проблема перекочевала за ней в следующее испытание — испытание завтраком.

Созерцая Марка, сидевшего напротив нее за столом, она видела только его истощение, которого нельзя было приписать дорожной усталости. Он выглядел серым, кожа вдоль линии его челюсти отвисала. Его шутки были невеселыми, тоже старыми. Когда он возился с чайным ситечком, у него слегка выпячивалась нижняя губа — когда-то это казалось ей милым, но внезапно стало раздражающим, стариковским. Его привычка постоянно расчесывать волосы пятерней казалась самовлюбленной и неряшливой, а уж следы от яйца и джема в углу его рта были, конечно, совершенно возмутительны. (Она чувствовала уверенность, что их не было бы, сиди напротив него Джиована.) Совладать с этим избытком враждебности она могла лишь посредством того, что избегала его, выходила наружу, когда он входил, притворялась спящей, когда он шаркающей походкой входил в спальню, чаще пьяный, нежели нет. Но дело было не только в Марке. Даже птицы — которые, возможно, нравились ей на Сен-Жаке больше всего прочего — выглядели запятнанными.

Шайки попугаев хозяйничали в высоких эвкалиптовых деревьях позади дома, и их пронзительное верещание раскатывалось эхом по всей долине. Сначала она восторгалась, когда видела их мольбертные цвета. Теперь ей мнилось в них нечто распущенное, как в рабочих на стройплощадке, с этим их неубывающим потоком непристойного свиста. В тот последний день своих приготовлений Джин, вспотевшая под своей глазной повязкой, была убеждена, что чувствует их осмеяние, несущееся на нее в пропитанном ментолом бризе и охаивающее все ее усилия. Склонив голову, она продолжала мести, как обезумевший пират, пытающийся добраться до закопанных сокровищ с помощью метлы.

Когда Марк прошел мимо в своем синем халате, то выглядел вполне дружелюбно, но она заметила, что он держится на расстоянии. Не понял ли он, что она все знает, — не достаточно ли экспрессивно она орудовала метлой, чтобы выразить свой гнев, свое желание избавиться от грязи в их жизни? Может быть, он молился о безмолвной сделке: он оставит Джиовану, а Джин никогда об этом не упомянет. Она полагала, что ему в самом деле хочется это прекратить (куда могут привести подобные вещи?) и каждый раз, видя Джиовану воочию, он решает положить всему конец — сразу же после того как с ней переспит.

Пока Джин мела, Марк прошел к открытым воротам, чтобы их запереть, — как будто это в большей степени, чем ее переписка по электронной почте, могло воспрепятствовать вторжению решительно настроенного чужака. Покончив с этим делом, он с трудом наклонился — его, высокорослого, плохо слушались колени и спина — и снова поднял с земли свое пиво. Она видела, как разливалось по нему облегчение, когда он приложился к горлышку, и отогнала от себя образ Марка и его любовницы во время посткоитального отдохновения. Нравилось ли Джиоване, как свешивались с края кровати его ступни? Джин всегда находила это необычайно трогательным, особенно если пальцы ног были обращены книзу: Марк нигде не умещался полностью, в частности, его бесприютные пальцы ног, так буквально опущенные. А думал ли он теперь о Джин в этого рода подробностях — об ее ступнях, ее грудях или об ее выступающих ключицах, твердых и гладких, словно жемчужины, обернутые в шелк, как он всегда говаривал, нащупывая эти нежные выпуклости? Или же крупные драгоценности, украшавшие Джиовану, полностью ее от него заслонили?

Она гадала, что он видит, когда смотрит на нее. Он видел ее все более и более взволнованной, занятой, но ничего не производящей, птицей, залетевшей в дом, как в ловушку. Скажет ли он это Филлис — «словно птица, залетевшая в дом», — когда Джин будет готовить обед и ничем не сможет возразить, пока ее мать будет хихикать, больше польщенная его доверительностью, нежели обеспокоенная этим образом? Не говорить о Джиоване для Джин было сущим мучением. Но ничто не могло ее заставить открыть рот.

Он повернулся к виду за воротами спиной. Чувствуя на себе его неподвижный взгляд, она ощущала, просто как вероятность, его желание сообщить ей, что он, несмотря ни на что, все-таки по-прежнему ее любит. Но Марк не подойдет к ней, не станет рисковать, чтобы все открылось как раз накануне прибытия Филлис. Все же казалось, что он хочет подставить плечо, чтобы немного облегчить тот груз, что так сильно на нее давил, и чтобы его вкладом стало вождение грузовичка.

Этот помятый трехцветный драндулет был их первым приобретением на острове: автомобиль, задняя часть которого была выпотрошена, чтобы получился грузовик. Он был надежен лишь отчасти, но Марк восторгался его прелестью гибрида — длинного сзади, короткого спереди, — кефальной стрижкой для автомобиля, как он говорил, вкупе с его обтянутыми коленкором сидениями, и настаивал, чтобы его называли «грузомобилем». Джин к «грузомобилю» относилась терпимо, одобряя его приставучую богемную ауру, но на время визита матери предпочла водить аккуратный фургон, взятый напрокат.


Дорога в аэропорт, пролегавшая в глубине острова, была короче и поэтому больше нравилась Марку, но она была не мощена и пустынна. Джин представила себе, как ее преследуют стервятники и ошарашенные козлы, как она опускается на колени рядом с новым фургоном и как борется с заржавевшим домкратом, измазывая свою предназначенную для аэропорта юбку красной глиной. Так что вместо этого она выбрала дорогу, проходившую вдоль побережья, по всей длине которой ободряюще простиралась жизнь. Крепко держась за руль в тех его точках, которые на циферблате соответствовали бы десяти и двум часам, она с облегчением обнаружила, что мысли о Филлис ее больше не раздражают. Это было добрым предзнаменованием; конечно, раздражение по большей части проистекало из ожидания этого события, и вся штука заключалась в том, чтобы избежать страха, а не встречи. Ветерок, задувавший в окно, и свободная дорога улучшили ее настроение, и всю остальную часть пути она пела.

Филлис вышла из двенадцатиместного самолета последней, с точностью и изящностью нащупывая ногами алюминиевые ступеньки и спускаясь по ним бочком: картина, которая сообщила ее специализирующейся на здоровье дочери о женщине, хорошо знакомой с текстами о хрупкости ее костей. Овеваемая ветром на бетонной дорожке, в расписанном геометрическими фигурами шарфе, завязанном под подбородком, в огромных солнечных очках и с помадой цвета фуксии, она выглядела даже меньше, чем помнилось Джин. Или это ее голова казалась непропорционально большой, как будто под шарфом у нее имелась и шляпа? С такой головой на тощем тельце у Филлис был вид пришелицы с другой планеты; и вряд ли она стала больше, когда приблизилась. Но она отнюдь не выглядела так, словно провела в самолете два дня — или, точнее, на протяжении двух дней побывала в трех самолетах, первым из которых добралась до Лондона, где нашла тяжелый лайнер, направлявшийся на восток, а потом совершила непродолжительный перелет с Маврикия, Большого Острова, как называют его местные. Нет, взъерошенной выглядела как раз Джин с ее растрепанными ветром волосами и измятой одеждой, да еще и этой повязкой на глазу, елозившей под ее солнечными очками.

— Ну и дикарское же местечко! Баснословная дикость, — сказала Филлис, единым взглядом вбирая крошечный аэропорт и тотчас заставляя Джин занимать оборону. — Твой глаз! Твоя кожа! — Филлис пристально рассматривала Джин, все еще не выпуская ее из рук после приветственного объятия. — Я подарю тебе свою шляпу, когда буду уезжать, — объявила она с решительной щедростью, развязывая шарф, чтобы показать, что на ней действительно имеется шляпа — сплетенная из рафии, с узкими полями, отчасти канотье, отчасти колпак, — аккуратно водруженная на ее безупречные волосы, доходящие до подбородка, которые она все еще по-девчоночьи зачесывала за уши.

М-да, немного же потребовалось времени, подумала Джин, гадая, колотье или канпаком наречет Марк этот головной убор, и приходя к выводу, что она совершенно и категорично ненавидит эпитет «баснословный». Джин неразумно возмущалась огромным количеством багажа Филлис — а они ждали третьей сумки.

— Проклятье, — сказала Филлис. — Это моя обувная сумка. Наверняка ее кто-нибудь украл.

Она прищурилась на облаченного в форму и вооруженного охранника, затем на босоногих ребятишек, слонявшихся у входа и разглядывавших вновь прибывших, прикидывая возможные чаевые.

— Не думаю, мама, чтобы кто-то действительно украл твою обувную сумку, — сказала Джин. Отношение к обуви, как всем известно, является своего рода лакмусовой бумажкой для проверки женской уравновешенности. Разве Филлис в прежние времена не обходилась аккуратным маленьким багажом, не выказывала всегдашнего презрения к чемоданам с колесиками и одежным сумкам, довольствуясь одной ручной кладью? Именно это запомнила Джин из материных наездов в Оксфорд, когда через исполосованное дождем окно кондитерской отеля «Рэндольф» наблюдала, как Филлис выходит из черного лондонского такси — этакая сложная фуга в коричневых тонах, слои которой были выделаны из хвостов и шерсти четырех, по крайней мере, горных обитателей — альпаки, гуанако, ламы-вигони, лисицы. Никаких обувных сумок в те дни не было. — Что случилось с твоим принципом сборов, мама: «Одежду вполовину сократи, а деньги удвой»?

— Так, а откуда ты знаешь, что я от него отказалась? — довольно игриво ответила Филлис. Джин, уже беспокоясь о том, что ехать домой придется в темноте, стала бросаться туда и сюда, ища, кому бы пожаловаться. Она не могла не задуматься, не прибыл ли вместе с ее матерью другой багаж, еще больший, — повышенная нервозность, паническая нерешительность, забывчивость, — и с тяжелым сердцем предчувствовала как скорые, так и более отдаленные испытания. Ничего, сказала она себе. Она чувствовала насущную необходимость хорошо управиться с этим визитом: ей было сорок пять, да ради Бога, почти сорок шесть, пусть даже почти половину этого времени, почти половину ее жизни, у нее был Марк, с которым она делила свое бремя. Собственно говоря, неожиданно осознала она, с годами Филлис стала его епархией.

В конце концов обувная сумка была найдена снаружи, на бетоне, куда была выгружена и забыта; Джин поставила ее на уже внушавшую опасения тележку, которую выкатила к парковке и одинокой машине.

— Стало быть, Марк ужасно много работает?

Вталкивая сумки на заднее сидение, Джин точно поняла, на что она намекала — какого черта он не приехал встретить меня в аэропорту? Она согласилась, что втискивание сумок в маленький багажник очень близко к тому роду задач, которые нравятся Марку, но сказать это вслух была не готова.

— Да, так оно и есть. У него большой заказ, связанный с кухонным оборудованием.

Филлис, давным-давно покинувшая свой родной Солт-Лейк-Сити, занималась организацией различных мероприятий при Нью-Йоркской публичной библиотеке, несла ответственность за официальные завтраки и благотворительно-расточительные обеды в Большом зале. Она выбрала себе не доклады или развлечения, но следила за поставщиками провизии, дополнительными вешалками для одежды, массивными букетами цветов. У Джин не было сил расспрашивать, что сейчас представляет собой ее работа, кроме того, она помнила, что подобные безопасные темы следует приберегать про запас. Филлис, казавшаяся на пассажирском сидении маленькой, как ребенок, морщилась, разглядывая себе в зеркальце пудреницы и нанося на губы новый слой своей тропической помады. Джин пыталась вспомнить, почему она, когда была маленькой, воспринимала публичное нанесение Филлис макияжа как нечто по меньшей мере неприличное. Подобным же образом она бывала шокирована всякий раз, когда видела плавающий в унитазе Филлис не смытый квадратик промокательной бумаги с призрачным, типа помада-у-тебя-на-воротнике, отпечатком рта, подобным воздушному поцелую, посланному из канализации, чтобы сообщить ей, что в этой женщине таилось нечто большее, чем она когда-либо знала.

— Ух, как же я рада здесь оказаться! — сказала Филлис. — Ты не представляешь, как мне хотелось немного отдохнуть.

По пути домой она дремала, а когда время от времени, дернувшись, просыпалась, то снова говорила Джин о том, как она устала, как отчаянно мечтает о ранних отходах ко сну и спокойных днях, о том, что с возрастом употребление алкоголя стало почти невозможным, что она совсем отказалась от своего вечернего мартини, что трезвость поистине является секретом человеческого счастья.




Шестью часами позже, сидя в лунном свете на террасе Хаббардов, Филлис набиралась сил. Она переключилась с шампанского на местную огненную воду — сумасшедшую лозу, как называл ее Марк, — разлитую в рюмки размером с наперсток, которые он вынес спустя некоторое время после полуночи.

— Она просидела бы и проговорила бы всю ночь напролет, если бы я ей позволила, — пожаловалась Джин в ванной на следующее утро, ощупывая пальцем мешки, набрякшие под глазами, — глаза у нее были красными, словно она всю ночь провела в океане, а язык — бледным, сухим и зазубренным по краям, как пляжи Сен-Жака. — Хотела бы я за ней угнаться, — в ходе этой проверки сказала она шепотом, пусть даже и не было никакого шанса, чтобы мать ее услышала. — К чему тогда все эти разговоры о том, что ей требуется отдых? — Честить Марка за то, что приволок те, в глоток объемом, рюмки, не было никакого смысла: пить ее никто не заставлял. Разливальщик мирового класса, он не верил в возможность спасения людей от самих себя.

Джин не пожаловалась на насмешливое замечание Филлис и не собиралась ему о нем напоминать. В 12:40 ее мать сказала: «Я просто восхищаюсь, Джинни, тем, как ты совершенно не обращаешь внимания на свою внешность. Ты такая дерзкая. И ты абсолютно права: волосы, макияж, одежда — это же все ничуть не важно, так почему же не предпочесть просто комфорт?» И она, разумеется, не рассказала ему о непрошенных новостях, сообщенных Филлис о Ларри Монде, блистательном адвокате, на которого Джин работала много лет назад в Нью-Йорке и который с ней порвал — или так это представлялось ее матери. Но на самом деле это Джин порвала с ним, сбежала от него обратно в Европу, как только дела с Ларри, действительно более вероятным соискателем, стали разогреваться. В ту пору слово «вероятный» не отличалось для Джин от одобрения ее матери: и то, и другое активно ее отталкивало.

Филлис обозначила их дом «восхитительным», чем Джин предпочла удовлетвориться. Она приняла две порции болеутоляющего — тысячу миллиграммов обычного противовоспалительного средства, давно заменившего аспирин, который она машинально принимала во время похмелий в колледже, и ей вроде бы и впрямь стало лучше: она нуждалась как раз в усушке своей способности к эмоциям, достигаемой любыми необходимыми средствами — лекарствами, кофеином, а решимостью, внушаемой этими ритуальными приготовлениями.

Прежде чем выйти к завтраку, она поискала на полках ванной путеводители и карты. Джин собиралась составить план передвижения до самого вечера. О ромовом музее, где могли предложить бесплатную дегустацию, придется забыть. В предстоящую неделю они посетят живописный порт и проект по возрождению пустельги, проведут день в SPA-отеле, заглянут на крытый рынок. Филлис, профессиональный организатор, соответственно откликнется на любое проявление предусмотрительности. Она будет по-настоящему впечатлена, если предложить ей и структуру, и выбор, экскурсию, устроенную на манер многополостного сладкого блюда, выставленного перед гостями, и никакое место не подходило для этой программы лучше, нежели ботанические сады у Terre Haute[25].


Обширные сады, начинавшиеся возле деревни, где обитал всякий сброд, лучами расходились от клочка земли, на котором первый губернатор острова разбил свой огород. Но в путеводителе Джин утверждалось, что ботанический сад был мечтой бельгийца, двух французов, а затем и шотландца, каждый из которых привносил в это предприятие некое новое измерение. После этого, уже под руководством вновь созданного Департамента сельского хозяйства, ничего нового создано не было; или, как это понимала Джин, дух изобретательства стал таким же мутным и застойным, как заросшие лилиями пруды.

Она прервала чтение, чтобы оглянуться вокруг. Конечно, саду надлежит быть проектом единого ума или, по крайней мере, последовательности единых умов. В отличие от брака, подумала она, пусть даже брак часто уподобляют саду — частному округу. Этих бельгийца, французов и шотландца объединяло одно: они посмели возделывать на свой вкус рай на острове, который и так с легкостью побивал Эдем, когда его только нашли.

— Для этих людей, — рискнула сказать она вслух, прикидывая, как эта фраза будет звучать, если ее напечатать, — ничто из того, что они находили, не могло сравниться с тем, что они были в состоянии сделать.

— Что же они нашли, милая? — спросила Филлис, щурясь на вручную раскрашенную карту садов.

Джин лишь разогревалась и по-настоящему пока не хотела разъяснять свои свободные ассоциации, эти мысли, перебегающие от растений к личностям и другим сущностям. Просачивающиеся откуда-то идеи, оглашаемые вслух, — то был знакомый тонкий процесс, свидетельствующий о начале колонки, всего лишь фрагменте, не более, обычно сопровождаемом непропорционально большой волной эйфории: горячечным стремлением приносить пользу. С тех пор, как появилась Джиована, Джин одолевало желание делать добрые дела, как ее адвокат-отец, как, по сути, оба ее родителя, как будто только это могло все повернуть обратно.

Во всяком случае, с колонкой для следующей недели теперь все было решено. Забудьте о свойствах отдельных растений; копание в земле — вот что омолаживает (и это объясняет, почему так редко встречаются совсем юные садовники). Общее место? Или прополка сорняков была полезна только по контрасту с мешающими росту обману и грязи, случившимися в ее недавней жизни?

— Что ж, идеальное место для вечеринки, — сказала Филлис, оглядывая теплицу с папоротниками, орхидеями, бегониями и аронниками. Они шли среди можжевельника и индийскими орехами, мимо огромного баньяна, чьи обнаженные корни висели, словно волосы, к массивному красному дереву и к скамье, желанию поставить которую возле него никто не сумел воспротивиться. — Знаешь, чего бы я хотела? — сказала Филлис, роняя себя на скамью.

— Чего, мама?

Джин уселась с ней рядом.

— Чтобы мы, вместо того чтобы развеивать его прах, похоронили его под большим, красивым деревом. Тогда мы могли бы сидеть вместе с ним. Мне не по себе, как подумаю, что он вертится там в этом холодном океане…

Джин привыкла к тому, что мать затевает этот разговор с середины, да и сама эта мысль никогда особо не удалялась из их сознаний. Билли, ее старший — а теперь намного младший — брат, в пятнадцатилетнем возрасте был убит пьяным водителем зимой 1970 года. Они развеяли его прах в море, собственно говоря, в нью-йоркской гавани, под покрытой снегом статуей Свободы.

— Х-м-м, — сказала Джин. В каком-то смысле мать была права — он все еще оставался там. Материя всегда сохраняется. — Может, похороним под большим красивым деревом что-нибудь другое, что принадлежало Билли? Например, ту желтую лыжную шапочку. Что, кстати, с ней случилось?

Филлис рассмеялась.

— А, та! Она у меня.

На протяжении целого года, последнего своего года, Билли носил эту дурацкую лыжную шапку, днем, когда ему удавалось улизнуть вместе с ней, и каждую ночь, пытаясь с ее помощью приплюснуть свои дикие жесткие волосы.

— Ты когда-нибудь тревожишься из-за того, что забываешь его? — спросила Джин.

— Никогда. Я все время о нем думаю.

Вот еще одна из сторон, подумала Джин, что отличает ее горе от горя матери, которая с самого начала привыкла отслеживать постоянно меняющиеся черты своего ребенка. Может, для нее мертвенный облик Билли — это только «фаза»; его нынешнее пребывание мертвым и витающим в темных глубинах представляется ей лишь следующим шагом, но никоим образом не концом его истории.

Вот Джин, да, тревожило то, что он увядал в ее памяти, — его смех звучал не так отчетливо, хотя, по какой-то причине, того же самого нельзя было сказать о его квакающем, еще не установившем голосе. Но увядал на самом деле не он, она наконец в этом разобралась. Увядали все остальные, включая ее саму. После его смерти Джин слегка отдалилась от родителей, стала их чуждаться, возможно, чтобы остаться с Билли или подобраться к нему ближе. Кто знает, пустилась бы она так неудержимо через океан, если он был рядом? Мертвые, конечно, остаются прежними, думала Джин, и все призраки по-прежнему живы, разгуливая по своим садовым дорожкам. Разумеется, после случая с Билли она просто не могла вынести чего-то еще: больше никаких смертей.

Вот оно, осознала она. Вот чем объясняется ее страх перед приездом Филлис: возможность, теперь постоянно присутствующая, что ее мать принесет самую дурную весть. В точности как тем снежным субботним утром, когда после ночного бдения в больнице рядом с сыном, которому делали искусственную вентиляцию легких, ей пришлось сказать Джин, которая завтракала своими хлопьями — хлопьями «Жизнь», между прочим, — что его больше нет.

— Пойдем, мама, — сказала Джин, помогая той подняться со скамейки. — Нам еще много миль надо пройти.

Они повернули и в безмолвном согласии направились к знаменитым лилейным прудам. Но успели пройти совсем немного, когда Филлис снова остановилась, на сей раз перед высящимся деревом — индийской альбицией, крепкой и гладкой, со стволом, окрашенным в теплые серые тона веймаранера. Но внимание ее матери привлек не этот цвет. Высокое дерево на самом деле было двумя высокими деревьями. Спиральная лоза, энергичная лоза из Австралии, устремлялась вверх из самой сердцевины альбиции, расщепив ее ствол, чтобы в нем угнездиться, и сплетаясь с верхними ветвями.

— Симбиоз? Или паразитизм? — спросила Джин у матери, но Филлис была совершенно захвачена этим невозможно медленным танцем. Видение вечного объятия заставило Джин вспомнить «Арундельскую гробницу» Ларкина[26], стихотворение о благородной чете, высеченной в мраморе, о котором она писала на последнем курсе. Она прокрутила в уме его концовку — или, по крайней мере, то, что она могла припомнить, безмолвно коснулось ее слуха:


Над их истории клочком
Лишь чувство ныне вознеслось:
Преобразил их ход времен
В неправду. Верность камня им
Не мнилась гербом вековым,
Который всем докажет вновь,
Что наш инстинкт почти умен:
Переживет нас лишь любовь.

Именно слова «Верность камня им / Не мнилась гербом вековым» уязвляли сейчас Джин, заставляя ее против воли думать о Марке, сплетенном со своей собственной австралийской лианой; но матери она процитировала только знаменитую последнюю строку. И она рассказала Филлис, что мраморная чета держится за руки. Мать ответила тем, что стиснула ее запястье, словно бы не осмеливалась взять ее за руку. Спеша развеять торжественность момента, Джин рассказала кое о чем, что прочла в биографии Ларкина — как, например, он нацарапал на черновике того стихотворения: Любовь не сильнее смерти лишь из-за того, что статуи держатся за руки на протяжении шести сотен лет. Но она не поведала матери о другой пикантной подробности из его жизни, которая не поразила ее, когда она о ней прочла: что поэту нравилась порнография. Наезжая в Лондон, он имел обыкновение обходить специализированные торговые точки, как правило, «труся» по-настоящему в них входить из-за нехватки самообладания. Школьницы и взбучки, вот что привело к этому Ларкина, а также журнал под названием «Swish»[27]. Они еще какое-то время постояли молча, а потом Филлис сказала:

— Ты с отцом связывалась?

Вот, начинается.

— Да. Говорила с ним, погоди-ка, примерно неделю назад. А что? Какие-то особые новости?

Странно было, что Филлис сказала «с отцом», а не просто «с папой». В голосе матери она расслышала тоскливую нотку — которой не было в разговоре о Билли: наоборот, беседы о нем были отказом всецело препоручить его смерти.

Не заболел ли папа? Но, чтобы сказать ей об этом, она позвонила бы, а не отправилась бы в полет, длящийся восемнадцать часов.

Со времени их развода прошло двадцать лет. Не мог ли в жизни ее матери появился кто-нибудь новый? Нет, она бы знала. А в жизни папы? Ребячество, конечно, но эта мысль наполнила ее отвращением. Нет, нет и нет. Ее родители пребудут в том же состоянии, что и прежде: просто разведенными. Снова у нее возникло неприятное чувство предвидения, на этот раз говорившего о том, что время и возраст могут отменить любое соглашение — если не ее собственный брак, тогда развод ее родителей.

Когда Филлис снова заговорила, то смотрела на дерево, а не на свою дочь.

— Почти тридцать лет я думала, что мы никогда не расстанемся. А потом, из-за того, что, возможно, было простым… грешком — Билл в те дни был необычайно красив, — в общем, мы все-таки расстались. Я была права. Но при этом я же была и неправа, не знаю, как тебе это объяснить. Знаешь, распутать все это не так уж и просто. Как бы ни права была ты со своей стороны.

Ладно, это не было извещением о смерти. Но вот словечко «грешок» — оно прозвучало едва ли не бойко, ей так и представился Великий Шалун на своей летающей трапеции. В чем состоит добродетельность снижения эмоций? За этим вопросом крылась ее нетерпимость к британскому воспитанию Марка, которое предписывает ни на что не жаловаться, — основной причине, как она чувствовала, того, что теперь он избегает откровенности. Ей хотелось, чтобы все перестали ее прикрывать, если это было именно тем, что, как им представлялось, они делали. Джин вспомнила, как ей пришлось настаивать, чтобы ей разрешили пойти в больницу и в последний раз увидеть Билли — попрощаться с ним, прежде чем отключат его дыхательную машину.

— Ты говорила, что порвала с папой, потому что у него был роман?

— Да. Одним словом. Так и говорю.

— Мама, мне тогда было двадцать шесть. Зачем было так долго ждать, чтобы сказать мне об этом только сейчас?

— Момент был неподходящий. И твой отец, он нездоров, Джин. Вот о чем я хотела тебе сказать. У него — не знаю, как много тебе известно — случилось несколько этих, микроинсультов, никто даже не может сказать, сколько именно. Некоторые из них по симптомам ничем не отличаются от настоящего инсульта, но, как полагают, не причинят какого-либо длительного вреда. Так мне сказали на этой неделе. Ты папу знаешь. Он не собирается объявлять об этом направо и налево. И будет это игнорировать так долго, как только возможно. Он практически глух, однако и помыслить не хочет о слуховом аппарате. Но, чтобы ответить на твой вопрос, скажу вот что: я ничего тебе тогда не рассказывала, потому что у тебя были свои трудности. Твоя беременность — с этой пре-как-бишь-ее-там.

— Преэклампсией.

— Точно. Я просто не думала, что тебе нужна эта информация. Знаю же, как вы с отцом близки.

Последовала долгая пауза, во время которой Филлис рылась у себя в сумке в поисках глазных капель. Джин не нарушала тягостного молчания между ними, глядя, как мать поочередно раздвигает пальцами свои веки, роняя себе в глаза слезинки капель.

— Ты имеешь в виду, что чувствовала себя униженной, — сказала наконец Джин.

— Ну, на мешок смеха это совсем не походило, здесь ты не ошибаешься.

Снова наступило продолжительное молчание. Филлис вытирала глаза тыльной стороной ладони, покрытой пигментными пятнами. Грешок, микроинсульт, все совершенно безвредно и вряд ли приводит кмикросмерти, думала Джин, — а потом вспомнила, что, по словам Марка, это французское обозначение оргазма: le petit mort[28]. Но она предпочла отвернуться от его ментальной вселенной — что же на самом деле с папой? И что такое с Филлис? Джин предположила, что та, возможно, бессознательно, воспользовалась глазными каплями для прикрытия — не хотела, чтобы дочь видела ее естественные слезы.

— Наверное, мне надо тебя поблагодарить. Я понимаю: ты пыталась меня защитить.

— Ну да. Но, сказать по правде, мы тогда все это только-только преодолевали. И, честно говоря, это случилось до того возраста — я имею в виду свой возраст, — когда кажется, что можешь себе помочь, поговорив о чем-то. Я едва понимала, что именно меня подкосило, а потом вдруг все оказалось решено и не оставалось… никакого выхода. Словно самой меня там почти и не было.

Джин подумала, не является ли это приглашением поговорить о ее собственном браке, хотя она тоже не была к этому готова.

— Я вовсе не жалуюсь, мама, но, знаешь, для Мэрианн и для меня, наверное, и вправду было бы лучше знать, что была какая-то причина.

— Причина всегда есть, Джинни.

Пройдя по деревянным мосткам и мощеным булыжником дорожкам, они вскоре наткнулись на большую черепаху, не огороженную и не на привязи; об ее огромном возрасте свидетельствовала только ее морщинистая шея. Округлый панцирь походил на игрушечный автомобиль, скорее припаркованный, чем остановившийся, и был достаточно велик, чтобы на него можно было усесться.

— Они живут где-то около ста двадцати лет, — сказала Джин, бессознательно кладя руку на свое собственное горло, касаясь той складки в ослабевшей коже, докуда, как она часто думала, стоя перед зеркалом, добралась теперь морщина меж бровей, — постепенно распространяющееся лицевое раздвоение, словно какой-то новый отрезок шасси. Когда она впервые обнаружила эту канавку, ей представилось, как в дальнейшем она достигнет ее первой явно выраженной расщелины и как в конце концов вся она окажется размеченной сверху донизу посередине и ее легко будет сломать пополам, словно высушенную вилочку цыпленка.

— Весь фокус в том, чтобы совсем не двигаться, верно? — сказала Филлис. — Может, тебе следует порекомендовать это в одной из твоих колонок, Джинни: не двигайтесь и живите вечно.

У Филлис неожиданно улучшилось настроение, возможно, она испытывала облегчение из-за того, что избавилась наконец от бремени своей тайны. На ней был пасхально-яркий набор из пуловера и кардигана, очевидно, купленный для этой поездки. Даже кожа ее выглядела иначе — какое-то новое средство для самозагара? Конечно, и о лицевой подтяжке ей известно, подумала Джин, поглаживая свою старую коричневую юбку, ту, что особенно не нравилась Марку, из валяной материи, похожей на гранолу[29], — вот и еще одно доказательство того, что одежда ничего не значит.

Новая одежда, специальные кремы, возможная подтяжка лица: Джин спрашивала себя, не с интрижки ли Билла началось все это тревожное напряжение. Вот что это делает с людьми, заставляя их год за годом распарывать себя и распутывать, пока они не вернутся к самому истоку своего брака, чтобы потом начать все снова, такими, какими себя обнаружат, — скорченными, нестройно звучащими, неуверенными. После развода Филлис впервые в жизни устроилась на работу — стала экскурсоводом в Американском музее народного искусства, где напоминала одну из отважных дам на каком-нибудь простодушном флюгере — протертая рука, указывающая на горизонт, жестяная юбка, постоянно дребезжащая на ветру. Теперь Джин понимала, что от нее ожидается: она должна не только выдержать измену Марка, но и улучшиться из-за нее.

По крайней мере, веселое настроение Филлис придало их молчанию дружелюбный характер, но Джин чувствовала, что мать уже устает, и подвела ее к паре пустых скамеек в тени.

Филлис полностью распростерлась на одной из них, приспособив свою сумку в качестве подушки и прикрыв рукой глаза.

— Чуть-чуть вздремнуть… Ты же не улизнешь, не оставишь меня, если я немного посплю, правда?

Мать отключилась еще до того, как Джин успела придумать ответ. Она заняла противоположную скамейку, разложив по всей ее длине свои вещи, чтобы на нее не мог усесться кто-нибудь еще. А потом, словно празднуя завершение полного облета сада, над ними развернулось бриллиантовое облако бабочек, белых, словно бурун, остающийся за быстроходным катером. Это дух захватывающее зрелище напомнило Джин о другом однодневном путешествии, совершенным более двадцати лет назад, в Бейонн, Нью-Джерси, вместе с Ларри Мондом: там их тоже удивило огромное пенистое облако бабочек, клубившееся над полем желтых цветов.

Когда Филлис накануне вечером рассказывала ей новости о Ларри, Джин не упомянула о том, что столкнулась с ним не так давно — примерно за две недели до того, как они перенесли свой лагерь на Сен-Жак. Последний отрезок лондонского времени был наполнен беспрестанными заботами, совместными поденными трудами самого отвратного рода, работами, которые предпринимала Вик, но также и Джин, смиряясь со справедливой стоимостью своего великого побега. В один из таких дней, ознаменованный декабрьским дождем, она, нагруженная еще одной партией экзотических костюмов Марка, была поражена, повстречав Ларри в химчистке «Рай», что на Парквее.

Две одинаковых синих куртки, перекинутые через его руку, вот что она заметила прежде всего — потому что они были гораздо более строгими, нежели одеяния Марка, — а на другой руке у него висела коричневая полушинель, вялая и тяжелая, как труп жертвы ДТП. Растерявшись и даже обдумывая возможность поспешного бегства, она глянула через окно фасада на оживленную улицу, на толкающихся и спешащих людей, прикрывавшихся газетами и пластиковыми пакетами, спасаясь от внезапно хлынувшего дождя. Черт, зонта нет. Ларри смотрел не на то, что у нее в руках, но неотрывно пялился прямо на нее, ожидая, когда она обратит на него внимание.

— Джин.

— Ларри!

— Не могу поверить, что вижу тебя здесь — сегодня. Это совершенно невероятно.

— Правда? Хотелось бы, чтобы так оно и было. Я, кажется, провожу здесь все свое время. Туда и сюда, вверх и вниз по Парквею, то в «Рай», то из него, каждый день.

Джин, как это бывало с ней каждый раз, когда она его видела, гадала, какого цвета у него глаза. Голубые, как сапфир? Синие, как озеро Мэн? Нет, этот цвет больше нигде в природе не воспроизводился.

— Правда. Понимаешь, как раз сегодня утром… ну, в общем, я думал о тебе, когда проснулся.

— Обо мне?

— Да… А потом, когда вышел за газетами, вспомнил, что прошлой ночью видел тебя во сне.

— Видел во сне?

— Угу. На тебе было что-то вроде ночной рубашки, а в руках ты держала смешной букетик полевых цветов, а еще на голове у тебя была то ли гирлянда из маргариток, то ли венок из лютиков, и — прости, ты, наверное, думаешь, что я окончательно спятил — ты шла ко мне, как Персефона[30], вернувшаяся из глубин ада, с этим твоим милым близоруким взглядом, привыкающим к яркому свету. Ты шла через луг, а вокруг тебя танцевали сонмы бабочек, помнишь?

— Помню — что? На самом же деле меня там не было. Не думаю. Такое я бы запомнила. Определенно. Но бабочек я, да, помню… Ладно, сам-то ты как? Что ты здесь делаешь? Почему не в Принстоне?

— Не могу поверить, что вижу тебя воочию.

— Ну… вот она я. Почти такая же — во всяком случае, внутри. Только вижу еще хуже. Намного хуже. Ты преподаешь?

— Да, вот она ты… А я, да, преподаю — или читаю кое-какие лекции. В Университетском колледже Лондона — лекции Бентама. Они выделили мне берложку неподалеку отсюда… Я и забыл, что это твой район.

После последнего курса в колледже Св. Хильды Джин работала помощницей адвоката в Нью-Йорке, пообещав матери провести лето дома: период для остывания, как понимала это Джин, предписанный для излечения от ее растущей привязанности к Марку. «Кто его знает», — вот все, что сказала Филлис, пусть даже Джин и думала, что уж она-то знает точно. В первую очередь из любви к отцу — чьи инициалы, WWW, задолго до того как они стали синонимом легкого доступа ко всему знаемому, незнаемому и непознаваемому миру, представлялись ей тайными воздушными волнами, их соединяющими, — она пошла работать в его адвокатскую контору. Там ее назначили к Ларри Монду, который в свои тридцать уже стал полноправным партнером. Но она видела его и раньше. Ее первый семестр в Оксфорде совпал с его последним, и он в качестве приходящего преподавателя прочел им такую захватывающую серию лекций («Эрозия гражданских свобод»), что она написала свою курсовую по его специальности, этике.

Так что летом 1980 года ей было чему удивиться, обнаружив, что он напрягается изо всех сил, в качестве третьей стороны участвуя в некоем судебном разбирательстве. Группа рабочих судостроительного завода подала иск против сигаретной фабрики по поводу необычайно усиливающегося воздействия на организм асбеста, неизбежного на рабочих местах, в сочетании с вдыханием дыма — смертельной смеси, не только известной дирекции сигаретной фабрики и табачной компании, которой она принадлежала, но и утаиваемой ими (как утверждали адвокаты истцов). Фирма Билла Уорнера в лице Ларри представляла интересы табачной компании. На тридцать третьем этаже Рокфеллеровского центра, в обитых деревянными панелями и снабженных кондиционерами кабинетах Декстера, Уорнера и Уиппла, податели иска были известны как Козлища — самоличная шутка Ларри насчет того, что ему приходилось исполнять роль решительного врага рабочих.

Каждую неделю он обедал с командой из табачной компании — с южанами, приехавшими в большой город, чтобы посмотреть за продвижением дела и проследить за молодым адвокатом. Это были добродушные стариканы с медвежьими объятьями и пивными животами, менеджеры среднего звена с несметными командировочными; они обожали пить «Джек Дэниелз» и не заботились о том, кому это известно. Каждую пятницу они возили Ларри в «Автопаб», ресторан на углу Пятой авеню и Пятьдесят восьмой улицы, кабинки в котором были оформлены под классические автомобили.

Возвращаясь в контору, Ларри усаживался на край стола Джин и рассказывал ей, в какой машине они сидели в этот раз. Он бывал слегка пьян — в конце концов, пятница, а дело, которым он занимался, определенно являлось работой, — и его пародии доставляли ей истинное удовольствие: ребяческое увядание широченной улыбки, появление на лбу озадаченных морщин, то, как они приподнимали свои верхние губы, чтобы выразить непонимание, и обнажали коричневые от табака зубы, когда ему снова приходилось объяснять, почему он не может воспользоваться той грязью, что они нарыли на жен Козлищ…

И Джин, хоть и смеялась, когда это говорила, однажды под вечер заявила, что ему не может доставаться все веселье на свете, а на следующей неделе поехала туда вместе с ним. Вскоре они оба с нетерпением дожидались пятниц, когда в конце обеда какой-нибудь из менеджеров распахивал перед ней автомобильную дверцу и, глядя, как она выскальзывает из-за стола наружу, спрашивал: «Зачем такой миленькой юной леди, как вы, заниматься таким отвратным бизнесом, как юр’спрудеция?» Втайне от остальных она сама задавала себе этот вопрос, но вслух всегда говорила, что им следует дать ей знать, если в табачном деле откроются какие-нибудь вакансии.

При этаком романтичном и освященном родительским благословением раскладе Джинни Уорнер и Ларри в один прекрасный день, вооружившись объективом длиною в фут и не поставив в известность ее отца, тайно отправились задокументировать асбестовую ситуацию на давно закрытой верфи в Нью-Джерси. Через дыры в потолке они увидели твердую асбестовую изоляцию толщиной в матрас: достаточно токсичную, как будет утверждать Ларри в суде, чтобы сделать привычку к никотину вообще не имеющей отношения к делу. Для проведения разведки на старой верфи у Джин имелось фальшивое имя. Хотя она его до сих пор помнила (Дебби Экерман), воспользоваться им ей так ни разу и не пришлось. Это он предложил ей его для защиты, на тот случай, если бы их задержали за нарушение прав владения.

Ему было не по себе из-за проникновения на верфь, а еще больше — из-за того, что он представлял интересы табачной компании, однако как адвокат он изо всех сил старался победить. Джин думала, что ее отец, возможно, проверяет силу его ума, словно какой-нибудь сказочный король, чинящий препятствия соискателю руки его дочери. Отец не мог полагать, что если Ларри сокрушит Козлищ, то ее любовь будет гарантирована, но, по крайней мере, в одном результате он был уверен и оказался прав: Козлища дело проиграли.

После того как улики были надлежащим образом сфотографированы, Ларри, перелезая через сетчатую изгородь, порвал на себе рубашку. Он стянул ее через голову, чтобы осмотреть повреждение и, как заподозрила Джин, продемонстрировать ей свою грудную клетку. Он считает себя некрасивым и поэтому работает над своим телом, вот что она подумала, увидев ее, тронутая его неуверенностью, которой никак не ожидала, и глубоко впечатленная. Когда он снова надел рубашку, они молча направились к машине, и фалды, образованные разрывом, вздымались позади него, как обтрепанные крылья, пылая в закатном солнце. Именно тогда и появились бабочки: белая пена над полем цветущей ржи, чуть дальше того места, где они припарковались. Жизнь спустя Джин стояла перед ним, обремененная костюмами мужа, и вспоминала о волнении, испытанном в тот летний вечер в Нью-Джерси, в день, когда ей, помимо всего прочего, каким-то образом явилось неопровержимое знание того, что она никогда не сможет быть адвокатом.

— А как там эти Козлища? — выпалила она, забыв спросить о его жене.

Хотя она не могла бы утверждать это наверняка, ей показалось, что перед ответом он слегка вскрикнул.

— Ой, они такие славные. Они великолепны!

Продолжая маневрировать своими костюмами, Ларри скрестил руки и расширил стойку, покачиваясь на внешних сторонах ступней.

Козлища славные? Они великолепны? Но Джин уже слишком отвлеклась, чтобы уловить смысл его неожиданного ответа. Только американские мужчины, даже наши интеллектуалы, думала она, стоят вот таким образом — раздвинув ноги, чтобы сделаться меньше ростом, доступнее, показывая тем самым, что они не собираются от вас убежать. Марк, каким бы высоким он ни был, никогда не расставлял ног и не сутулился. У него не было стойки внимательного слушателя. Руки он, словно колышки для натягивания палатки, держал глубоко сунутыми в карманы, а когда говорил, то слегка подпрыгивал, словно существовала опасность, что в любой момент он сорвется с места и убежит. «Никогда не извиняйся, никогда ничего не объясняй», — таков был его девиз, противоположный ее собственному.

Джин старалась слушать, глядя, как шевелятся губы Ларри, и боясь, что не поймет того, он говорит; но ей очень нравилась эта американская манера приспосабливаться к собеседнику, которую Марку считал возможным высмеивать; она, по сути, преисполнялась высокой любви, как будто вдыхала ее вместе с запахами чистящих химикатов, пусть даже и понимала, что это могло быть лишь чем-то похожим на любовь — возможно, вырвавшимся на волю патриотизмом или тоской по дому. Разум ее мчался во весь дух, пытаясь обуздать по-детски скачущее сердце, прежде чем оно вырвется на опасную проезжую часть, а Ларри все говорил, по-прежнему раскачиваясь на внешних кромках своих подошв.

— Джо в Уэслейне; Ребекка, вторая двойняшка, уезжает на целый год, поступила добровольцем во «Врачи Без Границ». Похоже, ее могут отправить в Монровию — это беспокоит. А вот Дженни, представляешь, Джен весной окончит академию Конкорд…

По-видимому — нет, вне всякого сомнения, — он решил, что она спрашивает его о детях. Джин поняла, что он рассказывал своей жене о Козлищах, после чего, в качестве любовного ругательства, это слово стало семейным кодом, обозначающим их детей. В конце концов, разве они с Марком не называли Вик Крыской, Личинкой, Блошкой и (когда стало ясно, что она вымахает чуть ли не с отца) Гномиком, а не просто Лепестком, Цветиком или Лапочкой? А интересно (думала она), вот когда Ларри рассказывал миссис Ларри — Джин не могла припомнить, как зовут ту девушку, что заменила ее в фирме, — о первоначальных Козлищах и своей героической роли в обнаружении, прямо над тем местом, где эти Козлища вкалывали, более чем достаточного количества асбеста, чтобы оправдать табачные компании, — рассказал ли он ей тогда заодно и о Джин? Рассказал ли ей Ларри о том, как в конференц-зале он учил Джин танцевать валленато — о девяти неделях тесного, но сугубо технического контакта при натаскивании в замысловатых, выворачивающих ноги па этого танца, который он подцепил во время своей годичной полевой службы в Колумбии, и о сбивающей с толку рассеянности в этом длинном помещении, пропитанном его чистым цитрусовым запахом, в то время как все остальные спускались ради ленча на площадь, где сидели, болтая ногами, на ледовом катке, который на летнее время преобразовывали в кафе?

В последний раз она видела Ларри десять лет назад, в Нью-Йорке, на обеде в честь ухода в отставку ее отца. И точно так же, как тогда, сидя рядом с ним на том обеде, Джин поймала себя на мысли о том, что могло бы произойти, проживи она все эти годы там, где жил Ларри, а не там, где жил Марк. С усилиями, которые ей самой показались Геркулесовыми, они, укрываясь за запотевшей витриной химчистки, ухитрились обменяться кое-какими новостями. До лекций Бентама Ларри вел семинар в Оксфорде, хотя теоретически все еще был связан с фирмой и время от времени наведывался в Нью-Йорк.

— Я думала, что ты в Принстоне, — снова рискнула заметить Джин.

— Я несколько лет назад переехал оттуда в Колумбию, хотя дом, конечно, там, и Мелани…

Теперь Джин вспомнила: его жена работала в университетской прессе. Когда речь зашла о его новой книге, он стал намного разговорчивее. Он хотел выслать ей ее, но не знал, на какой адрес. Называется «Теория равенства», ей следовало бы купить экземпляр. Нет, он таки сам пришлет ей экземпляр, какой у нее адрес? Он оказался первым ее знакомым, слышавшим о Сен-Жаке. Собственно, он был осведомлен о нем намного лучше, чем она.

Ларри знал, что она замужем за Марком Хаббардом, и произносил это имя так, словно оно было названием получившего широкое признание бренда, что не вполне соответствовало действительности. Из чего она заключила, что он, не имея ничего другого, на чем можно было бы строить отношения, одобряет ее выбор, и это ее смутило. Ларри спрашивал, она отвечала, Ларри говорил, она слушала. Ей хотелось расспросить его о множестве других вещей, но также, и очень остро, она ощущала потребность уйти. Он не пытался остановить ее, когда она попятилась из «Рая» под дождь, едва не споткнувшись на мостовой, пытаясь удержать костюмы Марка, соскальзывавшие с руки.

В конце квартала она заглянула в другую химчистку, Пэчкера и Торрейна — которую Марк называл «Пачкали и Теряли», — и там в ней проснулась ненависть к самой себе. Почему ей понадобилось вот так удирать? Почему она не могла вернуться и сказать, что не отказалась бы от чашечки кофе? Джин не заметила, как вошла эта молодая женщина, — та не сводила с нее глаз. Распушая свои приплюснутые дождем волосы, Джин догадывалась, что она, должно быть, выглядит необычайно, даже пугающе забрызганной.

Женщина, у которой были длинные волокнистые волосы, похожие на волосы Виктории, и самая медленная частота мигания глаз, какую когда-либо осознанно отмечала Джин, выглядела так, словно готова заговорить, или чихнуть, или разразиться слезами.

— Вы меня не узнаете, — сказала она Джин, которая незамедлительно ответила единственным возможным образом.

— Разумеется, узнаю.

Зрачки у нее были расширенными и стеклянистыми, словно она медитировала.

— Я Софи, — сказала она.

— Ну конечно же, — ответила Джин, совершенно не узнавшая, несмотря на явно выраженный французский акцент, Софи де Вильморен, дочь известной первой любви Марка.

Господи, думала она, как опасно сдавать свои вещи в химчистку в Камдене. За углом была еще одна, Дживза, очень дорогая. И каких же максимально ценных знакомых могла она там обнаружить? Миссис Х., на денек приехавшую из Оксфорда? Или своего редактора, Эдвина Грабиела Макея, покинувшего свой стол, чтобы в открытую за ней шпионить?

— Как поживаешь, милая? — спросила она, стискивая худое плечико Софии и стараясь, чтобы та почувствовала себя лучше, едва ли не тронутая тем, как ее, по-видимому, огорчило, что она ее не узнала. Боже мой, она выглядела ужасно — нервная, бледная как воск, кожа как пластилин. Вероятно, вегетарианка, подумала Джин, подсчитывая и не веря самой себе, что той теперь уже должно быть за тридцать. Джин помнила очаровательную, озорную девушку лет восемнадцати. А здесь — это существо с неподвижным взглядом и волосами, выглядевшими так, словно их никогда не стригли. В ней чувствовалась какая-то общая неустроенность. Стояла середина декабря, а она была без пальто.

Пока они разговаривали, снаружи темнело, суля еще более сильный дождь, а некто по ту сторону прилавка все искал рубашку Софи, словно собиратель плодов, вслепую тыча своим раздвоенным шестом в высоко раскинувшиеся ветви с висящей на них одеждой. Или, скорее, говорила Джин, а Софи слушала, время от времени протирая глаза. Она рассказала изголодавшейся по железу Софи об их неминуемом отъезде на Сен-Жак, показывая ей на карте его местоположение и в то же время вбирая в себя ее костлявое телосложение, покрасневший нос и скрюченные пальцы, приходя к уверенности, что у той не было месячных уже целые годы, и вразброс излагая ей сведения об экономике острова, которые сама только что узнала от Ларри.

Дождь не выказывал ни малейшего намерения прекратиться, когда дрожащая Софи с пустыми руками (ее рубашка так и не нашлась) направилась к выходу. Джин снова коснулась ее плеча и заставила Софи пообещать, не указывая точной даты, «непременно и обязательно» прийти к ним, чтобы выпить перед их отъездом.

— Вы так добры… — По ее болезненному личику пронеслось выражение тревоги. — А вы уверены, что Марк не будет против?

— Против! Я уверена, что он будет счастлив снова тебя увидеть — так же, как и я.

Бедная Софи, думала она, такая же неловкая и хрупкая, как выпавший из гнезда птенец. Испытывая облегчение благодаря тому, что осталась одна, она наконец пихнула свой влажный груз на ту сторону прилавка, понимая, что с тем же успехом могла бы бросить его прямо в мусоросжигатель. Софи де Вильморен ее расстроила. Если с ней что-то серьезное, то разумно ли было приглашать ее к себе? Вдруг она сошла с ума? Без пальто, да и рубашки у нее никакой не было, как настаивал служащий химчистки. Может, она прошла внутрь вслед за Джин просто для того, чтобы с нею поговорить, а потерянная квитанция — ее выдумка? Джин и дело совершала ошибки одного и того же рода, вступая в личную переписку с каким-нибудь обеспокоенным читателем… Ей хотелось отмотать время назад и найти убежище в куда более приятном сюрпризе, преподнесенным этим днем ранее, — в образе Ларри, с его любезными телодвижениями и пристальными голубыми глазами, излучающими весь его сфокусированный интеллект прямо на собеседника. Ее можно было бы убедить, что он ей только приснился — как, бишь, там? В ночной рубашке и с венцом из сорняков.


— Как вы могли оставить ее одну в Лондоне в таком опасном возрасте? — спросила Филлис. Явно восстановив силы, она стояла, полностью выпрямившись и уперев кулачки в бока. Ее вопрос, возможно, вызванный видом парочки, целующейся на той же скамейке, где сидела ее дремлющая дочь, вырвал Джин из задумчивости, и мгновение ей казалось, что мать спрашивает у нее о Софи де Вильморен. Но на самом деле Филлис «тревожилась» (в обвинительном ключе) о Виктории. — Кто за ней присматривает? — Джин знала: бесполезно говорить, что Виктория в присмотре не нуждается, что Виктория сама всегда присматривала за ними. Мать просто бросила все свои силы на очередную тревогу. — Как же это могло случиться, что Виктория так заинтересовалась коммунизмом? Как ты думаешь, может, это реакция на тот род работы, которой занимается Марк, — придумывая, как продавать людям целую кучу барахла, которое им не нужно?

— Не коммунизмом, а марксизмом, — сказала Джин, игнорируя выпад против Марка и не давая себе труда спросить, как долго сможет Филлис обходиться без своего холодильника. Сегодня утром она допустила ошибку, упомянув о семинаре по марксизму, который особенно возбуждал Вик, из-за чего Филлис с запозданием и взорвалась. Это было нечто новое — то, как она в любое время могла завестись из-за какой-то мелочи, которой затем не позволяла забыться. Джин точно знала, чем именно обеспокоена ее мать, — теми неряшливыми парнями, с которыми Виктория могла познакомиться на таких курсах. Вполне в духе Филлис — напасть сразу со всех сторон: капитализм Марка грязен и бесчестен; «коммунизм» Вик сулит безнадежную судьбу.

— Виктория превосходно отзывается на любой вид социальной несправедливости, в точности так, как и должно быть, когда тебе девятнадцать, — сказала Джин. — Она переключилась на антропологию и социологию — и действительно нашла свой предмет. Или предметы. Я этим как нельзя более довольна. И чем, позволь спросить, так уж плох марксизм?

Она сама не верила, что пустилась по этой дороге. С таким же успехом она могла бы толкнуть мать в пруд с лилиями, если бы они его уже нашли. Но остановиться теперь было невозможно.

— Марксисты — великие теоретики. Анализ их верен. Просто решения, предлагаемые ими, всегда ошибочны… — Она подумала о своих долгих разговорах на эту же тему и с Викторией, у которой, как выяснилось, были трудности с теми же разграничениями. — Ладно, замяли, — раздраженно сказала Джин.

Она сразу же пожалела, что утратила невозмутимость, хотя опущенные глаза и поджатые губы матери давали понять, что, по ее мнению, Джин утратила ее довольно давно. Возможно, когда отказалась от карьеры адвоката. Все это образование, а потом — пшик. Филлис не могла этого понять. Вот бы рассказать сейчас матери, что ей только что виделся сон наяву, необычайно подробный и долгий, о ее любимом адвокате! Выходи за Ларри — таков был безмолвный приказ Филлис в то далекое лето. Оставив позади себя ко всему безразличную пару, по-прежнему слившуюся губами, Джин зашагала вперед, и мать следовала за ней, пока они не нашли покрытый лилиями пруд.

Огромные круглые листья с приподнятыми краями, словно подносы, усеивали зеленую поверхность. Мать и дочь смотрели на появлявшиеся там и сям пузырьки, производимые то ли лягушками, то ли рыбами, то ли, Джин нравилось так думать, подводными официантами, — а на каждом из их подносов, с гордостью доставленных наверх, возлежала прославленная краса тропиков, великая водяная лилия Амазонии. Наклонившись и прищурившись, Джин прочла: victoria amazonica.

— Ну и ну! — в один голос сказали они и, обменявшись взглядами соучастниц, что случалось у них нечасто, направились к выходу.

В тот вечер Марк повез Филлис и Джин на обед в «Королевскую пальму», лучший отель на всем острове, но, по этой самой причине, не свободный от стил-бэнда. Их столик был рядом с залитым лунным светом танцполом, так что все трое сидели и смотрели, причем Филлис покачивала в воздухе крохотной ножкой, — а о том, чтобы Марк пригласил кого-либо из них на танец, не могло быть и речи. Но он, Джин это знала, танцевал с Джиованой (беспечно и весело), отсюда и «Джинджер». Множество ночей на Сен-Жаке были горше всего прочего отравлены именно этим танцевальным предательством, когда она, окоченев от бессонницы, лежала, как на краю обрыва, на своей стороне кровати, внимая всем проводившимся в окрестных лужах сходкам лягушек, которые на протяжении часов темноты звенели и жужжали, в точности как стил-бэнд. Почему так оскорбительны были именно танцы? Потому что он не танцевал, а по этой причине все это множество лет и она воздерживалась от танцев. Джинджер же похвалялась даже турами самбы и танго. Пойдем-ка.

Джин вскочила из-за стола — в дамскую комнату, объяснила она. В темном саду отеля она миновала целующуюся пару, которую перед тем видела на танцполу, — красивую молодую женщину в асимметричном голубом платье и гораздо более старшего мужчину. Конечно, «Королевская пальма» была очень дорогим заведением, обслуживающим пожилые французские пары, которым требовалось как-то потратить свои деньги, и пары, подобные этой, прижавшейся к пальмовому стволу, являя собой зрелище, которое вряд ли могло утешить Джин. Она повернулась обратно к террасе, где сидели посетители. Водил ли Марк Джиовану в изысканные отели? Притворялся ли он тогда в лифте, что незнаком с нею? Покупал ли он ей в вестибюле подарки по завышенным ценам, говоря продавщицам, что это предназначено для его жены? Или теперь никто больше себя подобным не утруждает? Сегодня, пожалуй, более вероятно, что за один только перерыв на ленч в президентском люксе продавщицы сами могут принимать эти сверкающие побрякушки. Все это могут, все, кроме жены.


Ради выживания Джин стала начинать каждый день пребывания у них Филлис с пробежки по дороге. Спортзала в Туссене она избегала: слишком близко к Интернет-кафе. Но спустя неделю такой рутины Джин пришлось повести машину в город. Не веря, что у дочери найдется самое элементарное, Филлис упаковала крупногабаритный фен вместе с трансформатором весом в пять фунтов и, ввиду невозможности взять с собой, отправила его почтой, но до сих пор так и не получила. Она целыми днями изводилась под курчавым ореолом, порожденным влажностью, пока Джин не преисполнилась к ней жалости и не повезла ее к Аминате. Позже Марк заедет за Филлис и возьмет ее на прогулку на лодке того американца, которому принадлежит «Бамбуковый бар». Джин, отчаянно нуждавшаяся в денечке передышки, не хотела указывать на то, что в результате такой прогулки ее волосы снова, конечно, придут в беспорядок.

Она направилась прямо в Интернет-кафе, чтобы взглянуть на письма своих читателей и проверить общую почту. Там было адресованное Марку деловое письмо из Франции (À l’attention de M. Hubbard[31]), рассылка от Amazon, еще одна, от e-Bay, и ни единого слова от Виктории. Поскольку читать явно ничего не стоило, она закрыла ящик.

А потом, решительно настроенная не открывать naughtyboy1, Джин обратилась к почти не уступающей по своим свойствам вещи: к настоящей порнографии — миру, простирающемуся позади Существа 2. Исследование, сказала себе Джин, самое утешительное слово во всем словаре. Она целеустремленно зарегистрировалась, начав с единственного сайта, который мог прийти ей в голову, playboy.com.

Устраиваясь поудобнее для лучшего обозрения, Джин более всего была впечатлена тем усердием, что прилагалось для того, чтобы быть желанной. Это напоминало ей шестиклассниц, которые прихорашиваются, рисуются и выставляют себя на показ в кафетерии, зачастую девочек миловидных и уже обращающих на себя внимание, но по-прежнему обуреваемых этой безотчетной тягой, хотя она подозревала, что реальные человеко-часы достаются тем, кто в прошлом были девочками, особым вниманием не пользовавшимися.

Ее притягивали любительские сайты, куда, полагала она, ей следовало бы поместить и Джиовану, среди прочих будто бы актрис и моделей — наряду с домохозяйками, студентками, служащими туристических агентств и фирм, поставляющих продовольствие, инструкторами по плаванию, бухгалтерами, инспекторами качества продукции, а также, у нее не было сомнений на этот счет, адвокатами, позирующими в плохом освещении на полуразобранных постелях, стискивающими груди, как им было указано, смотрящими вверх исподлобья или вниз из-под припущенных век и выглядящими в основном развратными или безразличными. Время от времени на краю фотографии можно было увидеть волосатую руку, предположительно мужа или бой-френда, выставляющего данную женщину, свою призовую свинью на ярмарке графства, чья плоть, словно плавленый сыр, переливалась через края слишком тугого корсета, заказанного по почте. Сырные поросята. Эти изображения, по сути, заставляли ее испытывать то же чувство неловкости, которое возникало у нее всякий раз, когда она видела фотографии одетых или выступающих в цирке животных.

Никто из нас не имеет ни малейшего представления о том, как выглядит, думала она, в особенности, по вполне понятным причинам, сзади. Единственное, что можно с уверенностью сказать об этих любительницах, так это то, что все они оптимистки. Фотографии Джиованы выглядели профессиональнее, чем эти, отметила Джин, утверждаясь в своей догадке о том, что ее корреспондентка была работающей моделью, вероятно, делавшей каталоги для «полноразмерных» дам — лелея отдаленную мечту о Третьей Странице. Марк постоянно встречался с такими девицами во время проб для новых кампаний. Она не заняла даже второго места, но он все равно взял ее номер, «на всякий случай». Он часто сам вплотную работал над той или иной рекламой, спокойно совещаясь с группой стилистов и каким-нибудь типом с завязанными лошадиным хвостом волосами, используемым ими в качестве фотографа. Сидя здесь и изучая изображения, которые народ выкладывал в Интернет совершенно самостоятельно, она впервые оценила работу тех самых стилистов.

Прежде чем вышел хозяин — он же кассир, повар и уборщик, — Джин заказала у него сандвич с ветчиной, чтобы тот оставил ее в покое в ее углу. И стала смотреть дальше, то ли ради разнообразия, которого сама теперь жаждала, то ли потому, что все еще не могла понять, почему кому-либо — скажем, Марку — на самом деле требуется постоянный приток свежего материала. Разве нельзя было вполне обойтись одним потрепанным журналом, передаваемым, как городская шлюха, из рук в руки? Но теперь им приходится бороться за галерею новых девушек, за реестр, гарем, ежегодник новых лиц — каждый день. И почему это при таком неослабном разнообразии чувство возникает одно и то же? Настоящее различие — наряду с неслучайным юмором — есть нечто неуловимое. Можно изумляться предположительно неограниченному диапазону и разнообразию человеческих потребностей и желаний, думала Джин, однако же физические возможности крайне скудны.

