Приключения техасского натуралиста [Рой Бедичек] (fb2) читать онлайн

- Приключения техасского натуралиста (пер. К. А. Криштоф) (и.с. Зеленая серия) 5.67 Мб, 261с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Рой Бедичек

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

РОЙ БЕДИЧЕК Приключения техасского натуралиста

ПРЕДИСЛОВИЕ

Почти любой техасец и уж, во всяком случае, каждый настоящий натуралист знаком с книгами Д. Фрэнка Доуби, Уолтера Прескота Уэбба и Роя Бедичека, написанными в первой половине нашего века. Я так и вижу трех этих друзей-писателей сидящими у костра за оживленной беседой то об искусстве, то о природе: от Шекспира до славки древесной, от сома до Одиссея. Или бродящими по холмистым нагорьям Техаса еще в те наиболее благополучные для его природы времена. Разор был еще не столь явен, и порой здесь можно было встретить одинокого черного ягуара. А старики, видевшие команчей, еще рассказывали о последних стадах диких бизонов. Тогда в Техасе еще водились волки — и рыжий гривистый, и мексиканский лобос, и серый волк. А кое-кто живописал свои встречи с медведем гризли в Западном Техасе.

Все это — дикая природа, коренные жители, коренная культура — исчезло стремительно, но недавно, оставив, однако, существенные следы — в том числе и в книгах знаменитой троицы.

О Доуби и Уэббе я знал больше, чем о Бедичеке. Доуби — это техасский фольклор, а Уэбб — прежде всего фундаментальный труд «Великие равнины». Бедичек же по-прежнему менее известен, и это большая потеря не только для современных и будущих техасцев, но и для читателей всего мира.

Родившийся в девятнадцатом веке, Бедичек создал труд, который войдет в двадцать первый. Его книга живописует далекие времена края холмов. Но помимо ценных сведений (распространение ярко-красной мухоловки, образ жизни желтощекой славки и т. д.) книга эта обогащает нас силой и непосредственностью чувств автора. Для меня она столь же глубока, сколь и «Альманах песчаной страны» Леопольда или «Уольден» Торо.

Больше всего меня восхищает, насколько Бедичек свободен в своих чувствах и мыслях.

Мюр и Торо писали в традициях Эмерсона, когда Бог представлялся ликом природы. Писали в те времена и в той стране, где великолепные закаты воспринимались не иначе как небесные врата. Человечество еще не было столь агрессивно по отношению к природе, и их взволнованно-прочувствованные описания все-таки представляются мне удобно-тенденциозными. И Мюр и Торо действительно обладали ярким видением природы, оба были весьма оригинальными мыслителями, но все же они творили в благоприятном интеллектуальном окружении.

Бедичек обратился к золотому лику природы столь же вдохновенно и бесстрашно, как Мюр и Торо, проявив к тому же большую свободу мышления, однако общество было уже значительно более жестким. Я имею в виду реакцию так называемой объективной науки, что знакомо нам и по сей день. Ученым упорно внушалась мысль, что ученость их не истинна при глубокой любви к предмету своих исследований. Теперь, слава Богу, положение мало-помалу меняется — ученые наконец вспомнили, что наука предполагает открытия, а на великие открытия толкает только страсть познания. Они поняли, что гораздо опаснее оградиться от предмета исследования, чем быть к нему слишком близким, что люди не могут подавлять свою самобытность, свою человеческую сущность и чувства. Увы, в пору, когда Бедичек записывал свои наблюдения, пытаясь осмыслить происходящее в природе, ученые думали иначе.

В первой половине нашего века немало насмешек выпадало на долю тех, кто одухотворял природу, ощущал ее как поэт и позволял своему сердцу гореть огнем восхищения перед ее девственной чистотой, перед слабым дыханием ее ветерка. Отблеска солнца на крылышке стрекозы было довольно, чтобы энтузиаст почувствовал себя в объятиях природы и восславил ее чудеса, сотворенные Богом и небесами.

Вообще-то подобное одухотворение было отчасти надуманным, и люди порой притворялись, будто испытывают сильные чувства. А при нашей типично американской практичности каждый искренне чувствующий природу и потому хотя бы отчасти напоминавший злосчастный стереотип тут же низводился в категорию сверхчувствительных и, следовательно, бесполезных ученых.

Все это не имело для Бедичека никакого значения. Он писал, что чувствовал, даруя людям смесь мыслей и ощущений, нисколько не заботясь, кто и куда может его причислить. И именно поэтому, как утверждают в академических кругах, его книга по-прежнему современна. Он не проявлял робости, признаваясь в любви к своей земле; он не стеснялся видеть, а затем и писать, что гусь способен чувствовать радость и возбуждение.

Бедичек был на редкость хорошим натуралистом. Он обладал врожденным инстинктом, подсказывавшим ему, когда быть художником — открывать свое сердце, свои чувства, свои эмоции, — а когда надо обеими ногами стоять на земле и быть истинным ученым — просто фиксировать наблюдения и достоверные данные.

Он, к примеру, скрупулезно докапывался до исходных представлений, бытовавших в народе, чтобы понять происхождение того или иного народного названия или легенды. Он, казалось, наблюдал и исследовал решительно все, но в особенности птиц, — от обыденного карканья ворон до различия в расположении на ветках щеглов и воробьев. В начале этой книги он с мрачным бесстрастием «протоколирует» древний акт заглатывания лягушки змеей. При этом Бедичек-художник знает, как начать рассказ:

«Однажды в полдень мое внимание привлекло отчаянное кваканье. Оглядевшись, я увидел в траве у пруда змею с полузаглоченной лягушкой…»

Но затем, будучи подлинным ученым, Бедичек не забывает измерить, оценить размеры лягушки, прежде чем она исчезнет в глотке змеи толщиной с карандаш: «Она была шириною, по крайней мере, в дюйм по туловищу, а ее передние лапки добавляли еще дюйм».

Я думаю, сила Бедичека была в его сердечной, порой необузданной непосредственности — он обладал сердцем одинокой, мудрой птицы-пересмешника, с которой определенно себя отождествлял или, скажем так, которую он определенно любил. Птицы, которая то дарила всем прекрасную песню, то вмиг становилась злой и расправлялась с нарушителем ее границ. Ибо при всей своей мягкости и восторженности Бедичек знал, когда и как броситься в атаку, например, на индустриальное сельское хозяйство:

«Наука, ныне тесно связанная с коммерцией, смотрит на обычного человека свысока и нетерпима к любым его замечаниям и претензиям. Попробуйте упрекнуть науку в чем-либо, не аргументировав это обширной статистикой, графиками и прочими обычными причиндалами — вас осадят как невежду; а если вы, не дай Бог, приведете какие-либо гуманитарные соображения, вас окрестят еще и сентиментальным слюнтяем…

Однако существует и иная наука, и насмехаться над ней может лишь глупец. Подлинная наука священна и далека от тех ученых, в которых завелась червоточина коммерции и которые злоупотребляют знаниями науки, называя ее «прикладной». Какими бы почетными профессорами они ни были, кто как не они виноваты в профанации науки? Ведь дело дошло до того, что иные «ученые» обосновывают правомерность и даже полезность потребления сигарет, виски и ненатуральных продуктов, занимаются махинациями в целях избежания налогов и т. п.»

Для Бедичека чистая наука была прекрасной до святости, так же как и литература, как природа, как еще многое, многое другое.

Он обладал двойной дозой интеллекта и интересов. Считайте даже, что тройной. Может быть, даже неограниченной.

Что еще восхищает меня в Бедичеке — так это то, что он предлагает нам величайшую ценность — восстановление отношений между человеком и природой. Многие его предшественники, будучи романтиками, считали, что человек уже навек отрезан от природы, отчужден от нее. Бедичек так не считал. Но если он видел место современного человечества отнюдь не за гранью природы, то и не в ее центре. На его просвещенный взгляд, человек в масштабах Вселенной слишком мал — лишь немногим больше, чем улитка или насекомое, да и то не всегда. Вот как он описывает прогулку по полю в окружении стаи ласточек:

«Птицы вились вокруг меня, буквально у самой головы, что не слишком-то приятно, и, казалось, хотели вступить в непосредственный контакт с живым существом иного вида. Стоило мне остановиться — они тоже кружили на одном месте; я шел дальше — и они опять заинтересованно сопровождали меня. Я был почти польщен этим вниманием, пока не нашел ему вполне прозаическое объяснение: шагая по зарослям высокой травы, я невольно поднимал из нее тысячи почти невидимых для меня маленьких насекомых. А поскольку ласточки не способны выловить их в траве, они и пользуются «услугами» таких, как я, большеногих земных животных!»

Еще более прекрасный пример единства человека и природы в книге Бедичека — самое захватывающее для меня из всего написанного когда-либо о природе вообще и о человеческом сердце — начинается с того, что директриса инвалидного дома звонит Бедичеку, прося о помощи. У одного из ее пациентов началась бессонница: он никак не мог определить, что за птица поет у него под окном. И вот лежачий, парализованный старик, практически лишившийся речи, безуспешно пытается изобразить Бедичеку ее крики.

Бедичек решает помочь старому человеку и обещает прийти прямо с утра, чтобы застать поющую птицу.

«Он нацарапал мне на листе бумаги: «Если будет солнечно и тихо». Я сразу понял, что имею дело с прирожденным натуралистом, раз уж он заметил, что пение птицы связано с погодой.

Следующее утро выдалось солнечным, светлым и довольно теплым для двадцать второго февраля. Я сел у его постели, и скоро он поднял руку, дрожащую, как лист на ветру: «Слышите?» С большим усилием он указал на окно, я высунулся наружу и прислушался».

Не важно, что это была за птица, — в книге рассказано об этом. Бедичек стал навещать больного старика, который с наступлением весны окреп. Они вместе ходили на прогулки. Человек этот «глубоко ощущал живое присутствие природы, интересовался не только ее рациональным строением, но и мистической силой, которую она пускает в ход для сокровенных целей».

Этот короткий блестящий эпизод почти полностью высвечивает и две человеческие жизни, и связь человека с природой.

В данном случае человек не отчужден от природы и не является центром ее, а уютно пребывает в общем согласии с нею, вплетаясь в единый венок с солнцем, цветами, ласточками, насекомыми, — таков был взгляд Бедичека. И начинаешь понимать, что одинокая птичья песнь порой значит не меньше, чем весь наш с вами прожитый век.

Писатель Барри Лопес сказал как-то, что щедрость — это проявление мужества, и я думаю, будет уместно добавить, что сдержанность — проявление силы. Один из самых замечательных примеров этой холодной, сдержанной силы представлен нам в главе, где Бедичек бродит по лесу в Восточном Техасе, вдоль реки Нечес, по острову жизни среди истощенной земли.

Выйдя на пастбище на месте вырубки, где изо всех сил пытаются выжить тощие коровы, Бедичек видит, что «большой лесоповальный бизнес уже давно исчерпал здесь свои возможности. Земли достались мелким владельцам ранчо, подбирающим крохи по сравнению с тем, какое природное богатство отличало когда-то эту округу».

Среди царящего опустошения Бедичек обнаруживает поразительное явление почти библейской красоты и едва ли не мистическое: такое открытие, такое откровение, что Мюр или Торо были бы поражены им до глубины души, писали бы об увиденном в восторженном экстазе, излили бы над ним всю свою душу.

Речь идет об огромном поваленном ветром дереве, и Бедичек идет к нему с осторожностью, как к поверженному солдату.

Приближаясь, он слышит странное гудение, некие вибрации, исходящие из-под его коры. Гниющее дерево оплетено множеством цветов — «пурпурными традесканциями вперемежку с красным просвирняком в полном цвету», здесь цветут и подсолнечники, и вьюнки, и колокольчики. А над всеми этими цветами порхают десятки колибри, вокруг мертвого дерева кипит своя жизнь:

«Низкое гудение колибри, иногда даже недоступное уху, сопровождалось жужжанием более высокого тона, слышным лишь на близком расстоянии, — это пчелы не преминули слететься на пиршество. Ярко раскрашенных бабочек сопровождало множество тускло-коричневых мотыльков: одни, усевшись на веточки, медленно раскрывали и вновь складывали свои крылья, другие всласть питались нектаром, третьи беззаботно порхали.

Огромное поваленное дерево благородно погибало среди всего этого буйства жизни. Разумеется, здесь обитала масса куда как более скромных Божьих созданий, чем пчелы, бабочки и колибри. Но о них мои записи умалчивают. Я вообще редко замечаю какое-либо насекомое, пока оно не окажется в клюве птицы. Но уж тогда-то я стремлюсь узнать о нем все!»

Любой писатель поддался бы искушению задержаться на этом месте и изречь нечто привлекательное, вроде: «И я остановился и подумал…» и т. д. и т. п. Бедичек же просто смотрит и слушает кипучую жизнь дерева, а затем продолжает свой путь.


Быть может, тут и нечему удивляться, но Бедичек был способен в такие моменты сдерживать писательский пыл. И я уверен, он согласился бы с тем, что практика и теория искусства в их величайших проявлениях многое перенимают у природы. Описывая природные системы, Бедичек мог бы с легкостью перенести законы их построения в лекцию по динамике развития рассказа или романа.

Бедичек видел в природе структуру жизни и искусства и осознавал катастрофические последствия отступления от ее логики. Возможно, его бы не удивил, но глубоко расстроил опасный путь, на который мы ныне ступили, — утрата природных связей, а значит, и природной этики, превратившая нас в страну жестоких невежд, едва способных говорить на том языке, с которым мы когда-то взрастали, — языке натуралиста.

Нам было недостаточно отделиться от других видов. Мы возвращаемся теперь, чтобы убить их все. Что сказал бы на это Бедичек? Конечно, он впал бы в ярость. Он был свидетелем начала больших потерь в Техасе. Бедичек жил и писал тогда, когда только что исчезли гризли и бизон, а беркут, белоклювый дятел и шлемовидный дятел были уже на грани исчезновения; но мог ли он представить себе, что этим дело не кончится, что перечень утрат окажется неизмеримо больше, что в него войдут не только эти крупные и сильные существа, но и меньшие представители техасской фауны? Что бы он сказал, узнав, что сегодня в Техасе некогда столь вездесущие твари, как аллигаторы, глотающие черепах и жабовидных ящериц, включены в федеральный перечень видов, которым угрожает исчезновение?

Хотя, возможно, он предчувствовал это. У него бывали моменты, когда его мудрые и спокойные наблюдения уступали место гневному осознанию бессилия перед все возрастающими потерями. Прислушайтесь к его обвинению в адрес тех, кто не проявил достаточной решительности в борьбе с разрушением природы:

«Ряд добровольных организаций — единственный зародыш сопротивления зачастую невежественному, безразборному преследованию животных. Они справедливо считают, что истребление любого вида жизни есть катастрофа, а сама воспитательная роль природы незаменима при формировании личности. Увы, у них слишком мало сил для эффективных действий, для того, чтобы громко выразить свой протест».

Таков по-джентльменски мягкий способ Бедичека дать пощечину.

Бедичек протестовал по-своему. В том числе и созданием этой книги.


Леопольда много читают и хорошо знают, что вполне заслуженно. Поскольку и он, и Бедичек были натуралистами, людьми, проведшими жизнь «на земле», их предостережения обладают сверхъестественным сходством, хотя работали они в различных областях.

«Земля — организм, — писал Леопольд. — Ее части, как части тела человека, составляют одно целое, взаимодействуя одна с другой… Если весь сложный механизм земли пребывает в хорошем состоянии, значит, невредима и каждая его часть, каждая его деталь, осознаем мы это или нет… Сохранять в целости каждый зубец и каждое колесико этого механизма — первейшая задача разумного обращения с ним».

Приблизительно в то же время Бедичек пытался научить нас тому же.

«Каждый природный объект, — писал он, — будь то неизменная звезда или переменчивое облако, вплетается в единое целое со всем остальным и не может быть вырван из целого без ущерба. В природе нет ничего изолированного, но все связующие нити, в свою очередь, соединены между собой, и этот бесконечный поток есть действующий закон, отмеченный как древними философами, так и современными певцами природы. Разумное наблюдение природы — это не процесс обособления единичного, но процесс раскрытия целого».

«Все в природе взаимосвязано», — тщился втолковать нам еще Торо почти сто пятьдесят лет назад. Таков простой урок, который с детства усваивали первые обитатели этого изобильного континента.

Нельзя по-прежнему игнорировать эти уроки. Земля и ее предостережения, ее благоволение к нам — все это в противном случае скоро уйдет, книги, подобные этой, обратятся в прах, и начнется такой ужасающий хаос, что мы даже перестанем понимать, чего же, собственно, мы не знаем.


Сколь смелым надо быть, чтобы соединить в себе ученого и поэта — день с ночью, и сколь мощным оказалось это алхимическое соединение! Бедичек с любовью и сочувствием пишет о скрюченном, твердом, как железо, каркасе, открыто восхищаясь способностью этого дерева бороться за выживание. Он с восторгом описывает упорство, с которым необузданные корни каркаса стремятся к воде, и как, угодив в «сети» города, корни эти «выискивают течи в водопроводных трубах и присасываются к ним, как коровы к поилке. Они словно чуют сточные трубы и разрушают их». Так и слышится усмешка Бедичека над неспособностью дерева соответствовать нашему представлению о чистоплотности…

«Даже умирая, особенно на приусадебном участке, каркас проявляет неудобное человеку упорство. Он отмирает частями в течение нескольких лет. Человек больше любит деревья, которые, если их дни сочтены, «умирают целиком», как говорится в детском стишке про собачку Ровера».

Бедичек явно питал слабость к этому грубоватому виду, пытался проникнуть в его сокровенные тайны: «Недавно я видел, как бульдозер выворотил из земли каркас более полуметра диаметром и, по крайней мере, пяти метров в высоту… — пишет он. — Я разглядел поверженного великана: его корни крепко держали огромный осколок известняковой плиты. Камень был около трети метра толщиной и почти метр в поперечнике. «При жизни» ствол находился прямо над этой глыбой, и корни вцепились в него с таким упорством, что, когда дерево вывернули, огромный осколок оторвался от скалы. Каркас, — пишет Бедичек, — любит известняк».


Бедичек называет дерево каркас «Иоанном Предтечей мира деревьев», который, как первопроходец, перемалывает каменистую землю для других деревьев. Не то же ли самое делают натуралисты и писатели Доуби, Уэбб и Джон Грейвз, помогая разбивать скалистые пласты невежества, пытаясь спасти остатки техасской природы, а также многие другие натуралисты и любители леса, которые, подобно каркасу, любят эту землю и держатся за нее, обхватив ее своими корнями?

Когда в конце книги Бедичек пишет о встрече с 86-летним стариком, рубящим кедр в глубине леса, он восхищается яростным нежеланием лесоруба прервать свою физическую связь с землей. «Семьдесят шесть лет он рубил кедр!.. — восклицает Бедичек. — Такова философия первопроходца-пионера: вставай и делай хоть что-нибудь, иди вперед до конца, никогда не отступая. Таково евангелие спасения работой».

Но человеческая воля, сила человеческого духа, способная превратить в героя каждого отдельного человека, в массе и будучи неверно направленной, может стать очень опасной.

То, что когда-то было благом для нашего вида — целеустремленность без оглядки на какого-нибудь белоклювого дятла или гризли, — теперь приводит вид к кризису, заставляя-таки прислушаться к Бедичеку.

Мы ринулись вперед с яростным напором этого самого лесоруба. В большинстве случаев мы игнорировали все иные составные природы, кроме нас самих. А теперь и мы сами, и вся наша система вокруг нас и внутри нас — все погибает по частям, как дерево каркас, оказавшееся в городе.

«Жизнь хрупка и тонка, но она бесконечно изобретательна и, вооруженная всего лишь даже перышком, способна дробить камни, встающие на ее пути», — пишет Бедичек.

Эта книга является одновременно и пером, и камнем. Нам дана еще одна возможность услышать.


Рик Бас

Январь, 1994 г.

Приключения техасского натуралиста

ВВЕДЕНИЕ

Свой очередной «отпуск на год» я начинаю с надеждой привести в порядок кучу заметок, которые когда-то казались мне довольно незначительными. Рядом — корзина для бумаг и камин, куда я намерен вытряхивать ее по мере наполнения. Конечно же после публикации заметок я пожалею, что не использовал корзину с камином чаще.

Друзья называют мое творческое отшельничество «временной отставкой» и досаждают советами: мол, самое время тебе почитать, или порыбачить, или попутешествовать, или даже покопаться в саду… Короче, каждый советует то, о чем сам мечтает.

Сначала я подумывал о том, чтобы отправиться куда-нибудь подальше, но совсем уж новые впечатления могли бы отвлечь меня от намеченной работы. Идея попутешествовать, отдавшись на произвол дороги (у меня ведь есть комфортабельный автоприцеп — специально для тех, кто презирает гостиницы и прочий «ненавязчивый» коммерческий сервис), была также отвергнута. Я понял, что наиболее плодотворно будет просто устроиться перед пишущей машинкой и никуда не переезжать, пока не закончу задуманную работу.

И я избрал Техас — те места, где я чувствую себя как дома. Уж лучше держаться знакомых краев, чем кинуться в неизвестность и остаться ни с чем подобно искателям нефти, бурящим наудачу и остающимся с сухой скважиной. Нет, я не настолько склонен к риску.

Кроме того, виды, звуки, запахи и само сознание, что ты находишься именно здесь, в Техасе, поднимают во мне теплую волну воспоминаний… Нет, это скорее возвращение домой, чем обретение спокойного убежища.

Итак, выбрав время и место работы, я постановил для себя весь год работать в одиночестве — насколько это одиночество в суетном мире практически возможно. Ведь что получается? «Мой разум — мое государство». Однако правительство этого государства зачастую изрядно лихорадит от слишком частых контактов. И кто только не набивался мне в помощники и компаньоны! Отвечая им по телефону, я вовсе не ощущал на своем лице ту улыбку благодушия, с которой смотрят на вас лица с рекламных щитов телефонной компании. Возбужденные радио- и телекомментаторы пытались призвать меня к действиям, на которые у меня в жизни не хватило бы отваги. И уже тем более холодным и безразличным оставляли меня призывы различных неведомых организаций, сеющих добро. Моя утренняя почта весила не меньше тонны.

«Но вы, конечно, захотите, чтобы кто-нибудь вас сопровождал?» — навязывались мне. «Нет, мне никто не нужен». — «И даже повар?» — «Конечно нет. Что я, сам себе не повар?» Да ни один повар в мире не стремится так угодить своему хозяину, как я — самому себе! Да и вообще перспектива обсуждения условий работы с каким-то неведомым поваром претила мне сама по себе.

«И никто не будет прибирать у вас хоть раз в неделю?» — «Да нет же, нет! Я и сам могу прибрать эту комнату минут за десять, не больше». Правда, вряд ли ее окончательный вид достоин одобрительного взгляда строгой домохозяйки, опять же предлагавшей свои услуги. Однако моим минимальным требованиям он вполне отвечает.

Нет, мне не нужны помощники — ни уборщики, ни повара, ни мойщики посуды. Ведение нехитрого хозяйства для меня необременительно, оно даже развлекает меня, обеспечивая связь с реальностью, необходимую мечтателям. Выполнение домашних обязанностей позволяет мне осознать, что я разделяю с миром необходимую грязную работу. Действительно, если бы каждый убирал за собой, не было бы нужды заниматься кому-то тяжелой домашней работой все время. Так что одиночество облегчает выполнение золотого правила: следуй принципам, которые ты хотел бы превратить во всеобщие законы.

«А вы не боитесь одичать?» Вот уж к чему стремился всегда — так это к умеренному общению. Однажды я понял: намеренная заслонка между мною и миром будет пропускать лишь самые желательные частицы.

Вот почему дверь моя захлопнулась для всех навязчивых зануд, и им ни разу не удалось помешать мне в моих неспешных трудах.

В детстве в июне, за месяц до сбора хлопка, меня вывозили на запад от техасских прерий на реку Колорадо, в то место, что в восемнадцати милях от реки Лампасас. Уже на второй день пути на рассвете нам открывались холмы, покрытые кедрами и виргинскими дубами. Передо мной, видевшим деревья лишь во дворах да по оврагам жалких речушек, эти гиганты представали как сон наяву.

По пути к нашему второму привалу на реке Лампасас мы пересекали плато Эдуардс, неровное, изрезанное бесконечными протоками. Во влажный сезон они прыгающими стремнинами катились по блестящим отполированным валунам, то притормаживая в голубых заводях, то отчаянно бросаясь с одного чистенького известнякового уступа на другой. Я-то привык к грязным водоемам и медленным речкам, всем этим Оленьим протокам и Коровьим рукавам, заболоченным да еще засоренным притокам реки Бразос, чьи сонные воды всегда напоминали мне обыкновенные кухонные помои.

Поэтому живописные холмы и деревья, чистые речки с шумящими водопадами, утесы, которые мальчику из прерий казались горами — все это я воспринимал как некий новый, свежий мир, определенно более приближенный к мальчишечьим представлениям о рае, чем летняя пыль и зимняя грязь будничных прерий.

Огромное плоскогорье занимает около восьмой части штата, и, хотя большую часть своей жизни я прожил на другом конце Техаса, мое сердце всегда оставалось на плато Эдуардс.

Стало быть, я выбрал его для годичной инвентаризации своих трудов. Один друг предложил мне убежище в большом каменном доме на его ранчо в долине Медвежьего ручья. Собственно ранчо являло собой углубление в откосе на границе нагорья и прерий к востоку от него. Оно расположено в нескольких милях от шоссе, как сострил один мой знакомый редактор, «в центре окружающей территории» — страны коз и оленей, богатой зеленью и бескрайней в ясный день, усеянной всех оттенков зеленью кедров и разных пород дуба, вздымающейся волнами холмов, тающими где-то вдали в синей дымке туманного горизонта.

Двухэтажный дом был сооружен почти век назад под школу для мальчиков. Он построен в форме буквы «L» и фасадом обращен на юг. Сложенный из известняковых плит со стенами почти метровой толщины, он похож больше на крепость, нежели на школу или тем более жилой дом. В моей комнате на втором этаже, размером семь на семь, целых четыре окна — широких, как ворота сарая. Два выходят на юг с видом на долину Медвежьего ручья и гору Пятницы за нею. Два других — на север с видом на склон, увенчанный загонами для скота времен переселенцев: бревенчатыми стойлами и навесами, разбросанными среди гигантских виргинских дубов. Три стены моей комнаты сложены из грубо отесанного известняка, отчего стены сплошь в углублениях, трещинах и всяких зарубках. Четвертая стена — обыкновенная хлипкая перегородка, которую я попросту заставил книжными полками.


Вид и убранство моей комнаты были мне отнюдь не безразличны. Я равнодушен к хоромам, но мне вовсе не хотелось, чтобы она являла собой зрелище, оставленное пронесшимся ураганом. То есть моим идеалом был некий живописный беспорядок.

Самый заметный предмет в комнате — круглый крепкий дубовый стол, несколько лет назад конфискованный лесничим из тайного игорного заведения, где этот стол предназначался для игры в покер, оставляя четырем игрокам широкие возможности для тайных манипуляций. В центре стола я поставил большую лампу, разложив вокруг нее книги, — потом, в зимние ночи, мне казалось, что она посильно согревала эти томики. «Книжные полки» у деревянной стены, о которых я уже упоминал, представляли собой мореные под дуб ящики из-под яблок, поставленные один на другой до самого потолка. Большинство из них отдал мне знакомый торговец фруктами, остальные я приобрел на толкучке, по десять центов за штуку. На другой стол я поставил пишущую машинку (древний «Оливер» пятой модели), положил пару книг, папку для рукописи и пачку бумаги. Стулья (за исключением одного дорогого новомодного изобретения — специального кресла для машинисток с хитроумным механизмом регулировки высоты) тут дубовые, с сиденьями из сыромятной кожи — произведение ремесленника, чья мастерская затерялась где-то в техасских лесах близ Эпл-Спрингса.

Для занавесей и покрывала на кушетку я использовал грубое полотно, обычно именуемое мешковиной, которое хорошо сочетается с бледной желтизной известняка. Пол комнаты за сто лет изрядно вытерся и покоробился из-за деформации шестидюймовых досок, пошедших на покрытие. Я даже жалел, что не позаботился заранее о каком-нибудь веселеньком коврике на замену двум унылым драным дорожкам в центре комнаты.

Откровенно говоря, меня долго раздражала дырка от выпавшего сучка в потолке. Но только до тех пор, пока я однажды, лежа на кушетке, не увидел в ней маленькую трогательную птичку — каньонного крапивника, с любопытством смотрящего вниз. Я лежал, не мигая уставившись на него, и он вдруг перелетел на камин, проскакал по нему от одного конца до другого, потом обследовал стол с машинкой и перепорхнул на центральный стол, где провел некоторое время, бегая по книгам и брошюрам и поклевывая бабочек-чешуйниц на цветных иллюстрациях. После короткого визита на тумбочку крапивник повторил весь маршрут в обратном порядке — большой стол, малый стол, камин — и выпорхнул через отверстие в потолке. Время от времени он возобновляет свои посещения, и я вполне примирился с этой безобидной дыркой.

Запасы продуктов и некоторые кухонные принадлежности размещены в темном углу и вносят в интерьер определенную дисгармонию, которую мне пока еще не удалось устранить. Но мы так привыкли к разделению комнат по их назначению, что объединение стольких функций в одной комнате не может не оскорблять цивилизованный глаз.

С чего бы я так озабочен внешними атрибутами? Почему бы мне тогда не остаться в моем собственном доме в городе, не повесить на дверь табличку «Не беспокоить» и, отключив телефон, не приступить к работе? Не знаю почему, но у меня это уже не выйдет. Я пробовал. Но не смог преодолеть самого себя — такого, каким я живу в городе. Здесь же я свободен и могу вообразить себя студентом, философом у камина или натуралистом-одиночкой. Может быть, даже человеком, имеющим что сказать людям. И главное — способным выразить это на страницах задуманной книги.


Западная стена моей комнаты оснащена камином. Он словно связывает меня с древним прошлым и дает мне — бесконечно малой человеческой единице — успокоительное ощущение единства с подобными мне созданиями природы, в каком бы веке они ни жили. Иметь в комнате хорошо устроенный камин, да еще в доме, сложенном из камня, — все равно что расположиться на природе у костра, только оградившись от ветра. Правда, мистический, загадочный круг костра в камине ограничен полукругом, зато преимущества уюта совершенно неоспоримы. Действительно, завывающий северный ветер не рвет пламя то в одну, то в другую сторону, на вас не обрушивается дождь, не припекает полуденное солнце. Никаких неудобств допещерного человека. И лишь грубо отесанные стены придают этому жилищу сходство с пещерой.

Очаг появился в пещере за много тысяч лет до изобретения какого бы то ни было жилища. Даже в наши дни деревенские детишки любят выкапывать в склоне оврага углубление вроде половины дымохода, разжигать в нем огонь и, грызя орехи пекан, сидеть возле него полукругом и глядеть, как пламя лижет их импровизированную полутрубу. Повзрослев, эти же ребята выкапывают в склоне уже настоящую пещеру, прорывают в ней сверху, с поверхности, отверстие и вновь изобретают камин.

Когда первый пещерный человек обнаружил трещину в потолке своей пещеры и, немного расширив ее, обеспечил огонь тягой, он вмиг преобразовал пещерную жизнь, создав, по сути дела, первую систему кондиционирования воздуха. Прежде затхлый воздух по углам сменился почти небесными ветрами. Отвратительные запахи исчезли, пища стала храниться лучше, а обитатели пещеры физически воспряли из-за большего поступления кислорода в их кровь.

Это чудесное очищение воздуха и производит сейчас для меня вот этот камин. Каменщик времен первых поселенцев сложил его таким образом, чтобы воздух в комнате был в постоянном движении, но не таком быстром, чтобы она потеряла все тепло. Это воздухообмен без сильного сквозняка.

Итак, не камин был привнесен в жилище, а жилище было первоначально построено вокруг камина. История очага древнее истории жилья на целые века и эпохи.

Люди порой склонны нарушать этикет пользования собственным гениальным изобретением. Я знал чудаков с метелкой в руке, неотрывно следящих за каменными плитками, непрерывно выметающих все следы пепла и золы. Есть и такие несчастные, кто вместо наслаждения покоем в кресле перед камином сидит перед ним на корточках, нервно соскребая с поленьев тлеющие угли. К дурным манерам относится пристрастие к приятному дыму от хорошей дубовой древесины, или мескитового дерева, или можжевельника, поскольку такой дымок — нечто вроде фимиама для ноздрей верующего. Я знал одного старого лесничего, который долго держал руки над дымом костра, чтобы позже с наслажденьем нюхать свои ладони. Уверяю вас, этот запах держится не так долго, чтобы стойло «запасаться» им всерьез. Но если парфюмеры разработают фиксатив для духов с запахом горящего дуба или мескитового дерева, по крайней мере парочка потребителей у них найдется.

Электрические или паровые нагреватели и центральное отопление всех видов разлучают человека с огнем, тем не менее они по-прежнему связаны нерушимыми связями. Половина так называемых охотников из городских жителей на самом деле испытывают страсть не столько к охоте, сколько к костру. Они подспудно ощущают, что лишены в своей жизни чего-то сущностного. Мы жили рядом с открытым огнем так долго, что наши души без него замерзают. И какой же печальной бутафорией выглядит искусственное «бревно» или газовый камин! Они жалки, как нарядные куклы в спальне старой девы.


Мытье посуды, как никакое другое домашнее дело, нарушает мое равновесие. Вот почему очень скоро я принялся всерьез рассуждать на тему мытья посуды как глобальной проблемы. Бумажную посуду оставим в стороне — она годится лишь для перекуса или летних пикников. Известная тактика так называемого «отмокания посуды» (особенно кастрюль и сковородок) являет собой даже не трусость, а жалкую пародию на нее. Удобная мысль об «отмокании» окончательно убаюкивает человеческую волю, подчиняя ее вялой пульсации органа, занятого превращением только что потребленной пищи во всасываемые вещества.

Когда мой камин накопил достаточное количество хорошей, чистой золы, проблема чистки кастрюль и сковородок была значительно облегчена.

В детстве мы приобретаем умение жарить арахис, печь картофель и яйца в костре. Я с удивлением обнаружил, что этот примитивный метод приготовления пищи годится и для других продуктов. Капуста обычная, цветная капуста, брокколи — вообще все виды капусты после двухчасового запекания в горячей золе камина становятся вкусным, ароматным, аппетитно дымящимся блюдом, сохранившим все витамины и микроэлементы в готовом для усвоения виде. Кукуруза, яблоки, картофель, свекла, морковь — все это превосходно поддается готовке внутри собранной должным образом кучки углей и золы.

Способ приготовления прост. Заверните овощи в несколько слоев прочной влажной бумаги, глубоко заройте в кучку горячих углей и золы, утрамбуйте — и преспокойно занимайтесь своими делами. Через два-три часа ваш каминный обед готов — осталось лишь снять подгоревшую бумагу, выложить еду на тарелку и приправить по вкусу. Разумеется, после трапезы рекомендуется вымести каминную плиту, а также помыть тарелку, нож и вилку…

Метод нехорош для сочных овощей — помидоров, спаржи, сельдерея и любой зелени. Зато они хорошо тушатся, кроме того (в смысле мытья посуды), при тушении кастрюля не так пачкается, как при жарке и запекании. Если вы коротаете время в одиночестве, ничто не помешает вам съесть тушеные овощи прямо из кастрюльки, а это позволит миновать стадию грязной тарелки.

Некоторые плотоядные читатели могут поинтересоваться, можно ли в камине приготовить мясо. Что ж, когда на меня сваливается особо плотоядный гость, я жарю ему бифштекс — если, конечно, гость догадался принести с собой полуфабрикат. Пробовал запекать мясо в горячей золе. Результат был печален, что, я думаю, объясняется недостатком практики. Так что сам я стараюсь оставаться вегетарианцем и нахожу, что это нисколько не ослабляет ни моих физических сил, ни моих умственных способностей. Следовательно, можно легко обходиться без мяса.

И все же в борьбе с грязной посудой вы окажетесь на полпути к победе, если не будете откладывать ее мытье. Пользуйтесь военной стратегией. Наносите удар сразу, неожиданно и без пощады. Тот, кто проявит колебания перед грудой грязной посуды, только усугубит проблему. Остатки пищи намертво врастают в стенки кастрюли: жидкость высыхает, оставляя прочный осадок; жир густеет и спекается; забуревшая липкая масса плавленого сыра или консервированного персика окажет отчаянное сопротивление даже стальной мочалке и специальному чудо-порошку.


Получится эта книга или нет — но я уже оправдал затраченное на нее время, обретя ощущение потока времени. Улетучились спешка и суматоха. Меня больше не терзает совесть по поводу какой бы то ни было обещанной и невыполненной работы. А приятное ощущение естественного ритма жизни приходит именно от исполнения череды обязанностей, из которых состоит обычный день.

Откуда берутся осмотрительная неторопливость и спокойствие людей, живущих на природе — как первобытных, так и цивилизованных? Американских индейцев описывают как суровых, медлительных, взвешенных в речи и манерах. Техасский пионер-первопроходец, по литературным свидетельствам, говорит врастяжку и немного. (Конечно, современный-то техасец так же болтлив, как и житель любого другого штата.) Жизнь на природе не только смягчает речь, но и замедляет ее темп, что свидетельствует об успокоении нервов говорящего и о более верных его умственных реакциях.

А все потому, что природа сама по себе нетороплива. Девяносто девять из ста процессов, происходящих в ней, совершаются постепенно. Нам некогда это осознать. Из сотен примеров приведу один из самых вопиющих: подавляющая часть городского населения упускает возможность начать свой день в волшебные минуты безмолвного, глубокого, неспешного приготовления небес к выходу солнца!


Глава первая ИЗГОРОДИ (ПОЛЯ И ПАСТБИЩА)

Я глядел на обнесенный изгородью участок в двести акров[1] и пытался представить себе, какую жизнь он обеспечивал в течение тысяч лет до того, как первый белый человек занял эту землю сто лет назад. Теперь она растрачивает не только свое плодородие, но и жизненно важные ресурсы, потребляя, таким образом, свой основной капитал. Вместо того чтобы потреблять только прибыль — как она делала в 1846 году и ранее.

Весной и ранним летом отдыхающая часть участка площадью в двадцать гектаров покрыта сорной травой Filago nivea; поздним летом и ранней осенью — мексиканским чаем, разновидностью кротона, который отказываются есть даже голодные козы. Судя по естественной растительности вдоль прилежащего шоссе, раньше тут росло не менее сотни различных видов цветущих растений и кустарников, буйствовавших здесь, до того, как это пастбище стало интенсивно объедаться скотом. Поле было огорожено, и первый плуг нарушил его долго накапливавшийся плодородный слой. Уцелело лишь относительно небольшое количество видов растительности — это соответственно ударило по разнообразию животной жизни. За прошедшие сто лет жизнь растительная и животная свелась тут к выращиванию хлопка, кукурузы, овса, содержанию овец, коз и других домашних животных.

Теперь на двух сотнях акров, огороженных изгородью, содержатся сотня цыплят, пятьдесят индеек, двадцать голов крупного рогатого скота, три или четыре лошади. Но земля не в силах прокормить всю эту живность. Из года в год приходится добавлять корм, выращенный в другом месте, переработанный, упакованный и привозимый Бог весть откуда. Только сложная цепь производства и продажи кормов сделала возможным содержание этих немногочисленных животных на обедневших акрах, все еще создающих иллюзию, что эта земля дает своим хозяевам еще что-то, кроме пространства для выпаса коров.

Конечно, индейцы еще до появления белого человека чистили прерии и равнины с помощью огня под пастбища для таких ценных животных, как антилопы и буйволы, и это сокращало разнообразие местной флоры. Но даже ежегодные осенние пожары не оказывали такого катастрофического воздействия на природу, какое оказывают изгороди: ведь общий поток пастбищной жизни при этом не нарушался и плодородие почвы почти не снижалось.

В доколумбовы времена на речке, окружающей эту землю, была пара бобровых плотин, многократно умножавших здесь количество видов животных и растений. С истреблением бобров старые плотины были снесены потоками, размывшими русло и берега. Год за годом поток разрушал все препятствия, пока русло не стало чистым, как пол. Нынешние землевладельцы начинают возводить тут бетонные дамбы, стоимостью от пятисот до тысячи долларов каждая, чтобы возобновить работу, которую три четверти века назад выполняли бобры. Это все равно, что запирать ворота после того, как лошадь уже украли. Кое-что, может быть, и удастся восстановить, но основное утрачено безвозвратно.

По мере дальнейшего бездумного хозяйствования речка стала пересыхать и в длительные летние засухи превращаться в стоячие заводи, смертельные для водной жизни. Так в течение ряда лет этой единой системе наносился один удар за другим, разрушая целые цепи взаимосвязанной жизни. Однако разрушение было столь постепенным, что его долго не замечали; и дажетеперь приходится вернуться на сто лет назад, чтобы осознать полные масштабы сегодняшней катастрофы.

Во времена, предшествовавшие Колумбу, олени и другие древесноядные бродили по этим местам, питаясь плодами осенью или обрывая нежные побеги весной, не нанося ничему невосполнимого урона. Опоссумы, еноты, скунсы, змеи, рыбы, лягушки, бобры, хищники и их добыча, и сам человек — все они достигли равновесия взаимозависимости. Год за годом не происходило ни количественного уменьшения, ни сокращения разнообразия видов жизни, зависящей от этой речки и прилежащих земель. Вместо нынешних пятидесяти индеек, для которых закупают корм на стороне, до прихода белых поселенцев здесь паслись целые дикие стаи: этот участок был лишь частью одного обширного пастбища. Птицы не задерживались здесь надолго — если только не случалось нашествия насекомых-вредителей. И вот тогда-то индейки не только оставались здесь сами, но и привлекали сюда других птиц, пока не истребляли всю враждебную человеку нечисть. Жизнь шла на этом участке свободно и естественно, не допуская перевеса какой-либо одной формы. Предоставленная сама себе природа даже умножала их: из бесконечного количества мутаций ею избирались лучшие — ради утоления вечной жажды разнообразия. Ведь природа не терпит не только пустоты, но и единообразия.

Безудержное строительство изгородей нарушило здоровую циркуляцию природной жизни, скапливая и запирая ее отдельные виды в замкнутых пространствах, перекрывая каналы их обмена. Это можно сравнить с недугом варикозных вен и закупоренных артерий в системе кровообращения человека. Природа ответила на это наступление сорной травой и мексиканским чаем.

Война диких индеек с насекомыми — не единственный случай жизненно важного саморегулирования. При свободной циркуляции жизни все стремится к умеренности: ни полного лишения, ни бессмысленного пресыщения. И огороженные ныне участки когда-то были стабильно богаты и обильны. Если представить себе, сколько индейцев мог бы реально прокормить такой участок, то ныне это число пришлось бы разделить на тысячу. И это еще если убрать все изгороди, на время вывезти все нынешнее население и позволить одомашненным животным достигнуть численности, определяемой их свободной конкуренцией в борьбе за пропитание. Таково фундаментальное, постоянное, невосполнимое обеднение земли. От разрушительного воздействия войны оно отличается тем, что война обрушивается в основном на рукотворные создания, которые человек потом быстро восстанавливает.

Статистика бедствия неумолима. Бесстрастные столбцы цифр, казалось бы, должны убедить кого угодно, но никакому Исайе или иному поэту отчаяния не удалось пока достучаться до общественного разума. План спасения неизбежно предполагает исходное покаяние в грехе, а каяться мы почему-то все еще не готовы.

Проклятие, обрушившееся на две сотни акров, было еще преумножено в тысячу или миллион раз. В топографическом смысле участок представляет собой плоскость, наклоненную к Мексиканскому заливу, способному поглотить в своих зияющих глубинах немыслимое количество плодородной земли. В периоды ливней дюжина разлившихся рек извергает выносимую плодородную почву на континентальный шельф. В засушливые же сезоны яростные ветры уносят эродированную почву с высоких равнин на многие мили в море.


Возведение изгородей повлияло на природу Северной Америки больше, чем любые иные изобретения человека. Именно изгороди позволили постепенно умножать желательные ему виды, изводя неугодные растения и животных. Начиная с огораживания родника в пустыне арабскими кочевниками и кончая колючей проволокой в необъятных прериях Северной Америки, человек отрезал жизнь от ее источника.

Были времена и места, где единственно возможной оградой являлась канава с насыпью. В английском законодательстве канава до сих пор считается ограждением. В другие времена и в иных природных условиях надежной изгородью служил, скажем, подстриженный кустарник.

В фольклоре лесистых областей изгородь фигурирует скорее в виде частокола. Английской психологии ближе всего выражение «живая изгородь». В религиозной литературе образ стены подразумевает тысячу метафорических смыслов. В городах изгородь, как таковая, уже никому не нужна, и все же нет-нет да и встретится — как пережиток сельской жизни — в виде декоративного заборчика, огораживающего палисадник.

Сто лет назад на полуострове Кейп-Код школы и общественные здания защищались от наступающего песка плотными заборами из досок. Сегодня глиняные стены берегут от него дома пустынных юго-западных районов. В Новой Англии времен переселенцев кедровые жерди, привозимые с побережья штата Мэн, были так дороги, что тормозили развитие овцеводства: если для крупного рогатого скота достаточно изгороди из двух перекладин, то для овец требуется целых четыре. В конце концов стали обходиться одной перекладиной, а позже научились расщеплять одну перекладину на две. В рыбацких поселках Новой Англии в середине прошлого века возводили заборы из бочарных досок или из китового уса, воткнутого в песок. Я видел хорошую и даже довольно изящную изгородь из автомобильных номерных знаков.

Техас — самый нетерпимый к изгородям штат Америки, а я — самый нетерпимый к ним индивидуум в этом штате. Наступление всяческих заборов началось во времена моего детства, и я до сих пор помню это потрясение. Однажды вечером я увидел новехонькую колючую проволоку, протянувшуюся на мили по холмам девственной прерии. Четыре сверкающих полосы оцинкованной проволоки тянулись от одного кедрового столба до другого — ошкуренные и выдержанные до цвета старой слоновой кости, столбы были вкопаны точно через каждые два с половиной метра. Это был мой первый настоящий забор в жизни, и я, широко раскрыв глаза, с удивлением наблюдал за его сооружением. К моему интересу подмешивался страх — до меня так или иначе доносился глухой ропот местного населения в адрес рабочих. Людям, сидящим возле магазина в субботний полдень, вовсе не нравилась вся эта история с какой-то колючей проволокой.

Как-то вечером я долго глядел на странную ограду и даже спать пошел с мыслями о ней. На следующее утро я вскочил с восходом солнца и побежал снова взглянуть на нее. За ночь произошло нечто невероятное. Каждая из туго натянутых вчера проволок была разрезана между каждой парой столбов, и проволока свернулась вокруг них кольцами, придавая всей линии, уходящей за горизонт, жуткий вид фантастического злобного животного, разъяренного настолько, что на нем каждая шерстинка встала дыбом. Лишившись дара речи, я даже не смог позвать кого-нибудь посмотреть, что произошло.

В результате этой выходки среди местных разгорелась старая тлеющая вражда. Были дуэли на пистолетах, были загадочные всадники в ночи, движущиеся такими тесными группами, что по мере их приближения можно было слышать во тьме позвякивание стремян. Однако в конце концов закон и порядок восторжествовали, и забор был восстановлен.

То было время больших пастбищ. Прерии оставались еще девственными. Весной вокруг, до самого горизонта, простирались бесконечные перекаты зеленых холмов, опаленных летом и вконец сухих и бурых осенью и зимой. Оставалось еще много места для погони на лошади за сворой гончих, преследующих кроликов. Но каждый раз, когда собака налетала на один из этих проклятых колючих заборов, от шеи до хвоста распарывая свою благородную спину, во мне вскипал праведный гнев. Я становился на сторону тех, кто тогда разрезал всю эту колючую проволоку, несмотря на порицание из уст моих родителей.


До изобретения колючей проволоки изгороди большой протяженности для полей и пастбищ в холмистых частях плато Эдуардс возводились из камня или жердей. Построить каменный забор было поистине геркулесовой работой. Кстати, некоторое представление о дешевизне труда в тот период дает то, что землю стоимостью по пять долларов за акр обносили каменным забором весом не менее тонны на метр его длины, и это окупалось. Камень приходилось привозить за милю или две, да он еще требовал обтесывания.

Часть таких заборов у хороших хозяев продолжает служить до сих пор, но большинство их разваливается вдоль границ участков, как старые аристократы, угодившие под колеса новых поколений. Иногда наталкиваешься на целый музей истории изгородей: идет полоса разваливавшейся каменной стены, параллельно — сгнившая изгородь из жердей, а рядом с этими реликвиями прежних эпох бежит сверкающая колючая проволока в пять рядов, туго натянутая на прочные столбы, на полметра вбитые в землю…

Нет, я решительно на стороне тех, кто покромсал в ту ночь всю колючую проволоку.

Разве я мог предполагать, насколько верными окажутся мои инстинкты? Проволочные изгороди клали конец не только охоте с борзыми на зайцев, но и обрекали на вымирание растительность в те времена, когда на этот счет не существовало еще никакой науки и когда общественное мнение еще не имело силы, способной поставить научные достижения на защиту природы, даже если бы они к тому времени уже имелись. Снос пахотной земли, загрязняющей ручьи и реки, не привлекал еще общего внимания; глубокая эрозия почвы, эти раны, не поддающиеся врачеванию, еще не вызывали возгласов предостережения. Но вскоре появится пятицентовый хлопок, аренда земли, женский труд, сводящий в могилу, и голодные дети, растущие в полном невежестве… Подсчитано, что за каждую кипу проданного хлопка Техас заплатил тридцатью миллионами тонн плодородной почвы.

Человечество уже, кажется, спохватилось, поняв, что изобретенные им военные средства уничтожения превышают его чувство ответственности. Однако изобретения на благо мирного труда оказались не менее разрушительными. Разве кто-нибудь всерьез взвешивал социальные и прочие последствия использования колючей проволоки? Нет, общество лишь восторгалось остроумным решением проблемы изгородей и прославляло достижения нашего поистине удивительного века.



Для того чтобы собрать материал для каменной изгороди, требуются силы Самсона и Геркулеса, вместе взятых, но одной грубой силы все же недостаточно. Здесь требуется искусство каменотеса. В тайны ремесла меня посвятил один итальянский фермер Дилани — он и теперь еще ставит лучшие каменные изгороди в стране. На них стоит посмотреть: прочные, массивные, они поднимаются из земли с грацией естественного роста, повторяя изгибы ландшафта — так к лицу человеку одежда, сшитая для него на заказ. Добротные стены Дилани не дадут убежища и полевой мыши — столь плотно подогнаны друг к другу камни. Каждый поставлен на свое место в согласии с законами гравитации, помогающими ему держаться на месте вместо того, чтобы упрямо стараться выскочить из общей кладки. Ведь стены построены без раствора, но, как говорится, вопреки времени и забвению.

Искусство кладки каменных стен из природных камней — самое древнее даже здесь, в Новом Свете. Каменные изгороди, построенные племенами аризонских аборигенов, особенно в индейской резервации Форт апачей, демонстрируют основы этого искусства, не открывая, однако, полностью секреты каменотесов. Вот уже десять столетий неколебимо стоят стены Кинишбы. С течением лет и столетий каменная изгородь становится все более прекрасной. Дерево, даже кедр, постепенно разрушается; проволочные изгороди уродливы изначально, становясь со временем все более отвратительными; железные заборы мало того, что имеют военный вид, так еще и быстро ржавеют. Вордсворд сожалел о моде на «железные ограды вокруг семейных захоронений», нарушающие незамысловатую простоту церковного кладбища: он даже пытался прочной дубовой изгородью защитить от этих оград оставшиеся тисовые деревья. А вот каменным изгородям время придает древний, почтенный, успокаивающий нервы вид. Продолжая внешне быть творением рук человеческих, они в конце концов начинают вписываться в окружающий ландшафт и ласкать взор местным колоритом. Увы, именно в этот-то момент следующее поколение может разобрать славную древнюю стену. Разве мы не стали свидетелями того, как молодое поколение безжалостно распилило бесценные бревна виргинского можжевельника, из которого строились жилища первопроходцев и первых поселенцев именно этой местности?

То, что ценно человеку
на клочке его земли,
погибает с ним навеки,
измененное людьми.
Я уверен, остатки этих благородных сооружений, особенно вблизи автотрасс, необходимо сохранить. Не только из-за их красоты, но и потому, что они свидетельствуют о том периоде истории цивилизации, значение которого будет все возрастать, пока она сама не погибнет. Блоки, из которых сложены эти стены, по существу, являются осколками огромных известняковых пластов, хребтов холмистых склонов. Тех, что коварно расщеплены корнями растений, уцелевших благодаря жалкой влаге, скопившейся в ямке, и крохам почвы, оставшейся в естественной расселине скалы.

Кедровые изгороди из столбов и перекладин, построенные порой еще ранее каменных стен, тоже долгожители. Лично я видел такую изгородь, сооруженную около ста лет назад, — она осталась почти без изъяна. Хозяйство ограждалось частоколом из срубленного вручную кедра — белохвостому зайцу с трудом удавалось найти тут лазейку. Рубка деревьев, обтесывание, вкапывание и обвязка для зашиты от вредителей-животных требовали огромного труда — не меньшего, чем возведение каменной стены. Многие изгороди, построенные первыми поселенцами, служат и по сей день. Особенно из горного кедра, долговечного, как кости.

Вообще, думая о хозяйствах пионеров-первопроходцев с их пастбищами и полями, амбарами и загонами, садами и огородами, огороженных камнем или вручную обработанным кедром, я поражаюсь, как оставившие все это нам люди еще находили время для чего-либо иного.


Как правило, энциклопедии все-таки не отдают должного изгородям. Одна из наиболее полных и популярных отводит девять огромных страниц фехтованию[2] и только одну — ограждению всех видов: для садов, дворов, загонов, пастбищ, полей, а также в защиту от заносов для западных владельцев скота и т. д. В Британской энциклопедии статья, посвященная изгородям, содержится в разделе «Живые изгороди и ограждения», а не «Ограждения и живые изгороди». Впрочем, этот факт отражает устойчивую и бескомпромиссную приверженность англичан к своим традициям, сделавшим их страну великой. С другой стороны, статья «Колючая проволока» — это две с половиной колонки чистого описания производства.

Энциклопедия очень пространно рассказывает о фехтовании как о спорте аристократов, лишь мельком касаясь ограждений — канав, живых изгородей, стен, жердей, колючей проволоки и сетки. Я же думаю, что вовсе не малый интерес представили бы статьи, написанные антропологами на тему «Ограждения в ранней истории различных народов», или статьи ученых-античников «Изгороди греков и римлян», или историков средневековья — «Изгороди в эпоху феодализма», или та же статья У. П. Уэбба «Изгороди и равнинные цивилизации мира».

Подобный урезанный подход коснулся и мирных понятий «плуг» и «пахота» — им в энциклопедии отводится лишь пять колонок по сравнению с десятью, посвященными слову «меч». Редакторы энциклопедии не утратили интерес к мечу, хотя его давно перековали на орало…

Но простой человек без захватнического меча в руке постепенно пробивается на их страницы. Даже самые скучные и заумные энциклопедии в конце концов признают его существование, описывая, скажем, наряду со скаковыми лошадьми рабочих и отводя статье «Птицеводство и домашняя птица» не меньше места, чем соколам и соколиной охоте.

