Суждено выжить [Илья Александрович Земцов] (fb2) читать онлайн

- Суждено выжить 5.11 Мб, 841с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Илья Александрович Земцов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Глава первая

Наш пехотный полк размещался в небольшом уральском городе Белорецк, который был расположен в долине, окаймленной со всех сторон горами. По горным склонам росла редкая сосна. Она поднималась до самых вершин гор. Прикрытые зеленым сарафаном, хаотически разбросанные валуны и разрушенные действием солнца, ветра и дождя целые громады горного камня. Если смотреть из города на горы, то поросшие сосной склоны создавали приятный ландшафт. Оценить его красоту мог не только художник, но и простой смертный. Здесь, в этих горах, берет свое начало река Белая.

За полтора года солдатской жизни мы привыкли и даже полюбили этот маленький город. С его замечательным искусственным озером, созданным руками человека на Белой. По центральной улице мы проходили ежедневно два раза, так как полк размещался в двух казармах в разных концах города. Солдатская столовая находилась в центре. По военному уставу, созданному маршалом Тимошенко, наш солдатский день был хорошо утрамбован. Мы ежедневно занимались военными науками и играми по 12 часов в сутки, исключая часы приема пищи и вечерней переклички. Зимой, в сорокаградусные морозы, мы уходили в горы, делали шалаши, оборудовали огневые точки. Приближенно к фронтовым условиям две недели не пользовались живительным теплом огня. Нас закаляли по всем пунктам устава, вырабатывали выносливость, из нас делали настоящих солдат, подготовленных к боям в любых условиях. За две зимы, 1939-40 и 1940-41 годов, мы облазили на животах, по-пластунски все близлежащие горы. Ходили пешком через горные хребты до Магнитогорска, до станции Запрудовка и измаранного цементной пылью города Катав-Ивановск. Закалка и выносливость не всем прививались хорошо. Многие болели, лечились и снова закалялись.

В начале апреля 1940 года к нам в пополнение прибыли участники Финской войны, в основном младшие и средние командиры. Многие из них были награждены медалями и орденами. Мы с детской завистью смотрели на них. Война в нашем представлении походила на тактические занятия и маневры. Участники войны держались с нами свысока и называли нас "салажата".

За все трудное, но нужное я полюбил суровые с дикой природой горы и долины Южного Урала. Летом нас увозили в чудесный военный лагерь "Алкино", который находился в роще из вековых дубов в степной части Башкирии. Мощные трехсотлетние дубы с громадными кронами защищали наши палатки от знойного солнца, ветра и непогоды. С большим трудом объемистое расписание занятий полковой школы укладывалось в продолжительный летний день. Применительно к боевой обстановке устраивались состязания по многоборью между ротами, батальонами и полковой школой. Выявлялись выносливые, физически крепкие красноармейцы и младшие командиры. Из них командование полка организовало специальный взвод для участия в соревнованиях по многоборью в дивизии. Я тоже был занесен в этот список. Со всего полка набралось 30 ребят. Начались тренировки. Мы ежедневно за два часа проходили 25 километров в полной боевой выкладке с преодолением препятствий: переправа через реку с изготовлением плотов из подручных материалов; преодоление двухметрового забора, рва шириной 2 метра; проход по восьмиметровому бревну на высоте 1,8 метра от земли; колотье чучела и фехтование с живым врагом. Последнее – стрельба в движущуюся мишень на расстоянии 200 метров пятью патронами. В период тренировок ребята из батальонов освобождались от занятий. Нам, курсантам полковой школы, после каждого комплекса тренировок был положен отдых до обеда, на что затрачивалось около трех часов. Затем мы шли на занятия в полковую школу. Нашему взводу многоборья пророчили большое будущее. На пятнадцатый день мы укладывались в положенное время. В последние дни перед состязанием выполняли весь комплекс многоборья с небольшим опережением.

Настал долгожданный день соревнований. Взвод выстроили перед штабом полка. С напутственной речью перед нами выступил командир полка полковник Волков. Комиссар и начальник штаба говорили с каждым в отдельности. Мы искренне заверили, что не посрамим полк, и первое место в дивизии будет нашим. Вышли на стартовую площадку, на которой было выстроено четыре взвода. От каждого полка по взводу. Наш взвод пустили первым. Через 10 минут за нами пошел следующий. Маршрут был установлен один для всех. Мы шли первые, отдавая все силы. Нас никто не обгонял, а пришли последние. Начальство полка долго спорило, разбиралось. Мы были обмануты, прошли лишние 3 километра. Солдат есть солдат, в спорах участия не принимаем.

Медленно шли солдатские дни. После соревнований начались маневры. На две недели наш полк по тревоге в два часа ночи покинул лагерь, оставив одни караулы. Мы шли трое суток, делая короткие десятиминутные привалы. Спали по три часа в сутки. Преодолевали водные препятствия. Через Белую переправлялись четыре раза. Все шло хорошо, по разработанному плану.

При переправе через реку в четвертый раз в нашей роте утопили станковый пулемет. Командир полковой школы полковник Голубев приказал любыми средствами, любыми жертвами найти и вытащить его. В роте объявили чрезвычайное положение. Командир роты ругался и грозил: «Если не найдете пулемет, всех отдам под суд военного трибунала. Всех под арест на гауптвахту». Я в шутку сказал командиру отделения: «Неплохо бы сейчас отдохнуть на гауптвахте». Он тут же доложил командиру взвода. Через пять минут я вытянувшись стоял перед командиром роты. «Так, Котриков! – глубоко затянувшись дымом папиросы, сказал он. – Ты хочешь отдохнуть на гауптвахте. Я тебе обещаю и не только обещаю, а дарю трое суток ареста». «За что, товарищ старший лейтенант?» – невольно вырвалось у меня. «Ах, ты еще вступаешь со мной в пререкания, добавляю двое суток. Старшина, сюда», – крикнул он. Юркий старшина подбежал, приготовился доложить что-то важное. Старший лейтенант его опередил: «Возьмите у Котрикова ремень и обмотки. Отведите его под арест». Не отошли мы и десяти шагов, как он крикнул: «Отставить, старшина. Пошлите Котрикова на поиски и спасение пулемета. Найдет – значит искупит свою вину». «Какую вину, – крикнул я, – пулемета я не топил. Кто утопил, пусть тот и ищет». «Продолжаешь пререкаться! – закричал командир роты, выведенный моими словами из себя. – Я тебя с грязью смешаю. Я тебя под суд отдам. Выполняйте, ищите пулемет». Старшина прошептал: «Не пререкайся, говори "есть выполнить". Он сегодня не в духе». «Есть искать пулемет», – выдавил я из себя. «Идите, Котриков».

Мы со старшиной прошли расположение полковой школы. Старшина отдал мне обмотки и ремень. «Ты хорошо плаваешь?» – спросил он. «Отлично», – ответил я. «Вот это здорово! – заулыбался старшина. – Мы сейчас пойдем с тобой искать пулемет. Я только захвачу с собой веревку. Ты пока стой здесь». Он быстро сбегал и притащил полный вещевой мешок тонкой веревки. «Пойдем, покажем ребятам». «Пойдем», – ответил я.

Ребята во главе с командиром взвода находились на плоту на середине реки. С плота ныряли и лезли обратно. «Ты, Котриков, обвязывайся одним концом веревки и плыви по направлению к плоту. Я зайду в воду по пояс, чтобы в случае надобности тебя вытащить. Как найдешь пулемет, привяжи к нему веревку». Я разделся, взял конец веревки в руку. Прошел от берега около 50 метров, пока позволяла глубина, затем поплыл. До плота оставалось 18-20 метров. Командир взвода крикнул: «Нырни». Я опустился в воду, с трудом достиг дна. Ногами встал прямо на пулемет. Вода с громадной силой тащила меня прочь от него. С большим трудом мне удалось ухватиться за станину. Но дышать больше не мог. Нужно было сделать еще одно усилие. Я знал: если упустить момент, всплыть наверх и вдохнуть в себя воздух, то пулемета больше не найти. Я зацепил веревку за колесо и завязал ее.

Вода быстро вытолкнула меня на поверхность. Лежа на спине, я дышал. С плота мне что-то кричали, но доносилось невнятно, так как мои уши были погружены в воду. Тащило течением от плота. Перевернулся на живот и крикнул старшине: «Зацепил пулемет, тащи». Старшина натянул веревку. Пулемет крепко держался за дно. У старшины не хватало силы. Тогда я поплыл к нему. С плота кричали: «Не тяните за веревку. Она может оборваться. Ждите нас». Плот неуклюже подплыл к нам. Старшина отдал веревку тем, кто был на нем. Уцепившись за плот, мы тащились по воде, ближе к пулемету. Старшина меня хвалил: «Котриков, какой ты молодец. Им ни за что бы ни найти. Они не там искали». Я молчал и думал, что это чистая случайность. Просто повезло.

Вот плот достиг пулемета. Ребята, как заправские моряки, вместо якоря бросили на дно чугунное колесо от привода молотилки. Веревка быстро натянулась как струна. Плот остановился. Начали нырять, держась за веревку. Первый вынырнул, крикнул: «Страшная глубина, не достал дна». Второй достал дно, но другую веревку не привязал, задохнулся. Нырнул командир взвода, тоже безрезультатно. На меня смотрели с надеждой. «Котриков, давай, – сказал старшина, – привяжи еще одну веревку к утопленнику "Максиму", и, может, вытащим».

На этот раз уже значительно труднее достиг дна, так как, держась за веревку, погружался медленнее. Казалось, все, одна секунда, не удержусь, буду дышать водой. Но престиж брал свое. Я привязал за второе колесо другую веревку. На всякий случай осталось связать ствол со станиной. Вода выбросила меня наверх. Я залез на плот, наслаждался, дышал. Снова нырнул командир взвода. Казалось, он утонул – так долго был под водой. Вынырнул и крикнул: «Готово».

«Котриков, в воду, помоги оторвать от дна. Мы потянем». Я снова нырнул. Достиг дна, уцепился за пулемет, пытаясь его поднять. Вместе с ним стал подниматься на поверхность. Когда "Максим" показался, в него вцепились пять пар сильных рук и поставили на плот. Командир взвода помог мне залезть и стал щупать мои мышцы. «Откуда у тебя сила?» – он схватил меня за плечи и попытался столкнуть с плота. Я оттолкнул его от себя, высвободил руки, схватил его за талию, невзирая на его угрозы, поднял над головой на вытянутых руках и бросил в воду. Он поплыл на берег, обещая предать меня военному трибуналу. Пока плыл, пыл его охладел.

О моем подвиге доложили командиру полковой школы и командиру полка. Я был на седьмом небе от счастья. Командир полковой школы полковник Голубев перед строем объявил мне благодарность и подарил личный портсигар. Для меня это была настоящая награда.

Маневры окончились. Мы возвратились в лагерь в давно обжитые палатки. Какое счастье жить в палатке! Как в родном доме под крылом отца и матери. «Котрикова к командиру полковой школы», – крикнул дневальный. Полковник Голубев с командиром нашей роты стояли у пирамиды с винтовками. Я подошел к ним и доложил: «Товарищ полковник, по вашему приказанию прибыл». «Вот что, Котриков, – перебил меня тот, – с сегодняшнего дня ты будешь моим связным. Иди к командиру хозвзвода, он тебе покажет лошадей и познакомит тебя с обязанностями связного». Знакомство с лошадьми состоялось. Стройный серый рысак – полковника, мне достался чалый жеребец невысокого роста. В мои обязанности входила утренняя чистка лошадей и подача на квартиру оседланного рысака.

Глава вторая

Жил 42-летний полковник в фанерном домике с молодой женщиной, стройной и симпатичной. Звал он ее Соня. Мне велел называть Софья Ахметовна. При первом знакомстве Софья Ахметовна мне сказала: «Зови меня Соня. Какая я Софья Ахметовна, мне всего двадцать один год».

Соню полковник Голубев ревновал. В отдельные дни, уходя, закрывал ее на замок. Я сопровождал ее во время прогулок, но на почтительном расстоянии. В мои обязанности также входило заготовлять дрова и приносить воду в фанерный домик.

Ребята из нашего взвода надо мной посмеивались. Говорили, Котриков стал денщиком, устроился в холуи. Я тоже отшучивался: денщиком быстрее служба пройдет. Ешь да спи, коня и сапоги полковника чисти, ухаживай за красавицей-женой.

До меня связным был Кошкин. Армия нас сроднила. В отделении по росту стоял он первый, я – за ним. Армейское правило отделения: везде вместе едят, спят, на занятиях и даже в увольнении. Сначала мы с ним были безразличны друг к другу. Постепенно ежедневное совместное пребывание переросло в крепкую дружбу. Мы не могли и дня быть друг без друга. Если Кошкина не было в строю или в столовой, я обязательно спрашивал командира: где Кошкин? То же самое делал и он.

Связным Кошкин продержался всего две недели. Полковник приревновал его к своей жене. Над Кошкиным ребята тоже смеялись. Говорили: молодец, Кошкин, маху не дал. Повод для ревности был. Кошкин отмалчивался, улыбался. Как-то раз мы остались вдвоем в палатке. Как правило, такие случаи редки. Я спросил Кошкина: «Степан, за что он тебя выгнал из связных?» Кошкин ответил уклончиво: «Что ни делается, все к лучшему. По-видимому, приревновал к своей жене. Да, кстати, она ему и не жена, а просто сожительница». В палатку вошел командир роты. Помешал разговору. «Вот ты где, Котриков, а я тебя ищу. Немедленно к полковнику». Я встал в проход между нарами и направился к выходу.

«Котриков, одну минуту задержись, я на тебя посмотрю». Старший лейтенант внимательно разглядывал меня, как покупатель – товар. Как будто впервые меня видел. «В тебя редкая баба влюбится. Извини меня за откровенность. Тебе можно доверить любую красавицу. Природа сделала тебя не безобразным, но и не красивым. Есть в тебе что-то отталкивающее. Вот почему полковник взял тебя в связные, несмотря на мои протесты». Его слова меня резали, убивали. В ответ я только мог сказать: «Разрешите идти, товарищ старший лейтенант». «Идите, Котриков». Тон его слов мне показался издевательским, насмешливым. За что такая немилость?!

Всему виной мой внешний вид. Узкое продолговатое лицо с большими оттопыренными ушами. Особо выделяется толстая верхняя губа. При улыбке она раздваивается, вызывая у многих отвращение. Я часто слышал в свой адрес оскорбление "двухбрылый". Не улыбаться я тоже не мог. Да и сама фигура не очень меня украшает. Рост высокий – 1,8 метра, тощий, вес – всего 62 килограмма. Длинные ноги и руки, не пропорциональные туловищу.

Полковника я нашел у столовой. Доложить о прибытии он мне не дал. Еще издали крикнул: «Котриков, отвези перевод на почту станции Алкино». Я взял конверт, добежал до конюшни, оседлал своего чалого скакуна и через 15 минут был на почте. Вскрыл конверт, где лежало две тысячи рублей и адрес. Заполнил бланк перевода: «Киев, Крещатик, 171, Терещенко Анне». Заполненный бланк и деньги подал девушке. Она внимательно посмотрела на меня. Глупая улыбка поплыла по моему лицу и раздвоила губу. Девушка рассмеялась и вернула мне бланк перевода и деньги: «Без отчества принять не могу».

Полковника Голубева я застал у столовой и доложил: «Перевод не приняли, нет отчества». «Быстро ты съездил, Котриков, как метеор, – сказал полковник. – Отчество забыл. Восемнадцать лет я ее не видел, а деньги раз в три месяца регулярно высылаю на дочь. Да и дочь-то не моя. Не принимают – не надо. Давай их сюда. Завтра воскресенье, в три часа утра подъезжай ко мне. Заложи лошадей в линейку, поедем в Уфу на базар. Надо купить барашка да попробовать шашлыка».

В три часа я уже был у фанерного домика полковника. Он меня ждал. Пара сытых резвых лошадей без понукания тащила рысью легкую казачью линейку по плотной пыльной степной дороге. В шесть часов утра мы уже были в Уфе на базаре. Голубев отправился за покупками. Я уснул под базарный гомон, растянувшись на линейке во всю длину. «Встать! Поехали!» – крикнул Голубев. «Поехали, – просыпаясь, пробормотал я. – Где же барашек, товарищ полковник?» «Где, где?! – со злобой пробормотал Голубев. – Мы с тобой, Котриков, проспали. Базар начинается с четырех часов. До нас всех баранов и овечек продали. Вместо барана купил петуха. Правда, тощеватый, подкормим – поправится». «Подкормим, товарищ полковник», – машинально повторил я. Полковник грозно посмотрел на меня. «Ты, Котриков, меньше болтай, больше делай. Десять минут как запрягаешь лошадей».

Петух лежал связанный шпагатом по всем правилам. Он высоко и гордо поднимал голову. Смотрел одним глазом на нас, как бы спрашивая: «Куда меня повезете и когда будете казнить?»

Обратно ехали небыстро. Усталые лошади в тридцатиградусную жару нехотя передвигали ногами. Из-под ног поднимались столбики пыли и исчезали под платформой линейки. Под линейкой они объединялись в общий поток, и сзади высоко поднимался жидкий столб пыли. День набирал свои темпы. Башкирское солнце двигалось к зениту. Становилось нестерпимо жарко, не только ногам в тяжелых ботинках, замурованным до колен черными обмотками, но и всему телу. Голубев сидел угрюмый, задумчивый. Казалось, он со злобой смотрел на все окружающее: посеревшую растительность степи и далекие колки леса, манившие прохладой.

«Товарищ полковник, разрешите раздеться. Нестерпимо жарко». Лицо Голубева исказила кривая улыбка. Полушепотом ответил: «Разрешаю». Я быстро разделся. Остался в одних трусах, обнажив и подставив солнцу свое тощее тело. Голубев молча разглядывал меня с головы до ног. Затем расхохотался, да так громко. Я остановил лошадей. Грешным делом, подумал, что с ним, не сошел ли он с ума.

«Правильно, Котриков, что ты остановил коней. Пусть отдохнут. Когда тебя в армию призывали, проходил медицинскую комиссию?» «Так точно, товарищ полковник», – отчеканил я. «Но ты же болен. Похож на живой скелет или на человека, перенесшего длительную голодовку. Котриков, ты на меня не обижайся. Тебя одним пальцем столкнешь. При сильном ветре ты не удержишься на ногах». Голубев подошел ко мне, приставил ладонь правой руки и с силой толкнул. Я, не думая о последствиях, схватил его за талию, поднял на высоту вытянутых рук и отбросил от себя. Он старался удержаться на ногах, часто переступая. Пятясь назад, тяжело рухнул на землю. Я помог ему подняться, опасаясь, что последует расплата. Вместо возмущения и крика, что с ним бывало, он взял мою руку и крепко пожал. «Молодец, Котриков. Откуда в твоем тощем теле и дряблых мышцах такая сила?» Он пощупал мышцы моих рук и ног. «Теперь я верю лейтенанту, которого ты в шутку поднял и сбросил с плота». Я молчал, искоса поглядывая на замазанную в пыли гимнастерку и брюки Голубева. «Товарищ полковник, извините меня за грубое применение физической силы, – сказал я. – Разрешите, я вычищу гимнастерку и брюки». «Здесь никого, Котриков, нет. Мы с тобой вдвоем. Кони говорить не умеют. Пыль я очищу сам».

По дороге Голубев расчувствовался и разоткровенничался. До самого лагеря он рассказывал о себе. Семнадцатилетним юношей он добровольно вступил в царскую армию. Воевал с немцами. Был награжден двумя Георгиями. С первого дня организации Красной Армии – командир роты. Участвовал в штурме Зимнего. Был почти на всех фронтах Гражданской войны. После окончательной победы над белогвардейцами и интервентами окончил курсы красных командиров, а в 1934 году – военную академию имени Фрунзе. Два боевых ордена Красного Знамени украшали его грудь.

«Товарищ полковник, простите за нескромный вопрос. Почему вы в звании полковника командируете только полковой школой? До вас командир полковой школы был капитан». «Вспоминать, Котриков, горестно. В 1937 году я командовал дивизией. При разборе проведенных маневров в Киевском военном округе откровенно высказал свое мнение при Мехлисе, то есть вопреки нашей тактике и стратегии. Нас учат, и мы учим только наступательным операциям. Наш лозунг – в случае войны воевать будем только на территории врага. Наша армия самая сильная, самая оснащенная современным новейшим оружием. Так ли это? Мы переоценили свои силы. Мы внушили себе и подчиненным, что армия непобедима. Финская война показала, что воевать мы неспособны. Наше учение только о наступательной тактике неверное. Вот тогда я не сумел удержать язык за зубами и прямо попросил Мехлиса, чтобы он передал Наркому обороны Ворошилову и начальнику Генерального штаба, не пора ли при учениях только от наступлений перейти и к обороне. Командование округом и командиры военных частей – все были едины во мнении, но крепко держали язык за зубами. Мехлис тут же отстранил меня от командования. Вместо законного звания комдива, которое было присвоено еще в 1934 году, стал полковником. Хорошо, что не рядовым. Два года ждал ареста. Бог миловал, не сидел. Зато генеральские петлицы далеко ушли от меня, скоро не достанешь.

Два года пересылали с места на место. Из одного военного округа в другой. Определенной должности не давали. Перед Финской войной в 1939 году дали запасной полк. Снова удар – послали в 298 стрелковый полк. Пока – командиром полковой школы. Ты, Котриков, еще молод, многого ты не знаешь, да и не надо знать. Пройдут годы, будут еще вспоминать наших военачальников и военных, ни за что ни про что объявленных врагами народа. Большинство из них – всем телом и душой преданные советской власти, коммунистической партии люди. Я остался жив, не судим, но до основания истрепал всю нервную систему». «Вам надо лечиться, товарищ полковник», – посоветовал я. «Не лечиться, Котриков, а уходить в отставку. Боюсь расстаться с армией. В случае войны еще пригожусь и принесу большую пользу Родине. Я думаю, Котриков, наш разговор останется между нами. Хотя это не так важно». Я не нашелся что ответить.

Приехали в лагерь. Я подвез Голубева к фанерному домику. Он на ходу по-молодецки выпрыгнул из линейки и бодро зашагал. «Товарищ полковник, а петуха куда?» – спросил я. Не поворачивая головы, он посоветовал: «Ты его устрой и подкорми». Петуха я принес в палатку. Посмотреть на него собралась вся рота. Все давали советы, как его лучше устроить. Решили привязать за одну ногу тонкой бечевкой к нашей палатке.

Через неделю петух стал понимать команды. По команде он ложился, пел, принимал воинственный вид и нападал на противника, плясал и умирал. Полковник, случайно проходя мимо палатки, увидел петуха и решил пощупать его на упитанность. Петя принял воинственный вид и клюнул обидчика прямо в нос. Голубев схватил пистолет и выстрелил в петуха, но не попал. Петух снова набросился на Голубева. Тот еще три раза выстрелил. Петух от каждого выстрела умело или случайно увертывался. Посмотреть на это зрелище собралась вся полковая школа. Голубев крикнул мне: «Хватай винтовку и коли штыком». Я принес винтовку, но применить штык мне не пришлось. На помощь пришел командир 1 роты. Он наступил начищенным до зеркального блеска хромовым сапогом петуху на спину. Сначала легонько прижал его к земле, а затем с треском хрустнули ребро и позвоночник. Храбрый петух издал неопределенный звук и поник гордой головой. Командир роты крикнул: «По местам!» Все разбежались по палаткам. Я унес на кухню полумертвого петуха и отдал повару.

Глава третья

Приехала киносъемочная группа снимать картину "Салават Юлаев". Слышались разговоры, что наша дивизия будет принимать участие в съемке. К штабу нашего полка привезли целую автомашину солдатской амуниции суворовских времен. Из лошадей полка был создан кавалерийский эскадрон. Из обозников и артиллеристов кавалеристы получились никудышные, поэтому в боях с пугачевскими бандами не участвовали. Нас снимали на марше колонной. Следом за нашим эскадроном курсировали до десятка маленьких жеребят. Съемку производили на равнинных лугах, на берегу реки Дема. Целую неделю я щеголял в форме екатерининского солдата. Целыми днями лежали, ничего не делая, в тени под раскидистыми кронами старых дубов, наблюдали за боем правительственных войск и мятежников. Дубы помнят не только живого Емельяна Пугачева, но и Степана Разина. Два-три раза в день по команде строились, проезжали колонной по зеленому лугу не больше километра и снова в тень.

К съемщикам картины приехал наш командир полка полковник Волков и командир полковой школы полковник Голубев. Голубев отозвал меня в сторону и сказал: «Ну, артист, не пора ли снять этот костюм стопятидесятилетней давности? Поснимался и хватит. Я уезжаю в Свердловск. Пора исполнять обязанности связного».

Кинокартину "Салават Юлаев", когда она появилась на экранах кинотеатров, я семь раз смотрел. Своего эскадрона не видел. Да, собственно, там и разглядеть ничего невозможно. Конница на марше, одно мельтешение. Не только седока, но и лошадь не признаешь.

На следующий день Голубев уехал в военный округ в Свердловск, а меня прикомандировал к своему фанерному домику. В первый день после его отъезда Соня сказала: «Я боюсь ночевать одна». «Я буду вас охранять снаружи. Ночи теплые. Можно будет поспать, завернувшись в шинель. Таков приказ полковника», – ответил я. «Будешь спать в домике», – надувшись, но играя глазами, сказала она. «Я боюсь ночевать в домике вместе с вами. Боюсь ревности полковника». «В конце концов, за это буду отвечать я, а не ты. Ты – солдат, передан в мое распоряжение, поэтому выполняй все мои команды».

Вечером после проверки на конюшне я пришел в свою палатку и рассказал обо всем своему другу Степану Кошкину. Он не сразу ответил. Помедлив минуту, шепотом сказал: «Приказ есть приказ, от кого бы он ни исходил, надо выполнять». «Но ведь Голубев может приревновать. Он слишком ревнив. Между нами говоря, нервы у него не в порядке». «Тебя не приревнует, можешь не беспокоиться. А если и приревнует, тебе наплевать на его нервы, скорее выгонит. Меня приревновал к своей Сонечке и сразу от обязанностей денщика или, как называют культурно, связного освободил. Давай, я за тебя на ночку схожу». «Иди», – обрадовано сказал я. Кошкин на минуту задумался и сказал: «Ничего из этого не выйдет. Шила в мешке не утаишь. Раскроется, доложат, как дезертира засудят. Дисциплинарный устав Тимошенко жесток. Самовольная отлучка из части даже в течение двух часов считается дезертирством. Иди, Илья, распоряжение ее – это распоряжение Голубева. Ни пуха ни пера тебе. Будь храбрым и смелым».

Я нехотя потащился со всем солдатским скарбом, прихватив винтовку из пирамиды. Старшина крикнул: «Котриков, ты куда собрался?» В ответ я тоже крикнул: «На охрану имущества и жены командира полковой школы». «Желаю удачи», – сказал старшина, довольный моим ответом.

Я подошел к домику, спрятавшемуся среди могучих дубов, клена и вяза. Свое прибытие сообщил покашливанием. Соня вышла. На ней был длинный цветастый халат. Кроме духов от нее пахло чем-то домашним, приятным. «Заходи в хату», – полушепотом сказала она. «Нет, не могу, – ответил я. – Мне приказано в домик не заходить». Она подошла ко мне, взяла за рукав и увлекла внутрь. Внутри было уютно. Тускло горели электролампочки. Одна крошечная комната служила прихожей, кухней и столовой. Другая представляла собой зал и спальню, где стояли двуспальная кровать и жесткая кушетка. «Раздевайся. Или ты прирос к стене?» – улыбаясь, сказала Соня. Я поставил винтовку в угол, рядом положил скатку шинели. Размотал обмотки и снял ботинки. Босиком прошел на кухню и сел на табуретку. «Будем знакомиться, – сказала она. – Хотя ты и давно к нам заходишь, имени твоего не знаю. Фамилию знаю – Котриков. Говори, как тебя зовут». «Илья», – с трудом выдавил я из себя. «Буду звать не Илья, а Илеко, так мне нравится». Я подумал: «Можешь называть и горшком, только в печь не ставь». «Ужинать, Илеко, не хочешь?» «Нет, не хочу». «Ну что ты за парень! Какой ненаходчивый, – говорила она, улыбаясь. – Знаешь только: да, да и нет. Ты не стесняйся меня. Я из такого же теста испечена, как и ты. Расскажи о себе. Откуда ты и что ты».

Я коротко рассказал свою недлинную биографию: «Родился в деревне в Кировской области, где окончил семь классов. Затем уехал в Омск к дальнему родственнику. Работал сначала на мясокомбинате разнорабочим, затем плотником. Одновременно учился на рабфаке. Окончил рабфак и краткосрочные курсы коммерческих ревизоров. В 1937 году на Омской железной дороге больше половины начальства признали врагами народа и посадили в тюрьму, в том числе и ревизоров. Работать было некому, нас учили в спешном порядке. До армии год работал ревизором на участке дороги Татарская-Павлодар. Затем призвали в армию. Сегодня я в вашем распоряжении».

«О! Да ты, оказывается, стреляный воробей. Я думала простой деревенский парень». Я молча слушал ее воркотню. Временами кидал беглый взгляд на ее обнаженные выше колен ноги. «Сейчас я расскажу о себе. Моя фамилия Валиахметова, зовут Соня. Я родилась на Урале, в городе Кунгур. Отец – метис. Мой дед был крымский татарин, бабушка – украинка. Отец мой был женат на болгарке. Отсюда все три крови: татарская, болгарская и украинская. Я похожа как две капли воды на мать. Значит, я на восемьдесят пять процентов болгарка. Отец с первых дней советской власти переехал в Кунгур и до конца своей жизни служил в ЧК и НКВД. Мать малограмотная, домашняя хозяйка. Я окончила зубоврачебное училище, получила специальность "зубной техник". Вышла замуж за военного, только что окончившего военное училище». Она на мгновение задумалась, затем продолжила: «Но в жизни не повезло. Муж разбился на скачках насмерть, упал с лошади. Голубев тогда временно командовал полком. Сначала он приходил и успокаивал меня. Спустя два месяца предложил жить вместе. Я согласилась. Мы с ним живем нерегистрированные. Он часто предлагает мне зарегистрировать брак. Я пока не соглашаюсь. Не все ли равно жить. Регистрация – это пустая бумажка. Детей нет и, по-видимому, не будет. Поэтому разницы нет, регистрированы мы или нет. Пора, Илеко, спать. Я давно так откровенно ни с кем не говорила». Она разобрала кровать, на кушетку постлала простынь, положила подушку и одеяло. Выключила свет.

Я разделся и лег. Солдат засыпает мгновенно. У меня сомкнулись глаза. «Илеко, ты спишь?» «Нет», – ответил я. «Ты любил кого-нибудь?» «Нет, – сказал я. – Девушки любимой у меня нет. Много раз я влюблялся, но получал отказ, тут же разлюблял. Я с детства любил одну девчонку, с которой учились вместе. Ее звали Тоня. Семь лет мы вместе ходили в школу. Любил я ее без взаимности. Никогда ей об этом не говорил. Про любовь мою она не знала. А если бы и знала, только бы надсмеялась надо мной. Мне до нее было далеко. Она воспитывалась в хорошей культурной семье. Мать у нее рано умерла. Сиротой она осталась восьми лет. Отец овдовел, еще не было и сорока лет. Жениться не стал. Посвятил всю жизнь воспитанию детей. Их было пятеро. Училась она на отлично, а я – кое-как. Поведение ее было лучше всех в школе. Я был грязнуля и хулиган. Много раз меня исключали из школы и по просьбе отца снова принимали. Она окончила десять классов. Сейчас учится в Свердловске, а может, уже окончила пединститут. По слухам, вышла замуж за еврея. С самого детства мне до нее было далеко, а этот путь между нами с каждым годом увеличивался. Ее старший брат Николай тоже окончил институт и работает заведующим РОНО. Младший – Иван – окончил в этом году десять классов».

Соня о чем-то меня еще спрашивала, я уснул. «Илеко, вставай, давно трубили подъем». Я вскочил, обнажив свои длинные худые ноги и руки. Закрываясь одеялом, стал поспешно одеваться. Она лежала на кровати полуобнаженная с распущенными волосами. Я не только стеснялся, но и боялся на нее взглянуть. Она меня поняла. Сбросила с себя одеяло, осталась в чем мать родила. Настроение у нее было слишком хорошее. Улыбка не сходила с ее губ. Задыхаясь от смеха, она говорила: «Люблю спать голой. Ночная рубашка тело стесняет, а тут свобода. Илеко, ты очень замкнутый и стеснительный. Зачем закрылся одеялом? На тебе трусы и майка». «Софья Ахметовна! Я стесняюсь своей худобы. Похож на живого скелета. Взглядом можно сосчитать все ребра». «Я же говорила, не зови меня Софьей Ахметовной. Ты нисколько не худой, а жилистый и сильный. Мужчины должны быть все такие. Лишнее мясо – лишний вес. Лишний вес – значит, человек физически не здоров. Умные женщины, понимающие толк в мужчинах, таких, как ты, любят».

Я быстро оделся, ни разу не взглянув на нее. Выскочил на улицу. Легко дышал чистым влажным лесным воздухом во всю силу своих легких. Вычистил лошадей и винтовку. Вместе с ребятами пошел на завтрак. Кошкин спросил, как я спал. Чтобы не вызывать лишних разговоров и насмешек ребят, я ответил нарочито громко: «Спал очень хорошо на сене в дровянике». Кошкин переспросил: «Она тебя и в домик не пригласила?» Я грубо ответил: «Нет! Ради чего она меня будет приглашать? Замазанного, пахнущего своим и лошадиным потом солдата». Ребята из отделения в знак согласия со мной закивали головами. Сзади раздался чей-то голос: «Они знают, кого пригласить. В этом деле лучше нас с тобой, Кошкин, разбираются». Все захохотали.

После завтрака все пошли на занятия, а я на конюшню. Огляделся, кругом никого не было. Быстро зарылся в сено и уснул. Разбудил командир хозяйственного взвода. Он зычным голосом крикнул: «Котриков, ты опять спишь! Бегом на занятия». «Черт тебя принес, – подумал я и ответил. – Я освобожден Голубевым, товарищ лейтенант». «Я тебе покажу "освобожден". Я тебе покажу кузькину мать, "освобожден", – закричал лейтенант. – Сегодня же доложу командиру полка. Он Голубеву да и тебе покажет, как ты освобожден».

Я выскочил из конюшни, побежал к палатке. Его крик долго доносился до моего слуха. Подумал, сам влип и Голубева подвел. Зашел в палатку, посидел минут десять, тянуло спать. Рот самопроизвольно раскрывался до самых ушей. Чтобы не навлекать на себя подозрений дневальных и дежурного, вышел из палатки, принял деловой вид. Пошел к фанерным домикам офицеров. Соня попалась мне навстречу. «Вот кстати, – улыбаясь, сказала она. – На ловца и зверь бежит. Сходи в магазин и купи». Подала деньги и бумажку с перечислением товаров. «После сходишь в баню в Алкино. От тебя на большое расстояние пахнет потом и лошадью». В баню я не пошел, в реке выстирал гимнастерку, брюки, портянки, трусы и майку. Пока сушил свою амуницию, сидел совершенно голый.

Вечером еще до отбоя пришел в домик. Доложил: «Явился для несения службы курсант полковой школы Котриков, товарищ Софья Ахметовна». «Не называй меня больше Софья, – сердито сказала она. – Я ненавижу свое имя. Называй Соня. Ложись спать, курсант Котриков. Как видно, поспать ты любишь». Я добавил: «И поесть». Сидел без движения на стуле. «Кому я говорю, ложись спать», – повторила она. Я снял гимнастерку, а брюки снимать постеснялся. Не хотел показывать свои худые длинные ноги – как жерди. Она словно читала мои мысли: «Илеко, снимай брюки без стеснения и бай-бай. Выключи свет. Чего ты стесняешься? И ничуть ты не тощий». Я быстро снял брюки и нырнул под одеяло. «Илеко, ты большой трус, это правда». Это меня зацепило за живое. «Кто трус?» – переспросил я. «Ты», – повторила она. «Неправда, – возразил я. – Пойду в огонь и в воду ради защиты Родины и вас. Руки не дрогнут, разум не струсит, пойду против троих, пятерых…» Она добавила: «Семерых». И тяжело вздохнула: «Спи, храбрый вояка». Она при электрическом свете не спеша разделась. Щелкнул выключатель, свет погас. Чуть слышно заскрипела кровать. Легла спать. Минут через пять спросила: «Илеко, ты не спишь?» «Нет», – ответил я. «Почему у тебя толстая верхняя губа? С тобой, наверное, приятно целоваться». «Не знаю. Я никогда в жизни не целовался. Я никого не целовал, и меня никто не целовал». «Потому что ты большой трус. Володя мне о тебе рассказал. Как ты в Белой нашел пулемет. Нырял на большую глубину. Как поднял и бросил в реку командира взвода. Я представила тебя героем. Мне захотелось тебя видеть. Я попросила Владимира Ивановича, чтобы взял тебя связным. Я очень хотела с тобой познакомиться. Владимир Иванович мне про тебя говорил, что ты некрасивый, непропорционально сложен, худой и вдобавок с заячьей губой. Я думала, ты похож на горбуна из книги "Собор Парижской Богоматери". Ты оказался хорошим стройным красивым парнем. Меня это огорчило. К тебе надо только присмотреться, ты – красавец. С первого взгляда в тебя никто не влюбится. Присмотревшись, ты любую загипнотизируешь. Почему ты не обратишься к хирургу, не сделаешь операции на губе? Она тебе даже разговаривать мешает». «Обращался несколько раз к врачам. Хирурги, как правило, отделывались шутками. Они говорили, с такой губой я выгляжу красавцем. Зачем уничтожать то, что дала природа. Я говорил им, что совестно улыбнуться, что губа раздваивается и становится похожа на черт-те что». Соня хохотала, уткнувшись в подушку. «Они говорят, а ты не улыбайся. Будь всегда серьезным. Тогда далеко пойдешь. Какие твои годы. Можешь выдвинуться не только в генералы, но и в народные комиссары. Врачи как сговорились между собой. Говорят, она тебе не мешает, и оперировать отказываются». «Хочешь, я тебе помогу? У меня есть знакомый хирург. Он работает в военном госпитале. По моей просьбе он сделает тебе губу красивой. Все красавицы будут твои». «Очень хочу, – ответил я. – Помогите, пожалуйста». «Завтра же буду писать письмо, – зевая, сказала она. – Сейчас спать. Спокойной ночи, Илеко». Я ответил "Спокойной ночи" и крепко уснул.

Утром Соня командирским голосом крикнула: «Подъем!» Я встал, оделся, направился к выходу. «Илеко, больше не приходи ко мне. Я ни в чем не нуждаюсь, ночевать одна не боюсь, храбрости от тебя набралась. Могу с пятерыми и даже с семерыми сражаться».

На следующий день в обед старшина сказал: «Сегодня приезжает полковник Голубев. Подай коня к вечернему поезду на станцию Алкино». Я приехал на станцию за целый час до прихода поезда. Лошадей привязал к специально устроенной коновязи. Целый час бродил по перрону, ждал поезда. Он пришел точно по расписанию. Полковник вышел из среднего вагона. Я пошел навстречу и доложил: «Прибыл по вашему распоряжению». «Отлично, Котриков. Пошли к лошадям. Как там моя Сонечка, не скучает?» «Не знаю, товарищ полковник, ничего не говорит», – ответил я. «Да разве она, Котриков, скажет. Она очень выдержанная, стеснительная. Здорово она меня любит, старого дурака». Настроение у Голубева было отличное. Улыбка не сходила с его загорелого коричневого лица. Я отвязал лошадей, поправил седла, подтянул подпруги. Голубев с легкостью молодого казака сел в седло. Мы помчались. Мой чалый рысью не поспевал за рысаком, который шел галопом.

«Котриков! Я сейчас заскачу на минутку в этот домик». Он отдал мне повод уздечки, сам скрылся в низких сенях. Через минуту вышла солидная, довольно стройная симпатичная женщина средних лет. Воркующим голосом с украинским акцентом сказала: «Сынок, привяжи коней и заходи в хату». Я попытался отказаться. Она более строго сказала: «Вам велел зайти полковник». Я зашел в маленький уютный домик. Чистота, опрятность и простота поразили душу солдата. Как хорошо, подумал я, жить в этом доме. Голубев сидел за столом. Перед ним стояла раскупоренная бутылка водки. На тарелке красиво уложенный салат из помидоров, тонко нарезанная ветчина. Горшок молока. Голубев налил полный стакан водки и протянул мне, стоявшему посреди комнаты, подпирающему головой потолок. «Пей, Котриков, за здоровье хозяйки. Это жена моего лучшего друга и старшего товарища. Ни за что ни про что арестован два года назад. Сейчас неизвестно где». Женщина заплакала. «Не пью я, товарищ полковник». «Пей, говорю, – повторил Голубев. – Пей за моего друга и его жену». Я взял стакан из его руки, залпом выпил. Хозяйка подала мне на вилке ломтик колбасы и кусочек помидора. «Разрешите идти, товарищ полковник». «Иди, Котриков», – ответил он. Вышел на улицу. Моего чалого плута не было. Он снял узду и убежал. Рысак Голубева стоял спокойно, внимательно смотрел на меня чистым веселым взглядом.

Голубев вышел примерно через час. Хозяйка что-то ласково шептала, сопровождая его. «Товарищ полковник, лошадь-то моя отвязалась и убежала». «Рад слышать, товарищ Котриков. Раз не устерег, то топай пешком». Голубев сел на коня и, гарцуя, скрылся в темноте. Только слышен был цокот копыт о твердую степную дорогу да храп лошади. Я побежал напрямую через расположение соседнего полка. Прибежал к фанерному домику на минуту раньше Голубева. Голубев подъехал и хотел привязать рысака. Я взял у него повод уздечки. «Котриков, ты здесь, – удивленно сказал он, – или это привидение?» «Так точно, здесь, товарищ полковник». «Молодец, Котриков, ты просто чемпион по бегу», – похвалил он меня. Я сел на рысака и поехал в конюшню. Мой чалый стоял в стойле привязанный и грыз деревянную кормушку.

Связным я почти ничего не делал. Был свободен. Целыми днями загорал, купался и спал. Все это безделье мне надоело. Время шло медленно, казалось, что оно для меня остановилось. Голубев и не думал меня заменять другим. В начале августа перед отбоем он вызвал меня и сказал: «Сегодня ночью в два часа будет объявлена тревога. Подай мне коня к домику без десяти два». «Есть подать коня», – отрапортовал я. «Котриков, держи язык за зубами», – крепко предупредил он меня. Я пришел в палатку, забрал скатку шинели и ранец и направился к выходу. Кошкин вышел следом за мной, тихо спросил: «Ты куда собрался?» «На конюшню», – ответил я. По секрету сказал ему, что в два часа ночи будет объявлена тревога. Кошкин посоветовал мне: «Самый подходящий момент для тебя отделаться от должности связного. Опоздай, не подай коня – выгонит». Я с сомнением сказал: «Может посадить на гауптвахту». «Отсидишь! Мало связным отдыхал – еще отдохнешь». «Нет, Степан, умышленно этого сделать не могу».

Через полчаса вся полковая школа узнала, что в два часа ночи будет тревога. После ее объявления меня разбудил дневальный. На конюшне остались только рысак Голубева и чалый. Все лошади по тревоге были на местах в рейсе. Полковую школу я догнал через 5 километров. Голубев строевым шагом шел впереди школы. Когда я вручил ему повод уздечки рысака, он на меня даже не посмотрел. Передал моего чалого новому связному. Мне глухо сказал: «Становись в строй». Я встал на свое место позади Кошкина. Тот улыбнулся: «Правильно, Илья, поступил. Послужил Голубеву верой и правдой, и хватит».

Трое суток мы догоняли отступающего противника. Стреляли по мишеням с изображением немца с фашистской свастикой. Противника мы догнать не могли, он струсил, побежал. Вернулись в лагерь. Снова уютная, обжитая, побелевшая от солнца, ветра и дождя палатка. Командир роты сказал: «Если хочешь быть младшим командиром, тебе надо усиленно заниматься. Ты далеко по программе отстал». «Догоню, товарищ старший лейтенант», – ответил я. «Верю, Котриков, тебе, – уже ласково продолжал старший лейтенант. – Ты грамотный, физически выносливый и сильный. Из тебя получится командир отделения». Старший лейтенант ушел. Кошкин рассказал, от какой программы я отстал: почти все учение заключалось в строевой, огневой подготовке и тактических занятиях. Я поправил Кошкина, вспомнил солдатскую пословицу: «Два года одно и то же, лежа заряжай». «Что верно, то верно», – поддержал Кошкин.

В обеденный перерыв был объявлен отбой, сончас. На передней линейке полковой школы появился полковник Голубев. Плачущую Соню он держал за руку. Казалось, что насильно тащил, но куда? Он крикнул дежурного и объявил «тревога в ружье». Через три минуты полковая школа стояла в полном боевом. Люди внедоумении глядели на заплаканную Соню и расстроенного полковника. Голубев, обращаясь не то к выстроенным курсантам, не то к жене: «Он здесь, я надеюсь, сам выйдет из строя. В противном случае ты его узнаешь». Голубев нервно держал Соню за руку, они не спеша обходили стоявших под стойку смирно 400 человек. В каждое лицо Голубев внимательно вглядывался и спрашивал: «Он?» Соня рассеянно смотрела и говорила: «Нет». Кошкин стоял красный как рак. «Ты что краснеешь?» – я толкнул его незаметно в бок. Когда Голубев с Соней подошли, и полковник начал внимательно разглядывать его лицо, Кошкин побледнел и покачнулся. В глазах Сони вспыхнули разноцветные огоньки, и на губах появилась еле заметная улыбка: «Это не он». Меня Голубев обошел, даже не посмотрел. Поддерживая Кошкина, я спросил: «Что с тобой, Степан?» «Так, ничего, – ответил он. – Немного голова кружится». Соня обошла весь строй и сказала: «Его здесь нет». Вызвали ребят из караулов, с кухни и других нарядов. Тоже никого не признала. Я подошел к старшине и спросил: «Кого он искал?» Старшина сначала оглянулся кругом и почти шепотом заговорил: «Тебе скажу, что знаю. Сегодня утром Голубев должен был уехать в Свердловск, на что получил документы. Но, не знаю почему, не уехал. В обед вошел в свой домик, а у жены хахарь. Женщины – народ хитрый. Ты знаешь, баба даже черта обманула. Соня прикинулась, что какой-то красноармеец вошел к ней в домик и пытался изнасиловать. Хахарь не растерялся и ударил Голубева с большой силой в грудь, он упал. Пока вставал да очухался, того и след простыл. Вот поэтому Голубев и объявил тревогу. Искали обидчика Сони и Голубева».

Через неделю полковую школу принял капитан. Голубев уехал вместе с Соней, солдатам знать не положено куда, военная тайна. Кошкин мне как лучшему другу сказал: «У Сони тогда был я».

Глава четвертая

Стояла вторая половина августа. Подули степные ветры, пошли дожди. Вступала в свои права башкирская осень. Наступил сентябрь, а вместе с ним и день окончания полковой школы. Нам всем присвоили звание сержантов. Всех назначили командирами отделения и дали по отделению. Мы стали младшими командирами. Есть старая солдатская пословица: «Солдат спит, служба идет». Это для тех, чья мечта – отслужить и уехать домой. Мне больше нравилась другая пословица: «Плох тот солдат, который не мечтает быть генералом». Как под гипнозом тянуло быть офицером. Иногда думал написать рапорт на имя командира полка для отправки в военное училище. Но в часы скуки, обиды и разного рода неприятностей мечтал отслужить положенный срок и поступить учиться в институт. «Учись-учись, инженером будешь», – говорил студенту офицер. Студент, не задумываясь, отвечал: «Не доучишься – офицером станешь». Мне казалось, сначала нужно побыть офицером, а потом уже доучиться на инженера. Но! Мечты, мечты, где ваша сладость? Время шло. Сам учился и других учил военному делу. Учил, как убивать врага, как убивать людей. Если ты врага пожалеешь, он тебя убьет. Ведра поту в учениях, ни капли крови в бою.

В один из апрельских дней 1941 года я был вызван в штаб полка. По дороге разные мысли роились в моей голове. Думал, вроде ничего не набедокурил. Зачем вызывают? В приемной у начальника штаба сидели мои однокашники по полковой школе. Начальник штаба нас не принял.

Лейтенант, помощник начальника штаба, вручил каждому из нас по пакету, проездные документы. Коротко объяснил: «Вы откомандировываетесь для прохождения дальнейшей службы в распоряжение Прибалтийского военного округа. В воинскую часть, находящуюся в городе Рига. Старшим назначается сержант Кошкин».

«Рига, Рига», – крутилось у меня на языке. Старинное русское слово. У нас в Вятской губернии так называют овин с гумном. Еще и года не прошло, как Рига стала советской. «Вот упрячут нас в овин, да начнут сушить как снопы», – сказал я. «Бог не выдаст, свинья не съест», – ответил Кошкин. «Латыши, наверно, обрадовались советской власти. Сейчас побаиваются немцев, поэтому нашего брата и пересылают туда. Вот отстукаем каблуками еще по годику, а там и домой. Глядишь, и в Прибалтике побывали», – продолжал Кошкин.

Через пять суток мы прибыли в Ригу. С большим трудом разыскали свою воинскую часть. Принял нас командир бригады. К нашему удивлению им оказался полковник Голубев. «Вот это встреча!» – дружелюбно смеясь, сказал Голубев. «Вы, ребята, не удивляйтесь: всем вам, прибывшим сюда, присвоены звания младших лейтенантов. Назначаю вас всех командирами взводов». Мы ответили: «Служим Советскому Союзу».

Может быть, Голубев помог, а может и нет. Всех нас одели в новую парадную офицерскую форму. В петлицы вместо угольников повесели по кубику. Опоясались новенькими ремнями. На правый бок повесели по кобуре. Знаний у нас для офицера было маловато. Но как младшие командиры мы были достаточно натренированы и вымуштрованы. За год обучения в полковой школе получили хорошую подготовку и кое-какие знания по военному делу. Имели шестимесячный практический опыт. Голоса у нас были хорошо отработаны. Команды мы подавали доходчиво, четко и ясно. Отлично владели стрелковым оружием. Были ознакомлены с минометами, 45– и 76-миллиметровыми пушками, с их прицельными приспособлениями. При необходимости могли заменить наводчика и даже командира орудия. Большой точности не гарантировали. С пистолетами и наганами мы знакомы не были. Поэтому в нагрузку нас заставляли изучать ряд систем и даже немецкие парабеллумы.

Редкий парень, если только какой-нибудь аскет, мог отказаться в наше время от офицерского звания. В шикарной форме офицера каждое движение тела говорило о красоте и силе. Немногие девчонки и молодые женщины при нашем появлении не обращали на нас внимания. Обычно насквозь сверлили своими взглядами. Командир бригады полковник Голубев над нами с Кошкиным взял шефство. Он говорил: «Сделаю из вас, ребята, настоящих красных офицеров». Снабжал нас разнообразной военной литературой, следил за нашим бытом и поведением, два раза в неделю проводил с нами занятия. Лектор он был неплохой.

Однажды после очередной лекции на тему «Наступление отдельного лыжного батальона на укрепленные позиции противника в болотисто-лесистой местности» я подошел к Голубеву и спросил: «Как здоровье Софьи Ахметовны?» Он тяжело на меня посмотрел, затем сказал: «Котриков, зачем ты бередишь почти зажившую рану?» Я не знал, что делать: или извиниться, или уйти. «Если тебя так интересует Соня, пойми, она тебя никогда в жизни не полюбит. Ей по вкусу другие. Хорошо, пойдем ко мне, я тебе все расскажу».

Мы с ним вошли в его кабинет. Впервые он назвал меня по имени. «Ты помнишь случай в прошлом году в лагере "Алкино", когда я по своей невыдержке поднял по тревоге всю полковую школу? Соню заставлял опознать обидчика». «Помню, товарищ полковник», – ответил я. «После этого случая, когда я был сбит с ног в собственной квартире, – он внимательно посмотрел на меня и продолжил, – в тот же день Соня мне заявила: «Жить с тобой я не могу. Ты меня осрамил не только перед всем коллективом офицеров, но и всем личным составом полка. Надо мной смеются не только офицеры, но и солдаты». Она не спеша собирала и укладывала вещи. Я извинялся и уговаривал ее остаться. Говорил, что подобного больше не повторится. В тот же день получил приказ. Просто какое-то нелепое совпадение обстоятельств. Должен был принимать в Прибалтике бригаду. Я поехал в Ригу, а она в Кунгур – к матери. Проводил я ее до Свердловска. Там на вокзале расстались, по-видимому, навсегда. Писал ей десятки писем, ответа нет. По слухам, она якобы работает в Каунасе в военном госпитале. Находится недалеко отсюда. Собираюсь проверить, но никак не выберу время».

Мы с Кошкиным служили в одной роте. Он командовал первым взводом, а я – вторым. Готовились к первомайскому параду. Почти две недели занимались только строевой подготовкой. Строевой шаг для парада отрабатывали сначала взводом, потом ротой, батальоном, в предпоследние дни перед 1 Мая – всей бригадой. Руководил строевой подготовкой лично полковник Голубев. Со мной и Кошкиным как со старыми знакомыми он здоровался иногда за руку. Особенно хорошо относился ко мне. На офицерских собраниях при разборах учений он ставил меня в пример. Комиссар бригады в шутку говорил: «Котриков, командир бригады прочит тебя своим наследником».

Наступило 1 Мая. Обычный подъем в казармах. Тщательная проверка готовности к параду. Проверка индивидуально каждого красноармейца и младшего командира. Вот мы и на параде. Шли за моряками. Экзаменаторы находились на трибуне, им было видно, как мы прошли. Настроение у командира бригады хорошее, значит, все хорошо.

Командир батальона крикнул: «Младшие лейтенанты Котриков и Кошкин, к командиру бригады».

Голубев стоял с комиссаром и начальником штаба. Встретил нас по-граждански, доложить не дал. Сказал: «Сегодня ты и Кошкин будете моими гостями». Обратился к комиссару и начальнику штаба: «Это мои воспитанники. Хорошие ребята. Вчерашние солдаты, а опытом и знаниями могут поделиться со старшими товарищами».

Комиссар поддержал Голубева: «Ребята скромные, грамотные, политически подкованные». Пусть лучше в глаза ругают, чем хвалят. Я стоял не зная, что ответить.

В назначенное время мы с Кошкиным с точностью до одной минуты прибыли на квартиру к Голубеву. Гости были в сборе. Нашими знакомыми были начальник штаба и комиссар. Голубев сказал: «Вы, ребята, не стесняйтесь. Здесь мы все равные. Меня зовите Владимир Иванович. Сейчас я вас познакомлю с моими гостями». Он по очереди подводил нас ко всем гостям. Улыбаясь, говорил: «Это мои воспитанники».

Первый тост подняли за 1 Мая. Затем за тех, кого с нами нет, за здоровье хозяина и так далее.

Шефство над нами взяла жена начальника штаба. Довольно симпатичная молодая женщина. Звали ее тоже Соня. На Кошкина она смотрела сначала украдкой, а потом, подвыпив, не спускала с него глаз. Когда дамы выбирали кавалеров на танец, она первая подходила к Кошкину. Ко мне никто не подходил. Мы стояли с Голубевым и смотрели на танцующих. Голубев предложил: «Пойдем, Илья, сыграем в домино? Дам у нас с тобой нет». До самого конца вечеринки я играл в домино на пару с начальником штаба.

Разговор шел о международном положении. Голубев говорил: «С немцами нам придется воевать не позднее как этим летом. Германия усиленно готовится к войне с нами. Проводит мобилизацию. К нашим границам стягивает войска и военную технику. Я не пойму политику нашего Наркомата обороны и вообще правительства. Немецкие самолеты летают над нашей территорией как дома. По-видимому, все фотографируют. Ведут тщательную разведку. Мы спокойны, не предпринимаем никаких контрмер. Я не пойму, или мы очень сильны по сравнению с Германией, или мы трусим, боимся отношения обострить». «Скорее всего, трусим, – вставил начальник штаба. – Если бы не трусили, каждого нарушителя воздушного пространства заставляли бы сесть или просто сбивали».

Голубев продолжал: «В рижском порту таможенники обнаружили на немецком торговом судне большое количество завезенного контрабандой немецкого оружия: винтовок, пулеметов, автоматов и боеприпасов. Судно было задержано. Однако из центра потребовали его отпустить, оружие не конфисковывать. Немцы повернули восвояси. Кому предназначалось оружие, не ясно». «Чего там не ясно, – поправил начальник штаба. – Латышей вооружают, да и не только латышей – литовцев и эстонцев. В случае войны подставляй только шею, русский Иван, да поспевай поворачиваться. Со всех сторон по нам будут стрелять. Десятки перебежчиков говорят одно и то же. В июне или начале июля немцы объявят войну».

Не сговаривались же они между собой. Значит, доля правды есть.

Подошел комиссар. «Вы опять про фашистов разговор ведете? Не пора ли хоть сегодня ни о чем не думать, отдыхать?»

Кошкин пошел по бабьим рукам. Его наперебой приглашали танцевать и петь, угощали вином и коньяком. По сравнению с нами он был героем для баб. При высоком росте 187 сантиметров он пропорционально сложен, весил 92 килограмма. Стройный, как балерина. Обладал хорошим голосом, мог петь. Отлично танцевал и играл на баяне, что женщины обожают. В отличие от него я не мог ни петь, бог слуха лишил, ни плясать, вдобавок улыбаться и смеяться, всему виной верхняя губа.

Гости разошлись около часа ночи. Нас с Кошкиным Голубев не пустил, оставил ночевать у себя. Он говорил: «Живу один, места для ночлега хватит для взвода. В дополнение, вас, выпивших, могут задержать патрули. Да бог знает, что может быть в полночь в Риге, кишащей всеми мастями и родами преступников и контры».

Нам оставалось только раздеться и завалиться спать.

Глава пятая

Для ознакомления с артиллерией для средних командиров бригады организовали трехдневный семинар. Он проходил в артиллерийском полку, который размещался в Риге. На досуге артиллеристы больше нашего занимались физической подготовкой. К каждой батарее, да чуть ли не в каждом орудийном расчете у них были двухпудовые гири и гантели. Комиссар артполка в короткой беседе с нами говорил: «Артиллеристы кроме выносливости должны обладать физической силой, так как снаряды тяжелые, а орудия еще тяжелей. Поэтому гири и гантели для артиллериста вещи необходимые». В одной из батарей невысокого роста паренек, на вид тощий, играл с двухпудовой гирей, как с мячом. Он поднимал ее то левой, то правой рукой.

Старший лейтенант, командир батареи, говорил: «В нашей батарее все красноармейцы поднимают двухпудовую гирю». «Разрешите, товарищ старший лейтенант, попробовать вашу гирю», – обращаясь к командиру батареи, сказал Кошкин. «Пожалуйста, просим», – ответил старший лейтенант. Кошкин взял гирю, подбросил ее на трехметровую высоту, на ходу поймал. «Ну, что вам показать? Выжимать в той и другой руке я могу до десятка раз. Вот если бы еще одну гирю». Принесли вторую гирю. Кошкин одновременно обеими руками выжал пять раз. Затем лег, взял в обе руки по гире, держа на весу, начал ими креститься. Встал, раскачал гирю и бросил ее на расстояние почти 10 метров. «Вот это здорово!» – вырвалось у всех. «Почему ты, младший лейтенант, в пехоте?» – спросил командир батареи. «В армию призвали, моего желания не спрашивали. Куда послали, там и служу», – ответил Кошкин.

«Котриков, покажи, на что ты способен», – крикнул полковник Голубев. Я вышел к гирям. У многих появились улыбки, послышался шепот. Подбросил гирю не слишком высоко, ловить не стал. Затем подбросил обе гири и поймал их на лету. Выжал по пять раз в левой и правой руке. Снял поясной ремень, связал обе гири и поднял в правой руке.

«Здорово!» – послышался шепот. «Молодец, Котриков», – похвалил меня Голубев. «Вот какие молодцы у меня в пехоте. Это еще слабаки, есть посильнее, но показывать по ряду причин не будем».

Старший сержант артиллерист, здоровенный парень, звонким голосом произнес: «Вот нарвись на такого слабака, пожалуй, ноги не унесешь». Голубев ответил: «Уже кое-кто нарывался». Кого он имел в виду, я не понял.

После меня к гире подошел рядовой артиллерист. Он тоже выжал по пять раз в обеих руках. Попытался поднять обе гири в одной руке, ничего не вышло.

Тяжелы были для солдата дисциплинарные уставы маршала Тимошенко. Мы с солдатской находчивостью выкраивали время на отдых, танцы и проводы до утра красивой латышки, забавно произносившей русские слова. Для нас дни, проведенные в Риге, незабываемы. Но время летит словно птица, и прощай, Рига. В три часа ночи 18 июня 1941 года нашу мотострелковую бригаду подняли по тревоге.

Тревога для солдата – обычное дело. Сборы недолги. Скатку шинели и ранец на плечи. Хватай винтовку из пирамиды и в строй.

Северо-восток окрасился матово-красным румянцем. Вот-вот из-за горизонта покажется дневное светило. Весь личный состав бригады находился в товарных вагонах. Для офицеров в середине состава был поставлен пассажирский.

Мы с Кошкиным хотели сесть в товарный вагон со своими взводами. Командир роты сказал: «Отставить! Садитесь в отведенное для нас купе. Будем играть в домино».

Артиллеристы шумели, затаскивали на платформы пушки и заводили в вагоны непослушных лошадей. Лошади упирались, вытягивали шеи, визжали и брыкались. Наш эшелон отправился первым. Солдаты – народ не любопытный. Куда везут, не все ли равно, главное – служба идет. День прошел – до дома ближе. В дороге можно выспаться вдосталь. Плох тот солдат, который не проспит 15 часов в сутки.

В купе нас собралось шесть человек: командир роты, политрук, четыре командира взвода. Положив чемодан на колени, начали играть в домино. Кошкин со скоростью кошки взобрался на верхнюю третью полку. Командир роты крикнул: «Отставить, младший лейтенант, занимайте среднюю боковую. Но только после одной партии». Кошкин заунывным голосом проговорил: «Товарищ старший лейтенант, спать хочу, не могу играть». «Послушай, Кошкин, тебе дело говорят, игра не мусор. Вот мы доиграем партию, сядешь ты. Кто-то должен проиграть».

Заговорил политрук: «Товарищи командиры, вы знаете поставленные перед нами задачи и куда мы едем?» «Да», – ответил за всех Кошкин.

«Нет, товарищ младший лейтенант Кошкин, ты всего не знаешь. Нам коротко пока объявлено: едем на маневры. Готовятся по своим размерам крупнейшие, еще небывалые в истории Красной Армии, военные маневры, где примут участие несколько военных округов и все рода войск, в том числе и Военно-Морской Флот. Немцы одновременно с нами тоже хотят проводить маневры. Поэтому маневры будут проходить в пограничных с Германией районах – в Литве и Польше. Довожу до вашего сведения, товарищ Кошкин». Политрук сделал вид, как будто обращается к одному Кошкину. «Нам, командирам и политработникам, необходимо довести до всего личного состава, то есть до красноармейцев и младших командиров, и строго их предупредить, что со стороны немцев, возможно, будут провокации. Ни в коем случае оружия не применять. Все должно решаться мирным путем. Германия с Советским Союзом воевать не собирается. Она погрязла по уши в войне с Англией, а значит и с Америкой. Пусть на доброе здоровье воюют фашисты с капиталистами. У нас с немцами мирный договор на десять лет».

Кошкин сидел, словно на раскаленных углях. Ерзал задней частью тела по отшлифованной полке вагона. Он много раз открывал рот что-то сказать, но политрука не перебивал. Политрук это заметил и спросил: «Младший лейтенант товарищ Кошкин, ты что-то хочешь сказать?» «Да, товарищ политрук. Почему мы едем без боеприпасов? Кто мог так глупо распорядиться выдать патроны только караулам по пятнадцать штук на винтовку. Зато везем целый вагон холостых патронов и бумажных хлопушек вместо гранат. Так же поступили с артиллеристами, не везут ни одного боевого снаряда».

Политрук строго посмотрел на Кошкина, съедая его взглядом, произнес: «Много ты берешь на себя, товарищ младший лейтенант. Ты знаешь, что за такие разговоры бывает?» «Знаю, – ответил Кошкин. – Едем не на прогулку, а на встречу с нашим ярым врагом. Вы сами говорите, возможны провокации. Что такое провокация? Значит, они в нас будут стрелять, а может быть давить нас танками. Мы должны с поднятыми руками подставлять грудь. Стреляй, Ганс, у меня обороняться нечем». «Но ты уже слишком разболтался, товарищ Кошкин».

«Правильно говорит, – поддержал Кошкина командир роты. – Только без угроз и паники. Мы здесь все свои. Поэтому давайте не темнить, а говорить открыто». Политрук смотрел на старшего лейтенанта, но обращался к Кошкину: «Не паникуй, товарищ Кошкин».

Кошкин, чувствуя поддержку, ответил уже смелее. «Что мне паниковать. Я не один. Если умирать, то вместе, компанией веселее. Солдаты сыты, получен трехдневный сухой паек. В случае войны с немцами, как говорили наши отцы в 1914 году, мы их шапками закидаем. Но война показала другое».

Политрук прервал Кошкина и уже дружелюбно сказал: «Брось ты свои паникерские разговорчики. Я из-за тебя проиграл. Сдаемся, козлы. Вот что, Кошкин, или ты лезь на свою полку и спи, или играй, но только ради бога молчи».

Кошкин быстро влез на свое место, сделал вид, что засыпает.

Я смотрел на Кошкина и думал, что он единственный из нас не радовался офицерскому званию. Он не только стремился, но и душой жил в своем родном Абакане. Там оставил свою подругу жизни, Аню, отца, мать, двух братьев и трех сестер. Писал в неделю по два длинных письма. Он женился за полгода до призыва в армию. Его Анечка, как он ее называл, окончила фельдшерско-акушерскую школу. Работала фельдшером. Письма от нее получал часто. Гражданская специальность у Кошкина – связист. Окончил техникум связи. Почему он служил в пехоте, его не интересовало. Лишь бы скорей отслужить, и домой.

В полковой школе не было равного Кошкину по силе и ловкости. Он любого укладывал на обе лопатки в одно мгновение. От военного лагеря "Алкино" до стрельбища расстояние 4 километра. Как правило, станковый пулемет носили всем отделением по очереди, кто станину, кто ствол. Кошкин частенько, невзирая на запрещение командира роты, взваливал себе на плечи в сборе, доносил один. Не только полковая школа, весь полк знал Кошкина за его кошачье обоняние. Он за 2 километра от столовой угадывал, что готовится на обед или ужин. Сам командир полка полковник Волков с единственным сержантом Кошкиным здоровался за руку. Да и было за что пожать Кошкину руку.

В одну из августовских ночей полковнику не спалось. Он встал далеко до подъема. Надел на ноги тапочки, на плечи накинул старую, видавшую виды шинель без знаков отличия. Решил дойти до штаба полка. Такое случалось с ним нередко. В полку его знали все, и узнали бы в одеянии Адама. Но бывают непредвиденные ситуации. В это время в наш полк приехали выпускники Златоустовского военного училища по направлениям. Один из них, лейтенант Лещенко, украинцы особо требовательны к подчиненным, увидел красноармейца, одетого не по форме. Подошел к Волкову, скомандовал "смирно". Волков хотел в оправдание что-то сказать. Лещенко на полуслове его оборвал, крикнул: «Прекратить разговорчики». Волкову ничего не оставалось делать, как подчиниться. Лещенко провел с ним беседу, как следует вести себя красноармейцу. Затем решил от нечего делать позаниматься с Волковым строевой подготовкой. Скомандовал: «Кругом, шагом марш! Левое плечо вперед, налево, направо».

Полковник с отличной четкостью выполнил все команды. В это время сменился с караула, шел отдыхать Кошкин. Увидел, что полковника муштрует незнакомый лейтенант. Он принял боевую позу. Лейтенанту скомандовал: «Руки вверх». Для устрашения щелкнул затвором винтовки. Растерявшийся Лещенко поднял руки кверху. Кошкин хорошо отработанным голосом подал команду: «Товарищ лейтенант, кругом, шагом марш». Волкову тихо сказал: «Вы, товарищ полковник, свободны». Если бы не Кошкин, полковнику пришлось бы повторить всю строевую подготовку. Волков спросил у Кошкина его фамилию, поблагодарил. С тех пор они стали друзьями.

В купе азартно играли в домино. Спорили, смеялись, щелкали костяшками. Я залез на свое место на среднюю полку, пытался уснуть. В голову лезли мысли о прожитой 22-летней жизни. Вспомнить о хорошем нашему поколению было нечего. Наша жизнь была не из легких. Начиная с 1929 года, мы пионерами, а после комсомольцами принимали активное участие в разгроме кулачества. Но так как в нашей местности кулаков почти не было, ставку делали на зажиточного труженика-крестьянина, на котором за летний сезон сгнивало на плечах по три-четыре холщовых рубахи. Принимали также активное участие в коллективизации крестьян. Мы сами учились во вновь организованных ШКМ и учили взрослых. В это время был объявлен ликбез. К нужде приучены с детства. Отцам и матерям баловать нас было нечем. Они кормили нас только воспоминаниями о белом хлебе, сахаре и прочих лакомствах. Цену хлеба знали с раннего детства. С семилетнего возраста в деревнях нас приучали к труду, обуваться в лапти, с шиком носить самотканую одежду. Любая работа была для нас по плечу. Мы с детства швецы, жнецы, плотники и кузнецы.

«Ну, громадяне, слазь вниз, – раздался голос командира роты. – Всю жизнь проспите. У меня кое-что есть выпить и закусить. Выпьем, друзья, за нашу армейскую офицерскую дружбу. Как, товарищ политрук, можно?»

Мы с Кошкиным не заставили себя долго ждать и сели рядом. Кошкин плотно прижался ко мне, положил руку на плечо. «Вот, друзья неразлучные, водой не разольешь, придумали обниматься», – сказал политрук, показывая на нас с Кошкиным взглядом. В купе все захохотали. Командир роты цыкнул: «Что смеетесь?! Дружба – это самое хорошее, самое красивое в человеке. На их дружбу не надо смотреть с юмором. Пусть ребята дружат всю жизнь».

В купе воцарилась тишина. Слышен был разговор в соседнем купе. «Кошкин, ты чего голову повесил, – стуча бутылками и стаканами, говорил командир роты. – Сходил бы, принес воды для добавления в спирт. Больше двух месяцев как ты офицер, без окончания училища. Это не каждому дается. Съездим, проведем маневры. Снова приедем в Ригу, а может быть в Россию. Для нас, вояк, разницы нет. Пошлешь своей Ане вызов. Она с радостью к тебе приедет. Офицерам и Тимошенко разрешает жить с женами. Держи, Степан, голову выше. Бери котелок и шагом марш за водой».

Кошкин принес котелок воды. «Товарищ старший лейтенант, – сказал он, – все это я знаю. Офицеры были, есть и будут, пока существует армия, привилегированными людьми. Армия будет существовать при любом обществе, пока есть жизнь на земле. Поймите меня правильно. Настроение у меня плохое. Предвижу что-то недоброе. Я вырос в сибирской тайге. Предчувствия меня никогда не обманывали. Я им верю, хотя и не религиозный». «Эх, ты, хиромант, – сказал я. – Давай закурим. Скажи как другу, что ты предчувствуешь?» Мы закурили. Я два раза глубоко затянулся. В горле что-то защекотало, во рту появилась горечь. «Все-таки, дрянь эти латышские папиросы. Сейчас бы ленинградских имени Урицкого», – кашляя, проговорил я. «Вы, братцы, совесть имейте. Что будет в вагоне, если все закурим?» – сказал политрук. «Мы, курящие, выдержим, а некурящие наверняка сбегут», – поддержал командир роты.

Я потушил папиросу и бросил в пепельницу.

Кошкин глубокими затяжками докурил до конца и сказал: «Вы мне не верите?» «Не говори, Кошкин, загадками, – вспылил политрук. – Говори, что у тебя за предчувствие». «Давайте, товарищи, по маленькой, – сказал командир роты, – а потом веселей будет говорить».

Стукнулись стаканами, выпили. Слабо разведенный спирт перехватил дыхание.

Кошкин не закусил, встал в проход между полками, заговорил: «Сегодня майор из штаба округа сказал мне, фамилию его называть не буду, что немцы стянули к нашим границам большое количество живой силы и техники. На днях будет война, а не провокации». «Что-то, ребятишки, не так», – невнятно сказал командир роты с набитым хлебом и колбасой ртом. «На днях можно ожидать войны. Немецкие самолеты ежедневно нарушают нашу границу, летают как дома. У меня брат летчик, командир эскадрильи. Он говорил, что нашим летчикам и зенитчикам дан приказ не мешать немцам. Пусть проводят разведку», – басом сказал политрук.

«Кошкин, откуда может знать твой майор такие подробности?» «Это достоверные сведения нашей разведки. Это показания перебежчиков», – ответил Кошкин. «Это сарафанное радио», – повторил в такт политрук.

«Я верю майору, – возразил Кошкин. – Он мой земляк. Друг моему отцу. Это честный человек. Он не скажет зря».

«Не верь, Степан, сарафанному радио, – вмешался в разговор я. – Наше командирование знает, что делает. Если бы нависала угроза со стороны немцев, то, во всяком случае, снабдили бы боеприпасами. Ты прекрасно знаешь, наша армия – самая сильная армия в мире. Наш сталинский лозунг: «Если враг нападет, будем воевать на территории врага». Пусть только немцы сунут свое свиное рыло в наш советский огород. Мы им покажем, где раки зимуют. Можешь, Степан, не беспокоиться. Если предвидится война, наше командование об этом больше нас знает. Поэтому нам с тобой не надо беспокоиться. Будет все. Будет, Степан, тебе и белка, будет и свисток».

«Правильно, Котриков», – поддержал политрук.

«Чем, товарищи командиры, занимаетесь?» – послышался за широкой спиной Кошкина голос комиссара батальона. Мы вскочили на ноги для приветствия. Комиссар сказал "вольно". «Не пора ли вам поспать? И неплохо бы проверить личный состав, чем люди занимаются». «Спят, товарищ комиссар», – отрапортовал я.

Кошкин не то растерялся, не то забылся, продолжил стоять, загораживая проход. Комиссар похлопал Кошкина по плечу, тихо проговорил: «Богатырь же ты, товарищ Кошкин. Косая сажень в плечах».

«Кошкин, пропусти к ребятам. Ребята, потеснитесь, я сяду. В ногах правды нет, – с улыбкой говорил комиссар. – Что у вас, ребята, накопилось? Выкладывай!»

«Товарищ комиссар, разрешите? – произнес Кошкин. – При погрузке в вагоны в Риге к нам подходили железнодорожники-латыши, хорошо говорившие на русском языке. Они убедительно подтверждали, что скоро будет война. Говорили, что мы едем не на маневры, а воевать».

Наступила тишина. Комиссар целую минуту молчал, рассматривая всех присутствующих. Затем тихо сказал: «Я тоже такие провокационные разговоры слышал. Не верьте им. Латыши враждебно настроены против Советской власти. Мы знаем, что Владимира Ильича Ленина охраняли латышские стрелки. Не надо забывать и другого. С момента Октябрьской революции правящая верхушка и религиозный культ внушали латышскому народу, что советская власть – это власть сатаны, и она долго не продержится. Для того чтобы воспитать народ Латвии в духе социализма, потребуются годы, а может быть и десятилетия. Пока советская власть у них только один год. Поэтому принимать за аксиому их слова не следует».

Поезд остановился. «Станция Йонишкис», – сказал комиссар. Командир роты повторил: «Не позавтракаешь – и не выговоришь. Сложное название». Добавил: «Товарищи командиры взводов, по местам». «Отставить, товарищ старший лейтенант, я еще не кончил беседу». Комиссар продолжил: «Советская власть в России и прибалтийских республиках прочна, незыблема и установлена на века. Волю нашей партии, нашего народа никакому врагу не сломить. Тем более немцам. Они отлично знают наш народ. Не раз русский народ их громил, обращая в бегство. Они знают и силу нашего коммунистического общества. Еще на заре советской власти не раз пытались сломить волю народа, уничтожить власть трудящихся. Они захватывали Украину, Прибалтику и все равно бежали. В Германии в подполье коммунистическая партия. Это большая сила. В случае развязывания Гитлером войны с Советским Союзом она разорвет оковы и вместе с нами вступит в неравный бой с фашизмом. С помощью нас и рабочего класса Германии социализм победит. Пока социализм на одной шестой части земного шара. Нас со всех сторон окружает капиталистический мир. Ему чужды наши законы, чужды наши нравы. Приходят в ярость, видя наши успехи, и радуются нашим неудачам. СССР с каждым годом крепнет. За короткий период превратился из аграрной, отсталой царской России в самую мощную, самую сильную в мире индустриальную державу. Пусть немецкие фашисты или японские самураи попробуют сунуть свое свиное рыло в наш огород. Воевать будем только на их территории». Он еще долго говорил, цитируя произведения Ленина и Сталина.

В купе появился комбат. Обращаясь к комиссару, с улыбкой произнес: «Комиссару без дела не сидится». Как бы оправдываясь, комиссар ответил: «Меня задержал Кошкин. Он верит провокационным слухам. Говорит, что мы едем не на маневры, а воевать с голыми руками». Наступила тишина, все молчали. Комиссар смотрел на комбата, комбат – на комиссара.

Комбат негромко проговорил: «Трудно сказать, что будет, но замышляется что-то неладное. Поживем – увидим» – и вышел из купе. Слова комбата до моего сознания не дошли. Зато Кошкина они удручили. Он воспринял их близко к сердцу.

Поезд снова остановился на небольшом полустанке с мудреным латышским названием. Мы с Кошкиным перебежали к своим взводам. В вагонах стояла полная тишина. Все спали. Мы влезли в вагон, где размещался мой взвод. Предприимчивый помкомвзвода освободил нам место. Мы с большим трудом втиснулись на верхние нары, уплотняя тела солдат. Вопреки моему нежеланию спать, глаза закрывались сами. Кошкин что-то говорил мне. Слова его сливались со стуком колес вагона и шумом паровоза. Весь шум мне казался приятной музыкой. Кошкин толкнул меня в правый бок и спросил: «Ты спишь?» Я очнулся, сказал: «Не сплю, думаю спать. Ты только осторожнее толкай, так можно и ребра сломать. Они у меня прямо под кожей».

«Ладно, Илья, не обижайся, – зашептал Кошкин. – Я не усну, думаю, какое же у нас головотяпство, какая неразбериха. Немцы ждут приказа о наступлении на Советский Союз. Наше командование об этом знает, притом из достоверных источников. Однако вместо того чтобы предпринять какие-то меры предосторожности, занять выгодные оборонительные рубежи, сосредоточить артиллерию, танки в скрытых местах, убрать самолеты с аэродромов, известных немцам, занимаются показухой и болтовней. Грубо выражаясь, это настоящее предательство – вместо вооружения отобрать последние боеприпасы и толкать людей на верную смерть».

«Что ты разошелся, как холодный самовар, – пробурчал я. – Война еще не началась. Не раздувай из мухи слона. Командование знает, что делает. Мы с тобой пока солдаты, поэтому обсуждать действия командования нам не давали права. Давай и думать будем по-солдатски. Пусть генералы думают за нас с тобой. Давай лучше спать. У меня что-то голова болит. Ночью совсем не спал».

«Спать, так спать», – сказал Кошкин и снова лег на спину.

Рот у меня вопреки желанию широко раскрывался, и я уснул. Проснулся от толчка в бок. Кошкин прошипел сквозь зубы: «Не храпи, всех разбудишь». Я приготовился встать и уйти на другое место. Кошкин это почувствовал и зашептал: «Ты куда?» «Пойду, – ответил я. – Просто невозможно, сам не спишь и другим не даешь».

«Лежи, больше не буду, – ответил Кошкин. – Только скажи, как думаешь, готовы ли мы воевать с немцами?» Я продекламировал: «Броня крепка, и танки наши быстры, и наши люди доблести полны». «Ты брось мне стихами отвечать, – прошептал Кошкин. – Я спрашивал твоего мнения».

Я злился и молчал. Кошкин продолжал: «Одного боюсь, не повторилась бы Первая мировая война. Отец мой участник трех войн: Японской, Первой империалистической и Гражданской. Он часто на досуге рассказывал, что видел глазами солдата. Вместо снарядов и патронов на фронт часто привозили иконы и кресты. При перевесе в силах поступали приказы отступать иногда на сотни километров. Боюсь, не получилось бы и теперь, что было при царе».

Я громко сказал: «Мы всех сильней и никого не боимся. Гремя броней, сверкая блеском стали, пойдут машины в яростный поход, когда нас в бой пошлет товарищ Сталин, и первый маршал в бой нас поведет».

Красноармейцы зашевелились, проснулись. Я хотел продолжать, но получил тумак в бок. Больше не выдержал и спрыгнул с нар. Ко мне подошел помкомвзвода, спросил: «Может, поднять взвод на завтрак?» Я громко сказал: «Отставить!» Чуть тише добавил: «Пусть ребята спят. Кому надоело спать, пусть поднимаются».

Кошкин нехотя слез с нар. Подошел ко мне, улыбаясь, сказал: «Не сердись». Я ответил: «Больше не приставай ко мне. Иди к своему взводу и жалуйся на всех святых». Кто-то из красноармейцев сказал: «Станция Шяуляй».

Помкомвзвода послал за кипятком. Многие вставали и становились в проход к открытым дверям вагона. Каждый думал о своем. Большинство служили последние месяцы. Осенью домой. Поэтому думали о доме, о женах, о любимых девушках, об устройстве своей жизни после демобилизации.

На перроне народу было много, и в основном мужчины. Они говорили между собой на родном языке и смотрели на нас с нескрываемой злобой. Один тип подошел к нашему вагону и на русском языке заговорил: «Красные Иваны, вы едете на встречу с немцами. Не упускайте время, отслужите по себе панихиду, а то поздно будет».

Мы с Кошкиным выпрыгнули из вагона. «Что ты сказал?» – крикнул Кошкин и положил свою тяжелую руку на плечо типа. Я расстегнул кобуру, крикнул: «Стоять на месте!» Тип пытался пятиться, а потом дать стрекача, но Кошкин без стеснения прижал его к земле. В один миг из вагона повыскакивали красноармейцы и окружили нас плотным кольцом. Я обыскал типа. Из карманов извлек немецкий парабеллум, десять обойм патронов и финский нож.

С перрона праздногуляющих мужчин как ветром сдуло. В одно мгновение все разбежались.

Командир батальона, подходя к нам, еще издалека крикнул: «По вагонам». Подошел ко мне, спросил: «В чем дело?» Я доложил командиру батальона, что задержали одного вооруженного типа. Отдал ему парабеллум, обоймы и финский нож.

Кошкин перестал держать. Тип с быстротой зайца нырнул под вагон и был таков. Пока мы с Кошкиным лезли под вагон, его уже и след простыл. Комбат кричал: «Только не стрелять, берите живого». Не повезло типу, в это время подошел наш второй состав, и его снова задержали. Командир бригады Голубев смотрел на нас с Кошкиным с упреком, говорил: «Я-то думал, вы ловкие ребята, а вы шляпы. Из рук упустили».

Привели типа в наш штабной вагон. На коротком допросе он вел себя вызывающе. Говорил, что их вооружили немцы. Скоро будет война, и они будут помогать немецкому командованию освобождаться от коммунистической мрази. Латвии, Литве и Эстонии немцы даруют свободу и самостоятельность.

Когда типа увели и сдали в НКВД, комиссар бригады сказал: «Меланхолик, псих, не в своем уме».

Голубев ответил: «Он не меланхолик и не псих. Он патриот и смело смотрит в глаза врагу. Смело пойдет на любую пытку и казнь». «Но ради чего?» – вставил комиссар.

«У него свои убеждения, своя давно сложившаяся жизнь, – ответил Голубев. – Неплохо бы в случае войны, чтобы каждый наш боец в логове врага вел себя так же, как он». Комиссар хотел возразить, посмотрел на нас с Кошкиным, сказал: «Мы на эту тему, товарищ Голубев, еще поговорим». «Что нам с вами говорить? – ответил Голубев. – Нам надо работать с народом, особенно органам госбезопасности. В России много умных мужиков посадили ни за что, по доносам кляузников и склочников. Здесь открыто выступают против советской власти и вдобавок вооружены. Никому до этого дела нет. Вообще-то очень странно. Что же будет, если начнется война? Они действительно будут из-за углов нам в спину стрелять». «Поживем, увидим, – сказал комиссар. – Вы, товарищи младшие лейтенанты, свободны».

Поезд шел очень медленно. Я на ходу поезда пересел в вагон к своему взводу. Усталость чувствовалась в каждой клетке тела. От чрезмерного курения болела голова. В горле и легких ощущалось неприятное жжение. Выпил кружку воды, не раздеваясь, лег на верхние нары, ближе к люку, на сквозняк. День клонился к вечеру. Стояла июньская жара. Воздух в вагоне был до предела насыщен водяными парами и запахами человеческих тел. Уснул мгновенно. Разбудил меня дневальный по вагону: «Товарищ младший лейтенант, вас срочно вызывает командир батальона. Мы уже в Литве, на станции Радвилишкис».

Расправил руками смятые складки брюк и гимнастерки. Встряхнул пыль и паровую копоть. Не спеша вылез из вагона, про себя ругая комбата. Думал, если самому не спится, дал бы мне поспать.

Ночь, на небе тускло, по-летнему сверкали звезды. Край у самого горизонта северо-восточной части неба был озарен белой полосой. Короткая июньская ночь начинала сменяться днем.

Наш состав стоял в тупике, на самых крайних путях. В ночной тишине раздавались гудки маневровых паровозов и свистки составителей вагонов. В офицерском вагоне было тихо и темно. Только из одного купе, завешанного от прохода одеялом, просачивался тусклый свет свечи.

Командир батальона сидел, окутавшись дымом из трубки. Я хотел отрапортовать, он предупредил. Сказал: «Без официальностей, тише – садись. В вагоне все спят». Я подумал: «Только тебе не спится, и другим не даешь».

«Котриков, поднимите два отделения вашего взвода в боевое охранение. Если поезд будет стоять долго, тебя сменит Кошкин. Что-то очень много любопытных по путям шляется».

«Есть поднять», – прошептал я и быстро вышел из вагона. Не залезая в вагон, дневальному приказал поднять 1 и 2 отделения в полном боевом.

Люди выскакивали из вагона и становились в строй. Перед командирами отделений поставил задачу боевого охранения и скомандовал: «Исполняйте!»

Несмотря на позднюю ночь, по станционным путям и перрону ходили мужчины в одиночку и группами по два-три человека. Одна из групп шла вдоль нашего состава. Я спросил: «Что вам здесь нужно?» Один из них ответил: «Русский не понимаем».

Медленно удалились от вагонов. Отойдя на значительное расстояние, закричали на русском языке: «Оккупанты, вас немцы отсюда выгонят, уничтожат всех» – и отборная русская ругань. Скрылись за вагонами.

Ночью время тянется особенно долго. Примерно через два часа меня сменил Кошкин. Кошкину я доложил: «За период дежурства ничего не произошло». Забрался в вагон, втиснулся между горячих солдатских тел и тут же уснул. Разбудил помкомвзвода – снова вызывал командир батальона. Был уже теплый солнечный день. Кругом все жило, радовалось и цвело. На небольшом железнодорожном разъезде пахло от шпал креозотом и от паровоза каменноугольным дымом. Но запахи леса, луга и цветов проникали и сюда. Командир батальона объявил, что вблизи станции Таураге, то есть скоро, будем разгружаться. Сказал: «Товарищи, проявите бдительность и маскировку. Начинаются маневры. Перед нами поставлена задача – сделать бросок на 40-50 километров и разгромить превосходящие силы противника. Сейчас по местам, готовьте личный состав для разгрузки и похода».

Поезд плавно, оповещая протяжным гудком, тронулся. Снова однотонно застучали колеса вагонов. Но ехали недолго, резко заскрипели тормоза, состав остановился на перегоне. «Приехали, товарищи, разгружайтесь», – слышались команды во всех вагонах. Красноармейцы неторопливо вылезали из вагонов и становились в строй.

На лугу, у проселочной дороги выстроили весь батальон. Перед ним были поставлены тактические задачи. Мы пошли к месту назначения для участия в маневрах для разгрома врага.

Шли долго, весь день 19 июня, и прихватили ночи. Артиллеристы, обгоняя нас, кричали: «Пехота 100 километров прошла, еще охота». Хотелось спать, на ходу закрывались глаза. Кое-кто умудрялся идти и спать. На привалах многие засыпали мгновенно. Вместо шуток и разговоров был слышен храп.

20 июня в пять часов утра наша бригада расположилась в лесу на берегу небольшой речки. Комбат собрал офицеров и сказал: «Вот это будет наш исходный рубеж. Отсюда наступать удобно. Главное – естественное препятствие для танков. Отсюда мы рванем, как только получим приказ наступать. Место во всех отношениях удобное для обороны и наступления. А знаете ли вы, что здесь рядом граница с Германией? До фашистской Германии отсюда всего 6 километров». «Когда немцы будут проводить маневры?» – послышался вопрос. «Трудно сказать, когда начнутся маневры у немцев.Они нам об этом не докладывают. Однако по всем данным, у немцев сосредоточены войска у нашей границы. Ходят среди нас неприятные слухи, якобы на днях немцы объявят войну Советскому Союзу. Я отрицать и утверждать не буду, все может быть. Поэтому ко всему надо быть готовым. Недалек тот день, когда мы услышим выстрелы немцев. Какими патронами они будут стрелять: если холостыми, значит, начались маневры, боевыми – война. Вы не думайте, что мы приехали с пустыми руками на маневры. На случай войны командир бригады, несмотря на запрет, доставил минимум всего необходимого. Сейчас по местам. Накормите личный состав и спать. Горячий завтрак готов». Все ели с большим аппетитом. После завтрака установили штабную палатку и две для офицеров.

Красноармейцы ломали ветки деревьев, кустарников, готовили постели, подстилая шинели и укрываясь плащ-палатками. Немногие делали из плащ-палаток уютные шалаши, где было приятно полежать. Все, кроме караулов, спали.

В два часа дня пришла делегация литовских крестьян с претензиями. Они грозились предъявить бригаде иск на потраву и затаптывание посевной и сенокосов. Многие из них отлично говорили по-русски. Командир бригады их заверил, что при проведении маневров будем использовать леса, пустыри, как исключение, поля, не занятые посевами.

В расположение бригады крестьяне вошли с одной стороны, а обратно вышли в противоположную. Этому командование бригадой не придало значения. Один только наблюдательный Кошкин посещение крестьян оценил по-своему. Он внимательно проследил за их визитом от начала до конца. Во время обеда во всеуслышание сказал: «Это приходили не крестьяне, а опытные разведчики». «Неверующему Антропу во сне и наяву видятся только одни враги», – бросил реплику командир роты. Все захохотали. Возбужденный Кошкин встал на ноги, расправил свои богатырские плечи и крикнул: «Тише, товарищи!» Комиссар батальона закричал на Степана с набитым пищей ртом: «Садись, Кошкин, и ешь, не возводи свой ум в квадрат. За последние дни тебя словно подменили. Стал слишком мнительным, даже с недоверием относишься к своим товарищам». Кошкин сел и принялся за гороховый суп-пюре. Командир батальона, окинув всех взглядом, обратился к Кошкину, повелительно сказал: «Говори, только не порти аппетита. Что касается настроения, то оно покинуло меня еще в Риге». Наступило молчание. Только слышны были работа челюстей да чавканье.

Молчание нарушил Кошкин. «Извините меня, товарищи, но и поймите правильно, – заискивающе начал Степан. – Я вырос и половину жизни провел в тайге. Отец мой в свое время был хороший охотник и следопыт. С детства я многое от него перенял. Поэтому отлично знаю повадки не только зверя, но и человека. Особенно повадки нечестного человека. Нечестный человек льстит, прикидывается другом, глазами прощупывает все окружающее. Думает и ждет момента втихаря нанести смертельный удар. Литовцев я встретил на входе в наше расположение. В карауле сегодня мой взвод. За ними наблюдал от начала до конца посещения. От моего взора ничего не ускользнуло. Я все прочел по их поведению и лицам. Двое из них – это матерые звери. Они шли по расположению нашей бригады походкой обреченной загнанной рыси. У них каждый мускул, вся нервная система была до предела напряжена. Если бы мне разрешили только на пять минут заняться ими, то они с головой выдали бы себя. Хотя они натренированные и обученные разведчики, но большие трусы. Их выдает каждый шаг, каждое движение. Это не типичные крестьяне, за кого их принимали. Они только одеты по-крестьянски. Трое из них походят на крестьян. Быть может, из соседних хуторов. Все они пришли не по крестьянским делам. Не в защиту сенокосов и посевов. Они пришли с целью разведки: узнать номер бригады, сколько нас и чем мы вооружены».

Комиссар встал и резко проговорил: «Кошкин, ты великий Шерлок Холмс. Но брось паниковать, много на себя не бери. Кто тебе позволил критиковать командование бригады?» Командир батальона сдержал комиссара. Он сказал: «Мне кажется, он говорит дело». «Продолжай, Кошкин. С выводами спешить не надо. Послушаем до конца».

Кошкин снова заговорил: «Вы обратили внимание, как они стреляли глазами по сторонам? Притом между ними все было согласовано. Они головами не крутили, каждый знал только свою сторону. Они создавали впечатление, что ничем не интересуются, так как каждый из них смотрел в строго определенном направлении и на определенное расстояние. То есть, каждый изучал свой участок. Их пять человек. Двое просматривали правую сторону, двое – левую. Пятый, более опытный и старший, все в целом. Они сосчитали у нас не только боевую технику, но и весь личный состав. Притом с незначительной ошибкой. Картина нашей бригады для них ясна. От их взгляда не ускользнула даже такая мелочь, что мы вооружены холостыми патронами и бумажными хлопушками вместо гранат».

«Да ну?» – сказал комиссар. «Да, товарищ комиссар, это так, – повторил Кошкин. – Когда они шли, некоторые красноармейцы и младшие командиры чистили винтовки. Проверяли свои подсумки и говорили: «Постреляем холостыми патронами вдосталь».

«Ты, Кошкин, не только философ, а на словах еще и неплохой разведчик, – сказал комиссар. – Этих качеств мы в тебе пока не знали. При первой необходимости постараемся использовать по назначению». Все заулыбались.

«Надо проверить, были ли такие делегации в других воинских частях. Тогда я с тобой частично, Кошкин, буду согласен. По местам! – скомандовал командир батальона. – Займитесь личным составом. Пусть приведут себя в порядок после дороги. На маневры приедет командующий военным округом, и, возможно, кто-то из Наркомата обороны из Москвы, поэтому будет смотр войск. Подготовьтесь, товарищи офицеры. Завтра, 21 июня, начнем занятия по утвержденному графику. Маневры, по-видимому, начнутся не раньше понедельника, 23 июня».

Что значит для солдата приведение себя в порядок? Это отдых. Пришить пуговицы, почистить свое несложное обмундирование, сменить воротничок. Мы с Кошкиным поговорили с младшими командирами и легли спать на солдатской постели. Нас немного донимали комары, но мы народ лесной, привычный к насекомым. Разбудили ужинать. После ужина вечерняя поверка – и снова спать. Ночью комариное семейство увеличилось в десятки раз. Пришлось кое-кого учить, как укрываться от их укусов, то есть из плащ-палаток сделать шалаши, все отверстия заткнуть травой. Мы со Степаном ушли в офицерскую палатку.

21 июня началась обычная лагерная солдатская жизнь. Подъем, физзарядка, политзанятия, завтрак, становись, разойдись. Занятия проводили на лесных полянах и проселочных дорогах.

Любопытное население ходило с косами, но не косило. Командир бригады обещал свозить в воскресенье всех офицеров на море, где можно купаться, загорать и знакомиться с отдыхающим миром.

Пришла моя очередь дежурить. Я возмущался про себя, говорил, что мне в жизни никогда не везло. Кошкин надо мной подтрунивал, говорил: «Ничего, впереди еще много выходных дней. Да тебе не обязательно ехать. Женщин ты не любишь, и они тебя тоже. Другое дело начальство. Они не поспели от баб уехать, еще постели не остыли, как потянуло на знакомство». «Какое знакомство? – возмутился я. – Ты говоришь какую-то ересь, путаешь море с бабами».

«Ты, Илья, наивный, неискушенный человек. Не имеешь никакого представления о море. Сейчас самый сезон для отдыха. Поэтому все санатории и дома отдыха до отказа забиты отдыхающими, а на побережье их уйма. А сколько дикарей, их никто не считал».

Вечером Кошкин мне заявил: «Завтра я дежурю за тебя. Без возражений. Я поговорил с командиром батальона. Ты можешь ехать».

Настроение в один миг стало приподнятым. Я до крайности был доволен дружбой с Кошкиным. Но напустил на себя важность: «Напрасно ты перестарался. Очередь моя, поэтому буду дежурить я».

Кошкин схватил меня за талию, поднял на руках, улыбаясь, заговорил: «Не тяжел ты на Земле, что осталось от тебя в земле. Поедешь ты, я не могу. Ты неженатый, тебе легче. На один день ехать в общество женщин – только дразнить себя».

Мне пришлось сдаться. «Выпусти меня из своих клещей», – сказал я. Кошкин поставил меня на ноги. «Хорошо, дежурь за меня. Следующее воскресенье я дежурю за тебя, договорились?»

К поездке на море готовились как к празднику. Чистили одежду, пуговицы, сапоги. Драили суконкой пряжки ремней и портупеи. Наступил вечер. После ужина нас с Кошкиным подозвал к себе командир батальона и сказал: «А ну, Шерлоки Холмсы, не хотите прогуляться? Любопытство, как говорят в народе, не порок, но большое свинство. Надо сходить в разведку. Познакомиться с окружающими окрестностями и попутно узнать, кто, кроме нас, прибыл на маневры».

«А как же быть, приказ командира бригады: из расположения уходить запрещено даже офицерам. Самовольный уход считается самовольной отлучкой, а там все последствия, то есть военный трибунал».

«Это распоряжение командира бригады. Идете не только вы. Ясно вам? Выполняйте. Идите в строго заданном направлении. Через три часа вы должны быть у меня. Будьте осторожны».

За три часа мы прошли много. Все обойденное пространство было занято нашими войсками: пехотой, артиллерией, броневиками и танками.

«Степан, здесь нас большая сила. Под каждым деревом – отделение. Немцы нам не страшны. В случае войны штыками проложим дорогу до самого Берлина. Маневры будут на славу».

Кошкин сразу не ответил. Молчал и смотрел на меня. «Ну что уставился, давно не видал?» «Смотрю я на тебя, Илья, и думаю. Не глупый ты парень, но очень наивный и доверчивый. Наивность и доверчивость иногда бывают хуже глупости. Я очень наблюдательный, поэтому от моего взгляда ничего не ускользает. Мы приехали сюда на маневры, а придется воевать. Но к войне мы не готовы. Поэтому немцы перемешают всех с грязью. Если будем живы, увидим».

Надвигалась теплая с большой влажностью воздуха прибалтийская ночь. Легкий, еле заметный ветер чуть шевелил листья на вершинах деревьев. Хотя море было далеко, до нас доносился запах морской соленой влаги с запахом рыб, водорослей и протухших морских гнилей. Солнце давно спряталось за облако у самого небосклона. Сначала облако было светло-желтым, а затем постепенно перекрасилось в другие тона. Где-то вдали несколько раз прокуковала кукушка. Птичий гомон понемногу стихал. Становилось тихо.

Кошкин потихоньку сказал: «Какая благодать. Как хорошо побродить по этому лесу, как по парку. Даже сучки все подобраны. Не нравится мне здесь, Илья. Местность ровная, как противень. Леса больше лиственные, низкорослые, какие-то корявые. То ли дело у нас в Сибири. Лиственницы, пихты, кедры, кажется, поднимают свои кроны до самого неба. Местность то поднимается в горы на несколько километров, то опускается. Видимость с гор на десятки километров. Здесь в лесу дальше своего носа ничего не видно».

Заря на горизонте окрасилась в багрово-красный цвет и постепенно начинала бледнеть. Через полчаса превратилась в белесую полосу. На небе появились тусклые звезды. «А звезды как у нас, – сказал Кошкин. – Вот Большая, а недалеко от нее Малая Медведица, а вон Полярная Звезда. Мой отец малограмотный мужик, а звездное небо читает. Он с ошибкой до десяти минут по звездам определяет время. Я от него немного перенял еще в детстве».

Я знал мало звезд и, чтобы отвлечь внимание Кошкина от неба, сказал: «Неплохо бы побывать сейчас среди родных. Посмотреть хотя бы с одного конца на родную деревню и мельком взглянуть на свой дом».

Кошкин задумался. Далеко на юго-западе были видны не то вспышки зарниц, не то молнии. Изредка глухо доносились раскаты грома. Ощущалось что-то далекое, неведомое, неприятное. Казалось, от этих далеких раскатов дрожит вся земля. Прошли мы с Кошкиным не менее 20 километров. Часто слышали окрики патрулей и часовых. Посты обходили, шли дальше. Я только здесь убедился, что Кошкин настоящий таежник. Не пользуясь ни картой, ни компасом, он отлично ориентировался в незнакомом лесу.

Вперед мы шли по одному направлению. Обратно маршрут изменили, взяли правее, ближе к границе. Мне казалось, в расположение бригады должны прийти с той же стороны, откуда вышли. Возвратились с противоположной. Я совершенно запутался, но молчал, не подавая вида. «Вот мы и дома», – сказал Кошкин и остановился. Мне все казалось незнакомым. Когда внимательно осмотрелся, признал старый корявый дуб, под которым были разбиты шалаши. Признал и нашу палатку.

«Пойдем спать, Степан», – предложил я. Скуластое круглое лицо Кошкина озарилось улыбкой. За последние дни я его видел сосредоточенным, не по годам серьезным.

«Илья, только посмотри, какая красота!» «Чего смотреть? – возразил я. – Когда ни черта не видно, кроме неясных очертаний деревьев и наших палаток. Тебе, наверно, видится приятный мираж? Пошли, доложим командиру батальона и спать».

Командир батальона не спал, ждал, по-видимому, нас. Следом за нами к нему пришел полковник Голубев. Мы обстоятельно доложили, что видели.

Голубев попросил меня выйти из палатки вместе с ним. «Илья, поручаю тебе выполнить личное поручение. Примерно в 40 километрах отсюда, завтра покажу на карте, чертово название. На языке крутится, а выговорить не могу. Там расположен военный госпиталь. В понедельник, 23 июня, поедешь туда и узнаешь. Соня работает там – это точные данные. Ясно тебе?» «Все ясно, товарищ полковник!» «Ну, гуд бай». Голубев быстро удалился и растворился в темноте.

Подошел Кошкин и предложил побродить еще. Я отказался. «Илья, ты не любишь природу, – возразил Кошкин. – Какой воздух, какой ночной пейзаж!»

Воздух был действительно приятен. Насыщен запахом цветов и трав. Пахло медом и нектаром, дубом и сосновой хвоей. Где-то вдали скрипел коростель, и по-ночному кричали перепела. Кем-то потревоженные журавли подняли приятный для слуха крик. Стаи журавлей и их курлыканье напомнили о родной деревне, полях, окруженных со всех сторон лесом.

«Ну что, побродим? – повторил Кошкин. – Выспимся. Можно всю жизнь проспать. Одну треть жизни мы и так проводим во сне. Когда спим, находимся в забытьи и в несознательном состоянии. Значит, мы не живем разумной жизнью».

Прохлада и сырость придавали телу силу и бодрость. Хотелось бежать взапуски, куда – неважно, лишь бы бежать.

«Степан, отслужим в армии, что собираешься делать?» Кошкин задумчиво смотрел на небо, ответил не сразу. «Как только демобилизуюсь, сразу попытаюсь поступить в институт, невзирая ни на какие трудности. Сейчас у меня как никогда приподнятое настроение. Давай еще минут десять постоим. Такие вечера нечасто бывают».

Становилось прохладно. Комары без разбора лезли в нос, уши и глаза, сходу кусали. Не помогали и ветки, которыми мы их пытались отогнать. Вокруг нас их вилось целые тучи. «Степан, я пошел спать, больше не могу».

Мы вошли в нашу палатку, где давно все спали. Командир роты проснулся и заворчал: «Где вас черти до сих пор носили? Сами не спите и другим не даете. Завтра с вами разберусь. Напустили комаров полную палатку». Кто-то его поддержал. Чтобы не было слышно его ворчания, я положил подушку на голову. Не думая ни о чем, мгновенно уснул.

Снилась мне гроза. Таких гроз за прожитую жизнь я не видел. В книгах о них тоже не читал. Беспрерывно гремел гром. Раскаты его наполняли все околоземное пространство. Молнии сливались в единую световую массу. Как будто с неба извергался вулкан. Молнии ударяли в деревья, заборы, дома и все живое. Кругом все рушилось, все горело. Горели небо и земля. Шаровые молнии, которых я никогда не видел, только слышал о них по рассказам, летали, прыгали, бежали по земле, светясь, напоминая белых лебедей. При столкновении с препятствием рвались как снаряды.

«Подъем! Тревога!» – кричали по всему расположению бригады.

Я был весь мокрый от пота. Собрался в одну минуту. Люди бежали, хватали винтовки из козел и становились в строй. Рядом с нами рвались тяжелые артиллерийские снаряды, авиабомбы и мины. Влажный утренний воздух наполнился запахами порохового дыма и человеческой крови. С воем включенных сирен и бомб, шумом и визгом моторов на бреющем полете над нами проносились десятки самолетов. В нашу палатку ударила тяжелая авиабомба, прямое попадание. Вместо палатки и наших вещей на земле зияла большая воронка. «Метко бьет», – крикнул какой-то весельчак и остряк. «Да, – подумал я. – Попади двумя минутами раньше, мы все бы погибли. А сейчас уничтожены только наши вещи. У меня их было мало, но жаль писем и фотографий. У старших товарищей большие чемоданы были набиты до отказа».

Все страшное только начиналось. Шум, визг, грохот и раскаты грома с каждой минутой усиливались. С диким воем проносились самолеты. Выли сирены и бомбы. Очереди трассирующих крупнокалиберных пуль боронили грешную землю. Бомбы и снаряды в утренней прохладе рвались с каким-то особым треском и уханьем. Вершины и сучки деревьев, как скошенная трава, падали на землю, прикрывая убитых и раненых. Стоял кромешный ад. На головы беззащитных людей низвергались сотни тонн металла.

Разобраться в этом аду было невозможно. Голосов людей не было слышно. В воздухе стоял сплошной гул, вой и рев. Я тоже кричал: «Взвод, к бою». Но голос мой даже для своих ушей был почти не слышен. Он терялся еще во рту.

Самолеты раскидали свой смертоносный груз, улетели. Артиллерийская и минометная канонада утихала. С воем над нашими головами летели одинокие снаряды и мины. Рвались где-то недалеко от нас. «Отбой, выходи строиться», – кричали уцелевшие офицеры. «Проверить личный состав, установить потери», – поступила команда. Потери установлены: около ста человек в бригаде убитых и раненых. Разобрали уцелевшие палатки. Все штабное имущество упаковали и загрузили на полуторку. Легкораненые сами убежали в медсанбат. Тяжелораненых собрали и отвезли на лошадях. «Немцы нас бьют, – сказал командир батальона. – Мы их пока не видим. А если и увидим, то нечем достать. У нас нечем бить немцев».

Приказ командира бригады передавался по цепи: «В бои с небольшими немецкими группами не вступать. Возможно, это еще не война, а провокации со стороны немцев, так как нет связи не только с командующим округом, но и с командующим армии. Взаимодействия с окружающими воинскими частями нет. Мы сейчас каждый сам по себе. Посланы связные в соседние воинские части и штаб армии. Будем ждать ответа. Занять оборону по берегу этой речушки, всем окопаться».

Вдали на границе доносились пулеметно-винтовочная стрельба и нечастые разрывы снарядов и мин. Стрельба то затихала, то снова возобновлялась и сливалась в единый глухой вой.

Кошкин лежал рядом со мной и возмущенно говорил: «Что за глупости, нас бомбят, обстреливают с самолетов, стреляют из минометов и орудий, пока только пули не долетают. В бригаде много убитых и раненых. На границе идет настоящий неравный бой с превосходящими силами противника. Отсюда все хорошо слышно. Пограничники гибнут в неравном бою. Ждут от нас помощи. Мы сами лежим беспомощные. Начальство успокаивает себя: это пока не война, а провокация. Надеемся на какое-то чудо. Раньше верующие говорили так: «Богу молись, но и работай, не ленись». Мы вместо того, чтобы идти на помощь пограничникам, лежим с холостыми патронами и ждем милости от фашистов. Жаль, что только икон и крестов у нас нет. Все похоже на начало Первой империалистической войны 1914 года».

Связной комбата сообщил: «Привезли патроны и гранаты».

Не успели раздать патроны по двадцать штук на человека и по одной гранате, как на противоположной стороне речки появились немецкие танки с десятками пехотинцев на броне. Танки изрыгали на нас сотни снарядов и изрядно поливали нас пулями. Автоматчики что-то кричали и стреляли. На их лицах были видны улыбки.

«Времени шесть часов, – сказал Кошкин. – Запомни, Илья, на всю жизнь. Какой будет наша жизнь, длинной или короткой. В шесть часов в воскресенье 22 июня 1941 года мы вступили в бой с немецко-фашистскими головорезами».

«Гады», – кричали наши красноармейцы и меткими выстрелами били по немцам. Немцы падали и прыгали с брони танков. Немногие оставались лежать на месте. Остальные разбежались и залегли, стреляя из автоматов. Красноармейцы недоумевали, что это у них за оружие. Чем-то напоминает наши дореволюционные маузеры, но стреляет довольно часто.

Танки дошли до речки и начали пятиться, изрыгая из себя огонь и металл. Где-то рядом заговорила наша артиллерия. Били 45– и 76-миллиметровые пушки. Танки развернулись и удалились восвояси. Следом за ними скрылась в лесу и пехота.

Люди без команды стали окапываться. Многие вырыли себе траншеи по рост. «Нужда заставляет грызть и плесенью покрытые сухари», – шутили младшие командиры.

В восемь часов утра поступила команда: «Покинуть занятый рубеж – отступать». «Мы окружены. Немцы нас обошли», – раздавались со всех сторон одинокие голоса. «Смерть паникерам», – кричали офицеры. Раздался сиплый, но мощный голос комиссара батальона: «Товарищи, мы просим весь личный состав, доставьте сюда тех, кто кричит "мы окружены"». Наступила тишина, только далеко и почти со всех сторон была слышна ружейно-пулеметная стрельба. Раздавались нечастые орудийные выстрелы и разрывы снарядов. Комиссар продолжил: «В этой обстановке, чтобы сохранить каждому из нас жизнь, нужна сплоченность, выдержка и стойкость. Паника, трусость в данной обстановке – это смерть». Порядок был наведен.

Бригада, организованно держась рядом с лесом и обходя поля, прошла около 10 километров. Лес был наводнен нашими солдатами. По нему бежали, блуждали из разных воинских частей одиночки и группы. Многие присоединялись к нам. Отдельные уходили в поисках своих частей. На привале накормили завтраком. Каждому дали еще по двадцать патронов. Комбат шутил: «Вот мы и вооружены. Каждый из нас может убить двадцать немцев. Теперь нам немцы не страшны».

Потери в бригаде, по выражению начальника штаба, были значительные, а сколько – он и сам не знал, так как многие разбежались по лесу, отстали. Отдельные группы догоняли бригаду только на привале. Из штаба армии поступил приказ: «Бригаде перекрыть ближайшее шоссе и проселочную дорогу. Отрезать у немцев тыловые части от головных наступающих».

Вышли на проселочную дорогу. Она была пуста. Хорошо было слышно: в 3 километрах по шоссе шли танки и автомашины.

«Занять оборону на проселочной дороге до получения данных разведки», – поступила команда. Все окапывались и маскировались. Артиллеристы устанавливали пушки. Лошадей отводили в лес. Повсюду была слышна стрельба. Где-то далеко раздавалось наше русское "Ура". Но тут же было заглушено сплошным воем выстрелов.

«Наши наступают», – слышались голоса со всех сторон. «Нам везет, как утопленникам, – сказал Кошкин. – Война идет уже около шести часов. Мы еще ни разу в атаку не ходили. Лежим да отступаем», – не поспел он закончить фразу, из-за поворота дороги на больших скоростях выскочили мотоциклы с люльками, один, три, семь. К люльке каждого мотоцикла был приспособлен ручной пулемет. В люльках сидели пулеметчики. На заднем сиденье – автоматчик. Даже у водителя мотоцикла автомат был прикреплен к рулю.

Согласованно с трех передних мотоциклов короткими очередями стреляли по дороге и обочинам. Мотоциклисты, не подозревая о нас, на больших скоростях гнали в наше расположение.

«Не стрелять! – передавалась команда по цепи. – Подпустить, взять живыми». Вопреки команде с обеих сторон дороги застучали два станковых пулемета. Три мотоцикла перевернулись в кювет. Остальные резко затормозили, пытались развернуться. По ним все открыли огонь. Немцы лежали без движения. «Прекратить огонь! – раздалась команда. – Куда стреляете?»

Два немца выскочили из кювета и побежали в лес. «Не стрелять!» Кошкин и еще двое побежали их догонять. Один немец обернулся, выстрелил из автомата и тут же неуклюже упал. Второй бросил автомат, поднял руки вверх и снова кинулся бежать. Кошкин его быстро догнал, схватил за шиворот, поднял на вытянутых руках. Со всех сторон послышались голоса: «Молодец, какой сильный!» Немец шел, озираясь, как пойманный зверь, и, по-видимому, от страха кричал: «Русь капут, Сталин капут». Он мимикой и жестами показывал, что немцы за один месяц победят Россию. Кричал: «Хайль Гитлер». Многие понимали "хайль" по-своему и говорили: «Правильно он кричит, конец Гитлеру».

Кошкин уверенно вел немца. Один автомат у него висел за спиной, стволом другого он придавал пленному направление. Комбат сам решил допросить немца. Тот встал под стойку смирно и закричал: «Хайль Гитлер».

«Что он такое кричит?» – обратился он к комиссару. Комиссар ответил: «Откуда я знаю». Кошкин перевел: «Вроде "Да здравствует Гитлер"». «По-видимому, фанатик какой-то», – заключил комиссар.

Немец говорил на диалекте баварца и очень часто. Никто из нас его не понимал. Я подбирал слова, сохранившиеся в памяти со школьной скамьи. Задал ему вопрос. Немец мне ответил. Я понял его. В течение пяти минут я и Кошкин обменивались с немцем словами и понимали друг друга. Командир батальона не выдержал, прервал наш разговор: «Что он лопочет?» Я перевел: «Немец говорит, что в три часа ночи их подняли по тревоге. Подвели к нашей границе, зачитали приказ Гитлера о наступлении на СССР. В четыре часа по пограничникам был открыт огонь минометами и артиллерией. Полетела авиация. После короткой перестрелки пограничные кордоны были смяты и без сопротивления продвигались по территории Литвы. Много русских захвачено в плен, так как им стрелять было нечем».

Немец говорил, что их мотострелковая дивизия участвовала в боях во Франции, Чехословакии, Польше, что с Россией они покончат быстро.

Пленного увели в штаб бригады. Немецкие мотоциклы были все исправны. Любители-мотоциклисты отогнали их в штаб бригады. Младшие командиры вооружились трофейными автоматами.

Кошкин подарил мне автомат с тремя запасными кассетами. Короткими очередями и одиночными выстрелами мы их опробовали. Били они отлично на расстояние до 200 метров. Мы, офицеры, об автоматах слышали, но не видели их. Младшие командиры и рядовые о них не имели представления. По распоряжению командира бригады мы бегло ознакомили весь личный состав, как пользоваться автоматами. Далеко в нашем тылу шла артиллерийская дуэль. Стрельба то стихала, то возобновлялась с новой силой. В воздухе над нами парил самолет, похожий на "раму".

Командование бригады предупредило, что это корректировщик и разведчик. Все старались замаскироваться. Можно хорошо замаскировать взвод, роту, батальон. Трудно – целую бригаду с обозами, артиллерией, прочим хозяйственным скарбом.

"Рама" исчезла. Раздался гул. На горизонте появились самолеты. Шли они строем по пять, словно на парад. Всего 30. Над нашим расположением разомкнулись и с воем включенных сирен с высоты 50-70 метров обрушились на нашу бригаду. Выли сирены и летящие бомбы. Пули с шипением, как гадюки, ударялись о землю. Рикошетили и снова поднимались ввысь. Бомбы глухо падали на землю и с сильным треском рвались. Осколки с шипением и воем проносились над нашими головами. Не всем посчастливилось окопаться. Для тех, кто не окопался, был сплошной ад. К такому воздушному натиску мы не готовились, хотя имели все возможности быть готовыми. Многие неокопавшиеся красноармейцы повыскакивали и побежали в поисках убежища. Убегали недалеко – осколки снарядов и пулеметные очереди тут же догоняли.

Кошкин оказался очень предусмотрительным. Мы с ним разместили свои взводы по осушительной канаве, расположенной в 100 метрах от дороги. За самовольство командир батальона грозил нам наказанием. Приказал занять оборону возле самой дороги. Его приказ остался невыполненным. Сначала мешала "рама", а затем появились самолеты. Один самолет пытался прочесать нашу канаву. Он делал несколько заходов. Канава сверху была прикрыта кронами деревьев и кустарников, поэтому летчик не видел ни канавы, ни людей. Стрелял наобум лазаря. Самолеты разбросали бомбы и скрылись за горизонтом. Ко мне подошел Кошкин и лег рядом. Спросил: «Что, Илья, будем делать дальше?» Я ответил: «Надо ждать приказа». Кошкин возразил: «В этой путанице трудно разобраться: где наши, где немцы. Кругом стреляют. Надо немедленно уходить из этой мышеловки. Не дожидаться, пока нас накроют и уничтожат всех. Немцы отлично осведомлены о нашем вооружении. Они знают, что мы приехали не воевать, а на прогулку, то есть на маневры. Надо им отдать должное, что они на нас не жалеют патронов, вообще боеприпасов. Я бы на их месте забирал всех в плен, без единого выстрела. Тех, кто не хочет сдаваться, давил бы гусеницами танков».

«Нужны мы им, – возразил я, – как собаке пятая нога. Моего и твоего мнения пока никто не спрашивает, лежи и жди. Куда уходить, кругом немцы. Давай, пока не поздно, найдем хорошее естественное препятствие от танков. А то ты окажешься прав. Передавят всех гусеницами».

Санитары подбирали раненых и убирали убитых. Убитых клали рядами на лужайку возле дороги.

«Надо сходить узнать, что делать дальше», – предложил Кошкин. К нам пришел командир роты. «Неплохо вы придумали, молодцы», – похвалил он нас. На наш вопрос, а что дальше, ответил: «Не знаю, пока будем ждать». Я ему предложил: «Пока не поздно, давайте займем выгодную оборону. Отсюда не более 200 метров, куда впадает наша канава, находится магистральная канава, а может речка. А эта канава не является препятствием для танков». Командир роты согласился со мной. Ответил: «Поднимай людей». Мы перебежали. Это была небольшая речушка с заболоченными берегами. Русло ее было узким – 2-3 метра. Вдали виднелся большой омут площадью с гектар. «Лучшего места не придумаешь, – сказал командир роты. – Надо доложить командиру батальона». Мы перебрались на другую сторону, начали окапываться и маскироваться.

«Котриков, – крикнул командир роты, – доложите командиру батальона». Я не прошел и 50 метров, услышал рокот моторов, стрельбу из пушек, пулеметов, панические крики: «Танки, спасайся, кто может». На дороге появилось 12 танков с десантами пехоты на броне. Они на больших скоростях врезались в бежавших в панике наших солдат. Людей давили гусеницами, расстреливали в упор. За несколько секунд я был на берегу речки и лег рядом с Кошкиным. «Как жаль, что у нас не осталось ни одного станкового пулемета, – говорил командир роты. – Надо бы спугнуть сидящих на броне танков немецких грачей».

Мы собрали со своей роты гранаты РГД. Приготовили четыре связки. Три танка повернули к нам, расстреливая бегущих к укрытию людей. Кошкин с двумя связками гранат перешел на другой берег речки, кидать решил сам. Командир роты крикнул: «Отставить, Кошкин». Вместо Кошкина послал двоих рослых ребят. Когда танки подошли на расстояние 150-200 метров, мы из винтовок и двух ручных пулеметов открыли огонь. Десанты пехоты попрыгали с брони, побежали, прячась за танки. Машины подошли вплотную к берегу реки, изрыгая из себя снаряды и пули. Два танка остались на месте с подорванными гусеницами. Третий, пятясь, начал отходить. Немецкая пехота побежала обратно и залегла в 50 метрах от нас. Патронов немцы не жалели, строчили из автоматов, не давая поднять головы. Танки скрылись за поворотом дороги, оставив пехоту, по-видимому, с намерением перейти речку с заходом к нам в тыл. Справа от нас раздалось "Ура!" с редкими винтовочными выстрелами. Залегшие немцы побежали, отстреливаясь из автоматов. Командир нашего батальона с подвязанной правой рукой вел в атаку примерно с роту солдат. Командир роты поднял и нас в погоню за убегающими немцами. Немцы убегали быстро, однако немногим удалось достичь дороги и залечь в придорожную канаву.

Два немецких танка с подбитыми гусеницами заставили нас залечь. Командир батальона был убит. Командование батальоном принял комиссар. Кошкин с пятью красноармейцами подлез к танкам и предлагал немцам сдаться. В ответ немцы усилили орудийный и пулеметный огонь. Через верхние люки полетели гранаты. Кошкин облил танки бензином и поджег. Танкисты вылезли через нижние люки, начали отстреливаться из автоматов. Оба экипажа были убиты.

«Вот так, ребята, – сказал командир роты, – мы приняли первое боевое крещение, а дальше что будем делать?» «Только бежать отсюда», – вырвалось у меня. Командир роты резко оборвал меня: «Только без паники, товарищ Котриков. Без вас подскажут, бежать или сидеть». Передали команду комиссара: «Собрать убитых. Подобрать наше и трофейное оружие, боеприпасы».

Раненых поднимали санитары и уносили в лес.

Появился посланец от командира бригады, принес распоряжение: «Отступать. В связи с отсутствием боеприпасов отступление производить группами не более взвода. С немцами в бои не вступать, стараться уходить. Сбор бригады в местечке в 20 километрах отсюда. Где-то в районе Таураге». Появились агитаторы с немецкими листовками. Уговаривали без сопротивления сдаться в плен. Они говорили: «Немцы воюют против евреев, комиссаров и коммунистов, но не против русского народа. Поэтому всем сдавшимся в плен гарантировали сохранить жизнь и создать человеческие условия».

Откуда у Кошкина взялось такое красноречие? Он, как оратор, окруженный красноармейцами и младшими командирами, громко заговорил: «Не верьте, ребята, немецкой брехне. Если в 1914 году воевали зять с шурином, то есть Николай Второй с Вильгельмом, даже тогда немцы 75 процентов наших военнопленных уморили голодом. А сейчас фашисты, они вообще кормить не будут. Не забывайте, плен – это позор, предательство. Плен – это голодная, тяжелая смерть с избиениями и пытками».

«Откуда ты знаешь, младший лейтенант?» – донесся чей-то голос. «Знаю, – ответил Кошкин, – если бы не знал, то не говорил бы. У меня отец был в плену. В 1914 году попал раненым и вернулся в 1917 году. В ту пору немцы их не считали людьми. Кормили падалью, крокодильим мясом, лягушками, всякой дрянью. При этом хлеба, похожего на сырую глину, давали полфунта на человека. А вы захотели, чтобы Гитлер вас кормил и одевал. Если немцы не расстреляют при сдаче, то заморят в лагерях. Не поспели еще переступить нашу границу, уже кричат: «Русь, капут». Мы еще посмотрим, господа фашисты, кому капут, вам или нам. Русский народ добровольно никогда не клал и не положит голову на плаху. В первый день войны показали, что вы не люди, а хуже кровожадных зверей. Даже зверь беззащитного не всегда убивает. Они сегодня гусеницами танков давили раненых. Автоматчики в упор расстреливали тяжелораненых двадцатилетних парней. Что они им плохого сделали? Ели хлеб, выращенный своими руками, ходили по своей земле?»

Он говорил очень доходчиво и просто. Вокруг него собралось более 200 человек.

Комиссар отозвал меня в сторону и тихо сказал: «Меня вызывает командир бригады. Вы закругляйтесь быстрее. Меня не ждите. Организованно уходите, согласно переданному распоряжению».

После его ухода я подошел к собравшимся, встал в 5 метрах в стороне. Наблюдал за красноармейцами, окружившими Кошкина, которые превратились в слух. Один высокий худощавый сутулый солдат подошел к собравшимся, встал в 3 метрах от меня, спиной ко мне. Не только в нашем батальоне, но и в бригаде таких я не видел. На вид ему было не меньше 30 лет. У нас таких стариков не было. Бригада была полностью укомплектована кадровыми бойцами.

Я подошел к нему сзади и хотел спросить, откуда он. Он не спеша снял винтовку с плеча. Щелкнул затвор. Створ винтовки пополз по направлению головы Кошкина. Она выделялась среди всех. Я ударил рукой снизу по стволу винтовки, и как раз вовремя. Раздался выстрел. Пуля высоко прошла над головой Кошкина. Я выхватил из рук солдата винтовку и наставил на него дуло немецкого автомата. Тихо проговорил: «Руки вверх!» Красноармеец шмыгнул одной рукой в карман. Впереди стоящий сержант схватил его за кисть. В руке его оказался парабеллум. Допрашивать было некогда. Ему крепко связали руки. На допрос повели в штаб бригады на место сбора. Многие признали в нем агитатора, хвалившего немецкий плен. При обыске была обнаружена красноармейская книжка на имя Смирнова Евстафия Ивановича 1919 года рождения, 1500 рублей, две пачки папирос "Беломорканал", финский нож, защитные очки и письма от матери из Горьковской области. По дороге он утверждал, что он красноармеец 2 роты 3 батальона нашей бригады. Даже грозил: «Вот начальство разберется, и вам влетит». Правильно называл фамилию командира батальона, командира роты и так далее.

По дороге к нам присоединилась группа красноармейцев численностью около роты, которых немцы преследовали по пятам. Как было приказано, уходили, боя не принимали. Когда присоединились к нам, немцы отстали.

На привале я объявил: «Кто знает красноармейца Смирнова Евстафия?» Несколько человек отозвалось. Я поднял арестованного и спросил: «Кто знает этого человека?» Все молчали. «Встать, кто знает Смирнова», – крикнул Кошкин. Встало восемь человек. «Которого Смирнова, в нашей роте Смирновых двое. Оба они с Ветлуги, – раздался чей-то звонкий голос. – Там, говорят, во всех деревнях добрая половина Смирновых». Я ответил: «Речь идет о Смирнове Евстафии. Вот этот тип утверждает, что он Евстафий Смирнов».

Подошел небольшого роста сержант и спросил: «Разрешите, товарищ младший лейтенант, я его по-настоящему осмотрю. Что-то похожего ничего нет. Мы со Смирновым земляки, с одного района, да и деревни наши рядом. Ты говоришь, Смирнов. Вот тебе за Смирнова», – и ударил его в челюсть. Самозванец свалился. «Бей его. Расстрелять его», – закричали почти все. «Где Смирнов, куда его девали?» Разъяренные люди пинали и били самозванца.

Мы с Кошкиным и младшими командирами вынуждены были подать команду: «Становись в строй!» Люди встали в строй и требовали расстрелять самозванца. «Что вы галдите? – кричал Кошкин. – Расстрелять, расстрелять, это проще всего. А вот получить от него ценные сведения тоже немаловажное значение имеет. Сдадим в особый отдел бригады, там специалисты, пусть разбираются. Направо! – подал команду Кошкин. – Шагом марш!»

Шли быстро. По пути к нам примыкали рядовые, младшие командиры и даже офицеры из разных родов войск: артиллеристы, танкисты, чудом уцелевшие пограничники и даже летчики в темно-синей форме.

Среди многих царил страх за свою жизнь. Они говорили, что их воинские подразделения, не принимая боя, трусливо разбежались по лесу. Многие сдались в плен. Не было боеприпасов, чтобы дать отпор немцам. Те, кого беда разлучила со своими воинскими подразделениями, примыкали к нам, просили патроны и шли за нами до конца. Те, кто струсил, в трудную минуту бросил своих товарищей и сбежал, присоединялись к нам и тут же отставали. Уходили в леса спасать свою шкуру. Повсюду среди наших вояк сеялась паника. Распространялись нелепые слухи, что немцы высадили крупные десанты в Ригу, Минск, Киев, Ленинград и так далее и без сопротивления заняли эти города. Что наше правительство бежало в Америку. Поэтому напрасно мы бежим, надо сдаваться в плен.

Глава шестая

День клонился к вечеру. По небу плыли редкие высокие кучевые облака. Они медленно меняли свои очертания, изображая то средневековые крепости, то великанов или гигантских сказочных зверей. Вдали показался хутор. Кошкин предложил: «Зайдем, попьем холодной водички, может, поужинаем у гостеприимного хозяина». «Зайти заманчиво, даже неплохо. Посмотри, сколько нас. Мы не только весь хутор вместе с хозяином съедим, но и от строения ничего не останется, – возразил я. – Кроме того, опасно, там могут быть немцы».

«Ты, Илья, стал слишком мнителен», – буркнул сквозь зубы Степан.

«Война, Степан, у нее свои законы. Бдительность, осторожность в сочетании со смелостью – залог жизни солдата. На войне в первую очередь гибнут трусы». «Что ж, пусть будет по-твоему, – ответил Кошкин. – Я схожу на разведку, а вы подождите». «Сначала нужно отвести людей километра за два отсюда. Здесь оставить только наши взводы, а потом уже идти в хутор», – предложил я. «Правильно, – поддержал меня незнакомый старший политрук-артиллерист. – Вы оставайтесь пока здесь со своими взводами. Нас, офицеров, здесь много. Мы пройдем километра два-три и сделаем привал часа на полтора. За это время вы управитесь».

Сборный полк, как именовал его старший политрук, ушел. Неорганизованных людей в нем было больше тысячи человек.

Кошкин захватил с собой двух ребят, вооруженных трофейными автоматами, напрямую пошел к хутору. Провокатор просил, чтобы я с ним поговорил. Часовому велел отойти от нас на десять шагов и спросил: «Что вы хотите сказать? Что у вас за просьба?» Он скороговоркой ответил: «Ты грамотный офицер. Пойми меня правильно. Немцы уже победили всю Европу. Россию они пройдут за один месяц. Спасай свою жизнь. Я немец, отпусти меня. За это будешь вознагражден на всю жизнь. Не забудет тебя великая Германия до смерти». Я его оборвал на полуслове, крикнул «Прекратить разговоры!» – и позвал часового. Немец все равно продолжал: «Вашего друга могут убить. Многие литовские крестьяне нами вооружены. Они окажут большую помощь великой немецкой армии».

Не доходя 50 метров до хутора, по Кошкину открыли огонь. Один красноармеец упал. Кошкин сделал бросок в сторону и залег. Я выдвинул взвод Кошкина к хутору и велел изрядно стрелять. С хутора стрелял короткими очередями пулемет. С чердака и забора стреляли из автоматов. Был приказ «В бой не вступать!», но удержаться было трудно. Надо друга выручать. Я со своим взводом пошел в обход хутора. С противоположной стороны мы ворвались в него без потерь. Вояки против нас были все гражданские. Всего девять человек. Вооружены одним пулеметом и автоматами. Не ожидая нашего появления с тыла, от первых брошенных гранат побежали. Красноармейцы догоняли, кололи штыками или в упор расстреливали. Остался один на чердаке. Слазить отказался. Оказывал сопротивление. С большим акцентом говорил по-русски. Мы предупредили, что если через три минуты он не спустится, то подожжем дом. Зажгли факелы. С поднятыми руками вышел 30-летний мужик, сын хозяина хутора, хозяин-старик при побеге был убит. Сын оказался трусом. Все время просил, чтобы его не убивали. Показал спрятанные продукты, фотографии троих детей и жены. Мы похоронили двух погибших ребят и захватили с собой найденные продукты: мясо, муку, крупу, хлеб.

Старший политрук со своим полком ждал нас. Даже выставил связных, чтобы мы их не обошли. Обед приготовили в лесу, накормили всех. После трапезы Кошкин расчувствовался. Он призывал меня к вечной дружбе, пока живы, никогда не расставаться, но век наш был ненадежный, мог в любую минуту оборваться.

Литовца мы тоже вели с собой в штаб бригады. По дороге он исчез от сопровождающих. Они менялись, ничего путного от них мы не добились. Говорили, что сбежал, а где и когда, никто не знал.

Ночь наступила как после обычного дня. За первый прожитый день войны в природе ничего не изменилось. Артиллерийские канонады, разрывы сотен тысяч мин и бомб и кровь людская не замедлили и не ускорили движения Земли. Планета мчалась в пространстве с прежней скоростью по орбите вокруг Солнца и вокруг своей оси. У нас менялась численность. Мынедосчитывались десятков тысяч ребят, которых никто больше не увидит и не услышит. Вечный сон, вечная память.

Кошкин вел по компасу. Люди роптали: уже ночь, пора отдохнуть, не исключена возможность напороться на немцев. Я догнал Кошкина, передал просьбу устроить привал с ночлегом. Привал устроили в лесу. Лес всем дает приют, а иногда и пищу. Летом он спасает от зноя, поит живительной влагой. Зимой дарит ночлег и обогревает.

Многие обращались с вопросами: «Правда, что началась война?» Они не верили, как и мы, что это жестокая, кровавая, по своим размерам небывалая война, уносящая десятки миллионов жизней. Они спрашивали: «Где же наши лучшие в мире самолеты? Где же наши прославленные летчики?» Мы не знали, как ответить. За первый день войны, самый кровавый, мы не видели ни одного нашего самолета. Немецкие же, с черными загнутыми крестами, летали свободно, уверенно. Отравляя наш воздух выхлопными газами, уничтожая нашу артиллерию, танки и обозы, приносили неисчислимые людские жертвы. Они снижались до высоты 25-30 метров, гонялись даже за одиноко бегущими нашими парнями. Все это у нас в головах не укладывалось.

К провокатору поставили караул из двух человек. Кошкин приказал связать ему руки и ноги. Часовым было запрещено говорить с ним. Мы с Кошкиным легли спать в 10 метрах от провокатора. В лесу стояла тишина. Кое-где были слышны полеты ночников, падали сухие сучки. Кошкин уснул мгновенно. У меня ныли уставшие ноги.

Послышался разговор, это говорил провокатор. Я поднял голову, затем сел, так как плохо слышал. Провокатор хриплым голосом тихо продолжал: «Пойдемте вместе со мной. Немцы отсюда не дальше 5 километров. Я сохраню вам жизнь. Обещаю в плену создать для вас человеческие условия. После нашей победы за оказанную мне помощь фюрер наградит вас поместьем. Вы окружены со всех сторон немцами. Все вы погибнете. Выход отсюда для вас один: смерть или плен».

Один из часовых спросил: «А кто этот фюрер?» «Гитлер», – ответил другой часовой. «А правда, что вы войну начали без объяснения, внезапно, и что ты немец?» – послышался снова голос первого часового.

«Я немец, – раздался уверенный ответ. – Войну мы начали внезапно, без объявления. Но воюем мы не с русским народом, а с коммунистами, евреями. Война будет молниеносной. Наши доблестные войска через четыре-пять недель займут Москву, и будет конец войне. Переходите к нам, сдавайтесь в плен, пока не поздно. Евреев, комиссаров и коммунистов мы в плен не берем».

«А куда же вы их девать собираетесь?» – послышался наивный вопрос часового. «Известно куда, – ответил провокатор. – Отправлять будем на тот свет, в царство сатаны».

Второй часовой ответил: «Бабушка надвое сказала: возьмете вы Москву или нет. Какие быстрые: раз, раз – и на матрац. Если мы сегодня отступаем…» «Не отступаете, а позорно бежите», – поправил провокатор. «Ну, пусть даже бежим, согласен. Но это не значит, что завтра конец войне и ваша победа. Россия-матушка велика и так просто не победите, как думает ваш Адольф Гитлер. Вы, по-видимому, грамотный и сильный человек, раз пришли в лагерь врага, без боязни агитировать сдаваться в плен. Даже придумал выстрелить в командира взвода Кошкина. Но есть меткая пословица: «Не говори гоп, пока не перепрыгнул». Я тебе отвечу словами почитаемого вами полководца Фридриха Второго. В 1762 году, когда русские заняли Берлин, он сказал: «Русских можно всех перебить, а победить нельзя».

Я хотел крикнуть «Прекратить разговоры!», но часовой меня опередил. Он сказал: «Давай помолчим. Не положено на посту разговаривать». Послышались осторожные шаги. Это ходили часовые. Но немец не унимался. Он заговорил еще громче: «Вы все погибнете. Вы дикари-азиаты, а не народ. У вашей армии и в вооружении с той войны ничего не изменилось. С клинками и сошками против самолетов и танков долго не навоюете». Послышался строгий голос часового: «Если ты, гад, сейчас же не замолчишь, я вытрясу из тебя душу». Наступила тишина.

В пять часов утра я проснулся. Снился какой-то кошмар. Во сне меня преследовали немцы, стреляли. За мной гнались собаки, танки. Затем немцы превратились в волков. Кошкин бил волков дубиной. Волки кинулись на меня. Я не мог сопротивляться. Мои руки и ноги отказывались слушаться. Кошкин еще спал. Я вылез из-под плащ-палатки. Утренняя лесная свежесть заставила меня согреваться. В небе стоял гул. Сотни немецких самолетов шли на северо-восток. Им никто не мешал. Они шли четким строем, уверенно, как на парад. Сколько смертей несут они ни в чем не повинным людям! Где же наши соколы? Где же наши зенитчики?

Занимаясь физкультурой, я подошел к лежащему немцу. Он скулил как загнанная собака. Кто-то из часовых его ночью перевязывал, и кисти рук сильно перетянул веревкой, кровь не поступала. Пальцы посинели и не работали. Я с большим трудом развязал тонкую веревку. Заставил санитара сделать массаж. Кисти рук приняли прежний вид. Немец благодарил меня не только словами, но и взглядом.

«Подъем, – раздался голос дежурного. – Утренний туалет 15 минут. Завтрака нет». Люди с посеревшими лицами становились в строй. Четко выполняли команды младших командиров. Молча шли навстречу второму ужасному дню войны.

Стояло прохладное утро. Дул свежий западный ветер. Солнце временами выглядывало из-за низко плывущих облаков, своими живительными лучами освещало лес, поля и снова пряталось.

В девять часов утра мы вышли в расположение воинской части, еще не участвовавшей в боях. Нас остановили и задержали. Через 15 минут появился полковник в сопровождении группы офицеров. «Кто старший?» – спросил полковник. Мы с Кошкиным подошли к нему. Степан доложил, что мы, два взвода, пробираемся на место. Остальные – примкнувшие к нам по пути расположения нашей бригады. Полковник выслушал Кошкина и представился нам. Сказал, что он командир полка и зачисляет нас всех в свой полк. Таково указание командующего. В нашу бригаду он пообещал сообщить об этом. Немца-провокатора сдали в особый отдел. Он дал очень ценные сведения, за что полковник поблагодарил нас с Кошкиным.

Наших людей накормили, выдали нам сухой паек на трое суток, обеспечили по потребности боеприпасами, патронами и гранатами. Связь полка была налажена со штабом дивизии и штабом армии. В штаб полка часто прибегали дежурные, звонили телефоны. Радисты выбивали морзянку. Комиссар полка лично провел политинформацию с нашим пополнением. Он рассказал нам, что вчера в четыре часа утра немцы внезапно, без объявления войны напали на нашу Родину. Днем по радио выступал Вячеслав Михайлович Молотов. Сказал, что в стране объявлена всеобщая мобилизация. Закончил словами «Смерть фашистским оккупантам».

В 11 часов полк со всем скарбом: большим обозом, артиллерией – тронулся в путь. Полку была поставлена задача: пересечь шоссейную дорогу в районе Таураге и выгнать оттуда немцев. В 14 часов полк подошел к шоссе. По нему беспрерывным потоком шли тягачи с тяжелыми пушками, автомашины, закрытые брезентом, набитые солдатами, и обозы.

Над шоссе патрулировали немецкие самолеты. Наш батальон с криками "Ура! " ринулся на дорогу. Закидали гранатами автомашины. Немцы в ужасе с диким воем бежали по шоссе. Все перемешалось: опрокинутые автомашины и повозки, убитые люди и лошади загромоздили проезжую часть. Красноармейцы стреляли в немцев в упор, кололи их штыками, били прикладами. Шоссе мгновенно было освобождено на протяжении более 3 километров. На этом надо было закончить и уйти в лес. Увлеченный легкой победой и паникой немцев полк двинулся навстречу потоку немецкого транспорта. Для прикрытия пехоты наши артиллеристы на обочине поставили пушки, свои и трофейные. Действовали четко, как на учениях. Пехота быстро продвигалась по шоссе. У немцев была паника, они побросали автомашины, развернули лошадей и стали удирать. Артиллеристы попробовали немецкие пушки. Снаряды с воем летели через наши головы и рвались где-то далеко.

Кошкину было приказано принять нашу роту. Командир роты оказался тяжело ранен. Прием был короткий. Объявили всему личному составу, что приступил к исполнению обязанностей командира роты Степан Кошкин. Как друга я первый поздравил Степана с повышением и назначением командиром роты. Пожелал ему при взятии Берлина быть командиром батальона. Кошкин обнял меня и попытался поцеловать. «Что я тебе невеста или девка!» – вспылил я. «Не сердись, Илья, – сказал Кошкин. – Жизнь наша во власти войны, во власти стихии. Может оборваться в любое время». Он обернулся и показал на убитых. «Они жили, дышали, думали несколько минут назад. Они смеялись, радовались письмам из дома, ждали конца службы два дня назад. Мечтали увидеть родителей, любимых девушек, думали о будущей жизни. Сейчас им ничего не нужно. Если только три аршина земли». «Да! – ответил я. – Они превращены в безжизненную материю. Материя не исчезает, не умирает. Она только видоизменяется. Мне кажется, если меня убьют, я обязательно проснусь через десять или даже сто лет, но жить снова буду. Человек не может бесследно исчезнуть из жизни. Его разум, его сознание образовалось в течение длительной эволюции, из особой высшей материи, которая не может исчезнуть бесследно. Она обязательно должна где-то проявиться или появиться снова». «Илья, ты в трудные минуты Бога вспомнил, – сказал Кошкин. – Если убьют меня или тебя, считай, нас нет и уже никогда не будет. Мы превратимся в прах, в землю, которая нас и создала».

Внимание всех было сосредоточено на поворот дороги, который от нас был на расстоянии 1 километра. Что там для нас готовится? Что нас ждет?

Я продолжал разговор, шагая рядом с Кошкиным. «Евангелие для меня не аксиома. Да, собственно, я его ни разу и не читал. Но сама природа, сама земля таит в себе неразгаданные тайны». «Об этом всем известно, – ответил Кошкин. – Ты тут нового пока ничего не открыл». «Сейчас не время, – сказал я, – но как-нибудь, если будем живы, я расскажу о приключениях с моим дядей».

Из-за поворота шоссе на больших скоростях вышли танки. «Один, шесть, восемь, двадцать два», – раздавались испуганные голоса. На броне каждого танка сидели по 10-12 автоматчиков. Кошкин закричал: «Рота, занять оборону! Приготовить связки гранат! Илья, вот, кажется, и конец. Даже укрыться негде», – со злостью сказал Кошкин. Наши орудия накрывали шрапнелью автоматчиков на танках. Немцы прыгали, валились с танков прямо под гусеницы. Танки шли, не сбавляя скорости. Они шли по шоссе, обочиной и по полю. Пушки били их прямой наводкой, но они шли. Из одного, затем из другого повалил черный дым. Два, с подбитыми гусеницами, закрутились на месте. Остальные шли. Орудия смолкли, их подмяли, искорежили. Бежавших красноармейцев расстреливали из пулеметов, мяли, давили гусеницами. Поднялась паника. Люди в ужасе бежали вдоль шоссе. Я тоже бежал и ждал в спину пулеметной очереди. Обороняться было нечем, укрыться негде. Кругом поле, до леса более 500 метров.

Из подземелья услышал крик Кошкина: «Илья, сюда». В 5 метрах от меня в яме стоял Кошкин. Была видна только одна голова. Я прыгнул в яму, под ногами почувствовал что-то мягкое. «Осторожнее», – послышалась ругань. Я угодил коваными сапогами на плечи капитану из штаба полка. Ругал он меня сильно, но, когда Кошкин предупредил, что приближается танк, затих. Яма представляла собой траншею в 3 метра длиной, 1,5 метра шириной и 1,7 метра глубиной. На дне ямы была вода. Наверху, по краям, накидана прелая солома. Чем она крестьянину служила, трудно сказать. Зато многим из нас спасла жизнь.

В яму нас набилось 18 человек. «Приготовиться к бою», – крикнул Кошкин. В 2 метрах от ямы прогромыхал танк. Кошкин бросил связку гранат, но гранаты не попали под гусеницы, не взорвались. С другой стороны нашего укрытия тоже прошел танк. Следом за ним пробежала небольшая группа автоматчиков. По ним заговорил наш "Максим". Немцы залегли и поползли обратно к шоссе. «Наши еще живы», – сказал капитан. Кошкин смеялся, натурально смеялся и говорил: «Вот храбрецы, от единой пулеметной очереди удрапали обратно». Его неуместный смех разозлил меня. Я раздраженно крикнул: «Степан, чему радуешься? Не строй из себя героя. Кругом немцы. Что дальше будем делать?» «Илья, только не хнычь! – ответил Кошкин. – Будем бить немцев до тех пор, пока сами не превратимся в прах». Стоявший на корточках и разглядывавший карту капитан встал на ноги, вытянулся, выглянул из траншеи. Внимательно оглядел всех присутствующих в убежище, глухо заговорил: «Как ваша фамилия, товарищ младший лейтенант?» – обратился он к Кошкину. Кошкин ответил. «Вы неправы в одном, товарищ Кошкин. Немцев били и будем бить, но в прах превращаться не будем. Пусть они в прах превращаются». «Ребята, мы находимся в ситуации, хуже не придумаешь, – кто-то бросил реплику. – В готовой могиле». «Да, вы правы, – ответил капитан. – Если немцы нас обнаружат, закидают гранатами, а добьют из автоматов». «А если мы выкинем белую тряпку и сдадимся немцам?» – продолжал тот же голос. Капитан посмотрел в сторону говорившего, но, по-видимому, не установил, кто это был. Ответил: «Немцы в плен никого не возьмут. Поставят на край ямы и расстреляют». «Почему?» – в один голос проговорили трое. «Да потому, что из восемнадцати человек девять вооружены немецкими автоматами». «Что делать?» – раздался тот же голос. К говорившему все повернули головы. Капитан на вопрос ответил вопросом: «Ваше мнение, товарищ сержант, ваша фамилия?» Сержант принял стойку смирно. Капитан предупредил: «Вольно, отвечайте». Он ответил: «Сержант Марченко из второй роты третьего батальона. Товарищ капитан, мое мнение: надо оставаться пока здесь. Как только немцы успокоятся, тикать в лес и искать своих». «Правильно, товарищ Марченко», – сказал капитан.

Кошкин внимательно наблюдал за окружающим нас пространством. Танки ушли. Стрельба стихла. На шоссе наладилось движение. Возле шоссе немцы выставили боевое охранение. Снова сплошным потоком пошли автомашины и обозы.

В воздухе раздался гул самолетов. Над шоссе летели наши три тяжелых бомбардировщика ТБ-7. «Наши, наши! – зашептали все. – Вот сейчас фрицам покажут, где раки зимуют».

Немцы побежали с шоссе, залегли в кюветах. «Самое подходящее время перебежать в лес», – подумал я. От нашей траншеи до шоссе 250 метров, а до леса примерно 300 метров. «Вы как хотите, а я попробую добежать до леса», – обращаясь к капитану, сказал я. «Я тоже», – проговорил Кошкин. Стоявший рядом со мной красноармеец сказал: «Я вас постараюсь прикрыть» – и показал на ручной пулемет.

Я выпрыгнул из траншеи, следом за мной Кошкин. Капитан что-то кричал нам, но мы не слышали. Из траншеи вылезли все и побежали за нами к лесу.

В траншее остался один человек с ручным пулеметом. Им оказался связной капитана. Наши самолеты бомбили шоссе, также его обстреливали из пулеметов. Из-за леса вынырнули три немецких истребителя и погнались за нашими ТБ. В одно мгновение подбили наших тихоходов. Летчики прыгали с парашютами. Но фашистские асы расстреливали из пулеметов почти в упор висящих в воздухе беззащитных парней. Эта жуткая картина вдохновила немцев. Мы с Кошкиным лежали уже на опушке леса и наблюдали, остальные не спеша бежали к нам.

Немцы с шоссе открыли по ним огонь из винтовок и автоматов. Бросились бежать с криками: «Русь, сдавайсь!» Из траншеи заговорил ручной пулемет. Немцы залегли и поползли в кюветы. До опушки леса добрались все без потерь и спрятались в канаве. Наш храбрый пулеметчик что-то медлил. Из-за поворота шоссе показалась колонна людей. Шли они медленно, без оружия. Кто-то крикнул: «Это немцы отступают». «Нет, это наших ведут!» – крикнул Кошкин. «Сколько их, ни конца, ни краю». Немецкие автоматчики шли спереди и по бокам, что-то кричали. Навстречу им шли автоматчики и обозы с улыбающимися немцами. Снова заговорил из траншеи ручной пулемет. Снова на шоссе все перемешалось. Военнопленные и немцы залегли в кюветах. Пулемет бил длинными очередями по кузовам автомашин, по лошадям. Наш пулеметчик вылез из траншеи, взвалил на себя пулемет и, не расставаясь с немецким автоматом, побежал к нам. Немцы открыли по нему огонь.

Капитан кричал: «Куклин, ложись! Бросай пулемет. Беги короткими перебежками». Куклин бежал, не бросал ни пулемета, ни автомата. Мы, расходуя последние патроны, били по немцам, прикрывая Куклина.

Секунды казались часами. Вот, наконец, он добежал до опушки леса и бросился между деревьями. «Не ранен?» – спросил капитан. «Вроде нет», – ответил Куклин. Из щеки и уха сочилась кровь. Капитан внимательно осмотрел, сказал: «Немного покарябало». «Молодец, малыш! – шептал Кошкин. – С такими ребятами и сам Гитлер в придачу с сатаной не страшен». Капитан упрекал Куклина за неосторожность: «Почему не бросил пулемета с пустыми дисками?» Куклин оправдывался: «Товарищ капитан, пулемет еще пригодится. Достанем патроны, это ружье нам еще послужит. Главное – бьет отлично. Вы не обратили внимания, как я короткой очередью подстрелил одного офицера? Он ходил по шоссе, как журавль, и что-то кричал. Упал и больше не двигался. К нему кинулись пять человек. Двоих из них я уложил. Остальные залегли. Так что с немцами воевать можно».

Сейчас только мы обратили внимание, что все поле было усеяно трупами и телами тяжелораненых. На языке крутилась фраза: «О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми телами?» С болью на сердце приходилось оставлять беспомощных парней на верную гибель. Я сказал об этом капитану. «Что поделаешь, – послышался ответ. – Мы с тобой бессильны чем-либо помочь. Кроме сохранения своей жизни. Жизнь нам еще пригодится для освобождения нашей Родины от непрошеных гостей».

Немцы осмелели, около 100 солдат медленно двигались по направлению к нам, паля из автоматов. «Товарищи, бежим, – крикнул капитан. – Сделаем бросок на 4-5 километров, а там посмотрим, что делать. Надо наладить связь с полком. Они хотят прочесать лес». «Неплохо бы и их почесать, – сказал Кошкин, – да нечем».

Через полчаса ходьбы лес кончился, мы снова вышли в поле, окаймленное канавами. Вдали виднелись два хутора. Кошкин вытащил из планшетки карту, определил название хуторов. Капитан проверил и сказал, что правильно. Я с завистью подумал: «Вот это здорово, у Кошкина появились планшетка, карта и компас». «Где взял?» – спросил я. «Неважно где, – ответил за Кошкина капитан, – а важно, что взял». «Снял у убитого майора, – сказал Кошкин, – она ему не нужна, а нам пригодится».

Мы шли проселочной дорогой, удаляясь от шоссе. Держались северо-востока, откуда доносилась артиллерийская дуэль. К нам примыкали небольшие группы и одиночки. В нашем отряде появилось двое старшин-летчиков. Они говорили, что их аэродром вчера, в воскресенье, в первый день войны еще в 5 часов утра разгромили до основания. Налетело более 100 самолетов. Не оставили ни одной целой машины. Много погибло и личного состава.

Немецкие самолеты беспрерывно бороздили небо. При их появлении мы маскировались. Самолеты пролетали, и мы снова шли.

С каждым часом в нашем отряде прибывало. К вечеру достигло 350 человек. Капитан распределил нас на три роты. Нас с Кошкиным произвел в командиры рот. Мы были малобоеспособны, так как на душу приходилось только по 10 патронов. Гранат не было совсем. Но своей численностью мы могли дать отпор целому подразделению немцев. Куклин как реликвию хранил ручной пулемет. Один диск сумел зарядить, выпрашивал у каждого по одному или два патрона. Вечером установилась тишина. Не стало слышно ни гула самолетов, ни раскатов орудийных выстрелов. Настолько немцы ушли далеко. С появлением темноты показались зарева пожаров.

Голодные, измученные нервным боем, большими переходами, мы еле переставляли ноги, но шли в надежде встретиться со своими. Шли напрямик через лес.

Послышался громкий крик: «Стой! Кто идет!» «Свои!» – закричали мы хором. «Стой! Ни с места», – раздалась очередь из винтовки АВС. Позади часового послышались шаги, голоса и ругань. Навстречу нам вышли трое парней. Один из них глухо спросил: «Кто вы?» Капитан подошел к нему, коротко пояснил. Капитана увели в расположение части. Мы остались стоять на месте. Как медленно тянется время у голодного усталого человека, ждущего, пустят ночевать или нет, накормят или нет.

Примерно через полчаса вышел невысокий плотный человек в шлеме танкиста, знаков различия не было видно. Крикнул: «А ну, пехота, за мной!» Нас накормили чуть теплой кашей. Дали по банке рыбных консервов и по полбуханки хлеба. На удивление повара и дежурного офицера мы все съели. После ужина, не ощущая прохлады, легли на землю и крепко уснули.

Я проснулся от холода: зуб на зуб не попадал, выбивая чечетку. Моросил мелкий дождь. Мои ручные кировские часы величиной чуть ли не с будильник показывали шесть. Чтобы согреться, я занялся гимнастикой. Кругом нас стояли замаскированные танки. Громадные КВ и быстроходные БТ-7. «Вот это да! Повезло нам», – подумал я. Мы попали в танковую воинскую часть. Теперь нам не страшны немцы.

Нас накормили завтраком. Мы привели себя в порядок, умылись, побрились, почистили обмундирование. Танкисты говорили: «И у вас должен быть порядок, как в танковой части». Рассказывали, что шли к границе на помощь нам, но кончилось горючее. Где намечалась заправка, немцы опередили и заняли. Только поэтому нас свела судьба. Еще вчера вечером ушли за горючим автоцистерны, до сих пор не вернулись. Разведчики доложили: «Все склады ГСМ поблизости заняты немцами. Снарядов у них тоже не много – по одному боекомплекту на танк. Только бы заправиться. Надежда на броню КВ».

Патронов и гранат у наших оказалось много. За два дня войны мы знали им цену, поэтому нагрузились до предела, а немецкие автоматы сдали. Только один Кошкин оставил. Он собрал у всех остатки патронов, зарядил две кассеты.

Пришел наш капитан. Поинтересовался у меня: «Как спали? Какое настроение у людей?» Глухо заговорил: «Дела наши, ребята, неважные. За два дня войны немцы заняли Литву и Польшу, вклинились в Белоруссию и Украину. Мы сейчас находимся в глубоком тылу немцев. Командир танковой бригады получил приказ пробиваться в Ригу, где у нас сосредоточены большие силы. Немцы получат заслуженный отпор». «Если так у них пойдут дела, то через месяц действительно будут в Москве, – с издевкой сказал Кошкин. – Где же наша доблестная, хорошо подготовленная маршалом Тимошенко армия?» Я опередил капитана, ответил Кошкину: «Семьдесят процентов нашей кадровой армии было сосредоточено на границе с Германией. Она распалась, разбежалась по лесам, как и мы с тобой. В пчелиной семье, когда нет матки, семья разваливается, рушится, а затем гибнет». Я хотел сказать еще: «Армия без командира – стадо баранов». Капитан понял меня с полуслова, оборвал, крикнул: «Молчать! Отстраняю от командования ротой. Предам военному трибуналу». Кошкин вступился за меня. Он тоже почти крикнул: «Не кричите, товарищ капитан, Котриков прав. Я к его словам еще добавлю: нашей армии, введенной в пограничные районы с Германией, больше не существует. Она пленена, истреблена немцами. Остатки ее разбежались. Выжидают, что делать дальше, скрываются в лесах».

На Кошкина капитан не кричал. Вначале смотрел сурово. Затем криво улыбнулся, достал папиросы, закурил и предложил нам. Затянувшись дымом, сказал: «По-вашему, мы – беглецы и дезертиры, скрываемся в лесу. Выжидаем, что дальше делать».

«Товарищ капитан, нас нельзя отнести к дезертирам и беглецам, – сказал Кошкин. – Мы два дня провоевали честно. Наступил третий, сегодня будем драться, не жалея ни сил, ни жизни. Но где же наше командование? Почему нами никто не руководит? Почему каждая воинская часть действует на свое усмотрение, одиноко, без связи с другими. Правдива русская пословица, что один в поле не воин. У нас получилось то же. Немцы нас, разрозненных, не объединенных в единое целое, бьют и будут бить, пока нами не будет руководить твердая рука».

Капитан согласился: «Трудно сказать, как на нас будет смотреть командование. Если останемся живы, придем в Ригу. Там нам могут сказать: «Были в окружении, бросили свои воинские части. Вы – трусы и дезертиры». После этих слов разговор короткий».

«Не назовут нас дезертирами, – сказал Кошкин. – Во-первых, мы постараемся от танкистов не отстать. Танкисты наверняка к своим пробьются. Да вряд ли кто будет разбираться в этом, в чем вообще никому не разобраться. Идет какая-то кутерьма. В Риге немцев наши остановят. Там хорошие естественные препятствия, флот и авиация».

«Я на месте командира танковой бригады не пошел бы в Ригу, – продолжал Кошкин. – Пошел бы в Белоруссию, она рядом. В Литве и Латвии везде одни ловушки. Все переправы и мосты через реки захвачены немцами, и вряд ли мы сумеем дойти до Риги. А если и дойдем, то немцы через Даугаву нас наверняка не пустят».

«Ты, Кошкин, не командир взвода, а военный стратег, – сказал капитан, – но пойми, мы в составе Прибалтийского военного округа. Подчиняемся только его командам. Если командир бригады не выполнит приказа, его не только разжалуют, но и расстреляют. Это будет самодурство, если каждый командир части сам будет решать вопросы тактики и стратегии в отрыве от командования, тогда получится неразбериха».

«Извините, товарищ капитан, что я вас перебиваю, – сказал Кошкин. – Неразбериха уже получилась с позавчерашнего раннего утра. Командование округом, по-видимому, осведомлено об этом. Не предпринимает никаких мер к восстановлению порядка в армии. Наоборот, дает глупый приказ пробиваться танковой бригаде в Ригу. Это невозможно». Кошкин раскинул карту: «Посмотрите, товарищ капитан». «Знаю, товарищ Кошкин. Но мы с вами ведем пустой разговор. С нами никто на эту тему и говорить не будет».

Кошкин продолжил: «Сходите, предложите командиру бригады. Пусть он докажет командованию. Сошлется на большую плотность немецких войск, на захват немцами мостов и переправ через реки. Нет горючего, нет боеприпасов. Попросить командующего 8 армией товарища Собенникова. Пусть он еще раз взвесит наши возможности и переговорит с командующим военным округом».

Капитан молчал, внимательно слушал Кошкина, не перебивал. Я тоже молчал и злился на капитана за то, что меня грубо оборвал, с угрозами, а спустя три минуты стал повторять мою мысль. А еще капитан. Ни последовательности, ни принципиальности в нем нет.

Раздались команды для танкистов: «На заправку, привезли горючее».

Горючее везли ночью из-под носа у немцев. Немцы по пятам преследовали наши автоцистерны. Отстали в хуторе, примерно в 3 километрах отсюда.

Капитан был срочно вызван к командиру бригады. Через три минуты он прибежал к нам. «Котриков, иди сюда!» Я подошел к нему. «Поднимай роту! Выходи навстречу немцам и завязывай бой. Оборону пока займи по опушке леса. Далее действуй по сложившимся обстоятельствам». Кошкина послал оцепить с другой стороны расположение бригады. Третью роту оставил в резерве.

Я вывел и расположил роту на опушке леса. От хутора по направлению к нам двигалась колонна немцев численностью примерно 250 человек. Впереди колонны шли пять мотоциклов. Дорога после дождя была скользкой. Мотоциклы то далеко удалялись от колонны, то буксовали. Но вот они, тарахтя, выехали из лощины и набрали скорость, приблизились к нам. Впервые мне нужно было принять самостоятельное решение. Что делать? Ждали этого решения более 100 человек, жизнь которых зависела именно от меня. Первый взвод с тремя ручными пулеметами я направил в оборону на опушке леса. Два взвода повел вытянутой опушкой леса к хутору для удара с фланга. Мотоциклы приказал пропустить в лес, а затем отрезать и ударить по ним сзади. Мотоциклисты, не доезжая 200 метров до опушки леса, остановились, открыли огонь из автоматов. Невзирая на приказ "не стрелять", кто-то не удержался и выстрелил. Один немец упал с мотоцикла. Мотоциклисты залегли. Колонна немцев перестроилась в боевой порядок и пошла широким фронтом по полю, наводя страх на все окружающее. Строчили из автоматов. Впереди появились четыре овчарки. Не добегая до леса, все четыре собаки одиночными выстрелами были убиты.

Основная группа немцев поравнялась с залегшими мотоциклистами. Ускорила шаг, устремилась к лесу. Не доходя 100 метров до опушки леса, заговорили наши ручные пулеметы. Взвод открыл огонь по немцам. Они залегли, но отступать не собирались. С хутора по опушке леса ударили минометы. Мины рвались, не давая поднять головы. «Гады, бьют точно», – подумал я.

Немцы снова поднялись, но не прошли и 10 метров, как залегли. С хутора показалась еще колонна немцев, численностью до батальона. К немцам шло подкрепление. Капитан прислал связного, просил держаться еще полчаса. Для подкрепления немцы шли не по дороге, а прижимались ближе к лесу, где залегли мы, намереваясь зайти к оборонявшемуся взводу с фланга. Мы открыли огонь. Немцы вначале шарахнулись обратно, но были остановлены. Залегли и открыли по нам огонь. Минометный огонь перенесли на нас. Из хутора вышли три немецких танка. Они поравнялись с залегшими немцами и устремились к нам. Немцы поднялись с разноголосыми криками в атаку, но залегли от огня наших ручных пулеметов.

Обрубая кроны деревьев, на землю падали осколки. Кругом рвались мины. Их осколки со свистом проносились над нашими головами. Немцы снова поднялись в атаку. Танки подошли к опушке леса. Пехота частично вклинилась в лес. Красноармейцы, отстреливаясь, в панике побежали вглубь леса. Не сон ли это? Немцы тоже побежали назад. Их три танка, пятясь назад, стреляли по опушке леса. Из леса вышли 18 громадин КВ. Один немецкий танк загорелся, два других закрутились на месте с подбитыми гусеницами. Следом за КВ на больших скоростях выскочили из леса 15 танков БТ-7 и врезались в убегающую пехоту. Немцы побросали оружие, подняли руки вверх, но их все равно утюжили. «Так их, гадов», – кричали мы, идущие следом за танками. Немецкие минометчики спешно грузили на автомашины минометы. Наши БТ-7 их перехватили, автомашины загорелись. Немцы разбежались. В хуторе не было ни одной живой души. Хозяева попрятались. После короткого боя бригада тронулась в длинный путь на Ригу вместе со всем скарбом: автомашинами, кухнями и медчастью. Командир бригады объявил мне благодарность. Весь личный состав роты поздравил с благополучным исходом боя. Я радовался. Кошкин мне завидовал.

Мы ехали ночами на броне танков напрямик по полям и лесам, иногда по проселочным дорогам. Немцы нас не преследовали. Они шли по шоссе, а мы – где придется. Немцы знали, что мы от них никуда не уйдем. Пути отхода нам отрезаны. Несколько раз на привалах они бомбили. Нас спасала хорошая маскировка.

На привале при разборе очередного перехода я спросил комбрига: «Почему мы с немцами не вступаем в бой?» Командир бригады ответил: «Чем воевать-то? Если шапками только. Осталось по три снаряда на танк. Вдобавок еще одна проблема. Горючее на исходе. Если не сумеем позаимствовать у немцев, придется идти пешком. В семи километрах от нас есть поселок, железнодорожная станция, там крупная нефтебаза. Надо разведать и любыми средствами заправиться».

В разведку вызвался сходить Кошкин. Через три часа он вернулся и доложил: «До самого поселка можно пройти по опушке леса. Немцев в поселке немного. Передовые части из него ушли. Нефтебаза целая».

«Спасибо, товарищ Кошкин, – сказал командир бригады. – Займем поселок и станцию. Пока немцы очухаются, мы заправимся и уйдем».

Вечером, когда небесное светило после трудового дня ушло на отдых, спряталось за горизонт, мы сходу влетели в поселок. Вначале немцы нас приняли за своих. Когда разобрались, подняли панику и побежали, спрятались в огородах и на чердаках.

Бросая оружие, немцы группами сдавались в плен. Тяжелые КВ подминали под себя автомашины и повозки.

Испуганное население от неожиданного нашего посещения попряталось. За полчаса все машины были заправлены. Мы их загрузили бочками с горючим, залили бензозаправщики и автоцистерны, захватили три немецких автоцистерны.

Нефтебазу подорвали. Бензин, керосин, солярка текли огненным потоком. Цистерны рвались, изрыгая из себя столпы огня и дыма.

Мы только выехали из поселка, как на него налетели немецкие самолеты, обрушили свой смертоносный груз на головы соотечественников.

Командир бригады сказал: «Горючего хватит до самой Риги».

Шли ночами и прихватывали туманного утра. Когда туман рассеивался, маскировались, делали привал.

По пути к бригаде примыкали остатки разбитых полков вместе с обозами и артиллерией, целые подразделения пехоты. Одна рота была организована из авиаторов. Начальства в бригаде хватало. Были полковники, подполковники, майоры и так далее. Нас с Кошкиным от командования ротами не отстраняли.

Командир бригады нам с Кошкиным велел прицепить на петлицы еще по кубику. Мы стали лейтенантами. Бригада стала большой, разношерстной. Она походила на комету, растянувшуюся на несколько километров. Танки и автомашины были ядром. Хвост представлял собой артиллерию, пехоту, обозы. Это была уже большая сила. Но организации этой силы не было.

Немцы делали попытки преградить путь следования, но тут же откатывались.

Утром 27 июня мы достигли окрестностей Риги. Вышли на берег Даугавы. Мосты через реку были взорваны. Берег был занят немцами. Немцы, не ожидая нашего появления с тыла, первой атаки не выдержали, убежали, освободив нам часть берега. Вдали в утреннем тумане были видны знакомые очертания города. Связь была налажена. Вместо ожидаемой похвалы за выход из окружения командование назвало нас паникерами, трусами, чуть ли не предателями. Командиру бригады было приказано: «Выведенные из окружения танки, автомашины и артиллерию уничтожить, взорвать. Весь личный состав бригады и лошадей переправить через реку на подсобных средствах».

Отважный 35-летний полковник, командир бригады, никогда не унывавший, после телефонного разговора изменился до неузнаваемости. Лицо стало серым, осунувшимся.

Мы с Кошкиным обнаружили паром, по-видимому, приготовленный немцами для переправы. Его подогнали, вычерпали из баркасов воду, до основания загрузили и направили на другой берег. Когда об этом доложили командиру бригады, он поблагодарил нас и крепко пожал нам руки. Сказал: «Прощайте, ребята. Вряд ли судьба нас больше сведет. Меня обещали разжаловать, грозили расстрелом».

Утренний туман долго висел над спокойной гладью реки. Под покровом тумана паром четыре раза сходил на другой берег. Немецкая артиллерия и авиация пытались сорвать переправу, однако для них невидимая цель была неуязвима. Перевезли автомашины и часть артиллерии. С пятым рейсом туман рассеялся, наш спасительный паром прямым попаданием бомбы был потоплен посреди реки. Сопровождал его Кошкин, он чудом остался жив.

Лошадей переправляли вплавь, людей – на лодках, плотах и пароме.

Немецкая артиллерия и авиация усиленно бомбили наш берег, но город не трогали.

Мы явились в указанное время всем батальоном. Нас тут же расформировали. Рядовых и младших командиров определили в пополнение разных воинских частей. Выражали недоверие: был в окружении. Офицеров обвиняли в трусости и чуть ли не в измене Родине. Грозились всех судить военным трибуналом. После проверки и угроз начальства вечером собрали нас всех в большом зале заседаний в доме Совнаркома республики. В президиуме сидели генералы, прочие военные и гражданские. Кошкин шептал мне: «Вот объявят нас врагами народа. Выведут и расстреляют. Какие мы с тобой дураки. Вместо кубиков надо было нацепить угольники, и поминай как звали».

«Все может быть, Степан, но нас стрелять не за что, – ответил я. – Мы немцам в плен не сдались. Бежали от них честно. Поэтому свои кубики на треугольники менять не собираюсь. Будь что будет. А если были в окружении, то это ничего пока не значит. Может быть, и Рига со всеми нашими судьями окажется в окружении, если не сегодня, то завтра».

«Ты не прав, Илья, – зашептал Кошкин. – Все они улетят из Риги, а мы с тобой снова окажемся в окружении».

Выступил начальник политотдела 8 армии. Он коротко, но доходчиво рассказал о событиях. В конце речи сказал, что немцы уже просочились в город, и вряд ли мы сумеем его удержать.

Вторым выступил командующий 8 армией Собенников. Он обвинял старших офицеров в трусости, неграмотности и так далее. Требовал налаживания дисциплины, сплоченности, бить немцев, где бы они ни встречались. В конце речи сказал: «Наши отважные воины храбро сопротивляются, вступают в неравный бой с фашистскими захватчиками и выходят победителями. Указом Президиума Верховного Совета СССР за проявленную отвагу, мужество и геройство награждены медалью «За отвагу» следующие присутствующие здесь офицеры. Более 100 человек». В списки была занесена фамилия Кошкина, его наградили орденом Красной Звезды. Среди награжденных был и я. Командующий лично вручал награды.

Нас с Кошкиным послали в родную мотопехотную бригаду, штаб которой находился в Риге, на том месте, где был до войны.

Вечером Рига не походила на довоенную. На улицах было пусто и темно. Большие дома неосвещенных улиц напоминали средневековые крепости. Все население словно вымерло. Ни души. Только патрульные группы, в основном моряки, нарушали мертвую тишину. За Даугавой резко обозначилась линия фронта немцев. В воздухе беспрерывно висели сигнальные и осветительные ракеты, разрезали очереди трассирующих пуль. «Какая иллюминация, какая красота!» – сказал Кошкин. «Тебе красота, а десяткам миллионов слезы», – сердито сказал шедший рядом старший лейтенант из новобранцев. Ответить было нечего. Шли мы группой в свое расположение. Нас строго предупредили: менее пяти человек ходить по городу запрещено. Латыши-предатели на каждом шагу делали открытые вооруженные вылазки.

Наша бригада размещалась в тех же казармах. Встретил нас командир бригады Голубев. Вместо воинской церемонии он почти крикнул: «Котриков, Кошкин, вы живы» – и обоих расцеловал. «Вот это встреча! – говорил он, – никак не ожидал».

Из старого состава бригады почти никого не осталось, кроме штабных работников и интендантов. Начальник штаба был жив. Комиссара убил в Риге предатель. Бригада вновь сформировалась на 70 процентов из латышей.

Голубев с большим вниманием слушал наш рассказ, поил нас чаем с коньяком, заказал для нас ужин. Он говорил: «Плохи наши дела, ребята. Воевать мы оказались совершенно не готовы. Да еще придумали проводить дурацкие маневры, боясь конфликтов и провокаций со стороны немцев. Армия умышленно была обезоружена. Даже многие склады боеприпасов с пограничных районов были вывезены, остальные законсервированы. Доступ к боеприпасам был только с разрешения Москвы. Я вчера был у командующего нашей армией Собенникова. Он сказал мне по секрету, так как мы с ним старые знакомые, однополчане в Гражданскую, однокашники по академии, что положение хуже не придумаешь. Восьмой армии как таковой уже нет. Она частично пленена, разбежалась по лесам и побита. То же и с другими армиями. Авиация на 90 процентов уничтожена на аэродромах. Все танки остались там, – показал в сторону немцев. – Пока мы очухаемся, немец будет у стен Москвы и Ленинграда. Сейчас мы ему на съедение поставляем вновь сформированные дивизии. Это одинаково, что бросать собаку в клетку со львом».

Нам это уже много раз говорили, поэтому мы слушали Голубева без всякого интереса. Поужинали и попросили разрешения отдохнуть. Он вызвал интенданта, который разместил нас. Первый раз за неделю мы спали на кроватях.

Раздался стук в дверь и крик: «Подъем!» Мы встали, оделись, выглянули в завешенное черным драпом окно. День, светит солнце и, главное, тишина. «Может быть, кончилась война. Может, заключили мир, какое счастье», – подумал я. Снова стук в дверь и голос: «Немедленно к полковнику!»

Голубев сидел с начальником штаба и уже новым комиссаром, они внимательно разглядывали кусок карты. На наш рапорт Голубев ответил: «Садитесь, ребята». «Отступать только на Псков, – сказал комиссар. – Дальше границы с прибалтийскими республиками немцы не пройдут. Там мощный укрепленный район». «Как отступать? – переспросил Кошкин. – Разве мы не удержим Ригу?»

«С Ригой все, товарищ Кошкин, вопрос решен. Немцы по суше нас обошли кругом. Выход в море с Рижского залива прегражден немецкими кораблями. Приказ командования Ригу оставить. Армию из окружения вывести. Выход один – нащупать слабое место в обороне немцев. Оборону прорвать. Вывезти всю материальную часть и раненых. Даугаву немцы пытаются форсировать. Но наши моряки зорко охраняют реку. В юго-западной части города идут уличные бои не с немцами, а с черносотенными отрядами латышей. Товарищи лейтенанты Котриков и Кошкин. Вы ребята опытные, не из робкого десятка. Надо добраться до бунтарей и установить их силы».

«Разрешите, товарищ полковник, принять взвод для выполнения задания?» – сказал я. «Некого, товарищ Котриков, принимать. Латыши сегодня ночью все разбежались, а в первом батальоне остался один командир батальона с комиссаром. Всех русских ночью порезали». «Сволочи!» – вырвалось у Кошкина. Я только сейчас обратил внимание: в соседней комнате, куда открыта дверь, сидели офицеры. Короче, шла оперативка.

«Товарищ Максимов, – сказал Голубев, – выделите товарищам Котрикову и Кошкину с полсотни отборных ребят». Обращаясь к нам, Голубев спросил: «Вы хорошо город знаете?» «Не совсем», – ответил Кошкин. «Тут у нас есть один рижанин, латыш, но товарищ надежный. Он вас проводит».

Из другой комнаты вышел капитан. «Пошли, молодцы», – сказал он. Он привел нас в расположение своего батальона, крикнул: «Кто желает идти в разведку? Желающие, выходи строиться!» Выстроились все. Мы отобрали 60 человек. Разделили их на две группы, то есть на два взвода. В моем взводе были моряки, артиллеристы, танкисты. Подошел к нам человек лет 50 с подростком, сказал: «Я буду сопровождать одну группу, а другую – он, – и показал на пацана, – он лучше моего знает город. Встретимся примерно через полчаса хоть бы в логове контры». Он пошел с взводом Кошкина. Нас повел пацан.

Сзади раздался крик: «Товарищ лейтенант!» Я оглянулся. Ко мне бежал Куклин. У него на шее висел немецкий автомат, на ремне – сумка с гранатами. Поравнявшись со мной, Куклин сказал: «Возьмите меня с собой». «Не могу, товарищ Куклин, без разрешения капитана», – ответил я. «Капитана ночью латыши чуть-чуть не утюкали. Два раза в него выстрелили. Я ходил в госпиталь – жив. Чувствует себя хорошо. Их приготовили к эвакуации. Я вас с раннего утра ищу. Насилу нашел». «Ну что, товарищ Куклин. Мы с вами старые знакомые, становись в строй».

Впереди слышались стрельба и разрывы ручных гранат. На окраине города шел бой. Рвались мины и снаряды. Еще была слышна пулеметная стрельба. Пацан вел нас уверенно дворами, туннелями под домами. В двух местах перелазили через забор. Он остановился и с акцентом произнес: «Вот здесь, близко. На этой улице и в этих домах».

Я выглянул из подъезда. На другой стороне улицы латыши штурмовали четырехэтажный дом. Все они были одеты в серые гражданские костюмы с нарукавными повязками со свастикой, вооруженынемецкими автоматами и гранатами.

Подошел Кошкин со своим взводом. Он сразу пошел в атаку, но сопровождающий удержал его: «Тебя послали в разведку, будь разведчиком. Сначала разберись в обстановке, а потом атакуй».

В доме все стихло. С поднятыми руками вывели пятерых наших матросов. Латышей много, более 100 человек. Всех пятерых поставили к стене. Кошкин с Куклиным крикнули: «Расстреляют!» Я не успел и рта раскрыть. Оба взвода выскочили из подъезда и ринулись на не ожидавших нас латышей. В гущу людей кидали гранаты, стреляли и даже пустили в ход штыки. Одного моряка успели расстрелять. Четверо были спасены. Моряки тут же вооружились немецкими автоматами и гранатами, снова рванулись в дом. На мои крики «Стой! Назад!» они в ответ кричали: «Спасти раненых братишек!» Раненые моряки были зверски пристрелены. Спасенные нами ребята законно возмущались и грозили мщением за погибших товарищей. Их, как и нас, послали в разведку отделением, состоящим из 12 человек. Из этого дома открыли по ним огонь из пулемета. Разведчики устремились внутрь. Там оказалось более сотни вооруженных бандитов. В неравном бою кончились патроны и гранаты. Пятерых их схватили. Семь их товарищей были убиты и ранены. Моряки отлично знали этот район. Они подробно доложили нашему командиру бригады и начальнику штаба.

«Город восстал, – сказал начальник штаба. – Это не Рига, а змеиное гнездо». «Пороховая бочка», – поправил Голубев. «Немцев в городе еще нет, а везде передний край. Наша бригада еще вчера должна была занять оборону по берегу реки Даугава. Командующий оставил бригаду в резерве. Поручил усмирять латышей-мятежников, выйти на охрану железнодорожной станции и железнодорожных путей».

Когда мы остались вчетвером, Голубев сказал: «Поступил приказ оставить Ригу. Идет полным ходом эвакуация семей военнослужащих, госпиталей. Вывозят все с аэродромов и заводов, а также другие ценности. Сейчас из штаба армии звонили, просили оказать помощь. По Московской улице латыши никого не пропускают. Бьют из десятка домов пулеметы и автоматы. Войска НКВД заняты эвакуацией. Товарищ Котриков и Кошкин, из людей, которых вы взяли в батальоне у Максимова, организуйте роту автоматчиков при штабе бригады. Командиром роты назначаю вас, товарищ Котриков. Вашим заместителем будет Кошкин. Людьми пополним. Так, начальник штаба?» «Так!» – послышался ответ начальника штаба. «Наши сегодня утром прорвали оборону немцев к востоку от Риги. Плацдарм расширен. Для эвакуации путь пока свободен по железной дороге и по шоссе. Товарищ Котриков, надо освободить Московскую улицу от мятежников. Туда послана рота моряков. Ведите и вы своих ребят на помощь морякам. Но долго не задерживайтесь».

«Выгоним, товарищ полковник, хозяев Риги, как они себя называют, с Московской улицы», – сказал Кошкин.

«Правильно, товарищ Кошкин, – поддержал начальник штаба. – Приступайте к операции». В это время вошел командир батальона Максимов. «Товарищ полковник, разрешите к вам обратиться?» – доложил Максимов. «Пожалуйста», – послышался ответ Голубева. «Товарищ полковник, вы у меня забрали людей, притом самых лучших, а я с чем останусь?» «Не возмущайся, Максимов. Сегодня же твой батальон будет пополнен».

Голубев не обманул нас с Кошкиным, пополнил нас еще двумя взводами и тремя офицерами. Рота вышла на боевое задание. Все были вооружены немецкими автоматами и нашими гранатами. В напутствие Голубев несколько раз повторил: «Ребята, берегите людей и берегите сами себя. Жизнь дана вам одна. Другой не будет».

Глава седьмая

В городе вся контра бунтовала, как растревоженное осиное гнездо. Старики, дети, даже женщины, вооруженные немецкими винтовками и автоматами, стреляли в нас не только на Московской улице. Стреляли в переулках, на больших и малых улицах, стреляли из подворотен, домов, церквей, даже из клубов и театров. Нашу армию жалили со всех сторон. Позднее, когда город захватили фашисты, в колонны наших военнопленных кидали кирпичами и камнями, выливали на нас помои.

Мы выполняли задание, шли на Московскую улицу. Нас снова провожал тот же латыш, но уже без пацана. На улицах, в переулках, во дворах домов лежали наши убитые, в покрытых пылью защитных гимнастерках и тельняшках. Шла не война, а безжалостная казнь из-за угла.

Население все попряталось. Только изредка наши вояки перебегали улицы, по ним раздавались выстрелы. Мы добрались до Московской без большого труда. По нам стреляли из двух домов, потерь не было. Метавшие гранаты были уничтожены. Московская улица начинала баррикадироваться. Многие дома и чердаки были превращены в огневые точки. Нас опередило подразделение моряков. Они прямо на мостовую выбрасывали трусливых гражданских стрелков без парашютов с чердаков, колоколен церквей и из окон домов.

На долю нашей роты капитан второго ранга определил четырехэтажный дом, откуда временами раздавались короткие пулеметные очереди. В нем было четыре подъезда. Четыре взвода устремились внутрь. Кошкин с взводом пошел в крайний подъезд, а я – в средний. Первый этаж – пусто. На втором этаже нас встретили автоматными очередями, трое ударились бежать вверх по лестнице. «Далеко не уйдете!» – крикнул Куклин.

С лестницы, ведущей на третий этаж, упал один, другой взмахнул руками, неловко сел. Третий убежал. Раззадоренные ненавистью ребята ринулись на третий этаж, где раздавались топот и панические крики. Достигли третьего этажа: никого нет, тишина. Ушли все. В одной из комнат раздалась пулеметная очередь. «Вот он, гад, где затаился», – кричали ребята. Дверь была крепкая, прикладам и рукам не поддавалась. Брошенная граната проделала небольшое отверстие. Пакет взрывчатки, и дверь с треском вывалилась. Из комнаты раздались автоматные очереди, в коридор полетели гранаты с деревянными ручками. На время затихло – наступила тишина. Куклин бросил в комнату две гранаты, откуда раздались стоны и крики. «Сдаемся, спасите!» Первым ворвался Куклин. Двое лежали тяжелораненые, третий уцелел, стоял с поднятыми кверху руками, просил о пощаде. Бормотал по-русски с акцентом: «Гады, заставили в вас стрелять». «Забирайте его, ребята, в особый отдел, там разберутся», – распорядился кто-то из младших командиров. Я подумал: «Где же сейчас особый отдел?»

На Московской улице на короткое время был наведен порядок. Через четыре часа после нас по ней уже ходили немцы, цокая коваными сапогами. Мы без приключений вернулись к нашему штабу.

Полковник Голубев был вне себя, угрюм. Первые его слова: «Где вы так долго пропадали? Еще пять минут, и мы бы вас оставили».

Нам с Кошкиным везло. Меня действительно как будто кто-то торопил. Я торопил Кошкина, торопил всех. Уже спокойно Голубев сказал: «На наше счастье на одной из платформ стоит бронепоезд. Быстро поехали. Может, с божьей помощью прорвемся».

На автомашинах доехали до железной дороги, где стоял готовый к отправлению бронепоезд. Желающих ехать было много. На бронепоезд взяли, кроме команды, только начальство. Нас посадили в состав, состоящий из одних платформ, груженый токарными, фрезерными, шлифовальными и другими станками и оборудованием. Эвакуировался завод, сопровождающих с завода не было. На платформе были установлены станковые спаренные зенитные пулеметы и 45– и 76-миллиметровые пушки. Я обошел весь состав и выбрал платформу с установленными вдоль двумя рядами станков. С обоих концов платформы поперек было поставлено тоже по станку. Свободное пространство между станками выглядело как окоп. Я первым перелез через станки, ребятам в шутку крикнул: «Занимай оборону!» Два взвода полностью поместились, остальные два пошли на следующую платформу.

Многие роптали на холод и грязь от железа. Кошкину тоже моя затея не понравилась. Он свой взвод разместил на другой платформе. Многие из его взвода перебежали к нам. Мы со Степаном не расставались. Он пришел ко мне. «Ну, ты и подобрал, – с возмущением говорил Кошкин. – Хуже ничего придумать не мог». «Не нравится, ищи лучше, я отсюда никуда не пойду».

Параллельно нашему платформному составу стоял еще один эшелон, груженный железными заготовками, болванками и деревянными ящиками с металлом или изделиями. На нем разместилось не менее полка военных разных родов войск. Люди подходили и садились. Вечерними сумерками под прикрытием бронепоезда двинулись наши составы. Стучали колеса на стыках рельс. Паровозы выкидывали из труб черный угольный дым, отдуваясь шипением пара. В пригороде Риги нас встретили немцы. Бронепоезд, это страшилище времен Гражданской войны, и сейчас казался немцам грозным оружием, они убегали от него, ложились на землю, даже не открывали огня. Мы вырвались из окруженной Риги. На сердце было радостно: едем к родной русской земле.

С наступлением рассвета между станками становилось холодно, но интуиция мне подсказывала: надо сидеть. Солнце поднялось над горизонтом. Оно было похоже на красный диск, лучи его слабо достигали грешную землю и не хотели обогревать нас.

Кошкин уже встал, намереваясь покинуть сооружение из станков и платформы, услышал гул самолетов, крикнул: «Немецкие самолеты, ложись!»

Строем, словно на парад, шли две девятки, сопровождаемые четырьмя истребителями. Поезд шел, машинист, казалось, не замечал их, но красноармейцы на платформах забеспокоились, завозились. Раздавались голоса: «Пролетят!» Самолеты начали пристраиваться друг другу в хвост, растянулись в цепочку. Первый обрушил свой смертоносный груз на наш состав. Бомбы упали рядом с насыпью. На платформы обрушился град пуль и осколков. Люди с платформ прыгали на ходу поезда, бежали, падали, ложились, ища углубления и ямы. Самолеты по очереди бомбили, обстреливали наши составы. Они образовали карусель, которая крутилась над беззащитными людьми и вагонами. Она лишь остерегалась бронепоезда, который, оскалив зубы, изрыгал из себя огонь и металл. Над нами витала смерть с распростертыми в небе крыльями грязного цвета, с черной свастикой. Она искала нас, опустив свои щупальца до земли, изрыгала из себя тонны чугуна, ржавого железа и меди. Кругом рвались бомбы, выли сирены, свистели пули и осколки. Стоны, крики людей заглушал этот ад. Комья земли вместе с потерявшими силу осколками валились на нас. Смерть кружилась в этой карусели, делая много заходов, но пока не находила нас, скрылась за горизонтом.

«Концерт окончен», – поднимаясь, проговорил Кошкин. «Кажется, живы, – подтвердил я. – А дальше что?»

Оба наших состава были разделаны как черепаха богом. Паровозы оказались разбиты и лежали на боку. Бронепоезд рьяно отбивался, но далеко от нас не ушел. Спереди и сзади его были искорежены, исковерканы рельсы. Вместо железной дороги – воронки. Бронепоезд лежал на боку, как матерый волк, был пойман в капкан и ждал своего бесславного конца. Перед нашим взором была картина, которую не мог представить прадед-художник. В натуре был кромешный ад, только без сатаны. Пахло человеческой кровью и мясом, пороховым дымом и всеми железнодорожными запахами. Кругом были убитые, раненые, опрокинутые искореженные платформы и станки. В дополнение немцы кричали в рупор: «Русь, сдавайся».

«Ребята, духом не падать, – крикнул я. – Бежим». Мы побежали подальше от ада, от железной дороги. Команда бронепоезда и начальство стащили уцелевшие автомашины с платформ и уехали. Паровоз лежал, а вагоны стояли на рельсах стальной громадиной, осиротевшей, покинутой. Немцам был больше не страшен. Они смело шли к нему, как к трофею.

Мы сохранили всю роту, то есть четыре взвода. Солнце грело по-летнему, от быстрой ходьбы стало жарко. Сделали привал. Кошкин вытащил свою карту. По ней мы не смогли определить точного местонахождения, поэтому решили идти строго на восток, в направлении старой укрепленной границы в район Псков-Остров. Мы верили в мощь и неприступность укрепрайона, что дальше немцы не пройдут. Мы знали, что в течение 20 лет там создавались доты и дзоты с новейшим оборудованием и мощным оружием.

После короткого отдыха мы, голодные, шли несколько часов, не делая привалов. К нам присоединилось с нашей бригады еще более роты, а также одиночки и небольшие группы наших солдат. Многие встречались без оружия, с оборванными петлицами, со снятыми красноармейскими звездами. «Вы что, собрались добровольно сдаваться в плен?» Многие говорили, что пробираются домой, считая, что их территория если не оккупирована сейчас, то через день-два точно будет. Хутора обходили стороной, боясь немцев.

День клонился к вечеру. Вдали послышался гул моторов. Это шоссе. Сделали привал. Кинули с Кошкиным жребий, кому идти в разведку. Короткую спичку вытянул я. С тремя красноармейцами я подошел низиной, заросшей кустарником, на расстояние 25 метров к шоссе. Невеселая картина представилась нашим глазам. На прямом шоссе, сколько мог видеть глаз, на обочинах и в кюветах лежали убитые люди, лошади, изуродованные повозки, автомашины, трактора и пушки. По шоссе шли машины, до отказа нагруженные немецкими солдатами и разными грузами. Тягачи тянули пушки. Неуклюже громыхая, шли танки с черными крестами.

Вернулись, обсудили сложную обстановку. Раз убитые не подобраны, шоссе не очищено от наших трофеев, значит, наши недалеко. «Немцы только что заняли данную территорию», – заключил Кошкин.

Снова пошли параллельно шоссе, которое круто повернуло на север. Наш путь лежал только на восток. Поэтому шоссе надо было пересечь, но вступать с немцами в бой – это равносильно ягненку нападать на волка.

К вечеру наткнулись на крупное наше подразделение. Оно оказалось 8 армии. Нас покормили, снабдили продуктами и боеприпасами. Из Риги они вышли на три дня раньше нас. Их цель – достичь укрепрайона между Псковом и Островом. Мы их почти за одну ночь догнали.

Немцы были впереди, но не более чем на 10 километров. Где-то шел бой, какая-то наспех брошенная дивизия преградила продвижение немцам. Вступила в неравный бой без координации и помощи нашего командования. До старой нашей границы оставался день ходьбы, то есть не более 50 километров. Короткий солдатский отдых – и снова в поход. Шоссе перешли без единого выстрела. Немцев на шоссе не было. Они заняли оборону, стягивали резервы. С восходом солнца в воздухе появился немецкий наблюдатель – "рама".

Раздались команды: «Сделать привал и хорошо замаскироваться». Когда "рама" пролетала над нашим расположением, в воздух взвились сигнальные ракеты. Кто стрелял, установить не могли. Многие видели сигнальщиков, но не задержали. Снова поход, впереди нас, возле хутора, какое-то подразделение вступило в бой с немцами. Слышалась наша винтовочная стрельба и немецкая автоматная.

Майор в летной форме, командовавший, как он называл, "сводной и свободной дивизей номер один", распорядился, чтобы мой батальон помог братьям по оружию. Майор сказал мне: «Действуй». Мы зашли с тыловой стороны хутора, незамеченными подползли на расстояние 100 метров и ударили в спину засевшим немцам численностью до роты. В этом коротком бою русский штык даже против автомата оказался превосходным оружием.

Окруженные немцы в панике метались между постройками хутора. Их отлично доставали штыки и приклады. Здесь мы выглядели героями, взяли 12 человек в плен – 12 языков. Бой с немцами завязали подразделения, состоявшие из разных родов войск. Я спросил старшего лейтенанта, моряка: «Кто вами командует?» Он ответил: «Полковник Голубев». «Где он?» – вырвалось у меня. Моряк рукой показал направление, хрипловато проговорил: «Вон по ту сторону хутора, возле сарая». Я по-детски вприпрыжку бросился бежать.

Полковник сидел на лужайке перед раскинутой картой в окружении трех офицеров. Увидев меня, Голубев вскочил на ноги, своими ручищами заключил меня в объятия. «Живой, живой! А где Кошкин?» Высвободив меня, увидел и Кошкина, накинулся на него. «Теперь, ребята, я с вами не расстанусь».

Мы рассказали, что были посланы на помощь. Наше подразделение, которым командует майор-авиатор, отсюда в 1 километре. Командование принял полковник Голубев.

К вечеру мы достигли нашего спасителя – укрепрайона старой советской границы с прибалтийскими государствами. Мощный оборонительный рубеж, где мы появились, был занят новой дивизией. Нас по всем правилам отвели во второй эшелон обороны для опроса и следствия.

Командующий 8 армией генерал-лейтенант Собенников со своим штабом находился рядом. Узнав о прибытии полковника Голубева, пригласил его к себе. Голубев, озабоченный, расстроенный, ладонями соскребал пыль и грязь со своего мундира. Связной драил ему сапоги оторванным рукавом шинели. «Ну, ребята, – обратился он ко мне и Кошкину, – пошли со мной сопровождающими. По-видимому, шпалы мои на петлицах превратятся в угольники».

Ходами сообщения и бетонированными укрытиями мы шли 15 минут. Голубев обратился к стоявшему молодцеватому майору: «Командующий у себя?» «Так точно, товарищ полковник!» «Ну что ты заладил, точно да точно! Сходи, доложи, что я тут».

Майор скрылся за тяжелыми серыми дверями и тут же появился. Молодцевато отрапортовал: «Входите, товарищ полковник». Затем, устремив на нас с Кошкиным пронзительный взгляд, уже тоном, не терпящим возражений, прошипел: «Вы кто такие, кто вас сюда просил?» Я не нашелся, что ответить. Кошкин выручил: «Пришли вместе с полковником Голубевым. Я его начальник штаба, – и показал на меня рукой, – а это командир первого батальона». Майор еще раз смерил нас взглядом. Затем устремил его на мою грудь, где красовался орден Красной Звезды, уже другим тоном заговорил: «Вы драпаете с самой границы?» «Да, – ответил я. – Только не драпаем, а планово отступаем». Хотелось сказать «Это вы драпаете», но я промолчал.

Майор постоял с нами немного, уже молча, и скрылся за другой дверью. Мы стояли в 5 метрах от бетонной землянки командующего, беспрерывно курили. Прошло полтора часа. Этот же майор пригласил нас с Кошкиным к командующему.