Может быть, порнография подобна бою быков. Первая стадия может быть завораживающей, выводящей из равновесия, с вкрапленными моментами удивительной грации, и все это либо чередуется, либо дается разом. Однако к третьей стадии начинаешь поглядывать на часы и думать, стоит ли оставаться здесь только потому, что место уж больно хорошее. Джин знала, что ей нет особого смысла продолжать, но думала, что, каким бы предсказуемым или разочаровывающим ни мог оказаться этот опыт, в реальной жизни никто не зевает, как гиппопотам, на полпути. Почему же это так скучно — и каким таким образом это ухитряется быть и скучным, и возбуждающим в одно и то же время? Может быть, потому, что порно не бывает нежным? А может, думала она, все остальные, подобно ей, просто постоянно недоумевают, как эти девушки дошли до такой жизни, — испытывая половую солидарность, которую она редко распространяла на Джиовану.

Все-таки, и нынешний просмотр это подтверждал, Джиована оставалась для нее порнозвездой, стоящей особняком. Джин походила на родительницу на школьном спектакле, которая питает исключительный интерес к одной-единственной исполнительнице. И не потому, что та может предложить нечто большее, чем множество других эксгибиционисток. Нет, думала она, но шокировать способна только Джиована, потому что она не просто актриса. Ее актерство адресуется к реальности — и конкретно к Марку: факт, который не только продолжал причинять Джин боль, но теперь еще и смущал ее, поскольку она обнаружила, безошибочно и с горечью от пренебрежения, что испытывает ревность, и отнюдь не к Джиоване.

Скоро она выйдет отсюда, но сначала — последний маленький тур, проскакивая через ужасающую дрянь S-and-M, которая — а это уже что-то — ничего не могла рассказать ей о Марке, уж в этом-то она не сомневалась. Итак: имеются сайты на любителей, изображающие женщин, сохраняющих лобковые волосы. А также, Джин рада была это увидеть, существует еще более широко распространенный культ «зрелых» женщин. Но вскоре она обнаружила, что имеются в виду не пожилые или искушенные женщины, но, скорее, женщины отчаявшиеся. (Она вообразила, как у гериатрического журнала, который она выписывала, соответственным образом меняется название: «Современное отчаяние».) Затем она нашла сайт MILFs, Moms-I’d-Like-to-Fuck[32], и хотя означенные мамочки уж точно не были собственными мамочками создателей сайта, она все же была разочарована, увидев, что все они лишь едва приспускали свои тренировочные лифчики.

Джин как раз думала, чем же объяснить холодность порнографии, когда, восхищенная собственной прозорливостью, набрела на продукт из Норвегии, обстановкой которого была зимняя страна чудес, многозначительно увешанная молочно-белыми сосульками. Огромного роста блондинка, облаченная только в меховые сапожки, перегибаясь через перила балкона покрытого снегом шале, зависала в воздухе, чтобы лизнуть сосульку, влекомая к ней не переохлаждением, но экстазом, явно не заботясь о том, что ее язык может к ней приклеиться. Джин прикинула, как можно было бы изобразить ее саму. Работающей за письменным столом в чем мать родила? Или чистящей латук у кухонной раковины в одних только плетеных шлепанцах? Но она понимала, что выглядела бы лишь как стоп-кадр из какого-нибудь документального фильма о немецкой нудистской колонии, предлагающей излечение от одержимости сексом.

Она не нашла ничего, что могло бы помочь ей с Марком; никаких соответствий. Как такое могло быть, если Джиована несомненно произрастала изо всего этого? Что такое делала Джиована, что не было бы исполнено лучше на superboobs.com, asstastic.com, farmgirls.com, golden shower.com или связанными договором юницами на www.lilteens.com? [33]Ответ, поняла Джин, состоял вот в чем: Марковы изображения Джиованы были, как и все его работы, забавными — ребяческими, проказливыми, но в чем-то остроумными и легкими. Меж тем как через все остальное, казалось Джин, красной нитью проходила ненависть — всегда скучная, — чем бы другим оно ни претендовало быть: мужчины там были настроены обманывать и дурачить, ловить и запрягать. Взнуздывать и выводить. Этот формат был столь же достоверен, как в любом вестерне, — где ковбои пользуют не только добросердечных шлюх и знойных сеньорит, но также индианок, лошадей, скот, а порой даже и верных собачек.

Джин завершила сеанс. Она не верила, что, отвернувшись от всего этого, сможет восстановить невинное состояние души или, коли на то пошло, избавиться от Джиованы, с которой она так несообразно и восторженно сцепилась. Но она, по крайней мере, кое-что поняла — что с нее хватит.

Ища ключи от машины, она окликнула Филлис, проверяя, насколько та готова. Совершенно готова; это ведь Джин теперь ищет темные очки, и куда подевалась хорошая карта? Последние две недели ощущаются целым месяцем. Пора в аэропорт.

К ее изумлению, мать вроде бы считала свой визит совершенно удавшимся и в машине не скупилась на похвалы Джин за все — за ее дом, за ее остров, даже за ее волосы. Как могла бы сказать сама Филлис, «Кто бы только мог подумать?» Они катили по красной дороге, минуя достопримечательности: разумеется, ботанический сад, Байе-дез-Анж, но, самое главное, Центр разведения в неволе «Beausoleil», в который Джин договорилась приехать снова, чтобы взять интервью у директора, Брюса МакГи, насчет его планов выпустить всех пустельг в среду дикого обитания. Она никогда не забудет, как кормила ту приземистую птицу — как ее, то есть его, звали, Бадом? — и была настроена написать об этом, но не для Макея. Читателей «Миссис» нельзя заинтересовать вымиранием какого-то вида животных, если оно происходит не на Эксмуре.

Она протягивала мертвую белую мышь на раскрытой ладони, как яблоко, предлагаемое лошади. И, как это было с первым пони, возвышавшимся с нею рядом, когда ей было шесть лет, ей хотелось кинуть угощение или хотя бы раскачивать им. Хвостик, черенок — кто возьмется утверждать, что они предназначены не для этого? Лошадь с зубами курильщика вознаградила ее неподвижность липким щекочущим прикосновением, давшим ей первое представление о том, на что может быть похож поцелуй мальчика. Вот и здесь, сорок лет спустя, так же вытянув ладонь, как будто для гадания, она опять стояла неподвижно. Птица устремлялась вниз: коричневые крылья, крапчатое белое туловище, яркие черные глаза и не большее сотрясение воздуха, чем от зевоты младенца, — затем последовала почти неощутимая ласка когтей, касающихся ее ладони, пока пустельга брала мышь, прежде чем подняться и скрыться из виду.

Филлис обозревала из окна машины остров, запечатлевая его в памяти, а Джин тем временем воображала, как вскоре обнимает ее и помашет ей в иллюминатор маленького самолета, как будет стоять на взлетно-посадочной полосе, по-прежнему маша рукой, меж тем как ветер от пропеллера придавит, затем поднимет, а затем снова придавит ее волосы, комичным образом опровергая ложную похвалу Филлис. Когда маленький самолет окончательно скроется из виду, Джин пойдет, нет, зашагает к взятой напрокат машине, чувствуя у себя на плечах тепло заходящего солнца, и побалует себя мыслью о том, что не вернет машину сегодня или даже завтра. По дороге домой ее настроение, вместо того чтобы упасть, будет продолжать подниматься.

На самом деле все оказалось не совсем там. Ведя машину обратно, она увидела перед собой женскую клинику и вспомнила, что так и не забрала результатов своей маммографии. Конечно, они сообщили бы ей, если бы что-то было не в порядке, но не пойти туда и не забрать результатов было чересчур инфантильно. Когда она, бренча своими ключами, чтобы разогнать тишину, пересекала приемную, медсестра, в прошлый раз невозмутимая, встала и обошла свой стол, чтобы ее приветствовать. Они вроде бы пытались с нею связаться — она не получила письма? Джин отметила краткий прилив тошноты.

Вручая ей покачивающийся конверт из оберточной бумаги с ее рентгеновским снимком внутри, сестра объяснила, что маммография оказалась неудовлетворительной — или неокончательной, имела она в виду? Они рекомендуют une echographie[34]. Джин трудно было вобрать эту информацию, и не только из-за своего французского. Меня обхаживают, думала она. Улыбаются с пастырской заботой. Они что-то знают, чего не говорят мне. Хотя ей не было вполне ясно, что такоепредставляет собой echographie, она, словно покорная телка на бойню, приняла назначение и ушла.

Джин не была совсем уж удивлена — а почему еще она так долго не заезжала за результатами? И теперь она могла признаться себе в убежденности, которую до этого подавляла, — что-то такое там у нее было, с правой стороны. Не именно опухоль, но изменение в текстуре, как будто в глубине там засел обрывок… дешевого матрасного поролона. Вернувшись на кольцевую дорогу, она думала, не свидетельствует ли ее бездействие о том, что подсознательно она уже решила: этот заблудший клочок поролона, потерянный кусок упаковочного пластика есть нечто таким, с чем она сможет жить — или мириться. Может, он рассосется от упражнений или беспокойства. Или горя.

Джин так впивалась в руль, что у нее заболели руки. Ужас водворился у нее в желудке, словно кирпич, который не могла раздробить никакая армия ферментов, атакуя его самыми суровыми своими кислотами, всеми пищеварительными киркомотыгами и буравами. И он сообщил ей, что она, по всей видимости, выселялась. Не из дома и даже не из своего брака, но с острова. От резкого света болели глаза, а темные очки, казалось, лишь усиливали обжигающий контраст по краям. Каждое цветущее растение выглядело слишком ярким: оранжевые делониксы, багровые джакаранды, фуксиновые бугенвиллеи, гибискусы с отверстыми красными ранами, пахучие бомбы гардений, непристойные аронники. Даже ее любимые бледно-голубые плюмбаго, казалось, вышли из рамок, вползая во все места, где их никто не ждал. Она тосковала по простому горшку с морозостойкой геранью или пригородной голубой гортензией, по аккуратной вазе с лишенными запаха тюльпанами. Вместо этого повсюду вокруг нее вели наступление безразличные джунгли в полном расцвете. У всего был либо гнилостный, либо чересчур сладкий запах.

Она могла бы с тем же успехом повернуться кругом и помчаться обратно в аэропорт, думала она, потому что совершенно внезапно утратила способность не замечать всего безобразного — словно мусор, усыпавший всю дорогу. А чем красивее место, как узнала она во время своих прогулок с Филлис, тем больше мусора там разбрасывают. Ущелье Черной реки забивали огромные его кучи, которые специально вывозили на тележках. Как-то раз она повела Филлис вниз по тропинке и вскоре показывала ей на выдуманных птиц, на что угодно, лишь бы отвлечь мать не только от мусора, но и от ковра использованных презервативов, покрывавшего тропу, словно конфетти, устилающее церковную дорожку.

Джин резко крутанула руль, чтобы не врезаться в собаку. Собаки, желавшие смерти и уже бывшие при смерти, — они усыпали весь остров. Обыденное зрелище — сбитая собака, оставленная умирать на дороге, раскатываемая, как тесто для домашнего печенья, когда водители расплющивали ее в обоих направлениях, пока она окончательно не исчезала из виду. Здесь никто ничего не ценил. Из года в год семьи бродили по лесу и срубали деревья, чтобы развести костер, — и так же каждый год разражались ливни, неся с собой наводнения и оползни. Время от времени образы целых поселений, сметенных со своих подобных зубочисткам свай, привлекали внимание какой-нибудь зарубежной телевизионной команды или зарубежной службы спасения, но вот других деревьев никто не высаживал.

Она проехала через скопление продовольственных ларьков и лоскутных хибарок. Если Сен-Жак отвергает ее, думала она — пробно, оборонительно, — она сделает то же самое. Посмотри на этих людей, сидящих прямо на обочине, чешущих у себя в голове и оттягивающих мочки ушей, тупо поворачивающихся, чтобы посмотреть, как она проносится мимо, на людей, которым так уж не повезло в жизни, что этого нельзя было не заслужить. Но из этого ничего не получалось. Джин была несчастна; все, чего, по ее мнению, она могла когда-либо пожелать, так это чтобы она оставалась, как прежде, ничем не выделенной.

Как могла она простить Марку то, что любовный роман с самим раем оказался безвозвратно утрачен, что отныне ее остров стал не гаванью, не домом, но карантином — разве он на самом деле не был когда-то колонией прокаженных? — к тому же таким далеким от домашнего дома, от Виктории, от ее собственного врача? Марк так исчерпывающе выкорчевал их жизни, а Джин, как идиотка, за ним последовала, — и нет смысла обращать внимания на испорченную связь, которую она теперь испытывала, ослабленную, но не отсеченную, — ни тебе роскоши драмы, ни оползня, ни команды телевизионщиков; просто обычная ошибка, которую вполне можно было предвидеть. Но вернуться и исправить повреждение — это отнюдь не будет простым изменением условий с очевидной стоимостью, вроде возврата взятой напрокат машины неделей позже.

Через сорок минут быстрой езды Джин оказалась возле рынка, раскинувшегося на большой поляне у дороги. Повинуясь импульсу, она туда завернула, всего на минутку. Выйдя из машины и глубоко вздохнув, она обозрела сцену: рои покупателей и продавцы с их фортификациями из свернутых ковров и наклоненных кофров с молотыми специями и лечебными притирками от всего на свете, отechauffage, то есть перегрева, до «подавленности». Женщины, чьи десны кровоточили из-за орешков бетеля, готовили на пару фаршированные чем-то листья; мальчишки толкали тележки с нарезанным на куски желе и голубыми кокосовыми кексами; мужчины жарили внутренности над низкими кострами посреди улицы. Джин знала, что именно привлекло ее к этому буйству ощущений — тела, отличные от ее собственного.

Рядом располагалась единственная крытая секция этого рынка, на сваях, надо всей этой кишащей жизнью. И там кишела смерть. Целые туши животных свисали с металлических крюков на мясном рынке, исходя сладострастием и гнилью. Входы имелись на каждом углу этого длинного вигвама, к ним вели шаткие деревянные лестницы, и каждая дверь была помечена для неграмотных каким-нибудь одним рисунком, изображавшим козу, корову, рыбу или птицу. Значит, подумала она, испытывая полное одиночество, здесь, как и везде, необходимо придерживаться верной последовательности действий: выйти из здания, спуститься по лестнице, а потом снова подняться и войти в соответствующую дверь, если окажется, что тебе нужно какое-то другое существо. Прежде чем начать, надо знать, чем ты хочешь закончить. Надо знать, чего ты хочешь. Покупать внимательно и осторожно: сухо указывать, торговаться. Для этого требуется решительная борьба — то есть то самое, к чему она не в состоянии себя принудить.

Вот что с нею не так, осознала она, — помимо, конечно, ее несостоятельного тела. Эта мысль осенила ее возле вигвама, когда она пыталась не вдыхать вонь разлагающейся плоти. Дело не в собственном ее старении. И не в ее застенчивости. Дело в том, что она никогда не знала, чего хочет. Желания же не знать, оказывается, недостаточно. Невозможно вылечить болезнь, невозможно заставить кого-то тебя полюбить, невозможно ладить с Интернетом и с его бесконечной грязью, невозможно приносить пользу своему ребенку, невозможно даже купить продукты, чтобы приготовить обед, не зная, чего ты хочешь. Что случилось со способностью чувствовать по-своему? Что случилось с прежним порядком вещей, с тем, чтобы не ходить в спортзал и не переставлять мебель, служившую всем предкам, вплоть до сегодняшнего дня? Все это пропало.

Она поспешила обратно в машину, преследуемая старухой, торговавшей креветками из ведра. Просто чтобы избавиться от нее, Джин купила все ведро и, вернувшись на дорогу, снова подумала: вот с чем у тебя плохи дела — и с чем, как она догадывалась, все в порядке у Джиованы. С ясностью цели. Она прикинула, сколько у нее остается времени. Она читала — и даже писала — о том, как внезапно может это тебя поразить, становясь вопросом нескольких недель. Забудь об echographie, какой бы там чертовой затычкой это ни было. Ей отчаянно хотелось избавиться от своих грудей, но она вовсе не считала, что иссечение или мастэктомия[35] способны здесь помочь. Можно срубить дерево, но корни с их ничем не ограниченным радиусом действия останутся внизу; судьбоносная учтивость Министерства здравоохранения Сен-Жака — это допотопный рентген плюс неопытный глаз, — чего только и можно ожидать на отдаленном острове, затерянном в отдаленном океане.

Три месяца: невыносимо было думать о том, каким образом мог бы разниться отрезок оставшейся ей жизни, забери она свои результаты немедленно. Времени терять больше нельзя. Ей надо стать более похожей на свою соперницу и более похожей на Марка. Он тоже всегда знал, чего хотел. Он уже со всем определился, когда они познакомились. Он ведь стоял в отделе криминальных фильмов и триллеров, пока ее взгляд блуждал по длинным рядам лент общей направленности — драм, исторических фильмов, романтических комедий.


Той ночью Джин стало плохо в ванной, и Марку пришлось помочь ей добраться до постели, завернув ее, словно в саван, в свой синий халат. Когда двенадцатью часами позже она проснулась, он стоял рядом, держа в руке чашку чая с молоком.

— Дрема одолела? — мягко спросил он (в своих речевых повадках Марк был склонен к преуменьшениям даже больше, нежели к преувеличениям: двенадцатичасовая «дрема»). Она могла лишь кивнуть в знак согласия и послушно глотать чай, обхватив кружку обеими руками, а когда он оставил ее, чтобы вернуться к работе, она опустила взгляд на свои частично выставленные на обозрение груди — они по-прежнему были на месте и ничего не показывали… сделавшись теперь такими милыми маленькими лгуньями. А еще ниже она увидела, что на ее теле отпечатался ромбовидный узор, воспроизводящий вафельное переплетение нитей ткани, словно сетчатый наряд проститутки.

В ванной Джин рассудила, что то ли сон, то ли обезвоживание пошли ей во благо: она казалась тверже, чем будет выглядеть этим же днем позже, словно бы провела ночь в большой, с женскими очертаниями, ванночке для желе, где ее форма установилась и временно застыла. Гравитация снова заставит ее растечься, и, хотя сетка сохранится и через несколько часов, удерживать в себе она уже ничего не будет. Ничего не будет удерживать и ничего не будет напружинивать. И даже в тот момент, когда ей в голову пришла эта мысль — именно того рода холодное женское наблюдение, что позволяло ей писать о здоровье для массового читателя, — она осознавала, что даже и это придется пересмотреть через призму признательности, обусловленной более серьезным заболеванием.

Марк, подпоясав то, что он называл своим модным пеньюаром из старинного искусственного шелка — подарок Виктории, — все утро провел в своем маленьком кабинете, работая над кампанией, связанной с производством ностальгических бытовых устройств: печей и холодильников с закругленными краями. Он был в тупике. На Сен-Жаке все бытовые устройства выглядят именно так, но представляют собой с трудом поддерживаемый в рабочем состоянии антиквариат, а не лукаво подмигивающее ретро. Сидя за кофе, Джин видела, как он трижды доставал из холодильника пиво, хотя не подошло еще даже время ленча.

— Что ты делаешь? — спросила она, как будто сама не видела. Не пройдет и часа, как по поводу нынешнего проекта ему будет звонить Дэн.

— Достойный мужчины напиток, — сказал он вызывающим тоном. — Темный ром, капелька нашего любимого ликера, сок лайма, веточка мяты и две столовые ложки ванильного сахара, с верхом, — нектар богов.

Но Джин видела, что его гложет некая бóльшая тревога — а ведь она даже еще не говорила ему о клинике. Впервые она подумала: вполне возможно, что Джиована бросит его первой. Или, может, все дело в том, что он не в состоянии здесь работать. Рекламирование предполагает настройку на местное расположение духа, тенденции, извращения, устремления, даже погоду. Собственно, главным образом — погоду. Люди совершают покупки, чтобы компенсировать погоду. Разумеется, на Сен-Жаке не имеет никакого значения, какой именно у тебя холодильник — лишь бы в нем было достаточно холодно. (Значит, и здесь все дело в погоде.) Он не может уловить этого на расстоянии, не может в должной мере озаботиться формой холодильника. Вот что виделось Джин в этом возрастающем потреблении алкоголя: Марк пытается себя подстегнуть, а такое не может не иметь последствий. Попадая в тупик, он всегда работал с большей энергией. Поскольку он не признавал стрессов, считая их глупым новшеством, возможно, явившимся из Америки, Марк убеждал себя, что давление расшевеливает его творческие соки. Но этими творческими соками во все большей мере становились его изысканные коктейли.

Как долго они протянут, если он не сможет работать? Джин тоже испытывала трудности со своей колонкой. Она не могла писать об орешках бетеля, местном стимулирующем и способствующем пищеварению средстве, так как в Теско или CVS приобрести их еще нельзя. Но какого рода статью о здоровье могла она написать вообще, когда перед глазами у нее маячил рак? Ей совсем не хотелось писать об этом — как все те некрологи, что выстроились друг за другом на многие годы вперед. И не хотелось говорить об этом с Марком, прежде чем сама не решит, что делать. Может, никто из них не может здесь работать, думала она, все очищая и очищая латук возле раковины. Господи, опять он полез в холодильник, по-прежнему бормоча об «этих хреновых хряках-холодильниках».

Не отозвавшись, Джин продолжала готовить ленч и через окно заметила Кристиана, с тарахтением приближавшегося по дороге. Что ж, по крайней мере ужасающую новость из клиники она уже получила — что еще за сюрпризы могли скрываться в его мешке фокусника? Она следила, как он, подпрыгивая и виляя, приближается к их дому. Здесь, у своего высокого командного пункта возле кухонного окна, она чувствовала себя смотрителем маяка. Джин бросила креветок в кипящую воду и пронаблюдала, как те, почти сразу же, превратились из серых в розовые. Вот так, должно быть, это и происходит, подумала она. Если у тебя интрижка. Она готова была выйти к Кристиану, но Марк — явно жаждавший любой возможности отвлечься — ее опередил. Через несколько минут он вошел обратно с парой маленьких бандеролей и большим конвертом — вероятно, из клиники — под мышкой. Над головой он размахивал письмом. «От Вик», — сказал он, обогнув ее, занятую ленчем, и водружая остальную почту на полку. Она взглянула на первый из пакетов. Миниатюрный почерк был ей смутно знаком, но сразу же опознать его не удавалось. Марк поспешил за очками, Джин очищала креветок и ждала. Можно бы и вовсе не говорить ему о клинике, думала она. Какую же проницательность и прозорливость он выказал, ежели у него уже имеется некто на очереди, чтобы его утешать, а в один не столь отдаленный прекрасный день и вовсе ее заменить. Не успел он вытащить письмо из конверта, как зазвонил телефон.

— Черт. Дэн?! Привет. Это ты, Тео? Конни? Это Конни? Погоди минутку.

Прикрыв рукой микрофон, он сказал Джин:

— Не жди меня. Это может занять с полчаса. Если только нас не разъединят.

Прихватив с разделочного стола пиво, он вместе с беспроводной трубкой и письмом укрылся в своем кабинете. Теперь Джин придется ждать, чтобы услышать новости от Вик. Стоя возле раковины, она ела огромную креветку и думала, что если будет жить одна, то в этом найдется хоть одно преимущество: никакой тебе больше готовки. Когда она взглянула на два пакета, ее хладнокровие улетучилось. Тот, что надписан мелким почерком, подождет; она знала, кто прислал второй, и от этого волосы у нее встали дыбом. Книжный пакет, в котором не было книги, адресованный Марку. Она изучила эти большие заглавные буквы с обратным наклоном — неискушенный почерк Джиованы. Лондонская марка, обратного адреса нет.

Природное любопытство Джин через несколько месяцев действий исподтишка обратилось в своего рода навык, и она с первого взгляда заметила, что пакет не был ни опоясан лентой, ни заклеен, всего лишь скреплен стиплером: эти скрепки легко можно будет вставить обратно. Держа пакет в глубине раковины, чтобы его не было видно никому другому, она одну за другой вытащила легкие алюминиевые скрепки, кладя их в блюдце на полке, затем сунула руку в пакет и извлекла из него что-то твердое, в пузырчатой обертке.

Она сняла пластик и, озадаченная, взглянула на оголенный предмет, перекатывавшийся у нее в ладони. Твердая штуковина из розовой резины, то ли соска-пустышка, то ли изощренная кухонная принадлежность. Затычка для бутылки — или, может, что-то для смешивания коктейлей? Ясно как день, Марк и Джиована обожают коктейли. Но это больше походит на детское зубное кольцо, из тех, что сначала помещают в кулер. Она поднесла странную штуковину к свету, чтобы увидеть какие-либо обозначения. Ну да, кольцо имеется, но слишком маленькое даже для детской ручонки. А с одной из сторон — толстый плосковатый выступ, из той же формованной резины, но ребристый. Орудие пыток? Снова заглянув в пакет, Джин обнаружила свернутый листок — инструкцию: Рис. 1. Натяните кольцо на эрегированный пенис. Это не соска-пустышка, это стимулятор, предназначенный для удовольствия Джиованы. Нет, для удовольствия Джин. Зачем бы еще она его сюда присылала? Просто выделываясь, переходя все границы, что, как всем известно, можно себе позволить с порабощенным мужчиной. Сувенир, вроде тех трусиков с дорожными знаками? Интересно, его использовали? Она снова завернула эту мерзопакость, вставила обратно скрепки и вернула пакет на полку, на что ушло меньше минуты. Гораздо дольше она мыла и скребла руки, слепо уставившись в окно. Закончив, она сняла пакет с полки и швырнула его в мусорное ведро под раковиной.

По-прежнему уставившись в открытое окно, Джин снова стала мыть руки. На изгороди, обозначавшей границу усадьбы, она увидела ярко-оранжевого, словно знак, предупреждающий о дорожных работах, пернатого гостя. Тот был одним из здешних завсегдатаев, и за его флюоресцирующее оперение Джин прозвала его Светооформителем. Бедняге негде было укрыться, кроме как в птичьей энциклопедии, в которой невозможно найти ни одной похожей особи. Она подалась вперед, протягивая через окно какие-то крошки, призывая его подлететь ближе и пытаясь забыть о том, что только что видела.

Джин не слышала, как Марк вышел из дома, но теперь он шел по направлению к дороге. Она надела очки и увидела, что на ходу он обеими руками запахивает свой халат, предоставив поясу волочился сзади в пыли. Он вышел, чтобы закрыть ворота. Она знала, что его раздражает, когда Кристиан оставляет их открытыми, и что причиной этого раздражения является сам Кристиан. Она смотрела, как он изо всех сил пытается одной рукой накинуть проволочную петлю на штырь, по-прежнему удерживая халат запахнутым. И не смогла сдержать улыбку, когда он попытался запахивать халат локтем, чтобы высвободить другую руку, и орудуя теперь обоими локтями. Налетевший ветер взметнул его волосы, затронув, вероятно, и халат. Он, должно быть, ругается на чем свет стоит, подумала она, когда он отступил назад, все же продолжая скрещенными руками удерживать халат плотно запахнутым, глядя на ворота и выжидая, не раскроются ли они вдруг сами по себе, что те порой и делали. Просто для того, считал он, чтобы ему досадить.

Когда Марк вернулся, завязав свой пояс теперь не на бант, но на двойной узел, Джин уже сидела снаружи, попивая кофе. На столе стояли кофейник и чашка для Марка.

— Нас разъединили, — сказал он. — Через час мне надо будет поспеть в «Сен-Жером».

— Можем мы сначала прочесть письмо Вик?

— Как раз собирался, — сказал он, вытаскивая конверт из кармана халата и роясь в другом в поисках своих очков без оправы, предназначенных для чтения. («Так их гораздо легче терять, — пояснил он когда-то. — Они специально так разработаны, чтобы с ними проще было разделаться».)

— Дорогие мама и папа. — Марк тут же сам себя перебил. — Слава богу, мы с тобой снова мама и папа — меня просто тошнило от этих дел с Джин и Марком. Наверное, она где-то прочитала, что из-за этого твои родители испытывают к тебе большее уважение, вне зависимости, как ты себя ведешь…

— Да читай же! — сказала Джин.

— Дорогие мама и папа, у меня здесь все потрясно, прикольно унд суперклассно! Обычная гадкая погода, не то что у вас! Закончила эссе об Энгельсе, угрюмом бастре. Я рад, что Вик присвоила сокращению от «бастарда» четкое постоянное написание, а ты? Это, так и знай, специально придумано, чтоб избегать американского произношения. Так, где это я? Вы знали, что он жил в Примроуз-Хилле[36]? Малоизвестные факты об угрюмых бастрах. Я начала изучать Макса Вебера. Деркхейм со своим беспределом был неплох, но[37]… Х-м-м, ну-ка, ну-ка.

— Не пропускай!

— Потрясно справили совершеннолетие Файоны, которой подарили не меньше трех iPod’ов[38]так, это намек, намек. Я была в своем зеленом платье с бисером и в отличных серебряных туфельках, которые почти новыми купила за полцены на рынке. А для Фай я до сих пор ничего не раздобыла. Замечали, как трудно что-то покупать, ну, тратить деньги на подарочек, когда вечеринка уже позади?

Марк остановился, чтобы обменяться с Джин довольными взглядами.

— Зажигали в клубе Tramps[39], это такое отстойное шикарное заведение в Саут-Кене для тусовщиков вашего возраста — Так! — куча отличной бесплатной выпивки, которую выставил ее папик — он до сих пор тискает девочек и говорит всякие унылости типа «Ты молод настолько, насколько способен понять женщину!» Бедная Файона. Да, всю почту я отослала Нолин… Майя порвала с Гэвином и все время торчит дома, и это классно, я имею в виду, что она никуда не выходит. Высылайте денежки (ха-ха). PS. Мам, ты что, уже позабыла, как емелить??? Как вам там живется в вашем раю? Экс, экс, экс, Вик. — Что ж, — сказал он, складывая письмо, — звучит неплохо. Просто-таки бодро.

— Определенно что-то новое в ее тоне.

— Да, ни тебе стрел вины, ни пращей жалоб.

Джин пропустила это мимо ушей.

— А можно мне самой посмотреть?

— Погоди-ка. Вроде бы в конце здесь кое-что говорится, нет?

Он снова развернул письмо, надвинул очки на переносицу и перевернул страницу, отыскивая что-то такое, что опустил.

— Пишет, что кое с кем познакомилась. Помните, я ходила на лекции Хобсбаума[40]? Вот, и там же был Викрам, и мы с ним познакомились в очереди за стаканом бесплатного вина. Надеюсь познакомить вас с ним, когда вы приедете. Кстати, а когда вы приезжаете? Вэ эс ка эль. Восклицательный знак.

— Эй, ты этого не читал. Дай-ка посмотреть.

Джин попыталась выхватить письмо, но он плотно прижимал его к груди. Она начала было возмущаться, но осеклась, увидев, как он изменился в лице. До нее дошло, что самая мысль о том, что Виктории появился бой-френд, глубоко ему ненавистна. Он даже не хотел обращать это в факт путем оглашения.

— Да ладно тебе. Поживем — увидим, — сказала она. — Ты же сам целый год удивлялся, почему у нее до сих пор нет друга.

На Марке лица не было, он ее словно не слышал. Ответа не последовало: он явно был против.

Письма Виктории было не узнать — оно не было обычным ее перечнем личных горестей и общественных негодований (претензий к подругам, несправедливостей по отношению к налогоплательщикам великого городишки Кэмден), в сущности, вообще ничего об ее чувствах. А потом этот сюрприз, пришпиленный под конец. Джин казалось, что она понимает, какая перемена произошла в дочери, что служит источником этой новой ее легкости, неуклюжей болтливости. У нее был секс. Джин отнюдь не воображала, что Вик девственница, напротив, была вполне уверена в обратном. Но все прежнее имело лишь формальную, техническую сторону.

А посему, чтобы отвлечь Марка или чтобы дать ему нечто иное, достойное горестных размышлений, она рассказала ему о том, как заезжала в клинику.

— И мне придется туда вернуться. Они хотят сделать еще один тест — une echographie. Значит, что-то у меня не так.

— С чего ты взяла?

— А что еще это может означать?

— Они хотят быть уверенными. Такая у них работа, это просто исследование ультразвуком. Может, на снимке что-то неясно, вот и все.

— Вот и я говорю. Что-то не так. Боже, как я устала. Пойду и прилягу на часок.

Она протиснулась мимо него. Несмотря на необычайно долгий сон накануне ночью, она вдруг ощутила с ног валящее утомление — окончательное, по ее мнению, доказательство наличия болезни. Утешения ей не хотелось, а вот утешать его с нее было довольно.

Джин сидела на кровати, снимая сережки — массивные серебряные звезды, подарок от Вик. Сняв марокканские серебряные бусы, единственную свою драгоценность, которой домогалась Виктория, и перебирая их в пальцах, словно четки, она думала о письме дочери. Дело вовсе не в сексе. Виктория влюблена. Как это типично для умственного убожества Джин, что она зациклилась на первом — ну да, розовое зубное колечко для надевания на член. Интересно, что Джиована пришлет в следующий раз? Бирюзовые анальные затычки? Три месяца назад я и не знала, что такое анальная затычка, думала Джин, слишком подавленная, чтобы снова разжечь свою ярость по отношению к Марку. Она бросила ожерелье на ночной столик, положила ладони на груди и надавила на них. Потом улеглась. И груди ее тоже улеглись — лишенные закваски, обессиленные, распростертые, скользящие к краям раскинувшейся в разные стороны земли. И почти уже там пребывающие, подумала она, стараясь не заплакать.

За зашторенным окном раздалось воркование какой-то птицы, и она попыталась угадать, какой она породы. Эко-шей, эко-шей — вот как примерно оно звучало. Ecorche: это слово пришло ей на ум прежде, чем она вспомнила, что оно означает. Изображение тела, лишенного кожи. Чтобы показать, что находится под ней. «С содранной кожей» по-французски — так, а откуда вообще я знаю это слово? Уже проваливаясь в глубокий сон без сновидений, она вспомнила о книжном пакете на полке и поняла, чьим был этот мелкий, аккуратный почерк. Ларри Монда. Это была книга Ларри.


Ближе к вечеру Джин решила, что отправится в Лондон. Она откажется от echographie — ультразвукового исследования, как говорит Марк. Возможно, он прав и им лишь требуется убедиться, что все в порядке, но ей хотелось встретиться со своим собственным врачом, а еще ей надо повидать Викторию. Марк опять уединился у себя в кабинете и говорил по телефону: обсуждалась все та же кампания по холодильникам, на этот раз с заказчиком. В качестве жеста доброй воли он предложил приготовить поесть, когда покончит с делами. Удовольствие от «приготовления обеда» (закупок, готовки и последующего мытья посуды), никогда не бывавшее у нее высоким, из-за Джиованы пропало вообще; по-видимому, они с Марком проводили не больше времени в совместных трапезах, чем в занятиях любовью. Все это сводилось к одному: к аппетиту. А его у нее не только не было — ей трудно было вообразить, что он когда-нибудь появится снова.

Выйдя выпить, она увидела уголок письма Вик, высовывавшийся с высокой полки, где его оставил Марк — то ли поместивший его вне пределов ее досягаемости намеренно, то ли просто будучи невнимательным (и рослым?). Она налила себе стакан холодного белого вина и встала на стул, чтобы взять письмо Вик, прихватив, когда спускалась, и последний пакет: книгу Ларри. Найдя желтый юридический бювар (единственный след от своего даром растраченного образования), она вышла на террасу. И, читая письмо, подумала, что была права: здесь дело в любви. Может, и в сексе тоже, но придавать ему особое значение было бы неправильно; ей придется найти способ убедить в этом Марка — хотя, возможно, то обстоятельство, что любовь Виктории отклонилась от него, как он, видимо, готов это рассматривать, огорчит его даже еще больше.

Она взглянула на оборотную сторону письма. Оказывается, после постскриптума о Викраме имелся еще один: Никогда не догадаетесь, кто ко мне заглянул. Софи де Вильморен — прелесть! Значит, она наконец нашла к ним дорогу, эта беспальтовая бродяжка из химчистки, дочь знаменитой бывшей любви Марка. Характерно, что он не зачитал этого вслух — вновь прикрывая ее или же не желая ей «докучать». Что из того, что Софи «с приветом»? Тысячи женщин постоянно ищут у Джин совета, а ее собственный муж обращается с ней как с ребенком.

Джин взяла «Теорию равенства» и осмотрела ее, вытянув перед собой: красные весы на обложке, штамп университетской прессы, фотографии автора нет — серьезная книга. Она открыла ее как можно шире, чтобы только не треснул корешок, тщательно принюхалась ко шву, и при этом на колени ей упал запечатанный конверт. Она пока не стала его открывать. Первым делом она составила список.


Скалли, Вик (Майя выехала), турагент


Потом она написала Дж. Ей хотелось без промедления написать Джиоване. Из-за этого пакета, поступившего после посещения клиники, продолжающееся присутствие Джиованы стало представляться в высшей степени фривольным, как интрижка с практиканткой в Белом доме: легкомыслие, зародившееся во время непринужденности и изобилия. В этом новом опасном мире не было места для такой мишуры. Того, что она не проверяла аккаунт naughtyboy1, было недостаточно. Она понимала, что если войдет туда на следующий день и в ее почтовом ящике будет подмигивать сообщение, изобилующее подробностями времени и места, подробностями отвратительными и пьянящими, — что ж, у нее вполне может не хватить сил. Джин очень хотелось уверовать в силу воли. Но сила воли — это запрещающий приказ, а не перемена в сердце. Ее осторожное и ослабевающее сопротивление само по себе было обязательством, от которого она хотела избавиться. Утром, после турагента и перед спортзалом, она зайдет в Интернет-кафе и покончит с ним.

«Ты только послушай саму себя!» — подумала она, решаясь «порвать с этим», как будто Джиована была ее собственной любовницей, а не полной незнакомкой. Ей следовало оставить это на завтра, но она все равно продолжала размышлять о том, как с этим управится.


Дорогая Джиована,

В последние несколько месяцев ты, не зная об этом, переписывалась со мной, Джин Хаббард.


Да, со мной, миссис Хаббард, — понимаешь?


Привет, это Джин.


Нет, это не годится. Что же ей написать?


Дорогая Джиована,

В последние два с половиной месяца я выдавала себя за своего мужа. На сей раз искренне ваша, Джин Хаббард


Она попыталась снова.


Милейшая Джио. Нет.


Дорогая Джио. Нет!


Дорогая Джиована,

Наконец-то наступил этот день. И я должен тебя поблагодарить. Твоя терпеливая, поистине усердная помощь сделала меня любовником, которого моя жена всегда желала и, видит Бог, заслуживает…


Ну конечно! Но все же это верное направление. Она отгородится от Джиованы единственной вещью, которая у нее есть и которой у той никогда не будет: браком. Скальным основанием из двадцати трех счастливейших — нет, двадцати трех просто счастливых лет. Или как насчет


Дорогая Шлюха, я тебя обожаю, но у меня появилась новая шлюха, которую я хочу называть своей!


— Ты же не будешь говорить обо мне, правда? — вслух спросила Джин у себя голосом мультипликационного зайчика, которым они с Вик обозначали комичное отсутствие понимания самих себя, заодно возмущенно хмурясь, расставив ноги и уперев руки в бока.

Или как насчет… ничего. Самым лучшим, самым крутым будет просто все прекратить. И никак этого не комментировать.

Солнце опустилось за далекие голубые холмы, и воздух внезапно сделался прохладным. Все детали исчезли, очертания пейзажа слились воедино, и земля стала силуэтом спящего животного. Даже попугаи на высоких эвкалиптах молчали. Небо было темно-желтым с черными прожилками, как будто по нему прополз не умеющий ходить ребенок с угольным карандашом в руке. Джин слышала, как Марк принимает ванну, — с обедом придется подождать. Подумать только, раньше они принимали ванну совместно, два аллигатора в крохотном болотце.

Джин зажгла на столе цитронелловые свечи и взяла конверт Ларри. Внутри была открытка с фрагментом картины Буше, «Плененный Купидон», 1754. Фрагмент изображал бьющий фонтан, украшенный двумя ангелочками серого камня, один из которых парил в воздухе, чтобы привести другого в чувство искусственным дыханием рот в рот. На обороте она увидела знакомый почерк, мелкий и четкий.


Откуда ты и где прошли следы,
Мне ведомо: ведь Бог и в сновиденьях
Советами поддерживает нас…
Последую немедля за тобой,
Не задержусь. Уйти с тобой вдвоем —
Мне это то же, что в Раю остаться,
А без тебя остаться равнозначно
Утрате обожаемого Рая.
Джин оторвала взгляд от открытки — постой, это немного слишком, не так ли? О чем это он? Она знала, что это Мильтон; Ларри любил Мильтона. Она узнала строки из «Потерянного рая». Однажды он уже выписывал их для нее, из той части, где Адам и Ева должны покинуть рай и стать в полной мере людьми. Она нашла те же строки, написанные той же рукой, в своем письменном столе, когда прибирала в нем, готовясь покинуть Нью-Йорк. Она прочла их снова и вспыхнула, вспомнив (как будто могла их забыть) строки, следовавшие за этим заключительным эллипсисом: «Ты для меня — все сущее под Небом, / Ты для меня — все то, что на Земле». Вместо этого он написал: В химчистке все костюмы потеряли — / Им, может быть, пора сменить названье?

Она снова подняла взгляд. Было почти темно. Значит, он не объявлял о своей бессмертной любви. Ну и слава Богу, сказала она себе, смущенная собственным рвением. Он не говорил, что все еще ждет ее; он просто отпустил неуклюжую шутку насчет химчистки «Рай», ныне переименованной в «Потерянный рай». Рядом с ее ухом пронесся москит. Она снова посмотрела на открытку, изо всех сил стараясь сглотнуть. Там было кое-что еще.


Вернешься ли когда-нибудь? Дай знать.

Л.


Джин смотрела на далекие холмы, как раз исчезавшие в ночи. Может, он имел в виду, что это она потерялась здесь, в раю. В горле у нее застрял ком. Откуда он мог это знать? В конверт он положил и визитную карточку, на которой от руки написал свой сотовый номер, дважды его подчеркнув. Она положила обе карточки в конверт и поглубже сунула его в свой бювар. Несколько кокетливо, подумала она, пусть даже это тоже было неуклюжей шуткой. И это Л — оно ведь более интимно, чем Ларри. Л, означающее «любовь», как в ВСКЛ Вик: «в сетях катастрофической любви». А может, для поколения Вик это всегда означает «высмеивать скотов кровавых люто» — из чего следует, что высмеивать скотов кровавых можно и по-другому. Потом снова появился Марк — свежевыбритый, красивый, с зачесанными назад влажными волосами.

— Они в восторге от проекта, — сказал он с такой ухмылкой, словно только что выбрался из затруднительного положения. Что, на ее взгляд, и имело место. — Просто с ума от него сходят.

Она шлепнула себя по ноге. Москиты напивались вдоволь.

— Фантастика. Нет, правда, — молодец. — Она сильно шлепнула себя по руке. — Проклятье! Эти свечи никогда не действуют. Абсолютно никакой разницы.

— Может, поедем и отпразднуем? Праздничный коктейль в «Бамбуковом баре», а потом — в «Beausoleil», в «Королевскую пальму»? Ваш выбор, Великолепие. Называй.

Джин улыбнулась, думая, что все ее одежды, отличные от саронгов, порчены молью, чего ночью на самом деле не видно, но — никуда не деться от запаха. Конечно, она не станет надевать клетчатую юбку в сборку, которую и видела-то в последний раз в тот день, когда пришло письмо от Джиованы. Но тогда что? В чувствах, испытываемых теперь Джин, присутствовало и беспокойство об одежде, как будто каждый день она готовилась к битве с неведомой случайностью: а что же ты наденешь для вот этого? Все хлопчатобумажное сопровождалось едким дуновением, какое бывает, если сунуть голову в мешок с дикими грибами; все шерстяное воняло, как мокрая собака. 


Двадцатью минутами позже Джин, одетая в старое синее креповое платье, сидела рядом с приободрившимся Марком, который вел поскрипывающий грузовичок вниз по подъездной аллее, с неожиданной легкостью говоря о Виктории и о ее вновь обретенной любви, а она снова думала об Адаме и Еве, идущих по своей «пустынной дороге». Она скрестила руки и смотрела в черноту, держа средний палец на области беспокойства под лифчиком — что это, отвердение? Или только микроотвердение? Фиброз или просто некроз? Как удивительно, что она помнит Мильтона. Но, с другой стороны, она читала эти строки сотни раз, когда летела обратно в Англию, и потом долго перечитывала их снова при каждом удобном случае.

Марк остановился у ворот, перевел рычаг коробки передач в нейтральное положение и дернул вверх ручной тормоз.

— Выводи ты, — сказал он, затем открыл дверцу, чтобы выбраться. Джин, извиваясь, стала огибать коробку передач, перебираясь на место водителя и глядя, как он приближается к воротам в желтом свете фар. Он смотрел себе под ноги и улыбался. Она испытывала облегчение из-за того, что он избавляется от своих страданий по поводу Виктории и Викрама, пусть даже она и сомневалась, что такое возможно. Потому что кто, в конце концов, есть отец своей дочери, как не мужчина, любивший ее сильнее всех? Не просто дольше, в случае Марка, но сильнее. Когда он начал сражаться с самодельной петлей, а его волосы и полы пиджака забились, взметаемые ветром, Джин попробовала прочесть Мильтона вслух.


Повел поспешно праотцев архангел,
Взяв за руки, к воротам на востоке,
Затем он так же быстро по утесу
Сошел в долину с ними — и исчез.
Оборотясь, они последний взгляд
На свой приют покинутый метнули…
Глядя, как Марк борется с дребезжащей проволочной петлей и уже не улыбается, она чего-то никак не могла здесь припомнить, а потом ей вдруг явилось окончание — нечаянные слезы.


Нечаянные слезы покатились,
Но вскоре их они утерли; мир
Лежал пред ними, где жилье избрать
Им велено. Ведомы Провиденьем,
Ступая тяжело, они бок о бок,
Эдем пересекая, побрели
Пустынною дорогою своею.
Марк стоял, удерживая ворота открытыми и приглаживая свободной рукой волосы, а Джин, миновав его, выехала на другую сторону.


London



Утро четверга, аэропорт Гэтвик. Здесь, в стране, ставшей ее второй родиной, Джин надеялась на мощный прилив интуиции, на ясное понимание своего будущего. Если она должна была вернуться — а в уме она уже складывала свои футболки и сворачивала саронги, — то ей хотелось, чтобы Соединенное Королевство боролось, чтобы заполучить ее назад, а не просто чтобы ей было «разрешено остаться», как говорил смазанный штамп в ее паспорте. Джин знала, что тысячи отчаявшихся людей преисполнились бы радости от такого «разрешения», но она, в свою очередь, отдала Англии часть своей жизни с двадцати с чем-то до сорока пяти лет; она здесь училась, вышла здесь замуж, родила ребенка и воспитала британскую дочь. Она работала, платила налоги и на протяжении двух десятилетий вела колонку, внесшую вклад в здоровье нации, и теперь ей хотелось, чтобы здесь жаждали ее присутствия, а не давали разрешение. Для предположений и двусмысленностей не было времени. Что, если этот остров отстранялся от нее так же, как это недавно проделал Сен-Жак?

Внутри терминала Хаббарды зашагали по длинному проходу, где тяжелый багаж стал не только отрывать им руки, но и выворачивать плечи и напрягать спины. Какое-то представление о продвижении вперед в аэропорту давала только электрокара, самоуверенно гудящая тележка, спешившая через поток пассажиров, юный водитель которой с торчащими во все стороны волосами избегал взглядов усталых пожилых людей, нуждавшихся в помощи. Поспешая за Марком, Джин смотрела наружу, на похожие на молочные пенки облака, тонким слоем разлившиеся по небу, покрывая собой его голубизну. Это она помнила: к полудню лучшая часть дня в Англии оказывается позади. Можно ли это считать интуицией, приведшей ее сюда? Нет. Она рассорилась с задиристым, не дающим спуску солнцем.

Марк вообще ничего не говорил, пока они не оказались в челноке, соединяющем северный и южный терминалы.

— Вик и Марк наоборот. Как ты думаешь, это что-нибудь значит? Я имею в виду, хотя бы подсознательно?

— Понятия не имею, о чем ты говоришь, — сказала Джин, слишком загипнотизированная, чтобы оторвать взгляд от рядов по-летнему ярких деревьев, проносившихся под летящим поездом.

— «Вик» — и «Марк» наоборот, — повторил он, продолжая ее озадачивать, — образуют имя «Викрам».

— А, понимаю, — сказала Джин. — Нет, не думаю. Ни даже подсознательно. Но почему бы тебе не спросить их об этом вечером?

Когда они садились на Кэтвикский экспресс, Марк по-прежнему хмурился в спокойном, непреходящем недоумении.

— Станция Виктория, — сказала Джин, глядя на свой билет, как будто никогда прежде не замечала связи между этой станцией и своей собственной дочерью. Она испытывала те ощущения новизны для слуха и зрения, которые длятся лишь короткое время по возвращении. Марка, который, в отличие от Джин, совершал такое обратное путешествие уже несколько раз, больше занимало чудо работающего сотового телефона.

Она не помнила, чтобы прежде на этом поезде подавали каппучино. Что, Англия в конце концов присоединялась-таки к Европе? Марк строго держался чая, словно заново утверждаясь в своей национальной преданности, каковой процесс обычно достигал своего пика с «Матчем дня» в субботу вечером — как весело, бывало, все они втроем напевали и насвистывали основную мелодию этой передачи! — но только не в эти выходные, отметила она, и праздничный перезвон иссяк, как только она вспомнила, почему в субботу ничего такого не будет.

Марк уезжал в Германию — ради двухдневного уединения с самым крупным своим клиентом. Он будет выслушивать паршивые идеи баварского управляющего касательно новой кампании, потом охотиться на дикого кабана с разнузданной командой немцев и британцев. Он уже несколько недель ворчал по поводу этой поездки, но не слишком убедительно — достаточно лишь для того, чтобы она не захотела присоединиться к нему или, как он подчеркивал, к женам. Она полагала, что на самом деле он этого с нетерпением ждал — маленькой мужской компании, маленькой смерти, обильной выпивки. Или просто многих часов в отеле с Джиованой? Не были ли все эти «уединения с клиентами» грязными уик-эндами?

Джин подавляла в себе желание протянуть руку и помочь Марку сорвать крышечку с крошечной пластиковой упаковки молока. Он хмурилсябольше обычного, откидывая назад голову, поскольку ему лень было искать очки, и все тыкал и тыкал в край фольги притупленным ногтем. Зрелище внушало жалость, но она знала, что он будет раздражен, если она вмешается. А ведь чай у него уже остыл, подумала Джин, не в силах наблюдать за этим дальше.

Она повернулась к проносившимся мимо рядам домов с террасами из одинакового коричневого кирпича, аккуратных, закопченных, высоких. Индивидуальность выражалась недавно добавленными надстройками, одну из которых украшали изысканные балясины, а другую — диагонально уложенные белесоватые планки. Затем, у Кройдона, вернулось единообразие, на сей раз характеризуемое галечной отделкой, «шубой», кремовая поверхность которой, изобилующая углублениями и выступами, притягивала и удерживала сажу. Коричневое дыхание поездов опаляет их окраску снизу доверху, подумала Джин, словно этот кофе, просачивающийся из-под краев белой пенки.

У Торнтон-Хита последовала некоторая передышка от каштанов: там росли красный боярышник, желтый индийский ракитник. Болэм был погребен под строительными лесами и объявлениями продается. Джин задержала взгляд на дворе средней школы, на одетых в черные спортивные куртки мальчиках и девочках, группа которых украдкой курила за велосипедным сараем. Каждая фигурка представала ей ясно очерченной, и она отчетливо видела всю жизнь детской площадки, охватывая ее единым взглядом, словно какой-нибудь Брейгель. Позади курильщиков простирался изумрудный дерн спортплощадки, и даже отсюда, даже при такой скорости, видно было, что она слишком влажная, чтобы на ней играть.

— Может, нам следует установить какие-то новые правила насчет того, кто может и кто не может останавливаться на Альберт-стрит? — сказала Джин, спохватившись, что возвращается к материнским обязанностям. — Майя Стаянович, Софи де Вильморен, все это сироты — я хочу сказать, что мы не держим приют, и если Вик не может сказать «нет»…

Глядя в окно и испытывая легкое головокружение из-за того, что сидит против движения, она ненадолго задумалась о беспризорной бродяжке Софи де Вильморен и о том, как Марк пропускал мимо ушей неоднократные вопросы о ее общении с Викторией, возможно, утомленный линией расследования. Вместо этого он с воодушевлением говорил о новом контракте, «не где-то, а в Сен-Мало», намереваясь устроить там настоящий фестиваль. Была ли эта уклончивость умышленной? Это Джин чувствовала утомление — из-за недоверия, полностью ее поглощавшего.

Марк и сейчас не отозвался, слишком занятый тем, что пытался прочесть надписи на крохотном, размером с почтовую марку экране своего сотового телефона. На узловой станции Клапэм Джин еще больше стало не по себе — она теряла присутствие духа, чувствуя себя полной деревенщиной. Повсюду вокруг нее пассажиры громко болтали по своим телефонам. Среди них был и Марк — он и не пытался шептать, связываясь с офисом и одновременно слизывая с пальца молоко. Ему таки удалось проткнуть ногтем фольгу, хотя при этом он все расплескал, кроме нескольких капель.

В Баттерси там и сям виднелись спутниковые тарелки и автоматические склады. Мимо промчался поезд, шедший в противоположном направлении, из-за чего она так и подпрыгнула на своем сидении, а когда он исчез, внизу осталась лишь грандиозная вращающаяся геометрия викторианских газгольдеров, выпуклых и причудливо заклепанных. За ними — опрокинутый верстак старой электростанции и, наконец, Темза, коричневая и мелководная этим утром, но быстрая. Там не было ничего, что бы вышло из моды.

Джин воздержалась от комментариев, когда они оказались наконец на Альберт-стрит и Марк отдал таксисту месячный заработок на Сен-Жаке. Ее отвлек их дом: по-прежнему причудливый, он выглядел гораздо меньше за сверкающими черными копьями ограды с узкой черной калиткой. Декоративные багровые капустные кочаны в оконных ящиках исчезли все до единого. Мертвые головы, от которых постарался избавиться тот, кто забывал их поливать? Или же их радостно обезглавил какой-нибудь из бродячих королей свинга Камдена? Двинувшись помочь Марку высвободить колесико чемодана, застрявшее между бетонными плитами дорожки, Джин решила, что не будет жаловаться ни на что — и, уж конечно, промолчит об исчезновении кочанов.


Виктория предложила отобедать в испанском ресторане на Парквее; затем они проводили ее и Викрама к станции метро — полуострову в неистовом море устремленного к северу дорожного движения — и вернулись, чтобы выпить кофе в своей старой полуподвальной кухоньке.

— Итак, мы больше не тревожимся насчет Вик и Марка задом наперед? — спросила Джин, обеими руками обхватив свою коричневую чашку и дразня его только потому, что он явно испытывал облегчение. Они сидели за кухонным столом, только они плюс кошка Элизабет, точно так же расслабляясь перед наступлением ночи, как это бывало с ними тысячи раз прежде, и можно было вообразить, что они вообще никуда не уезжали.

— По-моему, он потрясающий парень. Яркий, привлекательный, умный — и при этом явно влюблен в Вик. Я ни слова не понял из того, что он говорил об эксцентричных эллипсах, безумных орбитах и, и… эскпопланетарных исследованиях. Но, поскольку дело касается астрономии, а не астрологии, я уверен, что все это великолепные, чудесные вещи. Собственно, я не нахожу в нем ничего такого, что не было бы потрясающим. Он трогательный, но — мягко, да?

— Он говорил не об экспо-, а об экзопланетарных исследованиях.

— Ну да, и об астрономии, а не об этих тупых гороскопах, при всем моем уважении… ты ведь завтра увидишься с этим своим недотепой-редактором?

Эдвин Макей под псевдонимом миссис Мунлайт[41] действительно вел в журнале «звездную карту».

— М-м-м, на ленче, после Скалли. Гинеколог и редактор — веселая утренняя программа. Но что такого в Викраме может быть трогательного, пусть даже и мягко? Насколько я поняла, он происходит из весьма шикарной семьи в Бомбее. Скорее, это он о нас может так подумать. — Джин оглядела выцветшие и ободранные сосновые панели и дала себе слово побелить и выкрасить все в доме. Как только сможет себе это позволить.

— «В Мумбаи, если позволите», — сказал Марк, имея в виду поправку, которую Викрам сделал за обедом. — Давай-ка сотрем все следы Британской империи зла, ты как, не возражаешь? Забудем, к примеру, о парламентской системе или о независимом судопроизводстве. Он, может, предпочел бы свалиться откуда-нибудь из Заира, или его надо называть Демократической Республикой Конго? Нам, наверное, надо радоваться, что мы обедали не с представителем какой-нибудь Буркина-Фасо или Гонконга.

— По-моему, ты был прав, когда начал с того, что он потрясающий парень, — сказала Джин, разворачивая Марка в противоположную сторону. — Слегка педантичный, с этим я согласна. — Она отскребла какую-то еду, прилипшую к столешнице. На самом деле Викрам показался ей поразительно самодовольным. Но Виктория была так уж исполнена надежд, да и к тому же длительное отсутствие вынудило их стать очень сдержанными в суждениях. Ей представлялось, что тому способствовала и внешность Викрама: он оказался красивым, умным — и темнокожим; никакой критики в его адрес невозможно было высказать, а для Виктории она была совершенно немыслима. — Надо делать скидку, — сказала Джин, обращаясь в той же мере к себе, как и к Марку. — В конце концов, он знакомился с родителями.

— Я бы не сказал, что он хоть кого-нибудь из нас испугался.

— Вот и хорошо, — сказала она со смехом. — Ты ведь понимаешь, как это должно нравиться Вик: то, что кто-то способен полностью сохранять самообладание. — Регби? Рэдли? Она уже забыла, как называлась та закрытая привилегированная школа, в которой он учился, — а потом до нее дошло, что именно это Марк, сам когда-то учившийся в Итоне, имел в виду под трогательностью Викрама. С точки зрения Джин то был нарциссизм, основанный на крошечной разнице. — Да и сам он ей нравится, вне всякого сомнения. Не помню, чтобы ее когда-нибудь так… интересовало, что имеет сказать кто-нибудь другой. Тебе должно льстить, не правда ли, что наша обожаемая социалистка закончила с парнем из привилегированной школы?

— Что ты имеешь в виду под «закончила»?

— Ничего я не имею в виду, я просто соглашаюсь: он необычайно мил. Только мне до сих пор трудно свыкнуться с тем, какой она стала взрослой. Думать об этом меня ничуть не тревожит, но вот видеть, как она, держась с ним за руки, спускается в метро, чтобы спать неизвестно где…

— Мне не верится, что это говоришь ты. Представь себе, что она уходит неизвестно куда, как ты выразилась, с тем певцом, если его можно так называть, — помнишь того костлявого бас-гитариста? С этими его черными брюками-дудочками, настолько узкими, что можно подумать: их на его ногах нарисовали. Рик или Мик, как там его? Настоящий герой Камдена. «Бывшие мужья», мы смотрели, как они играли в «Дублинском замке», помнишь? Вот что я называю любовью. Ты потом несколько недель жаловалась, что у тебя волосы пропахли пивом. Что для папочки не проблема — ну, у него не так уж много волос осталось, чтобы о них говорить. А знаешь ли ты, что пиво невероятно питательно для кожи головы? Знаешь, знаешь — я прочел об этом в твоей же колонке. Нет, нет и нет — все могло быть гораздо хуже. Гораздо, гораздо хуже. — Он заметил, что с лица Джин так и не сходит тревога. — Тебе бы понравилось, окажись она в потных объятиях какого-нибудь увальня-регбиста? Он кое-что знает, о нашей чертовой вселенной, к примеру, он не просто фонтанирует мнениями, основанными на том, что слыхал краем уха, как это делает большинство в его возрасте. Да и в любом возрасте, если на то пошло. В нем есть этот, как его, стрежень.

— Ты что, пьян? — Она поднялась, поставила чашки в раковину, но мыть не стала. — Стержень, а не стрежень.

Джин вспоминала о том, как Викрам пытался объяснить, что такое космическая погода, их самой на свете приземленной семье, как раздвигал он на столе свои длинные, тонкие пальцы и сосредотачивался так, что казалось, будто он разглядывает пылинки на внутренней стороне стекол своих очков, и о его манере прочищать горло или заикаться, отгораживаясь тем самым от вмешательства, когда заговорить пытался кто-то другой, — это, пожалуй, был единственный в своем роде способ вести разговор, с каким приходилось когда-либо сталкиваться Хаббардам.

За кухонным окном по тротуару процокали и прошуршали четыре ноги, две — в ажурных чулках и на шпильках, две — в заостренных черных туфлях с загнутыми кверху, как у гондол, носами. В световой колодец, отскочив от стекла, упала сигарета.

— Очень мило! — крикнула им вслед Джин через опущенное на фут окно, вдруг почувствовав себя донельзя усталой. Марк стоял возле того конца кухонных шкафов, где располагался бар, и откручивал пробку с бутылки беспошлинного скотча. — Ты в своем уме? — спросила она.

— Конечно, нет, — отозвался он, сгорбленный, но воодушевленный, и налил себе щедрую порцию.