Слово «ограда» сродни слову «защита», и это заставляет предположить, что ограждения изначально создавались скорее для того, чтобы не пустить что-то извне, нежели хранить что-то внутри. Как и виноградники, описанные в религиозной литературе, возделываемые поля американских пионеров огораживались от животных, бродивших на свободе, — теперь же во всех цивилизованных странах скот, наоборот, запирают. Изгороди стали предметом раздумья для натуралистов, поскольку создание и расположение этих искусственных барьеров действительно способны радикально изменить флору и фауну региона.


Глава вторая ИЗГОРОДИ (ПОЛОСЫ ОТЧУЖДЕНИЯ)

Никто никогда не узнает, сколько видов растений было полностью утрачено в мире на площадях свободного выпаса. Или что произошло с природной растительностью в древней Европе и Китае. К счастью, в Америке дешевые способы ограждения были найдены еще при живой девственной природе, и полосы отчуждения вдоль железных дорог и автомобильных шоссе оказались огороженными, сохранив внутри зоны нетронутую флору. Благодаря этому случайному обстоятельству образовались своего рода заповедники, целые реликтовые области, проходящие через зоны всех видов растительности такой густой, причудливо переплетающейся сетью, что перечень растений, известных со времени первого появления белого человека, оказался максимально полным.

Сей ресурс имел большое значение: без этих своеобразных питомников были бы безвозвратно утрачены многие виды растений, по крайней мере в некоторых регионах, а вслед за ними исчезли бы и многие виды животных.

Надо сказать, что тропы, прокладываемые первопроходцами, не способствовали такому сохранению: по краям дорог и общих уделов скот объедал растительность еще больше, чем на прилегавших пастбищах. Железные же дороги вынуждены были огораживать свои полосы отчуждения, чтобы не платить сотню долларов за каждого задавленного поездом десятидолларового теленка. По той же причине со временем стали ограждать и шоссе — особенно проходящие по пастбищам. Так протянулись во всех направлениях полосы земли шириной от пятнадцати до тридцати и более метров, где сохранилась природная растительность.

Возможно, президент Рузвельт — большой любитель природы — имел в виду именно это обстоятельство, настаивая, чтобы при строительстве автомагистралей от побережья до побережья за счет государства полоса земли шириной в милю с каждой стороны дороги находилась под жестким контролем правительства. Это открывало возможность создавать новые парки, питомники, заповедники и вообще воспитывать граждан в любви и бережном отношении к природе.

В этом смысле ограждение автодорог было более эффективным, чем железных: при строительстве последних верхний слой почвы оказывался внизу, и теперь часто можно видеть вдоль железнодорожного полотна длинные голые участки: плодородный слой оказался засыпанным глиной, гравием или другими безжизненными породами земли. Кроме того, работники железных дорог полностью игнорируют какой-либо уход за сохранившейся почвой. Однако мы, слава Богу, не перенимаем опыт некоторых европейских стран, превративших полосы отчуждения в лужайки, засеянные «культурными» декоративными травами после практического истребления природной растительности.

Итак, из чудом образовавшихся заповедников ветер, воды, птицы и животные разносят семена по полям и пастбищам всей страны. Происходит сезонный сев естественных видов растений на огромных пространствах. Несмотря на то что на некоторых сельскохозяйственных угодьях автомобильные трассы больше не огораживаются и земля там зачастую обрабатывается вплоть до самого дорожного покрытия, полосы отчуждения железных дорог большей частью все еще продолжают выполнять свою функцию питомников.


Для того чтобы увидеть, насколько чувствительны растения, достаточно проехать по огороженной автодороге, проходящей по пастбищным землям, весной, когда растения в цвету. Как-то, пройдя по шоссе милю майским днем, я насчитал шестьдесят восемь видов растений. Затем, перемахнув через изгородь на коровье пастбище, ту же милю я прошел назад и обнаружил лишь двадцать четыре вида! На следующий день я провел подобный эксперимент на дороге, примыкающей к козьему пастбищу. Туда насчитал сорок шесть видов цветущих растений, обратно — на козьем пастбище — лишь восемь.

Эксперимент был продолжен на шоссе вдоль пастбища овец, ощипывающих траву более старательно. На миле полосы отчуждения я обнаружил пятьдесят четыре вида растений; на такой же площади за изгородью нашел лишь один цветущий вид — одинокую куперию. Этот цветок пружиной выскакивает из-под земли и является одним из немногих видов, успевающих расцвести еще до того, как их сжует какая-нибудь овца или коза.

Таким образом, я установил, что козы для растений, и особенно кустарников, опасней, чем крупный рогатый скот, а овцы искореняют все за исключением кустарника и травы. Растительная природа не выдерживает большой концентрации пасущихся животных.

Интересно, что некоторые растения цветут низко расположенными цветами, как будто украдкой, как будто зная о судьбе, подстерегающей тех, кто высоко поднимает голову и занимается делом распространения своих семян так, как должно это делать нормальным растениям. Хитрецы привыкают стелиться по земле или прятаться в траве от пасущихся животных. Одно из преуспевших в этом растений — обычная крапива (Tragia nepetaefolia Cav.). Обычно она возносит свои желтые цветки на несколько дюймов над землей, но, оказавшись среди коз или овец, цветет понизу, на груди матери-земли. Обыкновенная дорожная астра тоже мастерски приспособилась к опасным условиям: на обычной почве и при достатке влаги она расцветает на стебле до метра в высоту, но на окашиваемых лужайках или пастбищах распускается возле самой земли, давая вызреть семенам.

Некоторые растения с сильными многолетними корнями могут ряд лет обходиться без цветения, но и они, выросшие на пастбище, наконец сдаются. Некоторые из постоянно цветущих видов, например обычная вербена и монарда, могут вынести самое интенсивное ощипывание, поскольку растут и цветут почти все время — от мороза до мороза, в дождь и солнце, в сушь и потоп, на богатой почве и на бедной, в местах солнечных и тенистых. Бывает, их семена не прорастают в течение нескольких лет, ожидая благоприятных условий. Семена бизоньего клевера, найденные в высохшем дерне, оказались жизнеспособными через пятьдесят лет.

Само движение по железной дороге и автотрассам уже служило распространению растений по новым регионам. Именно таким образом широко распространился полевой осот, с одного побережья на другое попали два вида калльстремии, безгранично захватил территории одуванчик.

Аэроплан пока отстает, однако можно предвидеть, что по мере возрастания грузовых перевозок мы станем свидетелями неожиданного появления у нас новых растений, прибывающих из далеких уголков планеты; точно так же наши растения путем авиаперелетов окажутся во всех концах мира, где условия окажутся подходящими.

В свое время свободный выпас на неогороженных угодьях юго-запада угрожал истреблением практически всех видов природной жизни, хотя думающий хозяин, знавший, сколько скота может прокормить пастбище, старался не увеличивать поголовье свыше допустимых пределов.

Расширенное производство дешевого готового материала для изгородей облегчило ситуацию, при которой общие пастбища просто погибали. Разумные скотоводы стали использовать хотя бы самые примитивные методы сохранения продуктивности пастбищ. Но на больших ранчо дорог было мало, изгородями их не обносили, и пасущийся скот свободно подходил к их обочинам. В местности с небольшими ранчо дороги были, но скот пасся вблизи них, поскольку лошади как вид транспорта на этих дорогах не представляли для него никакой угрозы, и потому они не ограждались.

И только эпоха больших изобретений в транспорте, эра интенсивного строительства железных дорог, продолжавшаяся с 1870 до 1900 года, дала нам отгороженные полосы земли по всему континенту. Затем пришло время строительства автомобильных дорог со своими полосами отчуждения. В этих-то двух системах, имеющих континентальные масштабы, и сохраняется разнообразие жизни, которое когда-нибудь будет оценено как наше главное богатство.


Государственные управления шоссейных дорог все больше осознают ценность полос отчуждения как питомника исчезающих видов растительной жизни и предпринимают меры по расширению произрастания этих видов, особенно декоративных растений. При строительстве дорог теперь следят, чтобы верхний плодородный слой не погибал под глубинными отложениями. На пересечении дорог разбиваются парки, облагораживаются мосты, декорируются трубы. В Техасе вдоль автомагистралей ежегодно тоннами засеваются семена диких цветов. Техасское управление провело даже просветительскую кампанию. В течение ряда лет перед Второй мировой войной каждое подразделение системы автодорог проводило ежегодные выставки дикорастущих цветов. В этих акциях принимали участие и моторизованные отряды полиции, разыскивающие образцы цветов вдоль дорог, и ученые-ботаники, которые классифицировали образцы и готовили грамотные таблички для экспонатов. Я сам посетил ряд подобных выставок, где было представлено от сотни до трехсот различных видов цветущих растений. Экспозиции были тщательно научно подготовлены и изумительно оформлены. При поддержке управления были приняты законы, предусматривающие штраф за варварское истребление дикорастущих цветов на полосах отчуждения.

Возможно, не я, а какой-нибудь социолог должен задаться вопросом: почему управление шоссейных дорог столь сознательно отнеслось к проблеме охраны природы, а железнодорожное управление — с полным равнодушием? Небезынтересно также, почему придорожные строительные управления и коммунальные службы находятся в постоянном конфликте с управлениями шоссейных дорог в том, что касается охраны природы.

В одном из штатов разразился целый скандал вокруг дерева каркаса: относительно редкое в этом штате, оно мешало возведению придорожного здания. В конце концов одержало победу управление шоссейных дорог, и дерево все-таки пощадили. Давно разработаны положения о порядке расчистки мест под коммунальные сооружения и обслуживающие предприятия вдоль государственных автомагистралей. Они наделяют управление шоссейных дорог правом надзора за всеми порубками и любой обрезкой растений, невозможными без специального разрешения.

Муниципалитеты местных округов должны присматривать за теми придорожными предприятиями, которые порой усматривают угрозу для своих сооружений в каждой ветке, невинно качающейся на ветру. Я сам был свидетелем того, как несколько лет назад ряд прекрасных дубов был без нужды изуродован рабочими коммунальных сооружений. После обрезки деревьев вечером рабочие вернулись уже с грузовиками, на которых целыми кордами[3] увозили прекрасную дубовую древесину в неизвестном направлении. Учитывая, что рыночная стоимость такой древесины составляла в то время двенадцать долларов за корд, можно предположить, что профессиональное рвение в данном случае объясняется самым обыкновенным корыстолюбием.

Ежегодно выходит все больше литературы по вопросам ухода за территорией, прилегающей к автодорогам, и все большие права даются инженерам, работающим в этой сфере. Особое практическое значение при этом имеет использование растительности в борьбе с эрозией. Выбор же растительности и ее расположение — вопрос эстетики придорожного ландшафта. Везти для этих целей посадочный материал со стороны практически бессмысленно: привозные растения чаще всего не приживаются. Надо использовать местные виды, руководствуясь при выборе критериями красоты, полезности, экономичности.

Наука придорожного ландшафта подразумевает разницу между парком и просто декоративным оформлением дороги. Парк воспринимается нами как стоп-кадр, как крупный план в фильме. Придорожные же виды из окна автомобиля мы если и разглядываем, то при скорости не менее пятидесяти миль в час. Поэтому в декоре придорожного ландшафта теряется все редкое, экзотическое, уникальное — все, чему самое место в парках.

Специалисты приводят такой образ: ландшафт — лишь рама, картиной же при этом является дорога. Функция рамы — не отвлекать внимание от картины, но усиливать ее восприятие. Кизил в Восточном Техасе, растущий в четверти мили от дороги на фоне мрачных сосен, будет ненавязчиво радовать глаз. Но те же прекрасные кусты, посаженные в двадцати футах от дороги, нарушат перспективу и, возбуждая любопытство, станут источником опасности для водителя. В некоторых районах Старого Юга уксусное дерево, славящееся цветовым разнообразием кроны, заметной осенью за несколько миль, предпочтительней мирта-лягерстремии в качестве прикрытия некрасивой осыпи или склона. Сумах, к которому принадлежит уксусное дерево, — естественная часть местного ландшафта, растет здесь самопроизвольно, прочен и устойчив. Именно это и необходимо учитывать работникам, формирующим придорожный ландшафт.

Разве не греют душу натуралиста и просто любителя природы такие обороты и выражения из специальной литературы:

кустарник подчеркивает приближение к пересечению дорог;

сохранение естественной растительности;

посадки, пригодные для склонов;

виды, образующие колонии растительности;

натуралистический подход;

ограниченная расчистка полос отчуждения;

пропаганда среди общественности ценности естественной растительности для формирования ландшафта;

сотрудничество клубов садоводов;

функциональные и нефункциональные посадки;

смягчение жесткого функционального вида автомагистрали;

предпочтение природной красоте перед созданием искусственной;

избежание разбивки цветочных клумб из-за трудоемкости их обслуживания;

регулярность, повторяемость посадок вдоль дороги опасна из-за усыпляющего воздействия на водителя;

растительность как дренажное средство;

линия автодороги как часть окружающего ландшафта и т. д.?

Конкуренция железных дорог с автодорогами и их борьба за пассажира вылилась в нешуточную войну. Железная дорога — это комфортабельные вагоны, вежливое обслуживание, весь набор удобств; автотранспорт выигрывает лишь возможностью вдоволь лицезреть красоту местной природы. Не потому ли управления шоссейных дорог проявляют такое внимание к сохранению природы, в то время как железнодорожники остаются к ней равнодушными?


Ниже я подробно обосную пользу огораживания полос отчуждения для жизни птиц. А сейчас скажу лишь, что приверженность мексиканской скалистой ласточки северу обусловлена наличием там благоприятных для нее мест высиживания, а именно удобных для этого бетонных мостов. Автомобильное движение, особенно ночью, оставляет на дороге множество раздавленных мелких животных — зайцев, скунсов, опоссумов, броненосцев, змей, собак, кошек и других, в конце концов это влечет за собой увеличение популяции стервятников, питающихся падалью. Добычу поглощают, в частности, соколы, такие, как канюк ямайский и каракара. Зерно, просыпающееся из грузовиков и товарных вагонов, склевывают мелкие птицы отряда воробьиных и другие пернатые, питающиеся семенами. Именно этих птиц чаще всего сбивает движущийся транспорт — такой беды не знают более ленивые птицы, питающиеся насекомыми. Посадки деревьев вдоль автодорог в безлесных районах увеличивают количество гнездующихся в их кроне птиц. Известный приспособленец домовый воробей, лишенный лошадиного навоза на дорогах, теперь поселился возле заправочных станций и собирает с радиаторов машин свой урожай прилипших насекомых. Воробей столь же доволен и плодовит, как и во времена, когда он сидел на диете частично переваренного зерна, оставляемого на улицах тягловой скотиной. Этот дерзкий контрабандист просто перебрался из лошадиного стойла на бензозаправочную станцию и легче всех пережил переход от лошадиной тяги к бензиновой.

Но самым большим благом для птиц оказались полосы отчуждения в лесистых районах страны. Солнечный свет, удобренная перегноем почва — травы и сорняки тут бурно растут и производят семена, создавая кормовую базу для птиц, да еще в защищенном месте.

Многие предрекают, что полосы отчуждения, особенно вдоль железных дорог, скоро уйдут в прошлое. Ведь транспорт покидает землю: вертолеты, самолеты кладут конец вековой тирании гравитации над человеком. Он обрел крылья, а никакая форма жизни (за исключением сумасбродного пингвина), достигшая когда-либо статуса летающих существ, не возвращалась вновь к печальным занятиям тяжелой ходьбой, шлепаньем по воде, перекатыванием или скольжением. Да, приходится признать, что в некоторых районах страны железные дороги уступили другим видам транспорта, снижая объемы перевозок и вовсе ликвидируя свои пути вместе с полосами отчуждения. Так, с 1932 по 1945 годы в Техасе были ликвидированы тысяча пятьсот миль железнодорожного сообщения.


Большая автотрасса проходит и там, где я провел свое детство. Иногда мне приходится долго стоять, прежде чем я пересеку и шоссе, и полосу отчуждения и доберусь до кладбища, где похоронены отец и дед. Когда-то оно было отрезано от пастбища овец. На его неухоженных дорожках, как и на полосе отчуждения, я вижу дикую траву Andropgan sacchapoides. Можно обследовать дюжину ферм в окрестностях и не найти ни единого пучка этой местной выносливой травки. Здесь же разбросаны целые ее островки. Когда-то это жизнеспособное создание в течение столетий и эпох покрывало окружающие прерии на сотни миль. И, любуясь этими участочками, я представляю себе огромные пространства прерий, заросшие ею. Тогда они вольготно существовали в природе без каких-либо изгородей. Ветер катился по пологим склонам, пригибая высокие травы, волна за волной, как в океане… Опаленная июльскими и августовскими засухами, эта земля немного освежалась в вечерней прохладе, когда удлинялись закатные тени, а потом уж и сентябрьскими дождями.

Глядя на эту историческую траву, сохранившуюся на полосе отчуждения и на кладбище, я с восхищением думаю о ее выживаемости в примитивных условиях, о том, как она удерживает на месте почву и откладывает в нее новый плодородный слой, который в следующем сезоне обеспечит ей рост с той же непреклонной жизнеспособностью.

Нет, наблюдая иногда, как ликвидируются шоссе или железная дорога, как полосы отчуждения опять отдаются под поле или пастбище, я думаю о том, как выбрасывается при этом культурное богатство огромной ценности, невосстановимый ресурс. Там, где эти полосы удачно расположены и богаты непотревоженной естественной жизнью, их следует сохранить как питомники, резервации, убежища для птиц и иной живности. Пусть школы, туристические клубы, отряды скаутов используют их для своих походов. Здесь можно устроить турбазы и кемпинги, — разумеется, на разумном расстоянии друг от друга. Можно даже использовать ненужные, изношенные шпалы для разведения костров — старое дерево прекрасно подходит для этой цели.

Несколько лет назад говорили о ликвидации железнодорожной линии между Остином и Лано длиной около девяноста миль. На полосе отчуждения этой дороги природная жизнь может изучаться так, как ни в одной парковой зоне Техаса. И обнажение гранитных пород в окрестностях Лано, и самая разнообразная растительность — от плато Эдуардс до плато Джолливилль, до самой реки Колорадо: на всем протяжении этой полосы длиной в девяносто миль представлена, по крайней мере, четверть образцов растительности всего штата! Многочисленные почвенные срезы тут вскрывают породы, ценные для геологических исследований. В районах Либерти-Хилл и Кедрового парка обнаружены обширные места наиболее частых находок предметов индейской утвари, ценные для археологов. Вдоль полосы представлены многие типичные лесистые регионы, — по крайней мере, треть деревьев и кустарников всего штата. Здесь, даже не заходя за изгородь, можно насчитать не менее четырехсот видов цветов; из года в год здесь обитает двести пятьдесят видов птиц. Эта полоса отчуждения — явно одно из самых привлекательных мест с девственной растительностью. И кто знает, возможно, человек, обретя крылья, начнет испытывать еще большее стремление к матери-земле, чем теперь. Заново откроет у себя ноги, а также нос с его первобытной чувствительностью к запахам, составляющей неоспоримую радость жизни. Может быть, хождение пешком станет культом, да таким, что положение человека в обществе будет определяться его способностью ходить на большие расстояния, — в конце концов, является же теперь верховая езда признаком высокого социального статуса!

Конечно, самолеты исключают наслаждение видами природы, предлагая глазу пассажира фантасмагорическую картину. Лондон с огромной высоты в ясный день кажется сборищем насекомых вдоль долины Темзы. Природа с такой высоты обезличивается. Что ж, летая на самолетах, мы, возможно, сильнее ощутили свою потребность созерцать природу, слушать ее звуки, наслаждаться запахами леса.


Глава третья ТИХИЕ ВОДЫ

Какая радость для любителя птиц обнаружить неизвестный ему доселе экземпляр, да еще там, где эти птицы никогда не водились!

Подчеркиваю — для любителя, поскольку орнитолог-профессионал, постоянно погруженный в свой предмет, теряет чувствительность к таким сюрпризам. Или же высокомерно скрывает свою радость, дабы коллеги не сочли ее признаком необъективности, а значит, и недостоверности наблюдения.

Иногда я даже думаю, что над нами довлеет культ неэмоциональности. Мы говорим о голом, «холодном» научном факте, как будто температура как-либо определяет его достоверность. Мы даже полагаем, что сильные чувства и здравое суждение несовместимы друг с другом, а потому с подозрением взираем на то, что нас волнует.

Тем не менее только распоследний флегматик, будь то профессионал или любитель, может впервые наблюдать за ярко-красной мухоловкой, не испытывая при этом удивления и наслаждения. Когда двадцатого марта я обнаружил этот живой ярко-красный комочек, прилетевший из тропиков, рядом с домом, мне показалось, что сами боги угадали мое подспудное, еще не сформулированное желание.

Только в последние несколько лет наблюдалось гнездование ярко-красной мухоловки в Центральном Техасе так далеко на севере, до самого города Остина. А недавно один авторитетный человек сообщил мне, что этот самый поразительный представитель семейства тираннов был обнаружен еще севернее, почти у Гленроуза. Наверное, мухоловка глобально продвигается на север.

В то мартовское утро самец мухоловки и так и сяк хвастался своим ярким опереньем перед своей избранницей. Взмыв вверх, он зависал в воздухе, дрожа от нетерпения и гордо топорща перышки на груди.

На мой взгляд, действия его были вполне правомерны, но самочка наблюдала за этим танцем более критически. Ухажер был отвергнут! Он приземлился — она отбежала в сторону. Я довольно долго наблюдал за этой парочкой, пока не был окончательно вознагражден зрелищем их полета и взаимного преследования, такого же азартного и яростного, как любые гонки с барьерами, имеющие целью либо обладание, либо поглощение жертвы.

Самочка была прекрасна в своем неярком оперении, особенно по контрасту с ее столь пышно наряженным поклонником. Она олицетворяла саму скромность в пику агрессии ухажера-эгоиста. Птички так и мелькали среди переплетенных ветвей, используя хитрые увертки и обманные движения. Самочка казалась серым листиком, догоняемым языком яркого пламени. Наконец они уселись отдохнуть метрах в шести от меня.

И при ярком освещении спина самочки оказалась блекло-серой и будто опыленной ржавчиной. Ее грудку украшали легкие коричневые полосы, по бокам желтоватый оттенок переходил в серый цвет, а горлышко было совсем серое и выше к щечкам темнело.

Описание самца потребовало бы от наблюдателя особых ухищрений и литературных приемов, ибо эта птичка — действительно нечто особое среди всех Божьих тварей. Ярко пылающий самоцвет, вспышка звезды. Впечатлительные мексиканцы даже называют его brasita de fuego — маленький пылающий уголек, а его научное название — Pyrocephalus, что по-латински означает «факел». Взмывший высоко в хрустальный воздух этого утра, он действительно показался мне звездой, которую не в силах погасить ночная тьма, потому только и оставившая звезды на дневном небе. Всех, кто знает танагру, ждет разочарование при встрече с этим тропическим пришельцем: летняя танагра рядом с ним покажется потускневшей; более того, даже алая танагра померкнет в ваших глазах, не говоря уже о каком-нибудь там серохвостом кардинале.


Брачный полет ярко-красной мухоловки (самой крошечной из них, за исключением вида Empidonax) — это взмывание и зависание высоко в воздухе, которое кажется вызовом всем видам соколов, так и выслеживающих маленьких птичек в качестве добычи. Однако же я никогда не видел, чтобы сокол выбрал своей жертвой ярко-красную мухоловку. Мухоловки обладают не только поистине бульдожьей хваткой, но и пламенным сердцем борца. И возможно, этот дерзкий, вызывающий полет самой яркой из всего семейства птички служит предупредительным красным флажком, знаком бойцовского бесстрашия тираннов, их вызова на битву всех желающих. Даже суровый пересмешник проявляет уважение к мухоловкам. Я даже думаю, что наблюдение за брачным танцем этого огненного шарика заставит задуматься тех представителей мужской половины рода человеческого, кто давно презирает всяческие ухаживания.

Вот если бы эта парочка свила здесь себе гнездо! Увы, очевидно, условия им не подошли, и после второго мая я больше не видел их, хотя на всякий случай продолжал поиски гнезда в июне.

Во время пребывания на Медвежьем ручье они занимали ярус питания где-то между уровнями оливкового тиранна и вилохвостой мухоловки. Вдоль течения ручьев и рек плато Эдуардс излюбленным местом питания оливкового тиранна являются нижние ветви деревьев, чаще всего над водой. Ярко-красная мухоловка питается на деревьях в долине, от вершины и ниже. Вилохвостая же охотится за мухами на самых вершинах деревьев, да еще растущих на возвышенных террасах; она не брезгует даже столбами линии электропередачи по вершинам холмов. Хвосты тираннов, этих воздушных акробатов, чрезвычайно подвижны, и у каждого — свой определенный стиль маневрирования. Много написано о форме хвоста и ее влиянии на маневрирование птиц, но не менее важныи сила хвоста, и его подвижность. Это семейство отличается прежде всего резкими изменениями скорости в воздухе и мгновенными поворотами, а не скоростью продолжительного полета в одном направлении. Вилохвостая мухоловка срывается в полет как стрела, но на сотне метров развивает среднюю скорость менее двадцати миль в час.

Оливковый тиранн поднимает и опускает свой хвост, как конек, называемый еще щеврицей, но более медленно и, насколько верны мои наблюдения, делает это вовсе не для соблюдения равновесия, а просто пижонства ради. Он часто сидит долго, вовсе не двигая хвостом, потом вдруг вновь начинает поднимать и опускать его совершенно без всякой причины. Это, кажется, вошло у него в манеру, в привычку. Я знаю только одну птицу, которая распоряжается своим хвостом таким же образом, только с еще большей нарочитостью: это дрозд-пустынник.

Вилохвостая мухоловка, сидя на ветке, двигает своим десятидюймовым хвостом как веером, раскрывая и закрывая его для удержания равновесия, а в спокойную погоду часто опускает его вниз, совершенно расслабив. Но когда в полете она резко поворачивает в погоне за добычей или дает решительный отпор покушающимся на гнездо, хвост совершает движения, подобные щелканью ножниц, за что эта птичка и получила свое название[4].


Итак, нет сомнения в том, что ярко-красная мухоловка расширяет ареал своего обитания на север, особенно в Центральном Техасе. Чепмэн (1912) определяет регионом ее выведения Северную Америку и Мексику, к северу от Южного Техаса. Симмонс (1925) регистрирует здесь лишь случайный единичный экземпляр самца ярко-красной мухоловки, замеченный им 16 марта 1914 года. Без всяких обоснований он предсказывает, что она будет появляться здесь все чаще и со временем станет летним поселенцем. Бент (1942) в качестве северной границы расселения Pyrocephalus называет город Сан-Антонио в Техасе. В марте 1942 года я обнаружил пару этих птиц на берегу нового озера Маршалл-Форд, в шести милях выше дамбы. Они провели там весь сезон, но мне не удалось найти их гнезда. На следующий сезон я все-таки обнаружил там гнездо и нашел еще одну гнездующуюся пару в десяти милях оттуда, на ранчо Шилдз. Ярко-красная мухоловка любит людей: оба гнезда располагались вблизи человеческого жилья, причем одно из них было на расстоянии всего пятнадцати метров от задней двери дома.

Единственный положительный момент диктаторских режимов в Южной Америке — это то, что ярко-красная мухоловка защищена в Аргентине президентским указом.

Причины миграции обычно вполне очевидны. Высушите болото — и птицы, обитающие на нем, вынуждены будут покинуть эти места. Восстановите болото — и они, естественно, вернутся туда опять. Распашка больших травянистых ранчо в выступающей узкой части Техаса привела к тому, что длиннохвостая ржанка стала там редкой птицей.

С другой стороны, иногда бывает трудно объяснить сдвиг ареала выведения некоторых видов. Я до сих пор не могу найти объяснения продвижению европейского аиста за последние пятьдесят лет от северной Германии на сотни миль в Россию. То же могу сказать относительно перемещения каролинского крапивника в Новую Англию.

Найти случайный единичный экземпляр какого-либо вида на расстоянии пятисот или тысячи миль от мест его обитания — событие волнующее. На Херст-Крике, в десяти милях выше дамбы Маршалл-Форд, в 1942 году я обнаружил серую древесную славку и с тех пор не устаю надоедать друзьям рассказами об этом. Такое событие не попадет в заголовки газет, но для орнитолога оно имеет историческое значение, становится новостью номер один. А если редкая птица, залетевшая в чужие края, еще и ярко-красная мухоловка — то это уже просто праздник, достойный мемориальной доски. Ей-богу, часто мы поднимаем больше шумихи по поводам куда меньшего значения.

Но конечно, для достоверного и научного исследования перемещений необходимо создавать специальные карты на основании накопленных данных.

Пока очевидно, что ярко-красная мухоловка предпочитает совмещение нечасто сочетающихся друг с другом условий: пустынных или полузасушливых земель со спокойной водой. Хотя в последние годы такие условия искусственно создавались во многих районах, особенно на юго-западе.

В районе Сан-Антонио мухоловка избрала берега озера Медина. Она немедленно заселила полузасушливые склоны, окружающие это огромное озеро, образованное по завершении строительства плотины Элефант-Бат вблизи Эль-Пасо, к северу от этого города. Обычны ее гнездовья и на Джиле, близ Силвер-Сити, и на реке Мимбрес — именно потому, что этот обманчивый поток выходит на поверхность в пустынных горных районах. Вблизи Кингсвилля в Техасе, в районе ранчо Кинг, есть искусственное озеро, лежащее среди полузасушливой области произрастания кактусов и мескитового дерева. Здесь ярко-красная мухоловка обитает в таких количествах, каких я не видел больше нигде в Техасе.


Появление на плато Эдуардс новых водоемов обогатило жизнь местной природы. Создание искусственных водоемов — не новинка в этой полузасушливой области. Однако ранние поселенцы просто запруживали речки в надежде создать запас воды во время влажного зимнего сезона. Большинство попыток было безуспешно. Если речка не сносила запруду вообще, то водоем вскоре заполнялся грязью. Для освоения простого искусства создания постоянных водоемов потребовались правительственная поддержка и федеральные субсидии.

Чрезвычайно важно выбрать место строительства — на пути достаточно обильного стока, но не разрушительных потоков. Копать водоем следует в породах, способных удерживать воду. Сама плотина должна возводиться с соблюдением известных технических требований. Казалось бы, достаточно страницы текста, чтобы изложить эти простые руководства. Однако люди по-прежнему не желают учиться таким образом. Они умеют только качать права и требовать деньги у правительства. Правительственное планирование таких водоемов и надзор за их строительством обходятся чрезвычайно дорого, но овчинка стоит выделки. Маленькие искусственные пруды чаще всего олицетворяют собой успешный правительственный эксперимент в области геотехники.

В результате этого эксперимента за последние пять лет в округе Хэйс было построено четыреста водоемов; в округе Колдуэлл — 550; в округе Гуаделупе — 650; в округе Трэвис — 700 и т. д. Только в четырех этих округах было создано 2300 постоянных земляных водоемов, построенных в соответствии с должными техническими требованиями, со средним объемом около 1400 кубометров каждый.

Подобная инициатива была предпринята по всей полузасушливой области плато Эдуардс — ее последствия трудно переоценить. В четырех перечисленных округах накоплено теперь около трех миллионов кубометров воды с общей площадью ее поверхности около трехсот тридцати гектаров. А ведь всего пять лет назад здесь вообще не было воды! Более того, пруды расположены благоприятно для жизни птиц — равномерно по всему району.

Недавно я наблюдал за наполнением с помощью насоса такого пруда с площадью водной поверхности около одной десятой гектара и глубиной в центре три с половиной метра. Для него выбрали впадину на старом поле, истощенном в результате пятидесяти лет неразумного возделывания. Место было голым и иссушенным палящими лучами июльского солнца. На наполнение этого резервуара потребовалось три недели, но стоило образоваться первоначальной луже, как он стал притягивать к себе жизнь. Сначала появились ильные рыбешки, — должно быть, их икринки проскочили через фильтр всасывания; затем объявились ужи, охотящиеся за ними; потом над поверхностью воды стали бестолково носиться многочисленные стрекозы, что свидетельствовало о наличии и более мелких насекомых; наконец появились водомерки. Когда водоем заполнился наполовину, по берегам откуда-то взялись лягушки, и печальный зуек принялся исследовать увлажненную почву, в сумерках ожидая подъема воды.


Самым звучным представителем околопрудной жизни, особенно в сумерки, является лягушка. Вот кто альтруист! Трудно найти другое создание, которое поедалось бы с таким удовольствием столь многими животными. Кажется, что лягушка не так ест, чтобы жить, как живет, чтобы быть съеденной, что она просто создана в качестве лакомого мясистого куска, который можно заглотнуть сразу, а можно медленно пропихивать по узкому горлу с помощью многочасовых последовательных глотательных движений. Это уж зависит от того, кто откликнулся на ее громогласное приглашение: цапля или змея.

По природе амфибия, она требует среды обитания на границе воды и суши, подвергаясь нападению соответственно как водных, так и сухопутных хищников. У нее два способа защиты: прыжки и укрытие. Но прыжки эти далеко не гигантские, а умение лягушки укрыться от врага весьма сомнительно. Ее выдает то высунутая лапка, то облачко поднятого со дня осадка. При приближении болотной птицы лягушка бросается в воду с шумным плеском, привлекающим к ней ее подводных врагов. Начав задыхаться под водой или преследуемая прожорливым хищником, она снова возвращается на берег. Так и мечется взад-вперед, прыгая, прячась, ныряя, в постоянном риске, который однажды заканчивается для нее катастрофой.

Однажды в полдень мое внимание привлекло отчаянное кваканье. Оглядевшись, я увидел в траве у пруда змею с полузаглоченной молодой лягушкой, торчащей из ее пасти. Задние лапки лягушки были уже где-то в утробе змеи — темной, оливково-зеленой, с желтоватой полосой по обеим сторонам и желтоватыми крапинками вдоль спины. Голова змеи была маленькой и узкой, диаметр ее тела в самой широкой части — не больше толщины обычного карандаша. А шея — еще тоньше!

Лягушка же была шириною, по крайней мере, в дюйм по туловищу, а ее передние лапки добавляли еще дюйм. К моему приходу верхняя челюсть змеи уже охватывала заднюю часть жертвы. Угол между челюстями составлял около ста пятидесяти градусов.

Лягушка отчаянно цеплялась за песок передними лапками, и змея ловко использовала это в своих целях, сообразуя движения лягушки со своими упорными глотательными движениями. Кончиком хвоста змея стремилась обхватить пучки травы позади себя, закрутиться вокруг них, опереться и найти более надежную зацепку. Так она постепенно двигалась назад — в направлении, противоположном усилиям жертвы. Это натяжение способствовало процессу заглатывания: если бы лягушка просто расслабилась и позволила бы тащить себя куда угодно, змея не смогла бы заглотить ее.

Казалось, змея с невероятно растянутой пастью тем не менее подавится лягушкой, имеющей относительно большие размеры тела. Но упорная рептилия продолжала свое дело с очевидной уверенностью. Постепенно верхняя челюсть змеи охватила спину лягушки и через полчаса достигла ее верхней части. На этой стадии дальнейшие усилия змеи снова показались безнадежными, поскольку передние лапки лягушки были широко расставлены и ее горло яростно билось, показывая, что она еще жива, несмотря на то, что задняя часть ее тела уже поглощена ненасытным врагом.



Тут змея начала растягивать вправо верхнюю часть пасти. Сильным, гибким движением она пыталась охватить правую лапку лягушки. Первая попытка не удалась, но через некоторое время змея захватила наконец правую лапку и отправила в свое горло. Но когда она сдвинула пасть влево в попытке точно так же захватить и левую лапку, правая высвободилась вновь. Змея опять терпеливо занялась ею, а ее глотка все это время попеременно то раздувалась, то сжималась с огромными усилиями. Наконец правая лапка утонула в змеиной утробе, а за нею — уже без особых усилий — последовала и левая.

Операция близилась к концу. Верхняя челюсть змеи натянулась на кончик лягушачьего носа — и внезапно, после интенсивного короткого глотка и извивающегося движения, сильно растянутая пасть вернулась в прежнее состояние, и шея вновь сузилась до толщины карандаша. Огромный кусок оказался заглоченным и постепенно проходил все ниже и ниже. Жертва сильно сжалась и равномерно распределилась по длине около четырех дюймов в средней части тела змеи.

В этот момент я низко склонился над победительницей. Она подняла ко мне голову в грациозном изгибе, оторвав от земли около трети своей длины, быстрым движением выбросила свой язык раз шесть подряд, повернулась и скрылась без следа.

Лягушками питаются не только птицы, рептилии и рыбы, но и одно млекопитающее. Енот-полоскун настоящий эпикуреец — любитель лягушек. Это ловкое животное проводит лучшую часть ночи, лежа в ожидании или терпеливо обследуя мусор в воде. Когда почти человеческая рука этого хитрого ночного охотника смыкается наконец на его добыче, нащупанной в затонувших листьях и иле, он сначала деликатно душит ее. Затем, подобно художнику, завершающему свою картину окончательным счастливым росчерком, он моет свой лакомый кусочек, стирая его в чистой воде у поверхности, выражаясь фигурально, засучивает свои манжеты и разглаживает свою салфетку — и поглощает свою добычу так утонченно, что никакой знаток поведения за столом не обнаружил бы в его манерах ни единого изъяна.

У лягушек либо вовсе нет мозгов, либо их очень мало. Маленький мальчик может вмиг наловить их целый бидон для наживки. Басня о лягушке и быке имеет под собой достаточно оснований, если учесть, насколько лягушка переоценивает свою способность заглатывать крупные объекты. Во всем мире отмечаются попытки лягушек переварить слишком крупную добычу. Лягушка больших размеров может проглотить колибри или даже утенка, но не всегда удовлетворяется подобной мелочью! Мой друг, профессор Мильтон Р. Гатч, был свидетелем внезапного исчезновения утки с поверхности пруда. Выудив ее из-под воды, он обнаружил, что голова утки застряла в животе лягушки-быка. Он снял с ее головы лягушку, как перчатку с руки, и выпустил птицу, которая еще была жива, почти не пострадав от странного испытания.

Принимая во внимание популярность лягушки как источника питания, ее собственное безрассудство при нападении на добычу, привычку к громкому пению и ее глупость в целом, следует только удивляться, что она вообще выжила. Как это случается со многими беззащитными и недалекими формами жизни, огромная плодовитость в сочетании с защитной расцветкой выручают этих бесхвостых земноводных и обеспечивают им устойчивое положение на земле. Только в Америке существует 150 видов лягушек.

Когда ночь спускается на новый пруд, лягушки квакают так звонко, что слышно, по крайней мере, за милю. У скольких хищников тут же возбуждается аппетит, сколько их подтягивается к пруду на звук, — крадучись, подплывая, подползая! Сейчас соперники поборются за лакомых квакушек… Так, предлагая себя в награду, лягушка привлекает к пруду новые разнообразные формы жизни.


Пока эти услужливые существа призывают к трапезе ночных разбойников с горящими глазами, пока в западном небе еще тлеет слабый свет, дневные насекомые уступают место летающим — предпочитающим покидать укрытия только ночью.

Охотясь за ними, кружит и кружит над прудом одинокая летучая мышь. Неуверенно дергаясь, хватая добычу нервными, беспорядочными рывками, летучая мышь превращает полет в пародию. Продолжается великий процесс поедания и предложения себя в пищу — день и ночь, под водой, на суше и в воздухе, непрерывно двадцать четыре часа в сутки.

Утро принесло на пруд двух оливковых тираннов и ласточку-разведчицу — узнать, появились ли уже дневные летающие насекомые; дюжина голубей прилетела напиться; жаворонковый воробей, порхая, спустился принять ванну; пятнистый улит сделал полный круг, качаясь и собирая богатый урожай; величественно появилась даже американская белая цапля и, совершив два круга высоко над прудом, снова улетела на восток.

К тому времени, как вода поднялась до уровня слива, на пруду собралось множество представителей живой природы, взаимодействующих друг с другом, — каждый уголок, каждая бухточка, ямка, канал или крошечная расщелина этого многоквартирного дома наполнялись жизнью, пришедшей сюда с водой.

Во многом эта жизнь — приращение, в том смысле, что она не существовала бы вовсе, если бы для этого не была создана возможность. Какая же экологическая революция началась с приходом воды на этот участок пустынной почвы! Потом прибавится еще и растительная жизнь — начнутся еще более глубокие революционные перемены. Каждый из многочисленных видов обретет свой уголок или нишу в этой искусственно созданной структуре. И одна ниша, я думаю, зарезервирована для той птицы, о которой я говорил, — для ярко-красной мухоловки, обожающей сочетание спокойной воды с полузасушливыми землями на открытых пространствах возвышенных террас.

Итак, я прихожу к заключению, что рукотворное преобразование природы привлекло на плато Эдуардс ярко-красную мухоловку.

Первое условие для ее существования — наличие открытых полузасушливых площадей — было создано в результате субсидирования рубки кедров: среди самых густых кедровых чащ появились большие открытые пространства, на которых остались кактусы, мескитовое дерево, дуб падуболистный и различные виды кустарника.

Второе условие — тихие воды — сложилось после строительства дамб, когда на реке Колорадо была создана цепь озер, от города Остин на двести миль вверх по течению. По мере наполнения этих озер вода подступила к полузасушливым склонам холмов, очищенных от кедра, предлагая мексиканскому мигранту гостеприимную зону обитания.

И наконец, были созданы земляные водоемы, расположенные более или менее равномерно по площади в сотни квадратных миль. Одни из них служат этой птице временной стоянкой, другие — сезонным убежищем. Можно быть уверенным, что великолепная южная мухоловка проследует вдоль всей цепи озер и проникнет дальше на север, к подобным озерам на реке Бразос. И уж конечно, к берегам одного из них, созданного в полузасушливой холмистой области после строительства дамбы Царства опоссума.


Глава четвертая ЛАСТОЧКИНО КРЫЛО

В сезон гнездования юг центральной части Техаса становится местом обитания как пурпурной ласточки, так и мексиканской скалистой — обе принадлежат к семейству, заселяющему весь земной шар. Первая из них — самая большая ласточка в Америке, к тому же наиболее привязанная к человеческому жилью. Вторая же — самая маленькая и последняя из семейства ласточек, вступивших в тесный контакт с человеком. Есть признаки того, что она расширяет сферу своего обитания в Центральный Техас и на север. Очень подвижная, путешествующая далеко и везде находящая пропитание, эта ласточка по праву называется легкой кавалерией птичьей армии.

Пурпурная ласточка гнездится на жилых домах; маленькая скалистая предпочитает общественные здания, что делает ее более городской птичкой по сравнению с ее близкой северной родственницей, американской скалистой ласточкой, которая водит дружбу с сельскими жителями, устраивая гнезда в больших сараях и других строениях масштабного фермерства, особенно на севере и востоке.

Считается, что первоначально район гнездования меньшей мексиканской скалистой ласточки простирался на север не далее пересеченной местности вдоль реки Рио-Гранде. Однако по мере заселения страны колонии этих птиц распространились в известняковые области юга Центрального Техаса, и, по всей вероятности, они гнездились в обрывах к западу от Остина во времена его основания в долине реки Колорадо в 1839 году.

Именно здесь с возведением больших домов их карнизы, свесы крыш и своды арок начали обживаться колониями птиц, оставивших природу и, как и все ласточки в мире, почему-то предпочитающих искусственные сооружения.

Фрэнк Браун в своих неопубликованных «Анналах округа Трэвис и города Остина» отмечает появление меньшей мексиканской скалистой ласточки в 1865 году: «Впервые ласточки появились в Остине в июне этого года. Они начали строить свои гнезда на стенах Капитолия[5]. Старые поселенцы утверждали тогда, что никогда раньше не видели их в этой части страны. До ласточек этим старым зданием из известняка владели летучие мыши, но новоселы буквально обратили их в бегство».

Таково первое упоминание о поселении ласточек в Остине и округе. Правда, наблюдения за птицами были в то время единичными, местность к западу от Остина оставалась в то время малонаселенной и подвергалась еще набегам индейцев. Чепмэн так определяет область распространения подвида, называемого меньшей мексиканской скалистой ласточкой после того, как Оберхольсер отделил ее от мексиканской скалистой ласточки: «Техас и Мексика. Выводит птенцов в Западном Техасе, в долине реки Рио-Гранде и в Восточной Мексике до города Веракрус».

Первый Капитолий, о котором писал Браун, сгорел в 1881 году. Новое гранитное здание было построено к 1888 году. Еще до того, как департаменты штата устроились в своем новом помещении, колония меньших мексиканских скалистых ласточек заняла высокую арку над южным входом. В то время улица Конгресс-авеню, ведущая от реки к Капитолию, представляла собой немощеную дорогу из мягкого известняка, разрушавшегося под копытами и колесами конного транспорта. Южные ветры поднимали на главном проспекте столицы штата огромные облака мучнистой пыли. Для борьбы с ней была создана система разбрызгивателей, превращавших размолотый известняк в пастообразную массу, которая очень понравилась ласточкам. Они тучами слетались на улицу, не обращая никакого внимания ни на транспорт, ни на изумленных пешеходов.

Собирая подобный материал для своих шариков, эта крошечная птаха, едва касаясь земли лапками, поддерживает себя на весу с помощью бьющихся высоко над ее спинкой крыльев. Наклоняя короткую шейку, она захватывает сырой материал клювом и взлетает, во время полета катая шарик в клюве. Прибыв к месту гнездования, она в одно мгновение прилепляет маленький кирпичик на нужное место и уносится за следующим. Итак, сотни птичек покрыли Конгресс-авеню, стремясь подхватить клювом клейкую смесь пыли и воды, которую дорожное движение довело до нужной кондиции. Многие из наблюдавших думали, что птицы едят грязь.

Беда ласточек-каменщиков была в том, что они не всегда могли доставить шарик к цели: часто липкая белая лепешка шмякалась с высоты четвертого этажа прямо на головы входящих и выходящих из здания. На помощь позвали пожарную команду с брандспойтом — в конце концов с городских улиц птиц вытеснили на холмы.

То же случилось и в 1920 году, когда главное здание педагогического колледжа «Сал-Росс» в Алпайне было возведено на склоне в нескольких милях от каньонов нагорья Дейвиса и колония ласточек начала строительство гнезд в высокой арке над главным входом. Президент колледжа, доктор Р. Л. Маркус, зоолог и любитель птиц, был за то, чтобы сохранить колонию. Увы, вскоре даже ему пришлось согласиться, что шикарное местожительство ласточек приходится оплачивать слишком дорогой ценой.

Да, дикая птичка, доверившаяся гостеприимству человека, подкупающе трогательна; да, она бесподобно истребляет москитов; да, она делает в воздухе божественные пируэты, украшая вечернее небо. И все же у нее есть привычки, несовместимые с жизнью людей. А потому президенту Маркусу тоже пришлось прибегнуть к услугам пожарной команды, и не раз: она смывала гнезда каждый сезон, пока птицы наконец не сдались и не вернулись в свои гранитные скалы с их гротами и пещерами.

После двух неудавшихся попыток поселиться в Остине ласточки выждали треть столетия, прежде чем вновь объявились тут в большом количестве — на сей раз под новым мостом через Колорадо. Его просторные арки они сочли идеальным местом для строительства. В сезон под мостом гнездилось до шестисот пар.

Когда они еще только заселяли эти места, я наблюдал, как берег у края воды так и кишел этими коричнево-желтыми птичками, добывающими материал для строительства своих гнезд. Они отчаянно били крыльями высоко над спинками, чтобы не испачкать перья на грудке. Стоя вечером на мосту, я не раз видел, как они ловят насекомых в воздухе — порой даже можно было слышать, как щелкают их клювы.

Ласточки — не певчие птицы, но их щебетание всегда приятно. Голос ласточки кажется мне одним из самых веселых звуков в природе. Честно говоря, даже с надоедливым воркованием неуклюжих голубей на моем дворе я мирюсь только потому, что его низкий тон ранним утром приятно сливается с высокими и радостными звуками, доносящимися из ближайшего ласточкина гнезда.

Но и в самом полете ласточки есть какая-то особая безмолвная музыка. Конечно, стриж — непревзойденный мастер долгого полета, да еще на огромной скорости. Но в его полете всегда чувствуется напряжение; полет стрижа — это многотрудное дело. Напротив, полет ласточки — олицетворение беззаботного удовольствия. Она одинаково легко и грациозно взмывает в неподвижный воздух или несется во главе надвигающегося урагана. Она может вертеться, кидаться в сторону, падать вниз и играть с воздушными потоками с тем мастерством, с каким нежная форель лавирует в бурлящем горном потоке. Если, по оценкам анатомов, гусь обладает двенадцатью тысячами мускулов, единственной функцией которых является управлять движением перьев, то сколько же подобных мускулов должна иметь ласточка?!

Вечером она задерживается в воздухе даже после захода солнца, будто ей жаль менять быстро гаснущий дневной свет на тьму крошечной пещерки. Именно в этом сумеречном полете, в прощанье с днем ласточка демонстрирует всю свою виртуозность: поднимается с восходящими потоками воздуха на все большую и большую высоту, затем падает вниз — и выходит из этого падения, сложив крылья так, что за счет приобретенной скорости падения они поднимают ее вновь почти на ту же высоту. После короткого отдыха в потоке воздуха она повторяет свои финты снова и снова, однако каждый раз с небольшими вариациями, рисуя в небе совершенные линии. Почти всегда в такой момент ласточек в воздухе несколько: они объединяются в группы, вместе наслаждаясь небесным спортом, а дружеское соперничество лишь подстегивает каждую показать высший класс.

Наконец наступает ночь. Спектакль окончен, сцена пустеет. И сколько бы вы ни пытались воспроизвести в памяти хоть один из виденных вами пируэтов, вы неизбежно запутаетесь в его сложном узоре. Один музыкант, тоже любитель птиц, говорил мне, что в его памяти полет ласточек в сумеречном небе — нечто, что он скорее слышит, чем видит, более музыка, нежели графика.

Меньшая мексиканская скалистая ласточка в течение нескольких сезонов честно развлекала счастливых ротозеев, которых всегда полно на городском мосту тихим весенним вечером.

Но гнезда в форме бутылки — идеальная цель для сорванцов. Хрупкие домики при попадании разлетаются на радость мальчишкам, как глиняные голуби. Постоянный обстрел и подъем воды в реке, смывающей низко расположенные гнезда, привели к тому, что птицы оставили это место и вернулись на природу.


Крупномасштабное строительство автодорог началось в Техасе в 1916 году. Железобетонные мосты арочной конструкции были перекинуты через все речки и ущелья на пути. От реки Дьявола до города Эль-Пасо, на протяжении четырехсот миль, возникли подходящие для гнездования объекты. И ласточки вновь покинули родные скалы ради этих рукотворных плодов цивилизации. Вскоре тут не осталось ни одного моста без колонии ласточек. Сначала они заняли ближние к первоначальным местам гнездования, а затем расселились и вдоль дорог, идущих на юг и на север, проникая даже в прерии и появляясь на севере, вдоль шоссе Сан-Антонио — Даллас, вплоть до города Уэйко.

Невозможно предсказать, где остановится ласточка, вздумавшая поменять ареал выведения птенцов. Ей не нужен специфический местный стройматериал — как каракаре, которая использует только ракитник. Она не занимает чужих гнезд, паразитируя на других видах, как кроличья сова — на исчезающей луговой собачке[6] или каролинская утка — на белоклювом дятле. Она устанавливает и поддерживает с человеком отношения взаимной терпимости, если для этого есть определенные условия. Она может существовать везде, где летают насекомые, строить на любой структуре — природной или искусственной, — способной удерживать ее гнездо в нескольких футах над землей и давать защиту от непогоды. Расстояние от места зимнего обитания не имеет для этого летуна-марафонца никакого значения, а неспешный способ перелетов — питание днем на лету и отдых ночью — исключает возможность пропустить места трапезы, что часто случается с мигрирующими птицами и ночью находящимися в полете.

У ласточки мало опасных врагов, если таковые есть вообще. Она — такой мастер воздушного маневрирования, что, кажется, нет на свете хищной птицы, способной сцапать ее в воздухе. Иногда она дерзко строит свое гнездо прямо в тени соколиного. В качестве примера презрительного отношения к хищникам приведу один случай. Пара деревенских ласточек свила гнездо, прилепив его к тушке совы, свисающей с перекладины сарая. Кажется, даже яростному соколу-сапсану ясна безнадежность попыток схватить ласточку в воздухе. Змеи не могут взобраться на обрывы, где они прикрепляют свои гнезда; сова же, уцепившись за край гнезда с целью грабежа, обнаруживает, что оно непрочно и ненадежно. Кроме того, сила ласточек — в их численности, и в организации своих колоний они проявляют потрясающее чувство общности.

У ласточки нет строго отработанной схемы строительства гнезда. Она не закрепляет край под строго определенным наклоном, не соблюдает заданного угла схождения его нижней части или всегда одинакового диаметра отверстия. Материалов, которые она использует, всюду полным-полно: это грязь и вода. Вместо того чтобы ежегодно начинать строительство с нуля, колония использует основания прежних гнезд и восстанавливает все, что возможно. Были случаи, когда ласточка возводила купол над старым гнездом дрозда или фебы. Однажды выпавшие из гнезда птенцы были помещены родителями в коробку из-под клубники, которую те сразу перекрыли грязью. Они использовали эту коробку и на следующий год, чуть подремонтировав ее. В другой раз родители устроили птенцов в жестяной банке, возведя целый свод в качестве крышки. Несколько лет назад в зоопарке Бальбоа в Сан-Диего я видел гнезда скалистых ласточек на стене грота для медведя. Птиц не смущали толпы посетителей, глазеющих на забавного мишку. Беззастенчивый выбор средств для достижения своих целей дает ласточке большие преимущества перед ее менее смышлеными соперниками.

Итак, приспособляемость, летные качества, дальность полета, скорость и маневренность, повсеместное наличие стройматериала для гнезд, умение использовать искусственные сооружения для гнездования, преобладание насекомых в меню и предпочтение совместной жизни в колонии — все это, конечно, способствует широчайшему распространению ласточек в мире. Наша деревенская ласточка, как и европейская (они различаются лишь как подвиды), — птицы, имеющие самый широкий ареал распространения на земле.

Где летают насекомые — может жить и ласточка; а где влага способна превращать землю в грязь или где есть склон с рыхлой почвой — она может выводить птенцов. Хотя первоначально ласточки селились на откосах или на деревьях, теперь они следуют за человеком в прерии, степи, на равнины. Когда открыли Америку, ласточка уже была в дружеских отношениях с индейцами. Ранние исследователи обнаружили продырявленные полые тыквы, висящие перед вигвамами, — обиталища ласточек. А тот факт, что скалистая ласточка до сих пор встречается в древнейших пещерах, где когда-то жил человек, дает основания предположить, что доверительные отношения между ними существовали уже тысячи и тысячи лет назад.

Область выведения птенцов деревенской ласточки последовательно распространялась по маршруту переселения первых людей из Азии в Америку: из глубин Сибири через Берингов пролив на Аляску, в Канаду, Соединенные Штаты и далее на юг. Это прослеживается по результатам раскопок (кости, кремниевые наконечники). Приятно, хотя и не совсем научно, думать, что около двадцати тысяч лет назад девственно древний человек и деревенская ласточка вместе пришли на новый континент.