Открыли дверь, на несколько ступенек спустились вниз. Комната представляла собой кабинет с двумя столами, поставленными буквой "Т". Один короткий, где сидел командующий, другой – длинный, на нем лежала карта. Сидело более 10 человек. Двое из них были генералы, остальные чины – полковники и подполковники. При входе нас с Кошкиным все повернули головы и пробежали взором с ног до головы. Мы растерялись, не знали, кому и о чем докладывать. Видя наше замешательство, генерал-лейтенант встал из-за стола, подошел к нам, сказал: «Спасибо, ребята, вы воевали отлично. Посылаю рапорт на присвоение вам очередного звания. Можете добавить себе по кубику. Считайте себя старшими лейтенантами. Награждаю вас обоих: Котрикова – медалью "За отвагу", Кошкина – орденом Красной Звезды. Сегодня же полковник Голубев вручит вам награды. У меня их здесь нет, но они недалеко». Мы ответили: «Служим Советскому Союзу». Командующий пожал нам руки.

Мы вышли. Майор снова появился возле нас, сейчас уже с заискивающей улыбкой. «Вы, ребята, оказывается, не из робкого десятка». «Да, середка на половине», – ответил Кошкин. Разговор не клеился. Из затруднения вывел я: «Теперь мы покажем фрицам – такая мощная линия обороны. Им здесь придется попотеть, сматывать свои манатки и драпать обратно». Майор, не мигая, уставился на меня. Проглотил накопившуюся во рту слюну, полушепотом заговорил: «Вы, ребята, хорошие, смелые. Сколько таких ребят за короткое время загублено, и все благодаря…» И замолчал. «Ну, доскажите фразу, товарищ майор», – просил Кошкин. Майор снова начал, ему хотелось кому-нибудь выложить свои мысли, что накопились из увиденного и услышанного за короткий период войны. «Вот вы говорите «Покажем немцам». Скажите, пожалуйста, а чем? Год назад эта линия представляла неприступную крепость, вооруженную мощным оружием и оборудованием. По указанию Наркома обороны все было снято перед самой войной. Сейчас здесь голые бетонные доты. Я вам по секрету скажу: мы завтра отсюда эвакуируемся. Вы, дай вам бог быть целыми, от силы продержитесь два-три дня. Воевать нечем – раз. Линия обороны не на всю длину укреплена, войскам не хватает живой силы – два. Моральное состояние солдат и офицеров – три. Так, друзья, без паники, разговор между нами».

Вышел наш полковник. Пот капал с его волос и лица. Пройдя метров 200, остановился. «Ну, ребята, мне досталось, еле-еле ноги унес. Пока все в порядке. Сейчас займемся формированием бригады, вернее пополнением. Будем немца держать на этих рубежах до прихода пополнения. Если враг здесь пройдет, то только через наши трупы».

Формирование прошло успешно. Меня оставили комбатом. Кошкин был мой заместитель и командир 1 роты. Мы вспоминали нашего командира отделения в полковой школе. Он говорил нам: «Сегодня вы курсанты. Завтра – младшие командиры. Будете вы командирами рот, батальонов и даже командовать полками». Пророческие его слова. Не прошло еще года после окончания полковой школы, я уже командир батальона, Кошкин – командир роты.

Немцы подтягивали резервы, но пока не атаковали нас. Пятнадцать часов стояла тишина, только изредка раздавались пулеметные очереди. Ночью в небо взвивались разноцветные ракеты.

Раннее июльское утро – свежее, бодрое, теплое. Хочется выскочить из холодного бетонного дзота, как из погреба, и пуститься по-мальчишески бежать. Немцы, по данным разведки, всю ночь подтягивали резервы. Слышен был рокот моторов автомашин и танков. Шла пулеметная дуэль. С немецкой стороны раздавались длинные пулеметные очереди. Пули ударялись о железобетон вблизи амбразур, рикошетили и улетали дальше. Снайперы обоих сторон как бы соревновались. В приподнятую на палке доску через 3-5 секунд попадала пуля. Немцы, окрыленные легкой победой, при подходе к укрепленному району ходили группами, что-то кричали. Наши снайперы заставили их спрятаться в окопы и маскироваться. Моряки держались обособленно. Настроение у них было ложно приподнятое. Они говорили: «Братишки, держись, дадим фрицам прикурить!»

Шесть часов утра. Где-то далеко из радиоприемника доносились звуки кремлевских курантов. Безоблачное небо. Синева воздушного пространства терялась в сероватой дымке. На траве серебрилась роса. Послышался рокот моторов. «Летят, гады, – кричали со всех сторон, – позавтракать по-человечески не дадут». «Наши, наши», – улыбаясь, закричали красноармейцы. С востока летели четыре тяжелых ТБ в сопровождении двух легких тупокрылых истребителей. Началась обработка второго эшелона немцев. Выли и ухали бомбы. Свистели крупнокалиберные пули. «Так их, гадов!» – возбужденно кричали со всех сторон. Вот и наши соколы появились.

ТБ спешно повернули обратно. За ними гнались четыре "Мессершмитта". "Мессершмитты" заходили сбоку, били по всему фюзеляжу. В одно мгновение все четыре ТБ задымили и плавно пошли на снижение. Два наших истребителя вели неравный воздушный бой с пятью "Мессершмиттами". Один "Мессершмитт" задымил и рухнул в нейтральную зону недалеко от нас. Наш истребитель сверху камнем бросился на немецкий самолет. Казалось, он хотел на него сесть верхом и прокатиться. Оба самолета упали. Раздался большой силы взрыв, сопровождавшийся столбом черного дыма и огня. Второй наш истребитель веером поднялся ввысь и пошел догонять неуклюжих тихоходов ТБ. Но было уже поздно. Все ТБ лежали на земле и горели. Немецкие летчики охотились за их экипажами, висевшими в воздухе на парашютах. Они, делая по несколько заходов, расстреливали и были по куполам парашютов. После длинной пулеметной очереди купол исчезал. Человек камнем летел на землю.

«Гады, скорпионы, что делают», – кричали красноармейцы. Помочь было нечем, кроме возмущения, ненависти и отборных русских ругательств. Настроение у нас было подавлено, испорчено. Воздушный бой закончен. Немецкие истребители ушли на запад и скрылись за горизонтом.

«Вот так, Илья, – сказал Кошкин. – За весь период войны я видел сегодня третий воздушный бой. Все-таки летчики молодцы. Если бы было у нас столько же истребителей, как у немцев, хозяевами в небе были мы. Но немцы – изверги, скорпионы – беззащитных парней, висевших на парашютах, в упор расстреливали. Немногим удалось спастись».

Немецкий диктор кричал, рассказывал меню завтрака, приглашал приходить с поднятыми руками. Мы тоже завтракали. В воздухе раздался гул моторов. Над нашими головами появились немецкие самолеты. Шли они строем девятками, словно на парад, на высоте чуть больше 1 километра. Они снижались, разворачивались, пристраивались друг другу в хвост, в одну шеренгу, образуя форму дуги. Все делали не спеша, никто им не мешал. Включали сирены. Воздух наполнился щемящими, страшными для слуха человека звуками. На нашу линию обороны, на наши головы обрушился град пуль. Завыли бомбы. Вначале раздавались отдельные взрывы, затем они участились. Все слилось в единый сплошной вой, шум и треск. Люди ложились на дно ходов сообщения между дотами и бежали в доты.

Через полчаса ад кончился. Самолеты без потерь, откуда пришли, туда и ушли. Артиллерия и минометы перенесли огонь вглубь нашего тыла. Наши прославленные соколы, чудом оставшиеся в живых, ходили по грешной земле пешком. Их самолеты лежали металлоломом уже далеко в немецком тылу на аэродромах.

По всему нашему переднему краю раздавались команды: «Приготовиться к бою!» Шли немецкие танки с десантами автоматчиков. За танками шествовала пехота. Немцы шли уверенно. На многих узколицых мордах были видны улыбки. Ударила наша артиллерия. Вначале интенсивно, а затем поредела и быстро смолкла. Немецкая пехота залегла. Танки шли. К нам в дот на КП батальона пришел Голубев. «Товарищ полковник, вас ищут», – доложил я. «Кто?» «Кажется, командующий».

Голубев внимательно разглядывал меня, как будто впервые видел. Громко сказал: «Котриков, не посрамим русской земли. Суворов говорил, что русаки всегда били пруссаков. Побьем и мы». Немцы шли. «Сволочи, идут словно на парад». Голубев, уходя, пригрозил: «Не спеши, будь сосредоточен и внимателен. Подпускай ближе. Бей наверняка».

Три танка, из жерла орудий и пулеметов извергая снаряды и пули, перешли нашу линию обороны. За целой колонной танков с десантами шла немецкая пехота. Немцы стреляли из автоматов и что-то кричали.

Наша оборона молчала. Казалось, что авиация и артиллерийская подготовка уничтожили все живое. Приближались танки, а за ними солдаты в вороных касках. Земля под ними дрожала и стонала. Психическая атака – это живая картина ужасов. Кое у кого нервы не выдерживали. Люди закрывали ладонями глаза и ложились. Соседи поднимали их и успокаивали. Каждый знал: струсить и бежать – значит смерть. Сумей убить врага первым. Не поспеешь – враг тебя убьет. Казалось, вся эта лавина движется только на меня: она неотвратимо хлынет, раздавит, уничтожит и смешает с землей. Тишина с нашей стороны стала психически действовать на немцев, шли они уже не совсем уверенные, крутили головами, озирались. Расстояние до танков было 120-150 метров, до пехоты – 180-200. В воздух с нашей стороны взвились красные, зеленые, желтые ракеты. Раздалась команда: «Огонь!» В одно мгновение автоматчиков, как ураганным ветром, сдуло с танков.

Танки двигались, пехота ненадолго залегла и снова короткими перебежками пошла к нам. Стрельба пулеметов и винтовок слилась в единый вой. Танки были в 20 метрах от нас, один загорелся, второй закрутился на месте, у него оборвалась гусеница. Третий вспыхнул, как свечка.

Наши 45-миллиметровые орудия стреляли в упор. Солдаты кидали бутылки с горючей смесью КС-1 и КС-2. Пехота залегла, вперед больше не продвигалась. Не доходя 10 метров до нашей обороны, танки, пятясь задом, пошли обратно. Пехота поползла обратно. Голубев кричал по телефону: «Двина, Двина, ты слышишь меня?» «Да, – ответил я. – Непобедимые наци показали спину. Вот так их надо бить!» «Как дела?» «Вроде пока в порядке. Потери небольшие. Папирос маловато, да и спичек бы подбросили». Это значило патронов и гранат. «Все будет», – успокоил Голубев.

Мы с замполитом обошли батальон. Настроение у солдат было хорошее. Все говорили, что дальше немец ни шагу не пройдет. Степан Кошкин был удручен. «В чем дело, Степа?» – спросил я. «Погибли два командира взвода. Личного состава от роты осталось 40 человек – это один взвод», – ответил он. Ребята его роты подожгли два танка.

Мы не поспели обменяться и несколькими фразами, как прибежал связной с КП батальона. «Кошкина срочно к полковнику Голубеву». Возвратившись, Кошкин объявил: «Назначен командиром 1 батальона. Кому сдать роту?» «Поздравляю с назначением, – ответил я. – Сдай командиру взвода товарищу Сухову». Напомнил: «Три месяца назад мы с тобой были сержанты. Ты помкомвзвода, я – командир отделения. Как в сказке – от сержанта до старшего лейтенанта, от командира отделения до командира батальона за три месяца». «Да, – ответил Степан. – Но радоваться пока нечему. В 20 километрах от нас в районе Острова немцы прорвали нашу оборону, идут по просторам нашей матушки России. Да было ли что прорывать? Голубев по секрету сказал, что там никого не было. Сплошную фронтовую линию не сумели организовать. Вот результат. По-видимому, немцы атаки здесь прекратят и все устремятся в прорыв». Но здесь Кошкин ошибся. В 10 часов все повторилось. Авиация одновременно с артподготовкой нанесли массированный удар по нашей обороне. Еще самолеты кружили в небе над нашими головами, рвались мины и снаряды. Немцы, прячась за танки, шли в атаку.

Немцам, вероятно, казалось, что после такой обработки мы не могли существовать. Из глубины нашей обороны заговорили пушки. Участилась пулеметная стрельба. Немецкая пехота оказалась отбита от танков, залегла. Танки перешли через наш передний край обороны, но, встретив сильное сопротивление, начали отступать. Три танка, забросанные горючей смесью, вспыхнули, остальные ушли. Атака немцев снова захлебнулась. Немецкая пехота отступала на исходные позиции. «Получен приказ командующего, – сказал полковник Голубев, – поднять батальон и атаковать немцев». «Есть поднять батальон!» – ответил я. В воздух взвились разноцветные ракеты. Всюду раздавались команды: «В атаку, вперед! За Родину! За Сталина!» Красноармейцы нехотя вылезали из окопов и дотов. Брустверы окопов минуту назад были страшнее смерти. Сейчас на них показались люди во весь рост. Чтобы поднять моральный дух, мы с комиссаром и начальником штаба вырвались вперед и, пробежав не более 50 метров, залегли под шквальным огнем. Комиссар был убит, начальник штаба – ранен. Батальон Кошкина поднялся вновь. Кошкин шел впереди. «За мной, вперед, ура!» – закричал я. Люди шли за мной, начали обгонять. Куклин, сейчас он был моим связным, не отставал от меня ни на шаг. Достигли немецкой обороны. Красноармейцы прыгали в окопы на головы немцам. Шла рукопашная схватка. Немцы упорно сопротивлялись, но отступили. Потери в батальоне были большие. Связь с КП полка наладить не удалось. Через час после занятия немецкой обороны поступил приказ: «Занять исходные рубежи».

Наше отступление немцы обнаружили. Открыли артиллерийский минометный огонь. Под градом шрапнели и осколков мин с большими потерями добрались до исходных позиций. С КП батальона я соединился с Голубевым. «В чем дело, товарищ полковник, что за игра?» – сорвался я, закричал в трубку. «Тише, товарищ комбат, я пока не контужен, вас слышу хорошо, – послышался спокойный голос. – Я выполняю приказ свыше. При встрече расскажу. Доложите о потерях». Я коротко доложил. «Пока все, – также спокойно сказал Голубев. – Жди указаний. Проведите с народом беседы. Объясните, что так надо было атаковать. Цель – истребление отборных немецких псов».

Наступила тишина. С обеих сторон не раздавалось ни одного выстрела. Весельчаки шутили, что в эту минуту особенно много появилось на свет малышей. Не много бесстрашных людей, но все же они встречаются. В минуту затишья после пережитых тысяч смертей они веселы. Выгоняют страх из трусов. Даже с улыбкой принимают при казни смерть из рук палача.

Немецкий пропагандист кричал на чистом русском окающем наречии: «Русские, приходите обедать. Немецким солдатам привезли обед: на первое – гороховый суп с мясом; на второе – отбивная свиная котлета, гарнир – жареный картофель; на третье – горячий черный кофе».

В это время недалеко от КП послышался басовитый хрипловатый крик: «Мы окружены, спасайся, кто как может!» Я выскочил из укрытия. «Кто кричал?» – спросил у сидящей кучки красноармейцев. «Вон он побежал», – сказал старший сержант, показывая на удалявшегося красноармейца. «Догнать и привести сюда». Куклин кинулся бежать и через минуту привел в КП пожилого красноармейца. «Вы кто?» Он ответил, называя часть, командира и свою фамилию. «Почему дезорганизуете народ?» «Товарищ старший лейтенант, все отступают, и я сказал, что надо отступать». «Отведите его и сдайте в особый отдел, там разберутся». Через несколько минут после его увода поступил приказ отступать.

Немцы заняли оборону и больше не пытались атаковать. По данным наших наблюдателей, основные их силы отошли в тыл и, по-видимому, устремились в прорыв, остались небольшие заградотряды против нас. Я еще раз переспросил Голубева: «Начать отступление?» «Да», – подтвердил он. «Но ведь немцы ушли, оставили против батальона не больше взвода. Вот бы ударить!» В трубке послышался раздраженный голос уже не Голубева: «Вам, старший лейтенант, не понятен приказ? Повторите и немедленно выполняйте! Не забудьте оставить людей для прикрытия отступления». Я крикнул: «Приказ понятен, есть отходить! Прикрывать отступление не от кого. Немцы тоже ушли». «Выполняйте без пререканий. За промедление понесете ответственность».

Покидая первоклассные оборонительные сооружения, роптали не только мы, возмущался и полковник Голубев. Мы снова шли пыльными проселочными дорогами. Немцы далеко опередили нас. Никто толком не знал, где они. Слышались провокационные разговоры: «Занят Остров, Порхов и Псков. Мы отрезаны, немцы находятся далеко в тылу». На самом деле немцы шли параллельно нам большаками и по линии железной дороги, недалеко опередив нас. Немецкое командование знало о нашем отступлении, но ввиду нашей малочисленности, не более двух полков, не хотело размениваться на нас и отвлекать силы.

За трое суток организованного отхода три раза налетали на нас немецкие самолеты по 12-15 штук. Разбомбили, уничтожили половину наших лошадей, из 20 автомашин осталось три. Артиллеристы тянули пушки на себе. «Долго мы еще будем отступать?» – спрашивали с возмущением люди. Полковник Голубев успокаивал: «В районе реки Великая, что впадает в Чудское озеро, замечательный естественный оборонительный рубеж. Кроме того, население создает искусственные оборонительные сооружения. Где мы займем оборону, там немцы будут остановлены».

С Кошкиным встречались мы редко, только на планерках у начальника штаба или командира бригады. Линия обороны для нас была подготовлена не доходя 2 километров до Великой. Выбор места не совсем гармонировал и удовлетворял требованиям обороны. Линия обороны на участок, куда мы прибыли, была укомплектована одной дивизией, только вчера прибывшей с Урала. Нас проводили в тыл для приведения в порядок и пополнения.

На следующий день и нашей бригаде был определен оборонительный рубеж. От природы умный, имевший высшее военное образование, участвовавший в Германской и Гражданской войнах полковник Голубев с возмущением говорил: «Повесить мало того специалиста, наметившего этот оборонительный рубеж. Это очередная глупость или преднамеренная ошибка. Немцы нас перетопят в Великой. Оборонительную полосу надо было создавать по берегу реки». Начальник штаба шутил: «Нас учили, и мы учим подчиненных только наступательным операциям. Обороны у нас ни в одном уставе нет. Поэтому потерпите, дорогой полковник. Завтра мы ударим и немцев погоним. Что, забыл лозунг: "Воевать только на территории врага"». «Без иронии, товарищ майор, – парировал Голубев. – Придет время, еще повоюем и на территории врага. Сейчас наша задача – научиться выбирать места обороны, строить оборонительные сооружения и уметь обороняться».

Немцы подходили, рассредоточивались, окапывались. Наблюдалась активная перестрелка. Снова наступил вечер, а за ним короткая июльская ночь. С обеих сторон линия обороны ярко обозначалась пулеметными очередями трассирующих пуль и вспышками осветительных ракет.

Глава восьмая

Этот памятный день, а для многих он был последним, начался с восходом солнца. Солнце появилось из-за горизонта белесое, большое, напоминало белый мельничный жернов. Оно медленно поднималось над горизонтом, уменьшаясь в своих размерах. На темно-голубом небе не было ни одного облака. «День обещает быть хорошим, – говорили мужики, одетые в защитные гимнастерки. – Самый разгар сенокоса. Такая погода нужна».

Немцы не спешили. В 2 километрах от нас они открыто ходили, что-то кричали. Затем у них начался завтрак, на который приглашали и нас. Нагло на высоте 50-100 метров появились самолеты с включенными сиренами. Началась обработка нашей линии обороны с одновременной артподготовкой.

За танками пошли в атаку люди в грязно-зеленых мундирах. Танки перелезали наши окопы. Крутились над нашими телами, пытаясь обвалить землю и похоронить нас живыми. Спасали бутылки с КС-1 и КС-2. Три танка загорелись, остальные устремились в наш тыл. Пехота приближалась к нашим окопам. Шли они красиво, рядами, словно на парад, и что-то кричали. Их криков не было слышно, так как от стрельбы стоял сплошной вой. Их подпустили на расстояние 30-50 метров. Мы поднялись в контратаку. Знаменитый русский штык здесь оказался слишком коротким против немецкого автомата.

Пока мы бежали до первой шеренги немцев, они нас в упор расстреливали из автоматов, многих ребят мы не досчитались. Немцы, не ожидая штыковой контратаки, дрогнули и побежали. Люди перемешались. Трудно было разобраться в этой свалке, кто кого колет, бьет, в кого стреляет. Немцы бежали назад. Наши гнали их до наспех вырытых окопов, где снова завязалась рукопашная схватка. Не выдержав натиска наших, немцы побежали. Из-за перелеска показались немецкие танки, их было много. Снова заговорили немецкая артиллерия и минометы. В небе появились самолеты с черными крестами. В этот страшный момент поступил приказ – занять исходные рубежи. Вверенный мне батальон почти без потерь исполнил его. Соседям досталось, но паники не было. В течение часа кружились над нами самолеты, выли бомбы, снаряды и мины. В течение часа стоял сплошной вой. Обезумевшие люди прижимались к стенкам окопов и траншей. Волна дыма, огня и металла откатилась к нам в тыл. Над нашими головами появились танки. Они разворачивались над окопами, заваливая нас землей. На танках сидели и шли за ними солдаты. В окопы летели гранаты с деревянными ручками, красноармейцы ловили их на ходу и кидали в немцев. Неравный бой продолжался 7-10 минут. Наши не выдержали натиска и побежали. Самое страшное в бою – струсить и побежать. Немцы в спину расстреливали убегающих людей, давили гусеницами танков. Самолеты с включенными сиренами на бреющем полете нагоняли панику и страх. Достичь потока воды реки Великая удалось многим, однако ее форсировали единицы.

Я бросился с крутого берега в реку. Короткая 50-метровая бечева была преодолена. У берега было очень мелко. В воду я погрузился только на расстояние 10-15 метров от берега.

Мы, отступающие, оказались врагами не только немцев, но и наших. С обоих берегов и с обеих сторон по реке били пулеметы, над водой и в воде рвались снаряды и мины. С нашего берега по нам палили как по трусам и паникерам, а может быть, приняли нас за атакующих немцев. Немцы били по отступающим врагам.

Вокруг меня свистели пули. Ударялись о гладкую поверхность воды, рикошетили и снова с визгом поднимались ввысь. Раскаленные осколки мин и снарядов, падая в воду, шипели, над поверхностью воды создавали парообразные фонтанчики. Над головами плывущих рвались начиненные шрапнелью снаряды. Металлические шарики с большой силой ударялись в плотную массу воды. Не находя на своем пути преград, погружались на дно. Поверхность реки изрыгала из себя массу брызг и играла всеми цветами радуги. Пока глубина не превышала моего роста, я, как рак, полз по дну, отталкиваясь руками и ногами, продвигался к середине реки. Через каждые полторы-две минуты на мгновение поднимал голову над поверхностью воды, набирал полные легкие воздуха и снова погружался на дно.

Глубина увеличивалась с каждым моим вздохом. Ноги перестали достигать дна. Сапоги тяжелели, тянули ко дну и мешали плыть. Обожгло голень правой ноги. Силы покидали меня, я с трудом сдерживал себя. Хотелось открыть рот и вдохнуть в себя воду. Собрав последние силы, упираясь руками и ногами в плотную массу воды, оттолкнулся. Вода вытянула меня из своих объятий. Голова оказалась на поверхности. Я плыл и дышал. Лучше смерть от пули или осколка, чем задохнуться в этой серой пучине. В другое время я кричал бы, просил бы о помощи: «Спасите, тону». Здесь ни до кого дела нет.

С обоих берегов реки в меня целились. Смерть искала меня везде: над водой и под водой. Многие мои товарищи, которым удалось избежать пуль, осколков и гусениц танков, добежали до реки. Их безжизненные тела вода навечно приняла в свои объятия. Я плыл, тяжелые сапоги и намокшая одежда тянули ко дну – сил больше не было. Сзади меня раздался голос Куклина: «Товарищ старший лейтенант, держитесь, скоро мель. Дайте, я вам помогу сапоги снять». Он помог мне снять сапоги. Плыть стало легче, но ненадолго. Горело левое плечо у ключицы. Достал нож, разрезал и снял брюки. Я в тот момент не боялся ни пуль, ни шрапнели, ни осколков – лишь бы дышать чистым воздухом. Я думал: может быть, это последние вздохи. Секунда-две, и меня, как и многих ребят, больше не будет. Носки ног достигли дна. Крикнул: «Куклин, дно». Куклин подплыл и схватился за мое плечо. Прошептал: «Больше не могу, ранен в плечо. Рука не работает, страшная боль». «Держись, Ваня». Силы мои удвоились, я легко вытащил по воде Куклина на берег. Он был в полной форме, я – без сапог и брюк. Река была форсирована. Поднялись по крутизне чуть выше. Обнаружили небольшую щель – окоп. Перевязал плечо Куклину, себе забинтовал рану на ноге – шагать можно, кость цела.

В течение получаса мы сидели, наслаждаясь, вдыхая в себя свежий, напоенный ароматами трав и речной влагой воздух. Без сапог и брюк, без головного убора, без ремня и оружия появляться было неудобно. Куклин от большой потери крови был безразличен ко всему, чувствовал себя плохо. Хотя говорил, что у него ничего не болит. Просить у него брюки и ботинки – значит оставить его на время в этой яме. Это было сверх моих сил. Поэтому я решил: «Будь что будет, пойдем, Куклин». Наметил ориентиры, как подняться на крутой берег реки. Мы побежали, Куклина я держал за здоровую руку и тянул за собой вверх на гору. Босые ноги кололо каждым камешком. Правая нога сильно болела, но осмотреть ее было некогда. Вокруг свистели пули.

Вот мы достигли входящего в реку оврага, по дну которого, журча,протекал холодный, родниковый ручеек. Мы добежали до первой извилины оврага и были в полной безопасности. Мучила жажда. Я ладонями черпал холодную родниковую воду, пил, не обращая на окружающее внимания. Куклин лег и пил прямо из ручья. В 5 метрах от меня сидели три человека совершенно голые, в чем мать родила. Один из них, плотный парень с бритой головой и голубыми глазами, сказал с украинским акцентом: «Прошу в компанию, товарищ старший лейтенант». Да, компания была веселая, мы двинулись по дну оврага. Встретили еще троих босиком, в брюках, но без рубашек. Я намеревался попросить у одного парня брюки, но мы окриками были остановлены и доставлены в штаб полка, разместившийся в наскоро оборудованных землянках в этом овраге.

Возле штаба нас набралось 80 человек. Начальство полка, сутулый сухой майор и толстый невысокого роста полковник, смотрели на нас с презрением – как на трусов и паникеров. Короче говоря, как солдат на вошь. Выстроил нас молодой штабист лейтенант в начищенной наглаженной форме. Он не скупился на слова, низвергал на нас тысячи проклятий. Он ставил нам в вину быстрое продвижение фашистских орд по нашей территории. Оскорблял, называл нас предателями, трусами и даже фашистскими прихвостнями. Семерым, оставшимся в трусах после переправы, грозил расстрелом. Он видел в них фашистских агентов. Куклин, вцепившись здоровой рукой в мое плечо, еле держался на ногах. Большая потеря крови со всеми переживаниями давала о себе знать. У меня кружилась голова, и сохло во рту. Я не выдержал, вышел из строя вместе с Куклиным и крикнул: «Товарищ лейтенант, прекратить издевательства!» Лейтенант попытался на полуслове оборвать меня. Визжал как собака, ужаленная пчелой. Я продолжил: «Казнить нас или миловать – не твоего ума дело, на то есть начальство, разберутся. Как командир батальона я требую немедленно оказать раненым медицинскую помощь».

Из строя выкрикнул Кошкин: «Илья, ты жив?» Еле передвигаясь, бросился мне на шею. Он был ранен в оба бедра. Лейтенант кричал, расстегивая кобуру. В это время Куклин потерял сознание, повалился на землю, увлекая меня. Поднялся шум и крик. Из землянки вышел полковник с майором и с ними командир бригады полковник Голубев. Голубев подошел к нам с Кошкиным, обнял обоих. «Вы живы, дорогие мои ребята. Ранены, на данном этапе войны это очень хорошо». Старик расчувствовался. Глаза его сделались влажными. Кошкин был одет, только без ремня и сапог. Из кармана брюк торчала рукоятка пистолета.

Появились санитары с носилками, унесли Куклина и других тяжелораненых. Полковник с майором внимательно рассматривали чудом спасшихся людей. Казалось, они вылезли не из реки, а вернулись с того света.

Голубев стоял рядом с нами. К нам подошел армейский комиссар, представитель Ставки Верховного Командования. Окинул взглядом нас с Кошкиным с ног до головы, строго сказал: «Почему в таком виде, старшие лейтенанты?» Выручил нас Голубев: «Они оба ранены, товарищ комиссар». «Я вижу, товарищ полковник, и считаю своим долгом заметить товарищам: в таком виде неприлично находиться перед строем». Тут же нас с Кошкиным унесли в санитарную часть. Сотни раненых лежали под деревьями, ждали очереди на отправку в медсанбат. Нам поправили повязки, подбинтовали. Подошли санитарные конные повозки и две бортовые автомашины. На одну из повозок пристроились и мы с Кошкиным и доехали до медсанбата.

«Илеко, Степан, вы живы?» – послышался женский воркующий голос. Кошкин сидел, низко опустив голову, и думал о только что пережитом, не обращая внимания на окружающее. Голос мне показался знакомым. К нам подошла женщина, лейтенант медицинской службы. «Где я ее видел? – воспоминания проносились в мозгу. – Это же Соня Валиахметова». «Здравствуй, Соня, какими судьбами ты оказалась здесь, в этом проклятом богом, жутком месте?» – сказал я.

Кошкин поднял голову и заулыбался. Расцвел как майская роза. Протянул, слегка заикаясь: «Здравствуй, Софья Ахметовна!» Соня стояла перед нами растерянная, не зная, как нас приветствовать. Я стоял, опираясь о ствол старой шершавой осины, в гимнастерке, без брюк, с забинтованной правой ногой от ступни до колена. Кошкин сидел на толстом пне, одетый, но босиком. Она кинулась мне на шею и поцеловала в щеку. Затем подошла к Кошкину, обняла его за шею и тоже поцеловала в щеку. «Ребята! Да вы уже оба старшие лейтенанты, не сон ли это? Оба с орденами и медалями». Села по-узбекски на лужайку между нами и заплакала. «Вы с того берега реки?» «Да», – ответил Кошкин. «Какой ужас, какой ужас! Почти все погибли, если не от немцев, то от своих». «Сейчас все позади, дорогая Софья Ахметовна», – сказал Кошкин. «Степан, мы давно с вами условились, еще в Алкино, не называйте меня больше так. Или вы хотите обидеть меня». «Нет, что ты, помилуй бог. Мы очень рады встрече». «Вы извините меня, ребята, я очень расстроена. Вчера с нашего медсанбата послали на тот берег реки двух врачей и группу фельдшеров и медсестер для оказания медицинской помощи и эвакуации раненых. Через реку много переправили раненых, а из медиков обратно никто не вернулся. Сейчас там немцы. Где они, в плену или убиты? Вы не могли задержать немцев. Я не знаю, чем вы командовали?» «Батальонами, Софья Ахметовна, батальонами», – с иронией выпалил Кошкин. «Тем хуже, Степан, что батальонами. Бросили своих раненых людей на растерзание немцев. Сами спаслись, убежали. Где ваше место? Где вы должны быть?» Больше она не могла говорить, не плакала, а ревела. «Она права», – подумал я. Кошкин ответил моей мыслью: «Наше место там, среди убитых и раненых. Плохой тот командир, который первым бросает тонущий корабль». Этим было сказано все. Немного успокоившись, она тихо сказала: «Извините, ребята, за откровенный разговор. Я вас часто вспоминала как хороших парней. Я просто в вас обоих влюблена».

Наступило молчание. Над нами гудели немецкие самолеты. "Рама", как коршун, беспрерывно парила в воздухе, выслеживая добычу. «Ты права, Соня. Какие же мы командиры, когда не погибли или не попали в плен ранеными вместе с большинством ребят, которые остались на том берегу, – медленно растягивая слова, заговорил Кошкин. – Мы просто трусы, убежали от немцев, спасли свои шкуры. Прав лейтенант из особого отдела. Хорошо, Илья его остановил, а то и сейчас бы держал нас в строю. Но я думаю, Родина-мать, наш народ простят нам все. Мы залечим свои раны, еще покажем, на что мы способны. Умереть не опоздаем, пусть немцы за наши жизни заплатят тоже жизнями. Мы виноваты перед своей совестью, что остались живы».

«Степан, ты меня неправильно понял, – вытирая слезы, заговорила Соня. – Я рада, что вы остались живы. Дай вам бог пройти всю войну и остаться здоровыми, крепкими. Я говорила, что место всех было там. Какая-то неразбериха. Почему с нашей стороны стреляли по вам?» «Для того чтобы не отступить ни шагу назад, держаться руками, ногами и зубами за каждую яму, за каждую кочку, – ответил я. – Упреки твои, Соня, справедливы. Но ты упрекала нас в приступе горячки. Умереть мы еще поспеем. Война только начинается, а продлится она годы. У тебя кто-то близкий остался на том берегу? Правильно я тебя понял?» «Да, – ответила Соня. – Один врач, близкий мне человек, вчера был послан туда и не вернулся. Где он? Что с ним?» У нее снова покатились по щекам слезы.

«Соня, вы не встречались с Голубевым?» – спросил Кошкин. Она вытерла слезы и настороженно ответила: «Нет! Где он?» «Он рядом, в 3 километрах отсюда, – ответил Кошкин и рассказал, как мы снова встретились с ним в Риге, где он командовал нашей бригадой. – Вместе отступали, а вернее, удирали с границы с Восточной Пруссией. Он говорил нам, что вы тоже находились в Литве. Мечтал вас разыскать». «Все кончено с ним. Да, я работала там в медсанбате. За 10 дней до начала войны уехала в отпуск, по-видимому, тем и спаслась. Весь наш медсанбат вместе с ранеными остался у немцев, – она сменила тон разговора, начала нас хвалить. – Вы, ребята, молодцы. Сумели обойти тысячи смертей. Прошли кровавым тернистым путем сотни километров. Вышли с того света, из пекла самого сатаны. А это удалось немногим». Она встала на ноги, стройная, гибкая, похожая на балерину. Подошла ко мне, протянула руку, затем Кошкину: «Прощайте, ребята. Может быть, судьба нас больше не сведет никогда. Я пойду, поищу Владимира Ивановича. Человек он хороший, мне его жаль, но между нами все кончено». «Гора с горой, Соня, не сходится, а человек с человеком – это возможно, – сказал я. – До свидания, Соня». Она ушла, не оставив нам адреса.

Из санчасти раненых отвозили на автомашине, на конных повозках. Кто мог, шли пешком в медсанбат, который располагался в 7 километрах на полустанке. Нам повезло: Кошкина, Куклина и меня после перевязки тут же посадили в кузов автомашины и привезли на железнодорожный разъезд с тремя железнодорожными путями и тупиком. В тупике стоял замаскированный срубленными деревьями состав из товарных и двух пассажирских вагонов. Станционное здание, три длинных барака были заняты медсанбатом. Тяжелораненые лежали на полу, на койках, деревянных топчанах и на носилках. Те, кто мог ходить, сидели на скамейках, табуретках и на опушке леса, под деревьями, так как разъезд был окружен со всех сторон лесом. Ходить по территории разъезда строго запрещалось. Мы разгрузились с автомашины у операционной, которая помещалась в железнодорожной путевой казарме. Санитары из операционной, бараков и здания вокзала носили тяжелораненых в вагоны. В операционную меня пригласили вперед Кошкина и Куклина. Врач, молодая женщина, уверенно и быстро резала, расширяла раны. Боли совсем не ощущалось. Казалось, она режет не меня, а соседа. При этом она спрашивала меня: откуда я, давно ли на фронте и так далее. «Легко отделался, счастливый». Ответил ей за меня лежавший на соседнем столе пожилой мужчина: «Лучше бы тяжелее, да подольше не попадать туда». Куда, без вопросов ясно.

«Все, молодой человек, – наконец, сказала она. – Следующий». С операционного стола я по-молодецки вскочил и оперся на больную ногу, тут же присел. Она схватила меня за туловище, устало произнесла: «Что вы делаете? У вас может открыться кровотечение». Здоровяк-санитар поднял меня на руки, вынес из операционной, посадил на скамейку, сказал: «Сиди смирно, жди команды. После загрузки тяжелораненых пригласят и вас занять место в вагоне». В операционную внесли Кошкина и Куклина. Находились они там долго. Время, как при бомбежках, шло медленно. Где-то за стеной тикали часы, отсчитывая секунды. Вынесли Кошкина, почти следом за ним вышел Куклин, поддерживаемый санитаром. Мы с Куклиным сели возле носилок Кошкина. Кошкину хирург сказала: «Ничего страшного, выздоровление займет два месяца». У Куклина была перебита ключица и повреждено предплечье. Наложили гипс. Врач сказала: «Возможно, еще воевать будешь, если война затянется».

С восходом солнца объявили посадку в вагоны и легкораненым. Нас с Кошкиным как офицеров определили в пассажирский вагон. Я уговорил главного врача поместить вместе с нами и Куклина. Куклина привела к нам в купе молоденькая сестра и показала ему его нижнее боковое место. При виде нас с Кошкиным у него потекли слезы и, с минуту заикаясь, он не мог выговорить "спасибо".

С наступлением темноты наш санитарный поезд застучал колесами. Мы поехали. Какое блаженство после пережитого лежать на матрацах с чистыми белыми простынями, чувствовать уход и внимание молоденькой сестры Ани и толстушки-санитарки Тоси, девчат-добровольцев в белых халатах. Они видели в нас героев – защитников Родины.

Я не хотел спать, хотелось блаженствовать, смотреть в окно, где мелькали очертания леса и железнодорожных построек. Наш поезд спешил, шел быстро. Усталость взяла свое – уснул. Проснулся от сильного треска и взрывов. В окно вагона ласково светило июльское солнце. Раненые, кто мог, вскочили с полок. Сестры и санитарки кричали, просили лежать на местах. Два немецких стервятника налетели на беззащитный санитарный состав с полотнищами красных крестов на крышах каждого вагона. Ударили по вагонам из пулеметов и сбросили три бомбы. Со слов главного врача, особого вреда не причинили. В чем она особый вред видела, не говорила. По-видимому, в прямом попадании бомбы в ее вагон. В нашем вагоне дополнительно было ранено трое и убито двое. Остальные отделались испугом.

При налете я на руках спустился со средней полки в проход и оперся на больную ногу. Сильной боли не ощущалось. К вечеру уже ходил по вагону, помогая санитарке. Через сутки наш поезд достиг пригорода Москвы, был в полной безопасности. Более суток нас катали по Московской окружной дороге. Наконец, вывезли на Северную железную дорогу и повезли в Ярославль. На каждой станции встречали делегации женщин с цветами и подарками. Я вместе с сестрами и легкоранеными выходил из вагона для приема цветов, подарков и поцелуев.

На станции Буй одна приятная дама отдала мне целую охапку цветов и принялась меня целовать. На прощание укусила в верхнюю губу. Губа распухла. Об этом узнал весь вагон. Сестры надо мной смеялись. Сестра Валя из соседнего вагона издевалась. При встречах, смеясь, говорила: «Дай я тебя, касатик, хоть один раз поцелую». Поэтому я больше никуда не ходил, несмотря на просьбы сестер, и старался находиться в своем купе, так как отовсюду слышал смешки и издевки.

Кошкин больше сидел. В туалет ходил сам. Куклин лежал и жаловался на боль в плече и непослушность руки. Кошкин рассказывал о приключениях охотников в тайге, повадках птиц и зверей, про глухариные и тетеревиные тока, подражал птицам. Наше купе всегда было набито слушателями. «Почему ничего не рассказываешь?» – спросила меня сестра, поправляя повязку. Кошкин подхватил: «Илья, расскажи ту историю, которую начал рассказывать в Литве, да немцы помешали. Что произошло с твоим дядей?» Я немного поломался, а потом сказал: «Если есть желание, то слушайте. Только одно условие – не мешать, не перебивать и до самого конца не задавать ни одного вопроса». Рассказал о приключении дяди Мити. «Мой дядя Митя, как мы его ласково звали, родной брат моего отца. В деревне все звали его Кочка. Это прозвище настолько ему привилось – позднее всех детей тоже звали Кочками. Кое-кто называл Болотной Кочкой. Прозвали так отчасти из-за фамилии Котриков, что-то созвучное с кочкой, и за его кудри. Настолько они искусно вились на его голове и бороде. Были похожи на каракуль первого сорта. Волосы у него были цвета что-то среднее между черным и рыжим. Блестящие, излучали инфракрасные лучи. Был он высок. Рост 1,8 метра. Коренаст, крепко сложен. В жизни он никогда ни с кем не дрался. Если кто по незнанию налетал на него в драку, задиру он от себя легонько отталкивал и потихоньку уходил. Дядя говорил, что ударом кулака он мог убить лошадь. Отсюда ясно, что будет, если он попадет по человеку. К жернову ветряной мельницы по крутой лестнице высотой 7 метров вносил по два мешка ржи, то есть 10 пудов. Один раз на спор в зубах он втащил к жернову мешок льняного семени весом 6 пудов».

«Это ты врешь», – раздался из соседнего купе раздраженный голос. Кто-то там его одернул: «Не веришь – не слушай, но не перебивай». Я замолчал. «Ну, продолжай, Илья, – просил Кошкин. – Не обращай внимания на реплики».

«Действительную службу дядя служил в морфлоте. В 1914 году был мобилизован в армию и зачислен в экспедиционный корпус, который направлялся для помощи французам. Во Франции он был награжден двумя французскими орденами и русскими крестами всех степеней. По-теперешнему он приравнивался к Герою Советского Союза. Получил эти награды как разведчик. Он по заказу французского и русского командования приводил немцев-языков разных званий. Один раз притащил на себе толстого полковника вместе с бумагами. Французы из любопытства полковника взвесили: 6 пудов и 4 фунта чистого веса. За полтора года он перетаскал этих немчишек 67 человек».

«Сколько же весил твой дядя?» – улыбаясь, спросил Кошкин. «В то время не знаю, но помню, когда ему было за сорок – семь пудов». «О, ничего себе!» – вырвалось у моего соседа.

«Живота у него не было. Лишнего сала тоже. Да мог ли быть жирным крестьянин между середняком и бедняком? На ногу он был легок. При таком весе отлично бегал. Догонял скачущую лошадь. Свою лошаденку носил на спине. На медведя ходил с одним ножом. Убил двенадцать медведей. В 1916 году был ранен в руку. Из Франции на лечение был отправлен в Россию. В госпитале лежал в Одессе. Сама императрица, обходя раненых, ему как герою подарила золотой крестик. В 1917 году дядя приехал в деревню на боевом коне в полном вооружении и сразу же отправился воевать за красных. После революции все свои французские ордена, кресты и медали далеко спрятал и не пытался находить. Он очень боялся своих заслуг за царя и Отечество».

«Если бы узнали, могли бы посадить», – снова раздался тот же голос.

«В 1937 году, в возрасте пятидесяти лет, дядя умер. От солнечного удара. Головного убора он всю жизнь не носил ни зимой, ни летом, кроме службы в армии. Вдруг удар солнца – странно».

«Ничего нет странного», – подтвердила врач.

«Дядя никого не боялся, кроме лешего. Во всех губерниях распространены черти. В Вятской губернии – леший. Леший, говорили старики, в несколько раз сильнее и хитрее черта. Вот поэтому сам сатана послал его в Вятскую губернию. Вятский народ очень хитрый, смекалистый и храбрый. Недаром про него в шутку говорят: семеро одного не боятся, а один на один и котомки отдадим. Заступив на свой губернский пост, леший начал бесчинствовать, обижать народ. Горели целые деревни. От заразных хворей вымирали целые уезды. Разменивался и на мелочи. У одного украдет из зыбки ребенка, вместо него положит полено. Напустит хворь на домашний скот. У другого изведет корову, лошадь. Третьего заморозит. Житья мужикам от лешего не стало. Взмолились мужики перед ним: «Что тебе от нас надо?» Леший сказал: «Мое имя в ругательствах, в церквях с ненавистью произносится всем народом. Если народ не будет произносить моего имени, забудет меня, то вреда вам чинить не буду. Отныне берегись тот человек, который произносит мое имя».

До сих пор в деревнях имя лешего не произносится. Если ненароком кто и произнесет его, присутствующие, будь это мужик, женщина или старик, тут же перекрестятся и скажут заклинание: «Свят, свят, нечистая сила, не приставай» – и поспешат поскорее уйти.

Дядя часто говорил, что лешего он видел собственными глазами и притом не один раз.

В 2 километрах от нашей деревни на большой площади раскинулось безлесное топкое болото. Ширина его около 2 километров. Длина его, как говорили, около 20 километров. Мерил его леший клюкой, не домерил и махнул рукой. Затем взялись измерять два брата – Симка да Тимка. Мерили веревкой. Веревка у них порвалась. Тимка говорил, давай свяжем, а Симка сказал, давай так скажем. Сказали – двадцать верст.

Болото славилось тетеревиными токами. Тетеревов на один ток собиралось более сотни штук. Дядя очень уважал тетеревиное мясо. На тока в период брачного сезона тетеревов он ходил ежедневно и приносил по несколько птиц.

В 1926 году на Пасху все крещеные пошли в церковь. Дядя, поразмыслив, решил идти на ток, так как в церкви надо всю ночь стоять перед образами святых. Удовольствия мало. Зато на току в шалаше лежи в свое удовольствие и слушай разноголосую весеннюю песню птиц. Вечером он сел в шалаш. Укутавшись зипуном, крепко уснул. Ночь была лунная, светлая. Проснулся дядя от страшного хохота, который, как гром, раздавался на все болото. Шалаш его задрожал, как при девятибалльном землетрясении. Оглушительный хохот раздался над его ушами. Дядя выскочил из шалаша, будто фриц, облитый горячей смесью. Сбросил с себя зипун, полушубок и валенки. Следом за ним до самой деревни гнался леший: хлопал в ладоши, свистел и неистово шумел. Как я вам говорил, дядя бегал быстро. Босиком».

Хотел сказать, что без штанов, но вспомнил, что этого говорить нельзя, засмеют. Я тоже без брюк стоял в строю после драпанья через реку Великая.

«Когда отец с матерью пришли из церкви, бабушка возилась у печки с пирогами и шаньгами. Дядя лежал на печи, отогревался от страха. Отец спросил: «Сколько, Митя, убил тетеревов?» Дядя ответил: «Видел лешего, еле-еле убежал. Гнался до самого дома, оставил в шалаше ружье, зипун, полушубок и валенки». Бабушка и мать закрестились и запричитали: «Свят, свят, сгинь, нечистая сила». Отец, не дожидаясь пасхального завтрака, пошел на болота. Принес ружье, зипун, валенки и полушубок. На другой день утром принес и самого убитого лешего. Это был большой филин, нагонявший ночью страх на всю округу.

В 1917 году дядя вступил в ряды РККА. За смелость и отвагу быстро пошел в гору. За два года беспрерывных боев с белогвардейцами малограмотный мужик дослужился до чина комбата. В 1921 году надо бы ехать домой – поправлять свое хозяйство после семилетней войны и разрухи, спасать семью от голода. Дядю направили в Среднюю Азию для борьбы с басмачами.

После установления советской власти в Средней Азии грабили, истребляли местное население, убивали коммунистов. Сжигали населенные пункты. Подрывали железнодорожные составы. Ликвидация басмачества стоила многих жертв молодому советскому государству. Привезли дядю в Пишпек, ныне город Фрунзе. Его отряд там пополнили, вооружили и через неделю отправили в горы. Ехали долиной. Не доезжая гор, местность стала казаться дяде знакомой, хотя здесь он никогда не был. Даже дорога, по которой они ехали, была до мелочей знакома. Знаком был каждый поворот, каждая каменная глыба. Он в шутку говорил красноармейцам: «Сейчас за поворотом нам встретятся такой-то формы каменные глыбы или такое-то подножие горы». Проводники с удивлением смотрели на него и думали, что он вырос в этих горах, по этой дороге ходил всю жизнь. Отряд больше не нуждался в проводниках, которые были ненадежными. Не раз дяде приходилось вступать с ними в споры, из которых он выходил победителем. Проводники убедились, что дядя лучше их знает дорогу, и просили отпустить их домой. Отряду помимо проводников нужны были и переводчики, поэтому в просьбе было отказано.

Поход продолжался целую неделю. Вошли в одну из живописных долин, где расположилось небольшое киргизское село. «Вот села я не помню, – сказал дядя. – Эти каменные громады, что находятся в центре села, знаю. Примерно в 3-4 километрах отсюда должна быть пещера». Один из проводников уверял, что он все тут знает, прожил всю жизнь, а о пещере даже не слыхал. В селе отряд сделал привал. Лошади и люди отдохнули. Красноармейцы стали просить дядю показать пещеру. Дядя согласился. Взяв с собой пятнадцать человек и проводника, уверявшего, что нет пещеры, проехали от села не более 3 километров. Достигли подножия отвесной скалы. Дядя показал рукой в заросли колючего кустарника. «Вот здесь должна быть пещера», – и рассказал ее устройство. Проводник признался, что здесь действительно есть пещера, но она священна, и войти в нее – значит оскорбить веру местного населения. Но тут из пещеры раздалась пулеметная очередь и одиночные винтовочные выстрелы. Двух лошадей убили, одного красноармейца ранили. Дядя послал связного в село. Через полчаса приехал весь отряд. Пещеру взяли штурмом, где был обнаружен склад оружия и боеприпасов и спрятавшиеся басмачи.

После короткого боя дядя показал на овальную каменную глыбу и спросил проводника, который оказался предателем: «Возле этой глыбы когда-то росло дерево?» Проводник что-то по-своему зашептал. После минутного молчания ответил: «Да, тут стоял громадный дуб. Его помнил мой дед. Корни и пень его до сих пор сохранились». Все пошли к громадной каменной глыбе, сползшей когда-то при землетрясении с горы. С удивлением смотрели на дядю. У глыбы действительно сохранился громадный, диаметром до 2 метров, пень. У пня дядя вспомнил, что с ним произошло в те далекие времена. Однажды он шел на охоту с луком и каменным топором. Он хорошо помнил, как при подходе к этому дереву на него бросился громадный тигр. На этом его сознание и память обрываются. Значит, он был разорван тигром. Как он мог снова родиться – это загадка. Притом вместо Средней Азии родился он в Вятской губернии.

Дядя над этим всю жизнь ломал голову. Думал и так и сяк. Даже старался описать этот случай. Он про это не раз рассказывал попу. Поп не верил, говорил: «Это, раб божий Дмитрий, сказка». Рассказывал он атеистам-ученым, и те не верили. Но один генерал, ныне покойный, ответил, что существует наука какая-то, генетика. Гены миллионы лет образовывались, отбирались и улучшались. При образовании семени, будь то животного, растения или человека, они тут как тут. Хотел бы ты, чтобы родился сын, родится дочь. Все это закладывается закономерно самой природой. Вот эти гены и являются как бы душой человека, животного и растения. Распространяются они повсюду: по воздуху, по воде, в растительном и животном мире. Гены – это наивысшая материя, которая не умирает. Она вечна. Их создано определенное закономерное количество. Для всех-всех животных, насекомых, водных, земноводных, растений и человека здесь существует строгая закономерность. Почему и родится человек от человека, животное от животного и так далее. Не будь этих генов, в природе было бы не пойми что. Например, Кошкин мог бы родиться от кошки, а я от собаки. Львица родила бы тигра, а тигр – слона.

Вот, может быть, и среди нас есть участники суворовских походов или Отечественной войны 1812 года. Подумайте над этим».

Никто не смеялся. Многие говорили "сказка", а кое-кто и верил, в том числе и Кошкин. Он говорил, что, попадая в совершенно незнакомое место, он хорошо ориентировался, и ему казалось, что он здесь когда-то был.

Четыре дня плутал наш санитарный поезд, пока добирались до Кирова. Навстречу нам шли эшелоны с Урала, из Сибири, с Дальнего Востока. Везли людей в защитных гимнастерках, танки, пушки и автомашины. Встала страна огромная. Едет на смертный бой. Мы часами стояли на полустанках, давая им зеленую улицу. Я думал: «Наконец-то немца остановят на всех направлениях. Паническое бегство будет приостановлено». Из скупых слов диктора по радио можно было понять: наши войска, оказывая большое сопротивление, отступали, зазывая врага в ловушку. Где-то готовится генеральное сражение, как Бородинская битва. Наша армия сдает города только ради тактических соображений. Быстро бежало время в госпитале. К нам, к первым раненым, поступившим в Киров, шли делегации, приносили подарки. Легкораненым главный врач госпиталя разрешал ходить в кинотеатр. Поэтому я каждый день ходил в кино или театр. Настал день, когда лечащий врач сказала: «Ты здоров».

Минуя отдел офицерских кадров Уральского военного округа, я попросил направление в формировавшийся в Кирове стрелковый полк, входящий в состав 311 дивизии.

Штаб дивизии находился в военном лагере Вишкиль. Главный врач согласовал с начальством округа, и мою просьбу удовлетворили. По прибытии в полк полковник Чернов сказал: «Будешь пока в резерве. Займешься хозяйственными вопросами».

Полк готовился к отправке на фронт. Располагался недалеко от станции Киров-Котласский рядом с кирпичным заводом. Беззаботная госпитальная жизнь кончилась. Я обивал пороги облисполкома и райисполкомов Кирова. Заручался бумагами на занятие кузниц для ремонта конных повозок и ковки лошадей, мобилизованных из колхозов области. Начальство, кому принадлежали кузницы, старалось всячески тормозить. Не давали угля, убирали кузнецов. Кузнецов мы находили своих. Директор промкомбината приказал закрыть на два замка сараи с углем и выставить сторожей. Полковник Чернов распорядился: если добровольно сараи с углем не откроют, поставить своих часовых и сломать замки. Так и сделали. Часовые без пароля никого не пускали на территорию промкомбината. Директор после обращения в вышестоящие инстанции взмолился, просил меня убрать часовых. Я ответил ему: «Никак не могу. Это распоряжение командира дивизии, который находится в Вишкиле». Наговорил ему, что лошадей куем особыми подковами, новыми, секретными, что это является большой военной тайной, может быть, и в их коллективе есть неблагонадежные люди, что грозит раскрытием военной тайны и передачей ее немцам.

Директор сделал удивленную физиономию, сказал длинное "да", ушел. Я его больше не видел. Работа наладилась. Кузницы работали в три смены круглосуточно. Повозки отремонтировали, лошадей подковали в короткий срок. Я обратился к командиру полка с просьбой на отпуск хотя бы на сутки. Перед отправкой на фронт съездить домой. Дом, где жили мои старики, находился в 100 километрах от города Киров и в 6 километрах от железной дороги Горький-Киров.

Чернов, не ожидая такой просьбы, отказал. Сказал: «Не могу. Время военное, в дороге может случиться всякое. В случае опоздания для тебя будут неприятные последствия». После непродолжительной паузы я отрапортовал: «Разрешите идти, товарищ полковник?» Он кивнул. Я повернулся кругом. «Отставить, Котриков», – проговорил Чернов. Я снова повернулся кругом и встал в прежнюю позу. «Садитесь, старший лейтенант». Не понимая ничего, стоял в той же позе, Чернов повторил: «Садитесь». Я сел. Он подал мне листок бумаги. «Пиши рапорт на двухсуточный отпуск». Я быстро написал. Он в углу написал кривым почерком: «Разрешаю на 48 часов». «Помни суровый дисциплинарный устав маршала Тимошенко для военного времени. Идите, старший лейтенант. Ваш рапорт отдайте начальнику штаба. Немедленно отправляйтесь». Я по-граждански поблагодарил Чернова и с быстротой пули выскочил из кабинета. Начальника штаба встретил в коридоре, сунул ему в руку рапорт, выбежал на территорию военного городка. Начальник штаба что-то мне кричал. Его крики до моего мозга не доходили. Была одна мысль – как добраться до вокзала. Автобусы и троллейбусы ходили только по центральным улицам Ленина и Карла Маркса.

Навстречу мне шел командир взвода конной разведки лейтенант Костя Пеликанов. «Пеликанов, выручай. Надо срочно добраться до вокзала». «Домой отпустили? На сколько?» – спросил Пеликанов. «На двое суток». «Попросил бы меня в сопровождающие. Как было бы здорово. Явились бы с тобой к твоим старикам на боевых конях, в полном боевом. Вся деревня бы сбежалась». «Ты мне зубы не заговаривай, не болят. Если можешь, помоги добраться до вокзала». «Ну что, пошли. Я тебя провожу, имею задание ехать в город». Короткая команда: «Подать двух коней под седлами. Связному ждать нас на вокзале». Через три минуты мы с ним гарцевали.

Пеликанов – выпускник кавалерийского училища. Он умел блеснуть, проезжая по городу в полной кавалерийской амуниции. Если бы он ехал где-то на Кубани или Дону, на него никто бы не обратил внимания. В Кирове зевак было много. Его конь не шел, а плясал, выколачивая подковами по асфальту барабанную дробь. Я ездить тоже мог. Научил меня командир полковой школы Голубев. Конь подо мной был не очень стройным, и многие, мне казалось, принимали меня за связного Пеликанова. На вокзале нас уже ждал связной, так как он ехал напрямую. Я передал ему коня. Поблагодарил Пеликанова. Поезд, на котором мне нужно было ехать, шел поздно вечером. Помог мне знакомый парень из железнодорожной милиции. Посадил он меня на товарный поезд на площадку к главному кондуктору. Через 2,5 часа состав без надобности остановился на лесном разъезде Иготино. Главный кондуктор, оправдываясь перед дежурным, говорил: «Пять минут назад дымила и искрила одна букса». После протяжного гудка поезд тронулся.

Шесть километров леса и болота, и вот уже моя родная деревня. Я не шел, а бежал по знакомым с детства тропинкам. Вот и чистое болото, на котором я, отец и дед на токах били тетеревов. Черная торфяная жижа местами достигала выше колен. Чахлые, редкие двухметровые сосны, как часовые, стояли на середине болота вокруг бездонного озера. Это было не озеро, а окно в толщу торфяника. На расстоянии 300 метров от этого окна под ногами земля качалась. Ноги вдавливались в мягкую травяную подушку, шагать становилось неудобно. Я пробежал болото и вышел в поле, которое кормило и поило моих дедов и прадедов и вырастило меня. Два километра поля, и близкая сердцу деревня, родной дом. На середине поля меня встретила мать. «Как ты оказалась здесь?» – вырвалось у меня. «Я ждала тебя. Я видела сон, что ты пришел, поэтому пошла встречать. Мне чей-то голос говорил, что тебя отпустят».

Сердце матери чувствительно. Оно предчувствует встречу и разлуку. Мать схватила меня за руку своими крепкими мозолистыми руками. Близки материнские слезы. Со слезами на глазах она рассказывала деревенские новости: кого в армию взяли, кто остался, от кого писем нет с начала войны. Уже от двух моих товарищей пришли похоронные. Прижимаясь ко мне, мать, всхлипывая и вытирая углом платка слезы, говорила: «Больше я тебя не пущу никуда. Пусть другие воюют, с тебя хватит».

Вечером приехал отец с сенокоса. Он не спеша распряг лошадь, отпустил ее пастись. Скромно, как мужчина с мужчиной поздоровался. После выпитых двух стаканов водки расчувствовался. Стал хвалить меня. Он говорил: «Как ты изменился до неузнаваемости. Стал настоящий офицер. Первый офицер за существование нашей деревни. Весь в меня. Как быстро ты пошел в гору. Уже три кубика, старший лейтенант».

Одним мгновением пролетело время. Тяжелое расставание. Слезы отца с матерью, родственников и соседей. Тяжелая дорога возвращения в свою часть. Всюду беженцы, беженцы. Все вокзалы, привокзальные площади и поезда переполнены беженцами.

В Киров приехал и явился в свою часть на три часа раньше – 16 августа в 17 часов.

На станцию Киров-Котласский были поданы вагоны для погрузки. Грузили повозки, лошадей, 45-миллиметровые пушки. Начальник штаба похвалил: «Явился вовремя, молодец». Началась погрузка людей. Каждый взвод до вагона сопровождала толпа женщин, детей и стариков. С криками, причитаниями и воем. Красноармейцы в шутку говорили: «Вы нас провожаете, словно на тот свет». Многие женщины на руках несли по два ребенка и, уцепившись за подол платья, тащились еще по двое босых ребятишек. В 10 метрах от вагонов выставили заградотряды. К вагонам прорывались только более шустрые, обезумевшие от горя. Многие из них целыми семьями из районов, деревень жили у лагеря со дня мобилизации, провожая последнего кормильца в неизвестность. Вокруг военного был организован гражданский лагерь из сопровождающих жен и невест. Он простирался на 2-3 километра пригорода. Меня пришли провожать Кошкин и Куклин. Кошкин ходил еще плохо, с тросточкой. У Куклина рука, как он говорил, висела как плеть. Врачи говорили, возможно, дадут третью группу инвалидности, то есть демобилизуют из армии. Расставаться с боевыми товарищами было тяжело. Сведет ли нас судьба еще раз или наши дороги здесь, в Кирове, разойдутся навсегда?

До 9 часов вечера небольшая станция Киров-Котласский походила на муравейник. Была заполнена народом вся привокзальная сторона во всю длину воинского железнодорожного состава из 82 вагонов. Трудно сказать, кому из находившихся в вагонах суждено было вернуться на родину.

Раздался длинный, как бы прощальный паровозный гудок, поднялся жуткий женский плач, вой, рев и причитания. Слышались то отдельные крики, то они сливались в общий гвалт: «Вася, Ваня, Коля, Степа, прощай». Этих людей на кинопленку, даже на простое фото никто не снимал и не изобразит на картинах. Многие ни разу в жизни не фотографировались. Скромно одетые крестьяночки и их дети из моей зрительной памяти не исчезнут до конца жизни.

Воинский эшелон тронулся. Люди бежали за вагонами, толкая друг друга, махали руками, что-то кричали, разобрать было трудно. Некоторые из них падали, спотыкаясь о хлам, лежащий рядом с железной дорогой. Поднимались и снова бежали. Они старались в последний раз запечатлеть в своей памяти образ самого близкого, самого дорогого человека. Медленно, как в ночном мраке, исчезали бегущие. Вагоны прогромыхали по стрелочным переводам. Перед глазами открылось русское поле, ровное, сливающееся в бледно-голубой цвет. Вдали на небосклоне виднелось синее-синее облако, вблизи которого играли зарницы. С другой стороны вагона плавно проплывали деревянные домишки. Навстречу спешили телеграфные столбы. С тяжелым осадком на душе, в плохом настроении я стоял у окна вагона. Думал о доме, об отце и матери. Еще тяжелей было мужикам, чьи жены с маленькими детишками, умываясь слезами, провожали их, может быть, в последний путь. Вчерашние крестьяне, а их было большинство, ехали на разгром ненавистного врага.

Глава девятая

По-мирному стучали колеса вагонов на стыках рельс. Раздавались протяжные гудки паровоза. Поезд плавно вошел в наполненный ароматами августовский воздух. На подъемах паровоз шипел, пыхтел, окутывая временами вагоны облаком черного дыма. Мимо вагонов пробегали с натянутыми проводами столбы. Желтые домишки путевых обходчиков. Плавно, не торопясь, проходили поля, леса и деревни. В товарных вагонах с двухэтажными нарами ехали на фронт вчерашние пахари, рабочие разных профессий и служащие. Здесь между ними различия не было, во всем они походили друг на друга: серые шинели, защитные гимнастерки, пилотки, ботинки с обмотками. Все это их объединяло во что-то мощное. Под однотонный стук колес многие лежали на нарах, подложив под голову скатку шинели или вещевой мешок, задумчиво смотрели в потолок вагона. Любители поспать сладко свистели носами и храпели. Под грохот идущего поезда из соседнего вагона глухо доносились отдельные слова песни. «Выше голову, братцы, – раздался веселый голос с противоположной стороны вагона. – Споем? Вася, запевай». Вася на верхних нарах тенором затянул: «Распрягайте, хлопцы, коней…» Песня была подхвачена жидкими голосами и на первом куплете захлебнулась, оборвалась. На остановке, на безлюдном разъезде, окруженном со всех сторон стеной леса, в вагон влез политрук роты. Он встал в центре вагона, раскрыл планшетку, вытащил из нее почти пачку газет. Перебирая газеты, читая только крупные заголовки, он рассказывал о последних сообщениях Советского информбюро, о подвигах и мужестве советских воинов на фронтах войны. Все понимали: несмотря на мужество наших воинов, фашисты шли с триумфом по нашей земле, занимая город за городом, не говоря о населенных пунктах. По сводкам информбюро для всех нас было ясно, что наша армия не отступала, а панически бежала. Многие задавали вопросы: «Почему наша армия отступает? Это тактика или бессилие удержать врага?» От таких вопросов политрук был в затруднительном положении, он отвечал: «Наше дело – правое, враг будет разбит, победа будет за нами».

На помощь ему пришел запевала Вася. Он сидел на верхних нарах, прижавшись спиной к стенке вагона. Высказал без разрешения свое мнение: «Русского Ивана во всех войнах, пока ориентируется и думает, бьют, бока ломают. Но уж когда очухается, берегись, для него преград нет».

В вагоне все захохотали. Смущенный политрук тоже улыбался, показывая ровные белые зубы. Его спрашивали: «Куда нас везут?» Он коротко отвечал: «На фронт, но на какой, не знаю». Всем хотелось услышать откровенный рассказ политрука о положении на фронтах, о причинах отступления наших войск на всех направлениях.

Все знали, что дивизия сформирована для драки с немцами, для фронта. Что такое фронт, что такое война, большинство знало из скупых рассказов ветеранов – участников войны 1914-1919 годов. Многим война представлялась вроде мальчишеской забавы: постреляем немцев из укрытия, покидаем гранатами и героями возвратимся домой. Слышались веселые разговоры, смех и хвастливые выкрики: закидаем германца шапками и кислыми обабками, займем Берлин и с трофеями возвратимся домой.

Истинное положение было другим. Наспех сформированная дивизия из мобилизованных разновозрастных мужиков в возрасте от 23 до 36 лет (по объявленной мобилизации призывались с 1905 по 1918 годы включительно) вооружена была плохо, не хватало винтовок. Поэтому частично люди вооружались учебными осоавиахимовскими винтовками, не пригодными для стрельбы из-за просверленных дыр в патронниках, поломанных затворов или большой коррозии в стволах. С этим вооружением только семь вятских мужиков могли не бояться одного немецкого автоматчика. Действительно, один на один и котомки отдадим. Офицеры в шутку говорили: «На фронте оружие обменяем на немецкое. В первом же бою отнимем у немцев». О вооружении врага никто не имел представления.

Люди твердо верили в нашу пропаганду, что Красная Армия оснащена самым современным оружием, поэтому думали, что вооружение немцев выглядит точно таким же, как и в нашей дивизии. Всему и всем служила лошадь вот уже 130 лет со времен Отечественной войны 1812 года. В дивизии не было ни одного механического тягача. Вместе с нами на фронт ехали десятки вагонов с лошадьми.

Нашим воинским составам железной дорогой была предоставлена зеленая улица. На разъездах и полустанках нас ожидали встречные поезда, даже пассажирские, скорые и курьерские. Мы спешили на фронт.

В пять часов утра въехали на Московскую окружную дорогу. На одной из сортировочных станций получили горячий хлеб, боеприпасы. Напоили лошадей из московского водопровода и снова в путь. Выехали на прямую магистраль Москва-Ленинград. Навстречу нам побежали телефонные столбы, леса, поля, разъезды и полустанки, где нас ожидали встречные составы с обгорелыми остовами вагонов и разбитыми площадками платформ, до отказа заполненными беженцами – женщинами с детьми, стариками и подростками. Показались первые предвестники войны. На коротких остановках люди подходили к нашему составу, просили хлеба. На вопросы солдат: «Как там?» отвечали все как один: «Доедете – увидите».

Погода с самого утра хмурилась, и вот пошел мелкий летний теплый дождь. Он по-северному моросил. Тяжелые кучевые, вперемежку с перистыми облака медленно ползли по небу. В такую погоду хорошо спится. Москва была далеко позади, ехали уже 4 часа по прямой Октябрьской железной дороге. Завтрак разносили с большим опозданием. Наполненные кашей термосы принесли в вагоны на пятиминутной стоянке на небольшом полустанке. Снова поезд плавно набирал скорость. В офицерском вагоне повар в белом халате перетаскивал из купе в купе термос. Нараспев, по-вятски, говорил: «Вкусная горячая каша, покушайте, пожалуйста».

В это время по вагону ударила пулеметная очередь. Несколько человек застонали. Раздались три взрыва бомб с небольшим промежутком времени. Поезд затормозил, скрипя чугуном о чугун. Люди на ходу выскакивали из вагонов. На платформе в центре состава, загруженном 45-миллиметровыми пушками, стояли два спаренных четырехствольных зенитных пулемета. Пулеметчики приняли самолеты за свои. Неопытные, плохо проинструктированные люди за доверие расплатились жизнью. Оба расчета были уничтожены. У пулеметов лежали двое убитых и двое тяжелораненых, не сделав ни одного выстрела. Два "Юнкерса" развернулись и снова пошли на наш эшелон. Люди в панике побежали дальше от состава. Мы одновременно трое влезли на платформу, пулеметы находились в боевой готовности. Секунды –и стволы пулемета легли в направлении идущего на состав "Юнкерса", он был на мушке. Последовала длинная очередь из четырех стволов. Соседний пулемет поддерживал. Фашист не выдержал, повернул и ушел в сторону. Следом за ним пошел другой. Мы уже более уверенно, прицельно били по нему. Латунные оболочки пуль, наполненные свинцом, ударялись в фюзеляж самолета, в кабину летчика, сплющивались и бились на мелкие части, не причиняя вреда. Летчик не выдержал, свернул в сторону, направился к бежавшим по полю красноармейцам. Строчил из пулемета длинными очередями, бросал бомбы. В ответ была частая винтовочная стрельба. Самолеты скрылись в облаках. Рядом со мной у пулемета стоял лейтенант Пеликанов. Я с удивлением произнес: «Какими судьбами? Где твои джигиты и кони?» Пеликанов ехал со своим взводом, в офицерском вагоне не появлялся. «Все на своих местах, – ответил он. – Вот наглецы. Два самолета зашли так далеко в наш тыл. Где же наши? Почему их не призовут к порядку?» – с возмущением не говорил, а кричал он.

Для сбора людей в вагоны сам концертмейстер музвзвода так усердно дул в блестящую трубу, звуки его были слышны на несколько километров. Люди собирались медленно, с неохотой лезли в вагоны. Шуток не было слышно. Не доезжая 500 километров до фронта, фашист показал свои острые зубы. Убит машинист паровоза, кочегар ранен. Подмена тут же найдена. Поезд медленно тронулся. Через 15 минут остановка на полустанке. Из вагонов выносили убитых, укладывая их на мокрую лужайку в один ряд. Моросил дождь. Убитых было 15, раненых – 52. Тяжело был ранен командир 3 батальона, капитан Широков. Пуля навылет пробила ему грудную клетку. Он тяжело, с хрипом дышал. Влажный воздух наполнился запахом крови и мяса. Люди с содроганием сердца смотрели на первые жертвы. У многих на глазах появились слезы, сожалели об убитом друге, односельчанине и так далее.

Меня пригласил командир полка. В купе находились начальник штаба и комиссар. Командир полка объявил мне благодарность за отражение немецких самолетов. Без предисловия сказал: «Назначаю вас командиром третьего батальона». В душе я был рад, но свою радость показывать было неуместно. Насколько было возможно, сделал недовольный вид и попытался отказаться. «Товарищ полковник, я вчерашний сержант, военного образования не имею. За три с половиной месяца меня высоко подняли от сержанта до старшего лейтенанта. От командира отделения – до командира батальона. Не слишком ли много для меня?» «Но вы же уже командовали батальоном?» – перебил меня полковник. «Да, командовал, но это была другая обстановка. Не было офицерских кадров. Сейчас у вас и без меня достаточно высокообразованных кадров». Мой лепет, по-видимому, не понравился комиссару. Он грубо обрезал меня: «Вы поняли приказ командира полка?» «Так точно!» – ответил я. «Выполняйте!» «Есть выполнять!» – вытянулся я. «А сейчас садись. Говоришь, быстро идешь по служебной лестнице? Мы после первого боя будем писать представление о присвоении всем очередных званий. Ты уже показал себя, заносим тебя первым в список. Сейчас принимай батальон, ознакомься с личным составом».

Только я успел перейти в вагон к солдатам, состав медленно двинулся. Люди прислушивались к каждому звуку. Уловив звук любого мотора, трактора, самолета и даже близко идущей автомашины, создавали панику, прыгали на ходу поезда и разбегались в разные стороны. Состав вынужденно останавливали для сбора в вагоны. Прямо на перегоне по приказу командира полка эшелон остановили. Выстроили весь личный состав. Командир полка зачитал приказ Наркома обороны, что наша дивизия направляется на Ленинградский фронт. Новгород пал. Всеми силами немца должны были сдержать – не допустить к Ленинграду. Дальше последовал приказ по дивизии: за трусость, панику, прыгание на ходу с поезда без команд виновных считать за трусов и паникеров. По закону военного времени применять к ним огнестрельное оружие.

Зенитных пушек в составе не было. Солдатская смекалка и умелые руки приспособили станины к двум 45-миллиметровым пушкам. Их стволы не очень быстро (и требовалось много физической силы), но все же вращались в нужном направлении. При повторных еще двух налетах одиночных самолетов на состав эти две пушки сослужили большую службу. Совместно со спаренными зенитными пулеметами открывали заградительный огонь. Фашисты, не достигнув цели, скрывались за горизонтом. Напуганные люди при появлении звуков мотора паники не создавали, из вагонов на ходу поезда не выскакивали, но плохое настроение, подавленность и бессилие чувствовались во всем. Всюду слышалось справедливое возмущение: «Где же наши соколы, летающие быстрее, дальше и выше всех? Где же наши с мировыми знаками качества самолеты? Почему не призовут к порядку обнаглевших фашистов, хозяйничающих в нашем глубоком тылу как дома? Даже самолеты-одиночки летали уверенно, нагло, низко, на высоте птичьего полета». Шуток и песен в вагонах не было слышно. Боясь группового налета немецкой авиации, наш воинский железнодорожный состав был поставлен в тупик на маленьком разъезде, окруженном со всех сторон стеной леса, и тщательно замаскирован срубленными деревьями и сучками. Выходить из вагонов без разрешения командира полка было строго запрещено.

Настала ночь, по-летнему теплая. В мутной небесной дымке выглядывали тусклые звезды. Наш поезд плавно тронулся с места. Гудков паровоз не подавал. Даже главный кондуктор не применил своего свистка. Поезд не спешил, словно хотел продлить короткую июльскую ночь. Гулко стучали колеса на стыках рельс. Было уже к полуночи. Разговоры понемногу угомонились, слышался храп. Я лежал на жесткой средней полке офицерского вагона, старался уснуть, но скоро понял – не усну.

Вагон резко наклонило набок и тряхнуло на рельсах какого-то полустанка. Я встал, накинул шинель на плечи, вышел в тамбур. На полустанке нас ожидал встречный поезд, состоявший из пассажирских, товарных вагонов и платформ, обгорелых и искореженных. Все это было до отказа заполнено людьми: женщинами, стариками и детьми. Ехали и молодые мужчины. Наблюдая за этой печальной картиной, невольно думал о самом тяжелом, плохом. Поезд резко затормозил, на мгновение остановился и снова тронулся. В тамбур влез комиссар полка. Осветил меня ярким лучом света карманного фонарика. Проговорил: «О чем, старший лейтенант, задумался?» «Всякое, товарищ комиссар, в голову лезет», – ответил я. «Что именно?» «Я думал, что продвижение врага приостановлено на всех направлениях. Всюду наведен порядок со снабжением. Самое главное, наше командование воевать научилось. Все стабилизировалось. Встала страна огромная, встала на смертный бой. Весь народ включился в оборону страны. Женщины, старики и даже дети создают целые оборонительные комплексы. Железная лопата в руках полуголодных людей творит чудеса». «Все так и не так, товарищ Котриков, – тихо заговорил комиссар. – Разобраться в этой обстановке очень трудно. К нашему сожалению, пока ничего не стабилизировалось. Немцы продвигаются быстро. Наша еще до сих пор разрозненная армия должного сопротивления не оказывает. Гитлер собирается праздновать над нами победу в сентябре. Обстановка в настоящее время слишком сложная. Враг в ближайшее время будет остановлен и получит по заслугам за свои злодеяния. Помни слова Суворова: «Русаки всегда били пруссаков». Пошли спать, уже поздно, поживем – увидим». «У меня к вам много вопросов». «Завтра, товарищ Котриков». Он взял меня за рукав и вперед себя ввел в вагон. Я влез на свою полку, но уснуть не мог. Из памяти не мог устранить плачущих женщин, детей и стариков, провожающих на фронт своих близких. Сейчас они все дома. Большинство в своих родных деревнях ждут первой весточки с фронта. Их близкие, оплакиваемые, тесно прижавшись друг к другу, спят в стучащих по рельсам вагонах. Сон подкрался незаметно. Разбудил меня дежурный. «Котриков, принеси завтрак, пора самому есть и кормить людей».

Поезд снова стоял в тупике. Летнее солнце высоко висело над грешной землей, излучая свои живительные лучи. Я вышел из вагона. Командир полка с начальником штаба и комиссаром сидели под зеленым шатром сосны-исполина. О чем-то тихо говорили. Вокруг было чистое, безоблачное небо да необозримые лесные дебри и железная дорога, уходящая, казалось, в бесконечность. Лес был наполнен птичьим гомоном, запахами скошенной травы, сена. Хотелось бежать, дышать полной грудью свежим, чистым, наполненным лесными ароматами воздухом. Вдали показался поезд. Он медленно приближался, выпуская клубы дыма и пара. Шум вагонов вдалеке сливался во что-то единое, глухое. Поезд с каждой минутой увеличивался в размерах. Вот он выскочил на полустанок и с шумом пронесся мимо нашего состава.

Глава десятая

Личный состав батальона знал, что я участвовал в боях с немцами и был ранен. При моем появлении красноармейцы и младшие командиры задавали массу вопросов: почему наша армия отступает, оставляет город за городом? Правду говорить я не мог – и без того паническое настроение у людей. Врать тоже не мог. Люди из скупых сводок Совинформбюро и от появляющихся редких очевидцев знали, что творится на фронтах, поэтому мое положение было не из легких. По этим вопросам я решил обратиться к комиссару полка. Через дежурного офицера попросился на прием. Дежурный мне сказал: «Комиссар ждет вас в купе». Вагон был не купейным. Купе, в котором ехали комиссар и командир полка, от прохода было завешено байковыми одеялами. Дойдя до ширмы, я громко сказал: «Разрешите войти, товарищ комиссар!» Послышался ответ: «Войдите». Комиссар и командир полка сидели друг напротив друга в нательных рубашках. На столике лежала раскинутая крупномасштабная карта Ленинградской области и Карело-Финской ССР. При моем появлении замолчали. Я вытянулся, хотел доложить, но Чернов показал рукой на место рядом с ним, сказал: «Садитесь». Комиссар добродушно, с улыбкой посмотрел на меня. «Что у вас, Котриков, говорите». Он насквозь сверлил мое тело своим острым смеющимся взглядом. «Товарищ комиссар, я с вами хотел посоветоваться, как быть. Люди спрашивают, просят рассказать правду: что творится на фронте, почему наша армия сдала почти всю Украину, Прибалтику. Пали Псков и Новгород. Немцы скоро будут у стен Москвы и Ленинграда».

Комиссар сказал: «Надо говорить и внушать людям, что отступает наша армия организованно. Каждый населенный пункт, каждый город сдается после кровопролитных боев, изматывая фашистов в живой силе и технике. Больше, Котриков, приводи примеров о стойкости наших красноармейцев, командиров и политработников, которые со связками гранат и бутылками с горючей смесью выходят один на один с фашистскими танками. Люди кидаются на амбразуры дотов, под гусеницы танков. Всюду проявляется массовый героизм».

Я подумал: «Действительно, с таким грозным оружием, как горючая смесь, то есть бутылки КС-1 и КС-2, в случае взрыва в руках, а такие случаи часты, когда ты загоришься, как факел, облитый бензином, тогда не только бросишься под танк, а не испугаешься самого сатаны с котлами кипящей смолы. Таких случаев на фронте было много. Объятый пламенем человек молнией выскакивает из окопа. Вместо того чтобы бежать в тыл, он мчится на немцев и погибает от пулеметной очереди».

Комиссар говорил долго. Приводил массу примеров беззаветной преданности советских людей делу партии Ленина-Сталина. В резюме сказал: «Наша обязанность, товарищ Котриков, поднять моральный дух народа. Мы с тобой обязаны хвалить не только новое, а в данный момент и устаревшее. Мы знаем, что наша дивизия вооружена слабо по сравнению с немцами. Об этом знают и многие рядовые. В первых боях нам несладко придется. Будем надеяться на стойкость, мужество и выносливость нашего народа. Товарищ Котриков, расскажи нам с полковником по секрету свое мнение и впечатления о боях, в которых участвовал, о немецкой армии».

Я коротко рассказал, что немцы сильны, хорошо вооружены и храбры. Немецкий солдат настолько заражен нацизмом и непобедимостью Германии, что, попадая в плен, он как фанатик кричит: «Хайль Гитлер». Отказывается отвечать на вопросы, говорит: «Русь капут!» В критическом положении отстреливается до последнего патрона. Наша 8 армия, выведенная на границу с Германией, командующий – Собенников, была почти полностью обезоружена. Боевые патроны были даны только караулам. Артиллеристы не имели ни одного боекомплекта на пушку. Нас готовили не воевать, а проводить маневры. Командование не ждало войны. Оно ждало мелких немецких провокаций. Небо Прибалтики беспрепятственно бороздили немецкие самолеты. Рассказал, как началась война, как отступали, что видел. Кончил тем, что попал в госпиталь.

Они слушали меня внимательно, не перебивали, вопросов не задавали. Обстановку на фронтах они отлично знали, не только из скупых сводок Совинформбюро, но и по другим каналам.

Полковник Чернов поблагодарил меня за информацию и велел отправиться к народу в вагоны. Рассказать, что не так страшен черт, как его малюют.

На первой остановке я перешел в вагон, откуда доносился хохот. При моем появлении наступила тишина. «Продолжайте, ребята, от шуток и смеха никто не умирал», – громко заговорил я. Бравый, с отличной выправкой сержант сказал: «Разрешите обратиться, товарищ комбат?» «Пожалуйста», – ответил я.

«Вот вы у нас нюхали порох, были ранены. Расскажите, пожалуйста, почему мы бессильны перед какими-то немцами. По радио передают и в газетах пишут, наши войска оставляют город за городом. Сейчас мы сами убедились: немецкие самолеты встретили наш эшелон почти в пригороде Москвы. А где наши? Впрямь, если так пойдет у них дело, к Новому году они будут на Урале».

Люди слезли с нар, окружили меня плотным кольцом. Завязалась беседа. Я говорил, что немцы напали на нас внезапно. Мы надеялись на их договор о ненападении, на их честность. Поэтому к войне с ними оказались не готовы. Война нас застала врасплох. Но скоро все стабилизируется, и наша доблестная Красная Армия возьмет инициативу в свои руки. Немцы побегут обратно. Я рассказал о вооружении немецкого солдата, не скрывая, что 90 процентов передовых немецких воинских частей вооружено автоматами. Об автоматах никто представления не имел. Поэтому коротко пришлось объяснить, что такое автомат. Задавали много вопросов, на которые я отвечал.

«Товарищ комбат! – раздался сзади глухой бас. – Как быть? Еду воевать, а мне и винтовки не дали». «Как не дали? – возмутился я. – Не морочь голову, этого не должно быть».

Послышалось несколько голосов: «И у меня нет». «Товарищ старший лейтенант, разрешите сказать, – вытянулся передо мной старшина. – Во второй роте не хватает пятнадцати винтовок». Я попал в неудобное положение. «До фронта обязательно вооружим всех», – негромко ответил я. Подумал: «Вот это комбат, не знает не только людей, а даже вооружение. Как же будем воевать? Надо немедленно разобраться во всем».

Вопросов задавали много. Надо отвечать. Раздались три протяжных гудка паровоза. Колеса вагонов застучали, зашумела обшивка, мы тронулись в путь.

Солнце еще высоко стояло над горизонтом, как бы раздумывая, стоит ли опускаться вниз и наводить темноту на землю. Два часа поезд шел без остановки, я вынужденно сидел, проклиная себя, что не поспел вовремя уйти из вагона. Осмелевшие красноармейцы и младшие командиры обсуждали положение на фронтах, умно затрагивая неблаговидную роль нашего командования и даже выше.

Наконец, заскрипели и зашипели тормоза. В вечерней дымке показался вокзал станции Бологое. На несколько минут собрал офицеров батальона. Оказалось, в батальоне не хватало 50 винтовок. Тридцать винтовок были взяты из Осоавиахима с просверленными патронниками, представляли собой ни больше ни меньше дубинки или рогатины. Всего в батальоне было два станковых пулемета и 12 ручных. Оружием обещали пополнить в Москве, но ничего не дали. Времени терять было нельзя. Я немедленно обратился к командиру полка. Чернов криво улыбнулся в черные усы, сухо проговорил: «Извини, Котриков, с нападением немецких самолетов на наш состав все из головы вылетело. Мы тебя не ознакомили с вверенным тебе батальоном. Времени пока достаточно, ознакомишься сам».

Создалось чрезвычайное положение на ленинградском направлении. Полковник Чернов отлично был осведомлен: о нашей разгрузке где-то в районе города Чудово, о противнике, его вооружении и так далее. «В бой без оружия солдаты не пойдут, об этом надо довести до сведения безоружных. Оружие будет получено нами на месте выгрузки. Настоящая обстановка будет известна на месте завтра утром. Пока никого не тревожь, пусть люди отдыхают. Немцы жестоки, товарищ Котриков. Война – стихийное бедствие для нашего народа». «В жестокости немцы превосходят своих предков-варваров, – вмешался в разговор комиссар. – В Европе они уничтожили всю культуру, исторические памятники. Их цель – не поработить народы, а уничтожить все национальности славянского происхождения. В первую очередь, на территории Советского Союза и Польши. Наше дело правое, мы едем защищать свою землю, своих жен, детей, отцов и матерей, наше Отечество от порабощения. Наши прадеды, деды и отцы с честью защищали Родину от всех иноземных захватчиков и во всех случаях побежденными не были. Не дадим и мы поганому немцу, их кованому тяжелому сапогу топтать нашу землю, уничтожать наши леса, населенные пункты и города, нашу культуру. Пора спать, товарищи, – закончил комиссар. – Последняя ночь в вагонах. На днях близкая встреча с фашистами».

Поезд шел осторожно, с небольшой скоростью, без света, на ощупь. Сквозь сон я слышал гул моторов, содрогающий шум и треск. В вагоне все повскакивали, многие залегли на пол, в проходы. Некоторые кинулись к дверям. Лежавший рядом со мной на средней полке младший лейтенант Бизяев стонал и пытался встать, но не мог. «Ранен?» – спросил я. Он со стоном ответил: «Да!»

Поезд остановился. Я выскочил из вагона почти последним. В утренней дымке солнце выглядывало свысока. Два немецких самолета не спеша удалялись от состава.

Полковник Чернов бежал вдоль состава к платформе с зенитным пулеметом. Я догнал его, поравнявшись, он меня спросил: «Где зенитчики?» Я не нашелся, что ответить, хотел сказать: «Какое мое дело?», но с языка вырвалось другое: «Не знаю».

Снова, как и при первой бомбежке, люди из вагонов в панике разбежались и залегли в укрытиях. Командир батареи Кузьмин догнал нас, когда мы уже были на платформе с зенитными пулеметами. Полковник с криком, сжатыми кулаками накинулся на него. Я думал, не сдобровать Кузьмину, изобьет. На его счастье зенитчики были на местах, возились у пулеметов и у двух 45-миллиметровых пушек. Самолеты развернулись и вновь ринулись на состав. Кузьмин сам встал у пушки. Командира полка я почти насильно заставил слезть с платформы при подходе самолетов. Он мне кричал снизу, махал кулаками, чтобы я оставил платформу. Я встал за щит 45-миллиметрового орудия и наблюдал за зенитчиками. Самолеты приближались с воем включенных сирен. Строчили длинными очередями из пулеметов. Заговорили наши пулеметы. Кузьмин ждал момента. Раздался выстрел соседнего орудия, затем выстрелил Кузьмин. Самолет камнем пошел вниз в 50 метрах в стороне от состава, ударился о землю. Раздался оглушительный взрыв, сопровождавшийся клубом черного дыма и столпом пламени.

Второй самолет, видя гибель товарища, круто повернул и скрылся за лесом в утренней дымке.

«Молодцы, ребята!» – кричал внизу на насыпи Чернов.

Но немцы на этом не успокоились, заход на наш состав делали уже три самолета. Первый номер зенитного пулемета был ранен. Я ухватился за ручки пулемета, держал на мушке один из самолетов, ждал его приближения. Вот он приблизился, его крупнокалиберные пули прошли рядом, даже ударились о щит. Платформа задрожала от выстрела пушек. Я обрушил лаву латунных пуль. Было видно, как пули ударялись о кабину и лопасти, плющились, отскакивали, не причиняя вреда. Пушки стреляли быстро. Снаряды пролетали рядом. Немцы струсили, прошли в 200 метрах от состава и скрылись за лесным горизонтом.

Кузьмин стоял с полуоткрытым ртом и смотрел на горизонт, куда скрылись самолеты. Лицо его выражало недоумение. Его сутулая фигура напоминала старого согнутого деда. «Отбой!» – крикнул Чернов. Командиры рот и взводов кричали: «По вагонам!» Люди не спеша собирались в вагоны. Командиры нервничали. Наконец, все собрались. Были потери: 14 раненых, пять человек убитых. Убитых похоронили в братской могиле. Раненых собрали в санитарный вагон.

Снова в путь. Полковник объявил мне и Кузьмину благодарности. Кузьмина обещали представить к награде.

Без всякой маскировки ехали днем вперед, ближе к фронту. На перегоне в лесу, в районе станции Любань, за полчаса освободили железнодорожный состав. Все было разгружено и перенесено в лес. Небо бороздили немецкие самолеты. Летали они группами, одиночками. Наших самолетов не было видно. Здесь нас ознакомили с обстановкой. Немцы быстро продвигались по шоссе и Октябрьской железной дороге Ленинград-Москва. Мы должны были их встретить где-то в районе Чудова со стороны Новгорода. Новгород уже сдан. Начальником штаба дивизии ставилась задача нашему полку и отдельно каждому батальону: немцев надо было задержать, а затем атаковать. В хлопотах день прошел быстро. Не разбивая палаток, легли спать. В 3 часа ночи меня разбудил посыльный командира полка: «Срочно! Вас вызывает полковник».

Полковник со всей полковой свитой в присутствии начальника штаба дивизии и представителя ставки Наркомата обороны снова ставил задачу батальонам и отдельно каждой роте. Продвижение навстречу врагу было назначено почему-то на 9 часов на Московском шоссе. Не ясно, почему устраивалась показуха.

В 4 часа утра над лесом раздался гул самолетов. Летели колоннами немецкие бомбардировщики "Юнкерс" в сопровождении истребителей "Мессершмитт". «Их более 200 штук», – негромко протянул Чернов. «Да, сила», – ответил член Военного совета. «Сволочи, идут на Москву». Во время перелета самолетов над нашими головами в воздух из нашего расположения поднялись десятки цветных сигнальных ракет. Была объявлена боевая тревога. С ракетницами никого не обнаружили. Враг действовал нагло и смело.

После очередного совещания член Военного совета прошел по расположению полка в сопровождении начальника штаба дивизии и командира полка. Меня он попросил накормить его, то есть принести банку мясных консервов, так как кухни еще не дымили. Я перепутал и принес ему рыбные, за что получил замечание от полковника Чернова. Ошибка была исправлена. Прижавшись к стволу старой осины с раскидистой кроной, он стоял, завтракал и рассказывал о положении на ленинградском направлении.

В 9 часов утра наш полк вышел на Московское шоссе и пристроился к уже прошедшему полку нашей 311 дивизии. За пехотой тянулась 45-миллиметровая противотанковая батарея. Следом за ней хозвзвод с кухнями, продуктами и прочим полковым скарбом. Двигались по направлению к Ленинграду. Неизвестно, командование дивизии знало или нет местонахождение немцев. Но мы точных координат врага не знали и считали, что немцы где-то за 50-70 километров. Я ехал на полукровном жеребце почти мышиного цвета. По асфальту бодро цокали копыта. Обозы и люди дивизии растянулись на несколько километров. В 12 часов был запланирован привал и обед. Наш батальон не дошел до намеченного рубежа 1 километра. В воздухе послышался гул самолетов. Они шли на нас развернутым строем с черными крестами. Я подал команду: «Батальон, в укрытие!» Люди недоумевали: «Да это же наши, санитарные», – кричали обозники. Казалось, эти 20 самолетов летят с добрыми намерениями, взглянуть на движущуюся к фронту дивизию. Я быстро въехал в лес, отдал коня связному. Выскочил на опушку леса, закричал: «Быстро в укрытие!» Красноармейцы мгновенно разбежались и залегли в укрытиях, кюветах, канавах, кустарниках. Обозники, как под гипнозом, ехали не спеша. Те, кто сообразил, сумели въехать в лес или загнать лошадей во дворы и замаскировать. Мой голос тут же затерялся. Ко мне, гарцуя, подъехал лейтенант Пеликанов. Он сказал: «Смотри, отряд санитарных самолетов летит». Я выругался, крикнул: «Это немцы! Немедленно конников в лес, прячьтесь!» Взвод галопом въехал в лес и спрятался под кронами деревьев.

Не доходя до шоссе, самолеты начали перестраиваться, снизились до 50 метров. Пристраиваясь друг другу в хвост, вытянулись в одну длинную цепь. Ездовые и артиллеристы продолжали спокойно ехать, наблюдая за самолетами. Послышались первые пулеметные очереди. В воздухе завыли бомбы. Громом оглашалась местность, рвались бомбы. Люди в ужасе кричали, прыгали с повозок, ложились в кювет. Обезумевшие лошади ржали, кидались в сторону, опрокидывали брички, кухни, орудия. Самолеты образовали карусель, которая вытянулась вдоль шоссе. При каждом заходе выбрасывали на людей, лошадей десятки бомб и десятки тысяч крупнокалиберных пуль. Воздух наполнился запахами пороха, крови и отработанного газа моторов. Выбросив весь смертоносный груз, самолеты выстроились, как на учениях, в походный порядок и скрылись за лесным горизонтом. Лежавший рядом со мной Пеликанов кричал: «Вот это здорово! Где же наши самолеты, зенитчики?» «Не кричи. Пока не контужен, слышу отлично, – ответил я. – Твоя вина тоже в этом есть. Ты командир полковой конной разведки – это глаза и уши командира полка». «Да пошел ты к кузькиной матери, – вспылил Пеликанов. – У нас что, крылатые кони?» «Ну, тогда и не кричи, не подливай масла в огонь. Люди без наших восклицаний "ах да ох" удручены», – ответил я. На этом разговор кончился.

Пеликанов с недовольной физиономией ушел к конникам. Казалось, что после налета на шоссе ничего живого не осталось. Но это только казалось. Шоссе снова ожило. Убитых лошадей растащили по обочинам и в кювет. Снова шли обозы, артиллерия, лошади цокали подковами. Крутились колеса бричек и полевых кухонь. Потери были значительны. В хозвзводе батальона недоставало 12 лошадей, шести ездовых и одной полевой кухни. Вместо ожидаемого горячего обеда довольствовались сухим пайком.

Поступил приказ командира дивизии, запрещающий дальнейшее продвижение днем. «Русский человек сначала выругается, а потом оглянется», – озабоченно сказал полковник Чернов. Потери полка, как он выражался, велики. Какие конкретно, умолчал.

Немецкая "рама" плавно парила над лесом, просматривая каждый квадратный метр. Шоссе было пустынным, только временами на предельных скоростях проносились автомашины, урча и тарахтя. Люди отдыхали. Мы слушали напутствие командира полка и разработанные начальником штаба дивизии планы продвижения и встречи с врагом. Совещание затянулось до ужина. Ужинали у командира полка Чернова.

Когда солнце ушло за горизонт, прячась за узкое облако, которое тут же окрасилось в бледно-розовый цвет, восточная половина неба побледнела и потемнела. Появились первые тусклые звезды, мы тронулись в путь навстречу врагу. Шли неторопливо. О близости фронта ничто не напоминало. Не слышно было артиллерийских канонад, не видно зарева пожарищ. В 5 часов утра ночной переход закончили. Повара разожгли полевые кухни. Запахло дымом. Чуть позднее стали распространяться аппетитные запахи вареного мяса, жареного лука, гречи и пшена. Перед завтраком во всех ротах провели политбеседы. Люди, не торопясь, в сопровождении старшин рот становились с котелками в очередь к кухням, получали хлеб, сахар, чай и кашу. Проходили в свое расположение, ложились на лужайку и с аппетитом ели.

За ночной марш мы прошли не более 20 километров. Подошли вплотную к поселку Чудово. В 10 часов утра воздух наполнился гулом самолетов. В небе на небольшой высоте почти над нами шли немецкие "Юнкерсы". Их было более 100 штук. Из нашего расположения в небо снова полетели сигнальные ракеты. Но самолеты прошли, не обращая внимания на сигналы. Не доходя 2-3 километров до Чудова, они развернулись в боевой порядок, завыли сирены и бомбы, застрочили пулеметы, послышались глухие разрывы бомб. Редко стреляли наши зенитки. Их снаряды рвались выше и ниже самолетов, не попадая в цель. Через 2-3 минуты они смолкли. Деревянное Чудово загорелось. Показались клубы черного дыма. Длинными языками к небу взвилось пламя огня. Через 15-20 минут все окуталось дымом.

Раздался сильный грохот – это рвались железнодорожные цистерны с бензином. Рвались снаряды с боеприпасами. Горело все кругом. Самолеты все кружились над своей жертвой, наслаждаясь последним вздохом мирного умирающего городка, наслаждаясь жертвой – тысячами убитых, раненых, сожженных и заживо погребенных. В телефонной трубке раздался голос командира полка: «Котриков, поднимай батальон для тушения пожара!» «Есть поднять батальон!» По боевой тревоге подняли людей. Через час мы уже были на окраине поселка. Нашему взору предстала жуткая картина. Женщины, дети, старики в страхе бежали по горевшим узким улицам. Дышать было нечем, душил едкий дым. Люди, задыхаясь от дыма и нестерпимой жары, падали и умирали. Всюду слышались крики, стоны, просящие о помощи, и плач детей. Огонь буйствовал. Созданный им ураганной силы ветер с большой скоростью гнал искры с пылью и мусором, крутил их, создавая огненные вихри и смерчи. Средств для тушения в начале загорания было недостаточно, а при набирании стихией силы они были уничтожены. Мы тоже были бессильны и слабы, чтобы вступить в борьбу с разбушевавшейся стихией. Поэтому наша основная цель была – спасать людей. Красноармейцы вытаскивали из пламени детей, стариков, выводили женщин. Все, что было нажито народом в течение длинной трудовой жизни, уничтожилось за минуты. В 2 часа дня нас сменили. Мы пришли на отдых в расположение своего полка, в лес. Лес был усеян немецкими листовками с пропусками в плен. Немецкое командование гарантировало жизнь при добровольной сдаче в плен. В противном случае грозили смертью. Листовки заканчивались жирным текстом: «Смерть евреям, комиссарам, политрукам!».

Настроение у наших вятских мужиков было подавленное. Они видели бессилие не только нашего полка, но и всей армии. Немцы – полные хозяева на суше и в небе. Вместо отдыха люди собирались отдельными группами, шептались между собой, бродили по лесу, ища не ясно чего. При появлении над нашим расположением немецкого наблюдателя – "рамы" или других самолетов – взлетали сигнальные ракеты. Немцев, переодетых в нашу форму, красноармейцы вместо задержания скрывали. По расположению полка открыто ходили провокаторы. Агитировали сдаваться в плен. При вечерней поверке в батальоне не хватило 170 человек. По телефону я доложил об этом полковнику Чернову. В трубке послышался раздраженный шум: «Немедленно ко мне!»

Когда я явился к Чернову, у него сидели оба командира батальона. Я был третий. Черные усики полковника, как у жука, двигались снизу вверх. Это не предвещало ничего хорошего. «По вашему приказанию, товарищ полковник, прибыл!» – проговорил я. В горле и во рту становилось сухо.

Полковник подошел ко мне и тихо, почти шепотом, сказал: «Доложи мне, что у тебя такое». Я вытянулся, с трудом выдавил из себя: «Сбежало, то есть ушло неизвестно куда, 170 человек, в том числе почти полностью хозвзвод. Остался командир взвода и два повара». Полковник сорвал у меня одну петлицу с кубиками, снова почти шепотом сказал: «Разжалую в рядовые!» «Есть в рядовые! – ответил я. – Разрешите идти!» «Отставить, Котриков, – крикнул полковник, – садись!» Я сел. «С кем ты думаешь воевать? Сегодня у тебя разбежалась почти половина батальона. Завтра ты останешься один». Я молчал, отвечать или оправдываться было бесполезно, только подливать масла в огонь. Чернов сорвался, нервы не выдержали: «Всех предам военному трибуналу. Мало вас расстрелять. Не дошли пятидесяти километров до фронта, половину полка растеряли». Он сначала почти кричал, затем успокоился, перешел на учительский тон: «Выставить усиленные караулы вокруг расположения на привалах батальона с участием средних командиров. Из расположения никого не выпускать без вызовов штаба полка. Котриков, пришей петлицу!» Я подобрал оборванную петлицу, в его присутствии пришил. Чернов сидел уставший, осунувшийся, походил на больного. Наблюдал, как я не умею шить, и молчал.

После захода солнца мы снова пошли ближе к врагу. Ряды полка без боев поредели.

Оборону наш полк занял между шоссе и железной дорогой в районе разъезда недалеко от Чудова. Близость немцев напоминала редкая артиллерийско-минометная стрельба. Люди окапывались, многие рыли окопы во весь рост, кто поленивее – ячейки, чтобы лежать и стрелять. Артиллеристы трудились на славу. Копали ниши для снарядов и укрытия для орудий.

Немцы не заставили себя долго ждать. На шоссе появились мотоциклы с автоматчиками. Встреченные огнем нашей дивизии, залегли в кюветах. Следом за ними ехали солдаты на крытых брезентом автомашинах. В километре от нас не спеша разгружались, занимали оборону. Автомашины разворачивались и уходили. «Где же наши артиллеристы и минометчики?» – кричал я по телефону начальнику штаба полка. Полковника после срыва петлицы я стал бояться. Поэтому на встречу с ним и на разговор сам не напрашивался. Начальник штаба говорил: «Мало боеприпасов, надо беречь для наступления».

Немцы даже не хотели окапываться. Чувствовали себя героями. Я собрал снайперов и заставил их поработать. Порядок был наведен быстро. Фрицы тоже на животе заползали. Стали проявлять осторожность. Пеликанов со своим взводом конников проник далеко в тыл к немцам, выявил примерную их численность, привел двух языков. На вопросы пленные немцы отвечать отказывались, вели себя героями. Кричали: «Русь капут! Хайль Гитлер!» и так далее. Отправили языков в штаб дивизии как большую ценность, под надзором среднего командира. Двенадцать немецких самолетов начали обработку нашей обороны. Те, кто не зарылся глубоко в землю, очень сожалели. Оставшиеся в живых без принуждения командиров зарывались во весь рост в узкие ямы. С включенными сиренами самолеты на высоте 30-50 метров кружили над нашими головами. Нагоняя страх и ужас, строчили из пулеметов, кидали бомбы и безнаказанно уходили. Снайперы делали свое дело. Их в батальоне было 25 человек. Двадцать пять винтовок с оптическим прицелом. Немцы, воодушевленные налетом авиации и редкой артподготовкой, поднимались во весь рост, но, видя гибель своих камрадов, тут же ложились. Двадцать пять метких выстрелов – 25 фрицев выбыли из строя. Зоркий глаз охотника с оптикой находил неокопавшегося немца. Дуэль продолжалась между немецкой авиацией и артиллерией и нашими снайперами. Потери считали обе стороны.

В 16 часов на КП батальона пришел начальник штаба полка. «В семнадцать часов людей подготовить к атаке, надо проучить немцев!» Приказ передали командирам рот, взводов, отделений. «Ждите сигнала! Сигнал – разноцветные ракеты: красная, зеленая, желтая». Точно в назначенный срок в воздух взлетели ракеты. Послышались команды: «Вперед! В атаку!» Красноармейцы вылезли из своих ниш и с винтовками наперевес пошли для сближения с немцами. «Ну и место выбрали, болото!» – отшучивались остряки. «Болота танки боятся, да и авиация нам не страшна. Бомбы, падая в мягкий торф, не все взрываются», – подбадривали младшие командиры.

Немцы не стреляли, подпускали ближе. Наша артиллерия редко, но метко укладывала снаряд за снарядом на головы немцев. Когда батальон приблизился на 150-200 метров, немцы открыли шквальный огонь. Заговорили, заревели ослиным голосом восьмиствольные минометы. Из-за опушки леса на берегу болота показались танки. Они остановились, были хорошими мишенями для наших пушек. Раскаленный металл посыпался на головы красноармейцев. 1 и 2 роты залегли, 3 рота побежала назад. «Стой, трусы!» – крикнул я с КП батальона, но мой голос был не слышен даже для себя. Я вскочил на оседланного коня и ринулся к бежавшей назад 3 роте. Командир роты и командиры взводов были убиты. «Вперед, за мной!» – кричал я, размахивая пистолетом. Люди сначала залегли, затем вернулись за мной. Лошадь подо мной упала, я успел высвободить ноги из стремян, оттолкнулся от падающего животного, ударился в мягкую подушку торфа. Мгновенно встал на ноги, закричал: «Вперед, за мной!» Люди обгоняли меня, как бы защищая своими телами. Немцы отступили, ушли от края болота вглубь, в кустарники. Танки тоже скрылись в кустах, боясь бутылок с горючей смесью. Болото было усеяно трупами красноармейцев и ранеными. «Закрепиться на занятом рубеже! – поступило распоряжение командира полка. – Комбата Котрикова ко мне!»

До КП полка было 2 километра. Я шел до него 15 минут. На сей раз Чернов сначала сказал "молодец", а затем накинулся на меня: «Ты что, очумел, взгромоздился верхом. В бою умный командир ценнее половины личного состава, а ты… ты…» Но не сказал "дурак". Пока он меня отчитывал, доложили: «Полк не отступает, а бежит. Немцы зажали на 180 градусов, теснят к железной дороге». «Котриков, останови людей!»

Я выбежал с КП полка. Вскочил на лошадь связного командира полка, невзирая на его протесты. Осколки и пули свистели вокруг меня. Навстречу бежали люди. Ложились, снова бежали. Немцы плотными шеренгами шли не спеша, что-то кричали и строчили из автоматов. Танки снова вышли на берег болота. Они вместе с минометами посылали по отступающим сотни снарядов и мин. Остатки полка, прижатые с двух сторон, бежали к железнодорожной насыпи. Оценить обстановку было трудно. Люди всех трех батальонов смешались. Я достиг первых отступающих. «Ложись, ни шагу назад!» В это время раздался оглушительный взрыв, последовал сильный удар. Мне показалась, что меня вместе с лошадью подняло на большую высоту. Я упал во что-то мягкое. Был сильный удар в затылок. Я потерял сознание.

Осязание вернулось не сразу. Мне показалось, что все тело стало нечувствительно. Ощупал себя. Руки, ноги целые. Протер глаза – вижу. Все было в порядке, только в ушах стоял звон. Лежал я в узкой канаве. Под головой вместо подушки – пень, о который ударился головой. Нащупал кобуру, пистолета нет. Я оказался без оружия. Выглянул из канавы. Стояла тишина. Бой закончился. По всему болоту в разных позах лежали убитые. По болоту шли немцы, их было много, почти целый взвод. Шли они прямо ко мне. Я погрузился в торфяную жижу на дно канавы. С откосов обрушил на себя массу торфа. В результате все мое тело было погребено под торфом. Два немца перешагнули канаву надо мной. Они о чем-то говорили, но я ничего не понял.

Наступил вечер, небо, которое я видел из канавы, посерело, постепенно стемнело. Я вылез из-под торфяного одеяла, сел. В вечерних сумерках наши раненые ползли к железнодорожной насыпи. Немцы им не препятствовали. Немецкие солдаты лежали на железнодорожной насыпи и окапывались. Значит, по ту сторону железной дороги были наши. Из-за железной дороги заговорил наш "Максим", станковый пулемет. В воздух взлетели осветительные ракеты. Немцы открыли стрельбу из автоматов и пулеметов. Стрельба продолжалась недолго. Снова наступила тишина. На шоссе был слышен гул моторов и лязг гусениц. Шли немецкие танки. Наступила темнота.

Я вылез из канавы и по-пластунски пополз среди убитых. На берегу болота и у железнодорожной насыпи слышались немецкая речь и смех. «Весело фрицам, – думал я. – Но обождите, гады, вы свое еще получите». Мысль работала четко: нужно оружие. Нашел карабин. Из подсумков троих убитых взял патроны. Нашел четыре гранаты Ф-1. Это для меня было целое богатство. Неторопливо полз к железнодорожной насыпи. Снова завязалась перестрелка. Осветительные ракеты висели над железной дорогой, казалось, при их ярком свете просматривается все живое. В 10 метрах от меня сидели и лежали немцы в наспех вырытых окопчиках. Передо мной была поросшая ивой широкая выемка или канава, которая разделяла меня с немцами. Высокая железнодорожная насыпь в ночной мгле казалась расплывчатым длинным холмом. При взлете осветительных ракет были видны пулеметные гнезда, оборудованные немцами вверху насыпи у самых рельсов. После получасового наблюдения оценил обстановку. Выбрал ориентир. Подумал, вот бы сейчас взвод ребят. Можно было бы устроить хороший переполох незваным гостям. Согнувшись, осторожно ступая, пошел вдоль насыпи. В левой руке был карабин, в правой – граната. Наткнулся на немцев. Они приняли меня за своего. Что-то мне кричали. Я ушел от них и стал подниматься по откосу насыпи вверх. Как назло, снова завязалась перестрелка. Немецкие пулеметы из гнезд, пристроенных у рельсов, посылали в нашу сторону светящиеся пучки трассирующих пуль. Немцы не целились. Спрятав головы в укрытие, строчили длинными очередями. Я достиг верха насыпи. Уже одна нога уперлась в шпалу. Послышался окрик на немецком языке. На крик бросил гранату, вторую – в пулеметное гнездо. Прыгнул через рельсы на другую сторону насыпи. В стреляющих автоматчиков бросил еще две гранаты. Кубарем скатился с насыпи в кювет. Немцы зашевелились. Застрочили пулеметы и автоматы. Пули свистели надо мной. Немцы бросили три гранаты, которые взорвались далеко позади. В воздух взвились десятки осветительных ракет. Я залег в кювете. Ракеты сгорели. Побежал от железнодорожной насыпи в лес. До него было не более 50 метров. Пробежал половину. Словно железные клещи схватили меня за здоровую руку. Мгновение, и обе мои руки оказались сзади крепко сжаты. Я подумал: «Немцы. Все кончено – капут». Подпрыгнул, ударил державшего головой в подбородок. Мои руки высвободились. В это время я получил сильный удар в грудь. Из глаз полетели искры, я упал, потерял сознание.

Очнулся от яркого пучка света карманного фонаря, ударившего в глаза. Кто-то хриплым голосом говорил: «Сильный малый, здорово меня ударил». В темноте было трудно разобраться, кто свой, кто чужой. Проще было бы, если бы немцы ходили на четырех конечностях.

Я открыл глаза. Тот же голос произнес: «Простите, товарищ старший лейтенант, приняли вас за фрица». Я попытался встать, но не мог. Кружилась голова, чувствовалась сильная слабость в руках и ногах. «Доставьте меня к вашему командиру!» – повелительно сказал я. Послышался раздраженный голос: «Это немецкий провокатор. Слышите, как он повелительно говорит». «Перестань, Матвей, – крикнул кто-то. – Ты всех считаешь врагами, а сам трусливее сидоровой козы. Мы все слышали, сколько шуму наделал старший лейтенант у немцев. Они до сих пор не успокоятся». За железной дорогой, то есть по ту сторону насыпи беспрерывно в воздухе висели десятки осветительных ракет. «Вы ранены, товарищ старший лейтенант?» – спросил меня приятный женский грудной голос. Через полчаса я был доставлен в санитарную часть. Осмотрел меня пожилой врач. Заключение: сотрясение мозга, нужен покой. Рано утром пришел комиссар нашего полка. Он сообщил довольно неприятные вести: командира полка полковника Чернова вчера вечером ранило. Начальник штаба полка убит. Остатки полка после боя разбежались по лесу. До сих пор людей не собрали, и вряд ли удастся собрать. «Выздоравливай и возвращайся в наш полк.По-видимому, дивизия будет занимать оборону где-то в этом районе». Раненых, в том числе и меня, погрузили на пароконные повозки, привезли в медсанбат, расположенный в лесу.

Врачи работали в палатках, которые играли роль кабинетов и операционных. Из медсанбата раненых отправляли на автомашинах. Палаток для всех не хватало, поэтому многие лежали под открытым небом. Только через сутки меня перевели в палатку. Чувствовал я себя уже хорошо, только немного кружилась голова.

Поступил приказ об эвакуации медсанбата. Всех с легкими царапинами, в том числе и меня, пригласил главврач. Предложил, чтобы мы, не ожидая транспорта, шли пешком в тыл в сопровождении санитаров и медсестер. Заманчиво идти в тыл, чувствовать госпитальную заботу, заботу о себе людей в белых халатах. Когда очередь дошла до меня, спросили: «Как вы себя чувствуете?» Я ответил, что хорошо, и попросил выписать.

Главный врач посмотрел на меня с удивлением. По-видимому, подумал, не сошел ли я с ума. Тихо произнес: «Не спешите, молодой человек, там еще будете. Оттуда не всем суждено возвратиться». Последовала небольшая пауза. «Ваше желание удовлетворено. Берегите голову, при повторном ушибе могут быть осложнения». Он вручил мне справку, что я находился на лечении. Пожелал мне ни пуха ни пера. Посоветовал по пути зайти в отдел кадров штаба армии, который находился в 5 километрах.

Отдел кадров я нашел с большим трудом. Он находился в маленькой землянке. Я открыл дверь. В конце неширокого прохода стояло что-то наподобие стола. Тускло светила коптилка. За столом сидел один человек. Я напряг зрение, чтобы установить знаки отличия, но не мог, так как перед глазами пошли разноцветные круги, голова закружилась, ощущался приступ тошноты. Подумал: «Прав врач». «Разрешите войти?» Послышался ответ с веселой ноткой: «Вы уже вошли». «Извините, товарищ», – я сделал паузу. «Я майор, товарищ старший лейтенант. Что вам угодно?» «Я к вам зашел по пути и рекомендации главврача медсанбата». Протянул ему справку. Он внимательно прочитал ее, спросил: «Вы были контужены?» «Не знаю. Или контузия, или ушиб». Коротко рассказал, как получилось. «Вам еще рановато в свой полк». Майор покрутил телефонный аппарат, проговорил тихо в трубку: «Лейтенант, ко мне». Через три минуты явился щегольски одетый лейтенант. Хотел доложить, и, по-видимому, это получалось у него отлично. Майор не дал ему выговорить, опередил: «Отведите старшего лейтенанта к полковнику М.».

Мы пришли к хорошо замаскированной палатке. Лейтенант вошел туда первый, затем жестом позвал меня. Один край палатки был откинут, вероятно, для освещения. За столом сидели двое – полковник и член Военного совета, которого я кормил консервами. Я доложил: «Старший лейтенант Котриков, командир батальона из 311 дивизии прибыл для дальнейшего прохождения службы». «Что с вами, товарищ Котриков?» – спросил меня член Военного совета. Я заикнулся ответить, но полковник перебил, обращаясь к члену Военного совета. «Вы его знаете?» Последовал ответ: «Да!» «Говорите, Котриков!» Я рассказал о первом и последнем бое в 311 дивизии и о том, как попал в госпиталь. «Подойдет», – проговорил полковник. «Не возражаю», – ответил член Военного совета. «Надо сделать запрос по месту рождения и в воинскую часть». «Это длинная история», – перебил его член Военного совета. «Что делать», – снова заметил полковник. «Тебе виднее, но эти ребята не подведут. Прошел с боями с Литвы от границы с Восточной Пруссией, был ранен и снова на фронте». «Решено!» – проговорил полковник. «Свободны, товарищ старший лейтенант». Дежурный отвел меня в палатку с постелями. Я лег и быстро уснул. Разбудил дежурный: «Срочно к полковнику». Началась устная мандатная комиссия. Рассказывал и писал: где родился, учился и так далее. Полковник интересовался каждой мелочью моей недолгой жизни. Допрос продолжался долго. В течение дня полковник вызывал меня три раза. Все одно и то же. Как сказка про белого бычка. Наконец, он мне объявил: «Назначаю вас командиром группы, направляемой в тыл врага. Цели и задачи группы, – он перешел на шепот, – в данное время в тылу у немцев, в лесах Ленинградской, Псковской областей бродит много красноармейцев и командиров, отставших от своих частей, попавших в окружение. Люди не осведомлены об истинном положении на фронтах, слепо верят в геббельсовскую пропаганду. Партизанских отрядов не организуют, боятся, избегают вступления в действующие. В плен тоже не сдаются, боятся. Ваша задача – собирать этих людей в группы, подразделения и направлять к своим. Сплошной линии фронта еще нет».

Полковник не успел дать полного инструктажа. Над лесом с пронизывающим воем сирен, брошенных бомб, строча из пулеметов, пронеслись немецкие самолеты. Засвистели пули, задрожала поверхность земли от сильных разрывов. Застонал, затрещал русский лес, повалились на землю вершины и сучья деревьев, скошенные пулями.

Полковник лег на землю рядом со столом. Я продолжал стоять. «Ложись!» – кричал полковник. Самолеты два раза пролетали рядом, километрах в двух от нас сильно бомбили. Полковник встал, вернее, вылез из-под стола, стряхнул с себя пыль и приставшую хвою. Заговорил: «Сволочи, нащупали штаб и бомбили почти в цель». Затем набросился на меня: «Ты что храбришься? Тебе жить надоело? Стоит как истукан. Запомни пословицу: береженого бог бережет. Сейчас ближе к делу. Я познакомлю тебя с товарищем Дементьевым. Это гражданский человек. Отлично знает местность заданных вам районов. Поэтому его советы для тебя будут полезны всегда. Слушайся его как родного отца. Сейчас познакомься с ребятами. Они все средние командиры и политруки. Пошли, я тебя представлю».

Мы прошли примерно 500 метров по тропинке. Полковник воскликнул: «На ловца и зверь бежит! Вот и Дементьев». Мы подошли к сидевшему под раскидистой елью человеку средних лет, одетому в гражданский костюм. Полковник по-узбекски сел рядом с ним. Сначала три раза хлопнул ладонью по плечу, затем протянул руку, проговорил: «Как дела, старина? Привел тебе командира. Прошу любить, жаловать и беспрекословно выполнять его распоряжения». Дементьев окинул меня взглядом с ног до головы. Встал, протянул руку. «Будем знакомы, Дементьев, ваш проводник». Я ответил после пожатия его руки: «Старший лейтенант Котриков». «Очень приятно познакомиться с молодым человеком, уже имеющим опыт в войне».

Мне в лицо ударило жаром. Комплименты были неприятны. С волнением ответил: «Опыта не имею. В боях участвовал». Дементьев приложил палец к ордену Красной Звезды, затем к медали "За отвагу", сказал: «Вижу».

Полковник тяжело поднялся с земли, с улыбкой заговорил: «За что кукушка хвалит петуха, за то, что хвалит он кукушку. Хвали его, Котриков. Пошли к ребятам, они ждут».

Ребята нас не ждали. Четверо резались в домино. Остальные ждали очереди и шумели: «Игра на мусор». «Пеликанов Володя, ты как сюда попал?» – крикнул я. Пеликанов вскочил на ноги, подбежал ко мне. «Котриков, ты живой?» «Как видишь!» «Полковник Чернов говорил, что ты погиб. Он сам видел, как снаряд взорвался под ногами лошади. Даже лошадь приподняло в воздух».

«Ладно, ребята, в своих чувствах потом разберетесь. Времени у вас на это хватит. Сейчас слушайте меня. Представляю вам командира вашей группы, Котрикова. Он и Дементьев ознакомят вас с задачами. Коротко: надеюсь, вы знаете, что пойдете в тыл врага. Враг коварен, хитер и силен. Задание ваше правительственное, ответственное. Оно опасное для выполнения, требует много риска, выдержки и большой физической силы. Подобрали мы вас не случайно. Наша партия и правительство верят вам, считают вас преданными Родине, партии, народу. Всего вас двенадцать человек, все средние командиры. Половина – политработники. Вас шесть коммунистов и шесть комсомольцев. Мы верим вам и поэтому посылаем вас на это ответственное задание. Знаем, что для защиты Отечества вы не пожалеете своей жизни. Товарищ Котриков, вот вам список вашего личного состава, ознакомьтесь, – полковник передал мне листок бумаги. – По всем вопросам связь имейте только со мной или моими заместителями. Я вам всем доверяю, но код должен знать один из вас. С кодом ознакомлен товарищ Дементьев. По возвращении к своим на проход через линию фронта каждый из вас получит пароль».

Я в присутствии полковника выстроил ребят. Вот они, стройные, обтянутые ремнями портупеи, молодые, смелые:

Пеликанов Володя, лейтенант;

Кропотин Николай, политрук, радист;

Сидоренко Федор, политрук;

Завьялов Григорий, старший политрук;

Кошкин Василий, лейтенант;

Шустов Аркадий, политрук;

Пестов Иван, лейтенант;

Слудов Иван, лейтенант;

Евтушенко Прохор, лейтенант;

Шевчук Петр, политрук.

Одиннадцатым в список я записал себя. Двенадцатым был Дементьев. «Двенадцать – число счастливое, – сказал полковник. – Желаю вам, товарищи, удачи. Продолжайте знакомство с ребятами до совещания». Полковник ушел.

«Ребята, садитесь вокруг меня. Коротко ознакомлю с поставленной перед нами задачей», – заговорил Дементьев. Он разложил карту Ленинградской, Псковской областей: «Смотрите сюда. Немцы рвутся вглубь страны по шоссейным и железным дорогам. У себя в тылах они оставляют небольшие гарнизоны, тоже только в населенных пунктах, расположенных вдоль шоссейных и железных дорог. В населенных пунктах, расположенных далеко от шоссейных и железных дорог, нога оккупанта пока еще не была. В лесах осталось много наших красноармейцев и командиров. Люди пробираются к своим, но истинного положения не знают. Не знают и местонахождения нашей армии, линии фронта. Наша задача – организовать этих людей и вывести из немецкого тыла. Поэтому мы сегодня вечером отправимся в глубокий тыл врага. Пока в район Новгорода и Шимска. Если дела пойдут хорошо, возможно, из Шимска повернем в районы Луги, Пскова, Порхова».

«О…о…, – протянул Шевчук, – это же сотни километров пешком, без пищи. Трудное дело, товарищ Дементьев». Дементьев нахмурил брови, внимательно посмотрел на Шевчука. «А вы думали как, товарищ Шевчук? Не попросить ли нам легковые автомашины и с триумфом под звон фанфар прокатиться по тылам врага. Не забывайте, товарищи, война! Она только начинается. Продлится она, возможно, год, два, а может и три».

Он коротко останавливался на делах нашей армии и на положении на фронтах. Завершить беседу ему не удалось, снова с оглушительным воем сирен и бомб над лесом появились немецкие самолеты. Снова задрожала земля от разрывов бомб, застонал и затрещал лес, принимая на себя тонны металла. Поднялась паника, бойцы побежали вглубь леса, передавая из уст в уста: «Нас окружают!» Штабное хозяйство, палатки и домики разбирались и вместе с ящиками и бумагами, пишущими машинками, рациями и прочим скарбом наскоро грузились на автомашины, конные повозки и отправлялись. Немцы не думали двигаться в лес. Заняв линию обороны по железнодорожной насыпи, укреплялись. Мы тоже вместе со штабным скарбом двинулись вглубь леса.

Пройдя около 15 километров, в одном из населенных пунктов вымылись в бане, получили новое обмундирование, вооружились немецкими автоматами. Выдали нам документы, уполномочивающие на формирование отрядов в тылу врага с целью соединения с Красной Армией. Каждому вручили по пачке, более 100 штук, обращений партии и правительства к попавшим в окружение и оставшимся в тылу врага, к бойцам и командирам, обращение к местному населению объединиться в партизанские отряды, бить врага, где бы он ни показался. Нас снабдили данными нашей разведки о расположении немцев в населенных пунктах Ленинградской и Псковской областей.

Нагрузившись сухими продуктами, мы тронулись в путь. Дементьев не только отлично ориентировался по карте, но и отлично знал все села и деревни по нашему маршруту. В Ленинградской области он проработал более 20 лет на комсомольской и партийной работе в разных районах.

Наступил сентябрь. Осень вошла в свои права. Дни стали не только короткими, но и холодными. Вместо белых ленинградских ночей наступили темные и длинные. Лес готовился к зимней спячке, деревья и кустарники прекращали свой рост. Прихваченные легкими осенними заморозками листья принимали разноцветную окраску. Поспели осенние лесные ягоды, брусника, клюква, калина и рябина. Из района Любани мы продвигались в район Новгорода. Вначале шли ночами. По незнакомой местности – лесами. Несмотря на опыт и знание Дементьева, проходили по 15-17 километров в сутки. Шли лесом. Населенные пункты старались обходить подальше. Для ночлега выбирали удобные и безопасные места. В первые двое суток нами был организован отряд в 600 человек. В основном из людей, принимавших участие в боях за Новгород, Любань, Чудово. Многие были из 311 дивизии. Было предложено выбрать на добровольных началах, кому вести людей. Все молчали. Дементьев предложил кинуть жребий. Из участия в жребии исключил меня, себя и радиста Кропотина. Дементьев вырвал из блокнота несколько листов, изготовил девять одинаковых листочков. На последнем написал «возглавить группу». Затем скрутил бумажки в трубочки. Снял с меня пилотку, положил их. Жребий вытащил Аркадий Шустов. Он остался недоволен. Очень просил, чтобы его не посылали. Вместо удовлетворения его просьбы Дементьев наметил ему маршрут, по которому вести людей. Еще раз проинструктировал, дал полезные советы на случай обнаружения немцами. Людей перед маршем разбили по ротам, взводам и отделениям. Назначили командиров. Многие жаловались на голод, слабость и даже болезнь. Я подошел к рослому и плотному красноармейцу. Он кричал: «Надо сначала накормить, а потом идти!» «Ваша фамилия?» «Огнев». «Откуда?» «С Алтайского края!» «Откуда с Алтая?» «Со Степного района!» «Вроде в Алтайском крае такого района нет?» «Из Кулундинских степей», – послышался ответ. «Но ведь Кулундинские степи – это Казахстан». «Не все в Казахстане, немного досталось и алтайцам. Были неправильно установлены границы при образовании Казахской ССР. Казахи незаконно прихватили много земель бывшего Западно-Сибирского края». «Давно в армии?» «С 1939 года». «Где ваше оружие?» «Потерял, товарищ старший лейтенант!» «Принимали присягу?» «Да!»

Веселье и словоохотливость у Огнева исчезли. Говорить стал взволнованно, слова в гортани застревали. Он понимал, что разговор подходит к финишу. На помощь ему пришел сосед. Он скороговоркой проговорил: «Товарищ старший лейтенант, разрешите сходить и принести винтовки, они находятся рядом». «Разрешаю, – сказал я. – Сколько вам потребуется времени и человек?» «Там двадцать две винтовки, – ответил красноармеец. – Они рядом, достаточно четырех человек». Через пять минут они принесли винтовки, подсумки и один ручной пулемет с заряженными дисками. К винтовкам потянулись руки, но он закричал: «Вручу только хозяевам». Вести разборы было не место, и не было на то времени. По-видимому, на людей крепко действовала немецкая пропаганда. Новые немецкие порядки наводили страх и ужас. На полях, в лесах валялись миллионы листовок, призывающих всех вернуться к мирной жизни, так как немцы уже победили Россию. Всюду были расклеены объявления, наводившие страх на все живое, где приказывалось населению пройти регистрацию в комендатуре, получить пропуска. Задержанные с оружием считались партизанами, на месте расстреливались. Оказавшие сопротивление вешались.

Аркадий Шустов распрощался с нами, увел первую группу людей в 600 человек. Многие из них не имели никакого оружия, кроме отращенных ногтей, бород и наполненного грязью волосяного покрова. Они говорили, что по дороге к своим приобретут оружие. Предъявлять к ним требования мы не имели права. Знали, по прибытии к своим с ними будут разбираться. Законы военного времени в эти тяжелые для родины дни были чрезмерно жестоки. Проштрафился или ошибся – пощады не жди. На карту ставилось все. Поэтому с людьми не очень считались. Народ об этом тоже прекрасно знал. Поэтому многие воины, попавшие в окружение, чья территория была оккупирована, пробирались домой. Одни проходили регистрацию в комендатуре и работали на немцев, другие скрывались и уходили к партизанам. Те, кто находился далеко от родины, сдавались в плен.

Когда люди во главе с Аркадием Шустовым скрылись за первым поворотом лесной дороги, мы снова двинулись на поиски новых людей, желающих пробраться к своим. Погода хмурилась. Солнце скрылось за сплошными облаками. День стал пасмурным. Временами моросил мелкий дождь. Свинцового цвета облака, низко опустившиеся над землей, медленно проплывали над нашими головами. Плащ-палатки на нас намокли. Микроскопические капли проникали сквозь плащ-палатки и достигали тела. Я хотел сделать привал: погреться, пообедать и обсушиться. Дементьев сказал: скоро будет небольшая деревня, немцев там нет, сделаем привал, отдохнем в человеческих условиях.

При выходе в поле в направлении нас двигалась колонна людей. Шли они организованно. Кто они, определить было трудно. Мы замаскировались в густом ельнике на опушке. Шли они уверенно. «Наши», – сказал мне Дементьев, когда они приблизились на расстояние 400 метров. «Вижу, – сказал я. – Выйдем навстречу». Из деревни выехали трое конников. Лошадей направили вдогонку движущейся колонны. «Не надо показываться, пока наблюдаем», – сказал Дементьев. Конники догнали колонну, резко осадили лошадей. Некоторое время ехали рядом, сбоку колонны и в 50 метрах от нас остановили людей. Двое из них спешились, отдали поводья третьему, который остался в седле. Один был в звании полковника, другой – майор. Оба были одеты в новенькие офицерские плащи. Полковник зычным голосом крикнул: «Подтянись! Равняйсь! Смирно! Перестроиться в шеренгу по два!» Усталые солдаты не спеша перестраивались, сыпались ругательства в их адрес – "стадо баранов, свиней" и так далее. Начался опрос: «Кто вы такие, куда следуете?» Красноармейцы отвечали, что пробираются к своим. «Кто из вас старший?» Все молчали. «Кто офицеры: два шага вперед». Никто не выходил. «Старшины, старшие сержанты, два шага вперед». Шеренги не шелохнулись, все стояли на местах. «Неверно, что здесь все рядовые». В это время один парень вышел из строя и сказал: «Я сержант». Дементьев шепнул: «Пора! Будьте готовы, это провокаторы!» Мы вышли из леса. Не доходя 20 метров, полковник крикнул нам: «Стоять на месте. Кто вы такие?» Дементьев ответил за нас: «Ленинградские ополченцы, большинство студенты. Разрешите встать в строй и присоединиться к вам, товарищ полковник?» Полковник грубо одернул: «Я не спрашиваю вашей профессии, олух. Какая воинская часть?» Дементьев ответил: «Прибыли в пополнение и не нашли своей дивизии, а сейчас в окружении, не знаем, куда примкнуть». «Ты что – вечный студент?» «Нет, – ответил Дементьев, – я преподаватель». Ответ, по-видимому, подозрения не вызвал, и он разрешил встать в строй. Майор бесцветными глазами зорко наблюдал за всем строем. Сержант, вытянувшись под стойку "смирно", стоял перед строем. Полковник подошел к сержанту, внимательно посмотрел на его грязное, обросшее, давно не мытое лицо. Затем перевел взгляд на прожженную во многих местах, видавшую виды шинель, сказал: «Назначаю его старшим. Он поведет вас в село К.» «Разрешите, товарищ полковник? – крикнул кто-то из строя. – Это село еще 20 августа было занято немцами». Полковник криво улыбнулся, ответил: «Наши отбили его у немцев». Дементьев толкнул меня в бок, шепнул: «Будь начеку. Он врет. В селе немцы». Полковник заметил поворот головы Дементьева, крикнул: «Вы, наука, что еще там за разговор в строю. Немедленно прекратить!» Майор искоса рассматривал нас. Мы отличались от всех новизной обмундирования. Обуты были в сапоги. Лица у всех чистые, бритые. Под плащ-палатками были заметны автоматы. Это его настораживало. Еще раз подтвердились догадки Дементьева: провокаторы.

В это время из леса вышла группа солдат – восемь человек. Один из них, по-видимому, офицер. Одет был по-летнему в гимнастерку, на худой груди его красовался орден Красной Звезды. Широкий ремень, с портупеей, плохо затянутый на животе, сполз на правое бедро под тяжестью кобуры. Знаков различия не было. Все бойцы были вооружены винтовками, а один даже нес ручной пулемет. Было видно, что эта боевая группа на провокации немцев не пойдет. Увидев их, полковник замолчал, и когда они подошли вплотную к нам, он грубо скомандовал: «Становись в шеренгу по одному!» Выстроил их против нас. Затем скомандовал: «Положить на землю оружие!» С неохотой, но они его команду выполнили. Подойдя вплотную к командиру, начал оскорблять всю группу изменой Родине, трусостью. У командира требовал сдачи пистолета, но тот отказался сдавать. Потребовал от полковника предъявить документы. Полковник медленно полез в свою кобуру, чтобы покончить с супротивным командиром, но в это время по команде Дементьева из-под плащ-палаток выглянули 11 стволов автоматов, и короткие очереди над головами полковника и майора заставили их поднять руки вверх.

Дементьев выскочил из строя, повелительно приказал стоять в строю, а сложившим оружие подал команду взять оружие. Подойдя к полковнику, отнял у него русский пистолет ТТ, затем из кармана при обыске вынул немецкий парабеллум. У майора оказался парабеллум и в кармане бельгийский никелированный наган. Сидевший верхом и державший лошадей человек, видя, что начальство разоружено, выпустил из рук поводья охраняемых лошадей командиров, бросился галопом наутек. Автоматная очередь Пеликанова догнала его. Он выскользнул из седла, неуклюже упал на землю. Лошадь с седлом умчалась в деревню. Две охраняемые им лошади стояли спокойно. Пеликанов, конник и большой любитель лошадей, подошел к ним, взял за поводья, отвел в лес, привязал. Раненого адъютанта, упавшего с лошади, принесли. Над лесом, урча, пролетала немецкая "рама". Дементьев приказал связать руки полковнику и майору и всем двинуться в лес. Человек в портупее с пистолетом оказался старшим политруком, с группой солдат своей роты пробирался из окружения к своим. За спасение он расцеловал Дементьева, записал его адрес. «Если останусь жив, после войны обязательно встретимся». Начался допрос полковника и майора. Полковник выкручивался, предъявлял документы, но майор и раненый адъютант молчали. Оба были чистокровные арийцы, по-русски говорили, но с большим акцентом. Дементьев приказал радисту Кропоткину связаться со своими и спросить, что делать с пойманными провокаторами. Был получен короткий ответ: доставить всех троих в Зенино в сопровождении одного из офицеров группы. Притом под личную ответственность Дементьева.

Провокатор догадался, что о его поимке связывались с командованием Красной Армии, поэтому попросил Дементьева на разговор наедине. Дементьев подумал, что задержанный откроет какую-нибудь важную военную тайну, но как только мы покинули их, отойдя на расстояние 20-25 метров, он стал уговаривать Дементьева вместе с ним провести всех к немцам, за это обещал райскую жизнь и любую должность в оккупированной России. Он говорил, что война закончится к 1 октября, немцы уже на подступах к Ленинграду, Москве. «Коммунистическое правительство из Москвы эвакуируется на Урал. Русская армия деморализована, беспорядочно не отступает, а бежит, все ее оснащение осталось в наших глубоких тылах. Наши разведчики говорят, что сибирские дивизии, прибывающие на защиту Москвы, вместо винтовок и автоматов вооружаются вилами, ломами и дубинками, как первобытные люди. Руки наших доблестных солдат не дрожат, они сумеют перестрелять все тех, кто не захочет покориться». Дементьев внимательно слушал его бред про завоевание России и, чуть ли не извиняясь, перебил его: «Скажите, пожалуйста, а вы какой национальности?» «О, я, чистокровный ариец, – напыщенно проговорил провокатор. – Русский язык я знаю превосходно, потому что родился и вырос в России. Окончил в Саратове на Волге русскую девятилетку, а с приходом фюрера к власти мы переехали в Германию». Он даже похвалился, что он член национал-социалистической партии Германии, окончил университет. Он считал, что культурный, задумчивый Дементьев завербован. Даже просил развязать ему руки. Но Дементьев сказал, что не может, что у него есть командир, и показал на меня. «Что скажут мне солдаты? Видите, как внимательно они за нами наблюдают?» Немец перешел на шепот: «Мы с этими свиньями разделаемся, как только прибудем к нашим, я уверен. Мы сумеем их обмануть, вместо красных приведем к немцам». Он уже мечтал о железных крестах, о повышении в звании и чине. Но Дементьев так же культурно, не повышая голоса, сказал как бы между прочим: «Мечты, мечты, где ваша сладость». Немец насторожился и спросил: «Что вы этим хотите сказать?» «Вот что, господин, вас звать, кажется, Гельмут? – Немец кивнул головой. – Коммунисты не продаются. А что наша армия отступает, а иногда в отдельных местах и бежит, это верно. Вы, господин Гельмут, слишком рано предвкушаете победу. Придет время, и если немногим немцам суждено будет остаться в живых, они побегут быстрее нашего. Коммунисты умирают, но не сдаются. Чем черт не шутит, если тебе суждено будет остаться в живых, в чем я сомневаюсь, то в недалеком будущем немецкие солдаты будут кричать не "Русь капут", а "Гитлер капут"». Немец испуганно заерзал на месте, хрипловато спросил, уже не на изысканном русском языке, а с большим немецким акцентом: «Что, меня расстреляйт?»

Дементьев спохватился, что немного переборщил, и снова ласково сказал: «Нет, зачем стрелять человека, который обществу и нашей армии принесет большую пользу. Стреляют у нас не всех: кто честно раскрывает тайны врага, тем жизнь сохраняют». Из груди у немца вместе со вздохом вылетели слова: «Я расскажу все, что знаю». «Хорошо! – сказал Дементьев. – Вы мне ответьте только на один вопрос, а остальное все расскажите нашему командованию. Вы это прекрасно знаете, – предупредил Дементьев. – Как по немецкому разработанному плану будет осуществляться контроль населения сел и деревень, что, в частности, сделано в Ленинградской области?» «Эти вещи не касаются нас, разведчиков, – сказал немец, – но я немного в этом компетентен. Во всех городах, крупных поселках, а также в деревнях и селах, расположенных по шоссейным и железным дорогам, немецкой армией оставляются небольшие гарнизоны до прибытия таких особых тыловых войск, как полевая жандармерия, которая организуется гестапо. Комендатура назначает коменданта и начальника гестапо в основном из числа преданных фашистов, ненавидящих не только евреев и коммунистов, но и всех славян».

Немец не забыл еще раз намекнуть: «Не дай бог в вашем положении с оружием попасть в их лапы. Эти люди сразу не расстреляют, а применят все способы пыток, существующие в наше время. Комендатура с гестапо, как вам лучше сказать, как бы ваш сельский совет, будет обслуживать чуть больше деревень и сел. На их совести знание всего народа, проживающего на ограниченной территории, всего имущества населения, скота и так далее. Они в деревнях и селах назначают старост, подбирают русских полицаев из числа бывших заключенных, сыновей кулаков и прочих недовольных советской властью людей». Немец на несколько секунд задумался и торжественно полушепотом проговорил: «Эти вопросы фюрером продуманы блестяще, да притом у нас в этом большая практика, которая проведена в оккупированных странах Европы». Дементьев снова спросил: «И все это проделано уже и в Ленинградской области?» Немец покачал головой, дал понять, что далеко не все, но со временем будет сделано все. Дементьев поблагодарил немца за откровенный разговор, затем велел его увести. Созвал нашу группу и пригласил старшего политрука Петрова.

Снова тянули жребий, кому вести немцев и группу. На сей раз повезло Васе Кошкину, он вытащил бумажку со словом "жребий", выругался и отошел в сторону. К нам прибывало пополнение. Люди инстинктивно находили нас. Красноармейцы небольшими группами и в одиночку крались по опушке леса или открыто шли по проселочным дорогам в деревню, где мы остановились. К вечеру сформировался целый отряд около 400 человек, который разбили на отделения и взводы. Командиром отряда был назначен старший политрук Петров, комиссаром – Вася Кошкин.

Раненый немец, состояние которого было очень плохим, кроме ранения в спину в область почек при падении с лошади сломал руку и вывихнул ногу. Соорудили носилки из его плащ-палатки и тронулись в путь, когда чуть стемнело. Петрову очень хотелось, чтобы раненого немца несли сами немцы, но Дементьев не разрешил и наказал Кошкину не разрешать этого делать, руки немцев ни при каких обстоятельствах не развязывать и самому зорко следить за ними. Им был дан маршрут в 60 километров, который они должны были преодолеть почти за одну ночь и половину дня.

Мы двинулись дальше, покинув гостеприимную деревню. Прошли 7 километров. Дементьев предложил мне послать кого-нибудь в деревню, узнать, что слышали жители о немцах. Я сказал, что пойду сам. Вышел на середину деревни, перепрыгнул через примитивный плетень и огородом подошел к избе. Окна во всех домах были замаскированы, поэтому не видно было ни одного отблеска света. Приложив ухо к бревенчатой стене, услышал негромкий женский голос и густой мужской бас. О чем они говорили, разобрать я не мог, так как до моего уха долетали только отдельные слова.

Прислушиваясь к словно вымершей деревенской улице, тихо перелез через забор и с улицы постучал в окно избы, откуда сразу же послышался ответ: «Кто там?» Я негромко сказал: «Выйдите на минуточку». Снова тот же голос: «А кто вы?» Я ответил: «Свой!» «Но кто вы свой?» «Не бойтесь, выходите, в обиду вас никому не дадим».

Слышно скрипнула дверь избы, затем легко проскрипел засов в сенях, на улицу вышел старик с длинной бородой, не по сезону в шапке-ушанке. Подойдя к нему, я сказал: «Здравствуй, дедуся». Он снял шапку и сказал: «Здравствуйте». «Где можно с вами побеседовать?» Он показал рукой на избу. Я возразил: «Не надо беспокоить семью». Предложил: «Пойдемте в огород».

Мы прошли до самого конца огорода, как по команде присели оба на корточки. Дед охотно отвечал на все мои вопросы. Он говорил, что в деревне немцев еще не было. Неделю тому назад появился бывший тюремщик, спекулянт, которого за спекуляцию судили 5 лет назад и которому дали 10 лет. Он ходил к немцам, и его назначили старостой. Сегодня он собирал сходку в избе Матрены-вдовы. Молодых агитировал вступить в полицаи. Называл новые немецкие порядки лучше старых. Хвалил немцев по всем швам. В полицаи вступить еще никто не согласился. Петька Фомин ерзал на стуле, ему, по-видимому, хотелось носить немецкое оружие, и он хотел сказать об этом, но на него угрюмо посмотрел его дядя Проня, и он сразу замолчал.

Дед за 10 минут ознакомил меня с жителями всей деревни и их настроением. Немцев все ненавидели, но были и такие, которые ждали их. Я на всякий случай спросил, где живет спекулянт Федька Спирин, он сказал, что на его порядке направо второй дом с краю.

«Прихватить с собой спекулянта», – думал я. Дементьеву может не понравиться. Но и медлить было нельзя, болтливый дед мог смекнуть и тут же при моем исчезновении сообщить Федьке. Я решил рискнуть и вместе с дедом вышел на деревенскую улицу. Так как опасаться было некого, подошел к дому Федьки. Громко постучал в дверь, услышал торопливые шаги. Дверь отворилась, и передо мной появился скуластый плотный мужчина с бритой головой. «Вы будете Федор Спирин?» «Да!» – вяло ответил он. «Прошу вас следовать впереди меня, шаг влево, шаг вправо, стреляю без предупреждения». «За что такая немилость?» – хрипло выдавил он из себя. «Идите без разговоров, – сказал я. – Прямо по дороге в поле, а там скажу». Он шел впереди меня, ноги в коленях у него дрожали. Не оборачиваясь, глухо спросил меня, чувствовалось, что во рту его было сухо, как в песках пустыни: «Куда вы меня ведете?» «В наш штаб». «А для чего?» «Для призыва в армию». Он сразу выпрямился, расправил плечи и бодро зашагал. Когда я привел его к ребятам, его обыскали, но в карманах ничего не нашли, кроме кисета с махоркой. Я отозвал Дементьева в сторону, рассказал, что узнал от старика. Он внимательно выслушал меня, сказал: «Правильно решил, что привел Федьку». Дементьев подошел к ребятам, где сидел Федька, строго спросил: «Зачем выходил к немцам?» Лица Федьки не было видно в темноте, но бледность его чувствовалась. Его затрясло, как малярийного больного. Он начал, задыхаясь, не договаривая слова, невнятно объяснять. Путался: то к сестре ходил, то шел из мест заключения.

Дементьева, несмотря на его железную выдержку, болтовня Федьки вывела из терпения. Повысив голос, он сказал: «Перестань трепать языком. Твоя цель и твои планы нам ясны. Но ты подумай, срок тебе для этого пять минут. Верно служить будешь фашистам или нам?» Голос Федьки сорвался: «На верность могу принять присягу». «А раз так, то пойдем к тебе домой. Ты нам напишешь клятву о том, что ты, гражданин Советского Союза Спирин Федор Иванович, клянешься честью и своей жизнью ненавистного тебе врага, немецкого фашиста, уничтожать при всех удобных случаях, вредить ему везде, показывать ложные следы патриотов и производить разного рода диверсии и так далее».

Дементьев, Пеликанов и я пошли в деревню следом за Федькой. Он постучался домой, женщина лет 50-ти, сутулая, с длинными руками, открыла сени и ввела в избу. Лицо ее было все в глубоких морщинах. У стола на скамьях сидели две девушки, одна невеста, а другая – подросток. По-видимому, сестры. Федька им что-то нечленораздельно буркнул. Они ушли на кухню, отделанную ситцевой цветной занавеской. Он достал с божницы из-за икон свернутую в трубку ученическую тетрадь. Вырвав из нее лист, химическим карандашом коряво написал клятву, расписался, поставил число и вздохнул. Дементьев попросил его выйти с нами. Вышли в огород, Федьке был назван пароль. «Если к вам придет человек, старик это или женщина, в общем, кто бы ни был, и спросит "одолжите иголки с ниткой зашить дыры", вы должны оказать требуемую помощь, явно посильную для вас. Если же попытаетесь кого-либо выдать немцам, вас ждет смерть, притом и от нас, и от немцев. Если наши по каким-либо причинам не сумеют вас уничтожить, то бумага попадет в гестапо, где вас после продолжительных пыток повесят. Ясно вам, Федор?» Он сказал: «Да, все ясно. Буду служить верой и правдой советскому народу и государству».

Дементьев коротко проинструктировал Федьку по всем вопросам: «Немцам пока показывай себя как верного им помощника, на какую бы работу ни выдвинули, соглашайся. Данные для передачи нам старайся нигде не записывать, а запоминать, присматривайся к людям. Полицаев желательно подобрать из своих верных ребят. Зря не рискуй. К людям хорошенько присматривайся». Дементьев подал Федьке руку, и мы тронулись к ребятам.

Ночевали мы в зимнице, когда-то сделанной углежогами. Было приятно растянуться на коротких дощатых нарах. В зимнице было сначала холодно, но после того, как мы укутались шинелями и плащ-палатками, стало тепло, и никому не хотелось при подходе очереди заступать на пост, а затем бодрствовать и снова ложиться, но для здоровых молодых парней ночь была слишком коротка.

На рассвете Дементьев разбудил нас, и мы тронулись в опасный, неизвестный нам путь в направлении Новгорода. Шли мы целый день, старались держаться ближе к деревням, но не заходя в них. К концу дня было собрано более 100 человек. В деревнях уже можно было встретить не только полицая, но и чистокровного арийца. Поэтому заходить в деревни было опасно. Собранные из отдельных групп люди, неделями шедшие из окружения, давно не видели хлеба. Все не просили, а требовали есть. Дементьев с Пеликановым, Пестовым и еще двумя бойцами ушли в небольшую деревню в поисках продуктов, откуда принесли два мешка картофеля и привели тощую раненую лошадь. Мясо и картошка были поделены, бойцы с большой осторожностью, кто сварил, а кто съел полусырое. Всю группу отправили для вывода из немецкого тыла со старшим политруком Федей Сидоренко. Он был направлен по своему желанию по болезни.

Когда-то в детстве Федя болел гнойным плевритом, но потом он вылечился, и болезнь больше не возобновлялась. Но сейчас, осенью, ночлеги на сырой земле, частые дожди не давали просушить одежду, приходилось спать в мокрой, при температуре воздуха иногда доходившей до нуля. Все это пагубно воздействовало на организм незакаленного солдата, сына учителя. Он стал сильно кашлять по ночам. В обеих сторонах грудной клетки появилась страшная хрипота. Находиться с нами ему грозило осложнениями. Он сильно похудел, нос заострился, лицо стало сероватым, походил на живого покойника. Сидоренко увел людей. Среди бойцов были местные жители, которые хорошо знали местность. Когда Сидоренко отправился, нас осталось девять. Продукты питания, не говоря о сильной экономии и бережливости, кончились. Дементьев ежедневно связывался по рации с нашим командованием. Ему, по-видимому, были известны многие тайники с продуктами питания, или рассекречивало их ему наше командование. Он один уходил от нас на несколько часов, а иногда и на полусуток и возвращался нагруженный до предела, но почему-то тайников никому из нас не доверял. Все три отправленные нами группы без всяких приключений соединились с нашими. Об этом передало наше командование. За что всех нас благодарили и просили действовать энергичнее и оперативнее. Время шло быстро, несмотря на всю трудность и переживания.

Уже пошла третья декада сентября. Я шепнул Дементьеву, что сегодня, 22-го, у меня день рождения. «Сколько тебе стукнуло?» – спросил он. «Двадцать три». «По такому случаю надо сделать привал и отдохнуть». Он провел нас через какое-то болото в настоящую глухомань. Мы были поражены, когда обнаружили там группу наших бойцов в количестве 21 человек. У них была одна лошадь, на которую при переходах они вьючили все свое имущество. Старшим у них был невысокого роста красноармеец с густыми нависшими бровями, скуластый. Все звали его Павлом. На вопрос Дементьева, куда следуете, он отвечал: «К своим, а если существуют партизаны и встретимся с ними, то с удовольствием объединимся». «Ваша фамилия?» «Меркулов!» «Кто вы?» «Рядовой горнострелковой дивизии». На предложения Дементьева об отправке большой группы на соединение к своим он ответил, что в лесу сейчас очень много провокаторов, и вместо своих можно попасть в лапы фашистов.

В мой день рождения в этой глухомани мы устроили настоящий праздник. У этой группы ввиду моего 23-летия или просто по причине встречи появился даже спирт, и всем подано было по 70-100 грамм. Продуктов у них было много: и консервы, и всевозможные концентраты супов и каш. Мы вместе обильно пообедали и поужинали, и они, не доверяя нам и нашим документам, ушли от нас ночевать. Мы постарались тоже отойти от места встречи на 2-3 километра. Остановились в еловом лесу, наломали елового лапника, постлали его под густые кроны елей, плотно прижавшись друг к другу, легли вшестером спать, один заступил на пост, еще один продолжал бодрствовать. Дементьев сказал, что пойдет в разведку в близлежащее село. Предупредил: «Будьте осторожны и избегайте повторной встречи с этой группой». Скрылся в наступившей ночной мгле. На посту стоять было неприятно, как командира и по случаю дня рождения ребята освободили меня от поста. После выпитого спирта и сытного обеда я крепко спал среди горячих тел ребят.

Проснулся, когда было совсем светло. Ребята еще спали. Где-то рядом стучал дятел. Ровный, почти что одновозрастный, еловый лес распространялся насколько мог видеть глаз. В него вкрапливались отдельные березы и осины, которые стояли среди остроконечных елей как исполины с приподнятыми вверх сучками. Мощные, но редкие их кроны занимали большое пространство, под ними ютилась молодая ель, не стесняясь и не таясь исполинов. Она прижималась к их стволам гибкими ветвями с жесткой вечнозеленой хвоей. Тянулась кверху и блокировала своими малопропускающими свет кронами все пространство. Ежегодно сбрасывая семена, осины и березы густо обсевают землю под елями, однако всходы от недостатка света гибнут. Я лежал и думал, что между березой, осиной и елью идет беспощадная война, и победительницей здесь вышла ель. Береза с осиной уступили им всю площадь. Выбравшиеся в высоту отдельные исполины старятся, прекратили рост. В мощных стволах сердцевина гниет, образовались дупла. Гниль с каждым годом прогрессирует, захватывает и превращает в труху все новые здоровые участки. Парализуется корневая система. Сохнет крона, отвалится местами кора, но мертвое дерево еще будет годы стоять. В стволе заведутся древоточцы. Санитар леса дятел в поисках пищи будет выдалбливать их из древесины, образуя надрубы. Исполины годы будут стоять, грозя своими мощными мертвыми телами всему живому: «Мы еще подержимся и не уступим своего места». Но время беспрерывно, невозвратно идет. Корни в сырой земле разрушаются, под воздействием микробов и грибков превращаются в удобрение, при сильном порыве ветра мертвый ствол валится на ненавистную им ель, ломая на своем последнем пути все. Ель завоевала площадь, она вытеснила не только деревья, осины и березы, но и травянистую и кустарниковую растительность. Она ввела свои порядки, создала свой микроклимат, привела за собой свою растительность. Это очень короткое описание борьбы ели, березы и осины за существование. При всяком бедствии, обрушившемся на ель, вся площадь снова будет занята березой и осиной, и так происходит смена одной древесной породы на другую. В растительном мире становится тесно. Идет война за свет, влагу и питательные вещества. Но пока человеку хватает места на земле, хватало места и немцам у себя в Германии. Они решили уничтожить наш народ, нашу веками созданную культуру. Вместе с завоеванием нашей территории вводят свои порядки и, как ель, насаждают в наших деревнях, селах и городах свою сорную растительность.

Думы мои были прерваны окриком часового: «Стой! Кто идет?!» Чуть слышно кто-то ответил: «Свои». Ребята похватали оружие, заняли оборону. К нам пришли шесть человек из группы Павла Меркулова. Они просили направить их к своим. Решать, как с ними быть, я не стал. Сказал: «Оставайтесь, при очередной связи с нашими выясним, как быть». Связь со штабом держал Дементьев. Обстановка в нашей армии стабилизировалась. Появились фронта Ленинградский, Волховский и Северо-Западный. С обеих сторон организовались линии обороны на всем протяжении от Черного до Белого моря. Проходить к своим незамеченным было с каждым днем все трудней. Немцы становились бдительней и свирепее.

Один красноармеец подошел ко мне и сказал: «Товарищ командир, разрешите обратиться. Я брожу по лесам с июля. Все это настолько осточертело, порой думаю лучше умереть, чем так жить. Я многое видел и много пережил. У меня только одно желание – к своим пробраться. А где они, свои-то, не знаю. Может, уже за Уралом. Мы много встречали наших людей в защитных гимнастерках и серых шинелях, искавших приют в лесу. Большинство их уже определилось. Многие, досыта набродившись, сдались в плен. Многие в поисках пищивыходили в села и деревни, оказывали немцам сопротивление, были пойманы, расстреляны или повешены, как партизаны. Кое-кто пристроился в своих деревнях к женам. Отдельные смазливые хитрецы подделались к вдовушкам, солдаткам и девкам. Вот такие дела на Руси, товарищ командир». «Парень отпетый, – подумал я. – Палец в рот ему не клади, откусит». Но он был прав, что все окруженцы определены. Кто пробрался к своим, кто нашел партизан. «Обязательно мы вас определим. Без дела не оставим», – ответил я. Он поблагодарил меня и ушел к своим ребятам. Дементьев появился во второй половине дня довольный, в хорошем настроении, побритый, выглядел бодрым. Пришедшим ребятам он посоветовал остаться пока здесь, оборудовать землянку. «Мы к вам будем направлять людей и формировать отряд для отправки к своим». Назначил одного из них старшим. Мы покинули гостеприимный остров, расположенный среди болот. Я спросил Дементьева, почему он оставил ребят на острове без продуктов. Дементьев ответил: «Ребята сказали, что знают большой склад с продовольствием. Я им поручил перенести продукты и попрятать в разных местах. Ребята вроде надежные. Они нам еще пригодятся. А к своим их еще поспеем отправить».

Глава одиннадцатая

Шел четвертый месяц войны. Ежедневно она уносила десятки тысяч человеческих жизней. В этой войне штык с клинком уже были бессильны. Воевала техника. Решающая роль принадлежала танкам, самолетам, самоходным орудиям, автоброневикам, автомашинам и так далее.

В первые дни войны даже немецкие мотоциклы наводили ужас на наших необстрелянных солдат. Немецкая армия была оснащена техникой лучше, чем наша. С первого дня войны они были хозяевами неба и земли. Однако наши люди быстро нашли способы уничтожения фашистских танков и самолетов. Ценой своей жизни наши парни бутылками с горючей смесью уничтожали танки, самоходки и автомашины.

Сентябрь 1941 года был холодным. Белесые осенние кучевые облака быстро бежали по небу. По-осеннему яркое солнце выглядывало из-под облаков и опять скрывалось, образуя на поверхности земли бегущие светлые тени. Листья с деревьев падали, покрывая почву мягким разноцветным покрывалом. Деревья становились почти голыми, удерживали на себе только защищенные от ветра листья, которые при порывах ветра или из-за неосторожно севшей птицы отрывались, медленно планировали в воздушном течении и осторожно ложились на своих собратьев. Белка, свободно гулявшая летом, не обращавшая внимания на окружающую среду, теперь пряталась, прижимаясь к стволу дерева, сучкам и сливаясь с ними в один цвет.

Мы шли болотами и чащобами, стараясь держаться дальше от населенных пунктов. Преследовали нас сойки, раскрашенные во все цвета радуги. Своими криками они призывали к бдительности все лесное население.

Часто вместе с сойками участвовали сороки, которые держались далеко впереди нас, своей трескотней показывали направление нашего движения. Отделаться от этих докучливых птиц можно было только выстрелом.

Не только ночи, но и дни стояли холодные. На поверхности воды намерзал тонкий прозрачный лед.

В темные осенние ночи по чуть заметным лесным дорожкам, не обозначенным на карте, идти было невозможно. Поэтому шли днем. Костры разжигать ночью было опасно, поэтому для сна использовали муравейники, подгребая к ним опавшие листья и покрывая еловым лапником. Получалась мягкая, но холодная постель. Несмотря на легкие осенние утренние морозы, в лесу встречались одиночки и группы в три-четыре человека, одетые в замызганные серые шинели, в пилотках, натянутых на уши, а иногда одетые в гражданские костюмы. Некоторые из них были вооружены винтовками, большинство – безоружные. Многие, по их словам, бежали из плена. Все они были обросшие, грязные. Среди них были провокаторы, подосланные немцами. Люди пробирались домой в оккупированную деревню или село. Немногие стремились выйти к своим и снова воевать.

На одном из привалов радист Кропотин Коля принял радиограмму: «Прекратить бесполезные поиски. Займитесь разведкой. Установить движение войск к фронту. Номера дивизий, численность, род войск. Держите связь с партизанами. Организуйте диверсионные группы».

Полностью текст радиограммы Дементьев всем не объявил. Он сказал, что штаб требует заниматься разведкой.

Обычно Дементьев уходил от нас на сутки или двое, но не более. Как правило, один. На этот раз он сказал, что одному идти стало опасно, в попутчики выбрал меня. Подкрепившись горячей картошкой и половинкой сухаря весом в 50 грамм, во второй половине дня мы тронулись в путь. Старшим группы был оставлен Пеликанов, остались они, как выразился Дементьев, в недоступном для врага месте. Поэтому за их безопасность нечего было беспокоиться.

Мы шли сначала лесом без всякой дороги и даже тропы. Затем вышли на еле заметную заросшую квартальную просеку, которую пересекала небольшая конная дорога. На нее мы и свернули. Через полтора часа вышли в поле. На опушке леса спрятались в густые заросли ели. Вдали виднелась небольшая деревня.

Дементьев внимательно, в течение получаса, смотрел в сторону деревни, затем глубоко закурил и затянулся. Дым изо рта выпустил в рукав и полушепотом проговорил: «Пошли! В деревне немцы».

Мы снова углубились в лес. Шли по незнакомым тропинкам, еле заметным дорогам, а иногда прямо лесом. Ориентироваться было почти не по чему. Но Дементьев шел уверенно, прямо.

С наступлением темноты вышли к одиноко стоящему посреди леса дому. Признаков жизни в нем не было. Подойдя к дверям, Дементьев тихо постучал. Заскрипела дверь избы, затем без всякого предварительного опроса открыли сени. Дементьев дал мне знак стоять на месте, а сам скрылся в темноте сеней. Мне показалась странной немая игра, спросить о которой я не осмелился. Через 3-5 минут он появился и рукой показал мне следовать за ним. В 40-50 метрах от дома были видны очертания бани. Мы вошли в нее, следом за нами явился и хозяин. Он, хорошо замаскировав окно, зажег свечку. В бане было тепло, имелась горячая вода. Я охотно вымылся, но Дементьев отказался. Хозяин был среднего возраста, несколько сутулый, курносый, с резко выраженными скулами и низким закрытым волосами лбом. Он принес хлеба, горшок картошки и кусок вареного мяса. Сидел и наблюдал, пока мы ели, не проронив ни слова.

Когда с харчами было покончено, хозяин забрал горшок и ушел. Мне было не по себе. Я думал, что есть какая-то тайна, которую от меня скрывают. Когда он ушел, я спросил Дементьева, что за игра в молчанку. Он мне ответил: «Ложись, спи, сейчас некогда, по пути расскажу».

Мне показалось, что только я уснул, как тут же был разбужен. Как приятно было спать в теплой бане, притом чисто вымытым. Сборы солдата коротки. Мы вышли из бани. Ночь была темная. На безоблачном небе ярко светили звезды. Всем телом чувствовалась прохлада. Холодный влажный воздух проникал во все поры летней солдатской одежды. Мы шли молча, медленно, сначала по дороге, затем прямо по полю рядом с каким-то селом, снова вошли в лес.

Лесом мы шли напрямую без дороги. На юго-востоке начала отделяться светлая полоска неба. Она постепенно увеличивалась, и появились первые отблески матовой красной зари. Дементьев остановился и тихо сказал: «Мы уже у цели».

Выбрав место поудобнее, мы залегли в 5 метрах друг от друга. Место было действительно удобное, нашему взору за крутым, но не очень глубоким оврагом открывался участок дороги длиной в 200-250 метров. Дно, откосы и края оврага заросли мелкой елью, являлись хорошим препятствием для врага в случае нашего обнаружения. Я мысленно позавидовал Дементьеву, его смекалке разведчика. По шоссе шли редкие автомашины, открытые и закрытые брезентом.

В девятом часу утра начала свое движение испанская воинская часть, по-видимому, входившая в состав Голубой дивизии. Шли конные обозы. Шли колонны солдат. Навстречу им с лопатами и кирками, еле передвигая ноги, грязные, обросшие, изнуренные, в прожженных шинелях, большинство в ботинках без обмоток, шли под конвоем русские военнопленные.

Испанские добровольцы, некоторые со злобой, некоторые равнодушно, а некоторые с сожалением смотрели на людей, обреченных на смерть. Их вели конвоиры с собаками, вероятно, на работу.

Испанцам была уже чувствительна русская зима, хотя стояла глубокая осень. Октябрьские легкие заморозки напоминали, что скоро начнется настоящая зима. Легкая изящная форма, приспособленная для южного климата, с фашистскими знаками отличия, свободно фильтровала чистый холодный русский воздух. Тело, привыкшее к жаре, при ощущении холода становилось бугристым, как гусиная кожа. Они надеялись на легкую победу, большие трофеи в России и ласки русских женщин. Войну представляли уже почти оконченной и ехали добивать разбитую, по словам немцев, русскую армию коммунистов, скрывающуюся в лесах. Об этом шумела испанская и немецкая печать. Войска их больше походили на цыганские таборы. Солдаты в обозах были одеты в смешанную форму, русского мужика и испанскую военную. У многих на одной ноге был валенок, на другой – кирзовый сапог. Холод заставлял отбирать у населения полушубки, тулупы, зипуны, зимнее пальто, некоторые щеголяли в женской одежде. На головах русские шапки-ушанки, женские платки и шали. Ехали они весело, с гитарами и аккордеонами, распевая не только свои, но и русские песни. Немцы на них смотрели свысока и говорили о них с иронией.

Господин Франко посылал им хороших помощников. В населенных пунктах испанские солдаты, как саранча, опустошали всех жителей. Забирали все съедобное, теплую одежду и обувь. Уводили коров, свиней и овец, резали на месте и хозяину оставляли одни рожки да ножки. Увидев курицу, для солдата Франко не составляло труда отстать от своей части до полной победы над несушкой.

Вшивая испанская дивизия занимала оборону по оккупированному побережью озера Ильмень, от устья Волхова до устья реки Шелонь. Город Новгород наполнился непрошеными гостями. До сознания темпераментных южных людей дошло только тогда, когда они начали строить линию обороны и услышали артиллерийскую канонаду, доносившуюся с Волховского фронта, что русская армия не скрывается в лесах, а мощно обороняется.

Нам без движения лежать было холодно, руки и ноги немели, но шевелиться было нельзя, так как по шоссе беспрерывным потоком двигалась испанская вшивая дивизия. Обозы чередовались с артиллерией на конной тяге и пешими пехотинцами. Одно неосторожное движение могло быть замечено, и пришлось бы быстро убегать. От нечего делать в голову лезли разные мысли. Зубы периодами выстукивали чечетку.

Я думал: большинство этих веселых молодых испанских парней обретет вечный покой на новгородской земле. Нет, господа фашисты, преждевременна ваша радость и легкая победа. Если кому из вас повезет, и судьба возвратит в Испанию, до самой смерти вы будете с дрожью в теле вспоминать о России и ее людях. Для нашей армии и русского народа зима хотя и тяжела, но привычна. Мороз и снег будут главными помощниками не вам, а нам. Придет декабрь, и его сменит январь, для нашей армии они будут тяжелые, а для вас – еще тяжелее.

Иногда шоссе пустело, можно было разминать руки и ноги в положении лежа. Надоело лежать и Дементьеву. В половине дня он подал сигнал ползти по-пластунски в лес. Я прополз метров двести, затем встал. Шоссе не было видно. Мы двинулись в обратный путь. Как быстро мы ни шли, согреться я не мог. Не доходя более километра до кордона, где мы ночевали в бане, в лесу нас встретил хозяин и вручил нам набитые продуктами четыре вещевых мешка. Приспособив по два мешка, как навьюченные лошади, мы снова двинулись в путь. Сначала груз казался не очень тяжелым. После прохождения 1 километра он стал тяжелым. Тело холода уже не ощущало, стало жарко, сначала пот появился на голове, через некоторое время рубашка стала липнуть к мокрой спине.

К ребятам мы возвратились в 10 часов вечера. От стояния на посту я был освобожден и спал ночь спокойно, среди теплых тел товарищей. Всю ночь холодный порывистый ветер шумел в кронах деревьев, стучался с силой в нашу хижину, сделанную из плащ-палаток, стараясь ее опрокинуть. Свинцовые тучи, плотно окутав небо, двигались с большой скоростью, временами извергая на землю потоки воды и снежной крупы. Чуть забрезжил рассвет, мы снова двинулись в путь. Целый день шли лесом, к вечеру было выбрано место ночлега.

Более двух месяцев мы скитались по лесу, боясь заходить в деревни, по хмурым лицам ребят было видно, что эти бесплодные прогулки всем надоели. Говорили между собой в отсутствие Дементьева, что шляемся без дела и пользы. С каждым днем от него ждали какой-то определенности, но он молчал. По его виду можно было судить, что в дальнейшем ничего хорошего нас не ждет. Молчание и покорность перешли в ропот. Он снова не ночевал с нами. Отдохнув четыре-пять часов, ночью отправился, забрав с собой радиста Кропотина, Пестова и Завьялова. Нам сказал, что на сей раз уходит на три, а может на четыре дня.

Соорудив из плащ-палаток шалаш, замаскировали его еловыми сучками. Вырыли землянку для приготовления пищи. Мы отдыхали и спали. Дни шли медленно. Прошло четыре дня. Дементьев не появлялся. Ночью от нас ушли Шевчук и Евтушенко, забрали с собой все наши продукты. Нам оставили свои автоматы и боеприпасы. Мы остались втроем. Голодные лежали целый день, и, хуже всего, ни у кого не было табака. Прошла еще ночь. Мы напрягали свой слух до предела. Ждали подхода Дементьева как спасителя от голода, но он не появлялся. Решено было идти и искать что-нибудь съедобное.

Вышли на проселочную дорогу. Встретили старика, который рассказал, что в 4 километрах отсюда его деревня. В деревню девять дней назад пришли 15 немцев во главе с унтер-офицером. Забрали хлеб, картофель и скот. У одной женщины они обнаружили пятерых красноармейцев. Сразу вывели их и на глазах у всего честного народа расстреляли. Женщину за скрытие комиссаров повесили. Двое были тяжелораненые. Трое ребят мечтали вывести из тыла врага своих товарищей. За спасение друзей сами получили смерть. Кто они были, старик не знал, так как их вывели стрелять в одном белье. Он сказал, что все немцы поселились в доме расстрелянной. Охраняет дом один немецкий часовой, и по деревне ходит патруль из русских полицаев. Старик нарисовал нам план деревни, указал все дома и постройки – с окнами, крышами и трубами. Он даже дал нам короткий совет, где лучше схватить патруль. Сказал, что на самом конце деревни стоит старый дом, в котором никто не живет более 10 лет. Окна его забиты досками. Деревянная кровля наполовину сгнила. Патруль, проходя 3-4 метра мимо этого дома, поворачивает обратно. Ходит по одной стороне улицы, так как она более сухая.

Старик возмущался произволом немцев. В русской деревне они чувствовали себя как в родном доме, не только забирали продукты, но и рылись в сундуках. Все тряпки, которые нравились, забирали. Некоторые пытались протестовать против такого произвола. Но после принятия двух десятков розг безропотно мирились с немецкими порядками.

Мы строго предупредили старика, чтобы он молчал о том, что видел нас. О своих пустых желудках мы не сказали ни слова. Нашли большую рябину, на которой было очень много ягод – лакомства дроздов. Мы их набрали полные карманы. Пеликанов остался у рябины подождать пернатых гостей. Наевшись ягод, мы со Слудовым отправились к нашей палатке. Дементьева еще не было, и нам было очень опасно оставаться на этом месте, потому что Евтушенко и Шевчук могли попасть к немцам и при допросе выдать нас.

К вечеру явился Пеликанов с пятью убитыми дроздами. Мы их сварили и чуть подкрепили свои желудки. Но голод еще с большой силой давал себя чувствовать.

Немцев, по предложению Пеликанова, мы решили проучить. Силенок у нас было мало, но ночка темная должна была нам помочь. В 2 часа ночи мы, как хищники, подошли к деревне. На нас троих было 12 гранат, три бутылки с горючей жидкостью, по запасной кассете на автомат. Спрятались все за полуразрушенным домом, стоящим на краю деревни. От дома пахло старостью и ветхостью. В мирное время стоять около него было бы жутко. Но сейчас нервы у всех были напряжены до предела. Все ждали патруля. Минуты казались вечностью. Слышен был стук собственного сердца. Казалось, что стучит оно как молот, и его слышит не только патруль, но и спящие люди.

Патруль с большого расстояния дал о себе знать. Он шел по деревне, насвистывая какую-то мелодию, подражая немцам. Его шаги были слышны за 200 метров. Мы с Слудовым плотно прижались к стене дома, а Пеликанов притаился за углом, вытянув свое гибкое тело, как рысь, готовая к прыжку. Медленно ступая тяжелыми сапогами, патруль подходил к дому. Вот он поравнялся с углом, за которым стоял Пеликанов. Пеликанов мелькнул тенью. Левой рукой зажав рот патруля, правой нанес удар ножом. Мы, стоящие рядом, не слышали ни звука. Тело патруля обмякло и медленно стало как бы садиться на землю. Пеликанов помог ему лечь. Мы, соблюдая интервал в 10 метров, пошли искать дом с немцами. Я шел первый. Рассказ и чертеж старика были оригинальны и правильны. Издали мы определили дом, где спали немцы. Охраны не было, подошли вплотную.

Я заглянул в окно. В это время на мгновение вспыхнула зажигалка и осветила всю избу. От стены до стены, через всю избу были сделаны нары. Маленький домишко превратился в военную казарму. На нарах в разных позах спали немцы. У самой двери на нарах сидел часовой, зажав между ногами винтовку, в момент вспышки зажигалки прикуривал сигарету.

Во все три окна в одно мгновение мы бросили по три противотанковых гранаты. В ночной тишине раздался страшной силы взрыв. Сидевшего у двери часового взрывной волной выкинуло в сени. Потолок в избе обвалился. В довершение мы бросили три бутылки с горючей смесью. Яркое пламя озарило всю улицу. Живые немцы горели под обрушившимся потолком. Слышны были стоны и слабые крики. Контуженный часовой выполз на улицу, волоча за собой винтовку. Слудов с Пеликановым хотели бросить его в горящий дом. «Не надо. Оставьте его, пусть ползет дальше», – крикнул я. Отнял у фрица винтовку и бросил в огонь. Немец переполз на четвереньках улицу и скрылся за домом.

Деревня словно вымерла. На улицу никто не показывался. Ни шороха, ни скрипа дверей. На этом наша операция "Месть", как ее окрестил Слудов, закончилась.

Быстро достигли нашего места базирования, где нас ждал Дементьев. С ним был только один Завьялов. На наш вопрос, где Кропотин и Пестов, он сказал, что об этом потом. Строго спросил: «А где были вы?» Пеликанов рассказал ему об уничтожении немцев. Он обвинил нас в неразумном поступке: «Немцы этого не простят местному населению, и из-за вас могут погибнуть ни в чем не повинные старики, дети и женщины. С этой операцией не надо было спешить. Брать немцев надо было живыми, в чем предоставлялась полная возможность, а затем их судить и вешать, как они вешают наших, чтобы знали они, что за каждого убитого раненого старика, ребенка, женщину есть народные мстители. Одного из них отпустить, пусть идет и расскажет своим, что видел».

Дементьев тихим монотонным голосом еще долго говорил о наших ролях и задачах в тылу врага. Я его прервал: «Не пора ли нам, дорогие товарищи, убегать отсюда. На обсуждение наших поступков у нас хватит времени. Шевчук и Евтушенко украли у нас все продукты. Мы трое суток ничего не ели». Дементьев вытащил из-под ели вещевой мешок с продуктами, где их было немного: три банки консервов, 2-3 килограмма сухарей и концентраты пшенной каши и горохового супа. «Это все?» – спросили мы в один голос. Он ответил: «Да, пока все». Поделил содержимое мешка на нас троих. «А сейчас пошли, на привале пообедаем».

На юго-востоке сквозь сплошную облачность появился белесый поясок, он начал распространяться выше по куполообразному потолку облачного неба, а затем рассвело совсем. Вид у Дементьева был усталым, щеки обросли чуть посеребренной черной щетиной и запали. Резко выдались вперед скулы, глаза округлились. «Что с вами?» – невольно вырвалось у меня, когда он велел мне подойти и шагать рядом с ним. Видно было, что идти ему было очень трудно, поэтому я предложил сделать привал и сварить завтрак из концентратов горохового супа. Выбрали лесную лощину в виде небольшого оврага, развели в выкопанной яме под густой старой елью костер. В котелках варили кто гороховый суп, кто кашу. Тогда только Дементьев нам объявил, что Пестов Ваня погиб, а Кропотин отведен со своей рацией в более безопасное место – таскать за собой рацию было тяжело и небезопасно.

Дементьев снял шапку, мы последовали его примеру и сняли пилотки. Он сказал полушепотом: «Вечная память храброму советскому воину Ване Пестову, погиб как герой. А случилось это так!» Он кивнул головой Завьялову.

Завьялов стал рассказывать: «Кропотина с рацией мы оставили одного на лесном кордоне». Дементьев посмотрел на меня и вставил: «Там, где мы были». Завьялов продолжил: «Дементьев сказал нам, что надо зайти в одну деревню, где нет немцев, и загрузиться продуктами. Староста там свой человек. После ночлега в лесу около восьми часов утра пришли в деревню и вошли в дом к старосте. Местное население нас, по-видимому, приняло за полицаев. Дементьев поздоровался как старый знакомый, называя его по имени и отчеству. Сказал, что нужны продукты. Староста послал своего сынишку в сени, первый раз он принес нам, что смог донести, и отдал нам. Мальчишка ушел за продуктами второй раз и исчез.

Ваня Пестов, наблюдательный и любознательный, вышел в сени и, видя, что мальчишка вышел в огород и кинулся бежать задами деревни, понял, что это измена. Пестов вбежал в избу, крикнул: «Бежим, измена!» Мы выбежали в огород, пробежали не более 500 метров. В деревне залаяли собаки, было видно, что по улице движутся немцы и полицаи с собаками на поводу. Они выбежали в поле и устремились за нами, крича на ходу: «Русь, сдавайся. Сталин капут». Над нами засвистели пули. До опушки леса было еще около километра. Мы бросились в овраг, заросший с обеих сторон кустарником и ведущий прямо в лес.

Дно оврага было ровное, чистое, шириной от 5 до 20 метров. Мы пробежали около километра, но лай собак от нас не отставал, держался на одном расстоянии. Каратели бежали за нами следом, на ходу короткими очередями стреляли из автоматов. Силы были неравные, принимать бой было большим риском. Бежать быстро не могли, так как за день прошли уже более 20 километров. Мы сделали бросок еще метров на 500 по дну оврага. Быстро забрались на склон, двинулись навстречу врагу. Выбрав узкое дно оврага не более 2 метров и удобные для стояния места в густом молодом ельнике, приготовили противотанковые гранаты. Другого выхода у нас не было. Взявшие след собаки от нас не отстали бы. Надо было принимать бой. Лучше погибнуть в неравном бою, чем быть повешенным веревкой за шею на первом толстом сучке. Мы находились на 20 метров выше дна оврага. Места подобрали удобные. Дементьев сказал: «Гранаты кидать по моему сигналу. Я в голову колонны, ты – в середину, а Пестов – в конец». Немцы, ничего не подозревая, шли скученно, держа наготове оружие, изредка стреляя короткими очередями, с силой удерживая собак, рвущихся по нашему следу вперед.

Когда голова колонны поравнялась с Дементьевым, он поднял гранату. Мы разом кинули противотанковые гранаты вниз на немцев. Они, не долетая до земли, разорвались над их головами. Следом было брошено еще по одной гранате Ф-1. Ошеломленные внезапностью люди вместо того, чтобы бежать вперед или назад по дну оврага, скучились, как стадо баранов, у многих потянулись кверху руки. Их было 36. Они все от взрыва гранат легли на землю. Много было убитых и раненых. Длинными очередями застрочили наши автоматы по скучившимся, лежавшим немцам и полицаям.

Уцелевшие люди и собаки бросились назад. Пестов кинул еще одну гранату в убегавших и медленно повалился на дно оврага. Уцелевшие немцы и русские полицаи убежали. Мы быстро опустились на дно оврага. Подошли к Ване Пестову, он был мертв. Пуля вошла в правый висок и вышла на левую сторону головы, чуть выше уха. Пятнадцать человек лежало убитых, из них один полицай. Погибли две немецкие овчарки».

Завьялов в качестве доказательства высыпал из вещевого мешка три парабеллума, 21 автоматную кассету и около 40 пачек немецких сигарет «Прима», документы одного офицера и двух полицаев.

«Ваню Пестова мы отнесли примерно на километр от места гибели, пока не схоронили, а замаскировали листьями и сучками, так как в овраге снова послышалась автоматная стрельба. Опомнившиеся немцы шли уже обоими берегами и дном оврага, но медленно и с большой опаской. Нам дали возможность уйти от преследования».

Пока Завьялов говорил, мы съели свой скудный завтрак и не наелись, а только раздразнили желудки, есть хотелось еще больше. «Пошли, товарищи», – с хрипотой в голосе проговорил Дементьев. Все поднялись и пошли. «Нас осталось пятеро из двенадцати. Что нас ожидает сегодня-завтра, неизвестно. Смерть не страшна. Страшен холод и голод. Всего страшнее ранение и болезнь. Это страшнее смерти».

Шли мы целых два дня. Поверхность земли замерзла, хорошо приподнимая человека над грязью. Лужи покрылись нетолстым слоем льда. Лед над ними поднялся, создавая из теплого воздуха пространство, которое тормозило промерзание грязи.

Остановку сделали в давно заброшенной лесорубами или углежогами зимнице. Очистили ее от мусора, перестлали нары, отремонтировали во многих местах проржавевшую железную печку. На нары настлали толстый слой мягкого душистого елового лапника. Ночь спали лучше, чем в раю. Утром последний раз позавтракали, собрав остатки продуктов. «Сейчас, граждане, запевайте, – шутил Пеликанов, – а зубы вешайте на гвоздь или кладите на полку». Дементьев успокаивал нас: «Не падайте духом, продукты завтра к вечеру будут». Он вычистил автомат и пистолет, зарядил кассеты. Попрощавшись, снова исчез в лесу, как иголка в стогу сена.

Мы пролежали целый день. На второй день лежать никто из нас не мог. Разговор с любой темы сам собой переходил на еду. Ребята вспоминали лучшие дни своей жизни, когда от души, сколько могли, ели и пили самого лучшего. Как только ни старались рассказывать друг другу разные небылицы, врали кто что мог. Но разговор никак не клеился. Часто обращались с вопросами друг к другу: «Где же наш командир?» Время ползло медленно. Второй голодный осенний день подходил к концу. Ждать не хватало ни сил, ни терпения. Володя Пеликанов сказал: «Вы как хотите, а я пошел. Пусть даже умру от вражеской пули, будь что будет. Легче, чем лежать здесь, терять последние силы, а затем голодом умирать. Пока не покинули силы совсем, думаю, что с оружием в руках достану себе кусочек хлеба».

Пеликанов был прав, и мы без возражения повесили на шею автоматы и двинулись. Вышли на небольшую дорогу, к 8 часам вечера – в поле, а затем вошли в деревню.

Не доходя до крайнего дома 10-12 метров, мы втроем встали за поленницу дров. Пеликанов, подойдя к дому, постучался тихонько в окно. Оно открылось, показалась кудлатая голова 12-летнего мальчишки. Он внимательно посмотрел на вооруженного Пеликанова. Раскрыл рот, хотел, по-видимому, задать вопрос, но Пеликанов полушепотом спросил: «Немцы в деревне есть?» «Да, – ответил мальчик. – Через дом поселилось семь человек и почти во всех домах есть, где три, где четыре». На вопрос, не видал ли он дядьку в черной меховой шапке, в длинной шинели, мальчик сказал, что сегодня вечером немцы и полицай ловили кого-то в лесу, а полицай Федька хвалился, что в красном овраге поймали и расстреляли двух человек.

На просьбу, нет ли чего съедобного, голова мальчика скрылась в темноте, затем в окно протянулись руки с большим куском хлеба. Пеликанов, как голодная собака, выхватил из рук мальчика хлеб и спросил, где живет староста, живут ли у него немцы. Мальчик сказал, что он точно не знает про немцев, но думает, что нет, и рассказал, как лучше пройти к старосте.

Пеликанов подошел к нам. В первую очередь разломил на четыре части хлеб. Всем досталось по небольшому кусочку. Мы его проглотили не жуя. Было принято решение идти к старосте. Выбора более не было, так как надеяться на продукты Дементьева одинаково, что искать иголку в стоге сена. Голод волка иногда загоняет прямо на стволы ружей. Нас голод тоже гнал на большой риск для своей жизни. Мы пошли к старосте, богатому и запасливому мужику.

Как сказал мальчик, обошли деревню задами, вышли в первый переулок. Первый дом в переулке – это дом старосты. Адрес был дан безошибочно. Вошли сначала во двор, затем с соблюдением вежливости и культуры тихонько постучались в дверь избы. Послышался густой бас: «Да! Входите!»

Мы, четверо парней с автоматами наперевес, вошли один за другим в избу. Староста, пожилой мужчина лет 50-ти, сидел за столом, с таким же пожилым и толстым немецким фельдфебелем. Перед ними стояло по половине стакана самогона. На столе в тарелке нарезанный мелкими кусочками свиной шпик, квашеная капуста и соленые огурцы. Уверенный в победе фельдфебель на наш стук и вход даже не обернулся. Он сидел спиной к двери. Место против него пустовало. Лежали вилка и нож, а также обкусанный ломтик хлеба. Стоял стакан с недопитым самогоном. О нашем неожиданном появлении фельдфебель догадался по расширенным зрачкам и трясущимся рукам старосты. Его руки тоже затряслись, и правая медленно пошла назад по направлению к кобуре.

Я подошел к фельдфебелю в момент открытия им кобуры, обрезал ремень финкой и спокойно сказал: «Хенде хох». Его руки медленно поползли вверх и, круто согнувшись в локтях, выпрямились. Лицо старосты из розового превратилось в бледное. На лбу выступили крупные капли пота. Он ерзал своим толстым задом по скамейке. Трясущиеся руки держал на столе, чем давал понять, что он безопасен. Фельдфебелю я сказал встать. Держа руки в одном положении, он подчинился моей команде и с военной выправкой поднялся, стоя спиной к нам. Пеликанов обыскал фельдфебеля. Из карманов его были извлечены кольца, серьги и складной ножик. Пеликанов обрезал ему подтяжки, затем все пуговицы на брюках и белье. Связал ему руки сзади и заткнул рот тряпкой. Открыл ему люк в подпол и показал рукой. Фельдфебель с большой охотой нырнул туда. Пеликанов закрыл люк. В это время послышались шаги. Затем ощупывание дверной ручки. В дверь вошел офицер с серебряными галунами и такими же погонами. Ребята пропустили его в дверь, помогли ему не войти, а влететь. Парабеллум его вместе с кобурой был обрезан, документы изъяты. Офицер прямым ходом был отправлен в подполье со связанными руками и заткнутым грязной тряпкой ртом.

Пеликанов связал старосте руки. Затем полушепотом сказал: «Наполняй наши мешки продуктами или я твои кишки растяну сейчас по всей избе». Староста, сильно заикаясь, ответил: «Пошли». Встал и направился в сени, следом за ним вышли Пеликанов и Завьялов. Я со Слудовым остался в избе. Слудов все содержимое на столе положил в вещмешок. Как скупой хозяин, слил из стаканов самогон в литровую бутылку, заткнул ее пробкой и тоже положил в вещмешок. Поднял с кровати толстую жену старосты, заткнул ей рот тряпкой и крепко связал тесьмой руки. Затем открыл люк подпола и рукой показал на него. Трясясь всем телом, женщина медленно вползла в подполье, в это же время вошли ребята с наполненными вещевыми мешками, ведя впереди старосту. Его тоже отправили в подпол, завязав рот последним полотенцем. На люк поставили кадушку с водой.

Пеликанов предлагал вылить из лампы керосин и зажечь дом, но мы ему не разрешили. Погасив лампу, вышли, быстро юркнули в переулок и испарились в ночной тишине.

Шли не очень быстро. Деревня как будто вымерла, не было слышно ни одного звука.

Мы без всяких приключений добрались до зимницы уже во второй половине ночи. Развели костер. Из ржаной муки и свиного сала, взятого у старосты, сварили не то суп, не то кашу. Завьялов сказал: «У нас такую кашу называют клейстером. Хорошо приклеивает к стене обои, газеты». «Это не новинка, товарищ Завьялов, – улыбаясь, подхватил Пеликанов. – Ты лучше позови официанта, закажи себе бифштекс, а мне жареную куропатку». Завьялов, не ответив, ушел к луже мыть котелок.

Сытые и уставшие, уснули без соблюдения предосторожности. Сколько мы спали, неизвестно. Разбудил нас окрик Дементьева. Дверь была распахнута.

Стоял осенний, редкий в этих местах солнечный день. Слыша знакомый голос, мы сели. Дементьев с материной лаской в голосе, сказал: «Здорово проголодались?» Пеликанов, зевая, раскрыв рот до самых ушей, с хрипотой выдавил из себя: «Премного вам благодарен, мы сыты». И показал на мешки, один с мукой, а другой – с салом. Дементьев не сказал, а крикнул: «Вы вновь делали глупую вылазку, рискуя собой и, по-видимому, снова натворили делишек». «На сей раз ничего особенного», – снова ответил Пеликанов и коротко рассказал о случившемся. Не дав нам опомниться, Дементьев не сказал, а приказал: «Быстро в поход». Поделив тяжесть продуктов и боеприпасов, мы снова пошли уже в изрядно надоевшие скитания по лесам. Послышались лай собак и немецкая с русской ругань. Пеликанов проговорил: «Кто-то из нас родился в рубашке. Не приди еще полтора-два часа Дементьев, мы бы уже болтались на перекладине виселицы с крепко затянутой на шее веревкой».

Прибавив шагу, построились для ухода от немцев в шеренгу по одному. Замыкающим встал Дементьев. Он шел и на наш след рассыпал желтый порошок нюхательного табаку. Пеликанов шутил: «Немецкие овчарки сейчас будут чихать до самого Нового года». Настроение у него было слишком приподнятое. Он всю дорогу корчил физиономии, изображая лезшего в подпол фельдфебеля, расширенные зрачки старосты и не поспевшего опомниться немецкого офицера, который прямым ходом, отбивая каждый шаг, проследовал в подполье.

Слудов и Завьялов шли молча, слушали Пеликанова, всю дорогу болтавшего без умолку и смеявшегося над своими же метко сказанными фразами.

Привал сделали после трехчасовой ходьбы. Спокойный Дементьев на привале не смог вынести болтовню Пеликанова и сказал: «Перестань. Надоела твоя болтовня. Весел не к добру. Есть пословица – веселье кончается слезами или чем-то таким». Пеликанов задумался, настроение его изменилось. Лицо из веселого превратилось в угрюмое.

Выбрав яму, заросшую густыми молодыми елями, со всеми предосторожностями развели костер, каждый в своем котелке сварил из муки густую клейкую кашу со свиным салом, она всем показалась деликатесом. Съели по котелку, хотелось повторить еще, но Дементьев не разрешил.

За все время лесных походов на этом привале состоялся у нас с Дементьевым откровенный разговор. Обиженный Пеликанов, которого Дементьев назвал болтуном, всегда исполнительный, сейчас начал пререкаться и сказал: «До тех пор не пойду отсюда, пока точно не скажете, куда вы нас ведете? Какая цель у вас? Скитаться всей группой по лесам, мотая силы и нервы. Надо немедленно решить вопрос: или выходить к своим в действующую армию, или искать партизан. Я в плен добровольно не сдамся. Немецкие порядки мне не по нутру». Дементьев как будто не обратил внимания на его слова. Его волнение можно было определить только тем, что на виске запульсировала выступившая из-под кожи вена. Он глубоко затянулся самокруткой из самосада. Не спеша выпустил дым.

«Ну что же, давайте поговорим откровенно. Вы все правы, требуете дела. В действительности мы из вояк превратились в бродячих собак. Но ведь это не от меня зависит. Я командир вашей группы, мною командуют из штаба армии. Согласно полученным радиограммам, или я сошел с ума, или дурак передает команды. Нас заставляют делать бесцельные переходы для, якобы, выявления немецких тыловых гарнизонов. Требуют, вернее, приказывают, не скрываться в лесу, а ходить по селам и деревням, проводить агитработу с населением. Для того чтобы население немцам вредило, уничтожало каждого немца. Сжигало хлеб, убранный с полей. Уничтожало свой и общественный скот. В деревнях из людей организовать боевые дружины по борьбе с немцами. Там рассуждают, по-видимому, очень просто, и немцев считают не только простачками, но и круглыми дураками, притом самым безобидным народом. Все наше население огульно относят к преданному партии и правительству и лично товарищу Сталину.

На мои неоднократные запросы на разрешение возвратиться в действующую армию или присоединиться к партизанам ответ один и тот же: «Выполняйте наши приказы». Снова назначают место нашего нахождения с разведкой боем в селе и уничтожение стольких-то немцев и предателей. Дают задание в трехзначных цифрах. Если бы мы решили выполнить хотя бы один из полученных приказов, то давно бы болтались на виселицах».

Мы почти в один голос спросили у Дементьева: «Куда ведете нас сегодня?» Дементьев на мгновение задумался, а потом сказал: «Если вам откровенно сказать, еще решения не принял, но с вашим мнением согласен, поэтому давайте решим, куда нам пойти».

Все, кроме Слудова, высказались, что к своим через линию фронта. Слудов сказал, что лучше бы остаться у партизан, если это возможно. «Сейчас мы идем дорогой, которая ведет нас к тем и другим. Еще раз я свяжусь послезавтра со своими, и тогда вопрос решим уже бесповоротно. Сейчас снова тронемся в путь». Замаскировав костровище и уничтожив все приметы отдыха, мы снова пошли. День клонился к вечеру. По-осеннему ярко выглядывало солнце из-под облаков и тут же пряталось. Мы вышли на широкую квартальную просеку. Она тянулась далеко в обе стороны, насколько мог различать глаз, сначала узкой полосой неба в кронах деревьев, затем сплошной зеленью.

Дементьев сказал, чтобы немедленно уходили с просеки и встали в лесу. Он пошел по направлению к квартальному столбу. Дойдя до него, вынул карту и компас, наметил путь нашего следования. Мы шли рядом с просекой. Видимость стала ограниченной. День постепенно сменялся ночью, тогда только мы свернули на просеку и пошли по еле заметной тропинке, протоптанной, по-видимому, работниками лесной охраны. Идти стало значительно легче, поэтому прибавили шагу.

Наступила темная осенняя ночь. Привыкший к темноте глаз Дементьева находил все нужные ориентиры, вел он нас уверенно. С просеки перешли на лесную дорогу, которая вывела на сенокосы. В темноте небольшие стога походили на шатры, они манили нас, обещали дать приют, тепло и вкусный ужин. Мне казалось, от стогов распростанялся запах горячего ржаного хлеба. Снова вышли на дорогу, затем направились по просеке и вновь по дороге.

Простуженные ноги у всех отекли и плохо повиновались разуму. Через каждый час ложились. Ноги поднимали вверх, чтобы кровь текла к туловищу.

Мы все завидовали выносливости Дементьева, который, как нам казалось, никогда не уставал и ни на что не жаловался. Мы не могли идти дальше и без команды валились все на хрустящий от легкого мороза мох. Мрачные ели нам казались фантастическими большими шатрами, которые манили нас своими роскошными постелями и теплом. Глаза закрывались сами по себе. Дементьев осторожно прикурил от зажигалки папиросу, спрятал в рукав и тихонько сказал: «Спать не надо». Снова однотонно, как профессор, читающий лекцию, начал говорить: «Нам дали одно задание. Установить количество самолетов на аэродроме, организованном немцами в районе местечка Сальцы. Эти сведения необходимы нашему командованию. Поэтому я и ходил так далеко и долго».

Пеликанов с Завьяловым сидя спали, притом с храпом. Слудов спросил: «Задание выполнили?» «Да! – ответил Дементьев. – Через людей. Мы точно установили место аэродрома, его зенитную охрану и количество самолетов по маркам. Все сведения уже у нашего командования».