На следующее утро Джин предстояло увидеться со Скалли, а Марк улетал в Мюнхен. Ее тревожило то, что могло ожидать его в Gasthof[42], но ей очень хотелось по-настоящему повидаться с Вик и побыть одной в своем собственном доме.

— Я — все, — сказала она, зевая и принимаясь обходить помещения, чтобы выключить свет.

— Я тоже, — сказал Марк, со стуком опуская на стол пустой стакан и опережая ее на пути в ванную.


Когда в пятницу на рассвете Джин открыла глаза, Марк уже был одет. Спала она неважно — не давали покоя предстоявший ей визит к врачу и его поездка, а к тому еще и шум, причем не только приглушенные звуки дорожного движения, но и каждое произнесенное кем-то слово, каждый смешок, каждый шаг, колокольным звоном несшиеся с тротуара прямо в их спальню. Она села. Марк не просто оделся, на нем уже было длинное зеленое пальто из лодена[43], которое они вместе купили в Вене. Волосы у него были зачесаны назад и прилизаны.

— Ну, вы, несомненно, вошли в роль, герр Хаббард. — Джин зевнула. — Очень тебе к лицу. Хотя, может, куртка «Barbour» была бы еще лучше.

— Она плесневеет на Сен-Жаке. Не беспокойся. Уверен, что Флайшер выложит полный набор — включая кожаные штаны, что меня нисколько не удивит. До свиданья, дорогая. Я хочу в точности знать, что тебе скажет Скалли, так что все запиши, хорошо? И, пожалуйста, не забудь передать Дэну мои наброски. До свиданья, милая.

Быстрое чмоканье в щеку между двумя «до свиданья» выказывало некоторое нетерпение отчалить. Но что это за клейстер у него на волосах? Запах какой-то давний, слегка медицинский. И, постой-ка, это не в стиле «помпадур»? Да, так и есть, очень маленький «помпадур» — не мемфисская волна, скорее похоже на английский эскарп, высотою в дюйм. Все же, подумала она, похлопывая его по плечу и воздерживаясь от каких-либо комментариев, у него, должно быть, ужасное похмелье.

Широко шагая, Марк через двадцать секунд оказался снаружи, и за ним захлопнулась дверь. Джин со второго этажа услышала, как он постучал дверным молотком, словно бы извиняясь или просто еще раз говоря «до свиданья», словно кто-то, кто отъезжает и нажимает на клаксон, радуясь открывающему перед ним пути.

5:55. Вечно эти аккуратные циферки: человечки, живущие в часах, суть фанатики точности. Она посмотрела на плотные металлические тучи — свинец, смешанный с сурьмой и медью. Уже пятница — снова уснуть уже невозможно, пусть даже небо окуталось своими собственными затемняющими занавесями. Где-то вверху было солнце, но Лондон скрывался под покровами. 


Джин вовремя добралась до Харли-стрит, освеженная прогулкой через Риджентс-парк, продуваемый ветром и испещренный нежданными пятнами солнечного света. С опаской поднимаясь сквозь сердцевину этого древнего муниципального здания в лифте размером с птичью клетку, рассчитанном на одного человека, она вспоминала о прежних своих визитах — о ежегодных осмотрах, но в основном о тех, когда она была беременна и клетка казалась даже теснее, пока преэклампсия не обрекла ее на постельный режим.

Скалли специализировался на этом таинственном состоянии, неизвестном ни у каких других видов животных, поскольку, как он объяснял, только человеческие детеныши накапливают толстые слои жира — успешно перехватывая питательные вещества у матери. Собственно говоря, он решил сосредоточиться на этом заболевании, потому что оно вроде бы подтверждало его догадку о том, что беременность скорее представляет собой конфликт между матерью и эмбрионом — неистовое состязание за питательные вещества и даже за выживание, — чем спонтанную гармонию, на которой настаивает остальной культурный мир, включая биологов. В свое время Джин испытала огромное облегчение из-за того, что могло существовать медицинское обоснование для ее беспокойства, своего рода предродовой депрессии, которую она вначале приписывала неминуемому прекращению ее исключительной близости с Марком, хотя ее стыд и ужас немедленно развеялись, когда сама Вик появилась на свет.

Когда она вышла из лифта, Скалли, подтянутый и моложаво выглядящий благодаря своей копне темных волос, ждал ее на площадке. Особый прием: он, должно быть, понимал, как она встревожена. Он легонько положил ей руки на плечи, поцеловал в щеку и отступил, улыбаясь поджатыми губами, как бы не желая показывать зубы.

Джин, как и ожидала, при одном его виде почувствовала огромное облегчение. Он был замечательным человеком. Несмотря на то что роды у нее были отягощены продолжающейся угрозой, которую несла с собой преэклампсия, — для ее печени, сердца и мозга, — она благополучно произвела Викторию. Джин думала: как чудесно должно быть мистером Скалли (хотя у них случались неизбежные моменты интимности, она никогда не могла назвать его Френсисом, и никто в Англии не называл преуспевающих врачей «доктором»), с этой его способностью не только способствовать появлению новой жизни, но и успокаивать и облегчать жизнь, так сурово устроенную. Он явно наслаждался, исполняя роль Бога в бесчисленных родовых пьесах — и здесь, как в более известной версии, отец оказался связан (или, во всяком случае, застрял в Париже из-за забастовки обработчиков багажа). Скалли был невероятно популярен — настоящий хит, что подтверждал плотно исчерканный настенный календарь в его приемной; он был распродан на три года вперед.

Одевался он соответственно — носил яркие рубашки и парчовые жилетки, золотой перстень на мизинце, большой набор смелых галстуков. Этому стилю могли бы соответствовать кармашек для часов и вселяющее бодрость брюшко, но мистер Скалли был подобран и пружинист, как гепард. Ей нравилось, как он одевался, не обязательно сами одежды — сегодня на нем была желтая, как подсолнух, рубашка и широкий галстук, изукрашенный красными и золотыми ирисами. Нет, это было жестом, проявляющим чувствительность, чувство декора, понимание природы взаимоотношений с пациентками: если кому-то приходится раздеваться, то другому следует быть одетым за двоих.

— Итак, с чего мы начнем? — спросил он с улыбкой, распластав руки на покрытом разводами полированном столе.

Откинувшись в кожаном клубном кресле, скрестив ноги и руки, она на мгновение утратила дар речи. Она говорила ему по телефону об этой точке — которой сейчас касалась, словно для того, чтобы прикрыть ей уши.

— В общем, так, — отважилась она, — несколько месяцев назад мне делали маммографию, результаты вот в этом конверте, а потом мне предложили echographie. — Теперь он подумает, что она говорит так из застенчивости, но она и вправду забыла: как, черт возьми, это называется по-английски?

— Хорошо, — отозвался он, помолчав. — Не желаете ли забраться на стол?

Когда он поднялся, чтобы вымыть руки в маленькой раковине в углу, он расстегнула «молнии» на своих коричневых замшевых сапожках — с повергающим в смущение громким, таящим намек звуком — и подумала, встревожившись на мгновение, не означает ли это мытье рук, что он не собирается пользоваться перчатками. На внутренней стороне двери висело множество плотных махровых халатов, желтых и голубых. В этом помещении все так легко могло смутить, что она едва ли не увидела «исследование» в журнале «Гинекология и акушерство»: «семьдесят процентов женщин старше сорока пяти лет предпочитают голубые халаты». Она послушно сняла с вешалки голубой халат и скользнула за складную ширму, отделявшую смотровой стол от всей кожи и полированного дерева.

Со стуком уронив на пол сапожки и выбираясь из обтягивающих джинсов, она подумала, не стоит ли перебросить чулки через эту зигзагами изогнутую ширму — не для этого ли они предназначены? Потом вспомнила, что на ней гольфы: плотные, матовые, «телесного цвета» — желтовато-серые и гладкие, словно протезы. Каким-то образом она чувствовала, что Джиована к гольфам не прикасается. Стягивая эти мышиного цвета полуноски, получулки, она увидела, что верхние полоски оставили на ее распухших после полета икрах красноватые зубчатые отметины. М-м-м, подумала она, выворачивая нейлон, чтобы вытереть грязь от сапог, оставшуюся между вспотевшими пальцами ног, сексуально.

Когда мистер Скалли приступил к пальпации ее груди, он был без перчаток и работал обеими руками, словно настройщик пианино. Добравшись до уплотненного узелка, он стал по нему постукивать: эта нота внушала ему особое беспокойство, и он вздернул голову, как будто прислушиваясь к ее груди.

— Комочек, — произнес он нейтральным голосом, отворачиваясь от нее и переходя на свою рабочую площадку позади ее ног. «Придется резать?» — хотелось ей спросить. Когда он задрал руку и стал протискивать ее в резиновую перчатку, она наблюдала за ним через V-образную амбразуру между своими ступнями. Его рука то сжималась, то разжималась, как у мима, изображающего свет маяка, меж тем как пальцы пробирались в свои индивидуальные кондомы.

— Теперь соскользните вниз, поднимите колени и просто раскиньте ноги, — сказал мистер Скалли, глядя ей прямо в лицо. Она напряглась, когда его рука скользнула ей внутрь, и не отрывала глаз от неоднократно крашенной лепнины удаленного карниза. Один палец, средний, как она думала, всунулся и пролез по нижней части ее брюшины вплоть до линии бикини, меж тем как другой рукой он надавливал в том же месте снаружи.

Это, вероятно, не было подходящим моментом, чтобы спросить у него, действительно ли существует точка G — но разве не положено ей где-нибудь да находиться? А когда подвернется такой случай, спрашивала она себя, пытаясь развеселиться, чтобы перевести дух. Голова у него опять была повернута к стене, как будто ему было легче все там ощупывать, ограничивая себя в зрении. (То же самое, ни с того ни с сего подумала она, делал Марк, когда занимался сексом, словно кто-нибудь на разухабистой, беспокойно мечущейся лодке, сосредоточивается на какой-нибудь планке, стараясь, чтобы его не стошнило.) Скалли еще немного потыкался в разных местах, охватывая основные точки.

— На ощупь все абсолютно в порядке, — сказал он, поворачиваясь к ней и почти вытащив руку, оставив внутри лишь пару пальцев. — Теперь стисните-ка мои пальцы.

Она повиновалась.

— Очень хорошо. Как часто вы делаете упражнения? — спросил он, глядя прямо на нее, кивая и ободрительно улыбаясь. Пока он ждал ответа, его рука по-прежнему оставалась в ней, и Джин продолжала сжимать его пальцы.

— Не знаю, — сказала Джин, делая вдох, блуждая глазами по комнате, по-прежнему стискивая его пальцы, быстро выдыхая и снова делая вдох. — Всякий раз, как о них вспоминаю.

Правдивым ответом было, разумеется, «никогда».

Не совокуплялся ли с кем-нибудь на этом столе? Просто раскиньте ноги. Когда, во время ее беременности, Джин впервые представила себе соитие между доктором и пациенткой, она подумала: «Он не смог бы. Он не стал бы». Теперь — спустя много лет после пребывания в коконе чистоты надвигающегося материнства, к тому же убежденная во всеобщей испорченности — она не была так уж в этом уверена. Согласилась бы она на такое сама, в обмен на избавление от рака груди? Она уже пускалась в сделки с костлявой старухой с косой.

Все взвесив, она решила, что он все же этим не занимался, а если и да, то не слишком часто. Конечно, подшучивала над собой Джин, — как иначе можно было бы выдержать эти осмотры? Все-таки, думала она, одно несомненно: каждая одалиска, взбиравшаяся на эту обитую столешницу, гадала о том же самом.

— Теперь возьму мазок, — сказал он, поворачиваясь к стерилизатору, чтобы взять расширитель, стальной инструмент, своим широким щипцовым раствором напоминающий приспособление для закручивания ресниц. Этой части она по-настоящему боялась. А я возьму диетическую колу, подумала она, отчаянно цепляясь за свое чувство юмора, как за спасательный круг. Он его ввел. Тот был не слишком холодным, но и не то чтобы теплым. Когда же какая-нибудь женщина-гинеколог, не в первый раз спросила себя Джин, введет в обиход подогретые инструменты, уже обдумывая такую кампанию в своей колонке.

Он ввел еще один инструмент, а затем раздался приглушенный щелчок. Ничуть не больно, не больнее, чем удалить мозоль с пятки. Наконец он вытащил второй инструмент и направился к раковине, возможно, чтобы поместить лабораторный образец на слайд, оставив расширитель у нее внутри. Как могла бы она объяснить возмутительность такого отношения?

Но она доверяла мистеру Скалли. Преэклампсия была серьезным заболеванием, и единственным лечением являлись роды. Как это жалко, напомнила она себе, хныкать из-за рутинного обследования тазовой области. Он вынул оскорбительный инструмент, и она тут же сомкнула колени.

— Можете одеваться.

Вернувшись за письменный стол, Скалли просмотрел маммограммы с Сен-Жака, которые она принесла с собой.

— Хм, — бормотал он, поднося их к своему световому коробу и держа их там, по ее мнению, чересчур долго. — Ничего непременно необычного здесь нет. Туманно. Волокнисто. Вполне нормально для вашего возраста, особенно при поздних родах.

Ей тогда было двадцать шесть. Но биологически сейчас она, конечно, могла бы быть бабушкой — даже прабабушкой, думала она, не желая по-настоящему размышлять о том, что он подразумевал под словами «ничего непременно необычного» или «совершенно нормально». Может быть, Салли такой ее и видел: прабабушкиной маткой в сапожках с молниями по бокам. Она надеялась, что он не начнет говорить с ней о менопаузе.

— Хорошая новость состоит в том, что ваша маммограмма выглядит неплохо. Есть кое-какой фиброзный материал, который нам может понадобиться отсосать аспиратором, но я буду чувствовать себя лучше, да и вы, уверен, тоже, если мы полностью со всем определимся, а для этого требуется биопсия.

— Мне придется лечь в больницу? — по-детски спросила она.

— Нет, это можно сделать здесь. Собственно, если мы сможем доставить образец в лабораторию к одиннадцати, — он посмотрел на свои золотые часы, — то к понедельнику будем знать, как обстоят у нас дела. Как вам это?

— Звучит неплохо.

— Хорошо. Тогда вернитесь, пожалуйста, на стол, снимите блузку, и я введу вам обезболивающее.

К тому времени, как у нее наступило онемение, Джин больше не отвлекали мысли о мистере Скалли как о мужчине. По настоянию народа доктор в очередной раз исполнял роль Бога. На этот раз она никуда не смотрела и, когда он вырезал образец ткани с нижней стороны ее правой груди, ничего не почувствовала.

— Я позвоню вам, как только получу результаты, примерно в это время в понедельник. Еще до полудня, это точно, — сказал он, снова кладя ей руки на плечи, с чего и начиналась их сегодняшняя встреча. — Приятных вам выходных.


Солнце вышло, но воздух оставался свежим. У Джин имелся свободный час, прежде чем ей придется встретиться со своим редактором, чтобы разделить с ним ленч на Пиккадилли, а потом отправиться в офис, чтобы передать исправленные наброски Марка для кампании по холодильникам (курьерам он не доверял). Она пошла на юг, в сторону Оксфорд-стрит, намереваясь купить кое-что из одежды, но, добравшись туда, лишь обнаружила, что для первого за шесть месяцев дня в Лондоне реальности с нее хватит — и что же, снова раздеваться посреди бела дня? Только для доктора или любовника. Она видела обнаженную Джиовану, безмозглую Еву, вприпрыжку бегущую через черный лес, и ее бледного Адама, радостно ее преследующую. Она подумала о том, как выглядел утром Марк со своей новой прической и новым запахом: слишком красиво, слишком много усилий, чтобы ни свет ни заря отправиться в командировку. Джин настоятельно требовалось забыть о теле и восстановить дух. Она на квартал отступила на север и свернула на запад: к Собранию Уоллеса.

Ее затянуло туда только то обстоятельство, что галерея находилась неподалеку. Ей не очень-то нравилась французская живопись восемнадцатого века — все эти отсыревшие портреты молочниц, герцогинь и сидящих верхом кавалеров — или мебель на рахитичных золоченых ножках и голубой севрский фарфор, которые загромождали эти пропорционально спланированные залы. Так что не было большой потерей, что добралась она только до сувенирной лавки, где ее парализовало неожиданное видение — открытка Ларри, «Плененный Купидон», на полке возле входа. Из-за этого — и бледной, странным образом знакомой герцогини, презрительно взиравшей на нее с соседней открытки — Джин вынуждена была тут же вернуться под открытое небо.

Недолговечный яркий солнечный свет уступил быстро несущимся облакам и даже угрозе скорого дождя, что заставило ее перейти через Манчестер-сквер, и Джин нашла это весьма волнительным. Может быть, этот остров все-таки более перспективен, подумала она, шагая вниз по Бонд-стрит, мимо аукционных залов и галерей, причудливых льняных и кожаных товаров, ювелирных изделий и роскошных платьев… По крайней мере, в Англии времена года по-прежнему остаются нетронутыми, пусть даже иногда все четыре из них вмещаются в один и тот же день. Интересно, подумала она, не может ли этот ритм придавать больший размах для каждого из времен человеческой жизни?

Так, и к какому же времени жизни она подобралась? Весной, положим, был Оксфорд, когда она впервые приехала в Англию, где под самый конец своего обучения, вечером Майского бала, познакомилась с Марком. Джин представила свою семью в виде викторианского календаря, маленьких фей и эльфов, наряженных в цветы определенного времени года. Летом была вся их совместная жизнь — Виктория выступала как окутанная лепестками маленькая девочка, произрастающая из сердцевины вручную раскрашенной розы, — вплоть, как ни странно, до Сен-Жака. Виной, конечно, был не Сен-Жак, но Джиована, которая изгнала Джин на еще один остров, с чьих берегов она могла только махать руками в надежде на спасение. Итак, предположила Джин, безо всякого предупреждения ей пришлось вступить в осень своей жизни — полететь вниз, выписывая зигзаги по пути к земле на желтых листьях, как в стихотворении Йейтса об окончании первой любви, где желтые листья падают «подобно тусклым метеорам в темноте».

Появление Джиованы принесло смену времени жизни и для Марка — только, разумеется, он направился в другую сторону. Через нее он вернулся в весну, не в этом состояла вся задумка? Омоложение — длинные ноги Марка изображаются как стебли нарцисса — через его выборочное воссоединение с природным миром в цвету. Почему бы ему не заняться садоводством? Небо приобрело плотную пороховую серость — дождя не миновать, а Джин, как всегда, не взяла зонта. Она взглянула на часы: вполне хватает времени, чтобы переждать.

Она надавила на тяжелые, с медными ручками, двери магазина «Хэтчардс»[44] как раз в тот момент, когда зарядило по-настоящему. После полугода на скудном в отношении печати Сен-Жаке она беспомощно касалась руками колеблемых башен беллетристики, мощных бастионов исторических и биографических томов, стола, стонущего под грудой глянцевых поваренных книг. Бедный Сен-Жак, где лучшим образчиком полиграфии выступает резьба по дереву! Бросив сумку на пол, она взяла тяжелый каравай книги с рецептами и, довольная так, словно оказалась в теплой, пахнущей пирогами кухне, стала листать плотные крупноформатные страницы с яблочными пудингами, кремами и малиновыми запеканками, пока знакомый голос не оторвал ее от этого пиршества.

— Ну, приветик, миссис Хаббард…

Это была Иона Макензи, ее подруга по колледжу Св. Хильды, еще одна «первая в правоведении». Прошло больше двух лет с тех пор, как они в последний раз виделись, тоже кратко и случайно. Иона на вид была все такой же: высокой, стройной, узкобедрой, с черными волнистыми волосами, присобранными посередине длины. На ней была выцветшая джинсовая куртка, отороченная мехом, а в руке она держала большую темно-коричневую кожаную сумку — вещь настолько радующую глаз, что она вполне могла бы сойти со страниц этой роскошной поваренной книги. Разглядывая ее, Джин узрела в ней все соблазны большого города — и легонько затолкнула под демонстрационный стол свою собственную жалкую сумочку.

— Иона! Как здорово, что я тебя встретила, — ты совершенно не изменилась. — Миссис Хаббард: это намек на Старую Матушку Хаббард или просто на то, что она взяла фамилию Марка, в отличие от Ионы, столь неприлично гордящуюся своими корнями? Пусть даже та бывала в Шотландии всего лишь раз в год, на «Хогмэней»[45]. Подавшись вперед над огромной книгой, остававшейся у нее в руках, она поцеловала Иону в щеку и увидела мальчика лет девяти, взбиравшегося на третью ступеньку лестницы и спрыгивавшего оттуда, чего ей теперь ни за что не удалось бы. — Это, должно быть, Роберт, — сказала она, довольная тем, что не забыла имени.

— Вообще-то, это Торин. Номер четыре. Будешь звать на помощь, а?

Номер четыре? Когда же она успела? Джин ощутила, как ее пронзает разряд зависти, подобный электрошоку, болезненный, но очень краткий. Будешь звать на помощь, какое миленькое замечание, раздраженно подумала она, совершенно уверенная в том, что у самой-то Ионы Макензи помощи хоть отбавляй. Досаждала ей и отделанная нутрией джинсовая куртка — «роскошная небрежность», старательное великолепие. Но когда-то они с Ионой были близки, особенно на последнем курсе.

— Торин. Торин! Иди сюда, познакомься со старой подругой мамы.

Значит, все-таки Старая Матушка Хаббард. Иона умна, но для дружбы, как давно решила для себя Джин, чересчур уж склонна к состязательности. Что не имело смысла: именно у нее и развивалась некогда серьезная карьера. Она была успешным адвокатом в Сити, пока наконец не покончила с этим, с ребенком номер три на руках, чтобы посвятить себя школьным делам. «Является ли преступлением закапывать в землю свои таланты?» — таков был один из вопросов, поставленных в их выпускном экзамене по философии нравственности, и все эти прошедшие годы они стремились ответить на него утвердительно. Что-то ответили бы они на него теперь?

— Роберт отправился в Эдинбург — у него, помимо всего прочего, стипендия за успехи в гольфе, даже как-то неловко. Хотя, конечно, Дом без ума от радости, и, что там еще, Катриона говорит, что была первой на вступительных экзаменах — новейшая история, церковь Христова.

— Ничего удивительного — она всегда была способнейшей из способных, — сказала Джин, не желая отсылать в роли мяча новости, касающиеся Вик. Вместо этого она спросила еще об одной выпускнице колледжа Св. Хильды, их подруге Элли Антонуччи, которая ныне была модельером в Нью-Йорке. — Кстати, если об Оксфорде, ты что-нибудь слышала от Элли?

— Не только слышала, но и видела: вместе с ее великолепным карапузом. Да, у нее малыш, ты не знала? Малыш в нашем возрасте, представляешь? Мужчинки на картинке, разумеется, нет. — Иона задрала брови.

Джин слышала, что Элли была в положении, но не знала, чем все закончилось. И теперь самодовольное выражение лица Ионы привело ее в ярость. На мгновение отвернувшись, она попыталась совладать с собой: почему она такая мелочная и невеликодушная, почему не в силах этому противостоять? Иона была хорошей подругой, подругой редкостной — несравненной, но также и равной. Она вспомнила, как долгими вечерами они, сидя на оксфордском крытом рынке с поджаренными сандвичами в руках, страстно спорили о Роулзе в сравнении с Дворкином, о Нейгеле и Денете, о «Языке, правде и логике» и «Анархии, государстве и Утопии»…

Неожиданно, когда Торин спрыгнул с пятой ступеньки, ее кольнуло чувство, которого она не испытывала уже многие годы, то самое, что прежде мучило ее, словно заусеница. Где мой красавец-великан, где мой сын? Даже у работающей на полставки Элли Антонуччи, известной тем, что не выдерживала отношений с мужчинами, имелся наследник. Когда Вик была еще маленькой, а у Джин спрашивали о будущих детях, она отвечала, что «все в руках Божьих» или что «свободных мест нет». Собственно говоря, остальные ее беременности, а их было несколько, обрывались, когда эмбриону не удавалось прикрепиться к стенке матки. Виктория, как выяснилось, была своего рода чудом.

Между тем Торин уже прыгал с шестой ступеньки, заставляя служащих цепенеть от испуга.

— Тори! Торин. Иди сюда сейчас же, — воззвала Иона. Мальчик подпрыгнул и поскакал к ним огромными шажищами, словно Супермен, собирающийся пробежать сквозь невидимую электрическую злодейку, главную из своих врагов. Иона схватила его за шиворот, когда он на манер каратиста вскинул ногу в сторону Джин. — Ты что, хочешь домой и прямиком в постель? — Она буквально оторвала его от пола, держа за шею. — Торин только сегодня выздоровел. Мы собирались пойти в «Фортнамз» за пломбиром.

— Торин, тебе сколько лет, девять? — спросила Джин, подавшись к нему и восхищаясь брешью на месте его передних зубов и разделительным гребнем, шедшим на десне подобно шву, щипками сделанному из пластилина. Торин театрально осел и вздохнул, запрокидывая голову.

— На этой неделе будет семь! — ответила за него мать, прикрывая свою усталость некоей похвальбой, меж тем как мальчик исчез под столом.

— Подумать только! — сказала Джин, понимая, что это звучит так, словно она никогда прежде ни с одним из детей не разговаривала и, вероятно, никого из них не видела.

— Да, он великан. Все они просто монстры, — сказала Иона, подчеркнуто склоняясь к книге, раскрытой в руках у Джин, и фыркая, так же театрально, как Торин, словно застала свою старую приятельницу над «Радостью секса». — М-м-м, — протянула Иона, глядя на роскошный сиреневый силлабаб[46]. — Такое тебе по вкусу?

Джин никогда и в голову не приходило заказывать нечто подобно, не говоря уже о том, что готовить самой этот густой, там и сям пронизанный прожилками напиток.

— Слишком тяжелая, чтобы тащить ее на Альберт-стрит, а уж на Сен-Жак и подавно, — сказала она, опуская книгу на стол. Между ними вынырнула кудрявая черная голова, заставив Джин вздрогнуть.

— Смотри, мама! — крикнул Торин, воздевая сумочку Джин, словно мешок с золотом. — Я нашел смешную старую сумку. Можно, я возьму ее себе?

— Эта смешная старая сумка принадлежит мне, — призналась Джин, — а может, она — это я сама, — добавила она, глянув на Иону и ужасаясь тому, с какой силой та отдирает от ее сумки пальцы своего сына. Отвернувшись от этой схватки между матерью и ребенком, она снова взяла ту же поваренную книгу, раскрыла ее наугад и попала на рецепт рагу, приготовляемого из остатков — borsa della nonna, старушкиной кошелки. Она представила себе смесь из небрежно разломанных слабительных таблеток, выдавившихся из тюбиков кремов для фиксации зубных протезов и рассыпавшихся бисквитных крошек. А что же выдаст ее собственная неряшливая сумка? Густой голубой соус средства от загара и чернила из взорвавшейся ручки? Джин инстинктивно придумывала какую-нибудь шутку, чтобы отвлечься от мрачных мыслей, но при виде Ионы, молотящей своего сына, ей самой захотелось залезть вместе с ним под стол. Бедный Торин, с этим его дырявым ртом, похожим на сандвич, который кто-то уже надкусил.

Хотя Джин и знала, что в ее давней подруге присутствует куда большее, нежели то, что сейчас можно было видеть, она ее ненавидела. И ненавидела саму себя. Она стала скелетом: настолько опустилась, что ненавидит лучшую, может быть, подругу из всех, что у нее когда-либо были. Потом, неподалеку от автоматической кассы, она увидела стопку книг Ларри. Она двинулась к ней, немного слишком нетерпеливо, и Иона последовала за ней.

— Ах да, старая ты воздыхательница! Я слышала, его книга просто чудо.

— Так оно и есть, — собственническим тоном сказала Джин, хотя сама почти и не раскрывала свой экземпляр. — Позволь купить ее тебе. — Она вспомнила их преподавателя нравственной философии. — В честь доктора Эрнста Ваттеркленкера.

— Хватателя-за-коленки! — взвизгнула Иона. — Он, должно быть, уже помер.

Джин пошла заплатить.

— Мне надо бежать, — сказала она. — Опаздываю на ленч со своим редактором.

Она понимала, что Иону впечатлит эта ее фраза, меж тем как саму ее перспектива оказаться лицом к лицу со второй мрачной задачей из ее списка повергала в полное уныние. Макей был старым эгоистом и распутником, но ее стесненность простиралась дальше этих рутинных обстоятельств, к неразборчивому чувству собственного ложного положения. Как сможет она снова просидеть с ним за ленчем, подогревая энтузиазм к своей колонке, «Наизнанку с Джин Хаббард»?



Она опоздала на встречу с Эдвином Макеем на двадцать минут, и ей на это было наплевать. Стоило ей, толкнув вращающуюся дверь, войти в ресторан, как она увидела его, попивающего персиковый сок возле стойки: он сделался толще и лысее, но, вне всякого сомнения, оставался все той же выдающейся задницей — «миссис Мунлайт с унитазными губами», как называл его Марк.

— Как насчет «Беллини»? — спросил он, помаргивая лягушачьими глазками. И с унитазными глазными яблоками, подумала она, с этой парочкой оттопыренных нижних век, подобной кошмарному лифчику-балкончику.

Еще двумя «Беллини» позже — порции были очень маленькими — Джин, которая в присутствии Макея обычно лишалась всех мыслей, обнаружила, что предлагает ему серию колонок по гинекологии.

— Меня читают в основном женщины, и это та информация, которая им требуется. Мужчины же заинтересуются ею по своим собственным резонам.

Теперь Макей смотрел на нее определенно похотливым взглядом. Джин дала себе торжественный обет никогда больше не разделять с ним ленч. Даже произнести слово «гинекология» было ошибкой. Типов вроде Макея оно заставляет думать о «кисках», а то и о «кошатинке» — последнее было самым нелюбимым ею словом, это обозначающим. Каждый термин плох по-своему, но этот был наихудшим, подразумевая нечто низкое и грязное. На мгновение она подумала о Джиоване, о том, как это удивительно, что она, не зная, как звучит ее голос, знает прическу ее лобка: аккуратный маленький квадратик, такой же темный и густой, как «After Eight Mint»[47].

Она отвернулась от Макея — быстро осматривая ближайших соседей на случай, если ей понадобится помощь. Киски, снова подумала она, когда ее взгляд вобрал в себя группу фигуристых женщин за соседним столом — сплошь молодых и провокационно одетых, — в соблазнительных позах рассевшихся вокруг уродливого мужика в темных очках. Профессионалки, решила Джин, поскольку одна только власть не могла привлечь эти тела к такому лицу. Эта живая картина внушила ей мысль о совершенно другой серии колонок, о серии, посвященной семи смертным грехам, некоторые из которых она уже исследовала: похоть, гнев, зависть, гордыня.

Макей, до тех пор тупо жевавший, ненадолго оживился, услышав такое предложение.

— Великолепная идея, — сказал он. — Немного греха — это мне по вкусу.

Джин было все равно — она полагала, что эта серия может стать для нее последней.

Потому что недавно, после того как познакомилась с Брюсом МакГи в Центре разведения в неволе, она предложила серьезной английской газете статью об исчезающей популяции пустельг на Сен-Жаке. Редактор выказал живой интерес, и во время ленча с Макеем эта поддержка обеспечивала ей постоянный приток внутренней энергии. Это было подобно трепету адюльтера, и она не могла удержаться от мысли: пряча что-то у себя в рукаве, ни с кем этим не делясь, можно помочь себе выдержать долбежку буден. Если в газете опубликуют ее материал, она сможет уйти из «Миссис», уйти от Макея, который почти двадцать лет был ее основным спонсором — стражем, как это ни парадоксально, ее независимости. Но она не вполне готова была уволиться. Перед их отъездом наСен-Жак она подслушала на рождественской вечеринке, как заместитель Марка одарил молодую работницу, хотевшую попытать свое счастье в качестве танцовщицы, таким советом: «Не бросай постоянной работы». Вероятно, он был прав. Но как можно в свободное от работы время выяснить, танцовщица ты или нет? Является ли преступлением или, может быть, грехом закапывать свои таланты в землю?

— По греху в месяц. С точки зрения здоровья, — добавила она для большей убедительности, полагая, что управится и с колонкой, и с пустельгами, ведь лунного света у миссис Мунлайт все равно не убудет. Макей, скорее всего, никогда даже не просматривал газету, отличную от таблоида. Она воспользуется своей девичьей фамилией, Уорнер, пускай себе ее собственный агент говорит, что она «либо Джин Хаббард, либо никто».

Хотя в меню, к сожалению, не было borsa della nonna, Джин порадовалась, увидев, что ее блюдо penne e formaggio al forno — попросту говоря, макароны с сыром, или то, что Филлис привыкла называть обедом Крафта — стоит 22 фунта 50 пенсов. Она не могла уйти до кофе, а потому собиралась вместо кофе обычного заказать серьезный десерт: шоколадный мусс каппучино (16 фунтов 50 центов). Когда его подали, она вспомнила великолепную сумку Ионы. Охваченная еще не угасшим сожалением о своих упущенных возможностях, которое возникло в книжном магазине, она жаждала вырваться из силовых полей роскошных, словно мусс, товаров и даже давних подруг. Ей не терпелось вернуться к дочери, оказаться дома в Кэмдене, где красить волосы в розовый цвет до сих пор считалось клевым, а вместо «круто» можно было говорить «классно».

Снаружи шел сильный дождь, но ничто не могло заставить ее мешкать. Макей не пожелал дать чаевых девушке в гардеробной и теперь моргал и тужился, просовывая руки в рукава полушинели, которая была для него слишком мала; он был похож на чайку, пытающуюся взлететь из лужи разлившейся нефти. Выходя через вращающуюся дверь, Джин едва ли не чувствовала, каких усилий воли стоило ему удержаться от того, чтобы притиснуться к ней сзади, а когда она повернулась, чтобы попрощаться, то увидела в его выкаченных глазах соразмерное желание вознаградить себя за проявленное самообладание — жирным и влажным поцелуем в губы. За жирными и влажными губами последовал жирный и влажный язык. Все кончилось, прежде чем Джин успела вознегодовать, и она, бросившись по Эйлбмарль-стрит, завопила и замахала рукой при виде чуда — свободного черного такси, давая слово не давать себе думать об этом снова, никогда.

И она поклялась, что если газета опубликует ее материал о пустельгах, то она бросит свою работу, что бы за этим ни последовало. Она наконец осознала этот опасный факт: «Миссис» был не просто скучным, основанным на успешной формуле журналом, возглавляемый редактором с извращенным мозгом размером с горошину, он был идеальным средством выражения отвердевшего склада ума порабощенной им ведущей колонки. Ей надо прекратить быть этой самой «Миссис». Она знала, что Иона и Элли удивились бы тому, что она просто не ополчилась на Марка. Но ведь они его не любили. Выдвигать справедливые претензии легко, куда труднее любить людей, даже когда они так мало этого достойны. Продолжала ли бы она любить Викторию, если бы та подделывала чеки своей матери, или превратила дом на Альберт-стрит в бордель, или тайно приняла индуизм и вышла замуж за своего бой-френда в Мумбаи? Надеялась ли бы сама Вик, что будет прощена и любима?

Но Марк, может быть, меньше жаждал возвращения, чем освобождения. Может быть, можно любить кого-то и все же желать этого — свободы. Или, может, она простила бы его, к их взаимному огромному облегчению, а потом, к сожалению, лишь обнаружила бы, что призрак Джиованы столь же силен и ядовит, как и слух о ней… По существу, мои милые, сказала Джин своим воображаемым оппоненткам, здесь вообще нет ничего такого, с чем можно было бы с радостью согласиться. С необычайной ясностью она понимала, что стоит ей — тем или иным способом — вдохнуть жизнь в фантасмагорию Джиованы, как их брак завершится. Конечно, она сопротивлялась окончательному подтверждению предательства Марка; конечно, она предпочитала свой лоскут сомнения, такой же подлинный и инстинктивный, как любовь к своему мужу, и она цеплялась за этот лоскут, разглаживала его ладонью, заворачивалась в него каждую ночь, и каждую ночь, как знала она и без подсказок своих подруг, он прикрывал ее чуть меньше.

Такси катилось сквозь дождь, и Джин, отчаянно нуждавшаяся в воздухе и хорошем омовении, опустила окно и высунула голову наружу, тщетно пытаясь вспомнить, как давным-давно они с Марком крестили свой офис-дом на Сен-Жаке, ту «овацию стоя», устроенную его крышей под струями ливня.


Джин настолько устала, промокла и забрызгалась грязью к тому времени, как добралась до офиса Марка, занимавшего целое здание в переулке за Кларкенуел-Грин, что не поверила собственным ушам, когда согласилась на предложение Дэна «прошвырнуться в паб». Но он приветствовал ее, когда она вышла из такси, распахнув над их головами огромный оранжевый зонт, словно солнце, — как можно было после этого отказаться? Взяв у нее переделанные рисунки, он сунул их в конторку, формой напоминавшую полип, и запер за собой дверь офиса. Подкинув в воздух тяжелую связку с ключами, он поймал ее у себя за спиной, отзванивая начало уик-энда.

Ключики, ключики, думала Джин, принимая предложенную им руку, когда они пустились вниз по улице. Дэну, знала она, многое доверялось. Ей представилось, что она могла бы поговорить с ним о Джиоване. Не именно поговорить, не довериться, но как-то провентилировать этот вопрос. Он мог бы сообщить ей, какое значение могло нечто подобное иметь для Марка: изложить мужскую точку зрения. Но потом, чувствуя, как стремительно повышается температура ее тела, она вспомнила, что сама уже предоставляла Дэну мужское видение Джиованы, в тот день в Интернет-кафе… и молча зашагала с ним в ногу.

— Никогда не понимала, почему в пабах непременно должны быть эти чавкающие ковры, пропитанные пивом, а не легко моющиеся полы, как в американских барах, — сказала Джин, снимая свой промокший плащ. — Но он, конечно, выглядит здесь очень уютно.

В самом деле, этот узорчатый темно-красный ковер, протиравшийся от стены до стены, и послеполуденный огонь, отбрасывавший отблески в зал, на какое-то время предоставленный только им, внушали мысли о Надежде и Якоре Спасения.

Дэн только улыбнулся.

— Что вам принести?

Уже усевшись на софу с высокой спинкой, стоявшую возле камина, Джин, к собственному удивлению, заказав полпинты шэнди — имбирного пива, смешанного с простым. Именно это она обычно пила с Марком в сельских пабах в окрестностях Оксфорда, в «Окуне» и в «Форели», на протяжении тех беззаботных недель после выпускных экзаменов, прежде чем ее призвали в Нью-Йорк. Они выезжали на велосипедах из города, неторопливо насыщались за ленчем, а после полудня читали в высокой траве возле Порт-Медоу, навсегда позабыв о библиотеке.

Она вытянула руки и ноги, а Дэн пошел за выпивкой. Из ее списка были вычеркнуты два пункта, которых она страшилась: Скалли, который, если и был встревожен, ничем этого не выказал, и Макей, чье отталкивающие действия стали благословением, поскольку теперь она была полна решимости освободиться от него. И с Ионой ей удалось расстаться, не обнаружив, по крайней мере, миазмов своей души. Она пересекла весь Лондон под дождем и доставила работу Марка по назначению, а вскоре они с Вик будут обедать, наедине. Завтра суббота — она наконец могла расслабиться.

— Мы теперь отходим от чипсов, моющих средств и всякого такого. — Как видно, Дэну очень хотелось рассказать Джин о новых веяниях. — Марк предоставил всем в офисе небывалую свободу — и прямо на глазах раскрываются новые таланты. Так, например, Тео и Блейк более или менее независимо работают в Национальной галерее и в Художественном совете. А я, что ж, бóльшую часть времени вожусь с новой тематикой — не только клиенты новые, но и техника: высокоскоростные поезда, электромобили, улучшенная система знаков для пешеходов, великолепные флуоресцентные велосипеды с автоматической блокировкой для езды в городе…

— Вы прямо как мальчишка — так интересуетесь всеми этими способами передвижения. — Джин нравилось его слушать. Марк никогда ничего по-настоящему не рассказывал ей о своей работе: «щадил ее», по его выражению. Ей же совсем не хотелось, чтобы ее щадили. — А что такое я слышала о Клио? — спросила она, зная, что Дэн получил приз за свой фильм на церемонии награждения работников рекламы: за лучшую социальную рекламу, в дополнительном списке участников. Марк говорил, что Дэн работал над ним в свободное время, pro bono[48], и его отобрали для следующей кампании, организуемой Комитетом содействия женщинам.

— Вы его видели? — Он смотрел на нее искоса, пуская дым из угла рта, в сторону от нее.

— Нет пока, — сказала она извиняющимся тоном, прикидывая, сколько ему лет. — Но уверена, что увижу.

— Он лишь местами менее тоскливый, чем старый, — сказал он. — Знаете, тот, где размытый, черно-белый, где какая-то девка одной рукой прижимает к глазу кусок мяса, а другой — набирает номер службы спасения. У моей-то девчонки мобильник, синяков нет, и набирает она текстовое сообщение. Предполагается, что вам вспоминается старая реклама — и все та же старая проблема. Но моя модель, она фотогенична, к тому же снято все в цвете и в очень резком фокусе — ну, вот это все и решило. Девчонку видно во всех подробностях, — он рассмеялся, подавляя кашель.

— Что ж, это в точку, я уверена. И это полезно, — сказала она через силу. Его описание не показалось ей сколько-нибудь примечательным — теперь во всех рекламах, которые она видела в Лондоне, изображалась привлекательная девушка, набирающая на мобильнике какое-нибудь сообщение. — Домашнее насилие тщательно прячут, верно? Отсутствие следов не означает отсутствие насилия.

— Совершенно верно, миссис Хаббард. Такое могло бы случиться хотя бы вон с той девчонкой, — он кивнул в сторону грудастой рыжей девицы, всовывавшей монеты в сигаретный автомат.

Опять «миссис Хаббард». Может, это просто из-за того, с чем согласны все: Джин — это одно из самых отвратных имен. Совсем рядом с Милфред — или, если на то пошло, с Филлис. Джин посмотрела на рыжеволосую, потрясенная тем, что у девицы с такими формами хватило наглости натянуть такой тугой и мягкий свитер, розовый к тому же, то есть цвета, для рыжих практически запрещенного законом. Во всяком случае, она слишком уверена в себе, чтобы стать жертвой грубого обращения, думала Джин, не отрывая от нее взгляда. Пухлая девица подняла взгляд, словно почувствовав, что они говорят о ней, и улыбнулась, обнажив десны и крупные зубы. Она по-детски помахала рукой Дэну, который подмигнул ей в ответ, после чего повернулся к Джин.

— Еще полпинты?

Джин посмотрела на часы — четверть пятого.

— Хорошо, — сказала она. — Вы ее знаете?

— Да, мэм. Ширли. Наша самая последняя практикантка, всего три месяца как в седле. Вас представить?

Но девушка в розовом уже как сквозь землю провалилась. Дэн пожал плечами, как если бы это не превышало того, чего в наши дни можно ожидать от практиканток, и направился к стойке. Заведение заполнялось молодыми офисными работниками, которые, словно в школе, тянули вверх руки, пытаясь привлечь внимание бармена. У многих же рабочий день заканчивается так рано, подумала она, сама испытывая желание уйти и сожалея о том, что пиво уже заказано. Но в обществе Дэна было неплохо. Она осознала, что впервые за целый день ее ничто не раздражало.

Допустим, он немного дерзок, но ей нравилась эта его уверенность, которая, по видимости, была не столько им усвоена, сколько присуща ему от природы, как его усеченные гласные и широкая, спортивная стойка, как его чернильные волосы и большая выступающая челюсть, как его длинный, тонкий нос с резко выраженной переносицей. Дэн говорил, как Тед Хьюз, вот как звучала его речь. Собственно, он был немного похож на этого великого северного барда — на Теда Хьюза до той поры, когда жизнь покрыла его волосы сединой. Джин, на мгновение смутившись, что он заметит, как она его изучает, посмотрела на свои промокшие замшевые сапожки, которые она надеялась вернуть к жизни, энергично поработав щеткой. У Дэна, заметила она, были очень широкие ступни и крепкие, чуждые элегантности башмаки, которым было наплевать на дождь и на то, как они выглядят.

— В вас что-то изменилось, — сказала она. — Когда мы в последний раз виделись? На рождественской вечеринке? — Когда она обследовала его лицо, он смотрел прямо на нее. — А, вот оно что: очки. Вы перестали носить очки.

— Да, я, наконец, вставил линзы, — сказал он, польщенный тем, что она это заметила. Джин лишь слегка осудила его за это маленькое тщеславие, не согласующееся с остальным его грубоватым естеством. Трудно было вообразить, как он вставляет себе в глаза невидимые блестки этими толстыми, твердыми даже с виду пальцами рабочего, и она подумала о длинных и тонких пальцах Марка, бестолково тыкавшихся в поезде в крохотную тубу с молоком. Джин понимала, что они с Дэном мало что еще могут сказать друг другу, но и молчать с ним было неплохо. Ты можешь ничего не говорить, а можешь говорить вообще о чем угодно: это открытие заставило ее ощутить себя такой везучей, словно бы она только что нашла двадцатифунтовую банкноту, завалявшуюся в кармане старой куртки.

Джин выпила вторую порцию шэнди, уже не такую вкусную, как первая.

— Помните ту практикантку — Натали, по-моему, ее звали? Ту, которая хотела стать танцовщицей?

— Конечно. Она была классной.

— Была? Вы имеете в виду, что она ушла? Значит, не приняла вашего совета. Не бросать постоянной работы.

— Вы это помните? — Дэн, заинтригованный и слегка удивленный, повернулся в ее сторону. — Что ж, она не была такой хорошей слушательницей, как вы. Даже и не знаю, зачем мне это надо. Никто никогда не следует моим советам.

— А как насчет Джиованы? Она хорошая слушательница? — Эти слова вырвались у нее сами собой. Она сопроводила их краткой спокойной улыбкой, как бы внося тем самым поправку: она всем этим делом не только не возмущена, но, возможно, даже находит его забавным.

Он уставился на нее, и его обычно подвижное лицо застыло. Не выпуская изо рта дым, он ждал, что еще она скажет, не вполне еще уверенный в том, что ей все известно. Потом он улыбнулся — или то была ухмылка? Значит, он знал о Джиоване. Конечно, знал. Может быть, о ней знали все. И почему он смотрит на нее таким безумным взглядом — или предполагается, что это взгляд «многозначительный»? Но нет, все дело просто в сильнейшей неловкости с ее стороны. Она тотчас принялась улаживать это бедствие, убеждая себя в том, что ей не следует чувствовать себя униженной и что хорошо, что Дэн теперь знает, что ей все известно. И если он решит это передать, то что ж, быть может, для нее это единственный способ общения по этому поводу с Марком, на которого в течение всех этих месяцев ей так и не удалось ополчиться.

Какие-то новые посетители остановились возле их софы, и Дэн вскочил, чтобы поговорить с ними. Джин не было никакого дела до того, что он ее им не представил; ей просто хотелось домой. И теперь она могла прекратить притворяться перед самой собой, как время от времени делала раньше, что все это было искусной мистификацией. Джиована отнюдь не была шуткой, более того, она явно никуда не исчезла. Когда Джин поднялась, чтобы идти, то увидела, что в зале не протолкнуться, а часы над стойкой показывают шесть.

«Черт. Вик будет дома с минуты на минуту».

Дэн коснулся ее руки, чувствуя, что Джин вот-вот улизнет.

— Подождите, — сказал он, обрывая другой свой разговор. — Позвольте поймать вам такси.

Дождь снаружи прекратился, оставив после себя желто-серое небо, настолько яркое снизу, что этот свет казался искусственным, чем-то вроде прожекторов, освещающих отдаленный стадион. Она изо всех сил втянула в себя чистый воздух и пошатнулась. Дэн поддержал ее, схватив за локоть.

— Что собираетесь делать в выходные? — спросил он, высматривая такси.

— Вик завтра вечером предстоит большое празднество в Кембридже. Целый шквал двадцатиоднолетних, град двадцатиоднолетних торжеств. Зна-а-ачит, я, вероятно, займусь тем, к чему призывал меня Марк, и посмотрю кучу болгарских документальных роликов объемом с четыре полнометражных фильма.

Они оба рассмеялись, зная, что в кино Марк предпочитает то, что сам прозвал «кровавой баней в миллиард долларов».

— Вообще-то, — сказал Дэн, поднимая воротник своей кожаной куртки и засовывая руки в карманы джинсов, — в Национальном кинотеатре проходит великолепный фестиваль китайских фильмов. Это вам подойдет?

— Возможно, если все это двухсерийные картины, без перерывов и, предпочтительно, без субтитров. И, пожалуйста, пусть они будут только черно-белыми.

— Я до смерти хочу посмотреть полную версию «Покрова росы» Хе Лу Хьи, но, должен признать, не могу найти в христианском мире такого грешника, который пошел бы на этот фильм вместе со мной. Завтра будет последний сеанс. У вас хватит безумия, чтобы пойти со мной? Умоляю, скажите «да».

— Хм, «Покров росы», да? — Потом она увидела, что он серьезен и смотрит на нее так, словно от ее решения что-то зависит. — Хорошо. Я пойду, — глядя на него исподлобья, сказала Джин, игриво и спокойно, как того требовал вопрос, чувствуя себя так, словно сама была героиней фильма, и ни на минуту не задумавшись, словно этот разговор не имел никакого отношения к тому, чем она сможет занять себя завтра вечером или же в любой другой вечер своей жизни.

— Вы не передумаете, правда? — спросил Дэн. Джин понравилось, как он произнес «придумайте» вместо «передумаете», — и то, что он всегда говорит «дачи» вместо «удачи».

— Нет, не передумаю, — пообещала она. — Теперь мне можно поехать домой?

Дэн сунул два пальца в рот и издал могучий свист, заставивший проезжавшее мимо такси остановиться прямо перед ними.

— Было очень хорошо, — сказала Джин, продолжая смотреть ему в глаза и усаживаясь в такси, меж тем как он придерживал дверцу открытой. Она опустила окно и сказала: «Спасибо», — имея в виду именно то, что сказала, и держа свои лапки на стекле, словно стоящий кролик. 



Когда она приехала, Вик стояла у входа, опершись на ограду. Джин, вынимая третью за день двадцатифунтовую купюру, была потрясена.

— Дорогая, извини, ради Бога, — сказала она. Дэн со своим оранжевым зонтом и черной кожаной курткой, развеялся, как голливудская греза. — Где твой ключ, милая? — Целуя ее, она уловила запах табачного дыма. Значит, Вик курит. Спрашивать нет смысла.

— Ключ у Викрама. Я думала, ты будешь здесь. Да не беспокойся, мама.

— Ты не возражаешь, если мы останемся дома? — Она слепо рылась в хламе на дне своей промокшей сумки. — Мы можем заказать обед с доставкой. Я так устала после всей сегодняшней беготни. Да и разница в часовых поясах начинает меня донимать. — А еще — это второе шэнди, подумала она, когда распахнулась дверь, ударившись о стену. Завывала Элизабет, и ее кошачьи вопли звучали почти по-человечески. Она определенно не пойдет на «Облако дымки» в НКТ, подумала она, вспомнив о своем смехотворном обещании. Она представила себе, как изумился бы Марк тому, что она отправилась на юг от реки, причем ради китайского фильма, и подумала, не звонил ли он. В тот же миг она увидела его мобильник, забытый на столе в прихожей.

— Ничуть не возражаю. Может, рамен[49], или лапшовый обед приводит тебя в уныние? Мяса я больше не ем.

— Правда? Здорово. Наверное, впечатляет. Выбирай сама, дорогая, — сказала Джин, сбрасывая сапожки и встряхивая головой, как собака. — Я просто хочу нырнуть в ванну. Боже, как я рада оказаться дома. Чур, я первая, ладно? Как у тебя прошел день?

— Все хорошо, — сказала Вик, уже у поворота лестницы, спускающейся в кухню. — Покормлю Элизабет. Мне надо тебе кое о чем рассказать, когда ты спустишься.

О чем это — кое о чем? Курение в сочетании с вегетарианством — новостей для одного дня вполне достаточно. Раздевшись, она ждала, когда наполнится ванна, и вдруг заметила свое отражение в зеркале. На правой груди был кровоподтек, краснота по кругу распространялась от той точки, где была взята биопсия; она на мгновение подумала о Дэне и о его кампании против домашнего насилия.

Беломраморное окружение ванны было уставлено незнакомыми продуктами — розово-глянцевыми флаконами с гелями для ванны, купленными со скидкой шампунями и переливчатыми кремами для полоскания в упаковках объемом в два галлона. Даже Вик не стала бы покупать всю эту всячину, подумала Джин. Это следы Майи Стаянович, сердце которой разбито. И этими следами, которые она видит, озираясь вокруг, ей придется воспользоваться.

Погоди, здесь есть тюбик с чем-то, может быть, немного лучшим. Джин открутила крышку — тот самый гель со слабым медицинским запахом, что был у Марка на волосах этим утром. Она как можно дальше вытянула руку и сквозь пар, поднимавшийся над ванной, прочла надпись на этикетке: гель «Орто-гинол». Она улыбнулась. Марк приобрел влажный вид с помощью противозачаточного крема Майи. Вик будет в восторге, подумала она, радуясь тому, что наконец оказалась дома, и ни на миг не предполагая, что этот тюбик мог принадлежать ее дочери. Вступив в ванну, она вся в ней распростерлась, твердо намереваясь смыть Надежду и Якорь Спасения и погрузиться ниже ватерлинии. 



Джин понятия не имела, сколько времени уже пробыла в ванне, когда услышала, как завопила Вик. Обычно то, что ее домашние всегда предпочитали кричать, а не пройти в соседнюю комнату, одолев десять футов, приводило ее в бешенство. Сейчас этот крик наполнил ее счастьем.

— Мама!

— Да?! — Она не смогла быть выше и выйти, а не крикнуть в ответ, — не готова была покинуть свое водное прибежище.

— Папа звонит!

— Я в ванне! Запиши номер! — Молчание. Из-за звонка Марка вода словно бы стала остывать. Она вытерлась хипповым пляжным полотенцем с изображением Барби — то был еще один след, оставленный Майей. Ей очень понравилось, как выглядит шкафчик с косметикой, хотя — дюжина розовых и лиловых теней, расставленных в ящиках хромированного бюро, годилась только для куклы. Джин быстро оделась. Глянув в зеркало, она подняла брови, чтобы вернуть нахмуренность, ставшую ее нейтральной передачей, и пошла вниз по лестнице.

— У папы, судя по голосу, все в порядке, — сказала Вик, сидевшая на разделочном столе, поигрывая пустым винным бокалом. Кажется, не очень-то давно она и ее подруги стояли прямо здесь на ящиках, раскатывая тесто для печенья.

— И? — сказала Джин. — Ты записала номер? — Джин была уверена, что ответ будет отрицательным; насколько она понимала, звонил он из отеля в Мэйфэре[50].

— Он сказал, что они собираются на обед, но потом он перезвонит, а еще — что он пока никого не подстрелил. И, да, что все, включая его, выпивают целые озера рислинга.

Когда она доставала тарелки и ложки-вилки, щеголяя в свободных штанах для занятий йогой и в огромных, с изображением Гарфилда[51], шлепанцах Майи, то чувствовала, что дочь не сводит с нее взгляда.

— Слышь, мам, а они тебе очень идут.

— Эти милые панталоны? — Джин вытянула их до наибольшей, клоунской ширины. — Они идеально подходят для пантисократии[52], как ты думаешь? Все получают по паре.

— Нет уж, спасибо, — сказала Вик, — ни за какие коврижки. Но, с другой стороны, вот эти, здесь я молчу. — Вик улыбалась, глядя на ступни Джин.

— Ах да, понимаю, — сказала Джин, нахмурившись. — Великолепны, не правда ли? Мне надо обзавестись своей собственной парой, черной. И — с пантерами, понимаешь, чтобы надевать их по вечерам. — Она выставила выпуклый оранжевый носок одного из шлепанцев. — Как ты думаешь, Элизабет не ревнует? — Джин подняла кошку и погладила ее по шелковистой серой шубке. Потом рассказала Вик об еще одном вкладе Майи в их семейный стиль, о неортодоксальной прическе в стиле «помпадур».

— Поверить не могу, чтобы папа нанес себе на волосы эту дрянь, — сказала Вик, снова наполняя свой бокал.

Джин, надеясь, что эта история не будет прокручиваться слишком уж часто, сомневалась, что могла бы вот так же позабавиться с сыном. В такие моменты она положительно завидовала матерям-одиночкам. Вот она, основная родственная связь: даже биологически они на одной и той же стороне.

— Не бери в голову, — сказала она. — Ты ничего не ела. — А потом, не желая продолжать в том же духе, добавила: — Бедный папочка. Мы ему ничего не расскажем. Ему бы стало не по себе.

— Нет, конечно же, расскажем! Я вообще думаю, что надо позвонить туда прямо сейчас и сделать объявление по системе общественного оповещения в Biergarten[53].

Biergarten. Джин улыбнулась. Она сама рисовала себе длинный и темный обеденный зал, увешанный связками колбас и украшенный прикрепленными к стенам кабаньими головами, где прислуживали фрейлейн с желтыми косами и вздымающимися грудями, запакованными в крестьянские блузы с глубокими вырезами. А где в этой праздничной сцене находится фрейлейн Джиована? Наверху, предположила она, стоит на коленях возле кровати и молится. После двадцатилетнего молчания дверной звонок прозвучал так громко, что Джин подпрыгнула.


Две женщины сидели одна напротив другой за выскобленным сосновым столом в кругу желтого света, отбрасываемого низко опущенной эмалированной лампой, и молча ели суп с лапшой. Джин подумала, что Виктория выглядит чересчур уж худой. Полной Вик никогда и не была, но теперь, когда она фарфоровой ложкой хлебала бульон, у нее был тот самый характерный для Хаббардов изможденный, встревоженный вид, позволяющий с легкостью различить очертания черепа. Но это и все, что можно было различить.

Ее поколение такое скрытное, подумала Джин.

— Со многими видишься из прежней шайки?

— Кое с кем, — сказала Вик, усмехаясь архаичному сленгу матери. — С Майей, само собой. И с Фай. Завтра будет вечеринка Шарлотты, хотя с тех пор, как она поступила в Кембридж, я ее почти не видела.

Многие из ее подруг были немного старше, но ведь Вик росла одна со своими родителями. Или — со своими родителями, одна.

— Значит, шайка плюс Викрам? Это должно немного отличаться.

— Ну конечно, так оно и есть.

Джин вздохнула, сдаваясь.

— Что это такое розовое у тебя на глазах? — спросила она, меняя галс. Тени, разумеется, но равномерно наложенные на оба века и углубляющие в оттенке у надбровий, как сценический грим, накладываемый не чтобы прикрыть, но чтобы изобразить синяк. Обеспокоенная своим тоном, так напоминающим Филлис, она добавила: — Мне нравится.

— Правда? — сказала Вик, постукивая пальцами по векам, словно проверяя, спала ли опухоль. — Мне подарила их моя подруга Софи. — Она вскинула взгляд. — Я хочу сказать, твоя подруга Софи.

— Моя подруга Софи? Разве у меня есть подруга по имени Софи? — спросила Джин, вставая, чтобы пойти в туалет.

— Я же рассказывала о ней в своем письме. Я хотела тебя спросить… в общем, мне кажется, что на самом деле она подруга папы. По-моему. Или ее мать была его подругой, или что-то там еще.

— Ты имеешь в виду Софи де Вильморен?

— Ты ее знаешь!

Почему Вик так этому рада, Джин даже представить себе не могла. Она вспомнила открытку в Собрании Уоллеса: бледную герцогиню.

— Забавно, что ты о ней упомянула, потому что как раз сегодня я видела портрет одной женщины, похожей на нее. Я не могла понять, кого он мне напоминает, а оказывается, вот кого. Случайное открытие. Салат будешь? — Ей не нравилось, что у Вик разгорелись глаза, как это было бы, по крайней мере, несколько лет назад, если бы Джин призналась в случайном знакомстве с Кайли Миноуг[54]. — Так или иначе, что она здесь делала? Ты писала, что она заходила.

— Я ее пригласила. Но потом она сказала, что ты тоже ее приглашала, когда ты встретилась с ней в химчистке, было такое? Я все время видела ее поблизости — думала, может, это какая-то поехавшая лесбиянка из Кэмдена. Она всегда мне улыбалась — а потом, когда как-то раз мы с Викрамом и Майей завтракали в кафе, она вдруг подходит ко мне и говорит: «Вы Виктория Хаббард?» — Вик произнесла свое имя с сильным французским акцентом и широко раскрыла глаза, изображая тревогу. — Так что мы разговорились, и она сказала, что когда-то здесь жила. Здесь, на Альберт-стрит, — в этом доме.

— Tu exagères, ma fille[55]. Она останавливалась здесь только раз — может, недели на три. На месяц, максимум. Когда тебе было года полтора или меньше. — Господи, подумала Джин, может, Софи де Вильморен — хищная лесбиянка? В тот день в химчистке в ней определенно было что-то раболепное. Если она увлеклась Вик, то это все объясняет.

— В общем, она спросила, нельзя ли ей снова увидеть наш дом, сказала, что была здесь счастливее всего в жизни, что нянчила меня и была там, в той комнате, когда я сказала свое первое слово — «минибар». Так что я поняла, что это правда.