«С тех пор как человечество обрело свою историю, — пишет Ф. Э. Л. Бил в исследовании, посвященном питанию нескольких американских видов и завершенном незадолго до смерти, — ласточка своим утренним щебетом из-под соломенной крыши всегда поднимала крестьянина к началу трудов дня, и возвращался он в свою хижину, когда прилетала домой ласточка».

Если считать европейскую деревенскую ласточку и американскую деревенскую ласточку отдельными видами, можно сказать, что населенную часть северного полушария они делят между собой примерно пополам. Птицы Старого Света выводят птенцов по всей Европе и Азии вплоть до озера Байкал, за которым уже — владения американской деревенской ласточки, то есть далее по Азии и по всей Северной Америке.

На примере северной скалистой ласточки покажем, как и почему быстро меняется ареал их распространения. Первоначально она, естественно, гнездовалась в условиях дикой природы, однако с развитием сельского хозяйства на севере и востоке потянулась к фермерским хозяйствам, обраставшим постройками. За короткий период численность северной скалистой ласточки в этой зоне резко возросла, а сама она стала такой же домашней Птичкой, как и деревенская и пурпурная ласточки.

К сожалению, одновременно резко возросла популяция английского домового воробья, и фермеры начали всячески защищать карнизы от надоедливого неряхи, что ударило и по ласточкам, равно как и новомодная окраска больших фермерских строений. Ласточки более не находили их удобными для строительства гнезд. В результате буквально на наших глазах начался спад численности северной скалистой ласточки. Ее популяция в Нью-Джерси в 1920 году стала так мала, что было даже предложено провести кампанию по увеличению численности скалистых ласточек в этом штате.


Я не раз задумывался, почему меньшая мексиканская скалистая ласточка предпочитает родным природным обрывам рукотворные арки зданий или железобетонные мосты, стоит только такому сооружению появиться в окрестностях ее обитания. Причин, видимо, четыре: надежная защита; удобный угол наклона; прочная, однородная структура; шероховатая поверхность без сюрпризов.

Дожди и ветры опасны для хрупкого, размываемого водой гнезда. Кроме того, любая влага в месте его прикрепления ослабляет сцепление с основой и грозит его отрывом и падением. Большинство обрывов, обычно сухих, в районе известняковых пород склонно пропитываться водой. Скалистая ласточка известна своим сверхъестественным чутьем. До сих пор непонятно, каким образом она в самую сухую погоду выбирает для гнезд на обрыве места, не подверженные увлажнению в характерные для этого периоды. Я видел целые колонии гнезд, расположенных самым причудливым образом — именно во избежание опасности проступающей изнутри влаги. Сооружения рук человеческих, арки мостов и больших зданий, как правило, таят в себе немало участков, хорошо защищенных от ветра и дождя.

Арка изгибается постепенно, переходя от вертикальной поверхности к горизонтальной, предоставляя ласточкам на выбор поверхности с любым углом наклона. Именно поэтому они особенно любят мосты через широкие реки и овраги.

Правильный выбор для гнезда облегчает его нелегкую постройку. Кроме того, я догадываюсь, что этот наклон имеет принципиальное значение в напряженный момент, когда птенцы покидают гнездо. Самая большая колония меньших скалистых ласточек, которую я только видел (около двух тысяч гнезд), была на довольно ровном обрыве, склонившемся над водой в одном из ущелий близ Дель-Рио, где текут притоки реки Дьявола. Гнезда были расположены очень близко друг от друга, а птенцы только начинали учиться летать. Именно наблюдая, как они отправляются в свой первый полет, я понял, почему так важен угол наклона обрыва. Птенец, буквально вываливаясь из гнезда, некоторое время просто падает вниз, прежде чем почувствует силу крыльев. Если бы обрыв был строго вертикальный, птенец бы тут же терял из виду свое гнездо, вмиг оказываясь в неизвестном для него мире. Обрыв под наклоном дает возможность взлетать почти под прямым углом к поверхности. Но если бы наклон был слишком велик, неопытному птенцу явно трудно было бы ориентироваться и лететь вверх, кроме того, он быстрее потерял бы из виду своих родителей. Ему трудно было бы подлетать к гнезду обратно, поскольку отверстие, из которого он только что вылетел, очень мало.

Я попытался представить себя на месте птенца, высунувшего голову из гнезда и готового впервые взлететь. Вокруг гнезда других птиц, из каждого отверстия торчит головка. Наконец юная птичка отважно отрывается от родного гнезда. Отлетев и повернув назад к обрыву, она видит сотни отверстий, неотличимых одно от другого.

Я так и не смог определить, насколько гостеприимно встречали птицы чужого птенца, заплутавшего при возвращении из первого полета. Однако из сотен птенцов, впервые испытывавших свои крылья, ни один при мне не упал в воду. А через несколько дней я наблюдал, как птицы кормили молодняк, усевшийся на обрыве невдалеке от колонии. Такое впечатление, что они не разбирали при этом, кто свой, а кто чужой.

Ровная поверхность рукотворной арки привлекает скалистую ласточку тем, что позволяет сконцентрировать множество гнезд на большой поверхности, а это редко достижимо в природе. Жить в такой колонии более безопасно. Чем больше гнезд и чем теснее они расположены друг к другу, тем более они защищены. Птицы, гнездующиеся колониями, приобретают двойную силу. Даже полудомашние голуби сбиваются в стабильную колонию, когда уже сама численность их стаи говорит об определенной боеспособности.

Чем еще привлекают ласточек рукотворные сооружения? Дело в том, что природные обрывы, особенно на известняковых скосах, часто облезают, осыпаются, крошатся. Бетон же в этом смысле надежен и прочен, притом к его поверхности прекрасно лепится строительный материал.

Если учесть, сколько мостов перекинуто по дороге на север, можно себе представить, как быстро распространится тут меньшая мексиканская скалистая ласточка, заняв пространство от Южного Техаса чуть ли не до Канады.


Глава пятая УБИЙЦЫ

Броненосец начал продвигаться на север сорок лет назад. Обжился в центре и даже на севере Техаса. И тут-то это маленькое курьезное существо стало подвергаться безжалостному истреблению. Свою роль сыграла легенда о том, что из-за броненосца вымрет дикая индейка, поскольку питается он якобы птичьими яйцами. Правда, ничего подобного не произошло. Равно выросли популяции броненосцев, индеек и перепелов. А популярностью своей легенда обязана… охотникам, которые рады любому оправданию своего занятия.

Тем не менее мало какой вид на земле пострадал больше. Броненосец же на самом деле роется в земле, как свинка, добывая себе корм самым праведным образом, и доволен практически всем, на что натыкается его маленькое рыльце. Видит он так плохо, что ненароком может врезаться в человека, — если приближается к нему по направлению ветра и если человек в это время молчит. Бывает, что броненосец натыкается в земле на гнездо и действительно пожирает яйца, но вероятность такой находки чрезвычайно мала.

Что же касается охотников, то они часто хватаются за оружие, объявив войну тому или иному животному по первому же удобному поводу. Но впоследствии обнаруживают, что истребляли своих собственных друзей. Я вообще заметил, что спортсмены-охотники склонны поднимать ложную тревогу, «заботясь» о спасении того или иного вида, а на самом деле расширяя свои законные возможности. Не дай Бог заметят, как ямайский канюк пикирует, чтобы сцапать птенца перепела, — охотники немедленно заявляют, что пора истребить всех ямайских канюков. А если они уличат пайсано в поедании яиц виргинской куропатки — провозгласят против него священную войну.

Однажды мне пришлось злоупотребить всем политическим влиянием, на которое я только был способен, чтобы прекратить войну охотников против соколов в своем родном округе. На эту войну были подняты целые школы — за каждого убитого сокола дети поощрялись призами. Вид сокола во внимание не принимался. Даже пустельга воробьиная — самый крошечный из соколов, единственный представитель рода Falco в Центральном Техасе, великий враг саранчи и определенно самый красивый из местных соколов — была обречена на погибель. К счастью, окружной инспектор по общественному образованию оказался человеком цивилизованным и положил конец этой отвратительной кампании.

Смотритель арканзасского заповедника близ Остуэлла в Техасе при мне убил пайсано: мол, чтобы защитить гнездящегося перепела. Я настоял на вскрытии убитой птицы — ее зоб был набит лишь остатками кобылки. В тот сезон популяция кобылки, поедающей травы и растения, которыми питаются перепела, резко возросла. То есть в данном случае убит был не враг перепела, а его друг.

Хотя иногда пайсано действительно проявляют вредные привычки. Например, налетают на гнезда и поедают яйца. Но ведь, с другой стороны, разве собаки порой не воруют куриные яйца? Неужели разумно убивать всех пайсано за грехи одного? Все равно что истребить всех собак за провинность одного лакомки.

Ученые установили, что бурые пеликаны в основном питаются непромысловой рыбой, однако их беспощадно преследуют на побережьях Техаса, убивают на лету из чисто спортивного интереса, разрушают места их гнездовий. В 1932 году я обнаружил на Птичьем острове рядом с Цветочным утесом сплошные разрушенные гнезда и огромное количество разбросанных вокруг пеликаньих яиц — шагу нельзя было ступить вдоль берега!

Но пик абсурдности пришелся несомненно на Англию, где охотники потребовали истребления ласточек, поедающих поденок, комаров и других насекомых, в результате чего форель якобы погибает с голоду!


Мне даже кажется, что если страсть некоторых спортсменов к убийству невозможно удовлетворить за счет лимитированного объема охоты, она переключается на истребление других форм жизни. Психологи достоверно установили, что в своей основе наши действия управляются не столько разумом, сколько желаниями. Мы делаем то, что нам хочется делать, и, еслинаши действия противоречат моральным или иным принципам, мы подключаем разум для их оправдания. Сначала действуй, а потом узнавай о допустимости своих действий и, в случае чего, используй рассудок для их защиты — такова, видимо, избитая логика человеческого поведения.

Я уверен, что в описанном выше случае охотник, убивший пеликана, вовсе не был знаком с научными данными об особенностях питания этой очаровательной, хотя и несколько гротескной птицы, всегда напоминающей мне летящего ребенка. Он убил его просто из импульсивного желания убить. А уж потом, наверное, оправдывал себя россказнями рыбаков, считающих пеликана злейшим врагом промысловой рыбы.

Мне редко встречались охотники, которых удавалось убедить, что на свете немало людей, предпочитающих любоваться природой, а не истреблять ее. В большинстве же своем незатейливые спортсмены-охотники считают подобное отношение к живой природе либо глупостью, либо показухой. С их точки зрения (и тут я имею в виду также производителей и продавцов охотничьих принадлежностей от рыболовного крючка до крупнокалиберных ружей), вся природная жизнь принадлежит им, их права на нее первостепенны, а значит, все другие соображения должны отступить на второй план. И большая голубая цапля, торжественно проплывающая на своих уверенных крыльях, и мухоловка — красный фонарик на голубом фоне, и чайка, взмывающая вверх с грацией, которую не в силах запечатлеть никакой художник, — все это лишь живые цели для испытания либо мастерства охотника, либо качества его ружья.



Лишь изредка деятельность организованных охотников приносит природе благо. Так, Америка совместно с Канадой провела акцию восстановления водных ресурсов и болотистых мест обитания уток и гусей. Для воплощения задуманного понадобилось немало сил, энергии и знаний. Но в результате акция обернулась неоценимой пользой не только для гусей и уток, но и для массы других птиц, предпочитающих болотистые места: их непрошенные стаи не замедлили воспользоваться новоявленным гусиным раем.


С точки зрения натуралиста, самым опасным врагом природы является все-таки не охотник. В конце концов их общества — это четко организованные структуры, хорошо финансируемые и проявляющие заботу по отношению ко всем видам вымирающей дичи. Они сразу издают соответствующий закон и следят за его соблюдением.

Нет, более всего следует опасаться ученого, охваченного страстью к коллекционированию. Он обладает особым чутьем на виды, грозящие исчезновением. Гнездо, горстка яиц, образец или серия образцов исчезающей птицы — вот его бесценная добыча. Известно, что стремление коллекционеров заполучить какой-нибудь уникальный экземпляр или образец — будь то картина, книга, драгоценный камень или птичьи яйца — приводило к тысячам преступлений.

Такие ученые-убийцы в чем-то напоминают мне собак, сторожащих стадо: порой в них просыпается древняя волчья жажда крови, и они начинают брать дань жертвами от стада, которое сами должны охранять. Такие собаки более опасны, чем волки, — не только потому, что стадо доверяет им, но и потому, что они хорошо знают повадки своих жертв.

Один мой друг, владелец ранчо, обучает собак свирепой породы охранять его коз, отнимая однодневных щенков от их матери и подбрасывая их козам, которые вскармливают малышей своим молоком. Щенки привыкают к запаху коз, принимают их молоко за молоко родной матери. Подрастая, они выходят с козами в поле под присмотром опытного мексиканского пастуха, по-прежнему не зная ничего, кроме жизни коз, козьего молока и козьего запаха. В конце концов у них совершенно естественно проявляется инстинкт охраны коз. Такие собаки защищают вырастившее их стадо не только от волков, но и от чужих собак, которые частенько оказываются опаснее диких хищников.

Не могу я забыть и совета, который этот мой друг дал соседу, желавшему воспитать своих собак таким же образом: «Они ни в коем случае не должны знать вкуса козьей крови».

В области, простирающейся от техасского города Браунсвилла вдоль границы с Мексикой почти вплоть до Тихого океана, можно добыть дюжины редких для США видов, просто пересекающих мексиканскую границу. Все они — редкие в Соединенных Штатах, а некоторые редкие и вообще — в абсолютном исчислении. Естественно, в эту приграничную область отправляется много экспедиций. Однако количество образцов далеко превосходит нужды научных исследований. Я подозреваю, многие ученые-коллекционеры не раз и не два попробовали здесь «козьей крови».

Неразборчивое собирание экспонатов грозит исчезновением редким формам растительной жизни. Почти сто пятьдесят лет назад Вордсворт деликатно протестовал против бездумного собирания полевых цветов. «Я надеюсь, ботаники не обидятся, если я предостерегу их от неоправданного сбора прекрасных редких растений, — писал он в характерной для него учтивой манере. — Ведь именно так они извели в горах Йоркшира целые виды цветов — к великому сожалению местных любителей природы».

Спустя девяносто лет сэр Патрик Геддес высказался на этот счет уже в менее примирительном тоне:

«После составления описи гербария интерес к собранному у владельца резко падает, переходя в обычную тщеславную гордость и стремление выгодно обменяться с другими коллекционерами».


Глава шестая ЦВЕТОК И ПТИЦА

Как-то в полдень я любовался пестрым цветочным ковром на холмах, еще месяц назад унылых, как нужда. Недавние дожди, за которыми последовала теплая погода, задобрили самые упрямые бутоны, что и вызвало бескрайнее многоцветное буйство.

Цветы цвели повсюду. Одни храбро стояли на открытых выступах, другие искали защиты возле валунов, застрявших тут по пути вниз несколько веков назад, третьи нежились в раю влажных впадин, где задерживается почва, обычно смываемая с тощих склонов.

На голом уступе, битом всеми ветрами, я обнаружил немало растений, свободно растущих на этой не слишком уютной природной мостовой. Эдакий отряд смельчаков на чужой территории. Среди них радостно цвела голубая гилия, нежная и кокетливая, не зря называемая также золотистым глазом.

Разве не чудо, что из скелетов крошечных организмов, миллионы лет назад осевших на дне древнего моря, поднялся к солнцу маленький цветок — искусное создание Творца! Лилия, созвучная ему по названию, выходит незапятнанной из любой грязи, но даже это чудо, вошедшее в пословицу, поражает наблюдателя не так, как голубая гилия. Радуя глаз трогательной чашечкой с золотой сердцевиной, она растет, кажется, на сплошном твердом известняке! Я знаю, с помощью лупы можно разглядеть на нем крошечные трещины, где застревают почва и влага. Я знаю, что семя, угодившее в трещину, прорастает и разбрасывает вокруг кружевную сеть тонюсеньких корешков. И все-таки я предпочитаю считать это цветение настоящим волшебством и ничем другим.

Широкие прогалины были засыпаны звездочками цветущих в траве флоксов. Этот наиболее распространенный в Техасе цветок вполне годится в качестве символа штата. Только не подумайте, что я имею в виду тот вид флоксов, который после столетнего круиза вокруг света вернулся к нам облагороженным и прирученным любимцем садовода, — в облике дегенерата с длинным стеблем.

Рядом сонно кивают головками желтые маргаритки, сотни выносливых цветков, находящих почву в самых невероятных местах. Ближе к земле, как всегда в ранний сезон, цветет желтый хризогонум, один из пяти техасских видов в Техасе, взрастающих здесь из чистого патриотизма, а также обычная вербена, вечно мозолящая глаза, и крошечная лескверелла, с раскинутыми до упора лепестками — будто она хочет вобрать в себя побольше солнечного света, прежде чем свернуться на ночь.

Панорама была великолепна. И все же я нашел в себе силы порадоваться особо одинокой мексиканской вечерней примуле (она же ослинник), скрывшейся на дне лощины, в промоине среди корней. Одинокой, потому что обычно этот цветок с розовыми прожилками очень общителен, вырастая целыми купинками. Для меня он оказался первым в этом сезоне. Обычно не склонный скрываться, на этот раз он почти спрятался в уютном местечке, укрытом за полусгнившим пнем и темными влажными листьями. Лепестки его уже образовали чашечку совершенной формы, а пыльники были полны золотистой пыльцы.

Каждый раз, глядя на этот цветок, я вспоминаю одну птичку, совсем не яркую, не выдающуюся ни своим пением, ни красотой полета. Ничто в ней, по сути дела, не привлекает внимания, кроме ее поведения: она не бежит от человека. Голубь Инка почти вдвое меньше траурного голубя и длиннее его двоюродного брата, мексиканского земляного голубя, хотя и не такой толстый. Он редко заходит на север дальше города Уэйко и всегда живет в городе, предпочитая его открытым просторам. По земле он ходит вперевалку, если позволительно применить к такому изящному существу слово, характеризующее скорее уток, гусей и особо неуклюжих толстяков человеческой породы. Голубь Инка вместо перышек покрыт чешуйками подобно чешуйчатой куропатке. В полете под крыльями открываются коричневато-желтые островки, а хвост оказывается белым по краям. На земле же он сизого цвета с темно-желтой подпалиной на брюшке.

Джордж Финлей Симмонс описывает распространение голубя Инка в районе города Остина: «Риджуэй, говоря об ареале расселения этой птицы, указывает на Южный Техас, однако по временам она появляется в Остине. Раньше она была почти не известна в Южном Техасе, но с постепенным продвижением на север превратилась в обычного обитателя южной и центральной частей Техаса. 23 октября 1889 года голубь Инка был сбит выстрелом в Остине: это и был первый случай его регистрации в данном районе. Зимой 1891–1892 годов наблюдатели не раз замечали его, думая, однако, что это всего лишь молодая особь западного траурного голубя (мальчишки считают так до сих пор). В 1894 году был подстрелен еще один голубь. А зимой 1896 года целая стая из тридцати голубей была замечена в городе на крыше низкого сарая, защищенная от холода стеной с одной стороны и деревом каркас — с другой. Год за годом голуби Инка продолжали появляться в Остине поздней осенью и зимой, однако в 1900 году их видели тут и летом. Первые гнезда были обнаружены в 1905 году в юго-западной и южной частях города — там, где появились первые птицы. В 1909 году голуби стали обычным явлением в городе, правда, как и раньше, они ограничивались полузасушливым юго-западным его районом. В 1910 году они начали распространяться по всему городу, пока наконец не расселились тут равномерно.

Ученые не всегда и не все могут объяснить. До 1925 года печной стриж был в Остине и его округе редкостью, теперь же это самая обычная птица. Так и голубь Инка продвигался на север в Техасе, пока его не зарегистрировали в Декейтере.

Причем, продвигаясь по штату Техас, эта кроткая птица игнорирует и Луизиану справа, и Нью-Мексико слева. Оберхольсер замечает: «Отмечены лишь отдельные случаи появления голубя Инка в Луизиане», а Флоренс Мириам Бейли обнаруживает лишь два случая наблюдения этой птицы в Нью-Мексико: один — в Силвер-Сити, и другой — в восемнадцати милях к северо-западу от Лордсбурга. Бейли отмечает также предпочтение, которое голубь Инка отдает городам — его бесполезно искать в природных условиях, ибо «это — типично городская птица». Согласно Гриннелу, Трайанду и Сторету, в Калифорнии вообще не отмечено случаев появления голубя Инка.

Любовь голубя Инка к людям заставляет углубиться в историю, чтобы понять, каким образом он стал почти ручным. Это маленькая, но определенно съедобная птица, однако если бы человек потреблял ее в качестве дичи, она бы с веками стала бояться его. Но эти голуби доверчивы, как цыплята. Частично приручить можно отдельных птиц любого вида, но здесь речь идет о целом виде, который дошел до нас почти в одомашненном состоянии. Возможно, когда-нибудь антропологи откроют, что аборигены в доисторический период либо считали голубя Инка священной птицей, либо имели по отношению к нему какое-то иное табу. Должно же быть какое-то объяснение тому, что дикая птица, прилетев в ваш дом, начинает сразу же клевать с ладони!

О голубе Инка существует много необычных историй. Вот одна из них. В 1915 году голубиная пара свила гнездо на пересечении трамвайных проводов на углу улицы Дюваль и Двадцать третьей улицы в Остине. Каждые пятнадцать минут токоприемники трамваев, движущихся строго по расписанию, поднимали в этом месте всю сеть проводов, а вместе с ними и гнездо, по крайней мере, на полметра. Сидящие в гнезде птицы выносили эти регулярные подъемы начиная с шести утра, когда проходил первый трамвай, и вплоть до полночного трамвая, поднимавшего их на прощание перед отправкой в депо.

Перекресток был расположен рядом со входом на старый стадион «Клэрк Филд», где время от времени проводились соревнования. В дни бейсбольных матчей вводились дополнительные рейсы трамваев, и интервал между ними сокращался до пяти минут. Более того, у входа на стадион трамваи делали лишнюю остановку для высадки болельщиков, всегда шумных и возбужденных. Итак, гнезду с птицами приходилось несладко: оно поднималось токоприемником прибывшего трамвая и держалось в поднятом положении, пока высаживалась шумная толпа, и лишь потом, когда трамвай уходил, опускалось на место. Несмотря на все эти ужасы, птицам удалось в срок, к первому июня, вывести из гнезда на первую прогулку пару птенцов. Кто бы еще вынес такие беспокойные условия, шум и тряску?! Даже привыкший к человеку крапивник, я думаю, не выдержал бы.

Голубь Инка издает очень интересные звуки, монотонно повторяя их особенно в весенние утренние часы. Их не спутаешь ни с какими другими. Несколько лет тому назад со мной произошла такая история.

Однажды мне позвонила директриса инвалидного дома — как знатоку птиц. Один из ее пациентов хотел обратиться ко мне за помощью: у него началась бессонница из-за того, что он никак не мог определить, какая птица издает необыкновенные звуки у него под окном.



На следующий день я был представлен парализованному, прикованному к постели джентльмену, речь которого была почти неразборчивой из-за его недуга. Он говорил о какой-то птице, пытался изобразить ее крики. В конце концов сильно дрожащими пальцами он постарался изложить все это письменно, и из неразборчивых знаков я понял, что каждое утро, около девяти часов, он слышал голос странной птицы. «Я путешествовал по всему миру, — писал он, — но уверен, что никогда не слышал этой птицы раньше».

Я пообещал вернуться на следующее утро, и тогда он нацарапал мне на листе бумаги: «Если будет солнечно и тихо». Я сразу понял, что имею дело с прирожденным натуралистом, раз уж он заметил, что пение птицы связано с погодой.

Следующее утро выдалось солнечным, светлым и довольно теплым для двадцать второго февраля. Я сел у его постели, и скоро он поднял руку, дрожащую, как лист на ветру: «Слышите?» С большим усилием он указал на окно, я высунулся наружу и прислушался.

«Это голубь Инка».

Мой собеседник был крайне доволен.

А я на следующее же утро вернулся, притащив с собой несколько книг с описанием голубя Инка. Удивительное дело — он тут же прилетел и уселся вблизи окна, издавая свои радостные звуки прямо на наших глазах. Надо ли описывать радость моего нового знакомого!

Мы долго говорили с ним о птицах. Я заметил высушенные образцы растений в его комнате. Оказалось, раньше он был куратором ботанического отдела в крупном музее.

Вскоре потеплело, и он смог предпринимать небольшие прогулки на природе. Я испытывал большое удовольствие от бесед с ним. Он глубоко ощущал живое присутствие природы, интересовался не только ее рациональным строением, но и мистической силой, которую она пускает в ход для сокровенных целей.

Однажды росистым утром мы шли мимо лачуги, перед которой косили траву. Коса вот-вот должна была снять кустик мексиканских вечерних примул. Мой спутник с тревогой повернулся ко мне:

«Жалко, — сказал он, — когда их срезают так беспощадно. Это такие дружелюбные цветы — они подступают прямо к дверям».

Таков и голубь Инка: его тоже словно манят двери человеческого жилища.

С тех пор всегда, когда я вижу куртинку примул или слышу голубя Инка, я вспоминаю того старика, одной ногой стоящего в могиле, но все еще как в юности любящего солнце, цветы, птиц и всю живую природу.


Глава седьмая ВЗАИМОПОМОЩЬ

В записной книжке 1937 года я обнаружил свою запись: «Заповедник близ Лафкина. 14 000 акров. Бог милосердный. Срубленный стиракс на тощем пастбище». Этот заповедник начинается в десяти милях к западу от Лафкина. Он тянется вдоль шоссе за высоким забором, украшенным табличками: «Охотничий заповедник».

Лес за забором — настоящий зеленый остров посреди истощенной ненасытным человеком земли: кругом она буквально в проплешинах из-за сплошных лесопилок. Заповедник имел целью всего лишь сохранить несколько видов дичи — из тех, что подают к столу, а также потешить страстных охотников. Однако тысячи других форм жизни буквально воспрянули здесь. В природе все взаимосвязано: одна форма жизни поддерживает другую. С другой стороны, невозможно истребить какую-либо форму жизни, не уничтожив структуру, на которой она держится, а также сверхструктуру, которую она, в свою очередь, питает. Вот почему натуралисты и охотники должны прекратить свое противостояние и почувствовать себя союзниками.

В записи, с которой я начал, упомянут Бог, но в совершенно неожиданном контексте. Я просто остановился спросить у местного жителя, куда идти, и вдруг услышал необычный стук, — кажется, это была пара шлемовидных дятлов.

«Что это за птица?» — спросил я у прохожего.

«Бог милосердный».

«Как, как?»

«Бог милосердный, — повторил встречный, подчеркнув слово «милосердный», и пояснил: — Дело в том, что люди нечасто видят дятла, здоровенного, как ворона; а когда видят, восклицают: «Бог милосердный!»

Этого великолепного дятла зовут еще индейской курицей, поскольку на голове у него будто ярко-красная шапочка, а в сознании простых людей все, что отличается яркостью и пестротой, связано с индейцами.

И наконец, о срубленном стираксе. Бродя по лесу в то утро, я вдруг вышел на открытое пастбище на месте бывших вырубок, где тощие коровы и телята пытались добыть хоть какое-то пропитание. Большой лесоповальный бизнес уже давно исчерпал здесь свои возможности. Земли достались мелким владельцам ранчо, подбирающим крохи по сравнению с тем, какое природное богатство отличало когда-то эту округу.

Я увидел гигантский стиракс, лежащий поперек пастбища. Дерево покоилось здесь уже не один год, чуть опершись на несколько больших ветвей, уцелевших после его падения. Многие маленькие веточки остались совершенно невредимыми. Одна только крона стиракса раскинулась на пастбище, заняв площадку метров примерно тридцать на пятнадцать.

На всех других вырубленных участках заповедника почти не было цветов и редко встречались птицы, торчали трухлявые пни да кое-где поднялись побеги от старых корней.

Здесь же, на этом пастбище, гудела красногорлая колибри, явно учуявшая где-то поблизости нектар. Собственно, она-то и вывела меня к лежащему стираксу. Сначала, издали, я подумал, что это просто насыпь, поросшая цветами, — так густо цвели они среди ветвей упавшего дерева. Я подошел и увидел, что тут забавляется целая стая колибри. Этот роскошный остров цветов, охраняемый торчащими ветвями и потому недоступный для пасущегося скота, был густо увит пурпурными традесканциями вперемежку с красным просвирняком в полном цвету. Тонкая вездесущая лоза вилась среди зелени, усеянная маленькими белыми цветочками с алой сердцевиной. Гордые подсолнечники торчали в центре этой естественной клумбы, и плеть ипомеи, пурпурного вьюнка, увившая вершину поваленного дерева, победоносно венчала это соревнование цветов. Тут и там выглядывали бледно-голубые колокольчики с желтой сердцевиной, которые я не мог определить; и, наконец, на длинных голых стеблях качались цветы рудбекии, называемой здесь королевой поляны.

Низкое гудение колибри, иногда даже недоступное уху, сопровождалось жужжанием более высокого тона, слышным лишь на близком расстоянии — это пчелы не преминули слететься на пиршество. Ярко раскрашенных бабочек сопровождало множество тускло-коричневых мотыльков: одни, усевшись на веточки, медленно раскрывали и вновь складывали свои крылья, другие всласть питались нектаром, третьи беззаботно порхали.

Огромное поваленное дерево благородно погибало среди всего этого буйства жизни. Разумеется, здесь обитала масса куда как более скромных Божьих созданий, чем пчелы, бабочки и колибри. Но о них мои записи умалчивают. Я вообще редко замечаю какое-либо насекомое, пока оно не окажется в клюве птицы. Но уж тогда-то я стремлюсь узнать о нем все!


С утра я наткнулся на кучу ветвей и хвороста и подумал, что она выполняет ту же функцию защиты цветущих растений, что и поваленное дерево. Многие знают: заглянув в такую кучу хвороста осенью или зимой, можно обнаружить тут приютившихся мелких птиц, например вьюрков. Маленькие птицы ищут здесь не только защиты от соколов, но и убежища в холодные месяцы. Под защитой хвороста цветут растения, их семена склевывают птицы — получается, что они платят за свое зимнее убежище, распространяя эти семена далеко вокруг до поры, когда вновь придут дожди и весеннее тепло согреет землю. Так завершается круг, настолько совершенный, что кажется тщательно спланированным заранее.

Даже ботаники, изучившие все пути распространения растительной жизни, были поражены, обнаружив в разбомбленных кварталах Лондона сто двадцать шесть видов диких цветов, никогда ранее здесь не встречавшихся. Каким образом оказалось здесь это богатство? Почему оно вскрылось после разрушительных фашистских бомбардировок?

Произошло настоящее чудо. Земли, лежащие в плодородной долине, обживали веками. Старые районы города представляли собой, условно говоря, участки, плотно «запечатанные» кирпичной застройкой. После бомбардировок земля обнажилась, дожди омыли ее, а солнце обогрело после пяти веков холода и плесени. Дует ветерок, и птицы весело скачут среди развалин. Весна пробудила к жизни древние цветы: ползучий лютик, три вида просвирняка, алый сочный цвет и сотни других. Они расцвели точно так же, как и много-много лет назад, будто ничего не произошло за все это время.

В щелочках и закоулочках растения каким-то образом находили себе убежище даже в этой, наиболее заселенной и застроенной части мира. Они сезон за сезоном тайно сеяли свои семена в укромных, никому не видимых местах, на века лишенные солнечного света. И теперь счастливо вырвались на волю.


Сколько всего такого приходится наблюдать мне сейчас здесь! Немыслимое количество коз пасется в этих краях, и растения буквально сбиваются вместе для защиты друг друга от прожорливых животных. Наверное, когда коза, мастерица по ощипыванию листьев и молодых побегов, ступает на нетронутый еще участок, ужас охватывает кустарник и молодые деревца, чья крона все еще доступна пасти козы, вставшей на задние ноги.

День козы продолжается в среднем около двенадцати часов, и половину этого времени она ест. За день коза при одинаковых условиях проходит примерно вдвое большее расстояние, чем корова или овца. Правда, ученый, сообщивший мне эти статистические данные, не посчитал, сколько ощипываний в минуту производит коза по сравнению с ленивой коровой.

Губа у козы жесткая, чрезвычайно мускулистая, приспособленная для ощипывания любого растения и крайне подвижная. Все эти преимущества лучше всего проявляются в единоборстве с колючим кустом. Козья губа одинаково легко удлиняется, втягивается, становится плоской, растягивается в том или ином направлении — именно для того, чтобы во всеоружии встретить растение, подвергшееся ее атаке. Верхняя губа резко движется вверх, вниз или в сторону, отводя нежелательный материал, а затем вместе с нижней губой крепко хватает, тянет и отрывает самые лакомые части растения. Однако в основном верхняя губа козы просто открывает путь острым срезающим передним зубам, а затем отводится назад, обнажая зубы для работы.

Почти любое дерево или кустарник — подходящее зерно для козьей мельницы. Даже молодое мескитовое дерево, самое упорное из уроженцев Техаса и окруженное колючками с головы до ног, часто оказывается объеденным до смерти, когда у коз нет другого выбора.

Коза — создание мудрое. Она сначала объедает все листья и побеги, которые может достать на четырех ногах. Затем встает на задние ноги и рискованно балансирует, упершись передними ногами в какую-нибудь большую, но все равно ненадежную ветку. В этом положении длинная гибкая шея дает ей возможность ощипывать листья на полметра вниз и вверх. Однако случается, что шея неудачно застревает в развилке дерева или куста, и животное погибает, если его вовремя не вызволить. Учитывая это, пастухи должны следить за козами особенно внимательно.


На козьем выпасе, ставшем объектом моего наблюдения, все-таки есть зоны безопасности, где аппетитные для коз кустарники, даже лишенные колючек, могут найти себе убежище. Некоторые растения бросают вызов и самым голодным козам. На этом пастбище два вида кустарника — агарита и спринг хералд — стоят, как заботливые матери, защищая все остальные от беспощадного обгладывания и фактического истребления.

Агарита вооружена буквально до зубов. Она обороняется от коз не длинными «кинжалами» семейства юкка и не тысячами иголок кактуса. Ее орудие — крошечные шипы, выступающие из каждой доли листьев, причем каждый лист создан так хитро, что козьей губе наносит множественные уколы, какой бы жесткой она ни была и с какой бы стороны ни подбиралась к листу. У агариты довольно скудная листва, она почти не дает тени и потому не лишает света растения, которые ищут под ней убежища от коз.

Уютно устроившись в компании одного или другого из этих заботливых кустарников, растет плотнолистный ильм. Он, конечно, пользуется их защитой, но и сам кое-что умеет. Дело в том, что козы любят ильм почти так же, как дуб, и, если он стоит в одиночестве, обгладывают его «до костей». Будучи предоставлен самому себе, он выбрасывает у основания стебля короткие отростки, которые становятся жестче, прямей и острей по мере того, как их объедают. В конце концов вокруг основного стебля образуется защитное кольцо, позволяющее растению продолжить рост. То есть после многих задержек и затрат энергии на образование этих защитных отростков у центрального стебля наконец появляется возможность подняться и подставить свою верхушку солнцу. А уже потом нижние защитные отростки, будучи затенены верхними частями растения, отсыхают за ненужностью.

Сапиндус, все виды ясеня и многие другие виды таких способов защиты не имеют. Они нуждаются в сильных покровителях. Впрочем, падуб и дуб, как и ильм, тоже могут прибегнуть к вынужденной защите, но предпочитают сильное окружение.

Желтый каштан подобен скунсу-вонючке. Его запах, а может, и вкус столь отвратительны для животных, что они попросту избегают его. Лишь гусеница и колибри питаются на нем. Создающие пары колибри обычно жужжат над желтым каштаном, как игрушечная эскадрилья. Они любят его за нектар, лежащий глубоко на дне изящных трубчатых цветов. Чаще всего они первыми расцветают в лесистой местности, приветствуя по весне миниатюрных мигрантов. Так что стоит разводить желтый каштан и в городских парках, и в частных владениях не только ради него самого, но и для привлечения колибри. Самый большой его враг — это гусеницы. В разгар весны я наблюдал в его темно-зеленой листве целые шары размером с большой грейпфрут, где выводились сотни маленьких личинок. Вероятно, потом они превращались в какие-то летающие создания.

Увы, многие кусты, неспособные к самообороне, в конце концов оказываются истребленными. Например, вечнозеленый сумах — не самое любимое лакомство коз, однако противостоять им не может: выдерживая даже натиск оленей, он истребляется козами. Кое-где сумах даже называют оленьим лавром, поскольку это древесноядное животное особенно любит его. Сумах не достигает большой высоты, в ранний период развития склонен принимать зонтичную форму, схожую по виду с агаритой; листья его располагаются на вершинах ветвей, и поэтому колючим защитникам трудно «опекать» его.

Бывает, что по каким-либо причинам беспощадных коз на пастбище сменяют коровы, лошади или какие-нибудь другие травоядные животные. И вот тогда-то те виды кустарника, которым удалось спастись под опекой колючих защитников, возрождаются и начинают занимать свой первоначальный ареал. Ведь независимо где — в центре ли Лондона, на вырубках Восточного Техаса или на козьих пастбищах Техаса Западного — жизнь изыскивает свои способы защиты против смертоносного разрушения.

Взаимозависимость, взаимная поддержка, солидарность, единение интересов — это в конце концов самое выдающееся свойство природы. Отказ от этой общности — грех, который сурово карается природой. Тот, кто видит в природе лишь зубы и когти, не замечает общего за частным, не понимает единого замысла. Сокол хватает свою жертву, а более сильный сокол отнимает у хищника его добычу; но все это — лишь деталь общей картины. Целое — это не застывший кадр, а сам фильм; это взаимодействие различных замыслов в общей драме бесконечно плодовитой, бесконечно разумной природы.

По каталогам питомников, торгующих растительным материалом на юго-западе, заметно, что у человека пользуются спросом кустарники, выстоявшие против коз. Их заказывают даже на самой окраине естественного ареала произрастания. Объясняется это тем, что именно способность кустарника защитить себя от древесноядных животных делает его пригодным в качестве живой изгороди. Что такое зубы животного, как не пара ножниц для обрезки? Вечнозеленый падуб уже прошел эту школу природной обрезки в диком виде, и поэтому ему нечему учиться, когда его окультурят на городской лужайке. Ему не страшен секатор — он выбрасывает по два здоровых, зеленых, облиственных побега на каждый обрезанный. Он густеет, зеленеет, хорошо переносит засуху и не нуждается в уходе. А осенью и зимой его украшают живописные красные ягоды.

Кроме того, падуб неизменно питает фантазию декоратора — обрезкой ему можно придать любую фантастическую форму: ревущего льва, напыщенного павлина, кресел, столов и диванов… Было что-то идиотическое в этом высоком искусстве английских садовников викторианской эпохи. Нет, по-моему, мы правильно поступаем, не подражая в этом англичанам.

Загадка выживания всех видов бирючины (Ligustrum) на землях произрастания падуба и агариты объясняется исключительно работой питомников по ее рекламе и продаже. Г. Б. Паркс издал о флоре Техаса специальную брошюру с советами по посадке растений и указанием наиболее подходящих регионов.

Еще более плодотворной оказалась деятельность Джека Габбелса, начальника службы оформления ландшафтов техасского управления шоссейных дорог. Он превратил все автомобильные магистрали в своеобразные выставки. На подъезде к мостам, в зоне засыпки водопропускных труб, на перекрестках и, конечно, на обочинах дорог с исключительным вкусом использовались деревья, кустарники и цветы, формирующие ландшафт, прикрывающие некрасивый вид и т. д.

Жаль, что некоторые туристы почти не обращают внимания на эти рукотворные выставки. Им подавай горы и долины, простирающиеся до горизонта… И все же скромные работники службы оформления ландшафтов сеют семена культуры, и не каждое из этих семян падает «на места каменистые, где не много земли», как говорится в Евангелии от Матфея.

Как-то я попал в маленькую сельскую школу, затерявшуюся в одном из уголков полузасушливой области. Тем не менее ее окружал удивительно свежий садик. Причем использовались лишь местные цветы и кустарники. Эффектные желтые бордюры состояли из маргариток Энгельмана, так и тянущих к солнцу свои длинные голые стебли с цветами оттенка старого золота. Эффектно смотрелся ряд юкки двухметровой высоты с огромными кремовыми гроздьями колоколообразных цветов. Медвежья трава, свисающая с уступа в дальнем углу школьного двора, была ровно подстрижена и напоминала мне аккуратную челочку у маленькой девочки на лбу.

Учительница объяснила мне, что идею использовать местные виды она почерпнула из книги. Главное преимущество — с растениями ничего не случится во время каникул, когда о них никто не заботится. Я заметил травянистую лужайку в углу школьного двора и спросил учительницу, сеяла ли она траву специально. Оказалось, лужайка осталась здесь с тех пор, как строилась школа. И я подумал, что в подобном собрании местной растительности обязательно должна присутствовать трава! Всюду растет не меньше дюжины различных видов трав. В границах Техаса произрастает около 550 различных трав, куда входит более половины видов рода Роасеае на континентальной части Соединенных Штатов.

У меня есть живая изгородь из десяти или более местных видов кустарника. И не поливал я ее тоже лет десять, бросая на произвол дождя. Тем не менее она в отличном состоянии по сравнению с соседней живой изгородью из бирючины, которая за это время выпила океан воды.

На шоссе из Джанкшэна в Сонору стояла автозаправочная станция, владелец которой заслуживал медали за свою любовь к природе. Свою станцию он превратил в приют для местных птиц и растений. Во всех уголках у него были птичьи дуплянки и скворечники, причем каждому птичьему жилищу он придал какой-нибудь оригинальный вид. Он завел целую выставку кактусов — примерно двадцать видов. Я заметил довольно много экземпляров юкки; а также Leucophylum, или, как его называют мексиканцы, ченизо — серое привидение пустыни, которому после каждого летнего дождичка, наверное, снятся пурпурные сны. Хозяин приручил даже дикую и страшно колючую фоукерию, которая с удовольствием распустила свои красные цветы.

Вот это верный подход к бизнесу! Уж я, конечно, всякий раз стараюсь дотянуть именно до этой бензоколонки, чтобы лишний раз очутиться на маленьком острове природной истории, и многие другие водители поступают так же. Тем более что зачастую человек, вроде бы совершенно равнодушный к природе дома, становится очень восприимчивым к ней в дороге. Он вдруг начинает интересоваться новыми цветами, деревьями, животными, выставками местных геологических пород и другими объектами естественной истории. Я просто удивляюсь, что предприниматели в сфере обслуживания на больших трансконтинентальных магистралях не используют такие легкие, приятные и недорогие способы привлечения туристов.


Глава восьмая ВЗАИМОПОМОЩЬ (продолжение)

Взаимопомощь есть и у растений, и у животных — если иметь в виду некую взаимозависимость, устанавливающую порой довольно сложные связи. Предания самых разных народов повествуют о родстве всех форм жизни. Его примеры усиливаются вымыслом, подтверждающим желание человека видеть живую природу как совокупность помогающих друг другу созданий. Особенно интересно людям поведение животных, будто бы демонстрирующих симпатию к какому-либо другому виду — такие случаи воспринимаются в народе как откровение. Некоторые сюжеты особенно популярны: кошка, воспитывающая щенков, курица, берущая под крыло утят, дружба лошади и петуха и т. п.

Люди продолжают выдавать желаемое за действительное, несмотря на все научные разоблачения. Стоит развеять один миф — как тут же рождаются два новых. Птица крапивник, чистящая зубы аллигатору, поистине бессмертна. А сказочный змей будто и в самом деле передал своему родственнику, далеко не сказочной змее, способ заглатывания своих детей, когда им угрожает враг.

Сказки, идущие из глубокой древности, приписывают животным человеческие ум и эмоции.

Люди держатся этой детской веры как чего-то очень дорогого в своей душе, подсознательно противясь науке, которая стремится отнять у них нечто заветное.

Механизация сельского хозяйства разлучила нас с сельскохозяйственными животными, жесткие правила городской жизни разрушают нашу вековую связь с животным миром. Мы живем в основном в многоквартирных домах, где хозяева все чаще настаивают: «Ни детей, ни животных!» Мы еще не успели осознать глубокой трагичности того, что вынуждены жить в нездоровой близости с особями своего собственного вида, будучи отделены от других видов, с которыми нас связывают многие века.


Мальчиком я жил на небольшой ферме рядом с деревенским поселком. Велосипед только-только входил в обиход, а дороги были жуткие, и в качестве транспортного средства мне служил пони. Мы отлично понимали друг друга, пони немедленно отвечал на ласку или на грубость. Он знал мой голос и реагировал на любую смену интонаций. Короче, пони был моим дружком. Кроме того, у меня были тесные (вплоть до обмена блохами) отношения с пятью-шестью собаками.

Молоко я пил из-под коровы и хорошо помню чувство, которое я испытывал в глубокой предрассветной тьме скотного двора. Северный ветер завывал вокруг сарая, а я, устроившись в удобном стойле, уткнувшись лбом в бок большой теплой коровы, начинал доить ее и при этом ласково разговаривал с ней, как это делает каждая порядочная доярка.

Вступая в доверительный контакт с коровой, я слышал вокруг негромкую жалобу свиней и протестующее фырканье привязанного теленка. Петух прекращал петь и начинал тихо клохтать, обращаясь к медлительным курам: «Ну же, ну же, время вставать!» И куры действительно слетали с насеста и следовали за своим господином.

Эта общность животных или, как называют ее биологи, биотическая колония, и тогда, и теперь составляет существенную часть жизни деревенских детей на маленькой ферме, где еще не все механизировано. Но с каждым годом таких детишек все меньше, как и животных, с которыми они могут общаться.

Деревенский ребенок в своем общении с животными наблюдает и еще нечто чрезвычайно важное. Это материнская любовь домашних животных к своему потомству. Забота и беспокойство, нежность и бесконечные огорчения — вот что видят дети, глядя на свиноматку с поросятами, собаку со щенками, курицу с цыплятами, овцу с ягнятами, козу с козлятами, кобылу с жеребенком, корову с теленком. Родительские чувства ежедневно укореняются в ребенке, глубоко воздействуя на его разум и чувства.

Бергсон вообще считает, что жизнь — это движение, совершаемое в природе материнской любовью. «Природа, — пишет он, — заставляет каждое поколение с любовью склоняться над следующим. Она демонстрирует нам, что каждое живое существо — это прежде всего факт дальнейшего развития».

Наше общение с животным миром в ранние периоды человеческой истории было гораздо более тесным и широким — человек входил в контакт со многими дикими животными. Приручению способствовала не столько их истинная тяга к человеку, сколько вера человека в нее. Разве можно подсчитать, сколько веков и сколько веры от него потребовалось, чтобы возникло искреннее межвидовое доброжелательство между ним и шакалом, одним из самых отвратительных зверей? Вера и бесконечное терпение привели к чуду. Преобразованный зверь — собака — теперь лижет человеку руку, а то и лицо, вызывая у него самые приятные эмоции.

Девять десятых всех рисунков в доисторических пещерах изображают животных. Те или иные человеческие сообщества малых или больших городов, отдельные фамильные кланы, люди богатые или бедные всегда соотносились с определенными видами животных. Вспомним священных гусей Рима, голубей Венеции, воробьев Лондона, стервятников Калькутты; сорок и попугаев в усадьбах знати, кошек и собак в лачугах бедноты. Этих и им подобных животных держат исключительно из привязанности, а сколько еще обитает вблизи человеческого жилья всякой живности, зависящей от человека! Во время раскопок Лондона периода Римской империи были обнаружены кости быков, свиней, овец, лошадей, коз и собак — из числа домашних животных; благородного оленя, косули, зайца и птиц — из числа диких. В кухонном мусоре было множество костей ворона, больше было найдено лишь костей домашней птицы в древнем Силчестере. Расчистив древнюю каменную стену на Крите (1500 г. до Р. X.), на ней увидели растительный орнамент, а в центре его — кота: он приготовился к прыжку на птичку, пребывающую в радостном неведении об опасности.

Наше родство с живой природой столь глубоко, а наши эмоциональные связи с нею столь давни и сильны, что их внезапный разрыв грозит гораздо большими последствиями, чем мы думаем. И в самом деле, лишь давними историческими взаимоотношениями с нашими меньшими братьями можно объяснить нашу иррациональную привязанность к ним и наше стремление, несмотря ни на что, постоянно иметь их рядом.

Удивительно, что даже несентиментальные родители с чисто научным складом ума, жертвуя спокойствием и чистотой всего дома, позволяют детям заводить щенков. Не поразительно ли, что мы, вполне ученое поколение, игнорируем опасность заболевания пситтакозом (попугайной болезнью), держа у себя этих милых птичек. Более того, мы целуемся с ними! Сколько ни предупреждают эпидемиологи об опасности атипической пневмонии и других страшных последствий, голубям позволено обитать во всех жилых районах наших городов. Наше стремление к общению с животными выше соображений здоровья и удобств. В нас заложен инстинктивный страх угрожающей нам изоляции. С животным миром нас связывают древнейшие связи, и мы предпочитаем поддерживать их, несмотря на риск заболеть и просто бытовые неудобства, нежели переживать дополнительный нервный стресс. Пусть ваша кошка — носитель опасных микроорганизмов, но она — хранительница покоя в вашем доме, тем более если у нее есть котята.

Вопросы естествознания привлекают людей молодых и пожилых, рядовых любителей природы и интеллектуалов. Теодор Рузвельт и виконт Грей во время их единственной встречи в маленьком селении Тичборн в Хэмпшире провели несколько дневных часов из двадцати, отведенных на встречу, слушая пение птиц и обсуждая их с энтузиазмом школьников.

В «Матушке Гусыне» и прочих детских стишках героями часто выступают животные со всеми их комичными для человека свойствами. Басни Эзопаспустя 2500 лет цитируются почти так же часто, как Библия. Первые, детские ряды в кинотеатрах буквально взрываются от восторга, когда начинается какой-нибудь мультфильм о животных.

Быстрое развитие технологии, концентрация людей в городах, механизация фермерского труда — все это нарушило прежний ритм жизни. Нас слишком быстро лишили спокойствия деревенской жизни, вырвали из среды, где мы были неотъемлемой частью всей остальной окружающей жизни.

Романист Олдос Хаксли заостряет внимание на этом разрыве с природой в своем романе-антиутопии «Прекрасный новый мир», пародируя регламентацию жизни, к которой мы идем под управлением «чистого интеллекта».


Влечение друг к другу животных одного вида находит у человека внимание и сочувствие. Будучи сами существами общительными, мы тоже испытываем взаимное притяжение. Именно эта сила удерживает особь данного вида в стае, стаде и т. п.

Вскоре после моего приезда владелец пастбища согласился временно взять к себе пони своего друга. В это время пастбище пустовало. Пони по кличке Спайк вел себя неспокойно, тыкался из одного угла пастбища в другой. После дождя можно было легко прочесть его следы: он днем и ночью туда-сюда переходил Медвежий ручей. Даже похудел, бедняга, хотя травы на пастбище было достаточно.

Через две недели Спайк изменил свое поведение, освоился, успокоился. На пару дней я упустил его из виду, а потом обнаружил довольного пони пасущимся на участке вдоль проволочной изгороди, отделявшей это пастбище от соседнего. Я заключил, что, должно быть, ему пришлась по вкусу бизонова трава у ограды. Но однажды утром я услышал громкое ржание и пошел взглянуть, в чем дело. Налегая грудью на колючую проволоку изгороди, Спайк издавал призывные звуки. Немного погодя откуда-то с той стороны послышался ответ. Вскоре из леса появились два непородистых пони, оба мерины. Началось взаимное обнюхивание и игривое покусывание прямо через колючую проволоку. Общение продолжили короткие взвизгивания и потирание носами.

Я узнал его тайну. Он искал компанию себе подобных, вот и все. И успокоился, убедившись, что на его призыв сейчас же откликнутся с той стороны. Было бы ненаучно говорить, что Спайк ощущал одиночество, как неверно было бы говорить, что я ищу общения из чувства стадности, однако в определенном смысле это все-таки так.

Еще больше мне нравится случай, зафиксированный в Норвегии: снежная цапля провела ночь на дереве среди белых кур-леггорнов на одной прибрежной ферме. Дело было так. Сразу после захода солнца фермер заметил высоко в чистом небе большую белую птицу. Она по спирали спускалась все ниже и ниже, потом облетела дерево, на котором белые леггорны готовы были устроиться на ночлег. Сев на одну из верхних ветвей, цапля аккуратно сложила свои крылья, поправила роскошные перья и, вытянув длинную шею, стала с подозрением рассматривать компанию леггорнов, среди которых ей предстояло ночевать. Потом постаралась приноровиться к ветке, на ощупь выбирая местечко поудобнее, и наконец устроилась, сложив шею в положение для сна.

«На следующее утро, — закончил свой рассказ норвежский фермер, очевидно довольный, что нашел благодарного слушателя, — куры спокойно слетели на землю, а белая птица как ни в чем не бывало вновь поднялась в небо».

Этот случай не давал мне покоя несколько месяцев. Я и сейчас иногда вспоминаю о нем в часы бессонницы. Я так и вижу эту птицу, чьи роскошные перья полвека назад так нравились самым модным женщинам мира. Я представляю себе, как изящнейшая аристократка-цапля скользит вниз, чтобы провести ночь с обыкновенной домашней птицей, роющейся обычно на фермерском дворе… Этот случай ярко свидетельствует о том, что каждое живое существо стремится к себе подобным. А сама картина несет такое успокоение! Вот цапля складывает крылья — этот момент наполнен таким идиллическим смыслом! В общем, обычно я погружаюсь в сон в тот самый момент, когда птица скрывается в глубинах чистого утреннего неба… Я рекомендую представить это тем, кого мучает бессонница.

Давно замечено, сколь трогательно иногда животные относятся друг к другу. Визг свиньи, застрявшей в расселине, собирает на помощь ей все стадо. Водоплавающие птицы не бросают своего раненого сотоварища, рискуя собственной жизнью. В прошлом веке именно этот инстинкт стал причиной истребления каролинского длиннохвостого попугая, единственного вида из рода Conurus. Бент отмечает, что забота о товарище, как правило, становилась роковой для благородной птички: длиннохвостый попугай всегда кружит над упавшим собратом. Он цитирует Ч. Д. Мэйнарда: «Подобное поведение определяется не просто тягой к общению, оно — проявление привязанности друг к другу. Если один член стаи окажется раненым, остальные вернутся на его крик и будут упорно летать над ним, игнорируя даже стрельбу, пока их товарищ будет звать на помощь».

Этим свойством птиц злоупотребляют охотники, ставящие свои манки. Когда, бродя в лесу в надежде подсмотреть тайны живой природы, я неожиданно вижу манки искусственных уток, качающиеся на глади лесного озерка, я испытываю гнев. Что-то особенно ненавистное есть для меня в этих раскрашенных чучелах, косящих глазом, как манекены. Ведь они — пример отвратительного коварства человека, играющего на естественных инстинктах живой природы, ей же на погибель.