Мы с большим трудом поднялись на ноги и снова тронулись. Дементьев сказал, что еще 3 километра – и будет отдых. Вышли на сенокос, где в ночной мгле возвышался большой сарай, набитый сеном. Потянули жребий, кому в какую очередь стоять на посту. Первым вытащил я. Все четверо нырнули в мягкое душистое сено. Я стоял, прислонившись спиной к стене сарая.

Холод беспрепятственно проникал к моему телу, становилось невыносимо холодно. Прислушиваясь к окружающему лугу и лесу, я медленно считал шаги, пока ходил вокруг сарая. Мозг назойливо сверлили слова Дементьева, который сказал: «За все существование Великого Новгорода нога врага впервые топчет его площади и скверы. Варвары уничтожают его людей и памятники старины». Мне представился Новгород почти пустым, со слов Дементьева. Испанцы, вселившиеся вместе с жителями в небольшие деревянные домишки, вместо того чтобы топить печи, разжигают костры на полу. Внутри горит сначала пол, потолок, затем весь дом охватывает огнем. Веселые, под хмельком солдаты вшивой дивизии выскакивают на улицу и греются у громадного костра, горящего дома.

Немой свидетель всех бесчинств – Софийский собор. Он стоит, как исполин, сверкая своими позолоченными куполами. Хмуро смотрит своими просторными колокольнями на непрошеных гостей. Великий Волхвов более 700 лет омывает его гранитный фундамент, воды которого, неся в своих объятиях трупы защитников Родины и врагов, шепчут собору: «Мы с тобой». В куполе собора немцы оборудовали наблюдательный пункт, в котором им удобно и безопасно. Наше командование, зная о наблюдательном пункте врага, обстрел собора как исторически ценного памятника запретило. Этим немцы и пользовались.

С высоты куполов собора наша линия обороны на другом берегу Волхова хорошо просматривалась, и почти каждый квартал и километр был пристрелян. Ветер шумел в куполах собора и вел с ним вековой разговор, который переходил в глухие стоны.

С тех времен, как был построен Софийский собор, ничего подобного он не видел в Великом Новгороде. Все исторические ценности, созданные русским человеком на протяжении тысячи лет, уничтожаются. Город полностью разрушен, все деревянное сожжено. Ценности разграблены. Жители города эвакуировались. Ходили по городу одиночками и группами незваные гости, продолжая уничтожать то, что было еще не полностью уничтожено.

Скоро русский народ расправит свои богатырские плечи, и вылетят вшивые испанцы и немцы, как вылетает пробка из бутылки шампанского.

Время шло медленно, а все-таки стояние на посту подошло к концу. Я с трудом разбудил Пеликанова и юркнул в его согретую в сене нору, в одно мгновение уснул.

На рассвете снова пошли, сейчас все уже знали, что еще день или два, и наши скитания кончатся. Мы шли к партизанам, а там, может быть, будем посланы через линию фронта к своим.

На привале к Дементьеву подошел Пеликанов, принял стойку смирно, правую руку приложил к пилотке: «Товарищ комиссар, разрешите с вами поговорить». Дементьев строго посмотрел на Пеликанова. На лице появились красные пятна, он с большим усилием сдерживал себя, нервничал. Обращаясь ко всем, спокойно сказал: «Товарищи! Я вас просил и прошу не называть меня комиссаром. Нас осталось мало, поэтому называйте меня по фамилии или имени-отчеству. Я вам просто старший товарищ. Слушаю вас, товарищ Пеликанов». «Я хочу возвратиться к неприятному для вас разговору. Вы нас обвинили в уничтожении немцев, которых мы сожгли вместе с домомказненной ими женщины. Обвиняете и за немцев, которых мы посадили в подпол вместе со старостой. Я не знаю, как вас понимать. В первом случае мы обошлись жестоко, как и они с нашими красноармейцами и ни в чем неповинной женщиной. Во втором случае мы поступили по-человечески, лояльно. До войны меня учили в военном училище: «Бей врага! Не убьешь, он тебя убьет». Слабохарактерных война не прощает. Вы говорите, что немцев и предателей надо брать только живыми и судить. По-вашему, полицая, которого я прикончил, надо было заковать в кандалы и доставить к вам на допрос. Подойти под окно избы, в которой спали немцы, постучать и крикнуть: «Выходите, господа фрицы, без оружия. Мы вас поведем на суд, нам так приказано. Наше дело вас доставить, а там дело суда. Что присудят, тому и быть. Не надо считать дураками ни нас, ни немцев».

Дементьев не мигая смотрел на Пеликанова и улыбался.

Пеликанов продолжил: «Девиз нашей армии, нашего правительства – всех незваных гостей, кто пришел с оружием в руках и воюет против нас, бей, громи, уничтожай. Не дай бог, если мы попадем к немцам. Они возиться с нами не будут. Счастливы будем, если без пыток расстреляют или повесят. Они способны на все. Могут содрать ногти с пальцев рук и ног, выколоть глаза, каленым железом пожарить кожу, отрубить руку или ногу. После всего отправят прямо в рай».

«Все у тебя?» – спросил Дементьев. «Пока все», – ответил Пеликанов. «Я вполне с вами согласен, – сказал Дементьев. – Надо бить врагов, иначе они нас убьют, но врагов следует различать. Многие немцы насильно одеты в солдатскую форму. Товарищ лейтенант Пеликанов, ты убил полицая. Кто он, ни ты, ни я не знаем. Может быть, это наш человек. Поэтому надо всегда помнить, что среди врагов есть и наши друзья». «Как же их распознать? – возразил Пеликанов. – Кто наш, кто чужой, ни у кого на лбу не написано. Я как солдат и офицер Красной Армии считаю, если придется, и солдат буду учить: тот, кто напялил на себя форму врага, не сдается в бою или схватке, тот наш враг. Я должен убить его, тому нас учили. После войны, когда над Берлином будут реять красные флаги, многие предатели будут чуть ли не героями, изыскивая разного рода уловки. По-вашему, прежде чем снять с поста полицая или немца, надо спросить, кто он».

«Трудный ты человек, товарищ Пеликанов, – улыбаясь, сказал Дементьев. – Для того мы и посланы в тыл врага, чтобы распознавать своих среди врагов. Я уже говорил, что немцев тоже нельзя мерить всех на один аршин. Среди них много честных, порядочных людей. Наша задача устанавливать с ними контакт. Не надо быть близоруким и видеть только сегодняшний день. Надо смотреть далеко вперед. Нам не страшно, что враг у стен Ленинграда и рвется к Москве. Скоро наступит время, когда немцы побегут, показывая пятки. В трудное для нас время наше правительство думает о будущем Германии. Через долгие годы, но победа будет за нами. А сейчас, товарищи, вперед!»

Глава двенадцатая

Немецко-фашистская армада, похожая на сказочного дракона, неудержимо шла вперед по нашей земле, уничтожая огнем и мечом все на своем пути. Тысячи самолетов с черными крестами обрушивали свой смертоносный груз на наши села и города. Танки со свастикой и черепами на броне топтали гусеницами советскую землю. Меньше чем за месяц войны фашисты подошли к стенам древнего Новгорода и Ленинграда, оккупировали Литву, Латвию, Эстонию, Молдавию и большую часть Украины и Белоруссии, шли победным триумфом к Москве. Их ничто не удерживало. Им ничего не мешало. Наше командование, чтобы задержать их хоть на время, бросало отдельные дивизии, полки и отряды из народного ополчения, плохо обученных и слабо вооруженных людей. Но хорошо вооруженные по последнему слову военной техники немцы, прошедшие школу войны во Франции, Чехословакии, Польше, Бельгии и так далее, уничтожали и обращали в бегство наши немногочисленные воинские подразделения. Чудом уцелевшие, изрядно потрепанные воинские части не всегда организованно отступали. Из-за провокаторов, засланных врагом с криками «Спасайся кто может!», люди разбегались по лесам и деревням.

В половине июля враг подошел к реке Шелонь и попытался сходу ее форсировать в районе города Шимска. Горнострелковой дивизии, которой командовал генерал Федюнинский Иван Иванович, и отрядам народного ополчения удалось остановить немцев. Три немецкие пехотные дивизии с переданными им артиллерийскими минометными полками и танками, подтягивали свои резервы и сосредотачивались для нового броска. Самолеты врага безнаказанно сеяли панику в наших тылах, летали на высоте птичьего полета. Их корректировали разведчики. "Рамы" целыми днями висели над нашими окопами и дорогами. Немцы спешили, им нужен был Новгород, затем и Ленинград.

В семь часов 12 июля на наши окопы обрушился артиллерийский минометный огонь большой мощи. Как коршуны, закружились над окопами с включенными сиренами десятки самолетов. Занятый немцами берег реки ожил. Человеческие фигуры в грязно-зеленых мундирах устремились к реке, садились на лодки, плоты. Отдельные храбрецы плыли вплавь к нашему берегу. А наш берег молчал. Казалось, никого живого не осталось. Часть плотов и лодок уже пришвартовалась к нашему берегу. Немецкие солдаты стали выпрыгивать на сушу, стреляя из автоматов и крича: «Русь капут!»

Вдруг по реке и противоположному берегу ударила наша артиллерия. Снаряды, начиненные шрапнелью, рвались в воздухе над рекой. Застрочили наши пулеметы. Пулеметно-винтовочный огонь слился в единый вой. Кругом все выло, гудело и рвалось. Отдельных выстрелов не было слышно. Река окуталась дымом. Раздались крики: «Ура!» Это наши ринулись в контратаку. Под таким напором немцы не выдержали, трусливо повернули и поплыли по реке обратно, оставляя плоты, лодки, убитых и раненых. Небольшое течение равнинной реки уносило весь мусор в озеро Ильмень.

Но немцы не считались с большими потерями, неудержимо рвались к Ленинграду. Атаки, артиллерийские и авиационные налеты на наши окопы повторялись каждые три часа.

Наша оборона укреплялась. К берегам реки Шелонь и городу Шимск по железной и шоссейной дорогам прибывало пополнение в основном из ополченцев Ленинграда, а также с восточной части России: Горького, Казани, Вятки и Перми. Павел Меркулов, вооруженный винтовкой образца 1892 года, прибыл в пополнение горнострелковой дивизии из Ленинграда. За две недели до начала войны он получил диплом киноинженера, окончив Ленинградский киноинститут. Направление на работу получил в Алма-Ату, но выехать не успел. Война застала его в Ленинграде. В армии Павел не служил, даже военных сборов не проходил, так как в институте не было военной кафедры. По пути в дивизию его научили ходить в строю, стрелять из винтовки, обращаться с гранатами и бутылками с горючей смесью. Вместо инженера он стал солдатом. На войне ничему нельзя удивляться. От солдата до генерала один шаг.

В пять часов утра, используя туман на поверхности воды, немцы произвели разведку боем силами двух батальонов. Реку форсировали без единого выстрела. Наши обнаружили их в 20 метрах от окопов и сразу же кинулись в контратаку. Павел Меркулов во время контратаки бежал впереди рядом с командиром взвода. Он стрелял и колол штыком убегающих немцев. Голова его превратилась в голову робота, где была запрограммирована одна мысль: стреляй, коли штыком, бей прикладом. Он даже забыл про гранаты Ф-1, которые в собранном виде лежали в его противогазной сумке. Вспомнил про них, когда уже возвратился в окоп. Командир взвода был убит почти в упор автоматной очередью. Убийцу Меркулов не мог догнать – он скрылся в пелене тумана. Об этом Павел сожалел целый день. «Если бы не забыл про гранаты, а их было четыре, – думал он, – возможно, защитил бы командира». Нет, он не от трусости забыл про гранаты, он не боялся. С винтовкой, заряженной пятью патронами, и с четырехгранным штыком, бегом бежал на автоматчиков, чтобы схватиться врукопашную.

Наконец, атака отбита. Уставшие солдаты расположились на привал. Кто-то крикнул звонким, еще не испорченным простудой голосом: «Бойца Меркулова к командиру роты!»

Павел неуклюже влез в землянку, до предела насыщенную табачным дымом. Он никого и ничего не видел, но знал, что раз вызвали – командир в землянке, поэтому поднял руку к пилотке и негромко сказал: «Красноармеец Меркулов прибыл по вашему приказанию». «Проходи, садись, товарищ Меркулов», – глухо, казалось, из-под земли, проговорил командир.

Когда Павел огляделся, заметил, что ему надо было спуститься вниз еще на три ступеньки. Командир роты, политрук и еще двое незнакомых ему людей сидели за столом при свете коптилки. Политрук роты спросил Меркулова: «Где, кем работал до войны? Какое образование?» Павел ответил. «Да вы садитесь, товарищ Меркулов», – предложил командир роты.

«Не рано ли инженеров посылать рядовыми на передовую, – продолжал политрук. – Мне кажется, от него в тылу пользы в сто раз больше, чем здесь. Или хотя бы организовать для таких ребят краткосрочные офицерские курсы».

«Ты прав, – подтвердил командир роты, – через два-три месяца из него получился бы грамотный офицер: артиллерист, связист, танкист, не говоря уже о пехоте. Много война запросит специалистов. Она только начинается, а конец ее будет через долгие годы. Впрочем, товарищ Меркулов, мы вас вызвали, чтобы назначить командиром взвода. Час назад в бою вы показали себя героем».

«Я не могу, – сказал Меркулов. – Не имею права. У меня не только военного образования, даже военной практики нет. В армии не служил, в институте не было военной кафедры, военных сборов не проходил. Командира взвода из меня не получится».

«Товарищ Меркулов, разговорчики, – перебил политрук. – Вам приказывают, а не предлагают. Необходимо принять второй взвод. Исполняйте!»

«Есть исполнять!» – выдавил из себя Меркулов.

«А за проявленную в бою храбрость мы вас представим к награде, а если останемся живы, к концу войны сделаем из вас генерала. Можете идти», – сказал командир роты.

Так Павел принял второй взвод. Ему казалось, это временно. Как появятся с пополнения офицеры, он займет свое место солдата. На войне все временно. Сейчас жив, а через несколько минут убит. Сейчас солдат, а через час сражений, через месяц – лейтенант. Так и до генерала можно дослужиться.

Павел ознакомился с каждым отделением, поговорил с каждым бойцом по душам, по-солдатски. Переходя по извилистому ходу сообщения от одной огневой точки к другой, он шел во весь рост, не пригибая головы. Бог ростом его обделил, но не обидел головой и телосложением. Для своего роста он был широк в плечах, с достаточно развитой мускулатурой рук и ног. Не по росту большая голова сидела на короткой жилистой шее. Высокий лоб наполовину закрывала каска. Густые длинные белесые брови свисали над глазами и придавали ему суровый вид. Круглое скуластое лицо напоминало азиатское. Небольшие серые глаза глубоко сидели за лохматыми бровями и голубоватыми ресницами. Белесые длинные студенческие волосы он сумел сохранить. В военкомате его наголо не остригли – в окопах было не до волос. Разговор, взгляд, улыбка Павла чем-то подкупали, располагали к себе.

Немцы ежедневно атаковали по нескольку раз в день по установленному их командованием графику, с прусской точностью и последовательностью. Регламент дня исполнялся ими точно – завтрак, обед, ужин, отдых. Артобстрел и вылет самолетов для бомбежки нашей линии обороны проводился строго по расписанию. Наши солдаты быстро узнали это расписание и были готовы для встречи.

«Сейчас немцы пойдут в атаку», – кричали в окопах. Через несколько минут на противоположном берегу реки немцы нехотя вылезали из укрытий, бежали к реке, плыли, садились на плоты и в лодки. Наши солдаты их подпускали близко и уничтожали. Кто из немцев умудрялся закрепляться на нашем берегу – тех выбивали контратакой.

Вечером, тоже по расписанию, через установленные громкоговорители приглашали ужинать, рекламируя немецкую кухню. В плен предлагали сдаваться по пропускам и паролям. Пропуска разбрасывали вместе с листовками с самолетов. Расхваливали быт лагерей военнопленных. В конце грозились уничтожить всех и каждого.

Ночи немцы боялись. Над их окопами, над всей передней линией обороны беспрерывно висели осветительные ракеты. Всю ночь напролет фашисты стреляли из пулеметов и автоматов трассирующими пулями – боеприпасов они не жалели. В мирное время это зрелище красиво, приятно на него смотреть, но в войну оно не праздничное.

Погода стояла сухая, теплая, как по заказу. «Самое благоприятное время для уборки урожая, – говорили призванные из деревни солдаты, – рожь уже созрела».

Меркулов думал о другом. В Ленинграде осталась его девушка, однокашница. Он ждал защиты ее диплома и только поэтому не уехал в Алма-Ату, а дождался войны. Что с ней, где она сейчас.

На небосклоне со стороны врага появилось небольшое черное облако. Сквозь грохот орудийной канонады стали слышны далекие раскаты грома. Их спутать было не с чем. Казалось, дрожала земля.

«Вот только грозы нам еще не хватало, – говорил Меркулов бойцам, – в окопах появятся грязь и лужи».

В это время командир роты лейтенант Скородумов вызвал Меркулова в штаб и приказал отобрать из взвода 15 добровольцев, ребят сильных, крепких, но для какой цели – не сказал.

Между тем гроза нарастала. Облако постепенно росло, превращаясь в темную тучу. Глухие раскаты грома стали раздаваться где-то совсем рядом. Из тучи вырывались зигзаги ярких молний. Кучевые облака, как горы, закрыли солнце. Подул ураганный ветер.

Внезапно в окопах появился командир горнострелковой дивизии генерал Федюнинский Иван Иванович. Он остановился напротив расположения взвода Меркулова. Передав приказ о наступлении командиру полка, генерал обратился к бойцам со словами: «С Богом, товарищи, вперед. Устройте немцам шухер. Пусть не думают фрицы, что мы не способны ни на что, кроме отступления и обороны».

Бойцы во главе с начальником штаба полка численностью до двух батальонов вылезали через бруствер окопов и бежали против ветра к реке, в темноту. Ночной мрак ярким светом озаряли молнии. Некоторые крестились и читали молитвы. Разразилась гроза небывалой силы. Она крушила все на своем пути: ломала деревья, уносила ветхие крыши чудом уцелевших домов ближайшей деревни. Навстречу наступавшим солдатам гроза тащила тучи пыли, соломы, досок. Часть этого бросала в разбушевавшуюся стихию реки, даже переносила через нее.

«Смотрите, ребята, немца сам Бог несет к нам в часть», – закричал кто-то хриплым голосом. И действительно, через реку, как на планере, уцепившись за палатку, летел испуганный немец.

Наши бойцы и командиры, борясь с волнами и мусором, переправлялись через реку. Немецкие временные окопы и ячейки были пусты. Меркулов со своими отобранными ребятами рядом с помкомвзвода Шишкиным, бойцами Темляковым и Морозовым бежали впереди. Немцы, испугавшись грозы, ушли с линии обороны и попрятались в уцелевшие в деревне сараи и дома, влезли в закрытые тентами кузова автомашин, стоявших в лощине, и под автомашины. Они не ожидали появления русских.

Крупные капли дождя устремились на землю. Ветер стих. С неба хлынул сплошной поток воды. Он смывал все с гладкой поверхности земли, тащил в овраги и ложбины. Казалось, стихия остановила войну. В перерыве между молниями облака горели бледно-красным огнем. Раскаты грома повторялись с паузами в несколько секунд.

Группе Меркулова командиром роты была поставлена задача уничтожить немцев в сарае на окраине деревни. Добравшись до сарая первыми, Морозов с Темляковым распахнули дверь и увидели, что он полностью забит немцами. Оттуда раздались крики и ругань – немцы подумали, что кто-то из своих решил подшутить над ними. В сарай полетели десятки гранат. Уцелевшие почти без сопротивления вышли с поднятыми руками и сдались. «Вот это удача», – думал Меркулов.

Другие группы наших громили немцев в лощине и в домах деревни. Бросая оружие и личные вещи, враги бежали к себе в тылы.

Командир роты поручил Меркулову сопровождать в наш тыл пленных. Немцев усадили на приготовленные ими же плоты, лодки, всех в целости доставили в штаб дивизии.

Удар наших для немцев был настолько неожиданным, что они не успели опомниться и бежали, не зная куда. Не могли понять, кто их убивает, думали даже, что это небесное явление, так как разрывы гранат и выстрелы были не слышны из-за грозы на расстоянии 50 метров.

Сводное подразделение из добровольцев возвратилось в наполненные водой окопы с малыми потерями. Вечером всех учувствовавших в разведке лично поздравил командарм генерал Федюнинский.

Снова тихо несла свои воды вровень с берегами между равнинными полями и покрытыми чуть пожелтевшей неубранной травой лугами Шелонь.

«Чем мы Богу не угодили, – возмущался пулеметчик Темляков, – сидим здесь, как черти. Вы только посмотрите, товарищ комвзода, на меня, а лучше на себя. На кого мы похожи?»

«Ни на печников, ни на каменщиков, а сами на себя», – ответил за Меркулова Шишкин.

«Вот бы сейчас к немцам сходить, – сказал Морозов, – посмотреть, как они чувствуют себя после нашего набега. Мне кажется, как дворняжки после сорокаградусного мороза».

«Наверное, похожи на мокрых куриц, – поддержал Темляков, – мне думается, надо было во время грозы ударить не батальоном, а всей дивизией, а может и армией. Погнали бы мы этих непобедимых саксонских рыцарей до самого Берлина».

«Не трепли зря языком, – сказал Шишкин. – Я смотрю на тебя и думаю: какой ты ловкий, думаешь, подходи к немцам и бери их голыми руками – не тут-то было. Чем зря болтать, лучше бы готовил пулеметные ленты».

«Поспею, приготовлю, – огрызнулся Темляков, – пока есть четыре в запасе. Фрицы сейчас целый месяц не очухаются».

«Но они нам и не простят сегодняшнего набега», – предупредил Морозов.

После грозы окопы наполнились грязью. Воздух насытился озоном. Дышать стало легко. Тяжелые темно-синие тучи ушли на северо-западную половину неба, за озеро Ильмень. Их сопкообразные бока и спины украсила радуга. На поверхности земли появились зеркальные лужи. Они отражали голубое небо тысячами брильянтов. Отставшие облака уходящей грозы своими тенями бежали по земле, деревьям, догоняли уходящие тучи, взлетали на них, казалось, бежали по ним. От этого все на земле и в небе загоралось ярким светом: алела поверхность земли, кострами горели деревья, пылали заборы и столбы.

«Какая красота, какое сочетание красок», – восхищался Меркулов. «Это не к добру, товарищ командир взвода, – сказал Морозов. – Такое явление я вижу впервые. Плохое предзнаменование для нас, а может и для немцев». «Ты говори точнее, – вмешался в разговор Шишкин. – Кому будет плохо: нам или фрицам?» «А ты как думаешь?» – спросил его Меркулов. «Нам, нам и нам, – крикнул Морозов. – Я не раз видел, какая у них силища, как они здорово вооружены».

Внезапно в тишине возник гул моторов. Из уходящих облаков вынырнули самолеты. Они снижались и перестраивались над нашими окопами.

«Один, два, семь, десять, всего двадцать два, – насчитал Морозов. – Дождались. Это они прилетели с расплатой».

Самолеты начали бомбить соседский участок, в пригороде Шимска. От разрывов тяжелых бомб дрожала земля. Два истребителя пронеслись над окопами с воем сирен и пулеметных очередей.

«Вот сволочи, – возмущались солдаты, – летают как дома, на высоте птичьего полета. Мы против них бессильны. Подставляй грудь, спину или быстрей прячься».

Огненно-красное светило, качаясь, уходило за горизонт. Самолеты улетели. Наступила полная тишина. Немцы справляли панихиду по погибшим. Наши готовили места для отдыха, выбрасывая жидкую грязь из окопов. Становилось прохладно. Мокрая одежда не грела солдатские тела, а охлаждала. Командир батальона капитан Красильников разрешил вывод батальона во второй эшелон, где имелись блиндажи и землянки. В окопах оставил только дежурных у огневых точек, зная, что немцы в хорошую погоду ночных вылазок не делали. Языков у них было достаточно. Каждую ночь предатели в основном с оккупированных немцами территорий десятками сдавались в плен, считая, что советской России не устоять против вооруженных до зубов фашистов. Они слабыми душонками верили в немецкую пропаганду, в непобедимость гитлеровской армии. Спасая свою жизнь, предатели просчитались. Попадая в концентрационные лагеря, умирали они медленной смертью от голода, холода, непосильного труда и болезней.

Небесное светило ушло за горизонт. Западная половина неба окрасилась малиновой зарей. Началась вечерняя перекличка между нашими и немцами. По месту нашего громкоговорителя залпами ударили немецкие минометы. Наши ответили несколькими пушечными выстрелами. Застрочили пулеметы с обеих сторон.

Выждав тишину, немецкий диктор закричал: «Иваны, если хотите жить, культурно сдавайтесь в плен. У нас чисто, не будете купаться в грязи окопов».

В ответ заговорила наша артиллерия. Снаряды с воем летели через окопы. Диктор смолк. Меркулов в измазанной глиной сырой одежде смотрел на немецкие окопы и думал: «Маленькое облако появилось на небосклоне, так быстро превратившись в грозу. Пока с такой грозой человечество бессильно бороться. Да она не так и страшна, большой беды не причинила. Одновременно принесла большую пользу. Но когда зарождалась военная гроза из маленького облака, ее можно было предупредить. Она зародилась в Германии с приходом Гитлера к власти. В то время у Германии Версальским договором были связаны руки. Развязать их помогли Англия, Франция, Америка, натравливая Германию на Советский Союз. Наши в то время тоже в ладоши хлопали. Доказывали, считали, надеялись, что в первую очередь Гитлер набросится на капиталистический мир. Мы в это время подготовимся и совершим мировую революцию. Если бы в то время заставить Германию жестко выполнять Версальский договор, то этого не было бы. Прозевали, а сейчас рассчитываемся миллионами жизней. Застигшая нас врасплох гроза охватила громадное пространство. Она сметает на своем пути все живое, все ценное для нашего народа, что создавалось веками. Враг силен, хитер и умен. Самое главное сейчас – убивай врага, где бы он ни встретился. Если ты его пожалеешь, пощадишь, то он тебя убьет. Немцы убивать умеют».

Наступила ночь, после грозы прохладная, влажная. Плотно прижимаясь друг к другу, в землянке спали красноармейцы. По очереди бодрствовали, дежурили у пулеметов.

Утром затишье. Немцы завтракают. У нас завтрак еще не принесли. Только с термосами за спиной появились люди, как загудели немецкие самолеты. Они летели строем по пять машин, образуя правильные колонны. Их более пятидесяти, им никто не мешает. Не спеша в воздухе перестраиваются. Пристраиваются друг к другу в хвост. Растягиваются в шеренгу, образуя цепь со звеньями из летящих стервятников с черной свастикой на крыльях и фюзеляжах. Поравнявшись с нашими окопами, летящая цепь низко опускается к земле. Ревут сирены, воют бомбы, гремят разрывы. С визгом летят пули и осколки. Вот летящая цепь в воздушном пространстве соединяется своими концами, образуя замкнутую фигуру, одна сторона которой кружится над нашими окопами, другая уходит далеко в наши тылы, низвергая на головы людей тонны огня и дыма. Гудят, стонут земля и небо. Кажется, в этом кошмаре смерть всех найдет. Но вот цепь размыкается, самолеты уходят. Окопы оживают, слышатся голоса людей. Все бегут на свое место к орудиям, пулеметам и минометам, так как на смену самолетов заухали пушки, заскрипели шестиствольные минометы. В окопах ад. Кругом рвутся мины и снаряды, много прямых попаданий. Под прикрытием артиллерийского огня немцы бегут к реке. Ночью они приготовили для переправы плоты и лодки. Огонь артиллерии и минометов переносится на наш второй эшелон.

«А все-таки ты хороший брехун, Морозов, – кричал Шишкин. – Не ты ль вчера говорил, что немцы целый месяц не очухаются после нашего набега».

Морозов виновато молчал. Он делал вид, что занят: загородившись пулеметом "Максим", наблюдал за плывущими по реке немцами.

«Огонь», – передалась по окопу команда. Шквальный пулеметно-винтовочный огонь прижимает немцев ко дну лодок и плотов. Редкими, но меткими выстрелами заухала наша артиллерия. От прямых попаданий плоты стали разваливаться, отдельные бревна поднимаются высоко над водой. Лодки тонут. Над рекой рвутся снаряды, начиненные шрапнелью. Вода в реке становится от крови багровой. Немцы, оставляя на реке плоты и уцелевшие лодки, плывут к берегу. Но до берега добираются только счастливчики. Убитых, раненых, бревна, лодки и плоты течение несет в озеро Ильмень.

«Ну что, бахвалы, завоеватели всего мира, побежали, – кричал Меркулов. – Жаль, что вас нечем достать».

«Ну и денек сегодня выдался, чем-то напоминает вчерашний, – говорил Шишкин. – Сотни фрицев по-пластунски плывут по дну реки, а может уже достигли дна озера. Хороший корм для рыб и раков. С самого утра гады пошли в атаку, не дали даже позавтракать. На желудке тоска, в кишках ветер гуляет. Пусто, а есть уже не хочется».

«А ты ешь, товарищ командир взвода, – посоветовал Морозов, видя, что Меркулов отвернулся от чашки, – не хочешь, а все равно кашу толкай в рот. Хлеб побереги на всякий случай».

«Что ты имеешь в виду под всяким случаем, – перебил его проходивший мимо политрук. – Здесь будем стоять насмерть без всяких случаев. Умрем все, но этого рубежа фашистам не отдадим. Ясно, боец Морозов?»

«Ясно, товарищ политрук, – отрапортовал Морозов, – но…»

«Без всяких но», – сказал политрук.

Морозов хотел сказать, что он отступает с Латвии. Были для немцев препятствия, казалось, непреодолимые. Они их обходили, создавая впечатление, что пытаются взять лобовой атакой. Дай бог, чтобы здесь было все в порядке. Не обошли бы они нас где-нибудь за Шимском и не окружили. Об этом не могли не думать солдаты. Но политрук, по-видимому, знал это и, не дожидаясь ответа Морозова, пошел дальше.

«Выше голову, красноармеец Морозов, – сказал Темляков. – Ты кадровый солдат, а я ополченец из-под Москвы. Мы с тобой друзья, не правда ли. Давай не будем забывать солдатскую пословицу – будем меньше говорить и меньше думать. Пусть за нас думают командиры. Наше дело – без промедления выполнять все команды».

«Что ты меня учишь и даешь наставления, как отец. Слава богу, уже три года, как в армии. Поэтому мне не первый снег на голову. Немцы по нескольку раз повторяют свои атаки, но, мне кажется, небольшими силами. Ты мне говоришь, что я не должен думать. Я думаю, потому что я не предмет, не машина и не лошадь, и я думаю, что немцы рано или поздно обойдут нас с фланга и заставят бежать. Любой ценой, но они форсируют реку и двинутся к Великому Новгороду».

«Умрем, товарищ Морозов, но этому не бывать, – крикнул Меркулов. – Великий Новгород еще никогда и никем не был покорен. Я сам родился и вырос в Новгороде. Даже все далекие предки мои новгородцы. Если мы сдадим этот город, старики-новгородцы, умершие еще в период татарского ига, перевернутся в своих могилах. Такого позора они не перенесут».

В это время наш репродуктор, вынесенный далеко вперед от передней линии, громко заговорил по-немецки.

«Что он лопочет?» – спрашивали бойцы Меркулова. Меркулов в институте изучал английский. В средней школе в те времена плохо было поставлено обучение иностранным языкам. Только в 8 и 9 классах стали изучать немецкий. Поэтому Меркулов диктора не понимал, но по отдельным словам догадывался, что диктор говорил, обращаясь к немцам, примерно следующее: «Если вы еще не досыта напились воды – лезьте еще раз в реку, и мы отправим вас в озеро. Там для всей вашей великой Германии воды хватит, чтобы утолить жажду и утонуть».

«Какая несправедливость, – сказал Шишкин. – Немцы каждый день не только купаются, но и пьют воду, а мы от жажды умираем».

Немцы открыли по репродуктору минометный огонь, и он замолчал.

Атаки немцев, бомбежки самолетов и артиллерийские обстрелы продолжались по нескольку раз в день. Время шло очень медленно, дни тянулись за днями однообразно.

30 июля в Шимск приехал Ворошилов, командующий в то время ленинградским направлением. Как он разбирался в обстановке в штабе армии, для Меркулова было неизвестно. Командующий в сопровождении большой свиты ходил по ходам сообщения окопов, а местами по открытой местности, давал указания, распоряжения о том, что надо сделать, чтобы задержать на этом рубеже немцев. Всю линию обороны Климент Ефремович обойти, конечно, не мог. Не был и в окопах, где воевал Павел Меркулов. Вечером Ворошилов собрал всех командиров батальонов, полков, а также комиссаров. Каждому была поставлена одна и та же задача – любой ценой задержать немцев на оборонительных рубежах реки Шелонь. Он сказал, что этот рубеж является ключом к Ленинграду.

«На вас, товарищи, мы и лично товарищ Сталин возлагаем большие надежды», – закончил Ворошилов.

Все заверили, что враг дальше не пройдет. Командиры и политработники дали клятву Ворошилову, его слова довели до каждого бойца и командира. Бойцы тоже дали клятву – не посрамить имен русских солдат. Командарм лично обходил каждый окоп, каждую огневую точку.

В четыре часа утра в расположение взвода Меркулова прибыл Федюнинский в сопровождении штабистов. Он спросил пулеметчика Темлякова, дежурившего у пулемета: «Где командир взвода?» Стоявший рядом Меркулов ответил: «Я». «Что вы стоите, как попугай», – крикнул на него командарм. Оскорбленный Меркулов отвернулся от Федюнинского и попытался уйти. Теряя самообладание, командарм крикнул: «Стоять на месте. Смирно, – ноги у Павла дрожали, вид у него был растерянный. – Кругом», – кричал Федюнинский. Павел повернулся. Пилотка на нем была надета задом наперед с отогнутыми вниз помятыми бортами. Ремень оттягивал патронташ и висел между ног. Русой густой щетиной с примесью рыжей поросли щеки, верхняя губа и подбородок. На бравого солдата он не походил. Трудно сказать, кого он напоминал, растерянно моргая глазами, не осознавая своего поступка. Мысли в голове пролетали со скоростью звука, сосредоточиться он не мог: «Что он от меня хочет, и кто он такой. За что он меня терзает. Воевать я вроде умею не хуже других. Командиром взвода назначен вопреки своему желанию и воле. Из-за своей несообразительности, глупости так можно и от своих получить пулю в лоб». Он волновался, переступая с ноги на ногу.

«Товарищ командир взвода, – кричал Федюнинский, – ты словно застоявшийся в стойле русак, топчешься на одном месте. Может быть, тебе в голову пришла мысль прикинуться дурачком и одурачить меня. Ты не на того напал. Я тебя постараюсь проучить, что мать тебя будет до самой смерти за упокой поминать».

Слова Федюнинского резали Павла как острым ножом по горлу, а до его сознания доходили очень туго.

«Товарищ командарм, разрешите сказать», – звонким голосом крикнул командир роты.

Федюнинский обернулся, спросил, устремляя острый взгляд на командира роты, который стоял, приложив руку к каске: «Что вам угодно лейтенант, говорите».

«Товарищ командующий», – как на плаце закричал лейтенант. Он думал, что его не услышат, хотя кругом стояла тишина. Но командарм его не дослушал. Уже тише он обратился к Меркулову, повелительно сказал: «Товарищ командир взвода, доложите».

Меркулов стоял. Одна рука у него была в кармане, другую он приложил к пилотке для приветствия. Он молчал. Правую ногу в огромном ботинке, обмотанную до колена портянкой, он выставил вперед, молча разглядывая всех присутствующих. Командарм расстегнул кобуру. Необученность самому элементарному могла бы кончиться для Павла плачевно.

В это время крикнул командир батальона товарищ Красильников. Он громовым голосом доложил: «Товарищ полковник. Вверенный мне батальон занимает оборону от … и до …».

Командарм грубо спросил: «Капитан, что это у вас за чучело, а еще командир взвода».

«Товарищ полковник, – отвечал Красильников, – красноармеец Меркулов прибыл с пополнением из Ленинграда. Военному делу не обучен. Как инженера и исполнительного бойца его временно назначили командиром взвода. Во всем батальоне осталось пять офицеров и семь сержантов».

Командарм все еще грозно смотрел на Меркулова. Но вот его суровое мужественное лицо озарилось улыбкой. Уже ласково спросил: «Значит, инженер. Что окончил?» Павел вытянулся в струнку и отрапортовал: «Ленинградский киноинститут». «Вот видите, – улыбаясь, сказал командир полка, – вы можете правильно отдать рапорт. Но почему вы не выполнили свой служебный долг?» Павел что-то тихо ответил, растерялся. «Товарищ капитан, поручаю вам лично заняться с инженером военной подготовкой и о результатах мне доложить».

Начальство ушло. Темляков сказал: «Слава богу, пронесло. Закурим, командир взвода». «Меркулова на КП батальона», – крикнул связной. «Еще не пронесло, а только начинается», – сказал Павел и, круто повернувшись, вышел.

На КП батальона ни дивизионного, ни армейского начальства не было – только что ушло. Командир батальона встретил Павла словами: «Все хорошо, пронесло. Я тебя вызывал, хочу посоветоваться. Получил задание от командира дивизии: взять языка. Завтра в шесть часов утра немец должен быть в штабе дивизии. Ты мне говорил, что у тебя во взводе хорошие, сильные, надежные ребята. Действовать будем в темноте силами двух взводов».

«Мне кажется, лучше в два или три часа ночи, – возразил Меркулов. – В это время на реке туман, да и немцы крепко уснут. Караулы и дозоры потеряют бдительность. Немцы снова стали самонадеянны. Считают нашу армию разбитой, ждут дня победы. Вечерами прямо на переднем крае устраивают концерты: играют на губных гармошках, аккордеонах, по-ослиному горланят».

«Я согласен с тобой, товарищ Меркулов, а сейчас пошли к ребятам. Прихватим с собой и комиссара, пусть поговорит».

Оба взвода были в сборе, когда в просторную землянку вошли командир батальона с комиссаром. Командир роты пытался доложить, но Красильников жестом руки показал – садитесь.

«Как дела, ребята?»

«Плохо, товарищ капитан, – ответил за всех Темляков. Все устремили головы в сторону Темлякова, насторожились. – Наш командир взвода здорово осрамился перед командармом».

Послышался хохот. По-видимому, этот вопрос стоял на повестке дня солдат. Командир роты крикнул: «Молчать, Темляков. Сейчас, товарищи, не до шуток».

Комиссар, нахмурив брови, смотрел на Красильникова. Наступила тишина. Нарушил ее комиссар. Он заговорил хриплым простуженным голосом. Вначале коротко остановился на положении на фронтах. Призывал быть бдительными: «Враг в район Шимска подтягивает резервы. Чтобы разгадать замысел противника, нам нужен язык. Для взятия языка, прощупывания обороны противника и выявления огневых точек выбор пал на вашу роту. В разведку пойдут два взвода, только одни добровольцы. Поведут командиры первого и второго взводов. Приведите в порядок оружие. Сами приготовьтесь, отдохните и в путь. Время выхода объявим. Вопросы будут?»

«Разрешите, товарищ комиссар, – снова подал свой голос Темляков. – Мы упустили хорошее время. Во время грозы можно было пленить всех немцев во главе с Гитлером».

«Красноармеец Темляков, вам никто слова не давал, два наряда вне очереди».

В два часа ночи два взвода бесшумно достигли воды, разместились в лодках. Под покровом тумана переправились на другой берег. Туман, словно дым, расстилался над водой, холодная сырость проникала сквозь одежду и липла к телу. Короткими очередями стрелял немецкий крупнокалиберный пулемет. Трассирующие пули, рассекая туман, со свистом уносились над головами вдаль. Лодки носами уткнулись в прибрежную мель. У лодок оставили в засаде трех человек, все остальные побежали вперед.

Осветительные ракеты без перерыва висели над обороной врага. Сплошной линии обороны у немцев не было. Солдаты спали в неглубоких ячейках, накрытых плащ-палатками. Темляков, Морозов и Шишкин были посланы в хорошо видимую землянку. Часовой, прислонившись к стене в проходе, не обратил на них внимания и без звука был снят. Освещая путь электрофонарем, они ворвались в просторную землянку. Трое немцев спали на кроватях.

«Устроились, словно дома», – негромко сказал Шишкин. «Хэнде хох, господа», – крикнул Морозов.

Двое подняли руки, третий полез рукой под подушку за парабеллумом. Шишкин ударил прикладом. Немец застонал, парабеллум упал на пол. Немцы оделись. Морозов обрезал им подтяжки и пуговицы на брюках. Переправили на свой берег. Ночная тишина огласилась выстрелами, разрывами гранат и человеческими криками. Справа и слева забили немецкие пулеметы, раздалась стрельба из автоматов. У немцев переполох, тревога. Бой длился не больше десяти минут. Оба взвода возвратились с малыми потерями: двое убито, пять человек ранено. Захватили в плен двух немецких офицеров, одного фельдфебеля, а также трофей – 25 автоматов. Языки оказались очень ценными. Командир дивизии представил к награде восемь человек.

«Как, ребята, ведь можно немцев бить», – говорил Красильников.

«Можно, товарищ капитан, – ответил за всех Меркулов. – Смерти боятся сильнее нашего. Как они от нас драпанули. Если бы их накрыть всей дивизией, до Берлина без оглядки рванули бы. Сволочи, а спят с комфортом: на простынях, раздеты и накрыты одеялами».

«Ребята, за нами Новгород и Ленинград, – сказал Красильников. – Если нам суждено умереть на этом рубеже, пусть враг нас и мертвых боится. Умирая, будем падать головами вперед на врага».

Четвертого августа в восемь часов утра на горизонте появились немецкие самолеты. Их было много. Одни говорили, что их 130; другие насчитали 135. В течение полутора часов вели обработку наших окопов. Налеты самолетов чередовали с артиллерийскими и минометными канонадами. Два раза немцы пытались форсировать реку, но не настойчиво, силами до одного батальона. Наши отбивали эти атаки пулеметным огнем. Наша артиллерия была подавлена, молчала. Немцам хорошо знакомы воды реки Шелонь. Она унесла много их соотечественников в Ильмень. Отдельные трупы далеко опередили живых: пройдя озеро, достигли реки Волхов и плыли в пучине вод могучей реки дальше, к Ладоге.

После обеда воздушный налет повторился. Земля дымилась и горела. Казалось, с неба низвергается огненный поток вулкана, круша на своем пути все. Вой сирен, падающих бомб, их беспрерывные разрывы слились в единый ужасный звук. Люди ложились и плотно прижимались к грязному глинистому дну оврага.

Павел лежал рядом с политруком роты. Ему хотелось врыться в землю до самой магмы. От прямых попаданий рушились накаты землянок и блиндажей, осыпались стенки окопов и ходов сообщения, погребая живых и мертвых. В это время немцы форсировали реку на фланге далеко от Шимска. Самолеты ушли, продолжилась артподготовка. Снаряды с треском рвались в воздухе над окопами. Ревели, как ишаки, шестиствольные минометы. Мины при разрывах разбрасывали тонны ржавых смертельных осколков. Немцы приближались к окопам. Наши окопы ожили. Застрочили ручные и станковые пулеметы. В приближающихся немцев полетели гранаты.

«Приготовиться к контратаке», – передавалась команда от бойца к бойцу. Свинцовая лавина пуль и сотни взорвавшихся гранат привели немцев в смятение. Они залегли и поползли обратно к реке.

В это время со всех сторон закричали: «Немецкие танки сзади. Спасайся, кто может». Командир батальона и комиссар бежали по окопам и кричали: «Ни шагу назад. Всем по местам». Но где там! Паника посеяна. Немецкие танки с десантом. Более 20 штук где-то рядом форсировали реку и заходили с тыла, давя нашу артиллерию. Комиссар убит, командир роты тяжело ранен. Командир батальона убежал куда-то во фланг, призывая быть на местах. Часть людей, вооруженных одними винтовками, побежала по ходам сообщения окопов. Танки развернулись и скрылись в ложбине. Солдаты бежали ко второму эшелону. Единицы бежали в поле, в лес. Заградотряды приводили беглецов в сознание и направляли обратно. Оставшиеся в окопах отбивали атаки врага. Не подоспевшее вовремя подкрепление разбежалось под панические выкрики немецких провокаторов: «Мы окружены, спасайся, кто как может». Десятки немецких самолетов гонялись на полях за отступающими красноармейцами, наводя страх и ужас.

Взвод Меркулова держался, отражая натиск немцев. На соседних участках враг прорвал оборону, прижимая батальон с флангов с обеих сторон. Шла рукопашная схватка. Морозов, Шишкин, Темляков обороняли правый фланг, кидали гранаты, кололи штыками. Капитан Красильников появился в гуще боя. Отстреливаясь из пистолета в наседавших немцев, приказал: «Отходите за мной».

Передний край на его участке был соединен со второй линией обороны глубоким ходом сообщения. По нему доставляли боеприпасы, выносили раненых, приносили пищу. Батальон отступал под прикрытием взвода Меркулова. Вторая линия обороны была пуста. Кругом были слышны крики тяжелораненых, просящих о помощи. Красильников распределил остатки батальона по линии обороны, говорил: «Будем биться до последнего вздоха». «Чем же мы будем биться, – кричали красноармейцы, – патронов и гранат нет». «Скоро прибудет пополнение, – кричал комбат. – Мы немцев еще сбросим в реку».

Немцы шли, строча из автоматов, что-то кричали, озираясь по сторонам. Морозов, подражая морякам революции, как НЗ носил две пулеметные ленты, перекинутые через плечо, которые часто выручали. Красильников сам у пулемета. На батальон приходилось три станковых пулемета "Максим". Этого мало. Однако это грозное оружие. Короткие меткие очереди да помощь винтовок заставили немцев залечь.

«Товарищ капитан, – с упреком сказал Меркулов. – Не горячитесь, не спешите. Руководите огнем и боем».

Красильников оставил пулемет. Через несколько секунд в пулемет ударил немецкий снаряд. Стоявший рядом второй номер убит. Защитный щит и ствол пулемета сбросило, искорежило.

«Счастливый, – подумал Меркулов про Красильникова. – Еще задержись на один миг и крышка».

Красильников, перебегая от бойца к бойцу, кричал: «Приготовиться к контратаке. Сбросим немцев обратно в реку».

Немцы засели в наши окопы, атаку прекратили. В это время на обоих флангах раздались крики: «Мы окружены. Сзади немцы и немецкие танки. Спасайся».

Снова паника. Многие поползли и побежали назад. Немцы воспользовались паникой. Повылазили из окопов и снова поднялись для атаки. По ним ударила наша артиллерия – стреляли залпами три орудия. Снаряды, начиненные шрапнелью, рвались над их головами.

«Наши не сдаются, – кричал Меркулов. – Наши не отступают, артиллерия еще здесь». В расположении взвода снова появился Красильников. «Молодцы, ребята, – кричал он. – Сегодня же представлю всех к правительственным наградам. Приготовиться к контратаке. Умрем, но Новгород на поругание врагам не сдадим».

К Красильникову подполз связной от командира полка с призывом любыми мерами, жертвами и так далее задержать немцев на два-три часа, чтобы выполнить приказ командующего отступить на следующий рубеж на линиюобороны реки Веронды в район деревни Борки и совхоза "Заверяжские покосы". За два часа армия оттянет хозяйственные части, артиллерию и пехоту.

«Умрем, но не отступим, – кричал Красильников. – Передайте командованию, что поставленная задача с честью будет выполнена».

Связной скрылся в лощине. Немцы больше не атаковали. Заняли оборону и, не жалея боеприпасов, стреляли.

Через полчаса кто-то крикнул: «Немцы сзади». Меркулов обернулся. Действительно, сзади шли немцы. Теперь они были и сзади, и спереди. Красильников кричал: «Не стрелять. Подпустить на расстояние броска гранаты. Открыть огонь из всех видов оружия».

А оружие было трех видов: один пулемет "Максим", винтовки и по одной гранате на человека. Немцы шли как на парад. Не целясь, стреляли из автоматов и кричали: «Русь, капут, русь, сдавайст».

Когда они подошли на расстояние 20-30 метров, в немцев по команде Красильникова полетели гранаты. Раздалось: «Ура!»

Голоса бойцов с каждой секундой усиливались и соединились в один протяжный звук. Наши достигли рядов немцев. Разобраться в рукопашной схватке было трудно. Советские бойцы уже не стреляли, били немцев прикладами, кололи штыками. Немецкие автоматы оказались слабаками против штыка. Дело в том, что для смены кассеты требуется минута. А здесь была дорога каждая секунда. Красильников, вооруженный наганом и пистолетом ТТ, во время схватки убил четырех офицеров и одного фельдфебеля. С тыла по немцам ударил взвод заградотряда. Немцы дрогнули и побежали. А сзади немцы, сидевшие в окопах, почему-то в бой не вступили – остались наблюдателями.

Батальон Красильникова прорвался с большими потерями и вышел на шоссе Шимск-Новгород. Шоссе было забито отступающими, повозками с хозяйственным скарбом, кухнями, автомашинами и артиллерией. По обочинам дороги бежали пехотинцы. Немцы нагнетали панику. Их натиск сдерживали установленные по обочинам 45– и 76-миллиметровые пушки и пехота.

«Наше место сзади, – кричал Красильников. – Товарищ Меркулов, вас назначаю командиром роты. Отведите людей на двести метров от дороги. Оттуда двинемся на помощь нашим товарищам, чтобы сдержать натиск немцев, создать возможность запланированного отступления».

В это время над дорогой показались немецкие самолеты. С дороги люди, повозки и артиллерия через кюветы шарахнулись в лес. На шоссе и его обочины полетели десятки бомб. Истребители "Мессершмитты" с включенными сиренами посыпали шоссе и прилегающее к нему пространство крупнокалиберными пулями. Здесь у многих смелость и азарт дать немцам отпор пропали. На глазах умирали беспомощные люди и лошади, пронзенные пулями. Все бежали прочь от этого ада. Многих обуяли ужас и страх.

Артиллерия и пехота, сдерживавшие немцев, не устояли. Немецкие танки с десантами прорвались. Они шли по дороге, все оставленное круша и ломая, раздвигали и очищали проезжую часть дороги. Все это происходило на глазах Меркулова и его людей. Его взвод тоже охватила паника. Он думал: «Сидя в обороне на реке Шелонь, мы были сильны и храбры. Ходили в разведку боем, в контратаки. А при отступлении превратились в кучу баранов. От одного немца бежим десятками. Кто в этом виноват?» С тяжелыми думами Меркулов все дальше уходил в лес от дороги. Его взвод следовал за ним. Связь с батальоном и полком давно утрачена. Дорогу и прилегающее к ней пространство немцы все еще бомбили и обстреливали.

Вышли к железной дороге, соединяющей Шимск и Новгород. Лес между шоссейной и железной дорогами был наполнен солдатами и офицерами. Во взводе осталось 18 человек. Друзья Меркулова Шишкин, Морозов и Темляков были живы и невредимы. До вечера искали свой полк, батальон, своего командира Красильникова. Но поиски были тщетны.

По шоссейной дороге уже ехали немцы. На автомашинах, лошадях шла пехота.

«Веди нас, взводный, к своим, – говорили бойцы, – ты человек местный, проведешь нас лесами. Ты здешнему лесу, полям, лугам и деревням земляк. Недаром в народе говорят: свой лес – друг и защитник, чужой лес, дебри – это враг».

Ночевали в лесу. Ночью в стороне расположения Новгорода небо было окрашено заревом. Горел старинный русский город. Утром, как гром надвигающейся грозы, была слышна артиллерия и канонада.

«Это бой за Новгород, – говорил Меркулов. – Не отдадут наши Новгород, не посрамят русской земли».

У многих в вещевых мешках на завтрак нашлись хлеб, консервы, сахар и даже свиное сало. Во время завтрака обсуждался беспокоивший всех вопрос: куда и как идти? Меркулов предлагал идти вблизи шоссе и железной дороги к Новгороду. Некоторые, почувствовав свободу от армейской дисциплины, требовали, чтобы Меркулов вел их в глухомань.

«Пока переждем несколько дней, узнаем, где обозначится линия фронта, тогда и будем пробираться к своим».

Так и было решено большинством. Пошли лесом, лесными и проселочными дорогами, обходя деревни. Лес был наводнен военными. Люди шли небольшими группами и в одиночку. Иногда встречались и подразделения численностью до батальона. Все друг друга боялись, считая за провокаторов или переодетых немцев, друг другу не верили, но все стремились к своим. Здесь царила полная анархия. Никто никому подчиняться не хотел. Завидев большое подразделение, мелкие группы и одиночки старались уйти подальше. Некоторые даже срывали знаки различия, бросали оружие, старались за родню или к вдовам пристроиться в деревнях. Все эти человеческие жизни волной катились по лесам, не зная, куда судьба приведет.

Немцы посылали своих лазутчиков в лес и удаленные от шоссейных и железных дорог деревни. Лазутчики хвалили немецкие порядки и агитировали сдаваться в плен. Если им встречались малочисленные и невооруженные группы, которые отказывались сдаваться, их просто расстреливали на месте. Немцы знали, что в случае организации выходивших из окружения солдат и офицеров в отряды они превратятся в военные подразделения, способные наносить ощутимые удары по их тылам.

Некогда было заниматься нашему командованию этими вопросами. Каждая выходившая из окружения группа хотела быть самостоятельной, независимо от ее величины. Все остерегались провокаторов. Большинство шло через все препятствия к линии фронта, стремилось присоединиться к действующей армии и воевать. Они уже хорошо знали фашистские порядки. Встречались и такие, которые шли в тыл к немцам. Их местность была оккупирована. Они дезертировали, бросали оружие. Переодевались в гражданскую одежду и направлялись к женам, отцам и матерям.

Среди этого людского потока были фанатически преданные Родине, советской власти, шедшие с границы, принимавшие на себя нечеловеческие лишения. Многие сотни километров шли не по дорогам, а непроходимыми чащобами. Часто вступали в неравные бои и выходили победителями. Они не бросали своего, а по возможности вооружались. Они не переодевались в гражданские шмотки и не снимали знаков отличия. Трудно сказать, как их судьбы сложились, если они чудом остались живы и к своим пришли. Может, их при проверке в особом отделе назвали предателями и изменниками Родины, а может, похвалили, сказали «спасибо за ваши подвиги». Такое, может, и было, но как исключение. Большинству выражали недоверие, лишали воинских званий, то есть разжаловали. Кому как везло. За стойкость, фанатизм, за беспредельную любовь к Родине эти люди заслуживали самых высоких наград. Тысячи таких безвестных героев погибли в неравных схватках. Дорого за их жизни заплатили немецко-фашисткие оккупанты. Это они с первого дня войны научили немцев бояться русского леса. Это они, не страшась, вступали в бой один против десятерых. Это были русские парни с Волги и ее притоков, Двины, Вычегды, Иртыша, Оби и Амура.

В лесах немцы разбрасывали листовки. В деревнях вывешивали объявления. Объявлялась амнистия всем сдавшимся на милость врага, им сохранялась жизнь. В населенных пунктах был установлен комендантский час. Лес немцы посещали только с провожатыми русскими полицаями и собаками. За каждую провинность был положен расстрел – за хранение оружия, за скрытие красноармейцев, за неповиновение и так далее.

Волна стихии несла по лесу Меркулова и его подчиненных. Шли только лесом. Деревни обходили, стараясь не встречаться с местным населением. Но природа создала все живое и человека, жить – значит надо есть. Чтобы есть, нужны продукты питания. Достать их можно только в деревне или у немцев. Картошка еще не поспела.

Население деревень прокормить всех не могло, ибо само переходило на подножный корм. Немецкими тылами много людей шло в разных направлениях: военные, гражданские, старики, женщины, дети. Все деревню знали как кормилицу и заходили в нее. Одни просили ради Христа, другие воровали, третьи брали под угрозой оружия. Немцы считали себя хозяевами и отбирали все: хлеб, скот, одежду. Крестьяне все прятали. В начале августа беженцам и выходившим из окружения солдатам пришло облегчение, поспела на колхозных полях картошка. Картофельные поля колхозов были объявлены собственностью Третьего рейха.

Меркулов пока не слагал с себя обязанностей командира, так как он был знаком с данной местностью. Он шел впереди, за ним, растянувшись в две колонны, следовали его подчиненные, голодные и усталые. Часто делали привалы. По пути подобрали трех лошадей. Одну даже с седлом. На лошадях ехали те, кто не мог идти.

«Пора бы и пообедать, – басом закричал Морозов. – От ягод и травы в животе Илья Пророк с грохотом ездит. Во рту горечь, слюна течет, словно у бешеной собаки». «Да, – хриплым голосом подтвердил Темляков. – Целые сутки я ничего не ел. Так можно и ноги протянуть».

«Командир! Почему не проявляете заботы о людях? – Продолжал Темляков. – Надо что-то предпринимать. Предлагаю убить одну лошадь». «Обождать! – Сказал Морозов. – Лошадка еще послужит нам верой и правдой. Надо, мне так кажется, посетить деревню. Может, кое-что и позаимствуем, накопаем картошки. Поднимай паруса, братишки!»

«Ты что так громко кричишь, – предупредил его Меркулов. – Кто, товарищи, добровольно пойдет в деревню?» «Разрешите мне, товарищ командир», – сказал Морозов. «Разрешаю! Подберите еще двух человек». «Со мной пойдут Темляков и Шишкин». «Не возражаю, – ответил Меркулов. – Но при условии, что вернетесь вы не позднее чем через два часа. Сюда, где мы находимся сейчас. Дольше мы вас ждать не будем. Если нас здесь, на этом месте, не застанете, могут быть всякие обстоятельства, ищите нас на опушке леса». Меркулов подробно рассказал где.

Ребята немедля ушли. Вышли к железной дороге. Пришлось быстро отступать, бежать в лес и ложиться. По железной дороге шли немцы. Их было более ста человек. Еще какое-то мгновение, и могли бы поплатиться жизнью.

«Сделаем бросок метров двести», – предложил Морозов. Встали и побежали в другую сторону от ребят. Их остановил окрик: «Стой, кто идет». Темляков ответил: «Свои». Близко на подходе предупредил часовой: «Стрелять буду».

«Кого ты охраняешь? Уж не немцев ли». «Какое твое дело, – послышался грубый ответ. – А ну проваливай, не подходи близко». Морозов, невзирая на предупреждения часового, шел на сближение. Предупредил: «Ты не кричи. Совсем близко по железной дороге идут немцы. Наши отступают. Шоссе Шимск-Новгород уже занято немцами. Фашисты сегодня уже будут на подступах к Новгороду. Их пока некому держать». «Кроме вас, дезертиров», – огрызнулся часовой и передернул затвор винтовки.

«Ты что, белены объелся, – негромко крикнул Морозов. – Зови начальника караула. Выстрелишь, на выстрел через пять минут придут фрицы». Часовой крикнул: «Карнач, на выход». Через три минуты пришел высокий старшина. Он закричал на Морозова: «А ну, проваливай, дезертир». Морозов негромко ответил: «Прошу не оскорблять и не кричать. Рядом немцы, услышат. В другом месте я бы поговорил с вами. Сейчас не время и не место. Если не веришь, пойдем посмотрим».

В это время со стороны железной дороги раздались автоматные очереди и крик немцев. «У тебя, старшина, сколько народу?» – спросил Морозов. «Со мной десять человек», – ответил уже мирным тоном старшина. «Тогда командуй! Как старший по званию. Мы пока в твоем распоряжении. Я посылаю одного человека к своим за помощью, они тут рядом, – негромко сказал Морозов и тоном командира приказал Темлякову. – Бегом к своим. Веди всех сюда». Старшина подал команду своим. Все залегли. Заняли оборону. Немцы прошли по железной дороге. Меркулов привел свой взвод. «Моя фамилия Аристов», – доложил старшина Меркулову. «Что будем делать с продуктами?» «Будем прятать, пока не обнаружили немцы. Сразу и приступим к этой работе». «Мои ребята голодные, надо накормить. Кому принадлежат эти продукты?»

Аристов по всей форме доложил: «Нас из Рязани прибыл целый железнодорожный состав, численности не знаю. В пополнение горнострелковой дивизии». «Это к нам», – подтвердил Меркулов. Аристов продолжал: «Сегодня в пять утра все ушли в Шимск. Остались мы одни. За нами хотели прислать подводы с транспортной роты». «Сейчас уже никто не приедет, – ответил Меркулов. – Дай Бог, если сумели ноги унести». «Андрей, накорми ребят», – попросил Аристов.

«Есть накормить, товарищ старшина», – из-за большой раскидистой ели вышел высокий горбоносый ефрейтор. «Пошли, ребята», – сказал он. Подвел к закрытым брезентом ящикам. Выдал каждому по две банки консервов. Достал из полевой сумки толстую книжку и что-то записал. «Это наш кладовщик», – сказал Аристов. «Ясно!» – Ответил Меркулов. «Андрей, накорми всех досыта», – распорядился Аристов. «Хлеба нет, товарищ старшина». «Выдай сухари».

После обеда Меркулов провел короткое совещание. Он говорил: «Товарищи, мы находимся уже на временно оккупированной фашистами территории. Фашисты наши враги. Мы должны и обязаны их убивать. Иначе они нас убьют. Наши войска временно отступили. Мы не поспели отступить и оказались в тылу врага. Поэтому мы должны еще крепче сплотиться между собой, то есть один за всех и все за одного. Мы сейчас на правах боевого подразделения Красной Армии. Поэтому у нас должен быть командир, которому мы должны дать все полномочия не только командира, но и уполномоченного советской власти». «Будешь ты за командира и уполномоченного советской власти», – крикнул Темляков. «Не возражаем», – послышались голоса. «Если доверяете мне командовать, прошу поднять руки». «Единогласно», – сказал Аристов. «Своим заместителем назначаю товарища Аристова». Окинув всех взглядом, Меркулов спросил: «Коммунисты среди нас есть?» Все молчали. «Комсомольцы?» Подняли руки трое. Политруком стал Шишкин, который держал поднятую руку дольше всех.

«Сейчас, товарищи, надо подобрать тайники, куда прятать, что имеется на складе. Этим делом займемся я, Аристов, Шишкин и Андрей. Пошли, товарищи, по очереди по двое искать места для тайников». На складе продуктов оказалось много: мука, крупа, сухари, сахар, консервы мясные и рыбные, масло, свиной шпик, спирт и колбаса.

Работа закипела: копали ямы, таскали ящики, возили на спинах лошадей мешки. Ямы маскировали мхом, травой, сучками. Закончили работу поздним вечером. Меркулов все пометил на карте и привязал к ориентирам. На обороте карты сделал условную запись. Ознакомил Аристова и Шишкина. Около 200 литров спирта спрятали отдельно. Притом знали только трое, Меркулов и его заместители. Назначили караульных и легли спать. По очереди караулы проверяли Меркулов и замы.

Утром после обильного завтрака Меркулов подал команду: «Выходи строиться!» Большинство вяло становилось в строй. Когда все встали в строй, Меркулов сказал: «Товарищи, продуктами вы запаслись каждый на полмесяца, поэтому будем пробираться к своим. Где-то под Новгородом, а может и ближе, наши немцев остановят». Поднялся гомон, говорили все: «Пока отдохнем, зайдем в глухомань. Война только начинается, поспеем, навоюемся». Многие почувствовали сытость и свободу. Они считали, что для них сейчас нет ни власти, ни закона. В слабые душонки запал страх за жизнь.

Из строя вышел Аристов и звонким командирским голосом крикнул: «Прекратить разговоры! Смирно! Мы вчера избрали командира. Дали ему все полномочия, поэтому давайте без пререканий выполнять его распоряжения и команды. Будем соблюдать закон военного времени. Шагом марш! Веди нас, командир». На привалах некоторые уединялись, шушукались и открыто говорили: «Мы вам не товарищи». Это те, у кого семьи уже находились в оккупации. В первый день отстало восемь человек. На второй день еще семь. Но зато к отряду примыкали новые выходившие из окружения люди и лишь потому, что были продукты. За счет продуктов подразделение выросло до ста человек. Вооружены были винтовками, карабинами и двумя ручными пулеметами. Патронов и гранат было достаточно. Лошади были навьючены продуктами и боеприпасами. Семь человек из отряда было выделено специально для выкапывания картошки и заготовки других продуктов. Они уходили вперед до места привала на обед и на ночлег. Готовили обед или ужин. Не спешили, так как не знали, где линия фронта. Сведения от местного населения получали весьма противоречивые. Гула арткононады не было слышно.

Заступил в свои права сентябрь. О войне напоминали только пролетавшие низко над лесом наши самолеты. Люди им радовались. Немцы пускали ложные слухи, что Москва и Ленинград взяты ими.

Ночью в лесу стояла удивительная тишина. Только с появлением солнца лес оживал. Пернатые просыпались: пели, шипели, трещали на разные голоса. Ранним утром подразделение, если его так можно назвать, решило пройти одним небольшим селом, по приглашению местного жителя, который просил показаться, поднять настроение жителей, что советская власть существует. Растянувшись на километр, шли напрямик полем к селу. Названия села никто не знал. Село только что проснулось. На улице было пусто. Пели петухи, кудахтали куры. Из труб домов валил густой черный дым. Сначала дым поднимался высоко, затем резко опускался вниз и рассеивался по сельской улице. Пахло жизнью, теплом и уютом. Соскучившиеся люди ждали отдыха, чего-то родного, близкого сердцу. Не дошли полкилометра до крайнего дома, как дремавшая улица ожила. Впереди идущий Меркулов увидел, что немцы в панике бегали по улице, готовясь принять бой.

Из села застрочил пулемет. Стреляли из винтовок. «Назад, бегите в лес. Мы вас прикроем». Пули пока не причиняли никому вреда. Люди бросились бежать в лес. По команде Меркулова 15 человек с двумя ручными пулеметами залегли в глубоких бороздах в поле. Немцы осмелели, вышли на край села. Темляков из ручного пулемета открыл по немцам, то есть по селу, огонь. Они бросились за дома, а затем побежали из села.

Немцы в селе появились два дня назад. Удобно, со вкусом расквартировались. Занялись сбором продуктов для армии, тряпок и домашней утвари. В основном это были пожилые люди и участники давно прошедшей Германской войны. Они знали толк во всех вещах.

Они чувствовали себя как дома. Им говорили, что русской армии больше нет. Все солдаты и офицеры в плену, в немецких концлагерях. Эти лагеря и колонны русских пленных на дорогах они видели своими глазами. Они видели заполненные людьми вагоны. Русские солдаты появились в далеком тылу. Это не к добру, думали старики. Поэтому решили бежать подальше от греха. Морозов подолгу целился в убегающих немцев, но не попадал. Большинство собралось на опушке леса. Меркулов ругал: «Зачем стреляли по селу». «Немцы-то как здорово сиганули», – смеясь, говорил Морозов. «Что смеешься? – Спросил Аристов. – Сейчас жди карателей. Они расквартированы в соседнем селе. Надо собирать народ и дать хорошую трепку карателям, если они появятся. Из ста двадцати человек на опушке осталось тридцать два. Остальные убежали в лес».

Каратели не заставили себя долго ждать. Шестьдесят человек с собаками вышли в поле и направились к ребятам.

«Примем бой, без моей команды не стрелять», – передал Меркулов. Почти за километр каратели по опушке леса стреляли из автоматов и что-то кричали. Не доходя до леса около полукилометра, каратели разделились на три группы. Две крайние направились в обход. Средняя с тремя собаками шла прямо. Не доходя ста метров до опушки леса, отпустили собак. «По собакам стрелять троим, – скомандовал Меркулов. – Аристов, убрать офицеров. Остальным огонь по фашистам и их прихвостням-полицаям». Раздались одиночные выстрелы, и собаки закрутились на одном месте. Упал офицер. К нему подбежал сержант и тоже неуклюже упал. Ударили пулеметы. Стреляли из винтовок. Еще два офицера. К ним подбежали солдаты и пытались утащить в борозды, оба солдата тоже упали и больше не двигались. Немцы залегли. Аристов с винтовкой с оптическим прицелом бил по очереди немцев и полицаев. «Пора отходить, – сказал Меркулов. – Степан, останешься для прикрытия отхода. Оставишь один ручной пулемет и трех человек». «Есть остаться», – сказал Аристов и назвал фамилии, кто останется. Осталось четыре человека во главе с Аристовым. Прицельно стреляли из пулемета и винтовок. Каратели лежали, а некоторые ползли назад и прятались в глубоких бороздах. Каратели поняли, что остались только для прикрытия. Снова поднялись для атаки. Но тут же залегли, потеряв несколько человек.

«Ребята, догоняйте своих. Возьмите мою винтовку. Я возьму пулемет». Аристов для прикрытия отхода остался один, он не давал карателям поднять головы. Бил как снайпер метко. Быстро поднялся и скрылся в лесу. Пробежал метров триста. Встал за ствол толстой ели. Прислушался, кто-то, крадучись, приближался к нему. Полицай, озираясь по сторонам, остановился и прислушивался к окружающему лесу. Аристов стоя прицелился, раздалась короткая очередь. Полицай, как птица, взмахнул руками и с криком рухнул на землю. Аристов не спеша подошел, взял автомат, диски к нему и документы. Догнал своих через час. Хорошо, что Меркулов на каждом километре оставлял по человеку для сопровождения.

Каратели погони устраивать не стали, побоялись. Из 120 человек в подразделении Меркулова остались тридцать два. Остальные разбежались. Пока от голода спасала картошка. Но немцы ее по-хозяйски убирали. Принудительно выгоняли местное население, русских военнопленных. Копали и немецкие солдаты. Меркулов решил вернуться к тайникам с продуктами. Аристов и Шишкин его поддержали: «Загрузиться продуктами и искать партизан. Партизаны уже кое-где прославили себя».

Меркулов начал колебаться. Патриотизм пропал. Он думал: «Партизан не найдем, пойду к сестре». Она жила в деревне Борки на шоссе между Новгородом и Шимском. «Пока поживу у нее, а там время покажет, надо ли бродить по лесам без пользы и подвергать себя опасностям. Немцы поймают с оружием – не помилуют, сочтут партизаном и повесят. Ведь живут и при немцах в деревнях молодые мужики и парни. Узнаю, где свои и как пройти. При первом удобном случае уйду. Да и где они, свои».

Среди местного населения немцы распространяли слухи: Ленинград капут, Москва окружена. Русское правительство в Новосибирске. Немецкие войска устремились к Уралу. В деревнях многие верили немецким сказкам. Говорили, какая их силища нагрянула на наши земли. Самолеты в небе одни немецкие. Наши пролетают, но очень редко.

Отряд Меркулова с каждым днем убывал. Люди просто уходили. Удержать их было невозможно. Дисциплины, как первоначально, уже не было. Тавричанин Емеленко рассуждал так: «Я верю немецкой пропаганде. Они нас победили. Я очень сожалею, что вместе с черниговцами не ушел к немцам под Новгородом. Гитлер обещает сделать Украину самостоятельной». «Иди хоть сейчас, никто тебя не держит. Немцы принимают всех, – кричал Темляков. – Туда ворота открыты, но оттуда будет узкая щель». Емеленко не унимался: «Боимся всего, как зайцы. Наши нервы не стали подчиняться даже рассудку. Хочется умереть, но к немцам пока не пойду. Вся эта бродячая жизнь опостылела». «Не надо, Емеленко, возмущаться, уходи, не держим, скатертью дорога».

Емеленко встал, грозно посмотрел на советовавшего Меркулова. Его бледное худое лицо исказилось, верхняя губа, покрытая редкими одиночными волосками и еле заметным пушком, задрожала. Он глухо выдавил из себя: «Объявляю анархию, то есть свободу всех действий». «Анархия мать порядка, махновщина», – сказал Темляков. «Я предлагаю пойти на Украину. У нас села большие, народ хороший, всех накормят и попрячут». «Емеленко, прекрати разговоры, – крикнул Меркулов. – Так говорят только предатели. Ты комсомолец, у сердца носишь комсомольский билет». Из-под нависших длинных бровей и ресниц гневом искрились глаза Меркулова. Он крикнул: «Взвод, становись». Но взвода уже не было. Было лишь одно отделение – всего 13 человек. Не было и двух лошадей, осталась всего одна, и та с большим трудом передвигала ноги.

Обросшие, грязные ребята становились в строй. «Этого только не хватало», – возмущались ребята. Меркулов не своим, как ему показалось, голосом крикнул: «Равняйсь! Смирно!»

Все, как гуси, вытянули худые шеи. Руки прижали к бедрам. Растягивая слова, Меркулов говорил: «Я временно избран вами командиром. Я человек не военный, дисциплину не смог поднять. Правильно Емеленко сейчас сказал. У нас анархия. Мы превратились в стадо баранов без вожака. Бразды правления я из рук выпустил. Во всем я виноват, поэтому прошу меня переизбрать». «Нет, – ответили все хором, – веди нас. Будем подчиняться». «Емеленко, выйди из строя», – сказал Меркулов. Емеленко вышел, глазами искал поддержки. Все на него смотрели строго. Он понял: пощады не будет. Поэтому быстро сориентировался и стал просить прощения. «На первый раз простим, – сказал Меркулов. – Если и в будущем поведешь себя так, пощады не жди. Будем судить по закону военного времени».

После долгих скитаний снова вернулись к тайникам с продуктами. Все было в сохранности. Нагрузили вещевые мешки консервами, сухарями, сахаром, крупой и салом. Прихватили и спирту. Лошадь тоже навьючили. Снова все замаскировали. Решили идти на зимовку в верховье реки Шелонь. Шли ночами почти неделю. Спали днем, выбирая глухие чащобы. Зашли в болото, не было ни тропок, ни дороги. Лошадь вязла по пузо. Часто приходилось ее вытаскивать. С большим трудом выбрались на боровину, окруженную болотом. Вернее, это был остров в болоте, покрытый старым смешанным лесом. Господствующее положение занимала ель, сосна, но много было березы, осины и пихты.

«Здесь мы пока и остановимся, – сказал Меркулов. – Отдохнем, наберемся сил, сориентируемся, что делать дальше».

Выкопали котлован для землянки. За один день построили добротную землянку. Оборудовали нары, устроили печку. От самолетов хорошо замаскировали. Вечером в теплой землянке устроили настоящий праздник. Привели себя в порядок: подстриглись, побрились, а некоторые даже помылись. Сварили вкусный ужин. Выпили по 100 грамм спирта, ели сколько хотели. Спали все крепким солдатским сном. Даже забыли выставить караул.

Жизнь в теплой землянке налаживалась. Сделали шалаш для лошади, заготовили сена.

При очередной проверке острова, а обходили его каждый день Аристов с Шишкиным, была обнаружена группа наших военных, по-видимому, офицеров. Видно было по обмундированию. Помимо немецких автоматов все вооружены пистолетами. Вместо советских ремней на всех портупеи. Доложили Меркулову. «Надо выяснить, – ответил Меркулов. – С выводами спешить не надо». «Мы побоялись подойти, – сказал Аристов. – Я подумал, может это переодетые немцы. Прислушался, разговор русский». «Они вас не видели?» «Вроде нет», – ответил Шишкин. «На знакомство пойдем все вместе, – сказал Меркулов. – Приготовить гранаты. Взять с собой ручной пулемет. Втроем подойдем к ним, остальных оставим в засаде. В случае схватки не подкачайте, ребята. Их не так уж и много. Если провокаторы, то мы с ними быстро покончим, в два счета». Морозов усомнился: «Никак не могу понять тебя, Павел Васильевич. В два счета, это за две минуты или за два часа. Мне кажется, любая операция измеряется временем». «Брось языком трепать, – крикнул Меркулов. – Каждая операция имеет конечный результат». Морозов огрызнулся, что-то невнятно сказал и отошел в сторону.

«За мной, ребята! – Командовал Меркулов. – Следите за моей рукой. Если я помашу пилоткой, окружайте их. Без сигнала не стрелять. Сигналом будет то, что я брошу пилотку вверх. На переговоры пойдем я, Морозов и Темляков».

Не дошли метров 200 до незнакомцев. Меркулов сказал: «Занять исходные позиции». Незнакомцы заметили подходивших парламентариев. Меркулов ответил: «Свои!» В десяти шагах от расположения сзади появились два человека с пистолетами, заставили положить оружие и обыскали. Сердце Меркулова ушло в пятки. Пожилой человек в гражданском костюме ласково сказал: «Располагайтесь как дома». «Вот это порядок», – подумал Меркулов. Мужчина спросил: «Кто вы, откуда?» Меркулов коротко рассказал, немного дополнил Морозов. «Мы являемся представителями фронта», – продолжал мужчина. Он предъявил документ, удостоверяющий его личность, и обращение нашего командования к военным, оказавшимся в тылу врага. «Мы вас с нашим проводником направим к своим». Меркулов ответил: «Надо посоветоваться с ребятами. Мы ищем партизан».

Глава тринадцатая

Встреча с отрядом советских воинов Меркулова встревожила. Он думал, это провокаторы. На оккупированной фашистами территории, в лесах и глухих деревнях, встречались разные люди. Меркулов делил их на три категории. Изнуренные, грязные, плохо одетые – это бежавшие из плена. Одетые по форме, в замызганных прожженных шинелях, с оружием в руках – те, кто выходит из окружения. К третьей категории Меркулов относил тех, кто был в гражданской или военной, но чистой одежде, умытых и побритых. Это предатели или немецкие ищейки.

Многие верили провокаторам, шли за ними, попадали в ловушки и погибали. Немцы – большие любители казней. Они вешали, стреляли, поджигали в закрытых домах и сараях наших, особенно партизан. Поэтому Меркулов решил немедленно покинуть подобранное место для длительного отдыха, удобное и безопасное.

Меркулов выстроил своих людей. На основе полной демократии с примесью анархии решались все вопросы. Единогласно было решено идти, и чем скорее, тем лучше.

Встреча с военными, собирающими бродячих, оставшихся в тылу врага бойцов, была опасна. Некоторые колебались.

Перед строем выступил Шишкин. Он предложил просить провожатого из этих вояк и идти через линию фронта к своим. Его никто не поддержал. Наоборот, Меркулов оборвал его и сказал: «Кто желает болтаться на виселице, тому скатертью дорога».

Меркулов крикнул: «Кто пойдет за мной, прошу сделать два шага вперед». На месте остались сначала шесть человек, и те после короткого раздумья присоединились к остальным. Навьючив лошадь, люди тронулись в путь, чтобы отделаться скорей от неприятного соседства незнакомых военных. Решение было принято идти по направлению к Ленинграду, переходить линию фронта. Местонахождения наших войск никто не знал. Все хорошо знали, что наша армия еще не сдалась и дерется не на жизнь, а на смерть. Над лесом летали одиночные самолеты с красными звездочками, иногда доносилась артиллерийская канонада.

Но были такие, кто открыто говорил, что немцы войну уже выиграли, надо бросать оружие и идти добровольно сдаваться в плен. На колеблющихся обрушивался гнев большинства, не давая им высказаться. Шишкин сказал: «Агитатора, зовущего в плен, на месте бы расстрелял. Могу сказать только одно: скатертью дорога. Идите, пока не поздно, и не разлагайте других. При встрече с немцами не выдавайте нас. В противном случае мы вас даже мертвыми разыщем и прикончим». Темляков продекламировал: «Здесь жизнь одна для всех сердец. Живым нет власти, нет закона». Шишкин заметил: «Все эти разговорчики до хорошего не доведут. Мер мы никаких не предпринимаем. Надо что-то делать».

Шли медленно. Впереди в поводу вел лошадь Меркулов. За ним цепочкой, растягиваясь до 100 метров, шли остальные. С опущенными головами, строем, с тяжелым предчувствием.

Сентябрьская ночь в лесу. Пахло сыростью, прелыми травами, листьями и грибами. Была страшная темнота, глаза различали только окна в кронах деревьев и белые стволы берез, которые казались фантастическими фигурами. Все остальное слилось в непроницаемую сплошную мглу. Идущих встречали то теплые, то холодные струи воздуха. Непроницаемая для зрения темнота и абсолютная тишина при полном штиле воздуха напоминали что-то сказочное. От упавшей с дерева шишки или сгнившего сучка люди вздрагивали как от выстрела. Гортанные крики совы, напоминающие хохот лешего и ведьм, приводили людей в замешательство. Одинокому человеку в ночном лесу шумливые крики могли показаться ревом льва в африканской полупустыне.

Круглые сутки, днем и ночью, жизнь в лесу идет безмятежно, невзирая на окружающее. Многие звери и птицы приспособлены к ночному образу жизни: хищники, совы, летучие мыши. Они ночью видят лучше, чем днем. Ведут разбойничий образ жизни. Для них задача номер один – добыча пищи для завтрака, обеда и ужина. Гадюки, без шума передвигая скользкое холодное тело, зоркими гипнотизирующими глазами высматривают свою жертву на расстоянии до 5 метров. Жертва с шумом и ревом сама идет в пасть. Бактерии и грибы, как мельницы, беспрерывно перемалывают все отжившее: листья, корни, сучки и стволы деревьев, превращая их в торфообразную массу, которая со временем перемешивается с почвой. За захват удобного для жизни участка почвы идет постоянная борьба между всем живым, как в растительном, так и в животном мире.

Человек в поединке с животными и растениями в процессе длительной эволюции вышел победителем, но врагом человека до сих пор является человек. Идет священная Отечественная война. В этой схватке немецкий фашист в образе человека стремится уничтожить не только человека на поле битвы, а целые нации. Немецкому рабочему и крестьянину война приносит разорение и большие человеческие жертвы.

Не кичитесь своим арийским происхождением, ваши трупы будут оплаканы вашими родными. В погоне за легкой наживой при грабежах русского народа, при дележе захваченных земель большинство из вас найдет себе счастье в холодной русской земле. Наградой вам от фюрера будет деревянный крест с повешенной каской. Пройдет еще год, может быть два, и все вы побежите, еле поспевая уносить свое поганое тело.

Оставшиеся кладбища с множеством крестов и касок сравняются с землей. Сначала зарастут чертополохом и бурьяном, а потом очистятся от всей нечисти, зашумят леса, сады, посевы трав и зерновых.

Так шел и думал Меркулов. Голодная, изнуренная лошадь еле переставляла ноги, временами останавливалась. Меркулов вел в поводу километра три, на привале передал лошадь Шишкину. Он взял в руки компас, шел впереди. Временами смотрел на светящийся циферблат и стрелки. Шли лесной дорогой, которая вывела в поле. Обойдя опушкой леса предполагаемую, но не видимую во мраке деревню, снова вынырнули на проселочную дорогу, уходившую в темноту ночного леса.

Шли до самого рассвета, делая небольшие привалы. При смене длинной осенней ночи пасмурным коротким днем было выбрано место привала. Без всякой предосторожности развели костры, сварили завтрак, затем Меркулов установил посменное дежурство по костру. Уставшие люди, приспособив себе для постели груды сучков и муравейники, быстро забылись и уснули крепким солдатским сном. Голодная лошадь, привязанная к стволу осины, грызла кору и древесину и с аппетитом жевала. Голод давал себя чувствовать. Обглодав всю поверхность осины, лошадь стала пробовать крепость поводьев. От беспрерывных сильных натяжек поводьев и самой узды мокрая кожа растянулась, и узда съехала с головы. Голова лошади высвободилась. Сначала, как бы соображая, она медленно отошла от дерева, нагнув голову, с жадностью стала собирать опавшие листья и редкую, росшую под покровом леса, уже пожелтевшую и высохшую на корню траву. Но опавший лист и трава показались, по-видимому, невкусными. Почувствовав полную свободу, лошадь пошла по лесу. Стоявший на посту Журавлев попробовал ее позвать, но на его зов она не обратила никакого внимания. Он отвязал от дерева узду и побежал за лошадью. Голодное животное, видя, что его снова стремятся поймать и привязать, побежало. Журавлев в одно мгновение поравнялся с лошадью и протянул к ней руку, чтобы схватить за гриву, но та повернулась задом и побежала быстрее. Журавлев не хотел будить уставших товарищей, поэтому решил поймать лошадь сам.

Силы лошади, как показалось Журавлеву, сдавали. Он не думал об опасности и окружающей обстановке. Человек и животное очутились в поле. Тощая лошадь, отдавая последние силы, бежала в деревню, где думала найти корм и покой. Журавлев в азарте и со злобой на лошадь вместе с ней вбежал в деревню и был схвачен немцами. При допросе он выдал своих спящих товарищей и привел немцев в лес. Все были разбужены, доставлены в деревню и загнаны в сарай.

Допрашивал сухощавый с морщинистым лицом фельдфебель. Русских слов он знал не более десяти. Он говорил на чисто баварском языке, поэтому из его слов никто ничего не понимал, хотя многие из пленных бойцов изучали немецкий язык в школе.

Фельдфебель допрашивал всех по очереди в течение трех часов. Затем до него наконец-то дошло, что люди ничего не понимают, поэтому прекратил бесплодные труды. Он связался со своими шефами. По деревне затарахтела русская новая полуторка, она подкатила к сараю, всем приказали влезть в кузов и сесть. Последними забрались трое немецких солдат с автоматами. В кабину сел сам фельдфебель. Он поехал докладывать о поимке целого русского отряда, за что его должны были зачислить в списки для награждения не деревянным, а железным крестом. Сопровождающие конвоиры всю дорогу интересовались, нет ли у кого часов, хотели купить их за сигареты. Все старались показать, что ничего не понимают.

Павел Меркулов, немножко знающий местность, определил, что людей везут в направлении города Шимск. Приехали в Шимск. Этот небольшой город был выжжен дотла. На месте деревянных домов торчали отдельные дымоходы. Лежали груды щебня и золы. Валялись обугленные бревна, шифер, железо и черепки.

Лагерь для военнопленных был разбит на окраине сгоревшего города, на пустыре. Пустырь площадью около 10 гектаров был обнесен тремя рядами колючей проволоки. На всей территории стояла единственная постройка – тесовая будка с двумя русскими полевыми кухнями. На лошади туда привозили воду, кипятили ее, кидали в нее какую-то траву из бумажных мешков. Русским поварам траву не доверяли, немцы сами кидали ее. Этот травяной навар давали один раз в сутки военнопленным, со 100-граммовым кусочком хлеба. Лагерь немцы называли пересыльным. Отсюда, по-видимому, военнопленные партиями отправлялись в другие лагеря. Автомашина, везшая Меркулова и его товарищей, подошла к воротам, искусно сделанным из жердей и колючей проволоки. Все были тщательно пересчитаны сдающим фельдфебелем и принимающим унтер-офицером, а затем по команде "Русь, шнель" вошли, как выразился Темляков, в "дом отдыха" за колючую проволоку. Лагерь охранялся патрулями с собаками. На всех четырех углах были вышки до 3 метров, на которых стояли пулеметы.

Истощенные военнопленные отдельными группами сидели и лежали. На всей территории не было ни одного дерева и кустарника. Войдя в лагерь, выбрав место посуше, всей группой разместились, подостлав плащ-палатки. Один Журавлев, чувствуя неприязнь товарищей, отправился по лагерю якобы в поисках земляков, но, скорее всего, – скрыться от мести товарищей.

В четыре часа в лагерь стали входить большие и маленькие партии военнопленных. Территория, как улей, наполнялась народом. К пяти часам собрались почти все, было объявлено становиться в очередь за получением обеда – кружки горячего чая (воды) и кусочка хлеба. К двум кухням выстроилась двойная очередь. В лагерь вошла большая группа немецких и венгерских солдат. Немцы щелкали фотоаппаратами, мадьяры, следуя вдоль выстроившейся очереди, всех подряд избивали длинными резиновыми палками. В первый день плена резиновая палка погладила спины Меркулова, Темлякова и Шишкина. Немцы подбадривали мадьяр, которые с большой охотой избивали беззащитных изнуренных людей.

Морозов, Меркулов, Темляков и Шишкин решили держаться вместе при любых обстоятельствах. Остальные после получения обеда разошлись и расположились в разных местах. Ребята, держась друг друга, обошли весь лагерь в поисках знакомых и, не найдя никого, расположились, выбрав удобный кусочек грязной земли, истоптанной ботинками русских мужиков и парней.

В вещевых мешках у всех были сухари, порошок горохового супа, мука и даже сало. Хорошо, что немцы побрезговали, не захотели рыться в грязных вещевых мешках. Они даже никого не обыскали. Меркулов говорил друзьям: «Настолько они уверены в своей победе, силе и мощи своей армии. Они считают себя не только победителями России, но и всего мира». «Скоро русский народ научит их бдительности», – вставил Морозов. «Жаль, что за весь период бродячей жизни мы не могли вооружиться пистолетами. С пистолетами можно было бы легко сбежать, при этом увести с собой немецких конвоиров». «Здорово мы с тобой повоевали, поэтому и не нашли», – сострил Темляков.

К ним подошел мальчик лет 14-ти, в грязных замазанных брюках, когда-то приличных, в одной рубашке. Рубашка, по-видимому, раньше была белой. На ногах были надеты пропитанные грязью тапочки, при каждом шаге они далеко отходили от пяток. Мальчик был настолько худ, что, казалось, сквозь его кожу можно было рассмотреть не только ребра, но и внутренности. Он внимательно всматривался в лица, а затем проговорил: «Новенькие».

Морозов, осмотрев мальчишку с ног до головы, ответил ему: «Да! Новенькие!» Спросил: «Откуда будешь, малец?!» «Из Ленинграда!» – ответил мальчик и сел на грязную землю. Как будто он только этого вопроса и ждал для того, чтобы сесть. «Сволочи, – с возмущением сказал Шишкин. – Даже маленьких, и тех забирают в лагерь! Как ты попал к немцам, ведь Ленинград ими не взят?»

Мальчик внимательно посмотрел на Шишкина не по возрасту серьезным, задумчивым взглядом больших серых глаз и скороговоркой стал говорить слова, по-видимому, уже много раз им сказанные, как бы боясь, что собеседник до конца их не выслушает: «Меня зовут Гришей. Немцы здесь прозвали Шталиным, а военнопленные кличут Гришка Сталин. Родился в Ленинграде, там до сих пор живут мои мама, дедушка, бабушка и две маленькие сестренки: Оля, семь лет, и Надя, девять лет».

Мальчику показалось, что его никто не слушает, опустив глаза в землю, он замолчал. Но Саша Морозов тихо сказал: «Продолжай». Мальчик поднял ресницы, задумчивые глаза заискрились радостью. Он говорил уже оживленнее: «Отец мой, по-видимому, на фронте, а может быть, и в плену, как и я». От этих слов мальчик всем телом вздрогнул, и глаза покрылись влагой. Как видно, отца он любил всем телом и душой.

«В мае у нас гостила сестра папы – тетя Галя. До войны она жила в Риге, муж ее – военный подполковник. Как только в школе кончились занятия, я уехал в Ригу. Когда началасьвойна, они меня посадили на поезд, но он не успел пересечь границу Латвии, немцы его разбомбили. Я ехал на товарных и пассажирских поездах, а затем оказался в тылу у немцев, и вот как две недели забрали меня и поместили в этот лагерь».

Морозов протянул мальчику руку и сказал: «Давай будем дружить, спать будешь со мной, все съестное будем делить пополам».

У мальчика глаза снова заискрились радостью, он протянул худенькую ручонку. В этот же день за два сухаря мальчику была куплена шинель с обожженными полами. Морозов полы шинели и рукава обрезал, как умел, зашил, перешил крючки. Теперь шинель на мальчике сидела неуклюже, зато ее можно было носить. Она стала немного оберегать худое тело от холода. Мальчик был принят в семью Меркулова, Морозова, Темлякова и Шишкина.

В лагерь каждый день прибывали новые группы военнопленных, и каждый день угоняли неизвестно куда по 300-400 человек, только здоровых. Раненые и больные лежали на голой земле. Перевязки им не делали и никаких медикаментов им не давали. Не для оказания помощи, а для наблюдения за ранеными и доставки раз в день горячей воды и кусочка хлеба был закреплен военнопленный врач. Носил он на рукаве шинели белую повязку с красным крестом и большую, туго набитую неизвестно чем санитарную сумку, на которой тоже красовался красный крест.

Один раз вечером ребята подозвали к себе врача и попросили оказать помощь мальчику. У Гриши была большая температура. Врач подошел, внимательно осмотрел ребенка, заглянул в рот, пощупал пульс и сказал: «Ничего особенного. Утомление и простуда – все пройдет. Если есть у вас чем закутать, то теплее оденьте и уложите». «Куда?» – невольно вырвалось у Темлякова. «Может быть, в кровать?» – сострил Морозов. Врач понял, что часто употребляемые им слова в мирное время сейчас были сказаны неуместно. Поэтому, как бы извиняясь, он сказал: «Помощь оказать не могу. Если вы ее не окажете, то в условиях лагеря он долго не протянет».

Врач продолжил: «Немцы ни лекарств, ни бинтов не дают. Таких бесчеловечных обращений с ранеными и больными военнопленными не знает история всех войн. Я обращался к коменданту лагеря с просьбой создать больным и раненым человеческие условия. Он меня обозвал "русской свиньей" и показал указательным пальцем в землю. Путая русские и немецкие слова, сказал: "Хорош условии русишен коммунистишен могил". Руками показал крест. Мне погрозил, если я буду обращаться по таким пустякам, то получу розги. Чем я могу помочь при таких порядках? Раненые и больные ждут от меня, как от избавителя, чуда. Приходится врать, успокаивать. Многие знают, что обречены на смерть. Когда делаю обход, перевязки, многие пересохшими губами шепчут: "Доктор, дай яда, чтобы больше никогда не просыпаться". Многие легкораненые умерли от столбняка и гангрены».

Врач обвел всех блуждающим рассеянным взглядом и полушепотом сказал: «Люди, запомните, кто останется живой, мстите повсюду этой "культурной" арийской расе. Убегайте, бейте, вешайте, сжигайте их». Круто повернулся и бодро пошел. Меркулов догнал доктора и вложил в карман его шинели два сухаря. Он не остановился и не обернулся, лишь тихо сказал: «Спасибо. Жизнь будет продлена еще нескольким людям на день, а может быть, и на два».

Утром в лагерь вошли немцы, всех, кто мог держаться на ногах, построили. Переводчик стал переводить слова офицера: «Плотники, выходите из строя». Вышло человек 30. Всех плотников выстроили и погнали в развалины Шимска. Выкликали слесарей, токарей, трактористов, шоферов, каменщиков и так далее. Из строя выходили люди каждой специальности, их группами выводили из лагеря и угоняли. Затем офицер отсчитал 250 человек, куда вошли и наши герои. Затем раздалась команда: «Смирно! Направо, шагом марш». Люди двинулись. Шли под усиленным конвоем с собаками до двух часов дня. Их, как скот, пригнали в небольшое село и загнали в сарай на окраине. Местные жители – дети, женщины, старики и старухи, выстроившись на обочине дороги, давали военнопленным вареную свеклу и картошку, кусочки хлеба, морковь и репу. Конвоиры ругались, отгоняли прикладами. Меркулов, шедший с краю, спросил старика: «Как называется село?» Старик ответил: «Теребуц».

Примерно около 16 часов снова раздалась команда: «Выходить строиться». Голодный, изнуренный народ не спеша выходил из сарая. Немцы подгоняли: «Русь, шнель, шнель». Когда выстроились, раздались армейские команды: «Равняйсь! Смирно!» – и так далее. Перед строем появились офицер и унтер-офицер. Офицер говорил по-немецки. Унтер переводил. По-русски он говорил без акцента. Офицер объявил, что Москва и Ленинград "капут". «Кто будет честно работать, беспрекословно подчиняться немцам, тот скоро поедет домой. Кто сбежит – обязательно будет пойман и расстрелян».

Комендантом был назначен унтер-офицер, переводчик. Двоих военнопленных, стоявших в голове колонны, вывели из строя, унтер сказал – будете поварами. Офицер, ухмыляясь, сказал "Koch", затем продолжил разговор с комендантом.

Из строя вывели 20 человек. Двое конвоиров повели их на колхозное картофельное поле. Офицер показал рукой на уходящих, снова сказал "гут" и, в заключение, "вода мокра". Остальных снова загнали в сараи.

«По-видимому, решили накормить», – говорили между собой ребята.

Картошку быстро накопали и принесли. Появилась немецкая полевая кухня. Вымытую картошку свалили в полевую кухню, долго варили, заправили соевой мукой. Получилась похлебка – не суп и не каша. Всем было выдано по литровому черпаку похлебки и кусочку хлеба. Ходившие копать принесли для себя в карманах картошку и тоже ее варили.

Вечером в сарае образовалась толкучка. На хлеб и картошку меняли сапоги, шинели, белье. Торговля шла до самой темноты. Утром снова выдали по кусочку хлеба и по пол-литра травяного чая. Всех угнали на работу.

Друзья Меркулова держались вместе. Ремонтировали дорогу Шимск-Медведь. Военнопленных распределили на группы по 25 человек. На каждую – два конвоира. Конвоиры, где работали Меркулов с друзьями, попались хорошие. Меркулов, немного зная немецкий язык, сам говорил и почти полностью понимал конвоиров. Один из них сказал Меркулову: «Работайте только тогда, когда увидите офицера». А Грише с Темляковым разрешил сходить на картофельное поле и принести на всех картошки. Приходя с работы, ежедневно получали по котелку картофельной похлебки, заправленной мукой. Немцы разрешали военнопленным варить картошку и репу.

Так продолжалось каждый день. Люди начали оживать, накапливать силы. Находились и такие, кто стал хвалить немцев.

Военнопленные копали картошку на колхозном картофельном поле. В лагерь приносили по целому вещевому мешку. Ни комендант лагеря, ни конвоиры никого не били. Относились по-человечески, часто давали военнопленным сигареты, табак.

Над селом и дорогой периодически появлялись русские краснозвездные истребители, чаще по одному. Как-то раз даже обстреляли лагерь.

Военнопленные пришли с работы, получили похлебку и принялись варить картошку. В это время из-за леса вынырнули три истребителя И-15 с красными звездами на крыльях. Немцы попрятались, припав плотнее к земле. Военнопленные сидели как загипнотизированные, смотрели на близкие сердцу самолеты. Летчики, по-видимому, догадались, что это свои, выпустили по длинной очереди из пулеметов не по людям, а выше, и быстро скрылись.

Сколько после этого было разговоров, разного рода толков. Люди говорили, что наша армия сильна, если так смело летают наши самолеты.

Земля крутилась вокруг своей оси и летела по солнечной орбите. Время шло, день сменялся новым днем, отсчитывая недели. Наступил октябрь. Ребята спали в углу сарая, за Гришей ухаживали, как за сыном. Морозов клал его в середину и вдобавок закрывал своей шинелью.

Октябрь был удивительно холодным, в первой декаде вода стала покрываться тонким слоем льда, на грязи появлялась мерзлота, свободно выдерживающая человека. Спать в сарае стало холодно. Немцы разрешили принести соломы, но она не спасала от холода. У всех мерзли ноги.

Утром Гришу оставили в лагере помочь немцам носить на кухню дрова. В лагерь привели пятерых наших бойцов, четверо в пилотках с красноармейскими звездами, а один, старше всех, – в шапке, тоже поверх шинели плащ-палатка. Их всех поместили в маленький сарай, набитый снопами ржи, закрыли на засов и поставили часового. Комендант приходил на кухню, говорил, что поймали важных русских разведчиков – партизан. Допрашивать их вызвали офицера из штаба.

Гриша следил за сараем. В половине дня к нему пришел усиленный конвой с собаками. Всех пятерых увели в село и примерно за полчаса до прихода военнопленных с работы снова привели и посадили в сарай.

Гриша целый день носил воду и заготавливал дрова для немецких полевых кухонь. Немцы заставили его ломать на дрова огороды и заборы жителей. За день не спеша он натаскал к кухням груду жердей, досок и кольев. Немецкие повара хвалили Гришу, говорили "гут юнго". Накормили его досыта гороховым пюре. Когда он съел полных три котелка, они удивились его аппетиту и вместимости желудка.

Военнопленных пригнали с работы раньше обычного. После раздачи обеда люди снова варили картофель, свеклу, турнепс.

Гриша не успел еще подробно рассказать своим друзьям об увиденном и услышанном за день, как в лагере снова появился целый взвод немецких автоматчиков без собак. Сарай, в котором сидели пятеро обреченных на смерть воинов, находился в 200 метрах от сарая военнопленных. Немецкие автоматчики подошли к сараю партизан, окружив их со всех сторон, повели по направлению к реке и скрылись за мелкими кустарниками в пойме.

Люди с напряжением чего-то ждали. Со стороны реки послышались автоматные очереди и крики. «Все кончено», – сказал Павел Меркулов. В это время раздалась команда. Двое часовых с комендантом пересчитали всех военнопленных и загнали в сарай. Друзья заняли свои места. У всех на сердце было тяжело. В мозгах на всю жизнь отложились тяжелые воспоминания. В тот вечер в лагере чувствовалась тоска. Не слышалось даже разговоров.

После глубокой затяжки самосадом Павел Темляков полушепотом сказал: «Это те самые люди, которых мы встретили в лесу. Их Павел Меркулов тогда признал за провокаторов. Оказывается, это честные советские воины, и они говорили нам правду. Надо было присоединиться к ним». Его перебил Саша Морозов. Он глухо, гортанным голосом сказал: «Где кому суждено умереть – ни обойти, ни объехать». «Да брось ты трепаться со своей судьбой, – сказал Шишкин. – Смерть за всеми нами ходила и ходит по пятам. В данный момент умереть стало просто. Выйди без спроса из строя по естественным нуждам – и смерть». Павел Меркулов тяжело вздохнул и сказал: «Да! Товарищи, я был неправ по отношению к этим людям. Они оказались нашими, советскими, а не провокаторами. В тот момент и разобраться было очень трудно. В лесу людей бродило много, кто из них свой и кто чужой – определить невозможно, а главное, все снабжены нашими советскими документами. Поэтому меня прошу больше не упрекать. Жаль одного, что жизнь этих молодых парней оборвалась очень рано».

Разговор полушепотом продолжался долго и незаметно закончился. Сначала захрипел со свистом Морозов Саша, следом за ним Темляков. И когда Павел Меркулов сказал Грише: «Если тебя немцы еще оставят, то проследи, куда они денут трупы», ему уже никто не ответил. Он один ворочался с боку на бок, никак не мог уснуть. В его голове не укладывалось, за что люди друг друга так ненавидят. За что расстреляны эти пять человек без суда и следствия, просто по приказу какого-то немецкого офицера. На земле места хватает всем.

Тяжелыми шагами ходил вокруг сарая немецкий часовой, насвистывая себе под нос какую-то мелодию. Часовые стояли на посту, по-видимому, по одному часу. Смена происходила как у гражданской сторожевой охраны. Один приходил, другой уходил, обмениваясь несколькими фразами на непонятном языке.

Ночью рядом с сараем послышалось много торопливых шагов, лай собак, приглушенный немецкий разговор и ругань.

Павел Меркулов разбудил рядом лежавших Темлякова и Морозова. Они разбудили Гришу и Шишкина. Друзья прислушивались к окружающему. Шаги людей и лай собак удалились и стали еле слышны, затем раздались короткие и длинные автоматные очереди. «Спите, ребята, – сказал Морозов. – Кого-то немцы ловят, а завтра снова стрелять будут».

Утром после раздачи горячей воды и кусочка хлеба всех выстроили, в том числе поваров, и комендант объявил: «Сегодня вас погонят в другое место, а куда – не знаю». Сказал на прощание: «Не поминайте меня лихом, что было в моих силах, я для вас сделал. Кто из вас останется живой, тот меня вспоминать будет». Комендант скомандовал: «Направо!» Люди по-военному повернулись. Раздалась команда: «Шагом марш» – и колонна военнопленных, окруженная немецкими конвоирами, двинулась в неизвестном направлении. Друзья шли в середине колонны.

Глава четырнадцатая

В то памятное октябрьское холодное утро юго-восток был окрашен тучной полосой матово-красной зари. Затем одним краем показался из-за горизонта ярко-красный серп небесного светила. Он постепенно вырос, и во всем своем величии появился на краю горизонта огненно-красный шар. В лесу раздавалась длинная тетеревиная песня. Щебетали сороки, кричали сойки. Стаями перелетали дрозды в поисках пищи. Дятел выстукивал барабанную дробь в сухой вершине сосны. После утомительного ночного похода, короткого голодного завтрака, устроив шалаш из плащ-палаток, мы легли спать. Первым на пост по жребию встал Пеликанов. Мне досталось быть последним. Я был очень доволен такой удачей, но на посту мне в тот день стоять не пришлось.

По нашей неосмотрительности и доносу предателей из местного населения мы были окружены большой группой карателей. Пеликанов, уставший после длительного ночного похода, не проявил должной бдительности, а может быть, даже задремал, стоя, прижавшись к дереву. Он был схвачен немцами, не успев издать ни звука.

Мы крепко спали в шалаше из палаток с набросанными наверх еловыми ветками для маскировки. Проснулись от сильного немецкого крика и шума стаскиваемого с нас палаточного шалаша. На нас были наставлены десятки дул автоматов. Подняв руки кверху, мы сидели около 5 минут. Затем нам разрешили встать, одеться и даже захватить свои вещевые мешки и плащ-палатки.

Нас под усиленным конвоем привели в небольшое наполовину сгоревшее село Теребуц. Без всякого допроса мы были посажены в холодное темное полуподвальное помещение, где находились целые сутки. Только по смене часовых и насвистываемым ими мелодиям мы знали, что нас охраняют. Так определяли время.

На следующее утро железная дверь распахнулась, и под конвоем целого отделения автоматчиков нас перевели на край села и посадили в сарай, набитый наполовину снопами ржи.

Наши желудки напоминали нам о еде. Но немцев совсем не интересовало, сыты мы или голодны. Часа через три дверь со скрипом открылась, и нас вежливо попросили выйти. Немец прекрасно говорил на русском языке. В сопровождении снова было 12 автоматчиков. Нас ввели в деревянную избу, где нас поджидали три немецких офицера. Один из них, в чине полковника, задал первый вопрос: «Кто вы такие?» Переводчик бойко перевел. Ответил Дементьев: «Мы воины советской армии». «Что вы делали здесь, в лесу, и как к вам попали немецкие автоматы?» Дементьев снова ответил: «Я не знаю, где наше командование достало ваши автоматы, но наш полк целиком был вооружен ими».

Пронзительный крик вылетел из большого рта полковника. Его бесцветные глаза уставились на Дементьева. Он выкрикивал, а переводчик переводил: «Вы есть партизаны и разведчики, и только честное признание может спасти вашу жизнь». Нас четверых вывели на улицу. Допрашивать стали одного Дементьева. С допроса он вышел с разбитым носом и большим синяком под правым глазом.

В избу ввели меня. Снова спрашивали, кто мы, какой воинской части. Мы договорились говорить одно: все из горнострелковой дивизии и в течение двух месяцев ищем выхода из окружения. Добровольно сдаваться в плен совесть солдата не позволяла, помнили о принятой присяге.

Полковник сначала дружелюбно попросил сказать, где базируется весь наш партизанский отряд: «Если только откровенно все расскажете, мы вас освободим и разрешим по вашему выбору или остаться на свободе, на оккупированной территории, или пробраться к своим. Своих вы вряд ли найдете, русская армия уже полностью разбита, и через месяц война закончится. Поэтому сопротивление с вашей стороны в нашем тылу, кроме как к виселице, ни к чему не приведет».

Переводчик все бойко переводил. Немного зная со школы немецкий язык, я и без переводчика догадывался, о чем говорит полковник. Он даже угостил меня небольшой сигарой и дал прикурить от зажигалки. После длинной затяжки ароматным дымом я ощутил приятное головокружение и сказал, что я не партизан и не разведчик, а просто русский солдат, идущий к своим из окружения. Вопросы сыпались один за другим. Я отвечал то "нет", то "ничего не знаю". Из заданных вопросов было понятно, что где-то недалеко действует крупное воинское соединение или партизанский отряд, который начинает сильно беспокоить немцев. Они спрашивали, не участвовал ли я в налете на испанские обозы, на немецкие автомашины. Не подрывал ли складов с боеприпасами и складов с бензином. Не участвовал ли в ночных налетах на немецкие гарнизоны в тылу. Или мои ответы, или мой спокойный вид вывели полковника из себя, он закричал неприятным визгливым голосом, наставил на меня пистолет, и я подумал, что все кончено. Но вдруг он снова заговорил спокойно, предложил мне подумать и разрешил выйти.

За мной был введен на допрос Пеликанов, его тоже не избивали, а предложили подумать. Затем Слудов и Завьялов, оба вышли с разбитыми носами и синяками на лицах. Вопросы всем задавались одни и те же.

Дементьев был вызван во второй раз. Из избы доносилась немецкая ругань. Надрываясь, визгливо кричал полковник. Затем Дементьев под руки был выведен из избы немецкими солдатами. Когда немцы перестали его держать, он упал. Вышедший следом штабс-капитан, долговязый худой рыжий немец, приказал сержанту увести нас.

Мы подумали, что нас расстреляют. Подхватили Дементьева под руки. Под конвоем нас снова привели в сарай и закрыли.

Дементьева избили здорово. Два ребра у него были если не сломаны, то надломлены. Лицо превратилось в сплошные синяки. Большой палец на левой руке был сломан. Но он не обронил ни слова о боли. Полежав с час на душистых ржаных снопах, сел. Затем показал рукой, чтобы мы сели к нему поближе. Он шепотом сказал, если только немцы не расстреляют его сегодня, то ночью он сбежит. Потому что у сарая нет пола и можно разобрать снопы у задней стенки, немного подкопав руками, свободно вылезти и уйти.

В щель между бревен на нас глядела пара глаз, и, видя, что мы обратили на них внимание, заскрипел засов, открылась дверь, в сарай вошел переводчик. Он угостил нас всех сигаретами, дал прикурить от зажигалки, а затем предупредил, чтобы мы курили осторожно, не подожгли снопы ржи. Он вел отвлеченный разговор. Спрашивал каждого, откуда, чем занимался до армии, какая специальность, а затем сказал, что его послал полковник, он еще раз просил сказать всю правду. «Может быть, кто-нибудь из вас пожелает с ним поговорить». Мы в один голос ответили, что сказали все, что знаем, и больше нам говорить нечего. Он вышел, снова заскрипел ржавый засов.

При наступлении сумерек по топоту было слышно, что к сараю подошли солдаты. Были слышны немецкие команды: «Стой. Разойтись».

Снова заскрипел засов, в сарай вошли полковник с переводчиком. Полковник сказал: «Не хотите правды сказать, тогда выходите». Переводчик перевел. В его присутствии мы простились друг с другом. Дали клятву умереть храбро с выкриками: «Долой фашизм, да здравствует коммунистическая партия и Советский Союз».

Гордо вышли из сарая. Нас окружил конвой из 15 человек и повел к реке, протекающей в 400 метрах от сарая, к пойме, в которой виднелись мелкие кусты ивы и черемухи. Ноги не чувствовали тяжести тела. Казалось, туловище само по себе отделяется от ног, которые, не повинуясь голове, отказывались шагать. В голове была одна мысль – бежать.

Нас подвели к широкому омуту, была дана команда раздеться. Я, словно под гипнозом, снял длинную кавалерийскую шинель. Руки дрожали, плохо подчинялись разуму. Снял сапоги. Мысль работала четко – бежать. Но куда? Впереди – 10-метровый омут, сзади – немецкие солдаты с автоматами наготове.

Полковник подошел ко мне сзади. Наставил пистолет мне в затылок. Каким-то образом я видел затылком. Видел полковника, его оловянные глаза, тупой злой взгляд и ствол парабеллума. Вместо выстрела раздался глухой щелчок. «Осечка!» – сказал Пеликанов. «Осечка!» – повторили немцы. Полковник опустил руку с пистолетом и протянул: «Я-я-я». Отошел от меня на несколько шагов, что-то крикнул по-немецки, показал пальцем на меня и Пеликанова.

Я повернулся лицом к солдатам, расставив шире ноги, крикнул: «Стреляйте, гады». Пеликанов последовал моему примеру.

На гимнастерке у меня красовался орден Красной Звезды, на петлицах с правой стороны висело два кубика, с левой – один.

Переводчик, переводя слова полковника, крикнул: «Раздеться догола». Я сбросил брюки и гимнастерку, порвал на себе грязную нательную рубаху, оборвал завязки на штанинах кальсон. Снова расставив ноги, встал лицом к солдатам. Только хотел выкрикнуть приготовленные слова, как полковник пискляво закричал, а переводчик перевел: «Прыгай в воду!»

Я решил: «Лучше утонуть, чем погибнуть от рук палачей». Нырнул в холодную воду с плавающими на поверхности тонкими льдинками. Тело обожгло, словно кипятком. Ступни стянуло судорогами. Тонуть в холодной воде неприятно. Пусть стреляют, решил я. Оттолкнулся ото дна и вынырнул на поверхность. Казалось, все тело парализовало. Снова пошел ко дну. С большим усилием оттолкнулся от липкой грязи. На поверхности услышал крики и автоматную стрельбу. «Расстреляют всех, гады!» – думал я. Вода снова утянула меня на дно. Руки и ноги стали работать. Тело не ощущало холода. Я вынырнул на противоположном берегу. Мысли о бегстве меня оставили. Я ни о чем не думал и ждал развязки.

Переводчик произнес: «Покупались и хватит. Пора и честь знать, а то так можно и простудиться. Возвращайтесь».

Пеликанов стоял в воде в 2 метрах от меня. Мы медленно пошли, а затем поплыли навстречу смерти. С большим трудом вылезли на берег, цепляясь за пожелтевшую траву. Наши товарищи Завьялов и Слудов были расстреляны и лежали друг возле друга. Дементьев сидел на земле, низко склонив голову.

Послышалась команда одеваться. Я машинально надел разорванную нательную рубаху, затем брюки, гимнастерку и сапоги. Шестнадцать немцев наблюдали за нашими движениями. Лица их были серьезны. С нас они переводили взгляд на расстрелянных парней. Они лежали, закинув головы чуть назад, оба белобрысые, рослые, широкоплечие, в солдатских гимнастерках и брюках, босиком. Из прострелянных автоматными очередями грудных клеток еще текла теплая кровь. Чуть поодаль от них лежали их шинели, сапоги и пустые вещевые мешки, которые еще 10 минут назад были им так дороги, а сейчас уже не нужны.

Переводчик подошел ко мне и потребовал распахнуть шинель. Я понял его слова по-своему и снова стал раздеваться. Переводчик произнес: «Не надо раздеваться. Ты родился, по-видимому, в рубашке. Если бы не осечка, лежал бы рядом с ними». Взглядом показал на Завьялова и Слудова. «Полковник просит, чтобы ты снял орден и отдал ему». «Пусть сам снимает», – ответил я. «Не груби», – сказал переводчик. Он вырвал орден вместе с тканью гимнастерки и передал его полковнику. Тот брезгливо завернул орден в бумагу и положил в карман. Затем сказал: «Вы – храбрые русские офицеры. Я хотел вас расстрелять, но сейчас решил сохранить вам жизнь вместе с вашим комиссаром». После слова "комиссар" его тонкие губы дрогнули, рот искривился в иронической улыбке. «Вы подумаете и расскажете всю правду».

Затем полковник обратился к Дементьеву: «Господин комиссар, прошу встать и уважать, когда с вами говорят старшие по чину и воинскому званию». Дементьев медленно поднялся. Расставив широко ноги, встал напротив полковника. Как больной лихорадкой, дрожал всем телом, левая, с большим синяком, скула дергалась. Лицо перекосилось. Он был страшен. Только умные серые глаза с пронизывающим взглядом спокойно смотрели на полковника. Глазами он говорил: «Ну что же ты, фашистская тварь, тянешь резину, стреляй». Немец не выдержал его взгляда, скомандовал отвести нас и сказал: «Проститесь с друзьями». Дементьев ответил: «Завтра сами у них будем, встретимся».

Нас снова повели. Разум не верил телу. Нам казалось: или это сон, или мы расстреляны. Наши дорогие боевые товарищи, Завьялов Гриша и Слудов Ваня, остались лежать на берегу безымянного омута небольшой речушки. Сегодня, а может быть, завтра, будут брошены в сырую неглубокую яму, торопливо зарыты. С первой вешней водой их могила сравняется с лугом, зарастет травой, и никто не будет знать, где они похоронены. Только старые матери годами будут ждать весточки от сыновей, долго будут спрашивать письмоносцев, нет ли письма на почте, да изредка будут вспоминать девушки-подружки детства.

Нас троих снова привели в сарай со снопами. Внутри нас встретил человек среднего роста, рассмотреть его физиономию было невозможно, так как было совсем темно. Он встретил нас словами: «Прибыло новое пополнение». Нам было не до него. Мы все зарылись глубоко в снопы. Согреться я не мог. Все тело дрожало, зубы стучали. Сколько я лежал в таком забвенном положении, не помню, был поднят для серьезного разговора, как выразился Дементьев. Сейчас я вспомнил, что среди нас появился еще один человек. В голове мелькнула мысль, что немцы подсадили провокатора. Когда я сел, Дементьев, Пеликанов и незнакомый человек о чем-то говорили полушепотом. Незнакомец отрекомендовался, что зовут его Гришкой, фамилия – Гиммельштейн, по-русски – небесный камень. Родился и жил до войны в Ленинграде, на Выборгской стороне, недалеко от Финляндского вокзала. Отец чистокровный еврей, а мать – немка. В сентябре попал в плен. Сегодня был взят из лагеря военнопленных, что расположен здесь. Немцы признали чистокровным евреем и, по-видимому, не сегодня, так завтра расстреляют. Он настолько был расстроен случившимся и боялся смерти, что нам за полчаса высказал тысячу предложений, как спастись. Говорил он или старался говорить с большим еврейским акцентом, чем сильно насторожил Дементьева, который, выбрав момент, шепнул мне и Пеликанову на ухо: «Остерегаться, не откровенничать».

Докучливый Гиммельштейн молниеносно вырабатывал планы спасения и делился по порядку с нами. Он чувствовал нашу сдержанность, недоверие. Он снова приблизился к нам вплотную и полушепотом заговорил: «Вы мне не верите. Вот вам мои документы. По специальности радиотехник. Окончил Ленинградский радиотехникум. Если мы сегодня ночью не сбежим, то завтра расстреляют вас и меня. Все это я слышал из разговора солдат».

Дементьев тихим на низких тонах голосом сказал: «Мы об этом хорошо знаем. Сегодня двоих наших друзей расстреляли, а нам решили поиграть на нервах. Завтра утром или вечером кокнут, если не повесят».

Гиммельштейн заметно оживился: «Все это я уже слышал. Разговаривали между собой штабс-капитан и оберлейтенант. Они ждали какого-то офицера – крупного любителя пыток. Он завтра приедет и будет вам, прежде чем отправить на тот свет, делать массажи каленым железом».

От слов Гиммельштейна я еще сильнее задрожал. Во рту высохло, в висках застучало. Я думал только об одном – не заболеть бы. Заболеть в этих условиях значит наверняка умереть. Я сказал Гиммельштейну, что чувствую себя очень плохо, возможно, завтра покинут силы, и будет все кончено. «Не падай духом, солдат», – ответил Гиммельштейн, а сам полез в угол сарая, откуда принес русскую солдатскую фляжку в чехле. Открыл крышку и поднес к моему рту, тихо сказал: «Пей!» Я сделал три больших глотка и закашлялся. Во фляжке была русская водка. После выпитого я почувствовал, как по телу пошла приятная теплота, и силы стали возвращаться. «Где ты взял водку?» – шепнул я ему на ухо. «Выменял у немца на часы. Я знаю, если сегодня не сумею убежать, то завтра меня поведут на расстрел. Выпью всю фляжку, пьяному будет не так страшно смотреть в вороненые дула автоматов, принимать в тело очередь свинцовых пуль, покрытых латунной оболочкой».

Мне показалось, что он говорит откровенно. Нам нельзя было медлить. Во что бы то ни стало, надо бежать. Если бежать, то есть еще шансы на жизнь, а оставаться – быть расстрелянным или умереть с голода или от холода.

Гиммельштейну никто не выражал сочувствия в побеге. Он не знал о наших намерениях. В 11 часов вечера сменился караул. Судя по шагам, часовой остался один, вместо двух ранее охранявших нас. Гиммельштейн начал стучать в дверь. Воспользовавшись отсутствием навязчивого еврея, Дементьев шепотом сказал: «Оборвите лямки от вещевых мешков. При побеге придется его связать и заткнуть его болтливую глотку тряпкой от изорванного вещевого мешка».

Я оборвал лямки от своего вещевого мешка, мешок разорвал на две части, все отдал Дементьеву. Гиммельштейн продолжал стучать в дверь. В это время под задней стенкой сарая Пеликановым было сделано отверстие, куда мы свободно могли пролезть по одному. Вот часовой подошел к двери, грубо спросил: «Что стучишь» – и пригрозил, что в случае повторения вызовет караул. «Вот этого еще не хватало», – подумал я. Но Гиммельштейн уже нашел общий язык с часовым. Отлично владея немецким языком, как и все евреи, он за пачку сигарет предложил часовому золотые часы. Немец первое время не верил сказанному, просил часы показать, то есть подать их в щель под дверью сарая, куда не только рука, но и голова человека прошла бы. Гиммельштейн торговался: «Подай сначала сигареты, а затем получишь часы». Переговоры шли 10 минут. Алчный на легкую наживу немецкий солдат колебался, ходил вдоль стены, круто поворачивался у углов. Гиммельштейн перестал разговаривать с немцем. Он подошел и лег рядом со мной. Начал проклинать своего еврея-отца и немку-мать. Затем тихо спросил меня: «Не спишь?»

Вместо ответа у меня изо рта вылетел тихий стон. Он взял кисть моей правой руки и, по-видимому, нащупал пульс. Затем вложил в руку холодные часы. Я тихо, шепотом спросил его: «Зачем?» Он ответил почти в самое ухо: «Слушай меня внимательно. Вставай и подойди к правой стороне двери. Дверь открывается с правой стороны. Когда немец ее откроет, ты ему на ладони протяни часы. Он будет протягивать руку, а ты отойди вглубь сарая». В это время за дверями заговорил немец: «Эй, иуда, иди к дверям. Я открою дверь, покажи часы».

Я встал, как говорил Гиммельштейн, прижимаясь к стене возле двери. Заскрипел засов, затем медленно распахнулась дверь. Протянул руку по направлению к немцу. Моя рука озарилась ярким пучком света электрического фонарика. У меня на ладони действительно лежали небольшие блестящие часы. Немец медленно потянул руку за ними. По мере приближения руки немца я с часами медленно отошел вглубь сарая. Немец выругался и потребовал отдать часы, я ему тоже сказал по-немецки: «Давай сигареты, затем получишь часы». Немец сделал один шаг в сарай, наклонив туловище вперед, резким движением поймал мою руку с часами. В это время произошло что-то непонятное. Немец с силой был втащен в сарай, увлекая меня за собой, так как он, как клещами, держал мою руку с часами. Я упал рядом с немцем и сильным рывком выдернул свою руку из его. Когда вскочил на ноги, все копошились около немца. Гиммельштейн объявил, что он мертв. Подобрал и потушил фонарик, предложил бежать. Дементьев снял с немца автомат, из кармана вытащил две запасных кассеты, из нагрудного кармана вынул документы, и мы ускоренным шагом вышли в ночную тьму.

Сделали бросок и через 200-250 метров вышли на опушку леса. Дементьев остановил всех, с минуту стояли, затем вошли в лес и растворились в темноте.

Мы были уже далеко в лесу. В селе поднялась тревога. До нас доносилась немецкая ругань, лай собак и отдельные автоматные очереди. Мы шли и бежали, насколько хватало сил. Приводя дыхание в норму, снова делали броски. Стрельба затихла. Лай собак удалялся. Немцы возвращались обратно в село. На привале Дементьев отдал автомат Пеликанову. Сказал: «Ты лучший из нас стрелок. В случае погони за нами подпускай врага на близкое расстояние и бей одиночными выстрелами. Мы постараемся завладеть оружием у убитых немцев. Днем за нами обязательно будет пущен целый карательный батальон. Поэтому за ночь нужно пройти не менее 30 километров. Если и умрем, то в неравном бою. Я думаю, после вчерашнего живыми они нас не возьмут». Слова Дементьева показались мне детским лепетом, поэтому я сказал, что можно сделать без оружия: «Мы обнаружили немцев, а они нас пока нет. Пеликанов с автоматом занимает оборону. Мы готовимся к контратаке, лезем на деревья. При появлении немцев кидаемся им на головы. Немцы, не ожидая от нас такой храбрости, бросают оружие и убегают. Мы со сломанными ногами и позвоночниками ждем смерти». «Котриков, перестань паясничать! – сказал Дементьев. – Подъем, пошли!»

Мы шли и бежали до рассвета. Дементьев, отлично зная местность, лес и населенные пункты, вел нас уверенно. Утром силы нас оставили. Каждый шаг становился непосильно тяжелым. Идти дальше не мог и Дементьев. На последнем привале ему стоило больших усилий подняться на ноги. Он старался показаться бодрым, здоровым. При всем напряжении мышц и ума у него ничего не получалось. Он, по-видимому, старался достичь безопасного места.

Когда почти совсем рассвело, мы опустились в овраг с крутыми склонами. Дно оврага было покрыто частым кустарником черемухи, жимолости, ивы и калины, на которой большими кистями висели оранжево-красные ягоды, манившие к себе.

Весь этот кустарниковый мир как бы охраняли родные великаны – ели. Все эти древесно-кустарниковые жители оврага росли на высоких кочках, пространство между которыми было наполнено жидкой черной торфяной грязью. Первым наполнил грязью голенища сапог Гиммельштейн. Поэтому мы решили хорошо отдохнуть в самом низком сухом месте.

О пище думать не хотелось, несмотря на то, что двое суток ничего не ели. Сильно болели ноги. Тянуло судорогами ступни. У меня во рту образовалась сухая шероховатая наслойка белого цвета, даже вода не сразу растворила ее. Гиммельштейн чувствовал себя хорошо. Он попросил разрешения Дементьева пересечь овраг по дну, тем самым обследовать его и принести воды. Дементьев ответил: «Пожалуйста». Гиммельштейн, быстро прыгая с кочки на кочку, скрылся в зарослях кустарника.

Только сейчас я обратил на него внимание. Это был мужчина в возрасте 25-27 лет, высокий, чуть сухощавый, но крепкого телосложения. При ходьбе чувствовалась стройность, чуть ли не с военной выправкой. Лицо смуглое, чуть продолговатое, глаза темно-серые ближе к черным. Прямой тонкий нос внушительных размеров. Выбившийся из-под пилотки клок темно-русых волос лежал на высоком, но узком лбу, чуть выдавшемся вперед. По всем приметам он чуть-чуть напоминал еврея. Для того чтобы выбрать его из сотни разношерстных русских военнопленных, надо было пригласить крупного немецкого специалиста. «Асса», – выразился, смотря на удаляющуюся фигуру, Дементьев. Он, пользуясь отсутствием Гиммельштейна, еще раз предупредил, что нужно быть с ним осторожней, следить за каждым его движением, в разговоре больше интересоваться еврейским бытом, культурой и так далее.

Гиммельштейн возвратился через 15 минут с котелком воды и доложил, что это не овраг, а скорей какое-то болото, в середине которого в 200 метрах отсюда протекает невзрачная речушка с очень слабым течением. Ширина ее от 1,5 до 2 метров. Удобного места для перехода, пройдя более 100 метров, не нашел, поэтому вернулся, не обследовав местность за рекой.

Я страдал от сильной жажды и попросил воды. Гиммельштейн уже протянул мне котелок, как Дементьев почти крикнул: «Что вы делаете? Ему холодную воду пить нельзя, а то совсем ослабнет».

Тогда Гиммельштейн достал из вещевого мешка фляжку и подал мне. «Что это такое?» – спросил Дементьев. «Водка!» – ответил Гиммельштейн. Наступило молчание. Я взял флягу и сделал два больших глотка. Запил глотком холодной воды. Однако водка не помогала. Здесь, на привале, я понял, что заболел и вряд ли после отдыха смогу подняться и идти дальше. Дементьев ласково сказал мне: «Держись, не сдавайся». Он снял с себя шапку и предложил мне, как будто шапка избавит меня от болезни. Я взглянул на его голову, волосы были совсем белые. По-видимому, за один вчерашний вечер он превратился в совершенно седого человека. Шапку я не надел. Сказал, что мне жарко. Действительно, мне было жарко. Все прекрасно понимали, что я заболел. Силы рано или поздно оставят меня, я становлюсь обузой и препятствием для достижения цели.

Дементьеву и Пеликанову сильно хотелось есть. В течение двух последних суток никто из нас не только не ел, но и не пил, не считая купания. «Немцы нас здорово приняли и угостили», – шутил Пеликанов.

Я завидовал его здоровью и выносливости. В холодной воде мы были вместе. Я размяк как сухарь в кипятке – он себя чувствовал прекрасно. Гиммельштейн, понимая наше состояние, сходил, нарвал кистями калины. Вытряхнул содержимое своего мешка, там было две пачки военнопленного немецкого суррогатного хлеба и с полсотни окурков сигарет, пара грязного солдатского белья. Хлеб он отдал Дементьеву, сказал: «Распорядись».

Дементьев одну пачку положил рядом со мной, так как я отказался взять, а другую разрезал на три равные части. Тремя голодными ртами молниеносно было проглочено по кусочку хлеба вместе с горькой калиной. Дементьев заставил меня съесть хлеб и стакана два калины. Жесткий, без вкуса и запаха хлеб вместе с калиной я глотал с трудом. В горле чувствовалась сильная боль. После небольшого подкрепления настроение у Пеликанова совсем поднялось. Он возвратился к пережитому: «Как вы думаете, почему немцы нас совсем не кормили? Они готовили нас для отправки на тот свет, поэтому постили, зная, что Бог любит посты и в рай принимает в первую очередь голодных».

Дементьев, чувствовалось, нервничает и переживает, зная, что немцы с собаками могут найти нас.

Поймав на себе пристальный взгляд Дементьева, я сказал: «Пока постараюсь от вас не отставать, а если не смогу идти, то оставьте меня». Дементьев спокойно ответил: «Не оставим! Не сможешь идти, сделаем носилки и понесем, а сейчас пора, оставаться дольше небезопасно».

Снова двинулись в путь. Кочкастое болото мы преодолевали целую вечность. Наконец вышли к речке и переходу, сделанному не так давно из двух небольших бревен. Дементьев, по-видимому, знал еле заметную тропу к переходу, но сделал вид, что находится здесь впервые. Перейти на противоположный берег мне помог Гиммельштейн. Болото незаметно перешло в смешанный лес. Вышли на небольшую конную дорогу, где когда-то по наторенным дорожным колеям пробегали деревянные колеса крестьянской телеги. Сейчас эти колеи заросли мхом, местами – пожелтевшей травой, засыпались опавшими листьями и стали еле-еле заметны.

Дементьев шел первым, держа наготове автомат. Я следовал за ним, кое-как переставляя ноги. Казалось, упаду и не встану. Сильно кружилась голова, но кто-то шептал на ухо слова Дементьева: «Не сдавайся болезни, борись» – и я шел.

Гиммельштейн через каждый час давал мне по глотку водки, которая вливала в организм силы.

К вечеру мы пришли на лесной кордон. Дементьев предложил нам полежать в лесу, а сам ушел и через 10 минут появился вместе с лесником. Лесник Дементьеву был хорошо знаком. Ему было за 60 лет. С окладистой темно-русой бородой, слегка подсеребренной сединой. Крепкого сложения, широкоплеч, с выдавшейся вперед грудной клеткой.

Гиммельштейн подошел к леснику, хлопнул его по плечу, сказал: «Вашей выправке, дед, любой офицер позавидует». Дед не ответил, только от удовольствия крякнул. «Без комплиментов, – сказал Дементьев и обратился к леснику. – Принимай гостей, Иван Артемьевич!» «Милости просим, – глухим басом ответил лесник, он внимательно смотрел в лицо Дементьева. – Я вас, Василий Арсеньевич, узнал по голосу. Как вы изменились и постарели».

«Мы с вами, Иван Артемьевич, расшаркались в комплиментах, как в мирное время. Мы четыре дня почти ничего не ели, а потом среди нас больной».

Лесник вместо ответа показал рукой вперед и пошел в чащобу. Я представлял, что в теплой избе лесника напьюсь горячей воды и крепко усну на русской печке. При одной мысли, что снова в лес, ночевать на холодной лесной подстилке из сучков и листьев, мое сердце сжалось. Я не мог встать на ноги, все мои попытки и усилия были напрасны. На помощь пришел Гиммельштейн. Он поставил меня на ноги, но я снова упал. Меня подхватили под руки, как вдрызг пьяного, с одной стороны лесник, с другой – Гиммельштейн. Я передвигал непослушными ногами. Снова шли лесом, обогнули справа небольшое лесное озеро, попали в топкое болото. Затем около 100 метров шли по колено в воде, наконец, остановились на маленьком острове посреди болота. Лесник ввел нас в новую, добротную землянку, по-видимому, выстроенную руками этого богатыря.

Землянка была построена с учетом военного времени, в чаще леса, под кронами старых елей и пихт. Верх был тщательно замаскирован лесной дернистой хвоей и опавшими листьями, в дополнение по верху – молодыми елками.

Во вместительной землянке были сделаны нары, застланы сеном, поверх которого лежал брезент. В широком проходе между нар у задней стены стоял стол на крестообразных ногах. Посередине прохода и землянки была железная печка с трехколенной трубой. Возле нее лежали сухие дрова и береста. Я, не раздеваясь, лег на нары и сразу забылся. «Здесь можно отдохнуть», – как гром, прогремел басом лесник. Он мгновенно затопил печку, и по землянке пошло живительное тепло.

Сквозь сон я слышал, как лесник рассказывал, что здесь немцев нет, так как от населенных пунктов кордон далеко. Он говорил, что за весь период оккупации два раза были русские предатели-полицаи. Они привезли от немцев план действий и наблюдений. Он довольно прост: сообщать о появлении всех людей в лесу. За поимку партизана, комиссара или еврея премия – тысяча марок.

Печка топилась, трещали дрова, пахло вареной картошкой. Я не спал, находился в забытье. Слух мой воспринимал только отдельные фразы из разговоров. Мне казалось, что вокруг меня бегут дороги, то вверх, то вниз. До самого неба поднимаются прозрачные серые столбы. Все это крутилось в сплошном карусельном веере. В сознание меня привел ласковый шепот и легкое прикосновение руки к моему лбу. Я открыл глаза, при тусклом свете коптилки рядом со мной сидел бородатый лесник. Он прошептал: «Вставай, покушай, сынок, а пока вот выпей» – и протянул к моему рту кружку. Я дрожащими руками взял кружку и выпил содержимое. Когда последнийглоток был отправлен в желудок, я понял, что это был горячий настой клюквы на водке. Артемыч заставил меня проглотить две таблетки лекарства, а какого, он и сам не знал. Он говорил, что эти таблетки два года назад у него оставил знакомый фельдшер. До сих пор они лежали на божнице за иконами. После выпитого настоя и лекарства я почувствовал, как по всему телу расходится приятная теплота. Лесник вложил мне в руку хлеб и поставил рядом со мной горячую картошку. Картошку я машинально съел, а хлеб вернул обратно. Выпил пол-литровую кружку горячей воды и снова лег.

В землянке стояла жара. Я был мокрый от пота. Все ухаживания Артемыча были бесполезны. Температура повышалась, сознание меня оставляло. Трудно сказать, сколько я находился в бессознательном состоянии, с отключенной головой. Очнулся от укола в ягодицу. Укол делал незнакомый молодой человек. Затем он смерил температуру, прослушал через деревянную трубку грудную клетку, сказал: «Крупозное воспаление легких. Кризис болезни на исходе. Сейчас главное – уход».

Затем он стал прослушивать и мерить температуру у Пеликанова. Диагноз – начальная стадия воспаления легких.

В сознании у меня пронеслась молнией мысль: болеет и Пеликанов. Доктор оставил Артемычу таблеток. Сказал, что нужно давать по таблетке три раза в день. Затем скороговоркой пожелал быстрого выздоровления и ушел. Откуда, кто он, мы не знали. Знали только одно, что это забота Дементьева.

После ухода медика я с большим трудом сидел, растянув ноги на нарах землянки, опираясь обеими руками в настил. Чувствовал себя очень плохо. Голова кружилась, перед глазами плавали круги. Окрашенная во все цвета радуги землянка ходила по кругу, словно карусель, центром которой был я. Укол был сделан не очень удачно, или толстой иглой, или ядовитым лекарством, так как из ягодицы текла кровь и чувствовалась очень сильная боль.

В землянке нас было четверо: Пеликанов, Гиммельштейн, Артемыч и я. Сидевший рядом со мной лесник мне представлялся богатырем. Его голова, обросшая длинными густыми волосами и такой же черной густой чуть с желтизной лопатообразной бородой, с высоким лбом, с глубоко посаженными глазами, прямым миниатюрным носом, с резко выступающими вперед широкими скулами, с чуть припухшей верхней губой и несколько отвисшей нижней, белыми ровными зубами, казалась мне привидением. Голову его на широких плечах поддерживала толстая короткая морщинистая шея. Сидевший рядом с ним Гиммельштейн был похож на мальчишку.

Время шло очень медленно, все заботы по уходу за мной и Пеликановым взял на себя Гиммельштейн. Он с ласковостью врача-профессионала задавал нам вопросы. Ко мне он относился с наигранной симпатией, к Пеликанову более официально, с некоторой отчужденностью. Сам оценивал наше состояние, подбадривал.

Я спросил у Гиммельштейна, почему он не возьмет у старика таблетки для раздачи нам. Он сказал, что старик не доверяет ему, да и вообще не только старик смотрит на него отчужденно, а даже Дементьев и Пеликанов. Слова из него сыпались как из рога изобилия.

«Я не виноват, что родился евреем», – сказал под самый конец. «А кем бы ты хотел родиться?» – спросил я его. Он, не задумываясь, ответил: «Шведом». «А почему шведом?» «Потому что Швеция со времен Петра Первого не воюет. Шведы – очень культурный народ, материально обеспеченный».

Артемыч подолгу в землянке не сидел. Он приходил в определенное время три раза в день. Раздавал нам лекарства, приносил продукты питания, кормил нас, поил чаем и исчезал. Он чувствовал большую неприязнь к Гиммельштейну и перекидывался с ним лишь редкими словами. На вопросы Гиммельштейна отвечал с неохотой. Мясной суп, кашу он приносил в кастрюле, по-видимому, с кордона. Чай кипятил на печке в землянке. Со мной и Пеликановым он был ласков, старался удовлетворить все наши прихоти. Во всем организме я стал чувствовать легкость. Болезнь проходила. Появился аппетит. В руках и ногах была сильная слабость, с большим трудом я ходил по землянке, временами держась руками за нары.

Старик, видя мое выздоровление, нагрел на печке воды, заставил меня вымыться. Принес чистое белье. После всего пережитого я чувствовал себя как в раю. Через неделю я вышел из землянки и оценил местонахождение. Моим попутчиком был Гиммельштейн, он не отставал от меня ни на шаг.

Наша землянка находилась на маленьком островке площадью не более 0,5 гектара кругом в топком болоте, поверхность которого была сплошь в воде. Из воды выглядывало множество кочек, на которых росла чахлая карликовая сосна и береза.

На болоте были видны большие окна воды. Не знающего тропы человека они предательски манили к себе, где его ждала смерть.

Гиммельштейн внимательно всматривался при каждом нашем обходе острова в болото, как бы искал кого-то. На мой вопрос, что он ищет в болоте, он ответил: «Не зная тропы, с острова выйти невозможно». Площадь острова была вытянута со сложной конфигурацией, вся сплошь заросшая елью и пихтой. Насколько мог видеть глаз, на болоте всюду росла мелкая карликовая сосна. В пространстве она уплотнялась и постепенно переходила в крупный смешанный лес. Дементьев за весь период моей болезни ночевал одну ночь, два раза появлялся днем. На любопытные вопросы Гиммельштейна отвечал, что занимается охотой за лосями, надо создать запасы мяса на зиму.

Пеликанов болел, он часто бредил. Я почти все время сидел рядом с ним. Артемыч доверял мне давать ему лекарство и кормить его с ложки, как грудного ребенка. Стоял еще осенний месяц, ноябрь, а зима в 1941 году уже вступила в свои права. Температура воздуха доходила до -20. Снег покрыл грешную, облитую кровью землю пушистым мягким одеялом. Несмотря на сильные морозы, болото не промерзало, тем самым осложнялся выход с острова. Поэтому Артемыч ходил к нам всегда в больших резиновых сапогах. Остров покидали только Дементьев и Артемыч. Нам с Гиммельштейном это было запрещено.

Вечером в землянке снова появился тот самый молодой человек с санитарной брезентовой сумкой. Здороваясь, он обратился ко мне с добродушной улыбкой и сказал: «Я очень рад, что вы выздоровели». В свою очередь, я поблагодарил его за внимание. Он приступил к прослушиванию Пеликанова.

Температура была, как он выразился, критическая – 41,1. Диагноз – крупозное воспаление легких. Во время измерения температуры и прослушивания Пеликанов приходил в сознание на одно мгновение. Бредил, звал какую-то Нину, затем маму. Кричал, ругая немцев. Звал меня и наших расстрелянных товарищей. Обвинял Дементьева чуть ли не в предательстве. Лесник Артемыч стал приходить только раз в сутки. Все заботы по уходу возложил на меня. Он приносил лекарство, хлеб и мясо. Суп мы с Гиммельштейном варили на печке. Под нарами был еще солидный запас картошки. С каждым приходом Артемыча весь облик землянки менялся. От душевных слов и проявления заботы становилось веселей.

Даже Гиммельштейн оживлялся. Он проявлял большое любопытство и задавал иногда неуместные вопросы. Где достаешь лекарство? Откуда приносишь хлеб, крупу? И так далее. Старик невозмутимо отвечал сразу на несколько вопросов: «Все покупаю у жадных к наживе немцев за серебряные вилки, ложки и монеты». Наступала короткая пауза, после которой Гиммельштейн соглашался с ответом старика и говорил как бы самому себе: «Да! Немцы жадны на все драгоценности».

В канун 24-й годовщины Октября вечером к нам в землянку пришли Дементьев с Артемычем и двое незнакомых мужчин в дубленых полушубках и ушанках.

Все четверо были вооружены автоматами и обвешаны гранатами. Они принесли пятилитровый бидон русской водки. Особенно был доволен Артемыч, он подмигнул нам, с улыбкой сказал: «Ну, ребята, сейчас будем праздновать. Я вам привез целого лося. Пошли смотреть». Мы хотели выйти раздетыми. Он сказал: «Не спешите, сначала оденьтесь». Мы с Гиммельштейном вышли следом за Артемычем. В 10 метрах от землянки в тальнике лежала туша, разрубленная на четыре части. Полутораметровая траншея, шириной чуть более 1 метра, длиной не более 2 метров, сверху была плотно заложена досками и сучками ели.

Чтобы перетащить мясо, Артемычу пришлось изрядно потрудиться. Старик от усталости не говорил ни слова. Он был доволен своей полезной работой. Ужин был сготовлен Артемычем с большим искусством. Владимиру Пеликанову было предложено принять участие в праздничном ужине в честь годовщины Октября. Он сказал, что ему стало значительно лучше, только сильно кружится голова. Он сел на нарах, прислонившись спиной к стене.

С речью выступил Дементьев: «Завтра весь советский народ в трудных военных условиях будет праздновать замечательную дату советской власти. Ввиду особо сложных условий мы с вами будем праздновать сегодня. Товарищи, не падайте духом». Он достал из-за пазухи газету "Правда" недельной давности. Глядя лишь на заголовки, подробно рассказал о нашем положении на фронтах.

У стен Ленинграда враг задержан прочно. Под Москвой на отдельных участках наша армия переходит в контрнаступление и наносит врагу сокрушительные удары. На всех остальных направлениях установилась прочная оборона.

У Пеликанова заискрились глаза, и, запинаясь, он сказал: «Значит, немецкая пропаганда "Москва и Ленинград капут" от начала до конца – ложь?»

«Да, товарищ Пеликанов, – ответил Дементьев, – но забывать не надо, что враг крепко вооружен и силен. Наша партия и правительство призывают на временно оккупированных территориях уничтожать живую силу врага, технику, взрывать мосты, железнодорожные составы. Бить фашистов при всяком удобном случае».

Мы с Пеликановым закричали: «Ура!» Я в это время посмотрел на Гиммельштейна, он сидел угрюмый. Дементьев поднял руку и сказал: «Тише, товарищи. Давайте, товарищи, выпьем и хорошо закусим, а завтра выйдем, покажем себя немцам. Пусть они помнят, что находятся на русской земле, и советская власть не только жива, но и сильна».

«Разрешите сказать несколько слов», – попросил я. «Говори, Котриков», – разрешил Дементьев. «Товарищи! Клянусь вам, что отомщу полковнику! Найду его даже под землей. Кажется, фамилия его Беккер». «Отто Беккер», – подтвердил Гиммельштейн. «Дай бог нашему ягненку волка съесть», – заметил Пеликанов.

Налили в алюминиевые кружки водки, стукнулись и выпили. Пеликанову тоже разрешили выпить, но не более 100 грамм. Все с большим аппетитом ели вареное мясо и картошку. На нашем столе были даже огурцы и квашеная капуста.

После сытного ужина Дементьев взглядом показал на дверь. Я оделся и вышел. От землянки отошел на 20 метров. Стоял тихий морозный вечер. Небо было усеяно яркими звездами. Деревья были укутаны снегом. В темноте казались одетыми в белые саваны и походили на причудливых фантастических великанов.

Следом за мной из землянки вышли еще двое. Шли ко мне и о чем-то тихо говорили. Подошел Дементьев, хлопнул меня по плечу, тихо сказал: «Знакомься, это мой старый товарищ – Иван Михайлович Струков». Я подал Струкову руку, сказав свое имя. «Завтра он поведет вас на боевое задание. Возьмите с собой Гиммельштейна. Лично тебе поручено следить за каждым его шагом. Мне он кажется типичным арийцем, артистично копирующим еврейский акцент».

Я сказал: «Если вы подозреваете его, тогда зачем брать его с собой?» Но меня грубо оборвал Струков: «Надо проверить». Я тоже более резко выдавил из себя: «А если сбежит, всех нас предаст?» «Пока он ровно ничего не знает, – ответил Дементьев. – Иди в землянку и держи ухо востро».

Я после болезни чувствовал себя прекрасно, сказал: «Есть». Повернулся кругом, вошел в землянку и крикнул: «Гриша, пошли на прогулку». Он был одет, и мы вышли на чистый морозный воздух.

Дементьев со Струковым куда-то пропали. Мы с Гиммельштейном дошли до сломанной ветром старой ели, это было наше любимое место во время прогулок. Гиммельштейн снова начал ко мне приставать с расспросами о партизанах. Я прикинулся религиозным и сказал: «Вот тебе крест, не знаю» – и три раза перекрестился. Он сказал, что впервые слышит, что я верю в Бога. Я с наивностью ответил: «Смерть за нами ходит всюду. Если верить в Бога, есть хотя бы небольшая надежда на жизнь, правда, не земную, а загробную, но все равно жизнь. Умирать, представляя, что сознание навсегда-навсегда покинет тело, очень тяжело».

Гиммельштейн после короткой паузы ответил: «Ты прав, умирать в таком возрасте, не видавши жизни, очень тяжело, независимо от того, есть Бог или нет». Он рассказал мне историю своей тяжелой жизни.

«Я уже говорил тебе, что родился в Петербурге в бедной еврейской семье, в 1913 году. В тот момент, когда царское самодержавие евреев не только ненавидело, но и презирало как врагов русского Отечества. Моего отца спасала от этого презрения жена-немка. Немцы в ту пору у царя были на хорошем счету. Ты грамотный, изучал историю, знаешь сам почему. Напомню только одно. Жена царя Николая последнего была чистокровная арийка. Мой отец до революции работал в часовой мастерской прославленного мастера двора Его Величества Павла Буре. Небольшой заработок отца никак не обеспечивал большую еврейскую семью в восемь человек, где детей было шестеро.

Мать до замужества жила в прислугах в семье графа. Выйдя замуж, была уволена. Русская аристократия не переваривала евреев. Жили в полуподвальном помещении на Петровской площади. После революции жизнь для нашей семьи преобразилась. Большевики дали нам благоустроенную квартиру на Выборгской стороне. Отец получил работу старшего мастера в часовых мастерских. Мать была грамотной и поступила переводчицей в порт. Наша жизнь вошла в привычное русло. Все дети стали учиться, а нас к тому времени было восемь человек. Шесть мальчиков и две девочки. Сейчас нашей семье, если бы не война, мог позавидовать любой американец. Из восьми человек нас шесть врачей, один инженер-электрик. Только я один из всех техник. Учиться в детстве я не хотел. Техникум окончил уже перед самой войной, после службы в армии. Сейчас отец с матерью эвакуировались из Ленинграда, не знаю куда. Сестры и братья призваны в армию и неизвестно где находятся».

Когда он кончил рассказ, неожиданно спросил меня: «Куда же исчезли комиссары?» Я ответил: «Не знаю, но, думаю, готовится какое-то серьезное дело. Я мельком слышал. Завтра мы пойдем». «Куда?» «Не знаю». «А меня возьмут?» «Да!» – ответил я. «Ты откуда знаешь?» – как-то недоверчиво проговорил он. «Я слышал, как они между собой говорили».

Гиммельштейн потер руку об руку, так как стал ощущаться мороз, и равнодушно сказал: «Наконец-то вспомнили, а то надоело лежать и напрасно есть хлеб».

Холодный воздух проникал сквозь шинель и добирался до тела, поэтому мы вернулись в землянку.

Пеликанов сидел на нарах и рассматривал пожелтевшую фотографию. Незнакомый парень, укрывшись полушубком, спал. Он с визгом сильно храпел. Гиммельштейн сказал, что не переносит таких чудесных звуков, и хотел разбудить парня, но Пеликанов грубо сказал: «Не притрагивайся, пусть спит». Гиммельштейн тоже грубо кинул: «Разбужу», но в это время в землянку вошли Струков и Дементьев. Они принесли два автомата и вещевой мешок, наполовину наполненный гранатами Ф-1, а также двумя противотанковыми.

Один автомат отдали мне, другой – Гиммельштейну, дали по одной противотанковой гранате и по четыре Ф-1. «Я думаю, обращаться с оружием и гранатами умеете», – сказал Струков. Мы одновременно сказали: «Да!» «А сейчас, товарищи, давайте спать, – проговорил Дементьев и, зевая во всю ширину, раскрыл рот. – Завтра выйдем в шестнадцать часов. Надо будет угостить непрошеных гостей в честь праздника горячими пирожками и ватрушками».

В праздничный день мы разобрали и прочистили автоматы. Зарядили по два автоматных диска. Ровно в 16 часов с еле заметным наступлением темноты тронулись в путь. Володя Пеликанов сидел на нарах и печальным взглядом провожал нас. Когда вышли из землянки, Дементьев каждому из нас дал по две бутылки горючей жидкости КС-1. Дорогой я шел и думал. Нас только пять человек. Пятерым нападать на немцев, хоть и ночью, небезопасно. Свою мысль я высказал Дементьеву. Он резко сказал: «Иди, молчи, а там увидишь». Болото перешли по хорошо промерзшему тонкому льду. Вышли на противоположный от кордона берег. Шли цепочкой. Дементьев первым, следом за ним – Гиммельштейн и я. Двое новых шли сзади. Шли след в след, соблюдая двухметровый интервал. После нашего прохода неопытный следопыт сказал бы, что шел один человек. Лесом, по узкой тропе, мы шли более четырех часов. Никаких человеческих следов, кроме наших, больше не было.

К девяти часам вечера мы вышли в поле. Вдали показались темные силуэты деревянных домов с белыми снеговыми крышами. В 0,5 километра от деревни мы сделали привал. Один Струков ушел в направлении деревни. Примерно через полчаса он вернулся к нам, о чем-то полушепотом посовещался с Дементьевым и объявил нам, что в деревне немцев нет. «Сегодня днем все ушли в соседнее село. Но завтра в селе что-то будет. В честь праздника Октября на площади немцы соорудили виселицу и за селом выкопали большую яму. Арестовано много неблагонадежных, намечаются казни. План молниеносной войны провалился, злоба на русский народ разогрелась. Сведений о селе нет. Сколько там немцев, не знаю. Известно, что в нем много солдат. В полуразрушенном здании мастерской МТС сделан склад боеприпасов. Все емкости нефтесклада были заполнены горючим, в основном бензином. О примерной численности немцев, их расположении знал староста деревни. Он почти каждый день ездил в село». Дементьев, как сам выразился, старосту знал хорошо. К предателям его не относил. Поэтому решено было зайти в деревню и навестить старосту. Мы обогнули деревню и подошли к дому с огорода. Признаков жизни в деревне не было, в том числе и в избе старосты. Дементьев постучал в окно. Заскрипела дверь, и кто-то вышел в сени. Грубым басом робко спросил: «Кого еще ночью ко мне принесло?»

Гиммельштейн, подражая немцам, сказал: «Немецкие солдаты». Заскрипел деревянный засов, и дверь распахнулась. Хозяин сказал: «Проходите». Мы с Дементьевым вошли в избу. Дементьев осветил карманным фонариком помещение.

Староста дрожащими руками пытался зажечь керосиновую лампу. Дементьев проговорил: «Спокойно, не волнуйтесь, Петр Васильевич» – и помог ему зажечь лампу. «Мы к вам с добрыми намерениями». Лампа ярко осветила прихожую. Там никого не было.

Староста, пожилой мужчина с окладистой с проседью бородой, не торопясь взял кисет, оторвал кусок от сложенной газеты. Скрутил козью ножку. Вынутая из коробки спичка непослушно скользила по шероховатой стороне, затем она задымилась и вспыхнула. Он прикурил, глубоко затянулся и вместе с выдохом дыма проговорил: «Немцы приходят с добрыми намерениями, вы тоже, а донесет кто-нибудь на меня, что вы были, завтра буду болтаться на перекладине виселицы».

За четыре глубоких затяжки козья ножка сгорела. Он бросил ее на пол, затем плюнул на нее и усердно размял ногой. «Петр Васильевич, вы меня не узнаете?» – проговорил Дементьев. «Да как не узнать, сразу же признал. Что вам от меня надо?» – уже уверенно, грубо сказал староста. «Немного, – ответил Дементьев. – Село вы знаете хорошо». В знак согласия староста кивнул головой. «Бываете там почти каждый день, в том числе были и сегодня». «Да», – ответил староста. «О численности немцев, их расквартировании в селе нам известно. Я хочу у вас выяснить маленькие подробности. Начертите мне на листе бумаги, где расположен штаб, комендатура, гестапо, где живут офицеры, где размещено много солдат и где сидят арестованные». Староста взял протянутый Дементьевым листок бумаги. Достал с полки карандаш. Зажал его между толстыми пальцами, кубиками изобразил отдельные дома, где жили немцы.

В здании сельского совета расположены гестапо и комендатура. В здании школы – казарма солдат, там же во флигеле живут старшие офицеры. Штаб воинского гарнизона, по-видимому, расположен в здании конторы МТС, а в общежитиях, где раньше жили трактористы на ремонте тракторов, находятся офицеры. Численность солдат и офицеров в селе очень большая, как выразился староста. Подтвердил данные о складе с боеприпасами в здании мастерской и о завозе большого количества бензина в цистернах.

Дементьев сказал: «Спасибо, Петр Васильевич, ваших услуг советская власть не забудет». Староста как-то с хрипотцой сказал: «Прошу только реже навещать меня, сам знаешь, от смерти никуда не уйдешь, но не хочется терпеть пыток. Немцы пытать умеют».

Дементьев велел мне выйти. Он остался не более чем на две минуты. По-видимому, дал старосте пароль для связных. Дементьев вышел и направился огородом в поле. Я проследовал за ним. За огородом нас ждали ребята. Позади деревни мы вышли на проселочную дорогу, хорошо укатанную автомашинами и конными санями. Через четверть часа вошли в лес и свернули под углом 90 градусов. Через 200 метров нас окрикнули: «Стой! Кто идет». Дементьев ответил: «Олень!» Это был пароль.

Высокий мужчина провел нас туда, где находилось около 100 человек в белых маскхалатах с автоматами.

Я был назначен командиром группы. В мое подчинение дали Струкова, Гиммельштейна и еще трех молодых парней. Перед нашей группой была поставлена задача: тайно подойти к зданию сельского совета в центре села, поджечь его и два соседних дома бутылками с горючей смесью, сорвать замки с полуподвала комендатуры и сарая, выпустить заключенных.

«Начало действий назначено на час ночи, в любом случае сбор здесь, – сказал высокий мужчина с автоматом. – Это место находится в трех километрах от села. Без команды, даже в случае обнаружения, в бой не вступать. Лучше убегать. Задание очень ответственное и серьезное. Действовать будет пять диверсионных групп, по пять-шесть человек. Один взвод в тридцать восемь человек займет оборону и будет обеспечивать отступление в заданном направлении. Другой взвод встретит ошеломленных немцев кинжальным огнем на главной улице. Немцев в селе не более двухсот человек. Наша задача – нагнать на них страх и создать панику, остальное должно получиться само собой».

В нашей группе был один местный паренек, житель села. Его отец, председатель сельского совета, неделю назад был посажен немцами. Паренек не знал, жив он или нет.

С места сбора вышли все вместе, дойдя до поля, пошли группами. Все группы быстро-быстро растворились в ночной темноте. Я спросил паренька, как его зовут, он сказал: «Митя». Он вел нас полем, затем вдоль мелкого кустарника. Вышли в поле в 200 метрах от центра села. Митя попросил разрешения сходить и установить немецкие посты, патрулей и часовых. Я посмотрел на часы, до начала действий оставалось 50 минут, а для того, чтобы нам дойти, требовалось не более 7-10 минут. Митя и еще один паренек скрылись. Сначала был слышен легкий шорох их шагов, через две минуты все стихло. Явились они через 20 минут.

Митя шепотом доложил, что у здания совета, вернее у подвала, стоял один часовой. Другой часовой ходил от сарая до совета, третий патруль – по маршруту школа-совет.

Перед ребятами я поставил задачу снять часовых и открыть подвал и сарай. Струков, я, Гиммельштейн поджигаем комендатуру и два соседних дома, а затем гранатами и автоматными очередями встречаем выскочивших немцев.

За 10 минут до начала операции мы вплотную подошли к намеченным объектам и часовым. Сердце сильно стучало, казалось, что его слышат немцы. Часовые и патруль, завязав шарфами уши, ходили, насвистывая и топая коваными тяжелыми немецкими сапогами. Успокоенные покорностью русского населения победители не думали о бдительности. Их было слышно далеко. Томительно длинными казались минуты. Все шесть человек сосредоточенно ждали сигнала. У каждого было продумано каждое движение. Один лишний шаг, одно лишнее движение могли привести к непоправивому. Струков, не скрывая, наблюдал за Гиммельштейном, я тоже больше смотрел в его сторону. Он это прекрасно чувствовал, не выдержал и шепнул мне: «И ты мне не веришь?» Я показал головой, дал понять, что верю и надеюсь на него, как на самого себя.

На окраине села прогрохотал взрыв, одновременно с ним раздался свист – сигнал начинать. Все село осветило взрывом. Ярко вспыхнули цистерны с горючим. Во всех концах села затрещали автоматные очереди. Часовой, стоявший у совета, упал, с криками побежал на главную улицу, затем повернул к забору, там его догнала автоматная очередь.

В окна домов полетели бутылки с горючей жидкостью и гранаты. Оттуда взвились языки пламени, освещая улицу. Немцы с криками, в одном белье, выскакивали из горевших домов. На улице их встречал плотный автоматный огонь. На усадьбе МТС со страшной силой горели уже все цистерны, и никто их не тушил. Доносились частые взрывы снарядов, мин, рвавшихся на складе.

Замки с подвала и сарая с заключенными были сбиты, дверь – распахнута. Обезумевшие люди сгрудились в дверях, давя друг друга. Вытолкнутые на улицу разбегались в разные стороны. Задание было выполнено. Мы выбежали из освещенного пожарами села в поле, двинулись цепочкой в условленное место.

В селе была беспорядочная ружейно-автоматная стрельба, крики и стоны. До места сбора мы дошли очень быстро. Нас было пятеро, не хватало Гиммельштейна. В последнюю минуту мы видели его целым и невредимым. Вместо того чтобы идти с нами, он скрылся в селе. Все собрались, потерь не было, исключая 10 человек, легко раненных. Все ушли в неизвестном мне направлении, остались мы вдвоем с Дементьевым.

Подозрения Дементьева оправдывались. Но он сказал, что с полчаса надо ждать. За эти длинные, томительные минуты ожидания много тяжелых мыслей пронизывало мой мозг. Мне было тяжело за близкие, дружеские отношения с Гиммельштейном. Я часто вступался за него. После короткого молчания Дементьев с нескрываемой злобой сказал: «Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит». Через 20 минут послышались торопливые шаги. Мы сняли предохранители. Дементьев спросил: «Кто идет?» «Я», – ответил Гиммельштейн. В руках у него был большой мешок. «Что это такое?» – спросил Дементьев. Гиммельштейн невозмутимо ответил: «Радиоприемник». Больше вопросов Дементьев не задавал.

Мы не пошли, а почти побежали. На рассвете достигли своего болота и землянки. Старик Артемыч встретил нас при проходе на остров. «Что ты здесь делаешь?» – вырвалось у меня. Артемыч загадочно улыбнулся и сказал: «Вышел чистым воздухом подышать».

Дементьев строго посмотрел на меня, но ничего не сказал. Он дал понять – к чему глупые вопросы. Мне только тогда стало ясно, что старик, переживая за нас, за нашу операцию, всю ночь, по-видимому, дежурил в лесу. Пеликанов безмятежно спал в землянке. Когда мы вошли, он перевернулся со спины на бок, но не проснулся.

Артемыч зажег коптилку, затопил железную печку, после томительного 5-минутного молчания Дементьев, обращаясь к Гиммельштейну, сказал: «Показывай, что принес». Радиоприемник вместе с питанием стоял на нарах, он приспосабливал проволочную антенну. Вместо ответа Дементьеву в приемнике затрещало, треск сменился писком, затем заиграла легкая музыка. Гиммельштейн настроил на Москву.

Все прислушались, проснулся и Пеликанов. Он удивленно смотрел то на нас, то на приемник. Из приемника послышался бой кремлевских часов, затем: «Говорит Москва. Передаем последние известия». Диктор спокойно говорил о состоявшемся в Москве параде, о положениях на фронтах, в основном под Москвой и Ленинградом, существенных изменений не произошло.

«Спрячьте радиоприемник, – Дементьев сказал повелительно и громко, – завтракать и спать».

Я проснулся в подавленном состоянии. Снился страшный сон. Снова допрашивали немецкие офицеры, стреляли безвинных наших парней. В землянке было сильно накурено, и слышался приглушенный разговор. О чем-то говорили Дементьев со Струковым, в такт их разговора кивал головой Артемыч. Гиммельштейн не спал, а сидел чуть поодаль от них и с наслаждением курил. На нарах сидели пятеро незнакомых ребят в солдатских гимнастерках. Снятые ими полушубки лежали кучей в углу землянки.

Когда Пеликанов сказал, что я проснулся, Дементьев обратился ко мне: «А ну, вылазь с нар. Результаты нашей операции очень хорошие. Командование фронта от имени правительства объявляет всем участникам благодарность. Немцы были настолько ошеломлены, что и сегодня никак в себя не придут. В село, по неточным данным, вызывается крупная воинская часть для прочистки леса. Наши ребята подорвали склад с боеприпасами, нефтебазу. Уничтожили штаб и комендатуру. Потери немцев неизвестны, но большие, а главное – паника. Была допущена большая ошибка в группе Котрикова». У меня в висках сразу застучало, и я не сказал, а выдавил из себя: «А что?» «При открытии дверей сарая с арестованными кто-то из группы длинной автоматной очередью выстрелил по заключенным, трое убито и двое ранено. Среди арестованных произошло замешательство. Часть людей осталась до утра в сарае, считая, что бежать некуда. Утром немцы устроили казни. Всех оставшихся расстреляли прямо в сарае. Троих пойманных красноармейцев, неизвестных никому, повесили, приняв их за партизан. Ущерб немцам нанесен большой. Поэтому они постараются кое-что предпринять против нас и безнаказанно все не оставят. Надо немедленно менять место базирования. А вас, товарищ Гиммельштейн, придется арестовать, вернее, посадить под домашний арест. По неточным данным, в арестованных стреляли вы».

Гиммельштейн вздрогнул всем телом, но спокойно сказал: «Я не стрелял в арестованных». Мне Дементьев сказал: «Следовало бы и тебя арестовать за плохое руководство группой, за бесконтрольность, но, учитывая проявленное личное мужество и геройство, пока прощаю».

Гиммельштейн оправдывался, он говорил, что был все время у всех на виду и отлучился только на 10-15 минут за радиоприемником в один из домов. Он считал это большой смелостью.

Пеликанов выздоровел, но чувствовал себя еще слабым. Решено было меня, Пеликанова, Гиммельштейна и еще двоих ребят оставить пока на старом месте, выставить дозоры, в случае появления немцев уйти по заданному направлению. Охрану Гиммельштейна производить всем по очереди круглосуточно. Прогулки ему были разрешены один раз в сутки утром. У него был произведен тщательный обыск, но ничего подозрительного не нашли. Оружие и все личные вещи были изъяты. При допросе он говорил, что жил в Ленинграде, окончил техникум связи. Родители и сейчас живут в Ленинграде на Выборгской стороне, улица Б. Муринская. Для установления личности были приведены два парня – уроженцы Ленинграда. Один – житель улицы Муринской, другой окончил техникум связи.

Оба парня вроде видели Гиммельштейна, но лично его не знают. Однако Гиммельштейн называл им десятки знакомых ребят, учителей, девчонок и взрослых людей, которых прекрасно знали ребята. Судя по всему, Гиммельштейн действительно был ленинградец.

После двухдневных допросов Дементьевым было принято решение переправить Гиммельштейна через линию фронта и установить его личность. Струков и Пеликанов утверждали, что его лучше оставить в отряде, только под наблюдением, но Дементьев настоял на своем, ссылаясь на приказание свыше.

Гиммельштейн об этом не знал, а ставить его в известность было запрещено. Арест он считал нарушением дисциплины, о недоверии не думал. Был весел, разговорчив. Дни тянулись однообразно медленно, ежедневное стояние в секрете и дежурства в землянке наводили тоску. С продуктами были перебои, Артемыч, снабжавший нас всем необходимым, появлялся через день и приносил одну картошку.

Переход через линию фронта, с одной стороны, был для меня радостью. Снова попасть в действующую армию, написать письмо в деревню отцу и матери, что жив и здоров. С другой стороны, задевало за живое и щемило сердце. Не доверяют, поэтому нас не знакомят с местонахождением отряда, а держат изолированными.

На эту тему я решил откровенно поговорить с Дементьевым при первом его появлении. Встреча скоро состоялась. Я попросил Дементьева выйти из землянки для небольшого разговора. Он с неохотой вышел. Пройдя 3-4 метра от землянки, я сразу же решил взять быка за рога. «Почему вы не доверяете нам с Пеликановым? Почему все скрываете, держите нас под наблюдением, как и этого еврея?»

Дементьев грубо меня оборвал, сказал, что первое условие – говорить тихо, не забывать, где находимся, второе – знать все секреты в отряде не положено. В отряде все строго законспирировано. Он говорил тоном командира, не допускающего возражений. «Я тоже знаю немногим больше твоего. Но учти, тебе с Пеликановым оказывают большое доверие, в связи со сложившимися тяжелыми обстоятельствами в отряде, гибелью нашего друга радиста Кропотина и потерей рации. Надо пройти через линию фронта и передать нашему командованию очень важные сведения и отправить Гиммельштейна к своим. Там скорее разберутся, кто он».

Я был ошарашен известием о смерти Кропотина, спросил: «При каких обстоятельствах погиб Кропотин?» Он снова перебил меня: «При выполнении служебных обязанностей». А затем более мягко сказал: «Об этом потом, а сейчас слушай главное. В нашей армии тоже сейчас, по-видимому, большая неразбериха. Не доверяют людям, побывавшим в окружении, не говоря о тех, кто находился в тылу врага. Выбор пал на вас, вы оба числитесь в списках 311 дивизии, где имеется приказ о посылке вас в тыл врага как разведчиков. При встрече на передовой со своими вас передадут в особый отдел. Вы скажете, что имеете важные сведения из партизанского отряда. Проверка вам будет короткой. А самое главное, ваши семьи не в оккупации. 311 дивизия занимает оборону где-то в районах Киришей или Любани. Все штабные документы там имеются, так как в окружении она не была, да, собственно говоря, они и не воевали по-настоящему. Гиммельштейна сдадите и расскажете, при каких обстоятельствах он оказался у нас. Наши сомнения о его личности. Впрочем, ты знаешь не меньше моего, что нужно сказать. В дополнение мы вас снабдим документами партизан и представлениями к награде за участие во всех операциях, а также на присвоение очередных званий. Но всему этому могут не поверить, в зависимости от того, к кому первому попадете на допрос. У нас в армии сейчас введена чрезвычайная бдительность. Отдельные товарищи воспринимают это по-своему, чем наносят немалый вред общему делу. Поэтому главное, что зависит от вас с Пеликановым, это держаться везде спокойно, с достоинством. Требовать передать нужные сведения командованию. А завтра придет человек, который вас проводит вплоть до линии фронта. Подготовку Пеликанова возлагаю на тебя. Про гибель Кропотина расскажу все в землянке».

Мы возвратились в землянку. Окрепший после болезни Пеликанов встретил нас моими словами. Он с возмущением доказывал Дементьеву, что нам нет никакого доверия. Нас просто изолировали ото всех, и мы находимся под бдительным наблюдением, как в немецком концлагере.

Дементьев его не перебивал, только отшучивался. «Ты, Володя, здорово загибаешь. На днях будет и вам с Ильей серьезное дело, но я еще и сам не знаю какое».

Гиммельштейн больше молчал, только иногда вставлял едкие, колючие еврейские слова. Унять разговорчивого Пеликанова было невозможно, он уже не говорил, а перешел на повышенные тона. «Вы боитесь показать нам, где и как живут партизаны. Чем они занимаются. Мы с вами вместе были в гостях у немцев. Нас с Ильей выкупали с расчетом, что мы долго не протянем. Наших двух товарищей расстреляли, только тебя оставили невредимым. За все это вы нам вынесли приговор – недоверие, а он зависит только от вас и вашей рекомендации».

«Да перестань же ради бога, прошу тебя», – крикнул я на Пеликанова, и он замолчал. Воспользовавшись его коротким молчанием, я попросил Дементьева рассказать, при каких обстоятельствах погиб радист Кропотин. Пеликанов от неожиданности даже вскрикнул: «Как!»

Неуместный укор Пеликанова привел Дементьева в замешательство. Мой вопрос он понял не сразу. Затем опомнился и сказал: «Давайте почтим память нашего товарища минутой молчания». Все встали под стойку смирно и вместо минуты стояли не менее пяти. Когда сели, Дементьев срывающимся голосом с волнением сказал: «Погиб Кропотин Николай 8 ноября. При передаче очередной шифровки по рации, добытых разведкой военных сведений и действий партизан в тылу врага. Передача производилась все время с одного места, отдаленного от расположения немцев на десятки километров, по-видимому, кто-то предал. Во время 15-минутной работы рации их троих окружили немцы. В последнюю минуту Кропотин бросил противотанковую гранату на рацию в 2 метрах от себя. Вместе с рацией погиб сам. Ребята, сопровождавшие его к рации, погибли, уложив более двух десятков немцев. Один из них, по неточным данным, расстрелял все патроны, остался с одной гранатой Ф-1. Он поднял руки кверху, немцы стали окружать его тесным кольцом. Когда они были в 3-4 метрах от него, он в одно мгновение бросил гранату в гущу фрицев и был прошит весь пулями из десятков автоматных очередей. В этот момент немцы хорошо угостили сами себя. Об этом проговорились сами каратели, их командир перед строем сказал: «Надо учиться мужеству, храбрости у партизан, у этих русских дикарей, как с достоинством умереть. Дорого мы заплатили за их жизни. В могилу они унесли все интересующие нас сведения о партизанах. Брать надо было только живыми, несмотря на наши потери». Он грозил своим подчиненным военным трибуналом».

Чем все кончилось, Дементьев не знал. Я переспросил его, как могло так получиться, что немцы обнаружили рацию с такой точностью. Дементьев повторил, что кто-то предал. Но Гиммельштейн сказал: «Нет, это не предательство, а немецкие связисты запеленговали работу рации. Запеленговать можно с очень большой точностью». «Что это такое?» – переспросил Дементьев, но Гиммельштейн, как бы спохватившись, что сказал лишнее, коротко ответил: «Вы не связисты, поэтому ничего не понимаете».

Дементьев с Пеликановым вышли из землянки. Двое ребят, Миша и Коля, жили с нами около недели, оба находились в дозоре. В землянке остались мы с Гиммельштейном.

Я заряжал два автоматных диска патронами. Упругая пружина лениво принимала патроны. Гиммельштейн сел рядом со мной и сказал: «Дай помогу». Я с удовольствием отдал ему диск с маслянистыми патронами. «Давай поговорим, как товарищ с товарищем, считаю тебя своим другом и думаю, что разговор останется между нами». «Ну, что же, давай!» – ответил я.

«Илья! Что думаешь о своей дальнейшей жизни?» Я ответил, что думаю воевать, если еще придется. Он мне сказал: «Не будь тряпкой. Ты волевой парень, принимай мое предложение. Нам надо бежать и пробраться в партизанский отряд. Обо всем рассказать командиру. О недоверии к нам. Я думаю, что нас поймут правильно и нам обоим дадут дело».

Я сделал вид, что задумался над его предложением, потом сказал: «Надо все это продумать». Предложил ему свое: «Бежим через линию фронта к своим».

Он прикинулся трусом, ответил: «В этой мясорубке, что сейчас происходит на всех фронтах, нас с тобой хватит только для одной атаки, и будешь в Наркомземе или Наркомздраве. Советую как другу, чтобы спасти свою жизнь и посмотреть, кто победит в этой войне и как будут жить люди после войны, надо оставаться у партизан. Здесь шансов для того, чтобы остаться в живых, 99,9 процента. И только 0,1 процента – на смерть. Тебе рассказывать не надо, ты прекрасно представляешь, что такое наступление, оборона и отступление для пехоты под градом свинца, чугуна и стали. Поэтому не спеши на тот свет, там кабаков нет. Поговори с Пеликановым о побеге, он относится к тебе очень хорошо». «А ты поговори с ним сам!» – посоветовал я. Но он сказал: «Ты же прекрасно видишь, Пеликанов меня ненавидит. Его только от одной моей физиономии тошнит». «Неправда, Пеликанов очень груб со всеми, но я постараюсь с ним сегодня же поговорить». В глазах Гиммельштейна мелькнула радость. Пеликанов относился к нему очень настороженно и на все попытки Гиммельштейна расположить его к себе – грубил.

В землянку вошли сразу четверо: Дементьев, Пеликанов, Артемыч и вернувшийся из дозора Миша, 17-летний паренек, еще хрупкий, с детским лицом и всегда веселыми смеющимися глазами.

Разговор наш на этом оборвался. Дементьев, по-видимому, по нашим физиономиям догадался об откровенном разговоре. Через два часа он приказал мне пойти вместе с ним и лесником Артемычем за продуктами в лесную сторожку. Мы вышли из землянки и направились в противоположную сторону. Молча пройдя с километр по рыхлому, еще неглубокому снегу, остановились под толстой сосной с могучей кроной. Ее развесистые сучья в погоне за светом были протянуты в пространство, как щупальца осьминога.

Чистое безоблачное небо при сильном морозе ночью выглядело как-то сказочно. Особенно яркие звезды казались больше своей натуральной величины. В лесу всюду раздавался треск деревьев.

Дементьев спросил меня: «Если не секрет, скажи, о чем вы так серьезно говорили с Гиммельштейном?» Я слово в слово передал весь разговор. Дементьев посоветовал мне в присутствии Гиммельштейна завести разговор с Пеликановым о побеге. Я согласился.

После короткого молчания разговор продолжился. Дементьев сказал, что Гиммельштейн многим напоминает еврея и, возможно, товарищи правы, что он честный еврей. «Но у меня в мозгах в отношении него полная неразбериха. Лучше будет переправить его через линию фронта». Я вернулся в землянку один с вещевым мешком, набитым до верха ржаными с примесью картошки караваями.

Как только я вошел в землянку и положил вещевой мешок на нары, Миша сразу направился сменить товарища в дозоре. Мы остались в землянке втроем с Пеликановым и Гиммельштейном.

Я начал разговор с Пеликановым, что пора что-то предпринять, и направил разговор по своему руслу, на тему недоверия в отряде. Высказал свою мысль, что побег в отряд нам ничего не даст, а наоборот может еще более усугубить наше положение.

«Почему?» – спросил Гиммельштейн. «Да потому, что за наше исчезновение по законам военного времени нас сочтут дезертирами, и сами знаете, чем все это может кончиться, даже если мы благополучно придем в отряд».

«Но ведь мы не знаем местонахождения отряда. Скорее, попадем к немцам. Мы с Пеликановым уже достаточно хорошо испытали немецкое гостеприимство и предпочтем лучше умереть, чем сдаться. Я предлагаю бежать через линию фронта к своим».

Пеликанов меня поддержал. Он сказал, что наше место в действующей армии, и он согласен хоть сию минуту быть у своих. «Я сибиряк, люблю свою родную Сибирь и, если мне удастся повоевать, то не струшу».

Я спросил Гиммельштейна о его мнении. Он отрицательно покачал головой и сказал: «Мое место здесь, только здесь – у партизан. Здесь я принесу большую пользу. Я отомщу за всех своих. За свою национальность. Буду бить ночью спящего врага. Заставать его врасплох. Подкрадываться к нему, как охотник к зверю, бить его из-за угла, дерева и куста. Через линию фронта я боюсь идти по двум причинам. Во-первых, начнется длительное изнурительное следствие, чего я не выношу. После следствия передний край, а может быть даже штрафной батальон. На переднем крае и вштрафном батальоне надо иметь железные русские нервы, а их у меня нет. Я не выдержу первого наступления, первой атаки. Если меня не убьют, то я сойду с ума. Ведь хуже наступления ничего не придумаешь. Ты идешь с винтовкой наперевес, а в тебя из окопа, из укрытий целятся и стреляют не только из пулеметов и автоматов, почти в упор, но и из минометов, других артиллерийских орудий. Человек становится живой мишенью. По теории вероятности здесь шансов, что тебя не проткнет насквозь кусок металла, очень мало. Во-вторых, никаких расчетов устроиться в тылу кладовщиком, базистом, связистом нет. У нас, в прославленной Красной Армии, убитому наград не надо, раненые отправляются в госпиталь, их не ищут для награждения. Награждают и хвалят тех, кто остался невредим. Это тыл, в него входят штаб, начиная с полка и выше, интендантские части, политотделы. За успех операции пехоты, легкой артиллерии и танкистов награды получают только тылы».

«Брось ты трепаться, – грубо оборвал его Пеликанов. – Ты хочешь чужими руками жар загребать. Нет, не выйдет, господин Гиммельштейн. Заставим и тебя взять в руки оружие и лезть прямо в пасть врагу».

Гиммельштейн, не дав ему договорить фразу, закричал: «Не ты ли заставишь?»

Пеликанов, сжав кулаки, кинулся на Гиммельштейна, они схватили друг друга за ворот гимнастерок и отвесили по хорошему удару в голову, Пеликанов с левой руки, а Гиммельштейн – с правой.

Мои попытки растащить их были тщетны. В землянку вошел Артемыч. Глухим голосом крикнул: «Что вы делаете?» Пеликанов и Гиммельштейн расцепились.

Вечером пришел Дементьев, Гиммельштейн сразу же доложил ему, что мы собираемся бежать.

«Ну что же, – ответил Дементьев. – Тогда придется на всех вас временно наложить домашний арест. Прошу вас сдать оружие».

В землянке всю ночь по очереди дежурили Дементьев, Миша и Коля. Мы спали. Утром пришел Струков и с ним плотный мужчина лет 35-ти, с волевым лицом. Одет он был в белый полушубок и валенки. Подпоясан широким офицерским ремнем со звездочкой на пряжке и портупеей. Дементьев, обращаясь к нам, сказал: «Ну, беглецы, знакомьтесь, это Петр Костиков. Ваше желание будет удовлетворено. Собирайтесь, сейчас пойдете к своим. Товарищ Костиков доведет вас вплоть до линии обороны немцев с нашими, а там вы пойдете сами». Гиммельштейн побледнел. Каждое слово Дементьева его било по голове молотом. Он не ожидал такого решения.

«Я не пойду отсюда никуда, заявляю официально и категорически». Дементьев почти шепотом сказал: «Если сам не пойдешь, то вас поведут, так надо. Вы нужнее будете армии, чем партизанам. Сейчас вам наденут на руки браслеты». Откуда взялись наручники, для нас было загадкой. Лежали они под нарами.

Гиммельштейн, хмурый и бледный, с надетыми наручниками, сидел на нарах. Я его успокаивал, зато Пеликанов острил и радовался.

В землянке остались только трое: я, Пеликанов и Дементьев. Дементьев дал нам записать на бумаге кодированные цифры и заучить данные нашей разведки о численности и расположении войск, местонахождении складов боеприпасов, аэродрома и так далее. Мы запомнили и по два раза повторили.

Последний раз завтракали все вместе. Старик Артемыч тоже пришел и сказал: «Вот видите, как я хорошо пришел». Он заботливо уложил нам продукты в вещевые мешки. Нас с Пеликановым вооружили автоматами, дали по пистолету и по четыре гранаты Ф-1. Со всеми попрощались, а старик нас с Пеликановым, как сыновей, расцеловал.

В сопровождении Костикова мы тронулись в нелегкий путь. На сердце было легко. Через два-три дня будем у своих.

Стоял крепкий декабрьский мороз. Рыхлый неглубокий снег скрипел под ногами. Морозным воздухом дышать было легко. В лесу стояла тишина, только иногда раздавался треск деревьев. Неглубокий рыхлый снег не являлся препятствием. Костиков шел впереди, Пеликанов, дразня Гиммельштейна, держал наготове пистолет и замыкал всю процессию.

Гиммельштейн всю дорогу хныкал и просил снять наручники, но Костиков и слушать не хотел. Говорил, когда перейдем линию фронта, тогда и снимем.

Шли больше лесом, редко полями, рядом с опушкой леса. Привалы устраивали в лесу не более чем на два часа. Костров не разжигали. Спали 15-20 минут по очереди. Сон при 40 градусах мороза первые минуты походил на бред, а затем становился приятным.

Линия фронта с каждым переходом от привала до привала становилась все ближе и ближе. Это чувствовалось и по доносившейся до слуха артиллерийской минометной канонаде.

Когда вошли в третий эшелон линии обороны, приходилось обходить тыловые подразделения врага, расквартированные наспех в срубленных избушках, землянках, шли только ночью.

Чувствовалась уверенность Костикова, он, по-видимому, отлично знал расположение немцев.

Войска находились повсюду, по мере приближения к переднему краю обороны проходили рядом с артиллерийскими батареями, танковыми частями, медсанбатами. Костиков нас оставил, не доходя 3 километров до переднего края. Нарисовав на бумаге маршрут с естественными и искусственными приметами, отдал его Пеликанову. Расставание было коротким. Он сказал нам: «До свидания, дорогие друзья, моя миссия выполнена. Дальше дойдете сами. Желаю вам ни пуха ни пера». Он пошел нашим следом назад, а мы – вперед на слышимые беспрерывно выстрелы, на взлетающие вверх сотни осветительных ракет.

Передний край был обозначен на местности на многие километры. «Вот и разошлись, как в море корабли», – пошутил Пеликанов. Мы остались втроем в незнакомом заболоченном лесу, прикрытом белым снежным покрывалом.

7 декабря. Я посмотрел на часы, было 4 часа утра. До восхода солнца оставалось четыре с лишним часа. За это время мы должны были пройти немецкую и нашу линии обороны. Гиммельштейн просил нас снять наручники. Пеликанов ему грубо отказал. Опасности подстерегали на каждом шагу. Мы временами вплотную подходили к немецким патрулям и часовым, тут же шарахались назад, меняли направление и снова шли на выстрелы и ракеты.

Гиммельштейн вел себя хорошо, отдавая все силы, бежал за нами. Нам уже казалось, что мы в нейтральной полосе, но тут случилось непредвиденное. Мы наткнулись на траншею. Гиммельштейн кинулся бежать в нее так неожиданно для нас, что мы растерялись, не понимая его затеи, из осторожности перескочили через траншею и сделали бросок в сторону. Мгновенно в наше направление обрушился град автоматных пуль. Мы бросили в траншею по две гранаты и кинулись бежать в направлении нашей линии обороны. Пеликанов бежал первый. Снова встретился немецкий блиндаж, из него доносилась немецкая речь. В полуприкрытой двери показался немец, я бросил в него гранату и вбежал на крышу блиндажа. В железную трубу бросил снятую с чеки последнюю гранату, пробежал 15-20 метров, затем по-пластунски пополз в сторону участившейся стрельбы с нашей линии обороны.

Немцы с ожесточением стреляли из пулеметов и автоматов. Наши отвечали тем же. В нейтральной полосе было светло, как в солнечный июньский день. Осветительные ракеты с обеих сторон висели в небе.

Найдя глубокую воронку от разорвавшегося снаряда, я залег. Стрельба стала постепенно стихать. Пеликанова не было. Я вылез из воронки, огляделся кругом, ничего не было видно, кроме белого снега на поверхности земли и темных скважин воронок. Кругом торчали деревья с обрубленными кронами.

В небо беспрерывно с обеих сторон взвивались на мгновение осветительные ракеты, освещали поверхность земли, и снова наступал белесый мрак. Сделав ладони трубкой, я крикнул три раза: «Пеликанов, Володя! Володя!» Вместо ответа в мою сторону обрушился град пуль, с обеих сторон.

Когда стрельба стихла, я пополз в направлении нашей линии обороны, а затем встал и пошел во весь рост. Напряжение сменилось страшной усталостью. Инстинкт опасности исчез. Я смотрел на небо, звезды, окружающий частокол вместо леса и глупо улыбался. Думал: где же Пеликанов? Такие, как он, не погибают. Для таких немцы еще не придумали ни пуль, ни мин. Наверняка он уже у своих. Слава богу, цель достигнута. У немцев, стрелявших в меня, снова осечка. Гиммельштейн – предатель. Об этом я знал, но почему-то сомневался. Он, как Иуда, умел притворяться. Правильно предлагал Пеликанов, что по дороге надо было его пристрелить.

С тяжелыми мыслями я незаметно вошел в лес. Кругом стояли не тронутые пулями деревья. Они, как мне казалось, пели печальные песни. Я с детства умел слушать лес и понимал его песни. Сегодня он трещал и стонал от мороза. При слабом дуновении ветра упругие снежинки ударялись о замерзшую хвою и тонкие ветки, которые, как струны, издавали свою мелодию. Они пели мне песню о моей родине, о моей родной деревне. Мне казалось, что я слышу голоса отца и матери, лай деревенских собак и веселые наигрыши гармони.

Я не спал почти трое суток и от усталости не чувствовал своего тела. При одной мысли, что я уже дома, тело расслабилось до предела. Я как будто летел над снегом. На самом деле я с трудом передвигал ноги и шел не более километра в час. «Спасибо судьбе», – думал я. «Я дома, дома», – звенело у меня в ушах.

Вышел на тропу, поверхность которой была сплошь окрашена в красный цвет. Первой мне встретилась девушка с санитарной сумкой. Я подошел к ней и спросил: «Как пройти в штаб батальона или полка?» Она, в свою очередь, спросила меня: «Какого?» Я сказал, что мне безразлично какого. «Мне нужно начальство, иду из тыла врага». Она посмотрела на меня с нескрываемым подозрением и сказала: «Пошли за мной». И мы пошли.

Глава пятнадцатая

По обочине дороги, вытянувшись длинной колонной, шли по три человека в ряд изнуренные люди в солдатских шинелях, измазанных грязью и пожелтевших от солнца, ветра и костров. С обеих сторон колонны двигались немецкие автоматчики, держа наготове автоматы.

Слышалась больше немецкая речь, на высоких нотах, но изредка была и русская, робкая, приглушенная, хрипловатая. Люди шли медленно, с трудом передвигая ноги, поэтому немцы беспрерывно кричали: «Русь, шнель, шнель». Идущие не обращали внимания на окрики и немецкую ругань. В ответ было слышно хлюпанье грязи и приглушенные стоны больных и раненых.

По твердой части дороги, выложенной камнем, их беспрерывно обгоняли автомашины с кузовами, набитыми до отказа немецкими и испанскими солдатами. Сытые, чисто одетые солдаты, довольные жалким видом русских военнопленных, с презрением смотрели на обреченных людей. Под щелканье затворов фотоаппаратов кричали: «Русь капут». Лица их расплывались в радостных улыбках. Они думали, что едут на прогулку по пропитанной кровью и слезами русской земле. В душе многие сожалели, что со стороны русских не встретят никакого сопротивления. Груди их не будут украшены железными крестами.

В этих неровных рядах шли Павел Меркулов и его друзья. Куда их гонят, они не знали. Всем было понятно, что гонят не отдыхать, а работать в условиях холода и голода.

К вечеру людей пригнали к совхозным скотным дворам. Их встретил тощий немецкий фельдфебель в очках. Он тщательно пересчитал всех в строю, затем распахнул широкие двухстворчатые двери добротного коровника. Людей, как стадо баранов, вогнали в помещение с еще сохранившимся запахом животных и навоза. За последним вошедшим дверь закрылась, и лязгнул железный засов.

Люди, войдя в коровник, поодиночке и небольшими группами разбрелись по стойлам, где еще не так давно стояли коровы и быки. Услужливый немецкий фельдфебель не разрешил принести даже соломы, находящейся рядом с коровником.

Павел Меркулов занял крайнее стойло без следов навоза. Остальные ребята ринулись на обследование жилища для скота. Первый пришел Павел Темляков с набитым до отказа вещевым мешком. Он сказал Меркулову, что в углу коровника обнаружено много подсолнечного жмыха. Попросил пустой вещевой мешок Меркулова. Свой отдал ему на сохранение и исчез в полутемноте. Вскоре пришли остальные. Все до отказа нагрузили жмыхом не только вещевые мешки, но и карманы. Последним возвратился Темляков и доложил, что с большим трудом успел набить мешок Меркулова. Весь жмых мгновенно исчез в мешках и карманах людей.

Люди с большим аппетитом грызли жесткий жмых. По всему коровнику были слышны хрусты и чавканье до позднего вечера. Ночью, плотно прижавшись друг к другу, крепко спали, не ощущая легкого мороза. Мерзли слегка одни ноги.

Утром дверь коровника распахнулась, вошли немцы с автоматами наизготове. Во всех концах коровника были слышны крики: «Русь, русь, шнель, шнель, швайн».

Прозябшие за ночь люди спешили выйти из помещения и становились в строй. Перед строем появились тощий очкастый фельдфебель и толстый, хорошо упитанный офицер. Через переводчика они объявили: «Плотникам выйти из строя». Затем печникам, столярам, слесарям, шоферам и так далее. Было названо много профессий. Люди выходили из строя, и тут же их уводили конвоиры.

Павел Меркулов назвался плотником. Следом за ним вышли Темляков, Морозов, Шишкин и Гриша. Все были зачислены в плотники, кроме Гриши. Немецкий офицер криво улыбнулся и приказал Грише встать в строй.

Плотников набралось 44 человека, дали на двоих двуручную поперечную пилу и один топор. В сопровождении пяти конвоиров погнали в лес. Работа закипела, повалились на землю ели с конусообразными кудрявыми кронами. Их кряжевали на 4,5-метровые бревна. Шкурили, верхние части бревен заостряли. Получались столбы, их наваливали на плечи людей и уносили к скотным дворам на расстояние более 2 километров.

Выбившихся из сил людей конвоиры били. Один невысокий щуплый паренек с чуть пробивающимся белесым пушком на верхней губе, с голубыми большими глазами и упрямым взглядом, был прострелен в упор автоматной очередью за то, что отказался нести непосильное бревно. Стрелял в него здоровенный рыжий мадьяр с чуть раскосыми темно-серыми глазами.

Лежал убитый парень на опушке леса целый день и только вечером, возвращаясь домой, принесли его к скотным дворам и похоронили, поставив на его могилу жидкий деревянный крест.

К вечеру все совхозные скотные дворы были обтянуты колючей проволокой в два ряда, высотой до 3,5 метра. На каждом углу для часовых были поставлены тесовые будки.

Во вновь организованный концлагерь прибыло три партии военнопленных.

При тщательном подсчете фельдфебеля утром в лагере всего было 2171 человек. Гриша был очень доволен. Он попал на работу на шинковку капусты. Он целый день ел морковь и капусту и принес в лагерь под рубашкой с полведра капусты и картошки. Для измученных на непосильной работе ребят это было солидной поддержкой, так как немцы кормить и не думали. Два дня люди ничего съедобного не получали.

Печники клали кухонные печи и вымазывали большие 20-ведерные русские чугунные котлы, покрывшиеся толстым слоем ржавчины. На третий день к вечеру кухня была готова. Находчивые немцы притащили волоком дохлую испанскую лошадь, привязав ее проволокой к автомашине. Когда с лошади сняли шкуру и разрезали ей живот, по лагерю распространился зловонный запах. Руководивший этой работой немецкий очкастый тощий фельдфебель, закрыв рот и нос носовым платком, велел изрубить мясо. Оставшиеся на месте разделки полуразложившиеся потроха были мгновенно растащены голодными военнопленными. Их раскладывали в котелки и каски, варили на кострах и ели.

К 7 часам вечера впервые за три дня была приготовлена пища. Люди с котелками, касками, гильзами от артснарядов, кастрюлями и даже ночными горшками вставали в очередь, получали литровую порцию супа из неочищенной мелкой картошки, отходов капусты и дохлой конины. Не ощущая вкуса и запаха, не жуя, глотали.

После ужина полным ходом развернулась торговля. Меняли сапоги, шинели, гимнастерки с куском жмыха впридачу.

В последующие дни кухня наладила свою работу. Утром выдавали по 100 грамм хлеба с 10 граммами повидла и литр горячей воды, в обед – суп. На счастье военнопленных, испанцы были нерадивыми хозяевами. Они – любители ездить на лошадях, а кормили животных кнутами. Поэтому трупы испанских лошадей валялись в кюветах, на обочинах всех дорог, а иногда и прямо на дорогах. Дохлых лошадей ежедневно таскали в лагерь уже не по одной, а по несколько штук. Для этого была организована бригада из двух татар Изъята, Гальята и казаха Шарапова. Они аккуратно снимали шкуры, рубили мясо, а кишками и ливером вечером торговали.

Очкастый фельдфебель заставлял солить шкуры и складывал их в деревянный сарай. Дохлая конина по весу выдавалась на кухню и людям доставалось ее по маленькому кусочку.

В лес, как правило, отсчитывались люди с головы колонны. Поэтому многие приспосабливались опоздать, получить пинка немецким сапогом, лишь бы оказаться в хвосте. Каждый день в сопровождении немецких конвоиров уводили в лес на заготовку постоянную группу в 44 человека. На обратном пути их каждого заставляли нести по полену дров для кухни, печки в бараке.

Посреди коровника была установлена печка из железной бочки. Ее использовали для варки дополнительно приобретенных продуктов и пропаривания одежды, так как вши, не стесняясь, тысячами ползали даже по поверхности одежды.

Гриша ежедневно ходил в овощехранилище, где набирал мелкой картошки и отходов от капусты для кухни военнопленных, носил овощи на немецкую кухню. Он каждый день приносил капусты, моркови и картошки. Для этого Морозов на нательной стороне гимнастерки, со стороны груди и спины, пришил во всю длину и ширину по тряпке, которые служили хорошими потайными мешками, и в то же время гимнастерка стала значительно теплее.

Для портного, сапожника и часового мастера была сделана небольшая комната при входе в коровник, им поставили печку с плитой. Комната служила мастерской и квартирой. Входить в их комнату военнопленным было запрещено, поскольку работали они только на немцев. Пищу получали с кухни военнопленных, но за работу немецкие солдаты и офицеры давали хлеб, сыр, колбасу, сигареты и так далее. Поэтому они были сыты. Вид у них был опрятный. Все трое изрядно зазнались, даже не хотели разговаривать с друзьями.