— Нянчила? Значит, она хочет сказать, что была чем-то вроде нашей прислуги? Которой она не была — и никто не был. У тебя не было никаких нянечек, чем я очень горжусь. Хотя ты можешь считать по-другому. А твоим первым словом, прости, если огорчу тебя, было «бака» — вместо «собака». Правда, и до «минибара» оставалось недолго — это когда мы остановились в «Карлайле» во время той чудесной поездки в Нью-Йорк, чтобы показать тебя бабушке и деду. Софи там не было.

Джин было непросто противостоять непреодолимому представлению о ловкой пройдохе, сумевшей познакомиться с ее дочерью. Но, как сказала она себе на рассвете, лежа без сна в пустой кровати, это чувство угрозы, это непристойное подозрение было просто производным от ее собственного морального разложения, которому она никак не могла позволить заразить каждое свое суждение, каждое свое чувство.

— Значит, ты привела ее в дом?

— Ну да. Замечательный был вечер. Мы несколько часов просматривали все старые альбомы, и это было поразительно. Она помнит все — и светящиеся в темноте звезды на моем потолке, и треснувшее голубое стекло на двери в туалет на лестничной клетке. Сломанную туалетную цепочку.

— Повезло же ей с памятью.

— Мы собирались позвонить вам, но потом, я не знаю, что случилось.

— Случилось то, что ты мне не позвонила.

— Ой, мам, надеюсь, ты не против, что она пробыла здесь несколько дней. Я об этом хотела тебе сказать. Я думала, что в этом ничего такого нет. Потому что она жила здесь раньше и все такое. Майя только что съехала, и я, ну, предоставила ей твою комнату.

Джин содрогнулась, скрывая это чрезмерным вниманием к зеленому салату.

— Послушай, милая, ты очень хорошо рассуждаешь, но на самом деле ты просто не должна пускать к себе кого-то на постой. Не то чтобы мы не доверяли тебе… Просто ответственность огромна, для каждого, — и подобные вещи способны вырываться из-под контроля… — Здесь она смогла подпустить в голос строгость. — Ладно, когда это было? Чего она хотела?

— Несколько недель назад. В том-то дело. Ничего не понимаю. По-моему, она живет в Париже, но не оставила мне ни телефона, ничего. Она долгое время провела в Кэмдене, потому что я сто раз видела ее на улицах. А потом исчезла. Может, это странно, но я вроде как по ней скучаю. Она была очень милой и хотела разузнать все и о тебе, и о папе, и о Сен-Жаке, и всем таком — я дала ей ваш электронный адрес, но, думаю, она ничего вам не написала.

Джин внезапно вспомнила об электронном письме из Франции, адресованном Марку, которое она видела в их почтовом ящике перед тем, как они улетели с Сен-Жака; она совершенно забыла сказать ему об этом. Возможно, это было просто деловое письмо. А возможно, Софи таки написала, только не ей.

— Я, милая, была бы поосторожнее, если она объявится снова. У нее вроде бы не очень устойчивая психика. Что вполне объяснимо.

— Мама, как это понимать — «объяснимо»?

Вик выглядела настолько встревоженной, что Джин поняла: надо дать ей какое-то объяснение.

— Ей с самого рождения пришлось очень нелегко, мягко говоря. Видишь ли, Софи — дочь давнишней подружки твоего отца. Сандрин, француженки, по которой он сходил с ума лет этак сто назад. По-моему, в шестьдесят седьмом, потому что ему тогда было семнадцать. Он провел то лето с ее семьей, в Бретани. На Сен-Мало.

Вик явно ожидала продолжения.

— Вообще-то тебе надо спросить об этом у папы, но дело в том, что Сандрин сбежала с кем-то другим. И забеременела. Очень грустная история, — с нажимом сказала Джин, вытирая со стола пролитый уксус. — Может, Софи тебе рассказывала. Ее отец погиб в тот день, когда она родилась. Попал в ужасную аварию, как раз когда ехал в больницу, чтобы впервые ее увидеть. Кошмар. Такая бедняжка.

— Вот так-так. Она мне об этом не говорила.

Вик выглядела озадаченной и, возможно, слегка уязвленной мыслью о том, что ее новая близкая подруга не доверила ей этого существенного обстоятельства.

— Да, той весной по всей Европе были наводнения — ты, наверное, слышала, как папа об этом рассказывал, — по-моему, на Пасху. Ну вот, и мы встречались с ней пару раз, когда ты была маленькой, но потом потеряли связь. Уверена, что Марк какое-то время поддерживал контакт с ее матерью, Сандрин. Хотя, кажется, вспоминаю, что она куда-то уехала… в Канаду? Не знаю. Да, это было очень печально. Хочешь мороженого, милая? Шербет с манго от Минци. Или есть еще с мятой — по вкусу так напоминает зубную пасту, что можно даже не чистить зубы.

— Нет, мама, спасибо. Мы с Викрамом не едим сладкого.

На этом, к облегчению Джин, разговор и окончился. Они собирались пойти в кино — на романтическую комедию, конечно, раз уж без Марка на хвосте — но вместо этого после обеда устроились в гостиной, вновь наполнив бокалы вином. Пока Джин закрывала ставни, Виктория просматривала телепрограмму.

— Класс, — сказала она, потянувшись за пультом. — «Когда мужчина любит женщину». Это где Мэг Райан изображает пьяницу. Только что начался.

— О, здорово. Я его ни разу не видела. А мужчина кто, Деннис Куэйд? — Джин, подсунув под себя ноги и взяв на колени Элизабет, умостилась на большой и мягкой голубой софе. Которая, заметила она, стала на целых полтона грязнее. — Знаешь, он и в самом деле ее муж. Или был им.

Вероятно, завел интрижку с другой актрисой, помоложе и пофигуристей, подумала Джин. А потом Мэг исправила себе форму губ, как будто это могло помочь.

— Неудивительно, что она стала пьяницей, — предположила Вик.

— На самом деле она вовсе не алкоголичка. А вот Деннис Куэйд, по-моему, дрянцо. Эта его улыбочка. Конечно, в нем ведь всего три фута роста. Все они карлики. Непонятно, почему они разбежались. Она такая волнующая — привлекательная, как нераспустившийся бутон.

— Не в этом фильме. А в так называемой «смелой роли», когда их выдвинули на Оскара.

— Нет, смелым был тот оргазм в «Когда Гарри встретил Салли».

— Может, смелым, а может, и отчаянным. Надо же, Оскар! Кстати, мама, я знаю, что на самом деле она не алкоголичка. Энди Гарсиа, говорится здесь.

— У! Даже лучше, — сказала Джин, счастливая, но почти уже готовая отправиться спать. — Викрам немного похож на Энди Гарсиа, никто еще такого не говорил? Эй, папа никогда не перезвонит.

— Слишком занят, осушая все сладкое вино? — предположила Вик, делая очередной глоток.

Джин, по всей видимости, заснула, потому что фильм почти закончился, когда она услышала голос Вик:

— Вот бы Мэг выпала из этого фургона! Ей гораздо больше идет, когда она пьяная.

Из кухни донесся звонок.

— Где телефон? — спросила Джин, раздраженная тем, что его больше не было на угловом столике, а Вик даже как бы и не слышала звонка.

— Разбился.

Как это в духе гораздо более юной Вик, думала Джин, спеша к кухонному телефону: «Он разбился», «Он упал» — и никогда «Я его уронила».

— Алло! — сказала Джин, напрягая слух. Это был Марк. — Похоже, ты звонишь из ночного клуба — где ты?

На протяжении всего разговора она пыталась отмахнуться от образов Джиованы, лицом вниз лежащей у него на коленях в затененной глубине какого-нибудь клуба, Марка, поглаживающего ее по волосам, звоня домой, и ее головы, похожей на шелковистого маленького спаниеля. Повесив трубку, Джин потрепала Элизабет, которая с мурлыканьем терлась о ее лодыжки. Потом вытянула из холодильника бутылку воды и направилась к лестнице.

— Спокойной ночи, милая, — крикнула она, достигнув уровня гостиной и продолжая подниматься. — Иду ложиться — уже с ног валюсь. — И тут же зевнула.

— Спокойной ночи, мама. Разбуди меня, ладно? Нам надо успеть к поезду в час сорок пять.

— Хорошо. — Она приостановилась, улыбаясь мысли о том, что Вик надо расталкивать ради послеполуденного отъезда, а потом вдруг заметила в голубом свете, пляшущем по лицу дочери в причудливых геометрических фигурах, что та плачет. — Господи, — сказала она, — да что там с тобой?

— Такая грусть, — сказала Вик, теперь смеющаяся и такая красивая со своими большими карими глазами, сияющими от слез. — Она не вываливается из фургона. Я так этого хочу, а она — никак. Это трагедия, мама. Крепкого тебе сна. 


Из электрической кофеварки, пофыркивая, капал кофе, а Джин вновь и вновь прокручивала запись своего разговора с Марком — прислушиваясь, как сама вынуждена была себе признаться, к фоновым шумам, которые не были бы германскими, — как вдруг зазвонил телефон. Нажав на автоответчике кнопку «стоп», она вынула стеклянный сосуд из его камеры, чтобы налить себе чашку кофе, а черный ручеек тем временем продолжал литься. Теперь Джин оказалась между звонящим телефоном и горячим кофе, растекающимся по столу. Она набросила на эту лужицу наскоро выжатую губку как раз в тот момент, когда снова включился автоответчик.

— Алло, миссис Хаббард. Это ваш эскорт на вечер. Последний показ «Покрова росы» — и, обратите внимание, он идет как раз три часа — начинается в семь. Надеюсь, вы не сочтете меня полным дерьмом, если мы встретимся прямо там, потому что мне сейчас надо ехать в Суссекс, на целый день. Доброго ленча!

Она слушала, обхватив себя обеими руками за горло, как будто ощупывала распухшие гланды, и сморщилась от его «линча» и «Суссикса». Дэн продолжал.

— Что это вы говорили о том, что о человеке можно судить по ленчам, которыми он пренебрег? Что ж, по этой причине мы не будем пренебрегать ни фильмом, ни ужином, который за мной, если мы останемся в живых, чтобы его съесть. Значит, встречаемся там, у кассы, в шесть сорок пять. Я заказал билеты на ваше имя. Пока.

Аппарат клацнул.

Она стояла в своем халате и шлепанцах Майи Гарфилд, глядя на телефон и по-прежнему держась за шею, как будто только руки могли удержать ее голову от падения, — ужас Джин был слишком велик, чтобы взять чашку и сделать глоток кофе, остатки которого изгадили весь стол. И этот ужас стал еще сильнее, когда она осознала, что Дэн не сообщил ей номер своего сотового. Она быстро набрала 1471, где ей сообщили, что номер засекречен. Она позвонит ему домой — подумать только, что подумает Вик, если в конце концов так и не поедет на свою вечеринку. Его номер должен быть среди тех, которыми два десятка лет разными почерками и разными ручками испещрялась стена возле кухонного телефона. «Вот он», — выдохнула она, когда нашла его, Дэн Мэннинг — Д, то есть домашний. Она так сильно тыкала пальцем в кнопки, как будто все вокруг было задымлено и она вызывала пожарную команду.

— Это Дэн.

— Дэн! Это Джин! — пронзительно крикнула она.

Но он продолжал говорить.

— В настоящее время меня здесь нет…

Изжеванным стержнем, единственной пишущей принадлежностью, попавшейся ей на глаза, Джин нацарапала номер на боковой стороне коробки с хлопьями. Только когда она закончила, а он умолк, до нее дошло, что это был номер офиса. А как же Д? Двойник?

— Черт, — сказала она. — Черт, черт, черт.

— И тебе доброго утра, — сказала, позевывая, Виктория, входя и останавливаясь перед холодильником. Она воздела обе руки, подрагивая ими так, словно держала невидимые гири. Она перекатилась на внешние стороны стоп. В кои-то веки Джин было совсем не до того, чтобы обеспокоиться неправильным подъемом дочери. Из-за глубокого зевка просторная футболка Вик задралась и облегала ее узкие покатые бедра, в полной мере демонстрируя ее трусики. Боже, какая же она высокая, подумала Джин. И, Господи меня прости, она носит тонг[56].

— Да это Дэн Мэннинг оставлял сообщение, и я не могла его перехватить, потому что кто-то, не будем говорить, кто именно, не почистил кофеварку.

Возмущение Джин смягчило тот шок, который она испытала при виде нижнего белья Вик — надо же, как много деталей для столь маленького клочка одежды.

— Чего же такого он хотел, что так вывело тебя из себя?

— Дэн, что, тебе не нравится?

— Да сам-то он ничего, — коротко сказала Вик. — Только примерно через тридцать секунд после разрыва с Гэвин он стал спать с Майей.

— Неужто?

— Он — хищник до мозга костей.

— Что ж, у нее ведь был разрыв… Он хотя бы вывел ее из уныния?

Вик метнула на мать взгляд, исполненный преувеличенного отвращения и жалости, такое выражение лица могло быть позаимствовано из какой-нибудь мыльной оперы, но потом оно смягчилось, обратившись в несомненную ухмылку.

— Вообще-то она сказала, что в постели он великолепен. «Гений», вот ее точное слово. Она ради него на все готова, но он и знать того не хочет. А что ему было надо, кстати?

Видя столь явное презрение Вик по отношению к Дэну, Джин стеснялась сказать ей о фильме — к тому же и сама она собиралась избавиться от этого похода.

— Да вот, забыла я передать ему переделанные рисунки для папиной кампании по холодильникам, а они нужны ему прямо сегодня. Придется мне занести их ему попозже.

— А может, я их ему заброшу, если уж ему так… обременительно зайти за ними сюда, — предложила Виктория с нехарактерной для нее готовностью помочь. — Мы отправляемся с Кингз-Кросса.

— Да нет, не беспокойся, милая, позже сама смогу этим заняться. Заодно прогуляюсь, подышу свежим воздухом.

Джин не рассказала Вик о биопсии, и, хотя ей чуть ли хотелось этого, она по-прежнему не могла вообразить, как к такому подступиться.

— Мама, да ведь пешком ты доберешься до Клеркенуэлла только ко вторнику. К тому же, похоже, опять польет дождь, — сказала Вик, уставившись через окно на улицу и, в свою очередь, тоже чертыхнувшись.

— А мы вот как сделаем, — вприливе вдохновения сказала Джин, сдвигая шипящую кофеварку, чтобы добраться до залившегося под нее кофе. — Я подброшу вас до Кингз-Кросса и пойду в офис. Тогда тебе не придется волочить свою сумку в метро. Доедем на такси. В этот уик-энд мне так и так придется истратить остаток своих двадцатифунтовых банкнот.

Она лгала, но, по крайней мере, избавляла Викторию от поездки в метро.


Субботний вечер. Джин быстро доехала до станции Ватерлоо. Выйдя из метро, увидела, что дождь перестал. Или приостановился. Когда, отдав свои журналы молодой женщине у входа, сидевшей по-турецки со щенком на коленях и просившей милостыню, она в розовом свете раннего вечера подошла к кинотеатру, времени до начала сеанса оставалось достаточно. Неспешно идя вокруг протекающего бетонного комплекса, она испытывала стыд за десятилетие своего детства — пришедшегося на уродливые шестидесятые — и никакого желания встречаться с «хищником до мозга костей». Без пяти семь подошла к Национальному кинотеатру. Дэна не было.

Стоя со скрещенными руками и сомкнутыми коленями, она жалела, что не оделась потеплее. На ней были коричневые замшевые сапожки, черные колготки, украшенными узором из отверстий, как у плетеных стульев, тонкое коричневое платье и плащ, все еще сморщенный после вчерашнего ливня.

В кинотеатр уже входили последние киноманы, когда появился Дэн, — он бежал, его оливково-желтая футболка была изнизана мелкими пятнышками пота, а кожаная куртка хлопала позади него.

— Простите, ради Бога, — задыхающимся голосом выдавил он, пятерней расчесывая разметавшиеся от ветра волосы, и увлек ее в полумрак, подхватив ладонью за спину. — Движение — просто ужас.

А разве оно бывает чем-то другим, думала она, разъяренная тем, что позволила вовлечь себя в нечто подобное, но сохраняя исполненное достоинства молчание — по крайней мере, пока не увидела полупустой зал.

— Хорошо, что мы заказали билеты заранее, — сказала она. Грудь у Дэна вздымалась, меж тем как свет медленно угасал. Пока ее глаза еще не приспособились к темноте, она подалась к нему и спросила:

— Вы что, бежали всю дорогу от Суссекса?

Все еще слишком запыхавшийся для ответа, он вместо этого стиснул ее предплечье. Очевидно, он весь день играл в регби.

— Каждые две недели играю в «Старперах», — объяснил он, когда отдышался. — А потом был на чаепитие с крестницей.

— На какой позиции вы играете? И сколько же вам лет?

— Нападающий. Тридцать один. Желаете узнать что-нибудь еще, миссис Х.?

Да, подумала она, что именно Майя Стаянович имела в виду под «гением»? Вместо этого она с безмятежностью, подобающей жене босса, улыбнулась, молчаливо усомнившись в проницательности восторженной, вечно во всем путающейся Майи Стаянович. Наконец фильм вот-вот должен был начаться — ни просьб выключить сотовые телефоны, ни звонков, ни анонсов, лишь скрипучий обратный отсчет. Джин посмотрела по сторонам. Фильм для взрослых, мрачно подумала она, меж тем как в животе у нее заурчало.

Она подалась к Дэну и шепнула:

— Напитки здесь продают только снаружи, да?

— Боюсь, что так. Вам что-нибудь взять?

— Конечно, джин-тоник, если у них он есть.

А потом, когда Дэн быстро двинулся обратно по проходу, она едва слышным шепотом попробовала на язык «регбист-долбист». Разумеется, она сама во всем виновата. Остается рассчитывать на какую-то легковесную занимательность, которая позволит ей выдержать до конца. Но и голод, и раздражение вскоре были вытеснены недоумением. Фильм был черно-белым. Длился он, по его словам, три часа, а первые четыре минуты показались пятнадцатью: долгое панорамирование китайских деревьев в лишенном красок цвету… Расстегнув «молнии» на сапожках, она приготовилась вздремнуть.

…Джин вынуждена была признать — ей хотелось всем об этом поведать, — что «Покров росы», этот туманный «Отелло», действие которого происходило в Китае времен последнего императора, оказался великолепным. Когда Дэн во время перерыва предложил уйти, она настояла на том, чтобы остаться. И она не могла сдержать слез — все эти недоразумения и трагические заблуждения. Немного помогла пластиковая чашка прохладного джин-тоника, однако слезы все равно продолжали литься. Повернувшись к Дэну, кожаная куртка которого устроилась у него на коленях, словно кошка, она различила в темноте его ровные, слегка волчьи зубы. Он смотрел на экран, но улыбался; а когда они пустились во вторую часть, он достал носовой платок, тщательно сложил его в темноте и передал ей.

— Можете проверить, — сказал он шепотом, но достаточно громко, чтобы заставить зашипеть женщину, сидевшую впереди них, — ни одной землянички.

Значит, он читал «Отелло», подумала Джин, причем внимательно: как много человек смогут вспомнить, что платок Дездемоны был расшит ягодами земляники? Отдавая его обратно, она удивилась, зачем он сложил его для нее; не потому ведь, что к другой стороне прилипли засохшие сопли. Нет, он сделал это так, как можно лишь наполовину развернуть шоколадную палочку для маленького ребенка, протягивая ему руку. От квадратика белой ткани исходил приятный сильный запах, в точности как от него самого: чистого белья и нечищеной кожаной куртки.

— Марку понравился бы этот фильм, — сказала Джин, заморгав от этого открытия в холодном ночном воздухе. — Жаль, что он никогда его не увидит. Никакого шанса.

Еще одно открытие: удовольствие поговорить о фильме после его просмотра. Марк терпеть не мог разговоров после фильмов. Подобно книгам, он считал их исключительно личным переживанием. И Джин полагала, что самые одинокие прогулки в ее жизни совершались не вдоль какого-нибудь исхлестанного ветром берега в Ирландии, а на протяжении двух кварталов по Парквею от «Одеона» до дома. Джин рассказала Дэну об извращенных правилах поведения после фильмов, которых придерживался Марк, — подчеркнуто, как будто горячность могла оправдать легкое предательство. Ей хотелось знать, согласен ли он с тем, что со всеми этими рекламными роликами и их обсуждениями, как сотню раз говорил Марк, обсуждение фильма слишком уж напоминает работу.

Единомыслие сохранялось: Дэн не только любил «посмертные воспоминания», ему, похоже, нравились те же самые фильмы, что и ей, пусть даже она инстинктивно усмотрела в этом худшее. Но, с другой стороны, Дэн был так дружелюбен, не может быть, чтобы он пытался провести ее, как Бриджет Джонс[57]. Неважно, что он припарковался за милю отсюда и что снова зарядил дождь; он понимал, что то, чего ей хотелось прямо сейчас, в этот уик-энд, было солнечным и ничем не осложненным. Она не собирались марать этот его дар какими-либо спекуляциями относительно того, хочет ли он на самом деле соблазнить ее или же просто поговорить о фильмах. Кому какое дело? Она просто говорила о фильмах.

— Черт!

Когда он ступила с поребрика, чтобы сесть в его машину, то ее левая нога по щиколотку погрузилась в лужу. Сапожки промокли насквозь и на этот раз восстановлению не подлежали. В маленьком автомобиле — черном «Фольксвагене-жуке», который она, будучи миссис Марк Хаббард, знала не только как некий старый драндулет, но и как «классический дизайн», она, стараясь не обращать внимания на свою промокшую ступню, все еще говорила, когда они свернули на мост, что отметало прежнее предложение пообедать где-нибудь на южном берегу.

— Я отвезу вас домой, — сказал он.

Джин, замолчав наконец, но не забывая о Китае туманных двадцатых годов, смотрела в окно на простиравшуюся внизу мерцающую лаву Темзы. Она не могла понять, разочарована она или встревожена: какой дом имел он в виду — ее или свой?

— В самом деле? — сказала она безучастным тоном, чтобы понять, что он имеет в виду, и разобраться в том, что она чувствует. Не будь идиоткой, сказала она себе. Майя Стаянович, скорее всего, набросилась на него. Такое, должно быть, происходит все время. В ее же случае он вежливо сопровождал жену босса, выполнял свою работу. На мгновение она даже имела несчастье предположить, что Марк попросил его, чтобы он за ней присмотрел, — из-за Скалли и своего отсутствия.

— Да, мэм. У меня в багажнике припасен великолепный обед. Прекрасный пикник, его собрала мать моей крестницы и моя дорогая подруга, Сара Мастоу. Боже, благослови Салли.

Мустанг Салли[58] . Старая подружка, предположила Джин, ничего пока не говоря. По крайней мере, он остается с ними друзьями. На секунду ей представилась та полнощекая рыжая девица, так глупо махавшая ему рукой в пабе.

— Оно и видно, что за вами хорошо присматривают.

— Да уж, так оно и есть. Вот что, мы можем поехать к вам, что немного ближе, или же ко мне, что я предпочитаю лишь потому, что у меня есть бутылка прекрасного вина, предназначенная для распития на прекрасном пикнике. Пулиньи-Монтраше 1988 года. И микроволновка, которая, пари держать готов, не испортила бы даже блестящего декора Хаббардов.

— Что ж, на винном фронте вы правы — не думаю, чтобы у меня осталось хоть что-то еще после вчерашнего вечера с Вик.

Чтобы почтить давешнюю игру Мэг Райан, Джин не возражала против того, чтобы изобразить любительницу выпить, но она совершенно не была уверена ни в его тоне — разве «декор» не является оскорбительным словцом? — ни, если уж на то пошло, в том, стоит ли ей к нему ехать. Разговаривая с Марком, она не упомянула о своей встрече с Дэном: думала, что сумеет еще от нее отвертеться. Отдаленная возможность того, что это он устроил их свидание, делало это умолчание неловким. Но это опять-таки просто паранойя с ее стороны. Почему бы ей не пойти на фильм, смотреть который никому, кроме Дэна, не пришло бы в голову, — и, в самом-то деле, не перекусить после этого? В любом случае, если все это организовал Марк, то он мог бы найти способ похвалиться своей заботливостью.

Дэн был очень умелым и внушающим уверенность водителем, отметила она, наслаждаясь ускоренным просмотром видов влажно лоснящегося ночного Лондона. Внезапно все совершенно прояснилось. Она была голодна и хотела обедать. Если бы Дэн оказался у нее, она, может быть, не смогла бы его выставить. То, что они ехали к нему, означало, что она сможет уйти.

— Уже поздно, — сказала она. — Вы в самом деле думаете, что это хорошая идея? Я хочу сказать, что все было великолепно, но, может, теперь мне лучше просто отправиться домой?

Дэн промчался мимо поворота на Кэмден-Таун.

— Не беспокойтесь. Я отвезу вас обратно, — сказал он, не отрывая взгляда от дороги.

— Очень хорошая мысль.



У Джин не было намерения помогать ему накрывать на стол или разогревать провизию, предназначавшуся для пикника, да она и не чувствовала уверенности, что сможет этого дождаться. Замерзшая и изголодавшаяся, она заглянула в индустриальный холодильник, где обнаружила витамины, пленку, сок, маринованный лук, банку зеленых оливок, приправленных миндалем, и ополовиненную жестянку сардин. Она набросилась на единственную возможность — на оливки — и почти покончила с ними, прежде чем он протянул руку через ее плечо и, несмотря на ее смешливый, но искренний протест, сунул в банку два пальца, урвав последнюю оливку для себя.

Целым рыбным пирогом и двумя бутылками Монтраше позже Джин расхаживала босиком по совершенно модерновой квартире Дэна, расположенной на четвертом этаже. На чердаке, предположила она, исходя из ее открытой планировки и неоштукатуренной кирпичной кладки, но ряд двухарочных окон, впускавших косые лучи лунного света, заставил ее пересмотреть свое мнение.

Он снял с нее сапожки и большим белым полотенцем прямо через колготки растер ее промокшую в луже ногу. Потом она сняла колготки, потому что он был прав, она «никогда не согреется в этих мокрых шмотках», и его манеры оставались уместными — словно бы спортивный врач обращается к получившему травму спортсмену.

С высохшими наконец ногами и закрытыми глазами — ей было предложено угадать ингредиенты — она ела теплые, пахнувшие ванилью сливы, покрытые медом и вином, которыми Дэн кормил ее с ложки, сидя по другую сторону длинного черного лакированного стола, и что ей следовало сказать, поднявшись, чтобы отнести тарелки в раковину, так это «Мне надо идти». Это она и говорила во второй раз, чуть слышно и в стену, отвернувшись от него и нагнувшись, чтобы рассмотреть обрамленный и почти невидимый карандашный рисунок обнаженной натуры, висевший напротив арочных окон. Когда она распрямилась и повернулась, чтобы сказать то же самое снова, Дэн стоял очень близко. Он не шагнул к ней, просто поднял руки, чтобы найти ее талию. Его язык, когда он поцеловал ее, вошел в ее рот с убедительным обещанием: он собирается поиметь ее, причем очень скоро, и главным из чувств, которые испытала Джин, было облегчение от того, что этот вопрос улажен.

Но, с другой стороны, может, никакого обещания здесь нет, думала она. Казалось, они долгое время стояли вот так и целовались, и ее руки лежали у него на плечах, словно на боковинах большой стремянки, на которую она собиралась взобраться. Она забыла о таких поцелуях. Чем больше она получала, тем больше хотела, как будто ей что-то было нужно в глубине его рта, а он не позволял ей туда проникнуть. Почему она не могла просто заниматься этим — почему ей требовалось еще и изображать это (их губы — словно четыре пальца, вылепливающие конфету из сахара и масла, два рта по ту и другую сторону единой полосы десен), а еще и добавлять к изображению бегущий заголовок? Когда я в последний раз так целовалась, беспомощно думала Джин, Дэну было восемь. А как насчет повязки под ее правой грудью? Зачем она рассказала Дэну о биопсии? Подсознательно, чтобы его подготовить?

Они остановились и посмотрели друг на друга без обмена какими-либо посланиями, без слащавого дымка, и Джин была благодарна за это. Она закрыла глаза, как будто опустила шторки, и Дэн поднял ее, причем она мгновенно вскинула ночи и обвилась вокруг его талии, и понес не к своей кровати, но к длинному лакированному столу. Осторожно, словно большую терракотовую вазу, он опустил ее и умело принялся за свою работу, сосредоточенный, как специалист-реставратор, на ее замысловатой отделке, словно самой ее там вообще не было. Потянул в нужном месте — и верхняя часть ее платья упала к талии. Он отклонил назад ее голову, чтобы получить доступ к подбородку, и его пальцы быстро задвигались по ее челюсти, горлу и груди, разглаживая кожу, словно та была быстросохнущей глиной. Он легко сбросил бретельки лифчика с ее плеч, и для Джин наступил первый момент неловкости. Возможно, причина ее напряженности заключалась в пока еще необнаруженной повязке или же инстинктивном желании уберечь от прикосновения само место биопсии — и, когда он, на манер исследователя, запустил пару пальцев внутрь лифчика, от воспоминания о том, как жадно схватил он последнюю оливку, ей отнюдь не полегчало.

Но она приободрилась, когда он снова взял в руки ее голову и стал целовать ее в уши. Она не знала, каково это, когда тебя целуют в уши, — как такой поцелуй протягивается, словно струна, прямо сквозь тебя, дразня, возбуждая и захватывая тебя все сильнее. У каждого следующего из этих зарывающихся вглубь поцелуев радиус действия расширялся, охватывая другие части ее тела, забирая в новое созвездие невероятной стройности — Стрельца, Вепря, Русалки — еще одну точку из ее россыпи одиноких звезд. Теперь его широкие ладони полностью покрывали ее груди, и с этой своей волчьей улыбкой он сорвал с нее лифчик, забыв о замысловатых крючках, — этакое привлекательное, голодное, неуклюжее разорение.

Дэн обеими руками откинул ей волосы, он целовал и покусывал ее горло и вылизывал ее торс, сначала как кот — начисто обрабатывая маленькие участки, пробуя на вкус ее кожу, — а потом как собака, с несдержанными размашистыми заходами, собирая ее груди вместе, чтобы они обе встретили его распластанный язык. Она забыла о повязке, если та вообще оставалась на своем месте, ее жажда отодвинула в сторону локальную болячку, ее собственный живой аппетит вернул ее груди к их атавистическому назначению, не имеющему отношения ни к медицине, ни к материнству. Если сначала она думала о себе как о вазе или о глиняной обнаженной скульптуре, то теперь уже не была так пассивна, более напоминая модель художника, неподвижность которой достигается немалыми усилиями, меж тем как все ее тело трепещет, пронзаемое искорками наслаждения и благодарности.

Что, гадала она, было ее наиболее привлекательной чертой в прошлом? Высокая шея или стройные лодыжки? Узкая талия, быть может, или же груди, небольшие, но миловидные и приветливые? Каким бы невероятным это ни представлялось, но для кого-то такой чертой всегда были эти веснушки, цвет которых делался глубже при жаре или переживаниях, Млечный Путь разрозненных розовых точек. Теперь, не могла она удержаться от мысли, лучшей ее чертой стала благодарность. Та, которой некоторые мужчины не в состоянии противостоять. Есть мужчины, помешанные на грудях, мужчины, распаляемые ногами, мужчины, не способные устоять перед задницами, и мужчины, главную страсть которых составляет благодарность… Дэн, вне всякого сомнения, прилагал все силы, чтобы заслужить ее признательность. Она не знала, как долго все это длилось, — но вот наконец расчехлено и главное ее орудие. А потом, как раз в тот момент, когда она окончательно поднялась над предгорьями и была в шаге от медленного подъема, за которым последует долгое скольжение, он снова поднял ее на руки, оставив позади ее платье, темный островок на блестящем столе.

Джин будет вновь и вновь обращаться мыслями к тому, что удивило ее той ночью. Она была удивлена своей непринужденностью, тому, как это протекало, — один раз он, правда, заставил замолчать ее беспомощно льющиеся комментарии, эти подстрочные примечания к каждому подергиванию коры ее головного мозга. И ее удивил (нет, поразил) ответ мистера Мэннинга на тот вопрос, который она постеснялась задать мистеру Скалли: да, читатели «Миссис», пресловутая точка G действительно существует — хотя даруемое ею наслаждение — так же, как это было с его поцелуем, — оказалось притупленным ненасытностью. А как оценить эти египетские хлопчатобумажные простыни — тысяча двухсотый номер пряжи еще раз перевернул ее представление об их владельце, регбисте с огромными ступнями. Но чаще всего она возвращалась (сентиментально, по-детски) к тому, как он взял ее, позаботившись о том, чтобы покрыть ее равномерно и полностью, так же аккуратно, как перед тем складывал свой носовой платок, и все это имело тот же запах, только в расширенном издании, — это пахло как свежее белье и влажная кожаная куртка, как Дэн.


Когда Джин проснулась, она была одна. Всего мгновение, одно прекрасное мгновение, ей представлялось, что она на Сен-Жаке. Ее дезориентировали незнакомые звуки дорожного движения и странный свет, утреннее солнце, пронизывавшее тонкие оранжевые шторы, словно мандариновое сновидение. А потом она села. Она не вполне восприняла обитую тканью стену позади кровати — это что, мешковина? Немного в стиле семидесятых, но, несомненно, в этом был смысл: еще один классический дизайн. Она посмотрела время, 8:18. Рядом с часами-радио — голубая стеклянная пепельница с двумя окурками, торчащими кверху, как лапки нырнувшей утки. Один из окурков оставила она. Наряду со всем остальным, эта сигарета, вкус которой она до сих пор ощущала, в свое время казалась совершенной, была в свое время совершенной, оставшись последним ее ярким воспоминанием об этом вечере. И огромная порция виски, «ночной чепчик» — или «чубчик», как говаривали у нее дома.

Джин встала и, закутавшись в простыню, прислушалась. Ни звука: никого не было ни в ванной, ни в кухонной нише. Она почувствовала облегчение от того, что Дэна нет, — но куда он делся? А это что, телевизор? Что-то светилось на длинном столе, глядя прямо на нее. Джин, потуже обмотав вокруг себя простыню, подалась вперед. Что это такое? Она сошла с низкой платформы кровати (каждое движение напоминало ей о той или иной части тела, вовлеченной в то, что происходило ночью) и по гладкому бетонному полу подошла к столу. Это был компьютерный монитор, такой же недосягаемо тонкий в своем классе, как золотые часы мистера Скалли, и в нижней части черно-белого экрана высвечивались красные буквы сообщения: скоро буду с пантеоном, кофе на кухне.

Что же до изображения, то это была фотография, представлявшая отвернувшуюся спящую женщину. Артистически накинутая простыня достигала области чуть ниже высокого бедра. Поверх грудной клетки выглядывали веером развернутые кончики пальцев; от углубления талии к плечу словно бы поднималась дюна; голова и волосы кружились в замутненном водовороте, напоминая спутниковый снимок урагана. Теней позади фигуры не было — дрема на облаке. Фотография походила на старинную, но таковой не являлась. Это была Джин.

Она прикрыла рот ладонью, из-за чего часть простыни упала. Полностью теперь пробудившись, она испытывала жгучее желание уйти. Собрала свои вещи — платье, колготки, лифчик и трусики (запоздалый стыд, когда она нашла их глубоко погребенными в ее тоге из простыни). Никакого кофе: Джин с одеждой в охапке прошаркала в ванную и оделась. Она сильно зажмурилась, не готовая к контакту с неожиданно причудливым зеркалом, подвижным триптихом над умывальником, и ополоснула лицо. Прислушиваясь поверх журчания нежной струйки из крана, не появился ли Дэн, она ухватилась за спасительную мысль.

Быстро — она найдет камеру и сотрет фотографии; потом, быть может, сумеет разобраться, как удалить фотографию из его компьютера. Джин вернулась к мерцающему экрану, броско размещенному в пустом пространстве, словно реклама. Но она сразу же поняла, что никогда не сможет с этим разобраться — это был компьютер нового типа, без кнопок и без какой-либо клавиатуры. Она не видела даже, каким образом он включается — или, скорее, выключается. Подобно зеркалу в ванной с его створками — подобно Дэну, субботнему нападающему, выбегающему ниоткуда и пересекающему слепое пятно зрения, — этот компьютер содержит образы Джин ad infinitum[59]. Даже если ей удастся стереть этот, на его месте появится другой, а затем еще другой и еще, воспроизводясь, а не умирая, — так, рассекая дождевого червя, его можно только умножить.

Она посмотрела на кровать — место постановки: эта ткань, покрывающая стену, являла собой идеальный фон для фотографий, поглощающий свет, словно бархат. Помимо этого факта и неграмотной надписи, изображение на экране ни в коей мере не было непристойным — в сущности, оно было прелестным. Не было смысла говорить: «Ох, что за время для тщеславия, неужели нет границ, устанавливаемых стыдом?» Оно уже существовало, прелестное и опасное, — и, подобно предполагаемой модели Джиоване, просто ожидало, чтобы его открыли.

Она обвела взглядом комнату. Никакого беспорядка, немного вещей и еще меньше книг на консольной полке во всю длину комнаты — найти камеру будет нетрудно. Наконец она увидела ее на полу возле кровати, рядом с асимметричным пластиковым флаконом лубриканта «Астроглайд». Не классический дизайн, ни ныне, ни присно, подумала Джин, не в состоянии поверить в то, что она здесь была. В футе над полом находился ряд электрических розеток. Опустившись, Джин вспомнила, что прошлой ночью долго видела этот участок крупным планом; она знала, как именно цементный пол стыкуется со стеной, помнила о неравномерных промежутках между хромированными пластинками над розетками и о том, как блестящий металл искажал ее лицо, словно кривое зеркало…

В то время, перевернутая и уставившаяся в отверстия розеток, она испытала момент острого узнавания, потому что находилась в точности в такой же позе, в какой однажды видела Джиовану, и это ощущение знакомства лишь обратило происходящее в нечто осуществимое, в высшей степени естественное и волнующее, ничуть не схожее с тем сомнительным подчинением, которое отторгал ее лишенный телесной оболочки мозг. Прошлой ночью она поняла, что такая игра не была присуща одной только несчастной мужской игрушке Джиоване, как она с наивной жалостью полагала; это было тем, что люди называют сексом, — и почти не имело связи со священным, лицом к лицу, таинством ухаживания, ознаменовавшим ее юность. Так что она узнала и то, что неискушенный феминизм ее поколения, в сущности, наложил запрет на ряд вещей, доставляющих удовольствие, а следовательно, благих в самой своей основе, и разве не дарило это — помимо преходящего наслаждения — еще и остроту восприятия жизни?

Но — о Боже! — эту вольность невозможно было удержать. Джин уже готова была к стыду, она чувствовала, как поднимаются шлюзы. Сначала, однако, надо взять карту памяти. Открыв камеру, она отщелкнула пластиковую пластинку. Как было бы чудесно, если бы она могла сделать то же самое и со своей собственной памятью, просто щелкнуть, вытащить ее из прорези, и все. Так, а где сумка? Быстрее, у входной двери. Ее плащ тоже был там, в том же месте, где она его оставила, жалкой кучкой лежал он на полу. Оглядевшись вокруг в поисках еще каких-нибудь своих следов, она открыла дверь и мягко ее за собой закрыла.

— Ты ведь не уходишь?

Его первоначальная улыбка (уж не думал ли он, что она сбежала вниз, чтобы его поприветствовать?) сменилась ребяческим смятением, одну маску сменила другая, комедия обратилась в трагедию. Она встретила Дэна прямо на его крыльце. Он уже вынул ключ, и все другие ключи на кольце позвякивали, намекая на двери, до сих пор остававшиеся неоткрытыми. У Джин промелькнула мысль: двери девушек. Под мышкой он держал магазинный пакет — она увидела бутылку молока (еще один классический дизайн — да, в этом она разбиралась) и что-то в коробке, панеттоне[60].

— Вообще-то ухожу. Прости, но мне действительно надо идти.

— Что, даже кофе с булочкой не выпьешь? Пойдем.

— Ни кофе, ни булочки.

— Ладно. Давай-ка я это заброшу — а потом отвезу тебя домой.

Джин хотела было отказаться — но из неподвижности воскресного утра было ясно, что либо она согласится с Дэном, либо будет добираться на своих двоих, и она вспомнила, что Вик говорила о пешей прогулке до Клеркенуэлла. Подумать только, сколько времени ей потребуется, чтобы добраться домой из — как, бишь, его? — Хокстона. Марк говорил, что будет дома к ленчу. А когда будет ленч?

— Хорошо, — сказала она мягко, пытаясь улыбнуться. У нее пересохло горло, горела кожа, ело глаза. Почему именно сейчас нет дождя?

Дэн побежал вверх, перепрыгивая через четыре ступеньки за раз. Стоя на улице, она глотала прохладный воздух и, скрестив руки, взирала на свои сапожки, однажды уже испорченные, а потом испорченные снова, как она того и заслуживала. Левый был гораздо темнее правого, у него был дегтевый цвет нездоровых испражнений, и его покрывали безобразно зазубренные белые пятна, просачивавшиеся от подошвы. Может быть, подумала она, ей удастся их спасти, ступив еще в одну лужу, на этот раз правой ногой. Или это должна быть та же самая лужа — с ее особенной, существующей лишь к югу от реки, грязью с прожилками соли? Стрежень, подумала она, и на нее навалилась волна горя. Она услышала на лестнице Дэна — хорошо. Но его спуск был гораздо более медленным, возмутительно медленным, подумала она, готовясь разразиться гневом, а когда он появился, она увидела, почему: он нес огромную белую кружку горячего кофе.

— Черт, я ведь даже не знаю, с сахаром ты пьешь или без, — протягивая ей чашку.

— Я уверена, что он хорош, это здорово, — сказала Джин, ничего не сообщая ему о сахаре и обеими руками принимая цилиндр размером с вазу.

Усевшись в машину, она сделала несколько глотков и поняла, что должна поделиться. Не это имел он в виду, не прихватив чашки для себя? Она протянула ему кофе, плеснув немного в коробку передач, но он отказался, занятый неистовым переключением скоростей. (Джин ощутила эго, препятствующее законному пользованию тормозами.) Лицо у него было поразительно свежим, но в вождении определенно чувствовалась усталость.

Лондон выглядел так, словно в нем произвели эвакуацию. Пролегавший по задворкам маршрут, который выбирал Дэн, петляя по узким улочкам, вроде бы был ни к чему. Привычка, предположила она, а также желание продемонстрировать свои познания. Как будто она еще недостаточно с ними знакома, с Дэновыми познаниями. Джин неотрывно смотрела в окно. Да, познания, думала она, проливая кофе себе на платье уместно коричневого цвета, пока они тряслись на ухабах мимо каких-то мощеных извозчичьих дворов, о существовании которых она даже не подозревала. Дэн, разумеется, сдал бы экзамен, путешествуя по ее телу от A до Z, он знал все окольные пути и открытые площадки, мосты и набережные, полосы для длительной стоянки и эстакады, каналы и тупики — ни один из кварталов не был опущен на его карте. Если подумать, его маршрут определялся неким натренированным чувством, как будто он в продуманной последовательности продвигался через весь свой репертуар. Выдающееся исполнение, Джин должна была отдать ему должное. Выдающаяся услуга.

Они не разговаривали, и это казалось нормальным. На протяжении всей поездки он улыбался. Не выказать удовлетворения, подумала она. Ты только посмотри, как он обозревает свой самый последний кубок. А вот Джин не собиралась обозревать еще что-либо в этой машине. И, вероятно, ни в каком другом месте тоже.

— Ты великолепна, — сказал он в тишину, не отрывая глаз от дороги. — И настоящая красавица.

— Дэн, — сказала она, набравшись смелости и полагая, что позволила ему достаточно, чтобы называть его по имени. — Та фотография. Ты не можешь держать ее на своем экране.

— Не могу? — Он глянул на нее, уязвленный и разочарованный тем, предположила она, что это все, что имела она сказать о его маленьком сюрпризе, его продолжающемся восхвалении. — Тебе она что, не понравилась? Ты же там просто прелесть. Я хотел сделать тебе нормальную распечатку, на хорошей бескислотной бумаге. Сорок шесть на шестьдесят — думаю, на матовой. Превосходно получилось бы.

— Не то чтобы она мне не нравилась. И не то чтобы распечатка мне не нравилась: я просто не хочу, чтобы эта распечатка была. Хочу, чтобы ты ее стер. — Джин говорила медленно, тщательно подбирая слова, — она как будто обращалась с крыши к кому-то внизу.

— Я ведь не снимал твоего лица.

Джин покрылась глубоким румянцем. Она готова была окунуться в свой стыд с головой, она хотела этого, навечно.

— Да уж, проявил заботливость.

— Ты могла бы быть кем угодно.

— Да, понимаю.

— Я имею в виду фотографию — она может изображать кого угодно, из какого угодно времени, вот что так славно. Она может быть кем угодно. Женщиной каждого. Женщиной-мечтой.

— Понимаю, что ты хочешь сказать, Дэн. — Джин набралась терпения — она не похвалила его, а чувствовала, что он хочет похвалы, такой же, какую сам адресовал ей. — Она очень милая. И, да, она могла бы быть кем угодно. Только она не кто угодно. Она — это я, Дэн. Это я. — Она через силу издала сухой смешок. Он больше не улыбался. Не настаивай. — Послушай, гм, — начала она, понятия не имея, что скажет дальше. Ей хотелось быть понятой, вот и все. Тон ее был серьезен. — Это было великолепно — изумительно. Я благодарна тебе. По-настоящему. — Прозвучало ли это окончательно? — Мне надо купить молока. Пожалуйста, останови вон там, у газетного киоска.

Они были всего в двух кварталах от ее дома. Дэн послушно и мягко подъехал к тротуару. Повернувшись к ней, он положил ей руку на колено. Он собирался дать ей возможность договорить.

— Полагаю, сейчас мы расстанемся, — сказала она. — И, да, о кино я Марку ничего не говорила. Так что сам понимаешь.

— Не беспокойся. Я понимаю, — сказал он, глядя ей прямо в глаза и снова улыбаясь — доверительно и с желанием вызвать ответную доверительность. Должно быть, именно так он выглядел, когда впервые появился в офисе, спрашивая о работе. Глядя на его пышущие здоровьем черные волосы, спадающие со лба, она понимала, почему Марк его принял. У него не было и секундного замешательства, когда он сегодня утром посмотрел себе в глаза, подумала она. Вручая ему огромную чашку, она, почти уже освободившись, улыбалась более непринужденно, чем прежде. Дэн подался к ней и бодро, по-дневному поцеловал ее в уголок рта, но ничуть не оскорбительно, как будто они не делали ничего из того, чем занимались ночью. Хорошо. Он воспринял ее послание.

Она выскользнула наружу и захлопнула за собой дверцу. Когда она наклонилась, он по-прежнему подавался к ней, обвивая рукой подголовник пассажирского сидения, как будто уже нашел новую подружку. Хмурясь и улыбаясь одновременно, она коротко, короче некуда, помахала ему рукой и ступила на тротуар, отвернувшись и уходя прочь, прежде чем он скажет что-нибудь еще. Пройдя ниже по улице, она оглянулась, но его уже не было.



Альберт-стрит, 10:01. Джин, изнеможенная, мучимая похмельем, чувствующая боль во всех уголках тела, направилась наверх, чтобы открыть кран и наполнить ванну, затем сразу спустилась вниз, чтобы убрать молоко. Увидела мигающий красным индикатор автоответчика: восемь сообщений. Вероятно, все от Марка, недоумевающего: куда, черт возьми, она подевалась? Или, может, из полиции: ее просят заглянуть в участок и помочь им с их расследованием. Может, от Вик — до сих пор не ложилась. Джин загрузила кофеварку до самого верхнего уровня, на шесть чашек, даже не дав себе труда снять плащ. Нащупала в кармане карту памяти.

Цифровая камера Марка — она была у входной двери, где он ее подзаряжал, а потом, так же, как и телефон, забыл ее с собою взять. Уж торопился, так торопился, подумала она. Неужели это и вправду было только позавчера? Джин с трудом могла в это поверить. На этот раз она поднималась по лестнице медленнее, тянулась, хватаясь за перила. Она закрыла воду в ванной и с камерой в руках вернулась на кухню. Гнездо для карты памяти было пусто: достаточное для Джин доказательство того, что он ее прячет. Первым делом она налила себе чашку кофе и нажала на кнопку воспроизведения на автоответчике.

Сообщение один. 6:22. Бии-ип! Викрам. Ее на мгновение прошибло потом, когда она вспомнила, что у него есть ключ от этого дома. Затем она услышала сумбурное лепетание Майи, опоздавшей на поезд. Затем отметился Марк: «Привет, дорогая! С трудом верится, что я до сих пор здесь. Кто эти люди? Кто я? Позвоню тебе позже. Пока! Пока». Но пощечиной, возвращающей к реальности, стал для нее голос отца: «Привет, дорогая. Это папа, и уже очень поздно. Надеюсь, если ты не отвечаешь, то это значит, что ты в городе. Слушай, милая, порадуй своего старика звонком, хорошо? У меня есть кое-какие новости. Ничего страшного. Люблю, папа».

Она еще раз воспроизвела это сообщение, прислушиваясь к признакам кризиса. Посмотрела на настенные часы: слишком рано, чтобы звонить в Нью-Йорк. Ощутила панику, поднимающуюся к горлу. Я была неверна и убила своего отца. Следующий звонок был от Вик. Хорошая девочка. А потом, чтобы не оставаться в стороне, выступила Филлис: «Привет, милая. Слушай, ты не могла бы мне перезвонить? Хочу кое-что обсудить. Ничего страшного. Привет Марку и моей Вики. Пока, милая. Это Филлис».

Это Филлис. Как будто Джин могла этого не знать. Что происходит? Ей вспомнились те микроинсульты, о которых мать рассказывала ей на Сен-Жаке, и она подумала, была ли такая уж насущная необходимость рассказывать Дэну о биопсии — что ж, ничто прошлой ночью не было насущно необходимым, но по какой-то причине она сожалела об этой интимности так же сильно, как обо всем остальном. Она еще не попробовала ни о чем не сожалеть. Откладывала это до принятия ванны. Еще один звонок, повесили трубку, а потом снова Марк, суббота, 23:48.

«Дорогая, где ты, черт возьми? Пошла-таки на болгарский фильм? Наверно, просто дрыхнешь, везучий щеночек. Я совершенно разбит. Эти гады оказались намного хуже, чем я ожидал, просто кошмар. Пью отчаянно — топлю свое горе. Чувствую себя совершенно ужасно. Ладно, дорогая. Завтра увидимся. Bonne nuit. Schlaffen-sie gut, ja?[61] Люблю-люблю. Спокойной ночи, невеста моя. Спокойной ночи».

Джин вытащила из кармана Дэнову карту памяти и вставила ее в камеру Марка. Первым шло то же самое изображение, что и на глянцевом ноутбуке у Дэна в квартире. Она нажала на кнопку, чтобы вывести следующую, а фактически предыдущую фотографию, двигаясь обратно во времени и молясь, чтобы ей предстал какой-нибудь тосканский пейзаж. Он не солгал, он действительно не снимал ее лица, но все остальное он поимел от и до. Трудно было увидеть что-то в этом крошечном окошечке, но там, несомненно, была Джин, лежавшая на спине, прикрывая согнутой в локте рукой глаза, а простыня при этом была опущена до колен. О нет, о нет, о нет. Она почувствовала, как мурашки поднялись по ее шее и пробежали по коже головы.

Чтобы сделать эту фотографию, он, должно быть, стоял на кровати, расставив ноги по обе стороны от нее, — ее тело было снято прямо в центре, крупным планом. Голова отсутствовала, словно она была обезглавленным греческим бюстом, руки раскинуты в стороны, за экран, на манер распятия. Когда? Спала ли она вот так, или это он ее уложил ее таким образом? Как она могла так крепко спать? Была одурманена наркотиком? Хотя к чему бы он стал одурманивать ее после… а как, ради вот этого следующего снимка, ему удалось перевернуть ее, не разбудив при этом? Приходится думать, а снимки это подтверждают, что он вроде бы особенно очарован ее тыльной стороной. Век живи, век учись — ей придется сложить о себе совершенно новое представление.

На более ранней фотографии был показан просто ее затылок, снятый сверху: ее волосы кольцами извивались вниз по ее спине, словно торнадо, снятый с огромного расстояния, но в перевернутом виде они походили на тянущуюся к солнцу лозу, медленно пробивающуюся кверху. Голова ее была внизу, затем шли плечи, образуя основание треугольника, обрезанного около вершины на линии талии. С виду можно было подумать, что она молится. Только она не молилась. Следующая фотография, где она снова стояла на четвереньках, запечатлевала бабочку с распахнутыми крыльями, образуемую ее ягодицами, талией и плечами. Музыка! Он поднялся, чтобы поставить ее, волнующую бразильскую музыку, а она, в точном соответствии с его указаниями, не двигалась. Эту позу сменила другая: голова опущена, а сама она напоминает лошадь с глубокой седловиной, стоящую у яслей. Пьяная? Она изучала детали каждого снимка, рассматривая их один за другим, и в то же время старалась не упускать из виду бóльшую картину: картину последствий, к которым могут привести эти образы, сейчас находящиеся в этой камере, но также и в компьютере Дэна, а следовательно, если он того пожелает, во всем мире.

Экран заполнила следующая фотография Джин: она была снята сверху, но также и сзади — созерцательная одноглазая точка зрения, как мог бы сказать Дэн (ее позабавило, как по-товарищески он относился к своему члену, портретируя его в виде обманутого короля-философа). Джин созерцала свою собственную задранную задницу. Что ж, теперь она узнала, как выглядит сзади.

Наконец пришла очередь кого-то еще. На время лишенная способности обдумать то, что увидела, она продолжала просматривать кадр за кадром, механически двигая пальцем.

А, вот и пейзаж. Значит, великий северный Мэпплторп[62] мог делать и снимки на природе. По-видимому, лыжная прогулка, классический белый пик поднимается над темными тающими нижними склонами, живописный альпийский вид, может быть, это Маттерхорн[63]. Этот черный овал в центре, — возможно, вагончик канатки. Она щелкнула кнопкой. На следующем снимке была изображена в профиль бледная девушка, высовывавшая язык. Боже, это возлюбленная или девушка из шале? По крайней мере, это была не Майя, увидеть которую Джин смутно ожидала. Кожа у нее флюоресцировала, рыжие косички пылали. На кончике языка лежала большая белая клякса — опять снег. Она была втиснута в обтягивающее темное платье без пояса, и руки у нее тоже были темными, черными или коричневыми, словно бы в длинных вечерних перчатках. Джин начинала испытывать нетерпение. Она щелкнула кнопкой.

На следующем снимке та же девушка смеялась, закрыв глаза и подняв плечи, — Боже, это ведь та Ширли из паба, из офиса. Теперь кончики ее косиц были темными. Джин посмотрела пристальнее, но разглядеть все как следует не удавалось, было только видно, что и кисти, и руки, и плечи у нее были сплошь коричневыми, словно ее обмакнули в краску. На следующей фотографии была просто голая Ширли, белая как снег, полностью анфас, бессмысленно улыбающаяся. Без пушистого розового свитера и без коричневого платья ее груди выглядели даже еще крупнее. И с ними было что-то не в порядке — не только то, что одна из них была намного больше другой. Казалось, он сделал что-то с установкой цвета и одарил ее ярко-красными сосками, а может, они были просто измазаны губной помадой. Она боялась, что на следующей фотографии будет рот, покрытый той же помадой, и ощущала себя жалкой, в точности так же, как когда-то с Джиованой. С Дэном она чувствовала себя иначе.

Но на следующей фотографии снова была Ширли, белая как зефир, снятая со слишком большой выдержкой, — голова у нее была склонена, и пробор казался линией, прочерченной мелом. Что-то такое было у нее между грудей. Банан? Господи. Это было приготовление, или уничтожение, пломбира с сиропом, взбитых сливок, шоколадного соуса и сосков Мараскино. Так что же ей делать?

Джин подумала о той минуте, когда она прочла первое письмо от Джиованы и о своей решимости поговорить с Марком, о том, как эта решимость улетучилась, прежде чем ей представилась такая возможность. Пока он был заперт в сортире. Она заставила себя думать о тех месяцах, что были ею потеряны на «изыскания», о мучительном упражнении, в какой бы пируэт ни пытаться его обратить, к тому же таком старящем, как будто она добровольно приняла на себя его лишние годы. И всего этого неоконченного эпизода — долгого, заразного вымачивания в его грязной воде — можно было бы избежать, если бы она просто призвала его к ответу прямо тогда, в то утро на террасе.

Ни ванны, ни завтрака, ни сна — она позвонит Дэну, немедленно.

Его автоответчик уже заговорил, прежде чем его перебил задыхающийся голос:

— Алло?

Джин не могла не вообразить, что он был с кем-то еще, по какой же другой причине он запыхался бы воскресным утром?

— Мне следует вызвать полицию, — сказала она, не вполне понимая, откуда идут эти слова.

— Тпру! С чего бы тебе этого хотеть? Разве тебе не было хорошо, а, миссис Хаббард?

— Мне было хорошо, Дэн. Мне было очень хорошо. Просто из любопытства, это была твояидея? Или это предложил мой муж? Устраивая небольшое увеселение — распространяя здоровье. Ладно, куда он отправился на этот уик-энд, скажешь ты мне или нет? Давай, Дэн, теперь между нами, ясное дело, секретов нет.

— Еще раз тпру — что за дела? — Теперь была его очередь говорить с крыши. — Не прошло и часа, как я с ним разговаривал — он сидит в своем Schloß[64], очевидно, погода совсем дрянь — разве он тебе не звонил? А что до прошлой ночи, то, честно говоря, я думал, что это была твоя идея — и к тому же очень хорошая. Перестань, Джин, ты же не рассердилась на самом деле из-за моей маленькой утренней карточки, правда? Благодарственной карточки. Ею я просто хотел поздравить тебя с пробуждением, а вовсе не огорчать. Ты выглядишь… гипнотически. Так и есть, сама знаешь.

Не удержавшись, она спросила:

— Почему ты так тяжело дышишь?

— Хочешь — верь, хочешь — не верь, но я только что пробежал через всю квартиру, чтобы ответить на звонок, — какая-то психованная позвонила мне, когда я только-только начинал дремать. Я не так уж здоров, понимаешь. Ложная реклама.

Это шло вразрез с ее замыслом. Его следовало остановить.

— Как ты мог сделать такое?

— Ох, Джин, если хочешь вернуться и посниматься по-другому, то, хм, я смотрю в свой ежедневник, и вроде бы я свободен, да, как ни странно.

— Как ты мог заниматься этим с Ширли?

— А, Ширли. Она жадновата до ширинки, наша Ширл. Но наша цель — приносить радость.

— Ты — просто скот, — без тени юмора сказала Джин, и, когда она выплевывала эти слова в трубку, у нее сжимались губы и перехватывало горло.

— Мне многие так говорят. Хаббард — то есть мистер Хаббард, — он особенно любит это повторять, но должен признаться, что до сих пор я воспринимал это как комплимент.

— Я хочу, чтобы этих фотографий в твоем компьютере не было.

— Звучит так, словно ты уже стерла их в моем компьютере, миссис Х. Уймись, Джин, все это было совершенно по-доброму. А что до Ширли, так она просто ненасытна. И я не имею в виду не только, что…

— Хватит. Ты когда-нибудь делаешь перерывы?

— По правде сказать, я пытался, но эта сумасшедшая дамочка с островов, что мне звонила, хочет моей головы. Не больше, не меньше.

Она стиснула зубы.

— Слушай, Дэн, боюсь, я немного расстроилась. Уверена, что ты не желал ничего дурного. Но ты не можешь так поступить. Правда, прошу тебя. Пожалуйста. Обещаешь, что все их удалишь?

— Ты здесь босс.

На самом деле — его жена. Он когда-нибудь ее послушает? Она пыталась говорить мягче, но что толку? Дэн сделает, как захочет.

— Послушай, — сказала она. — Прошлой ночью мне было лучше, чем ты можешь себе представить. Нет, ты, наверное, сам это знаешь. А вот остальное просто все для меня портит — просто все перечеркивает.

— Не беспокойся, Джин. Я вовсе не собираюсь тебя доставать. Это было божественно, а ты, по-моему, великолепна. Собственно, я собирался немного вздремнуть, а потом позвонить тебе и пригласить тебя на ленч.

— Ты меня вообще слушаешь? Вот что. Пусть это исчезнет. Если ты мне хоть в какой-то мере друг, то пусть это просто исчезнет, и все.

— Ужасная растрата, вот все, что я могу на это сказать. Слушай, не надо тебе беспокоиться. Да, я сотру эти фотографии. Пусть буду рвать на себе волосы, но сотру полностью. Обещаю.

Джин ему поверила, хотя и не понимала, почему.

— Значит, нам, я полагаю, не понадобится говорить об этом снова, — произнесла она, чтобы его добить. — Все равно на следующей неделе я возвращаюсь на Сен-Жак. Как только получу результаты анализа.

Последний отчаянный выстрел: рак. Пожалуйста, исполни волю умирающей. От Дэна последовало глубокомысленное молчание. Он что, уже забыл? Или расстроился созерцанием ее безгрудого торса с эстетической, даже профессиональной точки зрения? Или предполагалось, что это — скорбное молчание? Если так, подумала Джин, то лучше забудь об этом. Для торжественности, Дэн, ты не создан. Просто чтобы поставить окончательную точку, она добавила:

— Марк так тебя любит. Как сына — или непослушного младшего братца.

— Что ж, а я люблю его, — сказал Дэн без малейшего намека на иронию. — Хотя не совсем так, как тебя.