Капкан с приманкой ловит животное, эгоистично стремящееся утолить голод; волчья западня привлекает хищника запахом волчицы (хотя метод, используемый для этого, слишком отвратителен, чтобы описывать его в печати). Это еще куда ни шло. Но ведь человек злоупотребляет и благородными инстинктами животных, от которых, собственно, берут начало так называемые моральные принципы самого человека: это они заставляют его заботиться о ближнем и, по всеобщему признанию, стоят выше всех других добродетелей и считаются проявлением искры Божией.

В случаях относительного равноправия или явной односторонней выгоды содружество между совершенно различными видами легко объяснимо. Так, этой весной вблизи Медвежьего ручья я наблюдал нечто вроде сотрудничества между маленькими песочниками и крикливым зуйком. Они одновременно находились в воздухе и одновременно садились на берег. И тут-то зуёк становился часовым для маленьких птиц, погружающих свои клювы в ил по самые глаза. В этом положении песочники обычно настолько заняты кормлением, что не способны оглянуться и заметить врага. Они полагаются на зуйков, на их громкие высокие голоса, предупреждающие об опасности.

Можно привести много подобных примеров, когда одно животное стоит на страже (конечно, не намеренно), охраняя другие виды животных. Есть, скажем, два вида растительноядных уток, которые объединяются между собой в наших южных водах. Один вид питается подводной растительностью, другой — тем, что находит на поверхности. Первые, ныряя, отщипывают кусочки подводных растений, которые всплывают на поверхность и попадают в клювы тех, кто не любит нырять за своим обедом.

Воловьи птицы (желтушники) вьются перед носом пасущихся коров, питаясь насекомыми, которых коровы поднимают в воздух из травы. Однажды я и сам вошел в подобные отношения с ласточками. Птицы вились вокруг меня, буквально у самой головы, что не слишком-то приятно, и, казалось, хотели вступить в непосредственный контакт с живым существом иного вида. Стоило мне остановиться — они тоже кружили на одном месте; я шел дальше — и они опять заинтересованно сопровождали меня. Я был почти польщен этим вниманием, пока не нашел ему вполне прозаического объяснения. Шагая по зарослям высокой травы, я невольно поднимал из нее тысячи почти невидимых для меня маленьких насекомых. А поскольку ласточки не способны выловить их в траве, они и пользуются «услугами» таких, как я, большеногих земных животных!


В данный момент за моим окном на верхней ветви старого виргинского дуба сидит пересмешник и яростно бросается на любого нарушителя, будь то птица или какое-нибудь животное, пытающегося приблизиться к дубу. Даже коза старается избежать его гнева, не говоря уже о каких-нибудь там сойках или малиновках, улетающих прочь с пронзительным криком. После каждой такой атаки на тех, кто якобы покушается на его гордое одиночество, пересмешник вновь взлетает на ветку, гнев его явно стихает, а чувство удовлетворения и самоутверждения превалирует над всеми прочими. Этот изгой-одиночка ни в чем не уступает ни зверю, ни даже человеку. Отвоевав себе минуту покоя, минуту полного господства над природой, он начинает петь.

На лужайке в пятидесяти ярдах отсюда дружно кормятся очаровательные щеглы. Один из них вдруг взлетает на ближайшее дерево — тут же, как по сигналу, поднимаются все остальные, чтобы оккупировать дерево ильма и поклевать там нежные почки. Эти крошечные птички кучно летают, вместе кормятся и отдыхают. Они живут тесным сообществом, создавая вокруг себя обстановку взаимного доброжелательства и терпимости. Но в длительном полете щеглы становятся менее сплоченными, делятся на стайки, в каждой начинается какое-то свое беспорядочное движение: кажется даже, что отдельные особи сопротивляются воле стаи, но не в силах преодолеть ее. Напротив, скворцы и свиристели этой воле полностью подчинены и летят обычно как единое целое.

Через несколько недель эту же самую лужайку займут сотни спизелл воробьиных. Они тоже будут кормиться нежными ростками, но отнюдь не в такой толкотне, держа между собой расстояние вдвое большее, чем щеглы. Будучи вспугнутыми, они и в воздух взлетают иначе: сначала поднимается одна группа, мгновением позже — другая, за ней — третья… Все взлетают на одно дерево, но каждая птичка движется по своему пути, а не так, как щеглы, которых будто кто-то дергает за единую веревочку. Да и рассаживаются спизеллы по разным веткам. Короче говоря, воля стаи в данном случае не проявляет себя столь жестко.

Стаи бывают разные: и чисто анархические, где отдельные особи мало подчиняются воле группы, и слегка напоминающие общность, и такие группы, где отдельная особь полностью стушевывается, а стая во время полета становится единым организмом. Группы скворцов, пересекающих страну, готовы распасться в любой момент; зато мигрирующие гуси математически организованы.

Прошлой осенью я как-то утром наблюдал тысячи белолобых гусей, прилетающих в бухту вблизи Остуэлла. Во время полета они держали совершенный строй, обнаруживая прекрасную дисциплину и ни одним пером не нарушая четкости линий, пока стая не опустилась до высоты около шестидесяти метров над поверхностью воды. Вдруг произошло нечто удивительное. Строй неожиданно рассыпался, птицы начали отделяться от него, качаясь из стороны в сторону и кувыркаясь, пока не приблизились к воде, над которой снова выправились в воздухе и, приводнившись, заскользили по поверхности, как обычные гуси.

Мне хочется думать, что эти акробатические трюки в воздухе являлись выражением радости индивидуума, вновь обретающего свободу после длительного полета из зимних краев к прибежищу южных вод. Птичья радость была подобна восторгу мальчишек, вырвавшихся из школы после уроков, освободившихся наконец от оков дисциплины и потому бурно выражающих свои анархические склонности.

На пастбище то тут, то там хрипло каркают вороны. Даже это, казалось бы, бессмысленное карканье тоже преследует свою цель, которая состоит отнюдь не в том, чтобы раздражить человека или животное. Карканье — средство контакта и общения между отдельными особями вида, находящимися на большом расстоянии друг от друга. Ворона становится беспокойной, если не слышит время от времени карканья других ворон, и начинает искать место, где слышны ответные звуки. Найдя пищу, ворона призывает к себе подруг — так же поступают и сойки, пока все не наедятся или пока все не будет съедено. Вороны не менее общительны, чем щеглы, но способ питания заставляет их распределяться по большей площади, и громкий голос позволяет поддерживать при этом контакт друг с другом.

На мексиканской границе водятся чачалаки (курочки-старушки). Благодаря своей способности общаться с помощью криков они могут рассеиваться на огромной территории. Мне говорили, что эти птицы повторяют крик, услышанный издалека, пока зов не подхватит третья птица. Эта замечательная цепочка распространяется в субтропических дебрях на мили вокруг. Таким образом птички, одиноко сидящие в своих укрытиях, своеобразно объединяются — они напоминают мне домохозяек, собравшихся на вечере отдыха, чтобы разрядиться после ежедневных трудов.


Так идет жизнь по единому природному плану. В каждом существе заложен принцип единства и симметрии, сдерживающий силы анархии. Точно так же и во всей природе, несмотря на кажущиеся противоречия, существует нечто объединяющее.

Арабская пословица говорит: «Славьте Аллаха за бесконечное многообразие его творения». Добавим: и за многочисленные свидетельства единого плана творения. Сообщества живых существ, их взаимозависимость, паразитирование, отношения хищников и их жертв — все это сплетает жизнь, животную и растительную, в единый целостный организм. И не чудо ли то, что время от времени мы ощущаем пульс общего сочувствия, бьющийся во всей природе. «Я не мог бы, — говорит Спиноза, — отделить Бога от Природы».



Английский профессор, которым я восхищался в колледже, любил читать своему классу сочинение Браунинга «Послание, содержащее необычные медицинские ощущения Каршиша, арабского врачевателя». Лишь через много лет я понял, почему у него перехватывало дыхание и слезы наполняли его глаза, когда он декламировал последние строки:


Он не только Всемогущ, но и Вселюбящ;

И сквозь грозные раскаты грома вечно раздается:

«Да не устанет биться сердце, вложенное Мною в грудь Природы».


Глава девятая ИСКУССТВЕННЫЕ ЦЫПЛЯТА

Чего мне больше всего не хватает на ферме, где я гощу, так это курицы с цыплятами из моего детства. Правда, здесь выращивают сотни бройлеров — часть идет на мясо, часть становится курами-несушками. Но не видно больше квохчущей наседки с кучкой живых пушистых комочков. Мне не хватает зрелища озабоченно роющейся в земле курицы, сзывающей громким кудахтаньем разбежавшихся цыплят, которые тотчас несутся к ней за своей долей только что найденного червя. А чего стоила картина отдыха цыплят, зарывшихся в мамашины перья, чтобы вздремнуть: тут и там из-под наседки высовывалась головка с сонными глазками. И всегда находилась парочка предприимчивых цыплят, которые взбирались на самый верх, грея свои отсыревшие в росе лапки на теле матери и укрываясь в ее перьях. Именно эта сцена запечатлена в моей памяти в качестве одной из наиболее трогательных идиллий сельского подворья. Весенняя ферма без наседок и цыплят во многом утратила свое древнее очарование.

Моя мать держала много кур, среди которых выделялась крупная, величавая курица породы Плимут Рок. На ферме ее называли «наседкой сорока восьми цыплят», поскольку одной весной она вывела сорок восемь цыплят, не потеряв из выводка ни одного. Почти у каждой курицы в нашем хозяйстве был свой особенный нрав, что нередко становилось предметом горячего обсуждения в нашей семье.

В том, что куры, как и другие животные на ферме, обладали определенной индивидуальностью, сказывалась одухотворенность живой природы. В хозяйстве нашем намеренно поддерживалась атмосфера взаимной симпатии, в которой прекрасно чувствовали себя как животные и птицы, так и хозяйничающий тут венец природы — человек. Было принято давать живности клички в соответствии с особенностями характера — это доставляло всем особую радость, которая совершенно утрачена на механизированных фермах.

Когда курица высиживала цыплят, вся наша семья внимательно следила за процессом. Мы с нетерпением, отмечая дни в календаре, ждали двадцать первого дня высиживания. Иногда проверяли, закрывает ли наседка собою все яйца и не разбила ли она какое-либо из них. Одни куры бьют много яиц, другие — лишь несколько, третьи — ни одного. Помню, я следил за гнездом, стараясь уловить момент, когда наседка станет торжественно переворачивать каждое яйцо. Тогда я впервые задумался о роли инстинкта в жизни животных. Действительно, ну откуда курица может знать, что яйца надо поворачивать? Тем более если она несется впервые. И откуда она знает, как часто это нужно делать? Я не нашел ответа тогда, не знаю его и сегодня. И по-прежнему удивляюсь этому чуду. Откуда сидящая на яйцах курица знает, что она не может терять время на собственную еду, и потому, спешно склевав брошенные зерна, тут же бросается обратно к гнезду. Удивительного в мире не убывает, просто снижается способность обыкновенного человека удивляться. Напротив, есть люди, способные удивляться все более остро — наблюдая природу, они упорно задаются почти детскими вопросами. Именно таков Уильям Блэйк. Его книга «Тигр, пылающий тигр» — не что иное, как цепь вопросов, которые может задать любой умный ребенок и которые только кажутся простыми и поверхностными. Сегодня они столь же актуальны, как во времена Блэйка, предшествовавшие веку научных открытий. Нет, наука объясняет мало, относительно мало. Она выхватывает лишь фрагмент развитая, в лучшем случае несколько фрагментов бесконечной причинно-следственной цепи.

Итак, высиживанию приходил конец. На утро двадцать первого дня я следовал за мамой к гнезду и наблюдал, как она поднимает громко протестующую наседку, обнаруживая под ней уже двух, трех или даже полдюжины маленьких, еще влажных существ. Мать собирала их и помещала в теплое, безопасное место, пока несушка не высиживала все яйца — только тогда весь выводок курице отдавали обратно.

Я попытался заговорить о курах и цыплятах с соседским мальчиком и обнаружил, к моему удивлению, что он никогда в жизни не видел курицы с цыплятами. Его мать сдавала яйца в инкубатор, где их клали в большой ящик — он видел это сам — и выводили цыплят. Этот мальчик был подобен моряку, который никогда не видел телеги и лошади и не может понять, как можно управлять ими без штурвала.

Смотрю я на всю эту современную технику — как со щелчком включается и выключается свет, кормушка наполняется кормом, а поилка водой, поддон автоматически очищается от помета — и думаю: бедные цыплята, они не знают материнской заботы, не знают, что такое беспокойство курицы при приближении к выводку любого чужака. Как я смеялся в детстве, когда мой добродушный неосторожный щенок из одного лишь праздного любопытства слишком близко подошел к священному выводку и разъяренная курица налетела на него как фурия и загнала под дом, куда он испуганно скрылся, поджав хвост! Курица с цыплятами — само воплощение заботы и беспокойства; достаточно увидеть однажды, как она угрожающе распушает свои перья или, наоборот, совершая стратегическое отступление, резким, предупреждающим кудахтанием призывает своих малышей побыстрее убираться из небезопасного места.

По мере того как цыплята подрастали, набираясь сил и храбрости, они все чаще возбужденно гонялись за лакомыми насекомыми и дрались друг с другом за добычу.

Вероятно, многие припомнят, как при приближении грозы, с первыми низкими тучами, угрожающими громом, курица-мать начинала беспокойно загонять своих цыплят в курятник. А после грозы наседка, испуганно поглядывая на небо, делала пробную вылазку — увериться, что опасность миновала. Затем из курятника высыпали малыши и радостно разбегались в разные стороны после временного заточения. Но вслед им все еще неслись предупреждения матери, квохчущей: «Дети, осторожней, не ходите туда, не ходите сюда!..» Наверное, наседка всегда боится, что влажность и холод после дождя могут оказаться смертельными для ее чад. По крайней мере, так мы, дети, истолковывали ее хлопоты.

Насколько я могу судить, все эти, условно говоря, духовные ценности ныне выброшены из жизни, в которой птица рассматривается исключительно как предмет производства. По сути дела, человек превратил курицу в кукушку, отдающую свои яйца на выведение, причем в масштабе, в природе доселе неслыханном. Разве только среди насекомых, мир которых во многом не изучен, есть что-либо подобное. Выведение куриного потомства возложено на механические приспособления. Можно сказать, что количество спонтанной животной радости, убитой этим вмешательством в дела природы, входит в тот неисчислимый дебет, который никогда не фигурирует в бухгалтерских расчетах научного выращивания птицы.

В современной литературе по сельскому хозяйству принято говорить о ферме как о производственном предприятии, и в принципе она таковым и является. Однако в древнейшем, прекраснейшем деле выращивания животных человек, используя технику, утратил присущую ему раньше симпатию к животному миру. Утрачен и воспитательный аспект, и эмоциональная сторона этого занятия, что привело к его дегуманизации. Изменились в худшую сторону сами люди, занятые этой работой. Конечно, путь назад отрезан, но нужно хотя бы попытаться сохранить в людях искру эмоционального сочувствия к животным, рожденного за века их приручения. Именно оно определяет нежное отношение не только к домашним животным, но и ко всему живому миру. Единственный путь — преподавать молодежи естествознание и биологию. Мы не имеем права утратить любовь к живой природе, рожденную в человеческом сердце в процессе приручения животных.


Недавно у реки Колорадо я проходил мимо негритянской хижины — на пастбище кормилось множество живописных красных кур породы Род Айлэнд. Я подумал, что мне стоит купить тут яйца, содержащие природные витамины и минеральные вещества, — от кур, живущих на природе. Я завязал разговор с пожилым негром. Спросил его, питаются ли эти куры жуками и кузнечиками.

— Нет, сэр, — ответил лукавый старик, испугавшись, что я, городской человек в сверкающем автомобиле, не захочу купить яйца от кур, питающихся подобным образом, — зачем им червяки и прочая гадость. Они всегда сыты, я кормлю их покупным кормом.

— А я-то думал, что хорошо бы купить яиц от этих прекрасных здоровых кур — наверняка у них настоящий деревенский вкус, который я помню с детства. Когда я был мальчишкой, куры питались насекомыми, кузнечиками и червями, и их яйца были самыми вкусными.

— Вот-вот, именно это я и хотел сказать, — ничуть не смущаясь, поддакнул негр, будто забыв, что говорил минуту назад. — Я всегда говорю, что темно-желтые желтки в яйцах бывают только у кур, которые кормятся сами, а от покупного корма яйца бледные. Вы посмотрели бы, как мои куры ловят жуков и кузнечиков рано утром, когда они только из курятника! Сейчас они уже всех переловили, просто щиплют траву…

Я купил у старика три дюжины яиц — все, что у него было, и они действительно оказались «с темножелтыми желтками» и определенно стоили того, что я заплатил.

Конечно, эксперт по содержанию витаминов оценил бы наш со стариком метод определения качества яиц снисходительно. Но независимо от того, жертвует или нет научное птицеводство содержанием витаминов и минеральных веществ в своей продукции, оно определенно жертвует поэзией птицеводства.

Честный эксперт по домашнему птицеводству обычно предупреждает о привкусе мяса птицы, выращенной на фермерском дворе в режиме свободного кормления. Как каждый, выросший вблизи хлопкового участка, я знаю все о цыплятах, вскормленных на червях совках. У них действительно своеобразный привкус. Но после недельного кормления этих цыплят зерном привкус смягчается и становится очень приятным. Точно так же, как слишком острый чеснок придает салату неповторимый аромат, если натереть им край миски, или как запах мускуса в небольших количествах добавляет особую прелесть самым дорогим духам, дикое, природное способно облагородить привычный вкус.

Элемент новизны в еде так же важен, как и в театре. Ошибкой было бы свести вкус всех цыплят к стандартному уровню. Именно в отсутствии стандарта и привлекательность дичи. Дикая утка питается всем, чем угодно: мертвым лососем, желудями, слизнями, улитками, лягушками, ящерицами, жнивьем пшеницы, ячменя, кукурузы и риса. Представьте, что вам пришлось бы есть дикую утку, выращенную на мешанине из отрубей и картофеля!

В отчете, выпущенном Центром биологических исследований США, указано, что от шестидесяти до семидесяти процентов пищи североамериканского нырка, как и других ныряющих уток, составляет валлиснерия (дикий сельдерей) и различные виды рдеста, которые, по мнению доктора Томаса С. Робертса, и сообщают утиному мясу приятный привкус. Робертс также свидетельствует, что мясо шилохвостки, питающейся корнями и луковицами рдеста в отвратительно пахнущем болоте, приобретает такой сильный болотный запах и привкус, что его почти невозможно есть.

Вкус мяса дикой индейки, не имеющего себе равных, меняется в зависимости от того, питается ли она дубом и орехом пекана или же зерновыми, ягодами, верхушками растений и кузнечиками. Конечно, случайный избыток какого-либо корма может сообщить дичи неприятный вкус, но это уже — риск охоты, с которым необходимо мириться, если вы не боитесь вкусовых сюрпризов.

Кроме того, вкус — это еще не все. Не менее важна и плотность мяса. «Нежное» — это слово как заклинание преобладает во всей рекламе куриного мяса, будто у всего населения земного шара стали болеть зубы и парализовало жевательные мышцы. Но суп хлебают, пюре глотают, однако мясо все-таки жуют. Нация жива, пока она предпочитает кукурузу в початках.


Цыплят выращивают теперь батарейным способом.

Батарея — это огромная клетка из многих отделений, в каждом из которых по одной стене проходит поилка, по другой — кормушка, а над этими желобами достаточно большие отверстия, чтобы несчастный цыпленок мог просунуть в них голову и получить доступ к воде и корму. В клетки цыплята поступают из брудера, где их выращивали после инкубатора. По мере роста цыплята прореживаются — их рассаживают по другим отделениям, иначе они задавили бы друг друга до смерти. Расселение проводится до тех пор, пока цыплята не становятся бройлерами, но все равно всю свою жизнь они проводят в тесноте. Ограничение пространства не случайно: активные движения птицы помешали бы наращиванию жира. А все кончается тем, что цыпленку перерезают горло.

Я внимательно разглядывал этих цыплят, и они казались мне нездоровыми и несчастными. Гребни у них тусклые, пепельно-серые, а редко встречающиеся ярко-красные сережки только подчеркивают отклонение от нормы. Прибавьте отсутствие перьев на голове — перышки вытираются, когда цыпленок просовывает голову через слишком узкое отверстие за кормом и водой.

Движутся эти птицы обычно вяло. Порой цыплята даже не могут встать: у них слишком мягкие кости ног. Всю свою жизнь они остаются толстыми: редко можно увидеть долговязого цыпленка, какими они вырастают в естественных условиях. Им дают приготовленный корм — замес для роста, — единственной функцией которого является обеспечение прироста веса, ибо цыплята продаются на вес независимо от содержания минеральных веществ и витаминов или от вкусовых качеств мяса: вкус цыпленка, как и аромат розы, не поддается количественной оценке. Какой же безвкусной кажется мне эта изнеженная, усталая птица в клетке по сравнению с тем желтоногим бегуном, который подавался на воскресный обед приходскому священнику!

Батарейные цыплята к возрасту, когда нормальные цыплята обычно расстаются с матерью и начинают сами гоняться за кузнечиками, окончательно теряют разум. Они становятся похожи на обитателей сумасшедшего дома, глаза их сверкают, как у маньяков. Просуньте руку через решетку — и вас несколько раз злобно долбанут клювом. Да-да, это отнюдь не те ласковые щипки или пощипыванья из любопытства, которых можно ожидать от нормальных цыплят. Это удары, которые наносятся серьезно, ради плоти и крови, которых в своем сумасшествии так и жаждут батарейные питомцы. Они объедают перья со спины друг друга, вернее, выдергивают их и жадно покусывают их основания ради крошечных кровавых кусочков, к ним приставших.

Бывает у них и массовая паника. Без всяких видимых причин волна истерии вдруг проносится по всей батарее, и издалека слышно дикое, неестественное чириканье, беспорядочный визг и стук крыльев о стенки ненавистной клетки.


Неудивительно, что эти цыплята сходят с ума. Жизнь в батарее приносит одно расстройство за другим. Едва вылупившись из яйца, еще влажный цыпленок всегда инстинктивно стремится к матери — чтобы высушить перья теплом ее тела. Свежевылупившийся батарейный цыпленок обнаруживает себя в клетке окруженным другими точно такими же цыплятами, и все они пищат так же беспомощно, как и он. Вместо мягкого квохтания наседки, которое успокоило бы его, он слышит лишь жалобный писк сотни таких же, как он, страдальцев, обреченных на суровое сиротство. Звуковую картину довершает непрерывный гул нагревательных устройств над головами несчастных цыплят.

Инстинкт разгребания почвы лапками, связанный с нервной и мышечной системами, сразу подавляется: здесь нет никакой почвы — для облегчения уборки батареи дно клетки представляет собой проволочную сеть с отверстиями, достаточно большими, чтобы помет проваливался сквозь них в поддон.

Сразу подавляется и другой инстинкт новорожденных цыплят — инстинкт следования за наседкой. Любой нормальный цыпленок стремится следовать за кем-либо. Я видел, как они в отсутствие матери следовали за собакой, кошкой или человеком. В батарейном выращивании этот инстинкт уничтожается в зародыше.

Нам не известно, насколько остро обоняние цыпленка и сравнимо ли оно по чуткости с человеческим. Но если цыпленок способен ощущать запах, то это сулит ему постоянный стресс, поскольку его нос практически все время погружен в помет. Помет в поддоне не остывает, а испарения поднимаются обратно в клетку. Весь день и всю ночь температура в батарее поддерживается на уровне двадцати семи градусов.

Нервные механизмы нормального цыпленка (как и каждого другого вида этого семейства птиц) формируются благодаря чередованию периодов опасности и покоя, которые неизбежны в обычной жизни. Курица-наседка утром выходит из курятника в сопровождении своего голодного выводка и, призывно кудахтая, начинает разгребать землю. Вскоре слышится призыв: «Я нашла червя!», и вся компания собирается вокруг материнского клюва, разрывающего находку, чтобы получить лакомый кусочек. Затем все расходятся в поисках другого червя. Неожиданно возникает тень сокола — и мать издает предостерегающий клич, на который каждый цыпленок, спасая свою жизнь, мчится к ней за защитой. Опасность миновала — и они вновь разбредаются по двору. В естественных условиях это повторяется, возможно, раз десять в день.

Механизм смены состояния испуга и покоя, которым природа наделила цыплят в качестве драгоценного наследства, полностью разрушается в условиях батарейного выведения. Ни испуга, ни покоя — здесь царит лишь постоянный, убийственно жесткий, приводящий к безумию дискомфорт и ничего более. Вероятно, именно подавление этого природного инстинкта и приводит к внезапным, необъяснимым взрывам паники, о которых я говорил выше. Они дают возможность, хоть и вхолостую, прокрутиться механизмам, которые не используются в данных условиях.

Нарушен и природный ритм смены периодов активности и отдыха. В естественных условиях после активной работы цыплят лапками, способствующей усилению кровообращения, курица-мать, выбрав безопасное место, издает призыв собраться под ее укрытие, и малыши, сбежавшись на отдых, уютно устраиваются под материнскими перьями. В течение дневных часов происходит упорядоченная, регулярная смена периодов усталости и отдыха.

Как же грубо человек надругался над столь мудрым и благородным изобретением природы! Поскольку днем в клетках спать невозможно, вы, вероятно, думаете, что цыпленку в батарее, как и в любом сумасшедшем доме, позволено погрузиться в спасительную бесчувственность ночью. Но нет: в погоне за весом цыплят человек изобрел дьявольское устройство, через регулярные интервалы в течение всей ночи автоматически включающее яркий свет. Цель — разбудить цыплят и заставить их есть: человек боится, что во время сна цыпленок может израсходовать часть своего жира, а все техническое оборудование заводится исключительно для того, чтобы получать жир, чистый жир, выражающийся в весе, в фунтах и унциях, и ни для чего иного.


Но пусть городской житель не кипит от благородного негодования. Жизнь пуделя в его собственном доме мало чем отличается от жизни батарейного цыпленка по части подавления его природных инстинктов. Видели ли вы, как во время утренней прогулки пудель на поводке принюхивается то к одной, то к другой стороне тротуара? Он так и дергает своего хозяина, заставляя его непрерывно перекладывать поводок из одной руки в другую — его гонит вечный, непрерывный поиск, древний инстинкт, представляющий огромную важность для всего собачьего мира. Некий филантроп в Лондоне, до глубины души проникнувшись собачьей трагедией, посадил вдоль асфальтированных улиц своего жилого района деревья.

Я поговорил на эту тему с одним своим другом-гуманитарием, надеясь возбудить в нем такое же негодование, какое ощущал я сам (ибо негодование нуждается в обществе). Однако после моего нетерпеливого повествования мой друг, профессор психологии образования, спокойно заметил: «Ну что ты кипишь по поводу батарейных цыплят и домашних собак? Мы, горожане, почти так же обращаемся со своими собственными детьми! Наши многоквартирные дома — те же батареи, куда мы запихиваем наших детей. И, поверь, они испытывают там гораздо больше ограничений, чем цыплята в батареях, поскольку дети обладают большим количеством разнообразных импульсов, инстинктов, эмоций, стремлений, мечтаний и сил, чем цыпленок. И они проявляют бесконечно больше изобретательности и упорства, колотясь в решетки, пытаясь хоть как-то применить свои врожденные способности».

Да, скорее всего, мое раздражение в связи с механизацией сельского хозяйства — следствие радужных воспоминаний о детстве. И, возможно, будущее поколение будет вспоминать инкубаторы с такой же ностальгией, с какой я вспоминаю курицу-наседку в ее уютном гнезде. А седовласый старик семидесятых годов вспомнит брудер и батарею с тем же удовольствием, с каким я вспоминаю гнездо и курятник. Впрочем, оставлю право воспевать красоту механизированного выращивания птицы за поэтами будущего: пусть себе сочиняют песни о сбалансированном корме и поэмы о режиме наращивания жира.

Хотя замечу, что писательская братия зачастую оказывается чрезвычайно щепетильной, стоит ей обратить свои взоры от звезд к делам земным. Она склонна к преувеличениям, и даже величайшие мастера пера, кажется, не в состоянии выработать спокойный, научный взгляд на вещи. Генри Торо, выросший «на земле бобов и трески», отказался от употребления последней, увидев, как рабочие сплевывают на рыбу табачную жвачку. Толстой, посетив скотобойню, был настолько потрясен зрелищем работника, стоящего по щиколотку в крови, что до конца своей жизни пропагандировал вегетарианство. Эптон Синклер заставил целую нацию испытать приступ тошноты, реалистично описав увиденное им на чикагском консервном заводе.

Да что там писатели — будто обычным людям не знакомо это ощущение. Большинство домохозяек не в состоянии есть цыпленка, приготовленного ими на обед. Корейская поговорка советует тому, кто хочет насладиться обедом, не заглядывать на кухню. В течение нескольких лет все центральные газеты печатали рекламу: жирная свинья в грязном свинарнике и рядом — изящные цветы на стебле хлопка, а текст гласил: «За чистое хлопковое масло без примеси свиного сала». Благодаря этой рекламе целая нация предпочла одно масло для жарки другому.


Скрытой статьей расходов по выращиванию цыплят-«денатуратов» являются затраты на лекарства — начиная от лечения расстройств пищеварения и кончая непредвиденными болезнями. Их закупка производителями птицы в немалой степени способствует процветанию фармацевтических фирм. Где врачеватель прежних времен, прописывающий больному средство без корысти для себя? Где «активный образ жизни на свежем воздухе, солнечные ванны и питание по вкусу и потребности», кому какое нравится — рецепт, написанный не по-латыни, а по-английски? Производители цыплят все более зависят от паразитирующих на них производителей лекарств.

Что же в итоге приобретает покупатель этих одурманенных лекарствами, черт знает чем вскормленных, неестественно жирных и мягких цыплят? Эксперты утверждают, что сей продукт столь же доброкачествен, как и цыпленок, выращенный в естественных условиях. Более того, они настаивают, что содержание витаминов и минеральных веществ в цыплятах для жарки даже выше. Соответственно система общественного питания, все рестораны и закусочные рекламируют таких цыплят со спокойной совестью.

Откровенно говоря, я экспертам не верю. Наука, ныне тесно связанная с коммерцией, смотрит на обычного человека свысока и нетерпима к любым его замечаниям и претензиям. Попробуйте упрекнуть науку в чем-либо, не аргументировав это обширной статистикой, графиками и прочими обычными причиндалами — вас осадят как невежду; а если вы, не дай Бог, приведете какие-либо гуманитарные соображения, вас окрестят еще и сентиментальным слюнтяем. Разумеется, я имею в виду лишь ту часть науки, которая влияет на прибыль.

Однако существует и иная наука, и насмехаться над ней может лишь глупец. Подлинная наука священна и далека от тех ученых, в которых завелась червоточина коммерции и которые злоупотребляют знаниями науки, называя ее «прикладной». Какими бы почетными профессорами они ни были, кто как не они виноваты в профанации науки? Ведь дело дошло до того, что иные «ученые» обосновывают правомерность и даже полезность потребления сигарет, виски и ненатуральных продуктов, занимаются махинациями в целях избежания налогов и т. п. За деньги адвокаты, как и рекламодатели, с легкостью находят экспертов, дающих любое угодное заказчику заключение, да еще оснащенное так называемыми «научными фактами».

Наука, связанная с механизированным производством птицы, на мой взгляд, слишком связана с продажей и прибылью. Поэтому следует относиться к ее лабораторным исследованиям и выводам с известной долей скептицизма.

Недавно я наблюдал, как хозяйка разделывала одного из своих цыплят, выращенных батарейным способом. «Посмотрите, — воскликнула она, разрезав его, — как много жира! Но при этом они не набирают положенного веса: мне не удалось достать зерна».

Я понял, что получаю подтверждение своим сомнениям.

«Я думал, в кормовой смеси есть все необходимое».

«Только теоретически, — ответила она, — потому что в последнее время смесь очень низкого качества — слишком много перемолотых стеблей, а они цыплятам совсем без пользы…»

Так-то. К цыпленку, поступающему на вашу кухню, не приложена табличка с указанием его «состава», да еще подписанная каким-нибудь правительственным инспектором. «Человек создан буквально из земной пыли, — утверждает доктор Алексис Каррел. — Поэтому его физиологическая и умственная деятельность в значительной степени определяются геологическим строением и составом земли в стране, где он живет: это они влияют на природу животных и растений, которыми он питается».

Соблазнительно было бы думать, что витаминов и минеральных солей в цыпленке, выросшем на кормовой смеси, столько же, сколько в обычном. Но открыты еще не все витамины. Предполагают существование ряда витаминов, пока еще не выявленных. Как же можно утверждать, что витаминный состав одного корма полностью соответствует составу другого? Более того, не известно еще полностью действие каждого из открытых витаминов или их сочетаний. А реклама заставляет нас поверить, что нет необходимости получать все витамины с пищей, поскольку можно легко потреблять их в виде таблеток.

Остается лишь поставить памятник неизвестному Витамину и торжественно возложить к нему венок. Вполне возможно, что сей витамин покоится исключительно в кузнечике или другом насекомом и для нашего глаза абсолютно неразличим — и лишь пищеварительные органы цыпленка делают его доступным для человека. Вполне возможно, что этот витамин является единственным, способным воздействовать на те наши железы внутренней секреции, которые толкают нас на создание великих произведений литературы, музыки, живописи. Птица-пересмешник способна превратить сегодняшнего жука в завтрашнюю песню. Но никакой пересмешник, выросший на кормовой мешанине, не сможет спеть ни одной приличной песни.

Пища много значит для искусства. Известна привычка Обри Бердслея съедать на ночь фунт сырого мяса — чтобы наутро черпать образы для своих картин из кошмаров ночи. Компетентные физиологи выступают против вегетарианства, ссылаясь на то, что цивилизованные нации и наиболее культурные слои населения чаще всего не отвергают мясо; у вегетарианцев свои сторонники среди ученых. Но кто бы ни был прав в этом споре, обе стороны сходятся на том, что пища стимулирует духовные силы человека.



Как я слышал, скотоводы проводят эксперименты на животных — делают им инъекции, влияющие на железы внутренней секреции, что приводит к необычайно быстрому росту скота за сравнительно короткое время. Заметим, что у людей комплекс подобных симптомов называется слоновой болезнью. Вызывая в животном болезнь, при которой вместо одного фунта мяса нарастает два, можно получить большую прибыль. Если, конечно, стоимость инъекций меньше стоимости кормов. Во всяком случае, такие эксперименты позволяют производить животных столь тяжелых, что они не могут стоять.

Правда, секреты быстрого производства мяса, удовлетворяющего вкусам самых тонких гурманов, открыты вовсе не современным человеком. Путешественники не раз свидетельствовали, что некоторые туземные племена в горных районах Филиппин едят собак. Однако собака слишком мускулиста и жестка. Поэтому производители собак, идущих в пишу, за несколько дней до забоя начинают дубасить их палкой подобно тому, как отбивают бифштекс кухонным молотком. К мяснику животное поступает распухшим до размеров, почти вдвое больших нормы, а мясо его гораздо мягче, чем задумала природа. Правда, никому не известно, как там насчет содержания витаминов и минеральных веществ в собачьеммясе до и после избиения…

Индейки, к счастью, не так страдают. После инкубатора они проводят меньше времени в тесноте отсеков батареи. В месячном возрасте их выпускают в загон, а еще через месяц они переходят на режим свободных индеек.

Однако и здесь человеку необходимо было вмешаться. Для того чтобы индюки, топчущие индеек, не сдирали кожу с их спины, на спину индеек пришиваются подушечки из утиных лапок. Здесь налицо дискриминация по половому признаку. По крайней мере, каждый второй сезон следовало бы нашивать «перчатки» на лапы индюков.

Бенджамин Франклин предлагал объявить индюка национальной птицей Америки вместо белоголового орлана, поедающего падаль. Если бы предложение прошло, возмутились бы первым делом феминистки: из всех птиц и зверей никто не относится к самкам своего вида с большим презрением, чем индюк.

При современной технологии выращивания цыплят курам-несушкам, кажется, не на что особенно жаловаться. Им позволено свободно гулять и кормиться, а в некоторых случаях даже заводить гнездо в кустах. Не позволено лишь садиться на яйца для выведения цыплят, от чего очень трудно заставить их отказаться. Одна хозяйка рассказывала, что единственный способ заглушить этот инстинкт — окунать курицу в холодную воду. Другая советует устраивать пол в курятнике из планок — естественный поддув холодным воздухом снизу быстро снимет «лихорадку насиживания».

Постоянное выведение цыплят в инкубаторе может целиком истребить инстинкт высиживания яиц. Генетикам следует высказать свое мнение по этому поводу. Ведь в конце концов придется вновь отправляться в Индию за дикими цыплятами и вновь приручать их, если нам потребуются куры-наседки.

Кого не затронули напасти механизации — так это петуха. Он продолжает гордо выступать по двору, исполненный древним достоинством хозяина. С величественным презрением ко всем другим существам он носит себя в уверенности, что рожден властвовать. Он выполняет все свои известные испокон веков функции, галантно не замечая или надменно игнорируя огорчения своих кур и деградацию своего потомства. Исполненный сознанием своей собственной значимости, он, видимо, нисколько не сомневается, что солнце поднимается, лишь только он дает ему знак своим бессмертным «Ку-ка-ре-ку!».


Глава десятая ПУТЬ В НАГОРЬЕ ДЕЙВИСА

Каждый год к концу августа я испытываю лихорадочный приступ тоски по нагорью Дейвиса. Излечить меня может лишь поездка туда на неделю-другую. Расположенное в юго-западной части Техаса к югу от тридцать первой параллели, между реками Пекос и Рио-Гранде, оно состоит из скалистых гор вулканического происхождения, окруженных равниной. Основная горная масса лежит на высоте более полутора тысяч метров и состоит из неровных пиков и хребтов, перемежающихся широкими долинами.

Каждый турист неизменно испытывает радость при въезде туда после утомительного пути, так как нагорье Дейвиса довольно-таки удалено от любого населенного пункта Техаса. Я опробовал все пути.

Если вы едете сюда из Дель-Рио, вас встретит глубокое ущелье, прорытое в каменистых породах нижним течением реки Пекос, да бесполезные пустынные белые холмы. Как сказал мне один ковбой, «они пригодны только для того, чтобы держать окружающий мир». Дорога вьется вокруг раскаленных солнцем холмов вдоль плоскодонных каналов, вырытых потоками, бегущими к реке Рио-Гранде. Наконец где-то между Сандерсоном и Маратоном белые почвы переходят в красные, холмы покрываются зеленью, а воздух становится свежее и прохладнее. Этот путь наименее контрастен.

Дорога с запада, то есть из Эль-Пасо, сначала почти на протяжении ста миль идет вдоль реки Рио-Гранде у подножья иссушенных холмов, но в пределах видимости реки, что смягчает впечатление от пустыни. Наконец, дорога поворачивает между холмов на восток, к Ван-Хорну, и идет на протяжении еще ста миль по пустыне, теперь уже довольно безликой.

Конечно, можно спуститься в нагорье из штата Нью-Мексико, через Гуаделупские горы. Но, оказавшись в них, путник испытывает соблазн остаться в этих красивых местах. Есть еще шоссе № 290, идущее на запад из города Остина, которое проходит по плато Эдуардс до Шеффилда, а затем еще сто пятьдесят миль по местности, типичной для областей за рекой Пекос.

Я предпочитаю дорогу более резких контрастов: по шоссе № 80 до реки Пекос, затем поворот на юг и вдоль каньона Лимпия — в горы.

Заверяю августовского туриста, который воспользуется этим путем, что он прибудет к цели хорошо пропеченным и изрядно уставшим от видов равнин и миражей перед машиной от перегретого асфальта. Вот почему он страшно рад любой перемене пейзажа. И когда он наконец увидит горы, которые сначала примет за кучку облаков, чары нагорья Дейвиса тотчас овладеют им.

Ярким августовским утром я выехал на машине из Далласа и к ленчу с умеренной скоростью достиг Суитуотера. Потом я ехал под солнцем еще двести миль, все еще чувствуя в себе достаточно сил разбить стоянку среди песчаных дюн. Я свернул с шоссе на старую дорогу, которая привела меня на некую территорию со следами нефтеразведочных работ. Я оказался среди миниатюрного леса карликового дуба и мескитового дерева. Такие заросли называют чапарелью, что не совсем верно, поскольку чапарель предполагает густые заросли вечнозеленого карликового дуба, а здешний дуб не растет густыми зарослями и не является вечнозеленым.

Каждая дюна увенчивалась деревцем увешанного желудями дуба высотой от двадцати пяти до шестидесяти сантиметров. Между дубами возвышались мескитовые деревья, все в гроздьях желтоватых бобов, свисающих почти до земли.

Решусь высказать предположение, что ни в каком ином лесном регионе, за исключением, быть может, долины Амазонки, не наблюдается такого высокого отношения массы плодов к массе древесины, как в этих лиллипутских джунглях к востоку от реки Пекос, в северной части округа Вард. Это нечто волшебное, сравнимое лишь с чудесами Йеллоустона. Следовало бы объявить эту территорию национальным заповедником.


По д-ру Б. Ч. Тарпу, маленький дуб (Quercus havardii) произрастает на песчаных южных равнинах Техаса и Восточного Нью-Мексико. Он редко достигает высоты семидесяти сантиметров, а ствол его поднимается из толстых корней, уходящих на глубину десяти — двадцати сантиметров. Дуб дает крупные желуди больше двух сантиметров длиной и сантиметра толщиной. Поэтому старая поговорка «Большой дуб вырастает из маленького желудя» для Америки не действительна: здесь из гигантских желудей вырастают миниатюрные дубы.



Преобразование рода Quercus по пути из Восточного Техаса к Западному настолько ярко и драматично, что бросается в глаза любому наблюдателю, а не только ботанику.

Самое большое разнообразие облика из всех видов этого рода являет дуб виргинский, наиблагороднейшее дерево штата. Ряды виргинского дуба тянутся вдоль восточного океанского побережья Техаса, повторяя его изгибы, выдерживая яростные удары ветра с залива. Вот почему со стороны, обращенной к морю, рост ветвей замедлен, а сами деревья будто гнутся к берегу. Так год за годом выступает в качестве скульптора влажный соленый ветер. В сумерках эти деревья предстают рядами древнегреческих вакханок-менад, обращенных лицом к морю, с длинными волосами, развевающимися назад, к берегу. Такими их вылепили неугомонные ветры.

Немного дальше в глубь суши те же самые виды дуба встречаются уже в виде гигантов. Один из них, близ Рокпорта, говорят, самое большое дерево в штате. Еще дальше от моря, уменьшаясь в размерах, дубы становятся обычными раскидистыми деревьями, подставкой под изящные гирлянды испанского бородатого мха. Это, несомненно, и наиболее распространенное дерево на лужайках в широкой полосе, огибающей прибрежные прерии на сотне миль от Хьюстона до Виктории.

Еще дальше, теряя в высоте, но все такой же раскидистый, виргинский дуб, кажущийся теперь приземистым, простирается до южной половины плато Эдуардс, бесспорно украшая собой ландшафт. Здесь он проявляет свойство разрастаться горизонтально до тех пор, пока вес листвы не прижмет вершины ветвей к земле на расстоянии метров пятнадцати от ствола. Он словно опирается ветвями о землю. Однако кое-где на плато этот гигант выглядит обыкновенным кустарником.

Техасский белый дуб (Q. Breviloba) также принимает удивительные формы, покидая берега реки, поднимаясь вдоль притоков и взбираясь, наконец, по горным склонам с мелким почвенным слоем и недостатком влаги, — конечно, здесь он не в силах выдержать конкуренции с местной растительностью. На известняковых хребтах он превращается в настоящего карлика. Но в тенистых овражках, где процветают ильм плотнолистный, зеленый ясень, пекан и другие тенистые растения, белый дуб предпринимает безнадежные попытки обрести место под солнцем. Он изгибается в поисках солнечного света, но недостаточно решителен и часто терпит поражение, оттесняемый другими растениями. Изгоняемый то туда, то сюда, белый дуб в конце концов настолько деформируется, что в нем уже и дерева-то не узнать: ствол его изогнут и скручен, как тело раненой змеи.

Так же ведет себя и мерилендский дуб: покидая свои родные песчаные почвы и поселяясь на известняковых холмах, он становится падуболистным дубом не более шести метров высотой.

И наконец, последняя метаморфоза рода Quercus по мере его продвижения на запад в равнинных, а не в горных условиях — это дуб Хаварда, самая удивительная его форма. Ставший тут не выше травы, возможно, это самый последний дуб в мире, разделяющий с мескитовым деревом стерильные пески и, несмотря на страшные ветры, удерживающий дюны в сравнительно стабильном состоянии.


Здесь я встретил вполне обычных свиней, кормящихся желудями этого пигмейского белого дуба. Я последил немного за огромной маткой с одиннадцатью поросятами, едва прикасавшейся носом к поверхности песка, — очевидно, в поисках чего-то. Оказалось, воды. Вскоре она начала рыть песок своим длинным, энергичным рылом и раскопала источник кристально чистой воды. Этот факт был для меня равносилен библейскому чуду изведения воды из скалы. Свинья и ее хорошо воспитанное потомство пили, едва прикасаясь к воде, — так, как поступают свиньи на свободном выпасе. Всякое свинство, хватанье пищи и привычка к грязи приобретаются этим животным в условиях его содержания в отвратительных тесных свинарниках.

Когда все семейство не спеша, маленькими глотками, удовлетворило свою жажду, свинья залегла в источник, охлаждая сначала свой живот, а потом поворачиваясь то на один, то на другой бок, чтобы как можно выше омыть животворной прохладой туловище. Освежившись, она с подозрением оглядела меня и двинулась дальше, успокаивая свой выводок похрюкиванием. Поросята старались потеснее сгрудиться вокруг нее: во-первых, рядом оказалось плотоядное существо — человек, а дальше — и хитрый койот, и оба наверняка не прочь утащить какого-нибудь отбившегося от стаи слишком смелого сосунка. Свинья с поросятами довольно быстро исчезла среди дюн, и текучий песок вновь закрыл источник воды, чтобы профильтровать ее и сохранить чистой для очередного жаждущего. Говорят, свиньи быстро наращивают здесь сало, кормясь желудями и запивая их водой из найденных источников.

Когда-то, еще при первых раскопках, антропологи тут были озадачены находками следов индейских стоянок — осколками кремня, посудой, наконечниками стрел. Там, где нет воды, такого обычно не находят. Удивлялись они до тех пор, пока не обнаружили источники в полуметре под поверхностью сухих сыпучих песков…

Окончательно от благоразумной свиньи меня отвлек кактусовый вьюрок, поправлявший свое гнездо. Раньше я всегда считал крапивников очень маленькой птицей. В детстве помню техасского крапивника Бевика, маленького, подвижного, серого, как пересмешник, и похожего на него оперением, если не считать пятен на крыльях пересмешника. Знал я и каролинского крапивника, он немного крупнее, богаче раскрашен и лучше поет. Знаком был мне и каньонный крапивник — так же, как и скалистый, он вечно сует нос в чужие дела. Как-то я видел мельком болотного крапивника. А с поздней осени до ранней весны у нас в Центральном и Восточном Техасе обитает зимний обыкновенный крапивник, самый крошечный из всех: если не считать перьев, он не крупнее большого пальца.

Но здесь, в зарослях мескитового дерева, среди песков, среди других чудес я увидел крапивника огромного, почти как дрозд. Он кричит голосом, который издали можно принять за лай рассерженного грызуна. Маленький зимний (обыкновенный) крапивник мог бы укрыться под крылом этой птицы; обыкновенный крапивник лишь немного длиннее, чем хвост этого гигантского вида.

На том же мескитовом дереве было еще три гнезда, каждое — с боковым входом, и каждое — больше человеческой головы. Я решил, что впервые встретил колонию гнездующихся крапивников. Однако Мириам Бейли сообщила мне, что я не первый делаю этот ошибочный вывод. На самом деле в кустарнике было лишь одно настоящее гнездо — другие являлись отвлекающими подделками, предназначенными одурачить ящериц, мышей и прочих сонных, ищущих место для ночлега бездомных глупцов. Говорят, что крапивник-самец для отвода глаз иногда даже спит в ложном гнезде, пока самка сидит на яйцах.

Крупный рогатый скот, как и свиньи, чувствует себя в этой части округа Уард вполне привольно. Скотоводы говорили мне, что временами нигде между Форт-Уэртом и Эль-Пасо не найти ни одного откормленного бычка, кроме как в этих песках. Любопытно также, что скот, выращенный на этой мягкой почве, нельзя потом перегонять по твердому грунту: копыта слишком высоки и нежны и на твердой поверхности начинают ломаться и кровоточить. Во времена, когда скот еще не перевозили на грузовом транспорте, это обстоятельство значительно препятствовало торговле.

А вот лошадям здесь не слишком хорошо. По крайней мере, так мне показалось во время моего последнего приезда. За семь месяцев выпало лишь пятьдесят миллиметров осадков. Поголовье лошадей было небольшим, истощенным — они перешли на питание бобами мескитового дерева и порой умирали от колик. Один ветеринар говорил мне, что в засушливое лето его основной доход — это лечение лошадей, объевшихся бобами.

Теперь, конечно, эти места больше известны нефтедобычей; но старики все еще помнят знаменитых толстых свиней и бычков с мягкими копытами.


На запад от песчаных дюн округа Уард, на север от шоссе и ближе к реке Пекос, но еще к востоку от нее, высоко на столовой горе средь пустыни видны так называемые петроглифы, вырезанные на поверхности плоских скал, — фигуры, знаки и т. д. Аборигены, пытаясь оставить послание своим потомкам, явно предпочитали геометрические фигуры очертаниям людей или животных. Однако тут все-таки можно найти нечто вроде карикатур на человека и зверей, а кое-какие рисунки похожи на изображение инструментов и оружия — вот что больше всего поражает воображение.

Грустный это вид — столовая гора над бесконечной долиной, покрытой скудной грубой растительностью. То там, то сям по этой полузасушливой зоне протекает извилистая речушка, обманчиво чистая, соблазнительная для жаждущего, но горькая, как желчь! И почему-то именно здесь, где этого менее всего можно было бы ждать, мы читаем послание из прошлого в будущее, видим следы воображения далеких аборигенов.

Подобные письмена, разбросанные по разным частям Западного Техаса, каждый раз вызывают в моей фантазии фигуру мужчины, сидящего на камне скрестив ноги и наклонившись вперед. Спина его согнута, как лук, спутанные волосы висят вдоль щек, горящие глаза сосредоточены на вырубаемых символах: крепко сжимая в руке каменный молоток, он упорно тюкает по скале, пытаясь увековечить то ли свою мечту, то ли сон, то ли очертания каких-то предметов. Может быть, это уже обобщенные образы. Но, может, и просто знак тропы.

Науке здесь предоставлено широкое поле для догадок и толкований. Ничего удивительного: дайте Леонардо да Винчи, Праксителю или Уолту Диснею каменный молоток без ручки, плоскую скалу на выветренной столовой горе и посадите их на однообразную диету из мяса, кактусовых яблок и мескитовых бобов — я сомневаюсь, что кто-нибудь из них сотворил бы нечто более вразумительное.

Может быть, этот доисторический художник и мыслитель нуждался лишь в алфавите для написания романа, в кисти и холсте, мраморе и зубиле — для создания картин и статуй, в кинокамере — для съемки киношедевра. Может быть, дело не в степени его умственного развития. Антропологи склонны думать, что сам по себе современный разум ничем не превосходит разум человека, жившего сорок тысяч лет назад. А накопление материального культурного наследия есть лишь итог работы мириад умов в течение многих веков.


Впрочем, эти края не располагают к долгим рассуждениям на месте — скалы в августе слишком горячи, некуда даже присесть, а солнце изнуряет так, что уже не замечаешь вообще никаких красот. Для плодотворных размышлений необходим хотя бы минимальный комфорт. Весна здесь тоже весьма неуютна: ветры несут колючую пыль с такой яростью, будто вознамерились изгладить древние письмена с горной плиты.

Но даже если это случится, не все потеряно. А. Т. Джексон и его помощники под руководством покойного профессора Д. Э. Пирса собрали и опубликовали два тома (более девятисот страниц) рисунков и фотографий тысяч техасских пиктографических изображений. Этот участок в округе Уард официально числится под номером 50.

Второй том собрания содержит карту распределения индейских рисунков по округам. Из нее следует, что в доисторические времена Западный Техас явно опережал Восточный в своем культурном развитии. Впрочем, дело, возможно, в том, что на западе горные породы просто более долговечны, да и климат благоприятнее, чем на востоке, для сохранения подобных рисунков. Кроме того, доисторических летописцев Восточного Техаса природа снабдила хрупким материалом — соком чернильной ягоды да выбеленными сосновыми бревнами. Добавьте влажный климат — и вот уже ясно, почему восточнее реки Колорадо осталось так мало свидетельств древней письменности, а восточнее Тринити вообще почти ничего.

Паломничество на участок № 50 философу следует совершить позже, к концу года, когда земля поостынет и успокоится, а пустыня подернется задумчивой дымкой на пурпурном горизонте. Вечерами здесь сама неизмеримая вечность, кажется, лежит перед тобой, и философу легче представить себе значение загадочных наскальных посланий, сравнимых лишь со стуком на спиритическом сеансе. Тонюсенькие ручейки передаваемой информации сливаются в великую реку человеческого общения; мы нащупываем первоисточники художественного творчества, доступные лишь тем, кто обладает тонким сочувственным слухом, способным в тишине пустыни уловить отголоски древности.

Животные тоже оставили нам свидетельства своего существования миллионы лет назад: следы, отпечатки, лежбища. Но бесконечно выше стоят наполненные глубоким смыслом послания, оставленные человеческой рукой. Памятники человеческому разуму, который еще в тысячу раз более прекрасен, чем сама земля обитания людей.


Глава одиннадцатая В ЛАГЕРЕ

Вечером я разбил лагерь в долине, в десяти милях к западу от Форт-Дейвиса, намереваясь подниматься отсюда к знаменитой Хижине — площадке лагерных сборов, расположенной на высоте около тысячи восьмисот метров.

Первым животным, с которым я познакомился, оказалась белка. Не рыжая белка Центрального Техаса, живущая вблизи рек и ручьев, и не скалистая белка, обитающая на плато Эдуардс, но наполовину черная и меньшего размера горная белка. Интересно, что подобное же различие в цвете наблюдается и у европейских видов: на севере и западе Европы белки ярко-рыжие, а белки, обитающие в горных районах Южной Европы, отличаются глубоким серым, в черноту, цветом.

Зверек приблизился к моей стоянке после небольшой поверхностной разведки и начал копать норку в трех метрах от раскладушки. Пока я лежал совершенно тихо, белка преспокойно занималась своим делом. Но стоило мне сделать хоть малейшее движение, например, перелистнуть страницу книги — она уносилась прочь и возвращалась лишь тогда, когда большой зверь (коим она, без сомнения, меня считала) опять засыпал.

Когда белка наконец вырыла ямку, куда целиком уходили головка и передние лапки, она стала проявлять больше подозрительности и, время от времени вылезая из норки, оглядывала меня, чтобы убедиться, что я лежу все в том же положении. Иногда она рассматривала меня две-три минуты, прежде чем, убедившись в безопасности, вернуться к своей работе. Нора стоила ей двух дней работы, а затем она стала использовать каждый светлый час для того, чтобы запасать в этом глубоком подземном хранилище маленькие желуди серого дуба, растущего рядом и очень урожайного.