В воскресенье, в конце октября, был объявлен выходной день. После получения на завтрак горячей воды и кусочка хлеба в лагерь пришла группа немецких солдат. Трое из них с дубинками – мадьяры.

Распахнув обе половины дверей, мадьяры накинулись на не ожидавших нападения военнопленных. Били всех подряд. Дубинки гуляли по головам и плечам испуганных людей. Многие от ударов в затылок падали и теряли сознание, на них обрушивались тяжелые кованые немецкие сапоги. Немцы в избиении участия не принимали. Стояли на входе и восхищались ловкостью, силой удара и смелостью своих друзей-мадьяр.

Вошедшие в азарт мадьяры избивали беззащитных, обреченных на смерть людей, работали дубинками до полной усталости. Морозову удар был нанесен по носу, и нос мгновенно увеличился в своих размерах в три раза. Темлякову досталось вдоль спины. Меркулову – по голове. Шишкин и Гриша сумели спрятаться и остались ненаказанными.

Когда подвыпившие немцы и мадьяры ушли из лагеря, появился очкастый фельдфебель в сопровождении конвоя и приказал строиться. Люди не спеша выходили и становились в строй. Когда все были выстроены и тщательно пересчитаны, пришли три немецких солдата-художника с кистями и целым ведром белой краски. Люди по приказу фельдфебеля по очереди подходили к ним, сначала подставляли спину в шинели, затем шинель снимали и подставляли гимнастерку. Художники искусно выводили на спине шинели и гимнастерки три буквы "Kgf.", это значило "Kriegsgefangene", то есть военнопленный, и порядковый номер человека. Через три часа все в коровнике были с разрисованными спинами.

В это же воскресенье в лагерь был приведен человек в гражданской одежде. Одет он был прилично, в темно-синее драповое пальто, такого же цвета костюм. На ногах – желтые тупоносые ботинки. В лагерь он вошел озираясь по сторонам, как пойманный волк. Найдя свободное место, сел на грязный пол.

Первым подошел к нему Павел Меркулов. Он дружелюбно спросил его: «Откуда?» «Моя фамилия Парфенов. Пятнадцать лет я работал лесничим. Перед самой войной был направлен на курсы повышения квалификации в Казань. Началась война, нас распустили. Домой я прибыл, когда немцы уже оккупировали Шимский район. Меня приняли за разведчика и вчера арестовали. Ночь просидел в гестапо. Утром повели сюда. Никто меня не допрашивал. Обвинения мне никакого не предъявлялось». Он пробыл в лагере до вечера, его три раза вызывал толстый офицер. Офицер с Парфенова просил выкуп только золотыми вещами. Вечером из лагеря он исчез.

Зима уже вступила в свои права. Темнота сменилась пасмурным днем. Военнопленные получили на завтрак пайку хлеба и горячую воду. Все это сразу же исчезло в пустых желудках людей. Они ждали команду строиться, но в лагерь немцы не приходили, не раздавалось команды «Выходи строиться», не было слышно немецкой ругани.

К 10 утра в лагерь пришли очкастый фельдфебель и три офицера. Вошли они в комнату-мастерскую. Через 15 минут портной, сапожник и часовой мастер были уведены, вещевые мешки всех троих были набиты до отказа.

Только тогда раздалась команда: «Выходи строиться». Когда люди выстроились, из строя были выведены 45 человек, в их число попали Морозов и Шишкин.

Немцы отбирали по внешнему виду: самых высоких, здоровых и более опрятных людей. Всех выводили из строя, ставили отдельно. Остальным же была подана команда разойтись, то есть идти в лагерь. Когда последний военнопленный скрылся в дверях коровника, к оставшимся в строю людям подошли офицеры, появился и переводчик. Один из офицеров, с виду пожилой, в звании штабс-капитана, на ломаном русском языке, путая русские и немецкие слова, начал речь: «Я мал понимайт руссище езык. Знайт мал слови. Руссише зольдат зер карашо. Воевайт карашо» – и перешел на чисто немецкий язык с баварским акцентом. Видя, что его никто не понимает, заставил переводить переводчика.

Переводчик звонким почти женским голосом переводил: «Русские солдаты, вас с самого детства тиранил ненавистный человечеству еврейско-коммунистический строй. Вы многое пережили, сейчас немецкая армия принесет вам свободу. Хорошую жизнь. Россия немцами уже завоевана, в Ленинграде идут уличные бои. Москва окружена и на днях сдастся. В России воюют только одни комиссары и коммунисты. Все честные русские сдались в плен и уже многие распускаются по домам и идут добровольно в немецкую армию. Немцы в России уничтожают только евреев, коммунистов и комиссаров. Когда полностью будет очищена Россия от коммунистов, война перекинется в Америку. Доблестные, храбрые русские солдаты вместе с немецкими под мудрым немецким командованием победят весь мир».

Офицер выкинул вперед руку и выкрикнул: «Хайль Гитлер». Переводчик перевел: «Да здравствует Гитлер».

Офицер продолжал ровным голосом, следом за ним переводил переводчик: «Мы вас отобрали в нашу воинскую часть, которая завтра будет переброшена для полного овладения Ленинградом. Вас всех оденут в форму немецких солдат и многим дадут немецкое оружие. Остальные же будут работать в саперных подразделениях и получать паек немецкого солдата. Кто хочет сохранить свою жизнь, пойдет только добровольно в немецкую непобедимую армию. А сейчас прошу разойтись и в порядке очереди по одному заходить в комнату шнайдера, то есть портного».

Офицеры и переводчик ушли в эту комнату. Люди фельдфебелем были выстроены в очередь и по порядку заходили. Дошла очередь до Саши Морозова. Переводчик записал фамилию, имя, отчество, специальность. Задан был вопрос: «Желаете ли вы служить в немецкой армии?» «Нет! – ответил Саша Морозов. – Не желаю я убивать своих братьев и отцов». Штабс-капитан сморщился, затем криво улыбнулся и сквозь зубы процедил: «Хочешь умереть здесь с голоду?» «Лучше умереть, чем быть предателем своего народа!» «Вы свободны, можете идти».

Следом за Морозовым вышел Шишкин и повторил почти что слова товарища. Давшие согласие служить у немцев люди, а их было 32 человека, были выстроены и уведены. Не давшие согласия 13 человек – отпущены в лагерь. Около 3 часов был объявлен обед. Затем в лагерь снова вошел конвой, но уже другой, была подана команда: «Выходить, строиться всем – больным и здоровым».

В лагере конвоиры обшарили все углы. Выстроенных людей тщательно пересчитал очкастый фельдфебель, затем отсчитал 800 человек – партию. Наши ребята попали в нее. Принял партию сержант, и под усиленным конвоем люди тронулись в путь.

Немцы лагерь расформировали, всех военнопленных перегнали в другие лагеря. Немецкая охрана, сопровождающая военнопленных, бахвалилась: «Завтра Ленинград капут».

Говорили, что в освобожденный от военнопленных лагерь пригонят много жителей Ленинграда, и в лагере им будет хорошо.

Со слов солдат-конвоиров, готовилось что-то страшное. С взятием города немцы намеревались угнать все население в заранее подготовленные концлагеря. Создать нечеловеческие условия и уничтожить всех голодом и холодом. Немцы радовались своей победе.

Хмурые, грязные, небритые, оборванные люди медленно шагали по замерзшей, чуть прикрытой снегом земле. У большинства в головах роились мысли: «Рано радуетесь, гады. Колыбель Октябрьской революции – город Ленина – и в неравном бою не сложит перед вами оружия, не поднимет руки кверху. Сейчас решается вопрос жизни и смерти не только города, но и всего русского народа. Многие из вас вместо железных крестов будут награждены деревянными. Найдете себе безвестный конец в ленинградских болотах».

С наступлением темноты пригнали в уцелевшую деревню Борки и в 1 километре от деревни разместили в скотном дворе на усадьбе совхоза "Заверяжские покосы", где уже был организован концлагерь и находилось более 500 военнопленных.

Скотный двор был обнесен двумя рядами колючей проволоки, и на всех четырех углах стояли тесовые будки для часовых. Коровник был превращен в барак для людей. На одной стороне были построены двухэтажные нары из нетесаных досок. Посередине обширного помещения стояла печка из железной бочки. Отапливать помещение она не могла, так как в стенах были большие щели, и вместе с течением воздуха с улицы летел снег. В обоих углах барака с безнарной стороны при входе были сделаны две утепленные тесные комнатки. В одной размещались врач Иван Иванович и русский комендант лагеря Петька Корчагин.

Когда новая партия в 800 человек вошла в стены коровника, на нарах всем места не хватило. Меркулов и его друзья разместились у второй комнатки в дальнем углу, где жили переводчик Юзеф Выхос и обер кох, то есть шеф-повар, татарин Хайруллин Галимбай, называвший сам себя Гришкой. Весь лагерь звал его Гришкой. Русский комендант Петька Корчагин и его помощник Тимин Иван с появлением большой партии новых людей в присутствии немецкого коменданта, высокого плотно сложенного с блестящими манерами офицера, решили показать себя полными хозяевами лагеря. Вооружившись большими березовыми палками, избивали всех подряд. Наших ребят спасло от ударов только инстинктивное чутье Шишкина и Меркулова, которые заранее предложили спрятаться в темном углу.

Немцы были очень довольны работой русской комендатуры. Увесистый березовый дрын, со свистом рассекая воздух, мягко со шлепаньем ударялся о тело очередной жертвы. С каждым ударом из горла верзилы вылетали одни и те же слова: «А, большевички, дожили до веселой жизни. А, на, получай!» Снова свист в воздухе дрына и глухой шлепок удара.

Тимин Иван, подчиняясь воле своего главаря, бил нехотя, с боязнью и легко. Березовый дрын в его руках не рассекал воздух со свистом, а плавно, медленно поднимался и без усилий опускался.

Петр Корчагин наводил ужас на слабых изнуренных людей. Он – атлетически сложенный мужчина, высокого роста, широкоплечий. Большая, но миниатюрная голова сидела на короткой толстой жилистой шее. Черные волосы низко росли на широком, но низком лбу. Черты широкого скуластого лица были правильными. Украшением всему служил прямой миниатюрный нос и большие темно-серые глаза.

Тимин Иван был его полной противоположностью. Щуплый, среднего роста, со светло-русыми волосами и большой рыжей бородой. С широким чуть приплюснутым носом. Маленькие кошачьи бойкие глаза робко прятались при встрече взглядами.

Немецкий офицер был очень доволен стараниями русских полицаев, коменданта и его помощника. Он шел следом за палачами, за каждым ударом и вскриком избиваемых людей удовлетворенно мотал головой и нежно говорил: «Гут, гут».

Саша Морозов поклялся немедленно отомстить Корчагину. На первый случай поиграть с ним втемную, то есть накинуть на голову шинель или плащ-палатку и избить. Виктор Шишкин поддержал его. Темляков высказался с сомнением: «Может темная сыграть по нашим горбам». «Вон какая силища в нем, – сказал Меркулов, – игра очень опасна. Поэтому надо присмотреться, оценить обстановку и действовать наверняка». «Семь раз отмерь, один раз отрежь», – как бы дразня, прогнусавил в нос Темляков. «Братцы, есть меткая умная пословица. Куй железо пока горячо, – проговорил полушепотом Морозов. – Пока мы будем собираться проучить этого негодяя, он на тот свет отправит добрую половину людей, в том числе и нас».

Морозов встал, подозвал к себе Темнова Гришу, что-то ему шепнул на ухо, и оба скрылись в полутемноте барака, освещенного двумя фонарями "летучая мышь". Гриша явился первый, он что-то загадочно прятал под широкой полой шинели. Держал правой рукой через дырявый карман. К нему подошел Темляков и тихо спросил: «Что это у тебя такое?» – но в это время появился Морозов. Гриша протянул ему кусок круглого железа, похожий на гусеничный палец к трактору ЧТЗ. «Вот это здорово! Где ты нашел?» Гриша, довольный своей находкой, с гордостью начал говорить, нарочито растягивая слова: «В комнате коменданта под кроватью. Я подошел к комнате, тихонько приоткрыл дверь, на столе горела коптилка, там никого не было. Обшарив рукой под кроватью, нашел железяку». «Молодец, Гриша, – похвалил его Морозов. – Вид у него вроде мужественный, независимый, а душу кошки скребут. Боится мщения, и ты его, хам, получишь». «Откуда эти выродки. Где и какая грешная сука родила их», – возмущался Шишкин.

Морозов, не задумываясь, ответил: «Один – твой земляк, Петр Корчагин из Кировской области из села Санчурск. Здесь много его односельчан, которых он бьет без разбору. Иван Тимин – мой земляк. Он волгарь. Поэтому мы снова с тобой квиты. Сегодня я проучу Корчагина, а твоя очередь будет на Тимина».

В 10 часов вечера Корчагин объявил отбой и потушил фонарь. Саша Морозов только этого момента и ждал. Он быстро подошел к комнате коменданта и прижался к стене. Корчагин шел уверенно, отстукивая тяжелыми шагами. Подойдя к двери, он остановился и, как бы прислушиваясь к шепоту и шорохам лагеря, заскреб кресалом зажигалки о камень. В этот момент увесистый круглый железный огрызок ударил его по затылку, и широкая ладонь Морозова прикрыла разинутый для крика рот.

Тяжелое сильное тело обмякло и медленно поползло вниз, затем плавно упало на пол. В это время открылась дверь комнаты, тусклый свет коптилки осветил узкой полосой темное близлежащее пространство барака. Морозов быстро скрылся. Из дверей вышел Тимин Иван и, наткнувшись на тело Корчагина, пронзительно закричал: «Убили, убили!»

Лагерь ожил, люди вскакивали и тяжело бежали к комнате коменданта. Подошел и Морозов, протиснувшись сквозь плотное кольцо людей, вышел на передний край к лежавшему Корчагину.

Около Корчагина возился врач, Иван Иванович. Затем выпрямился во весь свой длинный тощий рост и обратился к тесному кольцу людей: «Помогите внести в комнату». Морозов и еще один рослый парень, украинец, подняли тяжелое тело Корчагина и с большим трудом внесли в маленькую комнатку, положили на ржавую железную кровать, на которой вместо матраца на досках лежала шинель.

Иван Иванович установил короткий диагноз: «Сильный удар твердым предметом в затылок. Жив будет. Есть опасность сотрясения мозга».

Опытный врач быстро привел Корчагина в сознание и велел всем идти спать, пожелав спокойной ночи. Немного помедлив, как бы ожидая нового приключения, люди медленно разошлись по своим местам.

В бараке наступила полная тишина. Тимин Иван хотел прибегнуть к помощи немцев, чтобы отмстить за своего друга, но немецкие часовые пригрозили ему, если еще раз появится у колючей проволоки, будет пристрелен. Поэтому всю ночь он не спал и сидел в подавленном настроении. По-видимому, думал о смене своей тактики.

В 6 часов утра в лагерь вошел немецкий офицер в сопровождении двух сержантов. Встретили их переводчик Юзеф Выхос и Иван Тимин. Переводчик, по-видимому, намеревался доложить о случившемся, но немцы его слушать не стали.

Офицер приказал объявить: «Выходи строиться». Военнопленные, еле держась на ногах, выходили из холодного барака, затем в открытую калитку в колючей проволоке и строились по шесть человек в ряд. Они были тщательно пересчитаны, вышедший врач доложил о количестве больных.

В лагере было 1473 человека. У будки часового стояло ведро, полное белой краски. Два немца были вооружены кистями. Первой шеренге скомандовали подойти к малярам. Они искусно обновляли номера и ставили новые, начиная с единицы, выше ранее написанных номеров и букв "Kgf.".

Люди с написанными порядковыми номерами подходили к полевой кухне, получали навар из травы и 200-граммовый кусочек непропеченного немецкого хлеба. Все съедали на ходу и снова становились в строй.

Офицер вывел из строя 10 человек и сказал: «Это будет похоронная команда». Пока земля глубоко не промерзла, надо было копать глубокие ямы для еще живых людей.

Вывели из строя плотников, печников, слесарей и так далее. Остальных пригнали к небольшому сараю, расположенному в 300 метрах от деревни Борки.

Сержант открыл ржавый замок и стал раздавать ржавые железные лопаты и кирки. Всех разбили на группы в 15-20 человек. Каждая в сопровождении одного часового вышла на ремонт дороги Новгород-Шимск. Ребята попали в разные группы. Немецкие часовые заставляли работать без отдыха, все время кричали: «Русь, шнель, шнель!» или «Русь, давай, давай, вайда».

В 5 часов вечера измотанные непосильным трудом люди отдельными группами подходили к сарайчику и сдавали инструмент. После сдачи строились, поджидали остальные группы, затем всей колонной шли в лагерь.

Офицер снова пересчитал всех, и всех загнали за колючую проволоку.

К вечеру был сделан кухонный сарай и сложены печи. Вмазаны три 500-литровых котла. Печники потрудились на славу, за это один из них – костромич Кутузов Иван – поплатился своей жизнью. По окончании кладки его послали принести два ведра воды. Колодец находился в 300 метрах от лагеря. Иван вышел в калитку в колючей проволоке и направился к колодцу. Прошел не более 20 метров от лагеря, к нему подошел немецкий солдат, снял с плеча винтовку, и, наставив ствол на грудную клетку, в упор выстрелил. Пуля прошла через желудок и вышла в спину рядом с позвоночным столбом, сделав большое отверстие. Молодой немецкий часовой с руганью накинулся на своего собрата и задержал его, отняв винтовку.

На шум вышел офицер, руководивший работами по оборудованию лагеря. Отдал винтовку храброму солдату и с хвальбой отпустил его восвояси.

Часовой был глубоко возмущен: «За что пристрелил? Негодяй». «Выстрелил он за то, что его брата русские под Ленинградом раненого взяли в плен», – как бы между прочим сказал, глядя в сторону часового, врач Иван Иванович, подошедший к тяжело раненому Ивану Кутузову.

Оказывается, есть еще и среди немцев очень редкие, но честные люди. Иван Иванович – длинный, сухой, слегка сгорбленный мужчина, с пожелтевшим лицом и седыми висками. Одет был в гражданский непонятного от грязи цвета костюм и короткий зимний пиджак. Не расставался он с набитой неизвестно чем санитарной брезентовой сумкой с красным крестом посередине и Библией, которую он носил все время в руках. На правый рукав пиджака была нашита белая повязка с красным крестом. Обследовав тяжелораненого, он сказал: «Нужна срочная операция. Можно было бы сохранить жизнь. В условиях лагеря сделать ничего нельзя. Нет ни медицинских инструментов, ни медикаментов».

Затем, как-то неловко махнув рукой, с отчаянием проговорил: «Да хотя бы было и то, и другое, ему ведь нужны санитарные условия, питание, тепло, уход, а у нас здоровые умирают пачками».

Тяжелораненого Кутузова перенесли в барак и положили на солому с копошившимися в ней тысячами вшей разной величины.

Тридцатилетний русский крестьянин, оставивший дома шестерых детей, старуху-мать и жену, сжимая от боли челюсти, не произнося ни одного стона, равнодушно смотрел на подходящих и отходящих от него русских и немцев, желающих взглянуть на жертву. Медленно, капля за каплей сочилась кровь из его раны. Никакой помощи ему нельзя было оказать. Он постепенно истекал кровью. Вернувшимся с работы односельчанам он давал наказы: «Если вернетесь, не забывайте мою семью».

Вряд ли кому из них выпадет счастье переступить порог родного дома. Их ждет та же участь, что и тебя. Если тебя сразила пуля палача, то их ждут голод, холод и изнурительная тяжелая смерть.

Иван Кутузов после ранения жил четыре часа. Вечером с тремя принесенными с работы парнями, убитыми якобы при побеге, был брошен в приготовленную за день похоронной командой глубокую яму. Вечная память им!

Это были первые жертвы лагеря смерти. Они угнетающе действовали на живых, но уже обреченных на гибель людей.

Вечером на арене снова появился Петр Корчагин, но это уже был не вчерашний Корчагин, смелый и решительный. Он держал в руках березовую палку, однако не для битья людей, а сам на нее опирался как на костыль, так как у него сильно кружилась голова. После ужина явилась в лагерь в полном составе вся свита: немецкий офицер, переводчик и два русских предателя Петр и Иван. Они прошли посередине барака. Немец поспешил обратно, а русские предатели разошлись по своим конурам.

Корчагин и его приспешники поняли, что эта на первый взгляд послушная, изнуренная, обреченная на смерть масса людей способна в любой момент уничтожить их. Немцы же плохие защитники. Когда переводчик Выхос вторично доложил офицеру о покушении на русского коменданта, тот цинично ответил: «Этого следовало ожидать. Надо подобрать другого коменданта».

На следующее утро повторилось то же, то есть построение в строй, подсчет. Врач доложил: умерло семь человек, больных – 27. Офицер сказал: «Хорошо». Велел по просьбе переводчика выйти из строя трем татарам. Они были назначены на заготовку мяса для лагеря. Дохлых испанских лошадей надо было подбирать, их валялось десятки.

Татары немедленно приступили к работе. Они таскали в лагерь туши на больной, еле державшейся на ногах чалой лошади. Удавалось привозить по две-три туши в день. Во время снятия кожи и разделки из барака выходили больные. Они еле передвигались, грязные, закопченные. Собирали протухшие кишки, сгустки крови, все это немытым варили на кострах. Сытые, выхоленные немецкие солдаты и офицеры с фотоаппаратами ходили вокруг лагеря, фотографировали. На третий день работы концлагеря кухня с объемистыми котлами вступила в эксплуатацию. К приходу с работы людей был сварен вкусно пахнущий суп из конины и неочищенной перемороженной картошки. При входе за колючую проволоку люди вставали в очередь к кухонному сараю, затем к повару с черпаком и просили налить погуще.

Повар Хайруллин Галимбай, или Гришка, в первый день отпуска пищи многим наливал полпорции, а требовавшим свое людям ударял по голове увесистым железным черпаком. Участвовавший при раздаче офицер в знак поощрения кивал ему головой и говорил: «Гут, гут». Вторым поваром был москвич Мельников Митя, невысокий паренек с черными, цвета смородины глазами, иссиня темной кожей, широким скуластым лицом. С первого дня люди становились в очередь к нему, присутствовавший офицер нахально заставлял вставать к Хайруллину.

В первый день черпак Хайруллина многим набил на голове шишки, в том числе и Темлякову. Выведенный из себя Темляков полученный суп вылил Хайруллину прямо в лицо. Последний спрыгнул с поварского места и хотел в полную силу применить черпак как средство избиения. Драке положил конец немецкий офицер, он крикнул на Хайруллина, который испуганно втянул голову в плечи и ждал развязки. Офицер велел Темлякову снова подойти к котлу и заставил Хайруллина наполнить похлебкой доверху гильзу 120-миллиметрового орудия, которая служила котелком. Хайруллин налил ему почти три черпака. Офицер, улыбаясь, сказал: «Гут, зальдат». С тех пор Хайруллин не кричал на Темлякова, а относился к нему с почтением и наливал ему всегда с добавкой. Люди недоумевали, говорили, что не к добру в офицере проснулась человеческая совесть.

Повар Гришка по лагерю ходить один опасался, его всегда сопровождал брат Хайруллин Изъят, по-русски его звали Яшка. Это плотный 25-летний парень со скуластым лицом, с чуть азиатским разрезом черных глаз. Высотой около 2 метров. Несмотря на истощенность, он подлазил под живот лошади и, разгибаясь, поднимал ее на своих широких плечах. Он возглавлял команду по заготовке конины для лагеря. Они искусно привязывали дохлую лошадь за хвост, тащили ее на полудохлой лошади в лагерь.

Лошадь шла медленно и часто останавливалась. Подвыпившие испанцы, стоявшие в деревне Борки, окружили плотным кольцом процессию, казавшуюся им до крайности смешной. Доведенный до отчаяния Хайруллин Яшка решил показать им свою силу. Он сначала отчитал лошадь за беспомощность и полную дистрофию. Затем сказал: «Раз ты не можешь идти сама, я тебя понесу». С этими словами он подлез под живот лошади, поднял ее, и, разогнувшись во всю свою высоту, под аплодисменты испанцев пронес около 10 метров. Истощенная лошадь, как мешок, висела на его могучих плечах и, по-видимому, ждала, когда ее донесут до конюшни.

Щедрые испанцы, имевшие в душе симпатию к русским людям, надавали сигарет, хлеба и сыра Хайруллину и его двум односельчанам Ахмеду и Мухаммеду.

Отдохнувшая за это время лошадь снова потянула на веревочных постромках своего дохлого сородича.

Гришка жил в одной комнате с переводчиком Выхосом, а его брат Яшка со своими друзьями Ахметом и Мухаммедом как телохранители спали у дверей комнаты. Гришка кормил их досыта похлебкой, при разделке трупов лошадей они пользовались правом на ливер и голову. Поэтому все трое чувствовали себя прекрасно, истощены не были.

Корчагин поправился быстро. Удар в голову, по-видимому, был не очень силен. Ходил по лагерю с дубинкой, говорил всем оскорбительные слова, ругался всеми существующими русскими ругательствами. Иногда махал перед носом дубинкой, но никого не бил.

Как ни трудно жилось людям, но время шло своим чередом. Земля стремительно неслась вокруг солнца, вращаясь вокруг своей оси, отсчитывала минуты, часы. Часы, в свою очередь, стекались в дни и ночи.

За полмесяца существования лагеря похоронная команда заполнила трупами пять обширных ям, сверху на полметра прикрывая комьями мерзлой земли. Умерло более 150человек. На кладбище появилось пять крестов. Под каждым покоились замученные от голода и холода молодые люди.

По приказу коменданта, немецкого офицера, с мертвых людей снимались шинели, гимнастерки с брюками и обувь. Хоронили в одном белье с копошившимися тысячами вшей. Шинели, брюки и гимнастерки почти со сплошным покрытием вшей относили в сарай и складывали в кучи.

Большинство людей умирало не болея. Вечером многие приходили с работы, еще с большим аппетитом ели похлебку, ложились спать и больше не просыпались.

Меркулов следил за своими друзьями. Каждый день над железной печкой, которая топилась круглые сутки, заставлял выжаривать белье. На раскаленное докрасна железо сыпались насекомые и с треском лопались. Выжаривание белья избавляло от вшей только на несколько часов. Они набирались еще в большем количестве. Через сутки снова сгорали на раскаленном железе.

Солома, служившая подстилкой для сна, была настолько насыщена вшами, что шевелилась и была похожа на живую. Вши ползали по стенам, потолку, по полу. Немцы избегали входить в барак. Они уже с улицы кричали: «Выходи строиться».

Печка служила избавлением от вшей и грела только физически сильных людей. Слабые и больные безмолвно умирали вдали от теплой печки, так как пробиться к ней стоило немалого труда.

Повседневными клиентами печки стали Темляков, Морозов и Шишкин. Свои места они уступали только друзьям – Меркулову и Грише. Атаманом печки был Аристов Степан, рядом с собой сажал своего односельчанина, сильно истощенного Андрея. Оба они были рязанцы. Степан быстро нашел общий язык с Морозовым и Темляковым. Стали почти неразлучными друзьями.

Плотники оборудовали одну сторону барака. Разделили ее на небольшие секции. Каждую превращали в комнату с двухэтажными нарами, но об отоплении и не думали. Во второй половине ноября ударили сильные морозы до 40 градусов.

Утром, как правило, до завтрака давались команда выходить строиться. В один из повседневных лагерных дней вечно довольный офицер был угрюм. В 20 метрах от выстроившихся по-летнему одетых выносливых русских людей стояла целая группа немецких офицеров. Они внимательно наблюдали за построением обреченных людей и брезгливо морщились.

Когда построение было закончено, офицер, тыкая в каждого пальцем, велел выйти из строя более опрятным людям. В их число попали Морозов и Шишкин. Выведенных людей в количестве 30 человек выстроили отдельно, остальных распустили для получения кипятка и кусочка хлеба.

Офицер через переводчика объявил: «Кто желает жить в человеческих условиях и поедет с немцами на фронт, два шага вперед». Люди колебались, из 30-ти человек 22 сделали два шага вперед, восемь остались на месте, в том числе Морозов и Шишкин. Оставшейся восьмерке было скомандовано: «Шагом марш в лагерь».

К 22-м людям пристроились Корчагин, два слесаря и два шофера, их угнали в деревню Борки. К лагерю они пришли, по-видимому, напоказ, когда люди возвратились с работы. Все были одеты в новое русское обмундирование. Были вымыты в бане и побриты.

В лагерь им заходить не разрешали, чтобы не наловить вшей. Большинство военнопленных с упреком смотрели на них. Многие из них шли ради того, чтобы поддержать свои силы, а потом попытаться убежать к своим. Были и другие мнения, как у Корчагина Петра и подобных ему.

Вечером лагерь принял новой комендант. Одет он был в шинель желтого цвета. На рукаве – светло-синяя повязка, на которой черными буквами было выведено "Baubataillon". Это были немецкие стройбаты. Комендант был тщедушный маленький немец Вернер. Его заместитель – толстый неуклюжий шатен Губер.

Положение в лагере не улучшалось, а с каждым днем ухудшалось. Количество умерших возрастало, однажды оно достигло 43 человек. Количество крестов на братских могилах ежедневно увеличивалось. Истощенные люди во время работы собирали на дороге кости, лошадиные копыта, всю падаль, приносили в лагерь и варили на кострах и на печке, распространяя зловонный запах.

Темляков и Меркулов дошли до полного истощения и еле передвигали ноги. Шишкин, Морозов, а особенно Гриша, чувствовали себя хорошо. Мальчик на работу ходил по желанию. Больше сидел в лагере и помогал врачу Ивану Ивановичу по уходу за больными. При тщательном выгоне на работу он притворялся больным, изображая на грязном, неделями не мытом лице муки роженицы.

В деревне Борки испанцы не переводились, на смену одному воинскому подразделению приходило другое. Не вынося 30-35-градусных декабрьских морозов, командиры для заготовки дров, приноса воды и других хозработ направляли военнопленных.

Меркулов и Темляков в один из декабрьских дней были направлены для работы к испанцам. Выглядели они оба очень плохо, оба худые, грязные, с большими отпущенными бородами.

В рыжей бороде Меркулова кроме грязи застряли и остатки пищи. Большой выпуклый лоб с ввалившимися в черные глазницы глазами, широкие выдавшиеся вперед скулы с впавшими щеками напоминали мертвеца, на время вылезшего из гроба. Темляков со своей жиденькой монашеской бородкой и с сильно перемазанным лицом походил на полуживого человека. Оба они своим видом вызывали неприязнь и отвращение. Их привел к испанцам конвоир и под расписку сдал испанскому офицеру.

Небрезгливый, по-видимому, офицер долго разглядывал их, два раза обошел кругом. Они оба еще держались на ногах, расставив их широко, стояли чуть ли не под стойку смирно. Несмотря на мороз, стали подходить и тесным кольцом окружать их испанские солдаты и офицеры. Слышался смех, непонятные слова.

Меркулов, изучавший в институте в течение пяти лет английский язык, спросил, кто из них понимает по-английски. Высокий испанец в пенсне подошел к нему вплотную и спросил: «Вы знаете английский?» – и что-то сказал по-испански, раздался дружный хохот. Меркулов ответил: «Да, я знаю английский, потому что я окончил институт».

Испанский офицер, по-видимому, медик, уже серьезным тоном спросил по-английски о специальности. «Киноинженер и инженер-электрик», – достойно ответил Меркулов. Офицер снова заговорил по-испански. Затем спросил Меркулова: «Все ли военнопленные в таком состоянии, как вы?» «Да, – ответил Меркулов, – почти все».

«Кроме голода, созданы все антисанитарные условия, какие только можно придумать. На каждом военнопленном больше вшей, чем звезд на небе, с учетом Млечного Пути», – медленно, запинаясь, заговорил Меркулов.

«Но зачем вас послали к нам?» – с улыбкой спросил испанец. «Работать, – ответил Меркулов и добавил, – Сами видите, какие из нас работники. До вечера, может, еще доживем, а там и конец». Показал пальцем на землю. «Какая специальность у вашего друга?» – спросил любопытный испанец. «Он машинист из Москвы». «О, Москва, немцы сейчас драпают от нее без оглядки, – сказал испанец. – Там им на холоде стало жарко».

Лицо Меркулова преобразилось в улыбке. Испанец поблагодарил за разговор и быстро скрылся в теплой избе. Меркулова и Темлякова отвели в овощехранилище, где лежали картошка и капуста, чьими-то руками заботливо прикрытые толстым слоем соломы.

Через несколько минут два испанца принесли в ведре суп и буханку хлеба. Хлеб Меркулов положил в вещевой мешок, а суп в одно мгновение съел.

Их заставили набирать в мешки крупную картошку. К концу работы им еще налили по полному котелку супа. Пришел конвоир и повел в лагерь. В это время Меркулов увидел проходившую знакомую женщину из Новгорода. Он назвал ее по имени: «Наталья Сергеевна!» Женщина вздрогнула всем телом, затем внимательно посмотрела на Меркулова, спросила: «Кто вы?» «Разве не узнаете? Я Меркулов Паша, ваш сосед».

Немец-конвоир оглянулся кругом и, видя, что ничего подозрительного нет, остановился и тоже сказал: «Матка, дай хлеб». Показал пальцем на Меркулова. У женщины на глазах появились слезы. Она с каким-то клокотанием в горле торопливо выговорила: «Паша, я тебя не узнала. Здесь живет твоя сестра Аня. Где ты находишься?» Вдали на дороге показалась лошадь, запряженная в легкие русские сани. Немец заторопился и закричал: «Русь, шнель, шнель». Меркулов, в свою очередь, сказал: «В лагере».

В лагере у друзей в этот день был настоящий праздник. Варили и ели досыта принесенную картошку. Курили крепкие испанские сигареты. На следующее утро, когда людей выстроили и распределяли на работу, вместе с комендантом присутствовал напыщенный стройный штабс-капитан в желтой шинели с повязкой. Он обратился к военнопленным на чистом русском языке. «Кто электрики, выйдите из строя!» Меркулов вышел и еще один. «Ваша специальность?» – спросил офицер. «Инженер-электрик», – ответил Меркулов. Офицер удивленно посмотрел на Меркулова и переспросил: «Вы не шутите?» «Никак нет», – ответил Меркулов. «Мне очень повезло, если это правда, – промычал офицер и подошел ко второму, еще безусому парню. – А вы кто?» «Электромонтер». «Встаньте подальше, – сказал офицер и снова объявил. – Машинисты, мотористы, трактористы и шоферы, выйдите из строя». Вышло еще шесть человек, в том числе и Темляков Павел. Офицер спросил каждого о специальности. Сказал коменданту что-то непонятное. Приказал конвоиру вести их на работу.

Их пригнали в помещение, где была расположена электростанция с генератором 120 киловатт и мельницей. Мощный одноцилиндровый, работающий на мазуте двигатель стоял, как исполин, среди машинного отделения, в высоту занимая два этажа помещения.

Следом пришел и штабс-капитан. Он еще раз внимательно осмотрел Меркулова с ног до головы. Затем беглым взглядом остальных и сказал: «Будем работать здесь. Если хорошо будете работать, вам немецкая власть будет давать дополнительный паек и создаст человеческие условия». Взметнул вверх правую руку и сказал: «Хайль Гитлер! Ваша задача сейчас проверить исправность двигателя и генератор». При беглом осмотре электростанция оказалась комплектной.

Из семи приведенных человек нашелся один, Якубенко Степан, работавший точно на таком же двигателе с таким же генератором. Двигатель был очищен от пыли и грязи и без труда запущен. Глаза офицера жадно блестели.

Генератор в тот день опробовать не удалось. Не было ремня. Принесенный немцами ремень надо было сшивать. Ремень был готов только вечером.

В лагерь пришли поздно вечером. Порции похлебки были оставлены всем. На следующий день был запущен и генератор, но электроэнергии он не вырабатывал.

Меркулов в течение трех дней возился с генератором, восстанавливал его, и вот на бывшей совхозной усадьбе, в нынешних немецких казармах и мастерских загорелся электрический свет.

Штабс-капитан был до предела рад и тронут работой Меркулова. По возвращении с работы в конце второй декады Меркулов был вызван к коменданту лагеря, который жил со своим помощником в маленьком домике в 250 метрах от лагеря. В одной комнате этого дома был организован склад с продуктами для военнопленных. Меркулова сопровождал немецкий конвоир и русский комендант лагеря Иван Тимин.

В голове Меркулова роилась масса мыслей и догадок по поводу явки к коменданту. Как правило, все вызовы кончались плетями и расстрелом. Поэтому Павел решил, что идет в последний раз по этой дороге, что кто-то донес.

Когда часовой ввел его в прихожую избы, комендант предупредил, чтобы дальше не входил, а стоял у самого порога. Из комнаты, где жили комендант и помощник, вышел штабс-капитан и, улыбаясь, сказал: «Я вызвал вас сюда, чтобы забрать вас с собой и создать вам человеческие условия. Вы – ценный человек, но среди военнопленных все равно погибнете, даже при нормальном питании». Комендант говорил, что отпустить из лагеря он не имеет права, на это надо разрешение начальства. Комендант просто набивал себе цену и выпрашивал у офицера трофейную взятку. Какое там разрешение, когда люди десятками умирали каждый день. С момента взятия в плен ни разу никто не переписал ни фамилии, ни имени. Немцы знали одни только номера, которые вразбежку исчезали каждый день. Штабс-капитан сказал коменданту: «Мы с вами договоримся, отдайте его мне».

Комендант из лагеря не разрешил забрать Меркулова, но дал согласие поместить к врачу и русскому коменданту в теплую комнату, разрешил одеть в чистую одежду и белье.

По просьбе штабс-капитана комендант дал Меркулову маленькую буханку хлеба и кусок старого пожелтевшего от времени свиного сала весом не менее 500 грамм.

Когда Павла доставили в лагерь, ребята его встретили в дверях. Они все четверо стояли там с момента его ухода, растерянные и озабоченные. Он разделил хлеб и сало на четыре равные части. Хотя голодный желудок мучительно сильно требовал съесть все, разум говорил, что надо отложить до следующего дня.

Принесенный хлеб и сало все, кроме Гриши, положили в вещевые мешки. Мальчик не выдержал соблазна и мгновенно съел все. На следующее утро при отправке на работу Меркулов был оставлен вместе с больными в лагере. В 10 часов утра в барак вошел штабс-капитан в сопровождении коменданта лагеря. Комендант поймал штабс-капитана за рукав шинели и дальше идти не разрешил, сказав, что это очень опасно, вши ползают не только по полу и стенам, но даже по потолку. Возможна эпидемия.

Русский комендант Иван Тимин встретил их с некоторым запозданием. Он быстро исчез и привел Меркулова. Хозяин лагеря поинтересовался, чиста ли комната русского коменданта и не беспокоят ли вши. Иван Тимин с улыбкой и поклоном верного слуги ответил: «В комнате чисто и тепло и вшей в изобилии. Все принимаемые меры против них только на одну ночь, к утру на одежде их снова тысячи. Ползут во все щели». Комендант сморщился, повернулся и вышел из барака. Следом за ним вышли Тимин, штаб-капитан и Меркулов. У барака их поджидал конвоир. Всей свитой вошли в дощатый сарай кухни, где от топящихся печек и парящих котлов было тепло.

Комендант приказал Меркулову сесть на чурку. Когда Меркулов сел, к нему подошел немец-конвоир, быстро и ловко остриг наголо голову и бороду. В рыжих волосах шевелилась масса вшей. Павел ладонью сгребал их с безволосой головы и щек. Немцы морщились и плевались. Находчивый Тимин Иван аккуратно собрал волосы и вшей вместе с мусором и бросил в топящуюся печку. Штабс-капитан попросил коменданта отвести Меркулова в баню и сменить ему одежду и белье.

Комендант говорил долго. Меркулов понял не все. Комендант говорил: «Что вы так нянчитесь с этой русской свиньей. Их всех нужно уничтожать». В свою очередь, штабс-капитан ему отвечал: «Если вы не наведете порядка в лагере, рано или поздно вспыхнет эпидемия тифа, умрут не только военнопленные, и нас с вами она нагонит. Кроме того, немецкому командованию нужны бесплатные рабочие руки. Не забывай, что война еще не закончилась». Комендант уверенно сказал: «Если не закончена, то скоро закончится, и всей России до Урала капут. Два месяца назад, то есть 3 октября 1941 года Гитлер выступил с заявлением: «Русский противник повержен и никогда не сумеет подняться». Ясно вам, господин штабс-капитан».

Комендант откинул не совсем натренированную руку вперед и крикнул: «Хайль Гитлер». Штабс-капитан повторил. Разговор продолжил штабс-капитан. Задал вопрос: «Сколько в лагере осталось военнопленных?» Комендант ответил: «Всего 132 человека, считая больных. На работу выходит 103 человека. Мы ждем новых пополнений, но их почему-то нет». Штабс-капитан уклончиво ответил: «На новые пополнения рассчитывать надо, но нашему командованию надо подумать и о другом. Не только русское командование, но и русские солдаты хорошо осведомлены об условиях и отношении к военнопленным. По-видимому, сейчас предпочитают умирать в бою, чем сдаваться в плен». «Все равно их на фронте перебьют наши доблестные отборные войска», – уже со злобой сказал комендант. «Трудно нам с вами говорить на эту тему, война есть война». В разговор вмешался солдат-конвоир. Он робко сказал: «Русские наших от Тулы и Москвы прогнали далеко. Я получил письмо от брата, он там был ранен. Он пишет, что у коммунистов появилось какое-то новое оружие. Снаряды, огненно-белые, летят сразу десятками штук. На местах разрывов от них горит земля. При небольшом ранении человек умирает в судорогах».

Штабс-капитан вздрогнул всем телом и, не дав конвоиру закончить рассказ, приказал: «Пошли». Конвоир привел Павла в совхозную баню. Банщик, ежедневно топивший для немцев, удивился: впервые при немцах русского военнопленного привели мыться.

Меркулов первый раз за долгие полгода налил горячей воды в тазик и помыл свое истощенное тело. Мылся он неторопливо, наслаждаясь теплой водой и теплом бани. Угрюмый банщик не проронил ни слова, пока мылся и одевался Меркулов. Надел он чистое белье, новую гимнастерку, брюки и утепленную шинель. Его грязное, наполовину изорванное, вшивое обмундирование и белье конвоир заставил связать в узел и отнести на лагерный склад.

Когда Меркулова доставили на электростанцию, штабс-капитан был уже там. Движок и генератор работали. Павел Темляков с Якубенко сшивали ремень для привода мельничных жерновов от трансмиссии, а не от генератора. Штабс-капитан пригласил Меркулова пройти в его комнату, в которой он жил, на втором этаже здания, отделенную узким коридором от мельницы. Комната, по-видимому, когда-то служила конторой мельницы или жильем мельника.

Когда Меркулов вошел в теплую светлую комнату с двумя односпальными кроватями, с крестьянским столом посередине, штабс-капитан услужливо посадил его на стул и, улыбаясь, сказал: «Давай познакомимся, меня зовут Виктор Иванович, это по-русски. По национальности я румын, фамилия моя Сатанеску». Меркулов назвал свою фамилию, имя и отчество. Сатанеску пояснил: «При немцах называй меня господин офицер». Стал объяснять Меркулову, почему нужно немедленно пустить мельницу в эксплуатацию. «Это выгодно для немцев и для нас с тобой. У населения имеется много зерна. Молоть его мы будем не за деньги, а за зерно. Сейчас война, и самое главное – это хлеб». Он накормил Павла холодным супом из немецкого котелка и хлебом, по-видимому, принесенным с немецкой кухни.

Вечером, когда Павел Меркулов вместе с другими работающими на мельнице был приведен в лагерь, у входной калитки его ждала сестра Аня. Комендант разрешил свидание только на пять минут, а если есть что передать, то обязательно дать часовому на проверку. Меркулов разговаривал с сестрой через колючую проволоку. Она жила в одной комнате с учительницей. В комендатуре им сказали, что немцы разрешат открыть начальную школу и учить детей. Вскоре часовой сказал: «Уходи». Аня на прощание сказала, что передать совсем нечего, кроме вареной картошки, которую она держала в завязанном узелке в носовом платке. Павел отказался, и она пошла, оглядываясь через каждые три-четыре шага на стоявшего за проволокой брата.

Глава шестнадцатая

Девушка ввела меня в теплую землянку и доложила: «Товарищ старший лейтенант, я привела к вам человека, пришедшего из тыла врага».

Первое время в темной землянке я ничего не видел. Затем глаза быстро приспособились к полутьме.

Мягкий голос с еврейским акцентом предложил мне сесть. Я растерялся. Только что нас предал еврей, и снова пришел к еврею. Главное, их голоса были схожи. От этого совпадения у меня сразу пересохло в горле. Я чужим голосом выдавил из себя: «Товарищ старший лейтенант, прошу вас доставить меня в штаб» – и внимательно посмотрел на старшего лейтенанта. Мне сразу стало веселее. Он с Гиммельштейном нисколько не был схож. «Да вы садитесь. В штаб мы с вами успеем. Сначала надо покушать и немного отдохнуть».

Через 10 минут мы с ним сидели за маленьким столиком из нестроганых досок. Передо мной стоял полный котелок каши из пшена, обжигаясь, с большим аппетитом я ел и отвечал на вопросы. Котелок каши и килограмм хлеба быстро исчезли в моем желудке. Он похвалил меня за отменный аппетит, но каши больше не предложил, при этом, извиняясь, сказал: «Вам есть больше нельзя». Я поблагодарил за хлеб и соль. В землянку вошел лейтенант. Отрекомендовался: «Начальник особого отдела полка Попов. Прошу вас следовать за мной». Я вышел из землянки, где меня ждали трое конвоиров. Лейтенант Попов заставил меня положить оружие к ногам. Я положил автомат, пистолет и финский нож, затем он меня обыскал и велел идти в сопровождении конвоиров. Я был до крайности возмущен его поведением, сказал, что это несправедливо. Он мой упрек пропустил мимо ушей, в ответ промычал одно слово: «Разберемся».

Привели меня в тепло натопленную землянку. Без всякого предварительного вступления начался допрос. Я пытался коротко объяснить кто я и откуда. Лейтенант грубо оборвал меня и сказал: «Отвечать только по существу на заданные вопросы». «Прошу вас, задавайте ваши вопросы», – ответил я. С напущенной важностью он спрашивал, какое задание я получил от немцев, фамилия, имя и отчество шефа, к кому я должен явиться, где он находится. Пораженный таким оборотом дела и приемом, я вскочил на ноги и закричал: «Вы шутите, лейтенант, но ваши шутки не уместны». Он выхватил из кармана пистолет, наставил на меня, руки его дрожали. Сквозь зубы он сказал: «Я вас заставлю говорить». Крикнул: «Связного».

Вошел невысокий плотный паренек, лейтенант приказал ему сходить и привести Жека. Я сострил: «Может, лучше фрица, они умеют заставить говорить». Он с ехидством ответил: «Пусть они в этих вопросах чуть-чуть поучатся у нас. Их приемы еще нашим прадедам были известны».

Связной ввел в землянку здоровенную овчарку, которая знала свое место и легла у ног лейтенанта. Он снова устремил взгляд кошачьих глаз на меня и сказал: «Прошу отвечать на заданные вопросы, а если еще раз встанете на ноги и будете махать руками, Жек усадит вас на место». «Хорошо, я вам отвечу». Глаза его заблестели, и он чуть подался вперед.

«Пришел я сюда по заданию партизан. Мой шеф сидит передо мной, лейтенант Попов, координат вашего местоположения я не знаю». Я вынул из грудного кармана документы, протянул ему. Он бегло прочитал их и с ехидством сказал: «Немцы – хорошие специалисты, они снабдили вас превосходными документами. Но меня не проведешь, а говорить вы будете всю правду, я вас заставлю».

Я снова вспылил, нервы не выдержали. Хотел вскочить на ноги, но собака с рычанием кинулась на меня и схватила за брюки вместе с телом. На шум в землянку вошел связной. Он отцепил собаку от моей ноги и проговорил: «Здорово ты его хватила». Ветхие брюки вместе с бельем на большой площади были изорваны, из бедра, чуть повыше колена, пошла кровь, был вырван целый кусок мяса.

«Я вам при вашем связном говорю, имею очень важные сведения о расположении коммуникаций врага, но вам больше ничего не скажу, ни одного слова».

«Нет, я заставлю вас говорить», – с хрипотой в горле сказал он и наставил на меня ствол пистолета, но в это время в землянку вошел боец и отрапортовал: «Товарищ лейтенант, вас вызывает начальник штаба полка». Лейтенант быстро надел шинель, приказал своему связному вместе с Жеком хорошо стеречь меня.

Несмотря на боль в ноге и переживания, я сразу же после его ухода уснул, спал недолго, был разбужен сильным толчком в бок. Открыв глаза, я снова увидел перед собой лейтенанта Попова. Он хотел начать допрос. С грубой нотой в голосе сказал: «Быстро говорите, какие данные вы знаете о враге?» Я спокойно ответил: «Больше я с вами говорить не буду, и вы меня никакими пытками не заставите».

Он достал бинт и хотел перевязать мне ногу, укушенную собакой. Я предупредил его: «Не подходите, перевязывать не дам». Он начал меня уговаривать: «Сердиться не надо, наша работа такая. Бдительность и умение распознать врага для нас основа, но как его узнать – ведь и на врагах маска человека». В ушах у меня был колокольный звон, и его слова, казалось, прилетали откуда-то из пространства.

Я поднялся, ноги подкашивались, кидало из стороны в сторону. Вышел из землянки как пьяный и упал. Поднялся при помощи лейтенанта и часового.

Поддерживаемого красноармейцем, меня ввели к майору. Голова у меня кружилась, но сознание работало четко. Видя мое состояние, майор не сказал, а крикнул: «Немедленно в санчасть».

Путь от штаба полка до санчасти не помню. Очнулся я как в мирное время. Лежал на кровати с матрацем и простынями, под теплым мягким байковым одеялом. В голове была пустота. Через некоторое время вспомнил все. Ко мне подошел мужчина в белом халате, нащупал пульс, поставил градусник, затем спросил: «Как вы себя чувствуете?» «Хорошо», – ответил я. «Покажите язык. У вас сильное переутомление и ангина. Спали вы долго, 22 часа, даже не проснулись, когда вам делали три укола». Он взял градусник и сказал: «Все в порядке, температура чуть повышена, все войдет в свою колею. Встаньте, умойтесь и будем завтракать».

Во рту было горько, есть не хотелось. Я встал, умылся, надел больничную куртку и брюки. Мужчина в белом халате принес мне в двух котелках суп и кашу, хлеб. Я проглотил все без аппетита. Врач сказал: «Очень хорошо». На следующий день я был выписан и чувствовал себя прекрасно. Снова под конвоем доставили к начальнику штаба полка. Майор поинтересовался моим здоровьем. Я ответил, что чувствую себя очень хорошо.

«Ну и прекрасно, – сказал майор. – Расскажите, какие сведения вы имеете о враге. Они будут переданы нашему командованию».

Я передал все, что просил передать Дементьев. Майор сказал, что это очень важно и сегодня же доложит вышестоящему начальству. «Расскажите, как вы оказались в тылу врага».

Я кратко рассказал ему, как был послан в тыл врага. О проведенной работе в тылу. Как были пойманы немцами, затем сбежали, о Гиммельштейне, о его побеге при переходе через передний край. Спросил о Пеликанове. Майор сказал, что никого задержано не было, сам никто не появлялся. Раздался телефонный звонок. Майор поднял трубку, сказал "да", затем "есть". «Нас с вами вызывает командир полка».

Войдя к подполковнику, он отрапортовал: «По вашему приказанию прибыл и перебежчика привел».

Подполковник задавал те же вопросы, что и майор. Я отвечал ему уже более подробно, в течение полутора часов. Кончил тем, что когда девушка привела к старшему лейтенанту-еврею, я услышал знакомый голос Гиммельштейна и хотел уже что-то предпринять. Подполковник расхохотался: «Бывает много чудес на свете. Ты мог перепутать нашего начальника продовольственно-фуражной службы (ПФС). Кто стал бы нас кормить?»

Он снова весело захохотал: «Очень хорошо, товарищ лейтенант, что вы сумели принести нам ценные сведения. На поиски вашего друга я пошлю разведчиков. Они приведут от немцев языка, и мы узнаем подробно о вашем друге».

При мне позвонил командиру взвода разведки и велел явиться для получения срочного задания. «За проявленное мужество и отвагу я должен представить вас к награде и повышению звания, но есть одно "но". Вами займется особый отдел, впрочем, бояться вам нечего. Жаль только потерянного зря времени».

Я пожаловался на лейтенанта Попова, который умышленно натравил на меня собаку и показал на залатанные брюки. «Негодяй! – сказал подполковник. – Ведет себя распущенно, надо призвать к порядку, а сейчас идите. Я позвоню в штаб армии, пусть вас туда отправят для выяснения личности. Сейчас время такое, мы друг другу не верим, а это иногда нам же дорого обходится».

Я вышел в сопровождении майора. Лейтенант Попов ждал меня с конвоиром. Он снова привел меня в свою землянку. Дал листок бумаги, заставил написать автобиографию и указать, кем направлен в тыл немцев, что делал в тылу, с кем встречался и так далее. Я написал на трех листах и подал ему. Он прочитал и в течение целого часа уточнял подробности. Я чувствовал, что лейтенант Попов не верит написанному. Но этого он почему-то не высказывал. Он запаковал в конверт заполненные мною три листа вместе с сопроводительной, вызвал двух конвоиров, и в тот же вечер я был доставлен в особый отдел штаба армии.

Посадили меня в очень глубокую темную землянку. Спускаясь вниз по земляным ступенькам, я насчитал 26 ступенек. В землянке была страшная темнота. Я прошел три шага и наткнулся на что-то мягкое: «Тише, – сказал хрипловатый старческий голос. – Не наступай на меня, я еще живой».

Я обрадовался живому человеку и ответил: «Значит, тут есть жители?»

«Да, – ответил тот же голос. – Нас тут двое, я и моя дочь Надя. Нет ли у тебя покурить, целую неделю запаха табака не нюхал».

«Есть, – ответил я, – но ничего не видать и папиросы не свернуть». «Я тебе посвечу, у меня тут есть 121 спичка. Сегодня на ночь хватит, а завтра ничего не потребуется».

«Не умирать ли собрался», – пошутил я. «Здоровье-то еще хорошее, хотя годков-то шестьдесят три, и еще бы пожил, но завтра расстреляют».

«Как расстреляют?» – переспросил я, и по всему телу пробежал холодок. Рядом послышалось всхлипывание женщины. Старик цыкнул: «Перестань, Надька».

Я достал табак и бумагу, на ощупь свернул папиросу, старик чиркнул спичкой по коробке. Спичка ярким пламенем осветила обширную землянку. Рядом со мной сидел старик с черной с проседью бородой, в дубленом полушубке. На голову надета ушанка, на ногах – подшитые, видавшие виды валенки. Рядом, плотно прижавшись к нему, сидела молодая женщина, на вид ей можно было дать не более 23 лет, в черном суконном пальто, на ногах не по размеру большие валенки, голова была закутана в серую с черными клетками шаль.

Я прикурил и отдал папиросу старику. Руки у него тряслись, как у больного малярией. Дым он нервно глотал большими глотками. Я свернул еще одну папиросу и прикурил от его папиросы. «Славу Богу, он перед концом жизни нашей послал нам доброго человека».

«За что же, дед, вас стрелять будут?» «Установили, что мы шпионы». Дочь снова начала всхлипывать. «Мы жили на станции Малая Вишера, и, как это могло случиться, в подполе собственного дома обнаружили у нас немца с рацией. Я об этом ничего не знал, не знала и дочь, как он пришел к нам. Мы оба работали на строительстве линии обороны. Возвратились вечером домой. Дочь затопила печку и полезла за картошкой в подпол. Осветила спичкой, а немец сидит в подполе, наставил на нее пистолет и говорит: «Не кричи и не бойся меня, я вам ничего не сделаю, переночую ночь, а утром до рассвета уйду». Одет он был в форму нашего солдата. «Кто же ты такой, и почему прячешься?» – спросила дочь. «Дезертир», – ответил он. «А что у тебя за ящик?» – снова спросила дочь. Он сказал, что радиоприемник. Услышав разговор, я спросил Надю, с кем она там разговаривает. Она весело ответила: «У нас гость, папа». «Вылезайте». Они оба вылезли. Я сказал ему: «Гости не прячутся, а приходят открыто и днем». Он мне на это ответил: «Пока я в вашем доме, вам выходить из избы запрещаю» – и показал пистолет. «А если по надобности, в уборную?» – спросил я. Он грубо оборвал меня: «Сказал, молчи, старик, а то я тебе покажу надобность».

Надя сварила чугун картошки. Он без приглашения, как хозяин, сел за стол и вместе с нами стал есть.

В это время до слуха донесся скрип снега и множество шагов. "Гость" юркнул в подпол и сказал: «Если выдадите меня, я подорву ваш дом вместе с вами и вашими солдатами. В ящике у меня взрывчатка».

В дверь сильно застучали. Я открыл. В избу вошли трое с пистолетами, у всех в руках было по гранате.

Старший лейтенант спросил: «Кто у вас прячется?» Я растерялся и сказал: «Никого нет», но рукой показал в подпол. Старший лейтенант открыл люк и протянул в подпол руку с гранатой. Зычным голосом крикнул: «Вылезайте или я брошу гранату. Сопротивление бесполезно, дом окружен ротой солдат».

Из подпола послышался жалобный голос, и с поднятыми вверх руками вылез незваный гость. Его тут же обыскали, нашли много наших денег, два пистолета, нож. В подполе была найдена рация и полный вещевой мешок продуктов.

Мужчину увели, а через час пришли и арестовали нас. Он оказался немецким разведчиком. Сказал, что шел на явочную квартиру к нам, якобы с нами немцы давно имели связи и от нас получали нужные сведения.

Нас в течение месяца допрашивали, пытали, снова допрашивали. Добивались от нас каких-то связей. Но ведь мы ничего не знаем и погибаем ни за что».

Старик тяжело вздохнул. «Мне-то еще туда-сюда. Прожил много и досыта нажился. Дочери жалко, она еще не видела жизни, ей всего 20 лет». У меня на сердце стало тяжело. За что же будут казнить людей. Ловкий немецкий разведчик навел наши следственные органы на ложный путь. Тем самым, может быть, в Малой Вишере или где-то рядом скрыл матерого преступника.

Я спросил: «Разве, дед, тебя уже судили?» Он ответил: «Я и сам не пойму. Вчера вызвали к следователю нас обоих, там сидели трое, один из них зачитал приговор, что приговорены к смертной казни – расстрелу за шпионаж. Приговор может быть обжалован в течение 24 часов. А куда жаловаться? Сказали, если не обжалуете, приговор будет приведен в исполнение через 24 часа. Отсюда следует, что нам осталось жить до утра».

Дед через каждые полчаса просил курить. Я скручивал ему папиросу, прикуривал и отдавал.

В сырой землянке стало невыносимо холодно. Дед почувствовал, что я дрожу всем телом, снял с себя полушубок и накрыл меня. Я говорил, что не надо мне полушубка, ведь ему тоже холодно. Он ответил, что здоровья на несколько часов у него хватит, а завтра все равно капут.

Всю ночь он говорил. Вспоминал свою нелегкую жизнь, жену, умершую пять лет назад.

Утром заскрипела дверь, человека не было видно, слышен был грубый бас: «Гражданин и гражданка, выходите».

Дед на прощание обнял меня и поцеловал, затем обнял и поцеловал свою дочь. Медленные шаги деда стали удаляться по ведущей вверх земляной лестнице, затем исчезли. Я остался один.

Примерно через час пришли и за мной. По ступенькам я поднялся вверх. Было уже совсем светло. Рядом стоял выстроенный взвод солдат, меня вели почти перед самым строем. Я старался идти бодро, но ноги меня плохо слушались. В голове была одна мысль: «Вот сейчас остановят, прочитают приговор и скомандуют, по изменнику Родины – огонь». Но перед строем провели, не остановили, на душе стало теплей. Через 50 метров навстречу попался солдат, который нес две пары валенок, полушубок, пальто и шаль – все это было с моих ночных соседей. Значит, с ними уже покончено. Они стали трупами. Если верить словам старика, погибли ни за грош.

Меня ввели в деревянный небольшой домик, где было жарко натоплено. Толстый подполковник, одетый в хорошо подогнанный военный костюм, заставил рассказать, а затем собственноручно написать автобиографию со всеми подробностями нахождения в тылу.

Я рассказал и написал. Затем он спросил: «А у вас не осталось подтверждающих документов?» «Да, документы были, но их забрал при допросе лейтенант Попов, разве он вам их не послал? Я отдал ему удостоверение личности, справку, удостоверяющую пребывание в тылу у партизанского отряда, и направление от партизан сюда».

«Мда», – вырвалось у подполковника, и его лицо сразу же сделалось красным. «Мне он сказал, что эти документы дали немцы, и положил их небрежно к себе в полевую сумку».

«Мда», – снова вырвалось у подполковника. Я воспользовался его «мда» и сказал: «Он на меня натравил свою собаку, которая у меня из ноги вырвала целый кусок мяса, изорвала белье и брюки». «А ну, покажи где», – сказал он. Я сначала показал на залатанные брюки. Затем снял брюки и кальсоны и хотел разбинтовать ногу, но он сказал: «Не надо». «Он, по-видимому, заподозрил в вас крупного немецкого разведчика. Вы свободны». Я переспросил: «Как, свободен?» «Да, – ответил он. – Идите, найдете старшего лейтенанта Кукушкина, он поселит вас, пока отдыхайте».

Я вышел, нашел Кукушкина, он отвел меня в большой деревянный дом с нарами с обеих сторон и узким проходом. Показал мне мое место, матрац и одеяло. Старшина принес белье и хорошие темно-синие диагоналевые брюки и отвел меня в баню.

В течение двух месяцев я жил в нормальных человеческих условиях. В неделю раз вызывали к следователю, писал автобиографию и похождения в тылу врага. Настолько натренировался писать за это время, что можно было поднять по тревоге ночью и заставить писать. Я писал одни и те же по порядку слова с теми же знаками препинания.

В домике жили офицеры. Они редко ночевали, поэтому часто я оставался один. Печь топить приходил старший сержант-танкист, водитель танка. Он был приведен сюда на три дня раньше меня. Арестован был весь экипаж по доносу их близкого товарища, который якобы слышал их разговор, что они договорились при первом бое сдаться вместе с танком в немецкий плен. Весь экипаж был три раза награжден правительственными наградами. Все трое – кадровые бойцы. Он говорил, что у него и мыслей не было сдаваться. Весь экипаж с августа воюет. Участвовали в десятках боев. Первый бой приняли за Новгород. «А где же ваши товарищи», – спросил я. «Не знаю, их отправили в другое место, а может быть, уже воюют. Но меня почти каждый день допрашивают. По-видимому, тоже скоро отпустят. Только одного не знаю, доверят ли мне танк. Так я люблю Т-34, это прекрасная машина. Моим товарищам на допросе было проще, они оба костромичи, а у меня семья находится в оккупации. Я с Курской области».

Времени у нас было не занимать. Поэтому мы часто встречались и часами были вместе. Находчивый повар каждый день использовал нас как даровую рабочую силу. Мы готовили ему дрова на кухню. За это получали по лишнему куску мяса и двойной обед, то есть ели столько, сколько хотели. Этими благами вряд ли пользовались сами следователи.

Много интересного поведал мне танкист о работе армейского особого отдела. Он 25 дней сидел в землянке с решетками и под замком. Много людей при нем перебывало в этой землянке. Много винно и безвинно отправлено на тот свет.

«Вместе со мной сидел паренек, – рассказал танкист. – На вид ему было не более 15 с половиной лет. В армию он попал непонятно как. Учился в Ленинграде в ФЗО. При организации добровольческих ополченских отрядов каким-то образом подделал себе лишних два года и был принят в армию. После недолгих обучений попал на передний край. Сначала был связным у командира батальона. Командира убило осколком снаряда, новый командир направил его в роту стрелком. Холод, а иногда и голод – малому все это изрядно надоело. Он специально высовывал руки из окопа, чтобы его ранило, и он мог попасть в госпиталь. Пули свистели рядом, даже попадали в рукава шинели, но рук не задевали. Мать его живет недалеко от Валдая, в деревне. Он часто писал ей письма и получал от нее. Во всех письмах она возмущенно писала об одном и том же: «Как ты мог попасть в армию? Ведь тебе чуть больше 16-ти». Затем просила его, чтобы он ходатайствовал об отпуске. В одну из разведок боем захватили не только передний край немцев, но и врезались глубоко во второй эшелон. Он наткнулся на землянку, по-видимому, каптерку немецкого фельдфебеля. Набрал себе 30 ложек и 20 немецких алюминиевых кружек, несколько столовых ножей. Ночью решил отправиться домой в деревню к матери. Прошел он более 50 километров, и был задержан».

«Ну и что же ему?» Танкист не дал мне договорить: «Не знаю, но мне кажется, расстреляли как дезертира. Здесь ведь так. Если придумают назвать тебя верблюдом, то тебе уже никак не удастся доказать обратное. Правда, всех стричь под одну гребенку нельзя. Среди следователей есть хорошие, умные ребята».

Я подумал про лейтенанта Попова, этот, только попади к нему в руки, любую небылицу сочинит, а слабохарактерного человека вынудит подписать себе смертный приговор.

Танкиста освободили раньше меня. Он с большой радостью показал мне направление на пересыльный пункт, а там куда пошлют. Он уехал, и я остался один. На кухне у повара было неудобно торчать. Поэтому мне оставалось только читать все, что попадет под руку. В основном старые газеты, брошюры. Книги были редкостью.

На всех фронтах определились твердые линии обороны, шли ожесточенные бои. Фронтовая газета писала, что 2 ударная армия гонит немцев и подходит вплотную к старому русскому городу – Новгороду.

Немцы чувствовали себя полными хозяевами неба. Их самолеты на небольшой высоте нагло летали в наших тылах, а "рама" все время висела в воздухе над нашими эшелонами линии обороны. Высматривала добычу. В случае обнаружения стервятники с ожесточением уничтожали наши подкрепления.

Были часты случаи, когда немецкий самолет гонялся за одним нашим солдатом. Редкому удавалось в чистом поле спрятаться от нависшей над головой смерти с черными крестами. Наземные войска немцев, имевшие большое превосходство в вооружении, организации снабжения боеприпасами и продовольствием, ждали весны, тепла, чтобы снова ударить по нашим городам.

С военнопленными немцами наши особисты обращались очень культурно, создавали им условия лучше, чем для своих бойцов. Поэтому немцы, попавшие в плен, вели себя развязно. На допросах хамили, говорили, что летом 1942 года всей России будет капут. Русские мужчины, веками привыкшие терпеть оскорбления от немцев, даже от пленных оскорбления принимали как должное. С большинства прогрессивных солдат, замороченных геббельсовской пропагандой о непобедимости своей армии, спесь была сбита, так как русские не только научились хорошо обороняться, но уже активизировались и начали лупить немцев. Повели на всех фронтах наступательные бои, правда с большими людскими потерями.

Особисты, по-видимому, по всем запросам получили ответы. Установили мою личность, но с отсылкой в армию не спешили. На мой вопрос, скоро ли я расстанусь с ними, отвечали: «Ты должен радоваться такой жизни. Живешь, как на курорте, а все недоволен». Офицеры, часто ночевавшие со мной в землянке, говорили разное. Одни утверждали, что направят в штрафную роту, другие говорили, что пошлют работать на завод куда-нибудь на Урал.

Один старший лейтенант, мой земляк, очень уверенно говорил: «Ты родился под счастливой звездой, поедешь на Дальний Восток. Там прокантуешь всю войну. После окончания приедешь домой здоровый, невредимый, все невесты будут твои, а их много будет».

Все офицеры, редко проживавшие со мной в землянке, были бывшими работниками милиции и НКВД. Поэтому они со мной были сдержанны. На все мои вопросы отвечали шутками. Служба их была нелегкая и опасная. В чем она заключалась, я так от них и не узнал.

Март вступал в свои права. День становился заметно длиннее. Днем начинало греть солнце, а на припеках появлялась вода. Ночи были холодные. Солнечные дни сменялись ненастными. Шел снег, бушевала метель. Снова тишина и яркое солнце. В один из таких мартовских дней я был приглашен к подполковнику. Он шутливо сказал: «О, как здорово ты отдохнул у нас. Поправился, похорошел, хоть жени сейчас. Пришел сюда настоящим заморышем».

Я поблагодарил его за комплименты и упрекнул: «Можно было бы и не проверять. Я не говорю про себя, что за эти два с лишним месяца принес бы большую пользу, но ведь проверяются по всей армии в целом десятки тысяч таких, как я». Он вежливо возразил мне: «Этого требует обстановка. У нас очень много людей, обиженных советской властью, это разного рода кулаки, спекулянты, нэпманы и так далее. Многие из них способны на любую провокацию. Обижаться на проверку не следует, а тем более вам. Вы прекрасно отдохнули».

Он вручил мне направление в офицерский резервВолховского фронта: «А там вас направят в воинскую часть». Возвратил все документы, отобранные лейтенантом Поповым. Я получил сухой паек на три дня и уже без конвоя вышел на дорогу. Стал голосовать перед каждой проходящей машиной. Но шоферы даже не смотрели на меня, проезжали, обдавая отработанными газами.

Стоял я долго. Проходивший мимо старшина сказал: «Напрасно здесь стоишь, никто тебя не посадит. Иди на контрольно-пропускной пункт. До него километра два». Я пошел рядом с ним. Он спросил: «Куда едешь?» «Надо пробраться на станцию Будогощь, в отдел кадров фронта».

Он посмотрел на меня очень внимательно. «Офицер что ли?» «Да», – ответил я. «А почему никаких знаков отличия не носишь?» Я подумал, если сказать ему правду, что был в тылу немцев, от него скоро не отделаешься. Будет расспрашивать, как там. Мне отвечать следователям на эти вопросы изрядно надоело, поэтому я ему сказал, что еду из госпиталя. Мы с ним быстро дошли до КПП, где у нас проверили документы и посоветовали нам днем не ехать, так как идут только местные грузовики на ближнее расстояние, да и ехать очень опасно. Немецкие истребители зорко охраняли нашу дорогу.

В это время над дорогой появились три немецких "Мессершмитта". Шедшая машина круто повернула и скрылась в лесу, на специальной маскирующей площадке. Мы спрятались в землянке. Старшина свернул с дороги в лес и скрылся. Самолеты с воем пролетали над дорогой, временами строча из пулеметов.

В сумерки меня посадил в кузов полуторки молодой шофер. Машина, фыркая, дрогнула и пошла. Я ехал около четырех часов, изрядно замерз. На КПП шофер сказал, что мне надо делать пересадку. Он едет не туда. Я был очень рад пересадке. Дальше ехать было невозможно, так как пальцы рук и ног были на грани обморожения.

В землянке у железной печки я согрелся и снова двинулся в путь, но уже в кабине полуторки. Утром перед рассветом мы приехали на железнодорожный разъезд. Я вошел в холодное станционное помещение. Спросил железнодорожного служащего, как проехать до станции Будогощь. Он ответил, что до нее всего 40 километров. Чтобы проехать, нужно ждать до вечера, так как в прифронтовой полосе поезда идут только ночью. Днем – как исключение.

Удовольствия было очень мало сидеть до вечера в холодном станционном помещении. Вдруг послышался стук о рельсы и шипение паровоза, шел воинский состав в направлении, куда мне было нужно. Я выскочил из помещения и подошел к железнодорожным путям. Поезд шел быстро, не тормозя на разъезде. Я схватился руками за первый поручень тормозной площадки и был с силой поставлен на лестницу. Влез на тормозную площадку. Поезд двигался быстро, только сейчас до моего сознания дошло, что шел небольшой снег, от порывистого ветра гнулись вершины деревьев. Разыгрывалась метель. Сквозь открытое пространство тормозной площадки с силой проносилась снежная пыль, путаясь в полах солдатской шинели. Отдельные снежинки, как иглы, пронзали шинель и достигали тела. Становилось невыносимо холодно.

Я за это время вспомнил все разновидности утренней гимнастики. Время шло беспредельно медленно, но вот и промелькнуло станционное здание с надписью "Станция Будогощь".

Поезд не остановился, чуть притормозив, с шумом пронесся по станционным путям и стрелкам. Пришлось прыгать на ходу. Встал на верхнюю ступеньку, держась одной рукой за поручень, оттолкнулся ногами от ступеньки. Меня с силой подкинуло, а при приземлении протащило метра два по глубокому снегу, и, наконец, я оказался погребенным в сугроб.

Промелькнул последний вагон товарного состава. Стоявший на задней площадке кондуктор погрозил мне кулаком. Поезд удалялся, вместе с ним постепенно уносился шум. В пристанционном поселке нашел нужный мне дом, где сдал документы дежурному офицеру.

В ожидание приема сидело много офицеров. Двое из них, бежавшие из плена, что-то весело рассказывали в окружении присутствующих, за исключением одного, на вид молоденького младшего лейтенанта, который сидел в самом углу, низко склонив голову. Я сел рядом с ним. Люди вызывались по одному в кабинет, где получали направления в воинские части, откуда выходили с разными настроениями, одни возбужденные с блестящими глазами и улыбкой, другие – хмурые, недовольные. Я был вызван последним.

Вошел в кабинет, сидящему за столом капитану отрапортовал о прибытии. Он посадил меня и попросил рассказать автобиографию. Я коротко рассказал все, что знал о себе. Затем он покрутил ручку телефонного аппарата, снял трубку и крикнул: «Я Нева, дайте Онегу!» Так же громко повторял: «Онега, Онега, я Нева, сможете ли вы принять меня? Да, да, с человеком из тыла врага. Ясно!» Положил трубку. Обращаясь ко мне, сказал: «Пошли».

Нас принял толстый полковник с равнодушным лицом. Он велел мне подробно рассказать о скитаниях в тылу врага. Интересовался многими деревнями и селами. Места нашего скитания он хорошо знал. Поэтому я с двойным интересом рассказал ему обо всем. Он заставил подробно обрисовать Дементьева, Струкова и так далее.

В течение трех часов он задавал мне вопросы, внимательно слушал мои ответы, временами делал пометки в тетради. Когда вопросы закончились, он сказал капитану: «Направьте товарища Котрикова в офицерский резерв 2 ударной армии. Заполните, то есть подготовьте материал на присвоение очередного звания». И, обращаясь к обоим, проговорил: «Вы свободны».

Мы вскочили, отдали воинское приветствие, повернулись кругом и пошли. От чрезмерного старания в одно и то же время втиснулись в двери, но, к счастью, полковник нас не вернул. По-видимому, крепко задумался над чем-то и не обратил на нас внимания.

Капитан всю дорогу меня ругал, обзывал увальнем, деревней, слепым кротом и так далее. В особом отделе за два с половиной месяца меня научили большому терпению, не развязывать язык понапрасну, поэтому я предпочел молчать и только на выговариваемые им оскорбительные клички отвечал: «Так точно!» Мои ответы и молчание вывели его из равновесия. Не доходя 20 метров до его резиденции, он подскочил ко мне, как ужаленный скорпионом, и крикнул: «Если ты еще один только раз скажешь "Так точно!", то я ударю тебя!»

Я хотел сказать, что он объелся белены, но вместо этих слов выдавил из себя: «Прости, больше не повторится».

Мое безропотное покорство и извинение за его грубости отрезвляюще подействовали на него. Он ускорил шаг, а затем вбежал в деревянный дом. Я вошел следом.

Дежурный офицер укоризненно посмотрел на меня и скрылся в кабинете у капитана. Через полчаса капитан вызвал меня. Вручил мне бумаги, пожал руку и сказал: «Ни пуха ни пера». Признаков злобы не было видно. Я поблагодарил его и сказал, что постараюсь оправдать доверие. Вышел от него, на сердце было легко – снова в воинскую часть. Вышел на улицу и остановился. Глубоко вдохнул чистый весенний, но еще морозный воздух.

В это время за мной следом выбежал дежурный офицер и громко сказал: «Вернитесь, вас просит капитан».

Я вернулся в недоумении, в это время в голову лезли разные грязные мысли, хороших не было. Вошел в кабинет, отрапортовал: «Вернулся по вашему приказанию!»

Капитан мне очень вежливо сказал: «Садитесь». Я сел к столу. Дежурный лейтенант принес чайник горячей воды, капитан вынул из тумбочки стола пол-литровую бутылку водки, даже с довоенной наклейкой, сказал: «Давайте выпьем за нашу дружбу!» Протянул мне бумажку с адресом полевой почты: «Возьми и, если не затруднит, напиши, как сложится твоя дальнейшая служба».

Я ответил: «Для меня только два варианта: или наркомзем, или наркомздрав, плен при любых обстоятельствах исключен».

Он саркастически улыбнулся, по лицу его пошли багровые пятна, и он с дрожью в голосе сказал: «Да!» Схватил со стола бутылку водки и разлил в три кружки. «Бери и пей!» – грубо бросил он мне. Мы, как по команде, стукнулись, затем залпом выпили, закусили одним хлебом.

Капитан снова с дрожью в голосе сказал: «У меня два брата убиты и один пропал без вести. От сына вот уже три месяца нет никаких вестей. Скорей всего, тоже в наркомземе. Но ты же счастливчик». Я переспросил: «Почему?» «Да потому, что много раз сама старуха смерть, идя по пятам, тебя же и оберегала».

Он начал еще что-то говорить в мой адрес, но раздался телефонный звонок. Его срочно вызывали. Он крепко пожал мне руку, пожелал счастливого пути, ушел.

Я пришел на вокзал, в продовольственном пункте получил продуктов на пять дней. Узнал у дежурного по станции, как можно проехать до станции Малая Вишера, а оттуда, как мне сказали, рукой подать до штаба 2 ударной армии.

На вокзале подошел к группе офицеров, что-то громко обсуждавших, у одного из них тихо спросил: «Нет ли здесь попутчиков во вторую ударную?» Он посмотрел на меня и расхохотался: «Да мы все туда, ты же сегодня был вместе с нами. Сейчас из штаба фронта все резервы посылают во вторую ударную. Власов завел армию в настоящую ловушку и до сих пор еще старается влезть дальше и основательнее». Один из офицеров с кавказскими усиками обвел большим пальцем левой руки вокруг своей шеи и громко запальчиво звонким тенором сказал: «Немцы не дураки, уступают дорогу, дают возможность влезть дальше в ловушку. Бока коридора усиленно укрепляют. Придет время, затянут на слабом месте мешка петлю, как на шее, и капут. Армия окажется изолированной многими эшелонами обороны у немцев в глубоком тылу. Без боеприпасов, продовольствия, и, главное, помощи не надо будет ждать, так как ее никто не сумеет оказать».

Мне после проверки особым отделом эти разговоры показались слишком смелыми, поэтому я растерянно смотрел на офицеров, то на одного, то на другого, и как-то глупо улыбался.

Офицер с усиками пронизывающим взглядом темно-серых глаз посмотрел мне в глаза, затем скользнул сверху вниз по моей фигуре. Улыбаясь, спросил: «Откуда ты?» Я сначала растерялся, но, быстро собравшись с мыслями, сказал: «С тех же мест, откуда и ты лез». Все дружно захохотали. После короткого взрыва хохота я снова сказал, обращаясь к старшему лейтенанту с усиками: «Откуда, долго рассказывать, а сейчас получил направление во вторую ударную армию, а там не знаю, куда направят».

«Я бы сказал тебе, а там куда. Но, думаю, ты сам понимаешь». «Понял, – ответил я. – Куда я, туда и ты».

«Ну, вы при первом знакомстве и понесли», – раздался чей-то спокойный голос. Я обернулся, позади меня стоял высокий широченный в плечах старший лейтенант, по-видимому, артиллерист.

«Давайте по-русски, по-братски, делить нам нечего, добрая половина России у Гитлера. Скандалить нам не о чем, женщин среди нас нет, закуски мало дают, а выпить совсем нечего».

Я знал, если мне сказать, что я из особого отдела с проверки, то создам себе недоверие многих, не нюхавших пороху. Поэтому я сказал, что еду из тылового госпиталя, на вопрос из какого, ответил, что со станции Шарья, где пролежал целых четыре месяца. «Здорово тебя хватило», – сказал лейтенант с усиками. «Да, изрядно», – ответил я.

К нам подошел лейтенант средних лет в полушубке, подпоясанный широким ремнем с начищенной до блеска медной пряжкой со звездой. «О! Политрук, куда снова?» – раздался голос лейтенанта с усиками. «Во вторую ударную», – ответил он голосом делового человека. «Присоединяйтесь к нам, у генерала Власова на всех ложек хватит и братских могил про запас. Что касается госпиталя, то пока госпиталей не строит. Немцы, говорят, научились бить только насмерть». «Ну, ты и загнул, лейтенант. О чем думаешь, не всегда надо говорить, а потом учить тебя не к лицу мне, ты выше меня по званию», – ровным негромким голосом сказал политрук.

Старший лейтенант с усиками раскрыл рот и хотел что-то сказать, но подошел к нему, по-видимому, друг, тоже старший лейтенант, зажал ему ладонью рот и сказал грубым басом: «Хватит, наговоришь на себя и на других».

Оставалось ждать более шести часов. Я забрался в угол на деревянный жесткий диван и сразу же уснул. Был разбужен старшим лейтенантом с усиками. Он толкнул меня в бок и сказал: «А ну, вояка, проснись, поезд на подходе».

Действительно, через 15 минут подошел поезд. Мы, 18 офицеров, втиснулись в один вагон.

Настроение у всех было подавленное. Все знали, что 2 ударная армия обречена на верную гибель. Говорили все об этом откровенно, не стесняясь друг друга. Я молчал и в то же время думал, почему же наше Верховное Главнокомандование, прекрасно зная, что армия лезет в мешок, в ловушку, не сегодня-завтра окажется в окружении, не дает приказа отступить и занять наиболее выгодные позиции.

Вот здесь, в вагоне, до меня дошло, что до сих пор мы еще воевать не научились. Уроков из первых месяцев войны не извлекли. Большими жертвами врага остановили, стабилизировали оборону, местами прогнали немцев на сотни километров, и все это почти штыками и психическими атаками, под воздействием мороза.

Большинство из едущих офицеров было бы радо легкому ранению, лишь бы избавиться от фронта. Что же тогда думали рядовые? Все это в моем сознании не укладывалось. Мы ехали на верную гибель. Почему мне так везет: из одного пекла посылают в другое. Если бы моего мнения спросили, куда бы я поехал: в тыл или во 2-ю ударную, я бы ответил, безусловно, во 2-ю ударную.

Едущие всю дорогу обсуждали положение на Волховском фронте, положение 2 ударной армии и так далее. Если бы я высказал им свои мысли, многие бы назвали меня меланхоликом, а некоторые – даже дураком.

Немногим из нас доведется вернуться, а может быть, и всех влажная новгородская земля примет в свои объятия.

Но меня тянуло на фронт, на передовую, туда, где люди умирали, защищая свою землю. Я почему-то не боялся смерти. Умирать не думал.

Поезд с настоящими пассажирскими вагонами шел медленно. Один веселый веснушчатый рыжий парень, улучая минуты молчания, рассказывал анекдоты, но у него это не совсем получалось. Зато после каждого рассказанного анекдота он сам заливался звонким смехом, и его соседи невольно улыбались.

«Слушайте, вы, бросьте о политике, на днях я ехал, кажется, в этом же поезде, ехала одна старушка из Валдая, она всю дорогу молилась Богу. Вы думаете, о чем? Просила Бога: «Спаси, Господи, наших валдайских, а демянских чернохребтиков как хочешь». Я ей говорю, бабка, как же это получается, ваш Валдай "спаси, Господи", а наш Демянск "как хочешь"? Нет, говорю, так дело не пойдет. А она свое: «Спаси, Господи, наших валдайских, а за ваших сам молись». Она посмотрела на меня так укоризненно, что я еле-еле удержался от мольбы за наших демянских».

Кто-то спросил: «Как будем пробираться с Малой Вишеры до штаба армии?» Чей-то грубый голос ответил: «Там дорогу покажут».

Глава семнадцатая

Мельница оказалась исправной. Во всех близлежащих населенных пунктах были вывешены объявления, написанные рукой Сатанеску и Меркулова. «В деревне Борки начала работу мельница. Желающим молоть зерно плата за помол, как и при советах, гарнцевый сбор».

Мельница работала только днем, так как допотопный дизель мог тянуть от трансмиссии или генератор, или мельницу, на то и другое вместе не хватало мощности. Мечты Сатанеску были незаурядны. Восстановить и присвоить Волховскую гидроэлектростанцию, быть хозяином дешевой электроэнергии. Население с котомками и вещевыми мешками на плечах потянулось к мельнице со всех сторон. Ехали и на лошадях, везли овес, рожь, ячмень, редко пшеницу. Началась коммерческая деятельность Сатанеску.

За размол брал 10 процентов зерна. Торговал мукой, спичками, зажигалками и камешками к ним, солью, сахаром, сахарином, керосином и так далее. В его небольшом мельничном магазине можно было выбрать разнообразный ассортимент товаров. Варил самогон, который продавал немцам и испанцам. Торговля шла не на деньги. Денег он не признавал ни русских, ни немецких. Он менял свои товары на ценные вещи, серебро, золото, на сервизы фарфоровой чайной и столовой посуды. Не брезговал он даже мебелью.

В праздник русского Рождества Сатанеску пригласил к себе в комнату Меркулова и сказал: «По случаю родного праздника выпьем». Он достал из чемодана два флакона старой старки и разлил в рюмки. Павел спросил: «Почему вы говорите "родной", ведь ваше Рождество уже прошло? Оно было 25 декабря, а сегодня 7 января, и его празднуют только в России». Подвыпивший коммерсант решил исповедаться перед Павлом. Он сказал: «Я русский, фамилии своей я тебе не назову. В 1918 году с отцом, помещиком Тамбовской губернии, эмигрировал во Францию. Занялись коммерцией. У нас было два магазина. Подрастающая французская молодежь стала косо смотреть на эмигрантов и особенно на русских. Сначала торговля была ограничена, а в 1923 году нам предложили закрыть магазины. Продали все свое состояние, кажется, за пятьсот тысяч франков и переехали в Америку».

«Разрешите задать вопрос, – сказал Павел. – Извините, что я вас перебиваю. Как могли заниматься торговлей, если все состояние оставили в России?»

«Мой отец был дальновидный, умный человек. Он был большим социологом. Он трезво оценивал обстановку в России. Он видел назревающую революцию. Наша усадьба еще в 1905 году была сожжена бунтарями, с тех пор он все деньги клал в Парижский и Вашингтонский госбанки. В 1918 году у нас на счету лежало более 700 тысяч рублей. Это приличный капитал, и если бы дать ему оборот, мы могли бы иметь миллионы. Я уже говорил, что французское правительство ограничивало не только в торговле, но и в других коммерческих делах.

В Америке, где всему свобода, отец мой сразу вложил более 500 тысяч рублей в одно акционерное общество, по выпуску галантерейных товаров. Сначала дела общества шли хорошо, получали большие доходы, но потом все постепенно захирело и, не выдержав конкуренции, развалилось. Все его пайщики разорились.

Поэтому в 1930 году мы переехали в Чехословакию, а в 1931 году в Румынию. Отца магнитом тянуло в Россию. Он писал лично Сталину через русское посольство в Румынии два прошения, но въезд не разрешили. А если бы и разрешили приехать, то, по-видимому, сразу бы посадили как врага народа.

В 1936 году отец умер. Я принял румынское подданство, затем при одном удобном случае за небольшую цену сменил фамилию и национальность. Из русского стал румыном. Но люблю я Россию, люблю простоту, доверчивость русского народа. Люблю нравы и обычаи русских. В 1936 году как ярого врага коммунизма правительство Румынии направило меня в немецкую военную академию, которую окончил в 1941 году за месяц до войны. Вступил в члены фашисткой партии. Вот сейчас с войсками великого фюрера на своей русской земле. После победы немцев за заслуги германское правительство по моей просьбе отдает мне в собственность Волховскую гидроэлектростанцию».

Подвыпив, Павел осмелел, водка развязала язык, и он попросил разрешения высказать свое мнение. «Говори», – сказал коммерсант. «Вот вы говорите, что любите русский народ, но почему же вы не помогаете умирающим от голода и холода военнопленным, что находятся здесь в лагере. Каждый день умирают десятки молодых парней и мужиков». «Коммунистов я презираю, помощи оказывать не буду», – сказал Сатанеску. «Но ведь в лагере нет коммунистов, это рабочие и крестьяне – люди, далекие от политики», – сказал с горечью Павел. «Немцы правы, – возразил Сатанеску. – В России каждый второй коммунист, поэтому их надо уничтожать». «Но ведь если вы победите, то для восстановления промышленности и сельского хозяйства потребуется рабочая сила».

«Народу хватит, население растет быстро. Все западноевропейские страны перенаселены, и больше всех – Германия, поэтому при полном завоевании России фюрером с южных областей все русские, оставшиеся в живых, будут выселены на север, из Германии будут завезены немцы», – с азартом говорил Сатанеску.

«Виктор Иванович, вы извините меня. Медведь еще не убит, а вы уже с немцами делите его. Я думаю, вряд ли немцы сумеют завоевать Россию. Немцы надеются на лето 1942 года, но учтите, за это время и русские, поставив свою промышленность на военные рельсы, подготовятся и заставят немцев показать пятки». «Нет, господин Меркулов, вы всего не понимаете. С Россией, можно сказать, покончено. Вся русская промышленность была сосредоточена в южных густонаселенных районах. Эти районы сейчас находятся в наших руках. Коммунисты даже не смогли ничего вывезти. За зиму не построить им новых заводов, для этого нужны годы».

«Извините меня, Виктор Иванович, за откровенность, но ведь немцы из-под Москвы выбиты и отошли далеко». «Это еще ничего не значит, – уверенно сказал Сатанеску. – Коммунистов временно спасли морозы. Придет весна, и в течение двух месяцев будет покончено с Россией. Весной должны выступить Турция и Япония».

От выпитой водки у Павла кружилась голова, он сказал, что цыплят по осени считают, и попросил разрешения пойти в лагерь немного отдохнуть.

Лагерь жил, печка, сделанная из железной бочки, топилась круглые сутки. Военнопленные, возвращаясь с работы, приносили каждый по одному полену, на территории лагеря появились большие поленницы, главным образом осиновые. Тысячи кубометров дров лежали на берегу реки Веронда. По-видимому, до войны они были заготовлены к сплаву.

Днем у печки сидели больные, в лагере их называли кранки. От немецкого слова "Krank" – больной.

Вечером по возвращении с работы места у печки занимали самые сильные и здоровые. Коровник принял облик барака, руками плотников-военнопленных был разделен тесовыми перегородками на секции, то есть на комнаты. В комнатах сделали двухэтажные нары. Поэтому печка оказалась в широком коридоре. При входе в барак рядом с комнатой коменданта, где жил сейчас и Меркулов, был оборудован умывальник. В лагере население с каждым днем редело, и на русский рождественский праздник осталось 82 человека, большинство еле передвигало ноги.

Комендант лагеря, боясь остаться без людей, так как нового пополнения не было, на что он каждый день надеялся, по-видимому, и во сне видел пополнение, сам, а может быть, получил приказ свыше, решил сохранить оставшихся в живых людей, несколько улучшив бытовые условия. Рядом с лагерем был выкопан котлован, в котором оборудовали баню и дезинфекционную камеру. Началась борьба со вшами. Весь барак в течение недели опрыскивался дустовыми препаратами. Норма похлебки была увеличена до литра. Комендант Вернер говорил конвою, что русские перестали сдаваться в плен.

За весь период нахождения его на посту коменданта лагеря не прибыло ни одного человека. Командование требует с него содержание дороги, то есть ремонт, подсыпку песком и борьбу со снежными заносами. Людей в лагере не хватало, да и людишки были очень слабы, поэтому с заданием еле-еле справлялись. До боли сжимая зубы, комендант был вынужден этому русскому скоту создавать чуть ли не человеческие условия.

В живых остались выносливые люди, приспособленные к лагерной жизни. Большинство до войны провело тяжелую, суровую жизнь в исправительно-трудовых лагерях, беспризорники. Эти люди объединялись в группы по 7-10 человек, помогали друг другу.

Павел Меркулов помогал своим друзьям, приносил муку и хлеб. Дошедшие до дистрофии Темляков, Морозов и Шишкин стали заметно поправляться.

Темлякову, работавшему в машинном отделении электростанции и мельницы, Меркулов, пользуясь отсутствием Сатанеску, передавал муку, картошку и даже пакетики с концентратами супа и каши.

Самому в лагерь носить было опасно, так как два раза подвергался обыску самим комендантом лагеря, ясно, с позволения Сатанеску.

Ведущую группу лагеря возглавлял Аристов Степан. Весь лагерь не только с уважением относился к нему, но и боялся его. Он обладал большой физической силой и ловкостью. С виду он был не здоровяк, чуть выше среднего роста, широкоплечий со светло-русыми длинными волосами и с опущенной жиденькой русой бородкой. Лицо чуть скуластое, карие выразительные глаза, небольшой миниатюрный нос и рот напоминали что-то женское.

Два раза Степана немцы выводили из строя для вступления в немецкую армию, зная, что он отбывал срок. Он отказывался, говорил, что воевать со своими братьями не будет. Предлагали ему и полицая за темное прошлое. Лет ему было не больше 30-ти. До войны отбывал два срока в общей сложности более 7-ми лет. За что он сидел, никто не знал, кроме одного человека, его односельчанина Андрея Рогова. Они были кузенами.

Правой рукой Аристова был Иван Томилин из Архангельской области. Единственный человек лагеря при всех невзгодах не опускался, не унижался ни перед кем и, по-видимому, не терял своего веса. Был красен и упитан. Съедать он мог сразу по 10 литров лагерной похлебки. Один раз поспорили с переводчиком Выхосом, если Иван в один прием съест ведро похлебки, то получит пачку немецких сигарет, а не съест – с него пачка.

Иван в присутствии коменданта лагеря Вернера за 15 минут съел все содержимое ведра и с раздутым животом отправился в барак.

Неплохо выглядел из их группы и Андрей по национальности татарин, но татарского имени и фамилии его никто не знал. Он родился и жил все время в Москве. Знали, что он татарин, лишь потому, что он с поваром Гришей разговаривал только на татарском языке, за что получал крутой похлебки с добавкой почти целой порции.

Каширин Виктор из села Старая Кашира Московской области тоже сильному истощению не поддавался, выглядел всегда бодро.

Всего в группе насчитывалось 12 человек. В начале января готовился побег, выменивались и экономились продукты. Главным образом хлеб. Всей группой бежать никак не удавалось. При распределении на работу группа расчленялась на несколько частей. Побег возможен был только с работы. Из лагеря ночью побег был невозможен. Лагерь охранялся тремя часовыми, при прикосновении к проволоке срабатывала сигнализация.

Рождественские морозы давали себя знать. В бараке спать было невозможно. Люди целую ночь грелись, окружив печку тесным кольцом, на время отходили и снова старались притиснуться к раскаленной печке. Всю ночь почти никто не спал.

Весельчаки не унывали, шутили: «Хорошо встречаем Рождество, сам Иисус Христос помогает. Но ведь он еврей, а немцы и евреи одной крови, один язык, а друг друга ненавидят».

Виктор Каширин и татарин Андрей объявили своим друзьям: «Завтра, 8 января 1942 года, бежим».

В группе появилась трещина. Все говорили, что в такие сильные морозы бежать нельзя. Даже при удачном побеге в ветхой, не приспособленной для зимы одежде наверняка замерзнешь. Каширин сказал: «Вы как хотите, я бегу».

Андрей его поддержал. Утром немецкий комендант приказал всем здоровым и больным выходить строиться. Немецкие часовые в здоровенных соломенных ботах, надетых на сапоги, с закутанными лицами, неуклюже топтались на месте. Люди выходили из барака и становились в строй.

Больные еле держались на ногах, пошатываясь с боку на бок, выходили последними и становились в хвост колонны. Врач Иван Иванович, длинный, сутулый, с громадной брезентовой сумкой с красным крестом на боку и Библией в руках, стоял, доказывал коменданту Вернеру, что в такой мороз больных не надо было выгонять из барака. Но комендант ему говорил, что большинство больных – лодыри и симулянты.

Разговор их велся деликатно через переводчика Юзефа Выхоса. В сумке у врача хранились медицинские инструменты. Самодельный нож с ручкой из дерева служил скальпелем. Пинцет был сделан из стальной проволоки. Пол-литровая бутылка, наполненная бензином, служила дезинфицирующим средством. Вместо бинтов – грязные тряпки. Градусник был, но он им не пользовался. Температура тела определялась прикладыванием руки ко лбу больного с точностью до одной десятой градуса.

Несмотря на примитивность медицинских инструментов и отсутствие медикаментов, первая помощь им оказывалась. Для больных последующей помощью была смерть.

Когда весь личный состав лагеря был выстроен, комендант Вернер в сопровождении Ивана Ивановича и переводчика обходил две длинные шеренги. Вернер показывал на каждого военнопленного пальцем и говорил "Gesund", в знак согласия врач кивал головой.

Когда дошли до выстроенных больных, Вернер говорил "Gesund", но Иван Иванович говорил "Krank". Вернер долго всматривался холодным бесцветным взглядом в каждого больного и говорил "Gesund, вайда робать".

Не взирая на доказательство врача, больных ставили в строй к здоровым. Когда больным разрешено было покинуть строй и пойти в барак, Иван Иванович через переводчика снова стал доказывать, что больные обязательно умрут на работе и, как позавчера, в лагерь снова принесут с работы не менее трех мертвых. Он устанавливал диагноз, но тиран, вчерашний немецкий рабочий, пялился на переводчика и молчал, нервно покачивая головой.

Случаев приноса с работы трупов военнопленных было много, и это, по-видимому, не являлось большой заслугой коменданта и не делало ему никакой чести, так как трупы неслись на носилках, сделанных из деревянных шестов. Мертвого несли 8-10 человек вдоль деревни Борки, где кроме местного населения проживало много беженцев из городов Шимск, Новгород, Старая Русса и так далее и всегда стояло много солдат.

Такие зрелища сопровождались любопытными взглядами русских, немцев и испанцев. По-видимому, Вернеру было дано не одно замечание не допускать подобных зрелищ, и на сей раз он сдался. После долгого раздумья всех больных отпустили в барак. Снова обошел выстроенных людей, тщательно пересчитал, записал в блокнот и скомандовал конвоирам вести на работу.

Голодные, измученные люди, одетые в рванье, с обгоревшими полами шинели, в ботинках без обмоток, в летних красноармейских пилотках, натянутых на уши, медленно тронулись в морозное рождественское утро на работу. 35-градусный мороз прощупывал все тело до костей.

Немецкие конвоиры не шли, а плясали, выколачивая огромными соломенными ботами чечетку. Не доходя до деревни Борки, у сараюшки с инструментами люди были разбиты на группы по 10-15 человек и разошлись по шоссе. Одни в направлении Новгорода, другие – Шимска.

Виктор Каширин и татарин Андрей попали в одну группу. Аристов Степан еще раз предостерегающе предупредил: «Не сходите с ума, ребята, не время».

К каждой группе помимо двух конвоиров было приставлено по два поляка без оружия. Поляки не работали, а заставляли работать русских, иногда даже применяя дубинки. Каждой группе определялся участок дороги. На середине участка конвоиры и поляки разжигали костер и в морозную погоду целый день не отходили от него. Дрова, как правило, подносили поляки. Военнопленным-счастливчикам удавалось подходить к костру на одну-две минуты. Среди немецких конвоиров были и добросовестные. Они, боясь своих сослуживцев, при каждом удобном случае давали военнопленным кусочки хлеба и окурки сигарет.

Участок дороги группе, где находились Виктор Каширин и Андрей, достался рядом с деревней Борки, в направлении Шимска и до моста через реку Веронду. Конвоиры попались хорошие ребята, лучшие из всего конвоя. Они оба не курили и свои сигареты иногда раздавали военнопленным. Разрешали производить обмен с населением – соли-лизунца на хлеб, картошку, свеклу.

Военнопленные по два-три человека разошлись по 300-метровому участку дороги, долбили мерзлый песок кирками, набирали на лопаты и разбрасывали по дороге. Виктор Каширин и Андрей были посланы в направлении деревни Борки. В вещевых мешках у обоих было собрано по два с лишним килограмма хлеба. К 11 часам дня часовые не выдержали мороза и отправились греться в крайний дом деревни Борки. Остались у костра одни поляки. Лучшего случая для побега не сыщешь. Виктор Каширин бросил в кювет железную лопату и бросился бежать в направлении леса.

До мелкого смешанного леса было не более 500 метров. В это время из-за поворота выехал немецкий офицер на тонконогом поджаром гнедом рысаке. Андрей вовремя его увидел. За это время Каширин пробежал еще не более 30 метров. Андрей крикнул: «Виктор, вернись», но тот прибавил бег. Поляки у костра закричали и замахали руками. Из крайнего дома выскочили часовые, но Виктор был уже в 350-400 метрах, осталось не более 100 метров до леса. Пули конвоиров рикошетили и пролетали далеко от цели. Офицер услышал крики поляков и стрельбу из двух винтовок, увидел убегающего военнопленного. Быстроногого рысака направил наперерез Виктору и в одно мгновение встретил его на опушке леса, одна минута решила участь беглеца. Офицер заставил его идти рядом с санями, наставив в спину дуло пистолета.

Каширин шел раскрасневшийся, смущенный, с опущенными глазами. Виновато улыбался. Щеголеватый, выхоленный офицер в желтой шинели накричал на конвоиров, грозил военным трибуналом, лично отвел Виктора в лагерь и сдал коменданту Вернеру.

Вечером вернулись с работы. Виктор, задумавшись, сидел у печки. Аристов Степан его позвал, провел в темный угол барака и полушепотом сказал: «Немедленно спрячься на потолок коровника, – показал ему, где имеется замаскированная лазейка. – Ночью тихонько спустишься по углу и беги. Дождись, чтобы после смены караула прошло не менее часа. При таком морозе часовые малочувствительны, да и вряд ли замерзшими руками сумеют попасть при выстреле. Собаки с охраны лагеря сняты более недели и, по-видимому, куда-то увезены. Ты понял меня?»

«Да, – глухо сказал Виктор, – но мне кажется, что меня не расстреляют. До вашего прихода комендант Иван Тимин и переводчик Юзеф Выхос говорили, что немцы помилуют, то есть сохранят жизнь. Им говорил комендант Вернер».

Степан с глубоким вздохом сказал: «Не верь их брехне. Если хочешь жить, беги».

В это время раздался елейный голос русского коменданта Тимина Ивана. «Виктор, где ты?» Виктор, не откликаясь, пошел ему навстречу. Тимин протянул ему котелок, сделанный из 120-миллиметровой гильзы и наполненный до верха похлебкой, сваренной из неочищенной мелкой мерзлой картошки и мяса дохлой лошади.

Тимин Иван отдал похлебку и трижды перекрестил не то похлебку, не то Виктора. К ним подошел Аристов Степан и деловито сказал: «Что, комендант, живого отпеваешь».

Комендант еще раз перекрестился и елейным голосом проговорил: «Комендант лагеря Вернер велел проявить заботу о нем. В последние часы жизни даже пираты исполняли иногда последние желания».

«Ты вместо последнего желания решил вести наблюдение, не исчез бы смертник», – сказал Степан.

Каширин вздрогнул всем телом. Тимин Иван признался: «Да, комендант приказал мне следить за каждым шагом Виктора, а в случае его исчезновения грозился послать на дорогу».

«Эх, ты, елейная и господняя душа, – сказал Степан. – Ради тебя много уже людей пасутся на том свете, на райских лугах Господа Бога. Никуда от тебя и эта душа не уйдет». Показал пальцем на Виктора. «Кругом колючая проволока, часовые с автоматами и винтовками. Убежать нет шансов. Держу пари на пачку папирос или на твое Евангелие, ты выиграл».

Тимин плюнул, перекрестился, что-то пробурчал про Бога и легким рысьим шагом ушел в свою келью.

Каширин с аппетитом ел похлебку. К нему подошел Вася Пономарев, высокий сильный парень. Держался всегда опрятно, брился и умывался. Немецкие конвоиры на работе смотрели с завистью на его стройную фигуру с природной выправкой. Бледное симпатичное лицо, кудрявые льняного цвета волосы и голубые выразительные глаза даже немок, смотревших на военнопленных как на скот, заставляли оборачиваться и пожирать взглядом.

Вася хлопнул Виктора по плечу и с хрипотой в голосе проговорил: «Послушай меня, Виктор, как друга. Тебе надо бежать немедленно».

Слова его отрывисто срывались, он еле держался на ногах. В глазах его появился блеск какой-то особой голубизны. Впалые щеки горели бледно-розовым румянцем. Он протянул Каширину завернутый в тряпку ржавый немецкий штык. «Бери, ты здоровый, можешь убежать, он тебе пригодится. Коли этим штыком немцев и русских предателей. Мне он больше не потребуется. Я в возрасте 23 года умираю, не успев сделать ничего хорошего ни для семьи, ни для Родины». Он положил штык на колени Каширина и, покачиваясь, ушел в свой угол на нары.

Каширин держал в руках ржавый штык и растеряно смотрел на людей, окруживших его плотным кольцом. Иван Тимин стоял сзади и наблюдал за всем происходящим. Затем он взял штык из рук Каширина и отнес его в свою келью.

Сидевший недалеко от Каширина Саша Морозов произнес: «Ну, братцы, сейчас пойдет докладывать по инстанции».

Через час в лагере появился комендант Вернер со своим помощником и двумя конвоирами. Иван Тимин крикнул: «Выходи строиться в коридор барака». Люди встали в строй в три длинные шеренги. При бледном электрическом свете лица людей были слабо видны, но они были хмурыми, глаза сверкали ненавистью. Комендант крутил в руках ржавый штык и кричал визгливым голосом. Переводчик Юзеф Выхос юлил перед комендантом, переводил: «Чей штык, где его взяли. Пронос любого оружия в лагерь – расстрел. Это объявлено в правилах внутреннего распорядка лагеря».

Затем Вернер посмотрел на Тимина, дал ему понять – показывай виновного. Тимин обошел весь строй, заглядывая в каждое лицо, и сказал: «Его здесь нет».

Вернер не сказал, а прорычал: «Немедленно найти!»

Врач Иван Иванович скрылся на минуту и, выходя, тихо доложил: «Он мертв». Переводчик и комендант не поверили, быстро скрылись и мгновенно вернулись из-за тесовой перегородки и громогласно объявили: «Виновник построения Вася Пономарев умер».

Все невольно потянулись к пилоткам. Как магнитом стянуло со всех голов головные уборы. Даже немцы, комендант, его помощник и конвоиры на мгновение сняли.

Первым спохватился комендант Вернер, он тут же надел и визгливо закричал: «Надеть головные уборы!»

Переводчик перевел, но все стояли, хмуро смотрели и в первый раз не выполнили приказ коменданта. Он бегал, горячился, бил подряд по щекам, но люди стояли, как каменные истуканы, по стойке смирно с высокоподнятыми головами.

Рука его быстро устала, он приказал разойтись. Люди расходились, высоко держа головы без пилоток.

Виктор Каширин сидел у печки, низко опустив голову, о чем-то думал. В строй ему становиться было запрещено. За ним все время наблюдали два волчьих глаза коменданта Ивана Тимина.

Люди разошлись и скрылись за тесовыми перегородками. Комендант Вернер с помощником потоптались на месте одно мгновение, смотря в сторону печки, затем круто повернулись вместе с конвоирами, выколачивая тяжелыми коваными сапогами по деревянному настилу барака, вышли.

Тимин с врачом Иваном Ивановичем ушли в свою келью. В бараке воцарилась тишина. Храбрый поступок и смерть Васи Пономарева удручающе действовали на обреченных людей.

Павла Меркулова в тот вечер не было в лагере. Он вместе с Темляковым дежурил в машинном отделении мельницы и электростанции. Сильно хлопая, выпуская кольцами дым в трубу, стучал двигатель. Дрожали не только окна машинного отделения, кажется, дрожал и весь мельничный корпус. Из-за шума ничего не было слышно. Через каждые пять минут дверь машинного отделения открывалась и закрывалась, внося в теплое помещение струи холодного воздуха.

Это входили и выходили немецкий патруль и часовой мельницы. Они заходили по очереди, закуривали, глотали с наслаждением дым, затем плевали на оставленный окурок сигареты и прятали его в карман.

Сатанеску в этот вечер много раз заходил в машинное отделение, как бы намереваясь что-то сказать. По минуте стоял, смотрел на Меркулова, а затем, как бы раздумав, шел к себе в комнату наверх.

Когда Сатанеску уходил, Темляков подмигивал Меркулову и на ухо кричал: «Твой шеф и фрицы надумали покинуть наши гостеприимные холодные земли» – и заливался веселым смехом. Павел Меркулов говорил ему в ответ: «Не к добру, парень, смеешься. После веселья всегда слезы близких».

После окончания смены, в 10 часов вечера, Темлякова и еще трех человек доставили в лагерь.

В бараке было оживленно, вокруг печки шла торговля хлебом, сигаретами, тряпками и ботинками. В товарообмене участвовали деньги – русские рубли, немецкие марки и французские франки. Где вся эта денежная валюта бралась, трудно даже предположить.

Среди коридора барака под электрической лампочкой в двух местах играли в очко в карты на деньги. Активное участие в игре принимал Аристов Степан. Виктор Каширин был безучастен ко всему. Он сидел у печки, низко склонив голову, его никто не тревожил. Люди подходили к печке, просили погреться, грелись и уступали свое место следующему пришедшему.

Виктор не обращал никакого внимания на часто сменяющихся соседей. Зато за ним внимательно следили две пары глаз, то из одного, то из другого конца барака. По приказу коменданта все время посменно следили Иван Тимин, переводчик Юзеф Выхос, обер кох Хайруллин Галимбай.

Степан Аристов первым обнаружил это дежурство. Он шепнул Саше Морозову, чтобы передал Каширину: «Пусть лезет на потолок барака по моему сигналу. Сигналом будет служить прекращение игры в карты и выключение света».

Саша Морозов подошел к печке и занял очередь на место рядом с Виктором Кашириным. С другой стороны Виктора место занял Темляков. Морозов шепотом сказал Каширину: «Не вешай головы, действуй, за тобой следят. Следи за Аристовым. Прекратит игру в карты, приготовься, уходи от печи. Аристов отвлечет внимание шпионов».

Каширин поднял голову и в знак согласия качнул головой, Темляков и Морозов освободили место ожидающим. Морозов ушел поближе к выключателю. Темляков остался стоять недалеко от печки. Степан Аристов встал и скомандовал: «А ну, ребята, пора кончать». Многие говорили, что еще немного, кона два и все.

«Все», – крикнул Степан и пошел к стоящему на посту шпиону, переводчику Выхосу. Он заигрывающе попросил дать покурить, заслоняя собой сидящих у печки. У Выхоса задрожала нижняя губа, он крикнул Степану: «Вон отсюда». Но Степан ему поднес под нос кулак и сквозь зубы проговорил: «Иди отсюда, Иуда, в свою келью, пока у тебя вместо носа не получилась масса мяса, перемешанного с соплями».

Выхос неуклюже попятился назад, затем по-военному обернулся назад и скрылся в своей комнате. Тут же появился с Хайруллиным Галимбаем. Не доходя трех шагов до Аристова, Хайруллин крикнул: «Уморю голодом». В это время погас свет. Переводчик Выхос бросился к выключателю, не доходя до него 5 метров, Саша Морозов нанес ему приличный удар в челюсть с подножкой.

Выхос плашмя растянулся на полу, но тут же вскочил на ноги, трусливо изо всех сил побежал в свою комнату, на пути сшиб двух человек, налетел на Аристова, который пинком помог ему по-пластунски доползти до своей комнаты с глухими стонами "спасите".

На помощь прибежали Хайруллин Галимбай, его брат Изъят, Ахмет и Мухаммед. Выхос, как большая ценность, был внесен в комнату и положен на кровать.

Свет загорелся через 10 минут после выключения. В коридоре барака никого не было, кроме Каширина Виктора, который сидел у печки в том же безучастном положении.

В одно и то же время из комнат, расположенных в противоположных частях барака, выглянули два человека: Тимин Иван и Хайруллин Галимбай. Увидев у печки Каширина, оба улыбнулись. На их сердцах стало легко. Жертва, обреченная на завтрашнюю смерть, не защищается, то есть бежать не собирается.

Выхос лежал на кровати, стонал, на вопрос Галимбая«Кто тебя?» ответил: «Сам запнулся и упал».

Хайруллин с татарской находчивостью быстро оценил обстановку. Он догадался, что его друг Юзеф не запнулся и упал, а кто-то приложил сильные руки. Он приказал Изъяту, Ахмеду и Мухаммеду по очереди следить за Кашириным, на всякий случай. Сообщил об этом Ивану Тимину, чтобы он спал спокойно. Тяжело на сердце было у Аристова, Морозова и Темлякова. Они по-азиатски сидели на нижних нарах, курили одну сигарету, которая сначала переходила из рук в руки их троих, затем к ней из темноты потянулись руки, и она безвозвратно ушла. С каждой затяжкой огонек вспыхивал ярко, сигарета становилась все меньше и затем, обжигая губы, сгорела дотла.

Остерегаясь неспящих людей, они рассказывали друг другу разные истории из жизни, выходили по очереди взглянуть на еле тепленькую печку, так как в ней все прогорело, и на Виктора, сидящего в одной позе.

Гриша Темнов шептал на ухо Морозову, как он выключил свет. Морозов его спросил: «А кто же включил свет?» Гриша ответил, что не знает, но когда свет был включен, он недалеко видел врача Ивана Ивановича. По-видимому, он и включил свет.

«Пора, братцы, спать, – сказал Морозов, широко раскрывая рот. – Утро вечера мудренее».

«А его, по-видимому, не воскресить, – Темляков глубоко вздохнул и полушепотом добавил. – Человек решил добровольно умереть, как под гипнозом». «Спать, спать, братцы», – снова сказал Морозов.

В 6 часов утра Иван Тимин, как и всегда, стуком железного обрезка о кусок рельсы, подвешенной в бараке, объявил подъем.

Люди медленно выходили из-за дощатых перегородок, шли к топящейся печке, терли руки, крутились около нее, подставляя разные части тела теплу, затем шли к умывальнику, умывались нагретой водой. Грели у печки портянки, переобувались. Ждали команды на завтрак. Холодное время медленно, но шло.

С приходом коменданта Вернера объявили о завтраке. Повара в специальном деревянном ящике с приспособленными ручками принесли хлеб, нарезанный на кусочки в 250 грамм. Норма хлеба с нового 1942 года была увеличена на 100 грамм. Вместо 150 грамм стали получать 250. Люди, выйдя на улицу, становились в очередь. Сам комендант Вернер давал по кусочку хлеба, его помощник Гувер из ведра клал на хлеб пол-ложки повидла, повар Митя Мельников, маленький, верткий, с черными цвета смородины глазами, наливал по пол-литровому черпаку травяной заварки. Рядом с ним стоял Хайруллин Галимбай, следил глазами то за выдачей хлеба, то за черпаком Мельникова. Когда все здоровые получили, последними подошли Тимин Иван и врач Иван Иванович. Врач объявил столько-то больных, на сей раз Вернер поверил, не пошел пересчитывать, выдал хлеб и наложил в алюминиевую кружку повидло. Врачу пайку дал отдельно.

Иван Тимин получал две пайки хлеба, он получил на себя две, и Вернер дал две Каширину. Затем отсчитал поварам, переводчику, кухонному рабочему Хайруллину Изъяту, на оставшийся в ящике хлеб водрузил остатки повидла из ведра, приказал Мельникову и Хайруллину Изъяту в сопровождении своего помощника отнести на склад.

Раздалась команда "Выходи строиться". За воротами из колючей проволоки топтались конвоиры, шевеля соломенными ботами. Люди выходили и строились. Небо было покрыто сплошными темными облаками с белесыми полосами. Летели редкие снежинки. Мороз заметно отступал, слабел.

Когда все выстроились, с дощатой кухни вышел комендант Вернер, тщательно всех пересчитал, врач доложил о живых, больных – 12, умерло четверо. Вернер сморщился, вся его физиономия выразила недовольство. Он спросил врача: «Почему так много умерло? В лагере созданы условия. Баня, прибавлено хлеба и похлебки». Иван Иванович ответил машинально: «Полное истощение организма». Но Вернер ничего не понял и спросил, где переводчик. Иван Иванович положил ладонь на челюсть, покачал головой, то есть мимикой дал понять – болят зубы.

Вернер зарычал, показал пальцем на Ивана Тимина, приказал ему немедленно привести переводчика. Услужливый Тимин улыбался, говорил: «Я, я», но из сказанного ничего не понимал. Вернер побагровел, сжал кулаки. На выручку пришел врач Иван Иванович: «Он сказал, немедленно беги за переводчиком». Тимин побежал в барак и через 3 минуты появился вместе с переводчиком.

Юзеф Выхос, выдававший себя за белоруса, был типичный еврей. Об этом знали и немцы, но по каким-то неизвестным причинам создали для него хорошие условия в лагере и относились к нему как к человеку. Он шел торопливо, чуть-чуть прихрамывая, обе щеки его были забинтованы. Ранее перед строем он ходил выхоленный, всегда тщательно бритый, с оставленными гитлеровскими усиками, гордый. На военнопленных смотрел с презрением, как и немцы. Одевался он со вкусом в утепленную русскую офицерскую шинель, защитного цвета китель и брюки, хромовые сапоги и шапку-ушанку. Сегодня он перед строем стоял испуганный, жалкий, небритый. Уши его ушанки, которые при любых морозах не опускались, были опущены поверх бинтовой повязки. На бравого солдата он не походил, больше смахивал на мокрую курицу.

«Что с тобой?» – спросил комендант. Тот сослался на зубную боль и общее недомогание. Все люди в лагере знали о ночном происшествии. Большинство слышало крики, просьбы о помощи, да и Хайруллин Изъят язык за зубами долго держать не мог. О произошедшем он рассказывал всем, наливая добавку.

Перед завтраком комендант Вернер своим телячьим тупым невыразительным взглядом тщательно обвел Выхоса с ног до головы, сказал: «Идите в барак и выздоравливайте».

Выхос неуклюже повернулся и пошел, и все стоящие в строю люди смотрели на удаляющегося и смеялись одними глазами.

Вернер скомандовал конвою вести людей на работу. Небольшая колонна в 55 человек медленно удалялась от лагеря. Вернер долго стоял, провожал глазами уходящих. Немец думал: «В лагере людей остается очень мало. Если не предпринимать никаких оздоровительных мер, прав этот спекулянт и торгаш-румын, еще немного пройдет времени, и я останусь с поварами, переводчиком и полицаем. На работу посылать будет некого. Меня могут быстро разоблачить, ведь я, Вернер, отчитываюсь и продукты получаю на 1700 человек, а ведь в лагере фактически осталось всего личного состава 73 человека. Пополнения не поступает. Надо перестать экономить мерзлую картошку и дохлятину-конину. Если пополнения не будет, то весной все добро придется выбросить. Мерзлую картошку и конину, подобранную в кюветах на дороге, в Германию не отошлешь. Часть получаемых для военнопленных продуктов – крупы, хлеба, маргарина и мяса – можно отсылать, а остальное менять на ценные вещи, опять же через этого румына. Кажется, румын меня путает своими сетями, но я с ним еще попробую потягаться, а в случае чего доложу о его большой симпатии к русским и этому коммунисту инженеру-электрику. Впрочем, найду что сказать. Мне, Фридриху Вернеру, как члену национал-социалистической партии поверят, а румын что-то не очень почитают. Вояки они, по-видимому, только на языке».

Думы, роившиеся в голове, прервал Иван Тимин. Он громко доложил: «Господин комендант, в лагере хорошо».

Вернер обернулся, он ненавидел этого подхалима и предателя. Он с немецкой прозорливостью подумал: «Сегодня он предает своих русских, но ведь он и нам не предан. При первом удобном случае предаст и меня, и всех немцев. Но пока нам такие люди нужны. Отслужат нам. Мы с ним расправиться сумеем».

Он машинально выслушал непонятный лепет Тимина, кивнул ему головой, что понял, круто повернувшись, направился к себе, в уютную теплую комнату, где прислуживает ему симпатичная русская фрау Тамара. На половине пути вспомнил о вчерашнем беглеце, которого лично доставил высокопоставленный состоятельный офицер. Снова круто повернулся и пошел в лагерь. Чего доброго, эти шляпы-часовые еще прозевают, тогда уж и ему не миновать быть на переднем крае. Там пуля не разбирает. Пли, и Вернер на том свете.

С такими думами он вошел в лагерный барак. Обреченный на смерть беглец сидел у печки. Вернер подошел к нему, посмотрел в упор, хотел что-то сказать, но подходящих немецких слов в запасе не нашел, а русских практически не знал, так как память была слишком слаба. Он обошел кругом печку, заглянул за дощатые перегородки комнат и медленно с мыслями о будущем Германии и своем личном устройстве ушел к себе.

Работа была окончена раньше обычного на два часа. Люди возвращались, еле переставляя ноги. Очень слабых поддерживали с двух сторон и помогали им добраться до лагеря. Аристов, Шишкин, Морозов и татарин Андрей работали в одной группе и шли рядом. В рядах идущих слышалось недоумение: почему так рано гонят в лагерь. Степан Аристов тихо сказал: «Это неспроста, ребята», а затем, сложив два пальца в рот, свистнул, конвоиры заругались, но он показал пальцем на убегающую по полю лису. Конвоиры заулыбались, быстро стащили с плеч винтовки и непослушными от холода руками стали целиться и беспорядочно стрелять, при этом кричали "Fuchs". Пули рикошетили, подымая вихрь снежинок далеко от рыжей плутовки. Она шла с хорошей скоростью и скоро скрылась в полевых кустарниках. При входе в лагерь их встретил комендант Вернер, тщательно пересчитал всех и приказал встать в очередь, получить обед.

Люди получали по полтора литра похлебки и шли в барак. Каширин сидел у печки и при появлении друзей уступил им место.

Не все еще успели поесть похлебку, как раздалась команда: «Выходи строиться». В строй был приглашен и Виктор.

Выстроены были все – здоровые, больные, повара, переводчик и Тимин Иван. Один врач Иван Иванович был отправлен в барак на поиски недостающего человека, но комендант и присутствующие офицеры не собирались его ждать.

Раздалась команда Сатанеску: «Смирно». Затем: «Вольно». Каширину было приказано выйти из строя. Он вышел с военной выправкой, повернулся лицом к строю. Выхоленный немецкий офицер в очках объявил, Сатанеску перевел: «За побег из лагеря военнопленного №814 приговорить к смертной казни – расстрелу. Приговор привести в исполнение». Сатанеску скомандовал Виктору раздеться, повернуться спиной к строю. Он медленно снял шинель, сапоги и повернулся спиной.

Офицер, который его поймал и доставил в лагерь, подошел к нему сзади, в затылок наставил парабеллум и выстрелил три раза. Ноги Каширина подвернулись, и безжизненное тело рухнуло в снег, который в одно мгновение под головой окрасился в алый цвет. Ноги импульсивно искали опоры, затем все тело медленно начало вытягиваться и затихло. Только кровь, пробивая закупоренные от свертывания отверстия, с журчанием вырывалась из тела и струей лилась в снег. В строю все стояли с тяжелым осадком на сердце, опустив взгляд в землю. Зато немецкие офицеры, а их было более десяти, с наслаждением смотрели на свою жертву.

Для них было большим удовольствием расстрелять. Они жаждали крови. Сильная злоба затаилась во многих русских сердцах. Из строя были выведены четыре человека, в том числе Морозов и Шишкин. Они бережно подняли тело Виктора за руки и ноги и по указанию коменданта Вернера понесли за лагерь, где размещались братские могилы. В подготовленную заранее могилу, еще не заполненную трупами, опустили еще горячее тело и медленно пошли к людям, молча стоявшим в строю. Офицеры ушли, скрипя начищенными сапогами по накатанной снежной дороге.

Команду "разойдись" давать было некому.

Вернер расстрелянного сопровождал до могилы. По возвращении к строю он угрюмо пробурчал: «Разойдись». Тимин Иван подхватил и, выйдя из строя, крикнул: «А ну, пошли по местам».

Расстрел удручающе подействовал на всех военнопленных. В тот вечер в лагерном бараке была полная тишина. Никто не играл в карты, не было устроено обменного базара. Люди, задумавшись, молчали.

После совершения столь приятного дела офицеры пригласили Сатанеску пропустить по рюмочке шнапса и поиграть в карты. Их предложение он с удовольствием принял. Они пришли в богатый деревенский дом, жарко натопленный. Офицер, который поймал и расстрелял Виктора, после нескольких выпитых глотков шнапса хвастливо сказал: «Люблю стрелять в живую человеческую мишень». «Много приходилось стрелять?» – переспросил его очкастый, который читал приговор. «Да, не один десяток, но такого, как сегодня, впервые. Это храбрый русский солдат. Он умер, не проронив ни одного слова, ни одного стона, даже вздоха. Я стрелял ему в затылок, словно в статую. У него не дрогнул ни один нерв».

«Что ты хочешь сказать?» – спросил очкастый. «Как бы ты себя вел, если бы тебя стреляли?» Очкастый подполковник грубо оборвал: «Не радуйся зверю, пока шкура не снята. Тебе, мне и многим здесь сидящим, возможно, придется пережить участь сегодняшней жертвы».

Один из офицеров, все время молчавший, сказал: «Война – это хитрое дело. Сегодня мы их, а завтра они нас. Господа офицеры, не паниковать, мы скоро победим». Встал, протянул руку и крикнул: «Хайль Гитлер».

Все вскочили и вытянули руки. «Все же я бы не выдержал при расстреле, чтобы не крикнуть или не дать стрекоча, – сказал тот, который стрелял Виктора, и добавил, – люблю стрелять трусов, ползающих на коленях, людей, просящих помилования».

Разговор продолжался долго. Сатанеску молчал и слушал болтовню пьяных офицеров, которые через год думали покорить весь мир, а своего фюрера поставить единым земным богом.

Сатанеску, ссылаясь на необходимость срочной работы, отделался от назойливых офицеров и ушел в свой угол на мельницу.

Меркулов с работы возвращался поздно. Находил он своих друзей и, поговорив о разном, шел в келью, где жил врач и русский комендант. Иван Тимин юлил перед Меркуловым. Старался угодить во всем. Павел с ним говорил изредка, отвечая на вопросы официальным тоном.

В отсутствии Тимина велись душевные разговоры с врачом Иваном Ивановичем. Он обслуживал не только лагерь военнопленных, но и население. Медикаментов никто не давал, покупать было не на что. Работа большей частью сводилась не к оказанию медицинской помощи, а к раздаче советов.

В присутствии Тимина Павел избегал разговоров, раздевался, ложился на кровать, накрывался жестким байковым одеялом, прикидывался спящим. Иван Иванович раскрывал Библию, надевал очки. Тимин Иван садился поудобнее напротив него, и начиналось чтение замысловатых библейских фраз и их расшифровка. Долго они спорили над каждой фразой. Один говорил, что ее понимать надо так, другой возражал и придумывал свое. Иногда чтение и споры затягивались до второй половины ночи. У Тимина невольно раскрывался рот. Он его крестил, шептал "Господи", ложился одетым и тут же засыпал. Иван Иванович закрывал Библию, ложился, долго ворочался, шепча молитвы.

Вечером в день расстрела Виктора Каширина все трое в комнату вошли вместе. Павел сел на кровать, не раздеваясь, Тимин Иван и врач Иван Иванович сели на свои места к деревянному столику друг напротив друга и молчали. В комнату вошел переводчик Юзеф Выхос. Он попросил Ивана Ивановича сделать тщательный осмотр и оказать помощь.

Иван Иванович с ловкостью профессионала снял бинт, скрутил его в клубок. Правая сторона лица Юзефа Выхоса сильно опухла. Рот был перекошен. Иван Иванович осмотрел и задумчиво сказал: «Здорово тебе кто-то отвесил. Хорошо, что чей-то тяжелый кулак миновал виска. Могло быть и хуже».

Выхос еле шевелил непослушной нижней челюстью. Иван Иванович одной рукой ухватился за нее, другой поддержал с противоположной стороны голову и сильным рывком поставил шарниры на место. Слышен был только глухой хруст. Юзеф Выхос взревел, как кабан под ножом.

«Все, все, – успокаивающе сказал Иван Иванович. – У вас вывих челюсти. Счастлив, если нет трещины».

«Удачный удар, – снова сказал врач. – Чуть выше висок, ниже могли бы повылетать зубы, а этот словно по заказу в самые шарниры челюстей».

Иван Тимин словно от наркотиков очнулся. Сделал большие глаза и раскрыл рот, в полном недоумении проговорил: «Разве тебя ударили, а не сам упал?» Выхос мотнул головой в знак согласия. «Тогда почему ты не скажешь об этом немецкому коменданту?»

Выхос молчал, как бы не находя ответа, затем ответил: «На кого прикажете жаловаться. На первого, кто попадется на глаза?» «Но ты же знаешь, кто тебя», – с горечью сказал Иван Тимин.

Выхос вместо ответа сказал: «А, в самом деле, легче стало, вся боль прошла и, кажется, челюсть стала без боли подниматься и опускаться. Вам советую, господин русский комендант, не горячиться. В этих случаях надо быть выдержанным. Я примерно знаю, кто меня ударил. Если бы я признался Вернеру о том, что меня избили, и показал кто, во-первых, неизвестно, как бы он отнесся к этому известию. Возможно, сказал бы, что удар в челюсть удачный, надо мной насмеялся, что ищу защиты. Во-вторых, мог бы виновного сразу наказать, всыпать 20 или 50 розг. Что думаешь, было бы дальше, из-за каждого угла жди удара. Если даже под горячую руку расстреляли. Ты плохо знаешь жизнь в лагере. Люди начали сплачиваться, оказывать друг другу помощь. Тогда каждый день жди мщения. Тактику своей работы нам тоже надо менять. Открытая вражда к людям создает врагов против нас».

«На твоем месте я бы доложил все-таки коменданту Вернеру. Там в поле трава не расти», – сказал Тимин Иван. Обращаясь к врачу Ивану Ивановичу, спросил: «Как ты думаешь, доктор?» Иван Иванович, не задумываясь над ответом, сказал: «По библейски так. Если ударили тебя по одной щеке, подставляй другую, сдачи не давай». «Надолго ли тебя хватит, если все будут ударять по щекам, да еще с такой силой», – со злобой проговорил Тимин.

Врач сменил тему разговора. Он сказал, медленно растягивая слова: «Чувствует ли сердце матери Виктора Каширина, что ее сын лежит расстрелянный в братской могиле?»

«Чувствует, чувствует, – вмешался Тимин Иван и перекрестился. – Ангелы давно душе его матери сообщили о смерти сына. Она ощущает все это тяжестью всего тела».

Выхосу разговор этот пришелся не по душе. Он пожелал спокойной ночи и ушел. Павел лежал и думал: «Насколько вы продажны, господа немецкие лакеи, настолько и трусливы».

Время идет неумолимо быстро. Безвозвратно проходят дни, тяжелые и радостные. Так они проходили и в лагере.

С сестрой Аней Меркулов встречался редко, от случая к случаю. Немцы разрешили открыть начальную школу, где она учительствовала. Учеба проходила по советским учебникам. Программой и тематикой обучения никто не интересовался. Жила она прямо в школе в маленькой комнатке с подругой-учительницей. Учителям немцы никакого пайка не давали. Жили они помощью населения и обменивали остатки вещей на хлеб и картошку. Павел никому не говорил, что сестра его живет здесь, рядом с лагерем.

Последняя встреча у них была на дороге, когда Павел один шел из лагеря на электростанцию. Он по просьбе Сатанеску был расконвоирован, но ходить мог только по одной дороге, электростанция-лагерь и обратно. Сестра ему призналась, что двое суток они, обе учительницы, ничего не ели. На сердце у Павла после ее слов стало тяжело, но помочь он сейчас ничем не мог.

Вместо ответа у него подернуло влагой глаза, он отвернулся. Аня сказала: «Я тебя расстроила, прости» – и, повернувшись, пошла к себе в школу. Павел пришел к Сатанеску в комнату. Тот пил горячий кофе и читал немецкую информацию о положении на фронтах.

Меркулову взглядом показал на стул и подоконник. Тот разделся и сел. Когда Сатанеску положил газету, Павел сказал: «Виктор Иванович! Я вас очень прошу!»

Сатанеску настороженно посмотрел на Меркулова. Павел повторил: «Я очень прошу!» «Ну что же ты, черт возьми, просишь? – не выдержал Сатанеску. – Говори».

Меркулов продолжил: «У меня здесь живет одна близкая родственница. Она учительствует в школе. Продовольствия нигде не получает и вот уже целую неделю ничего не ела».

Сатанеску задумался, затем нехотя выдавил из себя: «Сейчас война и всех мы с тобой, Павел Васильевич, не прокормим».

У Павла после его слов все внутренние органы как будто отвалились. Продолжалось долгое молчание. Сатанеску посмотрел на убитый вид Меркулова и с напускной наигранностью сказал: «Пойдем, познакомь меня со своей знакомой».

Он сходил в свой магазин, принес 2 килограмма муки, завернутые в желтую оберточную бумагу. Проговорил: «Пошли к твоей знакомой!» Павел сказал: «Мне идти – значит бросать тень на вас в глазах немцев». «Да, ты прав, – подтвердил Сатанеску. – Я схожу один, под предлогом осмотра школы. Пиши записку, чтобы взяла муку».

Павел сел к столу и написал три слова: «Аня, посылаю муку». Сатанеску вернулся через три часа взбудораженный, довольный знакомством с учительницами. Он позвал Павла к себе в комнату и сказал: «Я считаю тебя своим другом, коллегой, но почему ты от меня скрывал, ведь учительница Аня – это твоя сестра?»

Несколько помедлив, снова сказал: «Родная сестра».

Павел начал возражать, но Сатанеску его культурно перебил: «Брось, не оправдывайся и не опровергай. Она сначала мне тоже говорила, что ты не брат ей, а потом призналась».

Жар в лицо кинулся Павлу, он чувствовал, что краснеет, как школьник. Тихо сказал: «Да».

«Я разрешаю тебе, Павел Васильевич, ходить к сестре. Подружка у нее неплохая, симпатичная мадам, притом слишком начитанная. Эрудированная во многих вопросах жизни, науки и техники. С такими передовыми людьми современного русского общества неплохо провести время. Я очень доволен знакомством». Павел мысленно ругал себя, что допустил большую ошибку, познакомил матерого врага советской власти с сестрой.

Он хотел сказать, чтобы Сатанеску об этом никому не говорил, но вовремя спохватился, чем мог бы вызвать подозрение у Сатанеску.

Сатанеску еще долго разглагольствовал по поводу учительниц, их скромной жизни. Обещал выхлопотать для них продовольственный паек.

Вечером работала электростанция, днем беспрерывно молола мельница. Мельничные жернова ежедневно для Сатанеску зарабатывали не менее 100 килограмм муки, которыми он только частично делился с немцами. Очередь для размола зерна была большая, занимали заранее за два-три дня.

Немцам Сатанеску говорил наоборот, что дела его идут очень плохо, у народа хлеба нет. Работавшие на мельнице и в машинном отделении военнопленные при уборке помещения мельницы с разрешения Сатанеску обметали мучную пыль со стен, с пола и уносили в лагерь. Этот дополнительный источник питания поддерживал силы многих ребят.

Темляков, используя право на пыль, иногда запускал руки в мешок с гарнцевым сбором и приносил в лагерь по 3-4 килограмма муки. В результате его друзья стали заметно поправляться. Признаков дистрофии как ни бывало. У Саши Морозова, Виктора Шишкина, Гриши Темнова, Степана Аристова и его друга Андрея морды стали расплываться.

В лагере было трое местных из ближайших деревень. Комендант лагеря Вернер два раза в неделю разрешал свидание с женами. Они получали богатые передачи. Держались все трое обособленно. Дружить ни с кем не хотели. Похлебку с кухни они получали, но сами не ели – брезговали. Выгодно продавали. Остатки продуктов от передач продавались на ежедневном вечернем лагерном базаре. В их компанию был приглашен Иван, танкист. Настоящей фамилии его никто не знал. Он ходил с сожженными полами шинели и в танкистском шлеме. Худой, сгорбленный, обросший редкой светлой растительностью, с длинными запущенными волосами на голове. Его шевелюра походила на поповскую. Напоминала попа после страшного похмелья. На работе он не был более месяца. Ходил он очень медленно, еле передвигая ноги, опухшие, простуженные, укутанные шинельными тряпками и обвязанные веревками. Много товарищей по болезни он пережил. Ими была заполнена не одна братская могила.

Проверяя по утрам больных, врач Иван Иванович и комендант Тимин Иван каждый раз собирались найти танкиста мертвым, а он всем на удивление выходил из холодного угла барака и кричал: «Здравствуйте, доктор и господин русский комендант» – и докладывал, кто из больных умер. Затем по-стариковски вздыхал и говорил: «Завтра мой черед». Сама старуха смерть щадила Ивана-танкиста.

Полгода назад этот 24-летний парень был атлетически сложен: плотный, собранный паренек, командир танка. Сейчас Иван-танкист с каждой новой вырытой объемистой могилой говорил: «В эту могилу первая очередь танкисту». Но судьба играет человеком, вот тут она сыграла в пользу танкиста. Благодаря дружбе Ивана с тремя местными и их подачкам, глаза его заискрились, под жиденькой белой растительностью стал появляться еле заметный румянец. Раздобыл хорошие солдатские ботинки. Выменял или снял с мертвого хорошую шинель. Иван-танкист стал заметно округляться. На работу он не ходил. При команде «Выходи строиться», подражая тяжелобольному, не сгибая ног в коленях, он шел в свой угол, кутался с головой в грязные тряпки. При появлении коменданта Вернера или его помощника Губера он издавал такие стоны, в которых слышались отчаяние и нестерпимая боль. Комендант отворачивался, плевался и уходил восвояси. Как только люди отправлялись на работу, лагерь пустел. Иван-танкист первый вылезал из своей норы и занимал любимое место у горячей печки.

В одно из январских воскресений, после легкого чаепития, которое немцы называли завтраком, в лагерь пришел офицер, который стрелял Каширина Виктора в сопровождении коменданта Вернера. Он внимательно осмотрел холодные тесовые комнатушки, а Вернер велел собраться с вещами трем местным. Их ждали на улице за проволокой их жены. Трое в сопровождении офицера и Вернера ушли сначала в комендатуру для оформления документов, а затем были увезены на лошадях домой в деревни. Иван остался один. В лагере ему кличка "Танкист" привилась намертво. Все его звали так и лишь немногие называли Иваном, но все равно добавляли "танкист".

Условия в лагере были несколько улучшены, но даже их могли вынести только самые сильные, самые выносливые люди. Иван это знал, к числу сильных и выносливых себя не относил.

Поддержка трех местных мужиков спасла его от неминуемой смерти. Сейчас он снова остался один. Не только помощи, но даже ласкового слова ждать было не от кого. Здоровье его несколько улучшилось, но работать он был не годен. На работе его хватило бы только на одну неделю. Ивана-танкиста снова ждали болезнь и наверняка еще незаполненная очередная обширная братская могила. Его ушедшие друзья обещали помочь, но они при выходе из лагеря в семейной обстановке могли сразу же забыть его. Умирать рано, но и другого выхода не было. Бежать он не мог, так как ноги сильно отекали, а может, даже пухли. Он вспомнил свой танк, экипаж, своих друзей, последнее утро перед пленом. Мощная машина Т-34 с тремя парнями. Восемь машин осталось от целого танкового полка, они стояли замаскированные в лощине на подступе к станции Чудово. Горючего не было, топливные баки пустые. Немцы рядом, командир полка майор Тимошин отдал приказ в случае непоступления горючего вывести танки из ложбины, врага встретить во всеоружии. Горючее просто чудом было подвезено. Шофер бензоцистерны, доехав до танков, вывалился из кабины, сказал: «На шоссе немцы» – и потерял сознание. Цистерна была избита пулями. Четыре танка были заправлены. Они ринулись на шоссе, заполненное немецкими автомашинами, бронетранспортерами и пехотой. Немцы не ожидали появления русских танков и на первых порах приняли их за свои.

За 15 минут на шоссе образовалась настоящая свалка металлолома, горящих бронетранспортеров и автомашин.

В панике храбрые немцы разбежались, как стадо баранов. Иван, увлеченный паникой немцев и скоплением автомашин на шоссе, громил на своем пути все. Связь с другими танкистами была потеряна. Но вот сильный толчок, и танк закрутился волчком на месте и съехал в глубокий кювет. Еще толчок и еще, танк загорелся. Верхний люк заклинило. Стрелок был убит, механик-водитель тяжело ранен. Через нижний люк Иван вытащил механика-водителя, но скрыться в ближайшем лесу не удалось, он был окружен немцами, которые с опаской подходили и кричали: «Русь, руки вверх».

Вцепившись сильными руками за шею и правую руку, механик-водитель лежал на спине Ивана. Горячая кровь текла из его грудной клетки по спине Ивана. В ухо он ему шептал: «Иван, не оставляй меня. Я беззащитен». Слезы текли из глаз. Немцы подошли вплотную и окружили плотным кольцом, наставляя дула автоматов и винтовок.

Бережно положил Иван друга механика-водителя на зеленую траву и тут же был схвачен сзади за руки. Произведен обыск, изъято оружие. Кивком головы простился с тяжелораненым другом и был выведен на шоссе, в это время шла колонна более 100 человек наших военнопленных, к ним немцы пристроили и Ивана.

Иван ждал допроса, а затем расстрела, ни того, ни другого не последовало. Вместе с тысячами военнопленных он был пригнан в лагерь в Шимск. Иван ненавидел немцев. Он думал мстить им за своих погибших товарищей. Он до сих пор на своей спине чувствовал горячую клейкую кровь друга механика-водителя, которая требовала мщения.

Иван для мщения был бессилен. В голове его за долгие холодные и голодные лагерные дни проносилось много мыслей. Они искали выхода из создавшегося положения, но его не было. Мечтал убежать к своим, снова сесть в танк и громить немцев. Нет, он больше не струсит и так просто в плен не сдастся. Стал бы мстить врагу, уничтожая его везде за своих погибших и замученных товарищей, в боях и плену.

Через три дня Ивану-танкисту было приказано собраться с вещами. Сначала его увели к коменданту лагеря Вернеру, оттуда работающие по дороге военнопленные видели, что его увезли в кузове автомашины в направлении Шимска.

А через два месяца врач Иван Иванович видел его в одной деревне в форме полицая. Ошибиться врач не мог, но и продаться Иван-танкист не мог немцам, так как он был предан душой и телом только мщению за товарищей.

В феврале 1942 года хваленая фашистская армия, не имеющая ни одного поражения в Европе, стала испытывать недостаток в людях.

Лагерная немецкая охрана заменилась эстонцами. Глубинные склады и железную дорогу стали охранять латыши и литовцы. В деревнях древнерусской новгородской земли появились добровольческие эстонские, латышские и литовские легионы. Эстонская охрана в присутствии немцев относилась с большой ненавистью к русским военнопленным, но стоило только уйти немцам, обстановка менялась. Все эстонцы хорошо знали русский язык.

С принятием охраны лагеря эстонцами сменился и комендант лагеря Вернер со своим помощником Губером. Комендантом лагеря был назначен длинный тощий старик лет 55-ти. Чудаковатый, с первого дня он ходил по лагерю с выкриками: «Хайль Гитлер», а иногда и кричал: «Здравствуйте, коммунисты». Его помощником стал толстый небольшого роста брюнет, сильно близорукий, но очков не носил.

При приемке было выстроено все живое население лагеря. При подсчете оказалось всего 57 человек. Шинели на всех были без пол.

Выстроенные люди более походили на сказочных оборванцев, чем на военнопленных. Пришитые заплаты на брюках и гимнастерках были разной конфигурации. Ботинки и сапоги у всех были подвязаны веревками. Новый комендант Кельбах и его помощник Ганс Шнейдер выстроенных людей обошли кругом, каждого внимательно осмотрели, и Кельбах заявил: «Я наведу порядок. В лагере будут праздновать все праздники, русские и немецкие».

Было начало марта, днем солнце припекало, и на дороге стали появляться первые капли воды. По утрам мороз достигал 30 градусов. В один из мартовских холодных утренников рота эстонского легиона, расположенного на бывшей усадьбе совхоза, и карательной взвод немцев были подняты по тревоге на поимку русских летчиков.

На юго-востоке еле заметной полосой надвигался рассвет. Эстонцы и немцы колонной по два, растянувшись на полкилометра, шли по конной зимней дороге. Этим мартовским утром один русский летчик, фамилия его осталась неизвестной, сделал вынужденную посадку. Самолет ПО-2 он посадил в поле. Летчик пошел по глубокому снегу в деревню. При подходе к деревне на юго-востоке занялась заря. Весь край неба был окрашен в темно-кровавый цвет. В деревне летчика встретил эстонский патруль и потребовал предъявить документы. Летчик полез в нагрудный карман за документами и молниеносным ударом ножа без звука отправил патруль на тот свет. Спокойно оттащил в сугроб в сторону узкой конной дороги, проложенной по центру деревенской улицы. Снова вышел в поле и без дороги пришел в другую деревню, расположенную в 1,5 километрах, где встретил патруль из русских полицаев, который попросил предъявить документы.

Летчик, в свою очередь, попросил полицая показать, где живет староста. Услужливый полицай довел его до дома старосты. Недоверчивым взглядом проводил до самого входа, а сам пошел доложить немцам о подозрительном человеке. Дорогой он шел и думал, стоит ли рисковать. Правильно сделал, что струсил, не стал задерживать этого русского парня-крепыша в летном комбинезоне и унтах. Пусть немцы его берут, как хотят. Он, видно по всему, руки вверх откажется поднять.

Войдя в избу, летчик предупредил старосту и его семью словами, кто попытается выйти из избы, тот будет пристрелен.

Попросил старосту накормить. Жена старосты поставила на стол горшок молока и круглый деревенский каравай хлеба. Летчик выпил молоко, хлеб разрезал на куски и положил в карманы. В это время на пороге избы появился немецкий солдат с автоматом. Выстрел из пистолета, и немец свалился. Летчик подошел к убитому немцу, снял автомат, труп оттащил в сторону дверей. На себя надел висевший на вешалке овчинный дубленый тулуп. Старосте приказал выйти вместе с ним во двор и запрячь лошадь. Староста в одной рубашке трясущимися руками запряг лошадь, раскрыл ворота, и лошадь, чувствуя силу ямщика, побежала крупной рысью по проторенной дороге.

Ездок был похож на мирного крестьянина, закутанного в рыжий тулуп. Дежурный полицай принял его за старосту и вдогонку крикнул «Счастливого пути».

На горизонте, пробиваясь сквозь пурпурно-красную зарю, одним краем выходило небесное светило. По обеим сторонам его стояли огненно-красные столбы. По народным приметам, солнце в рукавицах – к холоду.

Летчик ехал к самолету, но увидел у него много людей. Направил лошадь в сторону на конную дорогу в направлении леса. Эстонцы и немцы, видевшие едущего на лошади мужика, замахали ему руками и кричали, чтобы он ехал к самолету, но летчик как будто не обращал на них внимания и продолжал удаляться.

Тогда немцы открыли по нему огонь. Летчик ударил по лошади, но по глубокому снегу она сделала три прыжка и снова пошла шагом. Огонь был открыт всеми вояками, а их было более 200 человек.

Лошадь споткнулась и упала. Затем снова встала, изо всех сил рванулась в сторону, оборвала одну оглоблю и, повернувшись и волоча зад, упала прямо в сани, забилась в смертельных судорогах. Летчик успел выбраться из саней, иначе был бы придавлен лошадью. Образовалась хорошая баррикада. Летчик залег за санями и лошадью, снял тулуп. Вояки всей группой двинулись к нему по глубокому снегу, на ходу стараясь стрелять, и кричали: «Русь, руки вверх».

Летчик лежал не стреляя. Когда подошли на расстояние 180-200 метров, он одиночными меткими выстрелами из автомата заставил их залечь.

Офицеры подняли солдат и повели их в атаку на одного укрывшегося человека. От метких одиночных выстрелов один за другим падали и больше не поднимались незадачливые вояки. На мгновение возникла паника, солдаты шарахнулись назад. Снова были остановлены, и по-деловому была организована атака на противника в единственном числе.

Короткими перебежками двигались наступающие цепи эстонцев и немцев. Они скучились полукругом в 12-15 метрах от оборонявшегося. Летчик поднялся во весь рост, бросил три гранаты и длинной автоматной очередью заставил всех залечь. Пролежав три минуты, наступающие стали подниматься для нового броска в атаку. Со стороны летчика раздавались отдельные выстрелы из пистолета, каждый из которых пронизывал одного из наступающих. Стрельба со стороны летчика быстро прекратилась, а наступающие не только все стреляли, даже бросали гранаты. Не отзывающийся на выстрелы противник был окружен тесным кольцом. Он лежал навзничь, в его правой руке, которая была согнута в локте и лежала на груди, крепко был зажат пистолет.

Кто-то из солдат крикнул: «Он убит». С опаской люди стали подходить, сжимая кольцо, держа наготове оружие. Командир роты эстонского легиона наставил свой пистолет к лицу мертвого летчика и три раза выстрелил в упор, чем дал повод для глумления.

Солдаты мертвое тело в упор изрезали длинными автоматными очередями, били прикладами винтовок. Через пять минут тело только что дорого отдавшего свою жизнь героя превратилось в фарш, перемешанный вместе с одеждой.

К месту сражения в момент глумления подъехали в легких санках немецкий полковник с адъютантом. Сражением он был очень недоволен. Приказал немедленно выстроиться, отдельно немцам и эстонцам. В нервной горячке он не мог выговорить ни слова. Вылетали шипящие фразы и ругательства.

Успокоившись, попросил доложить потери. Командир роты эстонского легиона, длинный тощий белобрысый эстонец, на ломаном немецком языке доложил: убито 18, ранено 22. Полковник от изумления визгливо крикнул: «Вы все олухи и скоты». Показав пальцем на месиво из мяса и одежды, сказал: «А это герой», потом скомандовал: «Шагом марш в деревню».

За ранеными и убитыми приехали на лошадях, отвезли одних на лечение, других – на немецкое кладбище. Подобие трупа летчика было оставлено в поле на съедение волкам и воронам. Ночью труп летчика был отвезен в лес и захоронен неизвестно кем. Везли его двое на маленьких санках. Если судить по следам, то один след был большого размера, подшитых валенок, другой был тоже в валенках, но небольшого размера. Один из них был мужчина солидных размеров, второй след остался загадкой. Могла быть женщина, мог быть подросток-мальчик, трудно сказать. Участниками этого знаменитого сражения были три человека из охраны лагеря. Это солидный Клехлер, дурачок Ян Миллер и юноша Лехтмец.

Клехлер с первого дня относился ко всем военнопленным культурно, не кричал, не ругался. Он вечером рассказал про погибшего героя-летчика возвратившемуся с мельницы Меркулову, при этом в конце добавил: «Россию с такими героями победить нельзя. Правильно Фридрих Второй сказал в 1762 году, когда русские войска вошли в Берлин: русских можно всех перебить, но победить нельзя». Павел Меркулов внимательно посмотрел в глаза Клехлеру и сказал: «Золотые слова и вовремя сказаны». На этом они попрощались, и Меркулов, гонимый холодом, вбежал в холодный барак, а затем в тепло натопленную келью двух Иванов – врача и коменданта, где снова читались и расшифровывались загадочные притчи из Библии. Притом за каждую фразу спорили, доказывали друг другу, затем соглашались и снова читали при тусклом свете 15-вольтовой электрической лампочки, часто мигающей.

Павел Меркулов сел на деревянную короткую скамейку к топящейся чугунной печке, задумался: почему Клехлер именно с ним решил поделиться своим мнением об этом летчике. Сатанеску хотя и не участвовал в операции, прекрасно знал все подробности, но молчал, а этот эстонец, знавший его как военнопленного не более недели, уже рассказал то, что немцы будут скрывать.

«Кто этот Клехлер и что он от меня хочет? – думал Меркулов. – Каждый раз, как возвращаюсь с работы или прихожу в лагерь днем в дежурство Клехлера, он обязательно старается заговорить со мной. Все покажет время, а сейчас спать».

У коммерсанта Сатанеску торговые дела шли хорошо. Из Германии да, по-видимому, Испании и Италии спекулянты, искавшие легкой наживы, ему привозили спички, зажигалки, камушки к зажигалкам, сахар, сахарин и так далее в обмен на тряпки, обувь и посуду.

В магазине имелись все товары первой необходимости вплоть до коньяков, шоколада, апельсинов и лимонов. Самый ходовой товар его был – самогон, доведенный до крепости спирта. Золото и серебро он в оборот не пускал, а складывал и хранил в объемистом чемодане.

Если с начала своей коммерческой деятельности он денег не признавал никаких, то сейчас не гнушался ни русским рублем, ни немецкой маркой, ни испанских, ни французских и так далее.

Все, кроме золота и серебра, он тут же пускал в оборот. В победе немцев он был уверен, а поэтому строил иллюзии присвоения и восстановления Волховской ГЭС и в недалеком будущем видел себя магнатом электроэнергии в России. Запасы благородных металлов с каждым днем увеличивались, жить одному в маленькой комнате стало небезопасно. Зная его коммерцию, немцы, испанцы, эстонцы могли рискнуть с целью ограбления.

Предприимчивый коммерсант все это предвидел. Он взял к себе в телохранители Палипчука – военнопленного, работающего на мельнице в машинном отделении. Палипчук день работал, а вечером в коридоре напротив комнаты Сатанеску расстилал матрац, укрывался теплым ватным одеялом, не то бодрствовал, не то спал, но достаточно было скрипнуть дверью или лестничными ступеньками, он вставал и окликал идущего. Сатанеску уже был готов к встрече с другом или врагом. За эти услуги Палипчуку были созданы особые условия. Питался он с немецкой кухни. Получал полный паек немецкого солдата, стал упитанный, а среди военнопленных очень важный. В лагере он больше не появлялся. Ранее добродушный 30-летний украинец с богатырским телосложением настолько заважничал, что от военнопленных, работающих с ним, стал требовать, чтобы называли его пан Палипчук. Имя пана Палипчука ему быстро привилось, и скоро весь лагерь называл его так.

К концу марта, когда на дороге стала появляться вода, а на припеках – проталины, чувствительные лучи солнца стали согревать днем все живое, а ночью верх брали морозы, Палипчук исчез. О его тайном исчезновении между собой в лагере военнопленные поговорили дня два, а затем все забыли.

Повар Митя Мельников утверждал, что спустя две недели видел Палипчука в немецкой форме в Новгороде при очередной поездке за хлебом для лагеря. Но Митя мог и ошибиться. Имеется много немцев, схожих с Палипчуком.

Таджик Алиев и казах Абдурахманов в лагере ни с кем не дружили. Держались обособленно, недоверчиво. Жили в самой крайней дощатой комнате, самой холодной.

Алиев – до войны прокурор одного из южных районов Таджикистана. Говорил на русском языке почти без акцента, немного знал немецкий. В случае необходимости при помощи мимики, жестов и нескольких десятков немецких слов Алиев и немец понимали друг друга.

Казах Абдурахманов по-русски говорил с большим акцентом, но изъяснялся довольно хорошо. Он обладал каким-то особым слухом, даром природы. В его ушах как бы был сделан особый приемник, который мог принимать слова нужного собеседника на расстоянии более километра. Как говорил Алиев, он его слова слышал, работая в разных местах. Алиев на дороге, а Абдурахманов – на немецкой кухне. Оба они с большим уважением относились к повару Хайруллину Галимбаю, перед ним заискивали, дарили ему разные безделушки, найденные на дороге, давали сигареты и табак, вытрясенный с окурков сигарет и сигар.

В свою очередь, Галимбай Хайруллин при раздаче пищи наливал им по две порциипохлебки одной гущи. В строй они приспособились вставать так: последними в самый конец колонны. Поэтому всегда направлялись на работу в немецкие гарнизоны, стоявшие вблизи лагеря. Они старательно исполняли там все работы. Мыли пол, готовили дрова, носили воду, за что получали все помои, окурки, а иногда и целые сигареты. Их объемистые вещевые мешки были всегда до отказа набиты, но чем, никто кроме них не знал.

Жизнь в лагере они хорошо переносили и выглядели неплохо. На вечерних лагерных торгах они были постоянными покупателями и продавцами. Продавали куски хлеба, окурки сигарет и сигар, лагерную похлебку, вареное конское мясо. Торговля шла на русские и немецкие деньги, одежду, обувь. Покупали часы, портсигары, компасы и так далее. Все это сбывали немцам в обмен на хлеб, мясо, сигареты. Немцы к ним как к нацменам относились снисходительно за их коммерцию и, главное, за знание Алиевым нескольких десятков немецких слов. Поэтому часто с работы их отпускали одних без конвоя.

Часто и на работу уходили одни. Военнопленные над Алиевым шутили. При встрече говорили: «Прокурору везде вера, даже у немцев. Ходит один без конвоя. О побеге ему и думать не надо. Живет у немцев лучше, чем дома. Не хватает только ишака и жены». Алиев отшучивался, говорил, со временем будет и то, и другое.

В середине апреля в период самой распутницы на полях снега почти не было, он держался только на затененных опушках леса, краях оврагов и в ложбинах. В лесу еще лежал сплошным ковром. Малые реки и ручьи превратились в водные преграды. Река Веронда вздулась, по ней шли отдельные небольшие льдины. Пологие берега реки, образуя пойму, были затоплены далеко от русла. Река походила на устье большой реки с тальвегами и лиманами.

В это тяжелое для побега время Алиев и Абдурахманов исчезли из лагеря. В течение двух суток в лагере о них никто не вспомнил.

Первым узнал об их исчезновении Сашка Морозов, вечером после ужина в легких и горле у него так щекотало, что он не находил себе покоя – сильно хотелось курить. Обошел всех своих друзей, ни у кого не было табака. Вспомнил, что Алиев днем у поляка выменял пачку сигарет "Прима" на маленький складной ножик. Нашел место на нарах, где спали друзья, но там было пусто. Соседи по нарам объяснили: «Их еще не было с работы». Морозова это заинтересовало, он обошел весь лагерь и еще раз проверил место на нарах.

Алиева и Абдурахманова в лагере не было, с работы все пришли. Новостью он поделился со своим другом Шишкиным и Гришей Сталиным и, не покурив, улегся на голые нестроганые доски нар между двумя друзьями.

К Морозову подошел Павел Меркулов, поприветствовал друзей, коротко спросил: «Как ваши дела?» Сашка вздохнул тяжело, затем сел на нары: «Ничего не идет на ум, становлюсь меланхоличным, ни о чем не могу думать, одна мысль сверлит мозг: курить, курить».

«Я не курю, ты же знаешь, но могу помочь», – сказал Павел. Морозов аж на месте не усидел, спрыгнул на пол, подошел к Павлу и хрипловато попросил: «Павел, прошу тебя, выручи, не усну, если не покурю».

Павел вышел и через 2-3 минуты принес две сигареты, передал их Морозову, он медленно прикурил и дым потянул к себе в легкие, стараясь не упустить ни одного грамма напрасно. К нему потянулись с нар десятки рук, с выкриками "Двадцать-десять-пять-два" и так далее. После трех затяжек голова легко, приятно закружилась, затем сигарета стала переходить из рук в руки. Морозов высказал свое подозрение по поводу Алиева и Абдурахманова. Исчезновение было загадочным, и, главное, немцы не поднимали тревоги.

Утром следующего дня, как и обычно, к завтраку, чтобы получить кусочек хлеба в 250 грамм, намазанный заплесневелым кислым повидлом, и кружку травяной заварки, пришел комендант лагеря, щуплый плюгавый немец маленького роста. Его помощник и конвой стали спешить с получением завтрака и выгоняли строиться всех здоровых и больных, кто мог ходить. Немцы кричали: «Русь, шнель, шнель», русские полицаи пускали в ход нецензурные слова и с дубинками выгоняли с территории лагеря. Люди на ходу съедали жалкий паек хлеба и выпивали кипяток, строились.

Комендант Кельбах и охрана лагеря узнали о побеге только тогда, когда Алиев и Абдурахманов были пойманы немцами в соседней деревне.

Для опознания беглецов был приглашен в деревню комендант Кельбах. Находчивый Кельбах без суда и следствия по закону военного времени единолично вынес приговор.

Для приведения приговора в исполнение прихватил с собой переводчика Юзефа Выхоса и татар, случайно оставленных на кухне для очередной разделки дохлой лошади, Хайруллина Изъята, Ахмета и Мухаммеда. Всех троих вооружил железными лопатами. Вся группа из четырех человек в сопровождении коменданта Кельбаха, тонкого длинного поджарого немца, под слабо палящими лучами солнца вошла в деревню.

По деревне праздно шатались немецкие солдаты. Комендант остановил группу на краю при входе в деревню, сам ушел к центру и появился минут через десять. Следом за ним под усиленным конвоем вели Алиева и Абдурахманова. Их вывели в пойму реки на луга, расположенные в 500-600 метрах от деревни. Туда же были приведены Кельбахом переводчик Юзеф Выхос и его друзья. Кельбах по-деловому разметил ширину и длину могилы. Изъят, Ахмед и Мухаммед энергично приступили к копке. Верхний мягкий по-весеннему набухший дерновый слой почвы быстро был удален с могилы. Второй слой на штык лопаты был полумерзлый, но хорошо поддавался копке. Алиев и Абдурахманов, которых немцы окружили полукольцом, стояли в 5 метрах от готовящейся для них могилы. Ноги их, по-видимому, плохо повиновались голове и с большим трудом держали туловище. Поэтому они попросили разрешения сесть. Кельбах им разрешил. Они быстро по-азиатски сели на сырую холодную лужайку, ловко подогнув ноги, и сделались неподвижными, как статуи. До отказа наполненные вещевые мешки висели у них за спинами. Кельбах подошел к ним, складным ножом обрезал лямки, развязал и вытряхнул содержимое на лужайку с посеревшей сухой травой, вышедшей из-под снега. В мешках были две пары немецких сапог, две немецкие плащ-палатки, табак, сигареты, хлеб, галеты, концентраты супов и каш и так далее – все немецкого происхождения.

Подошедший немецкий офицер брал в руки каждую вещь, с большим азартом, как медведь сову, рассматривал, затем подносил к лицу Алиева и Абдурахманова и визгливо кричал: «Где взяли?» Переводчик Юзеф Выхос старательно переводил. Алиев и Абдурахманов шепотом молились Аллаху, поднося сложенные ладони к лицу. Переводчику казалось, что они отвечают на своем языке на вопрос офицера, поэтому он для немцев переводил: «Они отвечают, что ничего не знают». Немцы удивленно смотрели то на переводчика, то на Абдурахманова и Алиева.

Трое сильных, но немного истощенных мужчин по очереди долбили мерзлую землю. Вязкий ил или глина мелкими кусочками отрывались от массы и выбрасывались из ямы на поверхность. Яма медленно углублялась. Земля как будто не хотела принимать в свои объятия людей в расцвете сил и лет.

Изъят, Ахмед и Мухаммед работали усердно, сбросив шинели. Рубашки их быстро пропитались потом. Переводчик Юзеф Выхос хотя и не работал, но от переживаний был весь в поту. Ему казалось, что многие немцы на него очень внимательно смотрят. Он не ошибся в своих подозрениях.

Один фельдфебель, по-видимому, хороший знаток евреев, подошел к нему, вытянул руку, показывая указательным пальцем, и сквозь сжатые зубы процедил: «Иуда!» Многие из солдат за ним повторили. Один из немцев выкрикнул: «Смерть Иуде». Офицер в присутствии Выхоса просил у коменданта Кельбаха расправы над евреем. Но Кельбах твердо сказал: «Нет». Назвал Юзефа Выхоса полезным человеком для немецкой армии.

Немецкие солдаты цепочкой от деревни проходили к месту казни и полукольцом окружали людей, копающих могилу, и сидящих, приговоренных к смерти. Большинство смеялись, веселились, в расстреле ожидали увеселительное зрелище. Но среди них были сдержанные. Подходили, смотрели на жертв и медленно, по-видимому, со щемящим сердцем уходили в деревню, низко склонив головы.

По мере углубления ямы, медленно журча, текла верховая грунтовая вода. На дне ямы образовался 10-15-сантиметровый слой жидкой земляной кашицы, которая наполнила ботинки копающих. Каждый замерзший кусочек тяжелой почвы киркой отламывался при взлете брызг, ловился лопатой в глинистой грязи и выбрасывался наверх, с жидкой грязью, которая тут же текла обратно. Выхоленный подтянутый обер-лейтенант спросил переводчика Юзефа Выхоса: «Насколько глубоко промерзает земля здесь в России?»

Расстроенный Выхос, в свою очередь, спросил Хайруллина Изъята, о глубине промерзания. Когда Изъят ответил, что, по-видимому, не менее 2 метров, тогда офицер приказал прекратить копать. Яма была глубиной чуть более 1 метра, с заполненным жидкой грязью дном. Хайруллин, Ахмед и Мухаммед более походили на сказочных земляных людей, так как их одежда, руки и лица были сплошь покрыты желтоватым глинистым слоем.

Все трое стояли рядом с ямой, смотрели то на нее, то на окружающих немцев. Алиеву и Абдурахманову обер-лейтенант приказал встать. Они медленно поднялись. Затем раздалась команда раздеться до белья. Они безропотно, как под гипнозом, разулись, сняли шинели. Затем сняли гимнастерки, на каждом из них было по две. Обер-лейтенант командовал, чтобы подходили и становились к выкопанной яме, но комендант Кельбах велел снять и брюки. Брюки снимались медленно. Руки у обоих стали малопослушны и дрожали. Обер-лейтенант нервничал, злобно смотрел на Кельбаха и Юзефа Выхоса. Жертвы были готовы. Они медленно подошли к краю ямы, на их белье, которому трудно установить цвет, копошились сотни вшей. Один немец-остряк выкрикнул: «Чувствуют весну, вылезают греться на солнце».

Встали рядом на край ямы с высокоподнятыми головами. Широко раскрытыми глазами смотрели в лицо врагу и смерти. Обер-лейтенант через переводчика Выхоса скомандовал встать спиной к окружавшим полукольцом солдатам. Медленно, как бы нехотя, выполнили команду. Два немецких палача унтер-офицера подготовили автоматы, стояли в 3 метрах от жертв, немигающими оловянными глазами жадно смотрели то на жертв, то на обер-лейтенанта, ждали команды. Офицер медлил, играл на нервах у жертв и окружающих палачей, через 2-3 томительные минуты он поднял правую руку вверх и крикнул: «Пли».

В весеннем напоенном влагой и теплом воздухе раздались две автоматные очереди. Абдурахманов неуклюже осел, затем вниз головой сполз в яму. Алиев, качаясь из стороны в сторону, продолжал стоять на месте, широко расставив ноги. Обер-лейтенант подошел к Алиеву и в упор выстрелил в затылок. Но он, как статуя, продолжал стоять на месте. Обер-лейтенант тяжелым кованым сапогом пнул в поясницу. Алиев упал, перекинувшись головой на другую сторону ямы, на мгновение как бы окаменел. Затем тело вздрогнуло, как бы хотя подняться, еще раз взглянуть на этот прекрасный мир, и медленно поползло в неглубокую чуть ли не наполовину заполненную телом друга яму. Достигнув точки опоры на теле товарища, осталось лежать без движения.

Обер-лейтенант попросил Изъята, Ахмета и Мухаммеда подойти к яме. Все трое медленно подошли и встали на краю. В течение двух минут стояли без движений и ждали команды обер-лейтенанта: «Пли». Ноги еле держали туловище и голову. Струсил Ахмед, он протянул руки вперед и по-татарски, а затем по-русски плаксиво сказал: «За что нас стреляете?» За ним последовал Мухаммед. Только один Изъят стоял с гордо поднятой головой. Его черные, чуть раскосые глаза пронизывающе сверлили обер-лейтенанта. Из оцепенения и страха их вывел голос переводчика Выхоса. Он перевел слова обер-лейтенанта: «Поправьте тела в яме и закопайте».

Ахмед и Мухаммед моментально прыгнули в яму и плотно друг к другу уложили товарищей на вечный покой. Затем быстро, но неуклюже вылезли, схватили лопаты и энергично заработали.

Быстро сырая весенняя земля, более похожая на грязь, закрыла еще горячие тела. Немцы, громко разговаривая и смеясь, небольшими группами уходили в деревню. На месте казни остались комендант Кельбах, переводчик Выхос, Ахмед, Мухаммед и Изъят. Уже не спеша была сравнена с поверхностью земли яма, в центр которой Кельбах воткнул ивовый кол, сказал: «Гут». Скомандовал идти в лагерь, забрав вещи расстрелянных.

В лагерь шли с каким-то облегчением, вздыхали. Каждый думал: на сегодня пронесло, а завтра будь, что будет. При любых условиях жить на свете хочется. Всем хотелось пережить войну и возвратиться домой к семье.

Весеннее солнце стояло высоко в зените и по-летнему припекало. После этого пережитого дня Хайруллин Изъят два дня сидел в темном углу барака, не показываясь никому на глаза. На вопросы любопытных военнопленных отвечать отказался. Расстрел Алиева и Абдурахманова произвел на него большое впечатление. Минуты стояния на краю могилы показались ему вечностью.

Ахмед и Мухаммед оказались менее впечатлительными. Они оба, перебивая друг друга, рассказывали по десятку раз о расстреле со всеми подробностями. В конце своего короткого рассказа говорили: «Погибли очень глупо».

После этого случая все трое в строй стали вставать в голову колонны. Привыкший к ним комендант под воздействием переводчика Выхоса всех троих направлял работать на немецкую кухню вместо расстрелянных.

Спустя неделю после расстрела днем в лагере после ночной смены находились Темляков Павел и Меркулов Павел. Изъят носил воду на кухню в лагерь, а Ахмед и Мухаммед – на немецкую кухню.

У колодца появился комендант Кельбах и приказал всем следовать за ним в лагерь. В лагере к ним присоединились Темляков и Меркулов. Их посадили в кузов автомашины и в сопровождении немецких автоматчиков повезли в направлении Новгорода. Ехали на трофейной русской полуторке. Шофера немцы называли "Мусье". Шофер 45-лет лет, здоровяк с добродушной физиономией, без акцента говорил по-немецки. Перекинулся с Темляковым несколькими фразами на чисто русском языке.

В кабине машины сидел шеф полевой жандармерии. Машина шла с небольшой скоростью, подпрыгивая на неровностях каменного настила.

В пригороде Новгорода, не доезжая 2,5-3 километров до земляного вала, круто повернули в деревню, расположенную в стороне от шоссе на 1,5-2 километра. В деревню машина по проселочной дороге не пошла, а свернула в сторону. Остановились в 500 метрах от деревни и в 200 метрах от небольшого перелеска. Военнопленных высадили, оставили двух автоматчиков для охраны. Автомашина развернулась и снова вышла на проселочную дорогу. Тарахтя, скрылась на узкой деревенской улице за первыми домами. Меркулов спросил у немецкого солдата-автоматчика, для чего их привезли сюда.

Немец криво улыбнулся, на баварском наречии выдавил с неохотой: «Через час сами увидите, а сейчас за работу». Он перекинул автомат в походное положение за спину, взял у Павла лопату, разметил ширину и длину ямы, сказал: «Русь, вайда шнель» – показал на троих: Изъята, Ахмета и Мухаммеда. Меркулову сказал: «А вы будете сменять».

Резво в три лопаты был снят дерновый слой луговой почвы. Яма быстро углублялась. Супесчаный грунт с прослойками песка легко копался железной лопатой. Изъята, Ахмета и Мухаммеда, выкопавших яму глубиной в полметра, сменили Меркулов и Темляков. У обоих от переживаний во рту было сухо. Перепуганные до основания Ахмед и Мухаммед утверждали, что на сей раз яму копают для себя. Их привезли, чтобы казнить для развлечения немцев. Изъят молчал. Темляков повторял одну и ту же фразу в сотый раз: «Нас не расстреляют, потому что не за что».

Из деревни показалась группа солдат. Шли они очень медленно. Все время молчавший Изъят гортанно заговорил: «Ведут сгорбленную старуху».

Старуха, опираясь на палку, шла, еле передвигая ноги. Через каждые сделанные пять-шесть шагов оглядывалась на деревню и крестилась. Ее окружали семь здоровенных эсэсовцев, держа наготове автоматы. Подвели ее к копаемой яме. Она, не дожидаясь приглашения, села на землю. Сидела она как привидение, обхватив тощими сухими руками острые худые колени. Беззубым ртом шептала незнакомые слова. Тусклые старческие глаза были обращены к горизонту. Затем в глазах ее появился какой-то блеск, зрачки заискрились. Она громко проговорила, не поворачивая головы: «Для меня, внучки, копаете яму?»

«Не знаю, бабка, – ответил Темляков. – Может быть, для тебя, а может быть, и для себя».

Старуха дрогнувшим голосом ответила: «Для меня, для меня, вещует мое сердце». «Брось, бабка, ныть», – вмешался в разговор Меркулов. «Немного сотни лет не дожила, а еще хнычет», – поддержал Темляков.

Бабка уже без хныканья ответила: «Восемьдесят два года прожила, а умирать не хочется, ох как не хочется. Главное – от рук этих иродов и антихристов рода человеческого».

«За что же такая немилость, бабушка, постигла тебя», – спросил Темляков.

Бабка заспешила скороговоркой, по-видимому, боясь, что всего не успеет сказать. «Я местная ворожея, колдунья и бабка-повитуха. Вчера вечером пришли ко мне поворожить два испанских и три немецких офицера. Один из них очень хорошо говорил по-русски. Он спросил меня, могу ли поворожить им. Я сказала, что в этом никому не отказываю. Он снова сказал: «Поворожите нам, пожалуйста, бабка, кто будет победителем в этой войне». Я им уклончиво ответила, что этот вопрос сложный и ответ дать сразу затрудняюсь. Для того чтобы ответить, нужно двух петухов разных мастей. Офицер переспросил: «Живых?» «Да», – ответила я. Они вызвали двух солдат и что-то им залопотали. Через час солдаты принесли двух петухов, рыжего маленького тщедушного заморыша и большого серого откормленного с блестящим оперением. Я им сказала: «Выбирайте себе любого. Один петух будет Россия, а другой Германия. Кто кого побьет, за тем и будет победа». Офицеры расхохотались, что-то долго лопотали между собой. Затем один сказал мне: «Серый большой будет великая Германия. Рыжий же будет Россия». Снова все захохотали. Начался петушиный бой.

Серый петух ринулся на рыжего, стремился подмять его под себя. Рыжий оказался на редкость вертким. Он убегал, увертывался от ударов серого, не считая двух раз, серому удалось рыжего сбить с ног. Но тот быстро оправился и снова кинулся в бой, как бы с новыми силами. Офицеры смеялись, но когда рыжий стал яростно атаковать не поспевающего отбиваться серого, замолкли. Рыжий, распустив крылья и подогнув ноги, как бы лег, показывая серому, что совсем выбился из сил. Серый тоже больше не нападал, стоял, высоко подняв голову. Офицеры снова громко захохотали.

Через полминуты с новой силой ринулся в бой рыжий. Ловким ударом клюва в голову выбил серому глаз. Затем последовали частые удары в голову, и серый, распустив крылья, уронил свою гордую голову на пол. Рыжий еще раз ринулся и добил его.

Лица офицеров налились кровью. Знающий русский язык спросил: «Кто же, бабка, победит?» Я ответила: «Сами видели – победа будет за русскими».

Они залопотали на своем свином языке, лица их побагровели. Резкими движениями встали и вышли из избы. Меня тут же арестовали и сунули в подвал. Сегодня за свой промысел расплата».

Бабка, видя, что на нее никто не обращает внимания, замолкла.

Все устремили свой взор на деревню, откуда, тарахтя, выехала автомашина с набитым людьми кузовом. Не доезжая 50 метров, она остановилась. Из кузова сначала вылезли 10 автоматчиков, затем не спеша слезли четверо русских военных, а двоих раненых приняли на руки и, поддерживая, поставили на ноги, затем подхватили под руки. Оба раненых самостоятельно не могли держаться на ногах и передвигаться.

Немецкий конвой, окружив, кричал: «Русь, вайда шнель» – и показывал в направлении, где копалась яма.

Медленно передвигаясь, здоровые тащили раненых, которые, обхватив шеи товарищей, крепко держались цепкими рабочими руками. Ноги их беспомощно тащились по земле. Под улюлюкание немцев один из них, плотный, рослый парень с выправкой и телосложением моряка, басом негромко говорил: «Братки, держитесь, не показывайте врагу страх смерти. Пусть они и мертвых нас боятся. Мы умрем, но их конец близок». Один из раненых сильно застонал. Тот же голос: «Браток, Ванька, держись, не показывай врагу своей слабости».

В это время из деревни выехали два мотоцикла с люльками и два "Виллиса", наполненные немцами. Гул моторов автомашин и треск мотоциклов наполнили весенний воздух.

Копающим братскую могилу для живых было дано распоряжение прекратить работу, их под конвоем двух автоматчиков отвели на 150 метров. Очередные жертвы подошли к выкопанной яме, были остановлены. Все шестеро приняли положение готовности к казни. Казалось, ни один мускул у них не дрожал, смерть ждали как должное. Только у одного из них, тяжелораненого, текли по щекам слезы. Он полушепотом говорил: «Бегите, вы можете. Что вы ждете?» Но басок парня как бы успокаивал, повторял: «Братки, держитесь».

Автомашины и мотоциклы остановились. Немцы вылезали и, как бы готовясь наперед, стряхивали пылинки и поправляли ремни и кители.

Конвой и жертвы устремили свой взгляд на приехавших немцев. Улучив момент, две жертвы бросились бежать, а двое остались поддерживать раненых товарищей, как бы боясь оставить их в беде. Поднялась автоматная стрельба. Один не успел пробежать и 20 метров. Он как-то неловко упал ничком и остался лежать без движения. Второй, тот, что говорил «Братки, держитесь», размашисто махал руками и бежал, приближаясь к лесу. Казалось, что он металлический, что пули, ударяясь об него, отлетают. Солдаты стреляли из автоматов и винтовок, офицеры кричали и ругались. Вот уже лес, три-четыре шага и спасен, но в это время беглец оглянулся, остановился и неуклюже стал оседать. Сначала сел, а затем упал навзничь. Офицеры заулыбались. Оставшихся четверых, из них двух раненых, поставили на край ямы, раздались автоматные очереди, слышались крики «Смерть фашистским палачам», ругательства и стоны, затем все стихло. Обоих бежавших – тяжелораненых или убитых, неизвестно, – немцы прошили длинными пулеметными очередями.

Приказали Меркулову, Темлякову и троим друзьям Изъяту, Ахмеду и Мухаммеду подойти к яме, уложить тела расстрелянных, принести и бросить в яму пытавшихся бежать.

В это время старуха сидела вблизи могилы и как бы безучастно наблюдала за всеми только что происшедшими казнями. В ее мозгу сверлила мысль: всех расстреляли, а ее, по-видимому, решили помиловать.

Когда тела расстрелянных были плотно уложены в могиле, яма была наполнена до половины. Немецкий офицер на ломаном русском языке приказал Хайруллину Изъяту бросить старуху в яму. Изъят подошел к старухе и попытался ее взять. Старуха издала протяжный крик и схватила беззубым ртом руку, как бы пытаясь укусить. Немцы захохотали и закричали: «Русь, вайда». На старуху ринулись четверо: Изъят, Ахмед и Мухаммед во главе с немецким офицером.

Старуха встала на ноги и, как бы отбиваясь от очередной атаки, сама ринулась в наступление на немецкого офицера, которого хотела исцарапать плохо гнувшимися старческими пальцами с отпущенными ногтями.

Офицер брезгливо отступил, Изъят, Ахмед и Мухаммед отбежали метра на три. Немцы смеялись и что-то кричали. Офицер уже не смеялся, а громко кричал Изъяту: «Взять старуху». Изъят подошел сзади, поднял старое легкое тело старухи, как маленького ребенка, поднес к яме и бросил на тела расстрелянных. Старуха кричала хрипловатым старческим голосом какие-то заклятия и проклятия немцам. Немецкие солдаты схватили лопаты, поспешно начали кидать землю на тела расстрелянных и на живую старуху. Старуха пыталась в могиле встать, но один из немцев, уперев лопату в грудную клетку, крепко держал, не давая подняться. Она была погребена живой в полном сознании.

Как только яма была завалена вровень с поверхностью земли, немцы отдали лопаты военнопленным, заставили утрамбовать ногами рыхлую землю. Зрелище было потрясающее.

Многие немцы, не выдержав увиденного, медленно поворачиваясь на 180 градусов, уходили в деревню. Когда яма была полностью завалена, был поставлен деревянный крестик. Рыхлая земля на яме периодами вздрагивала.

Военнопленных посадили в автомашину, вместо лагеря их привезли в деревню в расположение воинской части, находящейся на отдыхе. В течение трех дней они готовили дрова, возили воду на кухню, стирали белье. В лагере они появились бледные, осунувшиеся. На вопросы товарищей отвечали невпопад. Меркулов и Темляков говорили, что по чистой случайности не разделили участь расстрелянных и заживо похороненной старухи.

Изъят попросил своего брата Галимбая и переводчика Юзефа Выхоса спрятаться в их комнате, где под деревянным топчаном пролежал трое суток. Он был устроен кухонным рабочим.

В начале мая Ахмеда и Мухаммеда погрузили в герметически закупоренный кузов автомашины и увезли в направлении Шимска, якобы в специальный лагерь для военнопленных татар. Скорее всего, это была немецкая душегубка, где оба друга были задушены отработанным газом автомашины и брошены в братскую могилу.

Глава восемнадцатая

Пожилая женщина-проводник объявила: «Подъезжаем к станции Малая Вишера». В вагоне ехали одни военные. Добрая половина зашевелилась, начали собираться к выходу, хотя поезд должен был пройти еще не менее 10-15 минут и простоять там неизвестно сколько. В ожидании остановки время тянулось медленно. Но вот заскрипели тормоза, и поезд резко остановился.

Мы пришли в уцелевшее здание вокзала, где ждали сопровождающие. Утром, чуть показался рассвет, всех направленных во 2 ударную армию выстроили, вооружили, навьючили продуктами и боеприпасами, назначили старших колонн, и более 500 человек тронулись в путь по лесной снежной дороге, обледеневшей от крови и потому бледно красной.

Навстречу шли одиночками и группами легкораненые. На наши вопросы «Как там?» отмахивались и кричали: «Придете – увидите». Многие радовались, что вовремя выходят из мешка, который в любую минуту мог быть завязан.

Шуток не стало слышно. Люди шли угрюмые, молча. Каждый думал о своем, о своей семье и своей участи. Все знали, что 2 ударная армия в мешке. Продукты и боеприпасы доставляются на спинах людей и частично авиацией. Значит, армия голодает от недостатка пищи и теряет боеспособность от недостатка боеприпасов. Отсюда мешок может завязаться в любой день, несмотря на усиленное сопротивление наших людей.

Весна входила в свои права, солнце днем грело по-летнему, плавило снег на полях и лесных полянах, но в лесу он лежал целый, почти не тронутый.

Снежная обледеневшая дорога поднялась высоко над осевшим снегом. Местами на ней появились провалы от лошадиных копыт и солдатских сапог.

Шли колоннами в четыре шеренги. Ночными и утренними заморозками дорогу укрепляло, и она становилась сплошь ледяной, к середине дня на ней появлялись лужи, а местами имелись проталины до самой земли.

Я шел в офицерской колонне в голове. Рядом со мной с левой стороны шагал угрюмый пожилой лейтенант с Рязанской области по профессии учитель. Он больше молчал, временами скупо отвечал на мои назойливые вопросы. Воевал он вместе с двумя сыновьями, от которых не получал писем более двух месяцев. Дома у него остались на голодном пайке сын и две дочери, жена и старая мать. Он был уверен в нашей победе, несмотря на отдельные промахи командования. Возвращался из госпиталя после ранения. Просился в свою дивизию, но почему-то не направили, послали на прорыв.

С правой стороны шел 19-летний лейтенант, только что окончивший военное училище. Сначала он без умолку говорил, смеялся над острыми шутками старшего лейтенанта с кавказскими усиками, раз пять повторял, как здорово валдайская старуха молилась Богу только за своих валдайских, и кончал восклицанием "Здорово". Но тяжелая ноша давала о себе знать, уставали ноги, плечи, и постепенно язык стал непослушный. Когда лейтенант умолк, я внимательно посмотрел на него. По лицу его ручьями тек пот. С большим трудом выдавил из себя: «А я ведь тоже валдайский. Наше село все знают, оно даже на заграничных картах нанесено».

Доселе молчавший старший лейтенант из Рязани грубо спросил: «Как ваше знаменитое село называется?» «Волгино Верховье, – с охотой ответил паренек. – С нашего села берет начало река Волга. Среди нашего села стоит деревянная часовня, из-под сруба которой течет тонкой струйкой ручеек, это Волга».

Еще не успел он закончить короткую характеристику своего села, послышался гул моторов самолетов, по цепи пронеслось "Воздух", все кинулись бежать в лес, многие легли в кюветы.

Стервятники вынырнули из-за горизонта, медленно становились друг другу в хвост, затрещали пулеметы, и на головы наших ребят, залегших на опушке лесной дороги и в кюветах, посыпались легкие бомбы.

Я лежал в кювете, набитом живыми человеческими телами. В голову упирались здоровенные ботинки с железными подковами. Мои ноги тоже доставали чью-то голову. Самолеты с включенными сиренами низко пролетали над дорогой, поливая ее и опушку леса градом пуль и осколков от взрывавшихся бомб.

Вой приближавшейся сирены и свистящие пули над головой казались роковыми, и тело было готово принять смертельную дозу раскаленного металла, летящего на большой скорости.

Протарахтел последний самолет, после третьего захода наступила тишина. Первым выскочил на дорогу лейтенант с усиками. Он крикнул: «В эту минуту кто-то родился», но его одернул мой сосед по строю, старший лейтенант-рязанец: «Брось разыгрывать из себя бравого шута. Много раненых, и надо оказать первую помощь».

Легкораненые, улыбаясь, прощались с новыми и старыми знакомыми. Видавшие виды воины завидовали им, как легко отделались. Тяжелораненые просили помощи. Раздалась команда строиться, а затем идти вперед.

Все роптали: «Как же тяжелораненые, не оказали помощи», но старшие групп отвечали: «Не в окружении – всех спасут, на это есть медслужба – помощники смерти».

Мы снова шли рядом со старшим лейтенантом-рязанцем, молодого лейтенанта рядом не было. За шесть часов сосед не сказал мне ни имени, ни фамилии. Набиваться на близкое знакомство я постеснялся. По всему строю говорили о двух вариантах: или убит, или ранен, а третий вариант для меня и большинства шедших отпадал. Лучше смерть в неравном бою, чем смерть от голода, холода и побоев в концлагере.

Поток встречных раненых на нашем пути не прекращался. Шли одиночками, группами, помогая друг другу. На наши вопросы, что там, все как сговорились, отвечали: «Дойдете – увидите».

Только один тяжелораненый майор испортил нам и без того подорванное настроение. Он, стискивая до боли зубы, при каждом шаге раненых обеих ног, поравнявшись с нами, сказал: «Братишки, идете на верную смерть, все варианты жить исключены. На днях коридор смерти будет немцами перекрыт».

Многие говорили, что он сошел с ума. Но у всех на сердце после его слов остался тяжелый осадок. За день мы подвергались трехразовой обработке с воздуха, поэтому вся одежда была мокрой. От пота и мокрого снега, несмотря на хороший апрельский день, тело ощущало неприятную холодную одежду на каждом 10-минутном привале.

При подходе к коридору смерти стала слышна ружейно-пулеметная стрельба с ясно различимыми выстрелами. В отдельные минуты она сливалась в сплошной вой. «Во дают!» – послышался чей-то шутливый голос, но его перебил хриплый бас: «Не до шуток, Костя». Мой второй малоразговорчивый сосед под нос себе пробурчал: «Есть же на свете чудаки, его стреляют, а он песни поет».

Пули с визгом начали пролетать над нашими головами, ударялись в ветки и стволы деревьев, рикошетили, издавая протяжные басовые и тенорные звуки мощного струнного музыкального инструмента.

Впереди нас вся местность огласилась ревом, как будто с перерывами захлебываясь из-за недостатка воздуха, ревела по команде тысяча ишаков, и в 100 метрах от дороги начали рваться тяжелые немецкие мины, начиненные ржавым железом. По строю передали: «Разбегайся по укрытиям!»

Один молоденький 17-летний паренек стоял на дороге и спрашивал разбегающихся людей: «Дяденька, где укрыться?» Мой сосед по строю, старший лейтенант, схватил его за руку и, как будто боясь, что его услышат немцы, полушепотом сказал: «Ложись в воронку». Увлек его за собой и положил рядом в свежую черную воронку от тяжелого снаряда, наполовину заполненную водой.

Артобстрел был мощный, немцы не жалели снарядов и мин, они плотно ложились на дороге и по ее обочинам. Как внезапно начался, так и кончился. Наступила тяжелая тишина. Лежавший рядом со мной парень поднялся на ноги и крикнул: «Тишь и гладь, наступила божья благодать».

Послышались команды старших групп: «Поднимайтесь, выходи на дорогу, вперед».

Тяжелораненые стонали, просили о помощи, а легкораненые, побросав свой непосильный груз, устремились обратно по уже знакомой дороге. Я не успел еще выйти на дорогу, как сзади послышался гул моторов, в 5 метрах от меня остановились три ЗИСа, покрытые брезентом. Раздался чей-то грубый бас: «Бежим быстрее. "Катюши". После их стрельбы немец накроет». Все бросились бежать.

Я шел ускоренным шагом, так как бежать не мог, нагруженный до отказа боеприпасами и продуктами, плечи сильно болели. Прошел не более 200 метров, как от воздушной струи и странного звука невольно лег на дорогу, над моей головой промчались огненно белые снаряды. Летели правильным строем. Снова воздушное сотрясение и залп. После второго залпа я уже бежал, не чувствуя надоевшего и измучившего меня груза. Через несколько секунд послышались глухие отдаленные взрывы. "Катюши", освободившись от смертоносного груза, быстро развернулись и ушли. Через две-три минуты на их временную стоянку обрушились сотни снарядов и мин, с каждым залпом перенося огонь вслед за нами. Но "Катюши" были уже далеко, они повернули с дороги и скрылись в лесу. Несладко пришлось нашим парням, попавшим под артобстрел вместо "Катюш".

Догнавший меня сосед по строю, старший лейтенант, спросил: «Живой?» «Так точно, как видите», – ответил я. «Смело действуют», – проговорил он и улыбнулся, обнажив ровные зубы, пожелтевшие от махорки и отсутствия ухода. «Молодцы, ребята, подошли к самому передку вплотную, сделали свое дело и ушли», – хрипло проговорил впереди идущий политрук. «Да, що вы дивитесь, – пробасил сзади меня идущий младший лейтенант. – Чем ближе к передку, тем безопаснее». Он в доказательство своих слов хотел сказать что-то еще, но неуклюже вскинул руки, упал, хрипловато, уже со стоном проговорил: «Помогите, я ранен». Я только тогда обратил внимание, что пули летели над нашими головами с обеих сторон. Пулеметная очередь прошла рядом с моими ногами, пробив в нескольких местах полы длинной кавалерийской шинели. Идущий легкораненый всем объяснял, что здесь ширина коридора всего 220 метров, но скоро он будет шире, и идти будет безопаснее. Скоро мы вышли, пулеметная стрельба как бы удалилась от нас, и визга пуль уже не было слышно. Людей остановили подполковник – начальник штаба дивизии, занявшей оборону коридора, и пять штабных офицеров.

Людей не строили, а наскоро переписывали, смотрели направления и тут же направляли в распоряжение полков, от которых чуть поодаль стояли представители, они ждали пополнения вместе с боеприпасами и продуктами.

Если наши самолеты окруженной армии, находящейся в просторном мешке, ежедневно сбрасывали продукты и боеприпасы, правда, мизерное количество, то коридор смерти снабжался всем необходимым только на спинах людей. Впрочем, в коридоре смерти сильного голода не ощущалось, так как большинство бойцов и командиров не выдерживали более одних суток, отправлялись в госпиталь или зарывались в болотах на вечный покой.

Нас, 12 офицеров, 45 солдат и младших командиров, направили в полк, занимавший оборону в узком 200-метровом коридоре в 3 километрах от места распределения.

Принял нас всех старший лейтенант. К месту занявшего оборону полка пришли мы поздним вечером. Солдат и младших командиров старший лейтенант по пути распределил по батальонам, занявшим оборону. Всех офицеров пригласили в штабную землянку.

Над коридором без перерывов висели осветительные ракеты, и трассирующие пули с обеих сторон сновали, как пчелы на большой колхозной пасеке.

Идти было почти невозможно, все живое находилось под прицелами немецких пулеметов и автоматов. Но старший лейтенант, по-видимому, не впервые вел пополнение, использовал мгновенную темноту между вспышками ракет и короткими перебежками без жертв довел до штабной землянки. Внутри нас встретил капитан.

На наши приветствия он сказал: «Разрешите представиться, капитан Клоков. С кем имею честь разговаривать?» Я подошел к нему первый, отрекомендовался: «Старший лейтенант Котриков». «Где проходили службу, товарищ Котриков?» Я несколько был смущен неожиданным вопросом, но быстро нашелся, называя имена дивизий, умалчивая о тыле врага, зная, что будет много вопросов. «Из госпиталя?» Я ответил: «Нет. Из окружения». Это было тогда модным.

В землянке штаба полка командир полка капитан Клоков сделал разнорядку. Он басом сказал: «Назначаю командиром второго стрелкового батальона. Исполняйте, принимайте батальон. Оборону занимает в 300 метрах отсюда. Батальоном временно командует старший сержант Строкин».

В мое распоряжение было дано два младших лейтенанта, назначенных командирами рот, где не было ни одного младшего командира.

В сопровождении Строкина и двух младших лейтенантов Грошева и Фомина мы обошли линию обороны батальона. Наша оборона от немецкой находилась местами в 15-20 метрах. Иногда наши обозлившиеся на немцев и на свою тяжелую долю солдаты становились во весь рост, закидывали немцев гранатами и брали их оборону. Через несколько минут немногие счастливчики уносили ноги.

После обхода линии обороны я снова был приглашен в штабную землянку. С опухшими веками Клоков сидел у коптилки и чертил линию обороны полка. На мой рапорт он ответил: «Садись. Обстановка ясна?» Я ответил: «Так точно». «Тем лучше, что ясно, но все же я кое-что объясню. Оборона очень сложна. Мы стараемся прижиматься ближе к немецкой обороне, во избежание минометного и артиллерийского обстрела. Немцы на днях пробовали, ставили легкие пушки на прямую наводку, но у них из этого ничего не получилось, большинство их снарядов ударило по своим. Наши люди в обороне 20 часов из 24-х в сутки лежат в воде, перемешанной с торфяной грязью. По ночам мокрая одежда на людях замерзает, холодно не только лежать, даже бег в ночное время не согревает. Выкопанные для обогрева бодрствующих людей землянки заливает водой. Люди не успевают вычерпывать. Организовать отдых с отводом в землянки с уширенной части коридора не хватает людей. Такого ада для человека не придумал и сатана. Самые крепкие парни выдерживают не более четырех суток. Начинаются простудные заболевания».

Он начал перечислять массу заболеваний, в первую очередь назвал воспаление легких. Улучив мгновение, я задал вопрос: «В не лучших условиях находятся и немцы?» Клоков тут же поспешил ответить: «Немцы находятся в очень выгодном положении. Утром сами увидите их оборону. Они на более высоких местах. Солдатам обеспечен отвод во второй эшелон обороны и нормальный человеческий отдых. Достаточное количество боеприпасов, не говоря о продуктах питания».

Клоков замолчал, устремив взгляд в сырой потолок землянки, что-то старался припомнить. Затем тихо сказал: «Вам пора, товарищ комбат».

Затем с тяжелым вздохом выдавил из себя: «Не верю себе, что я, Клоков, с 24-го года, третью неделю командую полком, так, по-видимому, и тебе не верится, товарищ старший лейтенант, что принял батальон?»