Лежа в ванне с высоко зачесанными и заколотыми зубной щеткой волосами, Джин смотрела на свое тело, полностью погруженное в воду, за исключением двух островков, плававших в этом прозрачном зеленом море, — в центре каждого из них было по выжившему одиночке. По крайней мере, каждый из них имел для компании другого — пока. Участок, где была сделана биопсия, болел сильнее, чем остальные болезненные участки. Но Джин не обращала внимания на боль.

Закрыв глаза, она стала думать о языке Дэна, властно покрывавшем захваченную в горсть женскую плоть, когда соски ее не были так одиноки, и сквозь нее пробежала дрожь — не судороги и конвульсии прошлой ночи, но змейки быстро наступающей болезни, над которой все той же прошлой ночью насмехалось ее ищущее забытья «Я». Она хотела обследовать другие, нетелесные кровоподтеки — следы от моральной или духовной биопсии, — но как сделать нечто подобное?

Изоляция: вот что казалось наиболее вероятным последствием того, что она перешла через границу с Дэном, последствием, препятствующим чему-либо по-настоящему ужасному с его стороны. Ей казалось, что она в точности представляет себе, как окажется изолирована в тот же миг, когда увидит теперь Марка, с этой новой завесой между ними. Даже больше, чем появления своих фотографий на экранах офисных ноутбуков, она страшилась такого последствия: отторжения от своего мира, от всего, что у нее было. Самовыселение. Но страх подобен яду. Джин подумала о тех устройствах, которыми обхватывают коров, прежде чем вести их на бойню. Ничего общего с благоденствием животных — страх токсичен, он придает мясу омерзительный вкус.

Она посмотрела на побежавшие по воде концентрические круги, произведенные ее большим пальцем, который выглянул было, словно перископ, а потом передумал. Заставил ли ее Дэн почувствовать себя хоть сколько-нибудь лучше в отношении поездки Марка в сравнении, скажем, со всем ее лазанием по Интернету? Да, заставил. Порыв ступить на какую-нибудь независимую тропу не мог не придавать сил, если не в точности приободрять. Но отчего же чувствовать себя лучше, прыгая на тонущий корабль? Ей вспомнилась маленькая, твердая, вышитая подушка, одна их тех декоративных случайных вещиц, которые собирала Филлис, — надпись на подушке гласила: если ты меня покинешь, я уйду с тобою вместе.

Все же вчерашняя ночь не ощущалась как-то связанной с Марком и ее браком. Ни даже с Марком и Джиованой. Может, это просто была Джин на грани своего сорокашестилетия, и это ничего не означало. А может, это пробивалась наружу ее подлинная личность, подобно тому, как кое в ком алкоголизм проявляется где-то около тридцати пяти. Джин-филобатка, по образцу акробатки, тот тип, что предпочитает в одиночку справляться с трудными, неопределенными ситуациями. Хотя, конечно, она была не одна.

Ей следовало предвидеть, что ничто никогда не будет тем же самым. Но, к периодически возникающей в ней огромной грусти, ничто никогда и не было тем же самым. В сущности, вся эта ночь была упражнением в ностальгии. Голодные поцелуи — помнишь такие? Что ж, они по-прежнему существовали — даже более изумительные, они были для нее достижимы, и она помнила, как все это происходит. Она словно прямиком ступила обратно в любимое окружение из прежнего времени, как в танце по квадрату[65].

Конечно, она испугалась, и не без причины. Потому что наряду с чувством стыда в ней присутствовал и шок от наслаждения. Даже сейчас, несмотря на все остальное, имевшее место этим болезненным днем, она испытывала ясное и светлое счастье, как будто только что плавала в океане и вышла под горячее солнце. 


Пока она была в ванной, телефон звонил дважды. Должно быть, это Марк, с сообщением о задержке. Накинув белый халат поверх тонкой хлопчатобумажной ночнушки, она пошла вниз по покрытым джутом ступеням, спокойная, отрешенная, готовая ко всему, что могло последовать.

Сообщение один. 11:10. Би-ип! Виктория. Она собирается отоспаться после вечеринки, успеть на вечерний поезд и вернуться около полуночи. «Не волнуйся, мам, мы будем в здоровенной шайке».

Сообщение два. 11:25. Би-ип! «Дорогой щеночек, как так получается, что я никогда не застаю тебя дома? Боюсь, милая, что за все замечания о моих злостных немецких хозяевах меня постигла кара Господня, горе мне, горе! Погода без преувеличения ужасная, свинцовое покрывало летнего тумана — это здесь самое обычное дело, очевидно, и еще одна из причин любить Германию. Но вылететь отсюда невозможно, ни за любовь, ни за евро. Поверь, они стараются изо всех сил. Весь здешний флот обеспечивается их двигателями, но они владеют только чертовым аэропортом, но не радостью! Позвоню тебе позже, когда разузнаю что-нибудь еще, но, кажется, я прикован к земле. Полагают, что к утру туман разгонит ветер, и, если повезет, первый рейс из Мюнхена в Хитроу вылетит, сейчас гляну, в котором часу, — что, около часа пополуночи? Ладно, зато контракт вроде бы обеспечен. Надеюсь на это черт знает как. Пока, дорогая. Привет малышке Вик. Позвоню позже. Пока.

Воспроизводя это сообщение снова, она чувствовала себя в еще большем миноре, чем раньше. Дорогой щеночек. Два десятилетия собачьих прозвищ, и Джин всегда называлась щеночком или вариациями: щенком, собачкой, собачонкой, что, полагала она, объяснялось ее порывистостью, ее смешливой легкостью на подъем. Марк поддерживал противоположную сторону: он был вислоухим, лохматым, мохнатым и пуделем — из-за своей шевелюры, но также и благодаря своему общему сходству с принюхивающейся старой собакой, когда он вытягивал на длинной шее голову — так что она оказывается намного впереди его длинного туловища, печальная и обеспокоенная. О Боже, что она наделала. Открываясь, громко щелкнул тостер, и из него выскочил тост, подпрыгнув так же, как это всякий раз случалось с Джин при звуке дверного звонка.

Горячий тост с маслом: это блаженство, подумала Джин, направляясь к лестнице. В сущности, это экстаз, если тщательно приглядеться, — горячий тост с маслом в постели, главное событие, по сравнению с которым все остальное, происходящее в постели, есть не более чем затянутая прелюдия. Однако это всегда запрещается, как будто раздражение из-за нескольких крошек может уравновесить такое простое и беспримесное удовольствие. Марк, бывало, приносил его на чайном подносе, вместе с почтой, — почта с тостом. Когда он это прекратил? Около двадцати двух лет назад.

Она добралась до своей комнаты слишком усталой, чтобы ощущать что-то помимо благодарности за то, что жива и лежит одна в своей постели, и, быстро взглянув на часы (12:12), сразу же уснула. 



Проснулась Джин с таким чувством, что ничто не может ее расстроить, даже эти морщины, оставленные сном: они впечатались так глубоко, что, глянув в зеркало, она увидела сен-жакскую резьбу по дереву. Когда она ополаскивала лицо, зазвонил телефон. Должно быть, Марк. Она стремительно перекатилась на свою сторону кровати.

— Ну, привет тебе! Голос вроде стал повеселее. — Это был Дэн. — Слушай, что если я ненадолго заскочу? Я здесь, по соседству.

Джин резко села прямо, как будто что-то дернуло ее кверху невидимой веревкой, прикрепленной к макушке. Должно быть, он знает, что рейс Марка задерживается, — черт, он явился за бóльшим. Что ей сказать? «Нет» представлялось не только грубым, но и опасным, учитывая, что у него под рукой ее полный цифровой архив. Она глянула на часы: ровно 4.

— Э-э, — начала она, на цыпочках подходя к окну, чтобы посмотреть, не стоит ли он прямо под ним.

— Всего на минутку, — сказал он. — У меня для тебя кое-что есть.

— Ладно, я как раз собираюсь выпить чаю, — сказала она. — Хочешь заглянуть на пару минут?

— Да, мэм.

Она натянула джины «Левис», добавив ремень, чтобы чувствовать себя более одетой, ремень тисненый, в стиле вестернов, с видавшей виды серебряной пряжкой, и тщательно причесалась. Босиком направляясь вниз по лестнице, Джин, возможно, чтобы избавиться от каких-либо раздумий, напевала тему из «Rawhide»[66]: «Нам надо побороть их — пусть кто угодно против…» Она не направлялась в кухню, пока не раздался звонок, от которого у нее сердце подскочило к самому горлу, так что дверь она распахнула почти тотчас после того, как он нажал на кнопку, даровав ему малую толику его собственного страха.

— Вот так прием!

Он ухмыльнулся, протягивая ей букет бледно-розовых пеонов. В других руке у него была корзинка со спелой земляникой. Выглядел Дэн совершенно изношенным, словно его кожаная куртка. Джин отметила это чуть ли не как медик и осознала, что испытывает небывалое облегчение; однако в то же время чувствовала и напряженность из-за своих босых ступней.

— Дэн, — сказала она с легким налетом той интонации, что была бы уместной для почтенной дамы, выражая тем самым исреннюю признательность за ягоды и цветы и гадая при этом, слышал ли он ее пение. — Мне надо звонить в Нью-Йорк, но заходи на минутку. Я приготовлю чай. Или крепкий кофе.

Она протянула руку к кожаной куртке, которую он снимал. Когда она бросила ее на софу в передней гостиной, то уловила легкое дуновение его запаха — кожи, чистого белья и чего-то еще?

— Кофе — самое то. Вздремнуть мне так и не удалось.

— Ты что, переезжаешь? — стараясь казаться веселой, сказала она, разглядывая его объемистую и чем-то набитую спортивную сумку и думая, как ей удастся выставить его отсюда. Он улыбнулся, но ничего не ответил, следуя за ней на кухню с сумкой на плече.

Пеоны она поставила в голубой с белым испанский кувшин, а землянику высыпала в зеленую чашку. Он поставил сумку на разделочный стол, открыл ее и принялся вытаскивать свой ноутбук — что еще такое? Джин больше не хотела видеть никаких компьютерных экранов; надо бы ей так и сказать.

— Слушай, мне надо позвонить отцу — у нас в семье кризис.

— Я просто подумал, что тебе может захотеться по-быстрому посмотреть на них напоследок, чтобы увериться, что здесь нет ни одного снимка, которой тебе захотелось бы распечатать, прежде чем мы навсегда их сотрем.

Какое тщеславие! Он сказал, что кое-что ей принес — и что же это? Возможность заказать распечатку? Он что, воображает, что она ничего не понимает в копиях, как будто если на клавишу delete она будет нажимать своим собственным пальцем, то это для нее станет чем-то вроде настоящего церемониала, вроде разрезания красной ленточки?

До Дэна дошел ее исполненный сомнений вид, в который она вложила все свои мимические способности. Вспышка гнева пробежала по его усталому лицу.

— Слушай. Я сделал их для тебя. Ради твоего удовольствия. Я, знаешь ли, не дрочу на фотки. Мне это ни к чему. Так зачем они мне? Чтобы шантажировать твоего мужа и заставить поднять мне оклад — причем радикально, смею добавить? Ты должна доверять мне, Джин. Думаю, тебе это по силам. Прошлой ночью ты мне доверяла.

Итак, Дэн намеревался распространить свои чары и на второй день. У Джин раскалывалась голова, казалось, ее похмелье накатывается с новой силой. Она определенно ошиблась, позволив ему войти, хотя, конечно, понимала, что к тому времени это уже было сильно продвинутой ошибкой, ошибкой, набравшей большую инерцию. Она взглянула на часы: в Нью-Йорке — почти полночь.

— Дай мне всего пять минут. — И он запустил слайд-шоу ее фотографий, сопровождаемое удивительным саунд-треком: «Адажио» Альбиони[67]. Ей хотелось закричать — Дэн полагает себя художником. Он остановился на изображении ее длинной изогнутой спины.

— И шишки сосен под покровом снежным, — сказал он, указывая на едва угадываемую цепочку ее позвонков.

Как ей объяснить этому эгоманьяку, что ей не нужны ни шишки сосен, ни еще какая-либо поэзия? До чего же он ребячлив с этим своим ожиданием похвалы! Но она ощущала его неуравновешенность. Его невозможно было просто вышвырнуть вон. Скрестив руки, она устроилась на кухонном табурете и отвернулась от экрана. Эта земляника в чашке, как славно их цвета дополняют друг друга, красный и зеленый. И, поскольку он это несомненно замышлял, она вспомнила о его платке, который он держал наготове в кинотеатре, о его галантном жесте, а также о неожиданной аллюзии, связанной с Дездемоной. А потом ей вдруг пришло в голову, что «Отелло» он не читал. Он просто видел ролик с носовым платком, на котором были вышиты ягоды земляники, рекламировавший парфюм под названием «Ревность», — она и сама недавно видела его в аэропорту.

— Ты не возражаешь, если мы немного поговорим о Ширли? — сказала Джин, думая, что все-таки сумеет со всем этим управиться. — Скажи, ты против или нет?

— Давай, не стесняйся, — сказал он, но слайд-шоу тут же остановил. Усевшись на табурет напротив нее, он смотрел ей прямо в глаза, как будто открытость лица означала и открытость мыслей.

— Ты что, в самом деле не видишь в ваших отношениях неравенства? — начала она, обескураженная его откровенно не раскаивающимся взглядом. — Она не свободна. Ты — ее босс. — И тут случилось нечто странное. Она искала в себе эту часть — часть, которая осуждала бы, — а ее нигде не было. — Это как студенты и преподаватели, — продолжила она дребезжащим голосом. — Как проститутки и их клиенты. Ты ей платишь. Не морочь сам себе голову насчет «взаимного согласия между взрослыми людьми». Это тебе не ровное поле.

— По правде сказать, вряд ли мы вообще платим своим практиканткам. Такие уж порядки у Хаббарда. Так оно лучше?

Джин улыбнулась, но сказала:

— Нет, ничуть. Дело в балансе власти, и ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду.

— Ну, в такого рода вещах речь всегда идет о балансе власти, не так ли? О том, как он меняется. Это всех нас интересует, верно? У Ширли есть своя власть. И у тебя — тоже. В одной области или в другой.

Дэн съел пригоршню земляники. Затем, оглядевшись вокруг в поисках чего-нибудь более существенного, потянулся за бананом и съел его, а за ним последовал большой ломоть, вырванный из батона.

— Умираю от голода. Ты не против? — спросил он, методично совершая круговые жевательные движения, словно водоворот, поглощающий мусор. Джин, помотав головой, просто ждала, чувствуя, что тот находится как посредине укуса, так и посредине предложения. Он все еще глотал, когда заговорил дальше.

— Почему ты не можешь принять, что Ширли это нравится? Тебя ведь не дурной вкус оскорбляет. Я имею в виду, мы понимаем друг друга? Ты станешь втемяшивать мне, что в детстве ей недоставало любви, но я вот что тебе скажу: это просто девчонка, которой все время надо держать что-нибудь во рту. И какой от этого вред? Благодаря этому вращается мир. Ты, конечно, не полностью обманываешься, миссис Х.

Его язык скользил поверх зубов — значительная выпуклость передвигалась под его губой. Она покраснела и продолжала краснеть. Но не отступалась.

— Между тобой и мной дело другое. Я имею в виду, я старше тебя. Ты работаешь на моего мужа. Я сама зарабатываю себе на жизнь. Конечно, ты свободнее. Во всех отношениях. Но я богаче. — И умнее, подумала она про себя. — Паритет, вот о чем речь. — Она не испытывала уверенности, что хочет привлекать подобные сравнения, — а если она так уж умна, то что Дэн Мэннинг делает у нее на кухне? — А все остальные практикантки?

— С остальными — ничего. Ни с единой. Или — ничего в последнее время. Поверь, у большинства из них имеются куда более перспективные бой-френды. Партнеры хеджевых фондов[68] с летними автомобилями… Не могла бы ты мне объяснить, поскольку являешься и владелицей, и верховной жрицей женской души — не говоря уж о мужской душе, хотя за это сейчас очков не накидывается, — почему автомобиль с откидным верхом всегда повышает половое влечение у женщин?

— По правде сказать, женщины ненавидят автомобили с откидным верхом. Они портят им прически.

Но он ее даже не слушал.

— Так, посмотрим, практикантки… Помимо Ширли, у нас есть Сарин, которая, к несчастью, замужем, и Лесли. Которая, по-моему, та еще штучка.

— Тогда и не настаивай на каком-то принципе.

— Мой принцип — это принцип радости, если это может быть принципом. И регулярные проверки здоровья. Да, нести людям радость, включая, время от времени, и присутствующего здесь старину Берта. Берт? — громко сказал он, обращаясь к своему выпирающему паху. — Хороший вы народ! По правде сказать, до недавнего времени даже у меня была настоящая подружка. Как ты, должно быть, уяснила.

Он вздохнул в память о ней.

— Что же с ней случилось? — Сама она там временем думала: что случилось со мной? Почему он думает, что она уяснила что-то о его любовной жизни, помимо того сегмента, в котором участвовала сама? Ей надо выставить его отсюда.

— Думал, ты так и не спросишь. Она вернулась в Бразилию. Нам было весело, понимаешь? Но в конце концов оказалось, что она не путешествовала по-настоящему, если ты понимаешь, что я имею в виду. Из бедной деревушки возле Оуро-Прето. Можно взять девушку из деревни… но ты, ты — это тайна. Ты в самом деле невинна. Но при этом ты так восхитительно игрива, так бесстрашна — неотразимое сочетание, если можно так сказать.

Была ли она такой уж бесстрашной? Она почувствовала, что краска заливает ей горло, и посмотрела на часы: пора. Она поднялась, надеясь, что он поймет, в чем дело. И он тоже встал.

— Так ты их на этой штуковине смотрела? — сказал он, оглядывая цифровую камеру Марка и покачивая головой. — Какая жалость. — Он включил камеру, чтобы увидеть, докуда она добралась. — Все ясно, ты оставила это на десерт. Ты поняла, что это маленький фильм?

Нет, она не поняла.

— Может, хочешь его посмотреть, прежде чем я покажу тебе безупречный шедевр, который монтировал все это утро?

— Да не очень-то.

— А, давай. Он и минуты не продлится. — Рассмеявшись, он повернулся к своему компьютеру, отыскивая нужный файл. — Такой короткий, просто совестно. Посмотрим, как он тебе понравится.

Дэн неподвижно смотрел на экран, как будто показывая своим подчиненным макет рекламного ролика, меж тем как перед ними на полной громкости выступала Ширли, с шумом сосущая его член. По крайней мере, она предполагала, что это был член Дэна. Джин была испугана и впечатлена — как ни смешно, но спокойное прилежание и откровенная энергичность Ширли заставили ее вспомнить рефрен из старой книжки Вик, «Охота на медведя»: Нам сверху не пройти. Нам снизу не пройти. О нет! Наш путь — насквозь! Да, это делала такое, а в ходе своих исследований видела, как такое делают. Но никогда прежде она не наблюдала ничего подобного с кем-то еще, не говоря уже, что с этим кем-то она занималась черт знает чем накануне ночью. Не так ли и сама она выглядела — как домашнее животное с одурманенным взглядом, прыгающее перед фермером, своим хозяином? То и дело в кадре появлялся кулак, Дэн держал девушку за волосы, контролируя ритм, — но это не имело и отдаленного отношения к тому, какой она рисовалась самой себе: бесплотной, изящной, подобной богине.

Да, это был Дэн. А это, думала она, Джин: смотрящая порнографию с Дэном, смотрящая порнографию с Дэном внутри этой порнографии и с Дэном, сидящим рядом… она даже чувствовала дрожь механической похоти. Но что за мужчина станет показывать женщине такую сцену, столь безоговорочно уверенный в ее одобрении? Управиться с этим новым Дэном — Дэном, присвоившим себе отвратительные права, — будет гораздо труднее, чем она могла предвидеть.

— Каждый божий день на ленч — одно и то же, — сказал он, снова покачивая головой. — И, в отличие от тебя, совесть у нее ничем не отягощена. Здоровая девушка. О чем Ширли беспокоится, так это о калорийности всех этих сливок. Слушай, ты же о здоровье пишешь. — Он бросил на нее дружелюбный взгляд. — Это правда, что в одном заряде спермы содержится в два больше калорий, чем в пломбире?

Джин посмотрела на него — он что, ждал от нее нежной улыбки? Конечно же, отвечать на такой вопрос не стоило.

— И она пропускает ленч уже несколько недель. Единственная проблема состоит в том, что мне тоже каждый день приходится пропускать ленч, отсюда и эти холеные формы, что ты видишь перед собой.

Как ей выставить его отсюда? Откуда в ней это оцепенение, эта инертность? Она не могла ни на что смотреть, кроме экрана, — разумеется, она не могла смотреть на него, и ей хотелось, чтобы он не находился в такой опасной близости к ней. Когда он наклонился над разделочным столом, их руки соприкоснулись, и она тут же подалась вперед, чтобы этого не было. Клип наконец закончился — со множеством давящихся глотательных движений, задыхающихся гримас и стоном, обратившимся в рычание, когда рука, державшая камеру, дернулась, после чего экран померк.

— Но погоди. Для тебя у меня есть кое-что гораздо лучше. — Прежде чем она успела возразить, он щелкнул по другому файлу.

Она едва могла дышать, страшась наихудшего, а потом он начался — бенефис миссис Джин Хаббард, не фотографии на сей раз, но фильм в оттенках сепии, сопровождаемый странным саунд-треком, постукивавшим по ее больной голове; ей подумалось, что она различает звук капающего крана, а потом — что-то похожее на коробку с гвоздями, повторно опрокидываемую на твердую поверхность… Что ж, она не оказалась так уж неправа: перед ней была Джин, подобная богине, бесплотная и изящная Джин — грациозно страдающая морская нимфа в болезненном образе подчинения и освобождения.

Конечно, Дэн должен был это заснять: как еще оно надлежащим образом стало бы порнографией? Как еще оно вообще могло бы существовать? И как бы существовал он сам? Несмотря на свои жалкие уязвленные чувства, она понимала, что могла бы снова соединиться с изображавшимся на экране человеком, прямо здесь и сейчас, и ей во что бы то ни стало надо было выставить его отсюда. Она ступила в сторону, а он шагнул к ней. Опять возник этот лесной, подземный запах, и она задыхалась, хватая ртом воздух. Помогите, подумала Джин и умоляюще прошептала, хватаясь за стол у себя за спиной:

— Уйди!

Он поднял руки, протягивая их к ней. Громче, некрасивым скрежещущим голосом, которого никогда прежде не слышала, уперев кулаки в бока, она сказала:

— Ты что, не слышишь? Я сказала: УЙДИ — убирайся вон!

— Так не пойдет, — спокойно сказал он. Не улыбаясь и стиснув челюсти (очень порнографически, отметила Джин), Дэн обеими руками притянул ее к себе, и она, глубоко дыша, уткнулась головой ему в грудь. Никакими поблажками невозможно было заставить его стереть эти картинки. Она собирался заставить ее умолять об этом, и она была к этому готова. — Я явился сюда, потому что хотел тебе кое-что отдать, — напыщенно сказал он. — Нечто такое, что принадлежит тебе в такой же мере, как и мне, нечто такое, что мы создали. Но тебе не следовало красть мою карту памяти.

Он схватил ее руку и прижал ее к своему животу, прямо над поясом, — ожидая, как она поняла, чтобы она передвинула руку по своей воле; он полагал, что она не может сопротивляться. Она все это понимала, так почему же чувствовала себя такой ослабевшей, словно под воздействием наркотика? Вот в чем все дело: Дэн — это наркотик, тот, который ты вдыхаешь. Это только ощущение, сказала она себе, все это может быть лишь ощущением — даже не удовольствием, а просто ощущением. И властью — его. Она закрыла глаза, продолжая глубоко дышать. Тогда он стиснул ей руку, причиняя боль в том месте, где находилось кольцо, заставляя ее снова открыть глаза и обратить на него внимание.

— Полагаю, мне следует тебя наказать, — не с помощью, как ты думаешь и боишься, этих фотографий и не тем, чего бы от меня хотела прямо сейчас.

Чего бы она хотела? Джин была разъярена, тем более, что это было правдой. Нечто, что они создали, — она не думала об этом с такой точки зрения — она просто мирилась со всем, что происходило в эти причудливые выходные, когда время оказалось в подвешенном состоянии. Она думала, что сумеет все сгладить, что они договорятся. А теперь оказалась на недоступных для себя глубинах. Он давил на нее, а она не могла говорить.

Он целовал ее вокруг ушей, прижимая ее, опирающуюся на локти, к столу, ее грудь вздымалась под ним, а он шептал:

— На этот раз ты не будешь пьяной, не будешь даже притворяться. И я не стану тебя наказывать, даже если ты будешь меня об этом умолять. Знаю, тебе легче, если больно, как будто это не твоя вина, тебя к этому принудили, а сама ты ни при чем. Тебя не надо наказывать, Джин. А твоя совесть меня не касается. — Он перевернул ее, так что она оказалась согнутой над столом задом к нему, и показал на клавишу delete. — Начинай, — выдохнул он ей в волосы, возясь с пряжкой ее ремня, — и не обращай на меня внимания.

Джин удалила сначала фильм, а потом фотографии, поочередно щелкая по ним. Пока она стирала изображения, он боролся с ее джинсами; она знала, что не остановит его и что ничего из этого не забудет. Она была трезва, увлажнена и охвачена ужасом; это и было наказанием, никаких особых сил не требовалось. Потом, всего на мгновение, ей вспомнилось, как Вик, когда ей было около шести, смотрела против солнца на большую букву «О» над кинотеатром «Одеон» на Парквее. «Что ты делаешь?» — спросила Джин, которой хотелось домой; «Погоди, — сказала Вик. — Я запоминаю». Дэн сдернул ее джинсы с одной стороны, а потом — с другой; его рука пролезла ей под трусики. Но что-то — возможно, ранняя ясность и определенность Виктории — освободило ее, и она повернулась и оттолкнула его от себя.

— Нет, Дэн. Ни сейчас и никогда. Никогда больше, — сказала она, вновь собираясь с духом. — Тебе надо уйти.

Он отступил, недоверчиво перенастраиваясь, — и пару секунд ее пугало каменное выражение на его лице: надменное раздражение.

— Я думал, ты этого хочешь. Разве ты не этого просила, миссис Х.?

Джин посмотрела на него твердым взглядом, крепко скрестив руки на груди.

— Я ни о чем тебя не просила, — сказала она. — Совершенно ни о чем.

Наверху открылась и захлопнулась дверь.

— Вик?

— Привет, мама! Мы вернулись. Меня подвез Руперт.

Она дико посмотрела на Дэна, который поднял руку, похлопывая по воздуху перед своим плечом — мол, все под контролем. Она пригладила волосы, он закрыл ноутбук, забрал свою карту памяти и сунул ее карман футболки.

— Спускайся! — крикнула она. — У нас Дэн!

— Рад, что смог показать вам эти эскизы, — громко сказал он. — Мне нравится ваша идея о пикнике — хорошая еда от одного и того же производителя, сочные домашние пироги и круглые, золотистые караваи, самые красные, самые спелые ягоды… — Она бросила на него резкий взгляд, но это его не остановило. — Что такое холодильник без еды? Вы правы. Они действительно выглядят слишком стерильными, слишком выставочными. А еще, знаете ли, проводились маркетинговые исследования, и оказалось, что это правда, голод помогает сбыту.

Снова хлопнула входная дверь, и через минуту Вик босиком зашлепала вниз по лестнице.

— А что, — сказала Джин, изображая разочарование, — Руперт уехал?

Она подалась вперед, чтобы поцеловать Викторию, и уловила запах табачного дыма — которому была рада, коль скоро он подавлял запах, омывавший Дэна. Или она единственная его ощущала?

— Ну. Ему надо вернуть машину. Привет, Дэн.

— Привет, Виктория. — Он одарил ее звездной улыбкой и, хотя затраченные киловатты к нему не вернулись, все же втиснулся между ними, чтобы поцеловать ее в щеку. — Хорошо покутили?

— Прилично.

Она прошла к буфету, чтобы взять с него кувшин.

— Дорогая, помнишь те вещицы насчет холодильников, что я повезла в офис, после того как вас подбросила? — сказала Джин, заполняя все пространство между ними. — В общем, Дэн привез их обратно, чтобы показать Марку, что он с ними сделал. А теперь он уже уходит. Папа застрял в Германии. Из-за тумана. Сильнейшего тумана, по-видимому.

— В самом деле? — Вик вскинула голову. — Когда же он вернется?

— Ну, если повезет, то завтра, около часа.

— Телефон у меня совсем сдох. — Она подключила свой сотовый телефон к заряднику и мельком глянула на компьютер. — А теперь я приму ванну.

— Хорошо, дорогая. Ты голодна?

— Хм, не очень-то. Мы заезжали в кафе «Поваренок». Там, кстати, было отвратительно. Да Викрам все равно прихватит с собой пиццу. Пока, Дэн.

— Да, привет! Рад был повидаться. Ну, мне и самому пора, — сказал он, когда Виктория начала подниматься обратно.

— Хорошо, я уверена, что Марк будет на связи. Какая жалость. Все свое прихватили? — спросила она, провожая его к лестнице, способная — что казалось невероятным даже и теперь — прикидывать, как выглядит ее обтянутый джинсами зад не только сзади, но и снизу. Виктории едва удалось выдавить улыбку — уж не учуяла ли она чего-нибудь? Может, у нее просто слишком сильное похмелье?

Как близко она подошла к тому, чтобы снова уступить, и как чудно она это пресекла. И как глубоко она уже пала, как легко, как безрассудно погрузилась в свой позор. Конечно, Вик была абсолютно права относительно Дэна; это, должно быть, очевидно для каждого. И что бы она подумала, если бы у нее было хоть какое-то представление о том, что на деле являет собой ее мать?

Дорожная сумка Виктории стояла на коврике, загораживая дверь, а ее пальто из ткани с начесом покрывало собой кожаную куртку Дэна, лежавшую на софе. Джин вытянула ее, думая, кому позвонить в первую очередь, Филлис или отцу.

— Пока, Джин. Будь осторожна.

— Да, — только и смогла она сказать, босиком проследовав за ним на крыльцо и скрестив руки, чтобы спастись от холода и какого-либо еще телесного контакта. Дэн запечатлел поцелуй у нее на щеке, милосердно непродолжительный, и сбежал вниз по двум ступенькам крыльца, на мгновение потеряв равновесие из-за тяжелой сумки. Восстановив его, он одарил ее ужасной улыбкой, интимной, волчьей, но не столь пылающей, чтобы что-то означать, если бы Вик увидела ее из окна верхнего этажа. Он повернул к Парквею, со своей широкой атлетической стойкой легко управляясь с тяжестью, и ни разу не оглянулся.


Закрыв входную дверь, Джин сразу же направилась к телефону. Она попыталась позвонить в отцову квартиру на Семьдесят второй улице, затем своей сестре Мэрианн в Уэстпорт, куда он иногда ездил по воскресеньям. Ответа не было.

Конечно, подумала она, включая чайник. Ведь этот уик-энд пришелся на Четвертое июля; все они, должно быть, собрались в доме Мэрианн и Дуга на побережье. Отыскивая в своей переполненной записями красной книжке нужный номер, она готовилась к разговору с сестрой, всегда столь театрально обремененной заботами. Джин нравился ее зять, судебный адвокат, но эта симпатия не упрощала отношений с Мэрианн, которая сняла трубку после первого же звонка.

— Алло? — Из ее тона можно было сделать вывод, что она в одиночку управляется с автомобильными гонками по пересеченной местности, а не просто с тремя маленькими сыновьями. Во всяком случае, с голосами у них все в порядке, подумала Джин,

— Привет, — сказала она, — это Джин.

— Наконец-то объявилась.

— Ты что, звонила?

— С тобой все пытаются связаться.

— Забавно, у меня нет от тебя никаких сообщений.

— Разве мама тебе не звонила? И папа?

— Как он?

— Слушай, почему бы тебе не спросить об этом у него самого? Пап! Это Джин! Джон Эвери, слезай оттуда сейчас же! Дилан! Выйди. Немедленно.

Прошло так много времени, что Джин гадала, уж не решила ли Мэрианн попросту заняться чем-то еще, и пыталась думать о чем-нибудь здоровом, благотворном, продлевающим жизнь. (Она понимала, что отвращение к самой себе углубляло и ее раздражение своей сестрой, той женщиной, которая меньше всех на свете могла пасть жертвой кого-нибудь наподобие Дэна.) Но она тут же сбилась с этого пути: все было не так, как если бы Билл стоял прямо перед ней, — тогда Джин удалось бы восполнить собою саму себя, но, ох, нет, теперь она чересчур измучена. Наконец она услышала, как трубка переходит из рук в руки, а затем раздался глубокий голос, который она так любила. Она всегда думала, что если бы Билл Уорнер был певцом, то походил бы на Джонни Кэша[69].

— Привет, милая. — В его голосе чувствовалась усталость, одышка.

— Папа! Как ты?

— Со мной все хорошо, дорогая. Просто хотел дать тебе знать, что завтра ложусь в больницу — нет, погоди минутку, во вторник, после продленного уик-энда, для небольшой процедуры. Совершенно факультативной, ничего серьезного. Может, я рассказывал тебе о своей аневризме. Собираюсь до нее добраться, прежде чем она доберется до меня. Выпишусь в пятницу, самое позднее.

Как не похоже на отца прибегать к эвфемизмам, говорить «процедура» вместо «операция». Об аневризме он когда-то упоминал, но это казалось таким отдаленным, расширение артерии, приводящее к взрыву, что Джин представляла его себе не более живо, нежели космическое столкновение.

— Действительно, вроде бы быстро. Где ты это делаешь?

— В Колумбийской пресвитерианской больнице. Самой лучшей. Там такие вещи делают каждый день, по дюжине в день, по нескольку тысяч каждый год. Это практически то же самое, что сходить к дантисту.

— Значит, ты решил отправиться туда прямо сейчас.

— Ты же знаешь своего старика — как только раздобываю информацию, то уже не могу не действовать. Лучше всего от этого избавиться. Мерзавка непременно когда-нибудь лопнет — может, через полгода, может, через пять лет. Я буду спать гораздо лучше, если мне больше не придется об этом думать. И я окончательно договорился с самым главным специалистом.

— Пап, я бы хотела приехать.

— Что ж, Джинни, ты знаешь, что ничье лицо я не хотел бы видеть больше, чем твое, но, если честно, в этом нет необходимости. Я выпишусь быстрее, чем ты сюда доберешься. Как Виктория? Марк там тоже с тобой?

— Прекрасно, прекрасно. У нас все отлично. — Что сказал бы ее дорогой, обожаемый папочка, если бы узнал, насколько у нее все отлично: у Джин, королевы порно и страстной прелюбодейки. — Папа, я уже на полпути в Нью-Йорк. Я могу перемахнуть через океан, и все. Я хочу этого.

— Дорогая, я знаю, что могу быть с тобой откровенным. Я просто разберусь с этим, правда, ничего серьезного, и приезжай, погости как следует, когда я не буду весь не в себе, не буду бредить из-за наркоза.

— Ну, может, тогда немного позже. Я закончу со своими птицами через неделю-другую. — После первого своего визита в центр вместе с Филлис Джин докладывала Биллу, как продвигается проект «Beausoleil» — инстинкт подсказывал ей, что это его захватит, и это действительно его захватило.

— Боже мой. И все они готовы к тому, чтобы их выпустили?

— Почти — хотя есть кое-какие сомнения насчет моего малыша Бада, которого, быть может, придется продержать немного дольше. Самый маленький — помнишь?

— Конечно, помню. Что ж, прекрасно. Нас со стариной Бадом будут держать под наблюдением. А в один прекрасный день мы тоже все преодолеем, и тогда нас вернут. На лоно девственной природы.

Джин совсем не нравилось, как это звучит. «На лоно девственной природы». Перед ее умственным взором представал разжиженный космос, отвратительно неприспособленный для обитания, через который она катапультируется с нечеловеческой скоростью. Как ее несчастный брат, крутящийся в холодном, темном море.

— Пап, я на тебя рассчитываю. Дай мне знать. Я сразу прыгну на самолет. — Рассчитываю на то, что ты не умрешь, имела Джин в виду, надеясь, что это не прозвучало в ее голосе.

— Не беспокойся, милая, я буду тебя ждать. Будем все время на связи. Пока, дорогая.

Он всегда отходил от телефона внезапно, а Джин никак не могла привыкнуть то ли к этой его манере, то ли к обусловливаемому ей уколу ничем не смягченного одиночества — уколу, которого можно было бы избежать с помощью растянутого прощания. Дитя Депрессии, Билл до сих пор не мог не беспокоиться о счете за телефон. На этот раз он убрел прочь, не положив трубку, и Джин не была уверена ни в том, что он знает о необходимости нажать на кнопку — телефон, разумеется, беспроводной, — ни в том, надо ли ей дождаться возвращения Мэрианн.

Она услышала шаги, становившиеся все громче, они как будто шли по некоему школьному коридору прямо к кабинету директора — ходячий нагоняй. Джин напряглась — и впервые задумалась о том, как чувствуют себя маленькие мальчики при появлении Мэрианн. Потом Мэрианн нажала на кнопку, не проверив, остается ли Джин на связи, и линия омертвела.

Джин позвонила матери, полная решимости составить план действий, но, когда Филлис сказала, что «приезжать нет никакой необходимости», она поняла это как упрек в том, что она еще не там.

— С ним сейчас Мэрианн.

— Знаю, мама. Я только что с ним разговаривала. Папа говорит, что это простая процедура.

— Верно, дорогая. Но я полагаю, что ничто не бывает совершенно простым, когда тебе восемьдесят.

— Семьдесят девять, — поправила Джин. Когда она повесила трубку, пообещав координироваться с сестрой, то сказала себе, что ей необходимо разобраться со всем этим, и чем скорее, тем лучше. Джин требовалось подышать воздухом. Она взяла свою сумку и направилась наверх, в гостиную. Виктория и Викрам устроились на софе перед телевизором, разбросав по полу путеводители, а стоявшие на подлокотниках софы открытые картонные коробки с пиццей походили на ноутбуки.

Они планировали летнее путешествие по Индонезии, с транзитной остановкой на Сен-Жаке. Марк и Джин официально это одобрили. Всего девять месяцев спустя после взрывов на Бали они скрывали свое беспокойство относительно терроризма на политической и религиозной почве (принцип молнии), вместо этого считая, что им повезло избавиться от большой, разрывающей год поездки, ото всей ее бесцельности, опасностей и дороговизны. Они передали им свои мили для начисления авиалиниями призовых очков, ассигновали деньги на отели, а Марк, она была в этом уверена, увенчает это наличными: «плановая экономика», которую отстаивала Вик.

Вик и Викрам легонько держались за руки и цепенели, глядя на экран. «Животный магнетизм» — это не метафора, подумала Джин, приостанавливаясь, чтобы на них посмотреть. Оба они даже не осознавали этого, но им необходимо было касаться друг друга, осуществляя контакт в какой-нибудь точке, пусть даже этот контакт был не более чем касание колена кончиком пальца. За чем это они так серьезно наблюдали? За липосакцией — операцией по отсасыванию жира.

— Скоро вернусь, — сказала она, замешкавшись в дверном проеме, словно решая, куда двинуться дальше — на Сен-Жак или прямиком в Нью-Йорк. Но в ответ услышала только шум отсасывающего жир устройства, котороетак захватило Викрама и Викторию, и выскользнула наружу незамеченной.

Следующее ее движение будет зависеть от новостей от Скалли. Шагая по Альберт-стрит, она думала, что ей удалось родить одной, потому что, ну, она не была одна. Рядом с ней был Скалли. И Виктория тоже была с ней радом. Теперь же рядом была только Джин, тот же страх, тот же доктор, то же соперничество за время Марка. Знакомое ожидание, знакомая тревога. Только вот ребенка в конце этого не будет. Что же в таком случае будет в конце? Она едва могла это перенести, когда ей воображалась этакая атака на нее саму из какого-то из нижних кругов дантова ада, того, что был забит, если ей не изменяла память, неверными женами.

И когда она свернула на Парквей, влившись в воскресный поток семей, возвращающихся из зоопарка, ее одолело, затравило свежее осознание своего безрассудства — того самого, которое прежде она оправдывала таким же безрассудством со стороны Марка. Папа вот-вот должен был лечь в больницу, меж тем как она предпочла возню в обители порно с этим наркоманом бесчестного наслаждения. Оно похоже на липосакцию, подумала она, — такое же отвратительное и, возможно, опасное, потакающее низменным желаниям и совершенно излишнее. В сущности, это хуже липосакции, которая, по крайней мере, не предполагает еще и неверности. Джин остановилась, чтобы обменяться горестными взглядами с мопсом — или не мопсом: китайский шарпей, значилось на табличке. Его карамельная шуба выглядела размера на четыре больше, чем надо, а шерсть завивалась именно так, как если бы весь его щенячий жир отсосали пылесосом. Такие тревожные карие глаза, погребенные в этих складках, — на ее взгляд, ему не могло быть больше пяти-шести недель отроду. Где его мать? И где все остальные мопсики? А затем все сделалось на удивление ясным. Что бы ни сказал Скалли, она отправится прямо в Нью-Йорк, самым мощным из инстинктов возвращаемая на первоначальную территорию. Она отправится домой.


Нью-Йорк


Зигзагами продвигаясь в город из аэропорта Кеннеди, Джин не хотела отвлекать водителя — испытывающего стресс сикха, который что-то кричал в свой сотовый телефон, — просьбами ехать потише. Замышлял ли он убийство или делал чрезвычайно взыскательный заказ на обед? Забудь о нем и его девичьем затылке с длинными черными волосами и смотри на свой родной город — вот он, прямо на горизонте, светящийся в пропитанном смогом, вневременном монохроме. Закопченная жара вихляющимся ковром простиралась к огромному миражу, который был Готемом[70], и Джин была взволнована своим возвращением сюда и счастлива тем, что к ней самой недавно вернулась жизнь. Скалли подал ей сигнал отбоя («хотя через полгода нам хотелось бы посмотреть еще раз»), и это приостановление исполнения приговора, этот папский отказ от иска она приняла с душевным подъемом и с правом на очень скорое забвение. Она разобралась с этой физикой страха (надеясь, как всегда, получить материал для колонки): с тем, как смертельный испуг может захватывать человека и держать его в своей лапище на манер Кинг-Конга, а потом, пшик, все остается позади, как прошедшая любовь, и ты непонимающе хмуришься, глядя на все медицинские заметки, нацарапанные тобою всего неделю назад. Может ли дело обстоять так, словно ничего не происходило? Нет ли какого-то остатка или пятна — не отнял ли сам страх несколько лет твоей жизни, пускай даже рак на сегодня бежал из города?

Такси одолело всю протяженность скоростного шоссе Ван-Уик, затем выехало на бульвар Куинс с его скоплениями покрытых спекшейся сажей больниц, так невыразимо мрачных, что содержаться в них могли лишь самые презренные старики. При таком въезде в город едва можно заметить исчезновение — случившееся менее двух лет назад — Башен-близнецов, подумала она, все же его замечая. Ей казалось, что она одна помнит, как их некогда ненавидели. Но ее прежние взгляды диктовались гласом толпы, а обрела она их, когда ребенком участвовала в марше протеста против их сооружения вместе с тетушкой Юнис, харизматичной и консервативной партнершей Билла Уорнера в области юриспруденции.

Множество непримиримых ньюйоркцев плюс Джин, из Уэст-Виллиджа они шли по авеню Америк по направлению к городской администрации, скандируя: «Уроды! Дылды!» Ее мать считала, что подобные марши не только бесполезны, но и безвкусны. Отец был горд: как же, становление гражданина. Теперь на Джин оказывали успокоительное действие воспоминания о простой прямоте того протеста, о его страстной определенности. Со временем она осознала, что в тот день в ней родилось сердце законницы, но образом, захватившим ее развивающееся сознание, стал не Всемирный торговый центр — им стала женская тюрьма на Гринвич-авеню и худые руки, через узкие прорези в окнах махавшие проходившим внизу участникам марша; дюжина Рапунцелей[71] в еще одной уродливой башне.

После того марша у Джин, словно у туристки в собственном городе, появилась привычка смотреть не вниз, а вверх, и при малейшей возможности она отправлялась в Виллидж — в магазины подержанной одежды, где обретала свой первый стиль, составленный из мужских сорочек и костюмов, и на Вашингтон-сквер, более серую, но и более интимную, нежели любой уголок Центрального парка, с более прямолинейными торговцами наркотой. «Мила, мила, мила», — говорили они, имея в виду синсмиллу[72], и «Коль мимо спешишь, то не улетишь…». Среди торговцев у нее был «друг», Уэйн такой-то, который, если подумать, не был так уж не схож с Кристианом на Сен-Жаке — щербатый, склонный пофлиртовать, черный. «Для головушки чего-нибудь надо?» — спрашивал он, бывало; Джин всегда отвечала отрицательно, но ее трогало такое взрослое внимание. (В то время она все еще каждую ночь наносила на лицо холодный крем Филлис, после чего посыпала его тальком, в непостижимой вере в то, что это сочетание может отбелить ее веснушки.) Однажды, когда обеспокоенный Уэйн утратил к ней интерес, она купила у него пакетик на никель. Когда же он пригласил ее к себе, чтобы его выкурить, она отказалась и никогда больше не приходила на Вашингтон-сквер.

Тюрьму снесли, Джин не знала, когда именно, а теперь и Башен-близнецов тоже не стало; по ним, как ни маловероятно представлялось это с точки зрения тридцатилетней давности, очень сильно скорбели: они были уродами, они были дылдами, но — нашими. Билли умер всего через шесть месяцев после того протеста: шофер, подвозивший его домой с вечеринки, врезался в фонарный столб, и ребро проделало дыру в его сердце. Сидя в такси, несущемся к ее болящему отцу, Джин была рада, что деспотичный сикх не разрешил ей включить кондиционер. Ей хотелось ощутить все. Сегодня пятница: она так спланировала свою поездку, чтобы оказаться в городе как раз в тот день, когда отец вернется из больницы домой и будет готов к приему посетителей. Но накануне Филлис сказала ей, что врачи держат его в палате интенсивной терапии для наблюдения.

— Что это значит? — После операции прошло два дня.

— Ну, полагаю, это самое и означает. Просто они считают, что сейчас за ним нужен глаз да глаз.

— В интенсивной терапии? Там глаз хватает.

— Знаю. Слава Богу, что его страховка это покрывает. На сотню дней. Хотя — Боже упаси. Его врач сказал мне, что у него необычная анатомия. Органы находятся не там, где им полагается. Так что им потребовалось двенадцать часов, чтобы управиться с делом более или менее рутинным. Теперь я вот что хочу сказать тебе, милая, — операция прошла очень успешно, но, разумеется, нечто подобное всегда является для тела травмой.

Врачебные фразы — Филлис, казалось, читала по бумажке, — однако Джин отметила, что слова «процедура» она больше не употребляет.

— Все это время он был более или менее заморожен. Выключен. А потом они действительно подняли его органы к одной стороне. — В голосе матери Джин слышала зачарованность, и она ее понимала, но хотела, чтобы это поскорее миновало.

— Разве госпиталь не самое опасное место? Все эти больные люди, сверхсильные бактерии…

— Здесь многим пациентам куда хуже, чем твоему отцу. За это я ручаюсь. И некоторых из них держат в приемной. Господи, Джин, ты себе такого представить не можешь. Задницы, а не люди! Ты не знаешь, что такое Америка…

Ее матери явно не удавалось сосредоточиться. Джин не могла понять, дурной это признак или добрый. Добрый, решила она. Насколько все может быть серьезным, если она толкует об американских задницах?

— Они там все доминиканцы, втиснутые в одежды на два-три размера меньше, чем надо. Что, по сути, физически невозможно.

— Мама, ты, должно быть, страшно устала. С ним сейчас кто-нибудь есть?

— Нет, никого. Никого, кроме дюжины или около того медсестер. Ты не поверишь, по сколько часов они вкалывают, медсестры со всего мира — миленькие ирландки, африканки, филиппики… или правильно сказать — филиппинки? Здесь есть даже медбрат — на подхвате, конечно. Не с одной серьгой, а с двумя, как у цыганки. Медбратья требуются, чтобы переносить пациентов, хотя тебе не захотелось бы встретиться в темном переулке и с некоторыми из медсестер. Но они — очень хорошие люди, Джин. Настоящие святые.

— Мама! Я вылетаю завтра первым же рейсом, — так она сказала — и вот наконец оказалась здесь, но опять не в состоянии связаться с матерью. Должно быть, Филлис сейчас находится в интенсивной терапии, где, конечно, запрещено пользоваться сотовыми телефонами.

Когда такси замедлило ход на Вашингтонских Высотах, Джин ощутила сильный порыв городских звуков и запахов: шипело мясо и жарилось тесто на серебристой тележке торговца на островке посреди широкой авеню; трубила самба; ньюйоркцы при каждом удобном случае жали на клаксоны — и сегодня этот звук показался Джин праздничным. А потом, еще до широких ступеней Колумбийской пресвитерианской больницы, Нью-Йорк внезапно перестал походить сам на себя — его заместил изрытый колдобинами и заросший зеленью пригород. Шедшую вдоль лестницы бледную стену — огромный склон, блестящий от слюдяной пыли, — украшал фриз из работников госпиталя, облаченных в белую с голубым униформу, сидевших, потягивавшихся, куривших и болтавших. Пройдя через стеклянные двери, Джин оказалась в прохладном вестибюле, где ее скромный чемодан на колесиках привлек неулыбчивое внимание охранников: сдайте его под расписку, затем встаньте в очередь на регистрацию, покажите удостоверение личности, получите большой пропуск с цветной кодировкой, похожий на флэш-карту для людей с ослабленным зрением.

Как раз на этой последней линии усталость так навалилась на Джин, что она ощутила сильнейший позыв принять горизонтальное положение. По крайней мере, она в госпитале, подумала она, хватаясь за прохладный поручень в лифте и безмолвно следя за сменяющимися в порядке возрастания цифрами, пока наконец не оказалась высаженной на шестом этаже. Минуя молодых врачей в холле, секретничавших по своим сотовым телефонам, минуя запруженную народом приемную, проходя через распахивающиеся двустворчатые двери к островку дежурной, Джин снова испытывала всеобъемлющую благодарность за то, что счет здоровья у нее остался незаполненным. Но она не видела своего отца.

Когда она спросила о нем, то неулыбчивая медсестра даже не подняла взгляда — угрюмая поза как знак квалификации, слишком большой занятости, нет, слишком большого стажа. Здесь, знаете ли, не отель. Сдержавшись, Джин приступила к собственному обходу, читая бумажные карточки с именами, всунутые в алюминиевые рамки возле каждой зашторенной палаты. Готовая обнаружить желтых, как шеллак, пациентов, задыхающихся в блевоте, она начала заглядывать за шторы.

Хирургия, которой здесь занимались, была хирургией высшего порядка: на комковатых старческих сердцах. Но желание уйти возникло у Джин, когда она увидела старуху, которая спала, запрокинув голову и демонстрируя свои узкие, как у грызунов, зубы. А потом она узнала его ступни — с их характерным высоким подъемом и чрезмерно длинными пальцами, — торчавшие из пары накачанных воздухом серых туб, которые были прилажены вокруг его икр, словно охладители для винных бутылок, чтобы предотвратить тромбоз в глубоко проходящих венах.

Кровать была заполнена. Отцом, разумеется, хотя с этой своей бородой древнего мореплавателя он мало походил на самого себя, но также и Филлис, примостившейся на краю рядом с ним, для чего специально была опущена боковая металлическая планка. Он спал, она, по-видимому, тоже, и маленькая ее ладонь покоилась на обнаженной, цвета овсяной муки, грудной клетке Билла. Современное исполнение «Арундельской гробницы», подумала Джин. Переживет нас лишь любовь.

То, что мать знала о ее приезде примерно в это время, только усилило неудовольствие, когда она обнаружила ее в его кровати. Разве поведение Филлис не было безумно собственническим и даже опасным, учитывая его состояние? Это зрелище было оскорбительным, осознает она позже, не потому, что они находились в больнице, не потому, что он, вероятно, пребывал в коме, и не потому, что они давно развелись и все к этому привыкли; оно было таковым потому, что они были ее родителями.

Но что она ожидала увидеть? Молодого темноволосого папу, сидящего за своим большим коричневым письменным столом в домашнем вельвете и улыбающегося ей поверх своей сложенной «Нью-Йорк таймс», когда она входит к нему, вернувшись домой с занятий гимнастикой в субботнее утро? А потом на подоконнике в дальнем конце палаты она заметила вазу с зелеными яблоками — яблоками сорта «Бабушка Смит», теми самыми, которыми они делились в те утра, разрезая их вместе с кожицей на дольки, которые затем намазывали арахисовым маслом.

Джин в нерешительности стояла возле шторы, заглядывая внутрь и теперь радуясь безучастности персонала. Она повсюду замечала свидетельства помощи, оказываемой Филлис, бастионы, воздвигаемые ею для защиты от беспомощности: стопку компактных дисков с собраниями классической музыки и песнями Пегги Ли[73]; лосьон для кожи и расческу; недлинную «линию горизонта», иззубренную силуэтами посуды Tupperware с запечатанными в ней затененными вкусностями. Другие предметы, мгновенно поняла Джин, были отобраны специально, благодаря накопленной в них приветливости, их ободряюще дорогой поддержке, например, гравированная серебряная ваза, свадебный подарок, в которой стояли розовые лютики. Но особенно тронул Джин его лосьон после бритья, фигурная бутылка 4711; она непременно расплакалась бы, если бы почувствовала его запах. У нее опять перехватило горло, а пальцы ног вдавились через тонкие подошвы в пол.

Делать было нечего, кроме как ждать. Она двинулась к окну, стараясь не задеть ничего из оборудования, загромождавшего пространство: механической кровати, респиратора, монитора сердечной деятельности, подвешенной путаницы туб и пакетов… Посмотрела вниз, на сверкающую реку, которой Билл не мог видеть со своей кровати, на серебристую змею, беззвучно торившую свой путь к морю.

Джин вспомнила о поездке вокруг этого острова с Ларри Мондом на прогулочном теплоходе тем летом, когда она работала в отцовской фирме. Сперва было невыносимо жарко и влажно — плата за то, что река начинала течь в оцепенении. На борту, сразу после того как они миновали статую Свободы, заморосило, потом по скользкой крашеной поверхности застучал и запрыгал разнузданный летний нью-йоркский ливень, и Ларри, вместо того чтобы проводить ее в маленькую каюту, до отказа забитую туристами, повел ее на корму, где украдкой сунул ее руку к себе в карман, и их соединенные ладони вскоре стали единственной сухой частью их общего тела, в одиночестве стоявшего на открытой палубе. Это был просто правильный шаг.

Правильный шаг. Джин, рефлекторно касаясь пальцами участка биопсии, обернулась, чтобы снова посмотреть на дремлющих родителей, чьи тела поочередно поднимались и опадали, словно карусельные лошадки на последнем круге. Стоя у окна и беспомощно наблюдая за ними, она не могла перенести даже мысли о том, что может кого-то из них потерять. Вместо этого она стала думать о вечере того дня, когда получила хорошее известие от Скалли.

Воодушевленный Марк прилетел из Германии как раз вовремя, чтобы взять «своих девочек» на праздничный обед в «Chez Julien»[74], большой и шумный французский ресторан в Сохо. Она впервые за несколько месяцев активно хотела его общества. У него были выдающиеся способности к празднованию — талант, которого ей недоставало, а это, подумала вдруг она, возможно, и стало причиной небывалой радости, которую она испытала, обнаружив, что оказалась способна без оглядки шалить и резвиться в ту ночь с Дэном, вне зависимости от какой-либо особой отваги. Во время их семейного обеда перед ней возникло мерцающее подобие реминисценции, говорившей, что она, вероятно, могла бы рассматривать свое ползание по Дэнову гроту, этому оранжевому фонарю, раскачивающемуся в Хокстоне, как своего рода сатурналию, в которой Дэн выступал в роли Повелителя хаоса. Разве сама она не исполнила роль госпожи, служащей своему рабу, точь-в-точь как это бывало на римских празднествах?

Когда в «Chez Julien» они стали пить шампанское, Виктория сначала была расстроена тем, что ей ничего не сказали о биопсии. Но она приняла знакомые мистические доводы матери, заключавшиеся в том, что ей не хотелось обращать это в реальность посредством произнесенных слов: рак груди. Джин позволила себя подразнить — суеверная, боящаяся сглаза ведущая колонки о здоровье, — а потом сменила тему.

— Как вы думаете, папарацци снаружи ждут кого-то конкретно или просто слоняются там на всякий случай? — спросила Джин.

— Папарацц-о, — поправила Виктория, — и он явно нанят рестораном. Придает ему гламурную атмосферу. Типа, все, кто приходит в «Chez Julien», — звезды.

— На самом деле, — сказал Марк, осушая свой бокал, — этот щелкопер с камерой поджидал меня — мужчину с двумя самыми прелестными женщинами в Лондоне. Гарсон! — крикнул он проходившему мимо официанту, воздевая пустой бокал. Он положительно наслаждался, когда его высмеивали за то, что он намазал волосы противозачаточным кремом — как это он выразился? «А что, если бы я вместо этого воспользовался средством для депиляции, оставленным твоей подругой?» Подали гренки, а Джин ошибочно заказала foie gras[75]. Она уставилась на этот орган, плававший в бульоне, словно ожидая, что он начнет корчиться, это была опухоль, явно злокачественная, губчатая киста, извлеченная целиком, — вообрази нечто подобное у себя в груди, а потом получи это на обед; а Джин ожидала порции паштета успокоительного цвета высохшего каламинового лосьона. Необработанную печень ей удалось сплавить Марку с помощью шутки: он не может отказаться de bonne foi[76].

В ту ночь они впервые за несколько месяцев занялись любовью. Энергия и непринужденность проистекали из шампанского, равно как из облегчения. Она испытывала безмерную благодарность за то, что жива, за то, что ей предоставляются все эти дополнительные возможности. К этому они добавили еще одно облегчение: все по-прежнему работало. Джин очень хотелось сказать Вик, и когда-нибудь она ей скажет: Марк был так тобой горд, что весь вечер не переставал улыбаться. На следующее утро, лежа в постели, она с изумленной нежностью подумала о том, чего он так и не понял: одобрительные кивки из-за столиков по соседству были адресованы не столько самой Вик, сколько его неприкрытому восхищению ею.

Марк вышел за газетами, а Джин намеревалась вставать. Она потянулась и ощутила, словно огромную роскошь, избавление и от того, что отягощало ее жизнь в последнее время. Каким-то образом Джиована, словно она сама была раком, не допускалась даже в мысли Джин на протяжении всего вечера и всей ночи. Да и этим утром тоже: Джин, по-прежнему не умершая, была слишком счастлива, чтобы тревожиться. Поразительно, какое это самодостаточное удовольствие, играть счастливую семью. Она, конечно, понимала, что не сможет отгородиться от своих проблем навсегда, но в то же время она и не просто играла: она была свободна от рака и полна любви — ничто никогда не представлялось более реальным. Когда она наконец встала, то обнаружила, что похмелье у нее выдалось необычайно мягким. Вик наконец спала дома, в своей старой комнате.

Джин продолжала переминаться с ноги на ногу возле окна больничной палаты, и казалось почти невероятным, что она помнит, как в заполненной запахом кофе кухне, где бекон исходил брызгами и подпрыгивал, словно старая джазовая пластинка, а Элизабет терлась о ее лодыжки, к ней пришла убежденность, что у новизны есть свои преимущества, но истинная любовь, или же любовь старая — лучше. Она доставляет более сильное удовлетворение, она более интимна, и она неизмеримо больше знает о самой Джин.

А потом старая любовь шевельнулась прямо перед ней: родители, которым жить все меньше. Когда ее миниатюрная мать поднялась и села, выглядя точно такой же взъерошенной и сбитой с толку, какой каждое утро бывала Виктория в детстве, Джин с трудом сдержала слезы. Бедная Филлис. Бедный Билл.




Но пребывание вместе с Филлис на надувном матрасе в ее захламленной пещере, застеленной белым ковром и увенчанной телевизором, наполнило ее подавляемым волнением. В этой рутине ожидания быстро миновали четыре дня, в течение которых и мать и дочь разделяли невысказанную мысль о том, что если Биллу не становится лучше, то ему, должно быть, делается хуже.

Джин была слишком беспокойна и рассеяна, чтобы следить за новостями, слишком эмоционально неустойчива, чтобы болтать по телефону, так что с Викторией и Марком — оба, к счастью, были очень заняты — она общалась по электронной почте. Когда Марк написал, что собирается на континент, чтобы неделю поработать вне офиса, она расслабилась — казалось, ее страх перед признанием Дэна перевешивал даже ее муку из-за этого его нового тайного свидания с Джиованой. Грустное, поистине отталкивающее положение дел. Готовясь к своей серии колонок на тему греха, она читала Данте, «Чистилище», где чувствовала себя совсем как дома.

И, собравшись с духом, обострив свои нравственные представления, — она начала наконец читать книгу Ларри, «Теорию равенства». Его идеи она нашла одновременно и возбуждающими, и странным образом умиротворяющими. Например, утверждение, что природные способности — талант, ум — являются морально спорными и не должны влиять на распределение ресурсов в обществе. Как был бы не согласен с этим Марк, подумала Джин: для него вся жизнь представляется великой рукопашной схвакой, тяжкой работой, требующей настойчивости, энергии и, да, везения, — эти качества побеждают в наши дни, именно так, каждый сражается за себя, а на остальных наплевать. Но Ларри тоже был крут, и в его теории имелся компонент, простиравшийся по ту сторону справедливости. Вот что, пусть даже она знала это и раньше, поразило ее в женском орлином гнезде Филлис: человеческие существа несут ответственность за тот выбор, который они совершают.