Совершив очередной набег на дуб, она возвращалась с раздувшимися от желудей щечками, что придавало ее мордочке легкомысленное выражение. Еще миг — и белка появлялась из норки уже с разочарованно опущенными щеками. Так она и сновала туда-сюда: мчалась галопом к маленькому дубу, затем взбегала по нему вверх до самых высоких ветвей, чтобы немного покормиться; потом, не спускаясь вниз, перескакивала на дерево повыше, где много раз пробовала разные желуди, прежде чем найти пригодные для хранения. Собрав их, спускалась вниз и другим путем возвращалась к норке. У входа она на миг замирала со смешно раздутыми щеками, долго и внимательно смотрела на меня своими дикими блестящими глазками и наконец ныряла вниз. Маршрут повторялся раз 10–12 за утро.

Считается, что белку часто изгоняет из норки, вырытой ею с таким трудом, самодовольный скунс. Мой друг, профессиональный охотник Росс Грэйвз, много лет ставящий капканы в нагорье Дейвиса, сомневается в этом: крупному скунсу не по размеру небольшая норка горной белки. В нее помещается разве что маленький пятнистый скунс. В летние месяцы у скунса нет недостатка в убежищах вроде крысиных нор, куч хвороста и т. д. В холодную погоду он занимает брошенные норы грызунов, луговых собачек и броненосцев или выкапывает свою собственную. Иногда по ошибке скунс внедряется в жилище койота или даже гривистого волка. Грейвз свидетельствует, что койоты и рыжие волки, бывает, убивают скунса вблизи своей собственной норы.


Горная белка, за которой я наблюдал, предпочитала желуди с самых верхних ветвей. Она пробовала и нижние, но для запасов срывала желуди с верхушки. На соседнем дубе полосатохвостые голуби кормились на самых верхних ветвях, но были вовсе не так разборчивы, как моя белка. Они заглатывали маленькие желуди жадно, без разбора, вместе с чашечкой. Не зря мексиканцы называют их «белло-терос» — желудевники.

Разборчивость горной белки не идет ни в какое сравнение с самой настоящей привередливостью черной белки Центрального Техаса, любимое лакомство которой — орех пекан. Черная белка начинает охоту на них в июле, когда орехи еще плотно запечатаны в скорлупу. В нетерпении отведать любимый плод белка прогрызает зеленую оболочку ореха, доходя до его скорлупы, и горький сок обжигает ее вороватый язык. Тогда она не только бросает испорченный ею орех, но и, словно сердясь, срывает еще два-три других с той же ветки. Лишь один из пятидесяти зеленых орехов белка признает съедобным, но тоже только относительно: она съедает лишь его треть! Однажды в августе я сидел под деревом, на котором кормились две белки. Я засек время: за пять минут эти привереды сбросили вниз сорок шесть орехов!



Когда пекан вызревает, черная белка становится бережливой и делает запасы из хороших орехов. Но Какой урожай уже был испорчен ими! Движения белки поистине напоминают зрителю танец: ее изящные дразнящие прыжки, позы, изгиб хвоста просто восхитительны. Кто же не бросит ей несколько орехов в награду! Но даже ее артистизм не стоит всего урожая, когда пекан продается по сорок центов за фунт.

Я сомневаюсь, что белка как-то соотносит между собой орехи зеленые и спелые. Похоже, когда орехи созревают, ее начинают беспокоить запасы на зиму. Или заготовление запасов — лишь слепой инстинкт? Может быть, во время своих преждевременных набегов она уже ищет среди зеленых орехов пригодные для запасов? Пытается воспрепятствовать другим в подобном поиске, сбрасывая остальные орехи? Если так, то инстинкт соперничества определенно направлен против ее же собственных интересов.

Натуралисты считают, что распространение ореховых деревьев по лесу в значительной степени происходит благодаря белкам, закапывающим плоды в землю. Каждая белка — это маленький Джонни — Яблочное Семечко, и очень может быть, что тщательный отбор ими орехов для закапывания на зиму — та селекция, в результате которой вкус ореха пекан все более приближается к тому, что нужно белке. Между прочим, известно, что белка закапывает орех на оптимальную для прорастания глубину, и садоводы научились у нее этому.


На вершине одного из пиков, в паре миль к западу от Хижины, я впервые встретился с хохлатой куропаткой Монтезумы. По литературе мне известны ее странные выходки — и я должен был знать, чего следует ожидать от нее, но все же она застала меня врасплох. Невозможно предвидеть весь спектакль, который дает эта «сумасшедшая куропатка», когда ее спугивают из укрытия.

Достигнув вершины после долгого подъема, уставший и запыхавшийся, только я собрался сесть на валун, как прямо из-под моих ног из травы выскочила птица. У меня просто рот раскрылся от удивления; слава Богу, рядом никого не было — вид у меня был совершенно идиотский. В первый момент я вообще не понял, что это за птица. Передо мной бился плотный шар из перьев, издающий разнообразные бьющие по нервам звуки: в них слышался то крик возбужденной цесарки, то пронзительный визг, то кудахтанье курицы. Несколько минут птица металась как безумная, затем упала на бок в траву, трепыхая одним крылом, как смертельно раненная. Тут до меня дошло, что это и есть куропатка Монтезумы.

Я все-таки уселся на валун и стал наблюдать, чем закончится эта комедия. Казалось, куропатка на миг смутилась, как актриса, ждавшая аплодисментов, а услышавшая улюлюканье. Но вдруг, шарахнувшись шагов на двадцать в сторону, она вновь начала свои истерические вопли. Минуты через три появилась вторая, молодая куропатка. Она забралась на валун в трех метрах от меня и начала откликаться на крики старшей. Обе были сильно встревожены, но не обнаруживали никакого намерения скрыться.

Мне представилась хорошая возможность в деталях рассмотреть окраску взрослой птицы и сравнить ее со знаменитым рисунком Фуэртеса. Я действительно разглядел характерный рисунок на головке — полоски и пятнышки, совершенный пример природного камуфляжа. Наконец птицы успокоились, младшая приблизилась к матери, и та, расправивши хохолок, спокойно увела дочку в высокую траву.

Птица эта на самом деле совсем не сумасшедшая. В таком «сумасшествии» виден метод. Симуляция — дело проверенное. Некоторые другие виды птиц притворяются ранеными, чтобы отвлечь врага от молодняка или от гнезда. Крикливый зуек обычно убегает, волоча крыло и издавая чуть ли не крик души, покидающей тело. Плач траурного голубя менее убедителен, но тоже явно направлен на обман врага. Так и сумасшедшая куропатка сражает вас внезапностью своих действий и даже вызывает сострадание, чтобы потом убраться восвояси как ни в чем не бывало. И вы чувствуете себя дураком, поддавшимся на такой наигранный всплеск эмоций.

На следующий день я опять взошел на эту вершину, надеясь снова обнаружить там сумасшедших куропаток, но мне не повезло. Зато я увидел пару птиц пайсано, словно позирующих на гранитном валуне на фоне неба: довольно беззаботный самец с ярким гребешком и веселым хвостом, и самка — напряженная, встревоженная.

Пайсано — одна из птиц юго-запада, имеющих много названий, подобно дятлу на севере и востоке. Из-за ее любви к низкому кустарнику ее называют также чапарельским петушком, или просто чапарелью. А за провалы в памяти, когда пайсано путает свое гнездо с гнездами других птиц, его называют наземной кукушкой. Еще одно название — убийца змей: пайсано — известный охотник, способный победить даже гремучую змею. Само же слово «пайсано» по-мексикански означает «спутник в дороге»: действительно, эта большая и красивая птица многие мили сопровождает путешественника в одинокой пустыне, держась от него всего в нескольких метрах.

На высоком плато я обнаружил также пару славок Таунсенда, родственниц славки с золотистыми щечками с плато Эдуардс, соперничающих с ней поразительной черно-желтой раскраской. Затем, стоя на обрыве, я заметил стрижа, пронесшегося со скоростью молнии: эту разновидность белогорлого стрижа я увидел в горах впервые.

Стриж — создание поразительное. Один из видов этого семейства считается самым быстрым крылатым существом на свете. Скорость полета стрижа была замерена с аэроплана: 320 километров в час в длительном полете! Согласно описанию Д. К. Эймара, у стрижа особым образом работают крылья, его тело постоянно сжигает лихорадка (температура 44 °C); а по сравнению с человеческим глазом, охватывающим определенную область острого зрения, глаз стрижа охватывает три таких области.

Стриж всегда был загадочной птицей. Раньше орнитологи относили его к ласточкам, теперь же он в одном ряду с козодоем и пересмешником. Исчезновение осенью обычного печного стрижа столь внезапно, что, кажется, свершается по мановению волшебной палочки. Сегодня вы слышите в трубе писк сотни стрижей — завтра не найдете нигде ни одного: они исчезают до тех пор, пока весной в воздухе не появятся летающие насекомые. Внезапное осеннее исчезновение стрижа в свое время так поразило всегда осторожного в своих выводах Джилберта Уайта, что он до конца жизни всерьез воспринимал широко распространенную тогда теорию, что английские стрижи просто закапываются в грязь и на всю зиму погружаются в спячку.

Несмотря на то что в последние пятьдесят лет ученые тщательно исследовали миграцию птиц, определяя маршруты их перелетов до малейших деталей, обычному печному стрижу долго удавалось сохранять свои тайны. Лишь недавно было открыто место его зимовки — в верховьях притока Амазонки, в дальнем углу северного Перу.

10 сентября 1942 года я увидел в Остине очень много стрижей сразу: на стометровой высоте над пересечением Седьмой стрит и Восточной авеню (где расположен городской рынок) они образовывали настоящий конус. Я сделал запись в дневнике, а через год, наблюдая ту же картину, добавил: «Возможно, они ловят насекомых, поднимающихся от овощей и фруктов городского рынка».

Однажды в весенний день я сидел на балконе третьего этажа гостиницы «Дрискилл» в Остине, наблюдая брачные полеты стрижей. Внезапно два из них соединились в воздухе и, поддерживая контакт, стали камнем падать с высоты порядка сотни метров, пока вновь не разделились. Это могло быть либо сражением двух соперников за благосклонность самки, либо частью брачной игры, либо завершением брачного полета.

Вероятность брачных отношений между стрижами в полете весьма велика: так, наблюдавший их Саттон говорил о возможности кульминации брачной игры прямо в воздухе.


Но все же самые интересные наблюдения за птицами в этом путешествии я сделал в низине, возле пруда рядом с шоссе из Форт-Дейвиса в Марфу, где от него ответвляется дорога на Валентайн.

Мне уже несколько раз приходилось наблюдать так называемую бархатную мухоловку вдоль мексиканской границы в Техасе и Нью-Мексико. Но здесь я увидел ее впервые, и не одну, а целое семейство. Самца ни с кем не спутаешь благодаря его уникальной окраске. Бархатисто-черное оперенье отдает зеленоватым отблеском на плечах, а высокий тонкий хохолок, изогнутый вперед, отливает красным. В полете он показывает белые пятнышки своих крыльев. Самец по праву носит себя гордо, не в пример самкам и птенцам: их коричневатая окраска совсем не привлекает внимания, и хохолок остается единственным украшением.

Я вернулся к этому пруду на следующее утро и имел удовольствие вновь видеть все семейство. На третий день было холодно, облачно и сыро. Я прождал два часа, но они так и не появились.

Называя этих птиц бархатными мухоловками, мы вовсе не относим их к семейству мухоловок тираннов, столь распространенных в Соединенных Штатах. На самом деле эта птица принадлежит к совершенно иному семейству, носящему латинское название Ptilogonatidae. Она, как и мухоловка, ловит добычу на лету, но на этом ее сходство с тиранном кончается. Она является единственным видом семейства, выводящим птенцов в Соединенных Штатах. Существует лишь четыре вида семейства Ptilogonatidae в мире, обитающих в Мексике и Центральной Америке. Таксономия объединяет их со свиристелями. Что касается внешних характеристик, бархатные мухоловки схожи со свиристелями своим изгибающимся вперед хохолком и любовью к ягодам.

Засушливый период в горах привлекал к пруду и другие виды птиц. Здесь собрались мухоловки, жадные до насекомых. Западные лесные оливковые тиранны кормились на высоте от пяти до восьми метров. Черная феба — ближе к воде, на высоте от полутора до трех метров над поверхностью. Эта мухоловка соответственно занимает и ветви, расположенные ближе к воде, — иногда не выше, чем в полутора метрах над ее уровнем. Все мухоловки обычно остаются в пределах того слоя воздуха, где они кормятся, никогда не поднимаясь на уровень ласточек и стрижей.

Оливковые тиранны — обычно мирные мухоловки, не затевающие ссор. Но когда арканзасский тиранн занял место на уровне оливкового и начал там кормиться, оливковый резко запротестовал, пока все же не был вытеснен более сильным соперником. До этого внедрения оливковым тираннам удавалось держать монополию на своем уровне кормления. Когда одна из маленьких мухоловок (из рода Empidonax; я не смог определить ее вид) заняла сферу кормления оливкового тиранна и место его отдыха, он погнался за нарушителем, правда, лишь после того, как маленькая птичка имела нахальство схватить насекомое прямо у поверхности воды.

В тихую погоду оливковый тиранн сидит на ветке совершенно прямо. В ветреную — наклоняется вперед и, балансируя хвостом, принимает почти горизонтальное положение.


Здесь я возобновил свое давнее знакомство еще с одной птицей — куликом-дутышем. Одна из приятных особенностей полевых исследований: если вы не с головой ушли в поиски новых видов, вы часто обнаруживаете старых друзей, занимающихся новым делом. Обычное название кулика-дутыша (семейство песочников) — травяной бекас, поскольку он имеет обыкновение кормиться на травянистых лужайках вдоль края воды. Однако две птички, которых я наблюдал, стояли в воде по самое брюшко. Погружая свои клювы в воду, они каждый раз вытаскивали из нее что-то размером с горошину. Вода в пруду была мутной; погруженный в нее лист белой бумаги исчезал из виду на глубине всего пятнадцати сантиметров! Кулики-дутыши паслись там три дня подряд и каждый день кормились на такой глубине, в которую только могли зайти. Как-то один из них даже проплыл немного. Два раза я наблюдал, как они чистят свои перья клювом, окуная его в воду — лишь чуть-чуть, чтобы смочить кончик, или помыть его, или охладить, или, может быть, набрать воды.

У кулика-дутыша, глядящего прямо на вас, сразу замечаешь у каждого глаза по белому пятнышку — одновременно они часть белых линий над глазами. Вытянутые пятна простираются навстречу друг другу, образуя разорванную букву V, что придает птичке какой-то восточный вид.

Как и улит пятнистый, кулик-дутыш склонен раскачиваться, но более неторопливо и, в противоположность улиту, не кивая головой. Я читал, что в сезон выведения потомства самец раздувает свое горло в три раза шире обычного размера, чтобы издавать звучные любовные ноты. И еще: даже молодое потомство совершает огромный перелет из арктической тундры до Патагонии, почти от полюса до полюса, прибывая туда к концу августа.

Время от времени во время прогулок вокруг лагеря я останавливал взгляд на торжественном пике горы Ливермор. Иногда я глядел на него с другой вершины, но лучше всего любоваться им из глубокого каньона. Именно отсюда, из узкого ущелья, открывается вся красота Ливермора, благородно доминирующего над всем горным массивом и придающего ему единство.

Когда-то я взбирался на эту гору. Метров шестьдесят — на лошади, выше — на своих двоих, а точнее — на четвереньках.

Согласно легенде, один индейский вождь завещал похоронить его здесь, на самой высокой горе, — то ли чтобы стать вечным свидетелем лежащих окрест красот, то ли чтобы приблизиться к счастливому небесному краю, где, по индейской мифологии, каждого ждет самая удачная охота.

Раскопки тут начались в 1895 году под руководством Сьюзен М. Джейнс из Эль-Пасо. В течение двенадцати лет эта героическая леди совершила семь восхождений на вершину Ливермора; ей удалось обнаружить две тысячи наконечников стрел — целый склад оружия. При этом — ни костей, ни предметов церемониального захоронения, почему антропологи и разуверились в том, что Ливермор — место захоронения вождя. Чарльз Ч. Джейнс (Эль-Пасо) и Т. А. Мерил (Форт-Дейвис) описали результаты раскопок, а найденные предметы были переданы в музей педагогического колледжа в Сал-Россе.

Один местный житель рассказывал мне, что некоторое время склоны Ливермора практически не использовались для выпаса — по ним разгуливало много одичавшего скота. Исходную ошибку совершил некий янки из Коннектикута, когда-то приобретший это пастбище. С хозяйством он не справился, годовалые телята у него разбежались и одичали. Пришлось владельцам ранчо нанять ковбоев с крупнокалиберным оружием — для «очистки» Ливермора от ни в чем не повинных животных.

На обратном пути на машине с нагорья Дейвиса я разбил лишь один лагерь для ночевки по дороге от Одессы до Далласа. Поскольку за прошедшие семь месяцев выпало лишь два дюйма осадков, вся растительность, кроме мескитового дерева, была в довольно увядшем состоянии.

С утра никаких птиц вблизи моего лагеря не наблюдалось, и я прошелся с милю до ветряной мельницы. Рядом с ней обнаружил пруд, высохший до дна, а на его краю — bois d’arc, апельсин-оседж. Первые поселенцы пестовали его в тщетной надежде, что оно сможет служить им естественной оградой. Дерево казалось гигантским только в сравнении с карликовой растительностью вокруг. Оно забирало львиную долю влаги из окрестностей пересыхающего пруда — так паразиты процветают на истощенном хозяине; бросало губительную тень на растения, лишенные своего всегдашнего места под солнцем. Апельсин-оседж сразу выделялся своей неуместной, победоносной зеленью, бросающей вызов пыльной и скудной природной растительности.

В его густой тени я вспугнул целое семейство воловьей иволги, купавшееся в грязной воде, — это западная разновидность балтиморской иволги, или балтиморского трупиала. Семейка унеслась в дикой панике — сверкнув желтыми проблесками в серой пустынной растительности. Более смелые, а может быть, более привыкшие к присутствию человека, две бесподобные вилохвостые мухоловки продолжали свои омовения. Изящные птички носились над водой, касаясь ее грудками с легким всплеском, пока их перья не вымокли. Но они все окунали свои перламутровые грудки в тихую воду и вновь взлетали вверх, мелькая оранжево-розовыми, цвета лосося, перышками, выстилающими нижнюю поверхность их крыльев.

Пересмешник-одиночка оккупировал апельсин-оседж, не позволяя никому приближаться к дереву. Даже вилохвостые мухоловки избегали его нешуточных яростных пикирований. В полном соответствии со своим характером пересмешник монополизировал этот единственный оазис тени среди увядающей от зноя природы. Мимо пролетел американский белошеий ворон — вид, заменяющий здесь обычную ворону. Если бы не его голос — не отличить. Но знатока не проведешь: голос белошеего ворона более груб по сравнению с карканьем американской ширококлювой вороны, и звучит так, словно птица «простужена».

Я поплелся назад к лагерю, ощущая бесполезность утренней экскурсии. В небе — ни птицы, на земле — в основном скользкие коричневые мириаподы, ожившие после вчерашнего дождичка. Шагу нельзя было сделать, не наступив на них. Перебирая в памяти события недели, проведенной в горах, я выделил одно. Как-то под вечер я взобрался на высоту около двух тысяч метров. Отсюда открывались все чудные дали этой горной страны, украшенные то одинокими вершинами, то островками дубовых рощиц — ярко-зеленых или голубоватых.

Стоя на вершине, я сознательно напрягал зрение — хотелось разглядеть детали, ведь воздух был столь чист, что расстояние не служило препятствием для изучения очертаний. Кроме того, мне так хотелось дышать тут глубоко-глубоко! Я просто ожил благодаря кислороду и необозримым горным далям.

Даже не имея привычки к наблюдению природы, достаточно чувствовать в себе каплю индейской крови, чтобы праздно, с наслаждением отдаться глубокому созерцанию без всяких умственных усилий, а потом выйти из него посвежевшим. Если уж Уильяму Вордсворту удалось полностью излечить свою ногу одним лишь временным отказом от напряженного поэтического труда, то уж конечно душевные раны легко врачуются простым прекращением на время умственных усилий. Средство особенно действенно в горах, где с отрешенностью йогов человек может погрузиться в тишину заката или загадки мерцающих звезд.


Глава двенадцатая БЕРКУТ

Беркут в нагорье Дейвиса появился в день, когда я уже начал паковаться. Он парил в воздухе, а затем скрылся за одной из вершин невдалеке от лагеря. О беркуте, как ни о какой другой птице, я читал много нелицеприятного. Недаром он часто фигурирует и в истории, и в поэзии, и в романтической прозе.

Беркут нападает на ягнят и потому подвергается истреблению в беспрецедентных масштабах. Овцеводы создали против него целый союз. Достаточно сказать, что для истребления беркута однажды наняли опытного летчика на моноплане, вооруженного обрезанным дробовиком. За два года непрерывных полетов он убил 1875 беркутов. Есть ли еще другой такой пример истребления орлов?

От Гуаделупских гор в штате Нью-Мексико на юго-восток добольшой излучины реки Рио-Гранде, на территории триста миль длиной и от пятидесяти до ста миль шириной, простирается горная область умеренной высоты со скалами, каньонами и травянистыми долинами.

Здесь много веков, вплоть до прихода белого человека, беркут, олень, антилопа и толсторогий баран поддерживали равновесие своей численности. Хищники — не только орел, но и волк, рысь и пума — производили естественный отбор, охотясь на слабых, ленивых, неосторожных, больных ягнят и оленят, обладающих нежным мясом, столь любимым орлятами. В отсутствие мяса молодняка родители кормили маленьких орлят кусочками печени, отрываемыми от добычи.

Орлы кормят своих малышей значительно более тщательно, чем некоторые люди. Они приносят им лишь самые нежные кусочки, в частности печень, но никогда не дают им внутренности и кишки, которые поедают сами. Когда орлята подрастают, их кормят зайчатами, предварительно ободрав мех, а затем и гремучими змеями с заботливо отъеденной головой.

Орлы приносят еще одно благо пасущимся животным: выращенное потомство начинает охотиться на кроликов, степных собачек и других вредителей пастбища, а также на белок, поедающих желуди. Получается справедливый обмен услугами, характерный для золотой эры природной жизни в области большой излучины Рио-Гранде. Это благотворное равновесие между ярыми врагами, сотворенное и хранимое предусмотрительной природой, сродни поэтической или музыкальной гармонии. Разумеется, пока его не нарушит человек.

Итак, он начал с истребления толсторогого барана и антилопы и разведения травоядного и древесноядного скота, который более пришелся ему по вкусу. И лишь в последнее время коммерческие соображения — привлечение туристов и охотников — заставили его ввести охранные меры для защиты оленей и антилоп.

Кампания по восстановлению видов не учла потребностей орла. Ну что ж, по крайней мере, антилопы-то ему по вкусу, хотя он предпочел бы молодняк толсторогого барана. Потери он восстановит ягнятами домашних овец и козлятами домашних коз: чтобы прокормить требовательное потомство, он готов добывать мясо любыми способами.

До наступления эры самолетов беркут спокойно парил себе на большой высоте, недоступный для ружейного обстрела. Люди даже верили, что его гнездо находится на самих небесах. Парение, принесшее ему всемирную славу, нынче обернулось его погибелью. Паря в воздухе, он тотчас обращает на себя внимание бдительных владельцев ранчо и пастухов, которые немедленно бросаются звонить в город Алпайн, охотнику Д. О. Каспарису, и тот сразу вылетает на своем маленьком самолете по указанному адресу. Уже через несколько минут он оказывается на нужном месте. Маневрируя таким образом, чтобы птица оказалась ниже его и слева, летчик на мгновение оставляет управление монопланом, — чтобы успеть выстрелить в свою жертву с расстояния от шести до двадцати метров.

Какая птица уцелеет при такой оперативности! Скоро беркут будет полностью уничтожен в районе большой излучины, в нагорье Дейвиса в Гуадалупских горах и на огромной прилежащей территории. С востока Соединенных Штатов он был изгнан в результате значительно менее систематического преследования. Может ли орел научиться уходить от самолета? Нырять в глубокий узкий каньон, едва заслышав жужжание пропеллера? Мы рассмотрим этот вопрос ниже.

Вообще большинство натуралистов не считают, что беркут — катастрофа для овечьих и козьих пастбищ. Александр Ветмор, глубокий знаток этих птиц, утверждает, что способность орла поднимать в воздух большую ношу преувеличена. Однако многие своими глазами видели, как орел взлетает с ягненком в когтях. Часто он облегчает свою ношу, съедая сначала голову и внутренности. С помощью экспериментов установили максимальный вес груза — четыре с половиной килограмма, однако эти опыты не внушают мне доверия. У птиц, выращенных в неволе, не та сила крыльев, что у диких. Так, койот, выросший в клетке, не способен сразу влиться в крепко сбитую дикую стаю, несущуюся на полной скорости.

И все же урон, наносимый любым хищником, склонны преувеличивать. Случайные наблюдения быстро обобщаются, дерзкому хищнику начинают приписывать проделки других. Стервятник разрывает ягненка, а пастух приписывает злое преступление орлу. Охотник за орлами в нагорье Дейвиса утверждает, что один орел способен убивать трех ягнят в день, как на грех отбирая при этом наиболее упитанных и перспективных для овцеводства особей. Особенно интенсивна охота на ягнят и козлят в те два-три месяца, когда орлы вскармливают свое потомство. Однако масштабы ущерба все еще не определены.

Пока ученые не исследуют помет орлов — свидетельство характера их питания, — я отказываюсь говорить всерьез. Оставляя там и здесь свой помет, орел будто записывает свое меню специально для ученого — столь же информативны экскременты волка. Только подобные исследования в течение целого года могут решить вопрос, действительно ли правомерно истребление этих видов.


Район большой излучины реки Рио-Гранде является теперь восточной границей области выведения беркута. В последние сто лет он обитает почти исключительно в Скалистых горах, но все же сохранил свою родовую память, толкающую его на случайные перемещения на восток, к Аппалачам. Существуют отдельные наблюдения его гнездования к востоку от Миссисипи или его появлений намного восточнее Скалистых гор в таком истощенном состоянии, что его ничего не стоило изловить. Несколько лет назад одного орла без труда поймали на улицах Рочестера (штат Нью-Йорк) и поместили в городской зоопарк. Другой был пойман в Филипсберге (штат Нью-Джерси) в начале ноября 1943 года. Беркут, преследующий сокола, был убит током в проводах электропередачи в Хьюго (штат Миннесота) в 1935 году.

Я сам собирал факты его появления на равнинах и в прериях Техаса — почти всегда орел был истощен и обессилен.

Когда-то орел располагал обширными территориями для охоты по всем равнинам и прериям. Его способ нападения на бегущую жертву требует открытого места — вспомним, как он камнем падает вниз. Этот бросок на жертву называют самым стремительным и самым великолепным в мире птиц. Кустистая местность не подходит для такого маневра; точно так же и появление изгородей на открытых пространствах сильно затруднило его охоту.

По моему мнению, именно это гонит его из традиционных мест обитания: то есть голод гонит его все дальше, а силы оставляют все больше.

Я уверен, что именно отчаяние однажды заставило беркута напасть на негритянского ребенка вблизи Джаррела (штат Техас). Это случилось в октябре 1937 года. Когда я прибыл на место, самого беркута уже уничтожили, и я довольствовался лишь описанием очевидцев. Не смог я найти и семью сборщиков хлопка — родственников пострадавшего ребенка. Но от директора школы в Джарреле Ю. Файлизола, от фермера Эда Сиперта, на чьем поле работали сборщики, и от других свидетелей я узнал, что во время полуденного отдыха хрупкая девочка лет тринадцати была послана за водой на хлопковое поле. Отойдя метров на сто, она вдруг отчаянно завизжала — на нее набросилась и сбила с ног огромная птица. Родственники кинулись малютке на помощь, птица же отлетела на небольшое расстояние, держа в когтях большую соломенную шляпу девочки. Хищник жадно рвал шляпу в клочья, пока один из мужчин не сбегал на ферму за ружьем, из которого и застрелил беркута. Свидетели подтвердили, что ноги девочки у щиколоток были сильно изранены когтями.

Александр Уилсон также упоминает случай нападения белоголового орлана на ребенка, оставленного на земле матерью — сборщицей овощей. Ребенка спасло то, что детское платьице разорвалось, и птица взлетела лишь с куском ткани в когтях. В обоих случаях одежда отвлекла птицу. Орел привык нападать на голую добычу, и потому, полагая, что оторвавшийся кусок — съедобный, удаляется, чтобы растерзать его в укромном месте. До него не сразу доходит, что человеческая одежда обманула его.

Почти все повествования о нападении орлов на детей носят ощутимый налет мифа. Охотник Каспарис утверждает, что беркут способен поднять груз, равный его собственному весу, т. е. около пяти килограммов. Сам же он, судя по газетной заметке, убил беркута, весившего десять килограммов и с размахом крыльев в триста восемьдесят сантиметров. Если это действительно так, то жаль, что рядом не оказалось таксидермиста, чтобы увековечить этот образец: теперь специалисты, не имея достоверных свидетельств, всегда будут сомневаться в приведенных сведениях.

Конечно, встречаются очень мелкие дети и большие орлы, но действительно ли эта птица способна уносить их, науке не известно, а поставить эксперимент вряд ли возможно. Достоверно лишь одно: все истории о детях, найденных живыми в гнезде орла, являются фольклорным вымыслом, включая знаменитое похищение Ганимеда, поскольку каждый орел убивает свою жертву, прежде чем принести ее своим птенцам.

Другой беркут, оказавшийся далеко от своего ареала обитания, был убит У. С. Кьюкендалом на его ранчо близ Сан-Сабы (штат Техас). Кьюкендал пишет мне в письме от 10 декабря 1938 года, что он убил мексиканского орла, нападавшего на его ягнят. «Мексиканским орлом» называют каракару, но, судя по описанию Кьюкендала (размах крыльев — два метра, вес — пять килограммов), это все-таки не каракара, длина которого доходит обычно до пятидесяти пяти сантиметров. Так и птица, убитая Гербертом Стеллеверком вблизи Нью-Браунфелса (штат Техас) в апреле 1937 года, была названа мексиканским орлом, но имела размах крыльев 1,84 метра.

Р. В. Карнес из Техаса написал мне 26 марта 1943 года, что он и его брат Харольд поймали орла в трех милях от Гранд-Салина. Мистер Карнес считает, что птица не смогла взлететь из-за того, что крылья ее сильно намокли. В конце концов я установил, что это была за птица, поскольку Карнесы отдали ее в далласский зоопарк: Л. В. Хьюстон, его директор, уверил меня, что это беркут.

Охотник Дан Пирсон в январе 1941 года поймал орла в енотовый капкан вблизи Керрвилля. Он описывает, как группа из сорока диких индеек и пяти оленей стояла вокруг капкана и наблюдала предсмертную борьбу этой великой птицы с двухметровым размахом крыльев. Весила она пять с половиной килограммов. Пирсон утверждает, что это был первый беркут, убитый в округе Керр за пять лет.


Гнев беркута по поводу первого появления в воздухе аэропланов был велик. Строгий ученый может и засомневаться в достоверности этого факта, обвинить натуралиста-наблюдателя в ненаучном одухотворении природы, сочинении сентиментальных мифов и т. д. Но факт есть факт.

Как только эта великая парящая птица, поистине владыка небес, столкнулась в своей родной стихии с шумным изобретением человека (созданным скорее по образу насекомого, чем птицы), она пришла в ярость и готова была выступить в роли камикадзе.

Каспарис свидетельствует, что в начале его охотничьей карьеры огромный орел бросился на его самолет прежде, чем он успел выстрелить — пробил стекло, обдав пилота брызгами осколков, и оторвал несколько футов фюзеляжа. Это можно было бы назвать случайностью, паникой обезумевшей птицы, если бы подобные случаи в то время не наблюдались во Франции. Французское командование, получая доклады своих авиаторов о столкновениях с орлами, серьезно подумывало об обучении орлов с целью атаки на вражеские самолеты. Французский авиационный журнал утверждал, что ни один аэроплан не выдержит такого удара.

Британское министерство воздушного флота издало инструкцию для летчиков на случай нападения орлов. Дж. Вентворт Дэй свидетельствует об атаке двух орлов на трехмоторный цельнометаллический пассажирский самолет вблизи Аллахабада. «Первый орел, — пишет он, — влетел прямо в средний двигатель, второй бросился с высоты трех тысяч метров и прошел сквозь стальную обшивку крыла как камень, оставив в ней огромную дыру». Конечно, современным самолетам не приходится особенно бояться птиц, однако встреча с большой перелетной стаей, особенно крупных птиц, по-прежнему представляет значительную опасность.

Истребление орлов в районе большой излучины реки Рио-Гранде противоречит планам создания огромного национального парка площадью в два миллиона акров в самом центре территории обитания беркутов. Они стали настолько редки в населенных частях континента, что станут настоящей приманкой для туристов. В данном случае сохранение орла на руку коммерции. И все же трудно пока определить, каков будет компромисс между охраной орла в парке и защитой от него овцеводства в соседних районах.



По закону в парке обретут тщательную защиту беркут, пума, рысь, койот, змеи и многие другие виды. Уничтожать будут лишь формы природной жизни, представляющие угрозу для жизни или безопасности посетителей. По особому разрешению министра внутренних дел будет снижено поголовье тех или иных животных, если излишняя их численность станет угрожать здоровью данного вида.

Хищники вне границ парка лишаются неприкосновенности. Фермеру или владельцу ранчо позволено защищать свою живность на собственной территории, даже если агрессор беркут и прилетел из заповедника, где его птенцам не хватает пищи. Паря над частными владениями, он, несомненно, станет законной мишенью для авиаохотника, получающего вознаграждение за каждую орлиную голову.

Единственный способ предотвратить охоту на орлов парка вне его территории — все-таки обеспечить его дичью в пределах парка. Когда природные условия на его территории будут восстановлены, возродятся антилопа и толсторогий баран, между видами установится былое равновесие. Надеюсь, в этом и заключается высшая цель управления парком. Пусть даже для восстановления баланса придется искусственно воссоздавать благоприятные условия для того или иного вида.

Бараны Скалистых гор необходимы в парке не только как пища для орлиного потомства, но и как естественная часть фауны. Этот вид связан не только с преданиями первых переселенцев, но и с традициями, существовавшими здесь еще до появления белого человека. Рядом, в штате Нью-Мексико, толсторогий баран был любимцем племен, населявших эти места еще до Колумба.

В одном из своих изданий лаборатория антропологии города Санта-Фе (штат Нью-Мексико) воспроизводит цветное изображение головы толсторогого барана, вырезанной на амулете. Очевидно, считалось, что амулет охранял охотника и приносил ему удачу. Судя по материалу и характеру этого амулета, он был изготовлен в XIV–XV веках значительно южнее места его находки, скорее всего в области большой излучины, когда самые южные из оседлых народов юго-запада в XV веке оставили места своего поселения.


Глава тринадцатая БЕРКУТ — ПАРЯЩИЙ ОРЕЛ

Беркут как вид вполне способен сопротивляться истреблению, проявляя удивительную стойкость перед лицом опасности. Сетон Гордон пишет, что в Шотландии уже после поголовного истребления большого ястреба, коршуна и орлана-белохвоста беркут все еще держался, хотя рыночная цена на его яйца доходила до пяти фунтов.

Перечень плейстоценовых птиц, сохранившихся в Калифорнии, свидетельствует, что беркут и в те времена был распространен тут более других птиц.

Тем не менее даже ему трудно выжить в условиях систематического, продолжительного истребления с самолета в таком ограниченном ареале его обитания, как нагорье Дейвиса, Гуадалупские горы и другие небольшие районы, включая расположенные в большой излучине реки Рио-Гранде.

Война, объявленная какому-либо виду, уносит до тысячи птиц в год плюс почти столько же птенцов, причем используется новейшая технология. Начиная с каменной эры оружие войны и оружие охоты неотделимы друг от друга. Люди научились убивать себе подобных в масштабах, угрожающих существованию нашего собственного вида. В перерывах же между войнами мы обращаем развитую технологию убийства и обретенные военные навыки против животных. Соревнование методов ведения войны и способов охоты привело не только к созданию невероятно изобретательного оружия, но и к ожесточению сознания, привыкшего к самым дьявольским способам использования плодов человеческого ума.

Китобойные экспедиции теперь проводятся с тщательностью морских операций против вражеской страны. Оптические приборы, дальнобойное оружие, самолеты, радары, радиосвязь и т. д., сопутствующие человеческой бойне, с легкостью применяются и против живой природы в экономических или спортивных целях. И тем не менее в самом ужасном положении находятся те животные, которых признали вредными. Охотники-спортсмены прекрасно организованы, в том числе на международном уровне; они заинтересованы в сохранении дичи и, как ни парадоксально, активно участвуют в охране животных. Ведь если не прекратить бесконтрольную охоту на кашалота, он будет истреблен в течение ближайших нескольких лет. Коммерческие интересы заставили китодобывающие государства выработать общие правила, которые позволят дать длительную отсрочку его полному истреблению. Так под давлением выгоды пробуждается совесть.

Однако те, кто в одиночку борется за сохранение так называемых вредных животных, слывут просто излишне чувствительными натурами. Администрация национальных парков, ряд добровольных организаций — единственный зародыш сопротивления этому зачастую невежественному, безразборному преследованию животных. Они справедливо считают, что истребление любого вида жизни есть катастрофа, а сама воспитательная роль природы незаменима при формировании личности. Увы, у них слишком мало сил для эффективных действий, для того, чтобы громко выразить свой протест.

До наступления эпохи современной технологии у животных всегда было достаточно времени, чтобы распознать новых врагов и выработать способы защиты. Изменения окружающей среды происходили медленно, животные успевали приспособиться. Так, образование болот или их осушение шли постепенно. Теперь же болота осушаются буквально за день, травянистые равнины вдруг превращаются в пахотные поля, физико-географические особенности местности радикально меняются, не оставляя времени на медленные миграционные процессы и прочие способы приспособления природной жизни. Символ убийственного катаклизма — утка, бредущая по иссохшему лугу с выводком недавно вылупившихся утят в безнадежном поиске несуществующего больше пруда.

Дичь, на которую обычно охотятся, научилась держаться на расстоянии от человека. Она пришла к этому не сразу, в течение веков, помня палку и камень, пращу, бумеранг, лук и копье… Теперь же оружие изготовляют тысячи заводов, и оно в любой момент готово обратиться против «рыб больших и всяких животных… и всякой птицы пернатой», которую, как говорит автор Книги Бытия, сотворил Бог… Только человек об этом почему-то забывает.

Тем не менее иногда наблюдаются поразительные примеры приспосабливаемости. Пятьдесят лет назад многие говорили, что колючую проволоку невозможно будет использовать для ограждения пастбищ конного скота. Лошади, в страхе или резвясь, бросались на нее, ранили горло, грудь, а небольшие раны заражались личинками мух. Я помню время, когда на фермах и ранчо Техаса невозможно было сыскать лошадь, не пораненную колючей проволокой.

С появлением автомобилей гужевое движение пришло в беспорядок. Вежливые автомобилисты при виде встречной упряжки лошадей немедленно съезжали с дороги и выключали мотор. Некоторые даже выходили из машины и помогали кучеру провести вперед испуганных упиравшихся и фыркающих лошадей. Процесс привыкания лошадей к автомобилям стоил многих разбитых экипажей и переломанных шей. Раздавались даже громкие требования издать законы, ограничивающие движение автомобилей. Но за полстолетия лошади научились избегать колючей проволоки. Жеребята редко натыкаются на нее. У вида возник новый рефлекс. Домашний скот не боится больше поездов и машин.

Правда, животные — как дикие, так и домашние, — полагаясь на свою скорость, бегут по железной дороге перед поездом, пока он не задавит их: они не способны постичь связь между локомотивом и двумя роковыми для них рельсами. Понять, что локомотив и автомобиль не могут покинуть свой путь, они не в силах.

Не усвоил этого и американский заяц. Инстинкт заставляет его держаться гладкой, ровной поверхности дороги, на которой в природных условиях он обладает преимуществом скорости перед преследователями. Однако, подвергнувшись нападению с воздуха, американский заяц стремится в укрытие. Однажды я видел, как молодой заяц бросался от укрытия к укрытию, чтобы избежать нападения мексиканского сокола. Один владелец ранчо из Вайоминга говорил мне, что американский заяц, пытаясь скрыться от беркута, с открытого места кидается к изгороди и бежит под нею, пока птица не прекратит преследование.

Почти всеобщее правило: молодняк, испытывающий новую для него опасность, в защите подражает взрослому животному. Конечно, это случается чаще со стадными, чем с одиночными животными, и только тогда, когда новая угроза не вступает в противоречие с основными инстинктами. Например, антилопу невозможно научить прятаться от опасности. Она слишком долго полагалась на зрение и скорость. Главное для нее — возможность видеть врагов, она даже не беспокоится, видят ли они ее. Следовательно, являясь ценной дичью, антилопа не выживет в условиях использования стрелкового оружия с радиусом действия, превышающим дальность ее зрения. Но даже до дальнобойного оружия ненасытное любопытство вилорогой антилопы угрожало ей истреблением. Я слышал байки старых охотников о том, как они лежали на привале, задрав ноги вверх, пока любопытная антилопа не подходила на расстояние ружейного выстрела.

Броненосец полагается больше на свои уши и нос, нежели на глаза. У него хороший слух, и, услышав необычный звук, он встает на задние лапы и раскачивается из стороны в сторону, описывая носом широкую дугу, чтобы определить запах возможного врага. Подобная тактика помогает ему в обороне от природных врагов, но очень опасна при пересечении автомобильной дороги. Гул приближающейся машины заставляет его раскачиваться в стойке из стороны в сторону. В таком положении голова броненосца оказывается достаточно высоко, чтобы его сшибло бампером. Если бы он стоял на всех четырех лапах, автомобиль мог бы проехать над ним, не задев его. Сможет ли броненосец когда-нибудь этому научиться? Увы, мне кажется, никогда.


Животные заражаются страхами от своих родителей, а вовсе не рождаются с ними. Кобыла способна научить жеребенка страху перед колючей проволокой только тем, что сама обнаруживает свой страх в присутствии детеныша, и тот подражает ее физической реакции на опасность. Кобыле же опасность колючей проволоки известна из своего собственного опыта или тоже от матери.

Опыт передается из поколения в поколение как социальное, а не биологическое наследие. Именно таким же образом жеребенок привык к автомобилям: современные лошади больше не уносятся вскачь, завидев на дороге машину.

Многие тонкие физические реакции матери, с помощью которых она передает своим детям страхи, пристрастия, отвращение, безразличие и любопытство, а также различные градации и сочетания этих важных чувств долгое время не обращали на себя внимание исследователей психологии животных. Слишком многое объяснялось голым биологическим наследованием. В период внутриутробного развития дети физически являются частью своей матери. С рождением физическая связь нарушается, но остается загадочная психическая, существующая еще довольно долго. Все существо детеныша настолько чувствительно настроено на мать, что его нервная система остается почти продолжением материнской.

При приближении опасности олененок с оленихой мгновенно уносятся прочь — будто толкаемые одной пружиной. А котенок быстро учится шипеть в унисон с мамашей — и даже копирует ту же гримасу! В первые три недели после рождения жеребенок учится бегать кругами, поворачивать назад уши и лягаться, в точности имитируя поведение своей матери. Начинается все с имитации, а заканчивается глубоким переживанием тех эмоций, которые сначала детеныш научился выражать лишь физически.

Конечно, обучение через подражание — или через какую-то мистическую психическую связь — не ограничивается животным миром. Воспитание в человеке того, что, как говорится, всасывается с молоком матери, идет тем же путем, которым котята обучаются недовольно шипеть, а щенки — радостно вилять хвостом.

У одной матери была двойня. Один близнец погиб, а оставшийся в живых стал испытывать к ней чувство отчуждения из-за того, что она постоянно оплакивала его брата. Через месяц трехлетний ребенок начал не только впрямую избегать свою мать, но и заливался слезами при ее приближении.

Почуяв запах человека, детеныш волка начинает рычать, еще не зная всей исходящей от людей опасности. Он рычит потому, что так делает его мать, и сам физический механизм злобного рычания сеет в нем семена недоверия, ненависти к человеку независимо от будущего опыта.

Экспериментально было показано, что волчонок, с самого рождения выращенный домашней собакой, совсем не боится человека и совершенно послушен ему. И наоборот, отдайте щенка домашней собаки волчице — по мере его роста он впитает в себя все реакции своей приемной матери. Нормальный щенок радостно виляет хвостом, учуяв запах человека; щенок, выросший в волчьей норе, в таком случае ощетинивается и скалит зубы.

В естественных условиях волчонок усваивает все или почти все реакции матери, постигая, каких животных он должен ловить себе в пищу, а каких должен избегать, и какие из них не являются ни хорошими, ни опасными. Он должен узнавать их по звукам, по виду, по запаху. Он должен получить высшее образование в науках волчьего мира, ибо всего один маленький промах на экзамене жизни может означать для него гибель.

Животные, живущие стадами или стаями, проходят «курс». Они принимаются в стаю постепенно, кажутся умнее, чем одиночные, что, может быть, и обусловлено дольшим периодом воспитания и преимуществами контактов.

Мудрая и живущая в сообществе ворона держится на нужном расстоянии от человека — в соответствии с повышением дальности действия его оружия. Она точно знает, когда взлетать, если к ней приближается человек с ружьем, и передает молодняку свои полезные знания.

Одиночные животные, к которым относится и орел, проходят воспитание быстрее.

В течение нескольких лет мне не удавалось близко подобраться к соколу: невозможно было подойти к нему даже на расстояние видимости в обычный полевой бинокль. Как и вороны, соколы с точностью до метра знают, на какое расстояние бьет ружье. Они постигли также науку об автомобиле: движущаяся машина безопасна, бояться следует ту, что останавливается. Мне часто приходилось проезжать на машине в нескольких метрах от сокола, спокойно сидящего на столбе изгороди в паре метров от дороги и глядящего на летящие туда-сюда машины. Зная их боязнь стоящей машины, я проезжал дальше метров сто и останавливался, чтобы мало-мальски рассмотреть птицу. Куда там — в девяти случаях из десяти в момент остановки машины сокол взлетал и уносился прочь. Сей рефлекс выработался у них за сравнительно короткое время.

Теодор Рузвельт пишет о трех детенышах антилопы, вскормленных овцой: они стали столь дружелюбны, что их приходилось буквально прогонять с пути.

Вдоль новой автодороги в Израиле обитает маленький африканский лесной голубь. Он бывает тут только в сезон гнездования и еще не успел научиться связывать автомобиль с опасностью: машины нисколько не пугают его.

Когда-то на техасских ранчо считалось, что телята дикой породы лонгхорн умнее домашних пород: молодые лонгхорны не боялись человека, ходили по пятам за собакой и другими домашними животными на ферме, пытаясь даже сосать их. А дело просто в том, что у дикой матери не было случая выказать нужную реакцию, подражая которой теленок постепенно научился бы ощущать страх, например при приближении человека.

Пятьдесят лет назад профессор Уильям Джеймс учил на своих семинарах: «Вы боитесь потому, что бежите, а не наоборот». Физическая реакция предшествует страху или иным эмоциям, а не является их следствием. И это, конечно, справедливо в отношении молодняка, который с удивительной точностью повторяет все реакции матери: это и раздувшиеся ноздри, и дрожь, и напряженность мышц, опущенная в защите голова, отведенные назад уши, лягание и т. д.

Я слышал также утверждение, что лошади, выращенные на ранчо, умнее выращенных на ферме, но сомневаюсь в этом. Конечно, лошадь, выросшая на ферме, меньше знает о том, как позаботиться о себе на выпасе, но это вовсе не говорит о ее глупости. У жеребят на ранчо просто больше возможности подражать взрослым.

Во время снежной бури в январе 1947 года весь запад Центрального Техаса в течение четырех дней был покрыт снегом — очень необычная погода на этой широте. Под моей опекой находились две конематки, один жеребенок и две кобылы-трехлетки с ранчо. Обе конематки постоянно оставались под навесом и при каждом моем появлении просили корм, даже не пытаясь найти его сами. Напротив, две кобылы с ранчо исчезли в тот же день, как начался буран, и я не видел их три дня. Я знал, что они в состоянии позаботиться о себе, но в конце концов забеспокоился и отправился на поиски. В дальнем конце пастбища среди дубовой и кедровой поросли я вскоре заметил несколько небольших лужаек, на которых корка снега была разбита, а трава ощипана. А двух «вольниц» я нашел на плато — они паслись среди разбросанных тут камней диаметром от десяти до двадцати сантиметров. Вся трава до них уже была общипана — но лишь до краев камней. И мои кобылицы, переворачивая камни мордами, щипали травку, спрятавшуюся под камнями!


Для того чтобы разбивать копытами наледь и переворачивать мордой камни, требовалась определенная сообразительность. Но я убежден, что если бы фермерские конематки прошли ту же школу обучения, что и кобылицы, они делали бы то же самое. А если бы кобылицы выросли на фермерском подворье, постоянно наблюдая выпрашивание корма при появлении человека, они бы тоже угодили в просители. Деревенского мальчишку обычно поражает глупость городского приятеля, оказавшегося за городом, но он же восхищается «умом» своего друга, способного найти в городе дорогу, что для деревенского человека задача непосильная.


При всей способности диких животных и птиц к обучению человек весьма коварно использует их основные инстинкты, порой решая судьбу целого вида. Маленькие каролинские длиннохвостые попугайчики никогда не бросят раненого члена стаи — в результате вся она оказывается под смертельным огнем фермерских ружей. Странствующий голубь ночует кучно — и охотники буквально вымолачивают птиц молотильными цепами. Голуби оказались неспособными ночевать поодиночке или хотя бы маленькими группами и были практически истреблены.

Аллигатор, глаза которого не могут быстро приспосабливаться к яркому свету среди ночи, оказался под угрозой истребления, причем самым страшным оружием оказалась простая лампа с рефлектором. Говорят, какой-то охотник на южной плантации за сезон убил две тысячи аллигаторов.

Броненосец никогда не научится нырять под приближающийся автомобиль и, не являясь ни дичью, ни вредителем сельского хозяйства, ни ценным с коммерческой точки зрения животным, всегда будет жертвой случайного убийства. А дичь, вредители или животные с ценной шкурой превращены человеком в объект сознательного истребления, и он все хитрее злоупотребляет их инстинктами.

Парение в высоте делает беркута настоящим смертником. Однако нелегко приблизиться к нему на самолете. Часто он мчится вверх над поверхностью склона в нескольких метрах от земли, чтобы внезапно напасть на свою добычу на другом склоне, перемахнув через вершину горы. Так он охотится за белкой, одной из своих любимых жертв. Этот же маневр со «взятием барьера» позволяет ему скрыться от преследования самолета.

Паря в воздухе, орел выискивает свою жертву; паря в воздухе, он ухаживает за партнером. Таким образом, парение связано с самыми фундаментальными инстинктами. Без парения орел погибнет с голоду, а если не погибнет, не найдет себе пару.

Овладев в течение веков воздушными просторами, он приобрел инстинкт сражаться с каждым, кто внедряется в его сферу. В родной ему воздушной стихии его нельзя научить ни страху, ни бегству.

Но даже если орел смирится с присутствием аэроплана, он не сможет передать это потомству, будучи существом одиночным. Он общается со своим потомством лишь малое время после того, как оно научится летать. Группа из десяти — пятнадцати орлов может собраться вокруг убитого животного, но, утолив голод, птицы быстро разлетаются. Поэтому беркута легко истребить методами, использующимися теперь в нагорье Дейвиса.

По жестокой иронии, именно свободное парение, принесшее беркуту всемирную славу, превратило его в приятную мишень. А ведь именно эта великолепная птица наверняка больше, чем какое-либо другое летающее существо, всегда заставляла человека мечтать о полете!

Одни птицы поют, другие парят. Беркут — птица не поющая. Дневные хищники не так глупы, как родственные им стервятники, но набор издаваемых ими звуков сильно ограничен. Пронзительный крик гнева или триумфа, шум крыльев, рассекающих воздух в броске вниз со скоростью пяти километров в минуту, несколько неблагозвучных шумов во время брачных игр — вот и весь перечень. Однако дивная красота парения с лихвой компенсирует этот недостаток.

Знаменитая картина зимней пустоты, нарисованная Китсом и подчеркнутая им словами «и птицы не поют», уже не выглядит так тоскливо именно благодаря орлу: «И будто спит орел — парит, раскинув крылья…»

Умение парить никак не музыкально. Тем не менее если признать, что искусство — это игра, где бьет через край изобилие жизни, то свободное парение — искусство в не меньшей степени, чем пение. Оно есть всплеск избытка энергии, вызванный простой радостью жизни. Выводок накормлен и укрыт от врагов, голод утолен, создан запас пищи, и в сердце — радость. Тут-то орел и поднимается в воздух и парит, наслаждаясь собственной победительной праздностью. А иначе зачем бы он бросался вниз с высоты двух, трех, четырех тысяч футов только для того, чтобы вновь подниматься вверх? Зачем бы ему и кувыркаться во время падения? И почему он продолжает парить на закате, когда тьма уже покрывает землю, пряча от его глаз любую добычу?

У входа в каньон Сент-Хеленс на Рио-Гранде, включенный теперь в национальный парк большой излучины, я видел, как беркут поднялся в воздух во время захода солнца. Я следил в полевой бинокль, как он совершал круги, поднимаясь все выше и выше, — по мере того как солнце опускалось все ниже и ниже под горизонт. Он сам был словно пятнышко солнечного света в небе, готовом к появлению звезд после того, как в потемневшей долине умолкнут все птицы.


Глава четырнадцатая НАРОДНАЯ МУДРОСТЬ

Даже самый скромный натуралист вскоре становится собирателем фольклора. И немудрено: в конце концов большую часть сведений он получает от народа. В них он обнаруживает много истин, что порой удивительнее вымысла; вымысел же иногда превосходно замаскирован. Итак, зерно истины обычно смешано с плевелом выдумок, однако не следует отвергать историю даже известного фантазера: любой адвокат знает, что ненадежные свидетели зачастую являются носителями ценной информации. Ведь уже сама народная вера во что-либо всегда наводит на истину.

Интересен случай с Торо, который всегда вполне доверял народной молве. Услышав рассказы о том, что коровы в Провинстауне едят треску, он отнесся к нему весьма скептически. Во-первых, коровы, по определению, травоядны, а во-вторых, ему не удавалось найти свидетелей. Сам он никакого интереса коров Провинстауна к рыбе не обнаружил. Зная, что все народные фантазии все же имеют под собой реальное основание, сколь бы абсурдны они ни были, Торо продолжал расспрашивать местных жителей. Нашелся даже чудак, уверявший его, что иногда коровы здесь действительно едят головы трески. Казалось бы, вот ответ, но Торо не остановился. И был вознагражден: оказывается, иногда коровы, испытывая потребность в соли, слизывают буквально все мягкие части трески, развешанной на сушилке!

Торо проанализировал подобные истории (начиная с древнейших — Плиния и других — и вплоть до современных) об извращенном вкусе коров и сделал вывод, что в большинстве случаев корову привлекал не сам какой-либо необычный для нее продукт, а наличие в нем соли. Лично я не раз видел коров, жующих дерюжные мешки из-под соли.