Я ответил ему, так точно, и попросил разрешения выйти из сырой, но с плюсовой температурой землянки.

Ночь стояла холодная, в коротких перерывах, когда не висели осветительные ракеты, на небе были видны звезды. Немцы с обеих сторон коридора усиленно стреляли из пулеметов и автоматов, боясь ночной вылазки наших перемерзших солдат. Я быстро добежал до землянки штаба батальона, двое солдат без перерыва ведрами выносили воду, писарь спал на нарах, подложив под голову все архивы батальона. Строкин сидел у коптилки и что-то писал, по-видимому, ждал меня.

Когда я вошел, он поднялся и намеревался отдать рапорт, но я его перебил, сказал: «Садитесь». Я спросил Строкина: «Давно ли в армии?» Он охотно ответил: «В армии с 1939 года. До войны окончил полковую школу. Образование семь классов, комсомолец. Прибыл во вторую ударную армию из госпиталя, после ранения». После короткого рассказа о себе Строкин замолк, припоминая, что бы еще можно сказать, но, не найдя нужных слов, вздохнул и отрывисто махнул рукой. Я понял, что он что-то хотел сказать, но стеснялся, и пришел ему на выручку.

«Вы будете моим начальником штаба. Вызовите командира первой роты лейтенанта Фомина».

Фомин явился почти мгновенно, так как ротная землянка была в 30 метрах. Фомина назначил своим заместителем. В час ночи назначил оперативку.

В батальоне было три стрелковых роты и одна минометная. В минометной роте было всего три 80-миллиметровых миномета и по семь мин на миномет. Личный состав – 15 человек вместе с командиром роты старшиной Казанцевым. Второй ротой командовал сержант Тимаков. До нашего пополнения в батальоне не было ни одного офицера. Последним был раненый старший политрук, два дня командовавший батальоном сутки назад.

В батальоне всего личного состава – 312 человек, к вечеру наступивших суток ждали пополнение. Патроны были в достаточном количестве, но личный состав, знавший создавшееся тяжелое положение по доставке боеприпасов, расходовал их бережно.

Командиры рот доложили без прикрас, что положение очень тяжелое, но необходимо держаться, ибо судьба всей армии зависела от обороны коридора смерти, по которому беспрерывным потоком днем, а особенно ночью, шли люди, которые несли на спинах боеприпасы, продовольствие, медикаменты и почту. Из мешка по коридору шли раненые, помогая друг другу.

«Держаться, товарищи, до последнего патрона, – было сказано на прощание, – а сейчас по местам».

С рассветом немцы поднялись в атаку. Солдаты, плотными шеренгами схватившись друг за друга, шли за тремя танками. Под гусеницы полетели противотанковые гранаты, машины закрутились на месте. Минометы накрыли пехоту, немцы залегли, затем, не выдержав, бросились занимать исходные позиции. Батальон, воспользовавшись замешательством немцев, поднялся в атаку и выбил их с закрепленных позиций. Тем самым расширил коридор. Клоков благодарил меня и весь личный состав: «Молодцы, ребята».

Во время затишья он вызвал меня и сказал: «После моей смерти или ранения временно вы принимаете полк». «Рано, товарищ капитан, задумались о смерти», – шуткой ответил я. Но Клоков перебил меня: «Полком я командую десятые сутки. Прибыл сюда с пополнением из резерва офицеров штаба фронта. После обмораживания ног. Воевал в кавалерии, в корпусе, которым командовал генерал-лейтенант Гусев. Корпус Гусева, как и вторая ударная армия, тесня немцев на узком участке фронта, залез в мешок. Потеряв добрую половинулошадей и личного состава, вырвался из окружения, сохранив полную боеспособность благодаря оперативности командования».

Клоков хвалил командование корпуса. Командование 2 ударной армии он не критиковал, но сказал, вернее, сам себе задал вопрос: «Почему командование второй ударной армии, видя явное окружение и угрозу уничтожения всей армии, не принимало и не принимает никаких мер? Что-то все это в моей голове не укладывается».

Мощные взрывы как бы встряхнули всю нашу планету. С потолка землянки посыпалась земля. Немецкие самолеты с высоты 80-100 метров с включенными сиренами обстреливали коридор смерти бомбами. Я выскочил из землянки штаба полка и побежал к землянке батальона с предчувствием, что что-то случилось. На этот раз предчувствие меня не обмануло. От прямого попадания тяжелой бомбы наша землянка завалилась, схоронив под тяжелыми сырыми бревенчатыми накатами старшего сержанта Строкина, писаря и радиста.

У завалившейся землянки стоял Ерофеич, единственный человек, сохранившийся в батальоне, прошедший тяжелый путь из-под Москвы до Новгорода. Он очень гордился своей неуязвимостью от немецких пуль и осколков. Стоял он с обнаженной головой и что-то шептал заветренными сухими губами. Увидев меня, он вытянулся по стойке смирно, но шапку на голову не надел.

«Надо разбирать бревна и откапывать, быстро, Ерофеич, передай командиру роты, чтобы посылал людей».

«Бесполезно, товарищ старший лейтенант, там уже никого и ничего не сохранилось, все перемешалось с грязью», – проговорил, не поднимая головы, Ерофеич. Слова с каким-то свистом вылетали у него из простуженной гортани и легких. Все же мое распоряжение пошел выполнять, но не успел доложить командиру роты, как немцы поднялись в психическую атаку.

Снова пьяные немецкие солдаты шли плотными шеренгами, а некоторые, схватившись за руки, что-то кричали. Отдельных выстрелов и криков не было слышно, все сливалось в единый протяжный вой. «Сволочи, идут, словно на прогулку, – я услышал знакомый голос Клокова. – Ничего не жалеют, ни людей, ни техники, лишь бы захватить эту узкую полоску земли, пропитанную кровью и усеянную тысячами человеческих трупов».

Промахнуться в стрельбе в живые мишени было трудно. Вот они, в 15-20 метрах от нашей линии обороны. «Почему же наши минометы молчат», – подумал я. Но немцы снова не выдержали, залегли, поползли к нам по липкой холодной черной грязи. Снова поднялись на мгновение и тут же залегли. Не выдержав нашего плотного пулеметного огня и ручных гранат, поползли обратно, оставляя сотни человек убитых и раненых.

Стоны тяжелораненых заглушались стоном земли и единым ревом и гулом. Снова атака отбита. За день немцы атаковали пять раз. Подходили вплотную к нашим, в отдельных случаях доходили до рукопашной схватки и, не выдержав, отступали.

Это чуть ли не пригородное место древнего Новгорода называлось Лесной Бор. Но солдаты метко прозвали его – Мясной Бор. Много мяса здесь ежедневно закапывалось в холодную, еще не совсем оттаявшую землю. От леса остались только торчащие высокие пни, они ночью казались каким-то сказочным частоколом, хаотически расположенным по площади.

Патронов и гранат не хватало, мин доставлялось единицы. Участок, занятый нашим полком, считался самым ответственным. Коридор смерти, как его называли солдаты, одновременно являлся и коридором жизни, так как по нему была дорога, снабжающая армию. Все грузы люди несли на своих спинах. Почти ежедневно немцы перекрывали коридор, но на отдельных участках. Наши с большими потерями почти штыками выбивали, и немцы снова откатывались в свои укрытия. Время тянулось беспредельно медленно, хотя днем воздух и нагревался до 8-10 градусов, но в наполовину заполненных водой окопах было невыносимо холодно.

Красноармейцы работали круглосуточно. Стояли, сидели и лежали с автоматами и у пулеметов, зорко наблюдая за передним краем немцев. Рыли канавки для отвода воды из окопов и мелких землянок. Вычерпывали воду из блиндажей и землянок. Люди не снимали ни мокрых шинелей, ни облепленных болотной грязью сапог.

Сырая одежда и размокшая обувь ночью примерзала к телу. О кострах и железных печках в землянках можно было только мечтать, так как каждый квадратный метр нашей линии обороны и всего коридора смерти немцами был пристрелян с большой точностью чуть ли не всеми видами оружия.

Неосторожное курение или прикуривание ночью влекло за собой ранение или смерть. В сырых землянках люди грелись от собственного дыхания. Собиралось в маленькую землянку 10-12 человек, плотно прижимались друг к другу, грелись и стоя спали. Не нагревшись, уходили сменять товарищей в холодные окопы.

Холод, сырость и голод не сломили хорошее настроение отдельных остряков и от природы веселых людей. Слышались остроты и шутки в адрес немцев, да не щадили и своих. Красноармеец Конев, невзрачный на вид, невысокого роста, вечно с измазанным грязью лицом и обросший рыжей густой щетиной, при отбитии атаки немцев первым бросился в контратаку. Так как в магазинной коробке винтовки не оказалось ни одного патрона, он с быстротой лани ринулся на здоровяка-немца и вонзил в него штык по всем правилам военного искусства, вместе с мушкой. Может быть, растерялся или струсил, но штык из немца вытащить обратно при всех стараниях не смог. В течение двух минут, которые показались ему вечностью, стояли с немцем друг против друга. Немец с автоматом на шее с опущенными руками для стойки смирно, на дрыгавшихся как при малярии ногах, поддерживаемый с большим усилием винтовкой Конева, стоял и бесцветными глазами в упор смотрел в глаза врагу, как бы прося пощады.

Помог Коневу командир отделения Воронцов. Он выхватил из рук Конева винтовку. В одно мгновение высвободил штык из тела немца. Возвратил винтовку Коневу и грубо сказал: «Не можешь, не коли». Немец еще некоторое время продолжал стоять, а затем медленно неуклюже упал лицом в грязь. Этот случай с юмором пересказывали. При появлении Конева кидали острые шутки, цитировали басню Крылова "Слон и Моська" или задавали вопросы: может ли теленок съесть волка. Конев все реплики и шутки принимал как должное. Улыбался одними глазами и молчал, как рыба.

Землянка штаба батальона была откопана только спустя два часа после обвала. Заживо погребенные трупы Строкина, писаря и радиста были извлечены.

Ветеран полка да и, наверняка, всей дивизии Ерофеич был не прав. При осмотре трупов было обнаружено, что все трое умерли от удушья. Своевременная откопка спасла бы жизни трех человек.

Несмотря на отвагу и мужество наших людей, коридор в нескольких местах был замкнут немцами и расчленен на несколько звеньев. Отрезанные от снабжения и пополнения отдельные подразделения, чувствуя безвыходное положение, делали попытки прорваться на узких местах, но это удавалось немногим. Вторая ударная армия оказалась в замкнутом кольце уже в глубоком тылу немцев.

Наш полк был отрезан от других полков дивизии. Мы оказались в отдельном котле. Немцы, как щупальца осьминога, тянулись по всей окружности и каждую минуту отправляли на тот свет наших людей, лишая их самого дорогого – жизни.

Немцы наглели, на их переднем крае чувствовалось оживление. Ребятам был дан приказ беречь боеприпасы. Поэтому с нашей стороны стрельба была редкой и только по цели. Во время обеда они тоже прекращали стрельбу, наступала тишина. Поднимали на шестах буханки хлеба и колбасу, и рупора кричали: «Добро пожаловать на обед». Приглашали в плен, расхваливая райскую жизнь в концлагерях. Положение личного состава полка становилось хуже некуда. Продуктов, боеприпасов и помощи ждать было одинаково, что молиться на палача при исполнении смертного приговора.

В первую ночь окружения, сосредоточив весь личный состав на узком участке, мы еще могли бы прорваться и выйти в немецкий тыл. Но был дан приказ командующим армией – держаться до последнего человека и патрона под страхом казни. Трудно сказать, о чем думал командующий или начальник штаба армии, подписывая приказ, но только не о людях, находившихся в тяжелом безвыходном положении. При наступлении темноты немцы, опасаясь нашего сосредоточения и прорыва, всю нашу линию обороны с обхватом всей площади тылов старательно освещали ракетами.

Стреляли не жалея боеприпасов и только трассирующими пулями. На следующий день немцы уже не шли в атаку, вели усиленную стрельбу из пулеметов и минометов. Через определенное время стрельбу прекращали и проводили агитбеседы, приглашая в плен. В одном они были правы: выход из мешка они завязали навсегда. Основные силы армии снабжались боеприпасами и продовольствием с авиации. Мы такой возможности были лишены и жить могли только за счет скудных запасов своего тела. Все понимали, что любое ранение значило смерть. Красного креста немцы не признавали.

Мужественные врачи и медсестры под беспрерывным минометным и пулеметным огнем на глазах у врага выносили раненых, делали им операции и укладывали их, как им казалось, в более безопасное место. Помирать никому не хотелось.

«Что будем делать?» – задал вопрос Клоков, отворачивая свой взгляд от меня. Я, не задумываясь, ответил: «Сосредоточиться в расположении первого батальона и выйти из завязанного мешка в тыл немцев, а там жизнь покажет». «Ты прав, но дадут ли нам немцы». «Надо пытаться. Для меня плен исключен». Я рассказал Клокову то, что видел своими глазами в тылу врага, про расстрел товарищей, побег и так далее. Он внимательно меня слушал, не перебивая и не задавая вопросов. Только в конце моего рассказа сказал: «Сволочи». Затем после минутного молчания: «А что ты мне об этом раньше ничего не говорил?» Я ответил: «Боялся вашего сомнения в доверии!» «Я не из таких, как ты думаешь». Тогда я рассказал Клокову про особый отдел и следователя Попова, который обвинил меня в измене Родине. Он сказал: «Матери на свет рождают всяких чудаков, а у нас их, кстати, еще много».

«Что же немцы предполагают предпринять против нас?» – задал я вопрос Клокову. «Ох, если бы я знал, что-то бы думал». «Мне кажется, тут нечего знать и думать, я могу ответить мыслью их командования: пусть сдаются или умирают голодной смертью. Атаковать им нас сейчас очень глупо. Зачем без цели губить людей. В этом они умнее нас».

Клоков принял мое предложение просить наших артиллерийского огня по их передовой в район 1 батальона, сосредоточиться всем на этом участке и выйти из мешка или же умереть. Я подал ему руку: «Решено» – и покинул землянку.

Немцы наступать и ликвидировать нашу небольшую группировку не собирались, но и не давали нашим людям поднять головы.

Зато мы их линию обороны по два-три раза за ночь прощупывали разведкой боем. Отрезанную от внешнего мира армию не только бомбили, весь световой день немецкие самолеты больше действовали на психику наших людей, голодных, не имеющих боеприпасов. Окруженная армия занимала сравнительно большую территорию, штабам и командованию можно было чувствовать себя в безопасности.

Доставленные авиацией боеприпасы и продукты, не более 10 процентов от потребности, выбрасывались далеко от переднего края, доходили только боеприпасы, а продукты все застревали в тылах. Организм человека приспособлен жить без пищи от 20 до 30 суток, но по истечении двух-трех суток нервная система сильно возбуждается. Страх голодного человека покидает. При виде пищи он рискует своей жизнью. При появлении наших самолетов с продуктами и боеприпасами голодные люди покидали свои посты и бежали к местам выброски грузов. Грузы, случайно упавшие в не обозначенных для сброски местах, бесследно исчезали в вещевых мешках. Места сброски грузов охранялись плотным кольцом автоматчиков и штабников. Голодные, измученные люди часто прорывались сквозь кольцо охраны, многие из них, получив автоматную очередь, оставались на месте, немногим счастливчикам удавалось с продуктами прорваться сквозь цепи автоматчиков.

Летчики отлично знали условленные места для сброски грузов, но почти ежедневно кидали в необозначенные места ближе к переднему краю обороны, а иногда и в нейтральную зону, что полностью парализовало дисциплину и привело к большим жертвам. Немцы в это время открывали ураганный огонь из всех видов оружия. Голодные люди в мокрой, пропитанной грязью одежде, забывая о смертельной опасности, бежали во весь рост к сухарям, спасителям от голодной смерти.

Наш окруженный полк на вторые сутки стал испытывать полный недостаток патронов, не говоря о минах. С момента полного изолирования полка от дивизии и армии весь личный состав никаких продуктов питания не получал.

Клоков через каждые три часа напоминал командиру дивизии о положении полка, просил распоряжения на прорыв. На все напоминания следовал один ответ – ни шагу ни вперед, ни назад. Держаться до последнего человека. Таков приказ командующего.

Утром в канун 1 мая немцы после каждой огневой зарядки включали рупора. Спрашивали, как мы подготовились встречать Первомай, какие успехи и так далее. Все подробности нашего положения они знали лучше нашего от перебежчиков. Заставляли говорить перебежчиков, которые хвалили немецкий прием и без кровопролития уговаривали сдаться в плен. Люди, чувствуя безвыходность положения, то есть неминуемую смерть, проявляли малодушие при удобных случаях, сдавались немцам. В конце проводимых агитбесед немцы предлагали меню завтрака и обеда. Обед рекомендовали продолжать до самого ужина. Перечисляли русские вина, коньяки, наливки и настойки. Играли на нервах голодных людей. Самое обидное, мы были настолько беспомощны, не имели ни одной мины, ни одного снаряда для того, чтобы хотя бы на мгновение заставить их замолчать. Они наглели с каждым днем, с каждым часом. Наши ребята говорили: мы до того досидим, что немцы будут вылезать на бруствер окопа и снимать штаны, показывая нам грязный зад.

30 апреля Виктор Клоков на очередном сеансе передачи попросил командира дивизии попытаться прорвать линию обороны, при этом напомнил с большим преуменьшением, что осталось только по 15 патронов на человека. Командир дивизии, видя безвыходность положения, дал распоряжение на 12 часов и пообещал оказать помощь артподготовкой дальнобойной артиллерией соседней армии. Вызвать огонь на нас и на себя. После сеанса Клоков криво улыбнулся и хрипло проговорил: «Голод не тетка, вся дивизия готовится к прорыву и выходу в тылы врага».

Немцы, по видимому, зная наш код, не дали нам сосредоточиться на узком участке обороны, и в 11 часов 45 минут открыли по нашему полку ураганный минометный огонь. Ровно в 12 часов поднялись в атаку на ликвидацию нашего беспомощного полка. Мы ждали их приближения, нечасто, но без промаха стреляя в живые цели.

Когда немецкие цепи приблизились на расстояние броска гранаты в 12-15 метров, заговорила наша тяжелая артиллерия. Редкие тяжелые снаряды рвались сзади цепи движущихся немцев. Взвились кверху красные ракеты, наши люди с винтовками и автоматами поднялись в контратаку и рывком, как хищники в измазанных шкурах, ринулись в гущу чистых, хорошо откормленных людей. Хотя каждый во всю силу глотки кричал "Ура!", но криков не было слышно, в ушах стояла какая-то хрипота, вылетавшая из ртов людей, и сплошной вой автоматной стрельбы. Передо мной, как призрак, встал толстый с пухлыми щеками офицер. Почти в упор трижды я нажал спусковой крючок пистолета, в это время от сильного толчка стал ощущать невесомость и повис в бездне.

Очнулся я от сильного сотрясения. Первой моей мыслью было, где я. Не открывая глаз, попытался встать, на одно мгновение в ушах прозвучала немецкая речь. Она резанула по самому сердцу, и я открыл глаза. Вокруг меня пошли разной величины крутящиеся круги, центром которых был я. В ушах стоял сильный звон. Двое наших солдат меня подхватили под руки и в окружении четырех немецких автоматчиков двинулись всей процессией по грязной хорошо проторенной тропе. Я понимал, что попал в плен. Не выполнил свою клятву, не выполнил присягу – последняя пуля в себя. В голове проносились молнией мысли, что умереть никогда не поздно. Вот, плюнуть в рядом идущего немца, он тут же пристрелит. Но ведь я еще не прожил и 24-х лет. Жизнь впереди, и если останусь жить, не расстреляют немцы, могу что-то полезное сделать для отчизны, для своего народа.

Идущий рядом и помогающий мне передвигаться молодой паренек что-то говорил, но я абсолютно ничего не слышал. Тогда он показал на мои петлицы, а затем на голову. Я с силой высвободил руку и пощупал голову. Из головы по правой щеке и шее текла кровь. Один из немцев что-то показывал, видимо, советовал завязать голову тряпкой или бинтом, чего у меня не было.

Привели меня к землянке с тремя накатами из бревен, где сидели и стояли около 200 наших людей. Мордастые, сытые немецкие солдаты и офицеры смотрели на нас, как на зверей в зверинце. Из землянки показалась сначала фуражка, а затем вышел напыщенный полковник в сапогах, начищенных до блеска, в сопровождении четырех офицеров разных званий. Выстроили всех взятых в плен людей.

В строю я оказался в первой шеренге. Голову мою обмотали грязной тряпкой, сквозь которую просочилась кровь. Полковник внимательно осмотрел всех, обойдя строй. Напротив меня остановился и почти бесцветным взглядом посмотрел в мои глаза, что-то говорил, но я ничего не слышал. Подошедший вовремя переводчик объяснил ему, что у меня контузия, он, как журавль, ушел на длинных пружинистых ногах дальше. Временами я все слышал, но на отдельные промежутки уши закрывались совсем, и в них что-то трещало, как в радиоприемнике на волне, которая глушится. Полковник встал в 5 метрах против строя, звонким голосом стал говорить, а юркий переводчик переводил с несколько украинским акцентом. Он сказал, что уважает русских храбрых солдат и офицеров, но не любит комиссаров, евреев и коммунистов.

Через переводчика он предложил или, вернее, скомандовал: «Комиссары, евреи и коммунисты, два шага вперед». Строй не шелохнулся, никто не выходил. Переводчик пропищал: «Добровольно не хотите выходить, господин полковник – большой специалист распознавать евреев, комиссаров» – и, сделав небольшую паузу, сказал: «Коммунистов».

Он говорил, что будет сам искать. Полковник на тонких ногах, как на ходулях, подошел к молодому, еще совсем юному лейтенанту-штабисту из штаба дивизии, долго смотрел на него в упор, как удав на очередную жертву, затем ткнул указательным пальцем в его грудь и по-немецки сказал: «Ты есть коммунист!» – и приказал выйти из строя. Переводчик перевел.

Лейтенант с природной выправкой военного вышел из строя, повернулся на 180 градусов и встал перед строем. Полковник вынул из расстегнутой кобуры пистолет и процедил сквозь зубы: «Комиссар». Лейтенант, зная по школе немного немецких слов, ответил «Найн» и хотел еще что-то сказать, но раздался выстрел. Колени обеих ног подвернулись. Гибкий стан лейтенанта медленно стал осаждаться. Затем на полуобороте повернулся вправо, взмахнул обеими руками, как бы ища опоры и защиты воздуха, упал навзничь. В открытом рту появилась кровавая пена. Все лицо от раны на лбу мгновенно окрасилось кровью. Ноги судорожно вытягивались, молодое тело не хотело расставаться с оборванной жизнью. Полковник шел к очередной жертве.

Он остановился против юной черноглазой татарки, медсестры. Окинул бесцветным взглядом ее с ног до головы, затем не сказал, а прорычал: «Юде». Протянул длинную сухую руку в сторону девушки и ткнул пальцем в грудь, еще что-то невнятно процедил сквозь зубы. Переводчик скомандовал девушке выйти из строя.

Не успела она шагнуть трех шагов, как раздался выстрел. Она детским голосом звонко крикнула, взмахнула обеими руками, как крыльями, как будто хотела улететь и упала вниз лицом. Так была оборвана вторая жизнь.

Полковник снова прощупывал своим взглядом строй. Взгляд его остановился на бойце с подвязанной к шее на грязном бинте левой рукой. Сквозь наспех наложенную повязку поверх гимнастерки текла кровь. Он стоял во второй шеренге. По приказу переводчика он быстро выскочил из строя, крича: «Гады, фашисты». Очень ловко подпрыгнул для удара самбо, но промахнулся, полковник отскочил в сторону, он упал навзничь. Раненая рука дала о себе знать. Он громко застонал. Полковник, не ожидавший сопротивления, растерялся, опустил руки по швам и смотрел на лежавшую у его ног жертву. На помощь ему поспешили два офицера, выхватив пистолеты из кобур, прицеливаясь, шли к лежавшему раненому. Но полковник что-то громко крикнул им, они засунули пистолеты в кобуры, вскинули руки в нацистском приветствии, сказали: «Хайль Гитлер!» – и встали на свои места.

Переводчик вывел из строя двух военнопленных. Они подняли раненого на ноги и отвели шагов на 10 от строя. Все трое были расстреляны автоматчиками. Этот час для всех стоявших был вечностью. Умереть в равном или неравном бою легко. Но умирать беззащитному от руки палача слишком тяжело и неприятно. Поэтому воинский пыл, который был еще во мне час тому назад, постепенно испарился, и я превратился в простого смертного, для которого жизнь – самое дорогое.

В голове военных мыслей уже не было. Последняя пуля лучше в воздух или врага, но не в себя. Двое перебежчиков, сбежавших сутки назад с нашего полка, стояли с нами в одном строю. Одного из них полковник собственноручно расстрелял, сказав: «Не люблю трусов, а люблю храбрых русских солдат» – и показал взглядом на расстрелянного бойца, раненного в руку.

«Ты, гад, любишь одинаково храбрых и трусов, тем и другим смерть», – подумал я. Снова раздалась команда переводчика, из строя было выведено 12 человек. Им дали железные лопаты и ломы, заставили копать могилу. Офицеры ушли в землянку, всех военнопленных отвели метров на 50. Я сразу лег, выбрав место посуше. Немецкие солдаты ходили и спрашивали часы, показывая хлеб и сигареты.

Я вынул из маленького кармана брюк ручные кировские часы, похожие на маленький будильник, и протянул немцу. Он выхватил часы у меня из рук, спрятал их в карман и, озираясь по сторонам, бросил мне пачку сигарет и кусок хлеба. Хлеб я проглотил, не пережевывая, и с большим наслаждением закурил. Десятки рук потянулись к моей сигарете, люди кричали: «Сорок, тридцать, двадцать, десять и пять».

Немец, которому я отдал часы, снова появился. Он, озираясь по сторонам, бросил мне кусок хлеба и бинт. Сидевшие рядом ребята почти в один голос проговорили: «А все-таки в нем есть что-то человеческое».

Сидевший рядом со мной молодой паренек, которому я отдал докурить сигарету, забинтовал мне голову. Он мне что-то говорил, но я снова абсолютно ничего не слышал. Тогда он показал на мои петлицы с уцелевшими только двумя кубиками и мимикой попросил разрешения срезать петлицы и снять кубики. Я с трудом выдавил из себя: «Действуй». Он быстро отцепил кубики и оборвал петлицы, используя для этого ножик безопасной бритвы. Чистые места шинели и гимнастерки из-под петлиц потер грязью.

Раздалась команда строиться. Люди не спеша вставали в строй. Немцы, как гончие собаки во время гона зайца, повсюду кричали: «Русь, шнель, шнель». Выстроились в колонну по три и двинулись по грязной фронтовой дороге немецкого тыла в неизвестность.

Шли медленно. Немцы-конвоиры подгоняли. Кричали, ругались, но на людей все это никакого воздействия не производило. Навстречу беспрерывным потоком шли грузовики с солдатами, нас обгоняли автомашины с ранеными.

Прошли не более 7 километров, солнце спряталось за горизонт. Сделали привал в деревне, чудом уцелевшей. Разместили всех в четырех домах. Ночлег в нетопленом доме после всего пережитого казался раем. Прижавшись плотно друг к другу, мы крепко спали. Клоков почему-то меня сторонился. Проходил рядом со мной, но как бы не замечал. В строю становился дальше от меня. Поэтому и ночевали в разных домах.

Ранним утром, еще на горизонте чуть появилась белая полоска, предвестница зари, все были на ногах. Пустые желудки не просили, а требовали пищи. Немцы кормить нас не думали. Немецкие солдаты заходили в дом, спрашивали часы и советские деньги, предлагая сигареты и хлеб. У меня ничего уже не было.

С восходом солнца тронулись снова. Жидкая грязь брызгала из-под сапог. Люди ругали Бога и дорогу и проклинали бездарное предательское командование 2 ударной армии. Из батальона здесь было только шесть человек. Все держались вместе. Что было с остальными, никто не знал.

В Новгород нас пригнали в 10 часов утра. В развалинах почти в центре города нас пересчитали и присоединили к большой группе военнопленных. Я сразу же подошел к Клокову и спросил: «На что сердишься?» Он внимательно осмотрел меня, как будто увидел впервые, и, не отвечая на мой вопрос, спросил: «Ты ранен?» Я ему сказал, что это пустяки: «Только плохо, что временами ничего не слышу». «Ты не говори немцам, что я командир, и скажи ребятам, чтобы молчали», – попросил Клоков. «Вряд ли немцы будут спрашивать командиров. Им одинаково, командир или рядовой. В концлагере все перемешаются, – ответил я ему. – Бояться не надо. Никто никого выдавать не собирается».

Клоков снял с моей головы грязный, присохший к ране и волосам бинт. В это время подошел немецкий солдат и дал Клокову бинт и ножницы. Клоков остриг кругом раны волосы и забинтовал мне голову чистым бинтом. Немец, давший бинт, наблюдал за неумелым бинтованием.

Кормить нас не думали. Еще в окружении истощенные люди еле держались на ногах. У меня временами кружилась голова, закладывало уши, и слух совсем отключался.

Забинтовав мне голову, Клоков, как заправский медик, прощупал пульс, а затем приложил руку ко лбу: «Да! Держись, у тебя температура высокая».

Я лег на каменную плиту. Попросил Клокова, чтобы он сел рядом со мной. Слух у меня то появлялся, то исчезал. В голове были ощущения, как будто ударили чем-то тяжелым.

Клоков куда-то исчез и через несколько минут появился с врачом из военнопленных. Он внимательно осмотрел меня, прощупал все части тела. Диагноз был установлен. Ничего особенного – легкая контузия с сильным ушибом головы. Если сотрясения мозга нет, то быстро пройдет. С сотрясением нужна госпитализация.

В ответ Клоков выругался, глазами показал на немецких солдат с овчарками и сказал: «Вот это госпиталь». Врач, в свою очередь, сказал, когда пригонят в первый концлагерь, там будет оказана медицинская помощь.

Из-за угла разрушенного дома вышла большая группа напыщенных, элегантно одетых офицеров в начищенных до блеска сапогах. Они медленно вошли на площадку расположения военнопленных и внимательно всматривались в худые заросшие бородой лица людей. Между собой наигранно громко разговаривали и смеялись. Все взоры военнопленных были обращены на них. «Кто среди вас офицеры? – крикнул один из офицеров на чистом русском языке. – Прошу подойти к господам офицерам».

Голос мне показался знакомым. Я обернулся и увидел, что говоривший – Гиммельштейн. От нервного возбуждения тело мое затряслось, как у малярийного больного. Натянув на глаза шапку, отвернул воротник шинели, закрыл им шею и подбородок. Я снова лег на холодные камни. Офицеры поравнялись со мной. Я чувствовал на своем теле внимательный взгляд Гиммельштейна, а затем послышался его голос, по-видимому, обращенный к Клокову. «Это что, раненый?» «Контуженный», – ответил Клоков. Взгляд и слова Гиммельштейна пронизывали мое тело насквозь. Я ждал команды встать, чтобы быть опознанным и расстрелянным. К счастью, Гиммельштейн меня не узнал, возможно, мое тело и голова напомнили ему что-то знакомое, но он, по-видимому, подумал, что это просто совпадение. Следом за офицерами прошел дальше. Снова раздался его голос. «Офицеры русской Красной Армии, не хотите признаваться? Вы можете не беспокоиться за свою жизнь, она будет вам сохранена. Для офицеров германское командование создало хорошие благоустроенные лагеря, где разрешается носить форму и знаки различия».

Никто не встал и не подошел к господам офицерам, не заявил о себе, что он офицер.

Долго ходила группа немецких офицеров среди военнопленных, скользя по телам тупыми взглядами, ища людей с офицерскими знаками различия, но так никого и не нашли. Когда ушли офицеры, а вместе с ними и Гиммельштейн, не то от сильного нервного возбуждения и волнения, но у меня перестало закладывать уши, я стал прекрасно слышать, только периодически стоял какой-то звон. Я сказал об этом Клокову. Он ответил: «Вот и прекрасно, а сейчас немного подзаправься». Он достал из кармана кусок хлеба и протянул мне. «Это я достал для тебя». Я ответил: «Не возьму, ешь сам». Он полушепотом сказал: «Прекрати разговоры и ешь, не обращай на себя внимания окружающих». Я взял затисканный в кармане, смешанный с табачной пылью, с отполированной поверхностью кусок хлеба и с жадностью его проглотил. Затем спросил Клокова: «Почему я получил контузию, ведь артподготовки не было с обеих сторон. Немцы не могли стрелять по своим во время атаки, а у наших не было снарядов».

Немного помедлив, как бы припоминая что-то важное, Клоков заговорил: «Артподготовку вела наша тяжелая артиллерия. Они выпустили по нам и по немцам во время рукопашной схватки всего 12 снарядов. В последнюю минуту я связался по рации со штабом армии. Коротко объяснил всю обстановку. Просил помочь артогнем, указав точные координаты. Ты же должен помнить. Мы вместе были в землянке. Последние мои слова были: «Прощайте, товарищи! Патронов и гранат нет, со штыками и прикладами автоматов мы идем в контратаку. Умрем, но не встанем на колени перед врагом. Отомстите за нас немцам». Через 10 минут после разговора по рации в самый разгар рукопашной схватки на головы немцев и нас с воем полетели тяжелые снаряды. Часть немцев залегла, а остальные показали спины. Мы кинулись за ними, пробежали их линию обороны и скрылись в лесу. Я подал команду собираться для организованного удара и выхода в глубокий тыл. Но люди как будто лишились рассудка, бежали дальше в тыл, разбегаясь по два-три человека по лесу. Я оказался сзади всех, бежал и кричал, чтобы остановились. Своим криком привлек немцев и был схвачен».

«Что же с остальными?» – спросил я. «Не знаю, – ответил Клоков. – Мне кажется, что многим удалось убежать далеко в тыл, и если найдется хороший организатор, то, возможно, выйдут к своим». «Чем черт не шутит, когда бог спит», – прислушиваясь к нашему разговору, проговорил хриплым голосом пожилой боец. А потом перешел на полушепот, торопливо начал говорить, как будто боясь, что его не будут слушать: «К своим им не пробраться. Немцы их всех если не перебьют, то захватят в плен. Что может сделать человек без оружия против хорошо вооруженного». Но старик не успел договорить, раздалась команда строиться.

Выстроили всех, раздались команды "Равняйсь", "Смирно", а затем "Вольно". Появился один офицер и три фельдфебеля. Переводчик стал кричать: «Плотники, выходите».

Вышло человек 40 – всех выстроили и угнали. Раздалась команда: «Слесаря, токаря, шоферы, трактористы…» Отобрали более 100 человек и тоже угнали. Остальным скомандовали: «Направо, шагом марш».

Мы шли рядом с Клоковым. Я чувствовал себя ничего, поэтому в его помощи не нуждался, шел сам. Мы строем по четыре, окруженные конвоем с собаками, шли по разрушенному городу. Город весь был превращен в груды развалин. Его деревянная часть на окраинах у земляного вала с маленькими уютными домишками, когда-то ютившимися стройными рядами на прямых улицах, была превращена в пепелище.

Одинокие, давно опустевшие и случайно уцелевшие домики были расположены в каком-то хаотическом порядке, как стебли сорняков на заброшенном поле. Русского населения в городе не было. Поэтому на нашу колонну из около 200 человек никто не обращал внимания. Среди пепелища, полуразрушенных остовов домов, куч щебня и железобетона, как великан, величаво стоял Софийский собор с куполами, сверкающими золотом. Могучий Волхов по-старому нес свои воды в Ладогу.

Идти мне было очень трудно. Как-то своеобразно болело все тело, а больше всего голова. В голове была одна мысль: отдай все силы, но не отставай. Отстать, упасть значит больше никогда не подняться, умереть. На помощь обессилевших, голодных товарищей надеяться нельзя. Надо считать шаги плохо подчиняющихся ног, отвлечь сознание от бессилия. Двигаясь по шоссе Новгород-Шимск, миновали пустыри и развалины, земляной вал и поле.

Несмотря на ругань и подгоны немцев, лай собак и щелканье затворов, шли медленно. Разговоров в строю не было. Каждый думал о своем. Одни радовались, что остались живы и невредимы. Думали, что плен – временное явление, война вечно не будет. Как-нибудь переживем, а там и семью увидим. Другие сокрушались, думали о позоре пленения, у них была одна мечта – бежать. Умереть, а бежать. Не мало было и таких, кто думал только бы наполнить желудок, а там будь, что будет.

Через 6-7 километров в одной деревне сделали привал, не ради военнопленных, а ради немецкого конвоя. Привал для меня был своевременен, ибо дальше идти я не мог.

На привале началась торговля путем обмена между немцами и военнопленными. На компас я выменял у немца кусок хлеба и четыре сигареты. Хлеб разломил пополам и одну часть предложил Клокову, он категорически отказался и приказал мне съесть все.

К вечеру нас пригнали в деревню Борки, в километре от деревни располагался лагерь. Лагерь был в скотном дворе, обнесенном колючей проволокой. Нас выстроили, и начался тщательный счет. Считал невзрачный немец маленького роста в желтой форме с нашивкой на рукавах. Он принимал. Сдавал длинный сухопарый немец с вытянутой шеей и большим кадыком. Оба ходили и громко считали, не сходились во мнениях и пересчитывали. Пересчет производился два раза. Все живое лагеря наблюдало за сдачей и приемкой новых узников и жертв.

Жадные звероподобные немцы, именовавшие себя людьми, притом культурными, на пленных смотрели как на никому не нужные вещи или считали удовольствием их убить, заморить с голоду.

Население всего лагеря составляло не более 100 человек. Зато по другую сторону лагеря по косогору к долине реки Веронды стояло множество деревянных крестов, а в центре их один большой 8-метровый. Под каждым крестом лежали десятки жертв, умерших от голода и холода за колючей проволокой. Когда нам разрешено было войти за колючую проволоку, нас окружили люди в когда-то прожженных шинелях, а сейчас настолько изорванных, что шинель нельзя было назвать шинелью, она больше походила на безрукавку, обтягивающую одну грудную клетку. Брюки и гимнастерки от множества неумело пришитых руками мужчин заплат напоминали что-то неописуемое. Обувь у большинства развалилась и была связана веревками и проволокой.

В такой одежде небритые, обросшие, грязные люди, истощенные до полной дистрофии, походили на какие-то мифические создания, а передвигались они, словно тени в загробном мире.

Военнопленные до нашего прихода только что получили ужин. Мы тоже не были забыты гостеприимным комендантом лагеря. Ломая русские слова на немецкий лад, он объявил становиться в очередь на кухню для получения пищи.

У большинства из нас не было ни котелков, ни кружек. Многие побросали защитные каски, как бы они сейчас пригодились для получения похлебки. Мы стояли в очереди вместе с Клоковым, но получать нам было не во что. Выручил нас небольшого роста, тощий, до синевы бледный паренек. Он принес закопченную гильзу артснаряда большого калибра с приспособленной из проволоки ручкой. «Возьмите, – глухим голосом сказал он, – это моего друга. Он умер две недели назад». Клоков поблагодарил и спросил: «А моему другу ничего не сумеете найти?» «Попробую, – ответил он. – Может быть, вы найдете закурить?»

Я протянул ему целую немецкую сигарету, еще выменянную на часы. Он не взял, а с жадностью выхватил ее из моих рук и исчез в бараке. Через минуту появился с каской, приспособленной под котелок.

Повар Митя Мельников, к которому мы подошли, не жалел похлебки и с добавкой налил мне полную каску, а Клокову полную гильзу. По кусочку непропеченного немецкого хлеба, похожего на непросушенную глину, раздавал сам комендант лагеря. Похлебка была приготовлена из неочищенной, мелкой, с примесью полугнилой картошки, заправленной какой-то мукой, попадались мелко нарубленные кости и конина.

Мы с большим аппетитом съели всю бурду и с наполненными животами пошли искать места в бараке. Люди знакомились, искали своих земляков, знакомых. Происходили торговля и обмен гимнастерками, брюками, шинелями, сапогами и ботинками. В придачу шли русские и немецкие деньги, кусочки хлеба, окурки сигарет и даже сэкономленная похлебка. С помощью паренька, который дал нам гильзу и каску, оборудованные под котелки, мы нашли себе место, и неплохое, на втором этаже нар, рядом с ним. Он сказал, что не так давно на этих нарах было тесно, спали 12 человек, сейчас осталось двое. Остальные все умерли.

«Откуда ты? – спросил Клоков. – Как тебя зовут и где воевал?» Он внимательно посмотрел в глаза Клокову, затем скользнул взглядом по моему лицу, глухо выдавил из себя: «Саша Сенников, из Кировской области. Был мобилизован в июле 1941 года. Попал в формировавшуюся в Кирове 311 дивизию. В начале августа 1941 года попал в плен. В боях за станцию и поселок Чудово полк был окружен немцами, или просто была поднята паника. Красноармейцы вместо организованного выхода из окружения или отступления под команды провокаторов «Спасайся, кто как может!» разбежались по лесу и без сопротивления сдались, наткнувшись на немцев в поисках пищи в населенных пунктах».

Саша Сенников коротко за три минуты рассказал о пребывании на фронте и тяжело вздохнул: «Я живой свидетель боев 311 дивизии под разъездом Торфяное, рядом со станцией Чудово». Я сказал, что тоже служил в 311 дивизии, но был направлен в тыл к немцам. Глаза Саши приобрели блеск, и он спросил: «А в каком полку вы служили?» Я ответил. Он сказал: «Ваш полк формировался в Кирове, а наш – в городе Котельнич». Саша хотел задать мне еще один вопрос, но Клоков его перебил: «А сколько вам лет?» Саша ответил, что 24. «Кадровую служил?» «Да, – сказал Саша. – Демобилизовался в ноябре 1940 года». «Где служил?» – спросил Клоков. «Связист», – ответил Саша.

В это время военнопленные расположились и стали выходить из своих ниш, именуемых комнатами. В барак вошла группа немецких офицеров. Среди них был какой-то военачальник в макинтоше без погон, офицерской фуражке и очках с толстыми стеклами, прикрывающими мутный взгляд. Комендант лагеря чувствовал себя так, как будто сидел на иголках. Офицеры обошли барак, заглянули на кухню. Их начальник говорил только "гут" да "гут".

Раздалась команда: «Вновь прибывшие, выходи строиться». Люди не спеша выходили и становились в строй. Когда все встали, послышались армейские команды: направо, смирно, равняйсь и так далее. От группы офицеров, стоявших поодаль, отделились двое в очках без погон и обер-лейтенант в форме СС с черепными нашивками на рукавах. Обер-лейтенант заговорил на чисто русском языке. «Генерал Власов, бывший командующий вашей армии, добровольно сдался, перешел к немцам. Вы – храбрые русские солдаты, при любых условиях драться умеете, – звонким артистическим голосом говорил переводчик. – Среди вас есть военные специалисты, саперы, механики, топографы, имеющие русские воинские звания. Переходите к нам. Мы вам сохраним ваши звания, создадим хорошие жизненные условия. Цель у нас одна – уничтожить коммунистическое государство и создать свободную независимую Россию». Затем он голосом заправского командира крикнул: «Саперы, три шага вперед».

Вышел только один человек, повернувшись кругом, встал перед строем. Обер-лейтенант спросил: «Кто ты?» Он бойко ответил: «Сапер». «Звание?» «Старший сержант». «Отлично, кругом и десять шагов вперед».

«Саперов больше нет?» – с визгом крикнул обер-лейтенант. «Топографы! Два шага вперед!» Никто не вышел. «Механики, три шага вперед!» Тоже никто не вышел.

Разгневанный обер-лейтенант и его шеф кричали, угрожали, но, по-видимому, все это им надоело, и они ушли. Растерянный комендант лагеря не находил решения, что делать, и усталых людей держал в строю более часа. Вышедшего из строя сапера не решался ставить обратно, но затем, махнув рукой, подал команду пойти в лагерь.

Спал я как убитый. Разбужен был странным звуком – ударом железного отрезка о подвешенный кусок рельса. Этот сигнал служил отбоем и подъемом. Отбоя я не слышал, так как уже крепко спал. Раздалась команда выходить строиться на завтрак. Завтрак состоял из кусочка хлеба, чайной ложки повидла и навара из неизвестной травы. После завтрака раздалась команда русского коменданта Ивана Тимина: «Выходи строиться». Ветераны лагеря, подбадривая новичков, шли и говорили: «На работу, на дорогу».

Строили отдельно новичков и ветеранов. При выходе из лагеря в калитку сквозь колючую проволоку каждого прощупывали взглядом комендант лагеря и врач Иван Иванович. Меня признали "кранк", то есть больным, и вернули в лагерь. Я встал к стене барака и наблюдал за построением, затем за подсчетом. Помимо военнопленных около 50-ти человек было конвоиров с собаками. Из новых отсчитали 60 человек и присоединили к старым, угнали по направлению деревни Борки на работу.

Следом за ними погнали окруженных конвоем с собаками остальных новых, среди них были мои друзья, в том числе Клоков. Несвоевременная болезнь, ранение и контузия навсегда разлучили меня с однополчанами, а главное, с Клоковым. Их угнали, со слов коменданта, в другой лагерь для военнопленных.

Больных в лагере было 12 человек, четверо из них лежали, передвигаться не могли. Ухаживал за ними по распоряжению врача Ивана Ивановича санитар, назначенный из больных. В лагере наступила полная тишина. Больные после завтрака лежали, я тоже попробовал полежать и заснуть, но в голову назойливо лезли воспоминания об ошибках и удачах на фронте, в коридоре смерти, завершившиеся полной катастрофой для нас.

Поэтому я встал и вышел погреться на солнце. На посту стоял один часовой у проходных ворот. Он внимательно смотрел на мою забинтованную голову, затем на чисто русском языке крикнул: «Ранен что ли?» Я утвердительно ответил. Затем он сквозь сжатые зубы со злобой процедил: «Что, большевички, довоевались? Быстро к финишу пришли!» Я притворился, что ничего не слышу, и показал ему на уши.

В пререкания вступать с убежденным врагом советской власти было бесполезно и даже опасно. Снимет винтовку с плеча и шлепнет, за что еще получит благодарность от своих шефов. Ко мне подошел Митя Мельников и полушепотом сказал: «Пошли в барак». В бараке мы сели к печке, сделанной из бочки, чуть-чуть теплой. Я спросил Митю, что это за часовой. Он ответил: «Лагерь охраняют эстонцы, а это русский эмигрант, еще до революции сбежавший в Эстонию и добровольно вступивший в эстонский легион. Он вреднее всей охраны. Поживешь – увидишь».

Затем он поинтересовался моим ранением. Расспрашивал положение наших войск на фронтах. Интересовался жизнью нашего народа. Я знал о нашем народе немногим больше, чем он. Я хорошо был осведомлен из печати о наших успехах на всехфронтах и уверенно говорил ему: «Немцами молниеносная война проиграна, она превратилась в затяжную. Враг будет разбит, победа будет за нами».

В барак вошел невысокого роста человек с густыми длинными белесыми бровями и бойкими голубыми глазами. Он глухим басом приветствовал нас и сел рядом. В его походке, взгляде, лице и всей фигуре было что-то знакомое. Он быстрым взглядом окинул сначала мою фигуру, затем мою голову и проговорил как бы между прочим: «Сильно ранены?» Я ответил, что легко отделался, рана скоро заживет. Митя Мельников с уважением относился к этому человеку и называл его Павел Васильевич. Когда он ушел от нас, я спросил Митю, кто это и почему он называет его по имени и отчеству.

Митя в упор смотрел в мои глаза своими черными, как смородина, немигающими глазами и говорил: «Это инженер Меркулов, который пользуется большим авторитетом у коменданта лагеря и всей охраны. Он восстановил из руин электростанцию и мельницу».

Меркулов быстро вернулся и опять сел рядом с нами. Первый мой вопрос к нему был: «Где я вас видел?» Он ответил: «Мы с вами встречались два раза, но поговорим об этом позднее. Мой долг сейчас оказать вам помощь. У меня есть бинт и йод. Сейчас я сменю вам повязку». Он встал на ноги и, как искусный медик, осторожно отодрал от моей головы присохший кровяной бинт. Рану по краям намазал йодом, голову забинтовал чистым бинтом. Поверх чистого обмотал старым, грязным, с запекшейся кровью. Я поблагодарил его и, ссылаясь на головокружение, ушел и лег на свое место на нарах. Меркулов вышел из барака, в двери крикнул, что встретимся вечером.

Разговор заводить в присутствии Мити Мельникова было опасно. Моя зрительная память оказалась значительно слабее, чем у Меркулова. Я вспомнил встречи с ним только после его слов, ударивших мое сознание, как молотом: «Мы встречались два раза». «Что нужно от меня Мите Мельникову? Этому аккуратному небольшого роста человеку с тщательно выбритыми лоснящимися щеками и подбородком бархатисто черного цвета», – подумал я. Митя снова пришел ко мне, сел рядом на нары. Озираясь по сторонам, как воришка, лезший в чужой карман, он положил к моей голове пачку маргарина и полбуханки хлеба. Шепотом, почти доставая мою ушную раковину губами, сказал: «Быстро спрячьте все». Я сел на нары и спрятал в карманы шинели. Митю поблагодарил за оказанную мне помощь. Он полушепотом ответил: «Ничего не стоит» – и, не теряя времени, скороговоркой начал рассказывать свою несложную биографию.

Родился и всю недолгую жизнь жил в Москве. Работал дворником. Исполнился в этом году 31 год. Разменял четвертый десяток. Воевал немного, всего три дня. Сидели в окопах под Новгородом и ждали немцев. При появлении немцев всем взводом без боя сдались в плен, так как сопротивление было бессмысленным. Разозленные немцы могли бы перестрелять всех. «Вот ты каков, – подумал я. – Шкурник, перебежчик, добровольно сдавшийся в плен». Я даже представил себе, как Мельников с немецкой листовкой, на которой был нарисован пропуск на русском и немецком языках для добровольной сдачи в плен, шел к немцам с поднятыми руками, держа наготове листовку.

Все это высказать значило бы оттолкнуть от себя человека, предлагающего дружбу и нужную помощь. Поэтому я молчал, а в знак согласия кивал ему головой. После короткого повествования о себе, Митя спросил меня: «А ты откуда?» Я ответил, что из Кировской области из деревни. Служил в кадровой. Воевал с первого дня войны. Был ранен, лежал в госпитале. После выздоровления снова на фронт. Закончил пленом.

Митя несколько оживился, с улыбкой проговорил: «Что вы огорчаетесь? Плен – это в данный момент спасение жизни. На фронтах условия немного лучше, чем здесь, и каждую минуту жди смерти. Здесь спокойно, и притом еще охраняют». Я не мог выдержать хвальбы. Показал ему в окно на кладбище, на множество деревянных крестов и, повысив голос, сказал: «Они тоже сохранили свою жизнь. Сколько их там лежит, если не секрет, вы должны знать?»

Митя ответил: «Более двух тысяч человек. В лагере я с момента его организации». «Если бы они воевали, то, я уверен, многие из них были бы живы и еще увидели бы своих матерей, жен и детишек. При любых наступлениях, атаках убитые составляют менее 50 процентов от числа раненых». Здесь Митя меня перебил и со злобой сказал: «Тут ты здорово загибаешь и прикрашиваешь». Я, в свою очередь, спокойно сказал: «Лучше быть убитым в бою, чем умирать от голода, холода и нечеловеческих условий в концлагере».

Мельников дал понять кивком головы, что согласен, проговорил: «Мне пора» – и не спеша пошел на кухню. Выйдя на середину барака, громко сказал: «Сейчас условия жизни значительно изменились в лучшую сторону, и смертности в лагере не будет». Чей-то хриплый голос ему ответил: «Для вас, Митя, условия сменились, а для нас они остались прежние». Мельников прибавил шаг, не вышел, а выскочил из барака.

В 17 часов пригнали с работы, началась раздача ужина. Я встал в очередь к котлу, где раздавал Митя Мельников. Он мне зачерпнул одной гущи со дна, но добавки не прибавил, так как в дверях стоял комендант лагеря и внимательно наблюдал за раздачей.

Я принес в барак полученную порцию похлебки, половину съел, остаток поставил на нары. На душе скребли кошки.

Почти всех моих однополчан угнали в другой лагерь, а главное, Клокова, к которому я так был привязан. Друзей у меня никого не было.

Митя Мельников, мне казалось, напрашивался на дружбу с какими-то целями. Я мог строить разного рода догадки и предполагать. Обстановка была незнакомая, люди – чужие. Спрашивать у первого встречного, кто такой Митя Мельников, было неприлично, да и могли ему передать.

Одно было для меня ясно. Он добровольно сдался в плен. Устроен поваром. Снова мне вспомнился хриплый голос. «Все ясно, – пришел я к выводу. – Митя провокатор, ухо держать с ним надо востро».

После раздачи похлебки Мельников снова пришел ко мне. Спросил: «Не найдешь ли закурить?» У меня сохранилась еще целая пачка русской махорки, немного табаку и табачной пыли, что представляло большую ценность. Дал это все Клоков. Курить я бросил третий день, как это было ни тяжело, но при моем состоянии это было необходимо. Одна закрутка махорки и сигареты стоила дневной порции хлеба. Я дал Мите махорки на папиросу. Он прикурил и с удовольствием затянулся.

Выпуская клубы дыма изо рта и носа, Митя сказал: «Ты думаешь, я набиваюсь тебе с дружбой с какими-то целями, нет! Ты просто мне напоминаешь моего двоюродного брата. Сходство поразительное». У меня пронеслось в голове: «Он читает мои мысли». Митя продолжал: «Я ни с кем почти не дружу, но стараюсь кое-кому помогать остаться в живых. В условиях лагеря, где в течение семи месяцев остались в живых не более пяти-шести процентов, быть живым и здоровым сложно».

Судя по разговорам, Митя был начитанным человеком: «Немецкие конвоиры и коменданты лагеря, а они сменились пять раз, все действуют по выражению Гете: «Учитесь ненавидеть, уважать ненависть, любить злобу». Все это у них получается превосходно. Ненависти у них на нас хватает с лихвой. Кормят гнилой картошкой и дохлой кониной. Хлеба дают половину порции, установленной для военнопленных. Крупы, сахар, мясо, макаронные изделия и жиры, полученные для лагеря, отсылают посылками домой в Германию. Променивают населению на ценные вещи, на серебро и золото. Они рады, что люди умирают от голода и болезней. В течение всей зимы ни один человек из лагеря не мылся в бане, не менял белья, включая поваров и русское начальство лагеря. Ненависть они умеют уважать, а больше – любить злобу. До февраля вечером приходили в лагерь с березовыми и резиновыми палками и избивали каждого встречного. Избиение производили мадьяры, финны и эстонцы, а немцы кричали, смеялись и хлопали в ладоши. Эстонцы лагерь охраняют не очень давно, но отдельные из них ненавидят и уважают ненависть не хуже немцев. В любви злобы у них надо поучиться даже мадьярам». Митя тяжело вздохнул и докурил папиросу.

«Откуда вы знаете, что немцы воруют продукты военнопленных?» – спросил я. Митя посмотрел на меня черными, пронизывающими насквозь глазами, ответил: «Я несколько раз ездил в Новгород вместе с помощником коменданта получать продукты и видел, что получали и что поступало на кухню. Кроме того, я каждый день получаю со склада лагеря хлеб, траву вместо чая и так далее, поэтому вижу, что там есть. На складе и сейчас висит ветчина на один центнер, ее даже повара не видели, а сколько было мяса! Да что там говорить, только расстраиваться. Если бы все продукты поступали на лагерную кухню, многие лежавшие в братских могилах под деревянными крестами были бы живые, а может, и вернулись бы домой».

После откровенного разговора с Митей я понял, что он не провокатор, а просто хочет помочь.

Павел Меркулов появился в лагере вечером и сразу пришел ко мне на нары. Спросил: «Как дела?» Я ответил, что хорошо. «Пойдем, поговорим. Здесь не совсем удобно, могут подслушать».

Он привел меня в маленькую комнату, отгороженную в левом углу барака при входе. «Здесь мы живем втроем: врач Иван Иванович, русский комендант, точнее полицай, Иван Тимин и я».

В комнате стояли два деревянных топчана у стен и посредине наспех сколоченный деревянный столик с крестообразными ножками. Топчаны были застланы набитыми соломой грязными матрацами. На столе лежали книги классиков дореволюционной России, в основном на религиозные темы. В комнате никого не было, хотя она и была открыта.

Меркулов закрыл дверь на крючок изнутри. Подошел ко мне и крепко пожал мою правую руку. «Как я тебя увидел сегодня, целый день голова занята тобой. Я думал, обознался. Но сейчас вижу, что нет. Но ведь вас в селе Теребуц расстреляли. Я в это время был в лагере военнопленных и видел вас всех много раз, как водили на допрос, на кухню кормить и как повели стрелять. После этого автоматные очереди и крики».

Я ему коротко рассказал, как было в действительности. Меркулов задумчиво сказал: «О побеге немцы говорили, что сбежали два еврея, сильно ножом поранили часового венгра. Об этом больше ни слова». Я не сказал Меркулову о Гиммельштейне, так как я его почти не знал, и было подозрительно: он ходил без конвоя, значит, немцы ему доверяли.

Я спросил Меркулова, что представляет собой Митя Мельников. Павел улыбнулся, обнажив ровные белые зубы, сказал: «Повара народ болтливый».

«Я знаю, что он повар. Я спрашиваю о другом. Он не провокатор?» Меркулов на мгновение задумался, затем полушепотом сказал: «Не знаю, но мне кажется, что нет. Комендант и охрана лагеря уверены в победе. Они считают, что война будет окончена этим летом, поэтому не очень-то обращают внимание на военнопленных, о чем они думают и говорят, их не касается. Мне не так давно говорил мой шеф Сатанеску: «Иван Тимин жаловался коменданту в его присутствии. Он говорил, что Морозов и Шишкин ведут агитационную работу и хотят организовать побег». Комендант ответил: «Далеко не уйдут, поймают и расстреляют. Их агитация нам не страшна. Если им нравится, пусть болтают своими языками, сколько угодно. От нас никуда не скроются, мы их и в Америке догоним».

«Какая уверенность даже в мировом господстве этого невзрачного жалкого идиота с образиной человека», – сказал я. «Да, мечтают о мировом господстве, – ответил Меркулов, – но подавятся одной Россией». «Да, и в недалеком будущем».

Дверь с силой рванули, с потолка комнаты посыпался мусор и опилки. Меркулов открыл дверь, она раскрылась, в маленькую комнату ввалился врач Иван Иванович, он невнятно пробурчал: «Извините. Я вам помешал». Павел ответил: «Нет, нет, пожалуйста, проходите, садитесь».

Я сейчас только внимательно рассмотрел его. Это высокий тощий человек с небольшой округлой головой, напоминающей тыкву. С черными коротко стрижеными волосами, такими же бровями, с впалыми щеками. С небольшим прямым носом и маленьким ртом, красивыми серыми глазами. Голова на длинной тонкой шее поворачивалась с большой быстротой, что создавало впечатление неестественности. Мертвенно-бледная кожа лица и рук напоминала о загробном мире.

Меркулов представил ему меня: «Это мой фронтовой друг. Вместе воевали недолго, только два месяца». Иван Иванович бегло обвел меня взглядом и пробурчал себе под нос: «Знаком, мой больной номер один». «А почему номер один?», – снова спросил Меркулов. «Сегодня комендант лагеря интересовался, как раненый. Если рана грозит опасностью, то велел доложить, чтобы отправить в госпиталь». «С каких это пор начал проявлять заботу», – воскликнул Меркулов. «Нет, это не забота, – резко ответил Иван Иванович. – В госпиталях, которые можно назвать лагерями смерти, для раненых условия не лучше, чем здесь, медпомощи нет, всюду антисанитария. Он этим хочет доказать, что у них тоже существует Красный Крест.

Я предложил ему отправить четверых тяжелобольных, одного с раздавленным тазом, того москвича, что на днях попал под машину. Он отказал: «Их туда не примут». «Что же вы сказали про меня?» «Я сказал, что рана чистая и скоро зарубцуется. Есть небольшая контузия, но это быстро пройдет. Будет пригоден на работу через восемь-десять дней. Он сказал свое обычное "гут" и ушел».

Легкими рысьими шагами в комнату вошел Иван Тимин, полицай. Его называли русским комендантом. Невысокого роста, с пухлой красной рожей и опущенной аккуратной бородкой, длинными темно-русыми волосами. На одной голове этого прообраза человека волосы были двух цветов: борода рыжая, голова русая. На остальных частях тела было не видно, но волосы явно имели еще один цвет.

Тимин ласково вкрадчивым елейным голосом поприветствовал всех сидящих. Троекратно перекрестился, прошептал несколько слов молитвы, сел, устремив взгляд своих маленьких быстрых юрких глаз на меня. Снова елейным голосом спросил: «Где добрый молодец воевал и откуда сам?» Я только открыл рот для ответа, Меркулов меня опередил: «Это мой старый фронтовой друг. Такие встречи редки, но, как видите, бывают». «Очень приятно, очень приятно, Павел Васильевич, друзьям встречаться, но время-то какое. При такой встрече по русскому обычаю надо бы по рюмочке пропустить, но, увы, Господь Бог за наши тяжкие грехи сурово нас карает».

«Да брось ты со своими грехами, – перебил его Меркулов. – Лучше бы рассказал последние известия, что там свободные люди говорят?»

«Разное говорят, – снова послышался елейный голосок. – Немцы с уверенностью заявляют: к осени "русь капут". Эстонцы почти все придерживаются мнения немцев. Испанцы, их сейчас много квартирует в деревне Борки, из них многие стараются изучать русский язык, говорят, что немцам русских не победить, ссылаются на сомнения самих немцев. 1942 год будет переломным годом для победы русских. Но я этим цыганским племенам не верю. Отдельные из них заявляют, что они при первой возможности готовы перейти к русским, так как якобы они сами коммунисты».

В завершение он сказал, что победа будет без сомнения за немцами, война в августе кончится. После его слов наступила тишина. Первым проговорил Меркулов: «Мне нужно к шефу» – и, попрощавшись, мы с ним вышли. Он направился к выходу из барака, а я на свое место.

Спал я ночью очень крепко, проснулся от неприятных тревожных звуков удара железной палки о рельс. В деревнях такими звуками объявляют о пожаре и других несчастных случаях.

После сигнала «Подъем» пришел ко мне врач Иван Иванович, осведомился о здоровье, а затем спросил: «В лазарет не собираешься?» Я сказал: «Нет». «Так и доложу коменданту», – проговорил Иван Иванович, как призрак, исчез, но голос послышался уже у другого больного с таким же вопросом.

После получения завтрака пришел Павел Меркулов. Он принес ведро горячей воды с кухни и тазик. Заставил меня вымыться, сначала верхнюю часть тела до пояса, а спустя полчаса и нижнюю часть тела. Он обрил на моей голове волосы вокруг раны. Иван Иванович промыл рану доселе неизвестным мне лекарством и перевязал, используя старые бинты. Вымытый, с обработанной раной и дополна набитым желудком, я спал до прихода военнопленных с работы.

За получением похлебки я встал в очередь к повару Гришке. Когда подошла очередь, я близко к нему поставил неудобный котелок, сделанный из гильзы. Он его бросил на землю, замахнулся на меня для удара черпаком, но не ударил. Спас меня чей-то грубый голос: «Не трогай его, не видишь, что ранен».

Я поднял тяжелый котелок и поставил его на указанное им место. Он налил мне одного бульона, при этом зычно с татарским акцентом проговорил: «Морю голодом».

Вечером мимоходом зашел ко мне Митя Мельников, принес кусок хлеба и предупредил, чтобы я не становился больше к Хайруллину за получением обеда. Митя собрался уходить, как пришел Меркулов. Он сказал мне, что завтра обязательно надо выходить на работу, иначе комендант отправит меня в лагерь для раненых. «Я через своего шефа договорился с комендантом, выйдешь работать на кухню».

Я рассказал Меркулову, как повар Гришка грозился заморить меня голодом. Меркулов сказал: «Тебе нечего бояться Гришки, выполняй свои работы. Он трус и подхалим. Напомни ему, что ты поставлен самим комендантом лагеря для учебы поваром. Он все поймет, он подумает, что это ход конем под него». «Как думаешь, Митя?» – Меркулов обратился к Мельникову. Он мгновение помедлил и ответил: «Хайруллин Галимбай или Гришка неплохой парень, но очень раздражительный, нервный». Митя что-то еще хотел сказать, оглядываясь по сторонам, не подслушивает ли кто разговор, но Меркулов его перебил: «Не создавай ему авторитет, мы знаем, что он шкура». Затем, обращаясь ко мне, сказал: «Будешь работать у него, узнаешь». «Может быть, после увоза его друзей и личной охраны Ахмета и Мухаммеда, он понял, что такой же военнопленный, как и все», – тихо сказал Митя. «Ничего он не понял, – ответил Меркулов. – У него мозги вывернуты вверх тормашками. Это же спекулянт, не брезгующей кражей. Он сам говорит: до войны только и мечтал о деньгах, и если бы не война, то деньги были бы».

Павел намеревался подробнее рассказать о шеф-поваре Хайруллине Галимбае, как появился его брат Изъят. Увидев Митю, он тихонько сказал «Тебя просит зайти Гришка».

Мельников слез со второго этажа нар и скрылся за дощатыми дверями. Меркулов тоже собирался уходить, но я его остановил и спросил: «Не может быть, чтобы здесь не было шпионов и провокаторов, которые доносят коменданту обо всем». Меркулов тихо ответил: «Я тебе уже говорил, что комендант и его помощник в этом не нуждаются и ни на что не обращают внимания. Это люди недалекие, тупо верят в победу. Военнопленных считают за скот, не способный мыслить. А сейчас пора», – поднялся и ушел.

Глава девятнадцатая

Королева холода и льдов Арктика дыхнула своими могучими легкими на северо-запад России. Хмурые по-осеннему рваные облака закрыли теплое весеннее солнце. Во второй половине мая в самый разгар весенних работ и забот наступило похолодание. Немецкие солдаты пахали жирную, хорошо удобренную еще совхозами землю на сытых тяжеловозах, запряженных парами в однокорпусный плуг. Легкая влажная супесь легко поднималась на железный отвал плуга, а затем ровным пластом ложилась, плотно прижимаясь к соседнему пласту рядом с ровной неглубокой бороздой. Вносили минеральные удобрения, боронили русскими боронами "Зиг-Заг" в два следа, а через день или два на обработанной площади под плуг сажали картошку.

Все работы производили сами немцы, по-видимому, не доверяя голодным русским, которые могли украсть картошку.

Население, проживающее в оккупации на усадьбе совхоза в деревне Борки, лопатами копало свои огороды, сажало овощи и картофель. Работали все маленькие дети и дряхлые старики. Надеяться было не на кого, помощи просить неоткуда.

В концлагере жизнь текла своим руслом, как в замкнутом от внешнего мира глубоком ущелье с журчащим ручейком, со сменяющимся уклоном дна, то слишком большим уклоном, то ровной площадкой или даже небольшим подъемом. На одном участке вода текла бурно, на другом спокойно, а на третьем скапливалась, образуя омут.

Я был рабочим на кухне. Носил воду из колодца, мыл полугнилую картошку, готовил дрова. Через неделю рана на голове зарубцевалась, голова не кружилась, я выздоровел. Чувствовалась только слабость еще не совсем окрепшего организма. Поэтому быстро уставал. На кухне работа была не постоянной, и каждый день угрожал перевод на общие работы, где положение было незавидным. Конвой заставлял работать без отдыха. Военнопленные таскали камни, носили на носилках песок. Кирками и ломами дробили камень, заделывали пробоины и рытвины на дороге Новгород-Шимск, имеющей военно-стратегическое значение.

Переводу на общие работы в душе радовался. Там была возможность сношения с населением и предоставлялась неплохая возможность сбежать.

Меркулов не одобрял мое намерение и просил своего шефа Сатанеску устроить меня рабочим на мельницу. Сатанеску не возражал, но, придя в лагерь, он внимательно оглядел меня, как покупатель, торгующий на рынке лошадь.

Вечером отказал Павлу в устройстве меня на мельницу. Он сказал: «Этот человек не внушает доверия». «Ему не понравилась моя морда», – подумал я, пока работал на кухне. Я заменял увезенных еще до меня неизвестно куда Ахмета и Мухаммеда. Обер коха Хайруллина Галимбая все звали Гришкой. Я тоже решил называть его так. Его брата Изъята звали Яшкой.

Первые дни работы Гришка на меня кричал, ругался. Как я ни старался угодить ему, ничего не нравилось. Он всюду находил причины. После очередной ругани я пожаловался Яшке, который работал вместе со мной, что на кухне работать невозможно. Или жаловаться коменданту Кельбаху, или просто избить Гришку при случае.

Яшка, добродушный здоровяк с азиатским разрезом глаз, улыбнулся кривой улыбкой и спросил: «Справишься?» Я утвердительно мотнул головой. Тогда Яшка сказал: «Чтобы тебе не убедиться в обратном, давай померяемся с тобой силами. Гришка силен и мало уступает мне».

Он принес палку из поленницы дров. Мы сели за кухонную печь, взяв палку двумя руками, уперлись ступнями, ноги в ноги. Начали тянуться. Яшка меня перетянул. Я понял, что вес Яшки значительно больше моего, но сдаваться – значит уходить с кухни. «Давай еще раз», – сказал я. «Давай», – согласился Яшка. Сильным рывком я поставил его на ноги. В это время в кухонный сарай вошел Гришка с переводчиком Юзефом Выхосом. Гришка, обзывая меня нецензурными словами, шел на меня с намерением применить физическую силу. Я встал и приготовился дать отпор. Яшка по-татарски на него громко закричал, затем о чем-то громко и долго говорили. Юзеф Выхос внимательно осматривал меня с ног до головы. Я тоже внимательно изучал его лицо и все тело. Это был коренастый, выше среднего роста мужчина, именующий себя белорусом, с аккуратно подстриженными черными усиками, темно-серыми глазами, темной, почти черной с рыжеватым оттенком растительностью на голове, продолговатым лицом, прямым носом и большим чуть выпуклым, но красивым лбом.

Он первый мягким приятным тенором сказал: «Ну что мы уставились друг на друга так недружелюбно?» Я ответил, что не знаю. Он подошел ко мне, хлопнул меня по плечу и проговорил: «Как видно, неплохой ты парень». Гришка тоже смотрел на меня более дружелюбно, в его глазах ненависти не стало.

«Какой же ты трус и подхалим», – подумал я. Гришка впервые сказал мне без ругани, не повышая голоса: «Что, парень, с Яшкой придумал мериться силами, но учти, он сильнее тебя».

Используя момент, Яшка предложил: «А вы померяйтесь силами». Я согласился, и мы стали тягаться с Гришкой. Я перетянул его пять раз. Он встал, уже добродушно улыбаясь, сказал: «На земле я тебя вижу невзрачным, правда, высоким, но худым человеком. В чем же твоя сила?» За меня ответил Яшка: «Ему сама земля помогает».

Гришка и Юзеф Выхос ушли, я спросил Яшку: «Что ты ему говорил?» «Я ему высказал все, – ответил Яшка. – Что если он так себя будет вести, то получит заслуженное возмездие. Сказал, пусть не забывает, что живет в одном лагере, в одном бараке вместе со всеми военнопленными. Немцы ему не защитники. А еще сказал про тебя, что не дай бог, если ты пожалуешься на него немецкому коменданту, а по-немецки ты можешь говорить, то вряд ли он удержится в поварах. Отправят тогда нас с ним, куда отправили наших друзей Ахмета и Мухаммеда».

После этого разговора и мерения силами отношение Гришки ко мне резко изменилось. Он начал со мной заигрывать. Стал доверять не только кипятить травяной отвар на завтрак, а даже варить похлебку.

Несмотря на скудное и однообразное питание, военнопленным на кухне предоставлялась возможность есть досыта хорошие продукты. Военнопленных кормили два раза в день. Утром – навар из немецкой травы с запахом хмеля, кусок хлеба в 250 грамм и ложка повидла. Обед готовился к 5 часам вечера – суп из неочищенной картошки с протухшей соленой кониной. Каждое утро мы с Яшкой приносили кусочки хлеба для военнопленных из маленького домика в 200 метрах от лагеря, где жил комендант и его помощник. Хлеб резала на пайки русская женщина лет 28-30, симпатичная. Жила она тоже в этом же домике, служившем квартирами и складом. Звали ее Тамара. Комендант Кельбах доверял ей резку хлеба и отпуск всех продуктов на кухню. Получали в основном 2-3 килограмма муки для супа и редко вместо муки – крупу.

При наших ежедневных встречах в 7 часов утра для получения продуктов на сутки она возмущалась бесчеловечностью немцев, огорчалась жизнью людей в лагере. Слышались только охи да вздохи. Воспользовавшись отсутствием коменданта Кельбаха и его помощника Шнейдера, так как при отпуске продуктов, как правило, один из них присутствовал, я спросил Тамару: «Почему ты живешь вместе с лагерным начальством, комендантом и его помощником?» От моего внезапного вопроса она, краснея, смущенно ответила: «Что мне осталось делать? Они заняли мой дом под склад и комендатуру, уходить из дома – значит умереть с голоду. Здесь я сыта». Я понял, что мой вопрос был неуместный, поэтому больше ни о чем не спросил.

По дороге в лагерь мне Яшка дополнил про нее: «Муж ее ушел в армию в начале войны. Она не знает, жив ли он. Детей у них не было. Со всеми комендантами она уживается. Немцы тоже любят симпатичных женщин», – проговорил с вздохом Яшка. «В тех двухэтажных домах, – он показал рукой на три двухэтажных деревянных дома, которые находились в 300 метрах от лагеря, – живут семейные женщины с детьми, мужья на фронте, а они почти все беременны. Вот скоро родятся потомки немецких фашистов, испанских головорезов, австрийских мадьяр и трусливых румын».

Хлеб для военнопленных привозили из Новгорода. К лагерю после угона военнопленных на работу подкатила полуторка Горьковского автозавода. На кухню пришел сам Кельбах, показал пальцем на меня и Яшку. Закричал писклявым голосом: «Русь, вайда, вайда».

Я понял, что он куда-то нас посылает, поэтому спросил по-немецки: «Куда мы поедем, господин комендант?» Он посмотрел на меня с недоумением, как будто увидел в первый раз. «Откуда вы знаете немецкий?» Я сказал, что учил в школе и жил в городе Славгороде на квартире у немца. Мы с Яшкой влезли в кузов автомашины. Полуторка, тарахтя, развернулась, и мы поехали.

Я обрадовался, что едем одни, но из комендатуры вышел помощник коменданта Шнейдер, тоже влез в кузов. Мне показал на кабину, пробормотал по-немецки: «Хотя ты и свинья, но и машина-то русская, садись в кабину. Я не переношу газа».

Я молниеносно с молодым задором вскочил в кабину. Здоровяк шофер добродушной улыбкой встретил меня. Я приветствовал его по-немецки, он ответил мне что-то по-французски.

Машина медленно тронулась с места, затем набрала скорость, громыхая по неровному булыжнику. Выскочили на шоссе Шимск-Новгород.

Шофер глубоко всеми легкими вздохнул и на чисто русском языке спросил меня: «Откуда будешь?» Я ему ответил: «Кировский, а по-старому – вятский». Он улыбнулся и протяжно произнес: «О-о, эту губернию я представляю. Я тоже русский, только в России не жил 25 лет – это четверть условного писаного века, а людского – почти полвека. «Эмигрировал?» – переспросил я. Он посмотрел на меня озорными серыми глазами: «Об этом после».

Двадцать пять километров – расстояние до Новгорода – с изрядной скоростью ехали целый час. Шофер расспрашивал меня о положении наших на фронте, о чем говорит наш народ, армия. Я отвечал ему, что в армии настроение хорошее. «А про народ не знаю, в тылу не был. Воевал с начала войны и все время на переднем крае. Немцы нам давали прикурить, но и мы им не уступали». На его прямые вопросы я отвечал уклончиво, так как он мне казался предателем, эмигрантом, бежавшим от заслуженного наказания из России.

В Новгороде мы получили хлеб. Тщательно считал отпускавший немец, громко называя счет каждой буханки, еще тщательнее считал Шнейдер, записывая каждый десяток. Когда хлеб был весь пересчитан, оба немца отправились оформлять бумаги. Шофер махнул нам с Яшкой рукой, и мы вошли на склад. Взяли все по четыре буханки и положили за спинку сидения в кабину. Через несколько минут вышел Шнейдер. Я сел в кузов, а Яшка в кабину. Ганс Шнейдер недружелюбно посмотрел на меня и отвернулся. Он, по-видимому, думал, что я буду попрошайничать.

Машина, тарахтя, неслась по разрушенному городу, а затем выскочила за крепостной вал и, фырча, бежала по шоссе. Шнейдер докуривал вторую сигарету. Как бросать окурок, глаза косил на меня и плавно опускал его за борт кузова. Я делал вид, что не обращаю на него никакого внимания. Тогда он взял буханку хлеба, понюхал ее и сказал: «Хороший хлеб». Я ему ответил, подбирая нужные немецкие слова: «Хлеб для человека был и всегда будет хорош!» «О, вы понимаете немецкий». Я ответил, что плохо, но понимаю. «Ты есть офицер», – наставив указательный палец в мою грудь, сказал он. «Сержант», – ответил я. Он что-то начал горячо, с азартом говорить, переходя на чистый баварский диалект, но я его почти не понимал. После каждой его фразы говорил: «Да».

За дорогу он выкурил пять сигарет и ни одного окурка не предложил докурить. Не предложил и куска хлеба.

Хлеб разгрузили, его снова тщательно считали Кельбах и Шнейдер и, сосчитав весь, сказали: «Гут». Шофер дал нам по буханке и сказал, что по второй отдаст при первой возможности, а пока хватит.

Войдя на территорию лагеря, в бараке добродушной улыбкой меня встретил человек среднего роста, плечистый, с внушительным туловищем и короткими ногами. Ноги его от голода пухли, и поэтому он с трудом передвигался. Он воевал тоже во 2 ударной, и с Новгорода нас гнали в одном строю. Я его знал еще в Новгороде. Он как опытный человек давал умные советы. Звали его Егор. В лагере называют больше по имени, а если имена встречаются одинаковые, то придумывают кличку, реже зовут по фамилии. Во всем лагере он был один, и его все знали.

Егор отличался более крупной головой, на которой была неопределенного цвета растительность, что-то среднее между рыжей и русой. Голова его как-то уверенно держалась на широких плечах и короткой шее. Глаза были глубоко посажены под выдавшийся вперед широкий лоб, откуда искрились особой голубизной. Прямой широкий нос среднего размера, скуластое широкое лицо с выпуклым высоким лбом напоминали изображение луны на детских рисунках, грубой формы. Многие говорили, что он политработник, кое-кто заверял, что особняк. Но никто не знал ни его фамилии, ни настоящего имени, ни воинской профессии. Людей располагать он к себе мог. В лагере все военнопленные, кроме провокаторов, относились к нему с уважением.

Егор поприветствовал меня и взял под руку. Глухо проговорил: «Ну, как дела, коллега?» Я подумал, какой же я тебе коллега, но промолчал. Мы медленно вошли с ним в чулан из тесовой перегородки с нарами, именуемый комнатой. Так как стоять Егору было трудно, он сразу сел. Спрашивал меня, что видел в Новгороде. Слышна ли стрельба. Я ответил, что никакой стрельбы не слышал. Разговор плохо клеился. Егору нужна была большая помощь в питании, иначе, как говорили немцы, "капут".

Он это знал, но помощи ждать было неоткуда. Поэтому он в свои 40 лет полностью положился на судьбу и ждал ее решения.

Я не мог вынести его жалкого вида и в то же время чего-то неуловимо притягивающего. У меня впервые в лагере появилась своя буханка хлеба, которую я мечтал пересушить на сухари на случай побега. Хотел и сам есть, но отдал ее Егору. Он поблагодарил меня и сказал, что в долгу не останется. С той самой буханки я над Егором взял шефство. Носил ему куски и крошки хлеба, остатки супа. Все это действовало на укрепление его подорванного организма. У него, как говорил врач Иван Иванович, суставной ревматизм и декомпенсированный порок сердца.

Егор говорил, что он заболел от нервного потрясения. В августе 1941 года на его глазах погибла вся его семья в вагоне при бомбежке: жена, дочь и два сына-подростка. Он говорил, что до самой могилы не сгладятся из его сознания эти тяжелые минуты, этого он никогда не забудет и никогда не простит. Я часто садился рядом с ним и сочувствовал его непоправимому горю.

Мы с Яшкой везде успевали, так как почти все время были на глазах коменданта Кельбаха. Стали чуть ли не постоянными грузчиками у знакомого шофера, великана, добродушного толстяка. Немцы звали его месье, военнопленные – французом. Во время поездок в Новгород и Шимск при встречах с испанцами он говорил по-испански, с итальянцами – по-итальянски, с финнами – по-фински. Знал в совершенстве немецкий, английский, французский. Говорил на литовском, латышском. Это был человек-универсал в языках. По специальности всего лишь шофер.

Частые поездки вместе нас сблизили. В кабине мы друг друга не стеснялись, он занимал своей обширной комплекцией три четверти кабины. Мне хватало одной четверти. Ездил он в неудобном согнутом положении, так как кабина полуторки ему была мала. Шофер из него был неважный, водил машину он плохо, при малейшем отказе мотора терялся и просил помощи у шоферов-немцев. Автомашины он совсем не знал, поэтому небольшие неисправности устранить не мог. Для поездок в Новгород брали трех грузчиков и немца-конвоира. В кабину автомашины он сажал, если не ехали случайные немцы, только меня. В каждой поездке он рассказывал о себе, о скитаниях почти по всему земному шару в течение четверти века. Он знал капиталистический мир во всех странах, где ему приходилось быть, и ненавидел праздных, беззаботных гуляк и повес.

Себя он относил к труженикам. Любил он Россию, ее народ по-своему, то есть как человек, лишенный права проживать на ее территории. Любовь его была в десять раз сильнее, чем любого из нас. Объехал он почти все страны мира. Родился в Тамбовской губернии. Сын крупного помещика. В 1916 году после окончания гимназии был зачислен в Петербургское юнкерское училище, а в 1917 году был эвакуирован вместе с училищем во Францию, как спаситель царской России. В Париже до 1920 года старательно готовили защитников русского Отечества. В 1920 году правительство Франции убедилось, что советская власть непоколебима, сильна, поэтому распустила все организации белогвардейцев, и Петя Мирошников, как он себя называл, 22-летним парнем с появившейся в Париже матерью с большим капиталом и двумя дядями-полковниками, протеже французского правительства, выхлопотал патент на торговлю во Франции. Они открыли три магазина в Париже и два в Милане и говорили, что дела в торговле быстро наладились. С аукциона был куплен небольшой завод, но в 1924 году подрастающая молодежь наложила запрет на все существовавшие льготы для русских эмигрантов. Торговля была ограничена, а затем запрещена. Завод, приносивший большую прибыль, заставили сдать государству с возмещением только страховой стоимости.

Молодая французская аристократия ненавидела русских эмигрантов и повсюду ущемляла все права на частную собственность. Наступало полное разорение. В конце 1924 года Петр Мирошников переехал в Англию, где прожил два года, схоронил мать. В 1926 году он переехал с дядей в Америку, американская свобода и чрезмерная вольность ему не понравились. Как он выражался, из него там мог быть хороший бандит, стоявший с обрезом на большой дороге. Он побывал во всех штатах, уехал в Китай, затем в Индокитай, Индию, где заболел тропической малярией. По совету врачей в 1930 году снова переехал в Европу. Сначала в Испанию, затем в Италию и Германию, повсюду встречал холодный прием и почти ненависть к русским. В 1934 году переехал в Чехословакию, а в 1935-м – в Югославию, где русские ни в каких правах не ущемлялись, при принятии подданства были равными гражданами страны. В Югославии снова началась торговля. Боясь вторжения немцев в страну и полного разорения, в 1937 году переехал во Францию, где купил автомашину и стал шофером такси. При взятии немцами Парижа машину у него отобрали. Немцы устроили работать слесарем в гараже при воинской части. В 1941 году перед Новым годом немецкое командование перебросило воинскую часть на Восточный фронт. На Петра Мирошникова надели форму немецкого солдата и привезли в Россию, но оружие не доверили, боясь, что убежит к русским.

Выдавал он себя за француза. Немцы звали его мосье, а чаще – комси-комса. Он мне говорил: «При первой возможности перешел бы к русским, но боюсь, что за мое прошлое и происхождение сочтут меня за шпиона и провокатора. Без суда и следствия могут расстрелять».

Действительно, положение его было безвыходным. Работать на немцев он не хотел. По его словам, он был готов совершить подвиг во имя победы русского народа. В то же время он знал железные сталинские законы. Знал, что много людей без суда и следствия уничтожено по указаниям Берии за лживые подозрения доносчиков разных мастей.

На это я не мог ему дать исчерпывающего ответа. Я знал, что расправы учиняются над людьми, побывавшими в окружении, бежавшими из плена, то есть над людьми, преданными душой и сердцем партии, Родине.

Своим людям не верили, могли ли поверить эмигранту – ясно, что нет. Об этом он и сам прекрасно знал. Поэтому он больше искал связей с лагерем, через побеги военнопленных он мог иметь связь с партизанами. Он предлагал мне организовать большую группу более надежных военнопленных для побега, которая будет обеспечена оружием и всем необходимым на первое время. Я ответил ему: «Попробую и посоветуюсь с товарищами». Об этом я рассказал Павлу Меркулову и Егору. Они почему-то считали Мирошникова провокатором и советовали мне держать с ним ухо востро.

При очередной поездке в Новгород за продуктами шофер еще издали крикнул мне по-немецки: «Иди сюда». Я подошел к нему, он посадил меня в кабину, когда тронулись, сказал: «Все-таки немцы войну проиграли. Вместо Москвы, где им дали по-русски и по заслугам, они сейчас ударились на Волгу, чтобы лишить русских основной речной магистрали и, главным образом, нефти. Хотя они во главе с Гитлером в победе еще уверены, но Волги им не видать, как ишаку своих ушей, русская армия окрепла, главное командование опомнилось от паники, промышленность поставили на военные рельсы. Сейчас русские мужики обойдутся без помощи Америки. Мне один немец-офицер говорил, что по сравнению с декабрем 1941 года мощь русской армии возросла не в один десяток раз, и он сомневается в непобедимости немецкой армии».

Приехали в Новгород. В полдень стояла 30-градусная жара. До пояса раздетые испанские солдаты передвигались группами и одиночками по сожженному и разрушенному городу. Немецкие солдаты и офицеры напыщенно ходили одетые по форме. Пьяный наш конвоир отправился в поисках шнапса, оставив нас на попечение шофера. Шоферу он пригрозил, что за каждого из нас тот отвечает головой. Мы трое были предоставлены сами себе. Ходить одним было опасно, так как могли в любую минуту задержать немцы, поэтому попросили Мирошникова сопровождать нас. Решили пройтись по чудом уцелевшей от пожара целой улице деревянных домиков. Заглянули в первые три дома, набрали художественной литературы, сочинений Горького, Толстого, Гоголя, Тургенева и так далее. Я нашел десять ученических тетрадей. Мы несли в руках по большой стопке книг и не спеша направлялись к автомашине. Шофер от нас отстал. Он встретил знакомого француза. У автомашины нас окружили испанцы. Они что-то нас спрашивали, но мы их не понимали. Обменивались мимикой, показывали на пальцах, применяли азбуку глухонемых, но разговор никак не клеился.

Томилин Иван из Архангельской области, здоровяк, при росте 1,75 метра с метровой шириной плеч, обросший темно-русой бородой, походил на матерого медведя. Хайруллин Изъят – пропорционально сложенный, ростом не уступающий ни одному норвежцу. Испанцы щупали их мускулы, измеряли рост, как будто хотели купить, и восхищались их фигурой. Разговор с нами шел на испанском и русском языках. Они знали "понимаю" и "не понимаю". Мы знали "компоренто" и "не компоренто".

Появились немцы, по-видимому, патрули. Один из них, высокий тощий с посиневшим носом, подошел к нам и на ломаном языке, вперемежку употребляя несколько русских слов с большинством немецких, спросил: «Кто вы есть?» Я ответил по-немецки, что мы военнопленные из лагеря, который расположен в 20 километрах отсюда. Приехали за хлебом. Конвоир куда-то ушел, а шофер, я показал пальцем в сторону, где его мы оставили. Немец качнул головой в знак, что верит, и сказал: «Гут». Но немцы подходили поодиночке и группами, и вокруг нас появился круг, состоявший из нескольких десятков испанцев и немцев.

Один немец-эсэсовец, атлетически сложенный, предложил Ивану Томилину побороться. Я перевел слова эсэсовца. Иван смерил его взглядом и сказал: «Не буду». «Попробуй, Иван, – сказал я, – ты ничего не теряешь». «Но я никогда в жизни не боролся», – возразил Томилин. Яшка тоже советовал принять вызов. Иван еще раз смерил немца взглядом и подошел к нему. Он в знак согласия подал немцу руку, но тот по ней ударил, прорычав под общий смех присутствующих: «Русская свинья, как ты смеешь подавать руку победителю-арийцу». Испанцы поняли намерение Ивана, но не поняли слов немца, зааплодировали. Окружающие немцы захохотали. Немец подскочил к Ивану, как сорвавшийся с цепи пес, схватил его за руки и подставил ногу, намереваясь с силой толкнуть и бросить на землю. Томилин стоял, как глубоко вкопанный столб, и в недоумении смотрел на разъяренного противника. Затем схватил его за руки у предплечья, поднял на полную длину своих рук и отбросил от себя со страшной силой. Немец, как подбитый зверь, упал на землю. Испанцы и немцы зааплодировали Ивану. Побитый немец медленно поднялся на ноги, вытащил из кармана парабеллум и выстрелил в противника. Вовремя подоспевший юркий небольшого роста испанец ударил немца по руке. Пуля прошла над головой Томилина, зацепив пилотку. Немец сделал еще попытку выстрелить, но его плотным кольцом окружили испанцы.

На шум прибежал наш шофер. Он говорил с немцами и испанцами. Немцы его начали оскорблять, называя глупым французом, требовали отвести всех нас троих в комендатуру или немецкий штаб, где нас ждала расправа. Появились два немецких офицера и один испанский.

На наше счастье следом за ними пришел наш конвоир. Он был сильно пьян. Спормежду немцами и испанцами разгорался. Конвоир причины спора не знал, но ему, по-видимому, подсказало чутье, что спорят из-за нас. Он поприветствовал офицеров, а затем сказал, что он за нас отвечает головой, так как должен сдать коменданту лагеря. «Если они вам нужны, поедемте в лагерь, и комендант вам их с удовольствием отдаст, потому что этих свиней у нас еще, слава богу, хватает».

Невдалеке от нас упал тяжелый артснаряд, разорвался, осколки с воем пронеслись над головами. Немцы и испанцы, как по команде, легли. Мы все четверо стояли и в душе радовались, пусть летели бы на нас тысячи снарядов, пусть и мы бы погибли, но и немцы тоже несдобровали бы. Следом полетели десятки снарядов, но не на нас, а перенося огонь на станцию, на немецкие склады. Немцы и испанцы разбежались в разные стороны.

Наш конвоир спешил, нервничал, кричал, но машина как назло не заводилась. Мы трое по очереди крутили заводной ручкой. Мотор был мертв, даже не делал ни одной схватки на завод. Конвоир подошел к Петру Мирошникову и, злобно сплюнув, выругался: «Эх, ты, мосье, большой, а дурак. Проверь зажигание».

Я открыл капот, проверил – искра была. Накачал ручным насосом в карбюратор бензина, так как он был пуст, и первым же рывком заводной ручки завел мотор, он затарахтел, пуская клубы черного дыма из выхлопной трубы. Мы без всякой команды сели и медленно поехали. Я снова сидел в кабине.

Мирошников по дороге передал мне наш русский семизарядный наган и две пачки патронов. Сказал: «Живо бери, в лагере припрячь – пригодится. Немцы скоро побегут. Сегодня я слышал очень интересный разговор в скандале между немцами и испанцами из-за этого дурака Ивана».

Я возразил: «Причем тут Иван?» «Да что он, с ума сошел, разве можно бороться с рьяными фашистами, считающими себя победителями всего мира. Вы знаете, чем бы это могло кончиться для всех вас?» «Предполагаю», – сказал я. «Нет, друг, здесь без всякого предположения перестреляли бы всех и на этом конец. Никого бы не стала даже интересовать смерть всех трех пленных и одного француза-шофера».

Он хотел сказать что-то поучительное, но я его перебил: «Что вы слышали?» «Когда я подошел, немцы и испанцы ругались. Испанцы говорили немцам, что они не правы, и объяснили мне, что шла борьба между пленным и немцем. При этом по желанию немца. Немец, нарушая все правила, выстрелил в своего победителя и чисто случайно не убил. Я стал невольным переводчиком с испанского на немецкий и обратно. Испанцы немцам говорили, что немцы просто бахвалы и зазнаи. Что надо медведя убить, а потом делить и бахвалиться. Русские еще вам покажут, где раки зимуют. Праздник победы будут справлять русские. Ваши жены и матери по вам будут служить панихиду, в том числе и испанский офицер был на стороне своих солдат. Я старался не разжигать страстей. Поэтому не переводил колкостей. Немцы испанцам говорили, что они трусы, а не вояки, одним своим видом напоминают русских ворон. Грозились при первой возможности расправиться, как повар с картошкой».

Мирошников говорил, что он очень сильно боялся за нас.

Мы ехали медленно, автомашина еле тянула себя, из выхлопной трубы часто раздавались сильные выстрелы неотработанного газа. Один цилиндр не работал. Как шоферы говорят, мотор троил. Я Мирошникову сказал, что вряд ли мы доедем, надо что-то делать. Он ответил, что это не первый раз – почихает и прочихается.

«Я плохо разбираюсь в этом изобретении, облегчающем в первую очередь труд лошади и человека. Не кажется ли тебе, что современное техническое развитие еще рановато для человечества». «Почему?» – спросил я. «Да потому, что человек, как и десять-двадцать веков назад, кровожаден, слишком воинственен. Презирает, ненавидит своего же брата и собрата – человека. Немцы считались и считаются культурной нацией, если бы была у них власть и сила на управление всем земным шаром, то целые нации были бы полностью истреблены, в том числе уничтожение грозило бы и всем славянам. Но как немцы ни бахвалятся своей победой, народы мира не допустят этой победы. Они оккупировали Францию, но французский народ ими не побежден. Он не стоял и не встанет на колени перед немцами. Немцы вынуждены держать во Франции войска для наведения внутреннего порядка. Французские патриоты бьют немцев везде. То же самое в Югославии, Болгарии, Албании. Большое партизанское движение в оккупированных областях СССР. При современном развитии умственной способности человека воевать еще надо было временами Суворова, Кутузова, Наполеона. Настанет время полной умственной развитости человека. Тогда человек человека убивать не будет. Он будет лучший друг и помощник независимо от национальности и расы. Вот тогда сбудутся учения Маркса и Энгельса о бесклассовом коммунистическом обществе. Трудно поверить, доживет ли человечество до того времени при современном техническом развитии, направленном на уничтожение человека. Сейчас люди на пороге освоения энергии атома. Пройдет немного времени, и у них в руках окажется колоссальная энергия расщепленного ядра атома. Эта колоссальная энергия тоже будут направлена на завоевание и разрушение. В результате может наступить критический момент для уничтожения не только человечества, но и всего живого на Земле».

«И тогда что», – перебил я его. «Ясно что, – кисло улыбнулся он. – Грешной Земле всю историю появления органической жизни и развития всего живого, в том числе и человека, придется начинать снова». «Но ведь изобретается все человеком, значит человек достаточно умный», – сказал я.

Он внимательно смотрел на неровности дороги, регулируя ход еле тарахтевшей и тянувшей себя полуторки. В кабине сидеть было почти невозможно, от дыма горелого масла слезились глаза.

На мое замечание он не спеша ответил: «На земном шаре очень много умных людей с большими способностями. Надо сказать, все люди умные, ясно, исключая дураков и слаборазвитых. В определенных условиях из кого бы из нас не могло быть ученого или хорошего рационализатора. Но есть, родятся, как говорят, наделенные разумом самой природой. В народе таких людей зовут фанатиками, чаще чудаками. Таким был русский учитель Циолковский, француз Лавуазье, да мало ли их на белом свете. Стремление ученого мира – преобразовать нашу планету, сделать во всем изобилие. Труд человека из непосильного, изнуряющего сделать радостным, праздничным. Беда в том, что учеными руководят правительства той или иной страны, направляя их знания по определенному руслу.

Как правило, пока одни человеческие умы направлены на порабощение других народов, другие, как в Советском Союзе, на оборону и изгнание врага за пределы родины. Нельзя всех немцев отнести к фашистам. Среди них есть немало честных людей, и воюют они только потому, что их заставляют. Изобретают оружие, делают оружие, потому что это их работа и кусок хлеба. Но большинство из них поверило, как в святыню, в мировое господство и единственную чистую немецкую расу, которая создана самим богом для мирового господства. Они превратились в деспотов и палачей. Среди них я знаю когда-то умных ученых, подававших надежды на большие успехи, сейчас они облачены в офицерские и генеральские мундиры. Забыли даже свое человеческое обличие. Превратились в кровожадных тигров и пантер».

В кабине дышать стало нечем, несмотря на открытые дверные стекла. Жар и чад от горевшего масла в перегревшемся моторе проходил через кабину. Автомашина без ведома шофера остановилась, так как мотор сильно перегрелся. Я выскочил наружу и открыл капот. Из горловины картера валил клубом дым, как из паровозной трубы, а из горловины радиатора, я не успел повернуть пробку, как вышибло ее из моих рук, повалил пар. К счастью, не обожгло ни лица, ни рук.

Наш конвоир сидел в кузове, смотрел бессмысленным взглядом выцветших глаз то на меня, то на пар и дым и кричал во все горло: «Мосье, ты круглый дурак», чередуя слова с вульгарными немецкими ругательствами.

Мирошников вылез из машины, невнятно огрызнулся конвоиру и подошел ко мне. Конвоир кричал и ругался, но Мирошников показал ему увесистый кулак и спокойно сказал: «Ты замолчишь или нет?» На конвоира это подействовало, он плотно прижал винтовку к своему телу, перестал возмущаться. Мирошников спросил меня: «Ну, что будем делать?» Я ответил: «Первое – нужно найти воды и залить ее в радиатор, второе – проверить уровень масла в картере и долить, третье – отрегулировать зажигание и найти причину неработы одного цилиндра. Воду и масло берите вы на себя, а остальное попробую впервые в жизни я».

Мирошников принес воды и залил. Автола у него была полная жестяная банка – долил до уровня. Я не знаю, может быть и у меня бы получилось, но остановился любопытный русский военнопленный шофер, в течение пяти минут отрегулировал зажигание, устранил все неисправности мотора и завел. До лагеря мы доехали без всяких приключений. Разгрузили хлеб.

Я, рискуя жизнью, понес в лагерь наган и патроны. На посту стоял Ян Миллер. Эстонец по-русски говорил слабо, но все обиходные слова знал. Он никогда никого не подозревал и никого не обыскивал. При входе в лагерь настроение у него всегда было веселое, так как при встрече и разговоре с немцем, русским или эстонцем лицо его расплывалось в равнодушной улыбке. Долг часового он исполнял строго. Безропотно подчинялся начальству, то есть был службист.

Наган и патроны я тщательно завернул тряпками толстым слоем и зарыл в землю в кухонном сарае. Не успел еще выровнять и замаскировать поверхность почвы, в кухонный сарай вошел фельдфебель комвзвода патрульной охраны пленных на работе и в пути следования. Он считал себя чистым арийцем, но, судя по фамилии, был славянского происхождения. Внешний вид его тоже напоминал больше поляка, чем немца. Звали его Гельмут Комаровский. Его сопровождал комендант Кельбах. Он внимательно, уже не в первый раз, осмотрел кухонный сарай и его примитивное оборудование. Щелкнул фотоаппаратом. Запечатлел на пленку непобеленные закопченные котлы и печи, на фоне которых и я попал в объектив. Комендант лагеря Кельбах показал на меня взглядом Комаровскому и сказал: «Пригнали его в лагерь всего обмотанного бинтами, грязного, худого. Я думал, более суток не проживет. Внимательнее посмотри, выглядит слишком бледновато, но выздоровел, раны заросли и, главное, бодр. А еще эти свиньи жалуются, что в лагере плохо. На днях в одном из выкопанных котлованов сделали баню, завтра пустим в эксплуатацию. Привезли из Бельгии солдатское обмундирование, шинели, солдатские костюмы и даже белье. Приказано все выдать этим грязнулям и оборванцам. Я бы лично не дал, но приказ есть приказ, и надо его выполнять».

«Простите, что я вас перебил, – сказал Комаровский, – но с чем это все связано, то уничтожали целые лагеря, например, в Луге было 25 тысяч человек, осталось не более тысячи, и это повсюду. Я здесь уже в пятом концлагере. Во всех лагерях все построено было, чтобы все умирали, и вдруг перемена».

Кельбах не нашелся сразу, что ответить, подумал и сказал: «Мне кажется, это только для прифронтовых лагерей предложено улучшить условия. Сюда русская разведка проникает, а правительство коммунистов шумит на весь мир, что мы палачи. Кроме того, уничтожают всех немцев, попавших в плен. Войны без плена не бывает, поэтому и немцев немало в плену в России. Самое главное, в случае побега всегда по бельгийской форме можно узнать, что это военнопленный. А без формы иногда трудно доказать, из лагеря он убежал или от коммунистов сбежал, сдался в плен».

Разговор их прервал вошедший в кухонный сарай переводчик Юзеф Выхос. Он поприветствовал обоих немцев словами «Хайль Гитлер». Затем попросил разрешения уйти из лагеря на допрос в полицию. Я понял, что Выхос обслуживает в роли переводчика и полицию. Выход из лагеря Кельбах ему разрешил и дал пропуск. Юзеф Выхос ушел, и интересный разговор между двумя немцами прекратился.

Комаровский попросил Кельбаха вывести меня из лагеря, а для какой цели, я не понял. Комаровский, путая русские слова с немецкими в предложениях, сказал мне: «Пойдешь со мной». Я подумал, что берет он меня на работу на кухню или на погрузку и разгрузку.

Мы вышли из лагеря, на посту все еще стоял Ян Миллер. Он за безделушки и хлеб подменял многих эстонцев. От лагеря пошли в противоположном направлении от деревни Борки. Миновали совхозную баню, где я помогал банщику два раза накачать воды ручным насосом, затем подошли к железнодорожному зданию, окрашенному в желтый цвет. Все окна были выбиты, однако на дверях висели здоровенные замки.

Комаровский шел чуть впереди. Его объемистая фигура рабочего происхождения чуть покачивалась. Шагал он легко, ногу при каждом шаге ставил осторожно, как бы боясь споткнуться. Во всей его фигуре чувствовалась физическая сила. Лицо было изрыто густой сложной сетью ранних морщин. Длинные жилистые руки при ходьбе висели, как плети. Солдатского в нем не было ничего.

Мы вошли на полотно железной дороги и направились к разрушенному железнодорожному мосту через реку Веронда. За рекой и мостом был виден сплошной лес. С большой нежностью смотрел я туда и думал: «Как бы хорошо быть сейчас в лесу, свободным, по принципу: «Закон – тайга, прокурор – медведь». Комаровский прочитал мои мысли или по выражению лица определил, а может, по моему жалкому виду и спросил: «Мечтаешь о свободе?» Я ответил по-немецки: «Нет на свете живого создания, которое не любило бы свободу».

Мы с ним свободно говорили на все темы, так как он знал много русских слов, в свою очередь, в моей голове прочно держалось до 500 немецких слов. Ежедневно я прислушивался к разговорной немецкой речи, и запас слов в памяти пополнялся с каждым днем. Сначала мы с ним говорили об окружающем – о поле, железной дороге, лесе. Он подбирал нужные русские слова, а я немецкие, и у нас получалось очень легко.

Не доходя до моста 100 метров, Комаровский остановился и сказал: «Дальше нельзя ходить». Несколько помолчав, спросил: «Как думаешь, кто победит в войне?» Я не ожидал такого прямого вопроса, поэтому, не задумываясь, сказал: «Не знаю».

«Вот ты согласился бы пойти добровольно в немецкую армию и воевать против своих?» – снова спросил Комаровский. Я ответил: «Нет!» «А почему?» – последовал вопрос. «Я не хочу убивать своего отца и братьев». «У тебя на войне отец и братья?» – спросил Комаровский. «Да, – ответил я. – Три брата, отец, два зятя, два племянника и пятнадцать двоюродных братьев на войне». «О, ты богат, – ответил Комаровский, улыбаясь, – а все-таки, почему не хочешь вступить в немецкую армию? В войне на территории России участвуют более 30 миллионов человек. Поэтому со своей родней ты не встретишься. Такие случаи исключены по теории вероятности».

Подбирая нужные слова, я ответил: «Любой русский, будь он из Перми, Омска, Владивостока, он мне свой – друг и брат. У нас с ним один язык, одни нравы и одни обычаи».

Я еще хотел сказать, но Комаровский меня перебил: «Если ты не хочешь воевать с русскими, тебя могут направить по желанию в Индонезию, Францию, Югославию, где ты заменишь немецкого солдата». «Никогда в жизни, пусть я лучше умру, но не вступлю в немецкую армию». Я показал рукой на хорошо видимые кресты на лагерном кладбище. В горле у меня пересохло, и я выдавил из себя: «За что более двух тысяч человек умерщвлены в течение зимы? Что плохого вам эти люди сделали? У них у всех семьи: отцы, матери, жены, ребятишки. По ним по всем льются слезы».

Комаровский снова меня перебил: «А если немецкая армия победит Россию и воевать будет с Америкой, тогда вступил бы в немецкую армию?» Я ему ответил, что если немцы победят – тогда видно будет. «Ты не уверен в победе немецкой армии?» – спросил Комаровский. «Да, я не уверен, и, несмотря на наши неудачи, русские не поддаются немцам».

«Ты слишком откровенен. Я тебе плохого не желаю, но будь осторожен. При немцах держи язык на привязи. Иначе такие разговоры кончаются плохо».

Я почувствовал прилив крови к лицу и, несколько волнуясь, сказал: «Вы же меня сами вызвали на откровенный разговор». Комаровский улыбнулся и сказал: «Спасибо за откровенность».

Мы медленно возвращались в лагерь, говорили уже только с целью изучения языка. Зачем он меня водил целых три часа, что он от меня хотел, я не знаю. Когда подошли к лагерю, он на прощание подал мне руку.

Глава двадцатая

Красиво июньское утро на древней новгородской земле. Деревья одеты в светло-зеленый молодой убор. Вся поверхность земли покрыта ярко-зеленым покрывалом. Везде цветы: синие, белые, голубые, красные. Яркие, бледные, обыкновенные. Природа наделила их всеми цветами радуги в различных сочетаниях. Воздух наполнен щебетанием птиц и соловьиными трелями. Все жило, все радовалось. Органы обоняния ловили запахи тонких ароматов цветов и меда. Несмотря на истощение и вечно пустой желудок, сердце наполнялось необъяснимой радостью. Хотелось, как птице, быть свободным, летать в поднебесье, искать необъяснимый мир счастья и любви. Это утро сохранилось в моей памяти. Ночь я спал в кухонном сарае. С 3 часов кипятил воду, начиная с 6-ти через каждые десять минут выходил из кухонного сарая и ждал Комаровского.

Я ждал от него чего-то таинственного, помощи для побега. Мне казалось, что при вчерашней прогулке он что-то хотел мне сказать и не сказал. Я думал, что сегодня он обязательно скажет.

В 7 часов в лагерь пришли комендант Кельбах со своим помощником Шнейдером в сопровождении целого взвода немецких конвоиров. Среди них был и Комаровский. Он не только на меня, а даже в сторону, где я стоял, не взглянул.

С большой спешкой был объявлен досрочный завтрак. После короткого завтрака в стоячем положении все, кто мог чуть-чуть передвигаться, были выгнаны из барака. Пригодные к труду тут же были отправлены на дорожные работы. Больные, повара и весь обслуживающий персонал, включая переводчика и полицая, были выстроены.

В лагере остались двое: я и москвич Шилин Иван, у которого был раздавлен таз, по нему проехала немецкая автомашина. Ходить он совсем не мог и лежал без движения, ожидая смерти. Я лежал в забытьи после ночного дежурства на деревянном топчане в кухонном сарае. Топчан нам служил столом для разделки продуктов, скамейкой для сидения, а в ночное время кроватью.

Очнулся от немецких криков и ругани. Посмотрел в щель в стене. Из лагеря угоняли всех. Вблизи лагеря толпилось до сотни немцев и эстонцев, ожидая чего-то. Чтобы не обращать на себя внимания, я спрятался за печку, так как комендант Кельбах выходил из барака и внимательно осматривал территорию всего лагеря, ища чего-то. На крик офицера «Всех отправил?» он ответил, что в лагере остался только один больной с раздавленным тазом. Он лежит без движения и, по-видимому, если не сегодня, то завтра отправится на тот свет.

Послышался шум моторов автомашин. К лагерю подъехали, судя по звукам две. Моторы заглохли, и наступила тишина.

Кельбах быстро убежал с территории лагеря. Я вылез из своего убежища и подошел к дощатой стене сарая с множеством больших и маленьких сквозных щелей. Найдя удобное отверстие для глаз, я увидел две автомашины, нагруженные стоймя людьми: мужчинами, женщинами и детьми. На всех, кроме детей, были надеты наручники. Началась разгрузка живого товара с автомашин. Эстонцы помогали детям и женщинам. Немцы кричали: «Скорей, скорей». Немецкие овчарки выли, предчувствуя что-то недоброе. Но люди не спеша вылезали из кузова, в недоумении озираясь по сторонам. Большинство были цыгане. Они, как стадо баранов, сгрудились плотно в одну кучу. Из кузова вылезли, помогая друг другу, восемь русских парней в военной форме. Среди них трое были ранены – двое в ноги и у одного была на привязи рука. Они встали чуть поодаль от сгрудившихся цыган. Затарахтели моторы, и автомашины, медленно разворачиваясь, обдавая пылью и газом всех стоявших, ушли в направлении деревни Борки.

Всех привезенных в окружении немцев и эстонцев погнали к объемистому котловану. Я перешел к другой стене кухонного сарая, отыскивая удобную щель для глаз. Котлован был вырыт рядом с лагерной стеной из трех рядов колючей проволоки и не более 4 метров от кухонного сарая. От противоположного края котлована до колючей проволоки полукольцом плотно стояли немцы. Восемнадцать эстонцев были выстроены параллельно краю котлована шеренгой по одному в 8-10 метрах, держа наперевес винтовки, как бы готовясь в атаку. Подгоняемая толпа цыган была остановлена в 20 метрах от котлована, только русские военные, поддерживая раненых товарищей, подошли вплотную к котловану, остановились на краю и повернулись лицом к палачам. Дальше путь был прегражден навечно. Двое раненых в ноги, охватив шеи товарищей, висели на них. Эстонец Клехлер, отменно владевший русским и немецким языками, выступая в роли переводчика, крикнул повернуться спиной.

В ответ послышалось: «Стреляйте, палачи. Прощай, Россия, прощай, Москва. От расплаты вы не уйдете».

Время шло томительно медленно. Стоявшие на краю котлована после выкриков запели "Варяга", но, не окончив первого куплета, раздалась команда: «Пли».

Нечеткий протяжный залп из 18 винтовок, и пять человек упало, двое остались лежать на краю, трое свалились в котлован. Еще залп, и упали остальные трое. Только после двух залпов цыгане поняли, куда их привезли, и подняли страшный, дикий разноголосый рев, оглашая окрестности на несколько километров.

Это зрелище было настолько потрясающим, что в первую минуту немцы и эстонцы стояли, как под гипнозом. Эстонец Ян Миллер бросил винтовку, протиснулся сквозь ряды немцев, заткнул пальцами уши, усердно работая на первый взгляд длинными непослушными ногами, быстро побежал по направлению к дому, где жила охрана, в одно мгновение скрылся там. Немецкий подполковник выхватил пистолет и хотел выстрелить в убегающего Яна, но вовремя подоспевший начальник охраны, эстонец, что-то крикнул, а затем с улыбкой что-то сказал. Подполковник тоже улыбнулся. Пистолет вложил в кобуру и приказал бросить тела в котлован и вести следующую партию.

Добровольно вышли и встали на край ямы мужчины-цыгане, более 20 человек разных возрастов, среди них стояли две молодые цыганки.

Душераздирающий рев цыганок и детей не стихал, набирая новые обороты, усиливался. Снова послышался бас Клехлера повернуться спиной к стреляющим. Вместо исполнения команды от цыган послышались проклятия в адрес немцев на русском и цыганском языках. Из-за криков и воя цыганят и цыганок голоса начальника охраны не было слышно. Поэтому он махнул рукой, и раздался залп. После каждого залпа часть цыган падала, а многие оставались стоять, и лишь после пятого упали и свалились в котлован последние два цыгана.

У стреляющих эстонцев дрожали не только руки, но и ноги. Цыганки и дети не подходили добровольно к котловану. Немцы их хватали и тащили, они сопротивлялись, кусались и царапались, хватались цепкими руками за одежду немцев. Все сопровождалось неописуемым визгом и ревом.

Притащенные к краю котлована дети и женщины бежали обратно за немцами. Эстонцы стрелять были не способны и почти в упор не попадали, мазали. Офицеры нервничали. Эстонцы были удалены немцами или сами, не выдержав, ушли и встали в полукольцо заграждения позади немцев. Озверевшие немецкие офицеры во главе с подполковником и трое солдат хватали цыганок и цыганят, тащили к котловану, живыми кидали на трупы мужей, сыновей, отцов и братьев и из автоматов расстреливали уже в котловане.

Маленькая черноглазая кудрявая девочка в возрасте 2,5-3 лет, понимая своим детским умом творившееся, крепко схватила маленькими ручонками, по-видимому, братишку, чуть больше ее. Они вместе подошли к подполковнику, понимая, что он начальник, и схватили ручонками за брюки. Подполковник сначала брезгливо отвернулся, затем начищенным до зеркального блеска сапогом пнул безвинных детишек, которые с криком упали. Длинный сутулый солдат с лицом гориллы схватил обоих, мальчика и девочку, за воротники платья и рубашки, поднял их и на вытянутых руках донес до котлована, бросил на тела отца и матери. Следовавший за ними подполковник из пистолета пристрелил обоих.

Это зрелище потрясающе действовало не только на меня, но и на эстонцев и немцев. Многие солдаты, несмотря на окрики офицеров, затыкали уши и отворачивались.

Вот подтащили к котловану последнюю старуху-цыганку, у нее с перепугу от нервного потрясения отнялись ноги, ее положили на край котлована. Она молча лежала на сырой земле, черными пронизывающими глазами смотрела на немцев. Раздалась автоматная очередь, старуха вытянула вперед руки, как бы собираясь встать, затем вытянула ноги. Два немца тяжелыми коваными сапогами столкнули ее тело в котлован.

Отбой – работа окончена. Немцы и эстонцы как по команде вытащили портсигары и закурили. Слышался сдержанный тихий разговор на немецком и эстонском языках.

«Почему они не расходятся», – думал я. Значит, ждут еще кого-нибудь. Но вот в руках эстонцев и немцев появились лопаты, в котлован повалилась земля, навечно прикрывая трупы. В течение половины часа усердно работали лопатами 20 человек, а затем все ушли.

Наступила гнетущая тишина с запахом крови и порохового дыма. Опасаться было некого, стоял на посту у лагеря один часовой.

Я вышел из кухонного сарая и подошел к будке часового, которого от меня отделяла трехрядная колючая проволока. На посту стоял молодой эстонец Лехтмец. Он отлично говорил по-русски, пел русские песни и прекрасно играл на губной гармошке.

Он стоял ко мне спиной, о чем-то глубоко задумавшись. Я тихонько поприветствовал его. Он вздрогнул всем телом и повернулся ко мне лицом. «Ох, как напугал», – проговорил он медленно. Затем уже более резким голосом спросил: «Как вы здесь оказались, ведь сегодня утром всех увели из лагеря?» Я ответил, ночь дежурил, а утром уснул и ничего не слышал, когда всех угоняли. Он снова спросил меня: «Вы все видели? Как это ужасно».

Я утвердительно ответил и спросил: «За какие грехи такие муки?» Он глубоко вздохнул, ответил: «Все это ужасно, а за что стреляли – не знаю. Якобы цыгане перерубили телефонный кабель, соединяющий чуть ли не с Берлином».

Он разрешил мне выйти из лагеря, угостил сигаретой. Я подошел к котловану, все трупы были засыпаны тонким слоем земли, из-под которой местами были видны части одежды. Там, где люди ожидали вызова на казнь, я подобрал два шелковых кисета с самосадом и вернулся обратно в лагерь. На сердце у меня была тоска. Перед глазами стояли то русские солдаты, то цыгане, принявшие смерть как должное. С воспоминаниями о женщинах и детях появлялась головная боль, и учащенно билось сердце.

В лагерь первыми вернулись переводчик Юзеф Выхос, обер кох Гришка с братом Яшкой, Митя Мельников, врач Иван Иванович и комендант Иван Тимин. Следом за ними пришли и все больные. Все были потрясены и с усталым видом. Митя Мельников спросил меня: «Ты остался здесь?» «Да». «Ты все видел?» Я утвердительно кивнул головой.

«Мы видели, как их везли на машинах. Среди них было много женщин и детей. Нас загнали в гараж, и, чтобы ничего не было слышно, завели трактор. Трактор тарахтит и сейчас».

В лагерь раньше обычного пригнали с работы две группы военнопленных – человек 50. Привезли на лошади лопаты. Работа закипела под однообразные крики немцев и эстонцев. Они как бы спешили спрятать свои злодеяния от ярко светившего июньского солнца, от ветра, облаков и глаз людей.

Я тоже кидал рыхлую землю в котлован, не ощущая в руках лопаты. Земля в котловане, как при землетрясении, то поднималась, то опускалась. Среди растерзанных жертв многие были, по-видимому, живые, но тяжелораненые, а сейчас задыхались под толстым слоем земли. Люди с ужасом смотрели на дышавшую могилу. Котлован с погребенными людьми сравнялся с поверхностью земли, затем появилась конусообразная как бы дышавшая живая горка. Работа закончена. Люди шли в лагерь в глубокой задумчивости и трауре.

Глава двадцать первая

День сменялся ночью, снова наступал день. Для сытых время шло неудержимо быстро, для голодных – медленно. На ход времени ни грозная война, ни палачи-немцы никакого влияния не оказывали. Оно отсчитывало короткие секунды, которые набирали минуты, часы и сутки. Земля с одинаковой скоростью кружилась вокруг своей оси и вокруг Солнца, не обращая внимания на кровопролития.

Лагерь жил своей нелегкой, подневольной, голодной жизнью. Летнее солнце, сама природа поддерживала и подбадривала изнуренных людей. Бытовые условия в лагере сменились в лучшую сторону. В бараке стали производить частые дезинфекции, заработала подземная баня.

Половина военнопленных была одета в бельгийскую армейскую форму. Вторая половина носила русские армейские гимнастерки и брюки. Все бараки и дома поблизости лагеря и в Борках были заполнены немецкими солдатами. Настроение у немцев было приподнятое. Они целыми днями небольшими группами ходили по территории лагеря. Охотно делились с военнопленными своими мнениями о скорой победе. Многие из них на события смотрели близоруко. Тупо верили геббельсовской пропаганде. Думали, что если 2 ударная армия разбита и частично пленена, то и войне конец.

Вечером в лагерь пришла большая группа пьяных немецких солдат. Их сопровождал помощник коменданта Шнейдер, который больше походил на испанца, чем на немца. Солдаты вошли в барак.

Военнопленные, хорошо знавшие вкус березовых палок, попрятались в своих норах. Солдаты чувствовали себя не гостями, а хозяевами. Они заходили за дощатые перегородки и садились на нары, не брезгуя и не боясь паразитов из мира насекомых.

Начался мирный разговор с использованием жестов глухонемых. Немцы не скупились на комплименты в адрес русских солдат. Говорили, что с победой в России вместе с русскими солдатами поедут в Америку. «Америку победить проще, чем русских, – бахвалился здоровяк-эсэсовец. – После победы над Россией через три месяца немцы будут завоевателями всего мира».

Немцы угощали военнопленных сигаретами, раздавали хлеб и галеты, некоторые счастливчики попробовали вкус шнапса. Разговор по душам длился недолго, в коридоре послышалась речь офицеров. Недовольные солдаты быстро покинули барак и территорию лагеря.

Жизнь в окопах, русская зима и близкая смерть заставили и научили уважать противника. Многие из солдат понимали, что молниеносная война проиграна, и думали: судьба может сыграть непредвиденное. Первый вариант – самый лучший – ранен, нетяжело, без последствий. Второй – смерть. Третий – остаться по окончанию войны живым, здоровым и ни разу не раненным – для передовых войск исключен. Этот вариант приемлем для тыловых крыс, а упоминать их нет надобности.

Следом за солдатами в лагерь пришла группа офицеров в 15 человек. Они медленно обходили лагерь, осматривая, как в музее, каждую комнату. Щелкали затворами фотоаппаратов. Заставляли вставать и позировать отдельных истощенных людей, держать в руках котелки из артиллерийских гильз.

Один франтоватый молоденький офицер подозвал к себе Аристова Степана и на чистом русском языке сказал, протягивая ему флакон с красноватой жидкостью: «Храброму русскому солдату дарю, выпей со своими друзьями, это спиртовая настойка».

Степан с улыбкой принял и поблагодарил немца. Второй немецкий офицер дал ему целую пачку крепких французских сигарет. Невольная мысль пронеслась в голове у каждого – почему дарят именно Степану, и каждый обратил на него внимание, как бы увидел его впервые. Стройный высокий Степан выглядел отлично. Правильной формы голова была наголо острижена. Лицо с большими серыми глазами и красивыми скулами притягивало к себе. Во всем его богатырском теле чувствовалась красота и сила. Его рваная майка и летние красноармейские брюки как-то особенно гармонировали этой красоте.

Плюгавый, тонкий, как жердь, с вытянутой мордой, как у овчарки, немецкий офицер походил на урода в сравнении со Степаном. Несмотря на оригинальность, подогнанность одежды и заботы современной косметики.

Офицеры внимательно разглядывали попавших в поле зрения военнопленных и тут же, обмениваясь мнениями, делали выводы. Про одних говорили "гут солдат", про других – "шлехт", то есть плохой солдат. Особенно за ними увивался комендант-полицай Иван Тимин. Несмотря на его заигрывающие жесты и подхалимажные трюки, рекомендации помощника коменданта Шнейдера, ни один из офицеров не обратил на него внимания. Его как будто не замечали, что обидело не только Ивана Тимина, но и повара Гришку.

Один из офицеров подошел к Морозову Саше, рядом с ним стояли я, Меркулов Павел и Егор. Егор хотел сбежать, но Меркулов вовремя ухватил его за рукав и заставил стоять на месте.

Офицер показал пальцем на Морозова и спросил: «Где воевал?» Меркулов ответил за Морозова: «Нигде. Из вагона сразу в плен». Коротко рассказал офицеру, что в июле 1941 года везли в пополнение и целым эшелоном привезли на оккупированную территорию. Из вагона выгрузились и под конвоем пошли в лагерь военнопленных.

Рассказ Меркулова понравился офицеру. Он широко улыбался и сказал: «Гут, камрад». Затем он показал пальцем на меня и спросил: «А ты?»

Я ответил: «В армии Власова, который предательски завел в мешок, а затем загубил всю армию». Офицер переспросил, в какой дивизии и где держали оборону. Я сказал: «В своей дивизии, в коридоре смерти». «Ууу», – вырвалось у офицера. «Ты есть офицер?» – снова спросил он. Я ответил, что старшина, но в это время подошел обер кох Гришка с переводчиком Юзефом, увесистым кулаком стукнул мне в спину и хрипло сказал: «Забываешь свои обязанности».

Я вспомнил, что мне пора носить воду на кухню. У колодца меня ждал немец-водовоз с немецкой кухни, которому я наливал бочку воды. Он мне привозил за работу хлеба и суповых концентратов. Юзеф Выхос попросил у офицера разрешения уйти мне на работу.

Я схватил ведро на кухне, поспешил к колодцу. Немец, не дожидаясь меня, наливал в походную кухню воду. Пока я шел до колодца, кухня уже наполнилась. Я поприветствовал немецкого водовоза, он добродушно улыбнулся и, как обычно, дал мне хлеба и завернутый в бумагу суповой концентрат. Спросил меня, почему задержался. Я сказал, что лагерь полон немецкими офицерами и солдатами.

Немец искусно, с ловкостью кавалериста сел на сиденье кухни и натянул вожжи. Лошадь медленно пошла, тогда он сказал: «На днях уедут на юг. Там, говорят, жарко сейчас, не в смысле тепла, а от войны».

Наполнив ведра водой, я пошел в лагерь. Кухонные котлы были вымыты и наполнены водой. Кто-то меня подменил. Появился Яшка, он сказал, что сделал всю работу. Наносил воды и приготовил дров. Я поблагодарил Яшку, поделился с ним суповым концентратом. У кухонного сарая меня встретил Аристов Степан и предложил: «Давай выпьем за нашу дружбу!» «Что?» – переспросил я. Он показал мне стеклянный флакон с 300 граммами красноватой жидкости, подаренный немцем. Я взял флакон, раскупорил, внимательно осмотрел наружность, понюхал содержимое. Оно пахло больше ацетоном, чем спиртом. Попробовал одну каплю на язык. Сладковатая, вязкая жидкость напоминала ликер. Я заткнул флакон пробкой и сказал Степану: «Пить нельзя» – и хотел забросить флакон через колючую проволоку, на братскую могилу цыган, но Степан выхватил его у меня из рук, обругал нецензурными словами: «Пить не хочешь, ну и не бросай. Не тебе дали».

Я доказывал ему, что ради выпивки не стоит рисковать жизнью. Он открыл пробку и небольшими глотками выпил половину содержимого. Флакон заткнул пробкой, положил в карман, лукаво подмигнул мне правым глазом, что меня вывело из равновесия. Не спеша пошел в барак. Я растерянно предчувствовал что-то недоброе, смотрел ему вслед, пока он не скрылся в дверях барака.

Я хотел пойти следом за Степаном, но в проходную лагеря вошли комендант Кельбах, переводчик Юзеф Выхос и Сатанеску.

Все трое вошли в кухонный сарай. Юзеф Выхос принес килограмма два говядины. Положил мясо на разделочный стол и попросил меня сходить за обер кохом Гришкой. Я быстро сходил в барак, привел Гришку и Митю Мельникова.

Юзеф Выхос заставил Гришку жарить мясо. Я затопил печь с плитой. Сухие дрова быстро разгорелись, и плита раскалилась. Гришка нарезал мясо и положил его на чугунную сковородку без ручки. За 15 минут мясо не поджарил, а сжег. Следующую сковородку жарил Мельников и тоже пережарил. Разочарованный и изрядно подвыпивший Кельбах говорил: «Плохой повар». Сатанеску довольно улыбался. Гришка и Митя растерянно ждали приговора о разжаловании из поваров, но его не последовало.

Мясо принялся жарить сам комендант Кельбах, и у него это неплохо получилось, как у заправского повара. Сатанеску вынул из кармана бутылку шнапса. Кельбах со злобой посмотрел на меня, поэтому я постарался поскорее уйти.

Следом за мной вышли Гришка и Митя. На сердце у меня лежало что-то тяжелое, разум предчувствовал непоправимое. Я не пошел, а побежал разыскивать Степана. Нашел его играющим в карты в комнате Морозова Саши, где жила дружная семья, во всем поддерживающая друг друга. Играли в одно очко на деньги. Банковал Степан. В банке лежала куча советских денег, перемешанная с немецкими марками.

Все, играющие и болельщики, с волнением наблюдали за Шишкиным, тянувшим карту под весь банк. Степан был бледен, с горящими глазами, с лица его капал пот. Руки его временами вздрагивали. Все считали, что это от переживания о банке.

Шишкин вытянул две карты и объявил о переборе. Банк был взят Степаном. Проигранное Шишкин не выставлял, но и Степан с него не требовал. Ему выигрыш был безразличен. Он дрожащей рукой хватал деньги, сминал их в сжатом кулаке и совал в карман брюк. Когда все бумажные денежные знаки были сложены в скомканном виде в карман, Степан поднялся и направился к выходу. Играющие закричали, что это нечестно, выиграв и не закончив игры, уходить. Упершись глазами в пол, молчал один Шишкин. Он рад был уходу Степана, не уйди Степан, ему пришлось бы расплачиваться, а шансов на расплату не было.

Не обращая внимания на ругань и недовольные взгляды, Степан, покачиваясь, вышел в широкий зал барака, открыв рот, глубоко вдохнул и упал навзничь. Судорожно вытянул руки и ноги. Он раскрыл рот, хватал ртом воздух, пытался его вдохнуть в себя, но вдох получался свистящий, короткий, неровный, а выдоха не было совсем. Скуластое красивое лицо его сделалось мраморным, вытянулось. Нос заострился, глаза провалились в глазницы черепа. Он был в бессознательном состоянии. Я пытался его поднять и привести в сознание, но мне ни того, ни другого не удалось.

Я вбежал в комнату к ребятам, где играл Степан, там шел спор с выкрикиванием всевозможных ругательств.

На мое объявление, что Степан умирает, никто не обратил внимание. Только кто-то из темного угла нар проговорил: «Очередная авантюра». Я не выдержал, схватил за шкирку сидящего ко мне спиной Темлякова Павла, поставил его на ноги и крикнул: «Беги, сука, за врачом».

Все повскакивали на ноги, а Темляков убежал за Иваном Ивановичем. Тот не заставил себя долго ждать. Быстро пришел, протиснулся сквозь кольцо обступивших умирающего Степана ребят. Нащупал пульс и спросил, что с ним. Я в двух словах пояснил, что немецкий офицер дал флакон с какой-то дрянью. Степан выпил, а последствия сами видите. На мое пояснение Иван Иванович заявил: «Помочь ничем не могу, отравление. Нужна срочная промывка желудка, а у меня для этого ничего нет».

Я с Митей Мельниковым побежал на кухню в поисках коменданта Кельбаха, но его там не было. Со слов стоявшего на посту русского эстонца Леньки мы узнали, что они десять минут назад ушли с Сатанеску в комендатуру.

Мы попросили Леньку, чтобы он отпустил нас к коменданту за разрешением вызвать врача. Он позволил сходить одному Мельникову, а мне загадочно сказал: «Я вашего брата знаю».

Пьяный комендант вместо вызова медработника в лагерь недовольный пришел сам. На наши просьбы оказать Степану медицинскую помощь ради спасения его жизни, Кельбах категорически отказался. При выходе из лагеря он выругал часового Леньку, погрозил наказать его за беспечное нерадивое стояние на посту и пьяной походкой ушел.

Мы делали Степану искусственное дыхание, разжимали ему зубы ложкой, вливали в рот воду, мыльный раствор, чтобы вызвать рвоту, но ничего из этого не получилось. Остановил нашу медицинскую помощь Иван Иванович, который через час подошел второй раз к умирающему Степану. Он как обычно тихо сказал: «Прошу, оставьте его в покое. Все ваши хлопоты напрасны. Время упущено. Сейчас и медицина бессильна». Он аккуратно по-военному повернулся и, не торопясь, пошел, реденько переставляя длинные ноги.

Наступала короткая летняя ночь, около Степана остался я один. Он со свистом дышал в одну сторону, выдоха не было. Я пытался влить ему в рот воду, накладывал на его лоб мокрые холодные тряпки. Но все мои усилия были тщетны. Утром с появлением из-за горизонта половины небесного светила тело Степана вытянулось, дыхание прекратилось. Я невольно прошептал: «Прости, Степан, за мою беспомощность, помочь тебе я ничем не мог».

Я вышел из барака, на посту стоял эстонец Клехлер. Этот добродушный здоровяк очень мило относился ко всем. Прижавшись к стене кухонного сарая, стоял Митя Мельников и о чем-то тихо рассказывал Клехлеру.

Увидев меня, Клехлер крикнул: «Поди сюда». Я подошел к колючей проволоке. По моему лицу Клехлер, по-видимому, прочитал и спросил: «Умер?» Я ответил: «Да». Клехлер снял головной убор и тихо проговорил: «Вечная память. Хороший был парень».

Июньское солнце, казалось, неподвижно стояло на небе. Своими живительными лучами грело все живое и мертвое. Чистое безоблачное небо стеклянным куполом висело над грешной землей.

Смерть Степана я тяжело переживал, она потрясла меня. Мне казалось, я меньше переживал, когда шел на расстрел. В забытьи стоял в кухонном сарае, спрятавшись от палящего солнца. Очнулся как после сна от голоса переводчика Юзефа Выхоса: «Чем занимаетесь, молодой человек? Что нового в вашей жизни? Почему не работаете?»

Его наивные вопросы заставили меня вздрогнуть всем телом и задели мое самолюбие. Я со злостью ответил: «Какое твое дело? Пойди к своему шефу и доложи. Это тебе не впервые». Мой тон и слова ошеломили его. Он смотрел на меня большими еврейскими глазами и подбирал слова для ответа. Затем медленно сказал: «Обер кох доложит о твоем поведении господину коменданту, а после посмотрим, как ты будешь выглядеть». Я ему ответил, пусть доложит самому фюреру, мне безразлично. Он с ненавистью посмотрел мне в глаза и со злобой проговорил: «Не забывай, где находишься», повернулся и ушел.

Я, расстроенный перепалкой с переводчиком и угнетенный смертью Степана, с удрученным видом вышел из кухонного сарая и встретился с Меркуловым. Павел подал мне руку и проговорил: «Не принимай близко к сердцу. Война унесет еще много жизней».

Я отпросился похоронить Степана. Мы с Меркуловым вошли в барак, тело Аристова лежало на том же месте, где он и умер. Рядом стоял его земляк и шафер Андрей. Родились и жили они в одной небольшой деревне в Рязанской области. Андрей что-товполголоса говорил мертвому Степану, не то молитву, не то воспоминания, с нашим приходом замолк. От работы как больного его по моей просьбе за пачку горохового супа освободил Иван Иванович.

Похоронная команда состояла из двух человек. Братские могилы были выкопаны заранее еще живым людям. Мы попросили разрешения похоронить Степана одного. Похмельный комендант разрешил и заставил копать могилу на одного. С помощью Яшки могила была быстро выкопана. Похоронная команда положила тело Аристова на специально сделанные носилки для покойников и понесла к выкопанной яме. Сопровождали тело Меркулов Павел, Андрей, Яшка, Митя Мельников и я.

Переводчик Юзеф Выхос и обер кох Гришка провожали нас взглядом, а хоронить не пошли, боясь потерять репутацию. Тело Степана было положено на край ямы. Похоронщики хотели снять с него ботинки, гимнастерку и брюки, но по нашей просьбе все оставили на Степане. При обыске денег и документов не оказалось, кто-то обшарил карманы. Зато злополучная бутылка с остатками жидкости чуть меньше половины была вытащена из кармана. Мы нарвали травы и цветов. Дно могилы устлали зеленой травой. Сплели венки из цветов. Тело медленно уложили на дно могилы, на голову надели венок. К могиле пришли три офицера и немецкие пьяные солдаты, щелкали затворами фотоаппаратов. Среди них был и плюгавый офицер, подаривший Степану флакон с отравой. Всех их сопровождал малоразговорчивый помощник коменданта Шнейдер.

Плюгавый офицер спросил Шнейдера, кого хоронят. Шнейдер лениво пояснил: «Каждый день хороним, а сегодня один отравился какой-то гадостью». У офицера глаза заблестели особым блеском. Он спросил: «Только один отравился?» Второй офицер принял его слова за шутку, сказал: «А ты что хочешь всех сразу похоронить? Не спеши, Гельмут, они нам еще могут пригодиться в войне с Америкой».

Плюгавый офицер, держась прямо, как будто проглотив аршин, обошел кругом могилу, сфотографировал Степана со всех сторон. Ровным степенным шагом пошел от могилы, за ним проследовали офицеры и солдаты. Хотелось догнать и вцепиться зубами в его тощую шею.

Мы покрыли тело Степана толстым слоем травы, по русским обычаям землю кидали сначала руками, а затем работа закипела, и узкая могила быстро была сравнена с поверхностью земли, вырос небольшой холмик. Андрей взял флакон с остатками отравы и поклялся на могиле Степана этот флакон донести до его матери в глухую Рязанскую деревню. Трудно сказать, сумеет ли Андрей сохранить флакон в трудные минуты, а их впереди будет еще очень много. Война не кончилась, она только набирала силы.

На лагерном кладбище я был в первый раз. Стояло множество деревянных крестов, среди них маячил громадный 5-метровый. Могилы все были братскими, под каждым маленьким крестиком лежало более 10-ти человек. Земля на могилах провалилась. Маленькие деревянные кресты пошатнулись. Пожилой могильщик с провалившимися щеками и густой неряшливой бородой был похож на выходца с того света. Как бы в свое оправдание он глухим, похожим на загробный голос, заговорил: «Здесь на кладбище все могилы братские. Рылись они зимой квадратом два на два метра, глубиной до трех метров. Трупы туда ежедневно бросались и по мере заполнения засыпались метровым слоем земли со снегом. Весной, когда земля оттаяла, верхние ряды трупов оказались на поверхности, и нам пришлось изрядно поработать, дыша могильным смрадом полуразложившихся трупов. Комендант нас оставил только двоих. Зимой нас было шестеро, и мы еле успевали хоронить. Сейчас смертность стала меньше».

«Брось оправдываться, – грубо сказал Павел Меркулов. – Оправдаешься на том свете перед Богом».

Могильщик тряхнул головой, расправил плечи и проговорил: «Умирать я пока не собираюсь. Думаю еще их похоронить» – и показал на уходящих немцев.

«Вы давно в похоронной команде?» – спросил я. «С самого начала организации лагеря». «Но как же вы сумели выжить?» «Нам было легче, чем на других работах, а почему – хорошенько подумаешь и сообразишь. Сейчас мы копаем могилы хитрые, это придумал наш комендант Кельбах, шириной не более метра, глубиной до трех метров. Помещается в ряд по три человека, равно суточной смертности. Трупы при захоронении сразу же прикрываются тонким 20-30-сантиметровым слоем земли. На следующий день умершие снова ложатся и забрасываются таким же слоем земли. Отсюда могилы получаются пяти-, а то и семиэтажные».

«Куда же вы деваете одежду, снятую с умерших, и их личные вещи?» – спросил я могильщика. «Уносим на склад и сдаем коменданту верхнюю одежду. Белья с метровых не снимаем, таково распоряжение было всех комендантов, а их сменилось много. Личные вещи, а они, как правило, редко попадают, делим между собой», – ответил он.

Для меня стали ясны его загадочные слова «хорошенько подумай и сообрази». Они забирали себе при обыске мертвых их вещи, а затем меняли на все съедобное. Расчетливые немцы не хотели расставаться даже с изорванной одеждой, снимали ее с трупов, отправляли на склад, с расчетом авось пригодится кому-то из обреченных людей.

«Следовало бы справить поминки по Степану и помянуть его чем-то вкусным, – протяжным тоном проговорил Андрей, – но, сами понимаете, нечем».

Вторая половина дня и ночь для меня прошли в каком-то кошмаре. Ночью снились страшные сны, часто просыпался. Кто-то меня душил, но я не мог даже защищаться, почему-то все тело было как парализовано. Разбудил меня Гришка. Он со злостью схватил меня за ногу и грубо проговорил: «Вставай, а то снова проспишь».

Время было чуть более двух часов. На северо-востоке догорала заря, и краешком из-за горизонта показывалось солнце. Чувствовалась влажная прохлада. На посту стояли Ян Миллер и Лехтмец. Лехтмец негромко насвистывал какую-то арию и под звуки своей музыки шагал строевым шагом по проторенной часовыми тропинке от одной угловой будки до другой.

Ян Миллер сидел в будке, склонив голову, в руке его дымилась сигарета. На меня он не обратил внимания. Лехтмец, увидев меня, легонько кивнул головой.

Сухие дрова нагоняли температуру. Вода в котле сначала легонько зашипела, затем стала набирать разноголосые ноты и играла разными тембрами, пока не закипела. У котла стало приятно тепло, хотелось спать. Глаза закрывались сами, не слушаясь разума.

В кухонный сарай вбежал растерянный Митя Мельников. Его черные цыганские глаза ловили мой взгляд. Глухим басом невыспавшегося человека он сказал: «Умер Иван Тимин, наш телохранитель, полицай и русский комендант. Об этом сейчас докладывал врач Иван Иванович переводчику Юзефу Выхосу и просил доложить немецкому коменданту».

Комендант Кельбах не заставил себя ждать долго, прибыл в лагерь и на доклад Юзефа Выхоса о смерти Ивана Тимина без удивления сказал: «Надо подобрать нового полицая, но более расторопного».

Смерть его верного служителя и пса не огорчила коменданта Кельбаха, а наоборот повысила его настроение.

Когда комендант и переводчик ушли от кухонного сарая к бараку, Митя Мельников продолжил рассказ о смерти Ивана Тимина. Он, как Аристов Степан, с часа ночи дышал в одну сторону. На просьбу Ивана Ивановича пропустить к коменданту или сообщить ему, что нужна срочная медицинская помощь русскому коменданту, стоявшие на посту часовые эстонцы скомандовали: «Кругом в барак». Так и умер верный немцам пес, не получив от них грошовой медицинской помощи.

Я посмотрел в черные глаза Мити и равнодушно ответил: «Ивану Тимину умереть составило только удовольствие. Он человек сильно набожный, баптист. Там, на другом свете, его сейчас принимают видные святые и готовят для него тепленькое место. Во всяком случае, он от смерти ничего не потерял, а только выиграл».

Но дальше наш разговор прервал обер кох Гришка. «Бросай разговоры, сейчас поедешь в Новгород с моим братом Яшкой, зачем – не знаю».

В Новгород желания у меня ехать не было, поэтому я сделал кислую мину, что не ускользнуло от взгляда Галимбая. Он грубо с акцентом сказал: «Не доволен, что жрешь досыта. Будешь жаловаться – уморю голодом».

Жаловаться было некому. Однако, собравшись с мыслями, я ответил: «Хотелось бы проводить в последний путь нашего коменданта Ивана Тимина». Галимбай криво улыбнулся и сказал: «Я знаю, как ты о нем сожалеешь». Глаза его блистали злобой ко мне, он не проговорил, а крикнул: «Марш в машину, только что пришла к лагерю».

Мосье, держа в руках баранку, высунул свою большую голову в узкое открытое окно двери и добродушно улыбался, редко перекидываясь словами со стоящим на посту Ленькой. Мы с Изъятом подошли к машине и сели в кузов. Сопровождающий нас помощник коменданта Шнейдер сел в кабину, но подоспевший комендант Кельбах обругал его нецензурными словами, назвал свиньей и заставил сесть в кузов. Шнейдер нехотя влез в кузов. Злобу свою он выместил на нас с Изъятом. Изъяту ударил кулаком по спине, мне целился ударить в лицо, но я успел убрать голову, и кулак просвистел в воздухе.

Мосье, как все звали шофера Мирошникова, неуклюже вылез из кабины и вовремя пригласил меня к себе, иначе я мог недосчитаться нескольких зубов.

Спасаясь от очередного удара Шнейдера, я с быстротой акробата влетел в кабину. Удар кулаком затормозился в мощном плече Изъята. Тот сжал зубы, злобно сверкнул на Шнейдера узкими раскосыми черными глазами. Дал понять незадачливому немцу, что способен на все. Сжатый и поднятый для следующего удара кулак Шнейдера опустился и лег на кобуру с пистолетом, как бы показывая, что у него есть защита.

Сообразительный мосье рванул машину вперед, включив вторую скорость. От толчка Шнейдер вынужден был обеими руками держаться за верх кабины. Машина, провожаемая любопытными взглядами коменданта и часовых, ждавших развязки, подпрыгивая на неровностях дороги, набирала скорость.

Шофер мосье, сжав зубы, процедил: «Сейчас не посмеет пускать кулаки в ход и стращать оружием. В случае угрозы этот татарин его как собачонку выкинет из машины».

Я обернулся назад и посмотрел в заднее стекло кабины. Шнейдер стоял спокойно. Изъят на корточках стоял у борта и, как пойманный зверь, со злобой смотрел на Шнейдера, готовый в любую минуту вцепиться в его горло. Выехали на шоссе, проскочили Борки, опасность миновала. Я снова посмотрел в заднее стекло. Изъят и Шнейдер сидели спиной к кабине, и Шнейдер что-то объяснял Изъяту, пуская в ход не только непонятную для собеседника речь, но и пальцы.

«Успокоился», – сказал я Мирошникову. Петр ответил: «Вообще бы неплохо было его успокоить, но мне деваться некуда, дорога для меня всюду закрыта».

Я Мирошникову рассказал, как немец-офицер умышленно отравил Степана Аристова. Ночью умер русский комендант Иван Тимин, поэтому мне сегодня не хотелось ехать. «Неплохо было бы взглянуть на труп богоугодливого Ивана, отправившего не одну сотню своих русских мужиков и парней туда, куда следом и сам ушел».

Мосье внимательно посмотрел на меня и, глядя на дорогу, заговорил: «А ты знаешь, что Иван Тимин умер от отравления. Кто его отравил – загадка. Об этом говорили комендант и его помощник-негодяй, сидящий в кузове».

Это было для меня неожиданностью. Как удар грома пронеслась у меня мысль в голове, что это сделал Андрей. Только он мог. Вчера после похорон Степана Андрей вспоминал удары дубинкой Ивана Тимина.

Мосье ехал молча, внимательно разглядывая дорогу. У меня в голове роились мысли, все сводилось к побегу. Бежать, бежать, но как, с кем и когда. Разговоры на эту тему были со многими ребятами, но ничего конкретного не решалось. Мосье, как бы читая мои мысли, сказал: «Тебе надо бежать».

Я ответил, что одному бежать нельзя – это верная гибель. С ребятами на эту тему еще не говорил. Он согласился со мной, что одному убежать несподручно, но и большой группой тоже опасно. Сказал: «Подбирай группу хороших ребят, что от меня зависит, я вам помогу. Но советую бежать к партизанам, их сейчас много появилось, у немцев только и разговоров, что о них. Они их боятся как чумы. На днях военнопленные из Шимского лагеря работали на дороге человек 30, их охраняли трое конвоиров-немцев. В два часа дня с автоматами, не обращая никакого внимания на конвоиров, трое парней вышли к работающим ребятам. Один из них на чистом немецком языке скомандовал конвоирам: «Не шевелиться, стоять по стойке смирно, держа винтовки на ремне». Второй обошел их, разрядил винтовки, отнял все патроны. Конвоиры стояли, как под гипнозом, так как каждый из них ощущал на себе острый взгляд из кустов и нацеленное на них оружие. Вышедшие трое не обращали больше внимания на конвой, угощали пленных табаком и хлебом. Мимо проехало несколько немецких автомашин – никто из них не уходил».

Я не выдержал, перебил мосье: «Военнопленных они увели с собой?»

«Нет, – ответил мосье, – все остались на месте. Немцы говорят про это разное. Одни утверждают, что военнопленные не пошли с ними, другие говорят, что их не взяли. Однако все сходятся во мнении, что поступок партизан или десантников благородный, не тронули конвоиров».

В Новгороде нагрузили хлеба. Шнейдер был ласковый. Когда отвернулся кладовщик, он сам заставил взять лишних пять буханок хлеба, дорогой поделил нам на троих. В лагерь приехали рано. Разгрузили хлеб, но отдохнуть не пришлось.

Кельбах послал нас с Изъятом помогать немецким шоферам мыть автомашины. Вечером я нашел Андрея и позвал его в кухонный сарай, строго предупредил: «Говори только правду». Небольшие темно-серые глаза заблистали. Длинный горбатый нос раздулся, как хорь перед опасностью. Он сжал губы, смотрел мне в глаза и молчал. Я снова, но уже шепотом проговорил: «Все, Андрей, ясно. Скажи, как ты сумел его напоить?» «Только не сейчас», – глухо ответил Андрей. Пожал мне руку, круто повернулся и ушел в барак.

Митя Мельников сообщил новость: «Ивана Тимина сегодня не схоронили. Ему сделали гроб, и хоронить будут в гробу. Наш врач Иван Иванович в присутствии немца, по-видимому, врача, произвел вскрытие. Что установлено, пока не знаю. Все говорят, что его кто-то отравил. Завтра, в воскресенье, комендант объявит для всех выходной день».

Я рано лег спать, так как рано вставать, кипятить воду. Но сон от меня отступил. Как ни пытался уснуть, никак не мог. В голове родилась одна мысль. Почему Ивана Тимина решили хоронить с почестями? Утром я своими ушами слышал слова Кельбаха, чуть ли не собаке собачья смерть. А днем уже и Кельбах со слов Галимбая стал сожалеть об Иване. Все было ясно – Иван Тимин был поставлен не комендантом лагеря, а кем-то выше. Значит, шпион, предатель, он вел какую-то работу. Немцы не очень-то щедры на похвалы. По-видимому, Иван Тимин имел какие-то большие заслуги перед ними. Как ни пытался я заснуть, не мог, поэтому, боясь проспать и оставить лагерь без кипятка, перешел спать в кухонный сарай.

Проснулся при смене караула в 4 часа утра. Затопил печь и вышел из сарая. На посту стоял Клехлер. Этот здоровяк по телосложению походил на украинца, но только не на эстонца. По росту он мог соперничать со шведом, по стройности фигуры и полноте – с хохлом. Участник Гражданской войны, моряк. Служил в Кронштадте на каком-то береговом судне. Принимал активное участие в Октябрьской революции. При отделении Эстонии от России остался в Эстонии. К военнопленным он относился сожалеючи. Иногда делился своим пайком. Он очень много о себе рассказывал. Объехал все страны мира, работая в торговом флоте Эстонии, не женат, 20 лет хронически болеет венерической болезнью. Свободно говорил на пяти языках: эстонском, русском, немецком, французском и английском.

Когда Клехлер стоял на посту, мы с ним говорили на все темы. Он не верил немецкой победе над Россией, Гитлера называл фанатиком. Я его не стеснялся и не боялся, поэтому спросил: «Почему же вы пошли добровольно в охрану лагеря?» «Это вам кажется, что добровольно. В действительности немцы вручили повестку, и попробуй не явись на призывной пункт», – ответил он.

Я спросил Клехлера, что говорят немцы о смерти русского коменданта Ивана Тимина. Он коротко рассказал: «Предполагают, что кто-то сумел напоить Тимина из того же флакона отравой, от которой умер Степан. Анализы вскрытия трупа подтвердили, что умер вследствие отравления».

Я подумал, что немцы начнут следствие. Все присутствующие при похоронах Степана видели, что флакон с жидкостью взял Андрей. При первом допросе все расскажут. Андрея могут расстрелять. Он это отлично знает, поэтому при откровенном разговоре вел себя так странно. Андрею надо бежать и при этом немедленно. Клехлер сказал, что сегодня в лагерь приглашен русский поп, будет отпевать всех, кто умер, и одновременно состоятся торжественные похороны Ивана Тимина.

«Большую честь оказывают ему немцы. Видимо, имеются заслуги», – сказал я. «Да, – ответил Клехлер, – немцы любят шкур, каким был Иван, да и весь мир построен на этом».

Я сходил, подложил дров в топку, ушел посоветоваться с Андреем. Он спал на краю нар с Гришкой Темновым или Гришкой Сталиным.

Разбудил Андрея. Он быстро вскочил на ноги и вышел в широкий коридор барака. Растерянно спросил меня, что знают немцы. Я ответил: «Пока никто ничего не знает, но будь начеку. В случае чего – беги. Немцы установили, что Иван Тимин отравлен, а кто отравил – им неизвестно. При первом же допросе, если они будут дознаваться, могильщики выдадут тебя с головой». «А если с ними поговорить?» – спросил Андрей. «Они знают, что флакон с отравой у Степана взял ты, значит, ты Тимина отравил». «Ты прав, – проговорил Андрей, – как я все неосторожно, необдуманно сделал». «Сегодня все выяснится. Будь готовым ко всему. В случае чего – беги».

Я ушел на кухню, растерянный Андрей остался стоять в коридоре барака. Подходя к будке, где стоял Клехлер, я спросил: «Как вы думаете, немцы будут или нет дознаваться, кто отравил Тимина?»

Клехлер ответил: «Вряд ли. Я вчера как переводчик переводил при допросе двух пойманных парней, бежавших из лагеря Луги. Немцы говорили об отравлении, но не было и намека на следствие». «А если расследуют и установят, кто отравил, – спросил я, – что будет?»

Клехлер внимательно посмотрел на меня и сказал: «Расстреляют. А ты не замешан в этом?» Я ответил, что нет. Спросил: «Скажите, пожалуйста, кого допрашивали?» «Не знаю, – ответил Клехлер, – если не отослали обратно в лагерь для установления личности, то расстреляли».

«Вам часто приходится участвовать в роли переводчика при допросах?» Клехлер ответил: «Не часто, но приходится». «Расскажите что-нибудь». Клехлер ответил: «Потом поговорим, времени у нас еще хватит. Бежать ты не скоро соберешься, а сейчас идет мне смена. До свидания».

В 10 часов утра в сопровождении коменданта лагеря и его помощника Шнейдера, двух немецких офицеров из полевой жандармерии в лагерь вошел настоящий русский поп, старик с редкими длинными волосами и длинной полуседой бородой.

Наспех сколоченный гроб с телом Ивана Тимина был вынесен на кладбище и установлен возле вырытой ямы на двух деревянных чурбанах. Юзеф Выхос громовым альтом объявил: «Всем больным и здоровым выходить строиться».

Люди не спеша выходили, так как сегодня их конвоиры и комендант не торопились, и становились в строй. Командовать парадом комендант доверил Юзефу Выхосу, а сам сопровождал попа. Поп медленно обошел барак, заглядывая за тесовые перегородки, а затем в сопровождении всей свиты ушел на кладбище.

Военнопленные по команде цепочкой входили на кладбище, затем становились, где кому нравилось. Охрана лагеря оцепила кладбище с трех сторон, на четвертой хорошей защитой служила лагерная стена из колючей проволоки.

Поп громким басом отслужил молебен, попутно с похоронами Ивана Тимина отпел всех умерших, обойдя каждую братскую могилу.

Немецкие солдаты тесным полукольцом окружили место действия. Эстонцев не пускали на кладбище. Некоторые подвыпившие арийцы отталкивали их и пытались пройти, вмешивались немецкие офицеры, поворачивали обратно.

Я стоял рядом с Егором и Меркуловым. Все военнопленные крестились. Егор, наморщив большой лоб, тоже усердно крестился. Не креститься было нельзя. Поп немцам мог послужить орудием для очередной провокации. Как говорили немцы, для выявления евреев, комиссаров и коммунистов. Переводчик Юзеф Выхос, чистокровный еврей, выдававший себя одним немцам за поляка, другим – за белоруса, так усердно крестился, что через полчаса молений его суконный китель сделался весь мокрый, как после обильного ливня. Обер кох Хайруллин Галимбай и его брат Изъят, мусульмане, нашу христианскую веру считали за собачью. При немцах они так усердно крестились и отвешивали низкие поклоны до земли, что им в другое время мог бы позавидовать заправский христианин.

После отпевания упитанное тело Ивана Тимина было осторожно спущено в могилу, а затем быстро зарыто сырой, не успевшей прогреться землей.

После молитвы за упокой душ грешных поп решил прочитать проповедь. Он очень смело, не боясь присутствовавших немцев и эстонцев, призывал не щадя живота своего бороться за Отечество. Он обвинял всех военнопленных в малодушии, в трусости и чуть ли не в измене. Немцев он характеризовал как сильного, беспощадного и человеконенавистнического врага. Призывал не унижаться перед врагом и бить его всюду, как били наши деды и прадеды, а не отдавать нелепо свои молодые жизни. Все это говорил, цитируя Библию и Евангелие.

Врач Иван Иванович во время проповеди прослезился. Трудно сказать, о чем он плакал, скорее всего, вспомнил своего друга Ивана Тимина.

Напоследок поп сказал, что он в большой обиде на НКВД, работники которого необдуманно, необоснованно репрессировали работников церковного культа. Ему в глубокой старости пришлось просидеть в тюрьме три года. Спасибо немцам, освободившим его от незаслуженной кары. Если потребуется, то в любое время он согласен отдать свою жизнь за Отечество.

«Откуда его выкопали?» – пробурчал под нос стоявший рядом со мной Егор. На его вопрос шуткой ответил Павел Меркулов: «С того света». В действительности, он походил на выходца из могилы.

Среди немцев были те, кто хорошо знал русский язык, а эстонцы владели им в совершенстве. Но, по-видимому, слова попа пролетали мимо их ушей, они не вникали в их смысл.

Поп пользовался большим доверием у немцев, как человек, пострадавший за свои религиозные убеждения. В его проповедь верили слепо. Религиозная процедура длилась три часа. Немцам в суконных мундирах стало невмоготу переносить 30-градусную жару, поэтому, не дожидаясь конца богослужения, ушли старшие чины, а за ними поспешили и солдаты.

Судя по внешнему виду, Егор изрядно утомился и с большим трудом держался на ногах, но не признавал своей слабости. Его скуластое лицо от пота и жары стало красным, а массивный широкий нос приобрел чуть ли не фиолетовую окраску. Когда поп скороговоркой досказал последние слова и произнес: «До свидания, братцы-солдаты», я Егору шепнул: «Ай да батюшка!» Егор кивнул в знак согласия и сказал: «Настоящая русская душа».

Поп торопливой стариковской походкой ушел с кладбища. Эстонцы быстро загнали всех узников за колючую проволоку, подгоняя крепкими русскими ругательствами и словечками.

Я пришел на кухню, где собрались переводчик Юзеф Выхос, Хайруллины Галимбай и Изъят, Митя Мельников. Шло обсуждение проповеди попа. Юзеф Выхос сказал, что проповедь старого попа слишком смелая, так как среди немцев были знающие русский язык.

Митя Мельников, растягивая слова чуть ли не по слогам, ответил: «Проповедь попа не поняли не только немцы, но и эстонцы. Он умело говорил славянские цитаты из Евангелия, перемешивая их с русскими словами». «Это можно проверить, завести разговор с эстонцами – они скажут», – негромко сказал Выхос, озираясь по сторонам, не подслушивает ли кто. «И очень просто, – продолжил разговор Митя, – спросить Клехлера, он скажет и, кстати, сейчас на посту». «Сейчас не надо, – сказал Выхос, – как-нибудь в следующий раз».

«Хитрый поп, по-видимому, читает проповеди не в первый раз, и к нему не придерешься. Кому он читал, немцам или нам?» – не привыкший молчать при разговорах, выпалил я. Но Галимбай сказал: «Выступление попа дурацкое, нетактичное». Юзеф Выхос строго посмотрел на него, и Галимбай, намеревавшийся что-то сказать, замолк.

Я, с детства не умеющий в нужное время держать свой язык на привязи, выпалил: «Вот поэтому-то ты, сын Хайруллы, так усердно молился, отвешивая низкие поклоны до земли и неумело то правой, то левой рукой крестился, косясь на коменданта лагеря».

На меня обрушился колючий пронизывающий взгляд маленьких темно-серых раскосых глаз Галимбая. Он раскрыл рот, из горла вылетел хриплый с клокотанием звук. Он гортанно проговорил татарское ругательство и, перекосив рот и сжав кулаки, произнес по-русски: «Морю голодом». На этом наш разговор в кухонном сарае закончился. На прощание Юзеф Выхос, обращаясь ко мне, сказал: «Вдобавок ты еще и большой нахал».

В сарае мы остались вдвоем с Изъятом. Он, улыбаясь, с акцентом проговорил: «Зачем обижаешь Галимбая. Он очень вредный, мнительный и обидчивый, долго не забудет твоих слов, будет мстить». «Наплевал я на твоего Галимбая, я его не боюсь, пусть он не грозит», – ответил я. Тихо, снова с улыбкой сказал Изъят: «Зачем портишь отношения, не плюй в колодец, вода еще может пригодиться».

По молодости или от природы не думавший о завтрашнем дне, я тут же забыл угрозы Галимбая. Весь лагерь говорил в этот день о попе как о патриоте и герое.

На посту стоял снова Клехлер, возможно, кого-то подменял. Я попросил у него разрешения носить на кухню воду из колодца и попутно поинтересовался, как ему понравилась проповедь попа. Он ответил, что из проповеди почти ничего не понял, так как поп говорил больше на языке Евангелия, то есть древнеславянском, которого он не знал. Я подумал, что Митя Мельников был прав. Старый поп не впервые проповедует любовь к Родине.

Русским комендантом лагеря был назначен скобарь Кузьма Брагин. Плотный, хорошо сложенный мужчина лет 30-ти с отпущенной рыжей бородкой. Опрятный, сильно набожный баптист. Волосы подстригал по-стариковски кружочком. Перед комендантом заискивающе юлил, работал плотником и столяром. В прошлом сын кулака, был сослан на север Архангельской области вместе с отцом, где пробыл три года и возвратился в Псковскую область. До войны работал на железной дороге.

В армию был взят в начале войны и в первом же бою добровольно сдался в плен. Работал он со дня пуска на мельнице у Сатанеску и по его рекомендации был выдвинут в русские коменданты. Немцы таких Брагиных уважали и им оказывали доверие. До коменданта вел он себя трусливо. Перед сильными военнопленными заискивающе юлил, ко всем приспосабливался, прислушивался, но жил одиночкой, никому не помогал, ни с кем не дружил. Усердно молился Богу, читал Библию и часто отвечал на вопросы непонятными библейскими словами. Вступить в немецкую армию при вербовке отказался. Он явно радел победе немцев, но не был уверен в ней. На вопросы наивных шутников, что вычитал в Библии и кто победит, на библейском языке отвечал: «Победят русские».

Он показывал вид, что недоволен назначением, но в душе был этому рад. В этот же день занял топчан и место Ивана Тимина. Стал соседом Ивана Ивановича, врача и заядлого библеиста.

Глава двадцать вторая

Отсчитывала часы и сутки первая декада июля. Жаркое солнце медленно поднималось по безоблачному небу. Воздух был наполнен запахами нектара и сухого сена. Легкий ветер передвигал нагретый воздух и шелестел в кронах деревьев. Небольшая река Веронда, огибающая лагерь, медленно несла свои воды в озеро Ильмень. Судя по спокойствию, немцы долго собирались жить на древнерусской земле. Сами носили и убирали сено и использовали военнопленных. Рабочая команда организации Тодта, состоящая из тщедушных немцев, поляков и латышей, не спеша убирала и прессовала сено. Командовал всей командой ОРГТОДТ в местечке Борки толстый, заплывший жиром, как хряк, обер-лейтенант Дик. В деревне и на территории совхоза он походил больше на пирата и палача, но приезжая на сенокосы, граничащие с лесом, – на жалкого труса. Боязливо наблюдая за пышной зеленой лесной опушкой, от нее он старался держаться в 300-350 метрах. Каждого русского считал партизаном или пособником партизан. При появлении в кустах человека, даже пленного, ушедшего по нужде, он стремительно садился на мотоцикл и уезжал.

Немецкие конвоиры говорили, что обер-лейтенант Дик трусливее еврея. На его нервы сильно подействовал случай появления вооруженных русских на шоссе и в деревнях. Слухи об этом распространялись быстро. Поэтому не только Дик, но и все немцы думали, что в каждом опушечном кусте сидит русский разведчик или партизан.

В один из самых жарких июльских дней восемь ребят приготовились бежать при первом удобном случае. Старшим они признали Петра, настоящей фамилии его никто не знал. В плен он попал из 2 ударной армии, а при каких обстоятельствах, никому не рассказывал. Его фигура, вид, разговор и взгляд внушали большое доверие. Несмотря на сильное истощение, лицо его казалось полным с выдавшимися вперед широкими скулами. Большая голова со светло-белыми волосами сидела на короткой жилистой шее, приспособленной к длинному с широкими плечами толстому туловищу. Весь этот ансамбль держался на коротких толстых ногах с плоскими ступнями. Ребята над ним шутили: всем парень хорош, только бог обидел ногами, как зайца хвостом.

В шутку, а может быть и серьезно, Петр говорил, что был личным поваром генерала Власова.

Лучшим другом его был сибиряк Игнат, беспризорник, воспитанник томских трущоб и многих детских домов Сибири. В прошлом – вор-карманник, побывавший не в одной тюрьме и трудовой колонии. С первого взгляда Игнат неуклюжий, высокий, сутулый, тихий и покорный. В действительности – решительный и смелый. Обладал большой выносливостью и физической силой.

Вторым другом Петра был Миша Сусеров из Ленинграда. Паренек выше среднего роста, на вид нежного женского телосложения с широким привлекательным лицом и темно-русыми волосами. Обладал приятным голосом. Пел больше песни вульгарные из мира заключенных.

Остальные ребята с разных областей были ничем не примечательные.

Егор знал, что ребята готовятся бежать. Участвовал в обсуждении плана побега и перехода фронтовой полосы, но доказывал, что бежать рано, надо ждать августа, когда поспеет картошка. Рассчитывать на помощь голодающего населения нельзя. Все питаются травяными лепешками и картошкой, да и заходить в деревни очень опасно. В каждой имеются предатели – полицаи и старосты.

Самое главное, в начале июля белые ночи, которые мало отличаются от пасмурного дня. Поэтому передвижение рядом с населенными пунктами и заход в них в поисках продуктов грозит поимкой и расстрелом.

Петр и Игнат, любящие свободу и не переносящие немецкий режим, решили бежать, не ожидая августа. У них имелись карта Ленинградской области, компас и однодневный голодный паек.

Они рассчитывали за три-четыре дня в обход Новгорода дойти до Киришей или Зенина и там пересечь линию фронта. Убежать с работы на дороге или с сенокоса не представляло большого труда. Уверенные в скорой победе, нестроевые немцы привыкали к военнопленным, знали их каждого по имени и считали побег безумием, поэтому особой бдительностью не отличались.

Удачный случай ребятам представился, лучшего придумать было нельзя. Все с группой в 25 человек были посланы на ремонт дороги. Дорогу ремонтировали, засыпая выбоины, сделанные танками и автомашинами, щебнем, который плотно трамбовали вместе с песком.

Трое конвоиров распределили всех по участку недалеко от Веронды. Протекающая рядом с дорогой река манила к себе своей прохладой.

В 30 метрах от дороги начинался зеленый лиственный лес с примесью ели и пихты, протягивал руки к людям и звал к себе укрыться от палящего солнца.

Конвоиры вначале ходили и подгоняли, кричали: «Русь, вайда, вайда», с них лил пот больше чем с работающих. Когда обер-лейтенант Дик проехал на своем мотоцикле в деревню, конвоиры не выдержали соблазна реки остудить свое тело.

Все трое, оглядываясь, подошли к Веронде, негромко о чем-то совещаясь. Двое разделись и кинулись в реку, показывая свое умение плавать, третий стоял на берегу и кричал на работающих людей: «Русь, быстро, давай», в то же время смотрел на своих собратьев, которые, отдуваясь, разбрасывали серебристые брызги воды и достигали противоположного берега неширокой реки.

В этот момент к стоящему на берегу конвоиру подошел Игнат с просьбой прикурить. Немец закричал на него, обзывая свиньей.

Игнат с силой толкнул конвоира плечом. Незадачливый немец упал в реку, винтовка пошла ко дну. От растерянности сначала скрылся под водой, по поверхности поплыла одна пилотка, но через несколько секунд вынырнул и почему-то стремительно поплыл не к тому берегу, откуда совершил вынужденный прыжок, а к противоположному. Игнат взял две винтовки, патронташи из объемистых карманов, забрал съедобное и сигареты. На прощание погрозил винтовкой стоявшим по пояс в воде у противоположного берега немцам и пересек дорогу, изредка оглядываясь назад, размашистыми шагами достиг опушки леса и скрылся, где его ждали все ребята.

Военнопленные, не знавшие намерения товарищей, в недоумении стояли и смотрели в сторону ушедших. Конвоиры, стоявшие в воде как под гипнозом, не могли тронуться с места. В положении полного оцепенения трое немцев пребывали минут пять, затем, осмелев, переплыли реку и вышли на берег. Быстро оделись, двое остались на охране, а третий, отжав мокрую одежду, ушел в деревню сообщить о случившемся. О побеге он умолчал, не доложил. Через час принес две винтовки и два патронташа, вооружил своих коллег, за это время высох и его костюм. Тогда только он поднял тревогу и доложил о побеге.

Карательный отряд с собаками прибыл через два часа. Обшарили 2-3 километра около дороги, вернулись ни с чем.

Вся бежавшая группа сделала бросок на 3-4 километра, бежали полевыми опушками, мелкими кустарниковыми зарослями и редким лесом. Дальше бежать не было сил, поэтому все остановились, собравшись в кучу, и в течение минутной передышки решили двигаться в леса к верховью Шелони.

Идти по направлению к Шимску между шоссе и озером Ильмень было опасно, так как расстояние от шоссе до Ильменя составляло от 4 до 7 километров. Это в основном поля, окаймленные небольшими перелесками с мелким лесом, изрезанные небольшими оврагами. Нужно было немедленно пересечь дорогу Шимск-Новгород, поэтому короткими бросками снова достигли дороги, благополучно перебежали ее и скрылись в лесу.

За день преодолели более 30 километров. Шли лесом, болотами, водой, неглубокими речушками, чтобы скрыть от собак свои следы.

От лагеря за день удалились не более 12 километров. Вечером, когда небесное светило скрылось за горизонтом, в лесу повеяло прохладой и сыростью, силы почти что у всех иссякли, идти дальше не могли. В глухом еловом лесу был сделан привал на ночь. Скудные припасы продуктов были поделены поровну и мгновенно исчезли в пустых желудках. Восемь человек, прикрытые полумраком июльской ночи и леса, тесным кругом сидели под старой раскидистой елью, все по очереди говорили, вносили предложения куда идти.

Петр настаивал пересекать линию фронта, то есть пробираться к своим. Миша Сусеров говорил, что надо искать партизан. Игнат возражал Сусерову, партизаны могут не принять, так как по лесу бродит очень много предателей, подосланных немцами. Костромич Кропачев и уралец Званцев считали, что надо искать оружие и организовать свой отряд.

Много говорили, строили планы, мнения расходились. Решили пока пробираться всей группой, а там время покажет. С таким решением легли спать. Спали не более двух часов, с появлением отблеска зари снова пошли. Единогласно было принято решение продвигаться ночами, а днем отдыхать.

Шли быстро лесными дорогами и тропами. Петр отлично ориентировался на местности и вел всю группу. Ночью, прихватив утро, прошли еще 15 километров. Выбрали небольшую лесную прогалину, окаймленную молодым густым ельником, легли спать, выставив часового, но спать с пустым желудком никому не хотелось. Ели лесную кисличку, чернику, зеленую бруснику, но от этого голод не утолялся, а наоборот, хотелось есть еще больше.

Не выдержав голода, Игнат попросился у Петра сходить в разведку, а при удобном моменте достать чего-нибудь поесть.

Игнат надел немецкий подсумок с патронами, взял винтовку и скрылся в зарослях ели. Он вышел на проселочную дорогу, идущую в деревню, и залег а кювете, заросшем густой елью. Ждать долго не пришлось, по дороге не спеша шла старуха с парнишкой лет восьми-девяти. Она несла большой мешок за плечами. Когда старуха проходила рядом, где лежал Игнат, он вышел на дорогу. Старуха испугалась, начала креститься, а затем кинулась бежать, не выпуская из своей трясущейся руки ручонку мальчишки. Игнат догнал ее и остановил. Успокоил ее, что убивать и грабить их он не собирается. Старуха рассказала, что идет из деревни, где стоит большой карательный отряд, отсюда 7 километров. Идет она в деревню Семидворка, примерно в 3 километрах, там нет немцев и полицаев. Игнат ее спросил, нет ли у нее чего съедобного.

Старуха сказала, что сама два дня ничего ни ела и идет с одеждой менять ее на хлеб и картошку. Сама она из Новгорода, второй год вместе с внуком живет в деревне. Старуха быстро скрылась за первым поворотом. От соблазна что-нибудь раздобыть не удержался и Игнат. Он пошел следом за старухой и вышел в поле. Задами пробрался в хутор и принес голодным ребятам 10 килограмм соленого мяса, ведро картошки и хлеба, состоящего из травы и картошки. Обед был приготовлен на славу.

На вопросы товарищей Игнат ответил, что нашел старосту и попросил, чтобы он поделился продуктами. Сказал, что нас 58 человек, и если он ничего не найдет, то голодные люди придут в деревню. Староста все дал и предупредил, чтобы Игнат уходил обратно огородом, а то могут появиться каратели.

Игнат предупредил старосту, что если тот сообщит немцам, то пусть пощады не ждет. Староста заверил его, что он русский и своих продавать не собирается.

Вечером с целью создания запаса продуктов решили посетить деревню всей группой. Не доходя километра до деревни, их встретил старик и предупредил, что в деревню прибыл взвод карателей для прочесывания леса. «Кого-то из вас видела какая-то старуха, и она рассказывала в деревне, а кто-то сообщил немцам. Каратели говорят, что из лагеря сбежала большая группа военнопленных, и будут делать облаву». Старик сказал: «Бегите немедленно» – и подсказал куда. Дал две горсти самосада.

Дед спас всю группу. Он не случайно оказался на полевой опушке леса по приходу карателей, спешил предупредить. Старик знал, что для голодного человека деревня – большой соблазн. Не только человек, даже волк зимой, не считаясь с опасностью для жизни, идет в деревню ради утоления голода.

Поблагодарив спасителя, Петр сказал, что нужно идти в направлении Старой Руссы, его слова были решением и приказом для всех. Он говорил, что примерно представляет немецкую линию обороны в районе Старой Руссы и без особого риска проведет всех к своим. Шли быстро, светлая и теплая ночь давала возможность ориентироваться на местности, используя компас и карту.

Петр искусно вел всех по незнакомым лесным просекам, тропинкам и дорогам. Утром с появлением солнца над горизонтом дошли до реки Шелонь, окаймленной с обоих берегов лесом. На день укрылись в доте, некогда относящимся к нашей линии обороны, где в 1941 году в течение многих дней шли ожесточенные бои. Вся линия обороны прекрасно сохранилась со всеми лабиринтами дотов и дзотов с накатами в 3-4 ряда бревен.

Пролежали весь день в пахнущем могилой доте, желудок требовал пищи. Игнат и Миша Сусарев с винтовками вышли в разведку. Дойдя до небольшой дороги, залегли. Лежали в течение трех часов. По дороге проезжали на лошадях и мотоциклах только немцы и полицаи. Поэтому возвратились, ничего не узнав. Переправляться через реку было не на чем. Плавать не все умели, да и умеющие не надеялись на свои силы. Поэтому решено было ночью обследовать берег в поисках лодки или плота. Для этого разбились на две группы, одна пошла вниз по течению, другая – вверх.

Лодку нашли, она была затоплена водой, по-видимому, с целью маскировки. Ее легко вытащили на берег, вылили воду и вскоре собрались у нее все. Лодка оказалась исправной, в две очереди переехали на противоположный берег. Лодку снова утопили. Надо было идти, но многие не могли, так как от голода силы иссякли. Нужна была пища. Взять ее можно было только в деревне. Голод страшнее смерти. Голодный человек способен на все. Наши герои, зная, что идти в деревню без разведки очень опасно, но все же пошли все. В первых крайних трех домах им кое-что дали, в следующих трех сами взяли.

Не успели полностью набить свои желудки, небольшой шустрый мальчуган лет 12-13-ти вбежал в избу и объявил, что идут каратели. Судьбу решили две-три минуты, за которые ребята сумели огородом убежать на зады деревни и достигли опушки леса, отстреливаясь из двух винтовок. Иначе были бы окружены и схвачены. Каратели, дойдя до опушки леса, не досчитавшись двух собак и двух полицаев, прекратили преследование.

В лесу им встретился человек лет 50-ти с одной рукой, другую он, как выразился, в 1916 году похоронил в Венгрии. Он в нескольких фразах рассказал, что во всех населенных пунктах района стоят солдаты действующей армии и карательные отряды.

На Старую Руссу он идти не советовал, так как по всему побережью озера Ильмень стоят немцы, а особенно в районе, где аэродромы. «Вы будете схвачены и расстреляны, – сказал он. – Самое лучшее – вооружиться, и вооруженными бить и грабить немцев, а там может и партизаны подвернутся». Пробираться на Старую Руссу аппетит был отбит.

Чтобы замести следы карателям, а они утром будут искать, снова пришли на берег Шелони, на той же самой лодке переправились и, утопив ее, скрылись в сложном лабиринте бывшей линии обороны.

Наступил день, идти было опасно. За день выспались и решили разбиться на группы по два-три человека. Такая группа менее подозрительна для местного населения, более подвижна, лучше маскируема, и, самое главное, меньше надо продуктов. О добыче оружия на случай преследования никто не сказал.

После долгих дебатов по согласию разбились на три группы. Первыми отделились Миша Сусарев с костромичом Кропочевым и уральцем Званцевым. С Петром остались Игнат и белорус Игнатчук, то есть два Игната. Еще двое – нижегородец Шишов и вятич Лебедев, планировавшие найти партизан. Две винтовки Петр предлагал Сусареву и Шишову, они отказались, так как без оружия менее опасно, поэтому обе винтовки остались в группе Петра.

Дождавшись ночи, все три группы разошлись по лесу, каждая выбирала свое направление и строила свои планы. Больше о судьбе друг друга они вряд ли когда-нибудь узнают, в военное время путь для всех будет тернист и чреват опасностями. Свидетелями их были накаты из бревен и заборные стенки дота из досок, которые,не пройдет и пяти лет, сгниют и завалятся, превратятся в землю.

Глава двадцать третья

Вечером в день побега восьми человек к лагерю на легковой автомашине и трех мотоциклах с люльками подъехали немцы. Пришли и эстонцы – охрана лагеря во главе с обер-лейтенантом. По территории лагеря, нервно шагая, ходил обер-лейтенант Дик в сопровождении фельдфебеля Комаровского, коменданта лагеря Кельбаха и его помощника Шнейдера.

Военнопленные, предчувствуя что-то недоброе, укрылись в своих кельях. Из легковой машины вылез майор и направился к калитке на территорию лагеря. Юркий немец, сержант, обогнал его и быстро открыл калитку. Майор вошел на территорию лагеря, приблизился к ожидавшим его немцам, после коротких приветствий "Хайль Гитлер" приказал выстроить всех военнопленных.

Комендант Кельбах вбежал в барак, пронзительным голосом закричал: «Русь, быстро, быстро». На его крик выскочил из своей кельи услужливый Кузьма Брагин. Он и переводчик Юзеф Выхос в два голоса закричали: «Выходи строиться». Люди, невзирая на подгон немцев, медленно выходили и становились в строй. Выстроены были все, кто мог стоять на ногах. Больные опирались на плечи товарищей, сжав от слабости и боли зубы. Смотрели на собравшихся немцев и эстонцев. В лагере закон такой: заболеть можно в любую минуту, выздороветь дорога закрыта. Немецкие солдаты и младшие командиры встали полукругом к строю военнопленных.

Майор в сопровождении обер-лейтенанта Дика, коменданта Кельбаха, помощника Шнейдера, эстонца обер-лейтенанта и Сатанеску медленно обходил строй голодных, измученных людей, внимательно разглядывая каждое лицо. Многие военнопленные смотрели на них с испугом и покорностью, не выдерживали холодного взгляда майора и его сопровождающих. Но были и такие, которые бесстрашно, с неописуемой враждой взирали в бесцветные глаза врагов. Те, не выдержав, отворачивались. Майор остановился напротив уральца Мити Санникова, обросшего густой черной бородой, смело смотревшего на него большими черными глазами. Его длинное лошадиное лицо расплылось в кривой улыбке, сжав зубы, он сказал: «Иуда».

Митю вывели и поставили лицом к строю. Внимательный осмотр продолжался, снова остановка – напротив ингуша Салема. Сквозь зубы майор процедил слово "Иуда". Салема поставили рядом с Митей. Комендант лагеря Кельбах и эстонец обер-лейтенант пытались сказать, что это не еврей, а кавказец, но, встретив бычий взгляд бесцветных глаз, замолкли.

Через переводчика Выхоса майор перед строем военнопленных произнес грозную речь. Он сказал: «По следам сбежавших идут каратели, двоих уже поймали и сразу же расстреляли. Не сегодня-завтра все будут пойманы и убиты. Если кто из вас будет пытаться бежать, обязательно поймают и расстреляют». Он крикнул: «Смерть комиссарам, коммунистам и евреям». Показав длинной рукой на Санникова Митю и Салема, пробурчал: «Эти двое иуд будут расстреляны сегодня».

В этот момент подъехал немец-сержант на мотоцикле и доложил что-то срочное. Майор, садясь в машину вместе с сопровождающими офицерами, сказал коменданту Кельбаху, чтобы Салема и Санникова посадили, а куда не сказал.

Предприимчивый Кельбах отвел их в овощехранилище и закрыл увесистым замком. Строго предупредил обер-лейтенанта об охране. Входная дверь в овощехранилище находилась в 10-12 метрах от часовой будки. Эстонец, улыбнувшись в знак согласия, мотнул головой и галантно заявил, что никуда не денутся.

Военнопленные, вздыхая, медленно шли в барак. На сердце осадок – дума о двух товарищах, которых если не сегодня, то завтра ждет расстрел.

Утром следующего дня при построении всего живого на проверку и на работу снова появился майор в сопровождении тех же офицеров. Машина резко затормозила у самого строя. Все офицеры не спеша вылезли. Коменданту Кельбаху было приказано привести Санникова и Салема. Кельбах почти бегом добежал до двери овощехранилища и трясущими руками стал открывать замок. Не одна сотня глаз с замиранием сердца ждала появления жертв. Открыв дверь, Кельбах громко крикнул: «Русь, бистро ходи». Но выходить из овощехранилища никто не хотел. Майор, сжав зубы, проговорил: «Трусы» – и крикнул немцам-солдатам: «Привести».

Четверо немцев наперевес с винтовками кинулись в атаку в овощехранилище. Следом за ними вбежал эстонец обер-лейтенант. Обшарили все овощехранилище – оно было пусто. Эстонец растерянно доложил, что там никого нет.

Майор сам вошел в овощехранилище, где при помощи электрофонарика, хотя в раскрытую дверь поступало достаточно света, обнаружил разобранную наполовину полусгнившую заборную стену и прокопанное узкое отверстие.

Майор выскочил из сарая, как бешеная собака из конуры. На лицах военнопленных появилась непредвиденная радость.

Военнопленным была дана спешная команда: «На работу». Между немцами и эстонцами шла крупная перепалка. Комендант Кельбах, понурив голову, растерянно стоял, глазами сопровождал уезжающих немцев и уходящих на работу военнопленных. Эстонец обер-лейтенант и помощник коменданта Шнейдер стояли у открытой двери овощехранилища, поджидая кого-то.

Через полчаса появились трое немцев с собаками, одна из собак, взяв след, повела к реке, и, не дойдя до реки, потеряла. Повторяли три раза, три раза брала след и на одном и том же месте теряла.

Мы с Павлом Меркуловым наблюдали сквозь щели кухонного сарая и думали: «Молодцы, Салем и Санников Митя».

Когда все немцы ушли, остался на посту один часовой – эстонец Ленька. В лагере наступила тишина, только изредка из темного угла барака доносились стоны и всхлипывания москвича Ивана Шилина. Его раздавленный таз приковал его к холодному сырому полу. Без посторонней помощи он не мог ни сесть, ни встать. Благодаря крепкому организму жизнь не покидала его. Помощи ему никто не оказывал. Врач Иван Иванович каждый день прикреплял разного больного для ухода и приноса пищи с кухни. Прикрепленный помогал Шилину сесть. Передавал ему в руки пищу, стараясь не дышать, и быстро уходил. На Иване Шилине вместе с телом гнила его одежда, которая никогда не просыхала. Отведенное ему место в темном углу для последних дней жизни служило ему жильем и уборной. Боли его были невыносимы, надо было иметь железные нервы, чтобы истерически не кричать. Иван Шилин от приступа сжимал зубы, сквозь которые изредка вылетали редкие стоны.

По гражданской специальности он торгаш, работал долгое время директором универмага. В начале войны добровольно ушел в армию, оставив в Москве жену и 17-летнюю дочь. Начал воевать в псковских Жилых Болотах. С первого дня по приезду на фронт было объявлено, что часть, в которую они прибыли пополнением, окружена. Вместо того чтобы объединиться и организованно выходить из окружения, была подана предательская команда: «Спасайся, кто как может». Вся воинская часть вместе с пополнением мелкими группами разбежалась по лесам и болотам Псковщины.

Ивану Шилину с группой в восемь человек удалось добраться до Шимска, где в одном из населенных пунктов все были взяты в плен. Из всех восьми москвичей доживал последние дни он один. Остальные семь еще зимой в разное время умерли.

Иван Шилин несмотря на крепость организма доживал свои последние дни. Жизнь его должна оборваться, и он об этом знал. В памяти его, как кинолента, восстанавливалась жизнь с раннего детства. Порой в забытьи ему казалось, что он находится среди своей семьи, в своей двухкомнатной квартире в окружении жены и белокурой дочки. Он разговаривал с женой, затем вздрагивал, приходил в сознание. Снова оказывался гниющим и беспомощным, в темном углу барака с тлетворным запахом от своего тела и одежды.

Ему не хотелось в это верить, он старался представить, что это сон, а не действительность. Лишь приступы страшных болей возвращали его в реальность, и невольно изо рта с пересохшими губами вылетали всхлипывания. Тяжело человеку в здравом уме чувствовать полную безнадежность, когда все нити жизни обрываются. Жизнь человеку дается один раз, а проживают ее по-разному. Одни живут без несчастий и приключений до глубокой старости. У других с самого детства следуют несчастия за несчастиями. У одних жизнь течет спокойная, тихая, как река, всего в изобилии, она кажется короткой. Другие, наоборот, переносят холод, голод и унижения, дни кажутся длинными, нестерпимо тягостными.

Самое большое несчастье выпало на долю нашего народа – это вероломное нападение фашистской Германии. Сотни тысяч молодых людей томятся в концлагерях, обречены на страшную голодную смерть. Тысячи человек ежедневно погибают на фронтах и в партизанских отрядах. Сотни тысяч женщин, детей и стариков в осажденном Ленинграде умирают от голода.

Наши люди хорошо стали знать, что такое фашизм, претендующий на мировое господство. Нет! Этого не будет, сказал русский народ. Наш народ на подъем тяжел. В каждой войне сначала русских хорошо отдубасят, и, только почувствовав боль, народ-великан поднимается во весь свой исполинский рост, расправляет богатырские плечи и обрушивается со всей силой на врага.

Враг вылетает с территории России, как пробка из бутылки с шампанским. То же самое в скором времени будет и с зазнавшимися немцами. Если бы народ-великан претендовал на мировое господство, он мог бы его обрести еще в первой половине XIX века.

Наш народ любит свободу, и он справедлив по отношению к другим народам. Все народы мира должны быть свободными, независимыми друг от друга. Не должно быть на Земле колонистов и колонизаторов.

Леньку, довольного побегом Мити Санникова и Салема, на посту сменил Лехтмец, 19-летний парень родом из города Тарту. Сын почтенных родителей. Отец – кандидат наук, мать – преподаватель. Сам он окончил гимназию. Лехтмец прекрасно понимал, что попал в бандитскую шайку по истреблению ни в чем не повинных людей. Выхода у него пока не было. К пленным он относился хорошо. Открыто возмущался поведением немцев и в их победу не верил.

Мы с Павлом Меркуловым вышли из кухонного сарая. Павел отправился на электростанцию. Я приблизился к Лехтмецу и спросил, что нового. Он сквозь колючую проволоку протянул мне сигарету, озираясь по сторонам, нет ли немцев.

По его словам, в побеге обвиняют эстонцев и, в частности, обер-лейтенанта, так как установить нельзя, в чье дежурство убежали Салем и Митя.

Лехтмец рассказал: «За ночь дежурило четыре человека, в том числе я с Ленькой. Подозрение есть на Леньку, что он прокараулил, но доказать этого нельзя. Немцы грозят меня, Леньку и Клехлера отдать под суд. Не знаю, чем все это кончится. Ленька родился в Лужском районе Ленинградской области. Отец его эстонец, мать – латышка. До войны он учился в Ленинграде в ремесленном училище. Немцы, узнав его эстонское происхождение, мобилизовали его в эстонский легион в марте 1942 года. С тех пор он в охране лагеря. Он слишком беззаботен и несерьезен. Военнопленным говорил, что был комсомольцем. Вместе с ним стоял Ян Миллер, от природы дурак, поэтому его в счет виновных не брали. За проявленную халатность обер-лейтенант в присутствии немцев отпорол Яна плетью. Сейчас он крепко спит».

Лехтмец глубоко вздохнул и снова заговорил, подбирая нужные слова: «Яну Миллеру побои принимать не впервые. Его всю жизнь бьют, об этом он, не скрывая, говорит сам. Родился он незаконно. Мать его жила в прислугах у одного богатого фермера, от него Ян и родился. Рождение Яна стало большим горем и несчастьем для матери. Она как шлюха была выброшена из дома фермера на улицу. Ходила в поисках работы, побиралась и через два года от простуды, издевательств и непосильного труда умерла. Маленького Яна подобрал отец-фермер и поместил его жить с батраками. С семилетнего возраста сам стал батраком. Всю жизнь батрачил, не имея ни дома, ни семьи, ни друзей. Частые побои, непосильный труд сделали его послушным рабом, лишили его на всю жизнь человеческого мышления. Он был превращен в послушное животное, которое использовалось как орудие унижения и уничтожения людей. Ян, не задумываясь, по науке хозяев стрелял в упор в узников лагеря. Был выдрессирован послушным, действовал на посту согласно заученным правилам. Узники лагеря об этом знали и при его дежурстве держались осторожно».

Лехтмец отлично знал всех соотечественников, зорко охранявших лагерь. Коротко делился мнениями со мной. Он мне верил. Своих же он боялся.

На ступеньках своего особняка, служившего складом и жильем, появился комендант Кельбах. Я взял ведра и пошел к колодцу ему навстречу. Подойдя ко мне, Кельбах сказал: «Русь, бистро, бистро». Я показал на ведра и спросил, нужны ли они. Он утвердительно кивнул головой и что-то невнятно пробурчал. Я пошел за ним. Он привел меня в расположение какой-то воинской части. Автомашины и орудия были замаскированы маскировочными сетками и ветками деревьев. Проводились учения солдат. Кельбах подвел меня к полевой кухне и сдал длинному худому горбоносому фельдфебелю. Фельдфебель русские слова мешал с немецкими, объяснил, что надо делать. Я его прекрасно понял и приступил к работе, стал носить воду на кухню.

Находчивый фельдфебель для охраны меня выделил солдата с автоматом. Солдат следовал за мной от колодца и обратно в 2-3 метрах, но скоро все это ему надоело. Он сел между колодцем и кухней, зорко следил за каждым моим шагом, держал автомат на боевом взводе. Ствол автомата был направлен все время на меня. Я наносил воды в две полевые кухни и изрядно устал, но фельдфебель отдохнуть мне не предложил. Тут же передал шоферу для очистки автомашины от грязи. Я принес два ведра воды, сырыми тряпками протер капот и кабину и вместе с шофером залез под машину соскребать грязь с мостов карданов и рамы.

Шофер спросил меня по-немецки, применяя пальцы и мимику, чтобы я понял: «Сколько тебе лет?» Я ответил по-немецки, что 23. «О, вы можете говорить по-немецки, это хорошо, – сказал шофер. – Будем работать, когда появится начальство, а сейчас отдыхай». Он угостил меня сигаретой, говорил, что ему тоже 23 года. Родился в Берлине. Специальность его шофер. Война и русская земля ему не нужны. Хватало места ему и в Берлине. Был бы рад любому ранению, лишь бы только не служить в армии.

При появлении у автомашины фельдфебеля или офицеров мы делали вид, что работаем. Он проклинал Гитлера и все немецкое командование. Я не понимал всего, о чем он говорил, а догадывался по смыслу отдельных слов.

Во время обеда он принес с кухни котелок горохового супа и грамм 400 хлеба, озираясь по сторонам, не следит ли кто за ним, отдал все мне. В течение трех минут я расправился с хлебом и супом и поблагодарил его. Он ответил: «Принес бы еще, но боюсь за тебя. Истощенному от голода человеку много есть нельзя, можно умереть». Я понял, что со мной рядом под машиной лежит не враг, а настоящий друг.

По окончании чистки автомашины, с которой мы дотянули до конца дня, я был доставлен в лагерь этим шофером с туго набитым животом, буханкой хлеба и пачкой сигарет.

У лагеря он подал мне руку и сказал: «До свидания, камрад, пожелание остаться живым».

Стоявший на посту Ленька подозвал меня и, улыбаясь, сказал: «Что, друга нашел?» Он внимательно смотрел на уходящего немца, на его стройную фигуру и солдатскую походку. Затем задумчиво, как бы между прочим, сказал: «И среди немцев много хороших людей, не все же они фашисты и людоеды».

«Лень, ты немцев называешь правильными именами. В этом ты прав, но почему же тебя потянуло на их сторону? Ты облачен в мундир немецкого приспешника и вооружен их винтовкой, чтобы стрелять при побеге нашего брата», – выпалил я.

«Осторожнее на поворотах, – повысив голос, заговорил Ленька еще почти не сформировавшимся мужским голосом. – Ты не знаешь, кто я. Я, может быть, самый честный советский человек, а ты приравнял меня к немцам».

Из-за поворота появился Клехлер, шедший на смену. Ленька скомандовал мне: «Марш за проволоку». Уходя, я сказал: «А ты, Лень, докажи, что настоящий человек». Ленька ответил: «Вот посмотришь, и докажу».

Глава двадцать четвертая

Наступил благодатный август, и шагал он медленно, не торопясь, отсчитывая первые часы и сутки. Он, как старый профессор, читающий лекции, повторял из года в год одно и то же с небольшими добавлениями и отклонениями.

В 1942 году он дал многое. Накормил голодных людей, многим спас жизни. Выбил веру у немцев в их легкую и молниеносную победу над Россией. Многие немцы и сами говорили, что война проиграна.

Немецкие конвоиры стали значительно лучше обращаться с военнопленными. В лагере всем выдали по одной паре белья. Один раз в декаду всех из лагеря угоняли в баню. Выдавали немецкое мыло, похожее на глину.

Немцев заставила наводить чистоту эпидемия тифа. В лагере было уже несколько случаев этого заболевания. Тифозных больных сразу же изолировали и отправляли неизвестно куда. Ходили слухи, что всех стреляли.

Питание в лагере оставалось на одном уровне, давалось раз в день 200 грамм хлеба с ложкой повидла на завтрак, в обед литр похлебки из неочищенной картошки с мукой. Конины ни соленой, ни свежей не стало. Отношение большинства немцев изменилось в лучшую сторону еще и потому, что многие прекрасно понимали: усилилась боевая мощь советской армии. Наша авиация стала появляться днем и бомбить военные объекты.

Частые воздушные бои завязывались над оккупированной территорией. Немецкие летчики стали уже не такими нахалами, как в мае. Они уже боялись наших самолетов. Немцы говорили, что на русских самолетах появились скорострельные пушки, и легкая броня их самолетов стала бесполезна.

Знаменитые кукурузники без всякого опасения, тарахтя, как дюжина пустых консервных банок на хвосте бежавшей собаки, бороздили небо над головами немцев. При появлении "Мессершмиттов" и "Фокке-Вульфов" оказывали сопротивление и часто выходили победителями.

1 августа над дорогой, где работали военнопленные, появился наш двукрылый ПО-2. Следом за ним, строча из пулемета, на бреющем полете шел "Мессершмитт". Короткими пулеметными очередями, искусно планируя, отбивался ПО-2. Немец три раза пролетел над головой неизвестного нашего летчика, который в момент опасности штопором пускал машину к земле и летел в 8-10 метрах над лесной дорогой.

Немец, видя, что добыча ускользает, снизил свою машину метров на 20 от земли и ринулся к фанерному самолету. Наш летчик, понимая замысел фашиста, круто повернул машину и вошел в лесную просеку, рискуя обломать крылья о кроны деревьев. Фашист с воем проскочил над лесной дорогой, при попытке поворота на просеку врезался в телеграфный столб. Наш летчик, видя гибель фашиста, набрав высоту, круто развернулся и, тарахтя, полетел по намеченному маршруту.