Билл по большей части спал, но в коме не был и регулярно просыпался. Уорнеры, все трое, расходовали значительную часть своей энергии на обработку медсестер и врачей. Пациент был галантен, как был бы по отношению к любой женщине, возможно (осенило его по-новому настроенную дочь), к любой женщине, которая суетилась бы над ним, лежащим в постели, — и неважно, насколько сильно он, должно быть, ненавидел, что его касаются руками или таскают на руках голым. В связи с тем, что у него была рецидивная пневмония и одно из легких частично отказало, Джин настойчиво предлагала свое рекомендательное письмо для собиравшегося стать журналистом сына пульмонолога, причем самого сына она никогда не видела. А в Джо, медбрата с огромными кольцами в ушах, она инвестировала выдающуюся искренность — которая была подлинной находкой в этом мире профессиональных диалогов, чередой смен и привычкой к взяткам. Филлис льстила всем медсестрам и удерживала себя от искушения показать им, на что похож госпитальный уголок в Солт-Лейк-Сити: нечто столь же резкое и до хруста бесхитростное, как лебедь оригами.

По вечерам мать и дочь были друг с другом обходительны; Джин читала книгу Ларри, а Филлис занималась замысловатым вязанием; они охали и гикали, исполняя пируэты в тесной как галера кухне. А днем проводили по большей части безжизненные часы в комнате ожидания, просматривая журнал за журналом. Джин поражалась обилию колонок о здоровье и бесчисленным диетам, меж тем как все вокруг них, в точности как говорила Филлис, были тучными семьями немощности, жирными мужчинами и жирными женщинами, жирными детьми и жирными подростками: юношами в шуршащих объемистых тренировочных костюмах и девушками с промасленными косами, прилепленными к черепам, а затем свободно спускающимися поверх жирных спин и обширных карикатурных задов. Ее забавляло думать о том, что лишь недавно, благодаря понятному вниманию Дэна, она открыла, как выглядит ее собственный зад, и о том, как быстро все это снова стало совершенно ей чуждым.

Ее серию о грехах следует начать с обжорства, думала она, завороженная видом семей в комнате ожидания. Загибая пальцы, она пересчитала грехи: чревоугодие. Жадность. Праздность. Само собой, похоть, зависть и гордыня. Это шесть. Что же идет седьмым? Гнев. Казалось, в этом что-то не то. Гордость и гнев перешли на другую сторону — теперь они стали добродетелями. Похоть обрела свободу, по крайней мере, для некоторых. Праздность теперь затушевана, приглушена и, по крайней мере, после отмены рабства, вызывающе фешенебельна на Сен-Жаке, где жители достигали возраста Мафусаила. Но для Джин в праздности был особый отзвук. Данте описывал ее как грех несостоятельности — не отягощение себя любовью — и приравнивал ее к унынию.

Иногда они отправлялись в кафетерий на пятом этаже, где готовили неплохие супы, а подносы, переполненные сдобой, напоминали Джин о семьях в комнате ожидания. Чтобы немного размяться, они иногда прогуливались вокруг госпитальных построек. Но, случись им забрести чуть дальше, что-то их отталкивало, тащило обратно, словно они достигали конца поводка или прикасались к невидимой электрической изгороди. В основном они сидели или стояли за его задернутой шторой, держа его за руку, массажными движениями втирая лосьон в его тонкую как бумага кожу, читая про себя или вслух. Филлис в скором времени должна была вернуться к своим неполным рабочим дням в публичной библиотеке; она уже опаздывала, и ее волнение возрастало с каждым днем, как пени на давно наложенный штраф. В конце концов Джин убедила мать сделать перерыв, взмахом руки отослав ее в центр, к Аппер-Ист-Сайду.

Билл много спал, а Джин все ждала. Однажды на Бродвее ей попалось заведение с Интернетом, и она заглянула в него, чтобы проверить свою электронную почту. Там было мало нового или интересного, но, когда она прокручивала входящие, убирая их в корзину или удаляя напрочь, обнаружилось явно никем не прочитанное то давнее сообщение из Франции, À l’attention de M. Hubbard, и Джин, щелкнув мышью, открыла его.


Дорогой Марк,


Мне так жаль, что я не встретилась с тобой в «Londres». Попытаюсь придумать новый план, как с тобой увидеться. Как дела у Виктории? Это она дала мне этот адрес. Ты был прав. Я никогда ее не забуду. Спасибо. Спасибо тебе за все. Ты всегда даешь мне так много. Ты говоришь, это подарок, а не одолжение, но я все верну, je te promesse[77].


Софи


P.S. Сегодня проходила мимо abbaye, оно все тако же. Верхнее окно на последнем, оно было открыто. Когда я прохожу мимо, то думаю, не стать ли мне une soeur[78] — моннахиней?


Джин, в сущности, все время думала о Софи де Вильморен. С тех пор, как болтала на кухне с Вик, хотела написать ей, обозначить себя, поставить себя между ними. Теперь она понимала, что Софи хотела не Вик. Она хотела денег — ею правила алчность, а не вожделение, купюры для нее были превыше Купидона. Она не нуждалась ни в любви, ни в дружбе, ни в расширении семьи: только в деньгах. Джин оказалась права — в этой Софи присутствовало что-то глубоко подозрительное. Однако же деньги — это наименее запутанная из мотиваций, и за одно лишь это ей следовало быть благодарной.

Неважно, что письмо было адресовано Марку, ведь уже только адрес — hubbardsabroad@hotmail.com — должен был сообщить Софи, что он принадлежит всей семье. Какое-либо возобновление ощущения того, что она вламывается не в свое дело, было совершенно некстати: Джин требовалось незамедлительно отправить ответ, дружелюбный, но краткий, уведомление о получении, не побуждающее ни к чему дальнейшему.


Дорогая моя Софи:


Прости, что вместо Марка тебе отвечаю я — он ужасно занят. Нам обоим очень жаль, что мы так и не встретились с тобой в Лондоне.


Это она стерла. Возможно, Марк с тех пор с ней виделся — из ее послания представлялось, что она пытается устроить встречу.


Софи, мне очень жаль, что я разминулась с тобой в Лондоне, — Виктория была очень тронута встречей со своей давней нянечкой. Надеюсь, в следующий раз нам повезет больше.


Всего наилучшего,

Джин(н!)


Джин готова была это отправить, но потом засомневалась. Ее смущало то, что Марк Софи помогает. Джин находила ее противной, но, может, Марк был ею растроган. «Ранимая» — его тип, он любит этот проект. Или, может, он просто заинтригован дочерью Сандрин, ее современной заменой. Молодой citoyenne[79] Европейского Сообщества, не связанной слишком ранним материнством; открыткой из по-иному прожитого прошлого. Или из не в полной мере прожитого прошлого — с неодолимым его очарованием. Она бессчетное число раз выслушивала его воспоминания, спустя годы и годы, о лете 67-го, определенно его лете любви, о том, как лежал он на дне поставленной на якорь и раскачиваемой ветром лодки, где в качестве постели выступали влажные спасательные круги, предаваясь неистовым поцелуям.

Эта сцена расширилась (то ли на самом деле, то ли только в ее воображении, этого она сама уже не понимала), чтобы включить в себя отчаянные ежедневные соития на берегу после наступления темноты, где от яростного ветра защищала огромная каменная стена, мощные бастионы Сен-Мало. Месяц-другой блаженной первой любви, что, конечно же, означало и первый секс, прежде чем наступит fête[80], с которым появится и плотный бретонец, тот, что отобьет Сандрин у него — у гораздо более перспективного супруга (не мальчика, но мужа), — прежде чем ветер усилится настолько, что сдует тощего семнадцатилетнего Марка обратно через Ла-Манш.

Возможно, кто знает, он видел в Софи ту женщину, которой могла бы стать Сандрин, если бы он остался — если бы греб дальше на лодке вместе со своей стройной французской невестой, в роли фаты у которой выступала бы рыбацкая сеть. У кого не бывает подобных фантазий? Их французики-дети, в полосатых свитерах и беретах, отороченных лентой, играли бы зимой на берегу. Оказание помощи Софи было, возможно, для него не более чем способом отблагодарить ее мать за ту первую любовь; Джин в точности знала, каким образом это сияние со временем только усиливается, — так же, скажем, как в ее недавних мыслях о поездке с Ларри Мондом на прогулочном теплоходе. Это — упражнения в ностальгии, а не новый игровой замысел; плоть от плоти их нынешнего возраста, когда приходится искать в прошлом, словно на береговой линии, красивые раковины, зеленые стеклышки и (мы всегда честолюбивы, неизбывно любопытны) запечатанные в бутылку послания. Будущее же принадлежит детям: оно теряется в пространстве.

Джин отменила свой ответ. Вместо этого в строке «Тема» она написала: Кое-что для тебя, — и переслала письмо Софи по адресу офиса Марка. Три месяца спустя после своего первоначального — и бесполезного — ответа Джиоване Джин покончила с посредничеством.


Когда Джин и Билл впервые оказались наедине, он помахал ей: подойди, мол, поближе. Она долго не могла понять, чего он хочет: речь у него была смазана из-за лекарств и, как она подозревала (но ни один врач этого не подтверждал), еще одного удара. Отец с силой хлопнул себя по бороде — и продолжал по ней бить, колотил по ней, напряженно выкатив на нее круглые глаза, — Дедушка Время. По выражению его лица можно было предположить, что у него случился непроизвольный спазм в кисти руки, которого он испугался.

Трудность понимания усугублялась для Джин ее собственным страхом — этот внезапный скачок в солидный возраст никоим образом не давал понять, успокоится ли вновь течение времени или же усилится. Словно ускоренный фильм, думала Джин, воспроизводящий порчу некоторых мягких фруктов, персиков или слив, в которых время прорывает нору, пока не упрется в непреодолимую косточку. Кроме того, ей мешало отсутствие опыта: они всегда понимали друг друга без каких-либо усилий. Так кем же он был, этот старик, устремляющий на нее взгляд страшных глаз? Может быть, кем-то из предков, голубоглазым генералом Конфедерации, но уж никак не ее отцом.

Наконец до нее дошло. Она взяла его бритву и жестами изобразила, что бреет самой себе шею, — не осознавая этого, она переняла его немоту. Да, так и есть. Билл хотел, чтобы она его побрила. Он закивал — энергично, серьезно, голова его подпрыгивала, то ли выражая согласие, то ли свидетельствуя об активном одряхлении.

Она уселась, прогнув его кровать, а затем, впихивая подушки отцу под спину, уловила в его глазах пышущее нетерпение, столь же ему чуждое, как и борода: Билл никогда ничего не выказывал, кроме безграничной и мудрой терпеливости. Джин заторопилась. Горячее полотенце, чтобы у него расслабились поры; вместо крема для бритья — мыло. Поддерживая правую руку левой, она приступила к делу, проводя бритвой снизу вверх от скулы к челюсти и отчаянно стараясь оправдать его доверие — в конце концов, он мог попросить об этом Филлис. Может, он вообще завел себе бороду только для того, чтобы она ее сбрила. А это оказалось намного труднее, чем ей представлялось. Подобно смене подгузника, это было простой задачей, управляться с которой, однако же, невозможно без практики.

Кожа Билла утратила упругость, и Джин, боясь слишком сильно ее поцарапать, осторожно и безуспешно водила лезвием, многократно повторяя одно и то же движение, пока он ее не отослал, горестно и разражено всплеснув своими большими руками. Ей удалось расчистить одну-единственную полоску, словно бы убрав снег с узкой пешеходной тропинки. Она вытерла остававшуюся мыльную пену, но на лице у медсестры, явившейся, чтобы передать ей сообщение, четко читались сомнения: это у него высыпание или же обострение плешивости? В записке говорилось, что ей звонил Ларри Монд, который оставил свой номер. Джин понятия не имела, как он узнал, что она здесь, но эта тайна вскоре разъяснилась, потому что вслед за медсестрой вошла Мэрианн.

Со времени своего приезда она встречалась с сестрой впервые, а безразличие Мэрианн к ней с годами все более усилилось, какие бы мягкие прокладки ни сохранялись между ними. Так что, когда в дверях появилась темная голова с новой мальчишеской стрижкой, Джин удивилась тому, насколько приятно ей ее увидеть. Перемену в своих чувствах она могла приписать только угнетенному состоянию их старика и воспоминаниям — неизбежным в этой больничной обстановке — о смерти Билли.

Они вместе сидели рядом с отцом — Мэрианн ни словом не обмолвилась о его неоднородной бороде, предположительно потому, что сочла это делом его собственных рук, — пока его усталость не стала бросаться в глаза: нижние веки у него набрякли, влажные и с красными ободками, как у гончей. Поцеловав его, они вышли из здания, чтобы Мэрианн могла покурить. Еще один приятный сюрприз — в кои-то веки она не скрывала этого от Джин, чтобы выглядеть более безупречной.

Ее сестра сбросила в весе, но отнюдь не убавила в уме. Она спросила, добрался ли до нее Ларри. Сидя на ступеньках, Джин вдруг вспомнила, что Ларри знаком с Дугом Майклтуэйтом, адвокатом, мужем Мэрианн, и все это показалось ей настолько обещающим, что она упустила из виду простую вещь: по сравнению с интенсивной терапией обещающим является решительно все.

— Как ты насчет того, что пообедать сегодня вечером à quatre[81]? — импульсивно спросила Джин. Даже сама эта фраза дарует какое-то праздничное настроение, подумала она. — Или, может, нам следует включить и маму — если нам удастся убедить ее выйти.

Джин испытывала подъем из-за беспокойной праздности и обнаружившейся возможности дружбы с сестрой, почти не смея уже помыслить о шансе увидеть Ларри, причем в безопасности, обеспечиваемой семейным сбором.

Они позвонили Дугу, а тот связался с Ларри: об обеде договорились. А потом Мэрианн, выглядевшая совсем не по-матерински в своих тесных линялых клешах, начала хихикать. Джин понимала, что отчасти это порождалось нервным напряжением из-за тревоги о папе, но все же думала, уж не завела ли ее обычно мрачная сестра романа — как еще объяснить эту перемену настроения, очертаний и стиля, эту эльфову прическу, эти радующие глаз брюки в обтяжку, с талией ниже пояса?

— Что такое?

— Сама не знаю, почему об этом думаю, — ответила Мэрианн, ожидая дальнейших умоляющих расспросов.

— Валяй, рассказывай — что это тебя так рассмешило?

— Ну, помнишь тот вибратор, который ты заставила меня украсть?

— И что?

Джин не заставляла ее что-либо красть, хотя было бы правдой сказать, что она поощряла ее к этому. Для доступа в один из клубов, в которые ходила Джин, она, ко всему прочему, потребовала, чтобы Мэрианн «достала» журнал «Плэйбой», а затем сунула его в карман плаща Дезмонда, швейцара. И однажды, да, в безумном приступе властности, она поставила условием еще и вибратор. Когда же Мэрианн непостижимым образом предоставила ей эту штуковину — из пластика цвета слоновой кости и с фут длиной, — то Джин выказала раздражение этакой мачехи. Она не примет этот «инструмент для массажа» — так четко значилось на упаковке, на что она и указала, — и это стало их последним совместным походом в клуб.

— Знаешь — в тот раз, когда ты отказалась признать мой самый сказочный подвиг? Что ж, ты была права. В каком-то смысле.

— Как это понимать — я была права? — Джин действительно хотела это узнать.

— Я его не крала.

— Что? Но я ведь помню. Как сейчас. Он был примерно такой длины.

Джин распростерла напряженные руки, разведя их между собой на ярд. И вскоре они зашлись в конвульсиях — от напряжения, ужаса и ностальгии, прерывисто хватая ртами воздух, они хохотали, и Мэрианн время от времени издавала что-то вроде хрюканья, охваченная новым приступом пронзительного смеха. Нет, точно, у нее роман, подумала Джин, приходя в себя. А эти новые трели по нраву ее любовнику — они, вероятно, являются эхом его собственного смеха. Другие курящие глядели на них и улыбались: на больничной лестнице подобное расположение духа обычным отнюдь не было.

— Нет, я его не крала. Ты разве никогда не замечала, что их держали на стене за прилавком, вместе с этими презервативами с закрученной по спирали дугой, гофрированными, со вкусом шоколада, — таких теперь не увидишь.

— Слушай, а ведь ты права. Странно, что их не осталось, а?

Мэрианн сражалась со смехом, чтобы продолжить свой рассказ.

— Я его купила! — сказала она с торжеством в голосе.

— В самом деле?

— Да — я сказала тому чуваку, помнишь того старикана из лавки Дрейка, ну, того, с моржовыми усищами?

— Конечно. Мистер Дрейк.

— В общем, я сказала, что это для моего отца.

Обе сестры взвизгнули.

— Сказала мистеру Дрейку, что у папы разболелась спина из-за тенниса и что ему нужен инструмент для массажа.

— Поверить не могу, чтобы тебе хватило наглости на этакое, — сказала Джин, успокаиваясь из-за восхищения и припоминая трезвый, под стать дедовскому, облик мистера Дрейка. — Что он сказал?

— Глазел на меня целую вечность, как будто не знал, что делать, а потом наконец повернулся, снял его со стены и протянул мне. Сказал… что он не подлежит рефинансированию.

У обеих, поскольку пытались сохранить самообладание, стали вырываться сдавленные фырки.

— Так что же ты все-таки сделала с этой штуковиной?

— Ну, попыталась ее использовать, конечно. Или попыталась попытаться, я тогда так боялась, что Глэдис или мама найдут ее, если я ее где-нибудь брошу. В бельевой — я сунула ее в чью-то корзину. И, представь себе… — Она снова сделала паузу, а глаза у нее меж тем обратились в наполненные смешливыми слезами щелочки. — Оказалось, это была бельевая корзина миссис Вайдерманн!

Они от души захлопали себя по коленям при мысли о том, как эта их вдовая соседка с ее строгими стульями с подбивкой на ножках, чтобы не скользили по полу (девчонки иногда туда ходили, чтобы полакомиться маковыми булочками миссис Вайдерманн), обнаруживает такую штуковину среди своих свежевыстиранных салфеточек.

На мгновение Джин подумала, не признаться ли ей Мэрианн о том, что у нее случилось с Дэном, — смехотворный позыв. А не рассказать ли ей о романе Билла? Нет, здесь, у входа в больницу, где он лежит, это было бы непристойно. Джин подумала, что ее сестру, пусть даже и взрослую, подобное известие покоробит. Но в стремлении стать ей ближе, как-то ознаменовать ту драму, через которую все они пробирались, она отважилась на интимный вопрос.

— Ты можешь представить, что у тебя роман на стороне?

— Господи, ни за что, — последовал автоматический ответ. Мэрианн была благословлена полной определенностью, у нее для всего имелся план, и Джин в кои-то веки воздержалась от насмешек. Мэрианн была восхитительна — и права. — Подумать только, предавать собственную семью ради какого-то мерзкого кувыркания в сене, — однако же только и слышишь о тех, кто занимается подобными делишками. Это жалко. Так себя вести могут только тупицы. Не говоря уже о том, что это вообще дурно, гнусно и мерзко. Нет, я думаю, что единственным выходом могла бы послужить палочка миссис Вайдерманн.

Джин, начинавшая уставать от всего этого, увидела Филлис, которая стояла ступенькой выше. Ни одна из сестер не заметила, как та подошла.

— Так и знала, что найду вас обеих здесь, — что за смех? Что это вы говорили о миссис Вайдерманн? — спросила Филлис, осторожно радуясь этой новой и публичной непринужденностью между сестрами. — Умерла в прошлом году, знаете ли. Восьмидесяти двух лет. В «Times» был довольно-таки объемистый некролог. Там говорилось, что она осталась в живых после концлагеря,не вспомню, которого. Потеряла всю семью. В шестнадцать лет приплыла сюда одна-одинешенька, не зная ни слова по-английски, не имея ни одной родной души на целом свете, и получила работу в Саксе[82]… Мистер Вайдерманн был директором крупного универмага. А мы, подумать только, все эти годы не имели обо всем этом ни малейшего понятия. Ваш отец спит, — сказала Филлис с самой малой толикой упрека. — И что же, могу я спросить, так вас развеселило?

— Слушай, мама, у нас есть план, — сказала Джин.

— Да, — встряла Мэрианн, — и ты тоже идешь с нами. На обед с Ларри Мондом.

— Господи, так он в городе? — спросила Филлис. — И не припомню, когда я в последний раз видела Ларри. Во плоти, так сказать. Это было бы забавно, но я, право же, не думаю, что мне удастся, — сказала она.

— Тебе надо выбраться, — воззвала Джин.

— Папа был бы за, — сказала Мэрианн. — Мы втроем и Ларри, а Дуги присоединится к нам позже. Когда у нас будет другая такая возможность?

— Тебе все равно не позволят остаться здесь на ночь, — добавила Джин.

— Ладно, — сказала их мать, все еще хмурясь, но в то же время явно наслаждаясь этой заботой со стороны своих девочек, — договорились.

Она взглянула вверх, на больничные окна, словно папа мог их подслушивать.



В тот вечер сестры провели Филлис вдоль по Третьей авеню, взяв ее под руки, словно арестантку, и все трое щебетали всю дорогу до маленького французского бистро на восточной Шестьдесят девятой. Когда они подошли, Джин разглядела Ларри на другой стороне улицы: раздуваемый ветром серовато-зеленый летний костюм, голубая рубашка, обозначавшая его плоскую грудь и худощавую фигуру, ниже шеи — треугольник загорелой кожи. Сначала он обнял Филлис, которая крепко обхватила его за шею своей артритической и отягощенной драгоценностями рукой, затем Мэрианн, а потом, очень коротко, Джин, которой, отступив, посмотрел прямо в глаза и только и сказал: «Так». Он откинул в сторону прядь волос со лба — теперь они у него длиннее, отметила Джин, почти как в старые денечки.

Было только полвосьмого и снаружи оставалось совершенно светло, но в ресторане, полуподвальном, как кухня Джин, возникало чувство, что разворачивается ночь, — этому способствовали официанты с их черно-белой униформой, восковое мерцание дюжины маломощных бра, красные ковровые дорожки и обилие зеркал; через скрытые динамики французская певичка навевала воспоминания о военном времени. Bien sûr, ce n’est pas la Seine… mais c’est jolie tout dé même, à Göttingen[83]

Когда, прямо с корта, приехал Дуг, снова заказали шампанское, хотя праздновать было нечего, и атмосфера осталась приглушенно истеричной. О плачевном состоянии Билла никто ничего не говорил. Любой анекдот, с которым выступали по крайней мере трое из собравшихся за столом, рассказывался и пересказывался как знаменитая шутка, производя взрывы смеха и служа для Джин откровением: все эти годы она была неправа, прячась от них вдали. Сестра ее в своем блестящем зеленом платье выглядела очаровательной, а еще и счастливой, отметила Джин, еще раз впечатленная Мэрианн. У нее, казалось, действительно был роман — с ее собственным мужем.

В общем, все шло настолько хорошо, что когда Джин услышала, как ее мать гикнула и брякнула бокалом о стол, то подумала, что Филлис начинает какой-то громогласный тост.

— А мне теперь на все это начхать, — практически прокричала она. — Только не говорите мне, я вас умоляю, что дело не здесь не в сиськах и не в заднице, — честно, это Билл Уорнер не хочет признать, что дело в сиськах и в заднице, так ведь? Главным образом в сиськах, смею вас заверить. Мне плевать, что там он говорил. Он говорил, она его интеллектуальная ровня. Он говорил, она способна понять, что ей говорят. Умеет слушать, умеет слышать. Ладно, вот что я скажу, услышь это, Уильям Уолтон Уорнер, услышь и пойми: я — все еще — здесь.

Джин в полной мере ощутила унижение своей матери — сексуальную ревность, оставшуюся незажившей и кровоточащей спустя двадцать лет, — не так же ли будет она сама говорить о Джиоване, когда ей стукнет шестьдесят шесть? Но ее сопереживанию мешала та жестокость, с которой ее мать подобрала время: ей вздумалось облегчать душу, когда отец подвешен на крючок на шестом этаже больницы и не способен не только ответить, но и вообще говорить. Не поэтому ли Филлис забиралась на механическую кровать рядом с ним? Теперь, когда он беспомощен, она может востребовать его обратно.

Дуг уткнулся взглядом в свою тарелку, украдкой обхватив Мэрианн за плечи, — чего она, скорее всего, не заметила, а карие ее глаза заблестели от непролитых слез. Подумать только, ведь Джин ей едва обо всем этом не рассказала, не далее как сегодня днем. Ларри обхватил рукой плечи Филлис — отважный мужчина. И вдруг Джин в точности поняла, кто была любовницей ее отца. Женщина, которую она называла тетушкой Юнис, ее консервативная партнерша по маршу протеста. Да, так оно есть — она, когда-то столь много значившая в их жизни, потом совершенно исчезла, как сквозь землю провалилась. Тишина была невероятно тяжелой, и даже официанты обратились в восковые фигуры, что избавило от их назойливого фонового жужжания, не прекращавшегося весь вечер.

Ларри подал знак принести счет, и Джин обошла вокруг стола.

— Пойдем, мама, — сказала она. — Пойдем домой.

Снаружи она увидела, как Мэрианн, осторожно ступающая на своих высоких шпильках, взяла Дуга под руку и они вдвоем зашагали на запад — редкую ночь им приходилось оставаться в городе, наедине друг с другом, и он заказал номер в отеле при автостоянке. Глядя на них, Джин надеялась, что их свидание еще пойдет на лад.

Филлис, отрезвленная ночным воздухом, заявила, что хочет идти пешком, но ее легко убедили принять предложение их подвезти. Ларри приехал на зеленом внедорожнике «дефендер», совершенно не подходящем для цивильной городской езды. После того как помог Филлис залезть на переднее пассажирское сидение — с таким же успехом она могла усаживаться на лошадь, — он открыл заднюю дверь для Джин и, прежде чем она смогла забраться внутрь, неловкая в своей неподатливой сатиновой плиссированной юбке, коснулся ее запястья и тихо сказал:

— Приглашаю тебя завтра на ленч. Я хотел бы увидеть Билла, если он принимает посетителей, — и мог бы заехать за тобой в больницу.

В ответ Джин смогла лишь кивнуть — энергии на то, чтобы секретничать, больше не оставалось. Слабость, которую она чувствовала, была осязаема. Вещи теряют свою силу, подумала Джин; а на сей раз в роли вещей выступаем мы сами.

— Позвони мне утром и скажи, как у него дела. И у всех у вас.

— Хорошо, — сказала Джин, забираясь внутрь салона. — Мама завтра утром будет в библиотеке, — добавила она, без утайки обозначая весь план. — Может, ты подвезешь ее, когда поедешь навещать папу?

Она не хотела оставлять Филлис одну.

Они договорились на полвторого, что давало Ларри время на доставку того, что он назвал своим утренним грузом, из-за чего Джин поневоле подумала о прачечной, а вследствие этого и о них двоих, обремененных грудами одежды для сдачи в химчистку «Рай» в декабре прошлого года. Ларри ни разу не упомянул о своей жене, предположительно находившейся в Принстоне, в то время как он в одиночестве и в трудах проводит лето в городе.

Возле дома Филлис они быстро пожелали друг другу доброй ночи, и Джин, как пастушка, провела свою мать, которая выглядела как никогда маленькой, в элегантный вестибюль. Он подождал, пока они войдут, прежде чем отъехать, и рычание его армейского двигателя, даже оно напомнило ей об отце. Как только Ларри скрылся, она вернулась к своим тревогам. Сегодняшнее затрудненное дыхание Билла, как долго оно может продолжаться? Вместо того чтобы поправляться, он, казалось, разваливался на части. Филлис грузно опустилась на скамеечку лифта, а Джин, закрыв глаза, прислонилась к зеркальной стене, думая о предстоящем утре и о поездке в больницу, а еще и том, следует ли ей позвонить Мэрианн, когда она окажется в квартире. Она подавила безумный позыв разыскать тетушку Юнис, как будто только благодаря ей одной папе могло стать лучше. Даже если она все еще жива.




На следующее утро Джин, чувствуя колотье в голове, добралась до больницы немного позже, чем обычно. В холле отделения ее перехватил Джо, их союзник среди медсестер интенсивной терапии. Он объяснил, что Билла спустили вниз, чтобы вставить ему в горло дыхательную трубку: сделать интубацию.

— А почему нельзя было сделать это здесь? — спросила она, испугавшись тайной трахеотомии. — Разве где-то еще есть более интенсивная терапия, вроде дыхательного отделения?

Медбрат, признавший, что причина ему неведома, не удостоился похвалы за свою откровенность, а у Джин резко повысилось артериальное давление, когда она увидела, как ее отца ногами вперед катят обратно в его палату. Он, пепельно-бледный, пребывал без сознания — под воздействием наркоза, — и из открытого его вялого рта текли слюни, омывая голубую пластиковую трубку, выглядевшую так, словно он проглотил трубку для ныряния. Но в итоге всего Джин убедили, что, пусть это и жестоко, они, по крайней мере, действовали наконец так, как надо было, чтобы попытаться ему помочь. Насколько сам он это осознает, сказать никто не мог. Она рано покинула больницу, сама ощущая отчаянную нехватку воздуха и будучи убеждена, что он мерзнет день напролет. Она усядется на сверкающей слюдянистой стене и будет ждать, чтобы предупредить Филлис о трубке у папы, прежде чем та к нему поднимется, а затем сказать Ларри, куда ехать.

Несмотря на все беспокойство, Джин ждала ленча с нетерпением. Но где же они? В два часа те, что перекусывали на ступеньках, начали редеть, растекаясь обратно по этажам выстуженной башни. В четверть третьего люди приходили и уходили, но никто не сидел — только Джин, глядевшая на улицу с ее исходящим паром люком, этим весьма существенным знаком Нью-Йорка.

Люди, думала она, сложили пословицу: кто твои истинные друзья, ты познаешь в беде, в любой беде. Так кто же доводится истинными друзьями ей самой? Это был вопрос, которым в последние двадцать два месяца задавалась вся нация, а не одна только Джин. И сейчас, завороженная медленным подъемом и рассеиванием призрачных городских испарений, она вспоминала о дыме вокруг обрушившихся Башен-близнецов, по-прежнему поднимавшемся спустя месяц после атаки, — и как она ощутила тогда ту же беспомощную потребность, как и при этом посещении папы в больнице, вернуться домой, в Нью-Йорк, и как выглядело то, что она увидела через три недели после происшествия: огромный, исходящий паром, театрально освещенный люк, так живо напоминавший обо всей этой просеке в населении — о людях, обратившихся в пар.

«Пожалуйста, пусть он живет». Джин, неуверенная в том, к кому именно обращена ее мольба, могла объяснить одно: она не готова к большему одиночеству. «Я еще не распознала, кто мои друзья!» Теперь она взывала непосредственно к своему отцу. Он бы понял, он бы за нее вступился. «Я знаю, что была тупицей». Она подумала о романе Билла, положившем конец его браку. Действительно ли то была тетушка Ю — которая, вне всякого сомнения, могла понять все, что он говорил? А впрочем, какая разница? Она испытывала жалость к Филлис, в восемнадцать уже ставшей матерью, обратившей всю свою юную женственность на мужа и детей. В то же время Джин теперь понимала, что именно сделал Билл и какую важную информацию получил он благодаря своему поступку: что он не мертв. Может, не так уж и важно, кто это был. От стриптизерши ли, стюардессы или обладательницы бесконечно утонченного юридического ума, от любой из них мужчине хочется узнать вот что: действительно ли я жив, действительно ли я любим? Разумеется, в дополнение к «да» каждому хочется знать и одно имя, одно и то же имя, подписывающее ответ на оба вопроса.

Джин стало жарко на этих искрящихся ступенях, она чувствовала себя несчастной. Большее одиночество было именно тем, что она уже ощущала, — и, как теперь поняла, ощущала уже довольно давно. Сначала она осталась без брата, затем — без мужа, а вот теперь — почти уже без отца… что случилось со всеми мужчинами? Она поражалась тому, насколько она была тупой. Как раз тогда, когда ей надо было приготовиться к большему сиротству (прости, Филлис), она отдалилась от Марка с его идиотской неверностью и даже вступила в союз, каким бы кратким он ни был, с его врагом; разве Марк, если бы узнал, не назвал бы Дэна именно так — своим врагом?

Она прикидывала, смог бы Марк утешить ее сейчас или когда-нибудь вообще. Недавно, обуреваемый тревогой, он был бы ревностно, ощутимо обеспокоен, как в те дни, когда они ждали известия от Скалли, хотя, конечно, его в действительности не было рядом с нею, когда оно пришло. Если же он оказывался рядом, то был либо рассеян, либо пьян. Включая тот раз, когда они занимались любовью после «Chez Julien», накачавшись шампанским, — как прошлой ночью в бистро: шампанское, чтобы отпраздновать, что они не умерли. А как насчет его спешки в то утро: когда Марк в последний раз медлил? Никогда не извиняйся, никогда ничего не объясняй; чмокнув на прощание жену, он гигантскими шагами устремился к выходу да и был таков.

Конечно же, он встречался в Германии с Джиованой — с чего бы еще приключилась столь легендарная беда с его волосами? Джин могла бы рассмеяться при мысли об этом младенческом «помпадуре». Но Джиована — теперь она стала ходячей шуткой в человеческий рост. Она вспомнила фразу из книги Ларри, цитату из Ницше: «Шутка есть эпиграмма на смерть чувства». Пока она сидела в ожидании на больничных ступеньках (думая о том, почему оба ее родителя отбросили свое кредо и свой призыв: «Не опускай рук, приноси пользу!»), то на складной металлической кровати на колесиках ей виделся именно Марк, а боковая перекладина была опущена не для того, чтобы допустить ее внутрь, но лишь затем, чтобы он мог свесить поверх этой перекладины ноги, — гораздо менее ясным было, кто сидел рядом с ним, массажируя ему икры: Амината или Глэдис? Джиована или Джин? Джин или миссис Х.? Миссис Х. или Филлис? Нолин или Дэн? Виктория или Софи? Марк определенно не знал, кто его истинные друзья.

Когда наконец прикатил «дефендер», Джин начала рассказывать Филлис о трубке еще до того как та полностью спустилась из машины на землю, и на мгновение ее мать (с поднятым воротником, в хрустящей белой юбке) застыла на высокой ступеньке из гальванизированной стали, рискованно наклоненная вперед, подобно зеркалу в бистро. Джин вела свой рассказ осторожно, желая упредить любое чувство вины, которое могло последовать за нехарактерной для нее вспышкой накануне вечером, особенно теперь, когда Билл подвергся травматическому вторжению, — но нечем было остановить разлив сожаления, затапливавший лицо ее матери, чья беспечность осталась в «дефендере», словно пустой бумажный стаканчик, когда она бросилась вверх по ступенькам, даже не попрощавшись.

— Увидимся вечером дома, — крикнула она через плечо, вспомнив о них. — Я уйду, когда они меня выставят, в шесть часов. Ларри, ты просто прелесть!

Ларри поднял полураскрытую ладонь — нечто среднее между прощальным взмахом и знаком солидарности. Он без лишних слов понял, что для посещения его старого босса день был неподходящий.

— Давай-ка двигать отсюда, — сказал он, помогая ей забраться на сидение. — Ты хотя бы голод чувствуешь?

— Стыдно признаться, но я просто умираю от голода — где это вы пропадали?

Она не вполне осознавала, сколько прошло времени, прежде чем эти слова вышли наружу, неся с собой спутанные чувства, словно сплетенные водоросли, намотавшиеся на якорь.

— В общем-то мы уже выехали, а потом пришлось вернуться в библиотеку. Твоя мать забыла свою сумку. Немного рассеянна, да? Что вполне объяснимо.

— Можно называть это и так, — сказала Джин, довольная тем, что он вроде бы не ожидал повторного воспроизведения откровений прошлой ночи. Но он работал в фирме в то самое время, и ее разбирало любопытство. — Все ли в офисе об этом знали — это была тетушка Ю, не правда ли?

— Больше никто не знал, — сказал он, — точнее, это я так думаю.

По крайней мере, он мог подтвердить ее подозрение — и хранить тайну. Джин увидела, что Филлис забыла свои солнечные очки в черепаховой оправе, и тотчас их надела. В ярком солнечном свете они одаривали прохладой, служили для глаз коричневатым чаем со льдом, но вскоре она их снова сняла — ей не хотелось выглядеть похожей на мать.

— Как насчет «Речного Кафе» — если ты сможешь выдержать всю дорогу до Бруклина? Впрочем, в это время добираться туда недолго, прямиком по Вестсайдскому шоссе.

— Прекрасно. Вот как, должно быть, чувствуют себя в пятницу после полудня те, кто по-настоящему работают.

Ларри улыбнулся, его тяжелый двигатель напрягся при переключении передачи.

Горячий ветер вдоль шоссе, ярко-зеленые клинья парка, солнце над Гудзоном — к тому времени, как они доехали до моста, Джин чувствовала себя легко и свободно, необъяснимо бодро. Она забыла об этой особенности Ларри; его природная атлетическая непринужденность прикрыла собой когтящие мысли о роковом исходе. Всего лишь находясь с ним рядом, она ощущала себя сообразительнее, может быть, из-за его ожиданий, его уверенности в ней — или же это просто расплескивалось вокруг него? Способствовало, конечно, и то, что разговор не сворачивал в скучные воды дизайна и маркетинга, но Билл всегда говорил, что это у него есть: он называл Ларри сатанинским спорщиком.

Несмотря на обед накануне и неизбежное, учитывая выступление Филлис, углубление близости между ними, они слегка нервничали, сидя наедине друг напротив друга за ресторанным столиком. Джин слышала, как все, что она говорила, проигрывается снова, словно эхо при телефонном звонке на дальнее расстояние. Они пили горький лимонный pressé[84], и Джин клялась, что омлет, который им подали, был легчайшим, но при этом все же оставался достаточно масляным, чтобы его съесть: дома подобное воспроизвести невозможно.

— Он как воздух, — сказала она, — промасленный воздух. Простая вещь, которую в действительности невероятно трудно сделать. Вроде как побрить папу.

Она рассказала Ларри о своей неудавшейся попытке, представляя ее в несколько более комичном свете, чем было на самом деле, и он слушал ее спокойно, с веселым, но также и понимающим выражением лица, словно его удовольствие проистекало не из ее маленького рассказа, но лишь из одного ее соседства. Женщина, бреющая мужчину, — нечто, возможно, чрезвычайное интимное. Ларри упомянул о Мильтоне как о слепом старце, которому читали вслух его дочери, а уж это привело их к этимологии слова «секретарь». «Раб-переписчик, — сказал Ларри, — вроде юридического клерка». Из того, как он повернул всю голову, чтобы оторвать от нее взгляд, Джин заключила, что он тоже словно бы пребывает на качелях: спонтанному стремлению к контакту противостоит взрослый ужас перед последствиями. Чем оно было, ее продолжающееся желание флиртовать, — просто обратной стороной интенсивной терапии или же откатом волны после ее олимпийского нырка в бассейн порнографии? Чем бы оно ни было, она никогда не допустит, чтобы он его заметил.

Ларри сказал, что Принстон пытается завлечь его обратно.

— Обширный курс и весьма своевременный — «Гражданские свободы и международные отношения», в Школе международных и общественных отношений имени Вудро Вильсона. Известной, — добавил он, — благодарение Богу, и как Вуди Ву.

— Думаешь взяться за эту работу? — Не скажет ли это что-то насчет того, где он намеревается жить?

— Ну, есть и другие возможности, — сказал он неопределенно, — возможно, что-нибудь на кафедре философии в Нью-Йоркском университете. Мои интересы все больше и больше лежат в области чистой философии. Даже не в юриспруденции. Меня занимают первопричины — эпистемология. После нынешнего дела я собираюсь оставить частную практику.

За ним, сидевшим на террасе, поверх своих тяжелых опор простирался великолепный мост, тянулась паутинная путаница искрящихся кабелей, все было прочным — и парящим. Позади Ларри и моста в щедром послеполуденном солнце лежал Манхэттен.

— Я как раз был здесь, когда это случилось, — сказал Ларри, когда разговор неизбежно обратился к 11 сентября. Его взгляд, обычно обескураживающе прямой, сфокусировался где-то на полпути до нее. — Жил на Бруклинских Высотах — еще до того, как привык к квартире фирмы, — у друзей, прямо вот там, в пентхаузе на Монтэг-Террас. Только-только вышел на крышу со своим кофе, и тут же увидел, как врезается первый самолет, а потом и второй.

— Боже. И каково было это чувствовать?

— Пару дней я все время ходил к мосту или прогуливался вдоль променада. Я просто смотрел, как летают бумаги — офисные документы, вращаясь, трепеща и опадая, словно зола из дымохода, бумаги, которые казались бриллиантовыми на фоне синевы неба. Ну да ты сама это видела. Часть меня вот так же рассыпалась. Снялась с петель. Отсоединилась. Кроме света, однако же. Как у половины города, я полагаю. Произошли какие-то таинственные химические изменения… Я мог бы поклясться, что ноги у меня действительно стали весить больше. Но я продолжал возвращаться. Снова и снова. И опять смотрел на трепещущие бумаги. Знаешь, это чувство было каким-то безумно личным. Как будто в воздух были подброшены все бумаги моей жизни.

Он сделал паузу, но Джин оставалась безмолвной.

— Вот в чем дело, — продолжил он, — и, думаю, это стало частью моих проблем с тем днем и со всем, что он начал означать. Я всегда верил в правосудие — жизнь на это положил, ты могла бы сказать, при, — и здесь он рассмеялся, — достойным сожаления исключении, касающимся наших амиго с поприща кораблестроения.

— Ах да, дело Козлищ!

— Но что же это деяние, которому я, в конце концов, был свидетелем… сотворило с нашими инструментами для отправления правосудия? В последние месяцы этот вопрос обрел, конечно, ужасающую весомость. С упреждающим ударом. Совершенно незаконным — ведь эти новые приемы ведения войны появились в результате гротескной эволюции. Все, что у нас есть, — это закон. Это все, что есть у меня. И это все, что есть у тебя — и у всего общества. Мы живем в законе и по закону. Здесь я, конечно, цитирую. Закон делает нас такими, какие мы есть. Гражданами, мужьями, владельцами того или иного имущества. Это одновременно и меч, и щит. И все же он абстрактен — наш эфирный повелитель. Мы спорим, бесконечно спорим о том, что предписывает закон, — я спорю, я законник, это то, чем я занимаюсь. Но если даже мы не знаем — если наше отправление закона можно заменить интерпретацией, — то как нам убедить других? Особенно этих других. Идиотская определенность. И то, что можно с полным на то основанием называть приговором к смерти. Как же в таком случае нам удастся убедить самих себя? И на какое время? Увещевание — мой талант и моя вера — в одно прекрасное утро, великолепное, голубое утро, оказалось… выпотрошенным.

Ларри сказал ей, что на протяжении какого-то времени после 11 сентября он не мог говорить со своими детьми, — он сразу же стал их успокаивать и впервые в жизни почувствовал, что слова его пустопорожни.

— Чем, в сущности, я мог их успокоить? Каким станет их будущее? И как, черт возьми, мы собираемся защитить их, наш труд? Теперь, спустя почти два года, это, может, кажется ненормальным, но в то время я только и мог, что ходить к мосту, прогуливаться по променаду, смотреть в небо. Самолетов больше не было, только бумага. Потом и бумаги не стало. Только небо.

Ей делалось не по себе, когда Ларри начинал изъясняться помимо слов — используя руки и отсутствующее выражение лица при широко раскрытых глазах, чтобы передать то, чего не мог ясно описать. В такие моменты он не так уж сильно отличался от папы. Когда Ларри говорил, его чересчур голубые глаза приобретали евангелическое сияние, спирографические радужки вновь обращенного. Но он был приверженцем точности, он был точен, как хирург, — и это неудачное сравнение заставило Джин почувствовать еще большую неловкость и больший испуг. Насколько хирург точен?

Инстинктивно, чтобы поднять настроение, она напомнила ему об их секретной миссии в Нью-Джерси.

— А твоя рубашка — она распоролась об ограду.

— В самом деле? — сказал он, улыбаясь.

Возможно ли, чтобы он этого не помнил? Что ж, вполне естественно, что внезапное видение собственного загорелого торса не могло произвести на него такого же впечатления, как на нее, но она продолжила эту мысль для себя самой.

— Разорвалась наполовину на спине, и рубашечные полы сияли на солнце… И вот что хочу тебе сказать — тот, кто был тем парнем, никогда не сможет надолго впасть в депрессию.

Джин надеялась, что он не сочтет ее кокетливой или глупой, потому что она сама в это верила. Не из-за его тела, но, опять-таки, из-за ясности его намерений. И, как в тот давний день, она чувствовала себя необычайно довольной и ни в чем не нуждающейся. Она смотрела мимо него на огромный светопоглощающий город своей юности, а Ларри тем временем вытаскивал кредитную карточку из своего тонкого черного бумажника.

Официант вернулся и, извинившись, сказал, что не может обработать карточку, потому что нет света.

— Должны подать снова через минуту. Извините за задержку, мистер Монд. Это за счет заведения.

Он поставил на стол два бокала шампанского. Сидя за столиком, попивая шампанское и разговаривая — о необходимости придумать в ближайшие дни какое-нибудь развлечение для Филлис, о шансах Билла на не столь отдаленную выписку, о деле Ларри, которое грозит растянуться на все лето, о том, что обычные его планы провести конец августа со своими детьми рушатся, потому что у них вдруг объявились свои собственные планы, — они услышали чей-то голос из глубины ресторана, сообщавший, что свет отключен повсюду. Что такое происходило? Отключение электричества в Бруклине?

— Что произойдет, если отключение света достигнет и больницы? Может такое быть? — Она спрашивала об этом у Ларри, потому что тот понимал толк в электросетях, знал, как они работают, как устроены.

— Сомнительно. Но даже если это и случится, в большой больнице имеется большой резерв. У них там огромные генераторы. Подобная больница сама могла бы снабжать электричеством город.

Было почти полпятого, и Ларри дал официанту чек.




Поиски машины в пещере крытой стоянки грозили занять немалое время — собственно говоря, служитель выглядел убедительно занятым, стоя на пешеходной дорожке, уперев руки в бока и хмурясь на маленький транзистор на земле, как будто это был нашкодивший пес (хвост сломанной антенны клонился под этаким бойким углом, изображая сообразительность ради прощения). Служитель мотал головой.

— Я не знаю. Сказали, что ток вырубился повсюду от Канады до Флориды и вплоть до Детройта на западе. — Он со значительностью посмотрел на Ларри. — Выводы делайте сами.

— Что это значит? — спросила она, прищурившись на него, а затем на Ларри. Ей никто не ответил. Ларри попробовал включить свой сотовый: тот не подавал признаков жизни. В конце концов им удалось убедить служителя оставить радио и подогнать машину.

— Садись. Поедем в больницу, — сказал Ларри, давая служителю более чем щедрые чаевые и хлопая его по плечу. — Берегите себя!

Он вывел свой тяжелый агрегат на улицу и свернул за угол, чтобы направиться к мосту. Теперь Джин чувствовала себя в безопасности только в «дефендере»; она закусила губу, чтобы не расспрашивать его больше об электросетях и генераторах, об отце, о Филлис, обо всех жителях города, и сквозь широкое ветровое стекло вглядывалась в синее небо.

Часы над городской администрацией показывали одиннадцать минут пятого, и то же самое утверждали другие попавшиеся им на глаза часы, на углу Гринвич-авеню и Шестой, на котором в прежние времена так часто появлялась Джин, то есть там, где прежде находилась женская тюрьма. Четыре часа одиннадцать минут, точное время обесточивания. Вдоль зданий стояли люди. Сквозь толпу профильтровывалась атмосфера настороженности: внезапное чувство, что их оставили без присмотра, напоминало жителям всего города только об одном другом дне в его истории. Острожные владельцы магазинов опускали свои металлические решетки; и все же это всеобщее знание вводило в обиход и новое дружелюбие — то, которому способствовала приостановка обслуживания сотовых телефонов в дополнение к временному отсутствию света, охлажденного воздуха и стиснутого подземного передвижения.

То же самое время возвещали и третьи часы, на угловом банке на Четырнадцатой. Прилив колыхался с большей целенаправленностью, люди и машины, офисные работники, направлявшиеся домой. Движением управляли добровольцы: на Шестнадцатой улице это был рыжий толстяк с закатанными рукавами и важным видом отбивающего мяч бейсболиста; на Тридцать третьей еще один занимался тем же, чем в остальные дни, только на этот раз его вроде бы слушало большее количество народа. Да приидет народ мой, подзывал к себе черный человек с волосами, похожими на коврик из крючков, воздев обе руки и глядя поверх них в точку схода, в которой должны были выситься башни, этакий Моисей с магазинной тележкой, полной невозвращенных жестянок и бутылок, стоявшей прямо посреди оглашаемой клаксонами авеню, Моисей перед Красным морем сияющих копьеносцев-автомобилей.

— Позволят ли маме остаться в больнице? — сказала Джин, набирая на своем телефоне номер Мэрианн и надеясь, что эти нажатия на кнопки каким-то образом вернут его к жизни. — О, посмотри, — проговорила она, изгибаясь, чтобы видеть через боковое окно. — Давай остановимся.

Беременная с солидным сроком черная женщина на высоких каблуках и в красном платье брела, широко расставляя ноги, вниз по улице, откидываясь назад и, казалось, не замечая, что свитер, который она держит в руке, волочится позади нее по тротуару. Ларри свернул к обочине, а Джин опустила стекло и закричала:

— Прошу прощения! Мисс — мэм! Мы можем вас подвезти?

Женщина оглянулась и благодарно кивнула, слишком ошеломленная или слишком запарившаяся, чтобы говорить. Она проковыляла к ним, не ускоряя шага, и забралась в машину, заднюю дверцу которой, изогнувшись, открыла Джин. Вслед за ней туда же протиснулись еще четверо человек, и Джин вытянула руку, чтобы защитить готовую лопнуть женщину.

— Спасибо, — сказала та. — Меня зовут Мельба.

— Привет, Мельба, — сказал Ларри, кивая Джин, чтобы она закрыла дверь.

Значительные вес и высота «дефендера» были благом. Джин выглянула наружу, ища признаки грабежей и ада кромешного.

— Там сзади все в порядке?

В дополнение к Мельбе к ним погрузились две очень маленькие испанки средних лет, молодой человек в легком полосатом костюме и с портфелем в обнимку, а также парень-латиноамериканец примерно девятнадцати лет, устроившийся в самом дальнем отсеке.

— Да, мужик, спасибо за подвоз, — отозвался парнишка сзади. — Ты сам откуда?

Джин обернулась, чтобы на него посмотреть, и, увидев неопределенный пушок над его верхней губой, снизила его возраст до пятнадцати. А что до его вопроса — он был достаточно сложным и для обычного дня, так что она испытала облегчение, когда Ларри сказал:

— Мы сворачиваем на Вестсайдское шоссе на Сорок четвертой улице. Куда вы направляетесь?

Его вопрос был обращен к Мельбе.

— Сорок четвертая пойдет, я живу на углу Пятьдесят первой и Восьмой — остаток пути смогу пройти пешком.

— Мы отвезем вас домой — и всем остальным там, боюсь, тоже придется выйти, если только никому не надо к Вашингтонским Высотам.

Маленькие испанки, возможно, родственницы, согласно забормотали: «Пятьдесят первая годится, Пятьдесят первая хорошо», — но тут встрял хозяин полосатого костюма.

— Слышь, даю сотню баксов, чтоб отвез меня на угол Восемьдесят девятой и Парка.

— Прости, дружище. Нам надо ехать в больницу.

— Прекрасно. Даю две сотни.

Ларри глянул в зеркало заднего вида, отыскивая лицо этого типа, без приглашения сидевшего на заднем сидении его машины.

— Я же сказал, мы едем в больницу.

— Пятьсот баксов! — Он уже кричал. — Давай, мужик.

Джин не смела посмотреть назад. Ларри подъехал к тротуару — непростой маневр в этой разбухшей реке горячего металла — оглянулся и смерил взглядом этого человека, чье лицо покрывали струйки пота, и портфель, который тот по-прежнему стискивал так, словно он был набит золотыми кирпичами.

— Хочешь выйти здесь? Или на Пятьдесят первой?

— Чтоб тебя, мужик! Чего тебе надо? Черта лысого я стану платить больше пятисот.

Ларри вышел и, спокойный, но со стиснутыми челюстями, открыл пассажирскую дверь.

— Вылезай, — приказал он, не повышая голоса.

Потный человечек ступил вниз, не заставляя себя ждать. «Задница», — прошипел он, протискиваясь мимо Ларри и ударяя его по руке, вслед за чем тут же исчез в толпе.

Вернувшись на свое место, Ларри улыбнулся Джин и оглядел свою остававшуюся команду.

— Вперед, граждане!

Его довольный тон давал знать каждому, что они в безопасности, хотя у Джин было чувство, что только она и Ларри — двое взрослых на передних сидениях — имели нечто вроде реального представления о том, что происходит, причем не только нынешним днем. Если случилось худшее, то что в точности это означало — массовое взятие в заложники всех жителей Восточного побережья? И как скоро при такой жаре положение дел станет плачевным?

Она сосредоточилась на непосредственных нуждах — отец, Филлис и, о Боже, Мельба. Мельба тяжело и часто дышала, практически подвергала себя гипервентиляции. Голова у нее свисала вниз, словно она искала что-то, что обронила. Следовала ли она какой-то методике дыхания? — хотя, насколько помнила Джин, в таком случае ее вздохи были бы продолжительнее, глубже. Джин тронула ее за руку и спросила, хорошо ли она себя чувствует. Та кивнула — дескать, хорошо, и сделала большой глоток из бутылки минеральной воды, которую Джин вложила ей в руку.

— Может, вам следует поехать с нами в больницу? — сказала Джин, кратко касаясь запястья Мельбы и пытаясь определить, верно ли она судит о собственном состоянии.

Мельба энергично помотала головой.

— Лучше просто домой.

Крошечные женщины хранили молчание, парень бесцельно менял яркость освещения над пассажирскими сидениями, завороженный, как ребенок в кабине пилота.

— Смотрите в оба, чтобы не пропустить заправку, — сказал Ларри, ни к кому в особенности не обращаясь. Они уже миновали две заправочные станции, но одна была закрыта, а к другой выстроилась очередь, огибавшая целый квартал. На большинстве из них использовались электронасосы, электрические счетчики: автоматизированное наполнение и автоматизированная оплата, никаких наличных, только кредитки. На Таймс-сквер у больших отелей и перед театром собрались толпы народа. Ларри глянул на них.

— Их выставляют на улицу из-за дымовых сигнализаторов. Они, вероятно, сняли номера, а теперь не могут ими пользоваться, потому что это противозаконно, если дымовые сигнализаторы отключены.

Она видела людей, лежавших в дверных проходах, используя бутылки с водой в качестве подушек. Было не поздно, но очень жарко, и захватывались все тенистые уголки. Они походили на тех, кто томится в очереди за билетами на призовой концерт, пристраиваясь и прилаживаясь, готовясь скоротать долгую ночь, — многие из них были в пастельных одеяниях и в тренировочных костюмах, будто какое-то туристское вуду заставило их всех выйти этим утром в пижамах. Бензобак был полон менее чем на четверть. Они подкатили к углу Пятьдесят первой и Восьмой.

Джин сделала последнюю попытку.

— Мельба, вы уверены, что вам не надо поехать с нами в больницу?

Беременная опять помотала головой и принялась выползать из машины, ухватившись за подголовник, пока нащупывала дорогу ступней, которой не видела. Было пять сорок, когда Ларри и Джин повернули на запад, к шоссе. Две маленькие женщины улыбнулись и сказали: «Спасибо — спасибо», — заставив Джин на мгновение вспомнить о Марке и его сдвоенных прощальных словах. Он будет о ней беспокоиться — как ей связаться с домом? Если он дома. Когда они покатили дальше, Джин подумала о латиноамериканском пареньке, ремень джинсов у которого сидел так низко, что они совершенно не прикрывали его ягодиц, и жалела, что не спросила, как его зовут. Он добровольно поднимал и опускал на землю маленьких женщин, одну за другой, а потом снова сунулся внутрь за своей курткой и выразил благодарность, хлопнув раскрытой пятерней о ладонь Ларри.

— Милый был мальчишка, правда? — сказала она.

— Да нет, не очень. Он украл мою ракетку, — сказал Ларри, качая головой и смеясь. — Прямо с заднего сидения.

— Что? Почему же ты ничего не сказал?

— Я не видел, пока он уже не ушел. Даже не пытался ее прятать, как только выбрался из машины. Сукин сын, еще и с ладошкой своей ко мне сунулся. Держаться вместе во время кризиса, видишь ли. Добро пожаловать в Нью-Йорк.


Когда они подъехали к больнице и обнаружили, что она наглухо забаррикадирована и среди дюжин людей, мельтешащих снаружи, нет никаких признаков Филлис, — только тогда Джин начала паниковать. Ища поддержки в толпе, она одно за другим крупным планом выхватывала разные лица, встревоженные глаза которых были зеркальным отражением ее собственных. Как могла она потерять след обоих своих родителей? Никто в больнице не хотел с нею говорить, хотя в конце концов она добилась устного «нет» на свой письменный вопрос: «Остались ли в здании посетители?». Охранник отошел от стеклянной двери, прежде чем она смогла спросить что-нибудь еще. Ей оставалось только предполагать, что ее отец в интенсивной терапии находится среди тех, кому прохладнее и безопаснее всех остальных в городе.

— Нам надо найти Филлис, — настойчиво, как будто он ей возражал, сказала она Ларри. — Должно быть, она нашла попутку. Моя мать не пойдет домой пешком через сотню кварталов.

Она пыталась вспомнить, в какой обуви была сегодня Филлис: в яблочно-зеленых бабушах с веревочными подошвами, высоких.

— Нет смысла здесь оставаться, — сказал Ларри, направляя ее с тыла, вклинивая свое тело между нею и толпой. Водворив ее на место, он помог забраться в машину еще пятерым. Как бы стиснуты они ни были, Джин их почти не замечала. Ларри решил ехать не по шоссе, а по городским улицам, на тот случай, если у них кончится бензин. Автомобильных гудков было еще больше, чем прежде, и больше дикого вождения, многие люди сидели на тротуаре, и все же оставалась целая река пешеходов, шагавших, шагавших и шагавших.

Было больше половины восьмого, когда они добрались до Семьдесят четвертой улицы и, прямо у дома, увидели Филлис, которая болтала с привратником, Мануэлем (которого называла мануалом, как у оргáна). Джин сочла, что никогда в жизни не была так рада видеть свою мать — с широко расставленными в первой позиции ногами в яблочно-зеленых туфлях — или же так раздражена.

— Мама! Как ты сюда добралась? Могла бы оставить нам записку или еще что-нибудь придумать.

— Записку? Милая, ты понятия не имеешь, что там творится. Где ты была? Боже мой, у тебя ужасный вид. Слава Богу, что ты был с ней, Ларри. Давай-ка отведем ее в квартиру.

Наверху, восстанавливая силы после семи темных и невентилируемых лестничных пролетов, они пили тепловатый чай со льдом в сумеречной гостиной, и Филлис рассказывала о своем чудесном спасении на такси. Известий о причинах отключения по-прежнему не было.

— Мне было довольно-таки не по себе. Я имею в виду, почему я совсем одна еду в этом такси, когда люди вокруг кричат и стучат по крыше, чтобы в него сесть? Я даже не побежала, когда как бы ниоткуда появилось это такси — как мне состязаться со всеми этими нетерпеливыми бурундуками? Многие из них толкаются, я не знаю, как. Перепугались по-настоящему, и среди них совсем немало народу было в больничной униформе, как ни прискорбно. Но водитель выделил меня одну, он показал на меня и позвал: он меня выбрал.

— Почему, как вы думаете? — спросил у нее Ларри.

— Ну, когда мы уже поехали, я спросила его как раз об этом. И вы не поверите, что он мне сказал. Он сказал: «Вы напоминаете мне мою мать». А его — я еще не говорила? — зовут Мустафа Шериф.

Все рассмеялись, но никто не отважился спросить: кто это сделал?

— О папе есть какие-нибудь новости? — спросила Джин.

— Туда не пробраться. Остается только ждать. — Ларри поднялся на ноги. — Думаю, мне лучше выйти и попытаться найти бензин — или как вы завтра доберетесь до больницы? Если повезет, я смогу смотаться сегодня в Коннектикут и проведать своих. Зная Поп, я уверен, что они хорошо подготовлены, весь подвал забит жареными бобами, но они будут беспокоиться обо всех нас, угодивших в ловушку здесь, в городе.

Джин заметила, что он не упомянул о своей жене.

— Я поеду с тобой, — сказала она. — Искать бензин, я имею в виду.

— Может, тебе лучше отдохнуть, Джин? Ты в самом деле выглядишь усталой.

— Что ж, тебе придется просто с этим смириться, потому что я поеду с тобой.

— Ну ладно, — сказал он, явно польщенный. — Как насчет еды, Филлис? Не привезти ли нам чего-нибудь? Они будут сбывать ее по дешевке, все эти рестораны без холодильников.