Александр Уилсон долго таскал в кармане мозги и внутренности редчайшего каролинского длиннохвостого попугайчика — пытался накормить ими какого-нибудь кота и тем самым подтвердить или опровергнуть легенду о том, что внутренности и мозги этого попугайчика убивают кошек. Эксперимент не удался, — во-первых, материал был слишком редок, а во-вторых, Уилсон боялся, что все это так и есть, и не желал подвергать опасности жизнь домашних животных в домах, оказавших ему гостеприимство. Правда, он обратил внимание и на такое объяснение: смертельны не сами внутренности, а семена дурнишника. Это было разумное предположение, поскольку каждому натуралисту известно, что каролинские длиннохвостые попугайчики предпочитали семена дурнишника любому другому корму и что их внутренности обычно были набиты ими — мозги тут вовсе ни при чем. Теперь попугайчик, вероятно, окончательно вымер, и проверить больше ничего нельзя, хотя и котов полно, и дурнишник не переводится…


Когда я впервые услышал о лягушке, проглотившей колибри, я не поверил. Лягушка — любимая героиня сказок, у нее и драгоценный камень в голове может быть, и ее лапка, наряду с «глазом тритона», все еще является неотъемлемой частью колдовских отваров. Но вот насчет колибри…

Однако вскоре меня все же убедили: один надежный свидетель рассказал мне, как лягушка на его глазах заглотила голову утки! Подобные фантастические случаи оказались не единичны.

Но когда один выдающийся фольклорист опубликовал письмо от человека из Матиса, утверждавшего, что он видел, как богомол поймал и сожрал колибри, я просто возмутился. Лягушка — еще куда ни шло, но богомол! В конце концов, фольклор всегда гипертрофирует хитрость лисы, глупость вола, привязанность собаки, крошечные размеры колибри. Отсюда все эти истории, в частности и о крабе с техасского побережья, утащившем колибри.

Я вспомнил об одном ученом, который разводил богомолов для своих исследований, рассказал ему эту историю и был уверен, что он немедленно опровергнет ее. Но он даже не удивился! «А что тут странного, — сказал он, — ведь богомолы ловят больших бабочек, прижимают их крылья своими мощными передними ногами и поедают их, а челюсти у них достаточно сильные, чтобы пережевать мясо колибри». Тем более что в местах, где произошел этот случай, водятся очень большие богомолы. И даже когда я пытался спорить с ним, говоря, что у колибри довольно крупная грудинная кость, что у нее большие и мощные мышцы крыльев, переносящих ее из Аляски в Бразилию и совершающих до двухсот взмахов в секунду, и что колибри достаточно сильная, чтобы легко стряхнуть с себя любое насекомое, специалист по богомолам остался при своем мнении.

Я написал об этом в научный журнал, и издатель ответил мне, что известен случай, когда южно-американский богомол поймал колибри; правда, он добавил, что считает этот факт уникальным. И вот тут-то мой скептицизм значительно пошатнулся. Позже я встретил упоминание о стрекозе, напавшей на колибри, и о том, как колибри запуталась в сетях паука.

Кстати говоря, раз мы заговорили о колибри, стоит упомянуть, что в прессе довольно часто появляются сообщения об эксплуатации птичкой колибри больших перелетных птиц. Прячась в перьях аиста в Европе и гуся в Америке, колибри использовала их в качестве транспорта для своих миграций. Ученые отказываются комментировать эти факты, но в народе подобные рассказы бытуют. Я написал моему научному редактору и об этом, и он опубликовал мое письмо. Среди ответов был один от женщины, которая уверяла меня, что колибри действительно «катаются» на других птицах: «Маленькие птицы у нас часто перелетают на спине больших, я сама видела. Весной и осенью. Например, этой осенью я наблюдала, как королек и колибри путешествуют на спинах ворон, соколов и канюков».



Другое письмо пришло от джентльмена, разъяренного самой постановкой вопроса — он высмеивал мою доверчивость: «Недавно я подстрелил прекрасный экземпляр виргинского филина. Представьте себе мой восторг, когда из-под крыльев филина вылезли четырнадцать крохотных колибри! А я еще удивился, что, когда раненый филин падал на землю, чей-то тонюсенький голосок приказывал ему: «Выпрямись и лети как следует!» Вы частично правы: колибри не катаются на спинах больших птиц, они забираются под их крылья: никогда не видел, чтобы они стояли на спине птицы, держась за нее лапами. Высылаю вам на добрую память дохлого филина и трех колибри».

Трудно представить себе такое бюро путешествий, хотя бы потому, что во время перелета колибри нуждаются в цветочном нектаре, без которого гибнут от голода. Гусь же мигрирует ранее сезона выработки нектара. Если бы гусь переносил колибри сюда, в эту часть плато Эдуардс, до того, как расцветает каштан, маленькая пассажирка определенно погибала бы от голода.

Но история эта никогда не умрет. Это слишком приятная, слишком человечная сказка. Бедная колибри, такая крошечная, такая хрупкая! А путь такой долгий и холодный! Конечно, ей в помощь не хватает огромного аиста или мощного гуся, готового отправиться именно туда, куда хочет колибри!.. И пусть большая птица летит высоко и в вышине холодно, как на Рождество, но что до этого маленькой колибри! Она зарывается в гусиные перья, ей тепло и уютно, и лишь длинный клюв торчит наружу — маленькой птичке ведь нужен воздух… Другая причина живучести этой легенды — воспетое в ней торжество слабого над сильным, как в сказке про льва и мышь. Народ это любит. «Смиренный унаследует землю». Такой сказке народ не позволит умереть.


Некоторые солдаты и матросы, вернувшись с островов Тихого океана, рассказывают о судах справедливости птиц мина, одного из видовазиатских скворцов. Со времен Аристофана, а может быть, и еще дольше передаются рассказы о правительстве птиц, выполняющих законодательные, исполнительные и судебные функции. Этой теме посвящен значительный объем серьезной литературы. Чосер писал о парламенте птиц, судившем кукушку. Эта тема широко использована и в сказках, и в фольклоре — а на столь подготовленной почве быстро прорастают ростки фактов, расцветая неоспоримыми свидетельствами. Этой теме посвящен значительный объем серьезной литературы.

Легенда Тихого океана о птицах мина повествует о том, что время от времени они собирают суд над нарушителем общественного птичьего порядка, судят птичку и наказывают ее. Суд вполне полноценен — есть тут и обвинение, и защита, судья или судьи, исполнители приговора, и вообще соблюдается вся торжественность процедуры, свойственная суду человеческому. Я написал письмо молодому лейтенанту, рассказавшему мне эту историю, и задал ему вопрос: видел ли он когда-нибудь сам, чтобы мина была судима, обвинена и наказана?

Он ответил мне: «История о мине, может быть, является частью фольклора, но: 1) я видел целую стаю мин, окруживших одну из них; направив на нее свои клювы, они пищали так, что воздух разрывался от их гвалта; 2) я сам поднял окровавленную мину, в которой едва теплилась жизнь, — голова ее была пробита злобными ударами».

Серьезные научные авторитеты сходятся на том, что мины просто играют, а самый большой ущерб, нанесенный жертве, — это случайно вырванное перо.

«Естественная история» Голдсмита приводит «Письмо из Италии» миссис Сарк о диком аисте. Фермер принес его в компанию, где уже жил ручной аист. Ручная птица не одобрила появление соперника и чуть не растерзала его на куски — дикий аист еле спасся бегством. Через четыре месяца он вернулся на фермерский двор с тремя товарищами, и все четверо набросились на ручного аиста и заклевали его на месте. Справедливость восторжествовала. Мораль: будьте гостеприимны к странникам. Народу она нравится.

Преподобный Дж. Джогерли приводит рассказ миссионера Лакруа о том, как фламинго судили и убили преступника. В рассказе присутствуют все атрибуты судопроизводства: преступление, заседание суда, обвинение, приговор, исполнение приговора.

Епископ Стэнли приводит повествование французского врача о взаимоотношении полов и суде у птиц. Аистихе подложили куриные яйца вместо ее собственных. Когда цыплята начали вылупляться, аист-самец в гневе оставил дом и возвратился через пару дней с целым отрядом аистов, которые судили и казнили неверную аистиху.

Преподобный Ф. О. Морис рассказывает фактически ту же историю, заменив куриные яйца на гусиные — еще большее предательство! — и определив местом действия Берлин. В суде участвуют пятьсот аистов, и каждый по очереди обращается к собранию. Кульминация — осуждение и казнь женской особи. Преподобный Морис рассказывает и другой случай с более счастливым концом: два аиста, самец и самка, объединяются в уничтожении цыплят по мере их появления. Мораль остается на стороне ревнивого супруга — это народу тоже нравится.

Аисты склонны собираться в большие стаи после того, как вырастает молодежь. Сборища происходят на сжатых полях, где начинается знаменитое щелканье клювами. В народе это называют «советом аистов»; по легенде, здесь устанавливается дата начала перелета. Говорят также, что аисты убивают тех, кто не способен на перелет. В любом случае сборища аистов со многих миль вокруг действительно происходят. Может быть, именно такие «советы» дают основу для рассказов о птичьих судах. А то, что вороны тоже любят собираться вместе, чтобы покаркать, подкрепило легенду.


Общепринятое убеждение, как и современная трасса, имеет своих прародителей.

Пятьдесят лет назад гужевая дорога шла, в общем, по тому же курсу; и от современного шоссе то там, то здесь отходят ответвления и тропинки. Покопайте немного глубже — и вы обнаружите путь первопроходцев от одного источника до другого, от горного перевала до ручья, дорожку в обход болота. Переселенцу оставил эту тропу абориген, а индейская тропа, в свою очередь, прошла, быть может, по еще более древней тропе животных.

Так же и с убеждениями людей, часто отраженными в фольклоре: поверья так же извилисты, причудливы и глубоко укоренены в прошлом. Кажется, лишь одно направление современной мысли избегает избитых извилистых дорожек: это чистая математика.

Возьмем древесную утку. Она гнездится в дуплах деревьев на высоте трех, десяти или даже пятнадцати метров от земли. Ученые высказывают противоречивые предположения относительно того, как утята спускаются на землю. Одни считают, что утята взбираются на край дупла и просто падают вниз. Другие утверждают, что родители сами спускают детенышей на землю. Практически все наблюдатели сходятся лишь в одном: если гнездо находится над водой, утята, конечно, просто вываливаются в нее из гнезда.

Одьюбон утверждает, что мать спускает утят вниз, и одновременно пишет, что видел, как они сами вываливаются из гнезда. Но если их спускают, то как? Несут ли их в клюве или на спине? Оба варианта имеют своих горячих сторонников и свидетелей. Кто-то якобы видел, как древесная утка в полете несет утенка в клюве, другие — между лап, третьи — на спине.

Томас С. Робертс склоняется к теории выпадания утят, приводя результаты исследований Джозефа Диксона: тот наблюдал двенадцать гнезд, большинство из которых висели над водой; утята вываливались из трех. Ни одного из них родители не переносили на себе. Те, кто видел, как утка переносит своих утят на спине, утверждают, что, оказавшись над водой, она принимает вертикальное положение и сбрасывает утенка.

Биологи-анатомы внесли в эту дискуссию свой вклад. Они обнаружили, что у молодняка древесной утки длинные острые когти. Видимо, природа знает, что утятам вскоре придется цепляться, спускаясь вниз по дереву или поднимаясь вверх к отверстию в дупле. Кроме того, она одарила утят большим количеством пуха: вероятно, он играет роль амортизатора при падении, — правда, неизвестно откуда: из гнезда, из клюва или со спины матери.

Одно из свидетельств весьма авторитетно. Английский виконт Грей из Фаллодона поведал, как доверил садовнику наблюдать за выводком древесных уток в гнезде, расположенном в десяти метрах над землей. Садовник увидел, как в день первого выхода утят из гнезда утка вылетела из дупла и заняла позицию в траве, издавая призывные сигналы. Затем утята один за другим взбирались к отверстию внутри дупла и, высунувшись наружу, сваливались вниз в траву. Собрав наконец весь выводок, мать по траве повела его к воде в ста метрах от дерева.

Может, используется два разных метода выведения из гнезда? Это маловероятно: природа любого инстинкта такова, что он проявляется всегда одинаково, не допуская большого выбора. Выбор — главный стимул рационального мышления — нарушает действие инстинкта.

Во всей этой истории самое интересное, по-моему, — когти у утят. Через два дня после появления на свет утенок уже обладает развитыми коготками, длинными, острыми и достаточно крепкими, чтобы взобраться по отвесной стенке внутри дупла на высоту до метра — т. е. превышающую его собственный рост в двадцать раз! Да и густой пух действительно спасает утенка от сильного удара при падении с высоты десяти метров.

Я склонен отвергать участие утки в вынесении утенка из гнезда. По-моему, эта история просто-напросто отражает внимание народа к материнской заботе. Людям неприятно представление о жестокосердной матери, позволяющей своим детям рискованно падать с большой высоты. Вот почему народ предпочитает древнее предание.


Бессмертны предания о сове, они особенно древние, древнее дорог. Страх ночи вызвал к жизни истории о сове; она дитя сумерек, она летает, ухает и охотится ночью. Она любит тьму, потому что ее дела черны. Ее лик — карикатура на человеческое лицо, и потому именно сова приобретает зловещую силу над человеческой судьбой. Днем ее не увидишь, а с наступлением ночи она бесшумно вылетает в мир на своих мягких крыльях, чтобы вскоре вонзить смертоносные когти в ничего не подозревающую жертву. Днем она уныло сидит в башне над церковным двором, а ночью кричит, жалуясь луне. В темном лесу человеку не по себе; по крайней мере, мне обычно кажется, кто-то следит за тобой из укрытия — и точно: зловещая птица, спрятавшись в листве, слившись со стволом дерева, так и смотрит на тебя. Нет, даже не смотрит — пристально глазеет.

Поскольку человек (вернее, остатки пищи после него) привлекает крыс и мышей, совы обитают вблизи его жилья. Крысы и мыши прячутся по укромным уголкам дома и сарая, а голодная сова выслеживает их там, приобретая репутацию хитрой и скрытной, какими на самом-то деле являются ее жертвы. Но люди игнорируют этот факт, считая, что сова сама по себе, как привидение, таится по темным углам. А что ей таиться, если у нее нет злобного помысла? Большей частью она молчит, но иногда издает зловещие, даже жуткие звуки. Именно таков визг неясыти.

Не так давно, путешествуя, мы разбили лагерь вместе с человеком, не имевшим опыта жизни на природе. Он вырос в большом городе и, несмотря на свою интеллигентность, не знал различия между овцой и козой. Он наивно спросил меня, не является ли коза самцом овцы! Я спросил, почему он так думает, и он ответил, что у козы, кажется, есть бакенбарды…

Мы устроились на ночлег на раскладушках, защищенные противомоскитной сеткой, поскольку голодных комаров вокруг было великое множество. Едва мы погрузились в сон, как неясыть, сидевшая на суку метрах в трех, издала свой дикий, пронзительный крик, будто бы полный ужаса. Мой друг, совершенно забыв про сетку и путаясь в ней, бросился в кусты в полнейшей панике, где я и нашел его с помощью фонарика.

Легко представить себе, сколь зловещую репутацию имела эта птица среди людей доисторических, особенно в том случае, если племя, скажем, впервые шло по тропе в местах обитания этой птицы.



Одним из самых старых и глубоко укоренившихся предрассудков является утверждение, что сова — посланец смерти. Моя любовь к совам, особенно к маленьким совкам, которых я просто привечаю, не раз становилась причиной конфликта с соседями. Это дружелюбная птичка, которая любит людей (или мышей, которых привлекает человек), но ее вибрирующий голос в сумерках непосвященному может показаться, по меньшей мере, воплем привидения. Что и говорить, звуки не для слабонервных и не для тех, кто не привык восхищаться удивительными явлениями природы.

Будучи в Нью-Мексико несколько лет назад, я приютил пару маленьких мексиканских совок, заметив, что днем они остались на дворе, хотя уже должны были быть в лесу и устраивать себе гнездо. Я подумал, что в таком случае место для гнезда им должен обеспечить я: соорудил ящик нужного размера с двумя отделениями и входами с каждой стороны, поскольку не знал, какую сторону они предпочитают: восточную, с видом на восход солнца, или западную, откуда можно наблюдать угасание дня, выбирая момент, когда лучше вылететь на ночную охоту.

Я неосмотрительно поместил ящик между моим задним двором и двором моего соседа с востока, которые разделял проход. Совы выбрали западную сторону ящика, соорудили там гнездо и вывели четырех совят — к большому недовольству моего соседа, торговца на пенсии. Он уверял меня, что совы приносят смерть, и умолял снять ящик. Я пытался убедить его, что раз совы выбрали мою сторону ящика, несчастье они, в случае чего, принесут мне, а не ему. К нашему диспуту подключились другие соседи, поделившиеся на сторонников сов и их противников.

Когда наступил следующий сезон гнездования, мой сосед вновь стал беспокоиться, боясь, что совы снова будут выводить птенцов в этом ящике. Но я проявил упрямство, оправдывая его тем, что преподаю соседу наглядный урок разрушения глупого предрассудка. Насколько мое упрямство было pro bono publico[7], а насколько диктовалось лишь моим желанием иметь поблизости сов, сказать трудно.

По иронии судьбы произошла неприятность. Однажды весной мы с друзьями собрались на участке поболтать, усевшись под низким, довольно чахлым деревом. Один из моих приятелей, страшно боявшийся сов, был в прекрасном расположении духа, тем более что он только что рассказал хороший анекдот. Я случайно взглянул вверх — там, немногим более чем в метре над его непокрытой лысиной, сидели две мои совушки. Я вскрикнул от удивления — они пробудились от дремоты и сделали то, что считается у сов обычной реакцией при испуге, когда они взлетают. Понятно, что мой друг пострадал не самым приятным образом. Я, ощущая вину за случившееся, бросился вытирать его лысину своим носовым платком. Он не сказал ни слова, но его лицо вспыхнуло, а лысая голова медленно залилась красным цветом. Он повернулся и быстро ушел в дом, с силой захлопнув дверь. На следующий день он слег в сильной лихорадке. Доктор назвал его болезнь каким-то непроизносимым термином. Через две недели несчастный умер.

Иногда я просматриваю записи в блокноте и думаю, что многие содержащиеся в нем рассказы незнакомых людей наверняка недостоверны. Но однажды у меня появилось сомнение в истинности моего собственного наблюдения. Оно помечено вторым августа 1940 года и описано в моем письме к доктору Гарри Ч. Оберхольсеру, величайшему авторитету по птицам Техаса: «Несколько лет назад на ранчо между городом Джонсон и Мраморными водопадами в Техасе я видел кардинала с черной головой. Вся макушка и щечки его были черными. Я следовал за этой птицей несколько часов. Я не мог понять, были ли черными перья или кожа под выпавшими перьями? Я предположил, что птица больна. А теперь, как ни странно, возле моего дома я увидел такого же кардинала — с той же болезнью! Не могли бы вы рассеять мои сомнения относительно черной окраски его головы?»

Отправив письмо и еще не получив ответа, я смог подойти к этой птице довольно близко. Удалось лишь разглядеть, что перья на ее голове, включая хохолок и верх шейки, слиняли, и голова казалась черной из-за очень темной кожицы.

Доктор Оберхольсер в своем ответе предположил, что это бразильский кардинал (обычно имеющий ярко-красное оперение), улетевший из неволи. Время от времени из зоопарков улетают птицы, приводя в недоумение любителей местной фауны. Он писал мне, что такой бразильский кардинал несколько лет назад появлялся на территории министерства сельского хозяйства в Вашингтоне. Окраску же головы он относил за счет частичного меланизма — следствия накопления в организме темного пигмента меланина.

Его второе предположение убедило меня, что мне все это не почудилось. Через год мне попалась статья с упоминанием нескольких случаев появления лысоголовых кардиналов вследствие внезапной линьки, но через несколько месяцев перья обычно возвращались. Статья заключала: «Кардинал, по крайней мере, восьмилетнего возраста теряет все перья на шее и голове в июне. За последующие двадцать восемь дней они восстанавливаются на срок не менее десяти с половиной месяцев».

Я просил охотников, фермеров, пастухов, проводящих много времени на природе, понаблюдать, нет ли в округе еще черноголовых кардиналов. Ни одного больше обнаружить не удалось. Зато я получил другое возможное объяснение: необычная окраска — результат скрещивания между желтушником или скворцом и кардиналом! Скорее всего частичный меланизм, частичный альбинизм или частичная линька приводят к рождению в народе поверья, что между различными видами птиц или даже различными родами возможно скрещивание. Пятнистость молодой летней танагры, у которой красные перья смешиваются с оранжевыми или коричневыми, часто объясняют «скрещиванием».

Меня часто упрекают в том, что я приписываю птицам человеческие свойства. Так, на основе тщательного наблюдения я писал о «матери кардинала, учащей птенцов вести себя за столом». Я понимаю, что звучит это подозрительно, но располагаю фактами. Кардиналы любой иной пище предпочитают арбузные семечки. В сезон я запасаюсь ими, чтобы кормить кардиналов на своем участке. И вот, когда птенцы следуют за своей матерью по двору, я замечаю, что она соблюдает определенную процедуру кормления.

Расколоть эти семена, вынуть зерно и отколоть маленький кусочек для птенца довольно непросто. Пока мать все это делает, птенцы собираются перед ней полукругом, проявляя нетерпение, а она по очереди их кормит. Наблюдая за кормлением однажды утром, я заметил, что один из птенцов был агрессивнее других и все норовил урвать кусок из клюва матери вне очереди. В конце концов она сильно клюнула его в голову и выгнала из круга. Чем не обучение манерам за столом?

Спустя время я перестал рассказывать эту историю, посчитав ее случайной. Однако 31 мая 1942 года А. Ч. Райт, пресс-атташе Техасского университета, большой знаток природы, рассказал мне о похожем случае.

Я привожу его рассказ почти дословно: «На нашем дворе самец кардинала готовился кормить птенца кусочком черствого тоста. Трудясь над ним, он встал хвостом к птенцу, находившемуся на почтительном расстоянии. Тут сзади подлетел домовый воробей и, схватив кусок тоста, упорхнул. Кардинал гневно повернулся к птенцу и сурово наказал его, не подозревая, что воровство совершил воробей». Я благодарен мистеру Райту и за другую историю о воробье и кардинале. Птенец воробья, прыгая вокруг да около, попрошайничал у кардинала, кормившегося крошками возле порога. Наконец кардинал угостил воробья, кормя его точно так же, как своих птенцов.

Я завершу эту главу таким выводом: любой невероятный рассказ о природе, на который хорошо ложится народная мораль, скорее всего является вымыслом.


Глава пятнадцатая НАРОДНЫЕ НАЗВАНИЯ ПТИЦ И ЦВЕТОВ

Начиная курс истории природоведения, Раскин любил говорить своим ученикам: «Сначала изучите, что хорошего в народе говорят о данном творении природы». В частности, народ большой дока в придумывании метких названий. Обратимся же к этой теме, хотя есть, разумеется, и поистине классические произведения ученых-писателей, поэтов и просто натуралистов, где подмечено немало интересного. Дарвин считал земляного червя прекрасным, а Уильям Мортон Уилер с большим юмором, не исключающим научности, писал о термите.

Народные названия не только отражают прекрасные мысли, но содержат в себе народный юмор, исторические сведения, а также массу восхитительной дезинформации. Тут и там их расцвечивают бессмертные предрассудки. Почти каждое истинно народное название — красиво упакованный маленький подарок, развернув который находишь зернышко мудрости. Оно есть результат народного выбора из множества случайных предложений, внесенных на заочном обсуждении теми, кто живет в тесном контакте с природой. Названия отражают свежее наблюдение, получаемое из первых рук. Оно придает живому существу образность, плоть и кровь.

Кто в Англии назвал полевую пупавку бычьим глазом? И почему в Новой Англии ее обозвали черноглазой Сюзанной? Уж конечно, это сделал не таксоном. У Rudbeckia bicolor, носящей это имя в Техасе, мягко склонена цветочная головка — она словно отворачивается в соблазнительной стыдливости. Черный глаз окаймлен длинными, свисающими ресницами. Я уверен, черноглазая Сюзанна была простоватой сельской девушкой. И, хотя такие рассуждения не выдерживают критики, название-то держится, распространившись из Новой Англии по всей стране, во всяком случае, в детских играх.

Каждый раз, видя мексиканского чечевичника, вспоминаю, как называют его в приграничной Мексике: Pajarito degollado — «маленькая птичка с разрезанным горлом». Трагическое пятно спускается на ее грудку и действительно похоже на брызги крови из рассеченного горла. Но вот чечевичник запевает — и к вам приходят радость и успокоение.

Но у меня связано с ним странное воспоминание. Это — единственная птица, которая способна оперировать своего птенца. Я собственными глазами видел, как птенчик стал задыхаться, чуть не упав с ветки. Мать запустила свой клюв в его горло и стала вытаскивать какое-то клейкое вещество. Ей пришлось погружать клюв глубоко, но она делала это мягко и терпеливо, и пациент был не менее терпелив. Малыш, крепко вцепившись в ветку, давясь, разевал клюв, а взрослая птичка то и дело доставала вязкие кусочки, каждый раз вытирая свой примитивный инструмент о сук. К сожалению, не могу сказать, была ли операция успешной, поскольку обе птицы в конце концов улетели.


Народные названия доказывают свою меткость тем, что закрепляются и распространяются. Ботаники присваивают растениям страшно нескладные, громоздкие наименования, состоящие порой из двух или даже трех слов. Эти названия пишутся в утвердившейся форме для удобства ученых, разбросанных по всему миру. Но в живой беседе они совершенно не употребляются. Официальный перечень научных наименований птиц не является окончательным и часто пересматривается. Термин, зарегистрированный в нем сегодня, завтра может стать устаревшим. Некоторые же народные названия птиц и цветов, которые использовал еще Чосер, по-прежнему употребляются в англоязычных странах всего мира.

Народное название обычно подчеркивает какую-либо запоминающуюся сторону предмета, какое-нибудь его внешнее свойство, сильно воздействующее на один из пяти органов чувств непосредственно, без использования скальпеля ученого, бинокля натуралиста, микроскопа и т. п. Народ игнорирует логику, по которой один объект должен иметь лишь одно имя. Если нужно, пусть будет дюжина или сотня имен для одной птицы или цветка. Одна птица или один цветок может быть богаче, чем другой, и потому требует больше названий.

Даже если при наименовании совершается ошибка, то и она обычно живая и выразительная: сама ее изобретательность и оригинальность делает ее запоминающейся. Объясняя эту ошибку, мы говорим: «Когда-то люди думали об этом вот так». А что может быть интереснее, чем путешествие в историю мысли?

Почему наш ночной сокол называется козодоем?

Почему некоторых рептилий типа домовых ужей, обитающих в сараях, называют молочными змеями?

Почему греки называли зимородка «халцион», т. е. тихий, безмятежный?

Почему морская уточка называется морским желудем?

Почти все эти названия являются результатом ошибки, но за каждой из них кроется прекрасная маленькая история такой прочности, что все большие словари сохраняют эти названия.

Ошибки в названиях, особенно ботанических, иногда слишком поспешно исправляются добавлением к названию слова «ложный». Например, назовут растение чертополохом, но, чтобы отличить его от другого чертополоха, обозначат цвет — и он становится «пурпурным чертополохом». Но беда в том, что это название уже носит другое растение, и путаница возрастает: при ближайшем рассмотрении новый претендент оказывается вовсе не чертополохом, и тогда его называют «ложным пурпурным чертополохом». И так далее. Только в Центральном Техасе таких «ложных» растений десять или пятнадцать видов.

Выживает лишь малая часть бесконечного моря народных названий. Они умирают и рождаются как живые существа. Словари изобилуют устаревшими формами названий, а многие умирают еще до того, как достигнут словарного статуса. С ростом плодовитости какого-либо вида в природе умножается смертность отдельных индивидуумов. Так же и с народными именами. Некоторые из них выживают в одном окружении, умирая в другом, — в результате возникает множество местных наименований одного и того же растения или животного.


Мне бы даже хотелось, чтобы отпали наконец некоторые названия баклана, но мое желание еще ничего не значит. Может, в них есть какой-то тайный верный смысл, который мне не дано оценить. Эту хорошую птицу, на ее беду, называли по-разному и в Европе и в Америке и в древние и в нынешние времена. От Флориды вдоль побережья Мексиканского залива до Браунсвилла в Техасе его зовут негритянским гусем; от Браунсвилла дальше на юг, вдоль Мексиканского побережья, он — Pajaro burro, что по-испански означает «птица-осел». Эти имена указывают на то, что баклана презирают. Его в насмешку называют черным лебедем, водяным канюком, хотя он не ест падали, и водяной индейкой, что является очевидной ошибкой в определении, поскольку водяная индейка — это прочно установившееся наименование змеешейки (Anhinga).

Английское название баклана Cormorant происходит от старофранцузского слова, означающего «морской ворон», что есть явная клевета, поскольку баклан намного более благороден, чем ворон, — он добывает свою рыбу в честной погоне под водой и питается только живой добычей. Ворон же ест все что угодно.

В глубинах английской истории времен жрецов-друидов баклан считался птицей зловещего предзнаменования.

Короче говоря, все представления в народе о баклане, на мой взгляд, являются ложными. Он — не ворон и не похож на него; не канюк, хотя и черный и имеет крючковатый клюв; не лысый, как предполагает древнегреческое имя; не имеет родственных связей со змеешейкой; он не стоит, не плавает, не похож на гуся и уж тем более на лебедя. Словно желая окончательно утвердить недобрую славу этой птицы в англоязычном мире, Джон Мильтон делает ее олицетворением самого Сатаны: влетев в Эдемский сад со смертоносными замыслами в отношении наших первых предков, Сатана восседает на древе жизни, «как баклан»!

Даже наука, давшая баклану название Phalacrocotax, что по-латыни означает «лысый ворон», наряду с народными названиями и классической литературой увековечила заблуждение и предрассудки.

Мексиканский баклан техасского побережья проявляет склонность к пресной воде. Когда несколько лет назад наполнилось озеро Маршалл-Форд в Центральном Техасе, в 200 милях от залива, колония бакланов устроила гнездовье в незатопленных вершинах деревьев пекан. Их сгоняли, в них стреляли рыбаки, но бакланам удалось вывести большое количество птенцов.

Неужели ошибочные, обидные имена мешают нам использовать Phalacrocorax mexicanus в техасских бухтах и в устьях рек так, как используют их китайцы, — в качестве ручных животных для ловли рыбы? В Англии несколько веков назад рыбная ловля с помощью бакланов была весьма популярна. Некоторые птицы были выдрессированы так, что не глотали пойманную рыбу даже без кольца на шее. Может быть, если бы с самого начала кто-нибудь назвал эту птицу водяным соколом, водная соколиная охота с использованием мексиканского баклана на побережье залива была бы теперь модным увлекательным спортом. Вот так много значит имя, особенно данное народом.


Первые поселенцы западных прерий назвали суслика степной собачкой. Такая ошибка дала этому виду грызунов отсрочку истребления, поскольку сделала его неприемлемым для желудка поселенца даже в длинные периоды отсутствия мяса. Громкий протест, который издают эти создания, когда кто-либо приближается к их поселениям, был назван людьми лаем, а лаять может лишь собака. Получилось, что лай оказался более действенным способом защиты, чем зубы суслика, хотя этот грызун довольно агрессивен.

Желудок первого поселенца принимал почти все, но кто же выдержит за столом фразу: «Передайте, пожалуйста, кусок собаки»?! Взрослая степная собачка действительно жестка на вкус, но не жестче, чем старый американский заяц, и по временам я находил молодых сусликов вполне съедобными. Теперь эти хитрые маленькие зверьки уже почти все вытравлены, вместе с ними исчезла и кроличья сова.

Бывает, явные ошибки, вызванные типографскими опечатками, неправильным произнесением или глупым переводом на другой язык, рождают хорошее наименование. Английское название горихвостки Redstart (красный старт) от устаревшего Rothstert (краснохвостая) лучше старого названия. Когда эта птичка срывается с места, быстрая огненно-красная вспышка среди зелени, кажется, полностью оправдывает ее имя.

В некоторых частях этой страны дикую утку крякву называют стадной уткой, я думаю, потому, что она так часто приручается, входя в стадо домашних уток. То же относится и к стадному голубю — так называют лесного голубя клинтуха, поскольку некоторые считают, что он когда-то принадлежал к стаду домашних голубей.


В ряде случаев птица или растение, имеющие много народных названий, обладают удивительными привычками, широким распространением, заметными особенностями, поразительной формой, цветом, которые привлекают внимание и возбуждают народную фантазию. Красноперая утка (нырок длиннохвостый) имеет пятьдесят девять бытующих названий — множество объясняется широким распространением этой птицы. Выводясь на территории от Гудзонова залива вплоть до Южной Америки, она наблюдаема большим количеством людей, чем обычная утка, и в различных районах проявляет различные качества. В брачном наряде самец выглядит чрезвычайно ярким. Будучи одной из самых маленьких, красноперая утка откладывает самые большие яйца и в таком большом количестве, что для удобства их высиживания они иногда лежат в гнезде в три слоя. Иногда красноперая, будучи довольно драчливой, занимает гнездо другой утки или даже американской лысухи, не менее драчливой. Утята ныряют за своей пищей, как только вылупятся, что является еще одной яркой особенностью в утином мире, где хорошо воспитанные утята должны какое-то время после рождения кормиться на поверхности. Нырок длиннохвостый опускается глубоко, скорее как птица-поганка, чем как утка, вообще пропадая из виду, а не ныряет вниз головой, как обычные утки. Одно народное имя этой птицы подчеркивает одну ее особенность, другое — другую. Много имен указывает на ее хвост с жесткими шиповидными перьями. Отдыхая на воде, она держит их веером, под прямым углом к спине. Ее видовое имя Erismatura, означающее «хвост-опора», подчеркивает особенности хвоста, но не точно, поскольку хвост в данном случае не используется как опора. На свой хвост опираются стрижи и дятлы; длиннохвостый же нырок выставляет его вверх. В общем, маленькая утка по праву носит свои пятьдесят девять названий.

Как даются прозвища людям? Один человек явно напрашивается на прозвище, другой ничем особо не отличается. Так и у птиц. Много названий придумано для американского дятла, обладающего яркой поведенческой и физической индивидуальностью и широким распространением. Исследование каждого из его сотни с лишним имен позволило бы составить гораздо более полную картину его склонностей и характера, чем любое его жизнеописание.

А какую изобретательность проявляет народ при наименовании растений! Например, существует растение, которое в народе зовется кружевом королевы Анны, клещами нищего и птичьим гнездом. Королевство, нищие и птицы смешались в наименовании обыкновенной моркови! Возможно, это обусловлено следующим: при цветении морковь распускает кружево крошечных цветков, собранных в зонтики. Когда соцветия созревают и дают семена, их середина опускается вниз и образует жесткий ободок вокруг углубления, что весьма напоминает птичье гнездо. И наконец, семена снабжены крошечными крючочками: природа наделила их этим нехитрым инструментом в надежде на то, что, цепляясь за движущиеся предметы, они широко распространятся. Какие же цепкие эти крючочки! Они впиваются как клещи, а поскольку считается, что клещи предпочитают нищего человеку с достатком, мы и называем их клещами нищего. Я не слишком осведомлен в истории, чтобы знать, почему имя королевы Анны так часто встречается во фразеологизмах: щедрость королевы Анны, дыня королевы Анны, период королевы Анны в английской литературе… Определенно чаще, чем эта королева заслужила как личность. Другое дело — «елизаветинские» названия.

Существует обычный ирис, который называют голубоглазой травой. Я никогда не слышал, чтобы его называли как-либо иначе. До цветения он выглядит как трава. Весной распускается прекрасный цветок, но людям он все равно кажется травой, потому что пластинки листвы длинные, узкие, окружают стебель в основании, а растет этот цветок зелеными и травянистыми пучками. Радужная оболочка глаза голубая, а в центре — зрачок; венчик цветка ириса соответствует радужной оболочке глаза, а центр цветка желтый — достаточно логично. Но рядом — другой цветок, который называют золотой глаз. Поскольку венчик этого глаза тоже голубой, логично было бы и его назвать голубоглазым. Но нет, голубая гилия названа золотым глазом по ее «зрачку», ирис же голубоглазым — по его «радужной оболочке», и, пожалуйста, не задавайте лишних вопросов!

Несколько лет назад я путешествовал на автомобиле по Восточному Техасу: Маршалл, Гилмер, Глэйдуотер, Тайлер и далее по шоссе № 79. В то время на местах вырубок и на пустынных участках, особенно в тощих песках, рос огромный, порой до трех метров сорняк в виде больших пучков головками, как огромные метелки из перьев. Местное население называло его песчаным сорняком. Юла Уайтхауз пишет о нем следующее: «Это вредный сорняк в Восточном Техасе, быстро заполоняющий сосновые вырубки. Высушенные верхушки некоторых его видов использовались первыми поселенцами как жаропонижающее средство. Одно из этих растений называлось «джой пай» в честь индейского врача Джоя Пая». Его научное наименование — Eupatorium compositifolium. Но песчаный сорняк — превосходное название, поскольку на песке он растет лучше, чем где бы то ни было, причем на бедном песке, что есть уникальный экологический факт. На таких почвах, скудных на питательные вещества, другие виды растений страдают карликовостью. Название «джой пай» свидетельствует об интересе к нему первых поселенцев, связывает его с народной медициной и увековечивает имя индейского врача. Я быстро усвоил все эти познания о нем и уверен, что и ты, читатель, сможешь повторить все это, полностью позабыв его научное наименование. Ни одно из этих важных сведений не отражено в научном названии, несмотря на его важность, поскольку термин точно помещает растение в соответствующее место ботанической схемы для тех, кто профессионально занимается ботаникой. Человек же, заинтересованный историей природы, справедливо предпочитает народные названия. Кстати, добавлю еще одно — сорняк янки. Подозреваю, что в нем тоже отражена либо частичка истории, либо какие-то народные предрассудки.

Не важно, сколько названий у растения: если каждое несет меткую информацию и нечто запоминающееся — то чем больше, тем лучше. Одно характеризует цветок, другое — форму листьев, третье — цвет, четвертое — свойство семян, пятое — его корневую систему или среду обитания, запах, лечебные свойства, истинные или предполагаемые.


В Техасе исторические события свели вместе четыре расовых группы: белых, американских индейцев, мексиканских индейцев и негров. Часто черный цвет в названиях птиц и растений обозначен как «негритянский»; например, негритянская голова, негритянский гусь и т. д. Все маленькое или чем-либо угнетаемое приобретает в названии слово «мексиканский». Думаю, здесь не обходится без расовых предрассудков. С другой стороны, народ Америки быстро простил американских индейцев и сочинил о них добрые легенды. Легко простить и прославлять истребленных: чем больше была их доблесть, тем громче слава истребителей. Но негры и мексиканцы продолжают составлять часть населения, и психология выдумщиков названий препятствует идеализации или хотя бы справедливости по отношению к неграм и мексиканцам.

Все наши самые прекрасные цветы имеют в названии слово «индейский». Поразительная по цветовым контрастам гайллярдия называется индейское солнце или индейское одеяло. Красный шалфей, украшающий обочины дорог и почти весь год цветущий на огромных пространствах Техаса, зовут индейским огнем. Ранней весной юг Центрального Техаса славен алыми холмами — благодаря густым зарослям растения, всеобщего любимца, называемого индейской кисточкой или индейской гвоздикой. Эффект еще более поразителен, если растет он вперемежку с флоксами. Красные техасские цветы вдоль дорог (особенно там, где преобладает известняк), высоко возносящие яркие соцветия трубчатых цветов на вертикальном стебле, называются индейским плюмажем. Одна из самых красивых крушин называется индейским чаем, а изящная дикая вишня — индейской вишней. Стало почти правилом, что «индейское» в растительном мире обозначает нечто прекрасное.

Совершенно противоположное значение обрело слово «мексиканский»: никогда «мексиканским» не назовут растение привлекательное или полезное. Этот эпитет, как правило, означает малые размеры: так, мексиканская хурма — это небольшой шаровидный фрукт; мексиканский орех — карликовое дерево с маленькими, жесткими орехами; мексиканский чай — это кротон, покрывающий истощенные пустынные поля, сорняк, сопровождающий бедность. Ни один вид из семейства роскошных мальв не называют «мексиканским», за исключением мексиканской яблони, которая дает фрукты, похожие на яблоки величиной с лесной орех. В этом случае обозначение явно носит уничижительный характер. Но существует цветок, и довольно невзрачный, который называют мексиканской мальвой, хотя он вовсе не принадлежит к семейству мальв. Из двух диких слив, распространенных в Центральном Техасе, Prunus tarda и Prunus minutiflora, первая названа мексиканской сливой, а вторая карликовой, или свиной сливой. И есть еще растение из рода Astragalus, конечно, вовсе не слива, которое названо мексиканской земляной сливой.

В народных названиях птиц и растений отражается мнение о других народах, об их национальных чертах. Мы называем сорокопута французским пересмешником. Почему? Потому что сорокопут похож на принарядившегося пересмешника. Скромное серое оперенье пересмешника становится у сорокопута красивым перламутрово-серым, довольно ярким, резко контрастирующим с черным цветом. Пересмешник летает словно лениво, сорокопут же быстро бьет крыльями; пересмешник перемещается с одного уровня на другой, сорокопут с высокого дерева сначала бросается вниз, почти до земли, чтобы вновь подняться на ту же высоту, и так перелетает, например, с одного телеграфного столба на другой, описывая дугу почти до земли и обратно. Все в этой птице кажется показным в сравнении с пересмешником — отсюда и название. Стало быть, именно так народ склонен воспринимать французов, как бы ученые ни опровергали какую-либо связь.

Калликарпа — куст, выглядящий будто нарочито правильно. Его симметричные ветви подчиняются общему строению. Листья большие и однородные, размещенные строго по порядку. Осенью на нем появляются плоды, расположенные необычно — не на концах плодовых веточек и не виноградными гроздьями на отдельном отростке, а в пазухах листьев в виде плотных гроздьев красного цвета. Поскольку эти пазухи расположены равномерно, на равном расстоянии друг от друга, так же равномерно располагаются и яркие гроздья — такое не встретишь больше нигде, ни на суше, ни на море. Так что и здесь возникает впечатление показной яркости. И что же? Народ назвал этот куст французской шелковицей!

Мы воспринимаем испанцев как особенно изящный народ, а потому самый прекрасный мох в стране — длинный, мягко качающийся на ветерке, украшающий древние дубы — называем испанским мхом. Острые, копьеподобные листья одного из видов юкки дали ей имя — испанский кинжал, или копье Дон-Кихота.

Любое растение с неприятным запахом скорее всего назовут кустом скунса или скунсовой травой; существует даже — подумать только! — скунсовая маргаритка, растущая соответственно на бросовых местах, в проходах между изгородями да на задворках. Слова-приставки «медвежий» и «бизоний» закреплены за названиями больших, сильных и грубых растений, но и за всеобщими любимцами. Любая крепкая, жесткая трава, растущая где бы то ни было в Техасе, может быть названа местным населением медвежьей травой. Ложный плод обязательно свяжут с опоссумом, потому что считается, что опоссум прикидывается мертвым либо драчливым, когда хочет убежать, и вообще он слабоумный притворщик. Маленькая рвотная ягода, похожая на боярышник, но вовсе не обладающая его вкусом, названа боярышником опоссума; а черную хурму с плодами, похожими на сливы, называют сливой опоссума.

Итак, если черный — то «негритянский»; если чахлый — то «мексиканский»; яркий — «индейский»; изящный — «испанский»; вычурный, нарочитый — «французский»; вонючий — «скунсовый»; мощный — «медвежий» или «бизоний»; ложный — «опоссумий».

Немногие птицы получают ярлыки ангельских, дьявольских или змеиных, но среди растений таких много. Названия техасской флоры пестрят эпитетом «дьявольский», особенно он закрепился за кактусами. Сравнение «ангельской» флоры с «дьявольской», как и следовало ожидать, выражает более нежное отношение народа к первой.

Существуют десятки растений, называемых змеиными, причем отнюдь не в дурном смысле. Просто они чем-то напоминают змею. Забавно, что змеиный корень, считавшийся лечебным при укусе змеи, в случае если он имеет странную форму, называется дьявольским укусом: по народным поверьям, дьявол, всегда вредящий человеку и принимающий сторону змеи, в ярости укусил этот благотворный корень.


Глава шестнадцатая ПЕРЕСМЕШНИК (ХАРАКТЕР И СКЛОННОСТИ)

При первом знакомстве, особенно осенью и зимой, пересмешник может разочаровать: в это время года знаменитый певец либо совсем молчит, либо напевает что-то тихо, вполсилы, — видимо, в память о какой-нибудь весенней звонкой песне. Его оперенье не бросается в глаза, разве что белые вспышки в серых крылышках, да и то лишь в полете. Однако скромность внешнего вида с лихвой компенсируется характером.

И драчлив же он! Может бесстрашно схватить насекомое, пролетающее где-то между ваших ног; вновь и вновь пикирует на кота, пока тот не уступит территорию; донимает собаку, заставляя ее убраться восвояси. У него есть свои разногласия с кардиналом, но, кажется, они проявляют определенное терпение друг к другу. А вот шумной голубой сойке не позволено располагаться на дубе пересмешника, как и малиновке, которую он ненавидит больше всех, не позволяя ей приближаться к себе ближе, чем на двадцать метров.

Некоторые птицы обладают столь яркой наружностью, голосом или повадками, что их невозможно забыть.

Цветовую окраску овсянки, горихвостки или иволги запоминаешь на всю жизнь. У сороки и сорокопута, не столь ярких по цвету, свои неповторимые признаки. Огромный клюв пеликана, забавная форма клюва колпицы, поза пингвина или шея фламинго не позволяют спутать их ни с какими другимиптицами в мире. А приятный свист куропатки навсегда запечатлевает ее в памяти. Легко различимы самые маленькие и самые большие пернатые — синички и орлы. Заметим на полях, что некоторые птицы — превосходная на вкус дичь, они тоже хорошо известны.

Однако большинство людей почти не различает их. Спросите первого встречного, сколько птиц он знает. Ну, десяток, редко двадцать пять, самое большее — сорок. И это среди сотни или более видов, живущих в его округе в течение года! Будто и выбрать нечего из всего этого пышного изобилия цвета, из чудесных песенок, загадочных повадок, не говоря уж о вкусовых качествах! Вот так люди обедняют сами себя.

Пересмешник не отличается ни яркостью оперенья, ни странностями формы, он самого обычного для разряда воробьиных размера, никогда не появляется большими стаями, он не съедобен и не числится вредителем, — конечно, если рядом нет спелого фрукта. Это сплошь серая птичка с двумя узкими белыми полосами на крыльях. Однако в полете полоски соединяются, образуя белое пятно значительного размера, а в распущенном хвосте наружные белые каемки перьев соединяются к огузку в виде буквы «V».

И тем не менее, несмотря на отсутствие ярких внешних особенностей, пересмешник неизменно входит в пять процентов наиболее известных птиц. Мы ежедневно видим десятки других птиц, столь же распространенных, но почему-то никогда не интересуемся их названиями. Пересмешника же отличает оригинальный характер, еще более необычный, чем его пение. Характер неукротимый, необузданный. Я помню пару, гнездившуюся вблизи задней веранды моего дома во время продолжительной засухи. Почти все птицы, кроме домовых воробьев, вынуждены были покинуть эти места. В тот год птенцы разных птиц так и гибли от голода, оставленные своими родителями. Самец пересмешника рано прекратил пение и занимался кормлением птенцов вместе с самкой — ему было не до легкомысленных песен! Жуков было мало, земляных червей не было вовсе, потребление воды в городе было ограничено, и многие лужайки высохли, а ведь в городах это любимые места кормления пересмешников. Оба родителя работали как бобры. Не было ни хлопкового долгоносика, ни хлопковой совки, поскольку в засуху не уродился хлопок. В таких трудных условиях пересмешники были постоянно раздражены, бранились, бросались на других птиц, на коров и собак, разгневанные любым вторжением на свою территорию. Вечерами они посещали большой муравейник в углу двора, чтобы хоть немного подкормиться, но ежедневные дозы муравьиной кислоты не улучшали их настроения. Тем не менее пересмешники стойко выносили все трудности, и к концу засушливого, испепеляюще жаркого июля выкормили четырех жадно чирикающих птенцов, которые после нескольких дней тренировок оказались способными полететь за родителями к ручью, где жизнь была немножко легче.

Пересмешник ведет себя довольно странно. Например, бежит по земле, время от времени неожиданными рывками с механической точностью распуская свои крылья. Я посчитал: пробегая в одном направлении, он сделал это пять раз. Выдвигалось много предположений, объясняющих сие поведение. Лучшим признано следующее: он делает это, потому что ему так хочется… Пересмешник выслеживает свою добычу сверху, с насиженного места, как сокол Купера или сорокопут, и, улучив момент, бросается на нее вниз. Он видит насекомое с пятнадцати метров, мало того, видит, как пошевелилась травинка или лист над насекомым. Цапнув лакомство, пересмешник тут же возвращается назад. Он редко поедает добычу на земле — предпочитает экономить время, за едой выслеживая следующую жертву. Однажды я наблюдал, как пересмешник внезапно оборвал пение, кинулся вниз за добычей, вернулся на ветку и, отобедав, продолжил свою песню с того места, где прервал ее. Правда, зато я никогда не видел, чтобы он пел на лету, с насекомым в клюве, как об этом свидетельствуют другие наблюдатели.

Нам кажется, что пересмешников больше, чем их есть на самом деле. Вырастив потомство, каждая особь столбит за собой земельный участок, где не терпит чужаков. Пересмешники не выносят близкого соседства, особенно представителей своего вида, и поэтому достигают равномерного распределения по окружающей местности. Общение приносится в жертву лучшим условиям кормления. Они предпочитают отдельные деревья в открытой местности и безразличны к людям: не стремятся к ним, но и не избегают их.

Я учуял в пересмешнике дух первопроходцев, вечно стремящихся вперед: он расширяет ареал своего обитания там, где есть деревья или хотя бы кусты трех — пяти метров высотой. Однажды был отмечен случай его гнездования в полуметре от земли. Он предпочитает большую высоту для своего гнезда. Но самое низко расположенное гнездо, которое я нашел, было на высоте восьмидесяти сантиметров над землей, в кусте каркаса, растущего в изгороди и опутанного колючей проволокой. Другое гнездо я обнаружил в мотке старой колючей проволоки, лежавшей на крыше низкого навеса. И все же пересмешник предпочитает устраивать гнездо на дереве, поскольку главное для него — возможность выслеживать добычу.

Он редко поселяется в густых зарослях Больших лесов Восточного Техаса, но довольно распространен в открытой местности городов и деревень этого района. Он избегает равнин Западного Техаса, пока они не заселяются людьми и пока поселенцы не насадят деревьев вокруг своих участков.

Много лет пересмешники и голубые сойки соперничали за корм возле моего дома, когда начинал поспевать инжир. Сойка, радостно прыгая с сучка на сучок, клевала то здесь, то там, портя не меньше полудюжины сладких плодов за визит. Пересмешник не таков: он садится рядом с созревающим плодом и изысканно буравит его, смакуя каждый кусочек, часто запевая между пробами. Да, насекомого он заглатывает в один присест, но фрукт вкушает на манер эпикурейца. На следующий день в то же самое время он возвращается к крошечной дырочке, проделанной в плоде накануне, и так продолжается несколько дней, в течение которых пищей ему служит один и тот же плод.

Сначала я тешил себя надеждой, что бережливый пересмешник тем самым оказывает мне внимание, в отличие от расточительной сойки. Но однажды я разглядел проделанную им в инжире дырочку и нашел внутри маленьких плодовых мушек, увязших в липком соке. Испорченными оказались и другие плоды. Значит, птица просто ловила насекомых в моих фигах, используя их в качестве капкана! И я заключил, что разница между сойкой и пересмешником состояла в том, что первая любила фиги, а второй предпочитал мушек во фруктовом соке. И уж, во всяком случае, обе птицы вовсе не пытались блюсти мои интересы.


Нетерпимые к другим птицам, пересмешники в Остине приходят в настоящую ярость, когда в январе на город ежегодно обрушиваются орды малиновок. В это время деревья каркаса обнажаются, открывая маленькие красные, твердые плоды, и с покрытых кедром холмов, где малиновки провели осень и раннюю зиму, поедая можжевеловые ягоды, они тысячами налетают в город.

Щебеча, шумно перепархивая с дерева на дерево, прыгая и перебегая по земле, роясь в опавших листьях и погружая свои крепкие клювы в мягкую землю за личинками жуков, хватая плоды каркаса и разбрасывая их по обочинам внизу, эти мародеры либо не знают законов птичьего царства, либо полностью пренебрегают ими.

Другие птицы терпят их или отступают перед ними. Например, синицы, аккуратные и опрятные, порхают в кустах в своем исключительно избранном обществе, даже не замечая этих грубых невежественных пришельцев, без конца жрущих, болтающих и портящих дорожки.

Но пересмешник с ними мириться просто не желает. То ли ржаво-красная грудка малиновки раздражает его, то ли разбрасывание корма, то ли попытки малиновки петь, — какова бы ни была причина, с самого первого дня ее появления и до самого отлета пересмешник пребывает в крайне нервозном состоянии. Вспышки ярости чередуются с депрессией, во время которой он поет, часами сидя с распушенными перьями и издавая время от времени сердитое чириканье. Он безжалостно атакует каждую малиновку, вторгающуюся на запретную, сиречь его собственную территорию.

Однажды ярким зимним утром я заметил, что деревья каркаса вдоль улиц северной части города сплошь усеяны малиновками. Они весело проводили время, болтая друг с другом, поедая ягоды и перепархивая с ветки на ветку, с дерева на дерево. Их были тысячи! И лишь на одном большом дереве не было малиновок. «Наверное, на нем уродились невкусные ягоды», — подумал я. Попробовал, решив, что они наверняка кислые. Но ягоды оказались вкусными. Наконец одна малиновка попыталась сверху сесть на пустовавшее дерево. Как серебряная стрела из лука засевшего наверху лучника, вниз тут же метнулся пересмешник. Произошло небезобидное столкновение, полетело несколько перьев, и малиновка бросилась наутек. Пересмешник вновь взлетел на свой наблюдательный пункт и стал ждать. Еще одна неосмотрительная малиновка приблизилась к дереву — и вновь пересмешник бросился на нее сверху, как сокол. В продолжение двух часов я наблюдал, как этот одинокий страж священного дерева отгонял каждую приближавшуюся нахалку. Беспрепятственно посетил дерево крапивник, было позволено порезвиться в нем кардиналам, и даже две сойки недолгое время пищали в его ветвях. Но ни одной малиновке, приблизившейся к дереву, не удалось избежать сурового наказания! И это в то время, как деревья справа и слева, и на той стороне улицы, и в прилегающих дворах были полны непрерывно перелетающими малиновками!



Весной 1943 года мне сообщили о двух летальных исходах распри между пересмешником и малиновкой. Об одном мне писала Фрида Крауч с улицы Сан-Габриэль; о другом — Сара Ли Брукс Мартин, зоолог из Техасского университета.