Узники концлагеря были восхищены смелостью и смекалкой тихоходного воздушного извозчика. Немецкие конвоиры, злясь на неудачу своего аса, кричали: «Русь, бистро, бистро, работа».

Вечером в лагерь в сопровождении офицера и двух солдат был приведен Миша Сусеров. Весь оборванный, измазанный сажей, обросший, грязный, с впалыми глазами.

Все живое лагеря было выстроено. Перед строем напоказ выставлен Миша Сусеров, ждавший своей участи. Комендант Кельбах долго изливался своим красноречием, при каждой фразе показывая пальцем в сторону Миши. Переводчик Юзеф Выхос переводил. Он говорил, что все сбежавшие из лагеря пойманы и расстреляны.

Сусерову Мише жизнь сохранена лишь потому, что он сам явился к немцам и чистосердечно раскаялся в своем поступке. Немцы не расстреляли Мишу потому, что хотели показать военнопленным, что бежать некуда, все равно их схватят или они погибнут от голода. Мише приговор вынес комендант Кельбах – 50 ударов вицей, то есть розгами.

Не распуская выстроенных людей, был сооружен топчан из досок. С полуживого Миши сдернули брюки и задрали рубаху на голову. Ян Миллер с засученными рукавами, как палач, взял приготовленные ивовые вицы из пучка, высоко взмахнул, ударил со всей медвежьей прилежностью. На теле образовалась белая полоса, в одно мгновение она посинела.

Старательный Ян ударял, вкладывая всю свою силу. Приготовленные ивовые вицы выдерживали три-четыре удара. Ян был усерден. Миша молчал, не издавая ни одного звука.

Немецкий офицер оказался сердобольным, на 27-м ударе приказал прекратить бить. Миша лежал без сознания и всех 50-ти ударов он не перенес бы.

В барак лагеря его внесли на руках и бережно положили на нары, на то самое место, где он спал до побега. По лагерю среди узников распространялись разные слухи. Одни говорили, что он предал своих товарищей, за это немцы его не расстреляли. Другие утверждали, он не предатель, зачем немцам стрелять, после полученных ударов розгами вряд ли он будет жить. Заступничество офицера было для всех загадкой.

За весь вечер к Сусерову кроме врача Ивана Ивановича и переводчика Юзефа Выхоса никто не подходил. Все на него смотрели как на больного чумой. Зато переводчик о чем-то тихо расспрашивал почти до самого отбоя. Утром, когда всех узников угнали на работу, Миша подозвал меня и попросил принести воды. Я принес ему в его закопченном котелке холодной воды. Заикаясь, глотая слова, он спешил рассказать мне всю историю побега, думал, что я слушать не буду. Я успокоил его, сказал: «Не спеши, у меня времени хватит, так как я дежурил на кухне ночь и сейчас свободен».

Я поудобнее уселся рядом с лежащим Мишей. Он мне рассказал коротко о скитаниях в побеге. Разделившись на группы, с Сусеровым пошли Кропачев и Званцев. Направление взяли к Любани.

Сергей Кропачев служил в разведбатальоне. Ему часто приходилось участвовать в разведках в глубоком тылу немцев. Он вел всех уверенно. В лесу ориентировался хорошо, но у группы не оказалось ни карты, ни компаса. Поэтому часто приходилось ожидать часами на дороге одинокого путника и расспрашивать о немцах и населенных пунктах. Шли ночами. Голод заставлял заходить в деревни. Делали это ночью по одному. Население добровольно почти ничего не давало, приходилось отбирать и воровать. Днем спали в лесу, тщательно маскируясь в дебрях. Из прифронтовой полосы все население немцами было выселено и угнано в Германию. Поэтому спрашивать о дороге было некого. Шли наобум, куда выведет тропинка или дорога, ориентируясь по доносившимся редким артиллерийским канонадам.

О продуктах нечего было и мечтать, поэтому пищей служили съедобные травы и грибы: щавель, лесной пупырь, жевали молодые липовые листья и побеги. Силы всех покидали. Наступило полное истощение организма. Идти долго не могли. Проходили не более 13-14 километров в сутки. В прифронтовой полосе почти в каждой деревне жили вооруженные до зубов немцы. Пойти в деревню значило погибнуть.

Для отдыха выбрали место на опушке леса недалеко от деревни. Рядом виднелось большое картофельное поле. Ребят не интересовало, чья это картошка. Мысли всех были прикованы к ней. С большим трудом дождавшись ночи, все трое, забыв об осторожности, пошли за молодой мелкой картошкой. В первую ночь было накопано три полных вещевых мешка.

Выбрав в лесу небольшой овраг, за ночь переварили и почти всю съели. День спали с дополна набитыми животами, на следующую ночь снова пошли, принесли по вещевому мешку картошки. Званцев решил проверить огороды заботливых немцев. Принес вещевой мешок моркови, огурцов и лука. Устроили настоящий пир. Днем надо было уходить вглубь леса и пробираться к переднему краю, но сытость и вялость взяли свое. Днем проспали, а ночью решили еще раз попробовать накопать картошки. Немцы, по-видимому, обнаружили кражу и выставили часовых. За картошкой вызвался сходить Миша Сусеров.

Званцев и Кропачев решили еще раз проверить немецкие огороды. Но, не дойдя до деревни, Званцев нюхом разведчика обнаружил немецких часовых и вместе с Кропачевым пришел на место привала ждать Мишу, а затем бежать. Сусеров не спеша добрался до картошки и приступил к копке, как дома на своем огороде, но не успел накопать и котелка, как услышал голоса немцев и крики: «Русь, руки вверх». Бежать было поздно. Сусеров встал и поднял руки и тут же был доставлен в деревню. При допросе выдал своих товарищей. Он предал Званцева и Кропачева, которые с нетерпением ждали его возвращения.

При появлении на горизонте небесного светила отряд немцев в 25 человек с тремя собаками в сопровождении Сусерова вышел из деревни и прямо по заросшему сорняками пустому полю направился в лес. Званцев и Кропачев сидели в небольшом овраге под развесистыми елями. До их слуха донеслось множество ударов тяжелых сапог о землю и взвизгивание собак. Званцев вскочил на ноги и глухо выдавил из себя: «Бежим, немцы».

Бежать было поздно. Немцы шли в 30 метрах от их расположения. Званцев с Кропачевым кинулись бежать, застрочили немецкие автоматы, и, не пробежав 10 метров, оба были убиты. За предательство товарищей Миша Сусеров был возвращен в лагерь.

Не случайно немцы сохранили ему жизнь. Он кончил свой рассказ и глухо выдавил: «Я предатель и трус. Ради сохранения своей жизни погубил товарищей».

Я смотрел в его серые глаза и думал: «Действительно, ты предатель и притом глупый, открытый. От тебя в любое время можно ожидать всего».

Спросил его: «Как думаешь, другие группы дошли или нет?» Немного подумав, он ответил: «Мне кажется, должны дойти. Не размениваясь на картошку, мы тоже сейчас были бы у своих».

К лагерю, тарахтя, подъехала полуторка. Я бегом выскочил из барака, нужно было увидеть мосье. В кабине сидел Петр Мирошников с помощником коменданта. Шнейдер, высунув голову в раскрытое окно кабины, кричал мне: «Русь, быстро, шнель».

Я вышел из лагеря и приблизился к машине. Мирошников мне сказал: «Позови Яшку-татарина, сейчас поедем в Новгород за хлебом». Яшка не заставил себя долго ждать. Он услышал наш разговор и вышел из кухонного сарая. Мы сели с ним в кузов. Машина развернулась и, набирая скорость, бежала, раскидывая дорожную пыль. Шнейдеру быстро надоело сидеть в душной кабине. Он остановил автомашину и залез в кузов. Мирошников высунулся наполовину тела из кабины и пригласил меня. Шнейдер в знак согласия мотнул головой.

Я быстро сел в кабину, и поехали дальше. Сразу приступил к деловым разговорам, спросил Мирошникова, как достать оружие для побега. Петр, на мгновение задумавшись, сказал: «Надо попытать счастье. Но где его взять, на дороге ни одной винтовки не валяется». Не называя имени, я сказал, что один эстонец из охраны лагеря разведает, где оружие. «Если можно будет достать без риска, я все сделаю». Я ответил, что сейчас война и без риска ничего не делается. Мирошников утвердительно качнул головой и сказал: «Будет все сделано. Позабочусь и о продуктах. На сколько рассчитывать?» Я ответил: «На 10-12 человек». «Дай вам бог удачи, – сказал Мирошников и перекрестился. – Не забывайте меня».

В Новгород съездили без всяких приключений, привезли немецкий хлеб пятилетней давности.

Подготовка к побегу и начиналась, и продолжалась, от слов переходили к делу. Добычу оружия пришлось втайне ото всех брать на себя.

Эстонец Ленька из охраны лагеря часто заводил со мной разговор об оказании помощи в побеге. Я ему не верил и поэтому решил его преданность испытать на деле.

Вечером Ленька пришел на пост один. Багрово-красное солнце скрылось за горизонт, что предвещало изменение погоды. Я подошел к Леньке, нас отделяли три ряда колючей проволоки, и показал ему рукой на солнце. Ленька посмотрел в сторону уходящего за горизонт солнца и сказал: «Ну что из этого?» «Дождь будет», – ответил я. «Это можно было ожидать. Дождь, как правило, бывает, не когда просишь, а когда косишь, – сказал Ленька и добавил. – Пришел просить покурить?» «Нет, другое», – ответил я. «А что?» – перебил Ленька. «Ты как-то говорил мне, надо быть готовым встретить наших достойно, то есть взять в руки оружие».

Ленька оглянулся кругом. Никого поблизости не было. Проговорил полушепотом: «Что конкретно надо?»

«Разведать, где можно на этот случай достать оружие». «Только и всего, – ответил Ленька. – Это я знаю. Рядом с гаражом от поворота с деревни Борки к лагерю есть небольшой полусгнивший домик с двумя окнами, решеткой и дощатой дверью. Там сложено много немецких винтовок и ящики с патронами. Немцы там ремонтируют винтовки и другое оружие, протирают патроны. Днем там работают три-четыре немца. Ночью охраны нет, кроме патрулей. Завтра могу показать лично тебе и устроить разведку-прогулку по всем касающимся вопросам, а сейчас ауфвидерзейн».

Из дома, где жила вся эстонская охранка, браво вышел Ян Миллер. Расправил свои мощные рабочие руки и плечи, шел на пост. Обыденный шаг от избытка сил чередовал со строевым. Я скрылся в кухонном сарае, где, как правило, спал.

Ленька не обманул, в 9 часов утра он пришел к лагерю с винтовкой на плече и с нарукавной повязкой полевой жандармерии. Он предъявил стоявшему на посту Клехлеру пропуск на вывод меня из лагеря. Он как конвоир вывел меня по всем правилам. Мы шли с ним не спеша. При встрече с немцами он вел себя высокомерно по отношению ко мне, кричал с немецким акцентом. Недалеко от гаража стояла небольшая рубленая изба. Раньше, по-видимому, служила для сторожа и подогрева воды для тракторов и автомашин. Не один десяток раз проходил, проезжал по этой дороге, соединявшей раньше совхоз "Заверяжские покосы" с дорогой Новгород-Шимск, а сейчас концлагерь, но на избу рядом с гаражом не обращал внимания. Я знал, что она стоит на этом месте, доживает свой век, то есть догнивает.

Мы поравнялись с избой, затем с гаражом. Внутри под наблюдением немцев работали военнопленные слесари. Слышен был стук молотков, музыкальное пение пил и напильников о железо и редкие немецкие ругательства.

Ленька остановился и сказал: «Ты стой здесь, а я схожу к избе, загляну внутрь». Я не успел раскрыть рта, сказать об осторожности, Ленька был уже у избы и обходил ее кругом, заглядывая в дверные щели и решетчатые окна, забитые редкими досками для сохранности стекол.

Дверь избы была плотно закрыта, на пробойную петлю наложена накладка и вместо замка вложена деревянная палка. Обойдя кругом избы, Ленька открыл дверь, вошел внутрь и тут же выбежал обратно. Закрыл дверь и быстро подошел ко мне. Прошептал: «Все в порядке, там лежит много винтовок и несколько раскупоренных цинковых ящиков с посиневшими патронами».

Не успели мы пройти и десяти шагов, как нас остановил немецкий фельдфебель и спросил Леньку по-немецки: «Что ты тут делаешь?» Ленька, не зная немецкого языка, улыбнулся ему, сказал: «Гут». Что-то проговорил по-эстонски, показал пальцем на деревню, затем на меня и сказал: «Нихт фертштейн. Картошка». Фельдфебель скупо ему улыбнулся, показав свои длинные желтые зубы, и сказал: «Идите». Мы медленно пошли по дороге в Борки. Фельдфебель стоял возле избушки и наблюдал за нами.

Я сказал Леньке: «Спешка знаешь, где нужна?» Он ответил: «При ловле блох, но только мокрыми руками». Ленька на словах храбрился и говорил, что все это ерунда, пусть смотрит и наблюдает, но по его тону было слышно другое.

Мы вошли в Борки и завернули за первый дом в направлении Шимска. Скрылись от глаз наблюдательного фельдфебеля. Леньку заинтересовало и напугало наблюдение фельдфебеля, он вернулся и из-за угла дома взглянул, стоит ли он. Фельдфебеля не было, он ушел в мастерскую. Я не хотел раззадорить Леньку, но сказал: «Твоя излишняя неосторожность и чрезмерная храбрость до хорошего не доведут. Незачем было заходить в избу». Ленька побагровел, ни слова не говоря, сдал меня патрулю, стоявшему на перекрестке дорог, проверяющему документы у всех прохожих и быстро ушел в оружейную мастерскую немцев, найдя неисправности у винтовки.

Я попросил разрешения у неразговорчивого, надутого, как индюка, немца сесть рядом с кюветом, на покрытую толстым слоем пыли лужайку. Немец в знак согласия кивнул мне.

Ленька ходил недолго, вернулся в хорошем настроении. Поблагодарил немца за охрану меня на двух языках: эстонском и русском. Немец ни одного слова не понял.

Мы с Ленькой снова пошли пыльной обочиной дороги в хутор, что по ту сторону реки. Навстречу двигались редкие немецкие автомашины и испанские двуколки, запряженные парами тощих лошадей.

В хутор можно было пройти по мостам шоссейной или железной дороги. На обоих мостах стояла охрана. Река была шириной не более 30 метров, но у самых берегов была глубокой.

Мы с Ленькой выбрали мост шоссейной дороги. Охранявший его солдат потребовал пропуск. Ленька предъявил документы, и мы снова пошли по шоссейной дороге, а затем свернули к одинокому дачному домику, стоящему на высоком берегу реки и опоясанному с трех сторон лесом. По дороге Ленька рассказал, что возвращался в избу, где немцы ремонтируют оружие, обменял у фельдфебеля свою винтовку. Он видел там не только винтовки, но и автоматы и пулеметы.

Не доходя 20 метров до дома, встретил нас рослый старик с опрятной небольшой бородой, изредка украшенной седыми волосами. Широкое скуластое лицо и серые большие глаза как-то по-особому располагающе притягивали к себе. Ленька напросился войти в дом. Дед басом ответил: «Добро пожаловать» – и распахнул дверь сеней и избы. Мы вошли. На стенах в больших самодельных рамках грубой работы висели фотографии. Ленька без стеснения стал разглядывать свежие и пожелтевшие от времени фотокарточки и задавать деду вопросы. «Это сын, это тоже…» – дед охотно отвечал на Ленькины вопросы. Он, глубоко вздохнув, сказал: «В армии у меня два сына, один летчик, другой – ветврач. От обоих с первого дня войны ни одного письма. Третий сын учился в Тимирязевской академии в Москве на втором курсе, тоже нет ни одного письма от него».

Ленька с дедом разговаривали на разные темы, я молчал. Видя мою застенчивость, дед спросил: «Давно в плену?» Я ответил: «Три месяца». «Где взяли или сам сдался?» – уже более мягко спросил дед. Я ответил, посмотрев искоса на Леньку: «Закон солдата биться до последнего патрона. Лучше смерть, чем плен, но! Бывает и но».

У деда лукаво блеснули глаза, он улыбнулся и проговорил: «Раненого что ли подобрали?» «Нет, – хмуро ответил я, – контуженого». По выражению лица деда я прочитал его мысли. Он думал, знаем мы вас, меня не проведешь. Он нас с Ленькой принял за полицаев, а может быть и хуже. Все разговоры с Ленькой сводил на хвальбу немцев и их порядков. По напыщенному тону его слов можно было понять – на душе у него другое. Дед угостил нас свежей картошкой с малосольными огурцами и травяными лепешками.

По возвращению в лагерь уже по знакомой дороге Ленька мне в третий раз рассказал свою биографию и сказал: «Считай меня другом. Всегда выручу» – и подал мне руку.

Я поблагодарил его за дружбу, не заслуженную мной, и спросил: «А если придумаю бежать и не один – выпустишь из лагеря?»

Ленька, не задумываясь, ответил: «Всегда при первом удобном случае. Я бы и сам с вами ушел, но боюсь одного, что наши мне не простят службу в эстонском легионе». Советовать ему что-либо подобное я боялся, так как он мог быть и провокатором. Я ему сказал: «Ты хороший, наш парень, плохого никому из узников не делал, поэтому бояться наших тебе не следует».

Ленька мотал головой и говорил: «Я больше твоего знаю. Если не расстрел, то вся молодость в тюрьме». Я тоже подумал: «Ленька прав, его немцы втащили принудительно в безвыходное положение. Появись он у наших, пощады не жди».

Так мы, обмениваясь редкими словами, каждый думая о своем, дошли до лагеря. Ленька довел меня до проходной в лагерь, перекинулся десятком непонятных мне эстонских слов со стоявшим на посту Лехтмецем, неторопливо пошел в свою казарму.

На следующее утро уже стала ощущаться августовская прохлада. Серебристые капельки росы стали дольше держаться на траве. Прохлада и сырость реки чувствовалась в лагере.

В 6 часов утра к лагерю подъехал Мирошников. На шум автомашины я вышел из кухонного сарая, где мы с Митей Мельниковым кипятили воду. Мирошников крикнул: «На ловца и зверь бежит, я договорился с комендантом забрать тебя на должность грузчика». Он попросил у часового разрешения выпустить меня из лагеря. Стоявший на посту Клехлер мотнул головой в знак согласия, а мне крикнул: «Выходи».

Я сел в нагретую от мотора кабину, и мы не спеша поехали.

Мирошников первый спросил: «Разведал оружие?» «Да», – ответил я и показал рукой на полуразрушенную избу, рядом с которой проезжали. «Не может быть, – улыбаясь, загадочно сказал Мирошников, а потом серьезно добавил, – восемь винтовок, два автомата, два цинка патрон и двадцать штук русских гранат-лимонок лежат рядом с полотном железной дороги, спрятаны под лежащий на боку вагон под откосом за баней в километре от лагеря. Там же, в другом конце вагона, найдете немного продуктов».

Я крепко пожал Мирошникову запястье правой руки, лежавшей на руле, и сказал: «Спасибо. Как удалось?»

Мирошников ответил: «Ни о чем не спрашивай, я тоже русский, и Россия мне так же дорога, как тебе и любому другому русскому, любящему Родину».

Он подъехал к дому, служащему складом, и проговорил: «Помоги забросить в машину ящики, наполненные пустыми грубыми немецкими мешками и порожними бутылками, я отвезу тебя обратно в лагерь».

Мы с ним быстро нагрузили кузов, я подавал, он укладывал. Снова сели в тесную кабину и поехали. По дороге к лагерю он сказал мне только несколько слов. «При случае вспомни меня добрым словом, как русского отщепенца. Желаю успеха в намеченном. Дай вам господи дойти до своего дома, до своих родных». Он крепко пожал мне руку. С ревом развернул автомашину, уехал, оставив за собой столб пыли.

Вечером в лагерь пришел Павел Меркулов, он жил в одной комнате с Сатанеску. Я сказал ему, что решил бежать при первом удобном случае, а с кем из осторожности не сказал. Павел начал отговаривать, говорил, что рано, сначала надо наладить связи с надежными людьми и пробираться в леса в верховье Шелони к партизанам. «Линию фронта, не зная расположения немцев, переходить сейчас опасно, это верный провал и гибель».

Он говорил, что у него эти связи начинают налаживаться. Я ответил: «Прошу дать добрый совет и наставления, на днях убегу». Павел задумчиво полушепотом сказал: «Если доведется по заданию или по своему хотению быть здесь, ясно нелегально, связь держите через мою сестру Аню. Пароль: «Мы из Сергово. Нет ли продажной соли». Живет она в школе, знаешь где. Скромную помощь и интересующие вас сведения получите через нее. Если решено, ни пуха ни пера. Мне бежать запрещено, – как-то загадочно сказал он. – Самое главное – при любых неприятностях не паникуйте». Уходя из лагеря, он сказал: «Давай простимся, может быть, больше не увидимся». Мы ушли в крайнюю пустую комнату и поцеловались, крепко пожав друг другу руки.

Вечером все готовящиеся к побегу собрались вместе. Для отвлечения наблюдательных взглядов любопытных начали торговлю вещами. Нас было восемь: Темляков Павел, Лалетин Иван, Лалетин Алексей, Шишкин Виктор, Смирнов Толя, Морозов Саша, Егор и я.

Мы все стояли в темном, слабоосвещенном углу барака, в котором до войны жили коровы. Разговор был короткий, я сказал, что для побега все готово, нужно быть готовым к нему в любое время. Старшим единогласно был избран Егор. Приняли клятвенную присягу не выдавать друг друга, если кто-то из нас окажется в лапах палачей. Лучше смерть, чем предательство и трусость.

Когда к нам подходило много любопытных, тогда мы торговались. Морозов Саша подходил к непрошеному гостю, брал за плечи и говорил: «А ну поворачивай и шагай». В лагере его все боялись, поэтому без лишних слов уходили. Побег усложнялся. Все работали не в одно время и в разных местах. Егор и Темляков Павел – на электростанции, притом в разные смены. Братья Лалетины и Шишкин Виктор – на дороге. Смирнов Толя – в похоронной команде, Морозов – в гараже. Я был прикован к лагерю и все время находился под наблюдением не только немцев и эстонцев, но и своих лагерных шпионов. Поэтому побег был возможен только из лагеря, а не с работы. После побега группы Петра, Мити Санникова и Салема лагерь стал охраняться бдительнее. По ночам вместо двух часовых стали дежурить трое. Часовые ночью менялись через каждые два часа. Днем, как правило, стоял один и менялся через четыре часа. Побег днем из лагеря был невозможен, поэтому бежать нужно было только ночью при первом удобном случае.

Мне как постоянному обитателю лагеря, знающему всю охрану, было поручено следить за часовыми и точно установить смены караулов.

В тот же вечер я приступил к выполнению поручения. Дождался ночного дежурства Леньки, на посты пришло сразу трое. Я подошел к Леньке, стоявшему у проходной, и попросил у него оставить докурить. Тот нарочито громко обозвал меня свиньей, сунул окурок сигареты сквозь проволоку. Полушепотом сказал: «Завтра дежурю с десяти утра» – и тут же крикнул: «А ну, пошел отсюда». Я ушел в кухонный сарай и лег спать. Ленька пришел на пост ровно в 10 часов. Он разрешил выйти с территории лагеря к его будке, посмотрел по сторонам и почти шепотом сказал: «Если готовы, сегодня ночью бегите. Двое приехали из отпуска из Эстонии, привезли много спирта. Пьянка уже началась. Не подают пока Яну Миллеру и Кулаку, их готовят ночью на посты вместе со мной».

Я сказал Леньке, что дежурство Кулака, этого белого эмигранта, так ненавидевшего советскую власть и всех русских, не предвещает ничего хорошего. Ленька, улыбнувшись, сказал: «Я постараюсь ему вечером стаканчик подать, а там видно будет. Будьте на боевом взводе, а ты не выходи из кухонного сарая весь вечер и ночь».

День в ожидании ночи тянулся медленно. Я сложил все съедобные припасы в вещевой мешок, который спрятал в дровах кухонного сарая. По возвращении с работы всем ребятам было объявлено быть готовыми.

Вечером лагерь посетили высокие немецкие особы. Они интересовались бытом лагеря. Поблагодарили коменданта Кельбаха за хорошие условия, созданные для русских. На прощание сказали: «У коммунистов условия намного хуже, чем в плену».

Переводчик Юзеф Выхос увивался около них, как экскурсовод в музее перед иностранцами. Одна особа со слащавым бархатным лицом, в очках в золотой оправе сказала Кельбаху: «Надо подобрать из числа этих свиней более разумных. Создать им настоящие человеческие условия. Они помогут нашей доблестной армии освободить Россию от коммунистов и от самих себя».

Военнопленных построили по зову переводчика Выхоса в широком коридоре лагерного барака, одна особа отлично, почти без акцента заговорила по-русски: «Господа, из вас большинство пришло в плен добровольно. Вы сдались потому, что ненавидите коммунистов и советский строй. Мнения немцев с вами сходятся. Поэтому давайте общими силами вместе с доблестной германской армией будем свергать власть коммунистов и строить новую хорошую жизнь для русского народа». Он говорил долго, любуясь своим красноречием. Люди слушали его внимательно, затаив дыхание, иначе было нельзя.

Когда он окончил свою речь, смелый и дерзкий на язык Митя Мельников, выйдя вперед всех, сказал: «Простите за дерзость, господин офицер. Откуда вы отлично знаете русский язык?» Немец пренебрежительно кинул свой взгляд на Митю и, подбирая с растяжкой слова, сказал:«Если вас так интересует мое прошлое, могу ответить. Я русский по родине, по крови немец. Россия мне так же дорога, как и вам. Родился я в Петербурге в семье видного царского генерала, верного стража и друга его императорского величества. Так что здесь я вам не враг, а ваш соотечественник, земляк и старший товарищ, несмотря на то, что в жилах у меня течет чистая арийская кровь. Люблю я Россию и люблю трудолюбивых русских людей. Я окончил Петербургский университет. В России у меня было много друзей и однокашников по университету. Петербург будет скоро освобожден, и я буду в нем».

Он хвалился непобедимостью немецкой армии, скорой победой немцев. Под конец предложил военнопленным добровольно вступить в немецкую армию.

«В настоящее время генерал Власов организует русскую армию для скорой победы над общим нашим врагом – коммунизмом, желающие вступить могут записаться у коменданта лагеря для прохождения комиссии».

«Здорово, – подумал я. – Они будут принимать в армию не всех желающих, а только отменно здоровых людей».

Свита покинула лагерь и удалилась в направлении деревни Борки. После ухода немцев я обошел и предупредил всех, кто побежит. Не было Егора, его увели работать на мельницу. Братья Лалетины начали колебаться. Павел Темляков и Морозов Саша обозвали их трусами, а затем сказали: «Если вы останетесь, мы напишем немцам записку, что вы тоже собирались бежать».

«Писать никакой записки мы не будем, – сказал я, – но после нашего побега вряд ли сумеете убежать, а лагерь есть лагерь, в любое время жди всяких неожиданностей».

Лалетин старший сказал: «Мы подумаем».

В 12 часов ночи на пост пришел один Ленька. Он сменил Яна Миллера. Кулака, стоявшего на пару с Яном, не меняли. Кулак подождал минут 15, никого не было, подошел к Леньке и сказал: «Тихо, бежать никто вроде не собирается, я пошел отдыхать. Стой сутки, двое подряд, от немцев кроме деревянного бушлата и креста ничего не дождаться».

Он еще раз предупредил Леньку о бдительности и легкой рысьей походкой ушел.

Я вышел из кухонного сарая, Ленька полушепотом сказал: «Действуйте». Я сходил в барак, сказал Морозову: «Сборы на кухне, только быстро». Первым пришел на кухню Темляков, за ним собрались все остальные, включая Лалетиных. Ленька ходил, насвистывая какую-то арию, в то же время прислушивался к ночной мгле. К кухонному сараю подошли еще двое, Грушенков Иван и Гаврилов Миша, невзрачные, истощенные парни, лет 20-ти. Я вышел и спросил, что им нужно. Грушенков тонким ребячьим голосом проговорил: «Возьмите и нас. Мы вам не помешаем». Я быстро затянул их в кухонный сарай. Обсуждать кандидатуры не было времени. Шишкин Виктор шепотом сказал: «Возьмем, парни хорошие».

Ленька зажег зажигалку и неторопливо прикуривал. Это было его сигналом бежать. Проволочная дверь была открыта. Мы с большим волнением вышли из лагеря, завернули за угол к кладбищу и направились к железной дороге. Естественные шаги казались ударами молота. Сердце стучало, как церковный колокол в престольный праздник. Быстро добежали до железнодорожной насыпи, где рядом лежал остов вагона, навалившийся одним боком на насыпь.

Я нащупал руками под вагоном оружие и боеприпасы, гранаты и все раздал. В другом конце под вагоном обнаружили целый мешок галет, сухарей и концентратов супа. Быстро все распихали по вещевым мешкам. Погоню с собаками немцы могли устроить не раньше 6 утра, пока не хватятся меня, и я предложил Морозову Саше сходить вместе со мной в земляной склад, сделанный вроде погреба, где комендант лагеря хранил мясо. Там у него висели окорока, приготовленные для отправки в Германию. Морозов с большой охотой согласился. Павлу Темлякову было поручено вести всех к берегу реки, переправляться и ждать.

Мы с Морозовым, вооруженные немецкими автоматами и нашими гранатами Ф-1, легкими бесшумными шагами пошли к складу. Он находился в 200 метрах от лагеря и в 50 метрах от дома, где жил комендант.

Склад был закрыт легким замком, который я открыл гвоздем. В погребе висело четыре окорока по 12 килограмм. Мы с Морозовым забрали все четыре и напрямую вышли к реке, где нас ждали товарищи. Темляков со вздохом сказал: «А я думал, вас поймали, так долго вы ходили». За время нашего отсутствия они все семеро переправились на плоту на другой берег. Плот поднимал только двоих, поэтому мы переправились с Морозовым на нем, а Темлякову пришлось прицепляться и плыть за нами.

Не широкая, но глубокая река Веронда форсирована. Окорока разрезаны и ровными частями разложены по вещевым мешкам.

Мы двинулись в глухие дебри Новгородской области к берегам Шелони, в края партизан. Шли небыстро, чувствовали себя не беглецами, а хозяевами русской земли, так как при случае могли дать карателям хороший отпор.

За ночь мы прошли не менее 15 километров и устроили в лесу привал. Командиром отряда единогласно был избран я. Старшиной и экономом – Саша Морозов. Все продукты были взяты на строгий учет, решено их расходовать экономно.

Глава двадцать пятая

Исчезновение девяти военнопленных при загадочных обстоятельствах было бы большой сенсацией. Главное, что побег совершен сразу же после посещения лагеря большими особами.

Коменданту Кельбаху, его помощнику Шнейдеру и начальнику эстонской охраны обер-лейтенанту пришлось бы болтаться на виселицах. Немецкое командование сурово обращалось с подчиненными.

Поэтому обер-лейтенант и комендант утром нашли общий язык. Решили побег пока держать в секрете. Убежавших людей в отчете списать умершими. Утром сразу же после получения хлеба, но без горячей воды они тщательно пересчитали всех выстроенных. Здоровых отправили на работу. Обошли все углы лагеря, сосчитали больных, не хватало девяти человек.

Для успокоения совести и небольшой надежды обнаружить беглецов комендант вызвал карательный отряд, распространив ложные слухи, что за рекой на опушке леса видели четырех вооруженных человек, что подтверждал и эстонец обер-лейтенант.

В два часа дня каратели с собаками прочесали близлежащий лес, но никого не нашли.

Побег первым обнаружил повар Хайруллин Галимбай. Утром комендант Кельбах доверял ему бросать в котел с кипяченой водой порцию зеленой сухой травы вместо чая. Галимбай приходил за полчаса до раздачи травяного навара и бросал траву. Утром по уже отработанной привычке он пришел с очередной порцией травы в бумажном мешке. Открыл деревянную крышку котла – вода холодная. Печь не затоплялась. Он подумал, что я проспал и продолжаю спать. Взял тонкое полено, предвкушая удобный случай произвести отменный удар по моим костям, как кошка за мышью, на цыпочках двинулся к топчану, где я всегда спал. Вместо меня там спал его брат. Удар, произведенный от души по широкой спине Изъята, с глухим хлюпаньем огласился в пустом сарае. Разбуженный татарин сначала взметнулся вверх ногами и, упершись руками, на мгновение оказался висящим в воздухе. Затем взревел, как бык при ударе ножа, вскочил на ноги, прищурив раскосые черные глаза, наотмашь со всей силой двинул правой рукой Галимбаю в скулу. Тот, как футбольный мяч, отлетел к дощатой стене сарая, уткнувшись в нее, со стоном упал. Братья снова ринулись с кулаками друг на друга, но тут появился Мельников. Митя с изумлением крикнул: «Вы что, белены объелись?» Сверкая черными глазами, братья разошлись. Галимбай по-татарски попросил у брата прощения. Он сказал, что принял его за другого. Он по-русски спросил: «Где Илья, и как ты попал сюда?» Изъят ответил: «Илью не видел, я еще ночью обнаружил свободное место, на котором так удобно спать, лег и сразу же уснул». В побег Галимбай не верил. О моем исчезновении и, главное, о неподготовленном кипятке доложил своему другу Юзефу Выхосу. Переводчик в приказном порядке сказал: «Найти».

Искать кинулись Митя, Галимбай и Изъят. При тщательном осмотре всего лагеря меня не обнаружили. Выхос доложил коменданту Кельбаху. Галимбай за неподготовку горячей воды был избит комендантом Кельбахом. Комендант и эстонская охрана злобу срывали на военнопленных. Они без причины избивали каждого, кто попадался на глаза.

Исчезновение из лагеря девяти человек хотя и не распространялось за пределы эстонской охраны и немецкого коменданта с помощником, но виновников в побеге найти пытались. Шкурники-предатели из лагеря поодиночке вызывались к коменданту, и с них снимались допросы.

В помощи беглецам комендант Кельбах подозревал Меркулова, но Сатанеску эти подозрения развеял. Он доказал Кельбаху, что Павел к побегу не причастен, так как Меркулов нужен был ему каждый день как специалист и как верный охранник его богатств.

Леньку никто не подозревал. Утром Кулак хвалился обер-лейтенанту, что стоял на посту две смены с Яном Миллером и Ленькой. Когда было объявлено, что ночью сбежали девять человек, Кулак слезно просил Леньку, чтобы он говорил, что стояли на посту вместе. Обер-лейтенант выстроил всю охрану, начались разбирательства. С 22 до 24 часов стояли Кулак и Ян Миллер. С 0 до 2 часов – Кулак и Ленька. С 2 до 4 часов был Ян Миллер вместо Клехлера, который нанял его за десять марок. С 4 до 6 часов стояли Лехтмец и один новичок.

Обер-лейтенант сделал резюме. Побег совершен в дежурство Яна Миллера, который уснул на посту. Тот невнятно говорил, что на посту не спал, зорко охранял лагерь, в его дежурство не мог никто убежать. Его слова были как глас вопиющего в пустыне.

Егор после ночной работы был приведен в лагерь утром. О побеге он узнал от Меркулова еще на электростанции. В лагере Егора допросили переводчик Юзеф Выхос и повар Хайруллин Галимбай, но ничего путного не добились.

Вечером все живое лагеря было выстроено. Военнопленные стояли в строю по стойке смирно. Немцы и эстонцы злобствовали. Без причин били кулаками и пинали ногами беззащитных людей. Комендант Кельбах не говорил, а кричал. Переводил его крик Сатанеску, артистически подражая интонациям. Юзеф Выхос, Хайруллин Галимбай, врач Иван Иванович – все впервые за весь период существования лагеря стояли в строю.

Кельбах выкрикивал: «Вы все русские не только свиньи, но и коммунисты. Я напоминаю всем, при попытке к бегству, неподчинении и непослушании немецким властям – расстрел. С сегодняшнего дня всех людей распределяем по три». Он вывел из строя переводчика Юзефа Выхоса, мертвецки побледневшего, и приказал ему всех переписать по три. «Кто из трех сбежит – двое будут расстреляны за то, что вовремя не доложили немцам о побеге товарища».

Придя в себя, Выхос начал записывать всех столбиком, выделяя троих, объявляя каждой тройке, кто за ней закреплен.

Снова появилась нитрокраска светло-голубого цвета. На гимнастерках, кителях немец грубо писал порядковый номер и ниже ставил буквы "Kgf.".

Запись по тройкам и рисование на спинах давно закончились, от стоявших пахло краской, но людей не распускали по непонятным причинам. Немцы и эстонцы кого-то ждали.

Глава двадцать шестая

Первая половина августа в средней полосе России – самое благоприятное время года для утоления голода. Поспела картошка – заменитель хлеба. Вызрели фрукты и все овощи.

В лесах при частых, но кратковременных дождях было изобилие грибов. Красные гроздья брусники лежали на мягком влажном мхе. Клюква, начинающая алеть, украшала болотные кочки, как женщин ожерелья и бусы. Поспели малина и смородина.

На второй день после побега мы вышли на лесной берег реки Шелонь. До войны многие из нас не только не знали, но даже и не слыхали, что по древней новгородской земле несет свои воды обрамленная лесами и болотами Шелонь. Она берет свое начало на Псковщине небольшим ручейком. Вытекает из торфяников, покрытых глубоким слоем мха дегожского болота. Бежит, журча, чистая прохладная вода сначала на запад в направлении псковского Голубого озера, как бы просясь в его объятия. Но у города Порхов круто поворачивает на север, а затем на северо-восток через Сальцы и Шимск.

В ночь уходящего лета, еще теплую, я лежал на твоем невысоком берегу, прислушиваясь к твоему говорливому течению, всплеску рыб. Еле заметные небольшие волны, напоминающие волнистость на лице рябого человека, с легким плеском ударялись о глинистые берега, покрытые тонким слоем крупнозернистого песка и гальки.

Мы с Темляковым внимательно рассматривали изрядно потрепанную карту Ленинградской области. Голубая нить Шелони начинается в лесах между высотами 104-108 в лесной глухомани. Нам нужно пробраться сквозь немецкие гарнизоны, кордоны и заставы в одну из небольших лесных деревушек Глотово или Ухотино, а оттуда в Острую Луку. Наши предположения и мечты о встрече с партизанами должны сбыться. Встречу ли я кого-либо из старых знакомых – Струкова, Арсеньевича или старого лесника Артемыча? При встрече не примут ли они меня за провокатора?

Жизнь моя в течение целого года проходит кувырком как в сказке, а главное, как у заколдованного от смерти. Законы партизан жестоки. Жестокости их учила сама жизнь. При встрече вряд ли они примут нас с распростертыми объятиями, да возможна ли еще сама встреча. Ее они постараются избежать, так как лес кишит провокаторами разных мастей. Здесь и бежавшие из плена, и бродячие солдаты еще из 2 ударной армии, и деревенские парни, которым угрожала казнь. Надо всех распознать, отсюда нужна бдительность.

Я прислушивался к всплескам воды и шелесту листьев деревьев, в голову невольно лезли разные мысли и воспоминания. Много трупов и крови унесли твои воды, Шелонь, в Седой Ильмень, а еще больше похоронено на твоих берегах безвестных героев – русских солдат.

Упорные бои с неравными силами немцев вели наши солдаты на твоих берегах. Немногим удалось остаться в живых. Не впервые река принимает в свои объятия жертв войны. История сохранила воспоминания, как более 400 лет тому назад при объединении Руси войска царя Ивана III на берегу Шелони нанесли поражение новгородцам. Шелонская битва стала крутой ступенью подъема русского государства. Не раз берега реки оглашались разрывами снарядов и мин, стонами и молитвами умирающих людей, дикими криками врагов.

Шелонь, как Волга, Кама и Ока, чисто русская река. Сейчас в тылу врага течешь ты грандиозно, величественно, непокорно. Не случайно немцы боятся твоих берегов, как черт ладана.

Ночь окутывала мраком землю, от реки чувствовалась прохлада. Сидевший рядом со мной Темляков прервал мои мысли, проговорил: «Не пора ли нам продвигаться дальше».

Мы снова не спеша пошли дальше лесными дорогами и просеками навстречу неизвестности. Привалы для отдыха решено было устраивать днем. Места менять каждые сутки. Мы представляли собой людей вне власти и вне закона, то есть беглецов, для которых закон – тайга, прокурор – медведь. Хозяевами старались быть все. На мое старшинство многие пытались плевать.

Продукты, которые принес для нас Мирошников, и украденная ветчина в течение двух дней у большинства исчезли.

Братья Лалетины на мое замечание, что надо бережно расходовать продукты, и они принадлежат не одним им, раскричались и стали грозить уходом в неизвестном направлении. Назревал полный крах и распад. На пост часовыми становились только после долгих уговоров.

На третье утро в момент приготовления завтрака из накопанной за ночь картошки, а также грибов я предложил поговорить по поводу укрепления дисциплины и принятия воинской присяги. Лалетин Алексей с отпущенной рыжей бородой стал возражать. Он говорил, что мы не армия и нечего зря тратить время на этот разговор. Он уговаривал Шишкина примкнуть к нему с братом, бросить оружие и идти пристраиваться куда-нибудь в глухую деревню, там ждать исхода войны.

Темляков, Шишкин и Морозов меня поддержали. Я попросил внимания, достал из вещевого мешка школьную тетрадку, химический карандаш и объявил: «Собрание бежавших из плена и вооруженных бойцов Красной Армии считаю открытым. Кто за это предложение, прошу поднять руку». Все, кроме Лалетина старшего, подняли руки. Он злобно сказал: «Какое же собрание может быть из девяти человек». На его реплику я промолчал и продолжил: «Прошу избрать председателя и секретаря собрания».

Председателем избран был я, секретарем – Темляков. Я вытащил скрепки из тетради, из середины взял большой лист бумаги, подал его Темлякову и сказал: «Пиши протокол». Объявил повестку собрания: «1. Выборы командира. 2. Укрепление дисциплины. 3. Принятие присяги».

Командиром снова единогласно был избран я. Даже Лалетин старший без колебания поднял руку.

По второму вопросу я сказал: «Если вы меня вторично выбрали командиром, то дайте мне клятву, что будете выполнять все мои распоряжения и приказы». Все повторили: «Клянемся». Я заставил Темлякова записать в протокол.

Последний вопрос – присяга, текст которой набросали в протоколе. Все повторили хором: «Мы, воины Советского Союза, клянемся мстить фашистам за наших замученных и погибших товарищей, за миллионы советских людей. Клянемся бить немцев везде, где бы они ни встретились. Мы готовы в любой момент отдать свои жизни Отечеству, Родине, России». Под присягой в протоколе все расписались.

После собрания дисциплина заметно наладилась, и мой авторитет как командира возрос. Люди без пререканий выполняли все мои распоряжения. Дни проходили медленно, сменялись ночами. С момента побега прошло пять дней. Мы топтались в небольшом 10-километровом квадрате леса. Партизаны нам не встречались. На проселочных дорогах встречали местное население, от которого знали сведения о количестве немцев в деревнях, но о партизанах никто ничего не знал.

В деревни Глотово и Ухотино нам не советовали ходить, говорили, что в них стоят крупные немецкие гарнизоны, а партизаны ушли все на Псковщину и Смоленщину. Нам приходилось верить разноречивым рассказам и советам местного населения. Многие из нас, например, братья Лалетины и Морозов, начали сожалеть, что зря убежали из лагеря. Рано или поздно немцы все равно поймают, тогда о пощаде просить будет поздно, говорили они.

Во второй половине августа дни стояли жаркие, но ночи стали уже прохладными. Росой покрылась не только трава, но и низкорослые кустарники. Осень ночами стала дышать прохладой. Насыщенный влагой воздух проникал сквозь одежду. Влажная одежда прилипала к телу, и становилось невыносимо зябко. Только встреча с партизанами – наше спасение. Малочисленная группа из истощенных людей, не имеющая связи с местным населением, существовать не могла.

Переход через линию фронта вслепую, не зная расположения основных сил противника, давал не более десяти процентов успеха.

Партизаны встречи с нами остерегались. По внешнему виду мы походили больше на дезертиров из немецкой армии или на полицаев-провокаторов. Одежда на Морозове, братьях Лалетиных, Темлякове, Смирнове, Грушенкове и Гаврилове – бельгийская солдатская форма, похожая по структуре на немецкую. На мне и Шишкине – наша русская, изрядно поношенная и потрепанная. Мы с Шишкиным со стороны походили на взятых немецкими дезертирами заложников на случай встречи с партизанами. Поэтому перед всеми была поставлена задача: при первом удобном случае переодеться в форму советского солдата.

Были попытки достать ее в деревнях. Напуганный народ, трудно сказать, за кого нас принимал, но только не за красноармейцев. Нас боялись чуть ли не больше немцев.

Учитывая сложную опасную обстановку, мы решили выбрать по карте крупный близлежащий лесной массив с большими болотами, изрезанный многими реками и речушками, где можно было обосноваться на длительное время, создать запасы продовольствия, в любой момент напасть на немцев и скрыться от них.

С целью добычи боеприпасов решено было сделать несколько вылазок на ближайшую проселочную дорогу. Наблюдения показали, ежедневно по ней проезжают десятки автомашин с солдатами и мотоциклисты.

19 августа была устроена засада с участием всей группы. Был выбран прямой 300-метровый участок дороги с хорошей маскировкой на обочине из ели и пихты. Найдена прочная 3-миллиметровая железная проволока. Один конец ее был привязан к толстой кудрявой ели чуть выше одного метра от земли. Другой лежал на противоположной стороне дороги в зарослях пихты и ели.

Саша Морозов сделал на конце удобную петлю для прочного держания руками, как блок использовал рядом стоявшую ель. Сучок на нужной высоте поддерживал проволоку. Все было учтено. Натянутая проволока поднималась над проезжей частью дороги по грудь сидящему за рулем мотоциклисту. Замаскированная на земле и дороге ржавая проволока была почти не заметна. Все девять хорошо замаскировались в кюветах, заросших молодой елью и пихтой, с большим обзором и с неплохой маскировкой отхода на случай бегства. Мимо нас на больших скоростях друг за другом с небольшими интервалами проскочили три мотоцикла с люльками. На каждом сидели два вооруженных автоматами солдата и водитель, автомат которого висел за спиной. Гул мотоциклов далеко распространялся по лесу и был слышен за 10-12 минут до появления.

Снова раздался треск одиночного мотоцикла. При его появлении Морозову был подан знак поднять проволоку. Мотоцикл по прямому не грейдированному участку шел со скоростью курьерского поезда – 60 километров в час. В 3 метрах от него внезапно появилась натянутая проволока. Водитель сначала неуклюже повис на ней, а затем упал на землю. Сидевший сзади с большой скоростью пролетел около 5 метров и распластался на дороге. Руль мотоцикла подвернулся. Тяжелая машина перевернулась через себя два раза и снова встала на три колеса. Сидевший в люльке, как мешок с квашеной капустой, с бульканьем сначала вылетел до 3 метров вверх, потом упал на утоптанную дорожную землю.

Немцы лежали все трое неподвижно и кричали. Мы мгновенно выскочили на дорогу, утащили искалеченных немцев и мотоцикл в лес за полкилометра от места происшествия. Мотоцикл тщательно замаскировали вместе с его хозяевами.

Из вооружения у нас появилось три автомата с десятком запасных заряженных кассет и один парабеллум. У немцев было найдено более 5 тысяч рублей русских денег, а также сигареты, галеты и пять банок консервов, два компаса и карта Ленинградской области с немецкими надписями.

Проволоку с дороги убрали. Следов аварии было не заметно. Однако надо было спешить. Немцы могли быстро спохватиться и устроить прочистку леса карателями с собаками. Судя по движению, где-то недалеко стояла воинская часть.

Мы сделали бросок в 7 километров, обошли опушкой леса одну деревню. Встретили мужчину средних лет, готовившего дрова из сухостоя ели. Чтобы отвлечь его внимание от всей группы, я подошел к нему и спросил, как называется деревня и как лучше пройти в деревню N. Он охотно рассказал мне, что через 300-400 метров будет слабо наторенная дорога, по которой ездят только зимой на лошадях. «Пройдете по ней 6-7 километров, выйдете на лесные луга. На одной из полян стоит большой деревянный сарай, от него поверните по дороге направо, которая и выведет в деревню N. Немцев ни в нашей деревне, ни в деревне N нет». Он очень внимательно разглядывал меня и временами кидал свой острый лукавый взгляд на скрывшихся в лесу ребят.

Я поблагодарил его и предупредил, чтобы он крепко держал язык за зубами. В знак согласия он кивнул мне и улыбнулся кривой злобной улыбкой. Я догнал своих товарищей, сокративших наполовину шаг, и повел их по намеченному пути, но не обозначенному на карте. Слова и приметы мужика сходились полностью. Мы медленно шли по тропинке болотом по колено в воде. Миновав суходол, достигли лесных сенокосов. Быстро обнаружили сарай, манивший своим уютом усталых людей.

Пошел мелкий дождик. Он моросил, пробивая своими микроскопическими каплями одежду. Тяжелые пепельно-серые облака низко ползли над землей, кое-где образуя небольшие просветы. Усталость брала свое. Без предварительного разговора первым вошел в сарай Саша Морозов и сказал: «Гостиница первого класса». За ним вошли все. Крыша во многих местах сгнила, было видно небо, но защита от дождя была обеспечена. Притом сарай на четверть оказался набит сеном, спать в котором – большая роскошь. Решено было всем по очереди стоять на посту. Саша Морозов и Лалетины говорили, что сегодня можно никого не опасаться, так как далеко от деревень и вдобавок идет дождь. Остальные молчали. Я повторил, что стоять будем все, и первым заступил на пост.

Сарай находился посередине лесной поляны площадью около 5 гектаров. Поляну со всех сторон окружал молодой лиственный лес и кустарник. Среди него, как гиганты, возвышались невысокие с пышными кронами одинокие сосны. Сенокосом был неосушенный торфяник, в который вкрапливалась большая возвышенность суходола. На этом суходоле возвышался сарай, как грачиное гнездо на одинокой березе.

Я обошел сарай кругом и встал за дверью, спасаясь от дождя. В голове у меня, как при нервном потрясении, вертелась одна мысль. Перед глазами лежали немцы, упавшие с мотоцикла и затем утащенные в лес. Беспомощные, с переломами и ушибами, слезно просившие о помощи. Война есть человеконенавистничество и человекоубийство. Большая часть лежавших на мягком сене в сарае не спала и думала о том же, то есть о немцах.

Стоять договорились по полтора часа, и сменить меня должен был Саша Морозов. Часы у нас были одни, отобранные у немца, которые должны переходить от часового к часовому. Правильности их хода никто не знал, и проверить было негде. Поэтому стояние на посту было на совести стоящего, так как стрелки часов крутились хорошо и их можно было поставить на любую цифру.

Наступление вечера приближалось не только по часам, это чувствовал весь организм человека. Чувствовали деревья, кустарники, травы и весь населяющий лес живой мир, несмотря на пасмурную дождливую погоду.

Сменил меня Саша Морозов. Вернее, пришлось его разбудить. Я зарылся в холодное пыльное сено, скоро согрелся и мгновенно уснул. Морозов простоял только 25 минут, он услышал шорохи, шаги многих людей в лесу и разбудил меня.

Я внимательно прислушался, слух мне никогда не изменял. Были слышны треск веток и чавканье сапог, кто-то шел и не один. Я поднял всех по тревоге и расставил по сараю на круговую оборону. Строго предупредил беречь боеприпасы. Из винтовок стрелять только одиночными выстрелами. Морозов и Шишкин пристроились под самой крышей сарая на настиле из жердей. Все остальные были внизу, использовали как ниши все щели и дыры. Из леса вышел вооруженный автоматом человек, озираясь, как преследуемый стаей гончих волк, он медленно шел в направлении сарая. Не доходя 100-120 метров, остановился и закричал: «Люди, находящиеся в сарае, выходите. Вы окружены со всех сторон. Сопротивление бессмысленно, оно погубит вас. При добровольной сдаче немцы гарантируют вам жизнь».

В кричащем я узнал мужика, который рассказывал мне дорогу и упоминал об этом сарае. «Провокатор», – крикнул в ответ я. Он что-то еще собирался крикнуть. Я его перебил, подставив ко рту ладони: «Смерть изменнику Родины». Иван Грушенков прицелился, раздался выстрел. Мужчина взмахнул руками для полета живым на небо, но вместо поднятия в воздух грузно упал на землю. Автомат выпал из рук и лег рядом с хозяином. Со всех сторон по деревянному бревенчатому сараю затрещали автоматные очереди. Пули пищали, визжали и стучали о сухие бревна. Мы не стреляли, в сарае стояла могильная тишина. В лесу поднялись две ракеты: красная и зеленая. Я крикнул: «Держись, братцы, начинается, берегите патроны и берегитесь сами».

Из леса медленно стали выходить немцы, в накинутых на плечи плащ-палатках, стреляя на ходу из автоматов по хорошо видимой крупной мишени – сараю. Я приказал стрелять пока только из винтовок. Стрельбу из автоматов начать, когда противник подойдет до 100 метров.

Меткими одиночными винтовочными выстрелами заставили противника вернуться обратно в лес, оставив на лугу более десяти убитых и раненых.

Снова в небо взвились две ракеты: зеленая и красная. Снова со всех сторон к сараю двинулись немцы, строча из автоматов, не жалея патронов. «Не психовать, братцы», – крикнул я. Одиночные, но меткие винтовочные выстрелы многих навсегда прижимали к земле.

Подгоняемые офицерами немцы шли. Им казалось, что победа близко, но не тут-то было. Заговорили автоматы. Ряды немцев дрогнули, большинство побежало, показав спину, часть залегла. Залегшие были хорошей мишенью. Вернуться обратно в лес никому из них не удалось.

Вместе с трескотней автоматов и винтовок слышались стоны и крики. Влажный воздух наполнился запахами порохового дыма и крови. Опушка леса становилась расплывчатой и походила на фантастическую стену. Отдельные деревья стали неразличимы. Медленно надвигались сумерки.

Стрельба из автоматов по стенам сарая не ослабевала, а усиливалась. Пули, попадая в щели, с визгом пролетали, ударялись о другую стену, рикошетили. Наше положение было критическим, при большой экономии патронов оставалось мало. Мы ждали полной темноты, только она могла спасти нас бегством. Прорвать немецкое кольцо было нетрудно, так как в топком болоте, которое вкрапливалось в угол сенокосной площади, врагов не было совсем.

За ночь мы могли уйти далеко и скрыться от карателей. Они это предвидели. Зная нашу небольшую численность, решили взять нас штурмом. Снова двинулись со всех сторон к сараю. Видимость была как при слабом тумане. Я приказал приготовить гранаты и не стрелять из автоматов. Цепь солдат смыкалась вокруг сарая в 50-60 метрах. Мы открыли огонь, немцы падали, но упорно шли вперед. К стенам сарая и в дверь полетели немецкие гранаты с деревянными ручками. Патроны у многих кончились. Саша Морозов с гранатами выскочил навстречу немцам. Вот одна разорвалась в гуще немцев, вторая брошена. Саша покачнулся и медленно упал. Смирнов Толя в дверях сарая тяжело ранен. Гаврилов Миша убит. Лалетин Алексей забился в угол, охватив голову руками, как в церкви, во все горло читал молитвы.

Смерть подняла свою наточенную косу на всех. Я дал команду приготовиться к атаке и пробиваться к опушке леса, но знал, что убежать не придется. Песенка спета, поминайте за упокой.

Из леса по немцам застрочил ручной пулемет. Кольцо карателей разомкнулось, часть побежала к лесу, другие залегли. На опушке леса показались очертания людей, и автоматные очереди били по убегающим и ползущим к лесу немцам.

Мы стояли в дверях сарая все, кроме Лалетина Алексея, и растерянно, как во сне, наблюдали за произошедшим чудом. В голове был настоящий сумбур, но мысли работали четко. Каждый думал в эту трудную минуту о жизни. Не доходя до злосчастного сарая, группа людей, человек 50, закричала: «Выходи, свои».

Я крикнул: «Кто вы?» Тоненький, почти детский голос ответил: «Народные мстители». Держа наготове гранаты, мы двинулись навстречу. Не доходя 5-6 метров, высокий мужчина грубым голосом приказал: «Положить оружие». Разряжать оружие было незачем, за душой ни у кого не осталось ни одного патрона. Все наше вооружение составляло по две гранаты и приклады автоматов и винтовок. Осмотрел наше оружие коренастый небольшого роста мужчина в кожаной фуражке. На нем была настоящая русская солдатская плащ-палатка. Он отрывисто, голосом командира сказал: «Разобрать оружие. Взять всех раненых и убитых». Наши три дорогих товарища – Саша Морозов, Толя Смирнов и Гаврилов Миша – лежали мертвыми.

Мы наспех сделали носилки, бережно положили тела товарищей и тронулись в путь без всяких дорог и тропинок.

Впереди нас шел коренастый человек в кожаной фуражке. Остальные остались на лугу у сарая. Прошли не более полукилометра, послышались автоматные очереди, разрывы гранат, отборная ругань, крики и стоны. Ведший нас человек сказал: «Это наш Яша их учит, как надо воевать».

Стрельба и взрывы гранат как внезапно начались, так и внезапно кончились. В лесу вместе с темнотой наступила полная тишина. Временами ее нарушал мелкий дождь из набежавшего облака, который шуршал о листья осин и берез. Шли мы больше часа. Остановились в еловом густом лесу. Коренастый мужчина представился нам: «Меня зовут Матвей. Сборы здесь. Убитых похоронить». Мы по очереди маленькой саперной лопаткой вырыли неглубокую яму. Тела троих товарищей бережно уложили, покрыли еловым лапником и засыпали сырой тяжелой землей. Вместо памятника натаскали на могилу большую кучу сучков и хвороста с целью маскировки от немцев. Сняв фуражки, мы поклялись на могиле убитых товарищей мстить фашистам повсюду.

Матвей дал из автомата длинную очередь. У могилы собрались все наши спасители. Один из них доложил Матвею: «Убито 25 человек, 17 тяжелораненых. Трофей – 40 автоматов, 5 парабеллумов, 12 зажигалок, 100 пачек сигарет и более 5 тысяч патронов. Что прикажете делать с ранеными?»

Матвей, помедлив немного, ответил, отчетливо выговаривая каждое слово: «Раненых фашистов оставить на месте, не уничтожать. Это будет им большим уроком. Если останутся живыми, не захотят не только видеть, но и слышать о нашем лесе».

Обращаясь к нам, он сказал: «Здорово вы, ребята, поработали, благодарю вас от имени нашего небольшого отряда». Мы невпопад ответили: «Служим Советскому Союзу».

Прозвучала команда: «Вперед марш». Они вели себя как дома, не опасаясь, разговаривали и шутили, но, пройдя 4-5 километров, тактику изменили. Разговоров стало не слышно, осторожно шагая, шли болотами, поросшими карликовой сосной и березой, хвойными лесами по еле заметным тропинкам. Шли лесными просеками и визирами более семи часов. Силы нас покидали совсем, поэтому все шестеро тянулись в хвосте. Нас не принуждали, а успокаивали, еще недалеко, последнее усилие и близка цель. Вот, наконец, окликнул часовой, спросил пароль. Матвей ответил: «Вязьма» – и мы снова пошли.

Матвей отделил нас от остальных, привел в уютную просторную землянку. Оружие он велел сложить у входа, что мы и сделали с большим удовольствием. У всех нас было радостное, хорошее настроение. Выкурив спокойно, без спешки, как дома, по немецкой травяной сигарете "Прима", уснули крепким сном. В первый раз с момента побега спали спокойно, долго, без грез.

Разбудил нас щеголеватый паренек с отращенным чубом, как у казака. Он был одет в пеструю непонятного цвета рубаху, изрядно видавшую солнце, ветер и пот. Он принес нам полведра мясного картофельного супа, две буханки хлеба и по кусочку сахару.

Мы быстро расправились с супом и хлебом, а сахар все припрятали. Паренек каждого из нас внимательно разглядывал и острил: «Вы случайно не немцы, уж очень на вас привлекательная форма, но едите вы по-русски».

Следом за пареньком пришли двое, женщина и мужчина. Заставили нас догола раздеться, каждого внимательно осмотрели, спросили, на что жалуемся. Проверили на вшивость и велели всем следовать за ними. Нас привели в земляную баню, одежду прожарили в дезкамере. После мытья нас поместили в ту же землянку.

Два раза в день к нам приходил Матвей. Он шутил, спрашивал, довольны ли судьбой. Я не сдержался и спросил: «А почему нас охраняют, боитесь, убежим?» Матвей улыбнулся, простодушно сказал: «В нашем деле нужна большая осторожность. Один промах может привести всех к гибели. Мы доложили начальству о вашей схватке с карателями. Дрались вы не на жизнь, а на смерть». Виктор Шишкин перебил Матвея: «Спасибо вам, братцы, за наше спасение. Многие из нас сейчас бы лежали мертвыми, а оставшиеся в живых ждали бы виселицы». Матвей сказал: «Кто-то из вас родился в сорочке. Если бы мы чисто случайно не проходили по этим болотам для сокращения пути, многие бы из вас уже болтались на толстых сучках деревьев». Он говорил спокойно, в больших голубых глазах отражалось доверие.

«Я получил задание, в мое распоряжение дали 80 человек. При выполнении задания возвращались обратно. Маршрут был другой. В отряде был один мужчина, страстный охотник за дичью, а сейчас непревзойденный охотник за немцами. Он прекрасно знал все эти леса. Еще до войны он в погоне за лосями и волками исходил весь лес вдоль и поперек. Вчера слышали, как он немцев учил воевать. Зовут его дядя Яша. Он настоял на том, чтобы для сокращения трети пути идти напрямик по болотам. Доказал все, взяв у меня карту и водя по ней корявыми пальцами. Я согласился с ним, и мы пошли напрямик. Насторожила нас автоматная стрельба. Дядя Яша, прислушавшись, сказал: «Стреляют на Егорихиных покосах у лесного сарая». Мы знали, что это дело рук карателей. Подумали, что кого-то из наших прижали, надо спасать. Мы не шли, а бежали. Когда увидели очертания возвышающегося сарая, он был окружен карателями. Установив на опушке леса два ручных пулемета, длинными очередями ударили по карателям и хором крикнули "Ура". Немцы и русские полицаи, как пугливые зайцы, побежали, спасая свои грязные шкуры, прося у Бога защиты. Зная их трусость в лесу, дядя Яша попросил 30 ребят и ушел к ним наперерез. Он их встретил и на неделю нагнал на них страху. Они и сегодня не опомнились, разбежались кто куда».

Он еще что-то хотел рассказать, но в землянку вошел пожилой мужчина в гимнастерке командного состава, образца 1930 года. Он назвал себя Трофим Степанович. Ровным баском говорил с большим остроумием. Матвей сидел как на раскаленном железе, ерзал задом, а затем не выдержал, попросил разрешения уйти.

Трофим Степанович начал издалека. Сначала расспрашивал каждого из нас, откуда, что делал до войны, специальность и так далее. Где, в каких частях служили и, как бы между прочим, перевел разговор, куда путь держали и что думали делать дальше.

Я как старший группы рассказал историю побега и вооружения. О поимке немецких мотоциклистов на дороге и о предателе-мужике. Он не задал ни одного вопроса, внимательно выслушал и ушел. Через час после ухода снова появился Матвей. На наш вопрос, кто такой Трофим Степанович, Матвей прищурил глаза в лукавой улыбке, сказал: «Поживете – увидите».

«От имени всех нас, узников концлагеря "Заверяжские покосы", – сказал Виктор Шишкин, – разрешите передать вам лично, Матвей, и вашим товарищам большое спасибо, а за что, вы знаете. Если доведется дожить до конца войны, победа, безусловно, будет наша, я обязательно найду тебя, Матвей, вот тогда-то мы и гульнем с тобой».

Все захохотали, Шишкин, смущенный, грузно сел на нары. Павел Темляков хрипловатым голосом сказал: «Голодный русский мужик думает о хлебе. Накорми хлебом, запросит похлебки. Накорми похлебкой, мясом и рыбой, последние кальсоны пропьет и разговор о бабах поведет. Такая уж натура мужика».

В землянку вошли пять человек. Начались расспросы, кто откуда. Все вошедшие были местными новгородцами. Говорили на разные темы вплоть до охоты и рыбалки.

Беззаботно мы отдыхали в течение целой недели. Эта неделя для всех нас была блаженством. Мы заметно поправились, лица округлились. Кормили нас хорошо, а главное, думать не надо было. Но всему приходит конец, пришел он и нашему отдыху.

1 сентября. С этой датой у каждого из нас с самого детства связано много. В День знаний начинаются занятия в школах. Это поступление в 1-й, 5-й, 8-й классы. 1 сентября в нашей гостеприимной землянке прозвучала команда нашего друга Матвея собрать вещи и выходить строиться. Сборы солдата – одна минута. Мы вышли из землянки и встали в шеренгу по одному. Нам всем вручили по немецкой винтовке. Патронов не дали, но сказали, что на случай встречи с немцами патроны у сопровождающих. Сопровождало нас 36 человек, во главе – Матвей и его первый друг и заместитель дядя Яша.

Шли мы всю ночь по лесным дорожкам и тропинкам. Миновали одну деревню. Дядя Яша вел уверенно. На мой вопрос, куда мы идем, он промолчал. Матвей шепнул мне на ухо, что следуем в центр партизанского движения в деревни Глотово и Ухотино, а оттуда могут послать и в Острую Луку.

Утром приблизились к деревне Глотово. Прошли ее вдоль без остановки. Матвей в деревне отстал и нагнал нас за околицей. Так же прошли и Ухотино, а затем свернули в лес. Шли несколько часов болотами и лесом напрямик. Матвей сказал, что в этих местах немцев совсем нет. Они боятся сюда показываться. Здесь центр партизанщины.

Вышли на боровину, где только при внимательном разглядывании можно заметить хорошо замаскированные землянки. Матвей передал нас старику с аккуратно подстриженной седой бородой. Старик по-деловому каждого из нас осмотрел, затем спросил: «Кто вы будете, русские или антихристы?» Словоохотливый дед задавал нам вопросы и, не давая раскрыть рта, сам на них и отвечал. Он походил на шолоховского Щукаря. Дед отвел нас в свободную землянку, сказал: «Вот ваша гостиница. Дрова берите и рубите подальше от землянки».

Дед уселся на нары, сделанные из круглого подтоварника и застланные еловым лапником. Раскрыл для зевоты рот до самых ушей. Вытащил из кармана затертый кисет с самосадом и трубку. Не спеша набил трубку. Из другого кармана достал секало и фитиль. Высек искру на фитиль. Тот задымил. Дед с большим усердием дул на фитиль, который быстро вспыхнул огнем. Прикурил и предложил нам закурить его самосада, смешанного с какой-то лесной травой. Мы с удовольствием приняли кисет и завернули по козьей ножке, прикурили от трубки. Землянка наполнилась едким вонючим запахом самосада. Дед, усердно затянувшись, раза три закашлял и сквозь кашель проговорил: «Фу ты, какой крепкий!» Самосад действительно был крепким. Снова затянулся и, выпуская дым в рот и нос, сказал: «Ну и война, это просто светопреставление. Я участник трех войн: Японской, Германской и Гражданской, такого страха не было, как в этой войне. Работали тогда больше штыками и саблями. Пулемет был грозное оружие. Сейчас пулемет стал не в почете. Раз, и его накрыли миной. Самолетов же тогда почти совсем не было, и они никакого вреда почти не чинили. Сейчас от страху от них рад сквозь землю пролезть. Какая это война, когда солдату не дают головы поднять. Чего только не изобрели, чтобы убивать себя же и своего брата». Дед прихлебывал из трубки дыма и говорил.

В землянку вошел дядя Яша, принес нам с кухни завтрак. Дед сердито взглянул на него, встал и ушел.

Дядя Яша сказал: «Командование закрепило меня за вами. Я буду жить вместе с вами в землянке». Началась проверка нас, установление наших личностей.

В течение двух месяцев мы использовались на разных работах. Носили в расположение на большие расстояния продукты, боеприпасы и тяжелые мины. Готовили дрова, стирали белье, топили баню. Дядя Яша был нашим командиром и сторожем. Утром он, кряхтя, вставал, приносил завтрак. После еды говорил: «Пошли». Шли мы вместе с ним и делали с его помощью ту или иную работу. Дядя Яша был неразговорчив. Он больше молчал, отвечал нам медленно, с неохотой, больше одним словом – да или нет.

Несмотря на тяжелую работу, мы хорошо поправились, чувствовали себя прекрасно. Нас ничем никто не обижал. Наоборот, в питании нам было уделено особое внимание.

При переноске грузов на большие расстояния изрядно доставалось, но после получали заслуженный двухдневный отдых. Повара к нам относились с сожалением. Часто приглашали нас на кухню в помощники, за это мы получали дополнительный паек. Павел Темляков говорил, так можно жить не только до конца войны, но и после.

2 ноября все живое было поднято по тревоге. Мы покоманде дяди Яши в полном боевом собрались у штабной землянки, откуда вышел начальник штаба отряда. Немолодой, с поседевшей головой, с буденовскими усами, плотный, хорошо сложенный человек. Он ровным басовитым голосом спросил о нашей жизни. Мы поблагодарили его за хороший отдых, и он сразу перешел к конкретному разговору.

Нас он назвал хорошими ребятами, за наш групповой побег из плена, за наше вооружение и за отпор карателям обещался всех представить к награде. Попросил извинения за затянувшуюся проверку и напомнил, что враг коварен и хитер. Среди русских имеются негодяи и предатели. Поэтому мы должны быть осторожны, бдительны. Особенно здесь, в тылу врага. Затем он сказал: «Немецкое командование знает наше расположение. Оно для уничтожения нас бросило целый полк, вооруженный до зубов, с танками и авиацией в придачу. В карательной операции или, как они именуют, экспедиции будут участвовать латышский, эстонский и литовский добровольные легионы и русские полицаи. Поэтому мы должны быть готовы ко всему. Для отпора карателям мы организовали несколько небольших отрядов по 40-50 человек. Хорошо подвижные отряды должны наводить ужас на немцев и всех предателей. Цель отряда – диверсия. Он должен взрывать склады с боеприпасами и горючим, железнодорожные и шоссейные мосты, громить небольшие немецкие гарнизоны, расположенные в деревнях». Он закончил словами: «Таковы наши задачи».

Он пожал нам всем руки, приказал вооружить и распределить по отрядам. Нам выдали немецкие автоматы с шестью запасными кассетами, по семь гранат Ф-1 и продовольствия на неделю. Выдававший продукты старшина шутил: «На другую неделю займете у немцев».

Мы с Павлом Темляковым попали в один отряд. Он минером, я – рядовым автоматчиком. Наш отряд возглавил Матвей, а дядя Яша стал его помощником. Их как неразлучных друзей везде посылали вместе.

В отряде было 50 человек. Мы должны были громить карателей в их логове в деревнях Шимского и Новгородского районов. Основная цель – деревня Базлово. Мы с Темляковым снова шли в знакомые нам места. В зоне нашего действия был и лагерь военнопленных "Заверяжские покосы". Поэтому Темляков и я радовались, что пойдем в Шимский район. Павел говорил, может быть придется встретиться и поквитаться со знакомыми немцами.

В 12 часов мы ушли из гостеприимного леса. Пробирались топкими болотами. Сапоги наши мокли, и в них при каждом шаге чавкала вода. Когда вышли из болота на сухое место, Матвей подал команду переобуться, то есть выжать портянки.

Ночь была темная. Сквозь толстые кучевые облака иногда выглядывал серп угасающей луны. Сильный ветер гнул непокорные деревья, шумел и выл в их кронах. Легкий мороз замораживал легкую лесную подстилку, состоявшую из опавших листьев и хвои. Мороз настраивал свои щупальца на наши ноги. Сырые сапоги и портянки превращались в лед. Далеко по лесу раздавался хруст подмерзшей лесной подстилки под нашими ногами. Мы шли без привалов, на ходу куря, маскируя папиросы в рукавах. Впереди, как правило, шел дядя Яша, замыкающим – Матвей.

Несмотря на темноту, дядя Яша находил еле заметные лесные дорожки и тропинки. Он останавливался на поворотах, рассматривал приметы и снова шел. В лесу кое-где светились полусгнившие пни. Взятая в руки светящаяся гнилушка со стороны казалась висящим в воздухе фантастическим огнем, а человек – невидимкой. Загадочный бледно-синий холодный огонек как бы сам шел и показывал путь невидимым людям.

Часто из-под самых ног, нарушая ночную тишину, со свистящим хлопаньем крыльев вылетали глухари. Они тяжело поднимались вверх, на ходу ударяясь о ветви деревьев.

Временами в ночной тишине раздавались лешеподобные крики филина или монотонный с неприятным осадком на сердце вой волков. Слышались и глухие трубные переливающиеся звуки самца лося, зовущего подругу или своего соперника.

Боевая выкладка скоро стала чувствительной. Матвей передал команду – привал. Чуть морозный мох был мягкой постелью. Кроны деревьев казались загадочными шатрами и зданиями. Глаза закрывались сами, хотелось спать. В течение полминуты люди засыпали, и лишь толчок товарища кулаком в бок приводил в реальность. Поэтому мало кого интересовал рев лося, вой волков и крики филина. Мозги у всех просились на отдых. Один дядя Яша спать не хотел. Он из молчуна стал превращаться в болтуна. Все время полушепотом о чем-то рассказывал.

Раздавалась короткая, четкая команда Матвея: подъем и шагом. Люди тихо вставали и снова держали свой путь. Некоторые умудрялись спать на ходу. Утром пошел первый снег. Мокрые пушистые снежинки медленно, как на парашютах, ложились на землю, кроны деревьев и идущих людей.

Дядя Яша ворчал: «Можно бы снегу и повременить». Снег, невзирая на ропот дяди Яши, продолжал укутывать грешную землю в белое покрывало. С рассветом снег пошел плотный, влажный, ложась на землю и кроны деревьев, медленно таял. Шинели, телогрейки и пиджаки на нашем разношерстном войске стали мокрыми.

В 10 часов утра мы сделали привал, по-видимому, в заранее сделанной землянке. Внутри была печка и нары, застланные осокой. От завтрака все отказались. Матвей выставил дозоры и часовых. Все, кроме бодрствующих и дяди Яши, уснули. Дядя Яша куда-то ушел. Вернулся он через три часа, в это время я бодрствовал после стояния в карауле.

Дядя Яша снял с себя мокрый ватник и сапоги. Сапоги, ватник и портянки искусно повесил над печкой. Лег спать, не проронив при этом ни единого слова. В землянке за половину суток мы хорошо отдохнули. Высушили одежду и обувь. Вечером снова тронулись в неведомый путь. Через два привала, то есть двое суток, вернувшаяся разведка доложила о передвижении карательных экспедиций немцев.

Путь наш лежал в лесную деревню Базловка, где немцев не было, оттуда можно было делать диверсионные вылазки. Наблюдать за проселочной дорогой были посланы я за старшего и двое парней. Мы выбрали крупный елово-пихтовый лес.

За три часа наблюдений в деревне побывали немцы на закрытой брезентом автомашине-вездеходе "Виллис". Они доехали до Базловки и через час вернулись обратно. Сколько их было, мы не установили. Автомашина с ведущим передком, чертя мостами по грязи, шла медленно, мотор работал на больших оборотах, с полной нагрузкой, оставляя за собой клубы синего дыма.

По приходу я доложил Матвею о результатах наблюдений. Он и дядя Яша при мне разработали план действий.

Дядя Яша сказал: «Я очень хорошо знаю старосту Базловки. Он прикидывается другом партизан и вообще представителем Красной Армии. Фактически является матерым предателем. Предал не один десяток людей, бежавших из плена и скрывающихся от немцев».

Матвей выделил из отряда две группы по семь человек. Группа, возглавляемая Матвеем, должна пойти в дом к старосте. В эту группу отсчитан был и я. Вторая группа встанет в дозоре. Остальные 36 человек обогнут деревню и выйдут на проселочную дорогу, по которой ехали немцы и откуда их будем ожидать. Дядя Яша должен выбрать хороший рубеж для внезапной встречи. Наша группа сделает вид, что пришли очень усталые ночевать. Через два часа всем приказано собраться на занятом дядей Яшей рубеже.

Мы, семь человек, в 7 часов вечера вошли в деревню и направились к дому старосты, в котором тусклым светом горела керосиновая лампа. Это можно было видеть сквозь тщательную маскировку света от авиации. Яша подошел к окну и без стеснения постучался. Через минуту дверь избы скрипнула, заскрипели половицы в сенях, послышался женский голос: «Кто там?» Я, подражая немцам, путая русские слова с немецкими, что у меня неплохо получалось, сказал: «Матка, открой! Офицер».

Вместе с женой в сени вышел и староста. Послышался елейный голос: «Пожалуйте, геры, милости просим, геры». Зашуршал деревянный засов, запирающий дверь. Дверь распахнулась. Матвей осветил старосту ярким пучком света электрического фонарика. Я быстро закрыл дверь.

Перед нами стоял упитанный, крепко сложенный, 40-летний мужик с темно-русой бородой. Он растерянно смотрел на ослепивший его пучок яркого света, неуклюже повернулся и пошел в избу, бормоча: «Пожалуйста, пожалуйста».

Когда все скучились у порога, староста обернулся к нам. Глаза его испуганно, но с гневом смотрели на нас. Он ласково, елейным голосом проговорил: «Кто вы будете, добрые люди?» Матвей ответил: «Полицай» – и посмотрел на стену, где рядом с охотничьим ружьем висел немецкий автомат с воткнутой кассетой, готовый к бою. Матвей показал мне на него глазами. Я подошел, протянув руки, снял автомат и ружье. Староста затрясся, как в лихорадке. Однако испуга он не показал, а сказал хозяйке, чтобы накрыла на стол. Елейно говорил: «Чем богаты, тем и рады». На русской печи лежал парнишка лет 15-ти. Слез и ушел в другую комнату, по-деревенски, в горницу.

Хозяйка нарезала хлеба, принесла два глиняных горшка молока, холодной вареной картошки и большую чашку соленых грибов. Семь здоровых парней быстро все разделили и проглотили. Матвей кивнул мне и показал глазами на горницу. Я понял, поднялся, открыл дверь и вошел в хорошо убранную и обставленную недорогой мебелью комнату. Пацана не было. Он вылез в окно и убежал сообщить о нас немцам. Бежать до них ему 7 километров, поэтому я не спеша пригласил Матвея войти в горницу. Шепнул ему, что пацан сбежал. Матвей невнятно сказал, что делается все как по писаному. Когда мы вышли из горницы, староста знал, что мы хватились его сына, дрожал всем телом, опустив глаза в пол.

Хозяйка, статная, приятная, еще молодая женщина приятным грудным голосом спрашивала наших товарищей, далеко ли держим путь. Один из ребят, смеясь, ответил: «Тайна, тетка». Хозяйка с вздохом продолжала: «Сколько же сейчас каждый день гибнет молодых невинных людей. За что народ гибнет, и сам не знает?» На ее вопросы грубо ответил Матвей: «Народ знает, за что гибнет. Наш народ не хочет быть порабощенным и никогда не склонит голову перед врагом. Вы вот лучше скажите, куда послали своего сына?»

У хозяйки кровь прилила к лицу, она густо покраснела и села, затем стала бледнеть. Староста поднялся и пошел в горницу, на ходу говоря: «Он там». Я моргнул Матвею, то есть глазами попросил разрешения следовать за ним. Тот отрицательно мотнул головой, пусть бежит. Помедлив две-три минуты, Матвей вошел в горницу и тут же вернулся, объявил, что хозяина прозевали – сбежал. Хозяйка заплакала и запричитала, что ради предательства и устройства своей жизни, оставил даже жену и втянул сына в грязные дела. «Ты нам зубы не заговаривай, они у нас не болят, – сказал Матвей. – Лучше скажи, куда он убежал?» Женщина, всхлипывая, сказала: «К немцам, к своим защитникам, куда же ему еще бежать».

Я открыл дверь горницы, осветил ее фонариком, толстый староста пролез в раскрытое окно и был таков. Женщина, боясь нашего мщения, испуганно смотрела на нас и плакала. Матвей ее успокоил, сказал: «Не бойтесь, вас обижать не собираемся». В ответ она сказала: «Бегите скорее, скоро приедут немцы».

Мы вышли на улицу, Матвей сказал, что наш замысел удался на славу, а сейчас навстречу немцам. За деревней объединились обе группы, пройдя около километра по дороге, утопая по колено в грязи, были окликнуты нашими, занявшими удобную позицию. Дядя Яша каждого из нас положил на предусмотренные им места. Оборона была занята с одной стороны дороги с граничащей опушкой леса. На другой стороне была открытая заболоченная местность, по которой в 30 метрах от дороги протекала небольшая река шириной до 5 метров.

На дороге, преграждая путь к деревне, была выкопана глубокая траншея и установлены два ручных пулемета. Для преграждения пути отхода немцев по ту и другую сторону дороги были выкопаны две небольших ниши и установлены два ручных пулемета. Длина всей позиции составляла чуть больше 200 метров. Река в этом месте была глубокая. Немцы не заставили себя долго ждать. Шли они колонной по три, более 100 человек, погружая с чавканьем в дорожную грязь тяжелые кованые сапоги. Мы их услышали не ближе 2 километров. Время тянулось напряженно медленно. Несмотря на пронизывающую холодную сырость, от нервного напряжения никто не мерз.

Немцы и полицаи шли молча, когда их колонна выровнялась с нашей цепью, были слышны их тяжелые вздохи и выдохи. Когда всей колонной вошли в нашу оборону, на их головы полетели гранаты Ф-1, застрочили автоматы. Раздались оглушительные взрывы. На мгновение ошарашенные внезапностью немцы скучились, как стадо овец при появлении опасности. Затем задние повернули обратно по дороге, передние кинулись бежать в деревню. С обоих концов дороги их встретил град пуль. Тогда они побежали к реке, скрываясь от пуль автоматов и пулеметов, прыгали в воду. Несмотря на темную ночь, их силуэты были хорошо видны на слегка заснеженной поверхности земли. Короткими автоматными очередями их расстреливали почти в упор.

Вся операция продолжалась не более 12-15 минут. Уцелевшие немцы форсировали вплавь неширокую реку, где бросали оружие и, выходя после купания на другой берег, давали стрекоча с быстротой зайца. Раненых и убитых немцев считать было некогда.

Наскоро подобрали 15 автоматов, сделали бросок. Пробежали вдоль по деревне. Привал сделали в 3 километрах от Базловки. Среди нас было трое легкораненых. Мы знали, что немцы это так не оставят и преследование могут начать ночью, а утром навязать бой, окружить и уничтожить. Поэтому нужны крепкие ноги и бросок на большое расстояние. Если еще вчера ночью снег шел тяжелыми хлопьями, то сегодня, несмотря на сплошную облачность, с неба не падало ни одной снежинки. Русская природа и погода восставали против нас. Куда бы мы ни пошли, следы приведут врага точно к нам. Шансов скрыться и безнаказанно убежать от немцев мало.

Мы оказались в положении зверя, преследуемого охотниками с большой сворой борзых собак. Поэтому после короткого получасового привала, на котором детально была разобрана только что произведенная операция по отправлению немецких солдат в рай, мы двинулись по неширокой лесной дороге колонной по четыре, чтобы показать немцам по следам, что нас много. Минеры следом за нами делали свое дело, в узких местах на дороге они, хорошо маскируя, ставили противопехотные мины. Через каждые два часа мы делали получасовые привалы. Утром, когда хорошо рассвело и человеческому глазу ничего не мешало видеть, под раскидистыми старыми елями сделали привал, вернее, ночлег.

Матвей разрешил разжечь на каждого небольшой костер и сварить в котелках горячую пищу, чтобы ввести немецкую разведку и карателей в заблуждение. На площади более 1 гектара было разожжено около 40 костров. Выставили караулы и секреты. Спали четыре часа, не считая стояние на посту. Матвей доказывал дяде Яше, что немцев надо еще раз встретить и дать им хорошую трепку. Дядя Яша говорил обратное, надо быстро бежать в болота, где немцы откажутся от преследования. Павел Темляков доложил Матвею: на дороге установлено 82 мины.

В 10 часов утра над лесом появились две немецкие "рамы". Они обследовали лес, по-видимому, старались нащупать нас. От Базловки мы находились не ближе 15 километров, до слуха доносилась минометная стрельба. Мы снова бросились бежать лесными еле заметными тропинками вглубь леса и болот.

Во второй половине дня вышли на покрытое карликовой сосной болото с кочками в рост человека. В пространствах между ними была вода. На болоте снега почти не было. Он держался на высоких кочках. Разбившись на семь групп, более двух часов мы шли, меся ногами черную торфяную грязь. Сапоги сверху были наполнены холодной водой, перемешанной с торфом. Вышли на небольшую боровину, поросшую крупным смешанным лесом. Сосны здесь достигали гигантских размеров, до 1 метра в диаметре, с раскидистыми крупными овальными кронами и сухими вершинами. Земное пространство под редкими соснами заняла ель. Она плотно укутывала своими ветвями землю, не разрешала другим народам селиться под собой.

Дядя Яша эту боровину называл Лосиным островом, так как она была похожа на необитаемый остров. По проходам или сделанным еле заметным тропам были поставлены мины. На острове стояла небольшая землянка, в которую вмещалось только 10 человек. Ее называли штабной, остальные сделали себе шалаши.

Для нас было непонятно, почему немцы отказались от преследования, не пошли по нашему следу. Враг вел себя загадочно, что тревожило нас.

Неутомимый дядя Яша вызвался один пойти в разведку. Матвей пытался его отговорить, но, видя, что это бесполезно, пожелал ему счастливого пути.

Дядя Яша поспал три часа, за это время просушил одежду и обувь и скрылся в другом направлении, откуда пришли. Ночью я два часа стоял в секрете. Тишину нарушали трубный рев лося-самца, вой волков и неприятный для слуха скрип дерева, напоминающий качание на виселице казненного человека. Все это смешивалось с воем порывистого ветра в кронах деревьев.

Спать в шалаше было холодно, особенно крайним. Поэтому на край ложились бодрствующие. Землянка была занята ранеными и больными.

Несмотря на минирование проходов на остров, выставленные секреты и часовых, в ожидании карателей все спали тревожно. Уши часового и человека в секрете ловили каждый шорох. Глаза с напряжением следили за всем окружающим.

Ночь прошла спокойно. Утром явился дядя Яша. Одежда и обувь на нем были мокрые. От сильной усталости глаза его запали в прорезях черепа. Он доложил, днем более батальона немцев с легкими минометами и собаками шли по нашему следу, сопровождал их староста Базловки. Он в доказательство своей преданности немцам шел впереди всех. Пройдя около 2 километров по нашему следу, он первый напоролся и подорвался на мине. Ему оторвало одну ногу, другую тяжело ранило, получил ранение в живот. Следом за ним подорвались еще трое немцев, поэтому от преследования отказались. Дядя Яша рассказал, что снег в полях весь растаял, наделал много грязи и луж.

Матвей впервые по-военному объявил: «Выходи строиться». Мы все встали в строй, кроме раненых. Прозвучали отрывистые команды: «Равняйсь! Смирно! Равнение налево». Затем прозвучала команда: «Вольно!»

Матвей объявил от имени командования отряда и лично от себя: «Объявляю благодарность всему личному составу за успешное проведение операции». Раздался нескладный хор: «Служим Советскому Союзу».

Матвей говорил: «Наша задача бить врага везде, где бы он ни встретился. Мы не просили его в гости, он нахально пришел, убивая наших отцов, матерей, сестер и братьев. Смерть фашистским оккупантам. Да здравствует великий Сталин!»

Глава двадцать седьмая

На подавление партизанского движения на землях древнего Новгорода, Псковщины и Смоленщины немцы вынуждены были снимать воинские части с Северо-Западного и Волховского фронтов, бросать все созданные резервные части. Проческу лесов делали широким фронтом с применением танков, авиации и артиллерии.

На наш маленький отряд они, казалось, не обращали внимания. Их разведка работала через предателей из местного населения. Жители деревень, встречи с которыми были случайными, принимали нас за десантников. Операция под Базловкой наделала очень много шуму среди местного населения и тыловых немцев.

Карателям не было возможности установить нашу принадлежность. Поэтому слова деревенского сарафанного радио они приняли за чистую монету. Немцы посчитали нас случайными гостями, прибывшими только с целью разведки тылов. Они признали нас менее опасными, чем партизан. Ждали нашего появления в деревнях, где у них были свои люди – доносчики и полицаи. Немцы знали по опыту, что небольшие десантные группы без связи с местным населением существовать долго не могут. Выходя на связь с жителями деревень, они нарываются на предателей и погибают или быстро уходят к своим через линию фронта.

Поэтому наши опасения были излишними. На острове среди мало проходимых болот мы жили четыре дня, делая ночные разведки в деревни небольшими группами. Немцы боялись располагаться в глухих лесных населенных пунктах. Сосредотачивались в крупных, расположенных на шоссейных дорогах и железнодорожных разъездах и станциях. В лесных удаленных деревнях они появлялись только днем. Наше продовольствие и боеприпасы подходили к концу, и требовалось пополнение.

Матвей еще вчера послал за боеприпасами и продовольствием группу из девяти местных ребят, но они почему-то не возвращались. Я попросил Матвея сходить в Борки и на усадьбу бывшего совхоза "Заверяжские покосы", чтобы установить связь с учительницей Аней Меркуловой, а через нее и с мосье Мирошниковым, который мог бы пригодиться нам со своей автомашиной. Матвей без колебания разрешил поход в разведку и предложил дяде Яше идти со мной.

Судя по блеску глаз и настроению, дядя Яша с удовольствием согласился, но сказал как бы между прочим: «Мне все равно. Надо для пользы дела – пойду». Матвей подтвердил, что нужно сходить, и предупредил: «Можете нас не застать на острове, тогда ищите, – показал дяде Яше три точки на карте, – в одной из них». Все эти места дядя Яша знал. Он утвердительно мотнул Матвею головой и сказал: «Хорошо».

Мы с дядей Яшей вышли в полдень. Погода стояла пасмурная. Тяжелые свинцового цвета облака низко плыли над землей. Временами моросил мелкий дождь, чередуясь с белой ледяной крупой. Дядя Яша в шутку сказал: «Бог с неба манную кидает». Дул сильный порывистый ветер. В лесу стоял шум и треск деревьев. Одинокие уцелевшие листья на березах и осинах с силой срывались и кружились, поднимаясь высоко над лесом. Дядя Яша, высокий, сутулый, с широкими плечами, длинными руками и ногами, сзади походил на первобытного человека. Автомат висел у него на шее, сбоку была защитная противогазовая сумка, наполненная гранатами и автоматными кассетами, с которой он не расставался круглосуточно.

Двигался он очень быстро, ставя по-охотничьи мягко ноги на землю. Шли напрямик без дорог и тропинок. Проход по лесу человека или зверя он определял по неприметным для меня признакам: по сломанным сучкам, по еле заметным вмятинам в лесной подстилке, по поведению птиц, особенно соек и сорок. Ориентировался по кронам деревьев, редко беря в руки компас и карту. Шли мы больше суток и лишь вечером следующего дня добрались до знакомого мне одиноко стоящего на берегу Веронды дома, откуда концлагерь для военнопленных был виден, как иголка на ладони.

Маскируясь в густых зарослях леса, в течение двух часов мы наблюдали за дорогой Шимск-Новгород, по которой беспрерывно шли автомашины с солдатами. Двигались бронетранспортеры, и, тяжело звеня чугунными гусеницами, со скрежетом шли танки. Все это двигалось в направлении Новгорода. Глядя в сторону лагеря в вечерних сумерках, кроме силуэта кухонного сарая и большого барака мы ничего не могли разглядеть.

Я думал, ведь все ребята, которые находятся сейчас в бараке или в очереди на кухню за похлебкой, хорошо меня знают. Освободи и вооружи их, они, не щадя своей жизни, будут мстить немцам, где бы они ни находились, за погибших друзей и товарищей. Меня всем существом потянуло в лагерь сделать что-то героическое, освободить знакомых мне узников.

Я встал на ноги, не давая себе отчета. Лежавший рядом со мной дядя Яша поймал меня за ногу и полушепотом сказал: «Ложись!»

Из одинокой избы на реке вышел знакомый мне старик. Он стал набирать охапку дров. Дядя Яша крикнул три раза, точно подражая сойке. Старик положил дрова на место, обшарил глазами окрестность и направился к нам. Дядя Яша встал и пошел к нему. Они встретились в кустах и скрылись от моего взора. Я не хотел встречаться со стариком, испытывал к нему чувство отвращения.

Дядя Яша по-птичьи подал мне сигнал, чтобы я подошел к ним. Я поприветствовал старика. Он рассеянно посмотрел на меня и, обращаясь к дяде Яше, полушепотом сказал: «Идите и прячьтесь в зимнице на угольнице. Я все приготовлю и приду к вам».

Угольница находилась в 1 километре от дома старика. Мы быстро добрались до нее. Я вошел в зимницу и лег на холодное полусгнившее сено, положил вещевой мешок под голову, рядом автомат и сразу уснул. Проснулся от скрипа дверей, разговоров и запаха вареной картошки.

В зимницу пришли дядя Яша и старик. Последний сказал: «Огня не зажигайте, ужинайте в темноте. Переправа через реку готова, лодка в кустах. По возвращении из совхоза лодку затащите туда же. Если наладите связь с учителкой, пусть она все передает и связь держит с моей свахой Марией. Живет она в Борках, куда я хожу два раза в неделю. Про меня учителке ничего не говорите. Посуду оставьте здесь, ночью заберу. До свидания».

Скрипнула дверь, и старик ушел. Мы с дядей Яшей принялись за ужин. Полведра картофельного пюре и буханку хлеба съели с быстротой голодных собак, не разобрав ни вкуса, ни запаха молока и сливочного масла.

Я предложил дяде Яше сходить вымыть ложки и ведро. Он с иронией ответил: «Когда будешь мыть, постучи ложками о ведро, чтобы немцы услышали». Затем перешел на грубый тон старшего: «Не валяй дурака, старик вымоет, а сейчас иди на пост, я два-три часа отдохну».

Я вышел из сырой, пахнувшей прелым сеном и гнилым деревом зимницы. Сквозь облака, покрывающие небо, редко выглядывали звезды. Они тускло сияли в загадочной вселенной. Ветра почти не было. Погода менялась, ожидалось прояснение, чувствовался легкий мороз, который проникал сквозь влажную одежду и добирался до тела.

По шоссе с ревом проносились автомашины. Враг стягивал свои резервы, где-то готовилось кровопролитие. На посту без движения стоять было невозможно, ходить – небезопасно, поэтому я, как журавль, стоял то на одной, то на другой ноге. Одну ногу держал в воздухе, что до некоторой степени согревало. Время шло очень медленно. Сердце билось в моей груди с шумом, и мне казалось, что меня слышно за целый километр.

По биению сердца я считал минуты, которые длились мучительно долго. Река от зимницы протекала в полукилометре. Всплески рыбы и шум воды от подмерзающей кромки льда у берегов доносились до моего слуха.

Простоял я точно два часа и вошел на минуту в зимницу, в которой, как мне показалось, очень тепло. Дядя Яша проснулся и спросил, сколько времени. Я ответил, что без 20-ти девять. «Ложись, отдыхай, – сказал он, – выступим в час ночи». Он сел, закурил. Я, закутавшись шинелью, лег и сразу уснул. Во сне время проходит почти мгновенно. Мне показалось, что я не успел заснуть, как услышал толчок в бок и голос дяди Яши: «Пора, вставай».

Крадучись, как хищники, мы подошли к реке и с хрустом стащили в воду легкий ботник, на дне которого лежало одно весло. Дядя Яша искусно, без шума работал веслом. У берегов уже образовался ледяной припой. При затаскивании лодки в ночной тишине раздавались шум и треск ломающегося тонкого льда и шорох днища лодки. Казалось, этот шум слышен не только на Земле, но и на Луне. Вытащив лодку наполовину из воды, мы пошли, ступая осторожно, как рыси, крадучись к логову зверя. Подмерзшая трава издавала хрустящие звуки. Сердце у меня усиленно стучало, казалось, стук его, как удары колокола, слышно далеко.

Вот мы добрались до железнодорожной насыпи. У нее дядя Яша шепотом сказал: «В случае шухера ожидать у лодки». Для отвода врага от истинного нашего маршрута – отход в поле за электростанцию, где перебежать железнодорожную насыпь и снова к реке, к лодке.

Мы прошли по кювету железнодорожной насыпи, обогнули двухэтажные деревянные дома, прошли между мельницей и усадьбой совхоза и уперлись в здание школы. Дядя Яша три раза стукнул в окно. Через минуту дверь скрипнула, и женский голос спросил: «Кто там?» Я шепотом сказал: «Нужна Аня». «Я Аня», – ответил женский голос еле слышно. Я назвал установленный Меркуловым пароль. «Мы с Сергово, нет ли продажной соли?» Послышался ответ: «Соль есть, заходите». Аня открыла дверь, я без дальнейшего приглашения быстро вошел и прикрыл за собой дверь.

Дядя Яша спрятался за угол школы в палисаднике. Аня шепнула: «Пройдем в комнату». Я ответил: «Нет». От нее веяло чем-то домашним, запахами женского тела и утюженного платья и белья.

Я говорил тихо, с большим трудом сдерживая руки, самовольно тянувшиеся к ней. «Сведения передавайте в Борки Марии». Спросил, как живет Павел. Она тихо ответила: «Все по-старому». Я протянул в темноту руку, рука Ани ее ждала. Крепко пожал ее и быстро вышел на улицу. За мной сразу же скрипнула деревянная задвижка, закрывающая дверь.

Дядя Яша появился из-за угла дома, и мы пошли обратно знакомой местностью, между бесформенных темных силуэтов домов и мельницы с электростанцией. Поселок бывшего совхоза, казалось, спал крепким сном, нигде ни огонька, ни звука. Меня тянуло на мельницу, где жил Павел Меркулов. Мысль свою я высказал дяде Яше. Он со злостью плюнул, но ничего не сказал. До ботника мы шли молча. Реку переехали, не опасаясь шороха лодки и всплеска весла. Ботник затащили в кусты. Под покровом темной ночи и густого леса тронулись в путь. Связь была налажена, задание выполнено. В условленное место пришли через два дня.

Дядя Яша рассказал Матвею о налаженных нами связях. Матвей выслушал его внимательно и сказал: «Здесь находится заместитель начальника штаба отряда, пойдите, доложите ему».

Матвей привел нас к еле заметной землянке, сказал: «Идите туда». Сам повернулся и скрылся за деревьями. Мы несмело вошли. За столом, наспех сделанном из тесовых досок, стоявшем в глубине землянки, сидел человек с усами. На наши приветствия он басом ответил: «Садитесь, хлопцы».

Тускло горела коптилка из 45-миллиметровой гильзы. В землянке пахло керосиновой гарью и чадом горевшего автола.

Мы сели на нары, застланные соломенными матами. Дядя Яша доложил все обстоятельно, вместо напрашивающихся вопросов был получен ответ: «Будьте свободны. Идите».

Мы встали, отрапортовали: «Есть идти», повернулись и вышли. Не прошли и пяти шагов, как дядю Яшу вернули обратно. На сердце у меня защемило. Я подумал, что проверка до сих пор не окончена. Дядя Яша появился через час. Глаза его метали искры довольства. Лицо при каждом кажущемся смешном слове расплывалось в улыбке.

Меня это злило, и я спросил без всяких предисловий: «Разговор шел обо мне. Меня до сих пор проверяют и не доверяют мне?»

Дядя Яша, улыбаясь, ответил: «Была нужда травить баланду о тебе. Мы с тобой досыта наговорились, ведь были вдвоем целую неделю. Не будь слишком мнительным, не принимай близко к сердцу, о чем не знаешь, а только предполагаешь. Не порти нервы ни мне, ни себе, они пригодятся после войны. Проверка идет ежедневно, проверяют нас всех, проверяем мы сами себя, без этого нельзя. Мы находимся в глубоком тылу. При хитром, сильном и коварном враге нужна бдительность и осторожность».

Жизнь снова потекла своим чередом. Жили в теплых землянках, многие ежедневно ходили на задания, главным образом в разведку. Плохо обстояли дела с продуктами, боеприпасами, пополнения были незначительны. На снежном покрове в наше расположение по всей окружности появились десятки троп.

Тропы представляли большую опасность. Имелись сведения, что немцы готовятся к генеральной ликвидации нас.

Поступил приказ всем перебазироваться в район Острые Луки. Нам предстоял трудный и небезопасный путь. Наши командиры с определенным кругом рядовых попрятали излишнее оружие и боеприпасы немецкого происхождения. Мы двинулись в путь. На следующий день после нашего ухода немецкие каратели уже хозяйничали в нашем расположении, подрывали землянки, ощупывали каждый квадратный метр площади, ища оружие. Они кинулись по нашему следу с целью преследования, но многие из них нарвались на расставленные самострелы и мины, поэтому от погони за нами отказались. Как стало известно от взятого в плен немецкого офицера-карателя, немецкое командование было очень удивлено и огорчено большой предусмотрительностью партизан.

Один немецкий палач, командовавший карательными операциями против партизан, сказал: «Коммунисты – это черти, они способны превращаться из людей в духов и растворяться в воздухе».

Мы шли шесть суток, петляя, как зайцы, путая следы карателям. Достигли высоты 108, где располагался отряд. Вымылись в бане. Нас одели во все зимнее. Выдали валенки, теплое белье, ватные брюки и дубленые полушубки разных окрасок – черные, серые, белые и красные. Каждому достался маскировочный халат.

Мой полушубок был старый, с выношенным воротником и с вытертой шерстью на полах, поэтому я поменял его на фуфайку.

Декабрь 1942 года оказался злым. Мороз злился на непрошеных гостей, но и нам давал себя знать.

Связь с большой землей командованием была налажена хорошо. Каждую ночь, спокойно урча, наши фанерные двукрылые лайнеры далеко от нашего расположения садились и сбрасывали продукты и боеприпасы. Увозили тяжелораненых и больных на большую землю к своим. Поэтому продукты и боеприпасы приходилось на своем горбу переносить на большие расстояния по занесенным толстым слоем снега лесным тропинкам и дорогам. Лыж на всех не хватало, да притом на узких лыжах рыхлый снег не выдерживал тяжести человека, они проваливались до самой земли.

19 ноября 1942 года орудийные залпы сообщили о начале наступления под Сталинградом, советская армия перешла в контрнаступление. Войска Юго-Западного, Сталинградского и Донского фронтов мощными встречными ударами прорвали оборону врага и, соединившись в районе Калач, окружили 330-тысячную армию противника.

Все попытки вырваться из окружения срываются. Под Ленинградом, Белгородом и Харьковом – везде требуется много пушечного мяса. Немцы вынуждены перейти к открытой вербовке в организованную освободительную власовскую армию. Они перестали брезговать военнопленными и местным населением оккупированной территории. Желающим вступить в армию создавались человеческие условия, там они быстро поправлялись и одевались в форму фашиста.

Силы изменялись в сторону советской армии.

В районе Острые Луки перебоя в питании не было. Нормальное трехразовое питание и ночлег в теплых землянках восстановили силы. Мы с Темляковым Павлом спали в одной землянке, были неразлучными друзьями. Остальных наших товарищей отправили в другое место. Во второй половине декабря к нам в расположение прибыло пополнение – 300 десантников. Для отвлечения гитлеровских войск на тылы, то есть на уничтожение партизанского движения, поступил приказ Верховного Главнокомандующего – нанести сокрушительный удар по тылам. Подрывать склады, не пропускать ни одного железнодорожного состава, с боем брать населенные пункты.

Все наше разновозрастное и разношерстное войско обрушилось на тылы врага. Наш штурмовой отряд получил задание глубокими тылами пробираться к городу Луга и, если хватит сил, освободить его от немцев. Через предателей немцы узнали замыслы партизан, начали сосредотачивать в крупных населенных пунктах из резервных воинских частей и стройбатальонов крупные карательные отряды.

Наши попытки освободить город не увенчались успехом, и мы еле унесли ноги, но преследовать немцы нас не стали. Через неделю мы пришли в знакомое мне место, где в прошлом году я лежал с воспалением легких после купания немцами в середине октября. Кордона лесника Артемыча не было. Он был сожжен вместе со всеми постройками и даже баней. Старик Артемыч и его добрая 65-летняя жена расстреляны. Арсеньевич тоже погиб, он в последний момент бросил между собой и немецким офицером противотанковую гранату. Землянка, в которой мы больными лежали с Пеликановым, была полностью разрушена. Это работа Гиммельштейна. Арсеньевич был прав, но мы его вовремя не распознали. Все это кончилось трагически. Отъявленного врага, матерого немецкого разведчика большинство из нас приняло за бедного, приговоренного к смерти еврея.

Я подошел к разрушенной землянке и снял шапку, перед глазами у меня стояли добрые, хорошие люди, спасшие мне жизнь. Артемыч и Василий Арсеньевич, вечная им память. Где же Струков Иван Михайлович? О нем никто не знает.

Мы расположились лагерем на знакомом мне острове. Все проходы на него заминировали. Выкопали и оборудовали землянки. Приказом я был назначен командиром группы. Командир отряда разрешил подобрать смелых и выносливых ребят из бывших военнослужащих, случайно попавших в отряд. На чисто добровольных началах я подобрал 11 человек.

29 декабря 1942 года, в канун Нового года, наша группа получила задание. В ночь на Новый год пробраться на бывшую усадьбу "Заверяжские покосы". Взять живым Сатанеску и приехавшего к нему на охоту немецкого полковника и доставить их через линию фронта на большую землю. Был рекомендован маршрут: от усадьбы бывшего совхоза до озера Ильмень идти по руслу Веронды, миновав линию обороны, которая проходила по берегу озера. В обороне стояли испанцы Голубой дивизии, переименованной во вшивую, потому что вшей у южан было в изобилии. Немцы их старались закалять, приспосабливать организм к суровой русской зиме. Свыше 20-ти градусов мороза испанцы не переносили. Не спасали их награбленные у населения тулупы, полушубки и валенки.

В операции должны оказать помощь Павел Меркулов, живший вместе с Сатанеску, и две девушки, бывшие военные врачи Сазонова Валя и Валиахметова Соня. Девушек тоже надо провести на большую землю, так как немцы готовят их к отправке в Германию.

На карте Ленинградской области нам был назначен маршрут от устья реки Веронда до деревни Рогачи. Не доходя 10 километров до берега нас должны встретить патрульные аэросани. Большую помощь нам должны оказать новогодние морозы. Замерзшие испанцы через пять минут не оказывали никакого сопротивления. Можно было проходить рядом с часовым. Были случаи, когда наши разведчики подходили к стоящему на посту испанцу, при действии мороза и страха он падал и притворялся мертвым, а может, и в самом деле умирал.

Три четверти окружности озера были оккупированы, и лишь одна четверть была нашей, где оборону занимали тоже южане – узбеки, туркмены и киргизы. Немцы в шутку предлагали испанцев и румын променять на наших южан. Они частично были правы, воевали те и другие одинаково.

Мы получили оружие, боеприпасы и пятидневный паек. Выступили с тем расчетом, чтобы господин Сатанеску Новый год праздновал у наших.

Я радовался, что снова попаду на большую землю к своим и с богатыми трофеями. В моем воображении проносились мечты, что нас встретят с почестями и обязательно представят к награде.

Во второй раз я покидаю гостеприимный болотный остров. Во второй раз на этом острове я получил разрешение пробраться к своим.

К усадьбе совхоза "Заверяжские покосы" мы подошли 31 декабря в 22 часа. Немцы провожали старый год и готовились встретить новый 1943 год. У крутой железнодорожной насыпи нас ждали две девушки-врача. Поверх пальто на них были надеты белые медицинские халаты. Одна из девушек мне доложила: «Меркулов сюда не придет. Сатанеску стал его подозревать и вечерами запретил ему выходить из комнаты. Здание электростанции с мельницей охраняет один часовой, который стоит у дверей машинного отделения. Кроме того, ходит один патруль по дороге от здания электростанции до двухэтажных деревянных домов, в которых находится много солдат, расстояние около 400 метров. Сегодня здесь ночует много офицеров и один генерал. Сатанеску сейчас у себя, вместе с полковником готовится встречать Новый год. Павлу я дала три упаковки снотворного, он их должен намешать в вино. Смена часового и патруля только сейчас произведена. Меняться будут ровно через два часа».

Снять патруль изъявил желание сибиряк Гаврилкин, а часового – Павел Темляков, желавший увидеть хорошо знакомые лица военнопленных, работающих на электростанции. Сигнал "готово" – крик серой куропатки.

Ребята растворились в темноте ночи. Пространство между домами и мельницей представляло собой пустырь. Гаврилкину укрыться было негде, единственное, что ему оставалось делать, лечь у самой тропы на неглубокий снег. Маскироваться в снегу было небезопасно, так как зрение привыкало к местности, и появление нового снежного возвышения у дороги могло вызвать подозрение у патруля. Поэтому Гаврилкин и Темляков решили действовать по своему плану. Подойдя к зданию мельницы с электростанцией, они залегли для наблюдения.

Патруль не спеша ходил, насвистывая какую-то арию. Дойдя до здания, перебрасывался несколькими словами с часовым и, круто поворачиваясь, уходил. Затем часовой забегал в теплое помещение машинного отделения и выходил через 5-7 минут.

Когда часовой скрылся за дверью в машинном отделении, Гаврилкин с Темляковым подошли вплотную к мельнице и прижались к стене. Часовой не заставил себя долго ждать. Скрипнула и распахнулась на мгновение дверь, озарив темноту электросветом. В дверях показалась фигура длинного человека с автоматом на шее. Не успел еще до конца закрыть за собой дверь, как был схвачен сильными руками, ему зажали варежкой рот, последовал удар финкой. Тело часового обмякло и начало оседать на землю. Гаврилкин схватил его за ноги и утащил за угол мельницы. Время тянулось мучительно долго. Темляков и Гаврилкин, плотно прижавшись к стене машинного отделения, ждали второй жертвы. Послышался скрип снега под коваными немецкими сапогами, и появился сам патруль. Он поравнялся с углом мельницы, тихо проговорил: «Ганс», в этот момент был схвачен, рот зажат сильной рукой, удар ножа, и тело за ноги утащено за здание мельницы, к своему камраду.

Мы стояли и ждали сигнала. Время шло томительно долго. Чего только не лезет в голову при ожидании. Раздался глухой крик куропатки. Мы бросились к зданию мельницы с электростанцией, окружили его.

Я, Гаврилкин и Темляков вошли в машинное отделение и вверх по лестнице кинулись к комнате Сатанеску. Темляков распахнул с силой дверь. Мы с Гаврилкиным почти одновременно втиснулись в дверной проем и вошли внутрь, держа в руках автоматы. В тепло натопленной комнате за маленьким столиком сидели два человека в нательных рубашках. Чуть поодаль, привалившись спиной к стене, на табуретке сидел Меркулов с книгой в руках.

На столе стояли наполненные вином два бокала и тарелки с закусками. Тут были огурцы, яблоки, капуста, колбаса и жареный традиционный немецкий новогодний гусь.

Я простуженным грубым басом выдавил из себя: «Хенде хох», наставил дуло автомата на упитанного человека средних лет, держа палец на спусковом крючке.

Гаврилкин почти в упор наставил дуло автомата на Сатанеску. От испуга тот встал с поднятыми руками, дрожа всем телом, как при лихорадке. Но толстяк молниеносно выхватил из кармана брюк браунинг и выстрелил в меня. Сидевший рядом с ним Меркулов в момент выстрела ударил его по руке, браунинг вылетел из рук, пуля прошла рядом с плечом, чуть задев кожу.

Я ударил толстяка прикладом автомата в лицо, он упал. Закрутив ему назад руки, связали шнуром. Лицо забинтовали. Надели китель, шинель. Сатанеску одевался сам, награбленные им драгоценности уложили в вещевой мешок, повесили ему за спину. Рот обоим заткнули тряпками и вывели их на улицу.

В машинном отделении в это время работало четыре человека. Все четверо с большим желанием приняли наше предложение следовать за нами. Всех их вооружилиавтоматами убитых немцев и из комнаты Сатанеску. Мы вышли в поле, пересекли дорогу Новгород-Шимск и в 1 километре от дороги спустились в замерзшее русло Веронды.

Электростанция работала без людей. Первобытный дизель стрелял, как пулемет, выпуская неотработанный дым в пространство. Я вслух выразил свое опасение. Через час, а может быть и раньше, немцы хватятся патруля и часового. Побегут к зданию мельницы с электростанцией. Везде найдут пустоту и мертвых немцев. Будут искать наши следы.

Шедший со мной Меркулов ответил: «По нашим следам могут пойти только с собаками. Без них они погони не устроят, так как сегодня для немецкого начальства была организована охота, в которой участвовало более 200 человек, поэтому вся местность в свежих следах».

Берег Ильменя был укреплен бетонированными дотами. В ночное время замерзшее озеро через каждые 15 минут прощупывалось прожекторами. Тридцатисантиметровый слой снега укутал, как белым покрывалом, древнерусское море. По руслу замерзшей реки, занесенной снегом, шли по одному, оставляя за собой натоптанную тропку. Первым шел Меркулов, держа компас, ориентируясь то по нему, то по полярной звезде. Далее следовал немец со связанными сзади руками. Он попросил развязать ему руки и грозил, что скоро силы его иссякнут, и он не сможет идти. За немцем шел Сатанеску, очень легко, как заяц. Замыкал наше шествие Темляков. Держались середины русла реки. Глубокий рыхлый снег в отдельных местах достигал колен. Первым идти было очень трудно.

Не доходя полукилометра до озера, я подал команду установить интервалы не менее 20 метров. Но немец на чистом русском языке почти без акцента сказал: «Строй колонной по три, интервалы – три метра. Надо создать испанцам впечатление, что проходил крупный отряд, на случай тревоги». Я со злостью сказал немцу: «Не учи, еще одно слово – и получишь прикладом».

Немец ответил: «Ты не солдат, а настоящее пугало. Если не дашь предложенной мною команды, можешь погубить всех. Они подумают, что прошло несколько человек, и устроят погоню».

Я подал предложенную немцем команду. Люди перестроились. Пошли медленно, соблюдая тишину. Был слышен хруст снега под нашими ногами. Вдали вырисовывались просторы озера. Невысокие берега в ночной мгле сливались в общую равнину.

Прошли озером около 2 километров, как ночную мглу начали резать ярко-белые лучи прожектора. Они медленно ползли, скользя по белой поверхности озера. Невыдержанный немец вперед меня крикнул: «Ложись». Все легли в рыхлый снег. Я с иронией сказал немцу: «Что тебе за забота, к своим боишься попасть». Он спокойно ответил: «К своим я могу попасть только после войны. Сейчас моя песенка спета. Если испанцы вас обнаружат и пошлют погоню, при первых выстрелах ты постараешься отправить меня на тот свет, как врага. Если мы благополучно придем к русским, жизнь мне будет гарантирована. В этом я уверен на все сто процентов».

Я ответил ему, что бабушка надвое сказала. «Подумай, сколько же этот деятель уничтожил нашего брата, а мы с ним нянчимся. Приведем мы его к своим, этот любитель жизни даст нужные сведения, создадут ему человеческие условия. Кончится война, он вернется домой, как был враг, так и останется врагом».

Лучи прожектора неширокой полосой медленно прошли над нами. Легкий ветер подхватывал пушистый снег и играл им в лучах прожектора. Снежинки ударялись о нашу одежду, проникали в ее поры, издавая воющие звуки. Мы поднялись и тронулись в нелегкий 40-километровый путь. Немцу руки я развязал. Он с вздохом сказал: «Вот это Новый год». С этого момента стал моим консультантом. Шел все время рядом со мной. Держался гордо, независимо, но советы давал умные и полезные.

Направляющим был Павел Меркулов. Он вел нас всех в заданном направлении. На озере кое-где встречались полыньи, то есть трещины шириной до 1,5 метра. Приходилось их обходить, тратя излишнюю силу. Мы шли длинной вереницей один за другим, отдыхали, делая привалы на 5-7 минут, и снова шли. За нами оставалась хорошо натоптанная тропа.

На морозном небе ярко блистели звезды. Не подготовленные к трудному переходу, измученные, освобожденные из плена люди тянулись далеко позади, отдавая последние силы. Для подкрепления их сил мы собрали и отдали им весь сахар и хлеб.

Ночь заканчивалась. Юго-восточная половина неба начала заметно белеть, затем стали появляться слабые розовые отблески зари, краски которой постепенно сгущались. Белизна распространялась на небе. Звезды, попадая в белизну утра, меркли и постепенно угасали. Наступал рассвет. Показались лучи солнца, а затем из-за горизонта – бледно-розовый краешек небесного светила. Мороз набирал полную силу. Холодный воздух обжигал нос, щеки, но идти было тепло. На привале через 2-3 минуты тело кололи холодные колючие иголки, глаза сами закрывались, страшно хотелось спать. Мысли были далеко от сна. Мы должны привести к своим ценных языков и выполнить задание.

Закроешь глаза – видишь миражи, ощущаешь близость человеческого жилья, даже запахи дыма печеной картошки и хлеба.

Снова раздавалась тихая команда Павла Меркулова: «Подъем, вперед». Все медленно вставали и шли. Люди считали свои шаги и думали каждый о конце пути, но пройдена была только половина. Путь предстоял еще очень длинный и трудный. Многих оставляли силы, в том числе Сатанеску и двух девушек-врачей Соню и Валю. Толстый немецкий полковник шел уверенно и гордо, кидая злые слова по-немецки в адрес Сатанеску и Меркулова.

Зимнее большое солнце медленно ползло по горизонту, чуть заметно поднимаясь ввысь. С обеих его сторон стояли на одинаковом расстоянии два бледно-розовых столба с радужными переливами.

На привале впервые за всю дорогу заговорил Гаврилкин. Показывая на солнце, обращаясь к девушкам, его к ним тянуло магнитом, он сказал: «У нас в Сибири о таком явлении говорят, что "солнце надело рукавицы". Это к морозу».

Днем спать почти не хотелось, настроение у всех стало бодрое. Врач Валя Сазонова и Сатанеску обморозили носы. Несмотря на их протесты, Павел Меркулов искусно потер Валин нос снегом, когда очередь дошла до Сатанеску, Темляков изрек свое, по-видимому, давно наболевшее: «Вот так пан, господин и гер. Сейчас только вы меня узнали. Я был вашим рабом, не раз получал незаслуженные побои. Сейчас очередь дошла до вас. Принимайте сдачу. Долг платежом красен». Он с силой ударил кулаком в челюсть Сатанеску, что-то хрустнуло. Сатанеску волчком закрутился по снегу. Он стонал, а затем стал грозить, что все расскажет красному командованию.

Темляков еще пытался приблизиться к Сатанеску, я строго крикнул: «Остановись», и он больше не подходил к нему. Немец вел себя непринужденно, он угощал своих соседей уцелевшими сигаретами. Все к нему относились отчужденно, но его это ничуть не огорчало и не тревожило. Он знал себе цену. Для нас он тоже был большой ценностью. Его язык нужен был нашему командованию. Если бы он сам не пошел, нам пришлось бы его нести, невзирая на все трудности. Об этом он знал. Днем над снежной пустыней замерзшего озера часто появлялись немецкие самолеты. Нам приходилось опасаться не только немецких, но и русских, поэтому привалы старались устраивать, как появлялись на горизонте самолеты, лежали до их исчезновения, плотно прижимаясь к земле.

Павел Меркулов ориентировался очень хорошо. Мы шли почти по прямой линии с некоторыми отклонениями. К полудню находились на патрулируемой нашими войсками части озера, опасность частично миновала. Шли медленно, многие с трудом передвигали ноги, подгонять было бесполезно. Многих мы уговаривали, как детей, шагнуть лишний шаг. Двигались для облегчения одной шеренгой, замыкали все шествие Темляков с Гаврилкиным.

Короткий зимний день хорош для сытого и тепло одетого человека. Прав был Темляков, он говорил, что променял бы январь и февраль на один южный май. Для нас новогодний день 1943 года был вечностью. Солнце не поднялось даже на одну треть горизонта, снова стало сползать вниз к юго-западу. Оно приблизилось к горизонту, увеличилось в десятки раз и окрасилось в розовато-пурпуровый цвет. Медленно стало оседать. Вот оно укрылось за горизонтом, оставив за собой пучок белого света, который расползался и превращался в ярко-красную зарю.

Мы шли все медленней и медленней, подолгу ожидая отстающих. Вечерняя заря постепенно темнела, а затем исчезла совсем. Снова наступила темнота. Небо было украшено множеством звезд и звездочек. Холодный воздух, как линза, увеличивал их яркость.

Никто из нас не знал, сколько мы прошли и сколько километров еще надо идти. Хватит ли сил у наших товарищей добраться до берега. На коротких привалах вытряхивали кисеты и карманы, ища табачную пыль. Искал ее и немецкий полковник, у него был урожай богаче нашего. Пыль он курить отказался. Мы завернули три папироски из газетной бумаги и по очереди вдыхали терпкий, щипавший горло дым. Снова подъемы, небольшие переходы и привалы. Выносливых из 20-ти человек оказалось немного: Меркулов, Гаврилкин, немец, Соня Валиахметова и я. Остальные идти почти не могли, нуждались в длительном отдыхе. Медлить было нельзя. Слабые люди могли на привале уснуть и больше не проснуться.

Я предложил Гаврилкину остаться и медленно вести людей, зорко следить за каждым. Я, Меркулов и Соня вместе с немцем и Сатанеску быстро дойдем и попросим командование оказать помощь.

Гаврилкин пререкался, не хотел оставаться, но, услышав мой требовательный тон, сказал: «Есть остаться».

Немца и Соню я заставил подхватить под руки Сатанеску, и мы быстро отделились от оставшейся группы.

Шли мы быстро. Сатанеску отказался от помощи женщины и воспользовался сильной поддержкой выносливого немца. Спустя более четырех часов, стараясь не показывать врагам усталости, еле передвигали отекшие, усталые, одеревеневшие ноги. Напрягали зрение, стараясь разглядеть желанный берег – конец пути.

Не замечая никакого берега, мы были окрикнуты: «Стой! Кто идет?» Затем послышалась незнакомая речь. По телу побежали холодные мурашки, снова враги. Выручила нас Валиахметова Соня, она заговорила по-татарски, и я понял, что берег охраняют наши южане.

На некоторое время люди исчезли под землей. Затем появились снова и крикнули: «Подходи сюда!» Мы подошли, нам предложили положить оружие. Распоряжение мы выполнили. О нашем приходе из тыла врага было мгновенно доложено командирам батальона и полка.

Через пять минут появились офицеры. Я доложил: «Выполняя задание штаба партизанского отряда, прибыли в ваше распоряжение и привели двух немецких офицеров. Прошу оказать помощь далеко оставленным и обессилевшим товарищам». «Как, разве вы не все?» – переспросил меня грубым басом офицер. Знаков различия было не видно. «Извините, товарищ командир, я ваших знаков различия в темноте не вижу». Он поправил меня: «Капитан».

Я вытянулся по стойке смирно, приложил руку к головному убору, отрапортовал: «Я старший группы отряда. Прошу вас, товарищ капитан, оказать нужную помощь отставшим от нас товарищам». Капитан дал распоряжение послать аэросани и привезти всех.

Немецкого полковника и Сатанеску увели в штаб полка, а нас троих пригласили пройти в землянку, где накормили солдатской пшенной кашей и напоили горячим чаем. Каша и чай нам казались вкуснее всех лакомств, когда-либо нами съеденных. Отставшие наши товарищи были привезены примерно через час. Все они утверждали, что без помощи аэросаней им сегодня не пришлось бы сидеть в теплой землянке. Подтверждал это и Гаврилкин. Он в шутку говорил, что расписались в полном бессилии все 15 человек.

Всех их, как и нас, накормили и напоили горячим чаем. Появились медицинские работники. Они по-граждански предложили следовать за ними. В один голос несколько человек спросили: «А далеко идти?» Женщина, старший лейтенант медицинской службы, ответила: «Один километр и несколько метров». Мы снова вышли из теплой гостеприимной землянки.

Привели нас в деревянный дом, где располагались медицинские работники. Они прослушали наши внутренние органы, осмотрели нас снаружи, у многих обнаружили вшей и, несмотря на усталость, повели мыться в баню. Всю одежду и белье прожарили в дезкамерах. Мы с большим удовольствием вымылись чуть подогретой водой.

После всех процедур нас привели в теплую деревенскую избу. Мы легли на голые деревянные нары и сразу же уснули. Утром после завтрака пришел заместитель командира полка по политической части. Сначала он интересовался каждым из нас, спрашивал, откуда, что делал до войны и так далее. Он рассказал нам о положении на всех фронтах, об успехах советской армии под Сталинградом.

Он говорил: «Армия прославленного гитлеровского маршала Паулюса находится в полном окружении и будет разгромлена. Вы должны сами видеть, что перевес сил становится на нашей стороне. Наглые год назад немецкие летчики уже не чувствуют себя хозяевами неба. Не гоняются по полям за отдельными нашими солдатами. Они становятся трусами, сидя в бронированной кабине. Наши ястребки из клееной фанеры с установленными малокалиберными пушками наводят ужас на немецких асов».

Замполит прочитал нам лекцию о международном положении. Рассказал о больших трудностях нашего народа. Он ушел после обеда.

Нас охраняли двое часовых, один снаружи, другой дежурил в избе. Они менялись местами каждые 15 минут. Часовые интересовались жизнью врага в тылу. У большинства семьи находились в оккупации. С начала войны они не знали о судьбе своих. Один из них, дежуривший после ухода замполита, с грустью сказал: «Ох, как тяжело жить стало русскому Ивану». Его семья находилась по ту сторону озера, откуда мы пришли. Деревня Малое Сергово расположена на берегу озера Ильмень. Там живет его семья – молодая жена с двумя маленькими детишками. Она гадает на картах, дети спрашивают, где папа, а папа рядом. Тянет домой, порой так, что удержаться от соблазна сходить не хватает сил. Он делился с нами своими переживаниями, говорил откровенно, ибо знал, что нас не сегодня-завтра увезут, и его слова, никому не передавая, увезем с собой.

Мы все были очень довольны, в хорошем настроении. Отдохнувшие, сытые ребята шутили, рассказывали анекдоты. Врачи Сазонова Валя и Валиахметова Соня были расквартированы отдельно от нас. Вечером их привели к нам.

Девушки сияли от счастья. Они были у своих, их мечты и чаяния сбылись. Все удобно пристроились для ночлега и крепко уснули, но в 2 часа были разбужены. Раздалась команда: «Собраться с вещами». Ребята пошутили: «Сборы нищего – одна сума и посох».

Мы вышли на деревенскую улицу, машинально построились колонной по два и под значительным числом конвойных тронулись в путь. Прощай, гостеприимная деревня Рогачи. Дай бог, чтобы ты осталась целой, невредимой до конца войны и приняла коренных жителей в свои дома.

Шли мы до рассвета пешком, затем нас посадили на полуторку и повезли в родной нам тыл. После длительного перехода пешком езда в открытом кузове автомашины в морозный день была нам не по нутру, но жаловаться было некому. Нашу полуторку обогнала "Эмка", где в тепле, с комфортом в сопровождении двух офицеров ехали немец и Сатанеску. Их как врагов приняли с почестями и большим уважением, зато нас, кто их пленил, рискуя своей жизнью, заставили снова тащиться по заснеженной валдайской земле, еле передвигая ноги, и ехать в открытой автомашине в мороз.

Привезли нас в особый отдел штаба армии. Разместили в большой землянке. Мы просили разрешения взять дрова и затопить чугунную печку, однако получили отказ.

Старшина, который сопровождал нас до землянки, грубо ответил: «Вас много, от своих тел нагреетесь». Кормить нас тоже забыли. Ребята роптали, требовали вызова начальства. Их требования остались воплями умирающих в пустыне. Девушек разместили отдельно от нас.

Запасливые ребята стрельнули или, может, выменяли махорку, сейчас с наслаждением курили. К ним со всех сторон тянулись руки: «Сорок, двадцать, десять». Очередь на закрутку занималась до конца.

Предположения в разговорах высказывали разные. Одни говорили, что нас будут проверять долго, а затем отправят работать на Урал на заводы или в шахты. Другие, наоборот, уверяли, что через день-два мы попадем на пересылочный пункт, а там снова фронт.

Гаврилкин возмущался: «Нашли преступников. Мы привели им двух высоких по полету птиц, принесли полезные сведения из тыла. О нашем прибытии не раз посылали коды рации, что им еще не ясно. Вместо крестов – кусты, вместо орденов – тюрьма».

Я как тертый калач и бывалый в особом отделе человек молчал. Проверять будут тщательно и долго, надо только набраться терпения. Что ни делается в жизни, все к лучшему, гласит старая пословица.

Глава двадцать восьмая

Начались проверка и установление наших личностей. В 9 часов утра меня вызвал полковник войск НКВД. Он подал мне два листка бумаги, спросил: «Писать умеешь?» Я кивнул. «Тогда напиши подробную автобиографию с прохождением службы в воинских частях до войны и в войну».

Я настрочил автобиографию и подробно описал свои приключения в войну. Полковник прочитал. Уставив на меня свой непринужденный взгляд, проговорил: «Да! Тертый калач!»

Открыл ящик письменного стола, извлек оттуда пачку почтовых открыток и повелительно сказал: «Напиши письма своим родственникам» – и протянул мне одну открытку. Я ответил ему, что мне нужно четыре, если написать отцу и матери, сестрам. А если писать снохам, тетушкам и двоюродным сестрам, то потребуется не менее двух десятков. Он улыбнулся, протянул через стол еще четыре открытки и сказал: «Почему ты хочешь писать только женскому полу? В твоей родне разве нет мужчин?» Я ответил, что место мужчин сейчас на войне.

Я заполнил четыре почтовых открытки – двум сестрам, отцу с матерью и снохе. Поздравил их с Новым годом и пожелал хорошей жизни. Он взял заполненные мной открытки, прочитал и, немного помолчав, спросил: «Почему не пишешь, что жив и где был?» Я ответил: «Раз пишу, то должны догадаться. Вернулся не с того света. Где был, почему не написал, напишу позднее. В моем распоряжении еще много времени».

«Ты не медик, случайно?» – задал мне вопрос полковник. Я ответил: «Думаю быть медиком, если немцы ненароком не отправят на тот свет».

Он угостил меня дорогой душистой папиросой "Казбек", позвал дежурного и велел отвести. «Не за угол ли вы меня отправляете?» Он улыбнулся. На мою остроту не ответил.

Дежурный привел меня в полуземляное теплое помещение с нарами по обеим сторонам, напоминающее овощехранилище, там находились четыре человека. До нашего появления они что-то горячо обсуждали, а при нас молчали, словно воды в рот набрали.

Дежурный сказал: «К вам в соседи, принимайте и не обижайте». Я повел себя как бывалый солдат, сказал: «Здравия желаю, братцы». Они вразнобой ответили: «Здравствуйте».

Следом за мной привели Темлякова, Гаврилкина и Меркулова. Остальных ребят разместили в других землянках. Я познакомился с соседями, они проходили службу при особом отделе армии. Один оказался мне земляком. Он бывал в гостях у моей старшей сестры, то есть у зятя, и дружил с моим младшим братом. Он говорил, что население этой землянки все время в командировках. Поэтому нам можно жить в ней как дома, но не забывать, что в гостях.

Вечером к нам привели еще одного. Он отрекомендовался: «Иван Зайцев, разведчик, сын кулака». «Почему ты как бы с гордостью произносишь слова "сын кулака"? Мироеды-кулаки уничтожены как класс еще в 1932 году. Здесь партия и правительство сделали большой переворот в сельском хозяйстве», – сказал Меркулов.

«В последних словах ты прав, уважаемый человек, – сказал Иван Зайцев. – В 1930 году в сельском хозяйстве в нашей местности был такой переворот, что мы шагнули, как бы вам не соврать, на 50 лет назад. В 1932 году пришли к финишу: не стало ни мяса, ни молока. Я вам говорю честно, что последующие годы расправы над кулаками были похожи на повсеместный неурожай в течение пяти лет. Я не за кулака. Кулака, может быть, и надо было уничтожить как класс. Проводить раскулачивание надо было под контролем властей. У нас в области доверили все это деревенской бедноте, по сути, лодырям. Вот они-то все дела и вершили. Вместе с кулаком был раскулачен лучший труженик деревни – середняк. Он не эксплуатировал чужой труд. Делал все своими силами, в сезон уборки урожая ночей не спал. Гноил за лето на своих плечах по три холщовые рубашки. У него работали все – старые и малые».

«Ну, а вы куда себя относите?» – спросил Темляков. «Мой отец был настоящий труженик-хлебороб. Работников и работниц у него никогда не было. Хотя нас и раскулачили, но я не считаю себя сыном кулака. Я сын умного деревенского труженика. Иногда ради шутки называю себя сыном кулака. Эта шутка обходится мне дорого. Служил я в полковой разведке, награжден тремя орденами. При дружеской беседе с замполитом полка высказал наболевшее, за что попал под капитальную проверку».

«Брось трепаться, – сказал Павел Меркулов, – зря никого не кулачили».

Иван Зайцев раскрыл рот, хотел что-то ответить, но послышался ровный голос постоянного обитателя землянки – лейтенанта, до этого молчавшего. Он сказал: «Зайцев прав. С этим раскулачиванием мы наломали много дров. Я вам расскажу случай из жизни нашей небольшой деревни в Кировской области. У меня в сознании не укладывалось, за что лучших тружеников выгоняют из своих домов. Отбирают нажитое потом и кровью: скот, мебель, посуду и тряпки, вплоть до пеленок. Мне в то время было 17 лет, мыслил я наравне с взрослыми и мог отличить кулака от середняка. В нашей деревне жил зажиточный мужик Николай Андреевич. Семья его была – 10 человек. У стариков – деда Андрея и бабки Акулины – в руках были бразды правления всем хозяйством. Шесть детей: четыре сына и две дочери. Самой младшей, Шуре, был один год. Старшему Егору было 18.

Хозяйство у них было большое, две лошади, три коровы, пять штук молодняка крупного рогатого скота, семь овец и две свиньи. Круглый год вся семья работала, не зная ни выходных, ни праздников. Дети, начиная с семи лет, участвовали во всех полевых работах вместе с взрослыми. Мужчины, и стар и млад, одевались в самотканые холщовые рубашки и штаны. Женщины носили такие же холщовые платья. За лето на плечах каждого члена семьи сгнивало от солнца и пота по нескольку самотканых рубашек. Все полевые работы велись вручную. Хлеба, которые сеют у нас на севере: рожь, овес, ячмень и редко пшеницу, сжинались, то есть убирались, только серпами. Траву исторически косили ископаемыми косами под названием "горбуша". Такие косы можно встретить только в нашей области и в немногих районах. Коса-горбуша похожа на большой серп. Делают ее из хорошей стали только искусные кузнецы. Косят этими косами в полусогнутом положении. Страшно устает спина, болят ноги. Сгребание сена, копнение, сваживание и стогование считались отдыхом. Бедные дети, а их работало пятеро: Егор, двойни Иван и Вера, Василий и младший 8-летний Илья – в течение целого лета не пользовались ни одним днем отдыха.

В престольные праздники все мужики деревни пьянствовали, ходили нарядные с песнями по деревне. В этой же семье все были трезвые. Съездят в церковь к обедне. Приедут, пообедают и отправятся в лес собирать ягоды, это для них было отдыхом.

На эту большую дружную семью была одна небольшая изба. Первая половина служила прихожей и горницей со сквозными крашеными лавками. Вторую занимали большая глинобитная печь и кухня, отгороженная от общей площади холщовой занавеской. Общая площадь дома – 28 квадратных метров, из них чуть ли не половину занимали печь и кухня.

Мебель – деревянный стол, накрытый старой видавшей виды клеенкой. Он стоял в углу под божницей с множеством больших и маленьких икон. Этот стол служил для приема пищи, шитья и глаженья белья.

Деревянный комод грубой работы стоял лицом к столу и был границей между кухней и избой, от него брала свое начало холщовая занавеска. В комоде хранились чайная посуда и вилки. Чайной посудой пользовались только в особо торжественные праздники – на Пасху и в Рождество. В нижней части комода стоял до блеска начищенный медный самовар.

Самую большую ценность составляла швейная машина с облезшей от времени краской. Возраст и фирму швейной машины по ее дряхлости могли установить только археологи.

Кухня была забита большими и малыми чугунами, горшками, корчагами и ведрами. Холщовое белье не гладили, а катали, наматывая на деревянную скалку, а затем терли деревянным пестиком с искусно вырезанными зубцами.

В целях экономии семья соблюдала все посты. Ели все постное: грибы, ягоды, овощи и льняное масло собственного производства, редко на столе появлялась рыба. После постов в мясоеды разрешалось есть все, но цельного молока семья даже в праздники не пила. Масло, яйца, мясо – все продавалось, хранили деньги, стараясь разбогатеть.

Эту семью можно было сравнить с трудолюбивым ульем или муравейником. Длинными зимними вечерами при тусклом свете керасиновой лампы, а иногда и лучины женщины пряли, крутя ногами прялки или веретена. Мужчины плели корзины и лапти. Спали все вповалку на полатях, кроватей не было.

Вот эта трудолюбивая семья была объявлена кулаками. Я до сих пор очень сожалею об этом. Если бы у нас в России все люди были такими трудолюбивыми, то коммунизм можно было бы построить за 10 лет».

«Я вполне с вами согласен, товарищ лейтенант, – сказал Гаврилкин. – У нас в Сибири тоже творилось ужас что. Козырь был взят на деревенскую бедноту. Нельзя всю бедноту относить к бездельникам, среди них немало было и работяг, которые попали в лапы кулаков, поэтому из нужды выйти никак не могли».

«В нашей деревне многих бедняков я бы назвал бездельниками, – сказал лейтенант. – Если вам не надоело слушать, я могу рассказать вам еще про одну семью». Послышались голоса: «Просим, расскажите».

Лейтенант ровным голосом, как будто читая книгу вслух, заговорил. «У нас в деревне жил умный трудолюбивый зажиточный мужик. Было у него два сына: старший Григорий и младший Тимофей. Хозяйство вел образцово. В доме все ладилось, делалось вовремя. Жили экономно и бережливо. Зимой делали сани на продажу. Женщины ухаживали за скотом, а вечером пряли.

Песчаная и супесчаная земля получала много навоза и давала хорошую отдачу. В отдельные годы получали 100-пудовые урожаи. Скота держали много, поэтому и навоза было много. Хозяйство превращалось в сильно зажиточное, построили кузницу, ветряную мельницу. Копейка оборачивалась в рубль. Крепкий работящий старик трагически умер. Уехал в город продавать сани. Ночью лошадь привезла его к дому мертвого. Обнаружила мертвеца собака. Она сильно завыла и разбудила всю семью.

Наутро вызвали из села фельдшера, который обслуживал, как и поп, весь приход – 24 деревни. Фельдшер бегло осмотрел труп, перекрестился и сказал: «Царство ему небесное, был хороший мужик». От какой причины умер человек – это его не интересовало. Получил за вызов вознаграждение, уехал. Через месяц после смерти старика братья решили разделиться. Дом достался старшему Григорию. Тимофей быстро выстроил на краю деревни у самого леса себе такой же дом. Тимофей был обижен старшим Григорием. Прошло пять лет, беззаботный и ленивый Григорий все прожил, продал кузницу и мельницу. Несеяные его полосы стали зарастать сорняками.

Мужики весной пашут, сеют овес, ячмень, лен и горох, дорожа каждым днем. Григорий отправляется на охоту. Закончив весенний сев, мужики возят навоз в паровое поле, очищая калды и дворы под метлу. Григорий прикидывается больным, он целыми днями лежит на берегу небольшой речушки, купается и загорает. В сенокос вся деревня работает, прихватывая ночи. Григорий со своей Матреной идет собирать лакомые ягоды – землянику и чернику.

Одинокая полоса ржи или овса стоит с поникшими колосьями до глубокой осени на сжатом и убранном поле, любопытные спросят: «Чья?» Деревенские мальчишки ответят: «Это Гришкина». Жена его Матрена разводит руками и говорит: «Что я одна сделаю». Ее жалеют бабы, думают: «Живут и работают без мужей вдовы».

В длинные зимние вечера Григорий на недели отправлялся играть в карты в другие деревни. К началу раскулачивания сделался настоящим бедняком, не только безлошадником, но и безкоровником. Принялся активно репрессировать трудолюбивых мужиков. При раскулачивании большой семьи Николая Андреевича он привел себе корову, привез сена и самым первым вступил в организованный колхоз. Однако и в колхозе он не работал, а ходил бригадиром с год, а потом сторожем, через два и из сторожей выгнали».

Лейтенант резюмировал: «Я согласен с товарищем Зайцевым, действительно сельское хозяйство России шагнуло далеко назад. По ошибке много лучших тружеников деревни раскулачили или вынудили уехать в город, ликвидировать все свое хозяйство. Середняки уничтожили скот и почти весь инвентарь, под угрозой твердого задания по обложению налогом вступили в колхоз. С удовольствием и радостью вступали в колхоз бедняки.

Если в 1929 году было в изобилии всех продуктов сельского хозяйства, то в 1931-1932 годы пришли почти к финишу. Я имею в виду только свою область. Простой пример: в 1929 году в нашей деревне на 35 хозяйств было 180 голов крупного рогатого скота. В 1938 году на то же количество хозяйств было 62 головы. Вы подумаете, я тоже сын кулака, нет! Несправедливости было много, но жаловаться было некому. В 1927 году я вступил в комсомол, принимал активное участие во всех мероприятиях, проводимых нашей партией и правительством.

Хотя нас здесь и немного, говорить обо всем не место. Скажу только одно, мы погубили и нашу землю, веками хранимую мужиком. С появлением тракторов и организацией МТС трактористы с позволения неопытных руководителей колхозов опять же из бедняков и нерадивых середняков небольшой гумусный горизонт похоронили под мощным пластом в 35-45 сантиметров супеси или бурого песка. Затем перемешали его. Для приведения в плодородное состояние почвы нужно 30-40 тонн органического удобрения и 4-5 центнеров минерального. У нас до войны ни того, ни другого почти не было. Отсюда легкие песчаные и супесчаные почвы из плодородных превратились в бесплодные.

Для подъема сельского хозяйства в нечерноземной зоне потребуются долгие послевоенные годы. Многие из нас, может быть, доживут до конца войны, все увидят своими глазами. Извините за откровенный разговор. Мне пора собираться, через час командировка».

Он медленно собрался и ушел, впустив в землянку струю холодного воздуха. Мы молча проводили его взглядами. «Он прав, – сказал Ваня Зайцев. – Я за свои слова попал сюда». Его никто не поддержал, и разговор был переведен на другую тему.

Гаврилкин, прирожденный охотник, сибиряк, рассказывал с большим увлечением про охоту. Под конец он говорил: «Хотите – верьте, хотите – нет, я вам рассказал сущую правду». Все в землянке хохотали на пущенные Павлом Темляковым остроты в адрес охотников и рыбаков. Жильцы в землянке каждый день менялись, одни уходили, другие приходили на ночлег. Нас раз в день вызывал следователь и заставлял писать автобиографию, мы это делали заученно слово в слово. Он брал листок бумаги, внимательно читал, а затем говорил: «Вы свободны». На прощание угощал папиросой. Вся эта процедура длилась не более часа. Кормили нас раз в день. Литровым черпаком повар наливал овсяной кашицы, выдавал два кусочка печенки и 600 грамм хлеба. Чаю досыта.

От нечего делать мы помогали повару, носили воду, готовили дрова. Он нас выручал, кормил досыта, кто сколько хотел.

Времени свободного было много, поэтому с прикрасами рассказывали друг другу похождения из своей жизни, разного рода небылицы и даже сказки.

Гаврилкина через три дня совместного проживания отправили на пересыльный пункт. Зайцева тоже перевели, а может быть, вернули в свою роту разведки.

Мы остались втроем: Павел Темляков, Павел Меркулов и я. Девушек-врачей мы каждый день встречали у следователя. «Жизнь как на хорошем курорте, – говорил Меркулов, – только пива с водкой не хватает».

За четыре дня мы рассказали друг другу всю свою короткую жизнь. На пятый день нам в землянку подселили летчика.

Самолет его был подбит в районе Пскова, он выпрыгнул с парашютом и болотами и лесами добрался до своих. Шел он 22 дня. Его, как и нас, проверяли, устанавливали личность. Он нам отрекомендовался: «Сергей Ваняшин, летчик-истребитель. Родился в деревне в Пермской области, на границе с прославленной Удмуртией». «А почему с прославленной?» – спросил я его. Он ответил: «Разве вы не знаете, как спорили удмурты?» «Нет», – ответил за меня Темляков. «Поспорили удмурт с мордвином, кто немцев от Москвы прогнал. Удмурт говорил: «Наша удмуртская дивизия прибыла, немцы сразу почувствовали недоброе и побежали назад». Мордвин говорил: «Неправда, они вас нисколько не испугались, а от Москвы угнала немцев мордовская дивизия. Мордвины, чтобы сохранить ботинки для будущих боев, поснимали их и положили в вещевые мешки и надели лапти. Обмотки попарно связывали для вешания немцев. При первом наступлении и атаке каждому было дано задание – поймать по одному немцу и повесить. Некоторые перестарались, повесили по три. Озлобленные немцы с ожесточением бросились в контратаку на узкий участок мордовской дивизии, но не тут-то было, спасли лапти. Лапти не буксуют ни в грязи, ни в снегу, а кованые немецкие сапоги забуксовали. Только этого и ждала мордва. Она их наголову разбила и гнала 300 километров. Если бы хлеб да соль не кончились, да лапти не износились, гнали бы до самого Берлина».

«Какой ты забавный, Сергей, – сказал Темляков. – Ну, еще что-нибудь расскажи».

Сергей ответил: «Напои, накорми, а потом расспроси». Сергей действительно был голоден. Он быстро очистил наши котелки и съел не менее килограмма хлеба. Затем, отдуваясь от избыточного наполнения желудка, спросил: «Что вам рассказать?» «Что знаете», – ответил Меркулов. «Только слушайте внимательно, я вам расскажу о неудачной своей женитьбе».

Он начал свой рассказ с того, что нет ни одной женщины верной, не изменяющей своему мужу. Среди нас женатый был один Темляков Павел. Он зароптал, начал доказывать обратное. Ваняшин предупредил: «Если будешь вступать в пререкания, рассказывать ничего не буду».

Темляков замолчал. Ваняшин уральской скороговоркой уверенно начал: «Любил я одну девчонку. Она была красавица и нравилась не только мне, а всем ребятам. Жила она в 3 километрах от нас в соседней деревне. В 1935 году выучилась на киномеханика и ездила по всей округе с разными кинокартинами: «Каштанка», «Чапаев» и «Веселые ребята». Я ее ревновал и поэтому почти ежедневно ездил следом.

Потом посватался, она сначала не соглашалась выходить за меня, но ее родители уговорили. Она дала согласие на замужество и свадьбу. Не откладывая, пир был назначен через две недели. Ее и мои родители жили состоятельно, хорошо. Со слов ее и моих стариков, они всю жизнь мечтали породниться, их мечта сбылась. Началась свадьба по уральским обычаям. Поехали свадебным поездом за невестой. Обвенчались с ней в церкви. После, как и везде, пир горой. По обычаю наших предков, простынь, на которой спят молодожены в первую ночь, утром показывается матери жениха и всем гостям. Это свидетельство честности или нечестности невесты. Наша простынь оказалась абсолютно чистая. Невесту мою бросило в краску. Она превратилась в красный маковый цветок, но не растерялась и сказала, обращаясь с поклоном и улыбкой ко всем: «Мы с Сергеем жили до свадьбы».

Взоры всей полупьяной ватаги гостей уперлись в меня. Я отрицательно покачал головой. В одно мгновение лицо ее стало белое, как простынь. Она закрыла глаза обеими руками и убежала в нашу спальню. Я кинулся за ней, хотел ей объяснить, сам не зная что. Но она оттолкнула меня от себя обеими руками и нежным голосом проворковала: «Какой же ты нахал». Выпроводила меня за дверь, а сама закрылась изнутри на крючок. Многие пытались ее вызвать, она молчала. Свадьба срывалась. Гости с ее стороны, осуждая ее, хваля меня и мою мать, уехали. Ее отец упер свой взгляд в землю, ни на кого не смотрел. Запряг свою лошадь, посадил свою жену, то есть мою тещу, и уехал, не простившись ни с кем. Вся моя родня не думала уезжать от изобилия закусок и спиртного. Изрядно похмелившись, большинство легло вздремнуть часок-другой, только отдельные неспокойные к водке сердца продолжали пить.

Невеста вышла одетой в зимнее пальто, валенки, с накинутой на голову шалью. Пьяной головой я почувствовал что-то недоброе, как тень, подошел к ней и стал ласково упрашивать ее. Мои слова отлетали от нее, как от стены горох. Она молчала, не проронила ни одного слова. Наблюдавшая за нами моя мать окликнула ее, назвав по имени. Она вздрогнула всем телом, но промолчала. Обвела своим ясным взором избу, гостей и убежала на улицу.

Я выскочил в одной рубашке за ней, схватив ее за руку. Она с силой выдернула руку и свысока с презрением посмотрела на меня. Я хотел ударить ее по лицу, избить и силой привести обратно, но ее взгляд парализовал меня. Журчащим, как весенний ручеек, голосом со слезами на глазах она сказала: «Эх ты, жених» – и, тяжело вздохнув, пошла вдоль по нашей деревне.

Я стоял, как оглушенный взрывной волной от тяжелой бомбы, и смотрел ей вслед. Из забытья вывела меня мать, она ввела меня в избу. Пьяные родственники предложили: «Догоним, побьем и привезем обратно». Отец и мать с упреком смотрели на меня. Я согласился догнать, но все время молчавший отец строго сказал: «Не надо. Этого еще не хватало, силой милым не быть». Пьянка продолжалась, гостям было все равно, будет у меня жена или нет, лишь бы свадьба была.

Вечером мы с матерью поехали к ее отцу, но ее дома не было. Мой законный тесть и теща разговаривали с нами, не отрывая своего взгляда от пола. Как будто на полу валялось что-то ценное. Говорили с неохотой, реденько, а сами в душе радовались, что она ушла. Свадьба без жениха и невесты продолжалась еще три дня. Гости успокоились, когда выпито и съедено было все, они сами ходили в погреб в поисках выпивки. Такой уж наш род нахальный.

Через месяц меня вызвали в народный суд. Она подала на развод. Судья-женщина на мои протесты не давать развода до тех пор, пока не оплатит свадьбу, не обращала внимания. Это был детский лепет.

Я цеплялся, как утопающий за соломинку, искал причины ее удержать. За нее я согласен был отдать все свое хозяйство. Во время заседания суда она сидела рядом со мной. Я ощущал ее близость, ее ровно бьющееся сердце. Стройная, красивая, она стояла перед судьями, улыбалась одними глазами и говорила: «Прошу дать развод, так как я с ним не жила и жить не собираюсь. Он опозорил меня перед всем честным народом и всей моей родней, назвал меня нечестной».

Судья спросила: «А все-таки расскажите, как могло случиться. Спали вместе на свадебном ложе, и он до вас не дотронулся?» Лицо невесты покраснело, глаза заблистали злыми огоньками, она стала еще красивее. Грудным голосом заговорила: «По его поведению, он не сам женился, а был где-то на свадьбе. Настолько увлекся выпивкой, что забыл обо мне и вспоминал только, когда кричали "горько". Когда пошли спать, он сам идти не мог, привели его на постель его дядя и мать. Поэтому, когда лег, ему было не до невесты. Он мгновенно уснул. Он мне стал почему-то противен, не дожидаясь, когда проснется, я встала и ушла. Утром вместо того, чтобы найти меня, он стал искать мою честность. Вам, граждане судьи, представлено медицинское заключение, а если оно вам сомнительно, направляйте на любую медицинскую экспертизу».

Тут мои глаза от позора самовольно стали вылезать из глазных орбит. Я вспомнил свадьбу, крики за столом "горько", ее трепетное тело и сладкие доверчивые поцелуи под крики пьяных. Последний выпитый стакан самогона-первача выбил меня из колеи. Тело от головы отключилось, и я ничего не помнил.

Утром проснулся с пересохшими губами и ртом, ее уже не было. Я назвал себя на суде глупым ослом, попросил развода за свой счет и из зала заседания суда выскочил пулей. Многие подумали, что я рехнулся. Но что подумали обо мне девушки, не знаю.

Через полгода она вступила в законный брак с одним симпатичным парнем-автотехником, предварительно рассказала ему о своем первом замужестве».

«Ты с ним встречался?», – спросил Меркулов. «Да! – ответил Ваняшин. – Выпивали вместе. Он подтвердил ее честность искренне. Молодежь, парни и девушки надо мной стали втихаря посмеиваться, где бы я ни появлялся. Девушки на меня смотрели чуть ли не с ненавистью и бежали от меня, как от урода. Пришлось мне уехать из родного дома сначала в леспромхоз, затем в город, где без отрыва от производства окончил аэроклуб».

«Почему ты всех женщин меряешь одной меркой?» – спросил Темляков.

«Нет, я женщин вообще не меряю никакой меркой. Те, с которыми мне приходилось встречаться, легко в меня влюблялись. В леспромхозе работал десятником, женился на девушке, до меня была замужней, разведенной. Она мне напоминала первую, но жили мы только полгода, пришлось уехать от нее. Она была слишком религиозна. Заставляла соблюдать не только посты, но и постные дни недели в питании и во всем. Притом ее излишняя набожность сочеталась с сильной жадностью и скупостью. От ее рациона, которым она кормила меня, одежды и вкуса я стал походить на монаха. Часто просил у лесорубов хлеба под предлогом, что на обед ничего не взял. Она забывала кормить меня, говорила: «Найди, поешь что-нибудь». Зато в получку от нее нельзя было утаить ни одной копейки. Она, как осьминог, своими щупальцами проверяла всю одежду, не говоря о карманах. Я вынужден был просить помощи у отца.

Отец послал мне денежный перевод и написал, чтобы матери купил платье. Я ничего не успел. Присланные деньги она нашла и присвоила. Что ни бывает, когда нервы не выдерживают. Я избил ее и ушел. Она подала на меня в народный суд, где я чистосердечно все рассказал. Вынесли решение – за чистосердечное признание ограничиться шестью месяцами принудительных работ. Денежки так и осели у нее. В городе я снова познакомился с одной и в тот же вечер ушел к ней на квартиру и остался жить на правах мужа».

«Сколько же у тебя было?» – со злостью спросил Павел Темляков. Он любил свою жену, сына и часто вспоминал о них.

Ваняшин, улыбнувшись, ответил: «Много». «А почему ты имени ни одной жены не называешь?» – спросил Меркулов. «Вам все равно, вы их не знаете, а мне при назывании имени становится не по себе. Поэтому, если будете слушать, я продолжу».

«Просим», – сказал Меркулов.

«Совместная жизнь и с этой женщиной не стала клеиться. Она часто вздыхала, задумывалась о чем-то. В нашем городе жила она только один год, поэтому ее прошлое никто не знал. В шифоньере она бережно хранила мужскую одежду – гражданскую и военную. На мои вопросы «Чья?» отвечала: «Моего старшего брата». На вещи она смотрела с грустью, иногда заставал ее плачущей. Она мне очень нравилась, я полюбил ее, но вопрос перед ней пришлось ставить ребром.

После получения зарплаты мы с сослуживцами выпили. Домой я пришел веселым. Она не обиделась на мое появление пьяным, наоборот, ласково спросила, не хочу ли чего поесть.Набравшись хмельной храбрости, вызвал ее на откровенный разговор. «Жить с тобой на правах любовника не собираюсь. Если я тебе нравлюсь, пошли в ЗАГС регистрироваться». Она посмотрела на меня смиренно, как монашка, просящая подачу, и сказала: «У меня есть законный муж, от него два года не было никаких вестей, я считала, что он погиб. Неделю назад узнала, что он жив. Прости за откровенность, вступить с тобой в законный брак не могу».

«Где же твой муж и кто он», – спросил я. «Мой муж был военный, его посадили в 1936 году как врага народа. Но это неверно, он преданный Красной Армии командир и честный гражданин. Его до сих пор не судили. Сидит более двух лет без суда и следствия».

Я внутренне переживал, пьяный мозг горячился, но старался этого не показывать. Сказал: «До свидания» – и ушел. Хотел этим произвести какой-то эффект. Вместо того чтобы просить меня остаться, она сказала: «До свидания». Попросила, чтобы я захватил свои вещи. Я от нее ушел навсегда. Надо признаться, это была культурная, чистоплотная женщина. Жила она в большом достатке, одевалась со вкусом, ни в чем себе не отказывала. Работала преподавателем в каком-то институте. Меня это не интересовало. Грешным делом, я был бы рад смерти ее мужа. После ухода от нее жизнь моя пошла по замкнутой кривой. Одевался со вкусом. Распустился до крайности, хотите – верьте, хотите – нет, ни одна женщина в удобной обстановке не отказывала, замужняя или незамужняя.

В августе 1938 года меня призвали в армию, послали в авиационное училище на переподготовку. В 1939 году во время Финской войны я был летчиком-истребителем, вот и вся моя биография».

Если внимательно присмотреться к нему, он был красивый мужчина, лет 30-ти. Плотного телосложения, мускулистый или, по-русски, жилистый, среднего роста. Несмотря на недавние переживания в тылу врага, голод и холод, выглядел бодро. Широкое лицо, неподдающееся загару, было белым. Вьющиеся цвета льна волосы и большие голубые глаза. Большой, но правильно посаженный нос. Все это притягивало к нему не только женщин, но и располагало мужчин на бескорыстную дружбу с ним.

Историю женитьбы Сергей Ваняшин рассказывал около четырех часов.

Время проводили рассказами о прошлом и мечтами о будущем. Прошло незаметно 10 дней. Нас, Меркулова, Темлякова, Валиахметову Соню, Сазонову Валю и меня, увезли в одно местечко.

В лесу под раскидистыми елями было построено много домов. Все обнесено колючей проволокой, напоминало лагерь для заключенных. В теплой комнате мы жили четыре дня. Нас не охраняли, но и выходить за пределы зоны нам не разрешали. Затем принесли документы на имя каждого. Торжественно их вручили. Дали продаттестат и сказали: «Вы свободны, извините за затянувшуюся проверку».

С лучшими друзьями я расстался в морозное январское утро. Меня направили в офицерский резерв Северо-Западного фронта, Меркулова и Темлякова – на ближайший пересыльный пункт. Девушки уехали в какое-то медицинское управление.

Жизнь начинается заново, как она будет складываться, пока неизвестно. Снова фронт, а может быть, и тыл.

Я ехал в кузове попутной машины по фронтовой зимней дороге. Кругом военные: в шинелях, полушубках, ватниках, летных комбинезонах и танкистских шлемах. Одни едут ближе к переднему краю, другие, наоборот, в тыл, и я ехал в тыл. Прощайте, друзья, вряд ли когда-нибудь сведет нас судьба.

Глава двадцать девятая

Офицерский резерв Северо-Западного фронта был расположен в сосновом бору, в полуземляных помещениях. Это было больше похоже на выселенное министерство из Москвы, чем на штаб фронта. Небольшие комнаты были забиты множеством конторских столов. За каждым сидели военные, чиновники разных возрастов и званий. Эти люди находились далеко от войны, однако у большинства на груди висели правительственные награды, по нескольку орденов и медалей. Кончится война, пройдут годы, своим детям они будут рассказывать, как воевали, за какие подвиги получили награды. Подвиги им придется придумывать, так как награды получены за вовремя написанные бумаги. Жизнь сложна и многообразна, поэтому удивляться ничему не приходится.

Есть меткая русская пословица: «Вол пахал, а муха на рогах сидела. При дележке урожая муха тоже заявила, что пахала».

Меня принял опрятно одетый, выхоленный капитан средних лет. Он заполнял на меня карточку, при каждом заданном вопросе внимательно смотрел мне в глаза. Вопросы задавал по порядку: фамилия, имя, отчество, год рождения, партийность, судим – не судим, происхождение, специальность, образование, был ли я в плену. Я отвечал коротко, без лишних слов. «В плену был два раза». После ответа на последний вопрос он положил ручку на стол и ушел в соседнюю комнату. Вернулся минут через десять. Прочитал полностью заполненную на меня анкету. Но почему-то снова повторил вопросы. Анкетная карточка была заполнена. Подал мне ручку и сказал: «Распишитесь». Я взял ручку, опустил в чернильницу, посадил здоровенную кляксу, расписался. Капитан поморщился, строго посмотрел на меня, но ничего не сказал. Я без слов его понял: «Растяпа». Карточку, как в сберкассе, поставил вместе с другими в ящик и лениво проговорил: «Пройдите в соседнюю комнату». Я поблагодарил его за прием, попросил разрешения выйти, повернулся и вышел.

Постучался в соседнюю дверь, откуда послышалось: «Войдите». Вошел в хорошо отделанный кабинет. За столом сидел седой полковник. На мой рапорт и приветствия он кивнул на пустой стул и сказал: «Садитесь, молодой человек. Расскажите вашу военную биографию. Прошу больше подробностей и эпизодов».

Я рассказал, что в армию призван в 1939 году, окончил полковую школу при 298 стрелковом полку.

«В 1941 году в городе Рига перед самой войной мне было присвоено офицерское звание – лейтенант, как имеющему среднее образование. Начал воевать в Литве, куда мы прибыли 18 июня 1941 года, на границе с Восточной Пруссией. Шли мы с добрыми намерениями для проведения маневров. Вооружили нас холостыми патронами. Боевые патроны были даны только для караулов. На вопросы средних офицеров: «Почему отнимают боеприпасы?» – комиссары отвечали: «Мы идем на границу, где по ту сторону сосредоточены крупные соединения немецких войск, поэтому возможны провокации вплоть до войны». Командование полков и бригад отвечало: «Таков приказ Генерального штаба, Наркомата обороны, во избежание вооруженных конфликтов». Средние офицеры не унимались: «Мы же вооружены дубинами, как первобытные люди. Одна немецкая рота способна уничтожить целый наш полк».

Командиры полков и их заместители нервничали, на законно заданные вопросы не находили ответа. Вместо ответа слышался детский лепет со ссылкой на Наркомат обороны.

Обгоняла нас, поднимая столбы дорожной пыли, легкотанковая бригада, гордость и спасительница пехоты, состоявшая в основном из танков БТ-7. Длинными упряжками по шесть-восемь лошадей тянули тяжелые пушки. Беспрерывным потоком по большим дорогам все шло, ехало, тащило к границе с Восточной Пруссией. Боеприпасов почти у всех не было. Только опытные, старой закалки командиры полков втихаря вооружали, при этом строго предупреждали держать язык за зубами.

В 4-6 километрах от границы воинские части, прибывшие для проведения маневров, расположились военными лагерями. Повсюду виднелись сырые, желтые и белые штабные и офицерские палатки. Дымили, как паровозы, полевые кухни.

Службисты, мечтавшие о продвижении по службе командиры, проводили тактические и строевые занятия. В большинстве подразделений ограничивались политическими занятиями, проведением бесед и читкой газет. Все ждали приказа Наркомата обороны на проведение маневров. На близость границы мы не обращали внимания.

Были среди нас парни, которые всем своим существом ощущали близость беды, их называли паникерами и нытиками. Повсюду слышались песни, смех, шутки, звуки гармони и солдатские пляски.

Только в штабах полков и бригад старшие офицеры загадочно перешептывались, говорили между собой, чуть ли не кодом. Они от перебежчиков через границу знали многое, но предпринять ничего не могли.

Стояла теплая июньская прибалтийская ночь. Чувствовалась близость моря. Воздух был наполнен большим количеством влаги, запахами нектара и цветочного аромата. В природе все жило и радовалось жизни. Ночная тишина нарушалась криками коростеля и ночного хищника – филина.

Многие спящие, подложив под голову вещевой мешок и укутавшись шинелью, видели приятные сны. Поднимающееся из-за горизонта солнце живительными лучами обогревало спящих людей, испаряло с цветов и травы микроскопические капельки росы. Тишину раннего утра нарушили залпы тысяч орудий, гул моторов самолетов и танков.

В нашей зоне расположения рвались сотни снарядов. С визгом и воем на бреющем полете проносились самолеты с черными крестами, поливая наши тела градом свинца и стали.

Повсюду слышались команды: «Тревога, подъем, в ружье». Никто не спал, все были на ногах, держали в руках заряженные холостыми патронами винтовки. Кроме тех, кто навечно уснул далеко от родного дома на литовской земле. Командиры кричали: «Маневры начались, не паниковать, это просто провокация со стороны немцев, войны нет».

Влажный воздух наполнился специфическим запахом человеческой крови и порохового дыма. Вдали на границе слышалась пулеметно-винтовочная стрельба, гулы моторов танков и артканонада. Все это сливалось в один протяжный длинный колеблющийся в воздухе звук.

Пограничники дрались мужественно, успокаивая себя близостью крупных, хорошо вооруженных соединений наших войск. Их малочисленные кордоны целиком погибали, даже раненые живыми не давались врагу. Они думали, что за спиной спешат на помощь, зазнавшийся враг будет уничтожен. У нас заревели танковые моторы, загромыхали железными гусеницами легкие быстроходные танки. Они устремились к границе.

Пехота и артиллерия топтались на месте и не думали продвигаться к границе на помощь своим товарищам-пограничникам. Командование ждало приказа, что делать. Справа в расположение нашей бригады двигалось шесть немецких танков, круша все на своем пути, расстреливая и давя гусеницами наших соседей. Откуда-то из леса заговорили наши "сорокапятки". Латунные снаряды разбивались о броню, не причиняя никакого вреда.

Но вот один закрутился на месте, другой, третий, окутало черным дымом, три начали отступать, стреляя из пулеметов и пушек, и тоже закрутились на месте с подбитыми гусеницами. Башни подбитых танков быстро поворачивались кругом, стреляя, не подпуская близко наших солдат. Но небольшая артбатарея 45-миллиметровых пушек делала свое. Через 15 минут загорелись еще два танка, а у трех остальных башни не ворочались. Из горящих танков экипажи сдались в плен, а из трех с заклиненными башнями сдаваться не хотели. Тогда их облили бензином и подожгли. Вылезли и сдались остальные экипажи.

Наши легкие танки, броню которых пробивала бронебойная пуля, дошли до границы и кинулись на немецкую землю. В рядах врага поднялась паника. Легкотанковая бригада под командованием неизвестного смелого волевого человека зашла далеко в тыл немцев, круша на своем пути все, и без потерь вернулась на свою базу. Но поддержки пехоты и других воинских частей не получила.

В 9 часов утра наше командование дало о себе знать. Раздались команды: «Приготовиться к атаке за танками, вперед за Родину, ура!» Многие кричали: «Даешь Берлин!» Снова загудели моторы танков и загромыхали гусеницы. Танки ринулись к границе, их встретил мощный залп противотанковых орудий.

Безоружная пехота ринулась бежать под предательские крики: «Спасайся, кто как может».

Легкие танки, как факелы во время праздничного шествия, горели вместе с отважными экипажами. Создалась паника, обезумевшие люди побежали, как звери от приближающегося лесного пожара. Немецкие бронетранспортеры и танки догоняли людей, давили гусеницами, в упор расстреливали. Творилось светопреставление.

Вдали на государственной границе в течение трех дней упорно вели неравные бои пограничники, а потом сами знаете что.

Вот что я видел, товарищ полковник, в первый день войны. Греха таить нечего. Боясь не то смерти, не то страха или плена, я вместе с другими бежал в направлении на северо-восток. Бежали лесами, небольшими полями, далеко обходя крупные населенные пункты. Нас встречали почти в каждом хуторе не хлебом и солью, а пулеметными автоматными очередями. На второй день войны немцы оставили нас уже далеко в своем тылу.

Артиллерийские канонады слышались далеко впереди от нас. Вчерашние кадровые дисциплинированные красноармейцы и младшие командиры выходили из повиновения, разбегались поодиночке и небольшими группами.

Вместо объединения в крупные воинские подразделения, могущие дать отпор врагу и беспрепятственно выйти из окружения, люди рассредоточивались на мелкие группы, бросали оружие, переодевались в гражданскую одежду, старались пробираться домой, веря немецкой пропаганде о скорой победе. Лишь благодаря сплочению, сохранению воинской дисциплины, умелости и опытности нашего командира бригады мы прошли глубокими тылами немцев, местами вступая в бой. Вышли на старую укрепленную границу с Эстонией. Бригада почти в полном составе, с обозами, артиллерией и медсанбатом, прошла по всей территории оккупированной Литвы, Латвии, частично Эстонии, спасла всех раненых. Соединилась со своими войсками в районе города Порхов, заняла оборону».

«Простите, я вас перебью, – сказал полковник. – А кто же командовал вашей бригадой?»

«Полковник Волков, – ответил я. – Это пожилой среднего роста сухощавый неказистый мужик. Седина посеребрила его голову и почти белыми сделала его виски. Он вел бригаду уверенно, несмотря на повсеместное предательство местного населения.

Запасы продовольствия создавались в крупных населенных пунктах и частично в хуторах. Появилось большое количество боеприпасов. Обозы наши пополнялись повозками и лошадьми. За обозами гнали большое стадо крупного рогатого скота. Немцы или о нас не знали, или просто не придавали нашему шествию внимания. Весь лес кишел бежавшими русскими солдатами. Многие заходили в населенные пункты и попадали в плен».

Полковник внимательно посмотрел мне в глаза. Взгляд его я выдержал с трудом. Он задал мне еще несколько вопросов и, получив убедительный ответ, сказал: «Вы свободны».

«Как свободен? – с обидой выпалил я. – Когда же направите меня в воинскую часть?»

Полковник радушно улыбнулся, сказал: «Отдыхай, молодой человек. Не спеши на тот свет, там кабаков и девок нет».

Отдых в офицерском резерве был по тому времени хорошим. Можно уверенно сказать, что лучше, чем на курорте. Кормили отлично, спали, сколько душе угодно. Каждый вечер смотрели кинокартины или концерты. Играли в домино, бильярд и карты. Читали книги, журналы и газеты. Вечерами встречались с людьми старшего поколения, участниками Германской и Гражданской войн.

2 февраля 1943 года дежурный по казарме объявил: «Все на митинг».

Митинг был собран по случаю полной ликвидации сталинградской немецкой группировки. Выступил генерал-лейтенант: «Победа под Сталинградом станет переломным событием в Великой Отечественной войне».

После митинга большинство офицеров потребовали направить их в свои воинские части. И я пошел к знакомому капитану. Он сказал: «Вопрос скоро решится, жди». По секрету добавил: «Слышал, поедешь в распоряжение Уральского военного округа».

Всему приходит конец, пришел он и моему отдыху. В середине февраля меня вызвал капитан и с грустью сказал: «Вас направляют в отдел офицерских кадров Волховского фронта. Предзнаменование плохое, по-видимому, вы будете разжалованы без суда и следствия».

Он вручил мне пакет с печатью, продаттестат, пропуск и литер на проезд по железной дороге. Рассказал коротко, как проехать. Конечный пункт следования – станция Будогощь.

Я поблагодарил капитана за его заботу и любезный прием. Простился с соседями по комнате и поехал навстречу своей судьбе. До железной дороги добирался на попутных автомашинах. Фронтовые дороги были забиты поступающими пополнениями живой силы и техники на передний край. Чувствовалась бедность в одежде и обуви. Солдаты и офицеры были одеты одинаково в серые шинели и обуты в ботинки с обмотками. Офицеров отличали от рядовых только знаки различия и широкие ремни с портупеей. Мне здорово везло. Моя наполовину гражданская одежда привлекала внимание окружающих. Люди спрашивали меня, откуда и кто я. Я коротко с достоинством отвечал: «Партизан». Лица собеседников расплывались в добродушных улыбках, задавались сотни вопросов. Тут приходилось кое-что и приврать. Кое-кто на меня смотрел с большим недоверием, требовали документы и, убедившись, просили прощения. Я держался браво, независимо, как выходец с другого света.

В заградотрядах и пропускных пунктах – всюду проверяли документы. Проверив у меня, где нужна пересадка, гостеприимно приглашали зайти в землянку. Угощали чаем и даже обедом, задавая массу вопросов. Особенно неравнодушно ко мне относились те, у кого семьи жили в оккупации. Как не горестно, а приходилось рассказывать всю правду о жестокости немцев в обращении с местным населением. Молодежь массово угоняли в Германию, как заключенных, в закрытых товарных вагонах под усиленным конвоем. Собеседники тяжело вздыхали и говорили: «А что же с моими?»

Меня старались сажать в кабину, давали наказ шоферу высадить на таком-то повороте.

Вечером я приехал в местечко Крестцы, нашел коменданта. Он внимательно осмотрел меня с ног до головы и, приняв за неблагонадежного, лично сопроводил в пересыльный пункт для пленных немцев. Военнопленных там было только двое.

Я с возмущением заявил, что не буду ночевать с немцами. «За кого меня считаете, товарищ комендант». Круто, по-военному повернулся и хотел убежать. Растерянный комендант схватил меня за рукав шинели и почти шепотом сказал: «Привел вас поговорить с немцами, потому что я их собачьего языка не понимаю, не обижайтесь на меня».

Вымуштрованные немцы стояли под стойку смирно. Я повелительно сказал им садиться, они сели, устремив взгляды на меня. «Где воевали?» – спросил я. Немцы, перебивая друг друга, начали рассказывать, что прошли почти всю Европу. Были во Франции, Чехословакии, Польше, называя полки и дивизии, в которых проходили службу.

Я грубо перебил их: «То, что вы прошли, мы знаем, скоро побежите обратно, не об этом вас спрашиваю. Когда и где попали в плен». Ответил один из них: «Пять дней назад в районе фанерного завода. Русские под прикрытием "Катюш" захватили нашу линию обороны и взяли нас в плен». Я переспросил: «Только вас двоих?» «Нет! – ответил немец. – Взято было много раненых и несколько офицеров. Погибло тоже много. Страшное оружие – эти русские "Катюши", которые стреляют снарядами, начиненными термитом».

Он еще что-то хотел сказать, но воздержался. Комендант попросил меня перевести, что говорили немцы. Я с неохотой перевел. Немцы приняли меня за журналиста. Один из них спросил: «Вы пишете в газету?» Я несколько смутился, на его вопрос не ответил и спросил: «Как к вам относятся русские?» Второй немец ответил: «При допросах очень грубо, кормят пока сносно. Наше командование русским военнопленным создает хорошие условия жизни. Кормят их как солдат немецкой армии, работают семь часов. Живут в благоустроенных общежитиях и казармах».

Я внимательно выслушал немца, дословно перевел коменданту. Комендант почти крикнул: «Врет ведь, собака, даже не краснеет».

«Ясно, врет, – подтвердил я и обратился к немцам. – Откуда вы слышали, что русским солдатам жизнь в плену гарантирована?» Немцы, перебивая друг друга, начали говорить, что были во многих лагерях. Оба немца были чистокровными баварцами, многих знакомых для меня немецких слов я не понимал. Я попросил рыжего фельдфебеля с головой, почему-то напоминавшей более птичью, чем человечью, говорить языком Берлина. Он с удовольствием согласился и стал говорить более сносно.

Фельдфебель рассказал, что воюет в России вторую войну и, главное, второй раз попал в плен. Первый раз попал в плен к русским в 1917 году, где чуть не умер от голода. Что ожидает сейчас, он не знает. В плен фельдфебель попал загадочно. Всего он не договаривал, что-то скрывал от молодого немца. Молодой крепко сбитый парень с нарукавной нашивкой войск СС говорил только на диалекте баварца. Оба безбожно врали о хороших отношениях немцев к русским. Обращаясь к обоим немцам, я сказал: «Вы просто вводите в заблуждение наших людей. Не знаете истинного положения, а если знаете, то просто врете, сгущая краски».

Немцы стали серьезными. Я продолжал: «Два раза попадал в плен и оба раза бежал. Воевал в партизанском отряде, поэтому отлично знаю, в каких условиях живут наши люди в оккупации и в лагерях. Девяносто процентов военнопленных в лагерях умерли от голода, холода и непосильного труда, где созданы условия для разгула смерти». Я рассказал немцам, чем и как кормят в лагерях, где живут люди. Оба немца внимательно слушали и в то же время с нескрываемой злобой смотрели на меня. Но я продолжал, с трудом подбирая нужные слова, о массовых расстрелах, избиениях палками и дубинками ни в чем не повинных людей. Немцы больше не пытались оправдывать своих соотечественников и говорили: «Мы солдаты и тут ни при чем. Это указания свыше, ставки Гитлера». Оба они слепо верили геббельсовской пропаганде и, даже попав в плен, слепо верили в Гитлера и свою победу.

Я рассказал им о полном уничтожении армии Паулюса под Сталинградом, прорыве блокады под Ленинградом, освобождении Сталинградской, Ростовской областей, Северного Кавказа, Кубани и Ставрополья.

Немцы этому не верили, лепетали что-то непонятное и отрицали наши победы. Они говорили о появлении у немцев нового оружия, которое обеспечит победу. Оба фрица были уверены в своих идеях. Мне очень хотелось ударить кулаком по их грязным мордам, но я сдержался.

Комендант разгадал мое настроение и сказал: «Пошли». Мы вышли на заснеженную улицу деревянного поселка, в прошлом – райцентра. Комендант, как автомат, скороговоркой задавал мне десятки вопросов, на многие из них, не дожидаясь ответа, отвечал сам. Привел он меня на частную квартиру к одинокой старушке, которая без предисловий пустила переночевать, напоила чаем, накормила горячей картошкой.

После утомительного дня я сразу уснул. В 6 часов утра распрощался с гостеприимной хозяйкой. На попутных автомашинах тронулся в путь.

Я снова оказался в деревянном двухэтажном доме, в отделе офицерских кадров Волховского фронта. Большая приемная с деревянными, видавшими виды скамейками и табуретками вдоль стен. В углу за небольшим столом сидел дежурный офицер. Прибывшие офицеры сдавали документы дежурному, он по скрипучей лестнице относил их наверх. Пристроившись в углу у входа, я сидел и ждал вызова. Знакомый майор принимал и выписывал направления в воинские части. Он, еще будучи капитаном, почти год тому назад направил меня во 2 ударную армию. Встретил тогда и проводил меня сердечно и тепло. Что ждет меня сейчас – об этом я не думал.

Все вызванные наверх офицеры шли по лестнице с серьезным, задумчивым видом. Многие возвращались довольные, а некоторые сердитые. Те и другие кидали дежурному "До свидания" и не спеша уходили.

К концу дня в приемной остался один я. Последний офицер с полученным направлением покинул здание, меня вызывать не думали. Не выдержав чрезмерной заботы в решении моей судьбы, я подсел к столику дежурного офицера и с наигранной веселостью спросил: «Все вакантные должности заняты, пока ищут свободную, куда направить». У самого на душе скребли кошки. Лейтенант улыбнулся и ответил: «Найдется худой бочке затычка». «Да нет, пока худым себя не считаю, пока здоров». Лейтенант рассмеялся и сказал: «Раз бочкой не считаешь себя, будешь затычкой».

Вверху назвали мою фамилию, мне что-то стало вдруг неприятно. В кабинете сидели два знакомых мне по прошлому году человека – полковник и майор. Я отдал рапорт: «Прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы». Полковник кивнул головой и сказал: «Садитесь». Я сел к столу, за которым сидел майор напротив полковника. К моему удивлению, они узнали меня еще по фамилии в направлении.

Через них прошли десятки тысяч офицеров, а мою физиономию они отлично запомнили. Их зрительной памяти мог бы позавидовать опытный разведчик.

Майор метнул на меня искры из черных глаз, криво улыбнулся и с иронией сказал: «А… старый знакомый». Я ответил: «Да, товарищ майор, посещаю вас второй раз, но ведь я этого не хотел». Полковник мне договорить своего оправдания не дал, спросил: «Расскажите, при каких обстоятельствах вы попали в плен?»

Я заученно рассказал, так как об этом не один десяток раз писал в особом отделе. Майор ехидно улыбнулся и злобно сверлил меня своими глазами, сказал: «А не врешь?» Я ответил не совсем уместно: «Меня почти два месяца проверяли в особом отделе Северо-Западного фронта». Майор с той же ехидной улыбочкой ответил: «Вот поэтому к нам и послали. Им вы не нужны, не верят».

Я спокойно ответил: «Тем лучше». Нервы майора не выдержали, он закричал на меня. Я встал и спокойно сказал, обращаясь к полковнику: «Разрешите уйти?»

Полковник в недоумении промолчал, я повернулся и пошел. Переступая порог, дерзко кинул: «Тыловые крысы и обжоры». Слово "обжоры" у меня просто случайно вылетело из гортани. Оно-то и послужило моему разжалованию.

Я не дошел до лестницы, меня вернули. Терять было нечего, я вошел с наивной веселостью и расхохотался, еле выговаривая слова: «Эх вы, вояки. Кончится война, я и сотни тысяч подобных мне парней будут лежать прикрытые тонким слоем сырой земли, а вы украсите свою грудь десятком, а может быть, и более орденов и медалей, будете ходить и хвалиться своими подвигами, как герои, не видевшие ни одного немца, ни живого, ни мертвого».

Меня поразило молчание полковника. Он нашего разговора и шума как будто не слышал. Сидел у края стола, устремив взгляд в мою карточку, заполненную год назад. Майор был взвинчен и заведен до предела. На каждое его слово я отвечал дерзостью. Говорил ему: «Ты стрелять не умеешь, хотя и носишь на боку пистолет. Тебе в дохлую кобылу за три шага не попасть». После этих слов дрожащая рука майора заскользила по кобуре, но кобуру не открывал. Полковник крикнул сначала на меня, а затем на майора: «Прекратить пререкания».

Мне сказали: «Вы свободны до завтра». Я вышел в приемную, там снова ждали трое, они окружили меня, стали расспрашивать о случившемся. Вместо ответа я спросил дежурного, где можно переночевать. Офицер сказал: «Сейчас всех вас провожу». Он побежал вверх по лестнице и вернулся одетый. Привел нас в большой деревянный дом, то есть в офицерскую казарму. Показал свободную кровать. Я сразу же разделся и голодный лег спать.

Сосед мой по кровати оказался словоохотливым. Не спрашивая меня ни о чем, рассказал, что он из деревни Верещагинского района Пермской области, имеет четырех детей. Самому старшему 10 лет. Три раза ранен. Показал фотографии детей и жены. Он приехал из госпиталя и просил направление в свой пехотный полк, где до ранения командовал ротой. Левая рука еще висела на привязи на шее.

Я спросил: «Почему вы так спешите, рана еще не зажила». Он ответил: «Рука перебита в двух местах, раны зарубцевались, но не подвязывать нельзя, сильно отекает. Пока до своей части добираюсь – подживет. Все будет в норме».

Усталость и пережитое за день брали свое. Я внимательно слушал соседа, не помню, как уснул. Проснулся утром, какой-то чудак встал, оделся, крикнул: «Подъем» – и скрылся на улице. Все зашевелились, как пчелы в улье.

В 8 часов утра я снова пошел на прием. Люди, как и вчера, начали подниматься вверх по скрипучей лестнице и спускаться вниз с направлениями в воинские части.

Я сидел на своем вчерашнем месте в углу и вспоминал прожитую короткую 24-летнюю жизнь. Помнил из своего раннего детства лишь прививку оспы, сделанную женщиной в белом халате. По-видимому, с этого момента началась осязаемая жизнь. Прожитые долгие годы безрадостного тяжелого детства и юношества казались одной минутой. Но вот сверху раздался крик: «Старший лейтенант Котриков».

Я встал, поднялся по скрипучей лестнице, без стука вошел в кабинет, зная, что вопрос со мной решен не в мою пользу.

Принимал знакомый майор. Полковник вошел следом за мной. Майор вскочил для рапорта и приветствия, но полковник сухо сказал: «Садитесь, майор». Полковник взял мою карточку и снова внимательно стал ее изучать, как будто видел впервые.

Майор вручил мне направление рядовым на пересыльный пункт. Я взял его и прочитал. Во рту у меня от волнения сразу пересохло. Немного заикаясь, я сказал: «Лишать воинского звания вы не имеете права, так как не вы его мне присваивали».

Полковник сухо ответил: «До выяснения в Наркомате обороны вы пока побудете рядовым, ничего страшного. Ждите и пишите нам. Пока до свидания».

Я вышел из кабинета мрачный и медленно пошел на пересыльный пункт, который находился недалеко от железнодорожного вокзала.

На пересыльном пункте отдал направление старшему лейтенанту. Он внимательно прочитал и спросил: «Офицер?» Я ответил: «Был, а сейчас рядовой».

Старший лейтенант спросил анкетные данные. Я рассказал, где родился, крестился и так далее. «Судим?» – спросил он. Я понял, что он спрашивает от нечего делать, ответил, что судим. «За что?» – послышался вопрос. Я коротко рассказал: «До войны жил, работал и учился в Омске. Вместе со мной на рабфаке училась одна симпатичная особа. Она пригласила меня как гармониста на двадцать пятый день рождения. Все пришедшие приносили подарки, а я, кроме гармони, ничего не принес. Мне было очень неудобно, об этом я сказал своему соседу по столу. Сосед мне на ухо шепнул: «Я тебя выручу» – и дал мне небольшой бумажный сверток. На содержимое я не посмотрел и подарил. Весь вечер я старательно играл на гармони, а через неделю вызвали в суд. Присудили строго предупредить, учитывая, что поступок совершен в первый раз. Мой подарок оказался начинен тремя пачками презервативов».

Старший лейтенант расхохотался и сказал: «Хочешь, я тебя писарем оставлю на пересыльном пункте. Веселый ты парень». Я ответил: «Ничего из этого не выйдет, хотя и имею среднее образование, а пишу очень скверно, как курица лапой». «Ну, тогда дело твое. Завтра направляем одну команду, включим и тебя в нее, а пока свободен, иди в общежитие».

Я поблагодарил старшего лейтенанта за любезный прием и ушел в помещение, битком набитое солдатами разных возрастов и национальностей.

После обеда всех нас выстроили, скомандовали: «Шагом марш» – и мы, более 500 человек, отправились по заснеженной дороге в воинскую часть. Двигались не спеша, через каждые 50 минут делали привал и снова в путь. Шли лесом, полями и небольшими деревнями почти целые сутки. В одной небольшой деревушке сделали привал для отдыха и обеда. Накормили нас не то супом, не то киселем, приготовленным из воды, ржаной муки и растительного масла.

Ели все с большим аппетитом, просили добавку. После еды по очереди заходили в небольшой деревянный дом, где пожилой лейтенант спрашивал фамилию, имя, отчество, год рождения и воинское звание и выдавал направления в воинскую часть.

Быстро подошла и моя очередь. Я сказал, что был офицером, без суда и следствия сделали рядовым. Лейтенант внимательно посмотрел на меня, сказал: «Бывает» – и вручил мне, как и всем остальным, бумагу рядового 80 стрелковой дивизии 77 стрелкового полка. «По прибытии в полк разберутся».

После короткого 5-часового отдыха мы снова пошли и, пройдя километров 12, влились в истрепанный в боях под поселком Синявино 77 стрелковый полк 80 дивизии.

Весь личный состав полка был новый, кроме штабных офицеров и интендантов, транспортной роты.

Командиром полка стал бывший начальник штаба этого же полка майор Козлов. Начальником штаба был майор Басов, заместителем по политической части – подполковник Барышев.

Здесь нас всех переписали, указали фамилию, имя, отчество, год рождения и адреса родных.

Меня зачислили рядовым в 1 батальон, 3 роту. Командир роты молодой лейтенант Ремезов, только что окончивший Читинское пехотное училище, лично познакомился со всеми нами.

С нашим приходом рота стала большой, более 100 человек. Младших командиров не хватало. Командир роты назначил меня командиром отделения 1 взвода и сказал: «Буду писать рапорт о присвоении вам воинского звания ефрейтор». Я ответил: «Служу Советскому Союзу» – и подумал: «Жизнь начинается снова».

Наша 80 дивизия, маршем преодолевая 60-70 километров в сутки, спешила к Новгороду. Шли ночами, прихватывая вечер и утро. Спали днем в основном в деревнях, в нетопленых домах, так как все население было эвакуировано. К Новгороду подошли в начале марта с большим опозданием. Наши заняли его почти без потерь, но поступил приказ отступить. Опомнившиеся немцы по нашим отступающим открыли ураганный огонь. Весь широкий, хорошо обозреваемый Волхов был покрыт трупами в серых шинелях.

Мы разместились в землянках, еще не успевших остыть после какой-то воинской части. В километре от окопов переднего края, которые проходили по берегу великой реки Волхов, отдыхали двое суток. Слышалась пулеметная и автоматная стрельба. Я снова находился в 20 километрах от концлагеря "Заверяжские покосы", так и хотелось пробраться туда всем батальоном, устроить "шухер" и освободить узников.

Солдаты говорили, что на днях снова марши и походы. Командир роты объявил, что наш батальон завтра утром будет проводить разведку боем. Надо выявить огневые точки противника в Новгороде и районе.

Рано утром, еще не видно было проблесков зари, наш батальон вышел на передний край. С той и другой стороны почти беспрерывно висели осветительные ракеты. Над нашими головами летели трассирующие пули.

Батальон сосредоточили на линии переднего края в неглубоких окопах с высоким бруствером. Мы в белых маскировочных халатах, прижавшись к стене окопа, ждали команды. Люди тихо разговаривали и беспрерывно курили, пряча интенсивно горящие папиросы в рукавах шинелей и полушубков. Многие думали, что табак больше не будет нужен, так как через несколько минут все будем живыми мишенями для немцев. Всем ясно, что нас посылают как штрафников для выявления огневых точек противника, то есть на верную смерть, и из всего батальона после операции останутся только счастливчики, а может быть, и никого.

Прозвучала отрывистая команда: «Вперед». Она передавалась по цепочке по отделениям, от взвода к взводу, от роты к роте. Люди, подсаживая и помогая друг другу, вылезали на бруствер окопа и во весь рост шли по неглубокому снегу, покрывшему лед реки.

Начинался рассвет, на юго-востоке пробилась яркая полоса кроваво-красной зари. Над рекой стояла дымка, видимость была неважной. Немцы нас не видели, но они или предчувствовали, или слышали нас, открыли пулеметный и автоматный огонь. Только что прятавшиеся в окопах люди сейчас шли, подставляя свои тела, как мишени, немецким пулеметчикам.

Вставало солнце, из-за горизонта показался его огненный серп. Мы шли по снегу, окрашенному в темный цвет от порохового дыма и крови убитых и раненых, обходя зияющие проруби-воронки с темно-голубыми пятнами воды.

Река была нейтральной зоной между двумя линиями обороны. Люди шли, как на прогулку, держа в руках автоматы, приготовленные к стрельбе.

С восходом солнца дымка над рекой развеялась. На мгновение создалась тишина. Наши огонь прекратили, и немцы почему-то замолчали. Мы были в 20 метрах от немецких окопов.

Лавина стали, латуни и свинца обрушилась на реку сзади нас и на наши головы, на идущих людей. Многие падали. Потемневший снег окрашивался кровью. Над нашими головами с воем с обеих сторон летели артснаряды, мины и белые, как лебеди, снаряды "Катюши".

Немцы опоздали с открытием по нам артиллерийского и минометного огня. Снаряды и мины летели в реку, с хлюпаньем круша и ломая лед. Заревели, как ишаки, восьмиствольные минометы, но поздно. Мы залегли в 10-15 метрах от немецких окопов и по-пластунски ползли вперед, оставляя позади недвижимых товарищей.

Вот они, окопы, мы поднимаемся и с криками "Ура!" прыгаем на головы немцам. Слышатся отдельные выкрики: «За Родину, за Сталина, в Бога, в Христа, в мать…»

Ошарашенные внезапностью немцы бегут. Мы догоняем их, кидая гранаты в сложные лабиринты окопов, огневые точки, землянки. Многие немцы стоят с поднятыми кверху руками. Пленных уводят через реку. Я завидую счастливчикам, сопровождающим более сотни пленных немцев.

Мы расширяем во флангах занятые немецкие окопы. Голодные наши люди кидаются в благоустроенные немецкие землянки, набивают вещевые мешки трофеями. Берут все, что попадает под руку: продукты, табак, котелки, термосы, примусы и так далее.

По окопам раздается команда отступать. Мы вылезаем из немецких окопов и бежим к реке, а затем – по реке. Опомнившиеся немцы снова занимают свою линию обороны и посылают нам вдогонку тонны пуль, мин и снарядов.

Мы не бежали, а медленно ползли к своим окопам. Из 800 человек нас вернулось 27, считая и тех, кто сопровождал пленных немцев. Многие лежали под шквальным огнем противника. Тяжелораненые просили о помощи во всю силу своих легких.

Во втором эшелоне встретил нас, оставшихся в живых, подвыпивший командир полка майор Козлов с начальником штаба Басовым и заместителем по политической части Барышевым. С ними находился руководивший разведкой боем начальник штаба дивизии полковник Иванов. Он был сильно пьян, неуверенно пошатываясь, обошел всех нас, поблагодарил за успешное выполнение операции. Пообещал всех оставшихся в живых представить к правительственным наградам. Майору Басову приказал переписать всех и представить ему список. Мертвые награждения не требовали. Раненые в награду получат смерть или госпиталь.

Завтрак и обед был приготовлен поварами на всех и водка получена тоже на всех, поэтому повара объявили полный коммунизм. Ешь, сколько желаешь, водки тройная порция, то есть вместо 100 грамм – 300 грамм.

Мы с сибиряком Огневым, пьяные, с раздутыми животами, пришли в нашу землянку. Она была пуста. Со всего нашего взвода мы остались вдвоем, а от роты – пять человек. Еще мерещились в глазах наши товарищи. Многих из них больше никто не увидит. Они лежат мертвыми или тяжелоранеными, истекая кровью, в нейтральной полосе на покрытом снегом тонком льду Волхова. Их места на нарах землянки с настланным лапником ели вместо матрацев, солдатские котелки с самодельными оловянными ложками и разными личными вещами напоминали об их присутствии. На сердце скребли кошки, было тяжело, глаза невольно становились влажными. В голове роились обрывки мыслей, не поймешь что. Казалось, что нахожусь в царстве смерти, ее безобразный скелет с поднятой для приговора косой летает надо всеми нами в землянке. Вот она целит свою косу на меня и Огнева, ее прицел точен и верен. В ушах звенит, слышатся звуки визжащего металла и стоны умирающих товарищей. В глазах призраки, страхи, умирающие люди. Кажется, я схожу с ума, начинаются галлюцинации. Лучше было умереть со всеми, чем остаться невредимым после бесполезной вылазки и гибели всего батальона.

В землянку вошел заместитель командира батальона по политической части старший лейтенант Скрипник. Судя по его виду и походке, он был чем-то сильно возбужден. Мы с Огневым попытались встать. Он негромко, глухим голосом проговорил: «Отставить». Начал говорить с наигранной веселостью: «Как дела, товарищи бойцы?» Мы с Огневым молчали, так как считали излишним брать роли убитых и раненых на себя, а он обращался, судя по смыслу, ко всем. Я пьяной головой подумал, не один я думаю заболеть тихим помешательством. Скрипник, по-видимому, уже заболел, приняв нас двоих за целую роту. Замполит понял свою ошибку, но признавать ее не хотел. Повысив голос до крика, произнес: «Вы что, воды в рот набрали?» Находчивый Огнев хотел отделаться легкой шуткой, ответил: «Мы, товарищ старший лейтенант, очень усердно кричали с Котриковым на немцев. Я – "ура, за Родину и Сталина", – и показывая в мою сторону пальцем. – А эта нехристь – "в крест, в Бога, в душу и мать", поэтому на наших языках появились мозоли».

Неуместная шутка до предела взвинтила старшего лейтенанта. Он крикнул: «Встать, смирно! С кем ты разговариваешь?»

Мы с Огневым вскочили на ноги в проход между нарами и вытянулись по стойке смирно. Скрипник дрожащим голосом, с большим трудом сдерживая себя, чтобы не кричать, хрипловато заговорил: «Идиот, да как ты смеешь со мной так разговаривать?»