— Я шагу не сделаю из этой квартиры, пока не придет пора ехать в больницу. Видите эту вазу с фруктами? Так вот, вы смотрите на мой обед. Обо мне не беспокойтесь.

— Ладно, будем посмотреть, что сумеем найти.




Небо было беспросветно оловянным: туча надвинулась на город, словно крышка, отрезав его от звездного света, запечатав собою зной. Как легко Ларри перешел на устаревшую манеру речи Филлис! Это не было ни осознанной мимикрией, думала она, ни сколько-нибудь покровительственным жестом, просто Ларри облегчал общение тем, кто оказывался с ним рядом, находя нужные выражения. У него имелся этот дар, как у святого Франциска, разговаривавшего с животными.

— Боже, — сказала она, — жара совсем не спала. Ночь будет очень темной. — Но, снова оказавшись в машину, она почувствовала прилив сил: они возобновляли свою миссию. Рассудительное кружение по улицам привело их на Вест-Сайд, вслед за чем они в течение часа ожидали своей очереди; к половине одиннадцатого бензобак был заполнен. Оба попытались позвонить по своему сотовому телефону. — Ты только посмотри на нас, — сказала она. — Если нас сложить вместе, то нам почти сто лет, а мы, вот, звоним своим матерям. Или пытаемся: главное ведь — это намерение. Что ты скажешь на то, чтобы припарковаться и немного пройтись? Посмотреть, что творится на улицах.

Встав наконец на ноги, они зашагали поСемьдесят седьмой улице в сторону площади Колумба, и Джин повисла на руке у Ларри. Ночная тьма была прочной, бархатистой; единственные различимые фигуры рдели в свете факелов — лица с фламандских полотен, усеивавшие крутые крылечки особняков.

— Они похожи на молящихся у алтаря, в день их особого святого, — сказала Джин. — А каждое крыльцо — персональная рака.

Ассамбляжи свечей, бумажных пакетов со спрятанными внутри свечами, голубоватый свет кемпингового фонаря, запах керосина и парафина. Люди, шедшие в темноте, появлялись внезапно, Джин не подозревала об их существовании, пока они не оказывались в шаге от нее, часто возвещая о себе едкими городскими испарениями.

— Прекрасная ночь для криминала, — сказал Ларри, и Джин ожидала с минуты на минуту услышать звон разбиваемых магазинных витрин. Страх ее был иррационален. Несмотря на темноту, царила как никогда дружественная атмосфера, на каждой улице устраивалась вечеринка для всего квартала.

— Каждую ли ночь жители Аппер-Вест-Сайда сидят на своих крылечках, распевая народные песни? — спросила Джин. — Смотри, чего нам не хватает в наших кафельных высотках на Ист-Сайде. Мне это знакомо. Собственно, это напоминает мне Сен-Жак. Просто ночные посиделки на ступеньках крыльца, вот что там устраивают для развлечения, бренча на гитарах и напевая, а то и просто куря и разговаривая.

— Звучит невероятно цивилизованно, — сказал Ларри. — Я бы и сам мог гораздо больше бренчать и петь. — Он вздохнул. — И разговаривать.

— Они поют, чтобы не подпускать к себе темноту. Так они говорят.

По радио транслировалась техническая передача об электросетях. Через квартал, по другому радио, гнусаво раздавал обещания какой-то представитель городской администрации, в голосе которого чувствовалась усталость; еще по одному озвучивались многочисленные группы интифады, которые уже боролись за то, чтобы взять на себя ответственность за происшедшее, суля большее и худшее.

— Представь себе, как брать на себя ответственность за массовое убийство, которого ты не совершал, — сказала Джин, теперь недвусмысленно испуганная, и обрадовалась, когда он взял ее руку в свою и стиснул ее, лишая возможности куда-либо ускользнуть. — Это как смерть тех, кого ты любишь. Террор, я имею в воду. Каждый новый случай освежает в памяти предыдущий, усиливая более ранние страхи, более давнее горе…

— Уверен, что ты права, — ничто никогда не проходит, — сказал Ларри. — Люди могут ожесточаться, но, как ни удивительно, по-настоящему никогда к этому не приучаются.

На площади Колумба окружение сделалось ярче.

— Очевидно, безопаснее оставаться под открытым небом, чем идти домой, — сказала Джин, меж тем как маленький японец, стоявший перед своим суши-баром с деревянным фасадом, попытался их остановить, дотронувшись до предплечья Ларри.

— Спасибо, приятель, мы просто прогуливаемся. — Когда они немного отошли, он сказал: — Ты не поверишь, как много можно сэкономить сегодня на куске гниющего тунца. Хотя, будь он даже бесплатным… как-то не лежит у меня душа к сырой рыбе.

— А как насчет жареной говядины?

Они остановились рядом с аргентинской закусочной. Через открытые окна свет и жар выдавались разворошенным огнем — на блоке над пылающими углями покоилась решетка размером с двуспальную кровать, наклоненная под таким же углом, как кровать отца. За огнем присматривал потный мужчина в белом, чья куртка была измазана в крови. Половина коровьей туши, колбасы, свернутые кольцом внутренности, целая свиная голова — все это, уложенное на огромную решетку, шипело и плевалось.

— Не могу поверить, что подобные заведения открыты, — как же твоя теория о дымовой сигнализации? Или здесь просто слишком кровавая бойня, чтобы пустить в дело собачий мешок?

— Расчет на то, что у копов найдутся дела поважнее, — и нам лучше надеяться, что так оно и есть. Собственно, в такую ночь ожидать встречи с полицией не приходится.

И тут они заметили двух полисменов, прислонившихся к стене здания и в темноте обгладывающих жареные ребрышки.

— Голод не тетка, — шепнула она Ларри, ухватившись за его локоть, когда они приблизились.

— Добрый вечер, джентльмены. Какие-нибудь новости? — спросил он.

— Вот, чудные ребрышки, — пошутил один из них, вытирая рот тыльной стороной ладони.

— В администрации довольно-таки уверены, что электричество подадут сегодня ночью, — сказал другой.

— Вот как! И что же именно они говорят?

— Сбой в электросети. Триста пятьдесят пять тысяч вольт электроэнергии были потеряны восточнее Кливленда, на петле озера Эри — это ряд линий передачи, идущих вокруг озера.

— Замечательная новость — какое облегчение. Пойдем, — сказала она, чувствуя, как напоминает ей желудок о грудах просмоленных ребер. — Раздобудем себе какой-нибудь жратвы. Пока не кончилась.




Инъекция красного от крови мяса и крепкого красного вина из Анд — и они зашагали обратно от центра к машине Ларри, задрапировавшись темнотой и опять сплетаясь руками. Мир на какое-то время стал устойчивым — темным, но устойчивым, — и у них было такое чувство, что они только что избежали бедствия библейского масштаба. Но, пока не подали свет, как могли они быть в этом уверены? Ей казалось, что если она не будет держаться за Ларри, то упадет, наткнется на что-нибудь или потеряется. На углу какой-то мужчина продавал футболки, разложенные поверх брезентового мешка и освещаемые карманным фонариком.

я пережил отключение, сообщали надписи на футболках, выведенные по трафарету белым по черному и черным по белому.

— Великий предпринимательский дух не тускнеет и в темноте, — здорово, правда? — сказал Ларри. — Вот бы у меня его было побольше!

— Мы этого еще не пережили, — указала она.

Он сжал ее руку, и они пошли дальше в молчании, медленно, не торопясь теперь вернуться в машину. Которую все равно никак не могли не найти. Не тревожась (должна же она где-нибудь да быть), они дважды прошли туда и обратно вдоль целого квартала, прежде чем наконец ее нашли. Прислонясь к дверце, она ждала, пока Ларри разберется с ключами, а еще и испытывала грусть из-за того, что этот странный вечер почти уже закончился, не в силах даже представить себе, как давно начался этот день. Дверь была отперта, но никто из них не двинулся с места, чтобы забраться внутрь. Потом Ларри наклонился и поцеловал ее — настойчиво, кратко, полнокровно и безответно, настолько неожиданно и спонтанно приложился он к ее губам. Пора домой — вот что это было, подумала она: просто пунктуация и ничего больше. Вряд ли она могла спросить об этом у него, по сути, лишенная дара речи, устраиваясь на высоком переднем сидении, меж тем как он заводил двигатель. Улицы освещались только фарами, и Джин — жаждая теперь сохранить невозмутимость после этого, вне всякого сомнения, ничего не означающего «поцелуя во время обесточивания» — внушала себе, пока машина осторожно пробиралась через парк на другую сторону города, что они едут по проселочной дороге.

— Разве не здорово было бы, — сказала она, закрывая глаза и позволяя покачиванию высокой машины какое-то время ее баюкать, — если бы мы в самом деле направлялись за город, в большое путешествие по стране — попытать судьбу.

Ларри приближался к дому Филлис. Он установился возле поребрика сразу после входа и с неторопливостью, которую, по мысли Джин, можно было принять за сожаление или, по крайней мере, за церемонность, повернул ключ. Они не разговаривали, защищенные в машине от темноты и тишины, наброшенных на город, словно сеть.

Ларри поднял ее руку; казалось, он собирался ее поцеловать, но вместо этого он ее перевернул, как будто мог читать по ее ладони в темноте; он ее погладил, похлопал по ней, затем вернул. Снова посмотрел в ветровое стекло, и ей подумалось, что она различает его грубоватый профиль.

— Сегодня мы были очень хорошей командой, — сказал он наконец и подался вперед, чтобы поцеловать ее в щеку. Джин повернула голову ему навстречу, так что поцелуй пришелся в самый уголок ее рта.

— Спокойной ночи, партнер, — удалось ей ответить.

Человеческие существа несут ответственность за тот выбор, который они совершают. Как это характерно для Джин — думать о чем-то таком, из его книги, в то же время воздерживаясь от ответа на его поцелуй. Она понимала, что ей следует просто выбраться из машины, но вместо этого повернулась к нему всем телом, из-за чего ей пришлось сидеть чуть ли не на корточках, в позе, напоминающей яйцо, вращающееся на своем кончике, или трепещущий воздушный змей за мгновение до того, как ветер унесет его вверх, — в позе предвкушающей. Снискавший ответа или нет, этот поцелуй парил между ними, и она хотела объясниться. Но вряд ли она могла подробно рассказать о том, что уже использовала предел кредита, который при экстраординарных обстоятельствах может быть предоставлен даже состоящим в браке, — однако ей казалось, что она различает голубизну его глаз, или, может быть, та, подобно озеру или бассейну, освежалась, просто чтобы напомнить о своем существовании.

Она не хотела ничего говорить — не хотела ни признаний, ни извинений, ни обещаний, ни единого слова. Он, конечно, и так понимал, что она чувствовала. Могу ли я тебе доверять? Можем ли мы на самом деле считать, что нам дано пойти против хода времени? Мы оба знаем, что не можем, — мы взрослые, мы сделали выбор. Но Ларри в своей неподвижной напряженности выбирал, казалось, только темноту. Ему не требовалось воспринимать ее послание. Не сегодня. Ей же необходимо было настоять на своем. Она отвернулась. Еще не поздно выбраться отсюда, предотвратить кризис. Ты посадил поврежденный самолет, и мы в безопасности; у нас все получилось, так что давай и теперь избежим катастрофы. Но он не шевелился. Он просто ждал, или продолжал ждать, чтобы она ответила на его взгляд, — отважно безразличный в этом стремительном падении на землю, мчащуюся им навстречу.

Она наклонилась к нему, точнее, на него повалилась, неловкая в этом армейском интерьере, уткнувшись лицом ему в шею, как будто только образовав единую, сплошную форму, могли они оставаться неразличимыми в припаркованной машине, — естественное проявление их американской сущности во время непрочности, в эту очень темную ночь. Тот факт, что он является американцем, в самом деле представлялся сейчас очень важным; она никогда подобного не предвидела. Он гладил ее по спине левой рукой, которая одна только и могла еще двигаться в путах ее объятий, и легкие и плавные прикосновения его пальцев реверберировали сквозь нее, как булавки, одна за другой оброненные в знаменитом акустическом храме, где совершали таинственные молебны некоторые из ее предков. А потом зажегся свет.

— Поздравляю, — сказал он. — Ты все исправила.

Ларри и Джин отодвинулись друг от друга, как будто настало утро, чужеродное электричество выволокло их из этой грезы близости и простоты. Джин поняла, что все кончено, что эта ночь не была никаким проектом — была она просто отключением, причудливым случаем, который они не столько переживали, сколько населяли. Но она повела себя со всем неприятием происходящего, которое испытывала девочкой под конец автомобильной поездки, чувствуя безопасность в отцовских руках и лишь притворяясь спящей, намеренно расслабленная, чтобы он не ставил ее на землю. Когда, выбираясь, она едва не упала из машины, Ларри поддержал ее, но она обнаружила, что не в силах даже на него посмотреть. Не только дезориентированная, но и охваченная горем, она видела, что их время еще раз истекло.

В 1980 году ландшафт был совершенно другим, а желание обрамлялось возможностью других предложений: целого сада детей и — да, почему бы и нет? — обильного урожая лет. А что простиралось перед ними сейчас? Послеполуденное время. Перекус на ходу, невинная прогулка по галерее, за которой следовало — что? Безумное спаривание? Да, оно должно было бы стать безумным, и не потому, что оба они состоят в браке с другими, но потому, что жизненное время необходимо было бы подвергнуть сжиманию. Вместить туда то, что он находится рядом с нею, когда кто-то рождается. Лето за летом в одном и том же доме, колокольчики, прорастающие сквозь гравий, хмельные пчелы в жимолости. Велосипедные тропки, собачьи маршруты, ядовитый плющ, прячущийся в траве, песчаные аллеи, обсаженные кустами шиповника и дикими сливами; грязные дорожки, такие узкие в ее воображении, что никто не может по ним пройти; они совсем одни, последние лучи солнца согревают им ноги сзади, они идут домой.

Случалось, она воображала другую жизнь, в подробностях: только в подробностях — обычно не более одного мгновения из этой другой жизни, нечто неоконченное, недолговечное, но, пока оно длилось, достаточно живое, чтобы возместить все остальное. Она знала очертания этой жизни, как будто ей надо было нарисовать ее, делая наброски, пока она пролетала над ней в маленьком самолете (за рычагами управления сидел ее лучший пилот), а сцена развертывалась в миниатюре, несколькими милями ниже. Кажется, Ларри собирался сделать только одно: находиться с ней, пока кто-то умирает. Не кто-то — ее отец. Именно это свело их вместе спустя столь долгое время, не так ли? А его высящаяся башней машина с оглушительным двигателем и регулируемой яркостью освещения была просто еще одной комнатой ожидания.

Ларри приподнял ее лицо, чтобы она смотрела на него, и сказал:

— Хочешь кое-что узнать?

Джин кивнула, не в состоянии говорить.

— Ты была поистине ужасной помощницей адвоката, — сказал он и притянул ее ближе. Затем сунул руку в карман и выудил там ключи от машины. — Вот, держи. Завтра утром тебе понадобится добраться до больницы. Сегодняшним утром. Я доберусь до своего дома пешком. И на работу пешком пойду.

Джин поколебалась пару секунд, прежде чем взять связку ключей, сомкнуть вокруг нее ладонь и шепнуть: «Спасибо». Звезд больше не было видно, их выключили. В последний раз обняв ее и бегло оглядев «дефендер», Ларри пошел на запад, по направлению к Лексингтон-авеню, глубоко засунув руки в карманы и глядя в небо. Когда Джин, разбудив крепко задремавшего Мануэля, входила в дом, ей пришло в голову, что в походке Ларри появилось что-то отличное от прежнего. Он, хоть и совсем легонько, подпрыгивал на пятках, и эта новая пружинистость в нем была так же нова, как новый смех ее сестры.

Едва войдя в квартиру, Джин, стараясь не шуметь, позвонила в больницу. Медсестра в отделении интенсивной терапии, наконец ей ответившая, сказала лишь, что новых обходов врачи не делали и что мистер Уорнер чувствует себя «настолько хорошо, как можно того ожидать». Когда Джин на нее надавила, она сказала, что он спит. Но Джин не была готова ко сну. Она на цыпочках прошла в ванную, встала перед зеркалом и хорошенько себя осмотрела: таково ее лицо для следующего события, подумала она, не вполне готовая озвучить, что смотрит она не на что иное, как на жизнь без отца. И она решила, что выглядит неплохо — лучше, чем прежде, несмотря даже на непреходящие линии морщин, — лучше, чем когда она была моложе, полнее и менее четко очерченной.

Открыв рот всего в паре дюймов от зеркала и тотчас утратив ощущение хода времени, она увидела, что два ее нижних зуба необратимо изношены из-за усердной работы. Потребовались годы, чтобы образовались такие углубления, подумала она, ощупывая пальцем самое глубокое. Как поколения паломников, стирающие ступени храма святого Петра, — или тысячи коровьих языков, вылизывающие полумесяц в соляном столбе.

Джин наконец поняла, возможно, даже сказала бы это вслух, если бы кто-нибудь мог ее услышать, что двадцать лет назад она была слишком молода для наслаждения. Так что доброй вестью, принесенной ночью с Дэном, было то, что сейчас она пребывает в полном расцвете. Но то, что она думала о Ларри все эти годы тому назад (когда в полном расцвете было ее тело), заключалось в следующем: Нет смысла продолжать с этим, потому что он не является мужчиной того типа, за которого я хотела бы выйти замуж, хотя она не и не удосужилась узнать, какого типа мужчиной он был, за исключением того, что был он американцем и адвокатом, как ее отец. Как же могла она так ошибиться, приняв их полное взаимопонимание и непринужденность за нечто слишком простое, слишком легкое?

Однако же вот она, на грани сорока шести, с признанным умом, умом, закупленным агентством печати, и, кажется, хочет, чтобы ее принимали за лисичку — потому что, да, она жаждет, чтобы ее снова с ног до головы окутал покров росы, только иной, лучший — то есть с тем, кого она любит, — и ей ненавистна мысль самая мысль о том, что этого может никогда не произойти. Отшатываясь от своего отражения, потом снова к нему приближаясь, она заметила одну вещь, которая ей не понравилась: этакое пронзительное выражение сомнения и готовности к самозащите — его острота напомнила ей о Баде-пустельге с блестящими глазками-бусинками. Когда это началось?

Если ей требуется узнать точное время, думала Джин, держа обследуемые ею глаза всего в нескольких дюймах от стекла, то это могло случиться в тот день, когда Уэйн, торговец травкой на Вашингтон-сквер, продал ей тот мешочек за никель и пригласил ее к себе домой, чтобы его выкурить; как он тогда коснулся ее щеки, давая понять, что ему безразлично, на какой именно затяжке они дойдут до кондиции. Костлявая, веснушчатая, двенадцатилетняя Джинни Уорнер, одетая как маленький мужчина, в подтяжках, перекинутых через плоскую как доска грудь, — она даже тогда понимала, что надо сбежать из Пенсильвании или из какого-нибудь еще более отдаленного места, скажем, из Миннесоты, чтобы принять подобное приглашение. Но часть ее была при этом безмерно польщена. В то же время она была опустошена. Это было, вполне вероятно, самым истоком ее нежелания, чтобы ее брали за достоинства тела, думала Джин. Она хотела, чтобы ее брали за ее ум — конечно, хотела, ведь она была дочерью Билла Уорнера, — хотя ее устроил бы почти любой тип, мудрец, умница, даже клоун или уродец в костюме покойника, но, пожалуйста, пусть это будет из-за моей головы: чувство, чувство, чувство.

Она открыла воду, чтобы умыться. Происходило что-то подобное с Ларри в конференц-зале Уиппла? Он учил ее танцевать vallenato, когда большинство сотрудников стояли в очереди за хот-догами. И она все схватывала, она начинала танцевать и ощущать легкость и возбуждение от этого ничем не скованного единения, пусть даже все это время она не прекращала своего идиотского сражения, которое вела так, как если бы Ларри был идеей Филлис, — какого бы типа он ни был. Как же это постыдно, но ведь невозможно изменить собственный возраст — так же, как невозможно избежать страха перед каждым новым возрастом. Имел ли он представление, как трудно было стать первой в области права в Оксфорде? Законник со многими степенями и наградами, он, да, конечно же, это знал. Как усердно она старалась. Научиться vallenato могла любая секретарша, не так ли она думала? Дура мелкая.

Чего бы она сейчас хотела, думала Джин, устраиваясь наконец на писклявую надувную кровать, так это чтобы у нее в шкатулке хранилось хотя бы побольше сувениров — чтобы ей было что перебирать на протяжении зияющих впереди десятилетий, заполненных лишь одинокими воспоминаниями; чтобы она чуть немного чаще говорила «да» вместо «нет». Привередливое, быть может, сожаление, но ее собственное: не о том, что она сделала, но о том, чего не посмела попробовать.


На следующий день в десять утра Билл Уорнер не спал. Он был без сознания. Генераторы действительно работали в течение всего отключения энергии, питая респираторы и мониторы, сканеры и дефибрилляторы. Но кондиционирования воздуха не было, и температура у него подскочила до ста четырех градусов по Фаренгейту[85]. Он был в коме. Паника охватила ее череп, словно шум в ушах, это была пожарная сирена, которую слышала только она. Она не сомневалась, что он вступил в свое собственное отключение, неважно, что медсестра называет это сном; неважно, что они не называют это смертью. А еще она подумала, что в той же мере, в какой они хотели избавиться от него на сотый день, они, наверное, хотели продержать его в палате вплоть до девяносто девятого дня, пока длится его страховка.

У Джин имелись свои люди на этой земле, и все они ей немного помогали. Она меньше виделась с Ларри, но продолжала пользоваться его машиной, а он постоянно справлялся о состоянии Билла. Марк выступил с предложением приехать, но она отвадила его от этой мысли. У нее не было сил излагать ему историю болезни; к тому же он бы не находил себе покоя — на полу у Филлис не нашлось бы даже достаточно длинного свободного участка, чтобы он мог на нем спать. Более того, горестно думала она, пока он сохраняет связь с Джиованой, ему нет допуска в ее родной город. Ее звонки в Лондон и на Сен-Жак сводились к телеграфным заверениям, скелетным отчетам; она избегала всех посторонних.

Одна подруга, однако, была настойчива — Элли Антонуччи. В кофейне «Старбакс» на Лексингтон-авеню Элли появилась с кое-чем более новым, чем даже ее вновь блондинистые волосы, точнее, кое с кем: с Оскаром. Он был огромен, и он был прочно прилажен к ее груди: мать с сыном выказывали полное безразличие к нетерпимым взглядам менее демонстративно осуществившихся женщин. Она долгое время ждала Оскара и теперь отнюдь не собиралась его прятать. Когда Джин упомянула о том, как столкнулась в магазине «Хэтчардс» с Ионой Макензи, то Элли первым делом сказала:

— Ты сразу определила?

— Определила что? — спросила Джин, опуская свой бумажный, высотою в фут, стакан кофе с молоком и видя перед мысленным взором лицо Ионы, разглаженное с помощью впрыскивания.

— Двойную мастэктомию, — сказала Элли. — Ты что, не знала? Не заметила?

— Нет, не заметила, да и не знала ничего.

— Около шести месяцев назад. Все было так неожиданно. Что-то около пяти недель между диагнозом и операцией. Но ей очень повезло.

— В самом деле?

— Да, в самом что ни на есть. Повезло, что они вообще это обнаружили. Опухоли не было. Нет, серьезно: никакой опухоли. Небольшая сухость одного из сосков плюс нерегулярные выделения. У нее было то, что называют болезнью Педжета. Редкая форма рака, случающаяся у гораздо более старых женщин, очень агрессивная, если запустить. У Ионы должна была случиться высокооктановая форма, верно? — Элли намекала на их старую шутку насчет того, что Ионе требуется получать максимальную версию всего на свете. — И, типичное палачество для Ионы, она добилась, чтобы ей удалили обе груди, еще один вид упреждающей забастовки, а потом оставила все как есть, безо всякой реконструктивной хирургии. Круто, как ты думаешь?

— По-моему, она проявила чувство собственного достоинства, — твердо сказала Джин и подумала: никудышная я подруга. Все более богатое поле для сожалений. Она не могла добавить ни слова, так что Элли продолжала, никем не перебиваемая:

— Они берут кожу и мышцы из твоей задницы и пришивают их… — В зачарованности Элли этими делами было что-то профессиональное. — Можно делать это с имплантом, а можно и без, — сказала она, как будто речь шла о плечевых подушечках для костюма. — Труднее всего с соском — приходится много резать, сминать и татуировать, — хотя известно, что есть новая технология, которой пользуются в Южной Америке: там просто отнимают кусок кожи с внутренней стороны щеки…

Джин поднялась на ноги, пробормотала, что ей пора возвращаться в больницу, и направилась к двери, а Элли помахала ей вслед рукой, но не встала, пригвожденная к месту спящим Оскаром.




Когда Джин добралась до шестого этажа, она застала Филлис сидящей за столом дежурной сестры, едва способной что-либо видеть, тщетно пытающейся привлечь чье-то внимание — чье угодно внимание. Она была убеждена, что зеленая загогулина на сердечном мониторе слишком слаба, что она почти плоская; ей было «просто любопытно», не следует ли кому-нибудь на это взглянуть. И подумать только, что Филлис задавала тот же самый вопрос в другой больнице тридцать три года тому назад, когда некоторые из этих медсестер и врачей еще даже не родились.

Они вроде бы собирались сделать так, чтобы во время обходов женщины на протяжении десяти минут не допускались в палату, чтобы Билла можно было вымыть и перевернуть. И это тоже было знакомо Филлис: они избегали родственников, потому что на их лицах, на ее лице, наиболее явно вырисовывалась их неудача. Хотя и один только Билл представлял собой живое ее отражение — тяжелый, беспомощный, немой, словно раненый тюлень, выброшенный на берег, тот, которому задали взбучку.

В тот вечер, когда Джин готова была направиться вниз и к выходу из больницы, она столкнулась с медбратом Джо, выходившим из лифта. В эти последние тревожные дни даже он был уклончив. Джин, держа в руках груду пустой посуды Tupperware, которую собиралась забрать домой, позволила лифту уехать.

— Пожалуйста, Джо. Поговори со мной. Я не могу добиться, чтобы хоть кто-нибудь со мной поговорил. Мы его теряем, да?

Медбрат игрался одной из своих серег. В бумажном головном уборе, привязанным надо лбом, он походил на пирата. Или на гея, переодетого пиратом. Он подыскивал слова, и Джин не собиралась трогаться с места, пока он их не найдет.

— Требуется время, — сказал он наконец. Джо, казалось, обдумывал, как это пояснить, — медлил, чувствовала Джин, — когда открылся другой лифт и им пришлось отступить друг от друга, чтобы позволить людям пройти. Вместо прощального взмаха она приподняла свою башню пластиковых туб и вошла в лифт, направлявшийся вниз. Как только она выйдет, сразу же позвонит Мэрианн. И Ларри. А от мамы позвонит в Лондон. Что делать после этого, она не представляла.

Двенадцатый день пребывания Билла в коме, как и одиннадцать предыдущих, был ознаменован искаженным лицом спящего страдальца. «СОРН — синдром острой респираторной недостаточности», — сказал им врач, неспособный сделать с заболеванием что-то еще, кроме как его поименовать. А потом, как час в конце часов посещения, когда обе его девочки и их мать все еще сидели с ним рядом, он открыл глаза и попросил дать ему льда. Все рассмеялись, услышав этот голос, едва различимый из-за повреждения связок. Из-за воды, скопившейся в его легких, медсестры ничего ему не дали. Когда они вышли из палаты, Джин смочила полотенце, чтобы отец мог его сосать. На следующий день, сидя по большей части прямо впервые за две недели, говорить он больше не мог, но нарисовал домик с крутой крышей.

— Неплохой рисуночек, — сказала Джин, хотя линии были трясущимися.

Он выдавил из себя слово. Он сказал «два» (или, может быть, «да»), тыча в фасад дома. Джин, одна сидевшая с ним, подумала о летнем домике, который они обычно снимали на острове Файр, — у того была такая же крутая крыша и широкое крытое крыльцо. Он хотел посидеть на этом крыльце пару часов. Он хотел посидеть на этом крыльце — с ней вдвоем. «Дай». «Даль». Кто разберет? Он был очень слаб, исхудал. И вскоре снова впал в забытье. Но он оставался с ними.

Когда Биллу стало лучше, когда восстановился цвет его лица и он смог в течение значительных промежутков времени дышать самостоятельно, Мэрианн вернулась к своим детям, а Джин и Филлис снова начали дежурить по очереди. Каждый день после полудня Джин выходила прогуляться. Однажды в витрине на Мэдисон-авеню она краем глаза заметила мягкую шоколадно-коричневую сумочку и остановилась, чтобы ее рассмотреть, думая об Ионе и как жестокую шутку воспринимая темноволосый манекен с твердыми перманентными грудями. Она поспешила пройти дальше. Ей недоставало Виктории. Она скучала даже по Марку, однако каждый его промельк омрачался появлением Джиованы, мгновенно вторгавшейся в ее самые укромные мысли.

После особенно обескураживающего утра в больнице — Билл все время был без сознания — Джин в одиночестве отправилась в Бруклинский ботанический сад, а затем — в Бруклинский музей. Как могло получиться, что она никогда не бывала там прежде? Просто из-за того, что росла в Аппер-Ист-Сайде — или, может, из-за страха Филлис перед «чужими» районами, пусть даже ей удалось добраться до дома на Восточной Семьдесят девятой улице от самой Юты. Вернувшись в квартиру, Джин переоделась в свободное газовое платье, которое купила на побережье в Гранд-Байе. (Все эти подробности она никогда не забудет.) Она зажарилась и очень устала. Филлис к этому времени уже должна была направляться домой. Джин опустила кубик льда в чашку кофе, приготовленного еще утром. Она позвонила в отделение интенсивной терапии. Медсестра, которой она не узнала, не могла его найти. Джин повторила его имя. Уильям Уорнер — Уильям Уолтон Уорнер. Медсестра не могла найти даже его имени.

Он их покинул.

Прежде чем Джин успела сказать хоть слово, телефон перешел в режим ожидания, раз за разом проигрывая оцифрованную мелодию «Greensleeves».

— Нет! — вскричала она, сползая по кухонному шкафу на пол, сшибая с разделочного стола свой кофе, обеими руками стискивая телефон и не обращая внимания на расширяющийся у ее ног коричневый континент. Медсестра ушла, чтобы найти уполномоченного вестника смерти, сертифицированного поставщика дурных новостей, который скажет ей — она это знала: она подписывала форму, она была в списке. Но Джин, корчащаяся и рыдающая на залитом кофе линолеуме, ошибалась. Билла перевели наверх — в интенсивной терапии он больше не нуждался.


Сен-Жак

ПРОВОЗ НАРКОТИКОВ КАРАЕТСЯ СМЕРТЬЮ. Опять оно бросилось ей в глаза, это от руки начертанное предостережение — de la peine de mort, — висевшее над миниатюрной багажной каруселью крошечного аэропорта Сен-Жака. В ожидании своего багажа Джин прикидывала, каким образом местные власти могли бы карать супружескую неверность. Ей представлялись дворняжки, обученные вынюхивать запахи зависти и вожделения, или приборчик, дающий звуковой сигнал при обнаружении лености или злобы. Она много думала о той серии колонок, что обещала написать для «Миссис». На этой неделе, в дополнение к наблюдению за полетом Бада, она примется писать о грехах.

Джин прищурилась, глядя сквозь перегородку за лентой конвейера туда, где должен был стоять Марк — или, может быть, Виктория, которая недавно, с третьего захода, сдала экзамен на водительские права. Они с Викрамом находились здесь уже более недели, ожидая возвращения Джин, прежде чем отправиться дальше, в Индонезию. Она слышала страстное нетерпение в голосе дочери и вспомнила это чувство, почти такое же. Вик не способна была осознать, что текущий момент был, возможно, лучшим отрезком жизни: парением над кромкой, в полной готовности. Джин подумала о крошечной драгоценности, застывающей в приостановленном полете, о колибри Изумруде, — по-прежнему ли он обитает в их саду?

Быстро катя свою груду чемоданов по направлению к дюжинам мальчишек, толпящихся у выхода, она вглядывалась в толпу, отыскивая кого-нибудь из Хаббардов. Накануне она оставила сообщение, очевидно, не принятое, что вылетает утренним рейсом. Повсюду вокруг себя она наблюдала сцены радостного воссоединения семей. Ничего, она возьмет такси и поспит по дороге. Снаружи, словно влажное пончо, ее окутала жара. А в дальнем конце стоянки стоял Марк, сутулясь над водительской дверцей и возясь с ключами. Она же к этому времени уже предвкушала переходный период поездки в такси… Джин помахала ему, но он, не заметив этого, закатал рукава рубашки и слепо двинулся по направлению к низкому терминалу.

— Э-ге-гей! — крикнула она, когда он приблизился, не то чтобы охваченная чрезмерной радостью, но приязненно: в его долговязой подпрыгивающей фигуре было что-то очень ей дорогое. Он улыбнулся, увидев ее, и она тотчас почувствовала себя лучше и, возможно, в тысячный раз за совместную жизнь с ним подумала, не опоздал ли он в первую очередь для того, чтобы стать свидетелем ее явного облегчения, когда он наконец появится. Марк взял на себя заботы о ее багаже, а Джин устроилась на переднем пассажирском сидении со своей холщовой сумкой, из которой высовывалась книга Ларри. Как указывала вложенная в нее желтая карточка, она одолела уже три четверти текста, и он ее увлекал. Своими аргументами, но также и тем, что Джин приходилось прибегать к помощи собственного ума, — а ведь в этой области она тоже потеряла форму. Она прикинула, сможет ли когда-нибудь дать себе труд вернуться в спортзал, к тем загорелым женщинам, по-прежнему восходящим по никуда не ведущей лестнице. Ей не терпелось обсудить «Теорию равенства» с Викторией.

Она слишком устала, чтобы читать сейчас дальше. Вместо этого Джин стала обдумывать сплетню о Ларри, которую услышала от Мэрианн перед своим отъездом в аэропорт. Если верить Дугу, то Монды разводились. Мелани, конечно, никогда не было рядом, она даже не поминалась в разговоре. Джин было не по себе из-за того, что она услышала об этом от кого-то другого, а не от самого Ларри, — и все же, если это правда, она была впечатлена. Все время, что она была в Нью-Йорке, в нем, должно быть, все это так и бурлило, однако он так ничего и не сказал, вместо того утешая ее.

Ожидая в течение, казалось, целой вечности, пока Марк уложит ее чемоданы — через заднее окно видно было, как он разворачивает, словно парус, брезент, а потом целый ряд развевающихся веревок, — она наблюдала за тем, как к отлету подтягивается конвой принаряженных провожающих. Многие из пассажиров, она это знала, отправлялись не на отдых. Они эмигрировали, вместе со своими неуклюжими чемоданами, доходившими им до пояса и обмотанными клейкой лентой и веревками. Здесь, в маленькой аэропорту, развертывались самые волнующие жизненные драмы — скоро сюда вернутся и Хаббарды, чтобы помахать вослед Виктории, отправляющейся в свой грандиозный тур. Джин закупорила свое детское желание, чтобы Вик приехала ее встречать. Конечно же, в это самое жаркое время дня ей следовало оставаться дома.

— Как долетела? — спросил Марк, вытирая лоб и устраиваясь наконец на сиденье водителя.

В его устах этот вопрос никогда не бывал поверхностным. Нетерпимый ко многим по видимости более интересным темам, он, тем не менее, всегда требовал изложения всех подробностей, касающихся погоды и путешествия, — какую еду подавали, какой показывали фильм, чем досаждали самые худшие из соседей-пассажиров. Все как обычно: после шести недель напряженного больничного бдения она почти забыла, как все это происходит. Затем он угостил ее местными новостями, например, полным переносом, на этой последней неделе, симпатий Кристиана на Викторию. Джин наслаждалась и самой этой мыслью, и пониманием того, что Марк в этом проявлении неверности находил своеобразное удовлетворение.

Знакомая дикость ландшафта, где ничто не было разделено на части, вымощено или огорожено, несла отдохновение для ее глаз, несмотря на тропическую яркость и подавленное состояние ее духа. Но еще вновь поражала нищета — хижины из кусков картона, коллажные дворы, трехногие собаки и костлявые лошади, вздувшиеся животы детей, стоявших вдоль дороги, — та нищета, которую, Джин это знала, она перестанет замечать через несколько недель.

Когда они свернули на прибрежную дорогу, Марк сообщил ей дурную новость. Виктория и Викрам улетели два дня назад. Не давая ей даже мига, чтобы уразуметь случившееся, он пустился защищать это решение. Надо было либо лететь тогда, либо дожидаться еще неделю рейса в Индонезию; кроме того, все их полеты были зафиксированы и предоплачены, а в довершение всего на третьей неделе сентября у них возобновлялись занятия. Джин чувствовала изнурение. Ее не интересовало тщательное рассмотрение происшедшего. Она задыхалась от одиночества. Это было подобно падению в толпе — никто не хочет, чтобы к нему бросались посторонние со своей озабоченностью и стремлением увидеть его поднявшимся на ноги. После их семейного уик-энда в Лондоне прошло полтора месяца, и теперь, не по своей вине, она разминулась с Викторией на два дня. А завтра у Джин день рождения.

— Мы не знали, когда именно ты вернешься. Это вполне могло случиться на следующей неделе, и, разумеется, никто не хотел тебя торопить. Правильно, что ты пробыла там, сколько требовалось.

Джин изо всех сил старалась подавить свою муку, свое раздражение тем, что Марк выдает ей разрешение. Она чувствовала себя чрезмерно наказанной — и тем более, что ожидала хвалы и празднования своего замечательного возвращения из палаты интенсивной терапии. «Обидно», — только и смогла она произнести. Она отвернулась к окну и всю остальную часть поездки удостаивала Марка лишь своим затылком.

В офисе-доме ее снова охватила неизбывная грусть. Она бродила из комнаты в комнату по следам своей отсутствующей дочери. На полу в гостиной Вик разложила большие подушки для сидения. В гостевой комнате увядали ее полевые цветы, поставленные в винные бутылки и стаканы; к краю ванны была прилеплена толстая свеча. На крытой веранде бок о бок висели два гамака, словно провисшая двуспальная кровать.

Марк суетился на кухне. Он приготовил ей славный омлет, украсив его веточками кориандра и побрызгав каким-то можжевеловым эликсиром из своего обильно заставленного бара, а теперь помыл посуду. Всю, кроме сковороды; он всегда отставлял горшки и кастрюли для некоей невидимки, завершающей неоконченную работу, — для своей матери, для Джин, — для кого угодно, кто явится после него. И все же он старался, и она знала, что ей тоже надо стараться усерднее, пусть даже самая мысль об этом наполняла ее усталостью.

— Я думаю немножко вздремнуть, — сказала она. — Завтра рано выезжать. Я так волнуюсь, словно собираюсь на церемонию по случаю окончания Бадом колледжа — и так оно, наверное, и есть.

В спальне, глянув на раскрытую дверцу шкафа, она тотчас увидела, что Виктория носила ее одежду. Она вынула один из саронгов и вдохнула запах незнакомого кокосового лосьона для загара. Джин собиралась дать ей эти саронги в ее поездку, вручить их ей — их и очень многое еще, включая даже серебряные бусы. Она хотела бы отдать Вик все, но не добралась сюда вовремя. Она уснула, уткнувшись лицом в постель.


— С днем рожденья! — почти пропел Марк. Близился вечер, но солнце по-прежнему пылало во всю.

— Он будет только завтра, — сонно сказала Джин, выходя в сад. На ней была маленькая розовая футболка, оставленная Викторией, и пропахший кокосом саронг.

— Что может помешать нам отметить это и сейчас — ведь нет времени лучше настоящего.

— Не уверена, что есть что отмечать, — сказала Джин, оценивая уже достигнутую им фазу «праздничности». Ей хотелось собраться с мыслями касательно проекта спасения пустельг, а не обеспечивать себе похмелье на ленч.

— Ну хорошо, а как насчет твоего чудесного возвращения? Я так рад, что ты снова дома. Давай, дорогая. Бери бокал.

— По правде сказать, я бы предпочла чашку чая.

Марк держал в руках ополовиненную бутылку французского шампанского — даже еще большей роскоши на этом острове, чем дома, почти невообразимо дорогой. Джин где-то читала, что, прежде чем стать вожделением (lust), этот грех был известен как luxuria: экстравагантность. Марк вдруг тяжело опустился на стул, и это сообщило ей, что он воспринимал ход ее мыслей, совершенно отличный от его собственного, как своего рода упрек, и насчет этого он был прав. Ему следовало подождать.

— Ладно, тогда чай и шампанское. Я наливаю. Но я намерен наливать и дальше, и сегодня, и непосредственно в великий день, и в те, что будут после великого, миссис Х. Пока не кончатся припасы.

Задница, подумала Джин. Она ненавидела его настырность, когда он хотел, чтобы кто-нибудь с ним выпил, и даже еще больше ненавидела то, что он уже был навеселе, не нуждаясь в том, чтобы она шла с ним на равных. Он был задирой, когда пил, задирой, задрапированным в дружелюбие, задирой и занудой. Интересно, пил ли Марк столько же без извинительной причины ее дня рождения, когда здесь была Виктория. Может быть, и нет. Оставаясь один, он был склонен себе попустительствовать, больше пить и меньше мыться, а это уже она воспринимала как некий упрек. Как он того ожидал и хотел от нее — сентиментально драматизируя ее пренебрежение.

Большинство эмигрантов, с которыми они здесь познакомились, были пьяницами. «Не желаем участвовать в крысиных бегах», — так они объясняли свой круглогодичный кутеж. Как тот старикан из Висконсина, что держал «Бамбуковый бар». Своим невольным слушателям, пока они опрокидывали сначала «старину», а затем «бродягу» (оба коктейля приготовлялись по его собственным секретным рецептам), он говорил: «Выехал однажды на автостраду, машины, дождь, снег, и говорю сам себе: да кому нужно все это дерьмо?». И с тех самых пор он пьянствовал на Сен-Жаке.

Не готовая как-то выразить свое ко всему этому отношение, Джин приняла из рук Марка бокал шампанского. Да и все равно, какого черта. Всегда было проще присоединиться к Марку. Это являлось еще одним обстоятельством, из-за которого она злилась — на себя, на него.

Марк осушил свой бокал и встал, уперев руки в бока и щурясь на открывавшийся перед ними вид. Пытаясь, как легко могла представить себе Джин, вспомнить, кто он такой. Она знала, что потребуется какое-то время, чтобы восстановить ритм общения после долгой разлуки, но ей все равно не особо хотелось оставаться с ним наедине. Когда она еще раз упомянула о том, как ей не повезло с отлетом Виктории двумя днями раньше, он выпалил:

— По правде сказать, Джин, — мир не может и, смею сказать, не будет пребывать в неподвижности только из-за того, что тебя отозвали.

— Что, отозвали? На самом деле это папу чуть ли не «отозвали» — остальные из нас просто при этом присутствовали — и это самая тяжелая работа, которую я когда-либо знала. Отозвали. Знаешь, я тебя решительно не понимаю. Но, в любом случае, спасибо за поддержку.

Вид у Марка тотчас же сделался смущенным.

— Я предлагал приехать. Ты отказалась. Очевидно, не был нужен.

— А, опять, значит, о тебе. Нет — не нужен, когда звонишь пьяный в стельку в полчетвертого утра.

— Да, как глупо с моей стороны. А я-то думал, что не ложусь, чтобы позвонить тебе в цивильное время, когда ты вернешься из больницы, — который там был час, когда я звонил? Полвосьмого вечера, нет? Мне очень жаль, если мой тон не был в должной мере серьезным.

— Дело не в тебе. А Виктория? Она вообще почти не звонила. Ты мог бы ей напомнить. Он, знаешь ли, доводится ей дедом — ее единственным дедом, и это, возможно, продлится не очень-то долго.

— Право слово, не понимаю, какой тебе прок в том, что винить Викторию в ангине твоего отца.

— У него аневризма, — рявкнула она, разъяренная тем, что Марк не удосужился усвоить этотосновополагающий факт, источник всего бедствия, и тем, что он выступает в роли защитника Виктории, в то время как только сам же ее и бесит. — Разумеется, я ее не виню. Я просто хотела ее увидеть. Даже не знаю, зачем это я так сюда спешила. Кто явно никому не нужен, так это я. А вот ты явно не имеешь реального представления о том аде, через который мы прошли. Отец, знаешь ли, еще не выбрался. А ты сидишь здесь как ни в чем не бывало, как будто ничего не произошло.

Джин, кружа по террасе со скрещенными руками, начинала думать о том, как выбраться из этого разговора, заново обрести какую-то общую почву, восстановить из обломков мир. Она не зашла так далеко, чтобы уже не видеть сожаления на горизонте. Дни рождения, напомнила она себе, всегда немного угнетают — будучи своего рода бюллетенями смертности. Но заговорил как раз Марк, причем неожиданно трезвым тоном.

— Тогда ты, может быть, расскажешь мне, что в точности произошло в Нью-Йорке?

— А ты способен быть серьезным?

Марк пригладил пятерней волосы.

— Да — как никогда более.

Волосы у него грязные, отметила Джин. В самом деле, после всего-то двух дней наедине с самим собой он выглядел откровенно потрепанным. Она же по невесть какой причине считала, что, коль скоро она не конфликтует с ним из-за Джиованы, ему, в свою очередь, следует быть безупречным: благообразным, благородным, благодарным и, по самой меньшей мере, чистым.

— О чем ты говоришь? Ты прекрасно знаешь, что произошло — и что до сих пор происходит в Нью-Йорке. Если ты собираешься продолжать в этом нудном духе, то я лучше пойду и лягу. — Вместо этого она тяжело опустилась в директорское кресло. Теперь Джин раздражало, что шампанского больше не было. Какой смысл предлагать кому-то полбокала шампанского? Тупо и скупо. — Есть еще такое пойло? — Держа свой бокал за ножку, она вертела им в воздухе, улыбаясь как клоун и задирая брови, то есть с тем выражением лица, которого, как ей было известно, он терпеть не мог.

Он пошел, чтобы достать еще одну бутылку из холодильника, и, вытаскивая пробку, одновременно с хлопком сказал:

— Ларри звонил.

— Какие-нибудь новости о папе?

Шея и спина у нее так и загорелись от возобновившей жары.

— Нет, о твоем отце ничего, во всяком случае, ничего такого, чем бы ему захотелось поделиться со мной. Просто хотел, чтобы ты знала, что он звонил. Кто такой этот Ларри, Джин?

Марк стоял перед ней, наливая шампанское в бокал. Он приостановился, чтобы на нее посмотреть.

— Что ты пытаешься сказать? Ты прекрасно знаешь, кто такой Ларри — Ларри Монд. Мой давнишний учитель. И давнишний начальник.

— Я имею в виду, кто он тебе? Ты видишься с этим Ларри, Ларри «Мондом»?

— Я видела Ларри, да. И что? Плевать на оскорбительное предположение, но как я могу видеться с Ларри? Тебя там не было. Не в этом ли проблема? Чувствуешь себя оставленным за бортом? Тобой пренебрегли? Я что, провела в интенсивной терапии слишком много времени?

— Кажется, ты очень много времени провела в Нью-Йорке с этим «Ларри».

— Нечего тут покачивать воображаемым пальцем. Оставь свои кавычки для кого-нибудь другого, кому совершенно обычное имя представляется смешным, — ты же само остроумие, не так ли? Да, я видела Ларри. Все мы его видели. — Она немного слишком твердо поставила свой бокал на мраморную столешницу. — Он и в самом деле очень нам помог. — Было достаточно ясно, что Джин подразумевает «в отличие от тебя», но она все равно стала перечислять. — Он одолжил нам свою машину — ты не представляешь, больница находится в сотне кварталов, почти и не в Нью-Йорке. И Ларри спас нам жизнь во время отключения электроэнергии — помнишь о массовом отключении в Нью-Йорке?

— Так-так, спас нам жизнь, ты это серьезно?

Марк стоял, уперев руки в бока, с видом помпезным, подумала Джин, да еще и глупым, а большие его ступни, словно бы выбеленные известью, были развернуты в разные стороны.

— Послушай. Когда с нами случилась беда, Ларри проявил себя истинным другом — и маме, и, особенно, папе. Трезвым, серьезным, взрослым другом — таким, про которых говорят: утес. Как еще мне об этом сказать? Он там был.

— Да, я бы так и сказал, что был. Утес промок от слез.

— Да где же твоя порядочность? Твое доверие? Или твой затянувшийся отдых от реальности — и от нашего брака — совершенно затемнил эти понятия? Основополагающий долг доверия — ты ведь его растоптал. И притом уже так давно. Из-за этого, наверное, мне тяжелее всего. — Момент настал, и Джин обнаружила, что чувствует себя спокойной, даже полной энергии, словно легкие у нее были полны горного воздуха. Почему она так долго ждала? — Мы, конечно, можем говорить о Ларри. О чем еще — или о ком еще — нам говорить? Может быть, ты хочешь начать?

— Ну что ж, хорошо, если ты не настаиваешь на смене темы. Я начну, или начну снова, потому что, видишь ли, Ларри — кстати, это что, краткая форма имени «Лоуренс» или его на самом деле окрестили «Ларри»? Видишь ли, я нахожу это довольно странным, что доктор Монд оказался наготове со своей чудесной машиной в Нью-Йорке — какое изумительное проворство во время отключения. Как именно Ларри Монд спас тебе жизнь, ты не хочешь мне рассказать? Вижу, ты изучаешь его последний том.

Голос у Джин был тихим и сдержанным.

— Это замечательная книга. Не то что чтобы она тебя хоть в малейшей мере заинтересовала. Что вообще тебя интересует, Марк? До тебя хотя бы доходит, что ты ничего не спросил о моем отце? Или о Филлис, если уж на то пошло, — своей закадычной подруге. По-моему, это более чем странно. Хочешь странного? Как насчет твоей любящей позабавиться приятельницы, с одним «н» и, по крайней мере, с парой всего остального…

На кухне зазвонил телефон. Марк, несомненно, подавивший желание пройтись колесом от радости из-за этой перебивки, отвечал с такой свирепостью, что Джин слышала через окно каждое слово.

— Да, Дэн?.. Нет, боюсь, ничем не могу помочь. Сейчас не под рукой, понимаешь… Нет, Дэниел, в данный момент я не могу выдать тебе ни окончательной распечатки, ни набросков, ни mode d’emploi[86] охлаждающего устройства, ты меня слышишь? И не избавишься ли ты немедленно от этой «Брунгильды», чертов ты поганец, я из-за этого на стену готов лезть. У твоего звонка есть какая-нибудь другая цель, кроме как того, чтобы я сказал тебе, как выполнять твою работу, или же мы связываемся, чтобы народ потешить?.. Правильно полагаете, дорогой мой Ватсон, это не самый подходящий момент для «трепотни». — Она слышала, как он швырнул трубку на кухонный стол и вышел из дома, захлопнув за собой выдвижную дверь. — Раздобуду на обед рыбу, — крикнул он из грузовика, явно не желая показываться в совершенно шутовском, ребяческом и виновном виде и трусливо сбегая, она могла бы поспорить, в «Бамбуковый бар».

Джин тревожилась из-за того, что Марк сел за руль после всего этого шампанского, — тревога мешалась с негодованием, потому что он знал, какой ужас внушает ей пьяное вождение. Она взяла со стола трубку, чтобы положить ее на рычаг, и вздрогнула, услышав знакомый смех — смех Дэна. Марк не отключил телефон.

— Марк, Марк, — не лезь в бутылку, дружище. Нам в самом деле нужна эта реклама. И прямо сегодня. Алло-о-о-о, босс?

— Он сейчас вышел, — сказала Джин, отступая на шаг и следя за тем, чтобы в ее голосе не было никаких эмоций. — Перезвонит тебе позже.

— Джин! — сказал Дэн. — Как там у вас дела? Босс, похоже, сегодня мрачнее тучи. Проблемы в раю?

— Все прекрасно. Жаль, что так вышло.

— Не беспокойся. На самом деле я, Джин, очень рад, что ты подняла трубку, потому что хотел с тобой поговорить. Понимаешь, меня здесь скоро не будет… ты уверена, что у тебя там все в порядке?

— Уверена, спасибо. Слушай, давай я не буду тебя задерживать. — Ее коробило из-за его фамильярности; она никак не могла заставить себя спросить, где он собирается провести отпуск. — Уверена, что он тебе сегодня перезвонит.

— Прекрасно, но подожди секунду. Ты можешь говорить? Я просто хотел сказать тебе, ну… огромное спасибо.

— За что? О Боже. Ладно, слушай, я кладу трубку…

— Погоди. Знаю, я тебя, должно быть, разочаровал — но я говорю лишь о том, что ты сама была так хороша. Я так долго не понимал, что все это приходило от тебя, что…

— Приходило от меня?

— Да брось, зачем тебе притворяться? Пожалуйста, не надо. Лично я не вижу в этом ничего такого, чего можно было бы стыдиться, — как раз наоборот. Ты очень талантлива, Существо. Талантливее, чем Марк. Ты так хороша, что до меня никак не доходило, что это ты, пока мы не провели…

— Существо?

— На самом деле ее зовут Магдалина, но она же и Существо, и Джинджер… Да, и Муньеру! И, конечно, Круелла, но это другая…

— Прекрати! — Желудок у Джин стал сплошной пылающей дырой.

— Не беспокойся. Марк ничего об этом не знает. Может, он видел одну или две фотки Магдалины, но в ее инкарнации в образе Брунгильды. Я даже не помню, видела ли их ты. Все так запуталось. Как только до меня дошло, что отвечал мне не Марк, я понял… ну, по правде говоря, он никогда не был слишком сообразительным. Нет у него твоего таланта, ежели угодно знать, миссис Х. А Джио? Я уверен, что он видел только одну или две фотографии Джиованы. Она — маленький ломтик от пирога нашей общей истории, наш собственный приватный диалог…

— До свиданья.

Положив трубку, она снова опустилась в кресло. Она чувствовала невесомость, панику и тошноту. Разверзнись земля у ее ног, она бы с радостью подалась вперед и провалилась бы. Дэн в роли Джиованы: как могло такое случиться? Как могла она оказаться настолько глупой?

Телефон почти сразу же зазвонил снова. Джин посмотрела на него, призывая на помощь все свое самообладание, чтобы ответить, — может, это снова он, перезванивает, чтобы сказать, что все это тоже было шуткой. И не той, которую она так отвратительно сыграла над собой. И над своим мужем. Оказалось, звонила Виктория.

— Мама? Твой телефон был занят целую вечность. И у меня здесь ужасное эхо, так что я потороплюсь… С днем рожденья! Я еще кое-что хочу тебе сказать. Мы с Викрамом сегодня рано утром побывали в Борободуре[87]. Днем будет тридцать восемь или даже сорок градусов, так что пришлось выезжать как можно раньше, на рассвете… Это поразительно, там сотни Будд и все эти огромные решетчатые колокола из камня… но я покажу тебе фотографии, когда приеду. У меня замечательная новость.

— Прекрасно. Где ты сейчас, дорогая?

— В Джокьякарте[88]. Угадай, мама. Я уверена, что ты угадаешь.

Последовало молчание, и Джин подумала, что связь прервалась.

— Мама?

— Хм? Ты знаешь, дорогая, у меня, наверное, не получится.

Ее собственная недавняя «новость» заставила Джин сомневаться во всем, что она может сказать, подумать, почувствовать; голова у нее шла кругом из-за причастности к выявившейся роли Дэна, бывшего хозяином, преступным повелителем и голосом Джиованы. Разумеется. Та ночь у него на чердаке — они месяцами репетировали ее по электронной почте. Не удивительно, что он счел ее «игривой» и «бесстрашной». Не удивительно, что он показывал ей те фильмы. «Разве не об этом ты просила?» Да, она просила об этом, все правильно. Или, по крайней мере, она просила об этом Джиовану, прижатую к разделочному столу.

— Мама? Слышишь меня? Попробуй, пожалуйста.

— Что попробовать? О чем ты, милая?

Джин думала — несмотря на ее страстное легковерие, ничего из этого в действительности не случилось с Марком, однако же случилось с ней самой. Она не могла избавиться об этих неистовых мыслей или же обратить в другую сторону основательный и увеличивающий сдвиг в самых глубоких своих чувствах. Что она могла? Только пропустить эту новую информацию сквозь свой мозг и ждать, пока жизнь вернется в норму, пока в этот черно-белый мир снова хлынут краски?

— Нет, ты угадай. Чудесная, чудесная новость. Мама? Ты что, нездорова?

— Да нет, здорова. Просто не знаю. Ты помолвлена, — сказала Джин — это было последним, во что она на самом деле могла поверить.

— Так и знала, что ты угадаешь. — В голосе Виктории слышалось не удивление, но благодарность: вот оно, подтверждение неотвратимости. — Это было так романтично, на вершине храма, когда только-только появилось солнце. Мы просто спонтанно так решили, а не то чтобы вопрос-ответ. Все получилось очень естественно и стало лишь одним из слагаемых чудесного дня.

Джин пыталась сдержать слезы. Она глубоко вздохнула.

— Я сейчас расплачусь. Я так счастливая. И я, да, сейчас расплачусь.

— Мама!

Джин смеялась, она повернулась, чтобы поговорить с Викрамом; Джин не слышала слов дочери, но знала: та рассказывает ему, что ее мать вот-вот расплачется. Не вполне, может быть, по тем причинам, которые представлялись Виктории, но, разумеется, по некоторым из них.

— Папы здесь нет, милая. Поехал за рыбой. Он будет в отчаянии, что не застал тебя. Мы можем тебе перезвонить? Подожди минутку, я слышу, грузовик подъехал…

— Марк! — воззвала Джин, выбегая навстречу машине. — Вик звонит!

Тяжело дыша, она дала ему трубку и какое-то время стояла рядом, скрестив руки. Марк просто слушал и ничего не говорил, пока она смотрела на него, на этого мужчину, которого знала так давно и так хорошо, а потом каким-то образом предала, и чувствовала, что у нее подгибаются колени, уходят силы и всю ее пронзают горе и ужас. Ясно как день: ей так сильно хотелось улечься в постель с Дэном, что она убедила себя не только в том, что это «культура», но и в том, что это навязано ей Марком — профессионалом в области всучивания новомодных штуковин.

В одном ей дико повезло — благодаря, сколь бы невероятным это ни казалось, звонку Дэна, — в том, что она не озвучила имени Джиованы. Ее же благочестивые слова насчет доверия он мог воспринять как слова измученной заботами жены — не как остаток тлеющих злых чар, мучивших ее на протяжении месяцев и снятых мстительным черт знает чем с его подчиненным. Подобно болезни Билла, явившейся по пятам за тем лунатическим набегом в Дэново логовище, неоспоримая реальность снова обрушилась на нее, выколачивая стыд.

Спустя минуту она сняла с его пальца висевший на нем пластиковый пакет с рыбой. Значит, в бар он не ездил. А ездил, как и говорил ей, к рыбакам. Существовало ли хоть что-нибудь, в чем бы она не ошибалась? Надо дать ему поговорить с Вик наедине. Это было тем моментом, который давно предвкушали отец и дочь, — моментом «каноническим», как мог бы выразиться Марк, если бы писал рекламу. И, пусть даже у нее больше не было ни малейшего желания когда-либо снова отвергать любой его импульс, ее ужасали его неминуемые уныние и нытье. Виктория очень молода, но ведь помолвка может длиться сколько угодно. Для Джин подлинная новость состояла в том, что ее дочь по-настоящему счастлива.

Вернувшись на кухню, она занялась рыбой, которая, казалось, глазела на нее, пока она готовила ее к духовке, словно труп к погребению. Возможно, поездка Марка к рыбакам заключала в себе некий жест: приготовление обеда есть ритуал, который в большей мере, чем какой-либо другой ритуал, предоставляет своими мелочами спасение, временное избавление от краха. На мгновение ей вспомнились слова Ларри: закон — это все, чем мы располагаем. Что ж, тогда кулинарный рецепт представляет собой локальный закон, а эта кухня — ее владение, ее командный и контрольный пункт. Джин не собиралась распадаться на части. Не собиралась пить свой обед из кувшина. Она приготовит эту рыбину à la Grecque[89] — запечет целиком с розмарином и лимоном, — как подавали в тавернах во время их первой совместной поездки на Минокос, еще до рождения Вик. А теперь Виктория — которой, как казалось Джин, всего несколько рыбных обедов тому назад даже не существовало — была помолвлена. Благодарность Джин новоиспеченным жениху и невесте не знала меры: только они могли восстановить эту семью.

Она наклонилась, чтобы посмотреть в дверь. Марк, весь сгорбленный, расхаживал туда-сюда, плечом прижимая трубку к уху. Он, она это знала, останется снаружи, будет дожидаться, пока солнце ускользнет за холмы. Она не вышла, чтобы составить ему компанию; вернулась вместо этого к кухонной раковине. Через окно мельком увидела Изумруда, порхавшего среди зарослей бугенвиллеи в последних лучах света. Его крылья так быстро били по воздуху, что их почти не было видно, и это плавание в воздухе усиливало производимое им впечатление, будто он в большей мере рыба, нежели птица.