Миссис Крауч видела, как пересмешник нанес малиновке удар клювом по голове, после чего та упала с дерева. Она подняла упавшую птицу и нашла ее безжизненной. Миссис Мартин наблюдала двух птиц, сражавшихся в воздухе вблизи ее дома, и увидела, как одна из них упала. Оказалось, что это малиновка. Пересмешник опустился на упавшего врага и упорхнул лишь тогда, когда подошла миссис Мартин. Она наклонилась поднять упавшую птицу — та взлетела прямо вверх, метров на шесть в высоту, и внезапно рухнула как камень. Миссис Мартин заметила, что один глаз малиновки был выклеван. Событие датируется ноябрем или декабрем 1942 года.


Профессор М. Л. Уильямс из Джорджтаунского университета (штат Техас) описал мне следующий случай нападения пересмешника на гремучую змею:

«Летом 1893 года мы с отцом жили на ранчо в округе Мак-Калоч. Одним из моих дел было объезжать изгородь вокруг пастбища, проверять, не разрушена ли она, в противном случае скот мог бы выйти за пределы пастбища.

Однажды, занимаясь этим делом, я приблизился к пересохшему ручью на западной стороне пастбища и услышал где-то впереди звуки, издаваемые гремучей змеей. Остановившись метрах в тридцати от русла, я увидел большую гремучую змею на противоположном берегу, наверху, под молодым дубом высотой около шести метров без поросли. Я ясно видел змею с возбужденно поднятым хвостом и слышал угрожающие звуки. Я догадался, что здесь что-то не так, но не понимал, где источник ее злости. Я решил подождать. Через несколько минут змея притихла и устремилась было на юг. Не успела она полностью вытянуться, как сверху на нее ринулся пересмешник, долбанул ее в голову, сделал над ней круг и вновь бросился вниз. Четыре или пять раз он клюнул ее в голову. Змея остановилась, свернулась и несколько раз угрожающе метнулась, снова начав греметь. Я был настолько поражен, что решил приблизиться метров на пять-шесть.

Я разглядел, что ее правый глаз был выклеван и из него текла кровь. Еще минута — и змея опять бросилась прочь. Пересмешник в это время следил за ней с ветки. Заметив движение, он напал на нее еще раз. Сражение продолжалось около получаса, при этом противники передвинулись метров на десять в сторону. Змея казалась напуганной и пыталась скрыться, но птица не давала ей этой возможности. Наконец пересмешник клюнул ее в другой глаз, буквально погрузил в него свой клюв и яростно забил крыльями. Когда он взметнулся вверх, из второго глаза змеи полилась кровь.

Она свернулась и начала делать беспорядочные выпады вправо-влево, а затем вонзила свои зубы в собственное тело и стада перекатываться, пока не свалилась с берега в скалистое русло, где начала извиваться от боли. Пересмешник начал петь. Я прикончил змею большим камнем, прекратив ее мучения. Я признаюсь, что это была самая интересная битва, какую я когда-либо наблюдал. Змея была, я думаю, около полутора метров длиной. Судя по всему, ей было не менее двадцати лет».

Воинственность пересмешника трудно переоценить. Уолтер П. Уэбб, профессор истории Техасского университета, рассказывал мне, что один пересмешник в течение нескольких брачных сезонов подряд объявлял ежедневную войну… окну на северной стороне зала Гаррисона! Видимо, ему не нравилось собственное отражение.

Преподаватель химии мистер Оран В. Льюк со своим товарищем Уильямом Лесли спасли молодого козодоя от нападений пересмешника, угрожавших его жизни. Они также спасли жизнь голубенку, преждевременно выпавшему из гнезда: на него тут же напали целых три пересмешника.

По моим наблюдениям, редко какая птица вмешивается в брачные игры или спаривание других видов. Помню, я читал в одном природоведческом журнале статью, в которой автор описывал вмешательство американской лысухи в спаривание чирков. Я сам видел, как пересмешник бросался в кучку воробьев во время брачных игр. Этот суровый блюститель морали проследовал с одного края моей лужайки до другого, гоняясь за спаривающимися воробьями и разбрасывая их налево и направо, когда они пытались скучковаться вновь. Жаль, не было времени наблюдать за его забавным поведением дольше, но я никогда более не видел ничего подобного. Может быть, в этом проявлялся его своеобразный юмор.


Покойный Д. Э. Пирс, многолетний профессор антропологии Техасского университета, однажды подтвердил мне, что у пересмешника, должно быть, есть чувство юмора, хоть и грубоватого и недалекого, но все же юмора. «Хозяин фермы, где я живу, — рассказал он, — кормит своих цыплят на выгоне рядом с сараем. Как-то утром, когда несколько десятков цыплят кормились тесной группой, пересмешник пронесся над ними, едва не задев их спинки. Явно приняв его за сокола, цыплята бросились врассыпную, с испуганным криком ища укрытия. Большинство их забилось под сарай. Пересмешник уселся на возвышение рядом и терпеливо выжидал, пока они соберутся вновь, после чего повторил свою выходку. Он проделал это четыре раза, так что вряд ли его поведение было случайно. Не имели эти действия и утилитарной цели, поскольку он не брал корм цыплят. Я сообщил об этом фермеру, и тот подтвердил, что птица проделывала это каждый день уже целую неделю».

Эту историю я неоднократно рассказывал другим, но, сомневаясь в ее достоверности, не решался публиковать. Однажды утром я случайно навел бинокль на одно большое ранчо остинского пригорода, где разводили цыплят. Белые леггорны кормились в центре загона. Внезапно они разбежались. Надеясь увидеть сокола, я продолжал наблюдение в бинокль. Через несколько минут леггорны собрались вновь и вновь разбежались. Я подошел к ранчо и разглядел, что это пересмешник время от времени проносится над ними, вызывая панику. У него было два места, на которые он взлетал, по разные стороны от загона. Он проносился над цыплятами, садился на противоположный насест, сидел спокойно, пока цыплята не соберутся вновь, и повторял свой номер, возвращаясь к первоначальному месту наблюдения. Так он носился взад и вперед шесть раз, имитируя пикирующие атаки, и прекратил их лишь тогда, когда цыплята подчистили весь корм.

Этот случай, повторивший наблюдение профессора, снял мои подозрения в том, что Пирс пытался одухотворить природное существо. Однако его объяснение (юмор пересмешника) я принять все-таки не мог. Мне казалось, подоплека более рациональна.

Вскоре после этого я прочел статью Александра Ветмора «Царь птиц орел и его родственники». Он утверждал, что сокол, «не будучи голодным, но ощущая силу своего превосходства, часто увлекается безобидной игрой на нервах соседствующих с ним птиц. Я не раз видел его летящим вдоль русла реки: он гнал перед собой разноперую стаю дроздов, цапель, шилоклювок, беспорядочных, как овцы перед пастухом. При этом он не причинял им никакого зла».

Дальше Ветмор описывает, как сокол игриво постукивает по плечу перепуганного насмерть баклана и тут же спокойно отлетает от него. «Часто соколы, играя, — заключает он, — на всей скорости врезаются в стаю летящих песочников и разбрасывают их как листья по ветру, ни одному не причинив вреда».

Все это хорошо согласуется с теорией Карла Груза об играх от избытка энергии, которая, я думаю, может объяснить шутки пересмешника с цыплятами. Если это и не юмор, то, во всяком случае, игра.

Время от времени вновь всплывает легенда о том, что пересмешники отравляют свое потомство, оказавшееся в неволе. Мне говорили, что так поступают кардиналы. Эта история несет на себе явный отпечаток фольклорного вымысла: за всю свою жизнь я не зарегистрировал ни одного такого случая. Однако Артур Ратледж свидетельствует, что молодой пересмешник, которого он посадил в клетку, наутро умер — после того, как его покормила птица-мать. Когда он рассказал об этом известному орнитологу Артуру Уэйну, тот объяснил: «Самка пересмешника, обнаружив свое потомство в клетке, иногда приносит ему ядовитые ягоды: пусть тот, кого она любит, лучше умрет, чем живет в неволе!»

Заметим, что во всех подобных историях в роли отравителя выступает мать, а не отец. Лично я никогда не мог отличить самца пересмешника от самки и думаю, что даже и мистер Уэйн вряд ли вправе с уверенностью утверждать, что птенца отравила именно мать: фактически определить пол птицы можно, только убив ее. Так или иначе, история эта полностью соответствует образу пересмешника — самого сильного индивидуалиста птичьего мира.


Слывущий дружелюбным по отношению к человеку пересмешник на самом деле не более дружелюбен, чем кот, который берет от человека то, что хочет, считает это само собой разумеющимся и не платит человеку ни служением, ни привязанностью. Пересмешник связан с миром людей лишь потому, что деятельность человека увеличивает природный запас червей, жуков и фруктов. Он действительно обитает во дворах человека, в его садах и огородах. Но, думаю, вовсе не из любви к нему.

Если воспользоваться хорошим биноклем да еще при хорошем освещении, пересмешник скорее напомнит вам сокола, нежели птицу из отряда воробьиных, и уж конечно нет в нем ничего дружественного. Взгляните на его глаза. Они не темные, как обычно кажется, но зловещего янтарного цвета, острые, испытующие, неистовые — сравните их хотя бы с большими, беззлобными глазами славки. Сравните быстрые, целенаправленные, нешуточные манеры пересмешника с подкупающе-обаятельным поведением королька или его суровость — с веселостью гаечки. Большинство птиц из семейства воробьиных посматривает вверх, на небо, так же часто, как и на землю, но не таков пересмешник. Он постоянно смотрит вниз, что в сочетании с его слегка искривленным клювом придает ему хищный вид. Он как будто вечно негодует от нанесенного оскорбления. Нет, он явно не в восторге от человека.

И он вовсе не веселый. Помнится, один из героев Вордсворта, «шествуя на запад, к нетронутым лесам, болтает с веселым пересмешником». Вероятно все-таки, великий английский поэт никогда не видел и не слышал эту птицу. Ему просто понравилось хорошее, ударное словосочетание: «веселый пересмешник». Но пересмешник какой угодно — только не веселый, да и пение его таковым не назовешь. Он всегда слишком занят делом, слишком напряжен и прямолинеен. Даже его, условно говоря, юмор (прикинуться соколом и в ложной тревоге разогнать глупых кур, квохчущих и кудахтающих, по всему двору) — не веселый розыгрыш, а скорее сардоническая насмешка.

Мы называем его веселым, радостным, дружелюбным, потому что любим его. Такова уж человеческая слабость, а может, и достоинство: награждать любимых всеми добродетелями, а недругов — злыми подозрениями. Мы склонны находить в отношении пересмешника к нам ту же привязанность, которую питаем к нему.

Вместо того чтобы приписывать пересмешнику желаемые качества, нам следовало бы подходить к нему с иными мерками. Так недопустимые для обычных людей грехи музыкантов, писателей, художников и артистов мы в конце концов считаем простительными. Вот и о пересмешнике давайте скажем, что король песни не может быть несовершенным, и, переведя его высокомерие в ранг достоинства, будем принимать его таким, какой он есть. А дружелюбие, веселость и другие приятные качества поищем в другом месте.

Сравните пересмешника с его самым безобидным и самым ненавидимым врагом — с малиновкой, чья всегдашняя веселость вошла в поговорку. Как добродушна и общительна эта весело болтающая зимняя гостья! Она такая компанейская по сравнению с чопорным серым аристократом-пересмешником, сидящим в стороне и погруженным в вечную ревность! Соперничество так и клокочет в нем, заставляя проводить большую часть времени в готовности нанести яростный удар любому когда угодно и где угодно. Удивительная самоуверенность! Будто природа проводит эксперимент по созданию свободного необузданного певца, обладающего самым подлинным голосом.


Глава семнадцатая ПЕРЕСМЕШНИК-ПЕВЕЦ

Когда я был мальчиком, любимым способом окололитературных острословов разделаться с Уолтом Уитменом было привести его цитату — приговор самому себе, — популярную тогда в академических кругах: «Самая отвратительная старая свинья, роющаяся в болоте собственного воображения». Изощренные остряки добавляли при этом извинения в адрес свиньи. В те времена у Уитмена было мало защитников даже на факультетах английского языка.

То ли любовь к болотам, то ли стремление быть не таким, как все, заставили меня купить в букинистическом магазине его «Листья травы» за двадцать пять центов. Мое внимание сразу привлек цикл «Морские течения», который начинался стихотворением «Из колыбели, вечно баюкавшей». Оно так понравилось мне, что я перечитывал его вновь и вновь, пока не выучил наизусть. Ведь Уитмен перевел на человеческий язык песню пересмешника! Я любил декламировать эти стихи, будучи один на холмах, где останавливался время от времени, чтобы прислушаться к настоящей, живой песне пересмешника. Спустя годы я узнал, что поэт, по его словам, испытывал каждую строку своих стихов точно таким же образом, — читая их вслух на природе.

Я каждый раз пытался связать части птичьей песни с частями поэмы и постепенно пришел к ее целостному пониманию.

Вскоре я обнаружил еще одного певца «пустынного болота» — дрозда-отшельника, но ни разу не застал его поющим в лесах: зимой эта птица не поет в Центральном Техасе. Дрозд просто сидит, время от времени чирикая, медленно двигает хвостом вверх и вниз, а затем исчезает в кустах. Это самая неслышная из всех известных мне птиц — тихая как мышка. И лишь много позже, услышав дрозда в иной ситуации, я понял, почему именно песня этого маленького бесцветного создания вдохновила поэта на создание восторженного стихотворения «Когда во дворе перед домом цвела этой весною сирень».

Двумя наиболее яркими семействами поющих птиц в Северной Америке являются семейства Turdidae и Mimidae, первое из которых включает дроздов, малиновок и славок, а второе — коричневых дроздов, кошачьих птиц и пересмешников. Среди семейства Turdidae наиболее сладкоголосые — дрозды, а среди дроздов пальму первенства обычно отдают отшельнику, называемому также американским соловьем. Коричневые дрозды — прекрасные певцы, как и кошачья птица, но пересмешник, без сомнения, занимает в этом семействе первое место.

Естественно, люди сравнивают их между собой, но лишь в той узкой полосе, где перекрываются ареалы их гнездования. Дрозд-отшельник не поет, зимуя на дальнем юге, а пересмешник редко залетает к северу от Нью-Джерси. Сравнительно немногие слышат обеих птиц, поскольку одна поет на севере, а другая — на юге.

Поэты всем природным звукам предпочитают пение птиц, и я конечно же с большим интересом отнесся к мнению Уитмена, великого американского национального поэта, компетентного и беспристрастного. Как в Англии Шелли славит жаворонка, а Китс — соловья, так в Америке Уитмен — пение дрозда-отшельника и пересмешника. Его суждение — оценка восхищенного слушателя, она содержится в двух его наиболее популярных поэмах. Тему одной из них ему дает «безумная песня отчаяния» пересмешника, тема второй — «песня кровоточащего горла» дрозда-отшельника.

Поэма о дрозде-отшельнике «Когда во дворе перед домом…» венчает предвоенную серию стихов о братстве, товариществе, любви к человечеству. Тяжелая тень приближавшейся великой войны ложилась тогда на землю, и, предвещая многочисленные страдания, Уитмен вплетает в поэму о романтической любви песню пересмешника — тему смерти: «О ней шептало мне грозное море». Таким образом, поэма «Из колыбели, вечно баюкавшей» — своеобразный эпилог довоенного цикла «Дети Адама».

У этого поэта чрезвычайно тонкий слух. В песне дрозда Уитмен слышит скорбь о смерти великого товарища; в песне пересмешника — романтическую трагедию потери любимой. Ключевой нотой одной является духовная высота, другой — любовная тоска.

Песня дрозда для Уитмена — «свирельная песня», наполненная глубоким чувством «человеческая громкая песня, звучащая безмерной тоской», «славословие смерти». Уитмен удивительно описывает пение «серобурой птицы», «чудотворного певца» — оно служит ему выражением его собственной скорби от потери товарища, великого человека, которого любили люди. «Отшельница-птица» поет «в один голос» с душою поэта. Звучит

Победная песня, преодолевшая смерть,
Но многозвучная, всегда переменчивая,
Рыдальная, тоскливая песня, с такими чистыми
                                                                трелями,
Она вставала и падала, она заливала своими
                                                       потоками ночь,
Она то замирала от горя, то будто грозила, то снова
                                                взрывалась счастьем,
Она покрывала землю и наполняла собой небеса.
В поэме «Из колыбели, вечно баюкавшей» поэт вспоминает себя мальчиком у берега ночного моря. «Две пташки из Алабамы», пара пересмешников, строили гнездо, распевая песнь любви. Но вот самка исчезла — и не вернулась. И звучит зов пересмешника:

Зову! Зову! Зову!
Громко зову я тебя, любимая,
Высокий и чистый, мой голос летит над волнами.
Те, кто слышал, как поет пересмешник, не удивятся этим повторам, которые обусловлены вибрациями горла птицы, как мне кажется, более заметными у пересмешника, чем у любой другой певчей птицы. Уитмен видит, что пересмешник, как и дрозд, — «певец одинокий». Но, в противоположность дрозду, пересмешник — тот, кому «любовь не приносит покоя»; герой называет его «темный мой демон, мой брат».

У Уитмена удивительно соединяются поэзия, история и природа: великий американский поэт, великий политический лидер и — великое пение птиц, одна из которых с севера, другая — с юга. И каждая связана с важнейшими для поэта темами — с мученической смертью политического лидера и с борьбой за национальное единство страны. Это поразительное сплетение!

Надо сказать, Уитмен совершает ошибку, считая, что пение пересмешника перемежается с «шепотом»:

Но тише! Криков не надо!
Тише, я буду шептать.
Этот «шепот» или «едва уловимая нота», издаваемые с закрытым или почти закрытым клювом, никогда не перемежают слышимые взрывы весенних чувств пересмешника. Они характерны для совершенно другого сезона, когда пересмешник пребывает в другом настроении. Эти три различных вида пения описаны в стихах Дороти Грэйс Бек. Первая строфа стихотворения описывает песнь истинной любви до спаривания; вторая — песнь любви объединившихся птиц; третья — осеннюю песнь, или тот самый «шепот».

Стой тихо,
Вслушайся теперь
В каскады серебра, бегущие по склону
Из горла птички маленькой
в ночи.
Пой громко,
Серый пересмешник, пой!
Брось к звездам серебро —
И песнею своей ночную тень
Пронзи!
В последний раз,
Укрывшись под листвой,
Ты, темный менестрель сердец,
Воспой еще раз летнюю
мечту.
Нет, не припомню, чтобы пересмешник вставлял свою тихую песню о «летней мечте» средь звонких песен до спаривания и в период совместной жизни с подругой.

До спаривания, весной, или после спаривания, даже если по какой-либо причине он теряет свою подругу, его пение становится все более интенсивным. Он извергает целый поток звуков, поднимаясь на дерево все выше и выше, пока не достигнет самой высокой веточки самого высокого дерева, с которой он время от времени взлетает вверх, к зениту, на пять-семь метров в высоту, продолжая петь и во время подъема и во время спуска. Это громкая, призывная песня. Кое-кто считает, что, потеряв подругу, он выкликивает другую самочку. Я наблюдал именно такой случай и могу заметить: мгновенно обретя новую подружку вместо прежней, сцапанной котом, он сейчас же утратил все признаки расстройства…

Конечно, приписывание животным человеческих эмоций — вещь антинаучная. Однако великому поэту это конечно же позволено: поэзия имеет право брать за основу мифы. Соловей, поющий для розы, — миф, позволяющий поэту смягчить истину, прикрыть ее суровость. Уитмену хочется поверить, что чудесное пение действительно облегчает боль в сердце певца, уменьшает жар его страсти. Научные же факты — лишь паперть перед входом в алтарь поэтической души.

«Шепот», «едва уловимая нота», о которой говорит Уитмен, характерны для пересмешника после линьки, в тихие и холодные, но солнечные осенние дни. Именно тогда, устроившись на низких ветвях, он будто напевает что-то под сурдинку, уже никого ни о чем не умоляя, но лишь вспоминая и размышляя. Это воспоминание о «летней мечте». По тональности оно совпадает с осенней задумчивостью, тишиной, дымкой и падающими листьями.

Часто тихая песня исходит от молодой птицы, еще только осваивающей искусство пения, поскольку молодой пересмешник не рискует ломать свой голос, как делает это иволга, или двухлетняя танагра, или молоденький петушок. Молодой пересмешник поначалу берет ноты осторожно, позволяя голосу развиваться естественно, его песня зреет постепенно.

Следует отметить, что в поэме «Из колыбели, вечно баюкавшей», большую часть которой занимает песнь пересмешника, нет ни намека на то, что он хоть что-то заимствует у других птиц: его песня считается оригинальной с начала до конца. Даже странно, что слух поэта не улавливает в пении пересмешника подражания другим певцам или насмешку над ними. Ведь это слышат даже те, кто отнюдь не обладает поэтическим слухом. Более того, эту птицу издревле называли именем, отражающим ее способность к подражанию. Даже научное название означает буквально «подражатель многоголосый». Правда, Линней назвал ее так, основываясь на слухах. Уитмен слушал эту перелетную птицу в Нью-Йорке долго и внимательно; живя в местах ее обитания, он, несомненно, слышал много поющих пересмешников. Но такой важной их особенности почему-то не уловил.


Глава восемнадцатая ПОДРАЖАЕТ ЛИ ПЕРЕСМЕШНИК?

Насмехается ли северо-американский пересмешник над другими птицами? Общественного опроса, конечно, не проводилось, но думаю, что девяносто пять процентов живущих в местах обитания пересмешника считают, что он действительно умеет передразнивать. Есть компромиссная точка зрения: к подражанию способны лишь отдельные особи, большинство же обладает совершенно оригинальным репертуаром. Я вхожу в те неполные пять процентов населения, которые убеждены, что пересмешник никакой не подражатель.

Впечатления, в основе которых лежит работа органов чувств, как известно, ненадежны. Свидетельства на суде часто демонстрируют, что не бывает двух свидетелей, видевших и слышавших одно и то же совершенно одинаково, и лабораторные исследования подтверждают это. Информация из окружающего объективного мира приходит к нам, обросшая нашими предрассудками и предубеждениями, окрашенная предположениями, запутанная ассоциациями и воспоминаниями.

С раннего детства нам говорят, что пересмешник передразнивает других, а иначе почему его называют пересмешником. Раннее знание цепко, въедливо и впоследствии влияет на мнение взрослого человека — чаще скрытым образом, неосознанно для него самого. Так, мне приятен запах подгнивающих овощей, потому что в 16–17 лет я каждый день ходил на обед мимо большого овощехранилища, и исходящие из его ворот ароматы связаны для меня с чувством хотя бы временной свободы от конторской рутины и с предвкушением вкусного обеда. Так что и по сей день меня притягивает запах второразрядного овощного рынка.

Несмотря на свою ненадежность, наши органы чувств все-таки единственные информаторы, позволяющие понять, что происходит во внешнем мире. Зрение отчасти проверяет слух, и наоборот. Наука расширяет область наших чувств механическими способами, уточняя сигналы из окружающего мира. Но не потащишь же с собой лабораторное оборудование для достоверной проверки потока впечатлений! И потом, какая мне разница, что там скажет наука, — запах портящихся овощей будет приятен мне до скончания века!


Конечно, органы чувств легко становятся жертвами предубеждения, предположения. Во всех горных районах мира встречаются скалы, напоминающие каменные изваяния. В юго-восточных отрогах Скалистых гор я встречал и профиль Бенджамина Франклина, и склонившуюся монахиню, и парочку в нескромном объятии. Последней горе народ придумал соответствующее название, и гора стала пользоваться такой бешеной популярностью среди туристов, что местные моралисты воззвали к совести пастухов и лесорубов, требуя переименовать достопримечательность, и даже предложили красивое испанское название. Те, однако, упорствовали в своем заблуждении, не желая отказываться от видимого образа. В конце концов прежнее неприличное название сменили на испанское Мал Номбре — Гора Плохого Имени, — каковой она и продолжает оставаться по сей день.

Есть деревенское развлечение, идущее еще от первых поселенцев, основанное именно на обманчивости органов чувств. Вы можете сами поставить этот опыт.

Выдуйте через отверстие содержимое куриного яйца, промойте пустую скорлупу и заполните ее чистой водой. Жертве вашей шутки предложите определить, свежее это яйцо или тухлое. Чем более явно плещется содержимое, тем «тухлее» яйцо. Внезапно разбейте его о лоб вашего визави. Разумеется, по лицу его потечет лишь чистая вода, однако, уверяю вас, он ощутит вонь тухлого яйца.

Бывает, мы путаем звуки. Грохот грузовика принимаем за раскат грома, а крик пантеры — за женский визг. Ухо гораздо более ненадежно, чем глаз, утверждают специалисты, работающие на радио.

Вкус, если не считать осязания, — самый ранний и самый фундаментальный из всех органов чувств. Следовательно, если в эволюции есть логика, то вкус, должно быть, очень трудно обмануть. Но разве домохозяйки не умеют виртуозно выдавать один продукт за другой? И разве их успехи в этом не свидетельствуют о том, что зрение легко обманывает вкусовые окончания, хотя последние «работали» еще задолго до появления зрения, слуха, обоняния? Бледно-зеленые апельсины плохо расходятся, пока их не окрасят в золотисто-желтый цвет, после чего их охотно раскупают, несмотря на цветовые добавки. Попробуйте сказать после этого, что нами управляет рассудок!

Негры-южане знают толк в характерных песнях птиц. В них живо чувство музыки, способность к одухотворению этих певцов, врожденное умение наслаждаться чувственным восприятием.

Бен Кинг вкладывает в уста пожилого негра, слушающего пересмешника у пустой хижины, слова:

Просто пересмешник поет одиночеству —
Вот и все.
Для негра одиночество персонифицировано в некой одухотворенной личности, к которой птица обращается с нужной песней. Поэт Бен Кинг здесь проникает в самую суть негритянского образа мышления. Песня птицы говорит ему нечто конкретное, ее особые ударения, переходы и темп сливаются в обращение, отвечающее его опыту, его философии или просто эмоциональному состоянию в данный момент.

Когда-то давно мы рыхлили хлопчатник с одним негром, и он испортил мне песню западного лугового жаворонка. День клонился к вечеру; я отстал от других работающих. Я стоял, наступив ногой на древко мотыги, и слушал, как луговой жаворонок на столбе, подергивая хвостом, поет свою незатейливую, но приятную песню. Поет о вольном житье, о моих прогулках по степи и вдоль извилистого ручья вместе с мудрой старой собакой. Мои грезы нарушил приблизившийся негр, который рыхлил свой и мой ряд одновременно.

«Ты знаешь, — спросил он бархатным голосом, — о чем поет тебе жаворонок?»

«Нет. А о чем?»

«Он говорит ясно: кил ю — кил ю — кил ю»[8].

Он повторял эти слова после каждого куплета птицы. Он растягивал «ла-аз нес», а затем произносил «кил ю — кил ю — кил ю» быстро и фальцетом. Я ощутил укол совести. Я и по сей день с раздражением слышу эти слова в песне западного лугового жаворонка.

Моя жена, чей слух обострился и стал особенно чувствительным за годы преподавания языка, уверяет, что белоглазый виреон говорит: «Хэлло, мистер Робинсон; хэлло, мистер Робинсон». Брэдфорд Торрей приписывает песне оливковоспинного дрозда слова: «Ай лав ю, ай лав ю, ай лав ю трули».

Очень часто названия птиц просто звукоподражательны. Зимой на границе с Мексикой смешиваются многочисленные каракары и чачалаки — так мексиканцы склонны называть птиц, будто подражая их пению.

Джордж Финли Симмонз слышит в уханье совы неясыти следующие слова: «О-ху-ху-ху-у, кук фо ми, айл кук фо ю, о-ху-ху»[9].

Попробуйте провести пару часов у ручья при свете луны — и вы убедитесь: неясыть действительно хочет сказать вам именно это.

Негритянский парикмахер Уислинг Дик прямо-таки заимствовал у пересмешника мелодию, которая легла в основу песни «Прислушайся к пересмешнику» на слова Септимуса Уинера.

Мы всегда готовы услышать в пении птицы то, чего в ней на самом деле нет. Поэтому в Великобритании людям кажется, что птицы говорят по-английски или на одном из местных диалектов. Здесь, в Техасе, пересмешник тоже говорит на нескольких языках, предпочитая, кажется, негритянский диалект, по крайней мере, на юге. В Германии он говорит по-немецки; в арабских странах — по-арабски; в Индии — на одном из ста сорока семи признанных там языков. Такова уж ментальность человека. Чем примитивнее народ, тем более он склонен видеть в пересмешнике всего лишь подражателя, берущего песню то здесь, то там, хотя именно пересмешник — оригинальный композитор. В течение тысячи или более лет римляне верили, что козодой сосет молоко у коз (поэтому и назвали его так). Верили столь же прочно, сколь мы — в подражательные способности пересмешника.

Четыре штата официально признали его своим символом, пятый никак не выберет между ним и луговым жаворонком. Он всюду любимец — отсюда многочисленные истории о его уме и удали.

Передразнивание, приписываемое пересмешнику, — один из сильных способов высмеивания. Оно не знает жалости, и надменная насмешка над объектом копирования согласуется с общим представлением о превосходстве пересмешника: ведь он, всегда занимая самое высокое место, глядит свысока и будто бы с презрением на всех остальных, а потому и высмеивает тех, кого считает ниже себя.

Даже не знаю, возносят ли пересмешника или, наоборот, дискредитируют его большинство натуралистов, полагая, что он имитирует звуки. Они приписывают ему воспроизведение трудных звуков других птиц и множество механических звуков, характерных для домашнего быта: это скрип петель, гудение и свист закипающего чайника и т. п.

Однако вердикт не единодушен. Уитмер Стоун пишет: «Следует уделить большее внимание исследованию так называемых имитаций, ибо большинство их таковыми вовсе не являются». Напротив, Джордж Р. Мэйфилд считает, что пересмешник имитирует 30–35 различных видов. Лой Миллер из Калифорнии по отношению к большинству случаев кажущегося подражания использует термин «случайные совпадения» и утверждает, что истинные имитации составляют всего 2—11 процентов всех совпадений. Например, он считает, что издаваемый воробьиной пустельгой крик «кили-кили» (который, по мнению Мириам Бейли, пересмешник имитирует) звучит у пересмешника как «кли-кли» и произносится слишком высоким тоном, чтобы считаться имитацией. Маргарет Найс, широко известный орнитолог, убеждена: «Не все пересмешники подражают, а те, которые делают это, обладают ограниченным репертуаром».

Моя корреспондентка миссис Лэски рассказывает удивительную историю о ручном пересмешнике, который расширял репертуар, изо дня в день подражая одному виду за другим. Д. Р. Мэйфилд слушала своего подопытного пересмешника в течение шестнадцати минут и «обнаружила сто сорок три подражания другим видам, что составляет девять подражаний в минуту, перемежающихся собственными песнями пересмешника». Эта поразительная птица кричала «вика-вика» каждый раз, когда видела американского дятла, причем даже если он сам не произносил этих характерных для него звуков. Таким образом, пересмешник фактически определял и называл птицу другого вида! Мэйфилд свидетельствует: «Когда ему было девять месяцев, он начал отвечать птицам их же звуками и пением. Он дважды приветствовал посещавших его дятлов, подражая их крику, хотя те молчали».

Ранние поселенцы Луизианы установили, что индейцы в названии пересмешника подчеркивают его способность к подражанию: индейцы племени офо называли его teska iynaki («птица» и «дразнить»);индейцы билокси говорили о пересмешнике: ade kdakayi («он повторяет слова»); но индейцы чокто придерживались совершенно противоположного мнения, называя его hushi balbaha («птица, которая говорит на чужом языке»), Гарри Ч. Оберхольсер, вдумчивый ученый, подчеркивая богатство репертуара пересмешника, предостерегает: «Его репутация как подражателя столь устойчива, что ему не всегда отдают должную дань как оригинальному певцу».

«Нет такого звука, производимого птицей или зверем, который пересмешник не мог бы воспроизвести с ясностью, вводящей в заблуждение всех, кроме него самого», — говорит Нелтье Бланчан, и далее отдает дань способности этой птицы к чревовещанию. Джордж Финлей Симмонс заявляет, что пересмешник подражает почти всем местным птицам и многим перелетным. Поскольку на территории, охваченной исследованиями Симмонса, обитает, по крайней мере, сто постоянных видов плюс перелетающие туда птицы, репертуар у пересмешника оказывается богатым.

Литература о птице-имитаторе накапливалась в течение ста лет. Последний из авторов, Элмер Рэнсом, посочувствовав бедному соловью Китса, заявляет: «Пересмешник имитирует любой звук — от визга заржавевших тормозов до пения петуха. Он способен насвистать вашу любимую пластинку через две недели после того, как услышит ее, или прикинуться кардиналом, напевающим «прити-прити-прити»[10].

«Подражательные способности пересмешника, — пишет Ричард Г. Поу, — не ограничиваются имитацией пения птиц, но зачастую включают воспроизведение обычных звуков, таких как скрип колеса или лай собаки».

Осторожная Флоренс Мириам Бейли считает, что в песне пересмешника часто звучат даже песни птиц, уже не живущих в месте его обитания, и называет это «подражание» воспоминанием, предостерегая от окончательности выводов: «если это вообще подражания».

Ученый чувствует себя не лучше политика, выступая против какого-либо распространенного предрассудка, хотя и может позволить себе большую, чем политик, смелость. Но в таких незначительных вещах, как пение птицы, ученый скорее вопросительно поднимет бровь и оставит безобидное заблуждение в покое.

И тем не менее я поддерживаю позицию индейцев чокто: пересмешник не только никому не подражает, он говорит на совершенно особом языке. Да, в его пении один-два раза можно услышать типичное синичкино «пита», но если синица повторяет этот чирик 5–6 раз, то пересмешник мгновенно начинает издавать совершенно другие звуки. Порой я слышу в его голосе то писк цыпленка, то сердитые нотки голубой сойки, то возмущенного крапивника, но пересмешник не задерживается на одном образе, не застревает на одной цитате вне контекста. Я не считаю, что он может обмануть кого-либо своей имитацией, во всяком случае, не меня.

Посмотрите, насколько отличаются свидетельства о пересмешнике, который действительно подражает, — о белом пересмешнике Южной Америки. Их оставил У. Г. Хадсон, поэт и натуралист, утверждавший, что белый пересмешник возвращается в Ла-Плату с набором песен, освоенных им во время путешествия. Пересмешник ввел Хадсона в заблуждение на целых пять минут. А ведь это ученый, различавший на слух пение 96 различных птиц в течение пятидесяти лет, более того, он сам мог верно изобразить любую из них. Так что это весьма добросовестный свидетель, убедивший английских читателей, что песня белого пересмешника выше песни соловья.

Если бы один из перелетных пересмешников Центрального Техаса возвратился с востока с песней рисового трупиала или прилетел бы из района кактусов и мескитового дерева с песней, криком или брюзжанием кактусового вьюрка и, спрятавшись в кусте, обманул бы меня хоть на минуту, я признал бы в нем великого имитатора. Увы! Будучи в стране кактусов и мескитового дерева, я слушал его день за днем и ночь за ночью и ни разу не заметил в его репертуаре здесь, в пустыне, чего-либо, напоминающего крик кактусового вьюрка больше, чем пение пересмешников, никогда вьюрка не слышавших. Иногда он издавал возглас «пита» в районе, где не водятся синицы. В южном Нью-Мексико, где песня воробья Кассина постоянно звенит над пустынными просторами, я никогда не слышал от пересмешника даже единой фразы из маленькой песни воробья. В мескитовых пастбищах между Хебронвиллем и Рио-Гранде я слышал дюжины пересмешников, поющих в лунном свете одновременно, как соревнующиеся примадонны, но, насколько я могу доверять своему слуху, это была та же песня, которую можно услышать от их собратьев в Центральном Техасе или Южном Нью-Мексико.

Воробей Харриса прилетает в Центральный Техас в конце ноября. В теплую погоду, особенно на рассвете, двухлетняя птица поет беспорядочной трелью, за которой следует писк. Ее ни с кем не спутаешь. Я слушаю прелестного воробья каждую осень. Иногда вижу его перед тем, как услышу. Меня ни разу не ввело в заблуждение подражание пересмешника этой отчетливой песне.

Критерий подражания, который использует Хадсон, обманчив. Нельзя доказывать способность пересмешника к подражанию, определяя, какие фрагменты его мозаичного выступления напоминают песни других птиц, и игнорируя при этом композицию в целом.

Говорят, пересмешник имитирует желтогрудую каменку, которая и сама уличена и в подражании, и в чревовещании. Если он действительно имитирует каменку, то он — плагиатор, обокравший плагиатора. Мне представилась прекрасная возможность проверить достоверность этого утверждения. Каменка, уже поющая, прибывает в мои края каждый год где-то в середине апреля и начинает болтать в густых зарослях кустарника. Как-то я прождал полчаса, чтобы увидеть ее — и не пожалел потраченного времени: так хороша эта птичка. Ярко-желтое брюшко контрастирует с темно-оливковой спинкой, и все это на фоне густой листвы, освеженной апрельскими дождичками. Ее появления всегда стоит ждать. И если бы из кустов вместо каменки хоть раз появился пересмешник, обманув меня своим подражанием этой птичке, мои сомнения в его способностях к имитации были бы развеяны. Но за двадцать пять апрелей этого не случилось ни разу. Голос каменки каждый раз принадлежал только ей самой.

Или вот говорят, что пересмешник подражает малиновке. Я редко слышу пение малиновки, тут мне трудно быть судьей, но зимний голос малиновки раздается из можжевельника неизменно с октября по январь. Задолго до своего появления в городах малиновки появляются там, где есть можжевельник — любят можжевеловые ягоды. В этот период пересмешники не поют в полную силу, лишь в теплые дни можно услышать их голос вполне определенно. Если бы хоть раз пересмешник заставил меня поверить, что малиновки уже прибыли, еще до их появления, я бы сдался. Но и в данном случае прославленному подражателю не удалось меня обмануть.

Вилохвостая мухоловка — это еще одна птичка, чье отчетливое чириканье, как считается, отлично имитирует пересмешник. Она покидает Центральный Техас в конце октября, пробыв пять месяцев по соседству с пересмешником; но я никогда не слышал от него чего-либо похожего на ее возбужденное щебетание.

Вскоре после отлета вилохвостой мухоловки наступает осенний прилет лугового жаворонка, молчаливого в это время. Однако по мере приближения весны он набирает голос, наполняя леса, поля и луга своим живым и характерным пением; так вот, я ни разу не поймал пересмешника и на имитации лугового жаворонка.

Я не подвергаю сомнению слух наблюдателей и не обвиняю их в тенденциозном одухотворении созданий природы. Но вера в подражательные способности пересмешника берет верх над разными аргументами. Всем хочется верить, что эта удивительная птица достаточно умна и высокомерна, чтобы уметь насмехаться над своими самонадеянными соперниками.

На юго-западе, между Хебронвиллем и Рио-Гранде, лежит широкая область, типичная для этой части Техаса, в которой произрастают кактусы и мескитовое дерево, а также другие низкорослые кустарники полузасушливой зоны. Гваяковое дерево (Porliera angustifolia), вечнозеленое, высотой с человека на лошади, прочно укоренилось тут на многих холмах. Листья его — перовидные, с крошечными боковыми листочками — растут довольно странно, на стволе и ветвях, без обычных веточек, и расположены густо, как шерсть на спине собаки, так что издалека кажутся даже темно-зеленым пухом. Растут здесь и кустарники, дающие плоды типа костянки или ягоды; в первую очередь агарита с колючими листьями.

Эта местность густо населена пересмешниками, и они не только терроризируют других птиц, но и просто подавляют их своей численностью.

Несколько лет назад я разбил тут лагерь для ночлега вблизи обычной мексиканской деревни. Полная призрачно-бледная луна поднялась над горизонтом. По мере того как небо темнело и луна принимала свой обычный цвет, одиночный пересмешник, находившийся не более чем в шести метрах от моего костра, начал петь, сначала неуверенно, как бы пробуя, но все более набирая силу и пробуждая своим голосом других певцов.

Вскоре по долинам и холмам разгорелось настоящее соперничество исполнителей. В одновременном пении многих пересмешников нет никакого хорового единства. Они не поддерживают, не дополняют один другого, как, например, черные дрозды, заполоняющие дерево целиком, скворцы, луговые жаворонки и другие Icteridae. Не проявляют пересмешники и вежливости друг к другу, дружеского спортивного духа соревнования, который характерен для дроздов на севере, когда один дрозд в сумерках будто ждет, пока закончит сосед, прежде чем начать свою собственную песню. Напротив, пересмешники выступают каждый самостоятельно, со всей силой, намереваясь перепеть всех остальных.

Вытянувшись на походной раскладушке, я напряженно вслушивался, пытаясь различить в этом разнобойном многоголосии пересмешников нотки подражания. Но мое внимание вскоре переключилось на игру воображения: я представил себе всемирный радиоконкурс самых знаменитых птиц-певцов со всех континентов и всех островов семи морей. Я вообразил, что здесь, на этом почти безлистном мескитовом дереве, установлены микрофоны, и музыка транслируется на весь мир.

Какая огромная аудитория поразилась бы этому птичьему эпосу! Для тех слушателей в дальних уголках земли, которые никогда не слышали пения птиц, такой радиоконцерт стал бы настоящим откровением, пришедшим из иного мира. Моя фантазия пошла дальше, и я понял, что эти изумительные музыкальные фразы, может быть, являются чем-то вроде записей «ископаемых» песен, что пелись когда-то в темных папоротниковых лесах в иную геологическую эпоху.

Если пересмешник действительно лишь подражатель, думал я, чем тогда объясняется его вокальный экстаз, который не встретишь более нигде, ни на море, ни на суше? Откуда пришли эти песни? А может, древние прародители пересмешников, обладающие именно даром подражания, воспринимали, сохраняли и передавали в поколениях фрагменты песен, давным-давно отзвучавших, по мере того как один за другим исчезали с земли поющие виды? Может, действительно поразительное разнообразие репертуара пересмешника объясняется эффектом накопления песен всех времен и всех пространств, смешавшихся теперь столь мелодично и передаваемых нам через одну маленькую совершенную гортань?


Благодаря изобретению кино мы теперь можем найти ответы на множество загадок природы и установить истину в ранее неразрешимых спорах. Так, европейская кукушка заснята на киноленту в момент, когда она несет в клюве свое яйцо, чтобы подкинуть его в чужое гнездо. Кино позволило подсмотреть, каким образом барабанящий граус производит свои странные звуки: его крылья бьют лишь по воздуху, а не по чему-либо иному. А ведь двести лет спорили! Пятьдесят лет назад среди натуралистов шли оживленные диспуты относительно полета колибри: некоторые утверждали, что они летают задом наперед. Брэдфорд Торрей, эссеист, не будучи натуралистом, но обладая зорким глазом писателя, утверждал, что ему удалось увидеть, как колибри пятится в полете. Киносъемка показала, что он был прав! «То, что колибри действительно летают задом наперед, — пишет А. Ч. Бент, — было определенно доказано методом киносъемки».

Предсказывают, что механическая запись птичьих голосов позволит производить технический анализ и сравнивать две песни так детально, что любой подражатель будет тотчас разоблачен. А. Р. Брэнд пишет: «Во многих случаях совершенно невозможно оценить производимые птицей звуки, полагаясь лишь на слух. Без аппаратуры объективные исследования бессмысленны, но такая аппаратура теперь имеется. Используя технику звукового кино, мы теперь может документально зафиксировать пение птицы и детально изучить его».

Если результаты подобного объективного исследования покажут, что совпадения, которые отмечает порой мое ухо, являются слишком неоспоримыми, я повторю рассказ, где-то слышанный или прочитанный, впрочем, может, он мне просто приснился. Это история о неком птичьем парламенте. Вот она.

Все птицы испытывали зависть к белому пересмешнику, поскольку ему единственному был дан голос. Все были недовольны своей немотой. Для того чтобы усмирить это недовольство, Великий дух Ваки-Ваки велел собрать в лесу всех птиц. Посланцу правителя пришлось говорить с птицами знаками — ведь никто не мог излагать свои мысли голосом. Никто, кроме белого пересмешника, который угрюмо сидел в стороне, отказываясь принимать какое-либо участие в собрании. Другие же птицы, пытаясь высказаться, распушали перья, широко раскрывали клювы. Воловья птица разинула клюв так широко, что подавилась. И все, все завистники указывали крыльями на мрачного белого пересмешника.

Посланец Великого духа потребовал, чтобы белый пересмешник обучил остальных своей песне. Пересмешник, взвившись вверх чуть ли не на десять метров, издал такие сложные мелодичные звуки, что посланец рот открыл от изумления и приказал ему замолчать. Все собравшиеся были поражены не меньше и только глаза таращили на белого пересмешника, бесполезно раздувая свои немые гортани в попытке произнести хоть звук. Тогда белый пересмешник затянул низкую, еле слышную, навевающую дремоту песню, и все стали клевать носами. Даже сам посланец тер глаза, чтобы не заснуть. Желтоклювая кукушка чуть не упала с дерева, едва успев зацепиться за ветки.

Тогда мудрый посланец все понял и вошел с пересмешником в длинные и трудные переговоры. Прибегнул к угрозам и лести, чтобы умиротворить его. Наконец ему удалось вырвать у белого пересмешника обещание научить каждую птицу, даже маленькую полевку, хотя бы одной ноте. Пересмешник упростил свою песню, разделил ее на части и подобрал каждой птице кусочек по способностям. После обучения все разлетелись повторять урок.

Но, выйдя из-под контроля своего учителя и посланца Великого духа, они стали петь как попало, большинство песен исказилось и перестало напоминать первоначальный источник. Стервятники и морские птицы вообще почти не повторяли урока, полученного от пересмешника. Некоторые виды, приобретя способность к пению, создали свои собственные песни.

Но все еще здесь и там слышны отзвуки голоса великого певца. Потому-то столь многие думают, что пересмешник повторяет пение других птиц. А может, как в моей легенде, это плагиат наоборот?


Глава девятнадцатая КОЛОНИЯ ЦАПЕЛЬ В УСТЬЕ КЕЛЛЕРА

Ранней весной 1943 года я получил открытку от Джорджа Скогберга из Оливии (штат Техас). Он сообщал мне, что целая колония цапель готовится к гнездованию вблизи Оливии, на побережье Мексиканского залива. Я взял карту и с помощью лупы нашел соответствующее место в заливе Лавака — рукаве залива Матагорда. В земельном управлении штата я раскопал карту большего масштаба, на которой видно, что верховья залива Лавака образуют устье реки Келлер. Я продолжил переписку со Скогбергом, но, увы, в военное время невозможно было достать цветную фотопленку и бензин, и я так и не смог посетить тогда эту колонию.

Первого марта 1944 года я вновь получил сообщение о том, что цапли уже на побережье Мексиканского залива. Т. X. Шелби, Д. У. Мак-Кэйвик и я выбрали для поездки середину мая. Удача благоприятствовала нам. Мы прибыли в Оливию 13 мая после затянувшихся весенних дождей в ясную погоду. Скогберг, швед-энтузиаст из Мичигана, большой любитель природы, возвел для наблюдения и установки кинокамеры целую платформу с видом на колонию. Это сооружение возвышалось над морем кустов, кактусов и переплетенных друг с другом карликовых деревьев; в верхушках плотной массы субтропической растительности цапли и прочие птицы соорудили свои гнезда.

Местность вокруг Оливии плоска как блин. Она возвышается над уровнем моря лишь на несколько футов. По пастбищной равнине, которую мы пересекли по пути, были разбросаны кучки мескитового кустарника и кактусов. По мере нашего приближения к берегу залива растительность густела, и те несколько акров, где устроили свои гнезда две тысячи или более птиц, представляли собой настоящие низкорослые джунгли.

На окраине этого поселения мы увидели пару птиц каракара, дегенеративных орлов, называемых местным населением мексиканскими орлами. Эта птица питается как живой добычей, так и падалью, смотря что попадется. Мне довелось видеть каракару в отвратительной близости у зловонной туши; я не раз наблюдал, как он, подобно соколу, преследовал ящериц и полевых мышей. Хотя он одет как денди эпохи королевы Елизаветы — в черное и красное, с огромным белым воротником, — это вор, способный забраться даже на веранду, и название «орел» к нему никак не подходит. Нет, не к добру тут каракара, как и американские стервятники. Трупиалы (Cassidex mexicanus), черные птицы, входящие в одно семейство с дроздами, носились над колонией, как гигантские мухи, темные, докучливые паразиты.

Исключая двух этих трупоедов, которые жили не в колонии, но за счет нее, и включая трупиалов, паразитирующих на колонии и гнездующихся внутри нее, в колонии на нескольких акрах разместились два различных отряда птиц и четыре семейства, составляющие восемь родов и столько же различных видов.

Это ежегодное объединение цапель оправдывает себя, поскольку приводит к выведению многочисленного молодняка в течение нескольких месяцев. Лишь для этого совершался длительный перелет, полный невзгод; для этого птицы терпят лишения и трудности скученной жизни на малом пространстве. В августе и старики, и молодежь разлетятся в разные стороны. Узел, связывающий их, распадется, стручок лопнет, горох рассыплется — колония опустеет. Взаимопомощь при совместной жизни ослабляет инстинкты выживания, и жизнь в колонии сменится периодом соперничества, когда каждая птица должна либо доказать свою способность к борьбе, либо погибнуть.

Мы застали колонию цапель в пике ее активности: словно занавес поднялся в театре перед началом третьего действия.


За последние двадцать лет я время от времени посещал подобные гнездилища вдоль побережья Техаса — от устья реки Тринити до лагуны Мадре близ порта Изабель. Я был на соляных отмелях в конце февраля — начале марта, когда птицы начинали собираться вместе, и наблюдал, как их постепенно охватывает стремление к производству потомства. Я видел, как первые пробные игры будущих пар день ото дня становились все активнее, пока вся сцена, с ее поразительными танцами, неожиданным и яростным соперничеством, не принимала характер оргии, сохраняющей все же определенное благородство и достоинство по сравнению с разгулом, в который погружается порой наш собственный вид под воздействием подобных же импульсов.

Цапли — деликатные ухажеры. Подходы с целью привлечения внимания будущей подруги изысканны, искусны, исполнены терпения и достоинства. Природа щедро украсила цапель для этой церемонии, особенно белую цаплю с ее тонким развевающимся плюмажем, похожим на кружево, ослепительно белым, действительно будто предназначенным для свадьбы. В этой церемонии существует ряд правил, никогда не нарушаемых. Я думаю, если наблюдать цапель долго и тщательно, можно составить книгу их этикета. По мере того как инстинкты спаривания и гнездования приближаются к своей сезонной кульминации, поведение цапель принимает такой характер, как будто какой-то магический дух жизни пытается выразить себя, несмотря на пассивное сопротивление материального мира.

Находясь рядом с колонией, я, кажется, ощущаю то противодействие, которое оказывают слепые материальные силы духу жизни, — с радостью наблюдаю его победоносную войну против этих сил. Я почти убеждаюсь, что через восемнадцать миллионов веков после слияния туманности в горящий шар нечто новое вошло в материальный мир. Нечто, предназначенное доминировать над физическими законами или, по крайней мере, использовать их в своих целях. Здесь мы имеем дело с арифметикой, в которой два плюс два равно пяти. Невозможно считать тысячу и одно произведение природы делом слепого случая, результатом «благоприятного сочетания атомов». Если случай оказался способным творить, к чему вообще называть его случаем?


Меня заинтересовало расположение колонии, поскольку она была новой. Впервые цапли появились здесь в 1943 году. Почему они выбрали это, а не другое место на побережье?

Местность, лежащая по направлению к берегу от колонии, представляет собой плоскую низменность на высоте 2–4 метров над уровнем моря. Основание трехметрового возвышения, на котором расположилась колония, подмывается во время прилива. Часть пляжа, заливаемая приливом и освобождаемая отливом — так называемая прибрежная полоса, — обеспечивает птиц едой как скатерть-самобранка.

В глубь материка от колонии птиц на пятьдесят миль лежат плоские прибрежные прерии, и только дальше появляются небольшие холмы. Потоки, текущие через прерию к заливу с возвышенности, становятся грязными, образуя болота; уровень воды по мере приближения к берегу колеблется вместе с приливами. Морская жизнь перемешивается с пресноводной, а непостоянный уровень воды открывает острому зрению голодных обитателей колонии съедобных представителей обеих водных форм жизни. Множество мелководных заливов — места кормления болотных птиц. Но наличие корма — еще не достаточное основание для выбора именно этого места, хотя здесь его полно и в пределах дальности полета, на протяжении более пятисот миль.

Перед колонией птиц встают те же проблемы транспорта, расселения и поставок продовольствия, что и перед командующим военной экспедиций, который переносит базирование своего контингента на вражескую территорию. Те же трудности испытывал и караван повозок первых поселенцев, отправлявших вперед разведчиков-скаутов; а еще раньше, в библейские времена, таких разведчиков высылал вперед Моисей.

Итак, нужна пища, нужен строительный материал для гнезд, нужны хорошие природные условия. Немаловажен и фактор времени. Природа не балует колонию благоприятными условиями в течение всего года; период жизни здесь — с середины марта до середины июля (за исключением цапли Уорда). Нельзя терять ни минуты. Ухаживание должно быть принято, место выбрано, гнездо построено, яйца отложены; высиживание занимает две-три недели; кормление, укрытие и защита птенцов требуют огромного труда и постоянной бдительности; и наконец, молодых еще надо обучить летать, находить и добывать себе корм — обучить самостоятельности. На все это дается короткий период в три-четыре месяца.

Строительный материал — вопрос первостепенной важности. Цаплям нужны сухие ветки как основа огромных гнезд. Они строят их исключительно своими клювами. В этой колонии сразу началась нехватка строительного материала. Все сухие ветки уже были обломаны с деревьев и кустов на милю вокруг, а оторвать зеленые ветки птицам не под силу. Длинный тонкий клюв цапли ловко пронзает рыбу; причудливо изогнутый клюв розовой цапли способен ощупать добычу; клюв ибиса имеет форму, удобную для нашаривания в норках речных раков или песчаных крабов — все эти тонкие инструменты природы, конечно, плохо приспособлены для такой грубой работы, как сбор строительного материала. А их лапы? На них нет приспособленных для хватания когтей, как у стервятников. Цапли бродят по колено в воде, ходят по мягкому, сыпучему песку. Но им трудно садиться на ветви, они часто теряют при этом равновесие.


Цапли подвержены нападению и на земле, и в воздухе. Эти сравнительно большие создания не способны нырнуть в куст, как славка: им нужен свободный доступ вверх, в воздух — чтобы, взлетая, не запутаться в ветвях. Они строят гнездо на вершине или вблизи вершины и в то же время должны быть защищены снизу от енотов, скунсов, рысей, койотов, домашних кошек, опоссумов — всех этих хищников, алчных до яиц, птенцов или даже до самих взрослых птиц. Цапли выбирают эти джунгли с переплетенными жесткими колючими ветвями для того, чтобы максимально обезопасить себя от наземных врагов.

Не прочь поживиться тут и змеи, особенно гремучие. Однако даже им препятствует плотная подушка растительности. Мексиканцы говорят, что гремучие змеи опасаются ползать среди кактусов, поскольку колючки «щекочут им нос». Один ковбой даже видел, как гремучая змея пятилась, выползая из таких зарослей.