В этот момент дверь в землянку распахнулась, вошел командир роты Ремезов с подвязанной к шее правой рукой, а в левой держал суковатую можжевеловую палку. Левая нога ему почти не подчинялась, неуклюже переступая, он перешагнул порог землянки и сразу сел на нары: «Ребята, тихо, – заговорил он. – Пришел к вам проститься, может быть, больше не увидимся. Сами видите, время тяжелое, сегодня жив, а завтра…» Последнее слово он не договорил. Его не успевшие привыкнуть к полутемноте глаза никого не видели. Он почти шепотом спросил: «Сколько же вас осталось?» «Двое, товарищ старший лейтенант», – ответил я. Не поверив, он переспросил: «Только двое?» Мы молчали. Осмотревшись, он неуклюже подошел к Скрипнику и сказал: «Вы тоже здесь, товарищ замполит». Старший лейтенант утвердительно ответил и сел на нары. Мы с Огневым продолжали стоять. Ремезов подошел ко мне, крепко обнял здоровой левой рукой и поцеловал, так повторил и с Огневым. «Спасибо вам, мои дорогие боевые товарищи, желаю вам живыми, невредимыми возвратиться домой».

Он подал руку замполиту Скрипнику и со слезами на глазах вышел из землянки, где его ждал санитар.

Старший лейтенант за это время остыл, устремив взгляд вниз на ноги, он сказал: «Что стоите, садитесь. Вы сегодня изрядно потрудились, устали ваши нервы и мышцы, отдыхайте».

Медленно поднялся, как раненый, вышел. Не успела еще полностью закрыться дверь, как Огнев сказал: «Он белены сегодня объелся, шуток не понимает». Я ответил: «А ты бы как на его месте поступил. Нервы до предела взвинчены, он вместе с нами был и уходил из немецких окопов последний. При расширении левого фланга он шел вместе с Ремезовым, кидая гранаты в извилины окопа».

«Скажи, что будем делать дальше?» – спросил я Огнева. Огнев ответил: «Что имеешь в виду? Умирать еще рано, не собираюсь. Если Бог спас в сегодняшнем аду, то буду просить его и о будущем спасении». Он что-то еще хотел сказать, но я его опередил. «Не о смерти тебя спрашиваю. Будем ли топить печку?» «Не будем, – ответил Огнев, – сходим к повару и попросим грамм по триста, он мне земляк – даст. На ночь теплом будем обеспечены».

«Но ведь водка-то у старшины», – возразил я. «Старшина на том свете у ворот рая стоит, вместе с ротой, а водку еще утром отдал на хранение повару».

Раздалась команда: «Выходи строиться в полном боевом порядке». Всех оставшихся в живых в батальоне выстроили, включаяминометчиков, поваров, связистов и штабистов. Батальон выглядит взводом. Командир батальона старший лейтенант Шаталов убит, командиром батальона назначен старший лейтенант Шишкин, командиром 1 роты – капитан Воронцов, он же заместитель комбата по строевой части, он и начальник штаба батальона.

В строю мы стояли вместе с Огневым. Он шепнул мне на ухо: «Воронцову дали три должности. Пиши заявление, может быть, и тебе отвалится что-нибудь».

Разместили нас всех в одной нашей землянке. Места в ней было столько, сколько нас всех. Мы с Огневым как старые знакомые и жильцы землянки стали друзьями и заняли места рядом. Вечером повар принес полный термос могаровой каши и термос водки, хлеба досыта. Было объявлено бесклассовое общество. «Ешь, пей, сколько душа желает, болтовня в меру».

Изрядно подвыпивший Огнев встал на нары, при свете тусклой коптилки выглядел странным растрепой. Отработанным, командирским голосом крикнул: «Тише, товарищи красноармейцы, равнение налево, повернуть головы в центр. Смотрите на меня и моего друга, – он кивком показал на меня. – Вы знаете, почему мы остались живыми, потому что громче всех ругались и кричали "Ура!". Аж пули от нашего крика поворачивали в сторону». Все захохотали. «Поэтому языки у нас устали и на них появились мозоли, но кое-кто этому не верит».

Заскрипела дверь землянки, вошли командир батальона Шишкин и замполит Скрипник. Все вскочили на ноги. «Вольно, товарищи, – сказал Шишкин, – садитесь. Мы к вам зашли поблагодарить присутствующих здесь участников сегодняшней операции. Оценка командования дивизии и полка дана отличная. Враг потерял много раненых и убитых солдат и офицеров. Кроме того, захвачено в плен сто тринадцать человек. Поэтому фашисты вынуждены будут снимать живую силу для подкрепления с других фронтов». Про наши потери молчали. Шишкин многим напоминал мне Виктора Шишкина. Даже голос и тот был похож. Я намеревался спросить, но не хватало смелости. Поразмыслив пьяной головой, пришел к выводу – для этого нужен удобный случай, разговор наедине.

Скрипник не проронил ни слова, он сильно переживал, лицо его осунулось, побледнело, глаза глубоко запали. Когда они ушли, несколько человек одновременно сказали: «Что с ним?»

Появился ветеран полка – ленинградец Васильев. Он гордился тем, что с момента формирования в Ленинграде ни разу из полка не выбывал, хотя весь личный состав менялся несколько раз, кроме интендантов и Васильева.

Разведка боем на сознание Огнева нисколько не подействовала. Он ни о чем не думал и ничего не хотел вспоминать, поэтому шуткой нарочито громко спросил Васильева: «Ты сегодня в Новгороде был?» Васильев ответил: «Нет, не довелось».

Огнев продолжал: «А мы на окраине были, но почему-то в город не было желания прогуляться, главное, не было тебя. Говорят, немцы приготовили для нас хорошее угощение, был шнапс, грог, бутер и флиаш». Послышался чей-то голос из самого угла землянки: «Только при одной фразе "Идем в разведку боем" у Васильева появилась дизентерия». Васильев ехидно огрызнулся: «Ну и что, действительно живот схватило». «Что-то быстро он у тебя поправился», – пробурчал Огнев.

В землянке воцарилась тишина. Все знали и думали, что Васильев филон и ни в одном бою он не участвовал, вовремя умел смыться в медсанбат. После боя спокойно возвращался в поредевшие ряды батальона. Как ему это удавалось, для всех было тайной. Командиры взвода, роты и батальона, как правило, после боев из полка выбывали, и проверить или, вернее, взяться проверить было некому. Кое-кто из ветеранов полка говорил, что с Васильевым при разговоре надо быть осторожным, он на хорошем счету у СМЕРШа. Ездовой транспортной роты Путро утверждал, что полгода назад еще до Синявских болот командира взвода младшего лейтенанта Князева благодаря ложному доносу Васильева как неблагонадежного убрали неизвестно куда. Это только за то, что Князев обозвал Васильева трусом, паникером и дезертиром.

Васильев донес и на скотаря-баптиста Еремеева. Его посадили два дня тому назад, идет разговор, что судить будет трибунал. При обыске у Еремеева в вещевом мешке нашли три пачки немецких листовок с пропусками в плен. Еремеев говорил, что листовки взял для курева, так как с бумагой для закруток махорки было действительно плохо.

Многие сохранившиеся ветераны 77 стрелкового полка – Вася Бахарев из обозно-вещевой службы (ОВС), Путро и цыган Тарновский из транспортной роты, Айзман из ПФС – про Васильева говорили, что с момента наступления ни в одном наступлении, ни в одной боевой операции он не участвовал. Каким-то образом заранее пронюхивал о времени наступления и сматывался в медсанбат. Там у него был кто-то близкий, свой. Грудь Васильева украшали две медали "За отвагу" и орден "Красной Звезды", за его трусость и умение вовремя заболеть сколько еще ждет наград впереди.

Выбывших из части по ранению к наградам не представляют, убитым они не нужны. Награждают, как правило, оставшийся после боя личный состав. Счастливчиков – здоровых непосредственных участников – остается очень мало, поэтому награды получают больше люди второго эшелона. Большинство из них в дивизии с начала войны и уцелеют до самого конца.

Глава тридцатая

Под Новгород наш 77 стрелковый полк пришел первым, ночью. Испробовал свои силы 1 батальоном. Выявил огневые точки противника. Еще не успели остальные полки достигнуть Новгородского рубежа обороны, еще штаб дивизии находился в 70 километрах от Новгорода, как поступил приказ покинуть гостеприимные землянки и политую слезами и кровью Волховскую, Новгородскую землю.

В 11 часов вечера мы снова шли маршем проселочными дорогами, перелесками, полями и по пустынным небольшим деревням, где не было ни одной живой души. Двигались всю ночь до восхода солнца, делая 10-минутные привалы через каждый час марша.

В небольшой деревне была организована дневка. По-боевому был приготовлен завтрак – из ржаной муки, кипящей воды и растительного масла. Хлеба старшины не жалели. Давали, сколько поместится в желудке.

День проспали в неотапливаемых домах, вечером снова вышли и ускоренным шагом стали догонять не дошедшие до Новгорода остальные полки 80 дивизии.

Наутро в землянках в лесу встретило нас новое пополнение. Роты пополнились в нашем батальоне и стали боеспособными. Повара, оружейники, связисты, минометчики и обозники ушли на свои места. Меня вызвал командир батальона старший лейтенант Шишкин. Прием состоялся в сырой, жарко натопленной землянке.

Тускло светила коптилка, сделанная из 45-миллиметровой артиллерийской гильзы. Табачный дым, перемешанный с паром, наполнял землянку. Кроме табака, запахов жженой бумаги, горелого хлеба и керосина пахло чем-то затхлым и земляным, как прелое сено.

Я отрапортовал: «Прибыл по вашему вызову». Шишкин мягким баритоном сказал: «Вольно! Садитесь». На мгновение в землянке воцарилась тишина. Замполит Скрипник весело проговорил: «Кто-то родился».

Капитан Воронцов, командир 1 роты, заместитель командира батальона, завел разговор на философскую тему. Он начал с того, что в Советском Союзе каждую секунду родится несколько человек, а сейчас в войну умирает еще больше, то есть смертность в десятки раз превышает рождаемость. Он хотел продолжить свою тему, конкретно подсчитать, сколько рождается и умирает, но Шишкин мягко перебил его: «Вы, товарищ капитан, про себя посчитайте, а потом о результатах доложите». Обратился ко мне с вопросом: «Где родился? Где проходил службу, в каких воинских частях?» Спросил про образование, специальность и так далее. Я коротко рассказал о прохождении службы, не скрывая, что был в плену, бежал к партизанам и с боевым поручением был направлен к своим. После проверки особым отделом попал в отдел офицерских кадров Волховского фронта, откуда без суда и следствия был направлен на пересыльный пункт рядовым.

Все трое смотрели на меня широко раскрытыми глазами и внимательно слушали. Когда я кончил, Шишкин, глубоко вздохнув, сказал: «Ваша жизнь начинается снова. Сегодня по нашему представлению вам присвоено воинское звание старшины, одного жаль, вас от нас переводят в третий батальон, поэтому вы свободны, идите в распоряжение командира третьего батальона. За проявленную стойкость, мужество в бою под Новгородом будете представлены к правительственной награде».

Я отрапортовал и быстро вышел. Разыскал в шалаше командира 3 батальона, попросил разрешения влезть в узкую щель и доложил в полусогнутом положении: «Прибыл в ваше распоряжение старшина Котриков».

Командир батальона старший лейтенант Шагалов пригласил сесть к железной печке на землю и сказал: «Назначаю вас старшиной батальона». Я ответил: «Служу Советскому Союзу». Он не спросил кто я и откуда. Тоном командира, не требующего возражений, сказал: «Идите с замполитом, познакомьтесь с командирами и старшинами рот, накормите людей и доложите».

Замполит лейтенант Пронин сидел возле печки и, глубоко затягиваясь махорочным дымом, разглядывал меня. Докурив самокрутку, бросил в раскаленные угли печки и сказал: «Пошли».

Из шалаша я вышел первым, лейтенант Пронин за мной. Он был ниже среднего роста, с узким волевым лицом и добродушным детским взглядом. Выглядел еще совсем юнцом. Вместо усов и бороды на верхней губе и подбородке чуть пробивался еле заметный пушок.

Мы обошли с ним все роты. Он представил меня командирам отделений и старшинам рот. Познакомил с хозвзводом батальона, то есть с поварами и ездовыми. После несложного завтрака солдаты почти все спали. Я явился на доклад к командиру батальона, но он вместе с замполитом и связным крепко спал.

Я влез в шалаш и уснул. Проснулся от толчка в бок. Открыл глаза, рядом со мной сидел комбат Шагалов, он улыбался и хриплым, простуженным голосом говорил: «Проспал, старшина. Сейчас накорми людей и построй батальон, пойдем к штабу полка. Сегодня военный трибунал будет судить баптиста-скобаря Еремеева, который отказался брать в руки винтовку, у которого нашли две пачки немецких листовок с пропусками в плен».

Я слышал разговоры о Еремееве, о том, что у него нашли листовки, но никто не говорил об отказе взять в руки винтовку. Я спросил Шагалова: «Правда, что Еремеев отказался взять в руки винтовку?» Шагалов внимательно посмотрел мне в глаза: «Да, правда». Затем повелительно сказал: «Идите, кормите весь личный состав батальона во главе со мной» – и рассмеялся. Ударил меня ладонью по плечу, отрывисто сказал: «Шагом марш».

Полк построили на лесной поляне, окруженной большими столетними кудрявыми пихтами и елями. Под конвоем привели Еремеева. Поставили перед построенным полком. Еремеев, с большой рыжей бородой, с остриженной под машинку головой, стоял без шапки и озирался кругом, как пойманный зверь, предчувствуя что-то недоброе.

Комиссар полка Барышев подошел к нему, встал лицом к построенному полку и стал читать приговор военного трибунала.

Еремеев, низко опустив голову, широко расставив ноги, слушал последние земные слова. Когда комиссар прочитал: «Приговорить к смертной казни – расстрелу. Приговор обжалованию не подлежит. Привести в исполнение», у Еремеева заметно задрожали руки.

Барышев спросил: «Гражданин Еремеев, последние ваши желания?» Тот, заикаясь, заговорил: «Разрешите перед смертью съесть хлеб, то есть пообедать и помолиться Богу». Барышев злобно ответил: «Ваши желания не будут удовлетворены». Но командир полка майор Козлов громко сказал: «Просьбу приговоренного удовлетворить».

Еремеев снял с плеча вещевой мешок, достал целый 900-граммовый паек хлеба, сел на землю и не спеша стал есть. Когда хлеб был съеден, он встал на колени и, шепча молитву, делая головой поклоны до земли, усердно крестился. Молился он минут пять, встал на ноги, хрипло проговорил: «Прощайте, братцы, пусть вас Господь Бог всех спасет» – и, повернув голову к комиссару Барышеву, почти что крикнул: «А сейчас стреляй».

Барышев приказал снять шинель, гимнастерку и ботинки. Еремеев разделся и босиком встал на снег. Барышев скомандовал: «Кругом». Еремеев медленно повернулся. Командир минометной роты капитан Васильев подошел к нему и в упор в затылок три раза выстрелил из пистолета.

Еремеев некоторое время стоял, покачиваясь на широко расставленных ногах, затем упал в снег, лицом вниз. Могила была приготовлена, двое солдат из комендантского взвода полка взяли Еремеева за руки и ноги и бросили в глубокую яму.

Послышались команды: «Первый батальон, смирно, направо, шагом марш». Люди с большим камнем на сердце расходились по палаткам и землянкам. У всех в сознании был Еремеев, с большой рыжей бородой, скуластым широким лицом и крупной стриженой головой.

Десять дней мы шли по новгородской земле. Днями отдыхали в наспех сделанных шалашах и сырых землянках, редко в деревнях. По поручению комбата я с четырьмя бойцами уходил на четыре часа раньше всего батальона и готовил в заданном месте дневку, отыскивая старые землянки.

Командиры батальонов, штабные офицеры полка ехали на лошадях. Командиры рот и взводов вместе с солдатами шли строем. В начале апреля наша 80 дивизия заняла оборону под Киришами, недалеко от Волхова и станции Андреевка. Линия обороны существовала с 1941 года. Немецкая линия обороны полукопытом вклинивалась в нашу. Немцы выбирали для обороны выгодные территории, на возвышенных местах.

Наш передний край проходил по болотам и заболоченной местности. Нейтральная полоса в отдельных местах достигала более 2 километров. Автоматные пули чуть долетали и, попадая в человека, никакого вреда не причиняли. Вместо окопов была сделана бревенчатая двухслойная стена с землей посередине. Доты и дзоты делались тоже без углубления на поверхности земли.

Второй эшелон жил в лесных рубленых избушках. Наступать немцы в этом районе не собирались, а нашей растрепанной в боях дивизии нужен был отдых. Вот поэтому командование фронтом создало хорошие условия для укомплектования и отдыха.

В апреле 1943 года дивизия пополнилась офицерскими кадрами из Читинского военно-пехотного училища. Вчерашние 18-19-летние парни, прошедшие ускоренный курс обучения, стали лейтенантами, назначались командирами взводов, начальниками штабов, батальонов и даже командирами рот.

Меня вызвали в штаб полка. Он находился во втором эшелоне в 2-3 километрах от переднего края, на возвышенном месте, с пристроенными землянками с тремя и даже более накатами бревен. Недалеко от штаба было оборудовано большое газоубежище глубиной до 15 метров.

Зачем вызывали меня, я не знал, поэтому по дороге в голове роились хорошие и плохие мысли. Принял меня начальник штаба майор Басов. В кабинете сидел лейтенант. Он поинтересовался, где я служил раньше, и, не дожидаясь моего ответа, предложил мне перейти во взвод полковой разведки.

Я поблагодарил за доверие и ответил, что согласен. Он протянул мне руку и повелительно сказал: «Сегодня же переходите в распоряжение командира взвода лейтенанта Неведова», показав взглядом на присутствующего лейтенанта.

Мы вместе с Неведовым вышли из землянки. Он показал землянку разведчиков и сказал: «Жду сегодня».

Лейтенант Костя Неведов, 24-летний парень, среднего роста, коренастый, с грубыми выразительными чертами лица, с большими серыми глазами, взгляд которых был тяжелым, и редко кто его выдерживал, был боксер-разрядник. В прошлом – учитель начальной школы. Его заместителем был старший сержант Васька Левин, еврей, воспитанник детского дома. При моем знакомстве он отрекомендовался: «Васька». Это имя ему нравилось. Настоящего никто во взводе не знал.

Слава о командире взвода полковой разведки лейтенанте Неведове и его помощнике Ваське выходила за пределы дивизии.

Васька Левин боксером никогда не был, бороться тоже не приходилось, но физически был развит хорошо. В тренировочных поединках он свободно справлялся с двумя разведчиками. Он был смелым, решительным, обладал отличной зрительной памятью, поэтому умело ориентировался на местности. При поединках с немцами бил ногами в грудную клетку и головой. Удары были сильны, часто противник надолго терял сознание. За свою службу в разведвзводе им было доставлено в штаб полка 52 языка. За языками он ходил вдвоем с сержантом Мокрушиным или рядовым Самохиным.

Мокрушин подорвался на мине в нейтральной полосе при очередном задании и умер по пути в медсанбат. Самохин при артиллерийском налете был тяжело ранен. Васька остался один. Эта троица, как их называли в полку, причинила немцам немало хлопот.

Весна вошла в свои права раньше обычного. Наша линия обороны в основном проходила по низинным и заболоченным местам. Вырытые окопы в любое время года затапливались, так как уровень грунтовых вод залегал на глубине 30-40 сантиметров. Линия обороны продолжала строиться из двойной деревянной стены с насыпанной в середине землей. Высота стен достигала 3,5 метра. Все свободное время солдаты днем и ночью работали над сооружением этой крепости. Через каждые 10-15 метров в стене были сделаны огневые точки. Линия обороны немцев часто прощупывалась нашими штрафниками – разведкой боем.

Штрафной батальон после каждой разведки боем терял более половины личного состава. Начиналось новое пополнение. Как только батальон укомплектовывался новыми кадрами, снова наступал. Часто занимали немецкие оборонительные точки на узком участке фронта. Подрывали их и отступали обратно. Иногда занятые штрафниками рубежи удерживались сутки, а потом с позором отступали.

С обеих сторон от нас и немцев на нейтральной полосе ночью беспрерывно взвивались ввысь сотни осветительных ракет, освещая израненную поверхность земли. Строчили пулеметы и автоматы, извещая о готовности встретить неприятеля в любой момент. Трассирующие пули, как фосфорные стрелы, описывали траекторию в нейтральном пространстве и падали на землю или ударялись о препятствия.

Вместо леса, когда-то простиравшего свои кроны в воздушное пространство к солнцу, торчали, как частокол, израненные стволы без признаков веток.

В канун 1 Мая командир полка майор Козлов вызвал Ваську и приказал ему установить точный распорядок дня занимавших оборону немцев. Приказ Васька принял за насмешку над ним. Он, сильно заикаясь, ответил: «Есть установить распорядок дня немцев», а затем выпалил: «Вы, командир, сходите сами, вас там знают лучше, чем меня».

Козлов принял слова Васьки за отказ выполнить распоряжение. За развязность и пререкание приказал посадить его на гауптвахту, а затем предать суду. Местом заключения и пребывания на гауптвахте служило газоубежище, выкопанное в 100 метрах от штаба полка. Туда Ваську отвел сам начальник особого отдела, на прощание сказал: «Завтра я вами займусь как субъектом номер один».

Командир взвода разведки Неведов в это время находился у штаба полка и видел, как арестованного Ваську посадили в газоубежище. Он попросил у Козлова разрешения на прием, выпросил Ваську, обещаясь наказать своими силами. Командир полка согласился.

Козлов вызвал командира роты автоматчиков и приказал отвести Ваську в землянку разведчиков. Она была расположена в 1,5 метра от штаба полка.

Ваську сопровождали два автоматчика. По дороге он обезоружил обоих. Отобрал автоматы, снял ремни и, отпуская, пригрозил: «Если поднимете шухер, пристрелю обоих. Автоматы и ремни получите у командира первой роты первого батальона на переднем крае».

Васька пришел на передний край с двумя автоматами, сдал их командиру роты. Я в это время был там же, готовился в секрет для изучения нейтральной зоны немцев. В присутствии командира роты Васька приказал: «Пойдешь со мной». Мы взяли по шесть гранат Ф-1 и по одной противотанковой, по два запасных диска на автомат, и все это Васька навьючил на меня.

В минный проход, знакомый Ваське, мы ползли по-пластунски по нейтральной полосе к нашим секретам, расположенным и искусно замаскированным рядом с немецким передним краем.

В секрете никого не было. Мы замаскировались в тесном окопчике и лежали до наступления темноты. Хорошо были слышны разговоры немцев. Они пьянствовали, играли на губных гармошках, были слышны песни, чужие, непонятные, но трогающие самую душу.

Я думал, молодые немецкие парни, такие же, как и мы, находясь на чужой земле, далеко от родины, бесславно умирали, не зная во имя чего. Наша земля им не нужна, у них своей достаточно.

Васька, выбрав удобную позу, спал, изредка храпел.

Наступила майская ночь, воцарилась тишина, которую нарушали редкие пулеметные и автоматные очереди с обеих сторон и еще реже стрельба осветительными ракетами. Мы осторожно, как хищники, крадущиеся к добыче, перешли передний край немецкой обороны. Оказались на лесной, хорошо натоптанной тропинке и по ней шли как дома.

Васька отлично владел немецким языком. Я не языковед, но из разговоров немцев и евреев знаю, что еврейский и немецкий схожи. Много раз нас окликали немецкие часовые. Васька уверенно отвечал, даже называя пароль. Откуда он его знал, для меня было загадкой.

Пройдя около 2 километров, Васька выбрал удобное место. Мы легли, покурив в рукав, он шепнул: «Лежи здесь, а я уйду на часок. Надо что-то купить на ужин. Стрелять только при крайней необходимости».

Васька пришел часа через два, принес целый батон чайной колбасы, буханку хлеба. «Ешь, но только не чавкай, а то немцы примут нас за свиней». Я плотно закусил, съел не менее полукилограмма колбасы и всю буханку хлеба. Он посмотрел сначала на живот, потом в глаза, ехидно улыбнулся одними губами, но ничего не сказал. После сытного ужина мы перешли на новое выбранное Васькой место.

Оно оказалось очень удачным, это глубокая естественная яма, по-видимому, карстового происхождения. По краям, склонам и даже на дне были молодые заросли ели. Густые кроны хорошо маскировали не только с боков, но и сверху.

Я забрался на самое дно ямы и после сытного ужина крепко уснул, не ощущая сырости и майской прохлады. Проснулся, солнце уже стояло в зените, его лучи пробивались сквозь густые кроны елок, но почти не грели. Мгновение я не мог припомнить, где я, но потом голова четко заработала, почувствовались холод и сырость, нужны были интенсивные движения рук и ног, чтобы малость согреться. Я начал медленно сгибать ноги в коленях, а затем выпрямлять, то же самое проделал и руками, за что получил хороший тумак в бок. Рядом со мной оказался Васька. Он смотрел на меня, как сова на крысу, и злобно шипел: «Жить надоело? Тогда выйди, покажись фрицам». День был теплый, но тепло сквозь кроны деревьев до нас не доходило, и лежать без движения долгий майский день было мучительно тяжело. Рядом с нашей ямой часто проходили немцы, ступая тяжелыми коваными сапогами. Слышалась их почти непонятная речь с баварским диалектом.

С наступлением темноты мы вылезли из холодной ямы, похожей на склеп. Прислушиваясь к каждому шороху и озираясь по сторонам, осторожно пробирались лесом.

Васька шел впереди. В темноте он был больше похож на человекообразную обезьяну, чем на человека. Сутулый, с длинными руками и короткими ногами. Шагал он как универсал-охотник, осторожно, бесшумно. На любую мою неосторожность поднимал кверху левую руку, то есть давал понять – осторожнее.

Шли мы недолго и снова замаскировались в поросшей елью лощине. Васька показал рукой, а затем шепнул: «В двухстах метрах штаб немецкого полка».

На возвышенной боровине с редкой толстой сосной были видны бугры. Под тремя-четырьмя накатами из бревен размещались штабные землянки. Место для штаба было выбрано со вкусом. Лес напоминал старый парк. Каждая сосна с раскидистой кроной хорошо маскировала видимость сверху. Возвышенная боровина не задерживала на себе паводковые воды, а уровень грунтовых вод был низок. Поэтому обжитые землянки должны быть сухими и теплыми. Сквозь ночной сумрак скользили люди, слышалась приглушенная человеческая речь. С наступлением ночи все постепенно стихало. До ушей доносилось насвистывание часовым какой-то арии.

В 12 часов ночи сменились караулы. Подождав еще полчаса, Васька мне сказал, чтобы я бесшумно добрался до насыпи блиндажа и спрятался за ней. «Если часовой окажется рядом и в удобной позе – действуй. Я беру на себя патруль». Васька скрылся в ночной дымке. Я пробрался вплотную к высокой холмистой насыпи землянки и спрятался за ней. Часовой ходил, медленно переступая, все время держал одну ногу в воздухе, как журавль, и что-то напевал себе под нос, почти шепотом. По-видимому, этим он укорачивал время стояния на посту, которое шло очень медленно.

Используя песню часового как глухариную, я перебрался почти к самым дверям землянки, часовой в момент сближения находился в 4-5 метрах от меня. Он снова подошел ко мне на самую короткую дистанцию, и в ту минуту он все свое внимание сосредоточил в сторону патруля. Мне надо было действовать, хотя удобный момент под песню глухаря и журавлиный шаг был упущен.

Не чувствуя своих ног, я подбежал к часовому вплотную. Стоял он ко мне спиной. Я ударил ему в левую сторону груди, одновременно левой рукой зажал рот. Внутри тела часового что-то заклокотало, оно обмякло и, как мешок с зерном, тяжело опустилось на землю. Васька оказался сзади меня и шепнул: «Стой на посту, остальное все ясно». Он скрылся в широком земляном коридоре, беззвучно открыл дверь. Я остался стоять на посту, в груди, как колокол, стучало сердце. Думал, что его стук слышат спящие немцы. Время тянулось настолько медленно, что секунды казались минутами, а минуты – целым часом. Васька находился в штабе пять минут, которые для меня были вечностью.

Васька вошел в землянку, которая была целым сооружением: длинный неширокий коридор, с обеих сторон по нескольку дверей. Идя по коридору, тихонько пробовал открывать все, но без результата. Стучать среди ночи некультурно. Предпоследняя дверь тихо открылась. Васька вошел и осветил помещение фонариком. На кровати под теплым одеялом спал немец. Наставив на него дуло автомата, Васька сказал: «Прошу, поднимите руки вверх и постарайтесь не спеша встать».

У немца расширились глаза, он поднял трясущиеся руки и быстро сел на кровать, спустив ноги на пол. Васька вытащил из-под подушки парабеллум, положил к себе в карман и шепнул: «Получите через час, а сейчас одевайтесь по всем правилам». Немец быстро оделся. Васька сказал: «Прихватите с собой личные вещи и все бумаги и по-интеллигентному выходите наружу. Поднимете шум, и я выстрелю в затылок».

Для безопасности Васька завязал немцу рот полотенцем.

Из землянки вышел долговязый пожилой немец, одетый в парадную форму. Погоны его видны были ночью. За ним с автоматом на плече следовал Васька.

Немец посмотрел в упор оловянными глазами мне в лицо, как бы ища защиты, и, опустив голову, пошел за мной.

Я наготове держал автомат и противотанковую гранату. Васька на ходу проявил заботу о немце. Он снял с его головы полотенце, но обрезал пуговицы и подтяжки на брюках, поэтому немец был вынужден одну руку держать в кармане брюк, а второй обхватил папки с бумагами. Шли не спеша по хорошо знакомой Ваське еле видимой тропинке. Почти незаметно миновали немецкую линию обороны и вошли в знакомый проход в нейтральной полосе, освобожденный минерами от мин.

Немцы для нас стали неопасны. Мы боялись своих секретов. Благополучно достигли первого сектора. Боец в хорошо замаскированной яме был мертв. Тело его было еще теплым, что насторожило нас. Васька шепнул: «Будь начеку, возможна не совсем приятная встреча с немецкими разведчиками. Они воспользовались нашими проходами».

Трещали с той и другой стороны пулеметы, выпуская длинными очередями массу пуль, чередуя невидимые белыми светящимися трассирующими. Пули с визгом пролетали над нашими головами, рядом с нами и даже у ног. На обеих сторонах взвивались осветительные ракеты. Казалось, что все живое освещалось, и нас, как собственный палец, видели дежурные пулеметчики, но мы шли, не обращая на них никакого внимания.

Непривычный к ходьбе по заболоченной местности немец спотыкался, падал и что-то шептал себе под нос, по-видимому, молился. Я попросил у Васьки разрешения взять у пленного папки с бумагами, но он ответил: «Пусть несет сам, мы с тобой рядовые, нам не положено держать бумаги в руках».

По мере приближения к своему переднему краю идти становилось опаснее. Наши станковые пулеметы длинными очередями прощупывали темноту нейтральной полосы.

Васька, бывалый разведчик, нам с немцем велел отдохнуть в большой воронке от тяжелой авиабомбы, наполненной до краев водой, а сам пополз, подавая условные сигналы короткими автоматными очередями. Сигнал расшифровали, взлетели три зеленые ракеты, проход стал безопасен.

Мы с немцем вылезли из воронки и встали на ноги. Он больше не походил на фронтового офицера. Мундир его был весь в грязи, и разобрать было трудно, чей он, лишь фуражка и сапоги говорили о его чине. Немец после принятия грязевой ванны дрожал всем телом. Его ноги в мокрых брюках стали казаться еще длинней, шея вытянулась. Небольшая голова с длинным носом и оловянными глазами напоминала что-то гусиное.

Не успели мы шагнуть и трех шагов, как по нам ударили автоматные очереди. Мы оба упали на землю и снова оказались в воронке.

Васька приполз к нам. Сначала прощупал у немца руки и ноги, а затем спросил: «Вы ранены?» Немец коротко ответил: «Нет» – и повернул от него голову, показывая свое высокомерие.

Васька подполз ко мне и шепнул: «Смотри, не прошляпь» – и снова скрылся. Я наблюдал за немцем и в то же время выпускал из автомата короткие очереди по скользящим теням и шорохам. На нашем переднем крае послышались глухие команды, а затем из-за стены показались тени людей. Это наши пошли в обход отрезать немецкую разведку. Немцы по проходу ринулись на меня. Наш пленный завозился, начал озираться, вращая головой, как гусь в карауле. Я на него прикрикнул, поднялся на ноги, в бежавших на меня немцев бросил две противотанковых гранаты и снова лег в воронку с водой. Растерянные немцы повернули обратно, а затем разбежались в разные стороны на минные поля. С нашего переднего края заговорили длинными очередями пулеметы и автоматы. С воем над головой полетели мины и снаряды. Ночная тишина была нарушена артиллерийской канонадой.

Ползком мы с немцем достигли нашей линии обороны. Васька появился несколько позднее. Оказывается, он за нами наблюдал, не теряя из виду.

Нас встретил лейтенант Неведов. На рассвете мы доставили немца в штаб полка. Дежурный по полку хотел принять и отделаться от нас, но Васька настоял разбудить начальника штаба полка майора Басова и сдал лично ему. Басов с нескрываемым восхищением посмотрел на нас и языком штатского сказал: «Будет вам завтра на чай, а сейчас отдыхайте».

Немец сидел на табуретке, крепко прижав к телу папки с бумагами. Майору Басову отдать отказался. Сказал, что отдаст только командиру полка майору Козлову. Его жидкие плечи в мокром, покрытом грязью кителе поднялись вверх, как у горбуна. Длинная гусиная шея совсем исчезла. Казалось, что голова приросла прямо к плечам.

Мы все трое вышли из землянки. Как красиво майское дышащее прохладой утро. Несмотря на усиленную пулеметно-автоматную стрельбу, пели птицы. Урча, затянули свою песню тетерева. Где-то недалеко басовито, с переливами стонала горлинка, призывая своего супруга. Щебетали синицы и трясогузки. Даже серенький соловей, не стыдясь утра, тянул свои мелодии.

Невдалеке куковала кукушка, но не продолжительно. Поэтому загадывать, много ли мне осталось, не было смысла. Васька три раза выкрикивал: «Кукушка, долго ли я проживу?», но она тут же переставала куковать.

Дышалось легко, в груди при каждом биении сердца невольно чувствовалась радость. Несмотря на усталость и ощущение голода, хотелось петь, прыгать, кувыркаться.

Васька внимательно осмотрел меня с ног до головы смеющимся взглядом и сказал: «Ей богу, ты – копия фрица. Если тебя одеть в немецкую форму, можно представлять самому Гитлеру. Ни один ярый ариец, считающий свою нацию госпожой над всеми, не оттолкнет тебя, признает за своего». Настроение у Васьки стало веселым. Он, задыхаясь от приступа смеха, заговорил: «Если у меня будет неудача, не приведу языка, тебя одену в немецкую форму и доставлю командиру полка. Вот это будет сюрприз, от тебя он точно узнает весь распорядок дня немцев».

Веселью Васьки, казалось, не будет конца. Он издевался надо мной, пока шедший впереди лейтенант Костя Неведов не крикнул: «Перестань издеваться, он не меньше твоего устал».

Васька сделался угрюмым и до самой землянки взвода разведки не проронил ни единого слова.

Проснулись мы поздно. Майское солнце уже пряталось за горизонтом. В землянке были только двое. Остальные ребята ушли на задание. Васька сел к столу и начал писать письмо. Я еще пытался заснуть, так как у солдата такой случай, как сейчас, бывает редко, но не мог. На языке крутились слова, адресованные Ваське. Наконец я не выдержал и спросил: «Сколько лет ты учился?» Он положил химический карандаш на стол. Посмотрел на меня и застенчиво улыбнулся.

«Если тебе так хочется узнать мою биографию, то слушай, расскажу, – ответил он. – Я беспризорник, воспитанник детского дома. Отца и мать я смутно помню. Знаю только, что они меня очень сильно любили и оба были молодыми и красивыми. Жили мы в Одессе. При одном из еврейских погромов в 1918 году, мне в то время было четыре года, родители погибли. Я чудом остался живой. Мать положила меня под кровать и закрыла грязным рваным половиком. Из всех родственников осталась у меня старенькая бабушка, мамина мама. Она меня очень любила, иногда отдавала мне последний кусок хлеба. Продала все свои вещи ради меня. Потеря всех близких на нее очень сильно подействовала. От переживаний она осунулась, сделалась дряхлой и прожила только три года. После смерти бабушки взял меня дальний родственник-аптекарь и превратил в курьера по доставке лекарств на дом. Я убирал аптеку, топил печи. Познакомившись с беспризорниками, от сердобольного родственника и непосильного труда сбежал в трущобы.

Началась голодная и холодная жизнь, но зато вольная. Два года жилищем мне служили пещеры, развалины и кладбищенские склепы. Два года мы странствовали по городам: Одесса, Николаев, Кривой Рог, Херсон и Ростов. Во время одной из облав меня поймали и направили в детскую колонию. Беспризорники звали меня Васька, а фамилию Левин мне присвоили в детской колонии. Настоящие мои фамилия и имя другие.

В детской колонии были созданы хорошие условия. Учился я хорошо и был очень послушным. Учителя часто называли меня примерным воспитанником. Зато мне часто попадало от ребят, которые считали меня подлизой, нытиком и маменьким сынком.

На одном из уроков в пятом классе учитель русского языка дал домашнее задание написать сочинение на вольную тему. Выполняя его, я написал:

«Объявление

Завтра, 21 октября 1928 года, состоится футбольное состязание между командами детской колонии и церкви села Петровское. Команда детской колонии выступает в следующем составе: вратарь – начальник колонии Валявин, в нападении – воспитатели Корнеев, Щеглов, Корниенко, Василенко. В защите – эконом Хоменко и повар Мочаленко.

Команда церкви села Петровское выступает в составе: вратарь – церковный сторож дед Антип, в нападении – поп отец Ипатий, дьяк отец Пантелей, псаломщик Егорий, звонарь старец Яшка. В защите монашки Мария, Евграфия, Фоклиния и просфирня Мелания».

При разборе домашних заданий у учителя русского языка Щеглова в глазах появились круги, руки затряслись, по щекам и шее пошли багровые пятна. Он потерял самообладание, подошел ко мне, схватил меня за ворот рубашки, притащил к начальнику колонии и посадил меня на пол перед его столом.

Начальник колонии, прочитав мое домашнее задание, расхохотался. Он, задыхаясь от душившего его смеха, со слезами на глазах послал меня в класс. Там меня встретили дружным взрывом хохота. Я недоумевал, за что надо мной смеются.

В классе снова появился Щеглов и выставил меня за дверь. С тех пор я больше не учился».

Васька тяжело вздохнул и продолжил писать письмо.

Через два дня мы получили задание пойти в глубокий тыл противника для установления пополнения его частей.

Во главе с Васькой нас отправилось 18 человек. Зашли мы глубоко, до 30 километров, в тыл врага. В течение трех суток вели наблюдение за дорогами, ведущими к переднему краю. Пополнение почти никак не продвигалось по дорогам. Шли редкие автоматчики, везя, по-видимому, продовольствие и боеприпасы. О чем думал Васька, никто не знал. Он был серьезен. Озорной улыбки на его лице никто не видел. Задание выполнено. Пора к своим. Но Васька не спешил.

По дороге шла колонна немецких солдат-строителей. Кроме винтовок они были вооружены кирками, лопатами, топорами и пилами. Мы все лежали почти у самой обочины. Когда колонна поравнялась с нами, их было 69 человек, Васька выпустил над колонной автоматную очередь и крикнул: «Руки вверх, иначе все вы погибнете».

Офицер, шедший в голове колонны, кинулся бежать, но тут же был убит. Немцы подняли руки. Мы с Васькой вышли на дорогу. Левин скомандовал: «За нами шагом марш». Немцы послушно пошли следом, перестроившись в колонну по два. Шли за Васькой с довольным видом. В лесу отняли у них оружие и боеприпасы, всех провели через линию фронта. Выстроили немцев у штаба полка. Это были старики и инвалиды, попавшие под тотальную мобилизацию. Смотреть на них вышло все командование полка. Командир полка майор Козлов сказал: «Зачем вы этих уродов привели. Прекрасно знаете, что в стране карточная система. Голодают наши отцы и матери, жены и дети». Как после выяснилось, многие из немцев были в плену в России в Первую мировую и знали русский язык, но из-за скромности молчали, ибо знали: в таких случаях одно слово может стоить жизни.

За успешную операцию был разрешен трехсуточный отдых. Теплые дни третьей декады мая ему благоприятствовали. Ребята загорали, приводили солдатское имущество в порядок.

Васька пел приятным голосом и хорошо играл на гитаре. Любимым местом его отдыха была вывернутая с корнями старая ель. Он садился на ее ствол, играл и пел старинные украинские и русские песни.

В этот последний роковой день многие ребята крепко спали после обеда в землянке. Васька с гитарой снова уселся на ствол ели и во всю силу своих легких и гортани затянул приятную украинскую песню "Рушник". Послушать ее был большой соблазн, и, не выдержав, я тоже вышел из землянки, направился к злополучной ели. Не дошел и 10 метров, как раздался вой летящей мины, затем взрыв.

С воем и шипением пролетели над моей головой осколки, об меня ударилось несколько комков грязи. Когда я поднял голову, Васьки на дереве уже не было, он лежал навзничь, запрокинув голову. Поломанная на несколько частей гитара находилась далеко от ели. Когда я подбежал к Ваське, глаза его были открыты. Он с какой-то робкой лаской смотрел на меня. Изо рта его шла кровяная пена. Я хотел поднять его, он одними глазами дал понять – не трогай меня. На мой крик «Убит Левин» выбежали разведчики. Глаза его медленно стали терять блеск, затем как бы угасли, нос заострился, губы стали белыми, тонкими. Тело медленно вытянулось, и Васьки не стало.

Так нелепо, чисто случайно погиб храбрый опытный разведчик, примерный воин и отличный товарищ. Через два часа была выкопана глубокая яма рядом с его любимым местом у ели. Тело в одном белье, без головного убора, босиком было погребено под залпы автоматных очередей. У многих на глазах появились слезы, а у лейтенанта Неведова они лились ручьями по обеим щекам. Прощай, друг, больше на планете никто тебя не встретит, никто не услышит твоего голоса, твоих песен.

На второй день после похорон Левина без всяких предварительных вызовов мне поступило распоряжение собраться с вещами. От этих слов у меня в груди что-то оборвалось. В голове роились разные мысли.

Я нашел лейтенанта Неведова и спросил, куда меня забирают. Он смущенно посмотрел мне в глаза, ответил: «Я защищал тебя и боролся за тебя как за товарища, но все тщетно. Пытался выручить поручительством, но командир полка майор Козлов отказался выслушать меня. Сказал, что ты был в плену, тебе доверять нельзя».

Неведов успокоительно сказал: «Не вешай головы. Опала быстро приходит и быстро отходит. Пройдет немного времени, все забудется, и я попытаюсь вернуть тебя обратно». Я с трудом выдавил из себя: «Куда же мне идти?» «Переводят в транспортную роту». Поблагодарил Неведова за внимание, повесил вещевой мешок за спину и хотел взять свой автомат. Неведов смущенно проговорил: «Оставь автомат, там тебе дадут трофейную винтовку». От своих слов ему стало неудобно, он отвернулся от меня и сказал: «До свидания».

Я повернулся, крупными шагами пошел по лесной дороге во второй эшелон в сопровождении бойца. Весь взвод вышел проститься. Ребята сняли пилотки и провожали меня как на тот свет. Я тоже снял пилотку и на прощание крикнул: «До свидания, ребята». Ребята хором ответили: «До свидания».

Шла своей дорогой третья декада мая. Теплые солнечные дни благоприятно действовали на рост всего зеленого мира. Осины и березы были одеты в нежно-зеленую листву. Хвойные деревья: ель, пихта и сосна – из темно-зеленых, сизых тоже превратились в нежно-зеленые, в чистую лесную атмосферу выделяли опьяняющие запахи смолистых эфирных масел. Комары, слепни, оводы и вредители леса молниеносно размножались. Казалось, все они пожрут, все уничтожат, но у них тоже были враги, которые поедали их. Это пернатый мир леса и мир насекомых-наездников.

Идет повседневная неустанная борьба за существование. Слабые не выдерживают, умирают, как одинокие солдаты, ведущие бои с большими силами врага. Сильные побеждают.

Май – красивое название. Май – весенний радостный месяц, месяц любви всего живого. Но май часто заставляет вспомнить старую пословицу «Коню сена дай, а сам на печку полезай». Теплые солнечные дни часто сменяются пасмурными холодными дождливыми.

В тот памятный майский день после полудня южный ласковый ветер прекратил свое дыхание. Арктика начала дышать своими могучими мехами. Тяжелые свинцовые облака поползли гигантскими айсбергами с северо-запада, неся за собой дождь и прохладу.

Сильный порывистый ветер по-осеннему сгибал столетние деревья. Шумел в их мощных кронах. Непослушные больные и гнилые ломал. Стояли шум и треск. Несмотря на резкую смену погоды, в лесу было прекрасно, свои последние дни отсчитывала весна. В просветах между дождливыми тучами небо прояснялось. Пели соловьи, слышался разнообразный птичий говор, куковала кукушка, но не очень долго. Солнце снова закрывали громадные тучи, налетал шквальный ветер. Из дырявых облаков, как из решета, лил дождь. В лесу, кроме шума дождя о кроны деревьев и воя ветра, все стихло. Весь пернатый мир притаился и молчал, ждал прохода незваной тучи. Не успевшая нагреться земля начала дышать сыростью и прохладой.

Натянув отвороты пилотки на уши и подняв воротники шинелей, я и сопровождающий меня боец сидели под кроной гигантской ели и ждаликомандира транспортной роты или его заместителя.

Я сидел удрученный, убитый, не обращая внимания на резкую смену погоды. Мой сопровождающий весь укутался в шинель и пилотку настолько, что различить можно было один глаз, который, не мигая, наблюдал за мной. Я думал не о себе и не о своей судьбе, а о людях, которые сомневаются в своих товарищах, не верят никому и иногда себе. Язык мой – враг мой, гласит русская пословица. В дружеских беседах как командиру, коммунисту, комиссару, в котором видел старшего товарища, не скрывая ничего из своей короткой жизни, рассказал о плене, побеге и пребывании в партизанском отряде.

В каком виде он передал мой короткий жизненный рассказ командиру полка Козлову, я не знаю, но факт – выражено недоверие, вот и финиш. Воевать буду ездовым на последней подводе и поганой лошади. Война… Законы военного времени. Дальше как командиру роты не пожалуешься, он батька, он судья, он и бог.

Транспортная рота 77 стрелкового полка 80 дивизии была расположена в 5 километрах от переднего края, на опушке леса, в 4 километрах от станции Андреевка и в 3 километрах от реки Волхов, в живописном курортном месте Ленинградской области под Киришами. Глазу открывались луга, пастбища и опустевшие поля, поросшие сорняками, лебедой, осокой и полынью, из-под покрова которых пробивались злаки и клевер.

Первым к нам подошел невысокого роста красноармеец с заспанными глазами, сплюснутым носом и маленьким, почти квадратным ртом. Он очень походил на загримированного циркового клоуна. Ремень с гимнастерки сполз до бедер. Он деловито спросил нас: «Откуда и что вы?» За меня ответил сопровождающий: «Ждем командира транспортной роты старшего лейтенанта Григорьева, в его распоряжение сдать старшину». Он поднял голову, свой мутный взгляд устремил в мои глаза и доверчиво сказал: «Новенький со штрафного батальона?» Я ответил: «Да». Он протянул мне руку и тем же спокойным голосом проговорил: «Будем знакомы. Путро, подчиненный всем подчиненным». Я ответил: «Очень приятно познакомиться, товарищ Петр». «Нет, я не Петр, а моя фамилия Путро, ленинградец. Ветеран дивизии и полка с момента формирования».

После церемонии знакомства Путро предложил нам пройти в рубленую избушку и там дожидаться замкомандира роты лейтенанта Гамальдинова.

В избушке было тепло, но гостеприимный Путро еще затопил печку. Вскоре появился Гамальдинов. На наши приветствия и рапорт тихо ответил: «Садитесь. Откуда прибыл?» За меня ответил сопровождающий: «Из взвода полковой разведки» – и протянул направление. Гамальдинов медленно прочитал вслух, сопровождающему сказал: «Можете быть свободны» – и, обращаясь ко мне, протянул: «За что такая немилость? Вы же прославились на всю дивизию, не только по полку». От его сожалений у меня во рту пересохло, и я с трудом сказал: «Не доверяют».

«Как не доверяют, – громко с татарским акцентом крикнул Гамальдинов. – Что хотел удрать к немцам – не удалось». «Никак нет! – по-военному ответил я. – У немцев мне делать нечего, так как у них в грязных лапах я был два раза. Желаю вам такого счастья».

Моего пожелания Гамальдинов не понял и продолжил допрос. Я коротко рассказал ему о своих приключениях. Он вызвал Путро и приказал найти замполита роты младшего лейтенанта Тихонову. Тихонова явилась и в шутку отрапортовала: «Товарищ лейтенант, младший политрук Тихонова явилась по вашему вызову». Гамальдинов заулыбался, а затем представил меня такими словами: «Не было печали, так черти накачали. Вот полюбуйтесь, послали нам типа, побывавшего два раза в плену у немцев. Сейчас нам придется смотреть за ним в оба. Он способен удрать и в третий раз». Трудно слышать незаслуженное обвинение, да притом от человека, которого встретил впервые. Тихонова внимательно рассматривала меня, как вещь, а затем так же тихо начала задавать вопросы, те же самые, на которые я только что отвечал Гамальдинову.

Я с неохотой, пассивно отвечал. Она это поняла и тут же, ссылаясь на занятость, ушла. На прощание сказала: «Поговорим в следующий раз, времени у нас на это хватит».

Поместили меня в рубленый дом, где размещался весь личный состав роты: ездовые, конюхи, шорники, кузнец и так далее.

Моими соседями по нарам были Путро и цыган Тарновский. Тарновский – 30-летний, хорошо сложенный мужчина. С первого взгляда мы с ним стали друзьями. Привыкший с детства к кочевой жизни и лошадям, он по-особому ухаживал за своей лошадью. Ковал ее только сам, никому не доверяя. Он рассказал мне, что женат, четверо детей. Жена и дети живут в Вологодской области. Ездят небольшим табором, кочуя из деревни в деревню.

Вечером меня вызвал командир роты старший лейтенант Григорьев. Я ожидал беседы и массу вопросов, но Григорьев смерил меня взглядом с ног до головы и сказал: «Очень хорошо, что вас послали к нам. Будете вместе с Путро охранять нас и выполнять разные хозработы».

Время покажет, что делать. Приемом командира я остался доволен. Настроение у меня повысилось, я тут же забыл утренние переживания. Меня и Путро жизнь спарила и сделала неразлучными. Днем мы вместе работали, готовили дрова, ремонтировали домики и одновременно были посыльными. Ночью стояли на посту, меняя друг друга. Днем редко приходилось спать, поэтому Путро частенько дремал на ходу. Повар транспортной роты Аня, как ее звали все, кормила нас по потребности. Путро ростом небольшой, неказистый, но в еде преуспевал. Съедал в три раза больше моего.

Один раз мы застали Аню плачущей. «Что случилось, Аня?» – спросил я. Она вытерла слезы фартуком и рассказала, что к ней пристает, нигде не дает проходу капитан Исаак Брек. Он часто приходит ночью к кухонной избушке и простаивает там часами, прося Аню впустить. Она говорила, что боится его. Путро тяжело вздохнул и сказал: «Вот какой нахал, что ему от тебя нужно». Я послал товарища принести воды и предложил Ане достойно встретить Брека.

Аня сначала колебалась: «Неудобно, а если увидят тебя, будут сплетничать. Потом Брек вооружен пистолетом». Я ей убедительно сказал: «Предлагаю бескорыстную помощь, если не примете ее, это дело ваше». Аня по-мужицки протянула руку и сказала: «Приходи». Моя откровенность подействовала на нее: «Будь уверена, сегодня последний визит к вам Исаака Брека».

После вечерней проверки я сказал Тарновскому, что иду спать на конюшню, где на посту стоял Путро. Озираясь, как заяц, преследуемый стаей гончих, я дошел до кухни и шмыгнул в избушку. Аня закрыла дверь на засов. Мы сидели рядом на деревянном топчане и ждали появления Брека. Меня всем существом тянуло обнять Аню, но мне это показалось кощунством. Брек не заставил себя долго ждать. Сначала послышались шаги, а затем вкрадчивый голос, полушепот у двери: «Аня, открой. Милая моя ласточка, пусти под свое крылышко».

Аня дрожала, как в лихорадке, и шептала: «Что мне делать?» Я толкнул ее к двери и шепнул: «Открой». Она кинулась прочь от дверей, как дикая кошка, залезла в угол. Я открыл засов и встал за дверь. Брек быстро вбежал в избушку, прикрыв за собой дверь. Он ласково зашептал: «Аня, где ты, моя ненаглядная?» «Здесь», – ответил я и ударил его по уху. Брек, как мешок, набитый зерном, упал на пол. Я поднял его за ворот и ударил в правый бок по грудной клетке. Брек снова свалился и застонал, а затем закричал: «Убивают!» Я зажал ему рот, он успел выкрикнуть одно слово. Руки его дрожали и не слушались. Правой он хотел вытащить пистолет, но я его опередил. Сказал: «Не трудитесь, я вам помогу». Вынул из его кобуры оружие и ударил его еще несколько раз в грудную клетку, открыл дверь, пинком в мягкое место помог ему беспрепятственно преодолеть порог со словами: «Если издашь хотя бы один звук, пристрелю, как собаку. Поднимешь шухер – до утра не доживешь, найду под землей».

Брек вскочил на ноги и со скоростью марафонца исчез в ночном полумраке. Я тихо сказал Ане: «Закрывайтесь, больше у него не будет желания посетить вас». Аня просила меня, чтобы я на часок остался, но у меня тоже не было желания оказаться подсудимым. Поэтому я быстро вышел, на прощание сказал: «Закройся и никого не бойся, а я часик посижу в секрете, понаблюдаю за вашей хатой».

Брек тревоги не поднял и никому не пожаловался. На следующий день он пришел к Ане и вежливо попросил вернуть пистолет, не спрашивая об опекуне. Аня грубо ответила: «Кому подарил, с того и требуй, а у меня пистолета нет». Брек вкрадчиво просил держать язык за зубами. Аня ответила, что себя компрометировать не собирается.

Я боялся, что Аня проболтается, и Брек будет подозревать именно меня, поэтому встречи с ним избегал.

На мое счастье Брек по неизвестным мне причинам выбыл из полка. Аня стала смотреть на меня с материнской лаской и разговаривала со мной только на вы. Она меня не только уважала, но и любила, но мне было не до любви.

Я не мог спать на посту как Путро. Он вместо стояния на посту залазил в кормушку и почивал до самой смены, а иногда и до утра, так как часовых никто не проверял.

Приходя сменять Путро с поста, я первое время его искал, кричал. Он просыпался, быстро вылезал из кормушки и громко кричал: «Стой, кто идет, пароль».

Я, кадровый довоенный солдат, приученный к дисциплине, не мог с этим мириться, но и докладывать командиру роты стеснялся. Несколько раз пытался говорить с Путро, но тот пререкался: «Не твоего ума дело». Каждую ночь я четыре часа стоял на посту, постепенно со сном товарища примирился.

Один раз пришел на пост с опозданием на целый час, никто меня не разбудил, а будильник унесла к себе замполит Тихонова и поставила на стол для красоты.

Женщины – народ с причудами, в любых условиях от безделушек, духов, пудры, помад и красок не отказываются. Наводят красоту даже за наспех сделанными столами с крестообразными ножками.

Я подошел к конюшне, лошади за неимением сена грызли деревянные кормушки. На мой окрик никто не ответил. Путро не было. В поисках Путро обнаружил, что лошади по кличке Тембр, на которой ездил Тарновский, в стойле нет. На пост меня разбудил Тарновский. Он спит, а его лошади нет, что-то неладное. Если бы другой лошади не было, я мог бы не обратить внимания, так как ездовые часто ездят по ночам. Путро я разыскал спящим на складе с сеном. Винтовку он держал обеими руками. Привязал к ремню супонью, выдернутой из чьего-то хомута. После пинка Путро вскочил на ноги и протер ладонями глаза.

«Где лошадь Тарновского?» – крикнул я. Путро зашевелил смешно губами, как ребенок, ища соску, а затем, заикаясь, проговорил: «А что, ее нет?» «Нет», – подтвердил я. Путро не спеша отвязал винтовку, унес на место супонь и направился в сторону стойла Тембра. Оно было пусто, в этом Путро убедился. В кормушке лежало несъеденное сено. Тембр исчез еще с вечера. Путро просил меня не докладывать командиру роты Григорьеву, но понял, что просит о невозможном.

Я разбудил командира роты Григорьева. Он грубо спросил, что случилось. Доложил, что исчезла лошадь Тембр. По-видимому, он не понял моих слов, грубо меня обругал, угрожал расстрелять, отдать под суд военного трибунала.

От его ругани проснулась замполит Тихонова и подошла ко мне. Следом за ней из ее избушки вышел, как пойманный невовремя, лейтенант Гамальдинов и скрылся за домом. Григорьев собирался долго, заскрипел засов, открылась дверь, появился командир роты. Я коротко доложил, что пришел на пост, обнаружил исчезновение лошади. Путро я не выдал, сказал, что он стоял на посту.

Начался допрос. Путро путался, говорил невпопад. Наши показания расходились.

Григорьев выругался и с горечью сказал: «Круглый дурак и вдобавок идиот». Путро, вытянувшись, ответил: «Так точно, товарищ старший лейтенант». «Много в жизни видел дураков, но такого не видел». Путро снова повторил: «Так точно».

Григорьев сказал Гамальдинову: «Посадить его на гауптвахту до выяснения обстоятельств и больше до поста не допускать». Путро вяло отрапортовал: «Есть на гауптвахту» – и не спеша пошел на старое место досыпать. Мне было приказано тщательно охранять Путро. Он дошел до склада, лег на тюки сена, закутавшись шинелью, сладко захрапел.

Надвигался рассвет. Белая полоса света, занявшаяся на восточном горизонте неба, медленно начала расширять свои границы, затем из бледной стала превращаться в розовую. В лесу запели птицы. Где-то рядом пролетели вальдшнепы. Затянул басовитую песню тетерев. Все как в мирное время. Лишь глухо доносившаяся с переднего края пулеметная стрельба напоминала о войне.

Весть о пропаже лошади Тарновского обошла весь личный состав транспортной роты еще до подъема. С подъемом все были на конюшне. Чистили своих лошадей, кормили и поили. Тарновский стоял в пустом стойле, низко склонив голову. К нему подошел шорник, тихо сказал: «Не вешай голову, не печаль хозяина». От слов шорника Тарновский как бы проснулся, окинул всех черным магнетическим взглядом и скрылся за деревьями. Он пошел к командиру роты и попросил у него разрешения отправиться на поиски лошади, на что получил согласие.

Вернулся Тарновский через полутора суток на новой лошади. До позднего вечера он ее чистил, обрезал копыта, хвост и гриву, то есть проводил полную обработку животного вплоть до окраски части волос. Лошадь стала неузнаваемой.

Путро сидел на гаупвахте, отсыпался на сене на конюшне. Я ему носил завтрак, обед и ужин, двойные порции. На пост мне было приказано становиться вечером.

Лейтенант Гамальдинов обещал смену в два часа ночи, но никому конкретно не сказал. Я, считая длинные ночные секунды, которые медленно складывались в минуту, достоял до двух часов ночи. Смены не было. Пятый час стояния на посту был для меня вечностью. Спать хотелось так сильно, что явь сливалась со сном, то есть засыпал на мгновение стоя. Поэтому старался быть все время в движении.

В половине четвертого у меня не выдержали нервы, я три раза выстрелил из винтовки вверх, объявил тревогу.

Первым прибежал старший лейтенант Григорьев и почти следом за ним пришли Гамальдинов и Тихонова. За объявление ложной тревоги меня отвели на гауптвахту к Путро. Я лег рядом с ним и, закрывшись толстым слоем сена поверх шинели, сразу же крепко уснул, не думая о последствиях. Разбудила нас повар Аня. Она принесла нам завтрак. Пока мы ели, она ласково нам говорила: «Я буду просить вас на поруки, днем работать на кухне». Путро ей сердито ответил: «Не делайте глупостей, дайте нам хорошо отоспаться». Аня ушла от нас в подавленном настроении. После обильного завтрака мы с Путро нырнули в мягкое душистое сено и снова уснули.

Путро освободили после обеда, так как Тарновский якобы нашел лошадь. Она не походила на прежнюю лишь по полу, но вывески "Тембр" он не снимал и звал ее мужским именем, хотя это была настоящая кобыла.

Путро с большой неохотой уходил с гауптвахты. Он обещался навестить меня при первой возможности. В 10 часов вечера он пришел на пост, а в половине 11-го лег рядом со мной спать. Ночью я его разбудил, но он ушел и снова завалился в кормушку в свободном стойле.

Утром я спал долго. Разбудил меня грубый окрик Григорьева: «Встать». Я вскочил на ноги, поднимая на себе целую копну сена. Стряхнул его и встал под стойку смирно. С Григорьевым был замполит полка Барышев. Он, улыбаясь, сказал: «Вольно» – и сразу перешел на дружеский разговор. «Ну, как дела, старшина». Я продолжал стоять по стойке смирно, ответил: «Отлично, товарищ подполковник». Командир роты Григорьев расхохотался. Часто глотая при смехе слова, сказал: «Лучшей жизни товарищ подполковник не придумает. Спит – сколько душа пожелает. Кормит лично повар Аня. Она взяла над старшиной шефство, приносит ему завтрак, обед и ужин, никому не доверяя. Даже мои распоряжения не выполняет. Придется и ее сажать на гауптвахту, и она согласится при условии – вместе с ним».

Барышев с улыбкой ответил: «Молодость горяча, а иногда и безрассудна, – а затем серьезно заговорил, обращаясь ко мне. – Что с вами, старшина. Я вас не узнаю. Почему-то считал вас дисциплинированным, выдержанным, как бывшего и будущего офицера Красной Армии. Я хорошего мнения о вас по операции под Новгородом, хорошо знаю вас как разведчика взвода разведки. Когда мне доложили, что вы под арестом, я не поверил и решил лично проверить. По моей личной рекомендации вас как бывшего офицера, может быть, незаслуженно лишенного звания, назначили старшиной батальона. После перевели во взвод разведки, где вы оправдали наше доверие. Я думаю, что в вас не ошибся».

От его ласковых слов у меня на глазах появились слезы, и я, как женщина, готов был расплакаться. Барышев сделал паузу. Воспользовавшись ей, я отпарировал: «Извините меня, товарищ подполковник, клянусь жизнью, больше ничего подобного не будет. Разрешите вам задать один нескромный вопрос».

Лицо Барышева вытянулось, и он очень серьезно протянул: «Пожалуйста», догадываясь о моем вопросе.

«Почему меня так неожиданно выгнали из взвода полковой разведки?» Лицо Барышева побагровело, и он, сдерживая себя, ответил: «Вас не выгнали, а временно перевели. Из армии в войну никого не выгоняют, и вы знаете, что делают, объяснений не требует. Произошло небольшое недоразумение, а может быть так и надо. Вам выразил недоверие начальник особого отдела, после того как двое из противотанковой батареи ушли к немцам, захватив с собой замки от двух орудий».

Я с горечью ответил: «Не верит, ну и пусть». «Не принимай близко к сердцу, все это временно. На твое место в транспортную роту пожелали бы многие с переднего края да с взвода разведки, так что береги свою жизнь, она еще пригодится для более ответственных дел и операций. Вы лучше расскажите, за что вас посадили на гауптвахту».

Командир роты Григорьев строго посмотрел на меня, дал понять – молчи. Я ответил: «Виноват, на шестом часу стояния на посту объявил тревогу. Что-то показалось подозрительным» – и показал на заросли молодой ели.

Барышев укоризненно посмотрел на Григорьева, но ничего не сказал. На целую минуту воцарилась тишина, все молчали. Первым проговорил Григорьев: «Вы свободны». Я отрапортовал: «Есть быть свободным» – и, повернувшись, пошел к лейтенанту Гамальдинову за ремнем, обмотками и винтовкой.

Гамальдинов стал ко мне относиться заискивающе дружелюбно. Недоверия с его стороны больше не было. Наши отношения стали хорошими.

Поступило экстренное распоряжение командира полка – доставить какой-то секретный груз с железнодорожной станции на передний край. В сопровождении Гамальдинова выехали на двух лошадях в 14 часов. Расстояние от нашего расположения до станции 15 километров, а от переднего края – 20 километров, из них 3 километра болотами по деревянному настилу.

Меня вооружили автоматом, тремя лимонками Ф-1. Григорьев велел зорко следить за окружающим, так как на обратном пути на передний край мы должны проехать поздно вечером, а может даже ночью.

На станции одну повозку загрузили тяжелыми длинными деревянными ящиками, другую – продуктами. Пара сытых коней легко тронулась с места, но на небольших пригорках вкладывала всю силу. Воз с ящиками был тяжелым. Ездового с продуктами Гамальдинов отпустил, он поехал впереди и быстро скрылся из виду. Ездовой с Гамальдиновым ехали, а я шел пешком позади, в 10-15 метрах от брички. Лошади ступали тяжело, двигались со скоростью не более 4 километров в час. К болоту с деревянным настилом подъехали ночью, в 23 часа. Ездовой объявил, что лошадям надо отдохнуть.

Я попросил у Гамальдинова разрешения пойти вперед и дожидаться их где-то в 1,5-2 километрах, то есть на середине дороги из деревянного настила.

Гамальдинов сначала колебался, но после моих обоснованных доводов согласился. Я почти бесшумно прошел около 2 километров и сел на пень на обочине. Через несколько минут по настилу затарахтела бричка с грохотом, доносившимся на несколько километров. От усталости мои глаза, не подчиняясь сознанию, закрылись сами. До слуха донесся сдавленный разговор, похожий на команду. Я напряг свой слух. Были слышны осторожные шаги, шорох ветвей и редкий треск хвороста. Кто-то шел по дороге. Я спрятался за стволом толстой ели. Автомат снял с предохранителя, держа гранату в правой руке. Три человека, не доходя 10-12 метров до меня, замаскировались почти на самой обочине. «Немцы», – пронеслось у меня в сознании.

Бричка продолжала тарахтеть по настилу дороги, она была уже недалеко, как послышалась тихая немецкая речь. Вдали показались силуэты лошадей, вот они приблизились на 50-60 метров. Надо действовать. Я бросил две гранаты в предполагаемое место, где залегли немцы, и спрятался за ствол ели. Два человека вскочили, побежали в лес, на ходу стреляя по дереву, за которым стоял я. По убегающим я стрелял длинными очередями, но не попал, немцы скрылись. Обойдя более полукилометра, я подошел с другой стороны к месту, где маскировались немцы. Один немец лежал мертвый. На всякий случай я потрогал грудную клетку, работы сердца слышно не было. Взял его руку, она была холодной, пульс отсутствовал.

Я вышел на дорогу, лошади стояли, ни ездового, ни Гамальдинова у повозки не оказалось. На мой крик никто не отозвался. Когда я подошел к бричке и крикнул, из леса показались Гамальдинов и ездовой. «Слушай мою команду», – сказал я. Приказал положить на повозку мертвого немца и его оружие. Гамальдинову держаться в 50 метрах от повозки сзади. Сам пошел впереди в 100-150 метрах. Переднего края достигли, груз сдали вместе с мертвым немцем и в 3 часа ночи вернулись в расположение роты.

На следующее утро Гамальдинова вызвали в штаб полка, что он там говорил, для меня неизвестно. Через три недели на его груди сверкал орден Красной Звезды. С тех пор он ко мне стал относиться с уважением и большой заботой. Часто со мной советовался. Командир роты Григорьев тоже теперь по-человечески со мной разговаривал, взгляды его на меня изменились.

Моя жизнь в транспортной роте вошла в колею. На пост, как раньше, каждый день я не ходил. В ночное время лошадей не пас. Стало много свободного времени.

Недоверия я больше не ощущал. Часто ходил с поручениями в штаб полка. В середине июня по пути туда встретил комбата Шишкина. Встал по стойке смирно, уступив ему тропинку, и поприветствовал. Шишкин остановился, сказал «Вольно» и по-дружески протянул мне руку, спросил: «Где, старшина, служишь?»

Я по-военному ответил: «В транспортной роте, товарищ старший лейтенант». «Нет, уже капитан, товарищ старшина», – возразил Шишкин. «Разрешите вас поздравить с присвоением звания», – с оживлением проговорил я. Шишкин сказал: «Спасибо». Посматривая на меня, удивленно спросил: «Почему ты в транспортной? Ты же был в полковой разведке?» «И сам не знаю почему, по-видимому, черное пятно с плена с меня долго не смоется», – ответил я. «О, да, помню-помню, когда ты еще был в моем батальоне, замполит Скрипник говорил про плен, – сказал Шишкин. – Прошу, если не спешишь, присядем, расскажи о себе». Мы отошли от тропинки на 10-12 метров и сели на лужайку. Коротко рассказал свою заученную биографию с начала войны.

Шишкин очень внимательно выслушал. После небольшой паузы сказал: «Пойдем ко мне командиром пулеметного взвода». Я ответил: «Очень рад за доверие, согласен, но только вряд ли из этого что-то получится». Шишкин возразил: «Сейчас пойду к командиру полка, и вопрос будет решен».

Мы встали и вместе пошли в штаб полка. Я сдал рапорт командиру роты, дежурному офицеру, вышел и лег на лужайку в ожидании Шишкина.

Через 15 минут он вышел, по его угрюмой физиономии я понял, что ему отказали. Шишкин подошел ко мне и глухо проговорил: «Ты прав, ничего не вышло. Командир полка в принципе не возражал, а когда вызвал начальника штаба Басова, тот ответил – подписан приказ о назначении старшим команды подсобного хозяйства. Но не вешай головы, я еще раз попробую, вопрос будет решен».

Пока он говорил, я еще раз внимательно рассмотрел его лицо и фигуру, как же он был похож на Виктора Шишкина, с которым мы вместе бежали из плена, воевали в партизанском отряде. Выдержки у меня не хватило, я спросил: «Извините за нескромность, у вас есть брат?» Шишкин смутился, ответил: «Да. Зовут его Виктор. Он погиб еще в 1941 году, в начале войны пришла похоронная». «Если только этот Виктор ваш брат, то он жив и здоров, воюет в партизанском отряде. Родом он из Кирова». Шишкин вздрогнул всем телом, лицо его покраснело, и он сказал: «Все сходится». Он попросил рассказать, как выглядит Виктор. Я коротко обрисовал: среднего роста, широкоплечий, с выдавшейся вперед грудной клеткой, с длинным туловищем и короткими толстыми ногами. Прямой широкий нос посажен на скуластом лице. Большие серые глаза. Лоб высокий, но затылок чуть сплюснутый. Шишкин чуть слышно пробурчал: «Он». Подал мне на прощание руку и ушел.

В расположение роты я шел медленно, в голове роилось много хороших и плохих мыслей. В основном все сводилось к догадкам, куда же меня хотят перевести. Войдя в домик командира роты, я доложил: «Задание выполнил, бумаги передал дежурному офицеру». Только после доклада я заметил, что у Григорьева сидел пожилой старший лейтенант, в нем было что-то знакомое.

Григорьев сказал: «На помине ты легок, только что разговор вели о тебе, а сейчас его продолжим. Тебя назначают старшим команды, которую создает старший лейтенант Ефимов Евгений Иванович. Ты переходишь в его полное распоряжение. При его отсутствии будешь подчиняться Гамальдинову. Старший лейтенант Ефимов назначен начальником подсобного хозяйства нашего полка». Улыбаясь, Григорьев добавил: «Не выходишь и из моего подчинения». «В твоем распоряжении, – сказал Ефимов, – будет пока семь человек, потребуется больше, добавим». «Чем же мы будем заниматься?» – спросил я. «В основном заготовкой кормов для полка, то есть сена и веников. Пока трава не выросла, готовьте веники на корм и ловите рыбу в Волхове. Бредень и сети со временем приобретем, а пока дадим небольшой 15-метровый, – ответил Ефимов. – Тебя на постоянное место расположения отведет лейтенант Гамальдинов. Землянки там хорошие, ремонта не требуют. Вот, кажется, и все, а сейчас иди и собирайся с вещами». Я отрапортовал: «Есть идти», повернулся, стукнул каблуками и вышел.

В мое распоряжение дали вместо семи троих: старика Корякина, саратовского грузчика Трошина, совершенно глухого после контузии, и сибиряка Гаврилова, здоровенного 27-летнего парня.

Мы получили сухих продуктов на неделю. В сопровождении Гамальдинова выбрали недалеко от Волхова большую землянку с сохранившейся железной печкой. Она была расположена почти на самом берегу небольшой реки, впадающей через 300 метров в Волхов. С землянки была видна сожженная дотла железнодорожная станция Андреевка. Для нас началась курортная жизнь. Ежедневно вечером мы ловили по два-три ведра рыбы. Варили ее, жарили и пекли. В 2 километрах от нашей землянки располагался медсанбат. С первого же дня установили с ним дружественную связь. В обмен на рыбу медики давали нам хлеб, сахар, картошку, а иногда и спирт. Для закрепления тесной дружбы ребята у них украли невод, без пользы висевший на заборе. Ловля рыбы была организована по всем правилам, стали ловить уже пудами. Для себя и на обмен с медсанбатом выбирали покрупнее, остальную отправляли в полк. Через неделю за спанье на посту прислали нам Путро, выздоравливающего Моисеева. Нас стало шестеро. Днем мы на совесть вязали веники из молодой поросли березы, ивы и липы. Перед обедом купались и загорали, вечером ловили рыбу. Кругом шли упорные бои, а под Киришами отдыхали не только мы, но и вся наша 80 дивизия.

Был полный штиль, как говорят моряки. При нормальных условиях жизни время бежало быстро, подросла трава, наступила сенокосная пора. К нам в команду добавили 12 человек, и нас стало 18.

Вместе с ними пришел сержант Бахарев, он был прислан из ПФС полка. Почему-то себя он определил старшим всей команды. Спорить из-за должности я не стал, но знал, что меня от этого никто не освобождал. Все указания и команды от Ефимова и транспортной роты шли на мое имя, но из-за скромности я ему уступил свое первенство.

Мы приступили к сенокошению. Из 18-ти косцов нашлось только шесть. Оказалось, большинство косы в руках не держало. Отбивку и правку инструмента возглавил Моисеев. Он искусно отбивал и правил, то есть лопатил косы. Косил он медленно, но его коса, как бритва, срезала все, лишь оставляя еле заметную стерню. Я умел косить первобытной горбушей, которая прочно привилась только в части Кировской области. Обыкновенную косу у нас часто называли литовкой. При каждом взмахе, но вслух этого не говорил, так как боялся солдатских насмешек, я думал: если ее называют литовкой, значит, она произошла в Литве, но тут же в голову приходила другая мысль, литовка – литая, а не кованая.

Косить литовкой мне было тяжело из-за неумения. На руках быстро образовывались болезненные кровяные мозоли. Сильная боль была особенно ощутима утром. По мере взмахивания косой руки постепенно разминались и теряли чувствительность.

Мне, как старшему группы, надо было показывать пример, поэтому, надеясь на выносливость и физическую силу, я шел впереди. К счастью, в первую очередь косили тимофеевку на полях. Она была редкой, косить ее было легко, на ней я освоился с литовкой. Нам была установлена норма кошения 0,25 гектара. Сгребание в валы – 1 гектар.

Перешли в пойменные луга Волхова, где трава была густая, полная, даже по росе коса с большим трудом прокашивала всю ширину захвата. Норма на пойменных лугах осталась старой. Косить начинали с 3 часов утра, работали до 8-ми. С 8 до 13 часов завтракали, отдыхали и обедали. Затем сгребали сено, копнили и стоговали. Работал плохо один Путро. Он не выполнял и 50 процентов нормы. Жаловался на болезнь спины, ног и рук, но зато усердно пел песни, преобразуя их на свой лад.

Раз в неделю нас навещал командир транспортной роты Григорьев. Часто приезжал с ним и замполит полка Барышев. Наш непосредственный начальник Ефимов уехал за пополнением – узбеками и таджиками. Дела у нас шли отлично, погода позволяла. Стога сена росли на лугах и в расположении транспортной роты в лесу.

Работа спорилась, трудились все, даже часто посещавший нас лейтенант Гамальдинов с азартом кидал сено вилами на повозку или стог. Бездельничал один Бахарев. Ловил удочкой рыбу, загорал на песке на берегу Волхова, купался. Полезным трудом он занимался раз в неделю, получал для всей команды продукты и привозил их.

Бахарев обладал хорошим качеством – мог спать по 15 часов в сутки. Ему достаточно было лечь, как сами по себе закрывались глаза, и он видел приятное сновидение.

Стоял яркий июльский день. Мы сгребали в валы сено, копнили и стаскивали на деревянных шестах в стог. К вечеру пришел Бахарев. Он напомнил, что на данном участке работу надо закончить сегодня, так как ожидается дождь. Бахарев сел на кочку и, выбрав удобную позу, уснул в полусогнутом положении.

Мы спешили, таскали сено и кидали его вилами в стог. Раздался писклявый голос Путро. Он бежал и кричал: «Змея, змея». Я остановил его и крикнул: «Назад». Путро остановился, дрожащей рукой показывал и говорил: «Вон там». Я вернул его, он с неохотой пошел за мной, не доходя 10 метров, сказал: «Вон» – и снова ринулся убегать.

На кочке лежал, свернувшись кольцом, здоровенный уж и грелся на солнце. Я взял его за шею, встряхнул и направился к спящему Бахареву. Откинув голову назад, с полуоткрытым ртом он крепко спал. Пуговицы ворота гимнастерки были расстегнуты. Я одной рукой отделил половину ворота, из другой руки выпустил под гимнастерку соскучившегося по свободе ужа, который в одно мгновение скрылся под одеждой. Сам быстро отскочил в сторону, сделав деловой вид.

Бахарев через минуту почувствовал холодного ужа. Сначала, как подобает после приятного сна, потянулся, приводя в жизненное состояние свое тело, затем из гортани вылетел звук, похожий на рев осла, он подпрыгнул всем телом, почти не опираясь ногами и руками о землю, на высоту более 1,5 метра. С быстротой застигнутого врасплох зайца вскочил на ноги и, как балерина, закружился в вихрастом танце на месте, издавая нечленораздельные звуки. Во всю силу легких начал кричать: «Змея, змея, спасите».

Работать все бросили, сбежались к Бахареву и, надрываясь от смеха, окружили его. Вместо сожаления, оказания помощи и сочувствия бездельник увидел насмешки и злорадство, поэтому взял себя в руки, дрожащими пальцами расстегнул ремень и рывком выдернул из-под брюк майку.

Не ожидавший такого поворота уж, в последний раз скользнув по пухлому телу Бахарева, упал на землю и как ни в чем не бывало пополз в ближайшее убежище.

Увидев ужа, Бахарев закричал: «Мама, спаси, Господи. Я умру, она меня укусила», затем быстро заработал отдохнувшими ногами и скрылся за крутым берегом реки. Все люди команды, надрываясь, со слезами на глазах хохотали, хватаясь за животы. В это время никем не замеченный пришел старший лейтенант Ефимов. Увидев его, я крикнул: «Смирно». Отрапортовал: «Команда в количестве восемнадцати человек убирает сено». Ефимов сказал: «Вольно. Вижу, чем вы занимаетесь. Продолжайте работу». Все разбежались по своим местам. Я тоже хотел уйти, но Ефимов сказал: «Вы останьтесь». Затем строго посмотрел на меня и грубо заговорил: «Кто посадил Бахареву под рубашку ужа? Почему вокруг него собрали всех?»

«Я посадил, потому что он лодырь и тунеядец. Работать не хочет, корчит из себя начальника, но его на это никто не уполномочивал. Он просто самозванец. Народ вокруг него я не собирал, все пришли сами, и это неплохо. Люди от души нахохотались и, как видите, работают, не жалея своих сил».

Ефимов улыбнулся и мягко проговорил: «Успокойтесь, волноваться вредно». Он достал из кармана пачку папирос, протянул ее мне, ласково проговорил: «Возьмите». Я взял папиросу, пачку протянул обратно Ефимову, но он снова сказал: «Возьмите всю пачку».

Вдыхая в глубину легких ароматный душистый дым "Беломорканала", я как бы подавился им, с большим трудом выдавил его из себя.

«Считаю, что поступок правильный и пойдет на пользу», – сказал Ефимов. Улыбаясь одними глазами, медленно, почти по слогам проговорил: «Я его заставлю работать вместе со всеми». «Давно пора», – ответил я.

Неторопливо подошел Бахарев. Он успокоился и был доволен, так как укусов не обнаружил, отлично покупался в теплой воде Волхова. Подойдя к Ефимову вплотную, Бахарев сказал: «Все в порядке, товарищ старший лейтенант, все работают». Лицо у Ефимова сделалось багрово-красным, вытянулось, и он крикнул: «Вы за кого меня принимаете? Смирно! – Бахарев вытянулся по стойке смирно. – Кругом, шагом марш». Бахарев с неохотой, но команду выполнил.

«Теперь вернитесь, доложите», – крикнул вслед Ефимов. Бахарев снова подошел, лениво приложив руку к пилотке, доложил: «Команда в полном составе занимается уборкой сена». Ефимов спокойно выслушал и спросил: «Вы, сержант Бахарев, до войны в армии служили?» «Нет», – ответил тот. «Когда призвали в армию?» «В декабре 1941 года». «Где проходили службу?» «Все в 77 стрелковом полку в ПФС». «Кто тебя назначил старшим команды?» «Начальник ПФС, старший лейтенант Айзман». «Чем вы занимаетесь?» – задавал вопросы Ефимов. «Руковожу командой», – отвечал Бахарев. «Но ведь вы на это никем не уполномочены. Руководит командой старшина Котриков, ему это поручено командованием полка. Поэтому приказываю вам все команды Котрикова безоговорочно выполнять».

Обращаясь ко мне, Ефимов спросил: «Почему не заставляете работать, старшина?» Я доложил, что Бахарев по прибытии в команду объявил себя командиром, формально руководство взял на себя, фактически не руководил, а исполнял роль каптенармуса и отдыхающего на лоне природы: спал, купался, загорал и ловил рыбу. Я еще хотел высказать накопившееся, но Ефимов перебил: «Мой приказ ясен для вас обоих. Котриков может не работать, а руководить». «Ясно», – ответил я. Бахарев, надувшись, молчал. «Ну что, товарищ Бахарев, пошли работать, хватит дурака валять», – наивно громко сказал я.

«Я буду жаловаться, – не выдержав, крикнул Бахарев. – Не имеете права командовать мной. Я подчиняюсь только начальнику ПФС». Ефимов снова побагровел и крикнул: «Молчать! Выполняйте мое распоряжение. Шагом марш на работу».

Я идущему рядом Бахареву с иронией сказал: «Ты, сержант, жаловаться можешь. Такого права у тебя никто не отнимает, но в то же время бери вот эти деревянные вилы и начинай подавать сено в стог».

Бахарев, краснея, взял вилы, под устремленные на него взгляды начал усердно подавать сено в стог. Работа кипела, к вечеру почти все сено было застоговано, и команда утром перешла к новому месту жительства, в лесные деревянные домики, сделанные руками солдат, примерно в 5-7 километрах от великого Волхова.

Бахарев через два дня из команды исчез и появился снова удрученный. Все мои распоряжения стал выполнять безоговорочно. Ребята над ним часто подтрунивали, но я не показывал вида и не поминал о его самозванстве.

Жили все в одной деревянной избушке. Часовых и дежурных не выставляли, все работали. Такое было распоряжение Григорьева и Ефимова. Под свою личную ответственность с 22 до 3 часов ночи я выставлял на пост человека, и мои опасения подтвердились.

Со второй половины июля ночи стали заметно темнее и прохладнее. Лето уступало дорогу осени. В лесу появились в большом ассортименте и количестве грибы. Каких только не встретишь: белый, подосиновик и подберезовик, сыроежка, рыжик, волнушка, груздь, опята, шампиньоны и яркие нарядные мухоморы. Все это наполняло лес своими запахами. Грибы в меню были первым и вторым блюдом.

Глава тридцать первая

На посту стояли по очереди по составленному графику. Ночью я был командир и начальник караула, а иногда исполнял обязанности разводящего. После напряженного трудового дня на посту стоять было тяжело, поэтому добровольцев не находилось.

Первым должен был пойти Бахарев. Он, ссылаясь на головную боль и общую слабость, на пост выходить отказался. Доказать, болен он или здоров, никто из нас не мог. Люди роптали, называли его симулянтом, ждали моего решения, кто должен пойти. Я вычистил автомат, заложил диск с патронами, объявил, что я иду на пост и кто на очереди, вышел из душной избушки.

Мое тело обдало лесной прохладой. Пройдя от избушки 20-25 метров, я услышал торопливые шаги, навстречу бежал глухой Трошин. Он был испуган, бормотал что-то, сильно заикаясь. Что он говорил, я не понял, об этом он догадался, протянул руку в направлении леса и внятно одними губами прошептал: «Немцы». Слышал он после контузии только тогда, когда ему говорили в ухо. Я в ухо ему негромко сказал: «Все понял. Сколько человек?» Он мне показал пальцы обеих рук и снова глухо промолвил: «Больше, идут сюда, уже недалеко». «Ясно, но точнее, сколько человек?» Трошин посмотрел на меня ясными мальчишескими глазами и глухо произнес: «Насчитал двенадцать, но их больше, так как всех не видел, спешил».

Я верил Трошину. Он был очень наблюдательный, обладал отличной зрительной памятью. Почти каждый день уходил далеко в лес в поисках малины и возвращался с большой точностью, не пользуясь ни компасом, ни картой и не имея слуха. Ребята восхищались его прекрасной ориентировкой в незнакомом лесу и большой наблюдательностью. Ходили с ним, не опасаясь заблудиться.

Я вернулся в избушку и объявил тревогу. Люди спешили одеваться, но собирались нехотя, многие думали, что тревога ложная, и вели себя спокойно, беззаботно. Бесшумно вышли из теплого уютного домика с мягкими постелями из свежего душистого сена.

Домик от леса отделял неглубокий овраг, шириной 70-80 метров, по дну которого протекал небольшой ручей шириной от 0,5 до 1 метра. Немцы должны были появиться за оврагом и переходить через него.

Овраг не являлся препятствием для человека, но в ночное время и при создании паники мог быть прекрасной ловушкой. Поэтому часть команды я расположил по берегу оврага со стороны домика, другую перевел на другую сторону и поставил в тальвеге с целью отрезать путь немцам к отступлению. Людям приказал, пока немцы не перейдут ручей, протекающий по центру оврага, не стрелять и соблюдать абсолютную тишину.

Немцы не заставили себя долго ждать, послышались осторожные шаги и треск сухой лесной подстилки под ногами. Казалось, шли как на прогулку по своей родной Германии. Они приблизились к оврагу и начали спускаться по крутому склону, в это время ночную тишину, как гром, нарушила автоматная очередь. Кто-то из наших струсил подпускать немцев ближе и открыл без команды огонь. Началась преждевременная неорганизованная стрельба, стреляли все, в том числе и с тальвега. Не ожидавшие такой встречи немцы повернули обратно и быстро скрылись в лесу, окутанном ночным мраком.

В качестве доказательства, что посетили нас, немцы оставили в овраге одного убитого. Задуманная мною операция была сорвана неизвестно кем.

Убитого немца перенесли к домику и по предложению Путро покрыли тонким слоем сена. Он говорил, если не спрятать его, то часовые будут бояться. Ночью на посту стояли по три человека – один в секрете, патруль и часовой.

С рассветом я послал в штаб нарочного с докладной, где коротко описал появление немцев и операцию, проведенную против них.

В 8 часов утра прибыла рота автоматчиков. Командир роты, чтобы убедиться, попросил показать убитого. Путро с большим желанием исполнил его просьбу. Он стащил сено с немца и показал его во всем величии, начиная с сапог и до рыжей головы с отпущенными длинными волосами.

Вторая просьба командира роты была дать сопровождающего для прочесывания леса. Я предложил Трошину, он с большим желанием согласился и, объясняя что-то командиру роты, увел людей. Автоматчики вернулись через четыре часа, досыта набродившись по лесу, но не найдя никаких следов немцев.

Мы в этот день не работали. Нас навестил начальник штаба полка майор Басов и командир взвода полковой разведки лейтенант Неведов. Последний тщательно обыскал убитого немца, затем, как врач, обследовал его, измерил рост, ширину плеч и окружность груди. Труп погрузили на повозку и увезли. Ребята смеялись: «По-видимому, хотят похоронить с почестями».

С меня Басов потребовал подробное письменное объяснение. Я написал и показал ему на местности, что хотел предпринять. Кто струсил и выстрелил первым, несмотря на небольшое количество людей в команде, обнаружить нельзя.

Неведов настоятельно стал просить начальника штаба майора Басова назначить меня помощником командира взвода в его взвод. Басов сначала отнекивался, но в просьбе Неведову не отказал. Приказал Бахареву временно принять команду до прибытия старшего лейтенанта Ефимова, а мне собраться с вещами и проследовать в распоряжение Неведова.

Я снова оказался во взводе полковой разведки, исполняя обязанности помощника командира взвода и старшины. Занимался коптеркой и хозяйственными вопросами. В разведку за передний край врага ходить больше не приходилось.

В третьей декаде августа, в один из пасмурных дней, я был разбужен Неведовым на рассвете, то есть тогда, когда в мирное время пастухи играют на самодельных свирелях, сонливые хозяйки выгоняют своих буренок на пастьбу. Неведов приказал мне найти командира 3 батальона ипредупредить его о проходе наших людей через линию обороны.

Я не спеша шел по переднему краю. Стояла почти полная тишина, только временами с обеих сторон раздавались короткие пулеметные очереди.

Остановил меня незнакомый подполковник, оказывается, я набрел на наблюдательный пункт артиллерийского полка нашей дивизии. Подполковник, не давший мне произнести ни одного слова, приказал следовать за его связным для ликвидации обрыва в телефонном кабеле, связывающем с батареями и штабом. Я стоял по стойке смирно, успел проговорить только одно слово: «Не пойду». Вместо того чтобы спросить, почему я отказываюсь, подполковник вытащил из кобуры пистолет, закричал на меня: «За невыполнение распоряжений пристрелю, как собаку». Война есть война, здесь человек не является высшим мыслящим существом, а становится послушным орудием таких подполковников. Отказ пойти на ремонт телефонной линии может быть роковым, поэтому я отрапортовал: «Есть пойти». Подполковник улыбнулся и уже более спокойно, но все еще на высоких нотах сказал: «Не вздумай убежать». Обратился к своему связному: «А ты, Миша, если побежит, стреляй».

Миша, здоровенный, широкий в плечах белобрысый парень, подмигнул мне и, по-видимому, довольный действиями своего шефа, басом проговорил: «Пошли, старшина, затратим не более часа. Одному ходить опасно, немцы шалят».

Он нацепил на бок деревянный ящик с телефоном. Взял для чего-то в правую руку тонкий телефонный кабель, махая левой рукой, как на параде, зашагал крупными шагами по уже протоптанной тропинке.

Шли молча, вдыхая легкими прохладу лесного утра. Молчание первым нарушил я. Как бы между прочим проговорил: «Почему обрыв, если за ночь ни одной мины и артснаряда не упало на нашу сторону? Обрывы происходят только от взрывов и снарядов».

Миша обернулся ко мне всем телом, посмотрел на меня внимательно и хотел сказать, по-видимому, «Как будто только что родился», но произнес другое: «В войну чудес бывает много, надо быть бдительным. Случалось, немцы обрезали с целью взятия языка. Ночью я спал, поэтому не знаю, была или нет артстрельба, но мне кажется, что была. Кабель наших телефонов осколки режут, как острая бритва – отдельно торчащий волос».

Не прошли мы еще и километра от переднего края, как в густых зарослях ели и пихты внезапно схватили меня сзади чьи-то цепкие руки. Автомат был выбит из рук. В пяти шагах впереди стоял Миша с поднятыми руками. Плотный немец-эсэсовец снял с его шеи автомат и деревянный ящик с телефоном. Тщательно ощупал карманы. Я получил хороший удар в сочленение шеи с головой, поэтому почти ничего не соображал. Глазами видел разноцветные круги, стоявшего Мишу и немца в цветастой зеленой палатке.

Сзади раздался тихий голос: «Пошли, вояка». Немец говорил на русском языке без акцента. Или от удара, или от нервного шока ноги меня плохо слушались, но постепенно приходили в нормальное состояние.

Беспечность и самонадеянность снова привели меня к печальному финишу. Трус я, испугался незнакомого подполковника, который не имел права командовать мной. Два немца специально перерезали кабель и нас, как лещей, поймали на удочку, думал я. Через несколько минут я не чувствовал боли ни в голове, ни в шее. Немцы несли наши автоматы и полевой телефон. Ничего хуже нельзя было придумать, третий раз попадаю в лапы немцам. Голова работала четко, ища спасения. В голенище сапога у меня лежал финский нож, воспользоваться им было задачей номер один. Меня вели первым, за мной был немец с автоматом наготове, в трех шагах за ним – Миша, а следом – другой немец. Шли напрямик лесом. Немцы ориентировались прекрасно, по-видимому, много раз бывали в наших тылах.

Мы двигались к лесной исполине – толстой сосне. Она раскинула свои мощные ветви, как протянутые руки, прося природу о продлении жизни. Вершина ее была суха и напоминала седую голову дряхлого старика. Мощный ствол диаметром более метра говорил о 400-летнем возрасте.

Немцы вплотную подвели нас к сосне. Она служила им верным ориентиром.

Моя левая рука коснулась жесткой, толстой, морщинистой коры. Терять было нечего. Плен хуже смерти. Сильным рывком я метнулся за ствол дерева и, обогнув его по окружности, оказался сзади второго немца, ведшего Мишу. Автоматная очередь прошла рядом с моим правым плечом, две пули обожгли кожу, но не зацепили мяса. Удар в сочленение головы немца с шеей, второй удар – в затылок. Немец беззвучно повалился, его автомат оказался в моих руках.

Миша тоже не растерялся, ударил кулаком в затылок моего немца, тот сунулся на колени, но сразу поднялся, пытаясь повернуться кругом, лицом к нам, но Миша схватил его сзади за руки. Я ударил его прикладом автомата в висок, немец беспомощно повалился. Обезоружили обоих, тщательно обыскали. У немцев были найдены десантные ножи и парабеллумы. Отрезали у них на брюках и кальсонах пуговицы и подтяжки.

Немцы быстро пришли в сознание и больше не сопротивлялись. Мы тоже пошли напрямую и привели обоих к штабу нашего полка. По дороге с моим немцем состоялся ответный разговор. «Вот и финиш, отвоевался». Немец посмотрел на меня внимательно, но ничего не ответил, дал понять, что по-русски не понимает.

Враг был доставлен в штаб нашего полка. Майор Басов был восхищен такой удачей и нашей находчивостью. Он крепко пожал мне руку и обещал представить к награде. Он говорил, что немцы сейчас нужны, как воздух, как вода и так далее.

«Час назад командир полка майор Козлов вызывал командира взвода разведки лейтенанта Неведова и приказал к двум часам дня доставить языка любыми средствами. Вы знаете, что днем это возможно только разведкой боем».

Майор Басов мягко сказал: «Бегом марш, передайте Неведову, командир полка отменяет приказ о доставке языка». Немцы сразу же были доставлены на допрос к командиру полка, где находились начальник штаба дивизии, полковник Иванов и полковник штаба Волховского фронта. Басов еще раз поблагодарил за удачную добычу и ушел следом за уведенными немцами к командиру полка. Мы с Мишей вышли из штабной землянки.

Я был на седьмом небе и от радости не чувствовал под собой ног. Мишка надулся и больше походил на индюка, чем на человека. Всем своим видом и каждым движением он выражал неудовольствие, что не ускользнуло от моего взгляда.

Чтобы смягчить обстановку и расстаться друзьями, я сказал: «Чем недоволен?» Мишка грубо проговорил: «Ты обманул меня, обвел вокруг пальца!» «Почему?» – спросил я. «По всем правилам мы обязаны были сдать немцев моему шефу подполковнику». Я не выдержал такой наглости и тоже грубо ответил: «За то, что он меня чуть в третий раз в плен не отправил? Этого нельзя было делать. Я бы скорее отправил их на тот свет, чем повел к твоему хаму. Я знаю, что за них мне одна цена – благодарность перед строем взвода, а ты получишь награду». «Вряд ли, – уже смущенно ответил Мишка, – меня забудут, я из другого полка». «Нет, Миша, тебя не забудут, сегодня же Басов передаст о твоем подвиге не только твоему шефу, но и в штаб дивизии, а обо мне еще раз подумают». Миша тяжело вздохнул и смущенно по-дружески заговорил: «Если бы мы немцев привели моему шефу, то наверняка бы оба получили если не Героя, то орден Красного Знамени». Я продекламировал: «Мечты, мечты, где ваша сладость», подал Мишке руку, сказал: «Спешу выполнять задание». Подумал: «Прощай, случайно, на мгновение встреченный товарищ, вряд ли в жизни мы больше встретимся». Мы крепко пожали друг другу руки и пошли по разным лесным тропинкам.

Несмотря на удачный исход с немецкими лазутчиками, присланными за нашими языками, благодаря чистой случайности немцы сами оказались языками.

На сердце у меня скребли кошки, было странное предчувствие. Я побежал бегом, думая о ребятах. Если я их не застану, то наверняка многих больше не увижу. Смерть, как черная туча с огненными стрелами, висела над их головами. Солдатские сборы недолги.

С момента получения приказа прошло более часа, поэтому весь взвод должен ползком приближаться к переднему краю врага. Для того чтобы взять языка днем, нужно горсткой смелых людей завязать неравный бой, главное – выйти из него победителем. Не доходя полукилометра до землянки разведчиков, навстречу мне бежал сержант Иванов. Он, сильно заикаясь, с трудом выдавил из себя: «Лейтенант Неведов застрелился, иду в штаб полка».

Пока я собирался задать вопрос, Иванов уже скрылся за деревьями. У землянки стояли и сидели кучками разведчики, тихо говорили о случившемся. У входа в землянку стоял автоматчик. Я подошел к группе ребят и спросил: «Что он надумал?» Ребята переглянулись между собой, ответил Ваня Грошев: «Ради спасения всех нас». Грошев коротко рассказал о случившемся.

«Лейтенанта Неведова в 9 часов вызвали в штаб полка, сопровождал его я. Он ушел к командиру полка майору Козлову, где находились начальник штаба дивизии полковник Иванов и полковник со штаба фронта. При входе Неведов отрапортовал: «Прибыл по вашему вызову». Козлов внимательно посмотрел на Неведова, как будто видел его в первый раз и, растягивая слова, повелительным тоном заговорил: «Немедленно нужен язык. Приказываю, чтобы через два часа передо мной стоял живой немец».

Неведов смущенно выдавил из себя: «Это невозможно». Козлов, не повышая голоса, сказал: «Вы поняли меня, сейчас же поднимайте весь взвод и разведкой боем берите немца. Выполняйте».

Неведов глухим голосом сказал: «Есть выполнять» – повернулся кругом и, с пересохшим от волнения ртом, бледный, вышел из землянки».

Грошев говорил негромко, по щекам его текли слезы.

«Когда Неведов вышел, я спросил его: «Что с тобой? Ты очень бледен. Даже лицо изменилось до неузнаваемости».

Неведов ответил жестом руки, поднял ее вверх, не промолвив ни слова, не спеша мы пошли в расположение взвода.

Дорогой я снова спросил, что с ним. Неведов посмотрел на меня немигающим взглядом, от которого мне стало страшно, затем глухо сказал: «Ваня! Решили нас сегодня всех похоронить. Получил приказ среди бела дня выступить всем взводом, с боем взять языка и через два часа доставить его Козлову. Как в сказке. Ничего у нас не выйдет. Немцы перебьют всех, не дав приблизиться к переднему краю». Неведов с досадой плюнул. Он молчал до самой землянки. У входа сказал: «Подожди здесь, не уходи никуда».

Примерно через три-четыре минуты в землянке раздалась длинная автоматная очередь. Я вбежал внутрь. Неведов лежал на нарах, в грудь его стрелял подвешенный к потолку автомат. Мне показалось, что его руки тянутся к автомату. Я приблизился и хотел его схватить, в это время он перестал стрелять. Я увидел, что автомат был подвешен к потолку стволом вертикально вниз. К спусковому крючку была привязана толстая нитка, которая тянулась к потолку и была перекинута через приспособленную на гвозде катушку из-под ниток, как блок. На втором конце нитки висели руки Неведова, поднятые на всю длину вверх, просунутые в петлю. Петля на руках сильно затянулась и прочно их держала. Ствол автомата был нацелен в левую половину груди, точно в сердце. Небольшой нажим на нитку, и спуск сработал. При потере сознания руки повисли на нитке, нагрузка передалась на спусковой крючок, отсюда был потрачен весь диск – все 70 пуль. От грудной клетки только что дышавшего человека остались рваные куски мяса с костями. На столе лейтенанта лежала планшетная сумка, на ней – записка. Я схватил ее и бегло прочитал. Неведов написал ровным размашистым почерком:

«Я умираю, но знаю, что этой жертвой спасаю ребят своего взвода. Моя смерть пусть ляжет черным пятном на всю жизнь майору Козлову и полковнику Иванову. Прощайте, ребята, мои верные боевые друзья. Пусть Бог вас бережет.

Неведов».

Первыми приехали подполковник Барышев и майор Басов. Они не спеша слезли с лошадей, не обращая внимания на мою команду «Взвод, смирно» и попытки доложить, вошли в землянку и через минуту вышли обратно. Ни о чем не расспрашивая, вскочили в седла и уехали.

Прибыли начальник особого отдела полка и военврач. Выслушав мой рапорт, они вошли в землянку. Ребята всего взвода устремили свои взгляды на раскрытую дверь и чего-то ждали. Через 15 минут из землянки вышли оба. Военврач подозвал меня и почти шепотом произнес, как бы боясь, что услышит Неведов: «Сходите в транспортную роту за лошадью. Труп отвезите в медсанбат».

Я ответил «Есть» и побежал в транспортную роту. Застал командира роты на месте. Передал ему просьбу военврача, Григорьев изумленно посмотрел на меня, тут же дал команду направить повозку. На время задержал меня, пока запрягали повозку. «Что с лейтенантом Неведовым?» «Застрелился», – ответил я. «Как, до смерти?» Его вопрос показался мне слишком наивным. «Да! До смерти». «Расскажи, пожалуйста, почему. Что ты знаешь о причине смерти», – попросил меня Григорьев. Я коротко рассказал. Григорьев внимательно слушал, ловя каждое мое слово. Когда ездовой подъехал, тарахтя бричкой, Григорьев сказал сквозь зубы: «Идиоты, угробили такого парня!» А затем: «Идите, старшина».

Мы быстро доехали до землянки. Труп лейтенанта положили на сделанные из его плащ-палатки носилки, вынесли и положили на бричку. Рядом с ним положили его вещевой мешок, полевую планшетную сумку.

Взвод выстроился без команды. Под залпы из автоматов мы тронулись, повезли Неведова в последний путь. Нас сопровождали военврач и начальник особого отдела. До медсанбата ехали более двух часов.

Труп Неведова мы с ездовым внесли в деревянный дом и положили на кушетку. Я снял пилотку, поцеловал Костю Неведова в холодный лоб. «Прощай, лейтенант. О тебе на земле осталась только одна память. В моей памяти до конца своей жизни ты будешь вечно живой, как лучший товарищ и командир. Разрешите, товарищ военврач, на память о лейтенанте взять из его личных вещей какую-нибудь безделушку?»

Военврач посмотрел на начальника особого отдела, который, в свою очередь, грубо окинул меня взглядом, развязал вещевой мешок Неведова, отдал мне алюминиевую кружку с надписью "Неведов" и деревянную ложку.

Командиром взвода полковой разведки был назначен старший лейтенант Трошин. Взвод принял на следующий день после смерти Неведова со всеми процедурами мирного времени. Трошин сразу же принялся за укрепление дисциплины и быта солдат. Заставил всех выстирать гимнастерки и брюки, начистить до блеска ботинки, подшить подворотники к гимнастеркам. У всех, в том числе у младших командиров, головы остригли нулевой машинкой.

Целыми днями стали заниматься строевой подготовкой и тактикой. Старики зароптали. Новому порядку возмущался весь состав взвода. «Мы ведь не кадровые солдаты, чтобы нас муштровали по 10-12 часов в день, нам уже большинству за 35 лет, многим за 40».

Солдаты жаловались командирам отделений и мне. Просили поговорить с командиром взвода, чтобы отменить строевую. Почти каждую ночь ходили в поиски или в разведку. Иногда целыми сутками люди лежали под открытым небом, на земле, в грязи и воде. Голодные, измученные, возвращались обратно и, по-настоящему не отдохнув, становились в строй для муштры.

При удобном моменте и хорошем настроении старшего лейтенанта при разборе очередного задания на захват языка я спросил его: «К чему такая ненужная муштрота. Люди измучены разведкой, не проходит ни одних суток без задания на проход через передний край врага. Все без исключения недоедают. Норма продовольствия мала. Нужен отдых, строевую подготовку и тактические учения надо отменить».

Трошин не дал мне до конца высказать жалобы солдат, ехидно заговорил на высоких нотах: «Учения отменить, кормить досыта, никуда на задания не посылать. Может быть, запросятся домой к женам, отпустить что ли? Черт побери, – и перешел на крик. – Я тебя спрашиваю, отпустить что ли?» «Вы и я не уполномочены на отпуска», – выдавил из себя я. «Ах так, – с визгом крикнул Трошин. – Ты, старшина, еще в пререкания со мной вступаешь. Встать, кругом марш». Я встал, круто повернулся и выбежал из землянки. Вдогонку он мне крикнул: «Не учи. Мы с тобой поговорим, где следует».

Через два дня после этого разговора Трошин принес мне распоряжение штаба полка откомандировать меня в подсобное хозяйство дивизии. Я снова пришел в свою команду.

Всей командой мы пришли в большое село, расположенное на берегу Волхова. Все местные жители были эвакуированы, исключая 10-12 человек, оставленных в качестве сторожей. В селе располагался подсобный женский батальон, который занимался выращиванием овощей и картошки для дивизии.

Нас, нестроевых и неблагонадежных, послали им на помощь убирать и солить огурцы, помидоры, лук и капусту. Женщины встретили нас гостеприимно. Накормили досыта разными овощами, деликатесами. В их распоряжении было более 100 коров. Поэтому они, несмотря на строгий учет, в продуктах никакой нужды не имели. Здесь все походило на мирную жизнь. О войне напоминала одна военная форма людей обоих полов. О строевой подготовке и тактических занятиях здесь никто не думал. Женщины редко выстраивались утром на физзарядку и вечером на поверку.

Армейской дисциплины здесь почти не было, звали командиров отделений и старшин Зоя, Маня, Лида, Соня, Вера и так далее.

Командовал всем этим хозяйством 60-летний подполковник Кудрявцев. За глаза женщины звали его кретином, кастратом, растяпой и олухом. Ум женщины на присвоение клички, прозвища находчив, язык – остер.

Кудрявцев был грозный, болел астмой и поэтому мало ходил. Его мучили удушья. На третий день он назначил меня своим заместителем. Этому я не обрадовался. Порядка вместе с политруком старшим лейтенантом Макаровой навести не мог. Бабы – народ хитрый и находчивый. При моем требовании или приказании они нехотя отвечали: «Не горячись, старшина, ты ведь только всего старшина. Поэтому какой же ты заместитель полковнику? Ты не заместитель, а самозванец».

Они все словно договорились и компрометировали мое заместительство почти на каждом шагу. Мне было не по себе, но Макарова меня подбадривала: «Не падай духом, продолжай требовать». «Что требовать, когда они плюют на мои требования».

Одна местная толстая дивчина посоветовала мне не портить нервы ни им, ни себе, а подобрать себе по вкусу одну и жить спокойно, все равно ведь война не скоро кончится. «Не спеши на тот свет, там кабаков нет. Ты бери пример со старого хмыря, кастрата подполковника. К нему раз в неделю ходит наша Катька. Довольны оба». Она издевалась надо мной своим ехидством. Но я сдержал нахлынувшие обиды, спросил: «Скажи, пожалуйста, что это за войско и откуда появился этот народ». «Большинство местные, эвакуироваться было неохота и вот под видом подсобного хозяйства остались. Кормиться чем-то надо. На Урале тоже, говорят, неважно, а здесь жить можно. Второй год выращиваем овощи для фронта. Сейчас уже появился на откорме скот. Работы хватает всем. Многие за неимением или с целью сбережения своих юбок надели военную форму и прицепили звездочки. Если правду сказать, мы просто добровольцы, вольнонаемные рабочие. Хочу, здесь живу, а захочу – уеду. В армию нас никто не призывал. Мы люди вольные, а ты хочешь привить здесь военную дисциплину. Есть здесь военные девчонки, человек 70. Вот с ними и занимайтесь, наводите порядок, а нас не трогайте».

Постепенно порядок наводился, были небольшие сдвиги, но насмешки и ехидство мне надоедали. Я постепенно стал сдаваться и мириться со своей судьбой. Обильное питание, ежедневные танцы, катание вечерами на лодке, ловля рыбы успокоили нервную систему. Все это больше напоминало дом отдыха, чем службу в армии, да еще в войну. Правда, эхо войны и до нас доносилось. От переднего края мы находились в 20 километрах. Временами пролетали немецкие самолеты, часто в небе парила немецкая "рама". В отдельные дни слышалась артиллерийская канонада. В гости к девчатам изредка наведывались лихие артиллеристы, хозяева дальнобойных орудий. В такие времена было уже совсем весело, не только девчатам, но и нам. В каждой деревне был староста, сейчас бригадир или председатель колхоза. У каждого племени были и есть свои вожди. Подполковник Кудрявцев был назначен вождем в бабьем войске. Он знал, что его не признавали, поэтому принял решение заткнуться мной, а у меня тем более почти ничего не получалось. Замполит Макарова ни в какие дела не вникала. Появлялась она редко. Где у нее постоянное местожительство, об этом она никому не докладывала. Сарафанное радио передавало из уст в уста, якобы в штабе армии у нее муж или любовник, где она временно прописана.

Я поставил задачу выяснить, кто же из женщин возглавляет и нелегально руководит всем. Невзирая на их ругань и не стесняясь их в любом виде, я ходил из дома в дом под видом проверок и утренней физзарядки. Прислушивался к их разговорам. Старался со многими найти общий язык, и мне это удалось. Руководили ими не одна, а несколько.

Я вызвал к полковнику Тоську Криницыну. Явилась она в гражданской одежде. На ней была белая кофта без рукавов и черная юбка чуть пониже колен. На руках были татуировки. Полковник долго разговаривал по телефону, а мы с ней сидели в другой комнате, ожидая приема.

Я у нее спросил: «Была в заключении?» Она лукаво посмотрела на меня, сделала небольшую паузу и приятным грудным голосом ответила: «Отбывала три срока общей сложностью семь лет». Голос ее был похож на воркотню голубки. Мне спрашивать было неудобно, за что она сидела. Мои колебания она поняла и с улыбкой заговорила: «Сидела за веселую беспечную жизнь. Сама не воровала, но краденое любила пропивать. Ты, начальничек, как видно, с трудом вырос до старшины, поэтому очень службист. На башкира ты вроде не похож, на хохла тоже, а здорово ценишь свои лычки. Я считаю, что в мире нет службистее хохла, второе место принадлежит башкиру, им только дай власть, и хотя маленький трон, будут держаться не только руками, но вцепятся и ногами. Если ноги заскользят, то пустят в ход зубы и прочие органы, но все равно постараются удержаться. Оказывается, и среди русских такие есть, вот как ты». Она ткнула пальцем мне прямо в лоб. «Но, ты поосторожнее, рукам воли не давай», – крикнул я. Она, не повысив голоса, проворковала: «Я вас не тронула, не волнуйтесь!»

Вышел подполковник, я, вытянувшись, доложил. Он, не обращая внимания на мой доклад, пробурчал «Вольно», а затем жестом руки пригласил войти в другую комнату. Тоська Криницына, придавая своей фигуре женственность, оттянув зад и выпятив грудь, как гренадер, не спеша двинулась в другую комнату, я шел за ней.

Подполковник предложил сесть и заговорил отеческим голосом: «Что, молодые люди, вас сюда привело?» Этими словами он меня прибил к стенке. Тоська ехидно посмотрела на меня. Дала понять: «Выслуживаешься, старшина». Во рту у меня пересохло. Я не находил слов для ответа. Я вскочил на ноги, приложив руку к пилотке, отпарировал: «Товарищ подполковник, эта женщина является злостным разлагателем воинской дисциплины. Прошу принять меры». «В чем заключается это разложение, товарищ старшина, говори фактами». Мутные глаза Кудрявцева блеснули огоньком. «Она запугивает честных тружениц, отбирает у них личные вещи, наносит им оскорбления». «Есть пострадавшие?» – не глядя на меня, спросил Кудрявцев. «Есть, товарищ подполковник», – отпарировал я. Наглая улыбка с лица Тоськи исчезла. Вид у нее стал серьезный, кисловатый. «Что вы скажете, красноармеец Криницына?»

Тоська заговорила не воркующим голосом, а на высоких нотах, на уголовном жаргоне: «Приведите мне этих базарил на очную ставку, – но быстро спохватилась и снова начала ворковать. – Это не правда, просто девичьи сплетни и наговоры».

Разум подполковника проснулся. Он строго спросил: «Когда в армию призваны?» Тоська ответила: «В армию не призывалась. В начале войны вернулась из мест заключения и приехала в деревню к матери в 10 километрах отсюда. Эвакуироваться не захотела, зная, что нужды хватишь. В 1942 году пришла рабочей в организующееся подсобное хозяйство. Я не военная, а чисто гражданская. Военную форму, как и все, ношу только на работе». «Но почему вы записаны в списки?» – снова тихо пробурчал Кудрявцев. Тоська небрежно ответила: «Этого знать не могу. Вот вам мои документы». Быстро засунув руки в лиф к грудям, вытащила паспорт и справку об освобождении из заключения. Кудрявцев прочитал, поморщился, протянул обратно бумаги: «Придется вас отчислить и эвакуировать в тыл. Сегодня же о вас доложу».

Голос Тоськи дрогнул, на глазах появились слезы. Она просила: «Все буду делать для укрепления дисциплины, только не отсылайте в тыл».

Я грубо оборвал ее: «Хватит паясничать. Обойдемся без вашей помощи. Прошу вас, товарищ подполковник, немедленно отправить ее не в тыл, а в особый отдел».

Подполковник поморщился и проговорил, по-видимому, на языке было одно, а сказал другое: «Обойдемся без всяких отделов. Сопроводите, пусть собирает вещи. Направим, пусть работает на благо Родины».

После отправки Тоськи Криницыной дисциплина налаживалась. Военные и невоенные по команде становились в строй. Выполняли все мои команды. Насмешек больше не было слышно. Ребята говорили: «Не жизнь, а малина».

Путро и тот наелся досыта, заметно растолстел. Отдых длился недолго, сначала было отозвано и направлено в батальоны 77 стрелкового полка 17 человек. Нас осталось четверо. Через три дня пришел приказ и нам собираться с вещами и явиться в распоряжение начальника ПФС полка.

Мы снова приступили к охране сена, прессованию и укладке в штабеля. На двух солдат оставили двух командиров – Бахарева и меня. Рядовыми в нашем подчинении были Путро и Моисеев.

Жили мы неплохо. Дни становились короткими, а ночи длинными, поэтому спали, сколько хотели. Ели тоже досыта, так как к солдатскому пайку добавляли грибы. Их в лесу было очень много, особенно опят. Нам не угрожали ни пули, ни осколки снарядов.

Несмотря на спокойную жизнь, на сердце у меня скребли кошки. При воспоминании об откомандировании из взвода разведки, о недоверии на лбу появлялся пот.

Лежа на сене в теплой землянке, я вспоминал каждый день пребывания разведчиком, разговоры с начальством. Лишнего нигде не говорил. Вел себя достойно солдата. Поэтому с отчаянием ждал распоряжения, то есть команды собираться с вещами.

Что такое – везет в жизни, на службе, в работе.

Не так уж много счастливчиков во всем нашем полку, которые живут в свое удовольствие. Их жизнь проходит гладко и течет тихо, как небольшая лесная речушка с минимальным уклоном дна.

Они родились счастливыми, им везет, начиная с пеленок. Вот к ним-то и относился Бахарев. Чья-то всесильная рука шефствовала над ним и держала его далеко от переднего края. В дополнение его грудь была увешана двумя медалями "За отвагу" и орденом Красной Звезды.

В голове у меня, как кинолента, вспоминалось нелегкое детство. Небольшая деревня, затерянная в лесах вятской земли, где живут старики – отец и мать. С семи лет приучили меня ко всем полевым крестьянским работам. За неказистый внешний вид в семье был нелюбим, но терпим. Я рос нескладен и некрасив. Любимчиком семьи был младший брат Степан. Он рос красивым, крепко сложенным. Два года, которые нас разделяли по возрасту, быстро сгладились.

К 12-ти годам он догнал меня в росте и физической силе, без особого усилия поборол. Поднимал и уносил тяжести больше моего. В драке победителем всегда выходил я. Дрались мы с ним из-за каждого пустяка. На улице он меня уважал и боялся. Дома, при отце, матери и старших братьях, драку затевал первый он и иногда выходил из нее победителем, так как защита всегда была только на его стороне. Частенько мне попадало от него, и добавки получал от старшего брата Егора.

Жили мы в деревне средне. С раннего детства знали цену куску хлеба. Песчаные земли давали низкие урожаи. Сеяли рожь, овес и ячмень. Своего хлеба хватало только до Нового года или, как говорил отец, до Рождества. Сажали много картофеля, который на 50 процентов заменял хлеб.

Чистый хлеб без примеси картошки ели только в праздничные дни. На его покупку продавали выкармливаемый скот, собирали и продавали бруснику целыми возами. Отец зимой делал сани и стучал в кузнице кувалдой.

Пятеро повзрослевших детей, семь ртов с аппетитом пожирали ароматный деревенский хлеб. Требовалась одежда и обувь. Большую часть года носили лапти. В праздничные дни, в поездки в город, в гости и в церковь надевали сапоги и ботинки. Старшие братья Егор и Иван помогали отцу зарабатывать на хлеб насущный, но в то же время требовали одежды и обуви. Сестра-невеста просила наряды. Каждая копейка добывалась с большим трудом, ценой пролитого пота. Все зерновые убирали только серпами. Низкорослый овес и ячмень на песках иногда не захватывался в руку для того, чтобы срезать серпом, убирали и связывали в снопы. Хлеб для меня с детства был священным и дорогим.

Быстро прошли трудные, но приятные в воспоминаниях детство и юношество. Время идет невообразимо быстро. Дни сменяются ночами, ночи – днями. Люди старые умирают, молодые растут. Так заведено во всей вселенной. Все в вечном движении, рождении, старости и смерти.

Глава тридцать вторая

Наступила ранняя ленинградская осень, с небольшими утренними заморозками и множеством грибов и ягод в лесах. Из-под Киришей 80 дивизия снялась и ушла ночью, позабыв нашу небольшую команду. Мы были предоставлены сами себе, днем кое-как работали. По очереди собирали грибы и ягоды. Сентябрь стоял холодный и дождливый. В лесу все пни были покрыты колониями опят. Влажный воздух был наполнен запахами прелой травы и грибов.

Старший лейтенант Ефимов перебрался жить к нам в землянку. Он каждое утро уходил на охоту и приносил тетеревов и рябчиков. Часто готовил для нас обед и ужин. Его пребывание с нами длилось недолго. Снова командировка в соседнюю 311 дивизию по вопросам заготовки сена. Снова я остался главой команды из четырех человек. Моим помощником был Бахарев. Дождь лить перестал, надо было заниматься перевозкой и прессовкой сена. Проволока для перевязки тюков была вся израсходована. Ездовые из транспортной роты почему-то не появлялись. Я пошел в транспортную роту и в ПФС получить продукты.

Знакомые деревянные домики транспортной роты и стойла для лошадей были пусты. В лесу стояла гнетущая тишина. На переднем крае неслышно было ни одного выстрела. Я побежал в расположение ПФС и ОВС полка. Все домики и землянки были пусты. Ни одной живой души. Я пробежал 4 километра до переднего края.

Линия обороны с двойными деревянными стенами величественно уходила в обе стороны вдаль и скрывалась за частоколом обезглавленного леса. Доты, дзоты и пулеметные гнезда пустовали. Полная тишина, ни выстрела, ни человеческого голоса. Неуклюжие памятники с вылинявшими звездочками на братских и одиночных могилах стояли гордо, как часовые, охранявшие неприступные рубежи переднего края. Все живые ушли. Через несколько лет линия обороны сгниет, разрушится, вырастет лес, сначала прикроет памятники своими ветками, листвой, затем они сгниют, превратятся в труху. Холмики могил сравняются с землей, и никто не будет знать о погребении мужиков и парней. Весной над их могилами будут петь соловьи, да десятки лет их будут вспоминать матери и жены, а затем все забудется. Вечная память вам, ребята!

Я шел вдоль линии обороны в надежде встретить живого человека. Поиски мои были тщетны. Везде была пустота и полная тишина. Снимая пилотку перед каждой могилой, я думал: «Всех их ждут дома, не верят похоронным, но они могут прийти домой только во сне. Оттуда возврата нет. Был живой человек, убит, в землю зарыт. Вместо него остались одни иллюзии и воспоминания да старые фотокарточки, которые бережно хранят родные».

Я прошел почти всю линию обороны полка, не встретив никого, направился обратно. В моей голове роились разные мысли и догадки, и все сводилось к тому, что, может быть, кончилась война. Но до слуха донеслась артиллерийская канонада в направлении станции Мга. Все мозжечки в голове встали на свои места. Задумавшись, шел я по знакомой наторенной конной дороге, по которой каждый день на передний край доставлялись патроны, снаряды и мины. С переднего края по ней шли и ехали раненые, поливая ее кровью.

Внезапно меня окрикнул грубый голос: «Стой, кто идет». Я машинально спустил с предохранителя автомат, наводя стволом на окрик и держа указательный палец на спусковом крючке, ответил: «Свой».

Снова раздался тот же голос: «А, старшина, привет. Откуда и куда путь держишь? Иди сюда, покурим».

Голос был знакомый, и я быстро восстановил его в памяти. Кричал сержант Кралин из взвода полковой разведки. Не видя его, я крикнул: «А ты что тут делаешь?»

Из кустов ко мне подошли трое разведчиков. Поздоровались, крепко пожав друг другу руки. Я коротко рассказал, что потерял свой полк. Поиски ничего не дали. Сейчас остался с командой из четырех человек без средств к существованию, на самостоятельном балансе. Ребята от души смеялись. Говорили: «Будем ходатайствовать, чтобы команду приказом наркома обороны выделили в самостоятельную воинскую часть. Наша 80 дивизия прошляпила немцев. Они три дня назад, оставив небольшие заслоны из отдельных солдат-штрафников, прикованных в окопах, снялись и ушли, пока неизвестно куда, есть предположение, что оставили Кириши. Боясь окружения, спрямили свою линию обороны».

Они были посланы в разведку еще при занятии обороны нашей дивизией. Прошли около 20 километров, безрезультатно ходили трое суток. 311 дивизия укрепилась недалеко от новой линии обороны немцев. Поэтому не стало нужды в разведке для чужой дивизии.

Они оказались догадливее нас: приняли правильное решение сняться с места и уйти, а куда, надо установить. Во втором эшелоне тыловики должны остаться. Они точно скажут, куда следовать оставшимся горе-воякам.

Сержант Кралин после многих попыток взял инициативу и уверенно заговорил: «Сегодня утром мы нашли прикованного в окопе раненого немца-штрафника. Лежал он без сознания на раскупоренных цинковых ящиках с патронами. Пока мы из автомата перебивали цепь, он пришел в сознание и просил его не стрелять, так как он по русским "нихт пуф", то есть не стрелял. Протащили мы его больше 3 километров, больше сил не хватает. Не нужен он нам как язык. Оставлять его одного в лесу, беспомощного, хотя он и враг, а жалко. Стрелять ни у кого руки не поднимаются».

Я подумал, что если бы на месте немца оказался русский, а на месте разведчиков немцы, они бы цацкаться с ним не стали, сразу бы пристрелили, но ребятам свою мысль не высказал, а сказал: «Давайте отнесем его в наше расположение. Здесь недалеко, а там подумаем, переправим в медсанбат». Я подошел к немцу, он лежал на самодельных носилках из его же шинели. Китель его был весь в грязи и засохшей крови. Он бредил, звал какую-то Марту и Ганса. Лицо его было покрыто рыжей густой щетиной. На пересохших губах были видны мелкие трещины, на которых засохла кровь. Рот был полураскрыт, десны, язык и небо покрыты сплошным белым налетом. Дышал он порывисто и тяжело.

Мне почему-то стало жаль умирающего человека. Его тоже ждали дома мать, а может быть, и дети.

Я отстегнул наполненную кипяченой водой свою фляжку и влил ему почти половину в рот. Он жадно глотал, затем открыл глаза. Внимательно посмотрел на меня пугливым взглядом голубых глаз. С хрипотой в голосе проговорил по-русски: «Спасибо, камрад. Гитлер капут».

Я успокаивающе ответил ему: «Можешь не беспокоиться, мы доставим тебя в госпиталь, где будет оказана необходимая медицинская помощь. Ты будешь жить». Он снова повторил: «Спасибо, камрад».

Немца мы притащили в нашу землянку, расположенную рядом с площадкой со стогами прессованного сена. Промыли и перевязали раны. Он был ранен навылет в правую сторону груди, чуть ниже ключицы, в левое плечо и левую руку немного выше локтя. Левая рука его болталась почти безжизненно. Разведчиков и немца мы накормили вареными грибами и пшенной кашей. Немец ел жадно, глотая все не жуя.

Я спросил его: «Сколько суток не ел?» Он ответил: «Трое суток не пил и не ел, точно не помню, так как временами терял сознание».

Разведчики, поблагодарив нас за гостеприимство, ушли. Мне строго наказали беречь немца. Он может еще пригодиться как язык.

На следующее утро за немцем приехал ездовой из транспортной роты и привез на имя старшего лейтенанта Ефимова приказ: на охрану сена оставить трех человек, остальных немедленно командировать в распоряжение ПФС полка. Нас было четверо: Путро, Моисеев, Бахарев и я. Я был оставлен за старшего. Поэтому я откомандировал одного Бахарева. Вечером он появился с новой депешей: мне немедленно явиться к начальнику ПФС, захватить с собой двух стариков – солдат-смолокуров. Они гнали деготь для смазки сапог и были забыты, как и наша команда.

Утром с большим трудом я разыскал стариков. Оба они оказались костромичами, почти что земляки мне. Они бывали в моей деревне и знали моего отца. Расстояние, которое разделяло наши деревни, составляло всего 100 верст. Они по-солдатски быстро собрались. Мы направились в неизвестность.

Выкуренный деготь им стоил больших трудов, его пришлось оставить, так как при всем желании нести его было нельзя. Поэтому они сокрушались всю дорогу.

Наша дивизия ушла под Зенино. Мы неторопливо направлялись туда же. Когда я прибавлял шагу, старики говорили: «Не спеши на тот свет, там кабаков нет». С ними приходилось считаться и идти за ними, делая привалы через каждые 3 километра. После обеда нам повезло. Тарахтя, выбрасывая черный дым из выхлопной трубы, нас догнала полуторка. Мы встали на обочину, боясь грязи, летевшей из-под колес. Голосовать из-за скромности не стали, зная, что шоферы редко сажают на пути. Сесть в автомашину можно только на контрольно-пропускном пункте. Но пожилой шофер остановился рядом с нами и пригласил сесть. Мы не заставили себя долго ждать, влезли в кузов и быстро были доставлены к складам ПФС.

Начальник ПФС ел горячие оладьи с маслом. Ароматный запах горячего хлеба, сливочного масла и мясных консервов распространялся далеко в чистом лесном воздухе. На мой рапорт «Явился по вашему распоряжению» он посмотрел на меня мельком и снова отвернулся, негромко проговорил: «Идите в распоряжение третьего батальона».

Мы хотели есть, у всех троих непослушная слюна копилась во рту. Вместо вкусной пищи мы глотали слюну. Идти мы медлили. Ждали приглашения, что нас накормят. Но вместо него услышали негромкий голос начальника ПФС – старшего лейтенанта Айзмана с еврейским акцентом: «Что вы ждете, что вам здесь делать. Идите, выполняйте приказ».

Я повесил автомат ремнем на шею. Выдавил с трудом из себя «Есть идти» и нарочито строевым шагом пошел. Пройдя несколько шагов, оглянулся, Айзмана уже не было, он спрятался.

Третий батальон я разыскал в окопах с большим трудом. В землянку командира батальона постучался нерешительно. Услышал бас замполита Скрипника: «Входи». Шишкин сидел за столом, сделанным из ящика, и рассматривал карту у самой коптилки. Верхушка пламени с копотью временами лизала его щеку.

Я начал рапортовать. Он повернул ко мне голову, негромко сказал: «Садись. Хорошо, что направили ко мне. Есть хочешь?» Я ответил: «Да. Не ел целый день». «Вот это прекрасно, – улыбаясь, сказал Скрипник. – У нас аппетит совсем пропал. Ужин пока не тронут. Каша цела, не говоря о кипятке». Шишкин вызвал связного, он незамедлительно явился. На столе появились фляжка с водкой, два котелка каши, хлеб и американское сало. Фляжку с водкой разлили в четыре кружки. Шишкин поднял кружку, крякнул и негромко поговорил: «Выпьем, чтобы пережить войну. Избавиться от старухи-смерти. Дай бог, чтобы она навестила нас после столетнего юбилея».

Зазвенели кружки, наступила тишина. Работали челюсти. У всех появился волчий аппетит. Мгновенно было съедено все: хлеб, каша и сало. Все как по команде полезли руками в карманы. Вынимали на стол кто портсигар, кто кисет с махоркой. У меня курить ничего не было, но я тоже искал в карманах. Еще раз убедившись, что щучьего веления для меня не существует, вынул руки и положил ладонями вниз на колени.

Шишкин предложил мне папиросу, но я отказался и попросил у Скрипника махорки. В тесной землянке от табачного дыма стало душно. Шишкин вызвал командира 2 роты лейтенанта Доронина. Явился высокий широкоплечий юноша с чуть заметным пробившемся белесым пушком на верхней губе. Бритва еще не притрагивалась к его усам и бороде. Он галантно доложил: «Прибыл по вашему вызову».

Так как в землянке на полную высоту своего роста он не помещался, стоял в полусогнутом положении, но по стойке смирно. Шишкин добродушно улыбнулся и сказал: «Садись, лейтенант». Доронин сел, не мигая, смотрел то на Шишкина, то на Скрипника, ждал распоряжений. Замполит полуминутную тишину нарушил вопросом: «Как дела, лейтенант, как настроение народа?» «Хорошо, товарищ замполит. Всех накормили, только ночевать приходится под кровлей неба, покрытого облаками, и подставлять тело под душ временами моросящего дождя. Плащ-палаток на всю роту пять».

Шишкин предупреждающе сказал: «Люди в любую минуту должны быть готовы к наступлению. Приказа о наступлении еще нет, но он будет. Направляю в ваше распоряжение старшину на должность командира пулеметного взвода. Исполняющего обязанности командира взвода старшего сержанта Алиева оставьте помкомвзвода».

Доронин посмотрел на меня по-детски любопытным взглядом, ответил: «Есть передать взвод». Он встал и звонким голосом проговорил: «Разрешите идти?» Шишкин ответил: «Идите».

Мы вышли из тесной накуренной землянки. По всему телу чувствовалась зыбкая лесная прохлада. Ночь была темная, вначале глаза не различали ни земли, ни неба, ни окружающего. Постепенно они стали приспосабливаться, увидели серые облака и деревья.

Доронин шел впереди, ощупывая ногами проходы между пнями и воронками. Я следовал, стараясь не отставать ни на шаг. Доронин наткнулся на пень и упал в воронку. Крепко выругался, вылез из нее, шел, не переставая ругаться. «Давно на фронте, товарищ лейтенант?» – спросил я его. «Два месяца только, после окончания Читинского пехотного училища». «Сибиряк?» – спросил я снова. «Да, – ответил Доронин, – Читинской области». «Сколько вам лет?» «Две недели назад исполнилось девятнадцать, 1924 года рождения».

Мы прошли не более 200 метров. Доронин сказал: «Взвод располагается здесь, завтра утром познакомимся». Негромко позвал старшего сержанта Алиева ко мне. Через минуту из темноты появился юркий человек небольшого роста. Он с акцентом отрапортовал: «Старший сержант Алиев прибыл, жду ваших приказаний». Доронин тихо проговорил: «Вольно. Народ спит, рапорт не нужен. Командиром взвода назначен старшина Котриков. Познакомьте его с взводом». Алиев ответил: «Есть познакомить». Доронин протянул мне руку и проговорил: «До утра, старшина».

Алиев привел меня под раскидистую ель и сказал: «Вот наша хата и чайхана, отдыхай, товарищ командир». Люди спали на земле, плотно прижавшись друг к другу, укрывшись сверху шинелями. Алиев исчез в темноте, лег куда-то в середину. Я устроился в выступающих над поверхностью корнях ели у самого ствола, но холод быстро пробрался к моему телу. Сталоневыносимо зябко. Я встал, ощупывая каждый квадратный метр площади, ища подходящее место для ночлега. Наткнулся на муравейник: «Вот здесь будет ночлег с комфортом», – подумал я, разгребая муравейник для постели. Лег на сухую теплую подстилку, закрылся шинелью. Быстро согрелся и уснул. Разбудил меня Алиев.

В 5 часов утра командир батальона Шишкин собрал всех командиров рот и взводов. Он объявил, что ровно в 8 часов, то есть через три часа, начнется наступление, и поставил задачу каждой роте. Народ надо подготовить, накормить, обеспечить патронами и гранатами.

Командиры рот после короткого совещания выстроили весь личный состав. Объявили о наступлении и поставили задачи каждому отделению.

В 6 часов утра весь личный состав накормили завтраком. Проверили оружие, боеприпасы. Заняли исходные рубежи в окопах, прижимаясь к сырой холодной земле. Место нам уступили люди другой дивизии. В пулеметном взводе было 30 процентов таджиков и узбеков. Примерно такие же проценты были и в целом по батальону. Мы с большим напряжением ждали артиллерийской подготовки и начала наступления. Люди молча курили, вдыхая в легкие горьковатый дурманящий дым махорки.

Многие обменивались адресами. Просили друг друга не забывать, в случае смерти – написать семье. Надежды на жизнь, как неугасимые искры, загорались в каждом солдате. Все спасение было в ранении в руку или ногу. Легко ранен, выполз с поля боя – спасен. Тяжелое ранение – равно смерти. Жди, когда тебя санитары подберут и перевяжут. За это время истечешь кровью, простудишься. Шансов на жизнь мало. Узбеки и таджики незаметно исчезали и собирались вместе почти со всего батальона. Громко, гортанно что-то обсуждали. Причем говорили все разом и в то же время слушали, как бабы на базаре. Пожилые солдаты молились, призывая на помощь Аллаха. На ругань командиров отделений и взводов не обращали внимания.

В 7 часов 30 минут пошла обычная перекличка, наши в рупор говорили на немецком языке. Немцы – на русском. Немцы знали о нашем готовящемся наступлении. Немецкий диктор на чисто русском языке говорил: «Русские солдаты и офицеры, пора вам кончать бесполезное кровавое сопротивление. Немцы вас победят. Добровольно сдавайтесь в плен. Гарантируем жизнь с хорошими условиями. После войны – возврат к семье. Вы можете вступить в освободительную русскую армию Власова. Цель немецкой армии – вызволить русский народ из-под еврейско-коммунистического гнета».

Стояла полная тишина, ни с той, ни с другой стороны не было ни одного выстрела. Наши посылали в эфир немецкие слова, немцы – русские. Солдаты говорили: «Затишье перед бурей, а буря вот-вот начнется».

Немецкий диктор обращался: «Русские солдаты и офицеры, сегодня вы будете наступать. Все вы погибнете, не достигнув цели. Немецкая армия – самая сильная в мире. Немцев победить нельзя». Снова зазвучало: «Бросайте оружие и идите к нам. До начала наступления давайте обменяем наших румын на ваших узбеков и таджиков. Они воевать не будут – струсят. Приходите к нам завтракать. Меню на сегодня у нас на кухне».

На этом голоса оборвались. Ударили залпами минометы и пушки. Как белые лебеди, ровными рядами полетели святящиеся мины "Катюш".

Залпы орудий, разрывы мин и снарядов наполнили воздух сплошным гулом. В воздух взвились красные ракеты. В окопах послышались команды «Вперед за Родину, за Сталина. Смерть фашистским оккупантам». Люди медленно вылезали на бруствер окопа, вставали на ноги и шли навстречу летящей смерти, раскаленным осколкам и пулям.

Звуки разрывов снарядов, мин и пулеметно-автоматной стрельбы слились в единый вой. Люди, стреляя на ходу из автоматов, шли вперед. Одни спотыкались и падали, ползли обратно. Другие, упав, не вставали, оставались неподвижными. Все устремлялись вперед, подгоняемые командирами взводов и рот. Наш пулеметный взвод должен был прикрывать наступление роты. Но прикрывать – значит стрелять по своим в спины. Мы следовали за наступающей ротой. Тяжелые станковые пулеметы перетаскивали из воронки в воронку.

Тащить было тяжело, мешали сваленные войной деревья. Нашей дивизии для наступления достался заболоченный участок, когда-то покрытый смешанным русским лесом. Сейчас вместо деревьев стояли разных размеров стволы без крон, напоминавшие телефонные столбы или частокол, хаотически разбросанный по всей площади. Ни одной живой ветки. Здорово здесь потрудилась война. В течение двух лет эта нейтральная полоса, покрытая лесом, добросовестно обрабатывалась всеми видами оружия, созданного лучшими умами человечества для уничтожения человека.

Немецкая линия обороны располагалась на возвышенной гряде на правом берегу небольшой речушки. Наша же была поймой этой речушки. Линия обороны была организована в 1941 году, когда немцы были полными хозяевами ведения войны. За два года они построили себе линию обороны с двумя эшелонами, со сложными лабиринтами окопов, дотов и дзотов, прорыв которой был тяжел.

С нашей стороны на участке боев 80 дивизии применить танки было почти невозможно. Препятствовала речушка с заболоченной поймой. Танки должны были проходить через речушку только в определенных местах по бродам, о которых немцы знали.

Для того чтобы применить танки, надо было занять первый оборонительный эшелон немцев. Поэтому мы наступали без поддержки танков.

Первые смельчаки достигли немецкой линии обороны. Прыгали в окопы на головы немцев. Врукопашную или гранатами выгоняли их из дзотов и зигзагов окопов. Вместо восьми мы дотащили четыре уцелевших станковых пулемета. Установили их в немецких окопах и открыли огонь по отступающим немцам.

К занятой линии обороны начали подтягиваться минометчики и артиллеристы. К нам прибыло пополнение из ОВС, ПФС и штаба полка. В небо снова взвились красные ракеты, они, описывая дуги, медленно падали, не долетая до земли, сгорали.

Раздавались команды "Вперед за Родину". Пожилые люди снова вылезали на бруствер из глубоких немецких окопов. Опираясь на автоматы и винтовки, вставали на ноги и не спеша шли ко второй линии обороны немцев.

Горячая молодежь уже далеко убежала вперед. Шквальным пулеметным огнем немцев была прижата к земле, ползла, приближаясь к немецким окопам. Старые солдаты продолжали идти во весь рост. Все это психически действовало на немцев. С их стороны огонь прекратился, немцы бежали, оставляя вторую линию обороны.

Увлеченные успехом солдаты прыгали через окопы, бежали за убегающими немцами с криками "Ура". Успех окрылил и командование полка и дивизии. Получилась неувязка. Легкая артиллерия и минометчики отстали далеко от пехоты, связи не стало. Мы с тяжелыми пулеметами не успевали за стрелками. Без потерь достигли второй линии обороны. Перетащили пулеметы через траншеи окоп. Солдаты закричали: «Танки!»

Из укрытия вылезали немецкие танки: один, два, пять, двенадцать. Немецкие солдаты сидели на них целыми отделениями, прячась за башню. Наши артиллеристы и минометчики были далеко. Атаку танков отражать было некому. Беспомощная пехота оказалась в ловушке. Увидев танки, наши пехотинцы побежали обратно, подставляя себя как мишени немецким танкам и автоматчикам. Мы заняли оборону в немецких окопах. Наша артиллерия и минометы, опомнившись, ударили залпом, вместо немцев шарахнули по своим отступающим. Затем огонь перенесли на немцев. Следом за артиллерией ударили "Катюши".

Немецких солдат, как волной, стащило с танков, и они залегли. Танки шли, подминая под гусеницы все живое и мертвое.

Не всем нашим ребятам удалось вернуться в окопы. Многие остались лежать убитыми и ранеными, ожидая немцев.

По танкам стреляли из пулеметов, автоматов и противотанковых ружей. Кидали противотанковые гранаты и связки гранат, но они шли. Крутились над окопами, хороня живыми наших ребят. Над моей головой проползла стальная громада. Она круто разворачивалась над щелью окопа, скребла и рыхлила землю. Стенки окопа дрожали и немного осыпались, но тяжесть танка выдержали. Я и лежавшие со мной люди были завалены 10-сантиметровым слоем земли. Мы вскочили, когда над головами все стихло. Бросали гранаты в удалявшийся танк, а он шел вперед, как заколдованный, удаляясь от нас на недосягаемое расстояние.

Пулеметы были целы, мы их быстро подняли на бруствер окопа и открыли огонь по поднявшейся пехоте. Немцы, прижатые пулями к земле, лежали без движения. Казалось, они все мертвы.

Немецкие танки шли в наш тыл. В упор прямой наводкой открыла огонь противотанковая батарея. Мужественные артиллеристы без укрытия крутились у пушек, стреляя со 100-метрового расстояния в "Тигров".

Вот один закрутился на месте, из другого повалил черный дым, но остальные шли вперед. Правый крайний танк приблизился к двум нашим пушкам, в одно мгновение раздавил их вместе с расчетами и устремился к другим пушкам.

Справа из лощины со стороны деревни Зенино появились наши танки – 10 штук. Они с фланга пошли на штурм немецких. Для немцев это было неожиданностью. Их танки остановились, начали круто разворачиваться, боясь подставить уязвимые бока. Первый справа, что раздавил наши пушки, загорелся, остальные начали утекать. Артиллеристы воспользовались случаем и ударили в бока танков, были прошиты снарядами еще два. Из них повалил черный дым, а затем они превратились в горящий факел. Остальные семь фашистских чудовищ пересекли окопы, быстро удалились, а затем скрылись в лощине.

Наши танки, пройдя занятые нами окопы, остановились как бы в раздумье, но в то же мгновение в воздух взвились красные ракеты. Снова по окопам зазвучали команды "Вперед за Родину". Люди нехотя вылезали из окопов и следом за танками устремились вперед. Раздалось заглушаемое работой моторов, разрывами мин, снарядов и автоматной трескотней "Ура!".

Человеческие голоса были еле слышны в этом аду грохота и летящего раскаленного металла. Казалось, звуки голосов были сильнее всего. Залегшие немцы показали спины.

Командир батальона Шишкин с начальником штаба Ильиным, ругаясь отборными нецензурными словами, вели узбеков и таджиков, оставшихся в убежищах. Их было более ста человек. У всех за спинами висели огромные вещевые мешки, неизвестно чем набитые до отказа. Среди них был и мой помкомвзвода Алиев.

Алиев с отделением в 12 человек присоединился к нам, усердно помогая нам тащить пулеметы. Остальных Шишкин погнал, как стадо баранов, вперед в атаку за танками.

Из оврага с опушки леса справа снова появились немецкие танки, восемь штук, они медленно шли навстречу нашим. За ними следовала пехота.

Артиллерия и минометы с обеих сторон усердно трудились, посылая тысячи снарядов. Где чьи рвались – установить было трудно. Их вой и разрывы сливались воедино.

Немецкие танки не выдержали, пятясь назад, стали отходить. Пехота залегла. Наш полк тоже залег. Наши танки в погоне за немецкими скрылись в лощине. Пехота стала окапываться, рыть для себя могилы.

В 16 часов немцам прибыло крупное пополнение и сходу было брошено в психическую атаку. Нам поступил приказ отступить до первой немецкой линии обороны, которая была очень выгодна для отражения атак врага.

Пьяные фрицы, схватившись за руки, шли плотными шеренгами, паля из автоматов и по-ослиному горланя.

В моем взводе осталось только два пулемета, но пьяных немцев встретили достойно. У самых окопов их забросали гранатами и заставили бежать обратно, а затем лечь. Вся площадь была усеяна трупами и тяжелоранеными.

Пулеметы перегрелись, в кожухах горело масло, но они стреляли безотказно, выбрасывая из стволов смертельные дозы латуни и свинца.

Уши отказывались различать отдельные звуки, был слышен сплошной вой. Еле уловимы для слуха были выстрелы собственного пулемета. Я стрелял длинными очередями, вращая горизонтально ствол пулемета, ловя на мушку убегающих и лежавших немцев.

Два незнакомых солдата-старика из пополнения помогали мне, один вставлял ленты, другой подавал и заряжал. Оба они усердно крестились при приближении и отступлении немцев. Работали оба на совесть.

Начало смеркаться. Незаметно наступила темнота. Артиллерия и минометы прекратили свою работу, стихла и пулеметная стрельба. В небо с обеих сторон почти беспрерывно стали взвиваться осветительные ракеты. С нейтральной полосы доносились стоны, крики и просьбы о помощи. С обеих сторон ползли санитары, вместе с ними – люди из похоронной команды. Они работали всю ночь.

Вечером пришел комбат Шишкин и замполит Скрипник. Шишкин сказал, что командир роты лейтенант Доронин погиб. Командовать ротой будет начальник штаба батальона Ильин.

Скрипник рассказал солдатам, что немцы со станции Любань перебросили крупное пополнение в количестве двух дивизий, поэтому завтра будет жарко. Они снова пойдут в атаку. В пополнении нам отказали. В полку и в целой дивизии проводится тотальная зачистка, всех отправляют на передовую. Шишкин отозвал меня в сторону и тихо спросил: «Как дела, старшина?» Я показал большой палец. «Останешься живым, буду ходатайствовать о восстановлении звания. Командиром роты хотел поставить тебя, но Козлов отклонил твою кандидатуру, сказал, есть еще офицеры, и порекомендовал Ильина. Он хороший парень, но слишком горячий, присматривай за ним». Я поблагодарил Шишкина за заботу.

Стояла сомнительная тишина, только осветительные ракеты бороздили небо. Вдруг на наши головы полетели гранаты и мины. Шишкин выругался и побежал к телефону, крикнув на ходу: «Сволочи-"кукурузники"». Это наши самолеты ПО-2, выключив моторы, планировали в темноте, бомбили немцев и по ошибке нас. После налета наших ПО-2 немцы закричали в рупор: «Русские, уберите ради Бога ваши "кукурузники". Надо же хотя бы немного отдохнуть ночью».

Заговорили пулеметы, а за ними минометы с нашей стороны. Последовал ответ немцев, но снова все стихло, пропал и голос немецкого диктора. Прижавшись к холодным сырым стенкам окопов, люди спали больным бредовым сном. Ночью к нам прибыло пополнение. На переднем крае появились писари, повара, минометчики и прочие. Мой взвод пополнился 22 людьми и пятью новыми станковыми пулеметами. Из 22 человек было трое русских, один украинец и 18 узбеков и таджиков. Радоваться было нечему, станковых пулеметов никто не знал. Все утверждали, что видят их впервые. Узбеки и таджики, ссылаясь на незнание, подходить к пулеметам отказались. Я при помощи помкомвзвода Алиева разговаривал с ними. Алиев переводил им, что говорил я, их ответы – мне. Они все говорили, что стрелять умеют только из винтовок. С большим трудом укомплектовал пулеметы, за седьмой пришлось становиться самому.

В 6 часов 30 минут немцы открыли ураганный огонь из всех видов орудий. В небе показались их истребители и бомбардировщики. Солдаты ровными шеренгами, как на параде, шли в наступление. Наши артиллеристы открыли ответный огонь. Появились советские истребители. Над нашими головами завязался воздушный бой, но наблюдать за ним не было времени.

Небо прояснилось, стало безоблачным. По-осеннему яркое небесное светило смотрело на грешную землю. Свежий утренний воздух наполнился запахами человеческой крови и порохового дыма. Немецкая артиллерия обрушила на нас тонны мин и снарядов. Стонала и дрожала новгородская земля. Казалось, из окопа нельзя было поднять головы. При прямых попаданиях людей живыми хоронило в блиндажах и землянках. Но люди наблюдали и стреляли.

Огневой вал был перенесен в наш тыл. Немецкие цепи находились в 50 метрах от нас. Они приближались к нашей линии обороны и что-то кричали. Их голоса с ясностью доносились сквозь сплошной вой пулеметов и автоматов и стон от разрывов земли.

Пять наших чудом уцелевших "Максимов" заговорили во всю свою силу. Пьяные немцы шарахнулись назад, а затем залегли. По ним ударили минометы. Они ползли назад, а затем короткими перебежками побежали обратно и скрылись в окопах и воронках.

Вся нейтральная полоса была покрыта телами убитых и раненых немцев. Атака отбита, можно закурить.

Мой помкомвзвода Алиев исчез. У пулеметов не было ни одного узбека или таджика. У двух пулеметов никого, кроме убитых пулеметчиков. Узбеков и таджиков нашел в расположении соседней роты в блиндаже. Они сидели кружочком и молились Аллаху. На мой крик и ругань нехотя поднялись. Алиев быстро вскочил и помогал мне. Под страхом дула автомата я привел их, поставил к пулеметам и предупредил, что буду каждого стрелять, кто струсит и побежит.

Принесли термосы с завтраком и водку. Заказ на всех, а нас осталось немного. Ешь-пей без нормы, сколько душа желает. Поминай убиенных и усопших.

Наступил полный штиль, ни одного выстрела. Ясно были слышны стоны тяжелораненых. Немцы тоже завтракали, их диктор звал в гости на кружку чая и передавал меню завтрака для солдат. На длинном шесте был поднят батон колбасы, но меткими пулеметными очередями был раздроблен и свалился на землю.

В 10 часов немцы возобновили атаки, снова при поддержке артиллерии и авиации двинулись плотными рядами в психическую атаку. Шли немецкие солдаты, как на парад, держали равнение, схватившись за руки. Воздух гудел от артиллерийской канонады и пулеметно-автоматной стрельбы.

Отдельных выстрелов разобрать было нельзя. Стоял страшный шум, напоминающий извержение вулкана. Мы по очереди выходили из блиндажа в окоп, плотно прижимаясь к передней стенке для наблюдения за идущими в атаку немцами.

В окопах и на брустверах почти беспрерывно рвались мины и снаряды. Немецкая артиллерия и минометы стреляли с большой точностью. Они знали каждый сантиметр линии обороны.

Наши люди пачками гибли. Спасали редкие блиндажи с тремя и более накатами из бревен. Земля дрожала, как при землетрясении. При прямых попаданиях блиндажи осыпались, хороня убитых и раненых.

Но вот разрывы откатились в наш тыл. Мы снова у уцелевших пулеметов, их три на взвод. Таджиков нет. Уцелевшие куда-то удрапали, многие убиты и ранены. Немцы шли, как на прогулку, в 50-60 метрах от нас.

Нервы напряжены до отказа, вот-вот лопнут, наступит трусость. Стволы пулеметов нагрелись, масло кипело. Что за чудо, фрицы подрапали, подставляя спины, да быстро, как зайцы. Справа из лощины показались четыре наших танка, которые их напугали. Немногим немцам посчастливилось добежать и доползти до своих окопов. Догоняли их наши пули. По ним ударили артиллеристы и "Катюши". Завидовать им не приходилось, для них это был сплошной ад.

К 12 часам стало тихо. В окопах появились термоса с могаровой кашей и гороховым супом. Есть не хотелось. Во рту все пересохло. Ощущался неприятный привкус порохового дыма и крови.

Ильин привел разбежавшихся таджиков. Среди них был и мой помощник Алиев. Ильин был изрядно вымазан глиной, не только одежда, но и лицо с руками. Подошел ко мне и протянул руку.

Я вскочил на ноги, пытаясь отрапортовать, но он, криво улыбнувшись, сказал: «Комбат Шишкин ранен. По приказу командира полка вы назначены командиром батальона». Я не поверил Ильину, ответил: «Вы решили, лейтенант, издеваться надо мной, не время».

Ильин схватил меня за руку и потащил в штабную землянку к телефону. Через минуту я разговаривал с командиром полка майором Козловым. Он сказал: «Принимайте батальон и доложите об обстановке, выполняйте».

Я вместе с Ильиным обошел оборону, занимаемую батальоном. Командовали ротами лейтенанты, командиры взводов. Все командиры рот были ранены. Взводами командовали помкомвзвода и командиры отделений. В батальоне осталось всего 107 человек. Таджиков я направил по 4-5 человек в стрелковые взводы. Пулеметные пополнил из стрелковых.

Замполит Скрипник увел раненого Шишкина в санчасть.

Мне было очень неудобно с погонами старшины командовать офицерами. Я доложил Козлову численность батальона, наличие боеприпасов и оружия. Заверил, что постараемся в случае атаки отстоять оборону.

Козлов, как будто читая мои мысли, сказал: «Не стесняйтесь, старшина, офицеров. Для тебя готовы капитанские погоны, можешь не беспокоиться. Вопрос на девяносто пять процентов решен».

Я поблагодарил Козлова и вкрадчиво попросил помочь народом. Он сказал, что посылает 20 человек пополнения. «Поищите в батальоне минометчиков, так как в минометной роте полностью погибло три расчета».

Минометчиком оказался Алиев. Его и еще двух человек я откомандировал в минометную роту. Алиев был очень рад уходу в тыл, и я тоже.

В 18 часов немцы снова пошли в атаку. Заревели по-ослиному немецкие минометы. Тонны мин и снарядов снова обрушились на наши головы. В ответ ударили "Катюши" и артиллеристы.

Пехота немцев трусливо залегла, а затем пустилась наутек, показывая кованые каблуки сапог. Я шел по окопу, подбадривая людей. На бруствере окопа стоял станковый пулемет с полной заряженной лентой. Двое ребят лежали мертвыми. Целясь по убегающим, ползущим назад немцам, я стрелял длинными очередями.

Криво улыбаясь, подошел ко мне Ильин, отлично чувствовавший себя после выпитой большой порции водки. Он галантно произнес: «Фрицы стали не те, что были вчера».

Нервы у меня не выдержали, по грязным щекам текли слезы. Я отвернулся от Ильина, чтобы не показать слабости, но он заметил. Он что-то начал говорить, но сменил тон, и я услышал рапорт: «Товарищ подполковник». Я оторвался от пулемета, обернулся. Сзади стоял Барышев. Он положил руку мне на плечо, тихо проговорил: «Сколько, старшина, не спал?» Я, заикаясь, ответил: «Три ночи». «Идите и отдохните. Немцы выдохлись, больше наступать не будут». Я пытался возразить, но он строго сказал: «Выполняйте».

Я ушел в штабной блиндаж. Разложил немецкую раскладную кровать, укрылся шинелью и мгновенно уснул. Проснулся утром. Проспал 10 часов. Снились сплошные кошмары.

В землянке сидели Ильин и Скрипник. Последний поздравил меня с высоким назначением. Сказал, что в батальоне все в порядке. «Козлов велел позвонить, но тебя не будить». Я позвонил Козлову и доложил: «Батальон к встрече врага готов». Козлов сказал: «Добро».

В это время немцы открыли артиллерийско-минометную канонаду. Доносился сплошной гул. Я выскочил из блиндажа и побежал по зигзагам окопа, подбадривая людей. Немцы быстро были прижаты к земле, атака захлебнулась. Они ползли и бежали короткими перебежками обратно. Их было уже немного.

Через несколько минут наступила тишина. Немцы попрятались в окопах, оставив на поле боя сотни убитых и раненых.

Появились Ильин и Скрипник. Замполит подходил к каждому бойцу и говорил: «Фрицы выдохлись, больше хорохориться не будут. Отдыхай, ребята. Задача батальоном выполнена, спасибо вам, ребята». Солдаты с закопченными грязными лицами в вымазанных землей сырых шинелях добродушно улыбались, как будто Скрипник им говорил: «Война кончилась, мужики, пора домой».

В 11 часов появились начальник штаба дивизии полковник Иванов, замполит полка подполковник Барышев и начальник штаба полка майор Басов. Мы трое: Скрипник, Ильин и я – только что вернулись из окопов, сидели, ждали новой немецкой атаки. Командир 1 роты послал связного предупредить нас. Не успели мы выйти из блиндажа, как в него следом за связным вошли Иванов, Барышев и Басов. Я приготовился к рапорту, но Иванов сказал: «Садитесь». «Какая божья благодать, почти ни одного выстрела», – продолжил разговор Барышев. «Затишье, как правило, перед бурей». «У них больше нет резервов, наступать нечем, только что я допрашивал немецкого офицера, которого притащили наши разведчики. Немец скупо, но подтвердил, людей осталось немного».

Иванов обратился ко мне: «Командовать батальоном не так-то просто в бою». Я ответил, что в бою проще, чем где-то на параде или на плацу. Иванов сказал: «Согласен. О вас я сегодня же доложу командующему». Басов своим грубым басом вставил: «Серому волку не первая зима. Ему это не впервой».

На этом разговор был окончен. По-видимому, по пути из штаба полка они вели разговор обо мне, повторяться не стали. О чем говорили, я мог только догадываться.

Наступило молчание с полминуты, прервал его Барышев. Обратившись к Иванову, он заговорил: «Товарищ полковник, разрешите приступить к порученному заданию?» Иванов в знак согласия кивнул головой. Барышев продолжал, обращаясь к нам: «Надо из убитых таджиков подобрать одного комсомольца для присвоения звания Героя Советского Союза».

Мы покинули блиндаж и по узкой щели хода сообщения вошли в окопы переднего края, где нас ожидали двое связных Барышева и Иванова, фотокорреспондент фронтовой газеты.

Иванов приказал мне идти следом за ним. Остальные растянулись за нами цепочкой по зигзагообразным окопам.

За ночь убитые почти все были подобраны и похоронены. Утром потери были незначительны, но все же убитые были, среди них и таджики.

Осматривая внимательно трупы, Иванов и Барышев говорили – не подходит. То были стары, то отсутствовали документы. Вытянувшись, я увидел лежащего в 10 метрах от бруствера окопа убитого солдата. Я со скоростью акробата выскочил из укрытия и подполз к нему. Убитым был таджик. Лежал он навзничь с полуоткрытыми глазами, мне сначала показалось, что он жив, просто решил отдохнуть. Рядом с ним лежал термос. По-видимому, он нес с кухни завтрак для целого взвода. «Вот этот подойдет», – подумал я. В грудном кармане гимнастерки я нашел красноармейскую книжку и конверты с какими-то бумагами и письмами. Я встал во весь рост и, добежав до окопа, сполз вниз.

Вокруг меня, как осы, выгнанные из гнезда, пели пули, красноармейскую книжку и конверты с бумагами передал Иванову. Иванов грубо обругал меня за риск. Вместе с Барышевым просмотрели бумаги. «Этот подойдет», – сказал Иванов. «Подойдет», – повторил Барышев. «Надо притащить его в окоп». Я выскочил на бруствер. Вокруг меня завизжали пули. Две, одна рядом с другой, ударились в каску. Три пули прошли рядом с телом у грудной клетки. Я крикнул "Мазилы" и лег. Иванов с Басовым кричали мне "Назад".

Я подполз к убитому таджику. Снял ремень, продел его под пазухи обеих рук и, тихо передвигаясь по-пластунски, потащил его в окоп.

Следом за мной выскочил связной Барышева, но тут же был тяжело ранен в грудь. Я крикнул, чтобы никого больше не посылали, справлюсь один. Стащить труп в окоп помогли Ильин и Скрипник. Таджик был легок. За раненым связным выскочил сержант, но тут же был ранен в плечо. Он со стоном неуклюже сполз в окоп. Несмотря на крики и угрозы Иванова, я снова вылез на бруствер и, перевалившись через него, скрылся от прицелов немцев.

Я подполз к связному, он пытался ползти, но ничего из этого не получалось. Просунув ремень под пазухи рук, попытался тащить, но силы не хватало. Он был слишком тяжел. На помощь мне вылез Ильин. Вдвоем затащили связного в окоп и отправили в санчасть.

На мне шинель, гимнастерка и даже белье были много раз пробиты пулями. На теле ни одной царапины.

Я был бы рад легкому ранению и райскому отдыху в госпитале, но был словно заколдован не только от пуль, но и от осколков снарядов и мин. Пока вытаскивал раненого связного, убитого таджика тщательно обыскали, все его личные вещи и документы положил к себе начальник штаба полка Басов.

Иванов велел нести труп за ним, показал взглядом на меня и Скрипника. Мы попробовали вдвоем, ничего не получилось. Проходы окопа были узкие и через каждые 2-3 метра изгиб. Я взвалил себе на спину тело парня и принес к дзоту с бетонированной амбразурой, где нас уже ожидали Иванов, Барышев, Басов и фотокорреспондент газеты.

Труп Иванов велел положить на амбразуру блиндажа, сначала наклонно, стоя на коленях, но так как колени его уже окоченели, не гнулись, то мы со Скрипником поставили его наклонно стоя, затем положили лицом к дзоту. Фотографировали его во всех положениях. Плохо поворачивающуюся окаменевшую шею я с большим трудом поворачивал по просьбе фотокорреспондента. Полковник Иванов и подполковник Басов нас строго предупредили: «Язык держать за зубами». Иванов напомнил, что это строгая военная тайна, за распространение которой в военное время сами знаете, что бывает.

Иванов был прав, что немцы выдохлись. Они даже не пытались наступать. Положение и наших войск, по-видимому, было не лучше. Наступать было некому. Личный состав в батальоне, полку и целой дивизии был беден.

В 17 часов командир полка Козлов приказал: «Батальон вывести за три километра, в тыл, в расположение второго эшелона. В окопах оставить только дежурных».

В сохранившемся густом еловом лесу была сделана дощатая сцена, как в клубе, поставлены на ней самодельные столы с крестообразными ножками и из связанных попарно жердей на козлах скамейки. Здесь весь полк был собран на митинг.

Выступил командир полка. Он сказал, что полк и в целом 80 дивизия приказ Верховного Главнокомандующего выполнила. Уничтожила две немецких дивизии. «Немцы, учитывая длительное затишье на нашем участке фронта, в районе Зенино, с учетом надежности своей обороны сняли с этого участка две дивизии и отправили на станции Чудово и Любань для переброски на южные фронта, где им сейчас приходится очень туго. Решение командования было принято правильно. С целью задержки немецких войск мы выступили и заняли их оборону, немцы были вынуждены войска не отправлять, кинуть их обратно для восстановления своей обороны. Результаты наглядны. Обе немецкие дивизии изрядно потрепаны, потеряли до семидесяти процентов личного состава и стали небоеспособны. Отправлять на юг им стало нечего. Таким образом, товарищи воюющие на юге передают спасибо вам, товарищи воины Волховского фронта. За эту операцию с нашего полка представлено к правительственным наградам 310 человек. Присвоено посмертно звание Героя Советского Союза рядовому Эрджигитову, по национальности таджику. Он повторил подвиг Александра Матросова. Закрыл амбразуру своим телом, тем самым обеспечил успех нашего первого батальона и сохранил своих товарищей».

Слух о таджике, которого мы таскали на амбразуру дзота, распространился по всему полку, так как делалось это на глазах личного состава батальона и в целом полка. Люди, закрывая ладонями лица, улыбались. Каждый думал, знаем мы, дескать, что за героя вы нашли.

После Козлова выступили Барышев и Иванов. Оба они говорили о положении на фронтах, о геройстве наших людей как на передовой, так и в тылу.

После митинга показали кино "Три мушкетера", но до конца его посмотреть не пришлось. Полк подняли по боевой тревоге. Снова окопы. Горящие в воздухе осветительные и разноцветные сигнальные ракеты. Снова визжание пуль и редкие прицельные разрывы снарядов и мин. Воздух, отравленный пороховым дымом и раскаленным металлом.

Утром меня вызвали в штаб полка. Настроение у меня было отличное. На сердце было легко. Казалось, радости нет конца. Бог лишил меня при рождении музыкального слуха, поэтому песни я пою почти все на один мотив. Я шел по тропе среди покалеченного леса и орал во всю глотку. Петь было хорошо, и мне казалось, что покалеченные деревья: ели, березы и сосны – что-то шептали мне своими ветками и ласково улыбались.

Принял меня капитан, начальник кадров полка. Началось что-то вроде допроса. Писание автобиографии и заполнение личного листка по учету кадров. Он заставил меня вспомнить давно умерших бабушек, их было две. Одна по отцу, другая по матери. С дедушками вопрос стоял более серьезно. Дедушек у меня было четыре. Хотя я не помнил ни тех, ни других, но пришлось объясняться.

Дедушек у меня потому четыре, что у моей бабушки первый муж умер, оставив моего отца в возрасте трех месяцев. Она поскучала одна года полтора и нашла другого дедушку. У другой бабушки тоже муж умер, оставив ей единственную дочь – мою мать в возрасте шести месяцев. Через год бабушка вышла за нового дедушку и народила еще семерых. На мое счастье придраться к моим предкам было нельзя. Все они жили с незапамятных времен в деревне, все были неграмотны и дороги далее уездного города на базар не знали.

Два брата и два зятя у меня воевали, за их жизнь я гарантии дать не мог. Тетки и дяди по отцу и матери, оставшиеся в живых, все жили в деревнях в радиусе, досягаемом ходить в гости пешком.

Моими ответами капитан был, по-видимому, удовлетворен. На прощание он мне сказал: «Командование полка будет ходатайствовать перед командованием фронта о восстановлении вам звания старшего лейтенанта. За успешное командование батальоном, выполнение боевых заданий командира, за проявленную личную храбрость и геройство будем просить присвоить вам звание капитана». Я попросил разрешения идти, на что получил положительный ответ.

Вышел из штаба сияющим от радости. Вернулся на передний край. Скрипник заметил мое возбуждение, спросил: «Что сияешь? Героя получил?» Я рассказал ему, зачем вызывали. Он осторожно поздравил меня и легонько предупредил: «Не говори гоп, пока не перепрыгнешь. Еще яичко в курице, а курица гуляет цыпленком». Он был прав.

В этот же день батальон у меня принял капитан Назаров, прибывший из офицерского резерва штаба армии. Он предложил мне принять 2 роту, но с оговоркой. «Получается не совсем удобно – старшине командовать лейтенантами и даже старшими лейтенантами». Я скромно попросил: «Если есть возможность, пошлите меня старшиной роты до восстановления звания». Назаров ответил, что это рекомендация командира полка Козлова, и он ничего изменить не может. Я попросил разрешения поговорить по телефону с Козловым. Телефонист вызвал его. Я взял трубку. Извинился, что беспокою. Козлов, награжденный природной грубостью, сказал: «Короче, без комплиментов и извинений». «Товарищ майор, разрешите капитану Назарову назначить меня старшиной роты». Козлов грубо ответил: «Что, обиделся за понижение?» Я крикнул в трубку: «Ничуть!» Козлов велел передать трубку Назарову. Чего он ему говорил, можно было только догадываться, так как Назаров говорил только "да" и "есть". Он повесил трубку, немного помедлив, ответил: «Раз не хочешь брать на себя много, временно принимай хозвзвод батальона». «Будешь моим помощником по хозяйственной части», – в шутку крикнул Скрипник. «Исполняйте, – сказал Назаров. – Знакомьтесь с поварами и старшинами рот». «Разрешите идти, товарищ капитан?» – отрапортовал я. «Идите», – негромко проговорил Назаров.

Ребята говорили, что о подобной работе может мечтать только счастливчик. Таковым я не был и поэтому на указанной должности был всего 15 дней. Не успел нарастить на шее сало и превратиться в алкоголика. Случилось это так.

Склад ПФС полка был расположен примерно в 3 километрах от базирования хозвзвода, а дивизионные склады примерно в 7-8 километрах. За продуктами часто приходилось ездить самому. Последний раз приехал в ПФС. Начальник ПФС Айзман попросил меня получить все продукты для батальона на складе дивизии.

Продукты мы получили с ездовым, на обратном пути заехали в ПФС полка, чтобы передать просьбу завскладом прислать людей для разгрузки вагонов. Айзман меня задержал минут на 15. Пристал с разного рода расспросами.

Откровенно признаюсь, и я поболтать люблю. Пока я ему рассказывал новости батальона и что видел на складе дивизии, время текло. По возвращении в батальон я увидел, что лошадь с повозкой стояла в 20 метрах от дороги в лесу, зацепив колесами брички за деревья. Ездовой лежал в кузове, связанный вожжами и с заткнутым ртом. Нас ограбили, взяли водку, консервы и свиной шпик. Остались хлеб, крупа, маргарин, растительное масло, сахар, картошка и так далее.

Перепуганный ездовой утверждал, что это были немцы, переодетые в нашу форму. Они все делали молча, не проронив ни единого слова, их было четверо. Для меня было ясно, кто мог это сделать. В дивизию прибыло новое пополнение, большинство – досрочно освобожденные из мест заключения. В нашем полку их было много. Многие из них называли себя ворами-профессионалами.

Меня обвинили чуть ли не в соучастии, посадили на гауптвахту полка, где лежал, ворочаясь с боку на бок четверо суток. Соучастия моего установлено не было, но Назаров, по-видимому, отказался взять меня на старую должность, и прямо с гауптвахты увели меня под конвоем в минометную роту. Рота была полностью укомплектована новым пополнением.

Минометы я поверхностно когда-то изучал, но минометчиком никогда не был. Командир роты Васильев принял меня довольно грубо. У него в землянке сидел командир взвода лейтенант Щеглов.

Щеглов был бледен, невысокого роста, с болезненным видом, с неощутимым взглядом почти бесцветных глаз. По специальности он был инженером-металлургом. Васильев осмотрел меня с ног до головы. Свой взгляд задержал на моих хромовых сапогах, портупее и опрятно подогнанной кавалерийской шинели.

Обращаясь к Щеглову, Васильев искоса скользил взглядом по моему лицу. Сделал недовольную физиономию, сказал: «Всех штрафников и неблагонадежных толкают ко мне в роту. Нашу роту скоро превратят в колонию». Я не понял до конца, что он этим хотел сказать. Но духом пал. Направил он меня в минометный расчет Казакова, где помкомвзвода оказался Алиев, мой старый знакомый.

Попал я как гусь в кастрюлю со специями. Щеглов слова Васильева принял близко к сердцу и в тот же день решил надо мной поиздеваться. Вооружив меня немецкой саперной лопатой, заставил одного копать ниши для мин. Расчеты, кроме постов, отдыхали. Щеглов сам наблюдал за моей работой. Когда ему становилось холодно, заставлял Алиева. Я копал не спеша, что им обоим не нравилось, но подгонять меня не решались. Знали, что получат словесный отпор.

Жить стало невыносимо тяжело. Днем копал ниши и площадки для минометов. Ночью часто вне очереди стоял на посту. Все двухнедельные телесные накопления в хозвзводе сползли с меня за пять дней.

Во время дежурства на наблюдательном пункте Щеглова ранил в желудок немецкий снайпер. Пуля прошла рядом с позвоночником.

Вынести его с НП и перетащить в санитарную часть Васильев послал меня с Казаковым. Мы положили Щеглова на носилки, сделанные из плащ-палатки. Ползком вытащили из зоны видимости снайпера, а затем понесли в полный рост. Щупленький Казаков оказался слабосильным, маловыносливым. Через каждые 150-200 метров ставил носилки. Щеглов все дорогу стонал и кричал, требовал нести быстрее.

В санчасти сдали его дежурному фельдшеру. Щеглов глухо со слезами на глазах сказал: «Прости, старшина, я виноват перед тобой, погорячился». Я ответил: «Вы мне ничего плохого не сделали, прощения просить не надо. На вашем месте я бы поступил точно так же». «Вы меня поняли, старшина».

Он сделал вид, что улыбается, но вместо улыбки получилось болезненное выражение лица. Через день из медсанбата сообщили – Щеглов умер.

Старший сержант Алиев оказался злопамятным. Он за что-то мне мстил на каждом шагу. Состоялся откровенный разговор. Я спросил у Алиева: «За что смотришь на меня как вошь на солдата». Он или не понял значения моих слов, или просто решил придраться. Закричал на меня: «За разговоры ставлю на ночь под елку». Стояние рядом с часовым не предвещало ничего хорошего. Алиев выполнил свое обещание, сдал меня часовому.

Нервы не выдержали, я стал раздеваться догола. Сказал Алиеву, что нахожусь под теплым небом Таджикистана, мне очень жарко. Не спеша разделся и нагишом лег на подостланную одежду. Обратился к Алиеву: «Ты жалкий трус. Ты вислоухий осел и рахит». Язык работал у меня дерзко. Наговорил я много лишнего. Язык мой – враг мой.

Алиев горячился, хватался за автомат, требовал немедленно встать и одеться. Он грозил пристрелить меня, наставляя дуло к моей груди. Я ему кричал: «Ты трус. Тебе не сметь выстрелить». Стоявший часовой задыхался от смеха.

На шум вышел командир роты Васильев. Он приказал мне одеться, а Алиеву привести меня к нему в землянку. От напряжения нервной системы холода я не чувствовал, поэтому одевался очень медленно, как в гостях после сильного перепоя.

Моя медлительность Алиева из равновесия вывела совсем. Он бегал, кричал на меня и ругался десятками русских нецензурных слов. Так вряд ли сумел бы выругаться любитель десятиэтажных русских непечатных слов.

Дисциплинированный в тылу Алиев дождался, не умер от злости, пока я одевался. Наставил мне в спину дуло автомата, повел меня к Васильеву.

Как только мы скрылись из поля зрения часового, я остановился, обернувшись лицом к Алиеву, сделал вид, что хочу закурить. Старший сержант подошел ко мне вплотную, пытаясь дулом достать до моего тела и тем заставить меня идти. Я выхватил автомат из рук Алиева. Он пытался крикнуть, но я вовремя зажал ему рот рукой и строго полушепотом сказал: «Если ты поднимешь шухер, я тут же тебя пристрелю. Приказываю немедленно скрыться. У Васильева появишься только после меня, а лучше завтра утром. Невыполнение моего приказания знаешь, чем грозит».

Алиев в знак согласия кивнул головой, от испуга он не мог выговорить ни одного слова. «Сейчас же беги», – шепнул я. Он, неуклюже переваливаясь с боку на бок, растаял в темноте ночи.

Повесил автомат на шею, продел сквозь ремень левую руку. Постучав, вошел в землянку. Внутри было двое: лейтенант Серегин, который пришел вместо Щеглова, и Васильев. Оба сидели за столом, на котором были кастрюля, две алюминиевые кружки, сало и хлеб. Судя по блеску глаз и разговору, оба явно под хмельком. Воздух был не только выкрашен табачным дымом, но и достаточно насыщен. Тускло горела коптилка, сделанная из 45-миллиметровой гильзы.

Я остановился почти у самого порога, спешно закрыв за собой дверь. Доложил: «Товарищ капитан, прибыл по вашему приказанию старшина Котриков».

Васильев посмотрел на меня пьяным рассеянным взглядом, почти крикнул: «Почему не выполняете приказаний Алиева? Не забывайте, вы здесь не старшина, а рядовой Котриков». Васильев на мгновение умолк. Я воспользовался этим и тоже громко сказал: «Разрешите, товарищ капитан, снять погоны старшины и поменять на рядового». Васильеву мои слова показались дерзостью, он вскочил на ноги, но посмотрел на автомат, ствол которого был направлен на него, и грузно сел.

«Почему вошел с оружием?» – уже тихо спросил Васильев. Я ответил: «На войне оружие – жизнь солдата». «Где Алиев?» «Проверяет посты».

Отпив из кружки водки и закусив, Васильев глубоко втянул в себя ароматный дым немецкой сигареты. Грубо заговорил, язык его срывался и заплетался: «Я знаю, что ты – разжалованный господин офицер. Это для нас не имеет роли. Для меня ты солдат. Что такое солдат, ты тоже знаешь. Это слепой исполнитель любого приказа. Солдат каким был, таким и остался. Мне дано право приказывать солдатам, наказывать их и даже в крайних случаях расстреливать. Приказ Верховного Главнокомандующего товарища Сталина. Но я сам был солдатом, не желаю видеть твою кровь, поэтому живи на радость папы, мамы и всего советского народа».

Я стоял по стойке смирно. Васильев говорил долго. Отдельные предложения повторял до трех раз. Серегин был почти трезвый. Он внимательно смотрел то на меня, то на Васильева. Намеревался что-то сказать, но как только раскрывал рот, Васильев ему мешал, и он снова закрывал.

Васильев наговорился досыта. Под конец буркнул себе под нос: «Садись». Я сделал вид, что не понял. Васильев встал, подошел ко мне и почти крикнул: «Садись за стол». Я сел. Он налил мне в свою кружку водки из кастрюли и сказал: «Пей за наше здоровье идружбу».

Я поднял кружку, стукнулся с Серегиным и выпил до дна. Пихнул здоровый кусок сала в рот, встал на ноги и попросил разрешения идти. Отяжелевший Васильев кивнул головой в знак согласия.

Я быстро вышел из душной землянки. Прошел еще не более пяти шагов, как меня догнал Серегин. Он хлопнул меня по плечу и сказал: «Молодец, старшина, умеешь держаться, не трус. Давай посидим, покурим».

Мы сели с ним на подбитый снарядом ствол ели. Он спросил: «Откуда, старшина?» Я ответил: «Из Кировской области». «Я с Алма-Аты. Прости за нескромный вопрос. Что бы ты сделал, если бы пьяный Васильев выхватил пистолет и стал бы угрожать тебе?» Я ответил: «Он, видя в моих руках автомат, сделать этого не мог. Я для этого и пришел с автоматом». «Последствия борьбы за существование», – добавил я. «Я вас понял, – сказал Серегин и подал мне руку. – Пока, до завтра».

Я вошел в свою землянку – все спали. От выпитой большой дозы водки у меня кружилась голова. Я снял шинель и ботинки. Обмотки размотать, казалось, не хватит сил. Лег на мягкий еловый лапник. Глаза мгновенно закрылись, но уснуть не дал Алиев. Он попросил меня выйти из землянки. Я вышел за ним босиком. Алиев с заискиванием попросил меня молчать о случившемся. Я для пущей убедительности сказал: «Клянусь богом, молчать буду, как рыба, как камень, как дерево. Можешь быть спокоен, никому ни слова. Автомат твой стоит в пирамиде землянки». В знак дружбы мы пожали друг другу руки. Оба вошли в землянку уже друзьями. Лучшая дружба, говорят старики, познается в беде. Алиев стал ко мне относиться с уважением. В наряды и на посты я ходить перестал. Иногда мне было неудобно перед ребятами. Многие с завистью смотрели на меня. Кто-то говорил: «Разжалованному старшине везет. Он как в доме отдыха, его никуда не посылают».

Особенно с ехидцей относился ко мне однофамилец командира роты Васильев, старый мой знакомый, еще по разведке боем под Новгородом. Этому филону в обороне не везло. Его посылали за минами, их носили за 2 километра. Он стоял наравне со всеми на посту. Мы показывали, что почти дружим, но я его ненавидел как волка в овечьей шкуре.

Жили мы в просторной землянке с тремя накатами из бревен. Землянка минометной роте досталась от предшествующих минометчиков по наследству. На нарах, сделанных из крупного подтоварника и застланного толстым слоем елового лапника, размещалась вся рота, кроме офицеров.

Два офицера роты капитан Васильев и лейтенант Серегин, их связной жили в отдельной землянке. Она им служила штабом, командным пунктом и жильем. В их землянке стоял телефон, связывающий роту с наблюдательным пунктом и штабом полка. Васильев и Серегин почти круглосуточно по очереди дежурили на НП, откуда корректировали огонь минометов.

Стреляли редко и не всеми минометами, чтобы не открывать врагу количество основных точек. Немцы тоже стреляли нечасто, считая, что наши минометы для них ничего не значат.

С наблюдательного пункта по телефону давалась команда со всеми прицельными данными. Находившиеся в землянке Васильев или Серегин объявляли тревогу. Мы выбегали к минометам. Командир орудия устанавливал прицел. Я со спокойной совестью брал мину с дополнительным зарядом, отпускал ее в ствол миномета, получался выстрел. Мина с огненным хвостом вылетала из трубы, а куда она летела, мы не знали.

Если артканонады не было, то разрывы наших мин хорошо были слышны. Отстрелявшись, подавалась команда "отбой", снова шли в землянку рассказывать друг другу, кто что знал.

Бывали минуты, когда все до слез смеялись над выкинутыми шутками ребят. Преуспевал в этом скромный на первый взгляд, молчаливый Антонов. Он спал рядом с ефрейтором Мульдигиновым. Оба они уроженцы солнечного Узбекистана. Мульдигинов не только не ел свиное мясо, но даже и запаха его не переносил. Антонов решил приучить его к всемирно известному мясу. Во-первых, уважать его как деликатес, во-вторых, есть как питательное средство, этого требовала обстановка. Поэтому Антонов, привязывая к кусочку свиного сала груз, часто украдкой клал его Мульдигинову в котелок с супом. Обнаружив свиное сало с привязанной к нему на нитке пулей, Мульдигинов подолгу плевался. Начинал ругаться на родном языке и кончал русскими круглыми словами.

Один раз Антонова послали на разгрузку вагонов с продовольствием. Разгружая свиные туши, у одной Антонов обнаружил невырезанные яйца. Попросил у завскладом разрешения взять для угощения друга. Это ему разрешили.

Вместе со свиными яйцами он привез большой кусок баранины. Якобы получил за хорошую работу, но, скорее всего, при удобном случае положил в вещевой мешок без разрешения. Вернулся в роту и сразу же пригласил своего друга варить и есть баранину.

Баранина вместе со свиными яйцами была сварена. Выпили за дружбу по 100 фронтовых грамм. Ужинали оба с большим аппетитом. Мульдигинов сначала съел оба свиных яйца, а потом уже принялся за баранину. Когда котелок опустел, он сказал: «Вкусное мясо, вкусный барашка». Антонов, боясь, что товарища может стошнить, рассказал ему правду только через три дня. Мульдигинов хотя и плевался, но не верил своему другу.

Иногда на НП брал меня с собой командир роты Васильев. Я подсчитывал и корректировал огонь. Наедине Васильев ко мне стал относиться как к равному. Он был хорошим культурным человеком. За пять лет до войны окончил Ленинградский политехнический институт. Работал на Кировском заводе. Жена с ребенком эвакуировалась на Урал, вместе с каким-то важным оборудованием с завода. Шесть месяцев спустя она написала Васильеву письмо, что ждать его очень трудно. Жить без него еще труднее. Нашелся хороший человек, который будет неплохим отцом трехлетней дочери и мужем ей. Письмо жены крепко расшатало нервную систему Васильева. Он стал пить. За что с командира батареи был переведен командиром минометной роты. Здесь численность солдат была небольшая, поэтому водка была менее доступна.

Васильев все равно пил почти каждый вечер. Водку он покупал у солдат. Из его землянки доносилась песня: «Ты ждешь, Лизавета, от мужа привета…».

Немцы нечасто тревожили наш передний край. Редко разыгрывалась артиллерийская и минометная дуэль. Работали разведчики. Они пробивались в глубокие тылы врага, доносили о передвижении немецких войск, таскали языков. Немцы тоже не дремали. Их разведка появлялась в наших тылах. Уводила наших людей как языков. Совершали диверсии.

В ночь на 12 ноября 1943 года немецкая разведка в количестве 15 человек проникла в наш тыл. Зная в нашем переднем крае слабые места, уничтожила полностью наш взвод полковой разведки. От всего взвода остался только один человек, и то чисто случайно.

Произошло это трагическое событие так: в 23 часа немцы со стороны штаба полка, то есть с тыла, в количестве 15 человек подошли к землянке разведчиков. Весь взвод полковой разведки был в сборе. Многие спали. Остальные ребята сидели, чинили свою одежду, чистили оружие.

В это время была смена караула. Стоявший у землянки часовой вошел в нее послать вместо себя смену. В дверях ему встретился рядовой Матвеев, который спешил в туалет под елку. Матвеев видел, как к землянке не спеша подошли люди в маскхалатах, окружили ее полукольцом. Один из них вбежал в узкий проход, открыл дверь и бросил две бутылки с горючей смесью. Пламя озарило землянку и стоявших около нее немцев. Матвеев, не надевая брюки, лег и отполз за елку. Враги бросали в дверь землянки гранаты и бутылки с горючей смесью. Выбегающих горящих людей расстреливали в дверях и узком проходе. Скоро дверной проем был закупорен телами убитых. Раздался взрыв или от противотанковых гранат, которые были в землянке, или немцы бросили туда взрывчатку. Матвеев не знает. Накаты из трех рядов бревен осели и заживо похоронили всех недогоревших людей. Немцы не спеша ушли в тыл, в направлении штаба полка. Матвеев следом за ними побежал в штаб полка, но по дороге их не догнал, они словно растворились в пространстве.

По тревоге подняли роту автоматчиков, защитницу штаба полка. Автоматчики в течение шести часов, до самого рассвета, прочесывали близлежащие леса, но никого не обнаружили.

Все это произошло очень загадочно. Рота саперов по тревоге стала разбирать могилу заживо похороненных разведчиков, извлекая сначала бревна, а затем обгоревшие трупы. Трупы сразу укладывали в выкопанную рядом вместительную братскую могилу. Могила с хорошо знакомыми мне ребятами была не зарыта три дня. Два раза в день я ходил к ней, но из лежавших наверху трех человек в сгоревшей одежде и с обугленными телами признать никого не мог.

Приходя к могиле, говорил: «Здравствуйте, ребята». Уходя: «Прощайте, ребята».

Все они смелые честные люди. На их груди красовалось по нескольку правительственных наград, полученных за опасные дела. Все стали жертвой загадочного предательства. Бдительность на войне – это залог жизни. Наши прославленные на всю дивизию ребята оказались беспечными, небдительными.

Кому было лучше знать, как не разведчикам. Они почти все сотни раз бывали в тылу врага. Сами искали беспечных немцев и, находя их, приводили как языков или уничтожали.

Погибли они в ловушке в страшных мучениях от ожогов и удушья. Кто в этом виноват – пусть судьей будет бог.

Матвеева арестовали, по-видимому, подозревая в предательстве. По неполным данным сидел он более месяца и был отправлен на передний край в соседний полк нашей дивизии. Посыпались приказы о бдительности из штабов полка, дивизии, армии. В нашей роте стоял один часовой. Было приказано ставить двух. Одного у минометов, расположенных в 30 метрах от землянки. Другого – у землянки нашей и штабной.

Снова начали организовывать взвод полковой разведки. Ребят туда приглашали многих, но брали только по личному желанию. С новым пополнением в полк прибыл высокий мощного телосложения моряк. Волосы и глаза черные, лицо изуродовано оспой. Он походил на морского пирата, каких показывают в приключенческих кинофильмах. Взгляд его был суров и, казалось, пронизывал насквозь.

Моряк был направлен в нашу минометную роту и целую неделю был в нашем расчете Казакова. К нему с большим уважением относились не только рядовые, но даже командир роты Васильев. Моряк это видел и использовал в своих целях. На посты не ходил, мины не носил. В стрельбе мы обходились без него. Лежал целыми днями в землянке, ворочаясь с боку на бок.

Длинными ноябрьскими вечерами он рассказывал об обороне Одессы и Севастополя, о рукопашных схватках моряков против немецких автоматчиков, в которых он как капитан второго ранга принимал самое активное участие. По начитанности, по всем манерам и знанию он походил на офицера. Но почему был разжалован, молчал.

Врал он безбожно, на каждом слове противоречил сам себе. Ребята слушали его, знали, что сочиняет, но на вранье его никто не ловил. Боялись его физической силы и даже взгляда.

Командиром взвода разведки был оставлен старший лейтенант Трошин. Был слух, что за гибель всего взвода его хотели судить. Что его спасло, знают только Трошин и командир полка Козлов. Однако Трошин снова здравствует и подбирает себе разведчиков. В минометной роте он появился случайно. Увидев нашего моряка, заинтересовался его мощной фигурой. Вторым после моряка на глаза Трошину попал я. Он кивнул мне головой, но к себе в разведчики не пригласил.

Я в упор пытался встретиться взглядами. Он свои глаза прятал от меня, как ребенок, пойманный с поличным. Нашего храброго в кавычках моряка вызвали в штаб полка и предложили ему быть разведчиком взвода полковой разведки. К нашему большому сожалению, мужественный по внешности и на словах моряк оказался жалким трусом.

Начальнику штаба полка майору Басову он сказал: «Я еще хочу жить» – и отказался быть разведчиком. От нас его перевели в похоронную команду, где проходил службу и мой друг по транспортной роте Путро.

Путро я встретил чисто случайно. Шел с дежурства с НП, навстречу мне попалась вся их команда. Шли кого-то хоронить. Путро оброс рыжей бородой, был грязен, худ. При встрече со мной он смешно сложил свои губы, глаза его почти выкатились из орбит. Приложил к ушанке руку, отрапортовал: «Здравия желаю». Я пожал ему руку, не снимая варежки. Он сунул мне в руку немецкую зажигалку и хрипло проговорил: «Возьми на память» – и, не оборачиваясь, поспешил за своей командой.

Я проводил его взглядом, пока он не скрылся за деревьями, и подумал: «Бедный Путро, ты неплохой парень. Дай бог пережить тебе войну и возвратиться к матери в Ленинград, от которой не получаешь писем вот уже более года и каждый день ждешь почту, встречая еще по дороге».

В длительной обороне минометчику не жизнь, а малина. Три раза в день вышел к минометам, отстрелялся и снова в теплую землянку.

В свободное с избытком время семейные писали своим женам письма, вздыхали, вспоминали детей, скучали о любимых подругах. Холостяки вспоминали любимых девушек, а те, у кого их не было, все заботы переносили на отцов, матерей и братьев.

Мои родители жили в глухой деревушке в Кировской области, далеко от фронта. Обоим им было далеко за шестьдесят. От всех видов обложения и налогов были освобождены по принципу: молодым у нас везде дорога, старикам везде почет. Жили они очень хорошо. Отец, любитель-пчеловод, ежегодно получал по 10-12 пудов меда. С приусадебного участка родителям в достатке хватало хлеба, картофеля и овощей. Корова обеспечивала их молоком, жирами и мясом. В коротких фронтовых письмах они писали ученическим почерком: «Живем хорошо, о нас не беспокойся». Оба они были неграмотны. Письма под их диктовку писали, как правило, ученики, дети.

На фронте нас было три брата. Мы с младшим Степаном в армию были призваны до войны. Она нас застала в солдатских казармах. Старший работал на железной дороге и был мобилизован в октябре 1941 года. С братьями я почти не переписывался. По единственному письму, полученному от Степана из госпиталя, я знал, что он как до войны, так и сейчас пограничник в Карелии. Роли пограничника в войну я не представляю. От старшего Егора я не получил ни одного письма, хотя написал ему два. К младшему Степану я питал особую симпатию и любил его не только как брата, но и друга детства.

Разница в нашем возрасте была полтора года. Она быстро сравнялась, и мы с ним росли как близнецы. До 12-ти лет он признавал мое старшинство. Оно заключалось в физическом развитии. Кто сильнее, тот и главный. Позднее он без особых усилий справлялся со мной на радость отца и матери, но только дома чувствовал себя на равных правах. На улице благодаря настойчивости и горячности я его при первых вздорах обращал в бегство. В отличие от меня он был выдержанным и спокойным. Детство и юность, проведенные вместе, во многом выработали у нас одинаковые привычки и нрав. Нас приучали к физическому труду крестьянина с семи лет. В этом возрасте мы сгребали сено, жали, носили в избу дрова, иногда кормили сеном скот. В десять лет с нас требовали работы наравне с взрослыми. Цену куска хлеба мы с ним знали хорошо. Дома с ним без ссор и драк жить не могли. За стол обедать нас рядом не сажали, а разделяли старшими братьями, которые при любом удобном случае расправлялись с нами, как повар с картошкой.

При старших братьях мы вели себя миролюбиво, зная, что любая размолвка приведет к незаслуженному наказанию.

На улице мы ссорились, но стоило кого-либо из нас обидеть, с обидчиком расправлялись искусно. В случаях, когда силы обидчиков были неравные, мы настолько усердно защищались, не отступая ни на шаг, что были прозваны двойня с левшой.

В детских драках нас боялись. Степан был левша. У меня сильно развита правая рука. Противник, пробуя обороняться от удара моей правой, при столкновении со Степаном забывал, что он левша. Сильные удары левой руки приводили врага в замешательство, которое заканчивалось бегством.

Вместе мы не могли без ссор и драк провести даже одного часа, но разлученные на два-три дня тосковали друг о друге.

Неразлучным нашим товарищем и другом был двоюродный брат Анатолий. Отцы наши были братьями – родными по матери. Отцы у них были разные. Толя почти все время жил у нас. Он, не по годам рослый и крепко сбитый, на четыре года был моложе меня. Ходил за нами всюду, не отставая ни на шаг. Большая смуглая голова его была покрыта завитыми, как каракуль, волосами. За это его прозвали "кочка". Дразнили его "болотная кочка". В девять лет он курил с отцом из одного кисета и научил курить Степана. В отличие от наших со Степаном отношений, Толя никогда с ним не ссорился и не дрался. У них все решалось мирным путем. Оба они были большими проказниками. Любили заглянуть ненароком в чужой огород, очистить грядки с морковью или репой. За это им изрядно попадало, но они быстро забывали неприятности и продолжали в том же духе. Нередко приходили с изжаленным крапивой задним местом.

Весть о гибели Толи под Воронежем в течение месяца не выходила из моей головы ни на минуту. Переживал я о нем как о брате и лучшем друге. На фронте он был недолго. После окончания Ярославского училища связи был назначен начфином полка. На этой должности пробыл только две недели. 14 марта 1942 года погиб от осколка снаряда в 2 километрах от переднего края. Смерть чисто случайная. Хуже ничего нельзя придумать.

Тишина-тишина, к сожалению, ты кончишься взрывом тысяч тонн взрывчатки и металла, немало унесешь за собой человеческих жизней, а может быть меня и моих фронтовых товарищей.

К этому взрыву готовились обе стороны. Ежедневно к нам на лошадях привозили сотни мин. Создавались большие запасы боеприпасов. Стреляли обе стороны редко, не выдавая своих огневых точек. Агитработа обеих сторон была на должной высоте. Как верующий в Бога человек усердно молится утром, перед обедом и сном, то же делали и немцы: передавали меню, лили грязь на наше правительство, призывали уничтожать евреев и комиссаров. Наши в долгу тоже не оставались. Призывали немецкого солдата, труженика из рабочих и крестьян, переходить в плен, чтобы не отдавать свою жизнь за благо немецких фашистов, капиталистов и так далее.

Командир орудия Казаков говорил: «Началась немецкая болтовня». Он каждый раз ходил к командиру роты просить разрешения ударить по лгунам. Чаще возвращался веселый, сияющий. Заходя в землянку, с порога кричал: «Расчет номер один, к бою!»

Мы пускали в трубу мины, которые с воем отправлялись к немцам. Были и удачи, диктор замолкал. Значит, мины были у цели.

Казаков – 20-летний паренек небольшого роста, щупленький, с серыми выразительными глазами, темно-русыми волосами, широким скуластым ртом. Рот его все время был приоткрыт – он им дышал. В носу у него от хронического насморка образовались полипы. Органы обоняния у него были развиты слабо, он многих запахов не различал. Его мечтой было сразу же после войны сделать операцию в полости носа, уничтожить полипы. Вторая его мечта была учиться.

Рос он сиротой, сначала умер отец, а затем и мать. Остались они вдвоем с сестренкой. Оба окончили школу ФЗО в Кирове и работали на заводе КУТШО. Еженедельно он получал письмо от сестры и чуть реже от девушки. За каждое под аккомпанемент окружавших почтальона ребят усердно плясал цыганочку. Довольный, с порозовевшими щеками, читал письмо. Затем ложился на нары, упершись взглядом в потолок, мечтал о будущем. Мечты, мечты, где ваша сладость?