Марк сказал, чтобы Брунгильды больше не было. Он по-своему во всем этом участвовал, подумала она, желая достичь какого-то равновесия. Она порезала картофель ломтиками, густо его посолила, полила маслом и вытряхнула из миски в сковороду. И впервые перестала думать о настоящей «Джиоване» — Магдалине, Брунгильде, одной и той же Дэновой пташке. Сколько мужчин роняли слюни над этой юной бразильянкой? Джин чувствовала себя слабой и такой же хрупкой, как морской еж, балансирующий на краю подоконника. При одном или двух исключениях, главным образом связанных с советами о прическах, она отдаляла себя от Джиованы, по-настоящему не признавала ее, в конце концов реальной девушки, где-то живущей и так дурно использованной. Вот где ты предала доверие, миссис Х. Джин открыла дверцу духовки и сунула противень внутрь. Теперь уже слишком стемнело, чтобы разобрать, по-прежнему ли Изумруд порхает за окном, хотя он никогда подолгу не задерживался. Джин гадала, куда он делся. Сколько ни искала она в саду, но гнезда так и не нашла.

Она решила обойтись без обеда — и без обеденного разговора. Нацарапав записку о плохом самочувствии, что было правдой, она легла в постель в гостевой комнате.


В семь утра Джин уже была на дороге и направлялась к Domaine du Pêcheur[90], дремучему заповеднику с ревущей рекой и с тем, что на Сен-Жаке оставалось ближе всего к дикой природе: к полевой штаб-квартире проекта Beausoleil.

Ее радовало, что сегодня у нее есть работа, особенно вот такая. По пути в заповедник сошлись в одной точке два старых джипа: вряд ли предстояло то широко освещаемое прессой событие, которое она воображала, надевая юбку, предназначавшуюся для аэропортов и интервью. Журналистов было только трое — Джин, корреспондент с острова Маврикий в нелепо огромных темных очках и репортер из «Le Quotidien», бродивший вокруг бревенчатой хижины, принадлежавшей центру.

Ассистентки проекта напоминали Джин группу усердных преподавательниц перед поднятием занавеса: они переговаривались друг с другом тихими голосами, проверяли и перепроверяли свою аппаратуру слежения и, время от времени, Бада, своего подопечного. Зеб, зоолог из Лондона, слушал журналиста с Маврикия, рассказывавшего о программе по сохранению дикой природы на Большом острове, которая предусматривала «полное спасение близких к исчезновению розовых голубей и длиннохвостых попугаев». Но Джин обнаружила, что ее не трогают судьбы этих других птиц, несмотря на их равно драматичную убыль и возрождение, а также их более очевидную привлекательность, яркий окрас крыльев. Пустельги больше походили на нее: эти относительно малоподвижные и одинокие существа, у которых даже грудное оперение было покрыто пятнышками, напоминавшими веснушки. Нет, все ее чувства были направлены на этого малыша, как будто он доводился ей родственником; что ж, так оно и было, каким бы неперспективным он ни казался.

Джин вспомнила, что сегодня у нее день рождения. Глядя на Бада, на принца, заточенного в клетку, она впервые задалась вопросом, на самом ли деле это искусственное возрождение так уж хорошо, как все предполагают. Они были красивы, эти маленькие соколы, и, конечно же, она знала все аргументы в пользу восстановления их поголовья. Но, может быть, если они неспособны восстановиться самостоятельно, им следовало дать вымереть, подобно нелетающим додо на Маврикии? Другие-то выжили, несмотря на ДДТ и утрату естественной среды обитания, — например, люди. Борьба за выживание делает тебя сильнее. Или же всегда будет продолжаться кормление заранее умерщвленными мышами? Наряду со сбором яиц, искусственной инкубацией и искусственным натаскиванием, воспитанием и вскармливанием, а также защитой от хищников?

Она подумала о Вик и Викраме, начинающих совместную жизнь, и о том, какое неоспоримое счастье они, должно быть, испытывают из-за того, что все ложится на свои места, а окончания этого не предвидится.


…Я понимаю: вот он, рай, 
Которым старцы грезят от рожденья,
К нему клоня все помыслы и жесты,
Как старенький уборочный комбайн,
А все, кто молод, те скользят по склону 
Навстречу счастью, бесконечно…
Опять Ларкин — он видел их бесконечно скользящими по склону, «подобно птицам, дерзким и свободным». Найдет ли себе Бад подходящую пару, когда спустится по длинному склону? Их, как ей было известно, привлекают наиболее перспективные производители, но при малых или незаметных различиях, при отсутствии какого-либо параметра, который был бы подобен соотношению между окружностями бедер и талии, которым бы они руководствовались, — как им разобраться, кто бы это мог быть? Бад был таким маленьким игроком, он нарушал все каноны — так кто же поджидал его там, на свободе? Возможно, другая пустельга, а возможно, и подвергающийся большой опасности розовый голубь. И она недоумевала, каким образом ей когда-либо удастся загладить все то, что она натворила. Ее колонка и даже в большей степени статья о выживании видов казались ей абстрактными как никогда.

Наконец появился великий человек: Брюс МакГи, создатель проекта, выглядевший более ветхозаветным, чем когда-либо, со своими кустистыми бачками и волосками на ушах, похожими на не сдутый с одуванчиков пух. Как удачно для спасателя биологического вида, подумала Джин, что он напоминает Бога, каким воображаешь его в раннем детстве: с длинной белой бородой и взглядом, исполненным сурового сожаления, дающим понять, что эпидемии, засухи и паводки удручают его гораздо в большей степени, нежели тебя.

— Приветствую, Брюс, — сказала она самым своим бархатистым, указывающим на принадлежность к серьезной газете голосом, протягивая ему руку.

— Рад видеть вас снова, — сказал он, покачивая ее руку. Он выглядел более серым и поседевшим, чем во время их первой встречи. Возможно, подумала Джин, Брюса пора выпустить обратно в цивилизацию.

— Все собрались? — спросил он, озираясь вокруг и оправляя рубашку, явно разочарованный малым количеством зрителей. — Какие-нибудь вопросы, прежде чем мы приступим?

— Как вы полагаете, старина Бад сможет впредь обеспечивать сам себя пропитанием? — спросила Джин.

— Хороший вопрос, Джин. Дело в том, что его «отнимали от груди» гораздо более постепенно, чем это может представляться.

Он объяснил, что Бада от случая к случаю выпускали и каждый раз приманивали обратно с помощью миски с мышами. Теперь эта ежедневная трапеза отменялась. На ее взгляд, Бад определенно стал коренастее. Он, казалось, был одет в собственные маленькие штанишки для занятий йогой, мешковатые, а затем резко сужающиеся у его подобных веточкам лодыжек. Самый маленький из пустельг, как и самый последний из пребывавших в неволе, он подпрыгивал, ронял то в одну, то в другую сторону голову и встряхивался, как олимпийский атлет, который вот-вот должен начать то, для чего всю жизнь тренировался. Что почти так и есть, подумала Джин, нашаривая в своей сумке ручку. Брюс, человек немногословный, воздел руки. 



Уже по пути домой, когда она осталась одна в своем грузовике, ее одолели чувства и она расплакалась: из-за своей собственной глупости, из-за своих беспокойных прегрешений, но, ко всему прочему, теперь еще и из-за образа Бада. Джин довелось стать свидетельницей обретения свободы, не дарованной, но захваченной: того, как неуверен он был поначалу, а затем, оглянувшись на своих доверенных тюремщиков, распробовал ее, воспарил.

— В точности как когда ты родилась, — сказала она, словно дочь могла ее слышать, — когда ты была еще такой горячей и скользкой из-за этой восковой мучнисто-творожистной смазки, а я смотрела, как твой грудка поднимается и опадает, снова поднимается и снова опадает — вдыхая и выталкивая воздух, совершенно самостоятельно…

Джин с шумом сглотнула и еще немного поплакала, содрогаясь и постепенно успокаиваясь. Она выехала на последний большой участок дороги вдоль побережья, пролегавший по эпическому ландшафту. Оставалось одолеть всего милю до их поворота, а дальше путь шел в глубь острова, через холмы и дальше, к шоссе из красной глины и, наконец, к дому. Она любила эту дорогу — не только за серебристый вид, но и за предстоящее прибытие к рудниковому офису с цинковой крышей, стоящему на крутом склоне с разбросанными по нему кокосами. Но по-прежнему ли он существовал, мог ли он сохраняться, этот добрый дом?

— Почему ты плачешь? — вслух спросила она саму себя, причем не вполне риторически, отвергая жалость к самой себе. Этот вопрос каким-то образом потребовал реального ответа. И до нее вдруг дошло. Она никогда не выпускала на волю Викторию.

Вместо этого Джин выпустила на волю саму себя. И, каким бы невероятным подобное ни было, на протяжении всего этого года она ни о чем таком даже не догадывалась. Она была в отъезде, но Викторию унесло.

Без какого-либо осознанного намерения они с Марком отошли в сторону в исторический момент начала полета своей дочери, момент взмаха девичьих крыльев, взращенных хорошим примером и дурным, проницательностью и пренебрежением, питанием полным и урезанным, медленным и быстрым, — и не было рядом с ней никакой домашней команды, чтобы ее подбодрить. Это удручает меня больше, чем тебя. И чувство, распространявшееся сейчас в ней, подобно отравлению пестицидами, думала Джин, — летальное его воздействие может даже не проявляться для целого поколения, и горе к тому времени сгустится до стадии сожаления — всеобъемлющего одряхления упущенных возможностей. Как пятилетняя Виктория спрашивала у своих родителей: вы какого рода люди? (Она только что обнаружила замерзшую половину туши ягненка (мясник распилил ее в точности пополам), лежавшую на газете в прохладной кладовке. Такого мы рода люди, Виктория, которые клохчут при опустошении своего гнезда.

Как только она припарковалась, разразился дождь — мощный ливень, из тех, что не могут продолжаться долго. Последовали очень громкие раскаты грома, и Джин опустила голову и закрыла глаза, напевая ту песенку, к которой прибегала в грозовые ночи Глэдис, чтобы разогнать страхи Джин.


Господь ко мне взывает громом,
Труба звучит в моей душе…
Надолго здесь я не останусь.
Зеленые деревья гнутся,
А грешники впотьмах трясутся,
Труба звучит в моей душе…
Надолго здесь я не останусь…

Запертая в грузовике, она гадала, как теперь живет Глэдис. Как могла она ничего о ней не знать — о Глэдис, столь многие годы бывшей центром ее вселенной? Она сидела во влажной кабине, пережидая самую сильную фазу дождя. В скором времени ветровое стекло запотело, а потом вода начала проникать внутрь, быстрее и быстрее, и танцующие капельки стали заливать Джин, выпадая из кордебалетной линии, протянутой вдоль всей кромки стекла, и весь грузовик грозил распасться на части от сырости, как нечто такое, что Виктория делала в школе из раскрашенных картонок для яиц.

Дождь, дождь, дождь. Джин думала о том скверном промозглом дне в Лондоне незадолго до их переезда на Сен-Жак, когда она встретилась в химчистке с Софи де Вильморен, такой растрепанной и забрызганной грязью. И теперь ее вдруг пронзило очевидное: Софи напоминала ей Вик. Пусть даже С. д. В. была более костлявой, неухоженной, испуганной и вряд ли могла когда-нибудь рассчитывать на помолвку с красавцем-космологом. Она не была подлой; она была всего только чахлым созданием, попавшей в ловушку Рапунцелью — на каких и специализировалась Джин. Затем с такой же внезапной ясностью она поняла, чем именно хочет теперь заняться. Нет, не своей колонкой, в которой могла лишь предлагать неадекватные решения женщинам, которых никогда не встречала. И не только журналистикой более высокого уровня. Нет, это будет нечто менее опосредованное; она вернется под своды закона и воспользуется наконец своей степенью — ведь можешь ты стать бесплатным юридическим консультантом при Комитете содействия женщинам? Но начнет она с Софи, возьмет ее судьбу в свои руки. Как только она не видела раньше этой возможности приносить настоящую пользу?

Джин бросилась к дому, но Марка, к своему разочарованию, там не застала. Она хотела поделиться с ним своим новым замыслом — прежде чем успеет подумать обо всех резонах его не выполнять. На столе лежала записка. Пошел прогуляться по пляжу. В кои-то веки она не прочла это как шифровку об увеселительной вылазке в «Бамбуковый бар»; она ему поверила. Вытершись полотенцем, она уселась прямо за кухонный стол, вооружившись новым желтым бюваром и приставив к банке с медом фотографию Бада. Не вставая со стула с жесткой спинкой, она набросала свою статью из двенадцати абзацев, а когда уже заканчивала, в кухонную дверь вошел Марк. Джин не дала ему перевести дыхание.

— Марк, я тут все думала. О Софи де Вильморен. Ты знаешь, как она все не давала мне покоя, как я тревожилась из-за того, что она отиралась возле Вик. В общем, я все поняла неправильно. Погоди — просто выслушай меня. Знаю, ты скажешь, что это безумный план, но мы должны пригласить ее на Сен-Жак. Подожди, пожалуйста, минутку, прежде чем вступать… — Марк, усаживаясь, выглядел решительно не восторженно, а, напротив, даже встревоженно. — Я говорю совершенно серьезно — и хочу спросить об этом у тебя, только ты немного подумай, прежде чем что-то комментировать. Вик становится взрослой, она находит свою дорогу, и это великолепно. Наша работа выполнена — ну, на сегодня. Она, конечно, вернется, и ничто никогда не заканчивается. Но ты разве не понимаешь? Это уже только детали, мелочи. Мы ей нужны. Софи, я имею в виду. И нужны сейчас. Не думаю, чтобы у нее были какие-нибудь полезные умения, но, может быть, когда эта статься будет опубликована, я смогу спросить Брюса МакГи, не найдет ли он для нее место в этом проекте. Это бы полностью ее восстановило, ты бы посмотрел, что эти ребятки там делают.

Джин встала: она очень устала, но была слишком взволнована, чтобы сидеть.

Тогда заговорил Марк.

— Ты закончила? Не посидеть ли нам на веранде? Солнце уже вышло. Я прихвачу какое-нибудь прохладное питье.

Внезапно она почувствовала, что вот-вот взорвется от зноя.

— Хорошо. Здесь ужасно жарко.

Марк достал из холодильника кувшин чая со льдом. Она уселась в директорское кресло на веранде и смотрела, как он разливает чай, потом начинает расхаживать взад-вперед, а потом отхлебывает, очевидно, собираясь с духом, сам себе заводя.

— С чего начать? Для меня это огромное облечение, что ты взяла другое направление — думаю, мы можем согласиться, что вчера оба встали не с той ноги, — но нам, да, надо поговорить…

Он, казалось, и не собирался садиться. На тот случай, если потребуется спасаться бегством, подумала Джин.

— Я, конечно, ожидал, что рано или поздно это всплывет, — продолжал он, все еще неуверенно, — с тех самых пор, как тебе попалось на глаза то электронное письмо.

Так вот оно что, подумала она. Джиована. Это никогда не кончится. Он знает — ему все известно. Ее тщетная надежда на скорую и безболезненную передышку испарилась. Она старалась ни о чем не думать и вместо этого подтянула под себя ноги, приклеившись к месту. В отдалении она слышала завывание то ли дрели, то ли газонокосилки и тарахтение мотоцикла на дороге внизу.

Марк глубоко вздохнул.

— Ты, разумеется, знаешь, кто она такая. Чего ты не знаешь, так это… ты можешь не поверить, но Софи одержима одной идеей… Софи много лет носится с идеей… будто бы я — ее отец.

— О чем это ты толкуешь?

Козырьком приложив ладонь ко лбу, она уставилась на него.

— Скажу, если позволишь. Я познакомился с ней примерно в то время, когда родилась Виктория, и она две эти вещи соединила. С тех пор… давай-ка я попробую объяснить, как сам все понимаю. Как тебе известно, ее отец погиб до ее рождения, а возможно, даже как раз в тот самый день. — Озадаченность Джин граничила с раздражением. Опять эта старая история? Марк проводил сквозь волосы обеими руками, щурясь на мощеный плитами дворик, словно там был написан мелом его не выученный текст. — Ну, вроде бы из-за этого трагического и центрального события, окружавшего ее собственное рождение она каким-то образом присоединила себя к рождению Виктории, к нашему, если угодно, центральному событию, и она, я не знаю, полагаю, она хотела быть той новой личностью, начать все сначала — так же, как наша долгожданная возлюбленная дочь — наша Виктория.

Джин затаила дыхание. Что происходит? Она не верила словам Марка о «нашей Виктории», в которых, на ее взгляд, содержался обобщенный призыв к единению и прощению. Она не шевелилась и не перебивала его.

— Клянусь тебе, эта женщина безумна. Это кошмар — это всегда было кошмаром. Она меня затравила. То и дело просто являлась в офис. Спроси у Нолин — или у Дэна. Единственное живое существо женского пола, которое даже Дэн почел за благо избегать. Она поджидала меня у дома, когда я уходил на работу, и продолжала там ошиваться, когда я приходил обратно. Как ты думаешь, почему я никогда не хотел выходить? Почему так настаивал на том, чтобы мы отправились сюда? Я стал убежден, и, уверяю тебя, не без оснований, что Софи начнет поджидать меня на каждом углу. Говорю тебе, она террористка.

Джин с трудом могла это воспринимать — не просто увеличение Софи, но уменьшение того Марка, каким она всегда его понимала. Возможно ли, чтобы она ошибалась относительно их великолепной самодостаточности, ее определения брака, которое лишь накануне восстановил для нее Дэн? Марк, ее двойник по сдержанности, втайне разделяющий ее вкусы, ее склонное к уединенности отражение, — где теперь был ее муж? Рядом с ней или просто в укрытии? Казалось, ее собственный дорогой человек пребывал, в конце концов, в союзе с Джиованой: ненадежный и ненастоящий, иной. Словно весь экскурс в области, где царила Джиована, был гротескной подготовкой к более масштабному, бесповоротному лишению иллюзий… и все из-за того, что он, возможно, доводился отцом ребенку, родившемуся даже до того, как она с ним познакомилась? Послушай, хотелось ей закричать, я давно уже свыклась — это было до меня. Но с какой стати верить Софи? Он сам сказал, что она безумна. И так оно и есть: Софи — фантазерка и притвора, этому Джин сама была свидетельницей. Ясно было одно: он не считал, что Джин вообще можно что-либо доверить. Принадлежал ли он когда-нибудь ей по-настоящему? Что ж, кажется, это вскоре выяснится.

Марк был слишком поглощен своим рассказом (который так долго репетировал), чтобы заметить смятение своей жены.

— Помнишь, мы с малышкой Вик ездили на Пасху на юг Франции, останавливались там в трактире «Les Oiseaux»[91]? Вот когда это началось. Она просто к нам заявилась, помнишь? Я старался быть к ней внимательным. Мы все были к ней внимательны. Ты очень мило с ней себя вела. Очевидно, это была ошибка — моя, я имею в виду, — но я думал: в конце концов, она потеряла отца и, некоторым образом, мать. Сандрин к тому времени была уже в Канаде, заново устраивая свою жизнь. Софи туда ездила, и я не знаю, что там произошло. Ничего не получилось. Она не поладила с тем типом, что появился у Сандрин, школа была сущим бедствием, и она явно подсела на наркотики, на ЛСД, не знаю, на что именно. Ясно без слов, что мое общение с Сандрин как таковое не очень-то могло во всем этом помочь. Софи ни в чем нельзя было убедить. Никогда. Я старался быть с ней любезным, оказывать ей всяческую поддержку — честное слово, я думал, что если бы я не был с ней любезен, то она доставила бы нам даже еще большие неприятности. Говорю тебе, она помешана. Всю жизнь ее то забирают в разные заведения, то выпускают. — Марк кругами расхаживал по террасе.

Джин не могла не усомниться в том, что она не услышала бы о помещении Софи де Вильморен в психиатрическую лечебницу, как бы мало она ни знала. А ЛСД? Юная девушка, которую помнила Джин, совсем не походила на наркоманку. Она была невинна — необычайно невинна, как всегда думала Джин, и мила; ее качества заблудившейся бродяжки тогда еще не достигли клинической степени. А нынешняя Софи? Вряд ли ее можно было бы назвать enfant terrible[92]. Вдруг ее пронзила мысль о том, что он не говорит ей правды или же, по крайней мере, отвлекает ее от главного. Чувствуя, как заходящее солнце жжет ее кожу, она даже не шевельнулась, чтобы прикрыться.

— Я думала, она какое-то время провела в монастыре, — сказала она. — Ты это имеешь в виду, когда говорить, что ее «помещали в заведения»?

— Ну да, насколько я понимаю, «монастырь» во Франции — это эвфемизм «психушки».

Джин, слушая вполуха, думала о той Пасхе в Провансе. В памяти она видела ту местность во всех подробностях — на холмах, неподалеку от церкви Святого Павла стоял маленький трактир с богато убранными комнатами, с отличной едой, с садом, обнесенным древней стеной. В мощеном патио «Les Oiseaux» делала свои первые шаги Вик; собственно, Софи подбадривала ее вместе с Марком и Джин. Эта девушка, которой было не больше семнадцати, появилась необъяснимо; она была совсем одна. Джин помнила тот момент, когда выяснилось, кто она такая, объятия, тосты, и как сама patronne[93] усадила Софи к ним за стол. Они хорошо ладили, и даже Вик, недоверчивое дитя, любила ее. Накануне их отъезда она предложила им услуги няни, предоставив им первый свободный вечер в году, — великолепно! Естественно, они пригласили ее приехать к ним и погостить.

Может быть, та встреча не была случайной — как странно, что это никогда не приходило ей в голову.

— Когда, говоришь, ты впервые встретил Софи? Примерно в то время, когда родилась Вик?..

— Да.

— Что ж, тогда это было не в «Les Oiseaux», так? Вик был уже годик, когда мы туда поехали.

— Верно, — сказал Марк, усаживаясь. Он выглядел усталым и покорным.

— Так где же ты с ней познакомился?

— В Париже.

Марк так часто наведывался в Париж за время их брака, что мог познакомиться с ней когда угодно.

— Когда именно в Париже? — Но, даже произнося это, Джин уже точно знала, когда. Во время той забастовки, из-за которой он не смог вылететь домой. — Когда родилась Виктория, ты был с Софи, не правда ли?

— Да, так и есть.

— Ты был в Париже с Софи де Вильморен. — Марк опустил голову, ожидая, что последует дальше. Наконец Джин поняла. Софи не была его дочерью. Она была его любовницей. Ее охватила ярость, словно пожар в подлеске, долго занимавшийся, но теперь готовый поглотить все. — Погоди — значит, сначала ты с ней переспал, а потом стал поносить? Это было до или после монастыря дефис психушки? Или, может, ты лишь одолжил ее на выходные и отослал обратно к ее сестрам, когда сделал дело? Или, может, ты не закончил, не так быстро. Просто взял таймаут, чтобы повидать свою новую малышку. Да была ли вообще эта забастовка авиадиспетчеров, носильщиков или черт его знает кого, которая якобы задержала тебя в Париже?

— Там была забастовка, конечно, была, — запротестовал Марк, вставая. — Из-за этого-то я в первую очередь и оказался в баре отеля, ожидая, когда это кончится. На нее я наткнулся на улице.

— Это ложь.

— Это не ложь.

— Так в баре отеля — или на улице? Где именно?

— Я наткнулся на нее, когда выходил из метро на улицу Сен-Жермен, и она пошла вместе со мной в отель, куда я, собственно говоря, направлялся затем, чтобы собрать свой багаж. Мне сказали о забастовке, и поэтому мы разговорились в баре…

— И?

— И, да, я был с ней той ночью, той единственной, одной-единственной ночью, и, поверь мне, ты должна мне верить, она сумасшедшая. Хотя это ничего не меняет, я понимаю. Ничего не меняет и то, что она буквально набросилась на меня, настаивая, чтобы я взял ее в постель, а потом выслеживала меня — она до сих пор выслеживает меня, вот уже двадцать лет, — тогда она не думала, что я ее отец, — нет, оно позже добавилось, это ужасное «откровение» безумицы. Да, я совершил ошибку, — сказал Марк, хлопая тыльной стороной одной кисти по ладони другой и стискивая ее там. — И, Джин, уверяю тебя, я за это расплатился. Всю жизнь я платил, платил и платил.

Она с трудом верила его словам. Сколько же лет было тогда Софи? Шестнадцать? Пятнадцать? Когда она «настаивала», чтобы он взял ее в постель, — и, что, затащила его в лифт?

— Сколько же именно ты заплатил? Нет, пожалуйста, не отвечай. И вообще, было бы куда лучше, если бы просто заткнулся. Пожалуйста.

Марк подошел к садовому шлангу и подставил под воду всю свою голову.

«Hôtel de l’Abbaye» на Сен-Жермен всегда был его любимым пристанищем в Париже. Теперь она поняла те строки из письма Софи, где та рассказывала, как она проходила мимо аббатства, как ей захотелось при этом стать сестрой, «монахиней». Да, там было мило. И на протяжении двадцати лет он не мог найти другого любимого отеля — нет, именно в «Аббатство» отправлялись они с Джин во время своих романтических уик-эндов в Париже.

Но однажды, давным-давно, он отправился туда один. Джин, будучи на сорок первой неделе беременности, осталась дома, с собранной дорожной сумкой, стоявшей наготове у входной двери. Это случилось очень рано воскресным утром — тяжело, она помнила, было найти такси. Значит, когда она зарегистрировалась в крыле Линдо больницы Святой Марии в Паддингтоне, он зарегистрировался в chambre de bonne отеля «Аббатство», с «верхним окном на последнем», о котором упоминала Софи. Когда она в одиночестве поднималась в больничном лифте, обхватив руками свой готовый разорваться живот, он поднимался в лифте отеля, обвивая руками миниатюрную подростковую талию Софи. Когда она расхаживала со своими схватками, делая лихорадочные вдохи из кислородной подушки, он пожирал эту девушку. А когда Джин вошла во вторую стадию родов, он вошел в Софи, и обе женщины закричали от боли. После же семи часов родовых мук, когда она наконец вытолкнула из себя Викторию и начала вторые роды, о которых ей никто не говорил, — исторжение этого гигантского стейка из плаценты, — что тогда делал Марк? Рождал сам себя в лужице кровидевственницы, не об этом ли он собирался рассказывать ей дальше? Событие столь гипнотическое, столь основополагающее, что следующие двадцать лет он провел в думах о нем и в его повторениях, пытаясь вернуться к тому первому разу, все время пытаясь попасть обратно внутрь; ах, миссис Х., миссис Х., миссис Х. Она слышала о мужчинах, которые не могли вынести появления соперничества, к ней приходили письма от читательниц, где рассказывалось об этой особо нездоровой ревности, но она никогда не причисляла Марка к тем, кто был к ней склонен. Встречался ли он с Софи всякий раз, когда отправлялся «на берег»? Может, она и была его «берегом»?

Девушки, мужчины и их беременные жены — банальнее, если такое возможно, чем знойная цветущая Джиована, хотя, она полагало, одно торило дорогу для другого, касаясь сначала души, а затем уже плоти, и неважно, что Джиована не была «реальной», она все же просочилась в их брак. Думать она больше не могла. Как же она замарала себя ответами, эхом, местью. Неутешительно было осознавать то, что в глубине души она знала всегда: почему бы еще его отсутствие при рождении дочери всегда вот так безотчетно ее тяготило? Марк вернулся и заговорил с ней — умоляющим, оперным тоном, — но она почти не воспринимала его слов.

— Я не мог тебе об этом рассказать. В самом деле, надо ли было? Чтобы избавить самого себя от бремени? Я знал, что это причинит тебе боль. Я не хотел делать тебе больно, неужели ты не понимаешь? Ты — вся моя жизнь. Ты и Виктория, вы составляете всю мою жизнь. Если я должен быть наказан за это единственное прегрешения, то, Богом клянусь, я уже наказан, Джин. Я жил с этим каждый день. И каждый день терзался сожалением. В то время я не знал об ее сумасшествии; нет, я понимаю, что это ни на йоту ничего не меняет. Как же ненавидел эту Софи! И себя. В той же мере, в какой люблю тебя и Викторию, я ненавидел и ненавижу эту женщину.

Джин не хотела говорить, а он, казалось, не собирался останавливаться.

— Единственное, чего я никогда не был в состоянии постигнуть, так это то, как ее настоящий отец сумел распознать, что она сука — ведьма, — когда она еще даже не родилась. Его «несчастный случай» был актом несравненной проницательности, невероятной прозорливости. Да, Джин, я не раз подумывал просто покончить со всем этим. Потому что испробовал все. Пытался от нее откупиться. Отослать ее прочь. Обустраивал для нее и жилье, и работу. Урезонивал ее, умолял ее, отправлял ее к бессчетным психиатрам, угрожал ей.

— Да, как вижу, ты был очень занят, — спокойно сказала Джин, думая, что Марк наименее склонен к суициду, чем кто-либо другой из ее знакомых. Но чего он теперь не скажет? — За исключением того, что ни о чем не рассказал мне. Но ты не просто не сумел об этом упомянуть. Ты пригласил ее в наши жизни. Она смотрела за нашей малышкой. Ты ее к нам впустил. Сначала ты лег в постель с… этим ребенком, а потом пригласил ее в наш мир — где она явно чувствовала себя как дома. В нашей постели, Марк. А где же она сейчас? Здесь, на Сен-Жаке, в точности как я предлагала? Спрятана в каком-нибудь припортовом отеле? Или в одном из тех пастельных бунгало в Гранд-Байе?

— Да перестань ты… Что за непристойные домыслы! Честное слово, я тогда верил… я в то время думал, что это самый лучший способ ее обуздать, — не распознал поначалу, что она сумасшедшая. Возбудимая, эмоциональная, нервная, да, но не сумасшедшая. Когда она оказалась со мной, с нами, то ее состояние стало значительно лучше обычного. Ты не представляешь себе… Признаю, с моей стороны это было слабостью, но это действовало — по крайней мере, какое-то время. Это успокаивало ее, поддерживало. Бога ради, она ведь думала, что Виктория доводится ей сестрой. Она и сейчас так думает.

Джин вскочила на ноги.

— Не вмешивай в это Викторию! Ты позволил этой женщине к ней приблизиться. И тогда, и теперь, этим летом.

— Как я мог ее остановить? Ты разве не понимаешь, что все последние двадцать лет я провел, пытаясь остановить эту Софи? Пытаясь прикрыть от нее тебя и Викторию? — Лицо у него было смятым, и он едва не плакал. Джин подумала о его беспокойной любви к Виктории, о его постоянном стремлении ее защитить. Викторию, которая всегда пребывала в здравом уме, что так в ней привлекало. — Всеми способами, какие мне только были известны, я пытался ее убедить, но она все равно всегда настаивает, что я являюсь ее отцом.

— Ну а ты являешься?

— Джин! Джин. — Он выглядел уязвленным, обиженным, сильно состарившимся. — Как ты можешь такое говорить, как ты можешь даже хотеть такое говорить? Я не отрицаю, что она достаточно молода, чтобы быть моей дочерью, — разве это само по себе составляет какую-нибудь существенную разницу между тебя и меня?

— Между тобой и мной.

— Да, Джин, тобой и мной. Совершенно верно. Никогда не представлял себе, что это окажется той вещью, которая будет так сильно тебя удручать. Я ведь рассказываю тебе о том, что произошло давным-давно, и…

— Разумеется, это удручает меня, Марк, — хотя я не стала бы называть это «вещью». Как мне тебе объяснить, до тебя же явно ничего не доходит. Я совершала очень глупые поступки. Фантастически глупые. А кто нет? Полагаю, я не могу сейчас не вспоминать о самой себе в пятнадцать лет. — Или о Билли в пятнадцать лет, чья жизнь уже завершена, пронеслась у нее мгновенная мысль. — Но давай держаться того, что мы оба в состоянии понять. Виктория в пятнадцать лет — дитя. Ты ведь понимал это, когда ей было пятнадцать, так? Не потому ли ты бесился из-за того парня, Рика, — ты видел в нем свое собственное отражение, не так ли? А Виктория, кстати, была тогда значительно старше, ей, по меньшей мере, было семнадцать, а то и больше.

— Ох, да черт все побрал! Не знаю, зачем я тебе обо всем рассказал. Отныне ты никогда об этом не забудешь. Перестановки бесконечны, теперь я понимаю. Ты никогда мне не простишь.

Значит, нечего и просить, подумала Джин.

— А что, по-твоему, это такое? Может, поскольку я американка, ты вообразил, что говоришь с какой-нибудь группой помощи самим себе, где в конце все тебе аплодируют, что бы ты им ни рассказал? Спасибо, что поделился, Марк, отличная работа? Не говоря уже о том, что заниматься сексом с пятнадцатилетней противозаконно, — ты об этом когда-нибудь думал?

— Джин! Это ошибка — я совершил чудовищную ошибку. Я спал с ней. Однажды. И, само собой, я думал, о чем ты говоришь, хотя вряд ли самое худшее из обстоятельств. Я спал с ней, и я спал с ее матерью, так много, как только мог, наряду с половиной Сен-Мало, Джин, более тридцати пяти лет тому назад. Хотя в действительности мое пребывание с Сандрин продолжалось всего пару недель, прежде чем она двинулась дальше. Что для нее было вполне естественно.

Джин не могла постичь, почему он обратился к этой старой теме, — разве, может, ради того, чтобы сменить тему. Но она ничего не говорила — ей было чуть ли не любопытно просто посмотреть, как далеко он способен дойти.

— Я говорил тебе, что Сандрин уже была с отцом Софи, прежде чем я покинул их дом, а меня перевели на роль друга семьи. Ты видела фотографии их свадьбы, на том пляже на рассвете. Типично для Сандрин, могу добавить, потребовать рассветной свадьбы.

Он надолго приложился к пивной бутылке. Она и не заметила, как та пришла на смену чаю со льдом.

— Зачем снова говорить о том лете, что было сто чертовых лет назад?

— Я вот что пытаюсь сказать, Джин: Софи — жертва. Сирота, по сути. Я для Сандрин ничего не представлял. Как и все остальные. Даже ее собственная дочь.

Джин не могла этого принять.

— И что? Ты улучшил ее долю, изнасиловав ее? Костлявую, ничего не знающую целочку?

— Черт возьми — я никого не насиловал! А девственницей она все равно не была.

— Как будто это хоть что-то меняет! Как же ты мог заранее узнать, девственница она или нет?

Марк, бесконечно усталый, опустился на стул.

— Джин, я в самом деле пытаюсь рассказать тебе, что произошло много лет назад, а ты хочешь пройтись по каждой альтернативной версии, проследовать за каждой несущественной нитью. Ты хочешь победить в каком-то феминистском споре? Прекрасно! Ты победила! Я согласен. Но я-то говорю тебе лишь о том, что ей нужно знание, вот и все. Софи жаждет любой связи с тем временем, когда ее жизнь только-только начиналась, когда все еще не пошло навеки прахом, начиная с той ужасной аварии. Тогда, гораздо позже, я думал — совершенно неверно, мне это известно лучше, чем кому-либо еще, — думал, что после того, что сделал, и я этого не отрицаю, я смогу, по крайней мере, попытаться дать ей то, что так ей необходимо. Связь, утешение — некую идею того, что и в самых ранних ее днях присутствовали правда и красота.

Джин показалось, что ее вот-вот стошнит, — до сих пор она полагала, что это просто такое выражение, что-то вроде того, что могла бы сказать Майя Стаянович.

— Джин, мне очень жаль.

В деревьях воевали попугаи, а внутри дома зазвонил телефон.

— Хочешь, чтобы я поднял? — спросил Марк, хватаясь за любую возможность восстановить мир.

— Нет, я сама. Может, это насчет папы. — Джин вошла в кухню. — Мама, привет.

Марк тем временем прибрал на столе на веранде, поправил стулья, внес внутрь стаканы, присел, чтобы почистить раму кухонной двери.

— Все хорошо? — спросил он, очень усталый.

— Да. В легких больше никакой жидкости. Пневмония полностью излечена. Он дышит самостоятельно по двенадцать часов подряд. Мама говорит, что его выпишут, когда он сможет дышать сам по двадцать четыре часа. Он, конечно, по-прежнему прикован к постели и очень-очень слаб, но, по крайней мере, сможет находиться дома. Марк, мне надо туда вернуться.

Он выглядел так, словно его ударили.

— Ко всему этому мой отъезд не имеет никакого отношения, ясно же. Просто там никого больше нет. Мэрианн роздыху не знает со своими мальчишками, а квартирка мамы — ну, сам знаешь. Нет места. А он хочет взять все это больничное оборудование — кровать, респиратор. Так или иначе, он хочет домой, в свой собственный дом, и мне надо там быть. Я хочу там быть. Мне надо ехать. Но это не сразу. Через неделю или около того. Может, и больше.

— Я собираюсь прогуляться по пляжу. Хочешь, пойдем вместе? — спросил Марк.

— Нет. Не хочу.


И чтобы он садился за руль, она тоже не хотела, но он никогда не бывал таким упрямым, как после выпивки. Он затрясся вниз по дороге, а она прошла в маленький огород за домом. Если горшки на террасе могли служить каким-то знаком, то все в нем было мертвым.

Нарциссизм, тщеславие — гордость: как ни удивительно, вплоть до недавнего времени это считалось самым худшим изо всех грехов. На самом деле это разновидность лености — не утруждать себя любовью. Способна ли она выслушать Марка — выслушать и услышать?

Приблизившись к огороженному участку с его односкатным парником, она увидела, что черная сетка, бросавшая тень на грядки, распорота и свисает, словно черный флаг. Когда она открыла низкую бамбуковую калитку, трудно было сказать, что уцелело среди сорняков. Она пошла вперед, хватаясь за упругие стручки волокнистой фасоли, большинство из которых были желтыми и длинными, как линейки, и увидела разбросанные на земле гниющие помидоры, по большей части исклеванные птицами, как и вся земляника. В углу располагались кабачки размером с такс и переросшие листья латука, походившие на аскотские шляпы, огромные и зеленые.

Джин собрала все пригодные к употреблению помидоры в подол своего саронга, думая, что, по крайней мере, существовала возможность того, что с Софи он был лишь однажды, как и настаивал. Хотя он не был в состоянии поговорить с ней об этом на протяжении двадцати лет — да и сейчас не мог, не очень-то правдоподобно у него выходило. Но, оглядевшись в своем захламленном, лишенном любви огороде, она задумалась, что же здесь подлежало прощению. Он пытался защитить ее — в этом она не сомневалась. Почему когда-то казалось, что она нуждается в полностью укомплектованной охране, в муже как в телохранителе от эмоций? Потому что больше она ни в чем таком не нуждалась — возможно, со времени кризиса Билла. Она стала думать об отце и о его более раннем кризисе, тот, который стоил ему брака. То, что Марка захватило юное тело — очень юное тело, — пока его жена мучилась родами в другой стране, было неоспоримым фактом. Но Джин вряд ли могла найти в себе достаточно благочестия, чтобы осуждать его за то, что он не устоял перед банальным соблазном. Она слишком устала. Вина, даже прощение, — эти предметы, пускай и едва исследованные, в данный момент представлялись находящимися в той же категории, что и ее прошлогодние колонки, — в подшивке.

Из-за более сильного напряжения, связанного с отцом, в ее жизни не оставалось места для иной нестабильности. Она выслушает Марка и, если он об этом попросит, постарается ему помочь. Такой поворот представлялся ей по-новому возможным, потому что она поняла: в конечном счете, это его проблема. Когда она читала Ларри, то думала, что его суждение о личной ответственности было превосходным и лишь казалось очевидным, — но все же оставалось только суждением, достаточно абстрактным для Джин, как и для большинства остальных, чтобы игнорировать его на практике. Неужели на самом деле требовалось вот такое стирание в порошок, чтобы постичь, что это правило применимо и к ней, что она должна — и, более того, отныне и впредь будет — нести ответственность за свое собственное счастье?

Когда она поднялась, отрываясь от затягивающих подробностей своих неухоженных маленьких грядок, и поглядела туда, где должен был находиться горизонт, поверх голубых холмов, океана она не увидела, но знала, что он пребывает там. Храня в своих холодных темных глубинах останки Билли. Прогулка вдоль берега действительно была хорошей идеей — хотя даже на берегу она была склонна смотреть вниз, рыща взглядом в поисках интересных раковин, не обращая внимания на огромную синеву. Так, может, «существам», включая Джин, пора начать смотреть вверх, подумала она, вытягивая шею и спину и глядя в небо. Конечно, тогда все будет по-другому. И, на удивление свободная от вины, она чувствовала, что все ее самые благородные порывы проистекают из надежды на чистый горизонт.

Вернувшись на кухню, Джин вывалила в раковину свою огородную добычу и вымыла руки. Она хотела перезвонить Ларри, пока нет Марка. Нажав на тринадцать цифр, она, даже прежде чем услышала его голос, различила гудки автомобилей. Он шел по улице, и она, прикрыв ладонью не занятое трубкой ухо, напряглась, чтобы не упустить ни одного его слова, и спросила о Билле.

— Собственно, я как раз в больницу и направляюсь. Он стал другим человеком, Джин. Ты не поверишь: сидит, откалывает шутки, читает. И угрожает уйти — или сбежать. Часто бродит по вестибюлю, что им совсем не нравится. Он очень хочет уйти отсюда — настаивает на досрочной выписке. За хорошее поведение. Или, может быть, за плохое поведение.

На мгновение перед умственным взором Джин возникли судебные документы, освобождающие Ларри от его долгого брака. Какая причина будет в них значиться, и кто является истцом?

— А сам ты как? — спросила она.

— Хорошо. — Голос у него стал задумчивым. — Там и сям кое-какие напряги, но ничего такого, через что довелось пройти всем вам… Надеюсь, мне удастся закончить свое дело до того, как начнутся занятия. Я говорил тебе, что согласился преподавать? В Нью-Йоркском университете.

— Значит, кафедра философии, наконец. Ты все же решил рискнуть — поздравляю.

— Да, я очень доволен. И, думаю, смогу убедить фирму позволить мне еще какое-то время жить в этой квартире. Заслуженный партнер — как тебе такое нравится?

— Боже, ведь так же они назвали и папу? Но теперь, когда все мы становимся заслуженными родителями, могу сказать, что звучит это очень респектабельно. И, что более существенно, достойно проживания в их квартире. Слушай, я скоро собираюсь обратно. Чтобы обустроить папу, по крайней мере.

— Здорово. Мы все надеялись, что ты вернешься. Ты ему нужна. И мне не надо говорить тебе, что я… — Фоновые шумы внезапно слились, став массовым гудением, возмущенным групповым ревом клаксонов. — Но ты это и сама знаешь.

— Что? Я не слышу. Что я знаю сама?

— Так, ничего. Слушай, ты только дай мне знать, и я тебя встречу.

— Отпадает. Но все равно спасибо… за все. Я не смогла бы оказаться здесь, если бы не знала, что ты находишься там. Я позвоню тебе, как приеду, сразу же.

Чувствуя себя гораздо спокойнее, она отобрала немногие хорошие листья: их хватало на салат для одного — или для двух очень сытых людей, и этот образ поразил Джин своей крайней мрачностью: он был настолько же ограничен и скуден, как ее будущее. Не это ли лежало у нее впереди — салат на одного вместо огромного горизонта? Не было ли это более или менее тем же самым, что чувствовала сейчас Мелани Монд? Ее первая волна сочувствия: может быть, она сумеет научиться дружбе, хотя, вероятно, не с миссис Монд. Она добавила немного нарезанных ciboulettes, на мгновение позабыв их название на родном языке. Луковиц-скород, как-то не очень звучно. Вот что было хорошо на этом острове: здесь имеется не только огород, но и названия для всего, что в нем произрастало.

Как и для той рыбы, которую она приготовила, но не ела. С виду она походила на тилапию, но здесь ее называли по-другому. Когда они только приехали на Сен-Жак, Джин начала вести список возмутительно трудных французских слов — так же, как в студенческие дни вела список невероятных британских слов, из которых теперь помнила только «зажиматься» вместо «обниматься», «воздух» вместо «денег», «штуку» вместо «тысячи», «раскардаш» вместо «кавардака» и «отбойный молоток» вместо «перфоратора» — остальное впиталось и забылось. Добавь эти списки к погребальному костру оставленных проектов, если список может считаться проектом (а Джиована, Брунгильда, Магдалина?). Всем ее усилиям по самообучению — bricolage[94]— препятствовал длинный перечень того, что не поддавалось изучению, и, думала Джин, не говорите, пожалуйста, что если дети могут говорить на каком-то языке, то ему можно научиться. Разумеется, дети могут. И дети — делают. Этот до странности легкий маневр — позволявший избежать горя размером с дом — портило досадное воспоминание о ребенке Софи: о девочке, научившейся совокупляться.

Снова пройдя на кухню, она вытащила нижний ящик, где хранилась клейкая лента, бечевка и ее желтый бювар, который она и выдернула наружу. Достав из холодильника бутылку вина, она услышала, что в дом входит Марк, и быстро, беззвучно шагнула наружу. Зазвонил телефон — теперь его очередь брать трубку. Джин рада была оказаться одной на террасе. Небо было покрыто красными и белыми прожилками, словно стейк с вкраплениями жира.

В меркнущем свете она сделала новый список: апрель, март, февраль, январь, декабрь, ноябрь, октябрь, сентябрь, август, июль. Девять месяцев между летней идиллией Марка с Сандрин и рождением Софи, пришедшимся на пасху. Она могла бы подсчитать в уме, но ей хотелось увидеть это на бумаге. Потом вышел Марк, и она положила бювар на стол лицевой стороной вниз.

Марк выглядел очень бледным.

— Итак, Дэн Мэннинг меня предал.

Джин не сказала ни слова, но почувствовала, что у нее запылало лицо. Она подалась назад, в буквальном смысле подпирая себя, чтобы не упасть.

— Он уходит из фирмы. Забирает с собой не только весь свой гарем из копирайтерского отдела, но и кампанию по холодильникам. Мою кампанию. Ну, это мы еще посмотрим. Какая самонадеянность, а? Наглость. Предложил остаться на «переходный период», с которым мы, конечно, без него нипочем не управимся. Я велел ему убираться. Мне придется немедленно лететь обратно. Для моральной проверки, если не для чего еще. Джей Уолтер Томпсон! «Такое предложение бывает раз в жизни», — Марк передразнил произношение Дэна. — С каким восторгом он сообщил мне, что его сделают старшим партнером — всемирным креативным директором!

— Марк.

— С начальным окладом в пятьдесят тысяч. В чем я очень сомневаюсь.

— Марк.

— Хм?

— Это мог быть ты.

— Черт, ну конечно, большое тебе спасибо. Как говорится, «благодарю за поддержку». Да, полагаю, могло бы получиться и так. Двадцать лет назад. То есть если бы я захотел работать по найму. Укусить руку, которую тебя кормит, убить отца — или что там еще? Это сегодня целая тема, не иначе. Я имею в виду, разве бой-френду не полагается просить у отца руки его дочери? Что ж, ответ такой: сваливай отсюда и дуй обратно в Бомбей — то есть, прошу прощения, в Мумбаи. А этот сукин сын, теперь еще более отвратно самодовольный, играет за выход из своей лиги. Джей Уолтер Чертов Томпсон, подумать только! Будь оно все проклято, если это не предел.

Он тяжело опустился на стул, быстро постукивая пальцами по своим коленям, и на этот раз Джин наклонилась, чтобы вновь наполнить его пустой стакан, уверенная, что он не станет возражать против вина поверх остатков пива. Она не собиралась указывать, что они говорили невпопад, — и не только потому, что было бы трудно сказать, когда в точности это началось. Небо совершенно стемнело, и в нем парила огромная желтая луна — круглая, низкая и тяжелая, как живот, достигший полного срока.

Джин хлопнула себя по лодыжке, а Марк в ту же секунду хлопнул себя по шее. Она чиркнула спичкой и зажгла цитронелловую свечу, стоявшую на террасном столе, которая осветила их лица. Наклоняя вторую свечу к пламени, она сказала:

— И почему только мы думаем, что эти штуковины могут нас хоть от чего-нибудь защитить?

— Хм? — Марк ее не слушал. Возбужденный, он вскочил на ноги. — Протрублю-ка я лучше Конни и Тео, проверю, не распространяется ли гниение.

Он исчез в доме, а Джин все сидела, уставившись на свечи. Она вспоминала об алтарях, устроенных на крылечках Нью-Йорка в ту долгую темную ночь, которую они провели вместе с Лари, разыскивая ее мать и подвозя незнакомцев. Беременная женщина, которую они доставили домой — Мельба, — теперь уже должна была родить, и Джин хотела бы знать, кого именно произвела она на свет. На мгновение она ощутила беспокойство о Баде — как-то сложится его первая самостоятельная ночь в лесу? Пустельги не делают гнезд: на каком же утесе, в какой расщелине или сыром древесном дупле сможет он передохнуть? А еще она думала о Мэрианн, об ее стрижке, об их новой дружбе и о таинственном жизненном промежутке страстной неловкости, которая тоже утратила свою силу. Как любит говорить Филлис: «Толкать тетиву невозможно».

Джин встала и прислонилась к столбу портика, просто-таки нежась в лучах луны, подумала она, и, вероятно, приобретая лунный загар. Когда она в следующий раз увидится с Викрамом, то спросит его о гравитационном притяжении, которое управляет не только приливами-отливами и женскими циклами, но и сложными вихрями человеческих настроений, в том числе и безумием. Ей так многому надо научиться; она должна постигнуть ту силу, которая способна воздействовать на все сущее прямо сквозь землю.

Она ступила в холодную голубизну сада и, опустив взгляд, увидела, что Марк, как ни странно, оставил ворота открытыми. Подумала о его личной войне с самодельной петлей — простой проволокой, приделанной там бесхитростным местным жителем, — которая, по убеждению Марка, со звяканьем соскакивала со штыря сама собой, просто чтобы ему досадить. И, хотя она всегда считала его одержимость тем, чтобы ворота были заперты, прежде всего совершенно бессмысленной прихотью, сейчас ей было больно об этом вспомнить. Она, не раздумывая, решила его заменить и направилась в лунном свете к воротам, чтобы еще раз надежно закрепить соскакивающую петлю.


От автора

Все работы Рональда Дворкина пробуждают мысли и чувства; в этом романе я обязана его книгам «Империя закона» (1986), где он рассматривает закон в качестве нашего «эфирного повелителя», и «Достоинство повелителя: Теория и практика равенства» (2000).

«Открытый молех» почерпнут из неоценимой книги Кэролин Мурхед о беженцах, «Человеческий груз» (2006); она узнала об этом понятии от либерийских беженцев в Гвинее.

Меня вдохновляла работа Карла Джонса и Джеральда Даррелла «Эндемический заповедник живой природы на острове Маврикий». Этот остров я посетила в 1996 г. Джонсу — валлийскому биологу и талантливому борцу за выживание видов — принадлежит заслуга в спасении Falco punctatus, обитающего на Маврикии вида пустельги, которое началось в 1974 г., когда он выехал туда и обнажил всего четырех остававшихся пустельг: самых редких птиц в мире. Никто из моих персонажей, равно как проект разведения в неволе, в который я их вовлекаю, не представляет собой точный портрет реальных лиц, занятых охраной природы, или же их методов; не в большей мере, чем мой придуманный остров, Сен-Жак, является Маврикием.

За все виды помощи, от чтения (и повторного чтения) до экспертной проверки фактов и одалживания письменных столов, я очень благодарна Элизабет Фонсеке и Дику Корнуэллу, Кэтрин Бакнелл, Джиму Крузо и Анналине МакАфи; Вере Грааф, Майклу Глейзу и Саре Лайэл, Нэнси Саутем и Аманде Моффат; Джону Райлу, Джону Холмсу и Ричу Бауму; Елене Фонсеке и Чайо Фонсеке.

Я не могла рассчитывать на большее везение с редакторами — Ребеккой Картер и Гари Фискетджоном. Благодарю Элисон Сэмюэль, главного редактора «Chatto & Windus». Спасибо Эндрю Уайли и всем работникам его агентства. Спасибо Лиз ван Хоос и Сьюзан Браданини Бетц, усердному корректору.


Лондон, 2008 


Примечания

1

Скопá (Pandion haiaëtus) — редкая птица отряда соколообразных, семейства скопиных.

(обратно)

2

Пиньята — глиняный контейнер, свисающий с потолка во время некоторых фестивалей в Мексике: дети с завязанными глазами по очереди берут палку и наносят удар, пока пиньята не разобьется и из нее не высыплются игрушки и конфеты.

(обратно)

3

Подружка Супермена.

(обратно)

4

Гадкий мальчишка (англ.).

(обратно)

5

Пока, красавчик (ит.).

(обратно)

6

Имеются в виду суккулентные (сочные, мясистые) растения (вроде молочая и т. п.).

(обратно)

7

Альма-Тадема, Лоуренс (1836–1912) — английский художник родом из Нидерландов.

(обратно)

8

«Королевство» (фр.).

(обратно)

9

Не трогай меня (лат.).

(обратно)

10

Прекрасная звезда (ит.).

(обратно)

11

Табачные лавки (фр.).

(обратно)

12

 Имеется в виду танцовщица и киноактриса Джинджер Роджерс, партнерша Фреда Астера в 10 музыкальных фильмах, в том числе «Снижаясь над Рио» (1934), «Цилиндр» (1935) и «Следуя за флотом» (1936).

(обратно)

13

Эндорфин — любой из нескольких пептидов, вырабатываемых мозгом, которые имеют болеутоляющий эффект, подобный воздействию морфина.

(обратно)

14

Неглиже (фр.).

(обратно)

15

Буквально: озорная лапша (нем.).

(обратно)

16

Пока! (нем.)

(обратно)

17

Оксфэм — международная благотворительная организация, основанная в Великобритании.

(обратно)

18

Нарушения здоровья, могущие случиться на поздней стадии беременности: характеризуются высоким кровяным давлением, отечностью, присутствием протеина в моче и т. д.; могут развиться в эклампсию.

(обратно)

19

Здесь — послужным списком (лат.).

(обратно)

20

Йодль — манера пения у альпийских горцев

(обратно)

21

«Красно солнышко» (фр.).

(обратно)

22

«Ежедневнике» (фр.).

(обратно)

23

Стил-бэнд — род группы ударных, зародившийся на Тринидаде, где в качестве инструментов используются стальные бочки из-под нефти, модифицированные таким образом, чтобы при ударах производились звуки различной высоты.

(обратно)

24

Кабинета директора (фр.).

(обратно)

25

Возвышенности (фр.).

(обратно)

26

Ларкин, Филип (1922–1985) — английский поэт.

(обратно)

27

«Розга» (англ.).

(обратно)

28

Маленькая смерть (фр.).

(обратно)

29

Гранола — подслащенная овсянка с добавлением орехов и изюма.

(обратно)

30

Персефона — дочь Зевса и богини плодородия Деметры, похищенная Аидом в подземное царство. Когда опечаленная Деметра перестала заботиться об урожае, Зевс повелел Аиду отпускать Персефону к матери, после чего она стала проводить с мужем только треть года.

(обратно)

31

Вниманию мосье Хаббарда (фр.).

(обратно)

32

Мамочки, которых я не прочь поиметь (англ.).

(обратно)

33

Названия сайтов: суперсиськи, фантастические задницы, сельские девушки, золотой ливень, веселые девицы.

(обратно)

34

УЗИ (фр.).

(обратно)

35

Удаление молочной железы.

(обратно)

36

Богатый и фешенебельный район Лондона.

(обратно)

37

Вебер, Макс (1864–1920), немецкий философ, социолог, культуролог. Деркхейм, Эмиль (1858–1917), французский социолог, способствовавший признанию социологии академической наукой.

(обратно)

38

iPod — один из самых популярных в мире цифровых аудиоплееров компании Apple, известной компьютерами iMac и смартфоном iPhone.

(обратно)

39

Бродяги (англ.).

(обратно)

40

Хобсбаум, Эрик (р. 1917), британский марксистский историк.

(обратно)

41

 Moonlight — лунный свет (англ.).

(обратно)

42

Отеле (нем.).

(обратно)

43

Плотный водонепроницаемый материал, обычно оливково-зеленого цвета, используемый для пальто и курток в странах с холодным климатом.

(обратно)

44

«Хэтчардс» — самый старый книжный магазин в Великобритании. Основан в 1797 году на Пиккадилли, посещался многими выдающимися писателями

(обратно)

45

Hogmanay — встреча Нового года (шотл.).

(обратно)

46

Молочный пунш, традиционный английский десерт.

(обратно)

47

Темный шоколад с мятной начинкой фирмы Nestlé.

(обратно)

48

Ради (общественного) блага (лат.).

(обратно)

49

Японская лапша из пшеничной муки, обычно подается в бульоне с мелко нарезанными овощами.

(обратно)

50

Мэйфэр — один из районов Лондона, с 18 века считается символом аристократизма и благосостояния.

(обратно)

51

Гарфилд — кот, герой многочисленных комиксов и фильмов.

(обратно)

52

Пантисократия (от гр. pant-, формы pan «все» + isocratia «равная власть») — утопическое общественное устройство, при котором все имеют равные права, изобретенное в 1794 г. поэтами С. Кольриджем (1772–1834) и Р. Саути (1774–1843).

(обратно)

53

Пивной (нем.).

(обратно)

54

Миноуг, Кайли Энн (р. 1968) — австралийская поп-певица и актриса.

(обратно)

55

Ты преувеличиваешь, дочь моя (фр.).


(обратно)

56

Тонг — подобие стрингов, с несколько более широкими ремешками, надевается под плотно прилегающие трусики.


(обратно)

57

Бриджет Джонс — вымышленная ведущая колонки, созданная английской писательницей Элен Филдинг для ее колонки «Дневник Бриджет Джонс» в «Independent» в 1995 году. В колонке ведется хроника жизни лондонки тридцати с чем-то лет, пытающей понять смысл жизни и любви в 1990-х годах.

(обратно)

58

Популярный блюз Мака Райса.

(обратно)

59

До бесконечности (лат.).


(обратно)

60

Итальянский сладкий хлеб в форме круглой пирамиды со срезанной верхушкой, содержит изюм и разные фрукты.


(обратно)

61

Спокойной ночи. Выспись хорошенько, ладно? (фр., нем.)


(обратно)

62

Мэпплторп, Роберт (1946–1989) — американский фотограф, известный своими крупномасштабными, сильно стилизованными черно-белыми портретами, фотографиями цветов и обнаженных мужчин.


(обратно)

63

Маттерхорн — гора в Пенинских Альпах (4,478 м) на границе между Швейцарией и Италией.

(обратно)

64

Замке (нем.).


(обратно)

65

Танец по квадрату — народный танец, в котором участвуют четыре пары, расставленные по квадрату, по паре с каждой стороны, начинающийся с того, что первая пара, смотрящая в обратную от музыки сторону, начинает движение против часовой стрелки, пока не достигнет четвертой пары, и т. д.

(обратно)

66

«Rawhide» (букв. «невыделанная шкура») — бельгийская группа, работающая в стиле блюграсс. Блюграсс (букв. «голубая трава») — разновидность кантри-энд-вестерна, характерная для южных штатов США.

(обратно)

67

Альбиони, Томазо (1671–1751) — венецианский барочный композитор; в свое время был главным образом известен своими операми, а ныне по большей части вспоминают его инструментальные произведения, некоторые из которых часто записываются.

(обратно)

68

Хеджевый фонд — инвестиционный фонд, использующий технику хеджирования для ограничения риска потерь; минимальные инвестиции колеблются от 250 тыс. долл. до10 млн. долл. и деньги, как правило, не могут изыматься из фонда в течение, по крайней мере, года.


(обратно)

69

Джонни Кэш (1932–2003) — американский автор и исполнитель песен, лауреат премии «Грэмми», один из самых влиятельных музыкантов XX века.

(обратно)

70

Готем — город Нью-Йорк (амер. шутл.).

(обратно)

71

Рапунцель — героиня одноименной сказки братьев Гримм.

(обратно)

72

Синсмилла — сильнодействующий вид марихуаны, производимый путем недопущения опыления женских растений.

(обратно)

73

Пегги Ли (1920–2002) — американская джазовая певица, автор популярных песен, актриса. Оказала большое влияние на развитие музыки в XX веке.

(обратно)

74

«У Жюльена» (фр.).

(обратно)

75

Гусиную печенку (фр.).

(обратно)

76

С чистым сердцем (фр.).

(обратно)

77

Обещаю тебе (фр.).

(обратно)

78

Сестрой (фр.).

(обратно)

79

Гражданкой (фр.).

(обратно)

80

Празднество, гуляние (фр.).

(обратно)

81

Вчетвером (фр.).

(обратно)

82

Saks — американский универмаг высшего разряда.

(обратно)

83

Ладно, это не Сена… но здесь все равно весело, под Готтиннегом…

(обратно)

84

Свежевыжатый сок (фр.).

(обратно)

85

Около 40 оС.

(обратно)

86

Режима работы (фр.).

(обратно)

87

Борободур — самый большой буддийский памятник на Земле, храмовый комплекс, расположенный на острове Ява в Индонезии, в 40 км к северо-западу от города Джокьякарта.

(обратно)

88

Джокьякарта — старинный город в Индонезии на острове Ява. Входит в административный регион Ява, имеет особый административный статус, приравненный к провинции, расположен в 30 км от вулкана Мерапи.

(обратно)

89

По-гречески (фр.).

(обратно)

90

Рыбацкой обители (фр.).

(обратно)

91

«Птицы» (фр.).

(обратно)

92

Несносным ребенком (фр.).

(обратно)

93

Хозяйка (фр.).

(обратно)

94

Любительской работе (фр.).

(обратно)

Оглавление

  • Сен-Жак
  • London
  • Нью-Йорк
  • Сен-Жак
  • От автора
  • *** Примечания ***