Все мы мечтаем, но путь войны еще длинен и тернист. Немец у Ленинграда, охватил его кольцом. Пока только в одном месте блокада пробита – под Синявино. Больше половины Ленинградской области оккупировано. Великий Новгород тоже. Не говоря уже о масштабах Советского Союза. Враг дерзок, настойчив и силен. Держится за каждый клочок земли, за каждую кочку. Поэтому многим из нас не суждено будет прийти с победой домой, а придется навечно остаться в братских могилах или быть похороненными в ходах сообщения окопов, землянок и блиндажей.

Все мы мечтаем учиться и строить послевоенную жизнь, ибо знаем, что победа будет за нами. Но многим из нас, из молодых здоровых парней, придется доживать жизнь калеками, лишенными руки или ноги, с перебитыми ребрами и костями. Быть посмешищем для молодого поколения. Идет хромой, идет безрукий, идет калека. Каждому будет присвоена кличка, при произнесении которой у присутствующих будут появляться улыбки. Сколько уже покалечено, а сколько калек еще будет! Такова жизнь солдата. Сегодня здоров, в хорошем настроении, а завтра убит или калека без конечности или с перебитыми костями.

Такова судьба каждого из нас. Сюда ворота широко открыты, только с переднего края они очень узкие, лишь счастливчикам, может быть, одному из тысячи выпадет доля выйти невредимым. Остальным же две дороги: наркомзем и наркомздрав.

Алиев стал моим лучшим другом. Он во всем подражал мне и по всем вопросам советовался. Недолго длилась наша дружба. Его легко ранило осколком снаряда в начале декабря 1943 года. Ранению он был очень рад и считал себя счастливчиком. Мы все ему завидовали. Неплохо из грязной землянки с твердой звериной постелью переселиться в теплые, уютные, идеально чистые палаты. Поспать на мягкой человеческой постели. Укрыться теплым одеялом с простынью. Не подвергаться опасностям. Не слышать грохота артиллерийских канонад и свиста пуль.

В день ранения Алиева после очередного бросания мин в трубу миномета, мы звали ее трубой старого тульского самовара, у двери землянки остановил меня Казаков и шепотом сказал: «Какой же счастливчик Алиев. Он сейчас уже в медсанбате, завтра будет в госпитале. Может быть, даже получит отпуск домой после выздоровления. Я бы согласился отдать три пальца любой руки».

Казаков что-то еще намеревался прошептать, но я строго перебил его: «Трусишь, сержант, паникуешь. Не к лицу тебе».

Казаков внимательно посмотрел мне в глаза и уже громко проговорил: «Ничуть. Пойми меня правильно, ты, хотя и молчишь, но я вижу, прошел нелегкий путь войны. Тебе еще 24 года, а на голове уже серебрятся волосы. Поэтому как со старшим другом и товарищем я просто хотел поделиться с тобой. В последнее время у меня очень плохие предчувствия. Мне кажется, что доживаю последние дни. Сны и те вижу хуже не придумаешь. То меня ловят немцы, хотят расстрелять, то попадаю в какие-то ловушки, откуда нет выхода».

Казаков стоял как-то сморщившись, вобрав голову в плечи, и печальным, но ласковым взглядом смотрел на меня. Мне его стало до боли жаль. Я тихо сказал: «Не вешай головы, сержант. Выбрось все плохие мысли, думай только о хорошем. О смерти задумываться рановато. Мы с тобой еще поживем. Пусть немцы думают, как им отсюда свои грешные телеса унести. Мы с тобой хотя и недалеко от переднего края, а все-таки в тылу. Не каждая пуля сюда долетает. Да и потери в нашей роте незначительны. За два месяца стояния в обороне ранило только троих. Ты посмотри, что творится на переднем крае, каждый день идут сотни раненых, не говоря об убитых. Все снежные тропинки и дороги к переднему краю окрашены в алый цвет от человеческой крови, а ведь пока оборона, с той и другой стороны затишье».

Из землянки вышел лейтенант Серегин. Он подошел к нам с Казаковым, улыбаясь, проговорил: «Секретничаете». «Нет, товарищ лейтенант, курим и дышим чистым без примесей воздухом», – ответил я. «Очень хорошо, я тоже люблю чистый морозный воздух, но предпочитаю сидеть в теплой землянке. Лучше маленький Ташкент, чем большая Колыма, – улыбаясь, проговорил Серегин. – Если вы так любите дышать холодным воздухом, то вам задание сходить на передний край и передать вот это командиру третьего батальона. Если его не будет, начальнику штаба или замполиту». Он отдал мне свернутую в угольник записку. Я обрадовался, что выпала счастливая возможность побывать в родном батальоне и увидеть знакомых ребят.

Мы с Казаковым направились по алеющей от крови снежной тропинке. Прошли от нашего расположения не более 300 метров, как совсем близко от моей головы, буквально в 5-10 сантиметрах, обдав жаром, пролетела мина и шлепнулась рядом в четырех шагах. Шипя, ушла в торфяную массу болота. Мы плюхнулись в снег, лежали, ожидая взрыва, но мина не взорвалась. Вставая и отряхивая с себя снег, я сказал: «Вот так глупо можно остаться без головы».

Казаков, озираясь, смотрел, где скрылась мина. Он был бледен, губы дрожали. Он снова начал говорить о своих предчувствиях и мнимой скорой кончине. Я шел быстро, рассеянно слушал его, не вникая в смысл слов.

В штабной землянке батальона мы застали одного Ильина. Я отрапортовал, отдал ему записку, он, не читая, положил ее на стол. Встал и, смеясь, проговорил: «Ну, товарищ комбат, сейчас давай поздороваемся!» – и крепко пожал мне руку. «Не комбат, а рядовой», – ответил я. «Для меня ты на всю жизнь останешься комбатом, моим другом и старым товарищем. Есть хочешь?» Я отказался, поблагодарил Ильина за дружбу и ушел. Казаков слушал, раскрыв рот.

Глава тридцать третья

Шел последний месяц тяжелого переломного в войне 1943 года. Наша страна истекала кровью. Немецким войскам тоже было несладко. Они драпали на всех направлениях. На солдатах-победителях появилась масса вшей. При первой опасности поднимали кверху руки и целыми пачками сдавались в плен, крича "Гитлер капут". Из-под ног немцев гонор солдата-победителя был выбит.

Все население Советского Союза, не жалея сил, несмотря на скудный паек, работало по 12-14 часов в сутки. Голодные, измученные непосильным трудом люди, отрывая от своего пайка последние крохи, посылали на фронт посылки с продовольствием и нужными солдату носками и варежками. Их посылки, подарки поступали на армейские склады, оттуда распределялись по дивизиям, из дивизии – по полкам, до солдат переднего края доходили от посылок только рожки да ножки. Такова уж совесть человека.

Дошел и до наших дней частнособственнический волчий закон. Особенно он показал свои волчьи зубы в войну. Прорвавшийся в чины собственник прикладывал все силы лезть выше. Тащил, тянул и сохранял свою жизнь. Когда падал, а это закономерно, то не просил себе пощады и не цеплялся за чужие ноги, старался отползти в сторону, чтобы не затоптали. Спасая свою шкуру, уползал подальше от греха. Но его хватали за шкуру, давали ему автомат и отправляли в штрафную роту, а оттуда выход только в два наркомата. Однако эти шкурники портили хорошее праздничное настроение десяткам тысяч солдат. От внимательного ока солдата и его любопытства трудно скрыть мошенничество и махинации.

Наша дивизия твердо стояла на занятых рубежах. Немцы стали слабаками и забыли о своей обиде. Они больше не пытались наступать и отбить у нас свои окопы. Обе стороны ограничивались ежедневным устройством артиллерийско-минометной дуэли. С обеих сторон снайперы не давали высунуть головы выше бруствера окопа. У смельчаков появлялись дырки на касках, а иногда и в головах. Наши солдаты дразнили немецких снайперов: ежедневно из окопов высовывали чучела в шинелях и касках. Немцы усердно целились и записывали на текущий счет еще одного русского. Не уступали в этой махинации и немцы. Они тоже высовывали из окопов чучела и каски на палках, наши снайперы усердно целились, стреляли. Большинство были девушки. Они, унижаясь перед командирами взводов и рот, просили справки об убиенных немцах, которые, чтобы отделаться от назойливых снайперов в юбках, писали с ограничением на пятьдесят процентов.

Несмотря на все солдатские выдумки, потери были значительны и в обороне. Свидетельством тому были дороги и тропы с переднего края, сплошь окрашенные в розовый цвет. Это кровь раненых. Шедшие на передний край пополнения из необстрелянной молодежи озирались по сторонам, один вид розовых тропок и дорог портил им настроение и заставлял их думать о плохом.

Дивизия комплектовалась. Каждый день по всем тропинкам и дорогам шли цепочкой пополнения из госпиталей и молодежи 1924-1925 годов рождения. Наш 77 стрелковый полк пополнился и стал боевым. Приближался 1944 год. Год побед наших войск на всех фронтах. Год побега немцев с захваченных территорий и безусловной их гибели в снегах России.

В канун Нового 1944 года неприятели уже не торжествовали, как в канун 1942 года. Они только делали вид, что рады празднику, шлялись пьяные по своему переднему краю и выкрикивали песни. В рупор звали наших солдат встретить Новый год вместе. На шестах вывешивали окорока, колбасы и жареных гусей. Предлагали обменять румын на узбеков. В нашей роте в канун Нового года ничего не изменилось, на роту дали две раскупоренных посылки новогодних подарков от наших женщин с Урала. Обе посылки остались в землянке Васильева. Люди знали о них, возмущались, но молчали. Таковы суровые законы военного времени. Закон этот со всеми последствиями на совести командиров, начиная с взводного. Новый год был обычным днем. Тот же вкусный перловый суп и могаровая каша. Те же разбавленные наполовину водой 100 грамм водки, пайка черного хлеба – 900 грамм. Вдобавок солдату тройная праздничная бдительность. Это значит – тройное стояние на посту.

В 10 часов утра у командира роты появился небывалый в нашей роте гость, начальник штаба полка майор Басов. Командира роты в землянке не оказалось, он был на НП, поэтому Басов пришел в нашу землянку.

Со времени ранения Алиева, который исполнял обязанности старшины и помкомвзвода, эта должность была свободной. Рапортовать вошедшему Басову никто не решился. С минуту все молча смотрели на него. Привыкший к яркому дневному свету Басов в темной землянке никого не видел, после минутного молчания проговорил: «Есть здесь кто?»

Я вскочил на ноги и скомандовал: «Встать, смирно, равнение на выход». Люди повскакали с нар. В проходе все не помещались, поэтому многим пришлось стоять на коленях по стойке смирно на нарах.

Я доложил: «Минометная рота в количестве 42 человек занимается изучением материальной части миномета». Басов сказал: «Вольно. В Новый год изучать миномет? Сегодня праздник, надо отдыхать. Весь мир празднует его, а для нас он особенно дорог».

Когда глаза Басова привыкли к полумраку землянки, он увидел меня, подошел вплотную и с удивлением проговорил: «Ты, старшина, здесь? Какими судьбами?» «Судьба играет человеком и за собой его влечет, то вознесет его высоко, то кинет в бездну навсегда. Чьи слова, не знаю».

Басов рассмеялся, проговорил: «Значит, в бездне? Не падай духом, все кончится хорошо. Припасай, старшина, капитанские погоны, вопрос почти решен. Был на тебя дополнительный запрос со штаба фронта, они что-то тянут резину. Мы снова написали ходатайство и описали твои заслуги. Ждем приказа».

Он протянул руку и крепко пожал мою. Обращаясь ко всем людям в землянке, сказал: «Товарищи, давайте испортим немцам праздничное настроение. Они ведут себя развязано, ходят по переднему краю пьяные и орут песни. Заставим их не петь, а плакать».

Я скомандовал: «Рота к бою». Люди быстро оделись и выбежали к минометам. Появился командир роты Васильев, закричал хриплым басом прицельные данные. «Первое, третье, пятое, седьмое, девятое и десятое орудия по пятнадцать снарядов огонь».

Басов его поправил: «Мин». На мины цепляли дополнительные заряды, полотняные кольца, набитые порохом. Я кидал мины в прямую трубу миномета, а Казаков вслед каждой кричал: «Получайте, гады, новогодний подарок».

Басов давно уехал, а мы все стреляли под крики пьяного Васильева. Немцы по нам в ответ ударили из восьмиствольных минометов, но мины вместо нас ударили по связистам, расположенным рядом. Прямым попаданием завалило примитивную землянку. Мы кинулись на помощь. Я влез в узкое отверстие, оставшееся на месте дверей, но тут же начал задыхаться. У меня обнаружилась клаустрофобия. Поэтому я тут же вылез обратно.

Из четырех человек, погребенных заживо в землянке, троих спасли, они оказались невредимыми, четвертый был тяжело ранен.

После спасения связистов мы решили отметить Новый год всей ротой. У каждого во фляжке была водка. Когда все собрались в землянке, ефрейтор Мульдигинов встал на нары, вобрав шею и голову в плечи, стал похож на приготовившегося к драке петуха. По-русски он говорил плохо, поэтому был неразговорчив. Но тут парень решился на подвиг, гортанным голосом он крикнул: «Товарищи! Зачем вешай голова. Кушай водка, пей хлеба с кашей. Новый год идет, встречай ее».

Все захохотали. Настроение у всех поднялось. Мульдигинов налил водку себе и Антонову, стукнулся кружками и крикнул: «Кушай за побед, кушай свинину и мне давай». Снова налил, снова стукнулся и крикнул: «Кушай за Новый год, кушай, Антонов» – и снова выпил. Все хохотали до слез и лезли в вещевые мешки за хлебом для закуски. Наливали из фляжек водку. Звенели кружки. Догадливый повар сам принес в землянку кашу и чай.

Началась пьянка. Пили все за Новый год, за новое счастье, за Родину, за родных. В землянке стоял неописуемый шум. Все говорили, рассказывали друг другу о семьях, подругах, разного рода истории.

Я сидел один, забравшись в угол землянки. Вскоре ко мне подсели Васильев и Казаков. Васильев – москвич. Он старался дружить со мной, делился своими горестями и радостями. Я слышал про него, что перед каждым наступлением он заболевал и уходил в санчасть. Возвращался после прекращения боев. Солдаты боялись его как агента СМЕРШа. Поэтому я с ним откровенным не был.

Мы тоже наливали каждый из своей фляжки, произносили тосты и пили. Казаков заискивающе сказал: «Если ты будешь капитаном, тогда наверняка меня узнавать не будешь». Я протянул ему руку и сказал: «Будем до гроба друзьями». «Будем», – сказал Казаков.

Васильев крепко пожал руку мне и Казакову и задумчиво проговорил: «Я к вам с дружбой и открытой душой, а вы почему-то меня избегаете, в чем-то подозреваете». Я прервал его: «Неправда, мы тоже к вам с открытым сердцем и фронтовой дружбой. Извини нас за невоспитанность, мы с Казаковым из деревни и с колыбели грубияны, обижаться на нас не надо».

Васильев ответил: «Я тоже родился не в Москве, но всю жизнь провел в столице. Мой отец был чуть ли не купцом в Нижегородской губернии. Он сочувствовал революционерам и перед Первой мировой войной, загнав все состояние, переехал в Москву. Мой дед был богатым скрягой, купцом третьей гильдии, самым почетным человеком Смирновской волости. Имел паровую мельницу и электростанцию. Торговал кое-какими товарами даже с заграницей. Вы можете на меня доносить, но это так. Я внук купца. Отца в счет не беру, он был дураком. Свернул все и к революции пришел неимущим. Хотите, я вам расскажу о смерти моего деда».

«Расскажи», – в один голос сказали мы с Казаковым.

«Это похоже на небылицу, но было все в действительности так. Старик был крепким, дожил до 75-ти лет, не болея. За три дня до смерти он позвал своего единственного сына, моего отца, и сказал: «Сынок, я на днях умру. Оставлю тебе большое богатство, которое нажил я правдами и неправдами. Начал горбом, а кончил умом. Грешен я на этом свете перед Богом, но каяться в грехах ему не буду. Когда умру и предстану перед ним, думаю, что найду с ним общий язык. Умные люди и Богу нужны, я в этом не сомневаюсь. Моя последняя просьба к тебе: обуй меня в лапти. На дно гроба положи две тысячи рублей золотыми монетами. Но об этом никому не говори, ни попу, ни церковному сторожу. Запомни, что все люди жадны до денег. Все преступления и грехи совершаются ради денег и богатства».

Словами дед зря не бросал и через три дня умер. Быстро соорудили гроб, обили его черным бархатом. Покойника, как водится на Руси, вымыли, одели во все новое, дорогое. Исполняя последнюю просьбу, ноги закрутили в самотканые онучи и обули в лапти, приготовленные на этот случай самим дедом. На следующий день утром гроб с телом увезли в церковь, поставили в усыпальницу. Отец с детства, как рассказывала бабушка, не был одарен умом. Поэтому долго колебался, класть ли деньги в гроб. Наконец, страх перед Богом взял свое. Выбрав удобный момент, уже в усыпальнице, положил под подушку в изголовье две тысячи рублей золотом. Это заметил церковный сторож – 80-летний старик Прокофий. Он спросил отца, что тот кладет в гроб.

Отец смутился и тут же признался начистоту. Он попросил старика зорче охранять гроб с телом и деньгами, обещая ему вознаграждение. Прокофий долго ломал себе голову, как взять деньги. Не один раз отпирал он тяжелый засов, открывал железные двери и крышку гроба, но как дело доходило взять кошелек, тряслись, как в лихорадке, руки и ноги. Наконец старец решил для храбрости выпить. Захватив свои скромные сбережения, направился купить в казенке штоф водки. Опираясь на посох, вошел он в казенку и спросил приказчика Еремея: «Сколько стоит штоф водки?» Отсчитал дрожащими руками деньги, получил водку и направился к выходу.

Хитрый приказчик остановил старца в дверях, вернул его обратно. Выгнал из казенки пьяниц и вкрадчиво спросил: «Дедуся, что-нибудь недоброе случилось. Ведь ты за последние десять лет не знал дороги в казенку».

Старец Прокофий долго маялся и, наконец, рассказал Еремею, что видел, а также слова признания моего отца. «Вот дьявол на старости лет толкнул меня взять эти деньги. Много раз я подходил к гробу за ними, но тут же уходил, не хватает смелости. Вот, думаю, выпью и возьму на душу грех. Зачем мертвому деньги, а мне они еще могут пригодиться».

Старик усердно закрестился и беззубым ртом зашамкал молитву. Приказчик Еремей елейным голосом сказал: «Дедуся, на старости не бери на душу грех. Давай лучше я возьму деньги и отдам тебе половину, то есть одну тысячу рублей. С тебя хватит до конца твоей жизни. Ты одинок, наследство тебе некому оставить». Дед заморгал слезливыми глазами, закрестился дрожащей рукой и прошамкал: «Согласен».

Договорились ограбить гроб с телом деда в 10 часов вечера. Еремей пришел в назначенное время. Под бледный свет свечи открыл крышку гроба. Энергично сунул руку под голову мертвеца, вытащил кошелек с деньгами и положил к себе в карман. Несмотря на протесты сторожа, Еремей принялся снимать с покойника лапти и портянки. Снял все, аккуратно связал и унес к себе в казенку. Лапти с портянками повесил на самое видное место. Тысячу рублей он отдал Прокофию, как договаривались. Довольный старец, крестясь и шмыгая носом, пересчитал деньги, завернул их в грязную тряпку и ушел к себе в сторожку.

В воскресенье приехали хоронить деда. Отец мой зашел в казенку и, не веря своим глазам, увидел лапти и портянки деда. Выждав момент, когда посетители уйдут, спросил Еремея: «Откуда у тебя?» Показал рукой на лапти с портянками. Еремей, испугавшись, состроил гримасу и усердно закрестился. Вышел из-за прилавка, закрыл на внутренний крючок дверь казенки и шепотом стал говорить отцу: «Сегодня ночью твой батька меня на тот свет от страха чуть не отправил. Всю ночь заставил дежурить в казенке. Перетаскал водки на две с половиной тысячи рублей. Если не веришь, пойдем посмотрим, весь склад стал пустым. Две тысячи рублей золотом отдал наличными и пятьсот рублей задолжал. За долг оставил мне лапти с портянками. Сказал, передай сыну, чтобы расплатился, иначе, если не заплатить долг, придет домой».

Мой отец усердно закрестился, приняв слова пройдохи за чистую монету, просил Еремея не распространять слухи, за что отдал еще тысячу рублей. Забрал лапти с портянками, унес в церковь, где деда снова обули. После всех церковных процедур отнесли на кладбище и похоронили. Отец долго дрожал, ожидая в гости деда, так и не дождался».

Васильев кончил свой рассказ, тяжело вздохнул, вытянул: «Это сущая правда».

Казаков рассеяно смотрел то на Васильева, то на меня. Я подумал, но промолчал: «Похож ты, приятель, всеми выходками на своего деда».

Пьянка продолжалась до поздней ночи. Новый год отметили. Снова потянулись обычные зимние короткие дни и длинные ночи. Наше командование не скрывало, что предвидится крупное наступление, но когда, солдаты и мелкие чины не знали.

Для всех стало ясно: приказ – покинуть обжитые места.

Наш полк сняли и перекинули за 4 километра. Мы со своими минометами остались посреди чистого поля. От немцев нас скрывал большой бугор – поля деревни Зенино. Рядовой Васильев с направлением в зубах ушел в медсанбат. Заболел: полное расстройство желудка – дизентерия. Ветераны полка вздыхали. Васильев заболел не к добру. Значит, ожидается горячая потасовка – это уже не первая примета.

Прославленная деревня Зенино. До могилы тебя не забудут люди, топтавшие твою землю. Вряд ли кто из солдат видел деревню. Слухи о Зенино ходили по всем фронтам. Разговоры при встречах в госпиталях, в далеких тылах. Где воевал, где потерял руку, ногу, где ранен. Волховский фронт, под Зенино.

На каждом фронте были свои участки, названные по городам, районам и населенным пунктам. На Волховском их было немного. Основные из них: Новгород, Кириши, Мясной бор, Мга, Кондуя, Синявино. Побывавший в этих местах и по чистой случайности оставшийся в живых человек никогда эти болотистые, лесные места не забудет. Большие площади этих местечек изрыты окопами, артиллерийскими и минометными нишами, котлованами для блиндажей и землянок. Земля перепахана воронками снарядов и мин. Леса на местах боев уничтожены. Вместо них торчат избитые, искромсанные пни и одинокие стволы деревьев, без сучьев, без ветвей. Чуть дальше – леса, израненные пулями, осколками мин и снарядов.

Сколько братских и одиноких захоронений хранят в своих недрах песчаные, суглинистые и глинистые земли. Лежат в этой земле люди разных возрастов, разных специальностей и национальностей. Кончится война. Вырубят израненные леса. Воронки снарядов и мин, бугорки братских и одиночных могил сравняются с землей. На их месте вырастут новые деревья и кустарники. Задернеет и зарастет мхами и лишайниками оголенная, изрытая земля. Котлованы блиндажей, землянок, окопов и артиллерийских ниш завалят оставшиеся в живых люди. На их месте будут колоситься хлеба.

Молодое поколение сгладит в своей памяти все, а еще более молодое узнавать ничего не будет. Только люди наших поколений, месяцами лежавшие в снегах и торфяной холодной грязи этих мест, никогда не забудут. Только смерть заставит их забыть, что они пережили и видели. Напоминать им будут ежедневное нытье раны, зубные боли и полученный от простуды ревматизм. Долго им будут сниться кошмарные сны. Отбивание немецких психических атак. Наступления и свои атаки. Рукопашные схватки в окопах. Смерть близких друзей и товарищей.

Оборонительные рубежи немцев располагались на высотах, водоразделах, как правило, с естественными для наших войск препятствиями. Наши же, наоборот, размещались стихийно, вынужденно. Поэтому линии обороны местами расходились до 2,5-3 километров, местами сходились до 15-200 метров. В местах сужения в любое время суток было жарко. С обеих сторон ночью беспрерывно висели в воздухе осветительные ракеты. Трассирующие пули прорезали темное ночное пространство светящимися пучками. Часто звуки выстрелов пулеметов и автоматов сливались в единый сплошной протяжный вой.

Все это было направлено против самого развитого, самого умного, самого трудолюбивого существа на земле – человека. Человек человеку враг. Человеком изобретается сильное и мощное оружие.Его изготавливают заводы, фабрики, целые города. Все это готовится на уничтожение человека, своего двуногого брата.

Казаков нашел деревянный сруб размером два на два метра, покрытый сверху нетолстым подтоварником с большой снежной шапкой наверху. Это сооружение, сделанное неизвестно для чего, напоминало собачью конуру с небольшим лазом. Мы, четверо, весь расчет миномета, влезли внутрь. Закрыли лаз и, плотно прижавшись друг к другу, просидели почти сутки. Полученный на четыре дня сухой паек полностью уничтожили, надеясь, что смерть от осколка снаряда или от пули избавит от голода.

В 8 часов утра 17 января 1944 года наши артиллеристы и минометчики открыли по немцам ураганный огонь. Минометы находились в походном положении. На переднем крае взвились красные ракеты. Оружейная стрельба слилась в сплошной вой.

Сквозь почти сплошные разрывы мин и снарядов и пулеметно-автоматную стрельбу до нашего слуха доносились глухие крики "ура". Наша пехота шла в наступление. Люди гибли, раненые истекали кровью. Невредимые прыгали в немецкие окопы и в рукопашной схватке гнали врагов наружу. Мы отсиживались в этой конуре.

Какое счастье, что нас забыли, думал я. Наши прогонят немцев, мы пойдем следом со своими минометами. Что называется, будем загребать жар чужими руками.

Нашим радостям скоро пришел конец. В наше уютное убежище просунул голову лейтенант Серегин и крикнул: «Выходи, ребята, наш черед тоже настал». Мы не спеша вылезли. Серегин показал рукой на овраг и сказал: «Бегите туда».

В овраге стояли выстроенные наши люди. Командир роты Васильев держал в руках бумагу. Мы вошли в строй. Васильев почти не своим голосом зачитал фамилии 19 человек и приказал сделать шаг вперед. Он объявил, что мы в распоряжении 3 батальона отправляемся на прорыв на передний край. К нам присоединили еще человек 25, и всю команду принял молодой лейтенант из штаба полка в присутствии парторга 3 батальона рядового Трофимова.

Из госпиталя Трофимов прибыл в батальон два месяца тому назад. В прошлом осужденный на десять лет, просидел восемь лет, был досрочно освобожден в мае 1943 года и направлен на фронт. После боевого крещения вступил в ряды партии. В Москве у него был единственный сын, которому он писал письма и надеялся встретиться с ним почти героем.

Казаков не отставал от меня ни на шаг. Был все время рядом со мной. Держался меня и Трофимов. Я его спросил: «Куда нас ведут?» Он ответил: «Не знаю. Слышал, немцы просочились в окопы, занятые и оставленные в тылах нашим полком. Создалась угроза окружения полка. Связь с передовыми силами полка прервана. Доставка боеприпасов и выход раненых прекратились. Чтобы немцы перестали просачиваться в тыл нашего полка, был брошен резервный батальон дивизии. Ураганным огнем враг прижал к земле наших людей и заставил повернуть обратно с большими потерями. Сволочи, даже ползущих тяжелораненых расстреливали. Результат – тотальная мобилизация тылов полка: писарей, поваров и прочего обслуживающего персонала».

«Разговорчики», – крикнул ведущий нас лейтенант и строго посмотрел на нас. Трофимов замолчал. Он шел в одном ряду со мной через Казакова и смотрел на меня печальным взглядом светло-голубых глаз. Я не выдержал его взгляда и спросил: «Ты что на меня так смотришь? Или впервые увидел?» Трофимов отвернулся и уже косым рассеянным взглядом смотрел на меня. Стало неприятно. Я отвернулся, почувствовал его взгляд на своем затылке.

По хорошо протоптанной дороге мы вышли на высокий гребень, именуемый высотой 8, откуда как на ладони была видна немецкая линия обороны, занятая нашими, в которую снова проникли немцы. Дорога спускалась к реке по естественной выемке. Немцы открыли по нам огонь из пулеметов, засвистели пули. Несколько человек упали. Мы бросились в выемку дороги к реке и скрылись от глаз немцев.

Я спросил лейтенанта, что он думает делать. Вместо ответа он строго крикнул: «Молчать!» Затем отсчитал 25 человек и закричал: «Приказываю занять оборону по крутому гребню берега реки, – показал рукой направление вправо. – Исполняйте, старшина».

Я отпарировал: «Есть». Крикнул: «Ребята, за мной». Трофимов остановил меня, подал руку и хрипло проговорил: «До свидания, может, больше не доведется увидеться». «Не вешай головы», – сказал я и побежал. Мы вышли на гребень высокого обрывистого берега. Полуметровый снег не давал бежать. Внизу под 20-метровым обрывом текла небольшая река шириной 7-10 метров, скованная метровым панцирем льда.

По ту сторону реки простиралась открытая площадь со снежным покрывалом и плавным подъемом в 300-400 метров. На самом гребне, то есть водоразделе, была расположена линия обороны, отбитая нашими у немцев.

Наш полк продвинулся до 3 километров. Занят и второй эшелон немецкой обороны, но не до конца. Не прочесаны фланги на стыке соединений дивизий, где осталась небольшая группа немцев. Результаты спешки налицо. Немцы сумели проникнуть не только в дзоты, но и к оставленной ими противотанковой батарее. Сейчас они вели огонь по нашим тылам и идущим пополнениям. Пока мы бежали по гребню берега и занимали оборону, были отличными мишенями для немцев. Бежавший рядом со мной Казаков упал. Пули свистели и вокруг меня. Я лег в снег и подполз к Казакову. Он лежал на спине, повернув голову, печально смотрел на меня. Взгляд его серых красивых глаз, обрамленных черными густыми ресницами, был как-то по-особому выразителен.

«Что с тобой, ранен?» – крикнул я. Он открыл рот для того, чтобы ответить мне, вместо слов из его рта потекла кровавая пена. Я взял его за руку, стараясь нащупать пульс, но рука его была безжизненна. Казаков кивнул головой, показывая, что все кончено. Глаза его стали незрячими, как у слепого. Тело судорожно вытянулось, нос заострился, губы побелели. Только тогда я обратил внимание, что из правого виска Казакова текла кровь, окрашивая белый снег в розовый. «Прощай, друг и товарищ, – крикнул я. – Погиб ты благодаря бездарности и незнанию обстановки нашим командиром».

Я отполз от гребня берега на 100 метров и крикнул: «Ползите сюда, кто остался жив». Люди приблизились ко мне. Из двадцати пяти человек за 20 минут погибли пятнадцать. Мы выползли на дорогу, по которой вошли в выемку, скрываясь от немецких пуль.

В выемке скопилось более ста человек. Я подошел к реке. На льду лежало двенадцать человек убитых, среди них наш лейтенант, а рядом с ним Трофимов, парторг батальона. Я невольно снял шапку и прошептал: «Прощайте, товарищи».

Вся площадь до самых окопов была покрыта телами убитых и раненых. Я спросил у стоявшего рядом пожилого солдата, как погиб лейтенант, и показал на Трофимова. Он ответил: «Горячка к хорошему не приводит. Прибежал сюда, как с цепи сорвался. Выхватил из кобуры пистолет, закричал: «За Родину, за Сталина в атаку за мной». Увлек нас за собой. Немцы открыли шквальный огонь, и вот результат – двенадцать человек убито и много раненых, погиб сам».

Я подобрал валяющуюся винтовку со штыком, по-видимому, раненого, надел на нее каску и высунул из-за выступа выемки. Тут же в нее шлепнулись три пули. Рисковать не стоит, помимо пулеметов бьют снайперы.

В 600 метрах влево от выемки дороги с нашей стороны в реку врезался овраг. Я крикнул: «Минометчики, за мной». Девять человек подошли ко мне. Среди них один незнакомый сержант высокого роста, с чуть заметными на скуластом лице веснушками. Я спросил: «Ваша фамилия, сержант». Он ответил: «Капитонов». «С нами пойдете?» «Да, но прежде объясните куда». Я показал рукой в левую сторону и громко сказал: «Видели овраг, примерно в полукилометре?» «Нет, не обратил внимания», – сказал Капитонов. «Тогда слушайте все внимательно. Наша задача – по этому оврагу достичь реки, быстро ее переползти. За рекой видно вроде лощины тальвега. По ней мы проползем, немцы не увидят. Достигнем окопов, а там покажет обстановка. Ясно всем?» Люди сказали: «Ясно».

По дороге мы вышли обратно, нырнули в овраг и направились вперед по глубокому снегу. Местами ползли. Достигли реки и незаметно вылезли в лощину. Все внимание немцев было приковано к выемке дороги, где скопилось много людей. Мы, десять человек, без помех достигли окопов и прыгнули в ходы сообщения. Первым нам встретился немецкий офицер. Он не шел, а бежал, держа в правой руке парабеллум. Он принял нас за своих, а уже когда разобрался, было поздно. Автоматная очередь почти в упор прошила его грудную клетку. Он беспомощно взмахнул руками и свалился на дно окопа.

В каждом зигзаге окопа были оборудованы огневые точки. Лежали сотни гранат с деревянными ручками. Стояли цинковые ящики с патронами. Валялись автоматы, винтовки и пулеметы. Знать, немцам было жарко от наших наступающих.

Мы разделились на две группы и пошли в разных направлениях, используя немецкие гранаты. Прежде чем войти в зигзаг, кидали гранату. Мы впятером подошли к дотам, откуда стреляли немцы. Было три точки. У всех трех дотов, даже со стороны окопов, были окованные железом двери, закрытые изнутри. Немцам первого дота мы вежливо предложили сдаться. Немцы молчали. Попробовали дверь автоматными очередями – не пробивает.

Я залез на дот, чтобы найти отверстие или трубу, куда можно бросить гранату. Наши открыли по мне огонь из автоматов и пулемета. Пришлось быстро спуститься в окоп.

«Что будем делать?» – спросил я Капитонова. «Подумаем», – ответил он. «Только сейчас и думать», – передразнил я его. Мысль пришла мгновенно. «Связывайте по десять немецких гранат, ставьте их на боевой взвод».

Вернулась наша вторая группа – пять человек. «Почему пришли?» – спросил я. «Одним страшно», – ответили мне. Я на всякий случай выставил по человеку в боевое охранение. Блокировали все три дота. По две связки гранат положили к дверям каждого из них. Из укрытия по ним бросили по гранате Ф-1. Раздались взрывы. Дверей на дотах как не бывало, они взлетели на воздух. Немцы с поднятыми руками спешно выходили из дотов, их было четырнадцать, трое из них тяжелораненые. Их санслужба работала отлично, можно было позавидовать. Раненые не только были перевязаны, на перебитые руки и ноги даже были надеты шины. Я нашел простынь, пристроил ее к стволу немецкой винтовки и поднял над дотом. Наши с опаской вышли из выемки дороги за рекой и, озираясь, двинулись через реку, а затем начали подниматься по плавному подъему к окопам.

Немцев надо было немедленно расстрелять. Они более 200 человек убили наших, не считая раненых, благодаря неопытности наших командиров.

Капитонов сказал: «Давай пустим в расход». Я ответил: «Пока обождем, они этого не смогут избежать». Немцы, по-видимому, поняли наш разговор и беспокойно смотрели то на нас, то на наши автоматы.

Наши не успели преодолеть и половины расстояния до окопов, как по ним был открыт огонь из орудий. Немецкая противотанковая батарея находилась в 200 метрах от нас. Я вошел, обшарил немецкий дот. Вынес оттуда автоматы, пулемет и гранаты. Немецких военнопленных велел загнать в дот. Для охраны оставил четырех человек, двум приказал стоять в охранении. Трех человек забрал с собой, в том числе Капитонова.

Мы выбрались из окопов и поползли к батарее. Немцы стреляли из трех орудий, их было девять человек. Зайдя с правого фланга, примерно с 50 метров мы открыли огонь из автоматов. Немцы бросили орудия и убежали, спрятавшись в ниши, не оказывая нам сопротивления. Трое остались лежать на месте. Наше появление оказалось для них неожиданностью. Подползли к нише и бросили по гранате. Немцев не было, их и след простыл. Они внезапно появились на опушке леса и скрылись среди деревьев. Мы бросились к орудиям, развернули одно из них и прямой наводкой стали стрелять в направлении леса, где скрылись немцы. Снарядов лежало много, целые горы. Мы усердствовали, выпустили около 50-ти снарядов.

Когда вернулись в окопы, немцев уже увели в штаб полка. Капитонов попросил меня: «Пойдем, посмотрим наших убитых ребят. Мне нужно найти одного друга. Он убит или ранен, так как убежал вперед в выемку дороги и не вернулся».

Мы вылезли из окопа и пошли осматривать убитых наших ребят. Среди них было много тяжелораненых. Санитаров не было видно. Кто видел политую кровью и усеянную трупами землю после боя, кто потерял в бою близких друзей и товарищей, шедших с ним рядом, тот этого никогда не забудет.

Видеть поле боя доводится немногим из участвующих в сражении. Легкораненые думают, как бы только выбраться из этого ада, поэтому не обращают внимания на окружающее. Тяжелораненые безразличны ко всему. Первыми видеть поле после боя доводится санитарам, вторыми – похоронной команде. Это люди, которые равнодушно относятся к живому и неживому человеку. Они не удивились бы, если бы среди трупов обнаружили родную мать.

Капитонов шел и рассматривал каждого убитого. Я обратил внимание на труп усатого пожилого солдата. Он лежал, закинув голову. Глаза его были закрыты, глазные углубления были наполнены слезами. Стало жутко. Моя мысль перекинулась куда-то далеко, и я представил его самого, жену и шестеро детей. «Дальше я не пойду», – сказал я и направился обратно к окопам. Капитонов крикнул: «Пошли, посмотрим». Я махнул ему рукой и сказал: «Больше не могу».

В это время из окопа вылез командир 3 батальона Назаров и окрикнул меня: «Ты что тут делаешь?» Я ответил, что хотел искать знакомых, но не могу. «Иди сюда!» Мы с Капитоновым подошли к капитану Назарову. Все прыгнули в окоп. В окопе стояли Ильин и Скрипник. Оба поздоровались со мной за руку.

Назаров поблагодарил нас с Капитоновым за выполнение боевого задания и обещался доложить об этом командиру полка и представить нас к награде. «Вам боевое задание. Пока мы ходим в штаб полка, вы ждите нас здесь, затем вместе пойдем в расположение батальона».

Мы с Капитоновым зашли в немецкий блиндаж. «Надо поесть после трудового дня», – сказал Капитонов и начал снимать вещевой мешок.

В это время в окопе раздались автоматные очереди. Мы выскочили из блиндажа. Навстречу нам выбежал раненный в шею лейтенант Ильин. Следом за ним бежали комбат Назаров и замполит Скрипник.

Поравнявшись со мной, Назаров сказал: «Собирайте людей по окопам и займите оборону. Без моего разрешения отсюда не уходить. В окопы неизвестно откуда просачиваются немцы, которые причинили большой ущерб нашему полку. Мы напоролись на немцев, в начальника штаба Ильина в упор выстрелил немецкий офицер и скрылся в ходах сообщения».

«Есть, товарищ капитан, занять оборону», – ответил я. Мы с Капитоновым нашли своих людей целыми и невредимыми, с изрядно набитыми вещевыми мешками. Капитонов спросил одного солдата небольшого роста: «Чем набил вещевой мешок?» Груз тянул парня в противоположную сторону. Солдат, заикаясь, ответил: «Да так, пустяки. Немецкое байковое одеяло и немного продуктов». «Вот что, ребята, особенно не увлекайтесь трофеями, – сказал я. – Подбор вещей у убитых и раненых плохая примета». Кто-то из-за поворота окопа громко сказал: «Утром был рядовым, произвели в командиры отделения, начинает свои законы диктовать, службист». Я промолчал, но Капитонов крикнул: «Отставить разговорчики. Вываливай все из своих мешков».

Стоявший в стороне Скрипник – когда он подошел, никто не видел – сказал: «Отставить. Набрали, пусть таскают, надоест – выбросят сами. До Берлина не донесут, далеко. Не теряйте, товарищи, времени зря. Враг коварен и опасен. Будьте бдительны».

Обращаясь ко мне, спросил: «Сколько человек?» «Пятнадцать», – ответил я. «Расставь народ, учить не буду, тебе виднее».

Я расставил людей по обеим сторонам дороги, ведущей к переднему краю. Пять человек отослал отдыхать в блиндаж. На один фланг поставил Капитонова, на другой встал сам.

Немцы не заставили себя долго ждать, они в количестве 12 человек не спеша подошли к обороне Капитонова и были встречены достойно. Один был убит. Двое раненых пытались бежать, сделав несколько шагов, подняли руки кверху. Их пристрелили сами немцы. Капитоновцы по убегающим кинули несколько гранат, но бесцельно. Второй раз они появились уже на моем фланге. Шли они уже осторожно. Находившийся в секрете человек поспешил подать сигнал к тревоге. Немцы заметили и стали удирать. Наши гранаты и автоматные очереди цели не достигли.

Ночью немцы нас больше не тревожили. Мы по очереди спокойно спали в холодной землянке.

Утром появился Скрипник, он приказал нам следовать за ним. Привел нас в расположение батальона, который занял линию обороны в редком сосновом лесу. Вдали был виден овраг с небольшими вкрапливающимися в него тальвегами. За оврагом виднелась линия обороны немцев, а за ней дорога, по которой, не прячась, ходили немцы.

Назаров сидел у рации. Пожилой радист что-то кричал, ругался. Затем замолкал и начинал выстукивать морзянку.

Доложил Назарову: «По вашему распоряжению прибыл». Тот кивнул головой, что понял, и сказал: «Отдыхайте».

Немцы стреляли из крупнокалиберных пулеметов. Тяжелые бронебойные пули с треском ударялись в мерзлые стволы и сучки деревьев. Попадание такой пули в кость руки или ноги на 90 процентов было смертельным. Кость дробилась, как грецкий орех от удара молотка. Так погиб батальонный фельдшер. Пуля попала ему в бедренную кость. Пока везли до санчасти полка, он уже умер.

После обеда, лежа в окопном укрытии, я изрядно продрог. Гимнастика лежа не согревала. Бегать было опасно, немцы искусно ловили храбрецов на мушки. Выдержать холод было почти невозможно. Я встал и спрятался за ствол толстой сосны. Меня окрикнул капитан Назаров. Я подошел к нему, он лежал у рации. Хриплым басом сказал: «Возьми в третьей роте семь человек и сходи за боеприпасами. Дорогу знаешь?» Я ответил: «Да».

Я нашел командира 3 роты. Лейтенант лично выделил мне семь человек, и мы пошли по узкой, но хорошо набитой тропинке в наш склад боеприпасов. Наполнили вещевые мешки патронами и гранатами. Сгибаясь под тяжестью вещевых мешков, пошли обратно по той же наторенной лесной тропинке.

Прошли половину пути. Остановились на привал под толстой раскидистой елью. Я не успел закрутить папиросы, как в 50 метрах услышал немецкий разговор: «Ганс, все готово». Повернувшись, увидел трех немцев, по-видимому, ставивших мины. Вскинув автомат, прицелился и выпустил в их сторону длинную очередь. Немцы или залегли, или скрылись в полумраке ранней январской ночи.

Мое внимание было приковано к месту, где скрылись немцы. Сзади меня раздался почти детский голос: «Мы остались вдвоем, все убежали».

Не поворачивая головы, я спросил: «Куда?» «Обратно к складу боеприпасов, в тыл». Я обернулся, в ногах у меня лежал молодой парень. Я спросил его фамилию. Он ответил: «Рядовой Синицын». «Вот что, Синицын, наваливай на себя свой мешок с боеприпасами и пошли их искать. Иначе нам с тобой стоять перед судом военного трибунала, как перед Богом грешнику». Надев тяжелые вещевые мешки, мы направились обратно, под ногами хрустел холодный снег. Навстречу шла большая группа.

Я крикнул: «Стой, кто идет?» Идущие скучились. Тишину леса нарушили автоматные очереди. Мы с Синицыным метнулись в сторону от тропинки. По скученным немцам бросил две гранаты Ф-1. Синицын стрелял длинными очередями. Немцы решили нас взять, стали обходить с двух сторон. Я крикнул Синицыну: «Бежим». В ответ он жалобно простонал: «Ранен в обе ноги». Положение было незавидным. Синицын из-за ствола дерева короткими очередями бил по немцам, я, меняя положение, кидал гранаты.

Сзади нас послышались шаги, хруст снега. В голове пронеслось: «Конец, немцы». Но услышал русскую ругань, шум многих голосов. «Наши, – крикнул я Синицыну, – бей гадов». Бросил еще две гранаты. Немцы исчезли в дымке зимней ночи, оставив несколько раненых и убитых.

Я вынес Синицына на тропинку. Он был тяжел. Подошло подкрепление, это люди нашего полка шли с термосами за ужином. Они сообщили, что наш полк вечером выбил немцев, занял их укрепленную линию обороны. Весть была приятной. Раненые немцы в белых маскхалатах уползали и зарывались в снег. Одного мы нашли. Он был ранен, как Синицын, в обе ноги. При окрике без сопротивления вылез из-за ветровальной ели и поднял руки вверх, хриплым простуженным басом сказал: «Гитлер капут».

Пока я возился с раненым немцем, наши спасатели с термосами сбежали. Оставили меня с двумя ранеными Синицыным и немцем. Положение было отчаянным. Могли снова появиться немцы – за убитыми и ранеными. Немец стонал. Он не мог идти даже под страхом смерти.

Я взвалил немца себе на спину, Синицын опирался на меня. До второго эшелона было не более полутора километров. Я был мокрый от тяжести. Синицыну каждый шаг стоил больших болей и усилий. Шли больше часа. Я предлагал оставить немца на тропе, а потом вернуться за ним. Чтобы он никуда не уполз, связать ему руки и ноги ремнями. Синицын не согласился. Он сказал: «Лучше оставь меня, я приползу, но немца не оставляй. Он послужит нашим языком. Это очень важно. Если оставим, то вряд ли его найдем. Его подберут свои». Синицын был прав.

Когда я сообщил по телефону майору Басову о встрече с немцами, он мне ответил: «Пока отдохни. Найди своих людей, которые оставили вас в беде, и жди. Что надо делать, сообщим». Всех своих я нашел, но мешков с боеприпасами у них не было. Они их оставили, откуда убежали. Пока заново загружались боеприпасами и ждали распоряжения Басова, ночь прошла.

Утром появилась рота автоматчиков, посланная Басовым для прочесывания леса. По требованию командира роты, старшего лейтенанта, я вместе со своей командой пошел показывать, где встретились с немцами.

На месте встречи ни раненых, ни убитых не оказалось. Немцы даже сумели замести свои следы. Наоборот, лежал убитый красноармеец с ножевой раной в шее.

Старший лейтенант ехидно допрашивал меня: «Где же убитые немцы? Были ли они вообще?» Вопросы сыпались один за другим. «Немец шел сдаваться, а вы испугались, ранили его и притащили», – шутили командиры взводов.

На все эти вопросы и злые шутки у меня доказательств, кроме притащенного раненого немца, не было. Командир роты намеревался дать команду возвращаться обратно, как по нам ударили автоматные очереди.

Я бросился в сторону от тропы и залег в снег. Появились новые раненые и убитые. Командир роты лег почти рядом со мной. Он уже без ехидства спросил меня: «Откуда здесь появились немцы?» Я ответил: «Надо об этом спросить самих немцев. Они лучше моего знают». Самолюбие холеного старшего лейтенанта было задето. Он сквозь зубы процедил: «Поднимай своих людей и заходи с фланга для разведки боем. Если сумеешь прорваться, неси боеприпасы в свой батальон».

Задание было рискованным. Выполнять его надо, война. Закон – тайга, прокурор – медведь. Из восьми человек нас осталось пятеро – троих ранило.

Я отполз от старшего лейтенанта. Четыре человека ползли за мной. Короткими перебежками мы выполняли задание старшего лейтенанта. Преодолели не менее километра. Всюду были немцы. Они наш полк отрезали и окружили. Когда вернулся, роты автоматчиков уже не было. Они ушли обратно. Нам дорога в тыл была закрыта, поэтому мы заняли оборону и ждали пополнения.

Лежали в сделанных в снегу ячейках, изредка стреляя короткими очередями. Место это было вчерашнее, где трое немцев, по-видимому, минировали, где остались мы вдвоем с Синицыным. Наше положение было незавидным. Если немцы узнают о нашей численности, они нас за полчаса изотрут в порошок.

Пополнений все нет. Сзади появились четверо с термосами. Они несли завтрак на передний край. Я крикнул, чтобы они ложились. После моего окрика немцы открыли по ним огонь, но безрезультатно. Они все залегли. Мы с аппетитом позавтракали и пообедали. Наполнив желудки кашей и свиным салом, выпили по четверке водки. По телу разлилось тепло.

С наступлением темноты пришло пополнение, более роты, и сходу пошли на прорыв в атаку.

Немцы закрепились здорово. Наша атака была отбита с большими потерями. На следующее утро еще прибыло пополнение, в том числе и рота автоматчиков.

За день два раза ходили в атаку на прорыв. Оба раза немцы нас отбивали. Лишь вечером в километре от нас прорвали немецкую оборону. Боясь удара с тыла и окружения, немцы трусливо побежали.

На ночь нас всех оставили на своих местах. Лишь утром поступило распоряжение сняться. Свои боеприпасы мы не забыли. Все пятеро остались целы. Отыскали мешки и пошли в батальон. Навстречу нам шел Скрипник с двумя бойцами. Он сказал: «Иду в штаб полка докладывать обстановку. Наш командир батальона капитан Назаров вместе со своей первой ротой сегодня на рассвете был захвачен немцами в плен».

«Как?» – удивленно крикнул я. «А так!» – почти крикнул в ответ Скрипник и начал короткий рассказ. Немцы увели без единого выстрела почти 80 человек.

«На рассвете появился легкий туман. Немцы в наших шапках и маскхалатах с правого фланга проникли в наши окопы. Впереди шли владеющие русским языком. Наши приняли их за своих. Шли они не спеша. Наставляя в спины автоматы, обезоруживали и с поднятыми руками уводили людей. На стыке первой и второй роты политрук Макеев, по-видимому, по предчувствию крикнул появившимся немцам: «Хенде хох». Немцы открыли по нему огонь, тем себя и разоблачили. Макеева тяжело ранили, но он успел бросить в них две противотанковые гранаты. Поднял тревогу. Немцы без потерь убежали. Назаров в это время находился в первой роте и попал, как гусь в щи».

«Вот это дела», – промямлил я и коротко рассказал Скрипнику о выполнении задания комбата Назарова и всех приключениях. Замполит ушел в штаб полка, а я в окопы, где занимал оборону батальон.

Скрипник вернулся после обеда и вызвал меня в штаб батальона. Не слушая мой рапорт, он сказал: «Приказ командира полка. Вы назначены командиром первого батальона». Он подал мне погоны капитана. «Вопрос с твоим званием решен. Можешь носить погоны. Прицепляй погоны, я привел фотографа, сейчас он тебя сфотографирует». Я прицепил погоны, фотограф щелкнул три раза затвором ФЭДа.

Погоны я снова снял и положил в карман из скромности, боясь получить кличку самозванца. Скрипник возражать не стал. Наладили связь, и я связался с Козловым. Тот приказал оставить линию обороны, перебазироваться к высоте 4386, так как немцы все основные силы отвели туда, боясь угрозы окружения, ночью этот участок они покинули.

«Оборону занимай на опушке леса. Перебазируемся, посылай с подробной информацией связного. Ясно?» «Ясно», – ответил я.

Вечером батальон снялся из окопов. Продрогшие люди шли быстро. Семь километров преодолели за один час. Заняли оборону на опушке леса. Немцы стреляли, не жалея патронов. Яркие белые ракеты беспрерывно висели в воздухе, освещая покрытое снегом пространство. Мы, наоборот, не показывали своего присутствия. Рядом с нами по другую сторону лежневки стоял в обороне полк нашей дивизии. На рассвете по рации я вызвал командира полка. Доложил, что батальон занял оборону на опушке леса в болоте. За ночь изрядно продрогли. Одежда и обувь у всех намокла. По всей занятой линии обороны под снегом вода.

Козлов сказал: «Выдайте людям двойную порцию водки. Накормите горячим. Ждите моих указаний. Второй и третий батальоны должны подойти. Без моего разрешения в бой не вступать». «А если немцы будут атаковать?» – спросил я. «Не будут, – ответил Козлов. – Им не до жиру, быть бы живу».

Завтракать и обедать людей по очереди уводили к полевым кухням примерно за 1,5 километра от занятой обороны. Промерзшие до костей, хмурые люди от выпитой 200-граммовой порции водки, съеденных горячих блюд становились веселыми.

После обеда появился начальник штаба дивизии полковник Иванов. Он обошел все три батальона. Его сопровождали майор Басов и замполит Барышев. Я доложил об обстановке в батальоне и предупредил Иванова о большом риске для жизни появляться на переднем крае в полковничьей каракулевой папахе да разгуливать на виду у немца. На мое замечание Иванов не ответил. Он крикнул: «Поднимай людей в атаку».

Козлов подтвердил распоряжение Иванова и сказал: «Артиллерия и минометчики поддержат огоньком, начинайте».

В небо взвились красные ракеты. Люди под крики командиров отделений и взводов поднимались и не спеша шли. Большинство ждали отмены команды, чтобы продлить свою жизнь.

Пьяный Иванов зычным голосом закричал: «Полк, в атаку за мной, за Родину, за Сталина». Он бежал впереди всех, размахивая пистолетом. Я бросился за ним, пытаясь остановить его и отвести в лес. Его папаха служила хорошей мишенью для немцев. Иванов обругал меня, назвал молокососом и обещался после боя наказать. Я следил за наступающим батальоном и не упускал из вида Иванова.

Не дойдя 50 метров до немецкой линии обороны, начальник штаба дивизии споткнулся и неуклюже упал вперед головой. Я подполз к нему и лег рядом. С хрипотой в горле Иванов прошептал: «Оставь меня. Веди народ в атаку. Со мной все кончено». «Куда вы ранены?» – спросил я. «В грудь», – ответил полковник. Остановил двух человек и приказал донести раненого в санчасть. Оставив Иванова, побежал.

Наши ребята ворвались в немецкие окопы. Шла рукопашная схватка, которой немцы боятся больше, чем ада. Занята первая, следом за ней и вторая линия обороны.

Враг бежал, оставляя раненых и большие трофеи. Шли по тонкому болоту с суховершинной черной ольхой. Почти по всей площади под снегом была вода. На валенки намерзал толстый слой льда.

Идти становилось невыносимо трудно. Каждый валенок был тяжелым, весом до 20 килограмм. Солдаты снимали валенки, стучали ими о деревья, обивая лед, и снова шли вперед.

Отступающие немцы были обуты в сапоги, на которые лед не намерзал. Они оставили нас далеко позади и снова заняли оборону в поле.

К немцам прибыло большое пополнение, поэтому атаковать нам было бессмысленно. Я доложил Козлову. Он приказал наступление пока прекратить и занять оборону. В случае атаки немцев ни шагу назад. Наше положение было незавидным. Старые солдаты роптали: «Лучше смерть, чем лежать сутками в снежнице».

Я сказал Козлову, что людям хотя бы по очереди, но надо отдохнуть. Он ответил: «Держи карман шире, после войны будут предоставлены люксы в гостиницах. Сейчас держись, цепляйся за болотные кочки, не только руками, но и ногами, даже зубами. На отдых не ориентируй. В резервах людей нет. С холодом борись водкой, не хватит – подброшу. Ясно?» Я ответил: «Ясно».

Наступил январский вечер. Небо, сплошь покрытое облаками, тускнело, а затем почернело. Солдаты ломали сухой ольшаник, делали из него настилы. Ложились по 10-12 человек, плотно прижимаясь друг к другу. По краям – бодрствующие. Облачность начала рассеиваться, появились окна со звездами. Мороз стал постепенно усиливаться.

В 22 часа Козлов сообщил по связи: «Начальник штаба дивизии полковник Иванов умер». Он обвинил меня, почему я не смог сохранить полковника. Я хотел объясниться, но Козлов не дал мне вымолвить ни слова в оправдание. Он считал, что Иванов погиб только по моей вине.

Ночью мы с замполитом Скрипником пытались уснуть, но не могли. Холод проникал сквозь полушубки, искал везде лазейки. Он добирался до тела. Становилось невыносимо холодно. Через каждые полчаса мы вскакивали и командовали себе: «На месте бегом марш». Топтались до тех пор, пока не нагревались. Затем снова ложились. Лишь к утру выспавшийся связной сделал нам шалаш из плащ-палаток, в котором мы, выпив водки, согрелись и уснули. Днем солдаты мастерили себе над настилами шалаши из хвороста, обкладывая снегом. «Русские солдаты могут приспособиться даже в аду, не только в этом болоте», – говорил Скрипник.

Три дня лежали в обороне в этом болоте, ожидая пополнения для наступления. Немцы торжествовали. Они в рупор спрашивали температуру воды под снегом. Интересовались нашим отдыхом на болоте. В ответ им играли "Катюши" на одних басах, и они умолкали.

Людей в батальоне становилось все меньше и меньше, а пополнения не было. Лишь на четвертый день утром прибыло в полк 350 человек. Это был разновозрастный сброд от 18 до 60 лет. Многие не умели пользоваться автоматами.

Снова началась артподготовка. Наши минометы, артиллерия и "Катюши" открыли по немцам ураганный огонь. Несколько наших снарядов зацепилось о вершины деревьев и разорвалось над нашими головами. Один из них – над рацией, где сидели замполит Скрипник и радист. От радиста и рации остались только небольшие кусочки. Тело Скрипника разорвало на две части. Связь с управлением полка была нарушена. Приготовившиеся к атаке люди ждали появления красных ракет.

Возглавить наступление полка командиры батальонов боялись. Поэтому полк в атаку вовремя не поднялся, была нарушена связь и с другими батальонами. Из штаба полка появился связной, прибывший в пополнение молодой лейтенант. При встрече он поставил меня по стойке смирно. Не дав мне выговорить и слова, он закричал: «Старшина, на кого вы походите? Посмотрите сами на себя. Да что это такое. Просто огородное чучело. Полушубок прожженный. На плечах висит один погон. Второй, перебитый осколком пополам, болтается, половина на пуговице, а другая висит, зацепленная за тренчик».

Я стоял с полуоткрытым ртом и слушал. Лейтенант был словоохотливый и лил слова, как из рога изобилия. Чем бы этот поединок кончился, трудно сказать. Выручил лейтенант, командир 3 роты. Он подошел и крикнул грозному, аккуратно одетому и в начищенных хромовых сапогах лейтенанту: «Смирно, доложите, кто вы такой?» Лейтенант выполнил команду, встал по стойке смирно и отрапортовал: «Связной штаба полка».

«Ты с ума сошел, вместо оперативной передачи распоряжений командира полка поставил по стойке смирно командира третьего батальона, полчаса издеваешься. Еще раз повторяю, говоришь ты с командиром батальона». Лейтенант, ошарашенный такой внезапностью, приложил руку к головному убору и начал докладывать командиру роты: «Товарищ комбат». Командир роты со всей силы рявкнул на него: «Ты что, удрал из психбольницы?» Лейтенант совсем растерялся, словоохотливость пропала, начал заикаться.

Я вытащил из кармана капитанские погоны и показал ему. Он извинился и передал приказ командира полка в 11 часов наступать. Наступление возглавит 1 батальон. Связной штаба полка обошел все три батальона.

В 10 часов появился майор Козлов. Он собрал всех командиров батальонов и рот. Был разработан простой план атаки. Врага бить в лоб. Атаку начать во время артподготовки. Наша задача перерезать дорогу, ведущую на станцию Любань, и укрепиться на ней. Создать немцам впечатление, что они отрезаны от своих тылов.

Глядя на карту и обозначенную на ней немецкую линию обороны, которая на всем протяжении была взята нашими, немцы одинаково, как и мы, занимали оборону на неподготовленных рубежах.

Я попросил у майора Козлова разрешения двумя ротами пробраться в тыл и ударить немцам по затылку.

Козлов внимательно выслушал мой план и сказал: «Действуй всем батальоном. Обходи болотом, пересечешь их оборону по резко выраженной пойме небольшой речушки. Ты прав, что они нас не ждут, и их там нет. Действуйте немедленно, а то опоздаете».

Мы подняли народ и по болоту, почти по колено в воде, прошли 2 километра. Наши начали артподготовку, послышались крики "Ура". Мы вышли в пойму небольшой речушки, не встретив никого, попали в немецкий тыл. Достигли дороги, по которой почти беспрепятственно в оба конца двигались немецкие солдаты, ехали грузовики и лошади. Не вступая в бой, пересекли дорогу. Зашли в тылы укреплений и сходу ударили.

Немцы нас не ожидали. Мы перерезали дорогу в двух местах и укрепились в немецких огневых точках.

Полк выгнал к нам отступающих в беспорядке немцев. Мы их встретили достойно, взяли в плен 45 человек. Убежать посчастливилось немногим. Батальон соединился с полком. Начали расширять захваченный плацдарм.

Немцы вновь укрепились в поле, перерезая дорогу своей обороной. Снова атака, многие ей радовались. Говорили: «К одному концу – или наркомзем, или наркомздрав».

Мы бежали с криками "Ура". Немцы, не допустив нас к себе и на 200 метров, показали спины, убежали в лощину к лесу. Только на обеих сторонах дороги залег небольшой отряд, косили наших из автоматов и пулеметов. Мы с фланга начали их атаковать, чтобы обеспечить проход всему полку. Я выскочил на дорогу и кинул гранату в пулеметчика, косившего наших ребят. Почувствовав сильный удар во всех конечностях и острую боль в ноге, беспомощно упал на дорогу. Сначала я не мог понять, куда ранен. Но знал, что ранен. Ко мне подбежал связной и стащил меня на обочину. Он снял с меня брюки до колен и начал перевязывать со словами: «О, как он тебя хватил, гад. Почти целую очередь закатил в тазобедренный сустав. Но и сам валяется дохлый, твоя граната у него прямо на голове взорвалась».

Связной около километра тащил меня на себе, а потом встретил ездового транспортной роты Тарновского. Цыган привез боеприпасы и на обратном пути доставил меня в медсанбат.

Уже через час я лежал на операционном столе. Оперировала молодой врач. Она, как мясник, резала мою ногу и говорила: «Все в порядке, опасного ничего нет. Через три месяца снова будешь солдатом». Боли я почти не чувствовал. Мне казалось, что резали не мое тело, а кого-то постороннего.

Медсанбат располагался в уцелевшей деревне. После операции меня в жарко натопленной деревенской избе положили на мягкий матрац на раскладушку и накрыли пахнувшим лекарствами одеялом в пододеяльнике. Такого комфорта я не ощущал три года. Девушки-медсестры по очереди подходили к больным и спрашивали: «Вы, может, пить хотите или есть?» После всего пережитого это было настоящим блаженством.

Боли я не чувствовал, но ногу поднять не мог. Она для меня была непослушной, чужой. Разрывы снарядов, свисты пуль, человеческое "ура", стоны и крики людей были для меня позади. Что ждало в будущем, я не думал, только наслаждался, как в раю, комфортом.

Вечером в медсанбат приехал замполит полка подполковник Барышев. Он поздравил раненых с одержанной победой. Пожелал быстрого выздоровления. Подошел к моей раскладушке. Взял мою руку и крепко пожал: «Выздоровеешь, возвращайся в нашу часть, извини за несвоевременную оценку. Все поправимо, ты еще молод, вся жизнь впереди. Пиши на мое имя письма. В нужде поможем, в беде не оставим. Ранение легкое, скоро поправишься».

Я поблагодарил Барышева за оказанное доверие. Попрощавшись, он ушел. Ночью из медсанбата на крытых грузовых автомашинах нас перевезли в эвакогоспиталь. Он был организован в железнодорожном клубе. Тяжелораненых, не раздевая, рядами уложили на носилках. Утром начался опрос и заполнение историй болезни. Очередь дошла до меня, я сказал фамилию, имя, отчество, все анкетные данные. «Воинское звание?» Опрашивающий врач посмотрел на уцелевший старшинский погон, сказал: «Старшина». Я хотел сказать: «Капитан», держа руку в кармане шинели, где лежали капитанские погоны, но промолчал. Доказать я ничего не мог. Красноармейская книжка, которая была единственным документом, подтверждала мое звание старшины. Если бы я назвался капитаном, меня бы сочли самозванцем или сумасшедшим, потерявшим рассудок после пережитого. Если показать погоны, то люди могли подумать, что я снял их с убитого.

В тот же день нас погрузили в железнодорожные санитарные теплушки, и мы поехали в тыл, подальше от рыскавшей смерти. Я лежал на верхних нарах и чувствовал каждый стык рельс под колесами. На каждом была страшная боль в бедре. Оперировавший врач посчитала, что кости таза и бедра целые, поэтому ни шины, ни гипса не наложила, а рентгеновского аппарата там почему-то не было.

У меня что-то не то было с костями сустава: или они перебиты, или в них трещины. Это я, лежа в санитарной теплушке, чувствовал по боли.

Санитарный поезд шел, медленно тарахтя неуклюжими теплушками, разрезая ночную тишину. Паровоз двигался без света. Прифронтовой машинист, как крот свою нору, знал на ощупь каждый погонный метр дороги на пути следования.

В теплушке было тепло, заботливые медсестры ласково спрашивали каждого раненого, откуда он. Искали своих земляков, и они находились. Тогда завязывался разговор. Вспоминали друзей, товарищей. Кто убит, кто ранен, кто женился и кто развелся. Ехали мы долго. Люди спали, храпели, видя приятные сны, что-то сквозь сон шептали. Один я из всего вагона не мог уснуть из-за боли.

Наконец нас привезли на станцию Тихвин, и началась разгрузка.

Глава тридцать четвертая

Тихвин, старинное здание монастыря. Большой молельный зал, заполненный сотнями кроватей, на которых сидят и лежат раненые. Кровати расположены гнездами или группами по шесть. Каждая шестерка считается палатой, не изолированной стенами от других. Кельи, где когда-то жили и молились монахи, теперь служат врачам. Это кабинеты, операционные, склады бинтов и лекарств и изоляторы для людей, пораженных газовой гангреной. Если по-настоящему разобраться в сложном лабиринте монастыря, в котором не одно столетие проходили богослужения, как по заказу он подходил для огромного госпиталя со всеми удобствами для врачевания и размещения обслуживающего персонала.

Огромный зал с куполообразным потолком был насыщен специфическими запахами лекарств и гниения человеческих тел, перемешанными с ударяющими в нос остротами: карболовки, йода, эфира и гипса. Тяжелораненые были расположены в одной половине зала, легкораненые – в другой. Меня положили посередине. При первой перевязке ведущий хирург отнес меня к легкораненым и рекомендовал ходить на костылях. Он говорил, вроде кость цела. С помощью сестры я пробовал вставать. Кружилась голова. Потревоженная больная нога парализовала все тело. Сестры говорили, что это от большой потери крови: «Не волнуйтесь, пройдет».

На третий день пребывания в госпитале, вопреки моему желанию, меня унесли в баню. Стыдясь своей худобы, я не позволил санитаркам мыть себя. Наливая воды, на скользком банном полу поскользнулся и упал. Встать я уже не смог. Недомытым меня унесли в палату. В народе говорят – смерть причину ищет. Началось все с бани. Аппетит пропал. Температура тела с каждым днем повышалась. Через день на госпитальном трамвае возили в перевязочную.

Меня детально обследовали только тогда, когда мое существование было близко к концу. Я уже дышал на ладан, когда делали рентгеноскопию. Из рентгеновского кабинета мое готовое к смерти тело потащили в операционную. Положили на стол, привязали ремнями руки и здоровую ногу. Вокруг меня суетились люди в марлевых масках и белых халатах. Бренчали медицинские ножи и пилы. Чьи-то сильные руки, как клещи, зажали мою голову. На рот и нос напялили маску с наркозом. Повелительный голос приказал считать. Я начал задыхаться от удушливого порошка. В горле щекотало, да так неприятно, будто меня надували дыхательным табаком. В голове молнией пронеслась мысль: умираю, задушат. Рывок обеими руками. Руки свободны. Стоявшие у головы двое от неожиданных толчков в грудь оба упали на пол. Удар здоровой ногой – и все на полу. Я вскочил с операционного стола и ринулся бежать, но сознание мое тут же отключилось. Превратился в экспонат, жертву экспериментальной хирургии ведущего хирурга.

Проснулся в небольшой палате закованным до шеи в гипсовый панцирь. Во рту пересохло, в ушах стоялзвон. Органы обоняния ощущали самый неприятный запах, когда-либо вдыхаемый мной. В свободную от гипса левую ногу была воткнута здоровенная игла со шлангом, протянутым к объемистой стеклянной банке, подвешенной над моей кроватью к потолку. Из второй такой же банки была воткнута игла в правую руку. У кровати сидела дежурная сестра. Смотрела на меня ласковым взглядом, временами тяжело вздыхала. Первая мысль: «Я умру, я безнадежен, скоро все будет кончено. Зачем этот маскарад из висящих банок и воткнутых в тело здоровенных игл?» Я вытащил иглы из ноги и руки. Хотел повернуться на бок. Ощутил сильную шоковую боль в ноге и невольно крикнул. Чтобы больше не кричать, не показывать своей трусости и слабости перед окружающими больными, я крепко сжимал зубы, но стоны вопреки моему желанию вылетали изо рта. Сестра попыталась воткнуть иглы обратно. Я осторожно отстранил ее и с трудом выдавил из себя: «Не надо, сестричка!» Она что-то ласково говорила мне, улыбалась и пыталась снова и снова воткнуть иглы в мое тело. Я активно оборонялся. Самолюбие сестры было задето. На глазах у нее появились слезы. Она еще раз сделала попытку, получила решительный отпор, не выдержала и убежала.

Течения времени для меня не существовало. Я находился в какой-то кошмарной апатии. У моей кровати появились врачи: ведущий хирург госпиталя и начальник отделения, тоже хирург, здоровяк. Его фигура подходила больше грузчику, чем врачу. До моего слуха, как сквозь стену, дошел вопрос: «Как ваше самочувствие?» Я попытался ответить, что хорошее, но ничего из этого не получилось. Из горла самопроизвольно вылетел нечленораздельный хриплый звук. Подумал: «Спрашиваешь у мертвого о здоровье».

Он ласково, но в тоже время повелительно сказал: «Надо выполнять все предписания врачей. Самодурство, хулиганство, непринятие уколов и лекарств могут привести к печальным последствиям. Мы не скрываем, вам сделана сложная операция. Полностью удален тазобедренный сустав. Если будете выполнять все требования врачей и медсестер, через три месяца будете бегать, танцевать и прыгать».

Мне казалось, я сплю и все это вижу во сне. Он сам воткнул мне в руку и ногу иглы. Уколов я не чувствовал. Находился в полном безразличии. Только временами через какие-то периоды наступала невыносимая боль. Из горла сами вылетали звуки, похожие на стон.

Ведущий хирург спрашивал меня: «Сколько вам лет? Много ли вы пили водки? Где служили?» Я с неохотой и невпопад отвечал на его вопросы. Путал слова. Временами вместо них вылетали стоны.

Несмотря на протесты врачей, мою кровать окружили больные. Один из них спросил: «Доктор, скажите, пожалуйста, какое отношение имеет водка к его ранению?» И показал на меня пальцем.

Врач улыбнулся, громко сказал: «Если вы уйдете на свои места или, по крайней мере, отойдете от нас на почтительное расстояние, я отвечу на ваш вопрос». Все больные ушли от кровати.

«Вот этот истощенный, но правильно сложенный человек вчера в операционной устроил нам кордебалет. За свою двадцатилетнюю работу я ничего подобного не видел. На моем счету десятки тысяч операций. Он оборвал все ремни у операционного стола, сбил с ног санитара и фельдшера, здоровенных парней. Ударил ногой в грудь хирургической сестре, сломал у нее два ребра. В дополнение и меня сшиб с ног. Без костылей, наступая на больную ногу, вышел из операционной и по коридору прошел десять метров. Сделать это может наркоман, алкоголик или обладатель большой физической силы. На него наркоз долгое время не оказывал никакого действия. Он говорит, что спиртные напитки до армии не пил. В армии ими тоже не злоупотреблял. Наркотиков за свою жизнь не принимал. Значит, остается последнее».

«Знаем мы этих пижонов, – раздался раздраженный голос. – Они говорят, что не пьют, не курят, а на самом деле…» Излить свою горечь ему не дал сосед. Звонким, еще не испорченным голосом он сказал: «Не знаешь человека, а говоришь. Не суди обо всех так». Кто-то поправил и захохотал: «Свекровь, ведьма, снохе не верит».

Врачи ушли. Вместо медсестры ко мне определили здоровенного парня-санитара. Он, как часовой, сидел у моей кровати, поправлял воткнутые в тело иглы. Кроме рук, головы и левой ноги все мое тело было надежно защищено гипсовым панцирем. Поэтому уколы и вливания делали в руки выше локтей и в бедро левой ноги. Вся кожа была истыкана иглами разных диаметров. На руках и здоровой ноге от уколов образовалось несколько нарывов. Больная нога не давала не только уснуть, но и забыться ни на одну минуту. Я лежал с крепко сжатыми зубами и думал о смерти. Она, только она, может избавить меня от холодного, пахнущего могилой гипса, который охватил мое тело, мешал даже дышать.

Всем умом и всеми силами я не хотел показывать свою слабость, но временами от приступа боли невольно стонал. Через определенное время санитар давал мне полстакана раствора брома. Бром боли не унимал. В качестве снотворного давали люминал, он тоже на меня никакого действия не оказывал.

При очередном обходе врачей на заданный мне вопрос «Как себя чувствуешь?» я попросил: «Избавьте меня, пожалуйста, от незаслуженных мук. Дайте мне чего-нибудь, чтобы я уснул и больше не проснулся».

В ответ мне прочитали целую лекцию. Назвали меня меланхоликом, малодушным, слабохарактерным. Сказали, что рано собрался умирать. Процитировали несколько страниц из романа Островского "Как закалялась сталь".

«Они правы, – думал я. – Жить надо ради отца и матери. Ради своего будущего. Ради Родины, которой еще могу оказать ту небольшую, скромную помощь, на которую я буду способен».

Думы мои нарушил хирург: «Я вас оперировал, я отвечаю за вашу жизнь». Он подал мне полный стакан водки и приказал выпить. Я двумя глотками выпил. На дне стакана оказались какие-то нерастворенные кристаллы. Их я разжевал и проглотил, не ощущая ни вкуса, ни запаха. «Молодец, сейчас тебе будет легче», – похвалил хирург и ушел.

Из желудка по телу растеклись приятные теплые струйки. Через несколько минут мне полегчало. Казалось, нахожусь в невесомости. Куда-то лечу, как воздушный шар. Я уснул.

Со слов санитара, спал более трех часов. Когда проснулся, острой боли уже не чувствовал. Только давил со всех сторон и мешал мне дышать холодный гипс. Я как будто был замурован в железобетонную стену, из которой выхода нет и не будет. Я мерз, не согревали одеяла, принесенные санитаром. Я задыхался, гипс не давал возможности свободно дышать, от него отвратительно пахло. В голове роились мысли: «Как избавиться от гипса?» Не думая о последствиях, я просил санитара, медсестру освободить мне грудь и спину. Умолял их, что, если они не снимут гипс, я обязательно умру. Сытый голодному не верит. Здоровый боли больного не ощущает.

Я стал не просить, а требовать. Наконец, сестра доложила ведущему хирургу. Он разрешил выпилить окно в моем гипсовом панцире. Пришел временно исполняющий обязанности санитара из выздоравливающих. Судя по манерам, он был не новичком на этой работе. Искусно используя пилу, долото, нож и молоток, за десять минут проделал окно в моем гипсовом панцире. Грудная клетка сверху освободилась, дышать стало легче. Но ненадолго. Гипсовый панцирь свои челюсти полностью не разжал. Он давил на мое тело и сковывал все движения. Аппетита не было. Выданные для аппетита водка и вино не помогали. Пил много воды и глюкозы. К продуктам не притрагивался. Сестра ежедневно предлагала все разнообразие кухни. Готовили на заказ из наличия продуктов. Исполняли все прихоти, капризы и желания. Как только приносили заказы, от них становилось дурно, тошнило. Я просил брусники или клюквы. Медработники госпиталя все находили и приносили мне. Они выражали не только душевность и заботу, но и любовь к каждому больному, каждому раненому. Этот чисто русский коллектив госпиталя отдавал все свои силы, даже вкладывал личные ценности для излечения тысяч людей и скорого возврата их в строй.

Выздоравливающим госпитального пайка не хватало. Свой рацион я отдавал тем, кто нуждался. За это мне один парень подарил большой складной нож. Я сразу же приступил к освобождению грудной клетки от гипса. Резал целую ночь. К утру вырезал всю верхнюю часть, то есть соединил с окном. Грудная клетка стала свободной. Мне казалось, что я лежу в корыте для стирки белья. Недвижимость больной ноги была нарушена. При каждом движении тела стали ощущаться резкие боли.

При обходе хирург строго спросил: «Кто помогал тебе резать гипс? Сам ты этого сделать не мог». Я ответил: «Никто не помогал, все сделал сам». «Не верю», – раздраженно повторил хирург и тяжелым взглядом посмотрел на медсестру. Она покраснела, хотела что-то сказать. Он прервал ее на полуслове: «Поговорим после, не надо ваших объяснений. Покажи, чем ты резал?» Я вытащил из-под одеяла нож внушительных размеров, показал его с обеих сторон и тут же спрятал обратно. «Немедленно отдайте, – полушепотом заговорил он. – Мальчишка, притом не имеющий на плечах головы. Об уме и речи нет. Ты думал, что делал? Для твоего выздоровления мы сделали все необходимое. Ты захотел покончить жизнь самоубийством? Тогда завершай свою грязную работу. Если думаешь выздороветь и быть полезным нашему обществу, будь добр, выполняй все предписания врачей. Запомни раз и навсегда, ранение твое тяжелое. Для срастания костей нужен абсолютный покой. Ты что, хулиган, сделал? Ты нарушил его. Одного ты не хочешь понять. Смена гипса не улучшит, а ухудшит твое состояние и вызовет нестерпимые боли».

«Они не прекращались, доктор», – ответил я. «Что с тобой делать, не знаю. До свидания, – сказал он. – Своим поведением ты отталкиваешь от себя медсестер и врачей».

Сестра принесла мне стакан воды со следами брома и сделала укол, по-видимому, морфия. Мне стало легко и приятно. Казалось, лежу на перине под теплым одеялом. Я мгновенно уснул.

Когда проснулся, во рту была неприятная горечь, болела голова. Мой гипсовый панцирь увеличился в объеме. Все мои ночные труды были напрасны. Грудная клетка до самой шеи была замурована в сырой холодный гипс. Подаренный нож бесследно исчез.

Несмотря на душевный уход и заботу врачей, мое состояние с каждым днем ухудшалось. По все спине появились раны, пролежни гноились. Гной в гипсовом панцире скапливался и медленно вытекал на подостланную пленку, проникал на простыню, матрац и одеяло. От моей кровати по всей палате распространялся смрадный запах. Проходя мимо, больные морщились и отворачивались. Я начинал гнить живым. Ни тепла, ни холода не ощущал. Наступило полное безразличие ко всему. Я думал только о том, как избавиться от мучительного гипса, сковывающего все мое тело. Моим спасением было снотворное, но врачи его не прописывали. При появлении у кровати сестры у меня была одна просьба: «Сестра, снотворного». Медсестры, чтобы отделаться от назойливого больного, вместо снотворного давали таблетки аспирина, кальцекса и другие. После них боли на мгновение исчезали, но через несколько минут все начиналось снова.

Для меня время шло медленно. Казалось, час был равен целым суткам. Счет времени я потерял. Из больных теперь никто не хотел сидеть у моей кровати и дышать смрадом, вытекающим из моего тела. Даже санитарки и сестры не хотели долго задерживаться вблизи меня. На скорую руку сделают уколы, дадут таблетки и уходят. Многие больные требовали вынести меня из палаты. Но врачи, видимо, во всем громадном монастыре не находили для меня свободного изолятора. Ждали моей смерти. Я был безнадежен.

В конце февраля было объявлено, что госпиталь эвакуируется ближе к фронту. Об этом говорило само название госпиталя – «Эвакогоспиталь». Фронт от Тихвина отодвинулся далеко. Немцы отступали от осажденного Ленинграда, сделав свое черное дело. Около 2 миллионов человек погибли от голода, холода и военной машины. Наши войска освободили Чудово и Любань. Бои шли за Великий Новгород.

Всех движимых раненых отправили из госпиталя. Остались одни тяжелораненые. Всех их собрали в большом зале монастыря. Тех, кого можно было одеть, облачали в их обмундирование, остальным военную форму и личные вещи клали рядом на столики. Принесли мое обмундирование, личные вещи и полевую сумку. В сумке хранились документы, фотографии и адреса родных, убитых и раненых товарищей. Самое ценное – это дневник, который я вел с начала войны. В нем были фамилии командиров и моих лучших товарищей с адресами их родственников.

Нас приготовили к отправке. Помещение монастыря больше не топили. Наступила неприятная прохлада. Заботливые санитарки и медсестры всех перекладывали на носилки и укрывали теплыми одеялами и шинелями. Гимнастерки, брюки и личные вещи клали под головы или отдавали в руки на усмотрение больных. Полевую сумку положили мне под голову. Больных поочередно стали выносить на санитарные автомашины для перевозки к железной дороге и погрузки в вагоны. В огромный монастырский зал ворвался чистый холодный воздух. Не дождавшись, пока меня вынесут, я крепко уснул. Проснулся от разговора и толчка санитаров, поднявших носилки. Моя полевая сумка исчезла. Я попросил санитаров вызвать дежурного врача. Вместо него подошла медсестра. Она внимательно выслушала меня, успокаивающе сказала: «Ваша сумка обязательно найдется». Она записала, как сумка выглядит и что в ней находится. Санитары подхватили носилки с моим истощенным телом, замурованным в гипс, вынесли из гостеприимного монастыря, занесли в санитарный автобус, который был наполнен до предела. Мой полуживой труп на носилках поставили на пол в проход, автобус тут же тронулся. На станции Тихвин нас погрузили в пассажирские вагоны, теплые и чистые. Два дюжих санитара легко положили носилки с моим телом на среднюю полку. Прощай, Тихвин, которого я не видел. Прощай, моя полевая сумка, в которой осталось самое ценное. Дневник постараюсь восстановить.

Поезд плавно тронулся. Сарафанное радио передало: едем в город Бокситогорск, где для нас приготовлен госпиталь. От Тихвина до Бокситогорска расстояние всего 50-60 километров. Ехали мы целый день. В пункт назначения прибыли вечером.

На западе догорали последние отблески зари. Холодное зимнее небо было усеяно большими и малыми звездами, яркими, тусклыми и еле заметными.

Из вагонов нас вытащили и, как неодушевленный груз, положили на перрон. Недалеко от меня располагался небольшой вокзал. Через несколько минут я стал ощущать холод. Я ждал и думал, что нас занесут в теплое помещение вокзала. Но не тут-то было. Меня завернули в ватное одеяло. Мне еще повезло. Моему соседу с загипсованными обеими ногами – его гипсовый панцирь доходил, как и у меня, до шеи – ватного одеяла не досталось. Я предлагал ему свою шинель, но он наотрез отказался. Первые минуты лежать было очень приятно. Холодный чистый воздух усыпляюще действовал на все тело. Хотелось спать. Через 12-15 минут гипс стал охлаждаться. Тело начали колоть холодные иглы. Мой шабр застучал не только зубами, но и челюстями. Холодный ветер сек лицо морозной пылью. Струилась, ползла по перрону и железнодорожным путям сыпучая поземка, подгребая под себя шпалы, добираясь до нас. Я спросил своего шабра: «Как дела?» Ответил он не сразу. Сначала постучал зубами, затем разинул рот и долго держал его открытым. Я подумал, что у него примерз язык.

Раненые шумели, стонали, кричали. На перроне творилось что-то неописуемое. Многие, кто с момента ранения считался тяжелым и кому было запрещено ходить, сейчас покидали свои носилки и поползли по направлению к помещению вокзала. Мое положение было не из легких. Не только двигаться, я не мог самостоятельно повернуться на бок. Санитарки и медсестры ходили и успокаивали: «Голубчики, подождите еще две-три минуты. Слышите гул автомашин? Они едут за вами». Автомашин не было. Становилось невыносимо холодно.

Моему шабру повезло. Из вокзала вышел пожилой старший лейтенант, его знакомый, с подвязанной левой рукой. Он снял с себя полушубок и надел на него. Старший лейтенант стоял у наших голов, как статуя, и ругался хриплым басом, подбирая самые острые, едкие ругательства в адрес госпитального начальства. Грозился написать в Ставку Верховного Главнокомандования и лично Жукову. Не излив до конца наболевшего, он вернулся в здание вокзала.

Холод, говорят, успокаивающе действует на организм. От него опьянеешь, как от наркотиков, а затем приятно уснешь. Конец приходит в приятном сне.

Неподготовленность, дикое обращение с тяжелоранеными быстро дошли до партийного руководства района. Приехал главный врач больницы с флягой водки. Всем лежащим на перроне выдали по стакану водки. После выпитого мне на мгновение стало легко и тепло. Но через несколько минут сделалось невыносимо холодно. Зубы самопроизвольно стали выбивать чечетку. Зато шабр оказался в более выгодном положении. Он выпил два стакана и сейчас мычал себе под нос какую-то арию. Он говорил, что согрелся, только ноги от гипса мерзнут. На мне гипсовый панцирь настолько охладился, что согреть его можно было только в теплом помещении.

«Слушай, друг, за какие грехи нас мучают?» – громко заговорил мой шабр с левой стороны, до этого лежавший смирно, укутавшись с головой в ватное одеяло. Лица его я не видел, и голос он подал впервые. Я пытался повернуть к нему голову и рассмотреть его. Но как на грех шея не ворочалась. «Я не выдержу, застрелюсь», – чуть потише сказал он. «А у тебя есть чем?» – спросил я. «Да», – ответил он глухим сдавленным голосом. «Слушай, будь другом, дай мне. Я попробую первым. После выстрела положу на тебя руку, тогда ты возьмешь», – посоветовал я. «Сначала я, – повелительно сказал он. – Тяни сюда руку». Я вытянул к нему левую руку. В этот момент раздался выстрел. Холодный пистолет оказался в моей руке. По привычке пистолет перехватил в правую руку. Нажал на спусковой крючок – осечка. Подбежавший санитар выбил из моей руки пистолет. «Эх ты, растяпа, – пробурчал пьяный правый шабр. – Я бы тоже не прочь». После выстрела моего мертвого соседа и меня окружила толпа зевак. Все кричали, возмущались. Грозили госпитальному начальству. Прибежали медсестры и дежурный врач. Меня сразу унесли в здание вокзала. Вслед я услышал слова врача: «Готов труп». Я подумал, что он говорит про меня. Поднял обе руки вверх, пощупал голову и сказал: «Пока не готов, не труп, а живой». Шедший сзади санитар привел меня в мыслящее состояние. Он сказал: «Да не ты, дурило. Твой шабр готов».

На вокзале негодующе кричали и возмущались все – и военные, и гражданские. Появилась первая автомашина. Меня загрузили первым. Привезли в двухэтажное здание барачного типа. Занесли в чистую теплую комнату с двухэтажными кроватями. Положили к стене на втором этаже. Измученный пережитым за день, я в первый раз с момента ранения крепко уснул.

Не знаю, сколько спал. Когда проснулся, у моей кровати стояла медсестра. Она ласково спросила: «Может, хотите покушать? Как вы себя чувствуете?» Из глубины комнаты раздался мужской голос: «Он проснулся?» «Да», – ответила сестра. У моей кровати появились трое мужчин в белых халатах. Один из них ласковым голосом спросил: «Как вы себя чувствуете?» Я ответил пересохшей гортанью: «Хорошо». «Будем знакомиться, – раздался повелительный голос. – Майор госбезопасности Пронин и замполит госпиталя майор Головин». «Очень приятно», – выдавил я из пересохшего рта. Я смотрел на них широко открытыми глазами и думал: «Что им от меня надо?» На мгновение они закрутились вместе с палатой и моей кроватью с быстротой маховика. Когда все встало на свои места, ласковый голос снова спросил: «Вам дурно?» «Нет, ничего, – ответил я. – Что-то стала кружиться голова». «Вы сможете ответить нам на несколько вопросов?» – спросил Пронин. «Пожалуйста», – ответил я.

Началась беседа, похожая на допрос. Задавались вопросы: фамилия, имя, отчество, где родился, где крестился и так далее. Сначала я отвечал, затем, извиняясь, сказал: «Товарищ майор, прошу вас, посмотрите мою историю болезни, там все это есть».

Пронин вспылил. Заговорил грубо, не позволяющим возражения голосом: «Ты что, не хочешь отвечать на мои вопросы?» Я ответил: «Если вы будете говорить со мной таким тоном, то да».

«Как ты смеешь так со мной разговаривать? – закричал Пронин. – Ты просто негодяй. Будь немного похожим на человека. Мы поговорили бы с тобой. Ты бы у меня заговорил нужным тоном. Но если будешь жить, я тебя не забуду».

«Не пугай, майор, я не из трусливого десятка. Что вам от меня надо? Воевал я не хуже вас, тыловой крысы». Я горячился и тоже перешел на крики и на «ты». «Ты, гад, еще не нюхал пороху, а прицепился к беспомощному человеку. Лучше иди и цепляйся к тем, на кого у тебя ложные доносы от твоей сопливой агентуры. Будь я здоровым, мы бы еще посмотрели, кто кому дал».

Пронин затрясся, как малярийный, заикаясь, кричал: «Он мне угрожает!» Сунул к моему носу патрон. «Отвечай, дистрофик, почему хотел застрелиться? Если бы не осечка, ты был бы мертв, как и твой друг, с которым вы наделали столько шуму». Я выхватил у него патрон. Он поймал меня за кисть, но руки его оказались очень слабыми. Я легонько толкнул его. Он упал вместе с табуреткой, на которой стоял.

«Несите его в изолятор под арест». «Не сходите с ума, майор, – тихо сказал Головин. – Хорошо, что в палате ни одной души, иначе могли бы прославиться на весь Советский Союз. Вы думайте, что говорите». «Думаю, – крикнул Пронин, выругался нецензурной бранью. – Да я из него сейчас отбивную сделаю».

«Товарищи, оставьте его в покое, он слишком слаб, – сказал доктор. – Из него немцы уже сделали не отбивную, а ромштекс».

Пронин снова встал на табуретку, закричал: «Отдай патрон!» «Не отдам, – ответил я. – Лучше дай свой пистолет и одолжи еще один патрон. Я сначала в тебя выстрелю, а потом еще раз попробую, пущу себе в висок. Тогда мы с вами обязательно встретимся, только не живыми, а мертвыми. В загробном мире. Тогда бы я посмотрел, кто кому показал бы кузькину мать».

«Он сошел с ума, пошли. До свидания». «Всего доброго, товарищ майор, желаю вам счастья, побывать на переднем крае и поучаствовать в боях с немцами».

Майоры ушли, доктор встал на табуретку, ласково проговорил: «Покажите, пожалуйста, что за зверь этот патрон?» «Минуточку, доктор, сначала сам посмотрю», – ответил я. Патрон был обыкновенный, как и сотни миллионов, которые ежедневно выпускала наша промышленность. Боек пистолета сделал на капсюле вмятину, но капсюль почему-то не сработал. Доктор взял из моих рук патрон, молча, внимательно осмотрел, вздохнул и негромко сказал: «Напрасно, молодой человек, из-за мелочи и глупостей рискуешь своей жизнью». «Может, разрешите мне патрон оставить у себя на память? Пожалуйста, доктор», – попросил я. Он пожал мою руку и ушел.

В палату стали вносить раненых, привезенных с вокзала. Положили вниз на мою кровать и заполнили соседние. Первый разговор между ранеными: «Вася, ты здесь?» «Да, Коля. Хорошо, что мы с тобой попали в одну палату, нас положили почти рядом. Ты видел, как один застрелился, не выдержал? Говорят, капитан был. Надо же, мертвый после выстрела передал пистолет другому». «Нет, Вася, не видел. Я далеко лежал, а выстрел слышал. Ну а тот что, струсил? Взял пистолет, а не выстрелил?» «Да нет, не струсил. Осечка получилась, говорят, а там Бог знает».

В разговор вмешался бас из глубины палаты: «Хорошо, что санитар вовремя подоспел и вышиб из руки пистолет. Могло быть все – застрелил бы сначала двоих, троих, а потом и себе пулю пустил бы. Да и не пустил бы, с него, по-видимому, нечего и спросить. Говорят, на ладан дышит. Вот отдаст концы».

Ребята для себя сделали неправильный вывод: «Что он этим достиг? Застрелился… Это хлюпик, трус, псих, нездоровый человек. Кому он доказал. Убил себя, и на этом конец. Наверняка у него есть семья, а может и дети. Его ждут. На фронте не погиб, на тебе, отличился, показал из себя героя».

«Ты, Федотыч, не осуждай мертвых. Ты не из храброго десятка. Откромсали тебе ногу ниже колена, и ты говоришь, слава богу, остался жив. Слава богу, туда больше не попаду. Поставь тебя на раскаленный лист железа и дай тебе пистолет. Будешь жариться, а смелости у тебя не хватит пустить пулю в висок. Поэтому бери свои слова обратно. Они не хлюпики, не трусы и не психи, а настоящие смелые парни. Они не прятались от немцев, не лежали сутками, как ты, среди убитых. Врага встречали смело. А ты пролежал сутки в снегу, обморозил себе ногу, а сейчас встреваешь, куда не надо, осуждаешь людей. Из-за них по перрону госпитальное начальство бегом забегало, тут же нашли место и убрали всех в теплые помещения. Если бы не они, возможно, до сих пор бы морозили».

Раздался веселый, почти детский голос: «С одной стороны хорошо, а с другой стороны – человека нет. Да и другой чудом остался жив. Живого сразу утащили, сейчас, наверное, допрашивают, а мертвого убрали».

«А ты помолчи, – проговорил насмешливый голос. – Послушай, что взрослые говорят. Выступаешь без разрешения. Так куда же мертвого убрали?»

«Здесь, говорят, еврейский госпиталь. Начальник госпиталя еврей, все врачи – евреи. Даже половина сестер – еврейки. Вот они издеваются над больными».

«Из какого романа, Володя, ты это вычитал? – спросил тот же голос. – Отвечать надо на заданные вопросы, а не что тебе в голову придет».

«Правильно малый говорит. Весь госпиталь состоит из одних евреев, – подтвердил глухой хриплый бас. – Гады они, их на переднем крае ни одного не увидишь. Все пристроены в тылах. А тут еще как по заказу госпиталь».

Дверь в палату бесшумно распахнулась, вошел врач, к удивлению всех русский, с медсестрой-еврейкой. Первым подошел ко мне. Посчитал пульс. Сестра поставила градусник. Я попросил: «Доктор, пожалуйста, дайте снотворного». Он на мою просьбу сказал: «Сестра, дайте люминала». Со всех сторон раздались голоса: «Доктор, и мне!» «Да тише вы! – закричала сестра. – Потерпите, подойдет к вам доктор, тогда и просите». «А ты, сестричка, не кричи. Мы просим не у тебя, а у доктора, не твоего, а государственного, – заговорил мой сосед снизу. – Родное государство от вшивой немецкой нечисти защищали мы, а не ты». Сестре надо было молчать, но она не сдержалась и крикнула: «А я что делаю?» «Ах, так ты тоже со своим Абхамом здесь Родину защищаешь?» К ее ногам прилетел костыль. Она заплакала, убежала. Ей вслед кричала вся палата: «Твой Абхам на кровати с тобой воюет. Пьет коньяк, курит американские сигареты. Для вас это войны. Нас, мерзавцы, решили морозить на перроне». Врач стоял на табуретке, склонившись надо мной: «Тише ребята, тише, что вы раскричались».

Я думал, сестра убежала, и пропал мой люминал. Однако через минуту появилась другая сестра. Дала мне три таблетки. Я их проглотил и вскоре крепко уснул.

Говорили, что в палате долго кричали. Приходил и всех успокаивал замполит госпиталя. Я ничего не слышал, крепко спал.

На следующий день меня перетащили в другую палату, к таким же безнадежным, как и я. При обходе врачи сказали, что мой гипсовый панцирь оказался непригоден для дальнейшей эксплуатации. Единственный русский врач во всем госпитале был ведущим хирургом и начальником нашего отделения. Он дал распоряжение сменить мне гипс. Я этому радовался. Считал, что смена гипса улучшит мое положение, облегчит мое существование. Но, увы! Какое же было мое разочарование, когда с большим трудом содрали с меня гипс, моя правая раненая нога оказалась неуправляемой. Ощущалась нестерпимая боль. Начальник отделения держал мою ногу обеими руками. Две медсестры оборачивали ее гипсовыми повязками. От нестерпимой боли я сорвался, превратился в шизофреника. Мой язык работал дерзко. Человека, борющегося за спасение моей жизни, моей ноги, я обзывал самыми неприятными словами. Сравнивал его обличие, фигуру с разными животными. Я кричал, что он горилла в очках, безрогий буйвол, безмозглый баран, очковая змея, идиот и так далее. Придумывал до тысячи оскорбительных названий.

Вспоминая этот тяжелый в моей жизни случай, мне всегда заочно становится совестно, неудобно. Тысячи раз в мыслях я извинялся перед этим человеком.

От моих дерзких слов у доктора заметно дрожали руки. Он, казалось, не обращал внимания на мои дерзости. Умело руководил работой. Изредка тихо говорил, давая советы сестрам. Сжимал загипсованную пятку.

В операционную вошел хирург Пьюдик. Он грозно крикнул на меня: «Ты что язык распустил, хулиган!» От его внезапного крика меня дернуло, словно током высокого напряжения. Я вышел из шокового состояния. Думал: «Превратился в хлюпика, нытика и шизофреника. Распустил нервы, дал волю слабости. Надо немедленно извиниться, попросить прощения». С хрипотой в горле я выдавил из себя: «Прости, доктор, за мои дерзости». Хотел еще что-то сказать, но ничего придумать не смог. Снова повторил: «Прости, доктор».

Медсестры заулыбались. Доктор стоял серьезный и, мне казалось, грозный. Он посмотрел мне в глаза и криво улыбнулся. Из-за моей дерзости ему было совестно на меня смотреть. Он отвернулся и встал ко мне спиной. Изредка оборачиваясь, вскользь смотрел на мою кислую физиономию. Несмотря на нестерпимые боли, я нашел в себе мужество молчать. Крепко сжал зубы, был весь мокрый от пота. Когда наложили гипсовый панцирь, доктор внимательно посмотрел на меня и сказал: «Все-таки есть в тебе и сила, и воля. Можешь и держаться». «Извините, доктор, – пробормотал я. – Больше этого не будет». Он ответил: «Ничего. Ваши извинения приняты. Бывает и хуже. Мы, медики, народ привычный ко всему».

В новом гипсовом одеянии меня поместили в ту же палату, но ненадолго. Состояние здоровья с каждым днем ухудшалось. Я стал забываться, терять сознание. Заразился газовой гангреной. Она меня точно обухом по голове ударила. Если в Тихвине всем тяжелобольным для поднятия аппетита давали вино и водку, то здесь этого и в помине не было. Если там любые мои и других тяжелобольных прихоти удовлетворялись, то здесь на это никакого внимания не обращали. Говорили «нет», а на нет и суда нет. Даже днем сестра не ходила и не спрашивала о заказах на обеды. На кухне готовилось для всех по велению начальника госпиталя.

Меня перевели в изолятор. Это маленькая, холодная, неотапливаемая комната, в которой умещались только кровать и столик. Мне было холодно. Я просил, чтобы меня перенесли в теплую палату. Мне говорили, что этого делать нельзя. Меня закутали во множество одеял, но холод все равно пробирался к моему телу.

Посещать меня разрешалось только врачу и медсестре. Сестра Люда и врач Роза Эдлер приходили редко. Раз в сутки со шприцами разной величины заглядывала ко мне процедурная сестра – пожилая еврейка. Делала уколы, боли которых я не ощущал. Давала таблетки разных вкусов и величин, которые я глотал, а при удобном моменте прятал под одеяло. Врачи и медсестры ждали моей смерти. Они каждое утро удивлялись, заставая меня живым. Процедурная сестра высказала мне при очередном посещении: «О, ты еще живой, в чем у тебя только душа держится, не пойму. Хорошие люди как мухи мрут, а ты назло всем живешь». Ее слова с трудом до меня доходили, я был безразличен ко всему. О смерти не думал, хотя она была верным избавлением от невыносимых болей и холода. При каждом очередном обходе я просил врача Розу Эдлер: «Если умру, снимите с меня гипс».

Сознание временами покидало меня. Я находился в каком-то бреду, в угаре и непроницаемом тумане. Шли дни и ночи. Для меня они были короче обычных. Мой организм боролся со смертью за каждую часть тела, за каждую клетку. В этой неравной борьбе выходил победителем. Назло тем, кто ждал моей смерти. Живительным толчком к этому была выпитая водка, которую сестра Люда вечером 8 Марта принесла на мой столик для сохранности. При очередном возвращении в сознание я увидел два наполненных стакана. Не чувствуя ни вкуса, ни запаха, я выпил большими глотками их содержимое и снова отправился в забытье. В реальное состояние ввела меня медсестра Люда. Она кричала на меня, обвиняла, что я выпил ее водку. Ее слова мне показались очень оскорбительными. «Откуда у этого Кощея такая живучесть?» – обращалась она к молодому человеку, зашедшему вместе с ней в изолятор. Отдавая все силы, я схватил Люду и попытался поднять над собой. На этом сознание меня покинуло.

Очнулся я от разговора в изоляторе. У моей кровати стояла целая группа людей в белых халатах. Среди них наш начальник отделения, начальник госпиталя. Сзади, всхлипывая, плакала Люда, прижавшись к Розе Эдлер. Я попросил пить. Роза Эдлер хотела поставить на стол графин, я ее опередил – взял его и стал пить. Кто-то назвал меня нахалом. Я не обращал на это внимания, мучила жажда. Услышал очень знакомый мужской голос. «Нет, господа, он не нахал, а нахалы – вы. Прокованного к кровати, тяжело раненного, умирающего солдата вы забыли не только накормить, но и напоить, надеясь, что он скоро умрет. Я назвал бы вас хуже, но ваше настроение в этот праздничный день портить не буду. Вы собрались здесь для того, чтобы ругать умирающего человека за его грубое обращение с медсестрой. Не лучше ли вам спросить дежурную медсестру, где она находилась весь вечер? Была ли она у больного, исполняя свои обязанности?» Послышался взвизгивающий голос Люды: «Он хулиган! Я к нему больше не подойду!» «Он не хулиган, хулиганы – вы. Не только хулиганы, но и дезертиры. По законам военного времени вас надо судить военным трибуналом. Он наверняка не бегал от врага так, как вы от него бежите».

Голос был Степана Кошкина. Я не мог спутать. Узнал бы среди миллиона голосов. Я негромко проговорил: «Степан Кошкин? Это ты? Иль я брежу и вижу тебя во сне? Все у меня смешалось. Явь с бредом и сном. Земная жизнь с небесной». Я не видел его фигуры и лица – заслонили врачи. «Больной бредит, товарищ полковник. Газовая гангрена берет свое. В сознание приходит редко, – заговорил начальник госпиталя. – Подходить к нему опасно».

Это действительно был Кошкин. Он подошел к моей кровати. Облаченный в тесный короткий белый халат, встал на колено, обнял мою голову, торчащую из гипса. «Вот не ожидал, дорогой мой друг Илья. Вот это встреча». Глаза его увлажнились. Он встал, распрямился во весь исполинский рост. Глухо заговорил: «Перед вами лежит мой командир батальона июня и июля 1941 года». «Какая-то ошибка, – вкрадчиво бросил реплику начальник госпиталя. – Он всего-навсего старшина. Зря вы прикасались к больному. Это опасно». Все тело Кошкина передернулось, на щеках заиграли желваки. Он негромко ответил: «На войне, товарищ военврач, всякое бывает. На счет газовой гангрены можете не беспокоиться. Я ему обязан не один раз жизнью. Мы с ним два года на одних нарах рядом спали. Из одного котелка ели. Поэтому прошу, товарищ военврач, вашего разрешения посетить его еще раз». Начальник госпиталя сказал: «Нельзя, товарищ полковник. Опасно для вашей жизни». Его слова доходили до меня словно из-под земли. Последнее, что я услышал, было следующее: «Что поделаешь, если настоящие друзья, то разрешаю». «Благодарю», – ответил Кошкин. На этом я снова впал в забытье.

Когда очнулся, в изоляторе никого не было. Первой мыслью было: «Кошкин – полковник». Как быстро он перескочил от сержанта до полковника, прошло всего три года. Вот это темпы, думал я.

Кошкин не заставил себя долго ждать. На следующий день рано утром он пришел с начальником отделения, которого тут же попросил оставить нас наедине. «Ну, дай я на тебя посмотрю», – сказал он. Открыл одеяло, бегло пробежался взглядом по гипсу, по истощенной ноге и рукам. Прикрыл. Смотреть было не на что. Все тело до шеи и правая нога находились в гипсовом панцире. Торчали только кости рук и левой ноги, обтянутые кожей. В гипс как бы вросла тонкая шея, к которой была прикреплена истощенная голова. Все походило на что-то загробное. Только голубые глаза и обрамляющие голову русые вьющиеся волосы были похожи на живое. Кошкин глядел мне в глаза. Рукой дотронулся до моих волос. Молчал. Молчание нарушил я: «Степан, как быстро ты продвинулся. Расскажи о себе». «Сначала ты расскажи о себе, – ответил Кошкин. – А потом я». Я коротко рассказал о своих приключениях.

«Если хочешь, я тебе помогу, приеду в Москву, поговорю с кем надо о твоем звании. Все будет как надо», – ответил Кошкин. «Звание мне восстановили за два дня до ранения, но произошла ошибка, по красноармейской книжке записали старшиной. Какая разница – умирать капитану или старшине, – возразил я. – На том свете командовать не заставят». «Да брось ты о смерти, – вкрадчиво улыбаясь, проговорил Кошкин. – Врачи говорят, что кризис болезни у тебя прошел, будешь жить». «Врешь ведь ты, успокаиваешь, – подумал я и сказал. – Действительно, мне стало лучше. Я после выпитых двух стаканов водки, по ошибке принятых за воду, за ночь съел принесенный вчера ужин. Сейчас чувствую себя хорошо. Главное, в полном сознании. Расскажи, пожалуйста, о себе». «Рассказать о себе, – начал Кошкин. – Для тебя будет очень утомительно. Двумя словами не скажешь». «Расскажи, убедительно прошу. Ведь тебе все-таки везло».

«Да, – ответил Кошкин. – Не обижаюсь на судьбу. Ну что поделаешь, буду говорить. Если бы у меня был талант журналиста, обязательно бы написал книгу. Что я видел за эти два с половиной года? Из госпиталя в Кирове тебя выписали в конце июля. После тебя я лежал почти два месяца. Да и после выписки не как ты, на фронт не спешил, так как положение было очень тревожное. Немцы блокировали Ленинград, подходили вплотную к Москве. Правда, Киров жил своей жизнью. От него война была далеко. Однако она чувствовалась во всем. Почти все мужчины поголовно были одеты в военную форму, их становилось с каждым днем все меньше и меньше. С востока на запад через Киров шли одни воинские железнодорожные составы. Везли людей, прикрытые брезентом пушки, автомашины и лошадей. С запада на восток ехали беженцы. Ими до отказа были забиты все вагоны. Ехали на тормозных площадках, на крышах вагонов, даже на буферах. Творилось что-то незабываемо жуткое. Я чувствую, что ты мне завидуешь. Я – полковник. Ты – капитан, а записан старшиной».

«Нет, не завидую, Степан», – ответил я.

«Со званием мне повезло. Да я тебя и старше на три года с гаком, а сибирский гак тоже чего-то значит. Из госпиталя меня направили в Уральский военный округ. Там нашлась одна крыса. Ты должен знать. Он был помощником начальника штаба нашего 298 стрелкового полка. Щеголеватый, приятный на вид лейтенант. Он меня отлично знал, а назвал самозванцем. Доложил начальству, что не мог я быть старшим лейтенантом, так как шесть месяцев назад был сержант. Впервые в жизни мною занялся особый отдел. Пошли запросы в 8 армию, оттуда ни ответа, ни привета. В Москву запрос. Из столицы сообщили: значится в списках младшим лейтенантом. Дело принимало неприятный оборот, но ходил пока на свободе. Чисто случайно встретил командира танковой бригады, под командованием которого мы добрались до Риги. Его там тоже в черном теле держали, но не разжаловали. Я ему рассказал все, как было. Он мне помог.

Почти целый месяц мытарили и направили в Пермь, где формировалась стрелковая дивизия. Назначили меня командиром лыжного батальона. Нашу дивизию направили под Москву. Нас привезли в начале ноября. Мы заняли оборону под Истрой. Немец был на подступах к Москве. Недалеко от Истры на Волоколамском шоссе есть небольшое селение Иерусалим. Перед моим батальоном была поставлена задача зайти в тыл к немцам, ворваться в Иерусалим. Занять, отрезать немцам путь к отступлению на Волоколамск. Мы ворвались ночью, устроили тарарам. Захватили в плен более тысячи немцев, даже двенадцать танков, тридцать автомашин и много других трофеев. Освободили из плена более двух тысяч человек. Заняли оборону и держались до подхода наших. За это я был удостоен награды – ордена Красного Знамени. Может, это чистая случайность, но вся эта операция прошла с небольшими потерями.

В дивизию приехал командующий Жуков Георгий Константинович. Ему командир дивизии доложил об удачной операции батальона. Жуков решил своими глазами посмотреть на людей батальона. В это время батальону была снова поставлена задача зайти далеко в тыл к врагу, занять поселок Новопетровское, то есть отрезать большой группировке немцев путь к отступлению по Волоколамскому шоссе. Батальон выстроили. Я доложил, что батальон готов к выполнению поставленной задачи. «Сейчас мы посмотрим, – сказал Жуков, – готовы или не готовы». Он обошел выстроенный батальон, придирчиво осмотрел отдельных красноармейцев, но ничего особенного не нашел, сказал: «Да, батальон готов». Поблагодарил людей за отвагу и мужество за занятие Иерусалима. Мне приказал нацепить погоны майора. Я сразу шагнул через очередное звание капитана. За какие-то повинности был разжалован командир полка из нашей дивизии. Жуков приказал мне принять полк. «Не много ли этого для вчерашнего сержанта», – возразил я. Он грубо оборвал меня: «Если много – убавим, мало – прибавим».

Я со своим полком дошел до Калинина. Немцы бежали от нас красиво. Мне в то время казалось, что для них наступила настоящая катастрофа, как для наполеоновской армии. Под Калининым меня легко ранило выше локтя в левую руку. Несмотря на приказ командира дивизии, в госпиталь я ушел после окончания наступления. Жуков меня не забыл. При встрече с командиром дивизии спросил: «Где же молодой ваш командир полка?» Командир дивизии подлил масла в огонь: «В госпитале. Будучи раненым, не покинул полка до конца операции». «Молодец, мужик, находчивый, решительный. Солдаты любят его». Жуков приказал прицепить к моим петлицам еще одну шпалу и представить к награде. Так я стал подполковником и был награжден вторым орденом Красного Знамени.

После госпиталя снова принял свой полк. В декабре 1943 года уже без помощи Жукова было присвоено очередное звание полковника. В январе 1944 года, то есть этого года, под Старой Руссой я снова был ранен. Пуля угодила в правое плечо, перебила ключицу. Сейчас если кто-то потребует поднять руки кверху, я не смогу этого сделать. Придется отбиваться до последнего патрона. Правая рука вверх не поднимается.

Вместо фронта как выздоравливающего прикомандировали к Генеральному штабу. Сейчас верой и правдой служу одному видному генералу в роли адъютанта. Это чем-то напоминает роль связного. Помнишь, как мы были связными у Голубева в полковой школе? Учусь на втором курсе военной академии».

«Молодец, Степан! – сказал я. – Я очень рад за тебя. Тебе военная фортуна улыбается. А помнишь, как ты не хотел быть военным?»

«Ты прав, Илья, – ответил Кошкин. – Кончится война, и я уйду из армии. Приехал я сюда по кляузным делам. Из вашего госпиталя поступает много жалоб в Генштаб, главнокомандующему и так далее. Между нами, факты все подтверждаются. Приеду – начальству доложу. Тебя ведь тоже обижали. Мне говорили, что ты пытался застрелиться. Вот это нехорошо. Умереть поспеем. Надо выжить, пережить войну, а там легче будет. На своем веку я видел много умирающих и убитых, много безвинно умерших людей. Они до сих пор ежедневно мрут тысячами в тюрьмах, лагерях по чьей-то невидимой для нас вине. Или взять, как проходила эвакуация беженцев в отдаленные районы страны. Кто о них заботился? Да собственно никто. Людямстихийно разрешали садиться в разгруженные для фронта вагоны. Ехали они туда, куда шел поезд. В основном дети, женщины и старики. В августе и сентябре 1941 года в Кирове я часто бывал на вокзале. Матери с маленькими детьми выходили из вагонов на перрон в поисках куска хлеба, отдавая за него последнее платье и другие вещи. Продуктами никто нигде не торговал. Можно бы организовать для беженцев в тылу хотя бы одноразовое питание. Но, по-видимому, никто об этом и думать не хотел. Было что-то отвратительное, ужасное. Из вагонов выносили десятки трупов. Люди умирали от голода. Умирали матери, дети и старики. Я считаю, со стороны нашего правительства было настоящее варварство».

«Да, Степан, снова на долю русского народа выпало большое несчастье, – подтвердил я. – Погибли миллионы человек. А сколько же немцы загубили в концлагерях, замучили в застенках гестапо и расстреляли? Тоже миллионы».

«Немцы с незапамятных времен отличались жестокостью и ненавистью, особенно к русскому народу. Жестокость немцев превосходит жестокость дикарей-людоедов, – продолжал Кошкин. – Зато мы, русские, слишком гуманны, лояльны и мягкосердечны. Мы быстро забываем все оскорбления и обиды. Немцы заморили голодом и нечеловеческими условиями не один миллион наших военнопленных. Зато мы для пленных немцев создали все условия. На вопрос, почему так, начальство говорит: это международная политика. Для немцев никаких международных законов и политик не существует. Да что там говорить. Мы не любим сами себя. Мы не любим своего брата и соседа. Мы жестоки к своему народу. Не хотим видеть его бед, нужды. На умершего от голода соседа мы смотрим как на что-то должное, неотвратимое. Нет разрозненнее русской национальности. Все малые национальности – евреи, цыгане, татары и так далее – более сплочены. Они в беде друг друга не оставляют, в трудные минуты приходят на помощь, не жалея последнего. Делятся последним куском хлеба. У нас этого нет, а может и не будет.

Если мы повели разговор на эту тему, я расскажу тебе одну печальную историю. Три месяца назад я встретил одного близкого мне человека, летчика-истребителя. Недавно ему было присвоено звание Героя Советского Союза. А знаешь, кто он? Сын состоятельного нэпмана. Разгром и гибель в их семью пришли неожиданно. В одну из ночей января 1930 года к их особняку в Москве на Ямской улице подъехал «черный ворон». В квартиру вошли двое из ОГПУ. Приказали всей семье собраться, одеться, но из вещей, кроме пары белья и продуктов, ничего не трогать. Семья их состояла из пяти человек – отец, мать и трое детей. Старшему, Коле, ныне летчику, было 14 лет. Сестренке двенадцать, младшему братишке чуть больше года. Погрузили их в неотапливаемые товарные вагоны. Январь, рождественские и крещенские морозы. На лету воробьи мерзнут. Их, как животных, везли на восток. Кормили один раз в сутки. Давали фунт хлеба и литр похлебки. По дороге люди умирали. Их трупы без сожаления выносили из вагонов. Вслед покойнику с издевкой говорили: «Еще одним кулаком или буржуем меньше стало». Но ведь можно было и с ними по-человечески поступить.

Привезли их в небольшой сибирский город Мариинск. В то время мы жили в одном селе в 15 километрах от него. Через наше село их прогоняли тысячи. Гнали их в тайгу под конвоем как опасных преступников.

В нашем селе упала опухшая от голода еще молодая женщина. Это была мать Коли. У меня до сих пор перед глазами стоит эта жуткая картина. Она лежала с полуоткрытым ртом, тяжело дыша. Во рту блестели золотые зубы. Ее окружили дети и муж, пытались поднять и вести дальше. Чуть поодаль стоял конвоир с начальником конвоя. Женщина через три-четыре минуты умерла. Мужа конвоир прикладом винтовки отогнал от жены и увел догонять обреченных. Трое детей вцепились в мертвую мать, надеясь, что она воскреснет и вызволит их из беды. Начальник конвоя с силой хотел их оторвать от матери. Они, как маленькие звери, оказывали сопротивление. Брыкались ногами, в ход пускали зубы и кричали во всю силу детских голосов. На детский крик и ругань конвоя собрались все жители села. Все вздыхали, охали и посылали проклятия в адрес конвоя. Маленький ребенок, чуть больше года, вцепившись голыми ручонками в воротник пальто, с замерзшими от влаги штанишками, лежал на груди матери.

Все это происходило почти в центре села в крещенские тридцатиградусные сибирские морозы. Бойкая старуха Федосеева Фекла подбежала и взяла на руки маленького ребенка. Начальник конвоя выхватил у нее ребенка и с силой ее толкнул. Она не удержалась на жидких ногах и рухнула в снег. «К тем, кто посмеет подойти к этим кулацким выродкам, – заорал он на все село, – будут приняты жестокие меры, вплоть до ареста». В ответ ему визгливо закричала Фекла, отряхивая полушубок от снега: «Уроды, антихристы, чтоб вам на том свете было пусто! Кого вы мучаете? Ангелов, маленьких детишек».

Народ зашумел. Начальник конвоя грозился арестом. Пришел председатель сельского совета. Он негромко сказал начальнику конвоя: «Не мучь детей на глазах народа. Ты далеко перешагнул все законы. Давай уведем детишек в помещение сельского совета. Туда же, подальше от людских глаз, унесем и мертвую. Я на это вам дам бумагу. Если вам потребуются дети, возьмете их в любое время». Начальник конвоя согласился. В ответ сказал: «Только без сентиментальности, никакой жалости к кулацкому отродью».

Мертвую селяне похоронили на кладбище в нашем селе. Обрядили ее старухи по всем церковным правилам и отпели в церкви. Детишек мой отец привел домой. Двое суток они, как зверята, все трое сидели на большой русской печи, ни с кем не желая говорить. Засыпая, сквозь сон жалобно звали папу и маму. Маленький занемог. У него были обморожены ручонки и ноги. Бабки, стараясь на совесть, растерли ему все тело. Обморожение было поверхностное и особой опасности не представляло. Заставила о себе знать простуда. Несмотря на заботу фельдшера и бабок-знахарок, через две недели ребенок умер.

Мальчик Коля и девочка Ната жили у нас два года. Затем их отправили в детдом. Фамилию они оставили свою, а местом рождения записали наше село. Происхождение – из крестьян. В детдоме Коля окончил семилетку, а Ната – десятилетку.

В 1936 году Коля выпустился из аэроклуба. В 1937 году был призван в армию. Служил в авиации. Перед войной прошел переподготовку на летчика-истребителя. С первого дня войны воюет. Под ним сбито три самолета, два раза ранен. Один раз чуть не сгорел. Главное – до сих пор живой, веселый и здоровый.

Ната окончила Томский медицинский институт. Работает хирургом в госпитале.

Моего отца они оба зовут папой, а мать – мамой. В отпуск и на каникулы они ездили всегда к нам. У них кто-то близкий есть и в Москве».

«Их отец остался жив?» – спросил я.

«Наверняка нет. Многие, раньше не знавшие трудностей, погибли еще по дороге.

Николай мне сказал: «Подлечусь немного, снова поеду на фронт за второй "Золотой Звездой"». К чему я тебе все это говорю? Надо любить свой народ, не бросаться им, как сором. Он пригодится, как спасенный Николай. До свидания, Илья. Я перед тобой разоткровенничался, но разговор между нами».

Он вышел из палаты, осторожно закрыв за собой дверь. Я думал: «Что это он вдруг решил исповедоваться мне именно сейчас? Два с лишним года мы с ним крепко дружили, а такой откровенный разговор впервые. Да хотя о таких вещах и сейчас говорить было еще опасно. Он мне верит как лучшему другу? А может быть считает, что я не выживу, скоро умру?

Как его высоко вознесла фортуна! Вчерашний сержант, командир отделения ныне полковник в резерве Генштаба. Два года с гаком, только не с сибирским, командовал полком. Вся война еще впереди. Сколько она продлится, трудно сказать. «Война до победного конца» – слова Сталина. Значит, никакого перемирия, никаких договоров. А до Берлина еще далеко. Может быть год, а может и два. Какая помощь будет от наших союзников – Америки и Англии?

Если фортуна и дальше будет улыбаться Кошкину, то он через два года будет командовать армией. При направлении на фронт ему наверняка сейчас дадут дивизию. Самое главное – он скромен и прост, остался таким, каким был – настоящим другом. Не каждый друг решился бы зайти к старшине, если врачи предупреждают об опасности и сами подчас боятся меня как прокаженного».

Я вспомнил нашего командира дивизии, генерал-майора Абакумова. За год пребывания в дивизии я его ни разу не видел. Начальник штаба дивизии полковник Иванов и заместитель по политчастям были частыми гостями нашего полка. А Абакумов, по-видимому, дальше штаба нашего полка дороги не знал. Воюют все по-разному.

Думы мои прервали – вошла диетсестра. Она негромко спросила: «Что бы вы пожелали заказать на завтра: на завтрак, обед и ужин?» Я был не только удивлен, а даже потрясен таким вниманием.

Вечером Кошкин снова пришел. Он был чем-то удручен и недоволен. Пытался улыбаться, но у него не получалось. Улыбка была кривой. Говорил с неохотой, растягивая слова. Я спросил: «Степан, что с тобой?» Он нехотя ответил: «Да так, ничего». Затем долго молчал, разглядывая мой скелет сквозь одеяло.

«Илья, разговор между нами. Сегодня говорил со своим начальством, то есть с Москвой. Доложил о результатах моей командировки. Просил, чтобы в госпиталь прислали ревизионную комиссию, так как вскрывается много нехороших дел. Меня грубо оборвали, даже обругали. Сказали, что сейчас такими делами заниматься не время. Приказали немедленно явиться в Москву. Я оказался пешкой в руках какого-то дельца. Спрашивается, зачем меня сюда посылали? Сейчас время дорого. Оно нужно не для бесцельных прогулок, а для победы над врагом».

«Степан, напрасно близко к сердцу принимаешь и переживаешь. Идеального порядка, как бы ни хотелось, не наведешь. Я не имею права спрашивать тебя, о чем идет речь, но догадываюсь. Время сейчас голодное. Десятки миллионов людей недоедают. Люди пухнут с голода. Неслучайно на рынке килограмм хлеба стоит сто рублей. Это одна пятая часть месячного заработка квалифицированного рабочего и половина стипендии студента. Мир так устроен. Человек, как поработитель всего земного мира, так устроен».

«Что ты этим хочешь сказать?» – перебил Кошкин. «То, о чем ты думаешь». «Ты что, читаешь мои мысли?»

«Да, – ответил я. – Хотя лежу в изоляторе, часто теряю сознание, но кое-что доходит и до моего слуха. Продукты, то, что сейчас самое дорогое для человека, воруют не килограммами, а тоннами. Поэтому я тебе как другу говорю, не в упрек. Тебе надо было доложить то, на что жалуются, не вникая в подробности, не заикаясь ни о какой комиссии или ревизии».

«Ты прав, – ответил Кошкин. – Тебя этому научили в войну или еще до нее?» «До войны, Степан. Меня возмутило одно дело. Мне жаловались в офицерской палате. Я лично проверил. Водка, вино и многое другое списывается на больных, но фактически не выдается. То же самое с дефицитными лекарствами».

«Давай об этом больше не будем. Я давно знаю, «язык мой – враг мой» или «грамм молчания иногда стоит килограмма золота». Илья, расскажи, как у тебя дела?»

«Хорошо, Степан. Вроде дело идет на поправку. Чувствую себя лучше». Он внимательно посмотрел на меня и тяжело вздохнул. Разговор перевел на неприятную для меня тему. «Расскажи мне по секрету, почему ты хотел покончить самоубийством?» «Надоело, Степан, живым гнить в гипсовой скорлупе. Побудила любезная встреча на вокзале госпитальным начальством». «Да, – проговорил Кошкин. – Я об этом от многих слышал. Но тебя здесь многие однополчане хорошо помнят и отзываются о тебе хорошо, как о воине и человеке». «Благодарю, Степан, за комплименты».

В изолятор вошел начальник госпиталя Айзман. Галантно, с еврейским акцентом заговорил, обращаясь ко мне: «Ну, герой, как дела?» Я ответил: «Как сажа бела». «Как это понять?» – переспросил он. «Как хотите, так и понимайте». «Мы тебя сегодня же перетащим из этой кельи в более теплое место. Дела твои идут на поправку. Скоро снова пойдешь громить фашистов. В тебе я сразу увидел настоящего русского солдата». «Спасибо за комплименты, – ответил я. – Из меня уже видимо не получится ни военного, ни гражданского».

Кошкин молчал. Айзман с большим усердием сыпал в адрес Кошкина и меня сотни комплиментов. Он говорил, что за два с половиной года работы в госпитале впервые встретился с настоящими парнями, пробившимися сквозь ад, смрад, огонь и дым с границы Восточной Пруссии, минуя тысячи смертей, с людьми, которые находились в беспрерывных боях с первого дня войны. Айзман признался: «Я счастлив провести с вами несколько минут, свободных от работы. Товарищи, вы – настоящие русские герои».

Казалось, хвалебной речи не будет конца. Кошкин назвал Айзмана по имени и отчеству, поблагодарил за хорошие слова, спросил: «Вы за мной?» «Да, товарищ полковник. Мы решили с замполитом посоветоваться с вами по ряду вопросов». «Идемте, – ответил Кошкин. – Разрешите мне проститься со своим лучшим другом. Судьба нас вряд ли больше сведет».

Начальник госпиталя вышел. Кошкин тихо сказал: «Ну и льстец. Всюду ходит за мной по пятам. Даже поговорить с людьми возможности не дает. Илья, пришла пора сказать до свидания. Хотелось бы о многом поговорить, многое вспомнить. Думаю, что это не последняя встреча».

Он оставил мне адрес жены и взял адрес моих родителей. Обещали друг другу писать. Он поцеловал меня в лоб, пожал мою руку и вышел из изолятора.

В моем теле, в котором еле теплилась жизнь, чувствовалась сильная усталость и какая-то невыразимая тоска. Эта тоска иногда бывает у охотника, когда рядом с его шалашом неотступно, не взирая ни на какие угрозы, целую ночь воет собака.

Я думал: «Вряд ли судьба сведет нас с Кошкиным. На сей раз разошлись мы с тобой как в океане корабли». Это я чувствовал всей душой и телом. Предчувствие меня редко обманывало. «Почему мы больше не встретимся? Значит, один из нас умрет, так как расстояние для встреч не помеха. А кто – об этом думать не надо. Это, по-видимому, сделаю я, судьба это для меня уготовила».

После встречи с Кошкиным и передряги с выпитой водкой у меня появился аппетит. Впервые в изоляторе я попросил есть. По требованию, а может быть по просьбе Кошкина, я был переведен в теплую двухместную палату. Вторая кровать была заправлена по всем правилам женского искусства, но пока она была свободна по причине моей уже отступающей гангрены. Уход и внимание со стороны обслуживающего персонала ко мне возросли. Никаких стимуляторов для возбуждения аппетита мне не давали, но я ел все, что приносили. Ел понемногу, но часто. Чтобы время проходило быстрее, я просил и читал все без разбору книги вплоть до учебников.

Весна вступала в свои права. Днем нежно журчали ручейки. Малые реки и речушки вздувались, поднимая свой ледяной панцирь. Ложбины, тальвеги наполнялись водой и становились мощными водными преградами, не говоря о реках. С юга летели первые стаи гусей и журавлей. Весну чувствовало не только мое искалеченное тело, но и палата, вся скромная госпитальная обстановка. От госпитального обслуживающего персонала пахло весной. В наполненной весенним воздухом палате, мне казалось, пел по утрам свою длинную песню косач-тетерев. Ввысь взвивался веером жаворонок. Под окном на молодых стройных березах насвистывал свои мелодии скворец.

Лежа в гипсовом склепе, я считал себя самым несчастным человеком. Правда, тело уже привыкло, притерпелось ко всем неровностям гипса. Пролежни гноились, но омертвели, обесчувствели. Резких болей, как раньше, не ощущалось. Снотворного мне больше не давали. Уколы морфия заменили лекарством. Вместо люминала давали таблетки аспирина. Кровь вливали через день. Поили противным гематогеном.

В один из апрельских дней, счет которым я потерял, раньше обычного пришла процедурная сестра. Настроение у нее было отличное. Широко улыбаясь, она сказала: «А ну, милок, подставляй руку, будем колоть». В объемистый шприц она влила пузырек крови. Иглу вонзила в вену. Я оттолкнул шприц, высвободил руку и спрятал ее под одеяло. «В чем дело?» – резко спросила сестра. «Вы хотите влить мне не ту кровь, – ответил я. – Покажите флакон». Сестра криво улыбнулась, схватила флакон и поднесла к моим глазам. Я произнес: «Вы лучше сами прочитайте. На этикетке написано "кровь третьей группы"». Сестра бегло взглянула, молчала. Ее узкое, смуглое лицо с ястребиным носом побледнело. Затем на щеках появился румянец. Она тихо прошептала: «Простите, пожалуйста, ошиблась». Почти бегом выскочила из палаты.

Вбежала дежурная сестра, еще не старая женщина, лет 35. Строго спросила: «Что случилось?» Я спокойно ответил: «Да так, ничего. Процедурная сестра ошиблась. Она хотела влить кровь не той группы». Сестра подошла к кровати, поправила одеяло, негромко сказала: «Ты знаешь, чем это могло закончиться?» «Знаю, – ответил я. – Могло бы произойти свертывание крови. Через час стоял бы перед вратами рая. Мне кажется, я заслужил рая своими мученическими делами». «Как вы догадались, что это не та кровь?» – спросила сестра. «Мне кто-то подсказал, – я показал пальцем на потолок. – А откровенно, сестричка, по-видимому, сработал инстинкт, самозащита. После всего перенесенного жить буду, но жениться вряд ли захочу». Лицо сестры расплылось в добродушной улыбке. «Цыплят, милок, по осени считают. Как только вылезешь из гипсовой скорлупы и начнешь ходить, сразу же потянешься к девкам. Знаю я вашего брата, не первый год замужем». Ласковая улыбка не сходила с ее лица.

Вдруг медсестра стала серьезной. Лицо ее как бы вытянулось. Она глухо проговорила: «После всего этого вы еще шутите. А если бы она вам влила эту злосчастную кровь?» Не успел я ответить, как она быстро вышла из палаты.

Я снова остался один. Тяжелые, неприятные воспоминания роились в моей голове. Я вспомнил раннее детство. Мать всегда называла меня невезучим. Что верно, то верно. Действительно, мне не везло. Все сделанное мною оборачивалось против меня. Как только я начал запоминать, в моих мозгах стали откладываться памятные клетки. Как все мальчики, я любил играть с железяками. Отец и старший брат были плохими кузнецами, однако часто работали в кузнице. В первую очередь, для своего хозяйства. Нечасто – на сторону. Я не пропускал ни одного дня при открытых дверях кузницы, чтобы не повозиться с обрубками и обрезками железа. Часто выгоняли или просто по-деревенски брали за шкирку, то есть за ворот рубахи, и выносили из кузницы, драли за ухо или волосы. Я ревел, вырывался, убегал. Все обиды через полчаса забывал и снова появлялся в кузнице. Невзирая на окрики, шел в угол к натасканным мною железкам. Первое, что я отчетливо запомнил, подбросил над собой кусок железа, похожий на гайку. Он достиг потолка и ударил меня по голове. Пошла кровь. Отец взял меня на руки, принес домой, рану залил креолином. По-мужицки выругал и пригрозил матери, если она меня еще раз отпустит из избы, то держись. Но бедной матери за каждым из нас следить было некогда. Нас было шестеро.

Один раз схватил в руки только что откованный молоток. Он сжег до костей кожу и мясо на моих руках. Много раз руки резал ножом, серпом и косой. Два раза тонул. Без счету падал с лошади. Два раза был на рогах у коровы. Два раза меня переезжали на санях, и один раз переехала порожняя телега. Всего перечислить невозможно. Все я помнил отчетливо. Казалось, это было только вчера. От всех этих несчастий, как их называла мать, я отделывался легко – небольшими ушибами. В юности и отрочестве не раз падал с деревьев с высоты 5-7 метров, с возов сена и снопов. Один раз свалился через задний борт идущей автомашины на проезжую часть, покрытую булыжниками. Однако отделался только легким ушибом.

В памяти, как кинолента, в медленном темпе проходила война, с самого первого дня. Рисовал в воображении образы убитых товарищей, которые рядом со мной умирали в наступлении, в обороне или при отступлении. Не раз приходилось выходить из боя с простреленной в десятках мест одеждой. Я оставался жив и даже невредим. Во время боя в голове и всем организме вырабатывалось что-то необъяснимое. Не оборачиваясь назад, не раз я не только ощущал, но и видел опасность, тут же уходил от нее броском в ту или другую сторону. В атаках отчетливо различал, кто в меня целится или направляет в мое тело дуло автомата. Клетки мозга работали с полной отдачей и строгой ясностью. Казалось, что в общей свалке рукопашной схватки разобраться невозможно. Но я ориентировался отлично и всегда поспевал скорее врага или уходил от его удара.

В 1941 году, в районе реки Великая, когда наш батальон пошел в последнюю контратаку, один немецкий фельдфебель не раз ловил меня на мушку автомата, я тоже в него прицельно стрелял, но ни он меня, ни я его. Так мы с ним и разошлись. Он умело уходил от моих выстрелов, а я от его.

При авиа– или артналетах противника я точно ориентировался и уверенно знал, куда упадет следующая бомба, мина или снаряд. В этом я никогда не ошибался. Что тут – судьба, инстинкт или чувство самозащиты? Вот этого я не знаю. Но все-таки на пулемет последнего немца я напоролся. Я бросил гранату и убил неприятеля. Пока летела и взрывалась граната, он меня тоже уничтожил. Здесь мой инстинкт или самозащита не сработали. Недаром в народе говорят: «Сколько кому чего природой отпущено, больше не проси». По-видимому, и мне самозащиты или инстинкта природа рассчитала только до этого немца. Пришел конец солдатской жизни. Что меня берегло, когда тысячи людей гибли на моих глазах? И почему сегодня спасла от верной смерти, уже оскалившей зубы и поднявшей косу над моей головой, фортуна или судьба? Непонятно.

Я попросил сестру купить мне бумаги и карандашей. Решил восстановить утерянный в Тихвине дневник. Медсестра все мне принесла. Я приспосабливался, искал удобные положения для письма, долго ничего не получалось. Наконец, чуть повернувшись на бок при помощи санитарки Дуси, выбрал удобный момент и написал несколько слов.

В комнату внесли тяжелораненого. Положили на свободную, долго не занимаемую кровать. Когда санитары ушли, от нечего делать я стал его внимательно разглядывать. У него была забинтована голова. Левая рука была наполовину короче, обмотана толстым слоем бинтов, забинтованы живот и правая нога. «Нечего себе, – подумал я. – Здорово немцы угостили мужика. Наверняка снаряд или мина взорвались рядом».

У вошедшей медсестры я спросил: «Что, новенького привезли с фронта?» «Нет, – ответила сестра. – С фронта к нам сейчас уже никто не поступает. Фронт отодвинулся далеко от нас. Он глушил рыбу и подорвался на противотанковой гранате. Как говорят, граната взорвалась почти в руках. В результате искалечило человека на всю жизнь. Выбит один глаз, ампутирована рука. Грудь, живот и нога усеяны десятками осколков. Будет и он выдавать себя со временем за инвалида войны. Назначат ему большую пенсию. По делу-то надо бы судить как браконьера». «Вы, сестра, так громко не говорите, разбудите, проснется». «Нет, поспит еще часика три, а может и больше. Он получил хорошую дозу наркоза». «Кто он?» – спросил я. «Звание, кажется, майор, а кто он – не знаю. По правде сказать, больной он для меня. Я обязана за ним ухаживать и лечить его. Больше меня ничего не интересует». Сестра ушла.

Я стал внимательно разглядывать своего соседа. Почему его положили ко мне, а не в офицерскую палату? Марлевая повязка на левом глазу была с моей стороны. Открытой стороны лица я не видел. Через несколько минут он повернул голову в мою сторону. Я чуть приподнялся на лопатках. Что-то слишком знакомым показалась мне его одна половина лица. Я долго подбирал в памяти его физиономию. Наконец вспомнил. Ба! Да это же тот самый майор госбезопасности, который приходил ко мне с замполитом госпиталя и хотел учинить допрос. Обозвал меня самострелом и чуть ли не врагом народа. Сначала во мне проснулась обида, но искра злобы тут же угасла. Я начал смотреть на него с сожалением. Мне стало жаль его до слез. Такой статный молодец. Природа его наградила всем: красотой, ростом, чином. Вдруг непредвиденное несчастье – калека. Кто бы из нас отказался бросить одну-две противотанковые гранаты вглубь речного омута и сварить хорошую уху. А у него, может, мать есть, отец, жена и дети. Все будут переживать, плакать.

Слово "калека" меня прожигало насквозь, как каленое шило. Я тоже в двадцать пять лет инвалид. Что будет со мной дальше? Об этом не хотелось думать.

Я радовался, что ко мне поселили живого человека, который скоро проснется от наркоза. Мы с ним будем говорить на все темы. Главное, он мне расскажет о положении на фронтах, в тылу и все новости. Медсестры от разговоров на разные темы уклонялись, ссылаясь на недостаток времени. Врачи кроме диагноза и назначения лекарств ни о чем не говорили. Мне было скучно и неприятно, как преступнику в одиночной камере. Связь со всем внешним миром мною давно была потеряна. Но вот появился новый человек. Человек эрудированный, образованный. Он обо всем мне расскажет. Так я думал.

Разум работал четко и ясно. А не пора ли заняться самоподготовкой? Надо же учиться. Нужна специальность. Иначе куда я годен для будущего. Вылечат, выпишусь из госпиталя, поступлю в техникум или институт, в зависимости от обстоятельств. Решено. С сегодняшнего дня я буду просить учебники за 7-10 класс. Начну штудировать.

Сосед мой проснулся. Он открыл глаз, внимательно посмотрел на потолок и стены. Поднял кверху левую ампутированную руку и положил ее на забинтованный глаз. Тут же убрал и положил рядом. Изо рта его вырвался не то стон, не то вздох. «Молодец! Хорошо держится», – подумал я. Чтобы не обращать на себя внимания, зная, что после операции очень трудно, я начал читать новую книгу. Она с самого начала оказалась увлекательной. Сразу же забыл о соседе. Я был в мире книги, в мире авторской фантастики. Переживал за героя. Стремился скорее знать, что будет с ним дальше. Радовался его удачам и огорчался его промахам. Сосед стонал и метался по кровати. Я понимал его состояние и не обращал на него никакого внимания.

Раны его невыносимо болели. Давали о себе знать. Он обратился ко мне: «Слушай, друг, дай закурить. Больше не могу выносить болей». Я бросил ему пачку папирос. Но бросок рассчитал плохо. Он не сумел поймать, и пачка упала на пол. «Вы ловите», – предупредил я и бросил вторую пачку. Папирос у меня был большой запас. Я очень мало курил. Папиросы давали каждый день. Вторая брошенная пачка перелетела через него, ударилась о стену и тоже упала на пол, уже под кровать. Сосед закричал на меня зычным голосом: «Растяпа! Не можешь по-человечески бросить. Встань и принеси». На мгновение я потерял к нему всякое расположение. Чтобы успокоиться и не наговорить глупостей, я начал считать про себя. Сосчитал до пятидесяти. Сосед не унимался, кричал: «Ты что молчишь, как чурка с глазами! Не слышишь, что я тебе говорю?» Я с большим трудом сдержал себя, чтобы не крикнуть. Примирительно сказал: «Товарищ майор. Я рад бы подняться, но не могу. Четвертый месяц лежу замурованный в гипс. Посмотрите, пожалуйста». Я откинул одеяло и показал гипсовый панцирь. Он рассеяно посмотрел и уже тише, но повелительным голосом заговорил: «Есть еще папиросы? Брось пачку». На этот раз бросок я рассчитал точно. Папиросы и спички приземлились на его грудь. Он закурил. Большими дозами глотал горький едкий дым.

Снова повернул голову ко мне: «Откуда ты знаешь, что я майор?» Такого вопроса я не ожидал, но, не задумываясь, ответил: «Сестра сказала, да, кстати, мы с вами знакомы, встречались». Он направил на меня острый взгляд своего единственного глаза. Тихо проговорил: «Что-то не припомню. Всех разве можно помнить. За восемь лет, то есть с 1936 года, через мои руки прошли тысячи человек, неблагонадежные и враги народа. Мы с ними долго не нянчились. Все получали по заслугам. Может, вы проходили свидетелем по какому-нибудь делу?» «Никак нет, товарищ майор». «Тогда откуда ты меня знаешь?» – поинтересовался майор. «После скажу, товарищ майор. Сейчас вам нужен покой. Надо привыкнуть к болям». «Нет, уж если начал, то говори», – закричал майор.

Я отлично понимал его состояние после операции. Поэтому, чтобы не раздражать его, тихо ответил: «Вы не кричите. Я на сей раз не контужен, слышу хорошо. Если требуете, то расскажу. Помните, вы ко мне приходили в палату со злосчастным патроном, у которого не сработал капсюль, произошла осечка. Если бы капсюль сделал свое, я с вами вообще никогда бы не встретился».

«Ах, это ты, меланхолик. Я тебя не узнал. Хотя черты лица у тебя памятные, в голове могут сохраниться на годы. Правду сказать, я что-то стал плохо видеть одним глазом. Ты не знаешь, целый или нет мой второй глаз?» «Не знаю, товарищ майор». Говорить об этом я не имел права, сам узнает.

«Кстати, почему ты решил тогда застрелиться?» «Что я могу вам сказать в свое оправдание? Нервы не выдержали. Вы все равно меня не поймете. Различаете на мне гипсовый склеп, в котором я заживо похоронен?» В знак согласия майор чуть качнул головой. «Сейчас мое тело привыкло к гипсу. Старики говорили, попривыкнешь, и ад покажется раем. В то время я гипс еще плохо переносил. Мне казалось, что я пожизненно замурован в этот гипсовый гроб. Даже дышать он мне мешал. К тому же перевозка из госпиталя в госпиталь. Какой-то негодяй в Тихвине украл у меня полевую сумку с документами и фотографиями. Самое главное, у меня там лежал дневник со всеми событиями с начала войны». Я хотел сказать, что пронес дневник сквозь немецкий плен, но вовремя удержал себя. Сказал, что пронес его сквозь долгие огневые годы.

«Многие фронтовики – народ слишком загадочный, рискованный. Долго воевал?» – перебил майор.

«С первого дня войны. Самое главное, что заставило пристрелиться, это двадцатипятиградусный мороз. Вы можете себе представить? Хотя вы в гипсе никогда не были. В мороз выставили нас на носилках на перроне. Покрыли одеялами. Проклятый гипс начал постепенно охлаждаться. Через пятнадцать-двадцать минут появилось ощущение, что умышленно хотят заморозить. Кричать, стонать, требовать бесполезно. Криков хватало без моего голоса. Я был не один, были сотни человек. Я подумал, что на этом все кончается. Чем скорей умрешь, тем меньше мук. Если бы еще полчаса подержали на морозе, я постепенно превратился бы в кусок замороженных костей. Мало радости осталось от тех пятидесяти-семидесяти минут, которые я пролежал на перроне. Результат – крупозное воспаление легких, за ним следовала газовая гангрена. Все это перенес из-за гостеприимства госпитального начальства. Выложили на мороз и накрыли нестерильными одеялами».

«Ты перенес газовую гангрену? Не верю», – возразил сосед. «Не веришь – спроси медсестру, а лучше врача. Они не соврут». «Гады, враги народа, – сказал майор. – Я до них начинал добираться, но вот несчастье. Сейчас надолго выбыл. Как приступлю к работе, я ими займусь. Ты знал того человека, который покончил самоубийством и сумел передать тебе пистолет?» «Нет, не знал. Я даже его лица не видел, так как лежал в наклоненном положении в противоположную от него сторону. При всех моих попытках повернуть к нему голову ничего не получалось. Вы, по-видимому, этим делом занимались, поэтому прошу вас сказать, кто он и откуда».

Сосед ощущал сильные боли – молчал. Я подумал, что он не хочет отвечать. Он снова закурил. Набирал полный рот дыма и с жадностью отправлял его в легкие. После третьей затяжки, басом, как бы дразня меня, повторил: «Кто он! Кто он! Старший лейтенант. Он не знал, что ему присвоено звание капитана. Ему тридцать четыре года. Уроженец Тамбовской области, инженер. До войны работал в Минске. Судьба жены и двух детей неизвестны. Они остались в оккупации. Мать живет на Тамбовщине. Он, как и ты, был замурован в гипс по самую шею и с обеими ногами. О его гибели известили мать. А что написали в похоронной? Ясно что. Умер в госпитале от тяжелого ранения. Вот ты говоришь, что потерял дневник. А знаешь ли ты, что на фронте запрещено вести дневники».

Он назвал номер и дату приказа Верховного Главнокомандующего. Я сказал, что слышал и писал самое необходимое. «В моем дневнике кроме меня никто ничего не разберет». «Ты это брось, наши враги разберут». Я хотел ответить ему, что он не знает настоящих врагов-немцев, а они дневниками не интересуются.

В палату вошла врач Роза и медсестра Люда. «Людочка, как давно я вас не видел, и как вы пополнели, стали такой очаровательной», – невольно вырвалось у меня. Люда вначале посмотрела на меня кинжальным взором красивых серых глаз, затем лицо ее порозовело. Улыбаясь, ответила: «Какой ты молодец, перенес все, поправился». Врач сначала посмотрела на меня, затем на Люду. Взглядом приказала прекратить разговор. Я не унимался: «Люда, почему ты у нас так долго не была?» «Что, соскучился?» – ответила Люда. Роза оборвала наш разговор. «Как дела, больной?» – обратилась она ко мне. «Хорошо», – ответил я. Она открыла одеяло, посмотрела на гипс и снова закрыла. Мне показалось, что интересуются не моей раной, а гипсом.

Затем подошла к соседу, спросила, как его дела. Он начал жаловаться на сильные боли, на плохое отношение: «У нас в палате у тяжелораненых нет даже дежурной санитарки. Умирая, никого не докричишься». Претензиям его, казалось, не будет конца. Роза очень внимательно слушала его. Тихим голосом, как мне показалось, но очень резко ответила: «Вас мы к тяжелобольным не относим, и сажать к вам дежурного санитара нет необходимости». Тон врача показался соседу грубым. Он не просил, а требовал главного врача, то есть начальника госпиталя.

Главный врач не пришел. Может быть, Роза не доложила о требованиях моего соседа или его не было на месте. Сосед не успокаивался, кричал, ругал врачей и госпиталь на чем свет стоит. Возмущался несправедливостью, плохим отношением к больным. Через два часа после ухода врачей он встал с кровати, попросил разрешения, взял у меня карандаш и ученическую тетрадь. Пристроившись к своей тумбочке, что-то долго писал (в палате стола не было). Закончил писать. Письмо упаковал солдатским треугольником. Громко заговорил: «Я вам покажу кузькину мать. Они меня долго будут помнить. Не на того нарвались». Письмо он отправил, но вряд ли оно дошло по назначению. Цензоры работали отменно.

На меня он стал смотреть грозно. Накопившуюся злость на врачей стал срывать на мне. Закричал: «Эй ты, хлюпик, чего молчишь?» Я спокойно ответил: «Побереги нервы до завтра. Тебя долго не выпишут из госпиталя. Спокойствие – залог здоровья. Зачем напрасно возмущаться? Своим криком и угрозами здесь ты идеального порядка не наведешь». «Как ты смеешь, дистрофик, так со мной говорить? Я тебе покажу». И бросил в меня вилку. Вилку я поймал на лету. Следом за ней в меня полетела тарелка. Я драки не начинал, но ответный удар нанес. Его же вилкой и тарелкой попал точно в цель – в голову. Сначала он застонал, а затем вскочил с кровати и ринулся в атаку на меня. Я приготовился к обороне. Свои удары он обрушил на гипс, так как голову я защищал обеими руками. Улучив удобную долю секунды, я ударил его правой рукой в подбородок. Эффект превзошел все мои ожидания. Он, словно подкошенный пулеметной очередью, хлопнулся на пол. Завизжал, как кабан под ножом. Визг чередовал словами: «Помогите, убивают».

Первыми прибежали трое легкораненых. Следом за ними санитарка, медсестра и врач Роза Эдлер. Соседа осторожно подняли, положили на кровать. «Больной, почему вы хулиганите?» – спросила Роза. Вместо ответа из его горла вылетел клокот, как у разъяренного индюка. Затем, как из автомата, посыпались слова: «Вы меня обвиняете в хулиганстве? Я требую, чтобы сюда немедленно пришел главный врач! Немедленно уберите этого дистрофика и фанатика. Будете свидетелями. Он избил меня. Этого я ему никогда не прощу. Вы знаете, кто я? Завтра же его судить будем. Отправим туда, где Макар коз не пас». Роза раздраженно сказала: «Больной, что вы чушь несете. Кто вам поверит». Но он ее перебил: «Я весь ваш госпиталь разгоню. Все здесь неблагонадежные. Всех под суд, все враги народа!»

Он настолько увлекся полнотой своей власти и угрозами в адрес госпиталя, что даже не заметил, как все ушли из нашей тесной палаты. В реальность вернул его я. Крикнул: «Перестань грозить и напрасно трепать языком. Никто тебя не боится. Ты – самый негодный лгун, каких впервые видит наша русская земля. Ты – бандит, браконьер-рыбак, глупый идиот и трус. Клянусь тебе родной матерью, если бы я мог встать, я бы тут же тебя задушил, как вшивого фрица. Ты – гадюка в образе человека. Немало на твоем счету ни в чем не повинных русских людей, которым ты искалечил жизни, назвав врагами народа, а затем замучил или расстрелял. Придет время, кончится война, и ты еще за все ответишь. Наш народ после победы распознает в тебе волка в овечьей шкуре. Сорвет с тебя маску. Ты – Иуда, ты – предатель».

Он молчал, не перебивал меня. Злобно глядел на меня одним глазом. Всего я ему высказать не успел. Вошли главврач и Роза. Главврач подошел ко мне, взял мою левую руку, нащупал пульс. Через минуту сказал: «Молодец, отлично. Воскрес из мертвых». Я ответил: «Большое спасибо вам и всем вашим сотрудникам за проявленную ко мне заботу, отличное отношение и лечение, длительную борьбу за сохранение моей жизни». Мои слова растрогали главного врача. Он пожелал мне скорей поправиться и быть полезным Родине.

От моей кровати главврач повернулся к соседу. Тот заговорил на высоких тонах, в первую очередь обрушился на меня, закричал: «Льстивая хитрая лиса. Трус, враг народа, фашист». Главный врач крикнул на него: «Перестаньте, не кричите. Вы незаслуженно обвиняете человека, отдавшего все для защиты Родины. Он трижды ранен на фронтах Великой Отечественной войны. Он капитан, командовал батальоном еще в начале войны». «Он наврал вам», – крикнул сосед. «О себе он ничего не говорил. Он долго лежал в изоляторе забытый всеми, с газовой гангреной, как говорят, ненадежный, приготовленный к смерти. От него никто не слышал бахвальства. О нем говорили люди, его однополчане, как о настоящем человеке и герое».

Сосед жалобно простонал: «Он меня избил». «Он вас избил? – с изумлением сказал главврач. – Вам, по-видимому, приснилось. Он пятый месяц лежит без движения, замурованный в гипс и прикованный к кровати». Главврач повернул ко мне голову и спросил меня: «Правда что ли?» Я ответил: «Да. Он кинулся на меня в драку. Защищаясь, я его толкнул. Он упал и закричал о помощи». «Вот оно что, – тихо проговорил главврач и обратился к моему соседу. – Вас надо судить по выздоровлению. Вы на беззащитного больного человека кинулись в драку. Как вы смели». Но сосед договорить до конца не дал. Он резко закричал: «Вы знаете, кто я! Почему вы со мной разговариваете, как с мальчишкой. Я – майор госбезопасности». Главврач мягко вставил: «Вы для меня больной. Притом больным стали по личной инициативе». Майор, как ужаленный гадюкой, подпрыгнул на кровати. Затем сел и снова закричал: «Я вас за такие слова арестую, посажу. Отдам под суд военного трибунала. Сотру в пыль, порошок, расстреляю». «Хватит, больной, кричать и болтать вздор. Сестра, позовите санитаров и отнесите его в офицерскую палату. Там ребята быстро найдут с ним общий язык». Появились санитары с носилками и утащили моего соседа.

Я снова остался один. Сейчас одиночество мне было не страшно. Я запоем читал книги. Художественную литературу чередовал с учебниками для средней школы.

На следующий день в палату принесли 18-летнего парня, коренного жителя Бокситогорска. «Давай будем знакомиться. Я старшина Котриков». «А я рядовой Собачкин Володя. Ранен два месяца назад под Ленинградом. Осколок величиной с горошину попал под чашечку коленного сустава. С поля боя до медсанбата шесть километров дошел сам. Врачи не сумели вытащить осколок. При операции удалили чашечку. На всю жизнь останусь калекой. Нога сейчас не будет гнуться в суставе. Мои родители живут недалеко от госпиталя». «А они знают, что ты здесь?» «Знают, я уже две недели в этом госпитале».

К вечеру пришли его отец, полностью ослепший в возрасте 25 лет, и мать, принесли бутылку топленого молока и стакан сметаны. Из разговора отца с сыном я понял, что отец нигде не работал, ездил в разные города и в поездах выпрашивал подаяния.

За два месяца проживания в одной палате с Собачкиным отец его приходил только два раза. Зато мать была каждый день – с молоком и сметаной. Также она приносила письма от Володиного брата, который воевал под Сталинградом, а сейчас находился где-то далеко за Киевом. Володя с увлечением читал их. Письма брата были пронизаны духом патриотизма и ненависти к фашистской Германии.

Время шло быстро. День сменялся ночью, ночь – днем. Резких болей я больше не ощущал. Тело приспособилось к гипсовому панцирю. Настало время его снять. Весь процесс длился не более 20 минут. Освобожденная от гипса больная нога меня не слушалась, не подчинялась моему разуму. Мне казалось, я заново родился, но ходить пока не научился.

Каждый день меня выносили на носилках на улицу. Приятно грело майское солнце. Кругом щебетали птицы. Заботливые воробьи тащили в свои гнезда шерсть и сено. Врачи советовали мне загорать на солнце, но я стыдился своей дистрофической худобы. Накрытый белой простыней, лежал в чем мать родила. Если дни были прохладными, то накрывали одеялом. Мышцы мои были настолько атрофированы, что я был похож на живой скелет. Чистый воздух, солнечные лучи укрепляли мой организм. Появлялся аппетит. Дело шло на поправку, на выздоровление.

В один из майских дней под окном палаты появилась женщина. Предложила мне купить у нее пол-литра молока или обменять на хлеб. Она сказала, что молоко козье, очень питательное. Я выменял его и выпил в один прием. Через полчаса как будто началось землетрясение. Вся палата заходила ходуном, затем стала крутиться, как карусель. Я позвал сестру. Она спросила, что я ел. Я ответил, что купил козье молоко.

Хаос в моем сознании царил более двух суток. Из-за моего головокружения запретили продажу молока у госпиталя. Меня на всю жизнь отучили от молока. Оно мне стало казаться невкусным, противным. Один вид молока часто вызывал тошноту. Зато Володя Собачкин пил его с большим удовольствием и с каждым днем толстел. Его лицо стало походить на сочное спелое яблоко.

Фронт уходил далеко на запад. Наши части вступили на территорию прибалтийских республик. В госпитале послышались разговоры об эвакуации ближе к фронту. Предсказания санитарок и медсестер сбылись. В двадцатых числах мая было объявлено – всем больным приготовиться к отправке. Принесли старые залатанные гимнастерки и брюки. На требование выдать мое обмундирование кладовщик ответил: «В нем уехали люди на фронт». Володю Собачкина по просьбе отца с матерью оставили в Бокситогорске в больнице.

Нас снова погрузили на санитарный поезд. Снова в путь-дорогу. Ехали чуть больше суток. Приехали в город Боровичи. Госпиталь находился в здании средней школы. Меня положили на второй этаж в просторный класс, где было установлено больше 20 кроватей. Через неделю с помощью медсестры и санитарок я стал учиться ходить. Еще через неделю уже сам отлично передвигался на костылях.

Громадное здание средней школы доотказа было забито ранеными. Здесь можно было встретить людей, которых раны обезобразили до неузнаваемости. С обгоревшими лицами, руками и телом, с отбитыми нижними челюстями, без нижних и верхних губ или правой и левой щеки, не говоря уже о конечностях – руках и ногах. Здесь были раненные в голову, по нескольку месяцев не вспоминающие своих имен и фамилий. Слепые, глухие и так далее.

Проходя мимо палат восстановительной хирургии, невольно думаешь: «Война, война, зачем же ты так искалечила ни в чем не повинных людей? Зачем на всю жизнь обезобразила лица, взяла глаза, руки, ноги? Сейчас, когда еще гремят военные канонады, когда люди идут на штурм, в атаки, отбирая у немцев город за городом, все привычно, все присмотрелось и примелькалось. Кончится война, пройдут годы, а затем и десятки лет. Мы, обезображенные войной, будем лишние в человеческом обществе».

Будучи прикованным к постели, я себя тоже считал несчастным калекой, но, насмотревшись на все, думал: «Война меня выплюнула из своей пасти еще человеком, а не уродом. Я отделался легко. У меня удален тазобедренный сустав. Правильно врачи говорят, если сумею хорошо разработать ногу в коленном суставе и бедре, жить будет можно. Научусь ходить, буду день и ночь сгибать и разгибать ногу, добьюсь своего».

Старался больше ходить. Иногда заглядывал в другие палаты. Смотрел с любопытством, а иногда и с отвращением на несчастных, искалеченных людей. Многим из них лежать придется годы, чтобы прирастить челюсть, щеку, нос или губу.

Время летело незаметно быстро. Я снова влился в человеческое общество, правда, госпитальное, но все равно общество. Играл в домино, в карты, слушал занимательные рассказы о похождениях бравых солдат. Не пропускал ни одного концерта, устраиваемого общественностью для раненых. Читать уже не было времени, да и не хотелось. Стремился к свободе, выбраться из госпиталя в город, сходить в кино или на танцы, познакомиться с девушкой. Из задуманного ничего не получалось. Одна беда – плохо ходил. Нога не подчинялась разуму и, самое главное, не сгибалась в тазобедренном и коленном суставах. Усердно занимался физкультурой и лечебной гимнастикой, но сдвигов не было почти никаких. Нога упрямо не хотела сгибаться.

Снова прозвучала команда собираться в дорогу для эвакуации в другой госпиталь. Снова перевозка на санитарных автомашинах "скорая помощь". Мы в шутку их называли "последняя помощь". Посадка в санитарный поезд. Гудки паровозов, шум и скрип тормозов вагонов. Снова в путь. «А куда?» – самопроизвольно возникал вопрос.

Замелькали в окнах вагонов железнодорожные постройки, телефонные столбы, леса, поля и деревни. Проплывали мимо нашего поезда железнодорожные вокзалы, большие и маленькие. У всех на языке вертелся один вопрос: «Куда везут?» Одни говорили – на Урал, другие – в Сибирь, в Рязань, Казань. Один лейтенант утверждал: «Я пользуюсь официальными источниками. Едем на Дальний Восток, выздоровеем, заменим тех, кто не нюхал пороху».

Проехали Шарью, Шабалино. Скоро мой родной город Котельнич. На сердце скребут кошки. Судьба кидает неизвестно куда. Едем с запада на восток. С такой ногой я уже больше не вояка, даже сидеть не могу. Скоро должны комиссовать. А если повезут на Дальний Восток, это полмесяца туда и полмесяца обратно. Целый месяц в пути, а то и больше. Надо что-то предпринять. Многие советовали выйти в Котельниче и отстать от поезда. Там обратиться к военному коменданту. В госпиталь положат и долечат. Сестры пугали: «Мы тебя из вагона не выпустим. Сбежать – это дезертирство».

Котельнич приближался. Замелькали маленькие домики. Поезд остановился. Наш вагон против вокзала. Наружу сестра меня не выпускала. Следила за мной, как за преступником. Я в нерешительности сидел и думал, как быть. Со всех сторон меня окружили подстрекатели. Одни говорили: «Не зевай, уходи». Другие: «Иди к главврачу санпоезда – отпустит». Третьи советовали: «Сиди и жди, куда повезут, не все ли равно. Домой еще поспеешь. Да что тебе дома делать? Ни жены, ни детей. Отцу с матерью в такое голодное время ты будешь обузой. Тебя надо кормить, поить, одеть. Ехал бы на Дальний Восток и брался бы за самостоятельную жизнь».

В вагоне прозвучала команда: «Внимание, товарищи, кто может, выходите на вокзал. Дальше не поедем». «Здорово тебе повезло, – кричали соседи. – Откуда призвали в армию, туда и привезли раненого». Невысокий тощий паренек лет девятнадцати, раненный в руку, с ехидством проговорил: «Маменькин сынок. Таким везет». «Ах ты, щенок», – не вытерпел я и пригрозил ему костылем. Он тут же смотался, и я его больше не видел.

В Котельниче нас партиями перевезли с вокзала в больницу, где находился военный госпиталь. Язык мой – враг мой! Сестрам и санитаркам сказал, что я местный. Для соблюдения военной дисциплины в госпитале, чтобы не убежал ночью к своим родственникам, у меня на ночь отбирали костыли. Я попытался ходить без них, опираясь на палку. Получалось. Прошел по палате взад и вперед, затем два раза туда и обратно по длинному больничному коридору. Я стал передвигаться, опираясь на больную ногу, без костылей. С каждым днем ходил больше. До боли сгибал и разгибал ногу в коленном суставе. С каждым днем сгиб на несколько градусов увеличивался. Сустав опухал. Но я старался сгибать, ни на что не обращая внимания. Лечащий врач спросила: «Вы согласны выписаться из госпиталя?» Я ответил, что согласен, хотя рана никак не зарастала и гноилась. Образовался большой свищ. Врач порекомендовала мне раз в неделю делать перевязки в ближайшем медицинском пункте.

Для человека нет ничего дороже и ближе родного дома, родной деревни, окружающих ее полей, перелесков и лесов. Все с детства знакомо. Все до боли дорого.

Прощай, госпиталь. Прощай, трудная солдатская жизнь. Завтра еду домой. Еду в неизвестность. Еду для того, чтобы начать жизнь заново.

Глава тридцать пятая

Из госпиталя меня комиссовали и утром после завтрака вручили документы. Я стал уже не солдат, а инвалид войны третьей группы. В армии беспокоиться было не о чем – кормили, одевали и обували. Теперь надо было думать обо всем самому. Завхоз госпиталя завел в каптерку, где висело около двух десятков видавших виды солдатских шинелей, пожелтевших от времени, солнца и костров, с множеством маленьких дырок. Разрешил выбрать любую. Показал в угол, на кучу залатанных брюк и гимнастерок, весело проговорил: «Повезло тебе, парень, едешь домой. Пользуйся моей простотой, выбирай, что понравится». «А где же мое обмундирование, которое следовало за мной с момента ранения до самого вашего госпиталя?» – с возмущением сказал я. «Да ты что, рехнулся? Твое обмундирование еще пригодится солдату, тому, кто снова пойдет на фронт. Народ не жалеет ничего для победы, даже жизней, а он за брюки зацепился. Вот что, друг, мне с тобой торговаться некогда. Давай выбирай быстрей и уходи восвояси». Спорить и доказывать было бессмысленно. Я надел первую попавшуюся гимнастерку. Но завхоз запротестовал: «Она вам слишком коротка». Выбрал из кучи менее поношенную, затем подобрал брюки. Быстро оделся, схватил какую-то шинель, хотел быстро выскочить из каптерки, но нога напомнила о себе. Завхоз взял из моих рук шинель и подал другую. «Эта тебе лучше подойдет доехать до дому, носить ведь все равно не будешь. Она тебе в армии надоела. Сколько лет служил?» Я не ответил на вопрос. Вышел из каптерки, распрощался с товарищами и пошел на выход ждать попутную автомашину.

Стоять в ожидании прошлось недолго. Грохоча по каменной мостовой, подъехал ЗИЛ-5, груженный запчастями и мелким железом. Автомашину вела женщина средних лет. Она остановилась и разрешила сесть в кузов пятерым. Всего было семь человек. После просьбы всех пассажиров разрешила влезть и мне. Надо было иметь адское терпение, чтобы не кричать. На каждом ухабе автомашина подпрыгивала. Казалось, нога у меня обрывалась. В глазах от боли темнело. Я делал попытки стучать по крыше кабины, но стоящий рядом полный мужчина хватал мою руку и ласково говорил: «Потерпи, остановишь – высадит на дороге. А дальше что? Снова голосовать, да никто не посадит». Он был прав. Превозмогая боли, я терпел. Дорога в 25 километров показалась мне вечностью.

Из-за поворота старинного тракта появилась деревня – Щенниковский кордон. Этот же мужчина остановил автомашину, с его помощью я вылез из кузова. Несколько минут постоял на месте, провожая взглядом уходящий ЗИЛ и стоявшего в кузове у кабины доброго человека. Медленно пошел, опираясь на тросточку. До нашей деревни надо было идти еще 3 километра. Каждый шаг после тряски в автомашине причинял нестерпимую боль. Сжав зубы, я пошагал в проулок к мосту через речку Боковая. Стоял жаркий день. На небе ни облачка. Медленно преодолел сломанный мост. Дорога, как серая узкая лента, виднелась далеко впереди, выделяясь на нешироком поле, окаймленном со всех сторон еловым лесом.

Поле с начала войны не пахалось и почти сплошь было усеяно молодыми соснами и березами. Пройдя полкилометра, я лег на лужайку на опушке леса. Еле заметный ветерок тянул из леса приятную прохладу. Здесь моя Родина. С детства знакомы каждый кустик, каждая полевая неровность. Богат наш регион лесами. Они тянутся до самой тундры. В них вкрапливаются болота, редкие поля, реки и озера. На протяжении столетий, а может быть и тысячелетий идет неустанная борьба между лесом и человеком. Человек здесь беспощаден к лесу. Он с боем отнимает площади под посевы, сенокосы и пастбища. Выжигает, рубит, корчует, но и лес уступает свои площади с большим сопротивлением. Следует человеку забросить на 3-5 лет свой участок, как тут же его снова занимает лес. История умалчивает, когда появились первые люди в этом суровом и в то же время обильном крае, населенном большим количеством разнообразной дичи, с полноводными реками и озерами, с прекрасными бесконечными лесами и плодородными землями.

Лежать и мечтать мне долго не пришлось. Ко мне подошли женщины и сразу же окружили. Они хотели помочь мне дойти до моей деревни Заболотяна. Я поблагодарил их, резко, с быстротой почти здорового человека поднялся и снова медленно зашагал. Сзади услышал сдавленный бабий разговор и всхлипывания: «Кому он такой нужен. Отец и мать дождались себе на шею сынка. Что он будет делать». «Да что вы, бабы, – раздался чей-то звонкий голос. – Мой бы такой пришел, и слава богу. Все бы уладилось. Главное, у него руки и ноги свои, а там все поправится». Я понял, что бабы меня оплакивали, и было грустно, тяжело. Но когда раздался подбадривающий голос, я прибавил шагу и больше не чувствовал боли в ноге. Думал: «Ничего, еще буду работать, учиться. Принесу пользу не только отцу и матери, но и государству». Но одна скороговоркой говорила: «Вот явится сейчас на радость отцу и матери. Корми отец калеку. Ей богу, бабы, у него не своя нога, протез». После ее слов у меня в ушах зазвенело, как после контузии. Хотелось вернуться и ударить. Напрягая все силы, я прибавил шагу и больше ничего не слышал.

В голове роилась одна мысль: «Я – калека. Я – солдат-калека». Вспомнилось детство и песня о солдате-калеке, пришедшем с Маньчжурии. Мысли мои устремились в деревню. Я думал, приду домой, а там вместо отца с матерью встретит меня незнакомая женщина с кучей детей и так далее. Я впал в отчаяние: вряд ли специфическое ранение позволит мне работать физически, а специальности у меня почти нет. Окончил годичные курсы коммерческих ревизоров при управлении Омской железной дороги. Работал полгода билетным кассиром на станции Славгород и год там же ревизором. Документов и личного дела не сохранилось. Чтобы ехать туда, нужен пропуск, а его не дадут. Сделать запрос – ответят нескоро.

Меня догнала женщина с нашей деревни. По-деревенски ее звали Маня Михайловна. Она была больше похожа на цыганку. Окинув цыганским взглядом меня с ног до головы, обтерла потное лицо фартуком и, как сорока, затарахтела: «Слава богу, живой остался. Старики тебя давно ждут. Они живут хорошо. Дома быстро поправишься. Главное, что нога своя. Вот Иван Гришин пришел без ноги. Сейчас на инженера учится. Инженером можно работать и без обеих ног. Была бы голова». Я слушал ее рассеянно, невнимательно. Хотелось сказать: «Шла бы ты своей дорогой». Она докладывала с большими подробностями все деревенские новости, которые я хорошо знал из писем отца и матери.

Не доходя до деревни Пагали, где оставалось только три дома, надоевшая попутчица после длительной болтовни сказала: «Мне некогда» – и быстро от меня удалилась, скрылась за домом отживающей деревни.

Медленно, но с каждым шагом расстояние до дома сокращалось. Я вышел в поле. Вдали показалась хорошо знакомая небольшая возвышенность. Ее в деревне называли "дальний бугор". Почему именно дальний, если он располагался в километре от деревни? За этим бугром скрылась моя родная деревня, где я родился, учился и провел свое детство.

На бугре показалась белоголовая девочка с длинными тонкими косичками. Она бежала. Я подумал, что за ней кто-то гонится и хочет ее обидеть. Девочка быстро поравнялась со мной. Бросилась ко мне, обхватила длинными тонкими ручонками мою шею, губами прижалась к моей щеке. Она тихо щебетала приятным гортанным голосом: «Дядя! Бабы и деды дома нет, они ушли косить и убирать сено. Я дома была одна. Мне сказала Маня Михайловна, что домой идет дядя Илья». Я поднял ее высоко над головой, но тут же поставил на землю, от приступа боли в ноге затуманилось в глазах. «Спасибо, Катя, что встретила. Как ты выросла! Если бы встретилась в другом месте, я мог бы тебя не узнать». «Дядя Илья, – щебетала Катя, – я бы тебя узнала, если бы встретила даже в Москве». Детский, непринужденный, правдивый ответ и разговор, от которого я давно отвык, поднял мне подавленное настроение. Мне казалось, моя больная нога наполнялась силой и здоровьем. «Катя, ты была в Москве?» «Нет, дядя Илья». «Почему ты говоришь про Москву?» «Я буду хорошо учиться, слушаться папу и маму. Выросту большой и поеду учиться в Москву».

С веселым щебетанием Кати мы быстро поднялись на пологий бугор, и взору открылась знакомая пожарная вышка, стоявшая как бы на страже с краю деревни. Сзади разместились буквой "Т" почерневшие от времени дома деревни. Короткая ножка буквы протянулась вплотную к вышке и звала нас в свои объятия, ее называли "скородумовкой". Узкая полевая дорога вела почти прямо к деревне. По обе стороны дороги стеной стояла высокая рожь. Полные, тяжелые колосья поспевшей ржи гнулись к земле, опираясь на золотистые стебли соседей. Все ржаное поле шевелилось легким ветерком и колыхалось, словно вода в переполненном озере.

Я всю дорогу любовался не столько природой и хорошо видимой деревней, а Катей, ее светлыми волосами, длинными косичками, не по-детски внимательным взглядом. Война не только нас научила серьезности, но даже детей. «Катя, сколько тебе лет?» Она внимательно посмотрела на меня, мне показалось, что в ее детском уме пронеслась мысль: «Дядя Илья, ты большой, воевал долго, а не знаешь, сколько мне лет». «Немного, – помедлив, ответила. – Через месяц будет десять. Я уже окончила три класса, с первого сентября пойду в четвертый». Я не спускал своего взгляда с Кати, с той маленькой Кати, любимицы сестры. Девочка восторженно рассказывала о цветах, ягодах и дедовых пчелах, которые сильно кусаются. Я слушал или вернее старался слушать ее детский лепет, но мысли мои витали где-то далеко, то на фронте, то в госпитале. Обонянием чувствовал пахнущий могилой гипс.

Вот и родная деревня, наша изба. Под окном с раннего детства знакомый лужок. Двор и ступеньки, ведущие в сени и избу. Со скрипом отворилась дверь. В избе ничего не изменилось. На том же месте под божницей стоял покрытый старой клеенкой стол, перешедший в наследство еще от прадеда, на котором были еле заметны следы краски. Только при внимательном осмотре можно было выявить, что стол когда-то был окрашен в черный. Перегородки, отделяющие кухню и большую комнату от длинной прихожей, были окрашены желтой краской. Та же русская печь чуть ли не в середине избы. На божнице возле каждой иконы стояли толстые восковые свечи, отлитые руками отца и освещенные в церкви. Те же полати, служившие всей семье кроватью и спальней. То же одноствольное ружье висело на старом месте – на потолочной балке на двух вбитых гвоздях.

Появление в деревне солдата встревожило старых и малых. Первым пришел Николай Васин, демобилизованный по ранению еще в 1942 году. Его ранение считалось хорошим. На правой ноге была ампутирована половина ступни. Он старался хромать больше, чем полагалось, боялся снова уехать туда, откуда 90 процентов мужчин деревни не вернулись и не вернутся больше никогда. Николай крепко обнял меня, расцеловал и хрипло проговорил: «Со счастливым возвращением». Первый вопрос – где воевал, где ранен, лежал ли в госпитале и так далее. Не поспели мы еще объясниться в нескольких словах, как появилась его жена Лиза. Она задавала уже другие вопросы – вопросы жизни, которые мучили меня в последние дни пребывания в госпитале: «Чем думаете заняться? Что будете делать?» Что ей ответить, когда нога не сгибается во всех трех суставах. Мне казалось, что худшего нельзя и придумать для человека. Сидеть можно только на высоком стуле. Сесть на землю, на пол или на что-то низкое невозможно, стоять тоже. Нога отекала и болела. За какие грехи я наказан так сурово? В голове молнией проносились мысли. Николай говорил и задавал вопросы. Я его рассеянно слушал и отвечал.

В избу один за другим заходили дети, старухи и старики. Здоровались со мной, все поздравляли с возвращением. Пришли отец и мать. Мать поставила самовар. Отец куда-то исчез и снова появился. Улыбка не сходила с его лица. Он говорил: «Сегодня ты вернулся из госпиталя в родной дом. Этот день самый счастливый в нашей жизни. Не обращай внимания на свое увечье. Все наладится. Не спеши, придет время, будешь делать все физические работы. Отдыхай, выздоравливай».

Почти все население небольшой деревни собралось посмотреть на искалеченного солдата. Так на Руси издавна заведено. Женщины, вздыхая, говорили: «Хорошо, что жив остался. Все остальное в жизни придет в норму». Слышались всхлипывания и слезы: «А мой уже никогда не придет. Погиб под Москвой, Калинином, Курском, Смоленском, Ленинградом…» Где только не покоятся кости моих односельчан, друзей и товарищей. Многие пропали без вести. Жены и матери надеялись на лучшее.

Деревня небольшая, а воевало 55 человек: 53 мужчины и две девушки. На тридцать человек пришли извещения о гибели или пропаже без вести. В том числе и на меня было две бумаги. Одна в сентябре 1941 года из 311 дивизии: «Погиб при защите Родины». Вторая в июне 1942 года из штаба 2 ударной армии: «Без вести пропал». В деревне меня считали воскресшим из мертвых.

Мужиков в деревне осталось мало, включая стариков. Перед самой войной в мае 1941 года по ложному доносу односельчанина, болтуна и лодыря, было посажено шесть коренных деревенских работяг в возрасте от 55 до 62 лет. Все шестеро погибли, никто из них не вернулся в родную деревню. Все полевые работы проводили женщины и главным образом вручную. В колхозе был один бык. Его впрягали в повозку как лошадь, надевали вместо ярма специально приспособленный хомут, седелку, а затем дугу, чересседельники и так далее. Имелось еще две лошади, 25 голов овец и две коровы. Все это на 30 деревенских семей. Все лошади и бык выполняли хозяйственные работы колхоза. На них доставляли навоз в поле. Вывозили убранный руками женщин урожай. Дрова и сено для личных хозяйств переправляли на санках, на себе. Многие запрягали личных коров. Тракторов в МТС было мало, притом одно старье. Поэтому посевная площадь сократилась на 70 процентов. Поля зарастали сорняками, а местами и лесом.

Лесные покосы, когда-то зеркало крестьянина, не косились, зарастали. В колхозе на заработанные трудодни почти ничего не давали. А если и причиталось в конце года, то не более 100-150 грамм зерновых отходов. Все зерно с тока увозилось в госпоставку, под контролем чрезвычайного уполномоченного райкома ВКП(б). Немного засыпалось в неприкосновенный семенной фонд.

Суровы были военные законы не только для солдата, но и для крестьянина и рабочего. Смерть и голод летали над народом. Но он жил, живет и не сдается никаким невзгодам. Сурово провожает голодные и холодные дни. Надеется на светлое будущее, но пока не только огонька – даже искры не видно.

Как хорошо дома после пятилетней отлучки! Мне казалось, что дом стал ниже, как бы врос в землю. Все вещи, знакомые с детства, стали миниатюрными, уменьшились в своих размерах. Серым и тусклым сейчас выглядело все, что наполняло избу, дорогое крестьянину имущество: стол, закопченные полки, старые лавки вдоль стен, давно потерявшие окраску. Самое близкое, самое дорогое – это русская печь. Немало приключений она оставила с детства в моей памяти. Много раз я на нее падал, не раз угорал. Она грела и кормила горячим. В порыве нежности ко всему окружающему я рад был все расцеловать, но сдерживался, стыдясь отца и матери.

Наша небольшая деревня стоит на склоне равнинной, слегка холмистой местности. Со стороны склона сплошной стеной подступает еловый лес. С остальных сторон расположены поля разной конфигурации, которые тоже окружены лесом. Кругом лес: ни конца ни края. Чередуется болотами, заросшими низкой чахлой сосной, борами с глухариными токами и еловыми раменями.

Более 200 лет назад, еще во времена Петра Первого, сюда пришли первые жители. Повалились на землю двухсотлетние вязы и сосны. Заполыхали костры. Застучали топоры братьев. Появилась первая, а затем вторая изба, надворные постройки. Появился скот, домашняя птица. Расширялись поля, чистились сенокосы. Братья свой хуторок назвали деревней Забоковая, по расположению небольшой речки Боковая, которая протекала от деревни на расстоянии 2,5-3 километров, опоясывая ее с двух сторон. Деревня росла и приобрела форму буквы "Т". Позднее ее стали называть Боковская, как бы приближая к речке Боковая.

Нелегкий был труд землепашца. Много сил требовалось срубить и выкорчевать двухсотлетний вяз или сосну, разработать поле примитивной деревянной сохой и бороной. Но люди делали, делали ежедневно годами, десятилетиями. Вели неустанную борьбу с дремучим лесом. Лес не выдерживал, отступал. В то же время лес кормил мясом, грибами и ягодами, снабжал пушниной, обувал и одевал.

Спустя 150 лет с момента поселения деревню снова переименовали, навсегда ее назвали Заболотяна, по расположению рядом топкого чистого болота с редкой чахлой древесной растительностью и с учетом того, что речка Боковая от деревни далеко и течет своим руслом, не приближая его к деревне.

Трудолюбивый народ еле сводил концы с концами. Своего хлеба хватало только до Рождества. Самые экономные, рачительные мужики с трудом дотягивали до Пасхи. С раннего детства все жители деревни знали цену ржаному душистому хлебу. Белый хлеб был лакомством и появлялся на столе в особо торжественные праздники. Хлеб – это жизнь. Хлеб – это богатство мужика.

В войну хлеб был особенно дорог. Ели лепешки из гнилой картошки, клевера, лебеды. Хлебом это никак нельзя было назвать. Но народ ласково называл хлебом.

До меня в деревню прибыло четверо по ранению. Среди них два Ивана. Иван Гришин с ампутированной ногой выше колена. Иван Николаев с повисшей, как плеть, правой рукой, перебитой в плече и около локтя. Васька Махачихин ходил на приделанной к ноге деревяшке. Нога его была цела, но не сгибалась в коленном суставе. Злые бабьи языки говорили, что он не захотел возвращаться на фронт, приделал себе деревянную ногу, а свою испортил от ходьбы на деревянной. Лучшее ранение было у Николая Васина: пуля прошла рядом с голеностопным суставом. Он мог бегать. Работал председателем колхоза.

Мы, все пять жертв войны, собирались вечерами. Вели разговор о войне, о последних известиях на фронтах и делились своими планами на будущее. Иван Гришин окончил первый курс Брянского лесного института, который был эвакуирован в Советск, это в 80 километрах от нашей деревни. Иван Николаев устраивался в Котельнич судебным исполнителем. Васька Махачихин – хлебороб, работал в колхозе. Один я был пока не при деле. О деле говорить было рано, так как сначала нужно поправить свое здоровье.

Наши с Иваном Гришиным дома были напротив. Из нашего дома можно было не только видеть соседей, но и слышать разговор в их доме. Отец Ивана, Григорий, жил всю жизнь одним днем. Что лучше, то и первым на стол. Он никогда не задумывался о завтрашнем дне. В период Первой мировой войны в 1915 году попал к немцам в плен. Вернулся уже в 1918 году, снова фронт. Участвовал в боях против Колчака, в карательных операциях в Средней Азии. Домой вернулся живым и здоровым в 1922 году. В 1928 году в Троицу напали на него хулиганы. Избили до бессознания и выбили левый глаз. Он любил читать. Выписывал все время областную газету. Устраивал громкие читки. По газетам отлично знал международное положение. На международные темы мог говорить часами, за что в мае 1941 года, в канун войны, был арестован с пятью неграмотными мужиками деревни. С момента ареста не было никаких вестей. Все шестеро погибли в сталинских концлагерях, не дождавшись конца войны.

Мать Ивана, Матрена, всю жизнь работала, не разгибая спины, от переживаний за мужа очень быстро состарилась. Кроме Ивана у нее трое детей – дочь Маруся, сыновья Николай и Петр. Каждый день над ними нависала угроза голодной смерти, и все же спасли их подножный корм, бережливость и, главное, борьба за жизнь.

С Иваном мы стали неразлучные друзья. Воевал он мало, всего три дня под Москвой, в районе Иерусалима получил тяжелое ранение в ногу. Госпиталь, ампутация ноги, на этом закончилась его военная фортуна. Ходил он на протезе, очень медленно, однако мы с ним уходили за 7 километров в соседние деревни на вечеринки и возвращались обратно. Ходили в лес, а больше – на посевы гороха в колхозе. Человек, выросший в степи и попавший в другую среду, всю жизнь с любовью вспоминает о степной жизни. Для человека, проведшего все детство и юношество в бескрайних лесах, лес становится второй матерью. Иван поступил в Брянский лесной институт по направлению Котельнического лесхоза, имея за плечами два курса Пищальского лесохимического техникума. Успешно, с некоторой скидкой на инвалидность сдал вступительные экзамены и окончил первый курс с отличными оценками.

Я учиться не мечтал. Хотел поступить работать на железную дорогу билетным или товарным кассиром. На крайний случай весовщиком. После двухнедельного пребывания дома поехал в Киров, в отделение железной дороги, с целью разведки, устройства на работу. Начальник отдела кадров, симпатичная, стройная женщина, работу мне предложила сторожем на частные огороды железнодорожников. Это предложение настолько меня унизило, я собирался что-то ответить, но во рту мгновенно пересохло. Заикаясь, выдавил из себя: «До свидания». Не чувствуя боли в ноге, я выскочил из двухэтажного здания отделения железной дороги, поспешил на переполненный голодным народом вокзал. Домой приехал удрученный, в плохом настроении. Отец и мать отлично поняли меня и ни о чем не спрашивали. Мать говорила: «Ты не спеши, живи дома. Поправь свое здоровье, а работа сама тебя найдет». Она предлагала остаться в деревне, жениться и работать в колхозе. Отец больше молчал. Он гордился мной и знал, что я должен выбрать себе дорогу в жизни сам. На это у меня силы воли достаточно.

Поступление на железную дорогу дало мне большой толчок. Я стал задумываться, не пойти ли мне учиться, но куда? Документ об образовании в семь классов, курсы коммерческих ревизоров при управлении Омской железной дороги в 1937 году не в счет. Незаконченный рабфак при том же управлении ничего почти не дал. Справка об окончании рабфака, подписанная сердобольной рукой, безвозвратно осталась у немцев при обыске еще в 1941 году. Другую такую получить безнадежно. Общая эрудиция самой жизнью повышена, но грамотность – нет.

Своей мечтой я поделился с Иваном Гришиным. Он на мгновение задумался и, улыбаясь, сказал: «Я тебе помогу». «Но как?» – вырвалось у меня. «Я видел у тебя складной многопредметный нож. На время дай его мне, постараюсь сделать штамп и печать Брянского лесного института и написать тебе справку, с которой ты поступишь учиться. Поступай в Ленинградскую лесотехническую академию, которая эвакуирована в Киров».

Работа закипела. Иван за неделю на резинке, вырезанной из толстой автомобильной камеры, сделал штамп и печать. Съездил в Котельнич, напечатал на машинке справку, что я действительно являюсь студентом первого курса Брянского лесного института, но ввиду оккупации города немцами личного дела не сохранилось, поэтому прохождение дисциплин и сдачу экзаменов по отдельным предметам подтвердить нельзя. Подпись директора института. Лучшего нельзя было и придумать.

Собрав нужные документы, я поехал в Киров. Сдал документы в приемную комиссию и тут же получил ответ, что допущен до приемных экзаменов на лесохозяйственный факультет. Заведующий приемной комиссией доцент Самойлович Георгий Георгиевич глубоко извинился передо мной, что принять без экзаменов не может, так как с момента поступления в Брянский институт прошло четыре года. «Но помощь к поступлению вам окажем, – сказал он. – Конкурса у нас нет, ожидается недобор. Экзамены начнутся 10 сентября. Начало занятий – 10 октября».

До 10 сентября оставалась одна неделя. За это время подготовиться было не только трудно, но и при всех дарованиях невозможно. За эту неделю надо было окончить три класса средней школы – восьмой, девятый и десятый. Я высказал свои сомнения Ивану. Он ответил: «Главное, не вешай головы. Все будет в порядке. Неделю мы с тобой позанимаемся здесь, на экзамены поедем вместе». Начали с математики, тригонометрии я совсем не знал. Геометрию кое-как. Алгебру – на два. Я старался много запомнить, разобраться, но из этого ничего не получалось. Быстро переутомлялся. Отдыхал, собирался с новыми силами и снова учил. Иван подбадривал меня, говорил: «Главное – напористость, вера в себя и уверенность в сдаче экзаменов».

Неделя пролетела быстро. Мы с Иваном поехали сдавать экзамены. Он в качестве болельщика, а я – ответчика. Иван переживал больше моего. Ему очень хотелось, чтобы я поступил учиться и из меня получился специалист.

Из нашей деревни добраться до железной дороги, не имея исправных ног, было большой проблемой. Разъезд Иготино расположен в 6 километрах, но надо было преодолеть чистое болото шириной более километра, идти по узкой тропинке по колено в черной торфяной холодной жиже. Иван на протезе по болоту идти не мог. Шоссейная дорога проходила в 3 километрах от деревни, где нужно было садиться на попутную машину, ехать до Котельнича по разбитой дороге.

9 сентября мы с Иваном поехали сдавать экзамены. Три километра шли до Щенниковского кордона пешком, сели на попутную автомашину, автобусы вообще не ходили, и приехали в Котельнич. В Киров прибыли рано утром.

По дороге Иван познакомился с симпатичной женщиной и под предлогом поиска жилья на время сдачи экзаменов отправился к ней на квартиру. В академии появился на третий день.

Я сдал первый экзамен по русскому и литературе. Преподаватель сказала: «Материала ты не знаешь, но, учитывая пролетарское происхождение, тройку поставлю». Конституцию с основами марксизма-ленинизма я сдал на "пять". Принимала тоже женщина, еврейка. Увидев у меня на груди партизанский значок, попросила меня зайти в свободное время на беседу. Оставались математика и химия. Химию я знал плохо, но достался легкий билет из общей химии. На все три вопроса с помощью соседа написал ответы. Преподаватель, полуслепой еврей, дополнительных вопросов не задал, куда-то спешил и поставил "четыре".

Иван радовался за меня больше моего. Он говорил: «Как можно не верить в себя, ты же гений». «Обожди радоваться, самый трудный экзамен впереди», – дразня его, говорил я. До сдачи экзамена по математике оставалось три дня. Иван уехал домой, в день сдачи обещался приехать.

Слово свое сдержал, в 9 часов утра, скрипя протезом, появился в коридоре учебного здания. Он о чем-то громко говорил с высоким сухощавым парнем. Я подошел к ним. Парень отрекомендовался: «Павел Овчинников». Иван без предисловия начал: «Вы пойдете сдавать вместе с Павлом. У него имеется много шпаргалок на билеты. Может, тебе повезет».

У дверей аудитории толпилось много девчонок. Мы не успели подойти к дверям, как объявили: «Заходите шесть человек». Девчонки боялись идти, поэтому шарахнулись от дверей в сторону, и мы оказались в центре внимания. Кутенов, небольшой юркий преподаватель математики, приглашенный из средней школы, улыбаясь, сказал: «Заходите, молодцы. Приятно на настоящих мужчин посмотреть. Сегодня еще ни одного не видел из экзаменуемых». Мы невольно оказались почти первыми. Кутенов павлиньим хвостом развернул билеты: «Ну, ребята, тащите на счастье, на радость папам и мамам». Я вытащил билет с самого низа. Павел Овчинников взял из середины. Сели мы с ним рядом. Кутенов ушел к дверям приглашать пугливых девчонок. Четверо из них вошли.

Мой билет оказался счастливым, Павел положил мне шпаргалку с готовыми ответами на все вопросы. Я сделал задумчивый вид, переписал со шпаргалки на лист бумаги. Шпаргалку положил в карман брюк. Первым пошел Павел. У него билет тоже оказался счастливым – нашлась шпаргалка. Кутенов бегло просмотрел его решения. Негромко проговорил: «Хорошо». И задал дополнительную задачу. Павел справился, еще одну он не решил и получил "четыре".

Кутенов подошел ко мне, положил руку на мое плечо, сказал: «Как ваши дела?» Я ответил: «Решаю». Старался по памяти вывести незнакомую формулу, прикрывая листок с решениями. Кутенов внимательно посмотрел на мой листок: «Все правильно, думай дальше». Мне не оставалось ничего, кроме как пропустить вперед всех девчонок, то есть тянуть время. Иначе преподаватель мог меня раскусить. Девчонки решали долго, затем одна из них осмелела и подошла сдавать, следом остальные, все сдали. Две – на "четыре", еще две – на "три". Очередь моя. Я подошел, подал листок с решением. Кутенов внимательно проверил, посмотрел на меня и сказал: «Все правильно. Можно бы поставить "пять", но вы туговато соображаете, хватит "четыре"».

Я выскочил сияющим. Переживавший Иван заулыбался и крепко пожал мне руку, затем спросил: «Что поставил?» «Четыре», – ответил я. Нас окружили со всех сторон переживавшие девчонки. Я постарался успокоить их. Сказал, что принимает экзамен очень легко, и не заметил вышедшего Кутенова. Он произнес: «Что с вас требовать. Ваш ум направлен не на учебу, а на еду. С 500 граммами хлеба в сутки могут и мозги пересохнуть. Заходите, девчата, не стесняйтесь».

Экзамены позади. В тот же день к вечеру я узнал, что зачислен в студенты. Мы с Иваном отправились на вокзал, но билетов на пригородный поезд нам не досталось, пришлось ехать на крыше старого двухосного пассажирского вагона времен Николая Второго. На станции Лянгасово милиция с крыши согнала, но мы успели втиснуться в тамбур. «Контроль!» – закричали бабы. На перегоне Оричи-Быстряги контролер шел в сопровождении милиционера и двух проводников. Мы с Иваном снова влезли на крышу и проехали благополучно.

Иван через два дня уехал в институт, второй Иван работал судебным исполнителем. Я остался один. Нога у меня крепла, ходил без боли. Я целыми днями бродил с ружьем по лесу. На заре в шалаше поджидал тетеревов на чучело. Другом и товарищем по охоте стал Виталий, семнадцатилетний здоровяк. С 15 лет он работал трактористом в МТС. На тракторах ЧТЗ-НАТИ работали в две смены, поэтому неделю он трудился по 18-20 часов в сутки, потом неделю отдыхал.

В нашей области в сентябре гроза – редкое явление. Однако настоящая гроза нас с Виталием застигла в 7 километрах от деревни. В лесу стоял неописуемый шум. От ветра гнулись и ломались деревья. Высокие куполообразные облака не спеша закрывали солнце. Поднялся ураганный ветер. В лесу стало темно. Молнии разрезали матово-черное небо. Раскаты грома достигали оглушительной силы. Я прятался под кроной ели, прижавшись к стволу. Виталий стоял на открытом месте, подставляя свое могучее тело ветру, а затем дождю. Ветер внезапно стих. Ударил крупный дождь с градом. Виталий настойчиво простоял на открытой поляне, промокнув с головы до ног.

Гроза как внезапно пришла, так и кончилась. Появилось яркое солнце. Воздух наполнился озоном. Дышать стало по-особому легко. Тяжелые темно-синие тучи ушли на восточную половину неба. Их сопкообразные бока и спины украшала радуга. В тучах все еще ворочалось и стонало. От этого кучевые облака меняли свою причудливую форму. На поверхности земли и дороге появились зеркальные лужи. Тысячами бриллиантов они отражали красивое голубое небо. Последние лучи уже заходящего солнца бежали по мокрой земле и деревьям, догоняли уходящие тучи, взлетали на них и, казалось, пробегали по ним. От этого все на земле и в небе загорелось ярким светом. Алела дорога и ее обочины. Кострами горели деревья и кустарники.

Так сказочно все выглядело в этот день в лесу после грозы.


Оглавление

  • Глава первая
  • Глава вторая
  • Глава третья
  • Глава четвертая
  • Глава пятая
  • Глава шестая
  • Глава седьмая
  • Глава восьмая
  • Глава девятая
  • Глава десятая
  • Глава одиннадцатая
  • Глава двенадцатая
  • Глава тринадцатая
  • Глава четырнадцатая
  • Глава пятнадцатая
  • Глава шестнадцатая
  • Глава семнадцатая
  • Глава восемнадцатая
  • Глава девятнадцатая
  • Глава двадцатая
  • Глава двадцать первая
  • Глава двадцать вторая
  • Глава двадцать третья
  • Глава двадцать четвертая
  • Глава двадцать пятая
  • Глава двадцать шестая
  • Глава двадцать седьмая
  • Глава двадцать восьмая
  • Глава двадцать девятая
  • Глава тридцатая
  • Глава тридцать первая
  • Глава тридцать вторая
  • Глава тридцать третья