Защита от нападения с воздуха — совсем иная забота. Цапли строят гнезда, открытые сверху, — белые от помета, очень скоро они становятся заметными для острых глаз хищников, парящих высоко в воздухе. Эта опасность заставляет цапель объединяться. Одно белое гнездо с четырьмя толстыми, пушистыми птенцами вмиг подверглось бы опустошению, поскольку родители большую часть времени проводят в поисках корма. Поэтому приходится вступать в сотрудничество по охране гнезд. Чем больше колония и чем компактнее расположены в ней гнезда, тем лучше она защищена.

Как я уже говорил, разведчики, посланные выбрать место для будущей колонии, предпочли эту территорию из-за наличия обильного корма. Мелкая рыба, ракообразные, водные насекомые на мелководье при отливе; широкие плоские участки вперемежку с болотами, где есть норы раков, особенно привлекательных для белых ибисов; возможность охоты за кузнечиками и другими насекомыми суши, — все это факторы не последние. Цапли охотятся здесь за змеями, которых поглощают с большой жадностью: заглатывают, частично переваривают и отрыгивают в горло своего потомства.

Преимущества большого количества птиц приводят к росту колонии; однако он тоже ограничен. Например, все равно не хватает корма. Медленно летающие цапли нуждаются в близком источнике корма; и лишь те, кто более легок на крыло, — розовые цапли и сильнокрылые, быстро летающие белые ибисы, — отправляются сравнительно далеко. Недостаток веток для гнезд тоже ограничивает размеры колонии, заставляя ее рассеиваться на большие пространства, в то время как защитные свойства большой колонии заставляют птиц держаться вместе. Две силы, центростремительная и центробежная, достигая равновесия, и определяют размер колонии.



Колония ибисов на заливе Каранкава (менее чем в десяти милях по прямой от реки Келлера, на которой расположена наблюдаемая колония цапель) состоит не менее чем из пятнадцати тысяч птиц. Огромная популяция оказалась там возможной, поскольку ибисы летают быстро и на далекие расстояния, и ареал их кормления очень широк — он распространяется далеко вдоль побережья и в глубь материка, всюду, где можно найти песчаных крабов или речных раков. Причем количество других видов птиц в этой колонии незначительно.

Поэтому я был удивлен тем, что в колонии на реке Келлера все-таки обосновалась дюжина пар белых ибисов, присоединившись к цаплям, когда лишь в десяти минутах полета отсюда расположилась целая метрополия ибисов всего техасского побережья. Может быть, это какие-то изгои, парии птичьего мира? Или у птиц не бывает ссыльных поселений и некоторые индивидуумы просто предпочитают метрополии сельскую жизнь на окраине?


Стоя на платформе для съемок, укрытой от птиц кустарником, легко заметить, что население колонии делится, грубо говоря, на вытягивающих шею и на складывающих шею. Видя птиц в полете, сразу отмечаешь, что ибисы и розовые цапли принадлежат к первой категории, а белые и обычные цапли — ко второй. У всех у них длинные ноги. Ноги и шеи вообще их наиболее ярко выраженные анатомические признаки.

Самая длинная часть ноги — между, условно говоря, коленом и стопой. То, что мы обычно называем коленом у птицы, вовсе не соответствует человеческому колену — это известно даже из институтского курса сравнительной анатомии. «Колено» птичьей ноги соответствует человеческой щиколотке или запястью. Цевка — то есть длинная часть ноги между так называемым коленом и стопой — поднимает этих птиц, как на ходулях. Необычная длина ног и широко расставленные четыре пальца лапы без перепонок, три из которых направлены вперед, а один — сразу назад, свидетельствует о том, что цапля — болотная птица, добывающая корм на мелководье с ровным дном.

А шеи? Посмотрите, например, на шею самой большой, голубой цапли, или, как этот подвид называется здесь, цапли Уорда. Целую треть длины этой 130-сантиметровой птицы составляют шея и клюв. Это — жираф птичьего мира. И как мудро сия шея приспособлена для работы! Вытянутая вверх, она служит наблюдательной вышкой, с которой птица обозревает окружающее и отслеживает приближение сухопутных врагов. Более того, эта башня вращающаяся: позвонки позволяют шее поворачиваться, давая глазам угол обзора в триста шестьдесят градусов с такой же легкостью, с какой мы, человеческие существа, с нашей жесткой и короткой шеей, можем обозревать пространство в тридцать градусов. Кроме того, цапля способна склонить голову так, что одновременно видит свою добычу внизу и бросает мгновенные взгляды в воздух, откуда может нагрянуть смерть в образе орла или сильного сокола.

Гибкость этой шеи — триумф механической конструкции. Позвонки соединены друг с другом таким образом, что могут шарнирно поворачиваться один относительно другого почти под любым углом, а вся шея снабжена большим количеством мышц. Они позволяют либо со страшной силой выбросить вперед клюв, подобный острому копью, либо уложить шею вдоль спины в полном покое, либо сложить ее в S-образную фигуру для полета — в зависимости от обстоятельств.

Эта цапля предпочитает стоять среди высокой травы или на краю воды, на берегу, поросшем тростником. Замерев на страже или отдыхая в таком месте, вытянув шею вверх, большая голубая цапля сливается со своим фоном. Она мудро камуфлирует. По десять минут в день я стоял с хорошим биноклем, безуспешно пытаясь разглядеть наконец цаплю Уорда. Рыбак, встреченный мною на берегу, добавил еще одну деталь: со всей серьезностью он уверял меня, что в ветреный день хитрая цапля качает своей вытянутой вверх шеей вперед-назад, подделываясь под качающиеся стебли тростника.

Кроме того, шея позволяет цапле совершать тщательный туалет. Каждое перо (исключая область верхней части шеи) смазывается и чистится кончиком клюва. Длительный туалет совершается не только ради прихорашивания. Сама жизнь птицы постоянно зависит от состояния ее перьев. Их необходимо смазывать, выпрямлять, разглаживать, чистить, сушить и укладывать в должном порядке после каждого полета или рыбной ловли. Строение шеи позволяет птице использовать кончик клюва для извлечения масла и распределения его по перьям; для удаления с перьев мельчайших семян сорняков; для высушивания слишком влажных перьев. Без такого постоянного туалета птица не прожила бы и недели.

Шея позволяет использовать острый, твердый клюв и как мощное оружие защиты. Его удар гибелен для некоторых более слабых врагов и часто служит хорошим предупреждением для более сильных. Даже совсем молодая цапля умеет использовать это единственное оружие, которым снабдила ее природа.

Шея играет основную роль и при выхватывании неосторожной рыбы, спокойно плавающей в чистой мелкой воде прибрежных заливов. Свернутая или скорее сложенная вдвое, в готовности к удару, она в нужный момент выбрасывает клюв вперед, в воду, целясь в жертву. Шея используется и для манипулирования клювом при отламывании небольших веточек и сучков деревьев и кустов, из которых сооружается гнездо. Цапля выкладывает их кругом, подтаскивает, подтыкает, создавая гнездо в виде платформы для яиц, а позднее — своего рода корзины для размещения птенцов тесной кучкой.

Наконец, шея поддерживает пищевод, по которому пища спускается к некоему органу в ее основании, где происходит частичное переваривание. По завершении этого процесса шея вместе с клювом опускаются вниз для извержения отрыгиваемой пищи в глотки птенцов.

Однако уникальная способность шеи и ног складываться особенно поразительно проявляется во время полета. Многие другие большие птицы, чтобы оторваться от земли, вынуждены разбегаться против ветра. Цапля не нуждается в этом. Она катапультирует себя в воздух мощным пружинным толчком ног. Фотография цапли в момент отрыва от земли показывает, что она вытянута почти в прямую линию от клюва до кончиков лап, расположенную под углом около сорока пяти градусов к поверхности земли. В момент, когда цапля поднимается в воздух, ее шея начинает складываться. В продолжение полета процесс завершается — в мгновение ока тонкая шея превращается в киль корабля: он становится обтекаемым продолжением длинного, острого клюва. Цапля — плоскогрудая птица, и без этого киля она не чувствовала бы себя в воздухе уверенно, не говоря уже о том, что вообще не смогла бы летать.

Итак, пока шея складывается в киль корабля, ноги, совершив катапультирование, принимают новое положение. Они не подбираются подобно шасси самолета, но вытягиваются назад, выполняя функцию рулей. Такова природная экономия: один и тот же орган используется для того, чтобы ходить по суше, бродить по мелководью и болотам, служить пружиной, подбрасывающей тело птицы в воздух, а затем преобразуется в руль, компенсирующий отсутствие хвоста, затрудняющее полет болотных птиц. Так что, видя одну из этих величественных птиц, курсирующую в воздухе со скоростью около тридцати миль в час в совершенном равновесии, вспомните о других функциях, которые выполняют этот киль и этот руль. Когда птица садится, шея раскладывается, широко расставленные ноги опускаются вниз, тело принимает относительно земли угол, при котором движение замедляется. Еще момент — и цапля готова к наземному состоянию.

И еще кое-что. Шея цапли — барометр ее эмоций. В сезон спаривания самцы грациозно свивают их с шеями своих подруг и стоят так часами. Я видел пару луизианских цапель, надолго застывших как статуи. Их головы покоились на крыльях друг друга. Время от времени птицы выходили из любовного оцепенения только для того, чтобы тихонько пощипать друг у друга перья свадебных плюмажей.

Каждый день я подолгу лежал в укрытии на съемочной платформе, подглядывая за домашней жизнью птиц. В шести метрах от меня была пара луизианских цапель, постоянно занятая строительством или починкой гнезда. В течение всего утра самка была занята прутиком, принесенным в гнездо самцом: еще бы, ведь тот доставил его по-королевски, с большой торжественностью, почти как символ любви, как розу. Самка приняла подарок с не меньшим чувством, и неустанно перекладывала прутик с места на место, пытаясь пристроить его, как-нибудь вплести в гнездо. Она не строитель, у нее нет плана, нет представления о симметрии и принципах создания прочной конструкции. Она импровизирует. Она будет до смерти сражаться с любой птицей, которая попытается похитить драгоценный предмет. Наблюдателю все это может показаться смешным — какая важность придается очевидному пустяку! Однако для самки это действительно бесценный символический дар. У каждого, кто наблюдал, как ловко вплетает прутик в гнездо иволга или крошечный виреон, неумелые, неловкие попытки цапли пристроить веточку вызовут лишь сочувствие. Она так старается и так горда своей задачей, но упорно не желает учиться на своих ошибках. Тем не менее самец, верный поставщик материала, смотрит на ее суету со спокойным одобрением на протяжении всего кошмарного строительства.

С комедии я переключился на другую тему — сфокусировал бинокль на трупиалах, и мне сразу стало ясно значение гнездования различных птиц в одной большой колонии. Трупиал дежурит почти у каждого гнезда. Для большего удобства он строит свое гнездо прямо под гнездом птицы, на которой он паразитирует. Вот один из них, улучив момент, выкидывает из гнезда цапли прекрасное голубое яйцо и скачет вниз, в кусты, чтобы спокойно насладиться добычей.

Хотя хищник трупиал ведет паразитический образ жизни, он служит и уборщиком в гнезде хозяев: прожорливо уничтожает лишних сверчков и кузнечиков. Он поедает яйца или птенцов других птиц, но я сам видел, как он подбирал в гнезде молодых цапель остатки отрыгиваемого корма, не съеденного птенцами.

Сфокусировав бинокль на более удаленных гнездах, я увидел сцену, которую давно ожидал увидеть. Самец американской белой цапли приближается к гнезду, чтобы подменить сидящую на яйцах самку и самому согревать их. Медленно и величественно, как к храму, близится он к священному месту. Длинные шеи цапель вновь выразительно изгибаются: ее поднимается вверх, а его — склоняется для любовного прикосновения. Теперь я вижу их длинные плюмажи во всей красе — именно в тот момент, когда добытчики нежных перьев, экономя заряды, стремятся убить обеих птиц одним выстрелом. Что за плюмажи! Лучшие кружевницы мира никогда не производили ничего и вполовину столь воздушного, изящного и утонченного. В начале брачного сезона на спине птицы вырастает пятьдесят роскошных перьев длиною до сорока пяти, а то и шестидесяти сантиметров. Белая цапля способна поднимать их вверх, и тогда все ее тело будто погружается в дрожащее снежное облако. Это приветствие любви в момент, когда одна птица сменяет другую на гнезде. Каждый элемент движения ног, шеи, плюмажей в этой церемонии совершается постепенно, друг за другом, и, по мере того как сидящая на яйцах птица медленно отстраняется, сменяющий ее самец осторожно ставит свои ноги на нужное место, стараясь как можно меньше потревожить яйца, и на некоторое время застывает с поднятым плюмажем. Следует прощальное неторопливое объятие, затем птица удобнее устраивается в гнезде, плюмаж мягко опускается, ноги расслабляются, тело погружается на дно до тех пор, пока чувствительная кожа на его нижней части не коснется тесно и уютно лежащих яиц, все еще теплых.

Когда любовь более не нуждается в плюмаже, он отпадает, умерший, утративший одухотворенность. Такие перья уже не способны украсить женскую шляпку. Поэтому раньше, до того как общества охраны животных и другие организации, называемые коммерческим миром мечтателями-идеалистами, воспротивились преступлению, птиц расстреливали в тот момент, когда на тонких пушинках этих перьев сияло цветение чувства, и перья сразу выдергивались из их спин. Чтобы набрать унцию (28 граммов) веса, нужно двести перьев. Фунтом (454 грамма) перьев можно полностью покрыть площадь в шестьсот квадратных метров.

В 1903 году женщины платили за унцию до тридцати двух долларов, что вдвое превышало цену золота. На аукционе в Лондоне в 1902 году было выставлено 1708 упаковок этого товара, в среднем по 30 унций каждая, что в общем составляет 51 240 унций. Считая по четыре погибших птицы на унцию продаваемых перьев, только этот аукцион потребовал убийства 204 960 белых цапель, а фактически — в два-три раза большего количества птиц, считая не только молодняк, но и погубленные яйца.


Затем мое внимание переключилось на другое гнездо американских белых цапель. Там находились три почти выросших энергичных гнездаря, с нетерпением ждущих появления родителей. Их горла так и вибрировали в предвкушении кормления. Во время самой процедуры каждому гнездарю позволяется заглатывать клюв кормящего родителя почти вместе с головой. Голова погружается в клюв птенца дальше глаз, и, когда кормящая птица с явным нетерпением вынимает ее обратно, перья на голове оказываются всклоченными, что придает ей возмущенный вид. Часто два птенца в яростном соперничестве одновременно стараются схватиться за клюв родителя и заглотить его. Не понимаю целесообразности этого, так как борьба может продолжаться в течение получаса. Но поскольку она происходит лишь после обеда, полагаю, что такая возня является для птенцов чистым развлечением, и родитель терпит его ради своих детищ. Устав, он просто-напросто улетает прочь. И тогда неуемные глотатели продолжают игру, заглатывая головы друг друга!

Далее мое внимание привлек самец широконосой розовой цапли, оказавшийся вороватым. Оставив попытки найти материал для своего гнезда самостоятельно, он начал таскать прутики из неохраняемых гнезд других птиц. В этой колонии, очевидно, не были разработаны методы борьбы с преступностью. Действия птицы оставались безнаказанными, пока она не напарывалась на хозяина какого-нибудь гнезда — тогда она получала суровое наказание и возвращалась на место расстроенная, но отнюдь не запуганная. Углядев другую возможность, она возобновляла свои действия. Построив основание для своего гнезда, она нахально оторвала материал для подстилки от гнезда трупиалов, причем без всякого сопротивления с их стороны. Конечно, если большая часть птиц в колонии опустится до воровства, она быстро распадется. Однако за время моего присутствия уличена была лишь эта самая розовая цапля, придавшая, согласитесь, облику колонии черту человечности.

Широконосая розовая цапля — самая ярко раскрашенная болотная птица в мире. Название «розовая» не случайно: большая часть ее тела лишь омыта красным. На крыльях — алые пятна, будто с них стекала ярко-красная краска. Огузок почти желтый; некоторые описывают его как рыжевато-коричневый. На голове черные отметины. С первого взгляда ее клюв кажется просто уродливым — огромным и бесформенным. Однако он странным образом украшает это создание, являясь лучшей иллюстрацией сентенции: нет идеальной красоты без некоей странности пропорций.


Пока Мак-Кэйвик жужжал своей кинокамерой, я мечтал о том, что на темных катушках мы привезем домой неповторимую атмосферу этого места. Но позже оказалось, что кинопленка — лишь жалкий отзвук воспоминаний о реально пережитом. Сама сущность ускользнула, как в легенде Хадсона о старике, который весь день собирал солнечный свет в мешок, чтобы затем выпустить его в темном соборе.

Просматривая теперь фильм, снятый в 1944 году и дополненный в 1945-м, вижу лишь малую часть того, чтопомню: наш мешок солнечного света оказался почти пуст. Камера не запечатлевает запахи, в данном случае не записывала звуки. Если бы у нас была тогда с собой звукозаписывающая аппаратура, зритель услышал бы неумолкаемый гвалт — щебет, хлопанье крыльев, крики птенцов. В одних звуках — мольба или протест, в других — страх или удовлетворение. Но даже и в этом случае не удалось бы донести все ароматы, дать зрителю ощутить тепло солнечных лучей, простор залива под голубым небом, увидеть бесконечную зелень прибрежной прерии, подходящей к воде. Короче, ни в одном фильме о природе я не чувствовал ее единства, дыхания темных глубин Времени, ее живой души.


Глава двадцатая ГДЕ УСТРОИТЬ ГНЕЗДО?

Выполняя программу по пастбищам, федеральное правительство платит землевладельцам за каждый акр, расчищенный от можжевельника (Juniperus mexicana) на их фермах и ранчо на плато Эдуардс. В результате за десять лет ландшафт претерпел радикальные изменения: оголились обширные пространства, отдаленные холмы, когда-то являвшие взору море темной можжевеловой зелени, теперь зияют огромными голыми склонами, усеянными меловыми пятнами почвы. Словно проказа разъедает зелень покатых холмов, еще уцелевшую от вырубки. Все это придает когда-то живописной местности неухоженный, если не сказать — больной, вид. Я уверен, в будущем ученые поймут, как глубоко эта расчистка земли от можжевельника подействовала на природную жизнь целого региона.

Уже не раз указывалось, что жизнь птиц сосредоточивается по краям лесистых мест, по опушкам и редеет по мере углубления в чащу. Английские орнитологи считают, что множество живых изгородей в сельской местности Англии — настоящее благо для 307 птиц, ищущих защиту в непосредственной близости от мест их кормления. Полосы отчуждения вдоль железных дорог, проходящих через лес, создают сразу две опушки там, где раньше не было ни одной. То же самое происходит вдоль автомобильных дорог, линий электропередач и т. п. Здесь вы увидите множество птиц, особенно питающихся семенами растений, которые теперь не давит можжевельник. Кроме того, им обеспечено укрытие леса, куда может нырнуть вьюрок, преследуемый соколом, или любая мелкая птица, которой угрожают враги.

Лишь одному виду птиц эти блага не впрок. Я имею в виду золотощекую славку, которая столь сильно зависит от можжевельника, что трудно представить, как она сможет уцелеть без него. Она гнездится среди разбросанных деревьев, на кедре, ильме или дубе серповидном, в развилке между стволом и суком, отходящим от ствола под углом около тридцати градусов. Славка использует длинные полосы коры можжевельника для строительства массивного гнезда. Поскольку ареал ее гнездования ограничен, а можжевельник, очевидно, весь будет вырублен, этому прекрасному виду угрожает исчезновение. Вряд ли он сможет приспособиться к другим условиям. Природа подписала еще один смертельный приговор виду, требующему специальных условий жизни.


Удивительные перемещения ареалов гнездования происходят среди видов птиц, требующих особых условий для создания гнезда. Это ласточки, дятлы, вообще все птицы, у которых вход в гнездо представляет собой отверстие на вертикальной поверхности. Важность особых условий гнездования некоторых птиц порой недооценивается. Если птицы гнездуются на деревьях, то им, естественно, нужны деревья. Жители лесистых районов не задумываются об этом, пока не попадают в безлесную зону, где почему-то не слышат привычных птичьих голосов. Вдоль многих шоссе, пересекающих безлесные равнины Техаса, управление автомобильных дорог высаживает природные деревья. Едва они приобретают раскидистость, как их начинают заселять птицы. В прибрежных прериях между Хемпстедом и Хьюстоном я взялся сосчитать вдоль дороги количество молодых деревьев, уже занятых птицами. Я обнаружил, что на протяжении десяти миль гнездо имеется уже в среднем на каждом втором деревце.

Жизнь птиц в прибрежных прериях Техаса стала наблюдаться лишь после того, как в 70-е годы прошлого века туда завезли розу Чероки. Вне сомнения, пышное растение стало эффективным укрытием, безопасным местом для гнезд и произвело здесь революционные перемены.

Если вы захотите переманить птиц со двора вашего соседа, просто обеспечьте им лучшие условия гнездования. Какой бы уголок вы ни создали — он сразу же окажется занятым, что указывает на хроническую нехватку мест для гнездовия.

Несколько лет назад я выставил на двор коробку-дуплянку для ласточек с шестнадцатью отверстиями. Сразу же началась борьба за владение этим жилищем между тремя различными видами: домовыми воробьями, ласточками и маленькой совкой Хазбрука. В конце концов совка оказалась вытесненной, и воробьи с ласточками поделили коробку-дуплянку поровну.

Одновременно я выставил дуплянку для привлечения золотогрудого дятла, и он жил там, пока ласточки не изгнали совку, а совка, в свою очередь, не изгнала дятла, заняв его дуплянку. Тогда золотогрудый повел наступление на дуплянку крапивника Бевика, начав старательно долбить ее дюймовое отверстие. Постепенно он расширил его, хотя дуплянка была сделана из твердого дерева. После нескольких дней работы дятлу наконец удалось втиснуться в нее и выкинуть крапивника, к несчастью уже завершившего создание гнезда. Однако оккупант, недовольный размером дуплянки, не стал устраивать здесь гнезда, а сидел в ней, высунув голову наружу и с философским видом обозревая мир. Но битва за жилище не закончилась. В отсутствие дятла проныры-воробьи, обнаружив, что отверстие теперь достаточно велико, начали набивать дуплянку жесткой бермудской травой и всяким мусором. Таким образом, золотогрудый дятел, возвращаясь из своих путешествий, каждый раз находил в дуплянке все меньше и меньше места. После нескольких дней вялых попыток очистить ее от воробьиной помойки, он отступил, признав нахалов неоспоримыми владельцами жилья.

Тропический шлем, оставленный висеть на стене гаража прошлой весной, оказался занятым каролинским крапивником, не позволившим потревожить свое гнездышко, пока не вывелось потомство. Тем временем самец крапивника Бевика приспособил под свою спальню мои плавки, висевшие на веревке. Его самка высиживала потомство в валявшейся рядом пустой тыкве. Не выходя за пределы собственного двора, я мог бы привести много других примеров того, как нужны птицам удобные места гнездования.

Во время моего короткого пребывания в этом уединенном месте я был свидетелем двух примеров нехватки места для расположения гнезд. В начале февраля, когда начинает петь крапивник Бевика, я укрепил в подходящем месте пустую тыкву. Входное отверстие сделал чуть больше, чем требуется для крапивника Бевика, поскольку домовых воробьев (они больше размером), способных занять это жилище, вокруг не было. Каково же было мое удивление, когда однажды утром я заметил, что в тыкву забрался каньонный крапивник! Ведь в этой части страны он обитает в самых диких каньонах — под нависшими валунами, в темных гротах обрывистых берегов.

Этот крапивник — пещерный эльф, чья песнь начинается на высоких тонах, спускается вниз, подобно водопадам — падая с уступа на уступ, сверкая отраженным светом солнца, пока не стихнет, в самых низких регистрах, как уходящая вода. Я был в восторге от того, что приманил чисто лесную птицу.

Второй пример тоже связан с тыквой. На этот раз я проделал отверстие, соответствующее требованиям славки. Но тыкву сразу заняла маленькая птичка, которую я не смог определить. Однажды утром я обнаружил, что кто-то расширил отверстие в этой тыкве до размеров птицы значительной величины. Гнездо маленькой птички оказалось разрушенным; значит, маленькая птичка стала добычей совы, сойки, белки или еще какого-нибудь грабителя.

Мой любимый красноголовый дятел теперь редок на улицах Остина, где раньше было много его гнезд. Наблюдатели птиц по всей стране отмечают сокращение ареала его обитания, а некоторые даже предрекают его исчезновение. Он приобрел роковую привычку гоняться за насекомыми, особенно кузнечиками. Вместо того чтобы заниматься своим делом — долбить стволы деревьев там, где его ухо улавливает наличие точащих личинок, он стал подражать сорокопуту или мухоловке. Не обладая их способностью живо перемещаться в воздухе, стал бегать по дорогам, ловя насекомых, сбитых автомобилем или борющихся с воздушным потоком. Один автомобиль оставляет за собой приманку в виде сбитых насекомых, а следующий сбивает дятла, прежде чем он успеет улететь. Поэтому чем больше у нас асфальтированных дорог и чем быстрее автомобильное движение, тем больше машины сбивают насекомых, тем привлекательнее приманка на дороге, и тем больше становится убитых красноголовых дятлов.

Но у красноголового дятла, кроме «Форда» и «Дженерал Моторс», есть и другие враги. Я имею в виду муниципалитеты и американскую телефонно-телеграфную компанию. Вначале телеграфные столбы были величайшими друзьями птиц, гнездующихся в дырах, они расширяли ареал гнездования, выводя птиц из лесов на равнины и в прерии. Дятлы так полюбили эти столбы, что буквально изрешетили их дырами. Славки, крапивники, поползни и другие птицы, не способные сами выдалбливать дупла, но нуждающиеся в них, вдруг обнаружили, что они уже готовы, как по заказу! Однако вскоре и муниципалитетам, и компании надоело менять столбы, и они стали пропитывать их специальной химической смесью — креозотом. Помню, как я негодовал, когда на моей улице прекрасные, издолбленные дятлами столбы сменили на новые, измазанные отвратительной смесью. В течение многих лет я каждую весну имел удовольствие наблюдать, как красноголовый дятел занимает дупло в столбе напротив моего дома. Потом его изгонял более воинственный красногрудый дятел, красноголовый же занимал жилье по другую сторону улицы, где и выводил своих птенцов. Мне так нравилось наблюдать, как он откладывает насекомых для дозревания, что свойственно скорее сорокопуту и чего не делает ни один другой дятел: все они проявляют инстинкт создания запасов, но только надолго, впрок. Этот же дятел обычно находил наверху телефонного столба щель шириной в большой палец и до краев набивал ее кузнечиками и другими насекомыми. Он утрамбовывал эту массу в щели с таким рвением, будто от этого зависела жизнь. Позже он возвращался сюда и поедал готовый продукт.



До того как столбы стали обрабатывать креозотом, я не был сторонником прокладки проводов под землей. Нынче же исчезло последнее оправдание этим уродливым сооружениям, и я считаю, пора настоять на проводке проводов под землей. А в качестве наказания за столь долгое оскорбление эстетического вкуса народа и в память об ушедшей эпохе столбов потребовать установления кое-где необработанных креозотом столбов. Для удобства полюбивших город дятлов и славки.


Но мало было лишить красноголового дятла его любимого столба. Не удовлетворившись этим, мы еще принялись заделывать цементным раствором каждое дупло в наших дубах, претенциозно называя это их врачеванием. А бывает и хуже — дупло заливают какой-то зловонной жидкостью, полагая, что она остановит гниение и убьет насекомых-точильщиков. Естественно, на таких деревьях птицы не селятся.

Мы закрываем двери перед пернатыми квартиросъемщиками не потому, что они не оплачивают жилье. Гаички, крапивники, поползни, синицы, дятлы и славки с лихвой оплачивают свое обитание, уничтожая насекомых, зачастую более опасных для жизни дерева, чем эти отверстия, особенно на верхних его сучьях. Конечно, загнивающий ствол — это иное дело, требующее лечения. Я знаю один гигантский виргинский дуб, которому, возможно, лет пятьсот. Он стоит с восточной стороны Капитолия штата Техас, и ему было подарено еще несколько сот лет жизни благодаря самому искусному древесному врачеванию, какое я когда-либо видел. Ствол этого гигантского патриарха оказался совершенно пустым снизу доверху, полость даже зашла в одно из больших нижних ответвлений. Она была тщательно расчищена вплоть до твердой и здоровой древесины, заполнена цементным раствором, большие ветви закреплены проволочными оттяжками, поддерживающими их вес. Теперь, десятью годами позже, его раны затянулись, оттяжки были сняты одна за другой по мере того, как ветви набирали силу. Здоровая кора постепенно перекрыла цемент в основании, и наши внуки наверняка увидят лишь небольшой шрам, оставшийся после операции.

Отверстия же в верхних сучьях — совсем иное дело. Они не угрожают жизни дерева; если одна ветвь ломается, дерево наращивает другую. Вообще гниение верхних ветвей, приводящее к образованию углублений, является, очевидно, окольным путем природы, направленным на предотвращение гибели дерева, поскольку в этих углублениях поселяются насекомоядные птицы, врачующие дерево ежедневно. Особенно это относится к дубу, который не требует какой-либо обрезки. Его следует оставлять живописным буяном, каким он и является. Чем больше его хотят облагородить, тем хуже он выглядит. Кроме очистки от мха, с ним ничего не надо делать. Он сбрасывает сгнившие сучья так же естественно, как животные сбрасывают старый мех, оставаясь совершенно здоровыми.

Генерал Бек, многолетний смотритель за растительностью на территории университетского города Техаса, говорил мне, что чем больше вы обрезаете дуб, тем менее здоровым он становится. Несмотря на то, что свои знания о деревьях он приобрел лишь опытным путем, он очень успешно заботился о природе. Я полностью с ним согласен. По моему мнению, ошибочно срезать верхние ветви с дуплом, заделывать дупло или обрабатывать его консервирующим составом. Древесная хирургия такого рода может спасти отдельное дерево, но она предотвращает доступ к деревьям их естественных защитников — гнездующихся в дуплах птиц. И с эстетической точки зрения было бы ошибкой подравнивать, как денди, этого деревенского увальня, прекрасного в своей простоте, или пытаться придать ему цивилизованный городской вид. Пусть взрастает, как ему предназначено природой, напоминая об эре, когда здесь не было города с его решетками, питомниками растительности, огражденными лужайками, живыми изгородями, обстриженными по линейке, и другими чопорными украшениями, уродующими пространство природной растительности.



Глава двадцать первая СКАЛА И КОРЕНЬ

Меня раздражает, когда я слышу, как какой-нибудь приезжий называет наш каркас сахарной ягодой, крапивным деревом, черноглазым горохом или черноглазыми бобами. Прав английский сельчанин, который, описывая своего приходского священника, говорит, что тот «был сначала немного странным, но теперь становится как все», — после того, как священник прожил в деревне двадцать лет. Я столь же консервативен относительно местных обычаев. Народные названия — самая непоколебимая часть нашего общественного наследия. Изменение общепринятых названий — опасное дело. Даже диктаторы не часто осмеливаются делать это.

Возобновляя мой походный запас продовольствия в местном магазине поселка Анауак во время моей стоянки в округе Чамберс (штат Техас), я неразумно подверг сомнению манеру продавщицы. Дело в том, что она назвала поселок Ануак и не желала никаких «анау» вместо «ану». Она прожила тут всю свою жизнь и считала, что знает, как произносить название собственного поселка. Я заметил, что у нее даже руки дрожали, когда она взвешивала мне сыр. В спор втянулся местный праздный люд, атмосфера в магазинчике накалилась. Хотя я и был прав, я не стал настаивать на своем — пусть себе на здоровье выпускают одну букву «а»!

Вернувшись в свою родную степь, я и сам ощущаю готовность лезть в драку, когда какой-нибудь заезжий умник пытается доказать мне, что название самой прекрасной, хоть и порожистой, нашей реки должно произноситься как Педерналес, а не Перданалес, как привычно называет ее тут каждый житель. Так что мой диспут с продавщицей в Анауаке сводился, оказывается, к тому, имеет ли буква «р» большее право кочевать с одного места на другое, чем буква «а» выпадать вообще.

Мы настолько привыкаем к именам и названиям, что готовы до хрипоты отстаивать свою точку зрения, защищать привычное наименование дерева, цветка, маленького ручейка или перекрестка. Не так давно мы поссорились с одним моим старым другом, обсуждая, какое растение в Техасе следует правильно называть медвежьей травой. Конечно, жаль терять друзей, но как цепко мы держимся названий! Я дал ему понять, что никогда не пойду на уступку. Что может противопоставить словарь или энциклопедия горячему восклицанию: «Я никогда в жизни не слышал, чтобы это называлось по-другому!» Я настолько же бескомпромиссен, как и Коттон Матер, который, услышав, что название Кейп-Код (Мыс Трески) было изменено королевским эдиктом, провозгласил, что «Кейп-Код есть и останется Кейп-Кодом на веки вечные, пусть даже для этого косякам трески придется плавать на его высочайших холмах».

Тем не менее в Джорджии есть основания называть каркас сахарной ягодой. Там в период бабьего лета на его листьях выступает липкое сладкое вещество, которым питаются миллионы клопов червецов (рода Dactylopius). Насосавшись, клопы выделяют медвяную росу, золотистые капли которой слаще сахара. Поскольку это явление наблюдается лишь в ясную погоду, его называют «каплями призрачного дождя».


Я с детства не люблю каркас, особенно растущий у дома. Не люблю настолько, что в моих странствиях по лесам вообще не обращаю внимания на этого гадкого утенка с бородавчатым стволом и нелепой конфигурацией лохматой вершины. Но не люблю, конечно, вовсе не из-за этих бородавок. Я не склонен к таким эстетическим предубеждениям. Просто с ним связаны неприятные ассоциации.

Из города Темпл, неподалеку от которого мы жили, вышел апостол каркаса, который проповедовал его распространение и в конце концов прославился на всю страну под именем Хэкбери Джонса (Каркасового Джонса). В результате его усилий окрестности Темпла — первоначально голая прерия — совершенно заросли каркасом. Не только Темпл (где, вопреки поговорке, прославился пророк), но и фермы, пропеченные деревенским солнцем, услышали и восприняли провозглашенную им благую весть. Мой собственный отец оказался горячим адептом каркасовой веры. С энтузиазмом новообращенного он посадил ряды молодых деревцев по каждую сторону дороги длиною в 200 метров, ведущей от наших ворот к дому. Летом эти деревца требовали воды — не для роста, а просто чтобы выжить. Моей обязанностью было таскать полные ведра из водоема, поскольку водопроводная вода была сильно минерализована и потому губительна для растительности. В засушливые июль и август я под палящим солнцем носил ведро за ведром, поливая сорок деревьев каркаса. Мальчишки шли мимо купаться; двое-трое друзей на лошадях, со стаей гончих, направлялись на большое пастбище гонять зайцев. Мог ли я не думать о том, как отвратительно выполнять роль водяного насоса! В конце концов я восстал и заявил, что мне плевать, даже если все деревья засохнут, — что, кстати, и произошло, прежде чем хотя бы одно из них бросило мало-мальски полезную тень.

С тех пор и не люблю это дерево. Если бы мой отец знал то, что теперь знаю я — что каркас требует пусть крошечного, но постоянного поступления воды, такого, какое обеспечивают трещины в известняке, и что в естественных условиях он не может выжить на неглубоких почвах, лежащих на сплошном камне, как там, где мы жили, — он не пошел бы на все эти ненужные затраты. А я не возненавидел бы бедный каркас.


Но однажды утром, бродя по второй террасе над Медвежьим ручьем, я остановился в изумлении, заметив вдали гигантскую скальную плиту, похожую на многотонную стену огромной крепости. Наклоненная под углом в тридцать градусов, эта белая глыба торчала столь неестественно, что я специально подошел посмотреть, на чем же она держится. Оказалось, плиту приподнял вылезший на поверхность корень каркаса, ибо она давила на ствол. Так возникло это удобное ночное убежище для броненосцев, енотов, опоссумов и прочих хищников.

Я попытался представить себе, сколько времени понадобилось корню, чтобы отколоть и приподнять этот огромный кусок камня. Возраст дерева, как известно, определить непросто. Книги утверждают, что каркас живет недолго, но могут быть и исключения. Считается, что недолговечно и грушевое дерево, тем не менее существует достоверное описание грушевого дерева на Кейп-Коде — ему было двести лет, и оно еще плодоносило, пока в 1840 году его не снесла буря. Хенман Доэйн обстоятельно описывает это в длинной и очень религиозной поэме, которую цитирует Генри Торо, опуская, как и следовало ожидать, «наиболее клерикальные строки». Вокруг Остина все еще живут виргинские дубы, которым, согласно авторитетным источникам, более тысячи лет. А рядом с ними — дубы такого же размера, но им всего несколько сот лет. И если уж выдающийся английский ботаник Генри Джон Элвис и мистер У. Р. Матун из лесного управления министерства сельского хозяйства США расходятся в оценке возраста виргинского дуба, то меньшим авторитетам и вовсе следует воздержаться от высказываний по этому вопросу.

Так что не рискну предположить, каков возраст этого каркаса. Для данного вида дерево было большим, а ведь ему приходилось бороться за каждый дюйм своего роста в негостеприимном окружении. Прикинув, я предположил, что ему не меньше сорока. Таким образом, корень, поднявший под углом скалу, чтобы принести хоть малую толику питания родительскому стеблю, искал в известняке расщелину сорок лет!

В периоды ливней природные расселины между каменными пластами наполняются водой, сам же камень остается непроницаемым. Колодец в местности, где я сейчас нахожусь, в дождливую погоду наполняется доверху, в сухой же сезон уровень воды в нем падает на десять, пятнадцать, а то и тридцать метров. При использовании воды лишь для домашних нужд уровень воды за две недели опускается на девять метров. Вот как легко теряет влагу холмистый склон. Только быстрорастущее дерево, крепкое и упорное, с широко расходящимися корнями, способно использовать расселины с остатками влаги для дальнейшего роста.

Каркас прекрасно приспособлен для здешних условий. Его корни расходятся далеко и широко, собирая питательные вещества с поверхности земли. Корни существенно вредят нашему городскому водоснабжению — выискивают течи в водопроводных трубах и присасываются к ним, как коровы к поилке. Они словно чуют сточные трубы и разрушают их. Они уродуют поливные лужайки: пускают вокруг крепкие ростки, которые в конце концов пиявками вцепляются в тенистые растения. Порой приходится ранить дерево, чтобы освободить его от этой поросли.

Даже умирая, особенно на приусадебном участке, каркас проявляет неудобное человеку упорство. Он отмирает частями в течение нескольких лет. Человек больше любит деревья, которые, если их дни сочтены, «умирают целиком», как говорится в детском стишке про собачку Ровера.

Однако это свойство, неприятное в саду, в их природном окружении приносит определенную пользу. На залесенных склонах каркас отлично укрепляет почву, особенно на сельских дорогах без дренажа, где без такого укрепления колея быстро превращается в канаву, с которой начинается эрозия почвы. Так что когда ваша машина спотыкается о корень этого дерева — маленькую естественную запруду, препятствующую вымыванию почвы на дороге, — не чертыхайтесь! Этот малоприятный толчок служит напоминанием о том, что без корня каркаса дороги не было бы уже вообще. Это он, вытянув руку-корень, пресек путь водному потоку. Избитый, исколоченный, изжеванный гусеницами тракторов, истертый тысячью мчащихся потоков, местами прорезанный до самой сердцевины, этот корень крепко держит почву. А все потому, что по ту сторону дороги лежат питательные вещества, необходимые дереву, и корень доставляет их стволу независимо от движения через дорогу, ливней или засухи.

Однажды утром я заметил на старой дороге корень каркаса, полностью перетертый колесами. Вернее, уже только обрубок толстого корня, будто решивший, что бороться с движением на дороге бесполезно: он выбросил маленький корешок, и тот, развернувшись от дороги, побежал по корням обратно и, достигнув дерева, нырнул в почву с другой его стороны.

Недавно я видел, как бульдозер выворотил из земли каркас более полуметра диаметром и, по крайней мере, пяти метров в высоту и выволок его на 15–20 метров в сторону. Я разглядел поверженного великана: его корни цепко держали огромный осколок известняковой плиты. Камень был около трети метра толщиной и почти метр в поперечнике. «При жизни» ствол находился прямо над этой глыбой, и корни вцепились в нее с таким упорством, что, когда дерево вывернули, огромный осколок оторвался от скалы. Каркас любит известняк.


Итак, вернемся к той плите известняка, которую я обнаружил стоящей под углом в тридцать градусов. Мы выяснили, что это результат упорного сорокалетнего труда поначалу маленького корешка. Используя каждую щелку, каждую прослойку и углубление, каждую малость питательных веществ, каждый крошечный глоток влаги, этот корешок проталкивал свой нежный носик вперед, чтобы достичь богатого участка земли в трех метрах от дерева.

Но как перекачать поток питательных веществ в количествах, оправдывающих существование корня? Тяжелую массу известнякового камня, перегородившую путь, необходимо было как-то поднять. Думающий организм пришел бы в отчаяние от невыполнимости задачи. Но корень каркаса не умеет думать. Возможно, за него думает высший разум. Потому этот маленький Атлант взял на свои плечи груз мира.

Теперь, через сорок лет, наружный край массивной каменной плиты оказался поднятым на сорок пять сантиметров над ее первоначальной опорой, что заставило ее треснуть от края до края. В той точке, где корень давит на плиту снизу вверх, его диаметр составляет двадцать сантиметров. Таким образом, почти в течение полувека плита приподнималась на полсантиметра в год. Любителям арифметики предлагаю вычислить, на какую долю миллиметра этот трудолюбивый корень поднимает свой груз каждую неделю, день, минуту. Оценки будут, конечно, усредненными, поскольку работа идет неравномерно. Полагаю, ее большая часть, великое натужное усилие, совершается в течение трех весенних месяцев тепла и влаги, а девять последующих — лишь подготовка к следующему весеннему рывку.

Но не думайте, что грубая старая каменная плита восприняла подобную дерзость безразлично, лениво взирая на отчаянную попытку простого дерева поставить ее вертикально. Она даже попробовала глупо мстить — вонзилась в ствол, отчего образовался странный, уродливый рубец по обе стороны от вонзившегося края плиты. Эта рана, несомненно, сократит жизнь дерева.

При более внимательном рассмотрении очевидно, что корень, о котором идет речь, — один ратник на поле битвы дерева с массой известняка. Борьба эта началась, когда росток дерева впервые проскользнул в трещину, проделанную, возможно, еще прежним поколением каркасов, росших на этом же самом месте. Молодое деревце вклинилось меж двух чудовищных плит, которые были когда-то одной овальной глыбой размером пять на шесть метров и весом как минимум двадцать тонн.

Схватка продолжалась: раздавался ствол, снизу вверх уверенно перли корни. Одна половина пласта поднималась вверх под углом, другая была расколота не меньшим корнем на три части двумя трещинами, расходящимися от точки контакта спицами кривого колеса. Ствол дерева раздвинул обе половины на полметра (таков его «боковой» диаметр), в то время как ширина ствола параллельно трещине равна метру — сопротивление камня привело к деформации окружности ствола.

Конечно, по сравнению с древними каменными плитами дерево — создание эфемерное. Оно радуется своему короткому веку под солнцем. Через несколько лет оно умрет, древесные личинки источат его труп, ветер повалит его, и корни, даже гигантские, поднявшие плиту, сгниют. Земля вновь поглотит материал, пошедший на создание дерева, и медленно, очень медленно, но быстрее, чем она поднималась, большая каменная плита опустится в исходное положение. Она устала. А гравитация наконец восторжествует над жалкой попыткой жизни нарушить вселенский порядок.

Но ничто не проходит бесследно. Жизнь написала свою эпитафию, которую нетрудно будет прочесть натуралисту. Он-то, конечно, узреет неестественные трещины, покопается в них палкой и обнаружит «скрытую богатую почву». Увидит старый пень или заплесневевшие остатки его. Увидит другие плиты, такие же большие или еще больше, со столь же удивительными трещинами. Заметит молодое деревце каркаса, растущее среди плит, — и внезапно ему откроется картина многовековой битвы растений со скалой. Он найдет в плитах древние и сверхдревние трещины и, погружая в них свою палку, наткнется на корешки молодых деревьев каркаса: они взрастают под плитами, вновь начиная уже поведанную историю. Он мысленно представит себе новое вздымание плит, новые трещины, смерть дерева и снова опускание разломленных плит и так далее, и так далее. Битва растений со скалой покажется ему схваткой двух бессмертных бульдогов, из которых ни один не в состоянии одержать верх над противником.

Метрах в пятистах отсюда, на другом пласте этого же склона, сосредоточена другая группа деревьев. Скала под ними совсем разрушена, раскрошена. Жадные корни, стремящиеся к питательной почве, ищут в камне естественные прослойки. Утолщаясь, раздвигают эти прослойки, влага глубже проникает туда, принося еще больше питательных веществ и т. д., и т. п. Так огромная плита, как по волшебству, превращается в мелкую почву.

По мере того как скалы отрываются от своей основы, раскалываются, разламываются и крошатся и по мере того как место расчищается и удобряется гниющим деревом многих поколений, каркас начинает заменяться другими деревьями, в первую очередь ильмом плотнолистным и дубом. Таким образом, каркас — пионер, первопроходец, разбивающий скалы, расчищающий путь для более нежных видов и идущий дальше, в самые труднодоступные места, манящие его предприимчивый дух.

Теперь, наверное, вы поняли, почему это дерево столь непривлекательно среди садовой зелени. Оно подобно дикому животному, впервые введенному в дом.


Почему же после того, как каркас выиграет битву с гигантскими плитами известняка, его сменяют более нежные виды деревьев? Потому что они дольше живут, они спокойнее и осмотрительнее. Их корни более осторожны и расчетливы. Большая продолжительность их жизни дает им преимущество перед этим Иоанном Предтечей мира деревьев, расчистившим путь. Часто там, где каркас служил первопроходцем, торчит лишь несколько его экземпляров, тонких, высоких, обреченных на верную гибель в тени дубов и ильмов.

Как это похоже на пионеров американского Запада! Все эти Дэниэли Бунесы, Дэви Крокетсы, Дикие Биллы Хикоксы эры первопроходцев отлично чувствуют себя на открытых просторах и в девственном лесу. Но как только они создадут условия для более цивилизованной, устойчивой жизни, их достоинства оборачиваются пороками, а сами они становятся явными изгоями.

Выполняя роль каменолома, совершающего первый шаг в вековом процессе превращения известняка в почву («черную, что твоя шляпа», как говорил гордый поселенец, переворачивая дернину на холмах великих прерий), каркас принадлежит этим скалам и там и поляжет.

Исход бульдожьей схватки между корнем и скалой совершенно ясен. Последняя будет раздроблена до должного состояния многими поколениями каркаса, как уже раздроблены известняковые плиты на тысяче холмов плато Эдуардс. Жизнь хрупка и тонка, но бесконечно изобретательна и, вооруженная всего лишь даже перышком, способна дробить камни, встающие на ее пути. Ибо она имеет направление и цель. Мертвая же материя бездеятельна, инертна, парализована. Жизнь не только побеждает ее, но и заставляет служить себе.


Мое детское предубеждение против каркаса было поколеблено еще и с помощью малиновки. Плоды этого дерева прекрасно сохраняются на нем до самой середины зимы — до того времени, когда малиновка с трудом может найти какую-либо пищу в Центральном Техасе. Она прилетает сюда в начале ноября и довольствуется плодами можжевельника, дикого каркаса и колючих кустарников, пока их запас не истощается. В начале февраля малиновка внезапно налетает в города и селения за плодами окультуренного каркаса. (Многие горожане даже думают, что именно в это время и происходит первая волна миграции малиновки в Центральный Техас.) На таком корме она держится вплоть до самой отправки на север.

И еще одно приятное воспоминание о каркасе. С утра я посетил кладбище Дубовой рощи. У западного входа на маленьком дереве каркаса я увидел двух кедровых свиристелей. Прижавшись друг к другу, они время от времени соприкасались кончиками клювов, будто целуясь, как влюбленные в машине на обочине.

Целый час бродя по кладбищу, я все думал об этих птичках, а возвращаясь увидел, что эта парочка все еще целуется. Я навел на них бинокль. Нет, они не целовались подобно паре голубков, но передавали друг другу какой-то крошечный предмет. Фокусируя свой бинокль и ловя проблески солнца под нужным углом, я разглядел: символом любви свиристелей служила зрелая ягода каркаса.


Глава двадцать вторая СТАРИК, РУБЯЩИЙ КЕДР

На несколько дней я разбил свой лагерь под виргинским дубом, широко раскинувшимся на вершине утеса, с которого открывался вид на реку Педерналес.

Стационарный лагерь быстро захламляется. Попробуйте прожить в лагере не день и не два — сразу почувствуете, как начинаете обрастать бытом. Соорудите нечто вроде шкафа, сколотите скамью, импровизированный стол. Казалось бы, эти и другие маленькие удобства ничего такого уж не значат, однако они — признак того, что болезнь цивилизации наступает на вас. Лучше вновь отправиться в путь, а то вы приметесь возводить лагерный домик, затем дачку, потом заведете соседей и в конце концов окажетесь точно в таком же месте, откуда бежали сюда.

Перенесение лагеря в новое место до того, как вы приросли слишком крепко, — это как сбрасывание кожи змеей. В этом ее главная мудрость.

В походе мне не везло. В течение трех дней я бродил по узкому берегу реки меж водой и отвесным склоном ущелья, исследуя впадающие в реку потоки и не обнаруживая ничего новенького — ни какой-нибудь необычной птицы, ни доселе мне неизвестных странностей в поведении старых знакомцев. А ведь была ранняя весна — самое время для открытий, но мне не везло.

Природа порой бывает закрыта для человека — не в последнюю очередь потому, что, может быть, ваш собственный дух спит или задавлен тяжестью каких-нибудь невыполненных обязанностей, пусть даже подсознательно. У меня есть теория: если человек идет к природе с нужным настроением, с терпением и восприимчивостью старательного ученика, он обязательно постигнет нечто ценное. Но в этот раз я, кажется, был обречен на поражение.

Утром следующего дня я паковал вещи, когда над краем холма на той стороне реки прорвался свет солнца, внезапный, как откровение. Я остановился с кастрюлькой в руке и подумал, что здесь совсем неплохо и спешить вовсе ни к чему. Действительно, почему не остаться тут хотя бы до полудня?

Я засмотрелся на тень, отбрасываемую виргинским дубом на поляну и пологий склон к западу. Я пытался вспомнить знаменитую историю о человеке, утратившем свою тень. Кажется, он продал ее чуть ли не дьяволу, и тот, наклонившись, стал скатывать ее с головы до того места, где она соединялась с ногами человека. Затем купивший быстрым рывком оторвал ее от каблуков человека и, аккуратно уложив в мешок, ушел, ехидно пожелав доброго дня несчастному, оставшемуся без тени. Далее история рассказывает о неудобствах, которые испытывает человек без тени.

Припомнив этот сюжет Шамиссо, я переключился на конкретный объект — на тень виргинского дуба. Сколько веков она падала на этот склон во время восхода солнца! Затем, к полудню, постепенно укорачивалась, перемещалась к востоку, на край утеса, и перескакивала через реку к неровным склонам на другой стороне.

Я думал о стараниях этого дуба не утратить своей тени, которая с каждым сезоном все больше перемещается на север, затем возвращается к центру, потом движется на юг и вновь обратно. Маятник, совершающий лишь одно полное качание за солнечный год; медленные часы, соответствующие по темпу возрасту этого дерева-долгожителя, которое, как утверждают некоторые авторитеты, остается зеленым тысячу лет. Задолго до Колумба эта тень ежедневно взбиралась по склону, спускалась по нему, прыгала через реку, ежегодно смещалась с севера на юг и обратно, рисовала искаженный силуэт дерева на поляне и склоне по утрам, принимала фантастический облик на неровных пластах за рекой к вечеру.

Веками ежедневно повторялось одно и то же. Первые лучи солнца буквально рассеивали тень далеко по склону, отчего силуэт дерева приобретал карикатурный вид. По мере разгорания утра она собиралась, сжималась, и в полдень на траве появлялись четкие, достоверные очертания великого дерева. Но все эти труды были напрасны: после краткой сиесты тень как лентяй начинала убегать на восток, вскоре кидалась с утеса, опускаясь как пух через реку в хаос валунов на той стороне. Казалось, пора бы начать крутой и трудный подъем обратно, но она ухитрялась уходить все дальше и дальше, до полного исчезновения где-то в лиловых холмах.

Мы называем этот дубок (Qutrcus virginiana) вечнозеленым, но слово «вечно» означает здесь лишь «долго и постоянно», ибо времена года не обходят стороной даже виргинский дуб. Желто-коричневые листья сбрасываются и заменяются новыми. На время он остается голым, затем и вовсе бесплотным — кожа да кости. Его тень ранним утром становится еще более карикатурной, во всяком случае истонченной и эскизной. Но, собравшись в полдень, она в точности отражает фигуру, которая ее отбрасывает, — скелет, пытающийся овладеть своим привидением.


Я провозился в лагере до обеда, а потом решил пройтись по холмам. Спускаясь по склону, поросшему кедром, я вскоре услышал призывное брачное пение пайсано. Не могу решить, как назвать эти птичьи любовные звуки: они слишком мелодичны для карканья и не столь тоскливы, чтобы называть их стоном. Пение пайсано — это неуверенный блуждающий звук, то близкий, то далекий и стихающий, так что вы порой даже сомневаетесь, а не почудился ли он вам. Но я никогда не слышал его на равнине или в прерии, где он, возможно, звучит иначе: ведь в этой каменистой лесной зоне звук достигает слуха измененным. Влияет все: поверхность листьев и валунов, скольжение вдоль обрывов пластов, и с каждым препятствием звук оставляет часть себя. Совершенно ясно, что призыв пайсано не предназначен для столь грубой окружающей среды. Может быть, специалисты по акустике в своих лабораториях, разъяв его на части, объяснят, что с ним происходит и почему. Я могу лишь сказать, что любовный призыв пайсано кажется звуком без исходной точки — странствующим и ищущим, но без большой надежды найти.

Но на этот раз мне недолго пришлось ждать пайсано с красным хохолком и хвостом, направленным почти перпендикулярно вверх. Он оставался в поле зрения моего бинокля целых пять минут, совершенно неподвижный, за исключением легкого вращательного движения головы. Он будто бросал взгляд то на землю, то на небо, а затем, опустив хвост и вытянув вперед свою длинную шею, он вспорхнул и скрылся в низких зарослях в направлении отвечающих ему звуков.

Авторитетные специалисты обвиняют эту птицу в беззаботности: по временам она кладет свое яйцо в гнезда не только других пайсано, но и совершенно иных видов птиц. Правда, так поступают не все пайсано, так что до американской воловьей птицы и кукушки Старого Света им далеко.

Ожидая еще раз увидеть пайсано, которые продолжали вести свои любовные речи, я услышал звуки топора, редкие и размеренные.

Я продолжил свой путь и вскоре увидел в бинокль то, чего никогда не забуду. Какой-то высокий старик рубил кедр. Груз лет давил на лесоруба, замедляя движение хорошего топора. После десятка ударов он тяжело опирался о дерево, грудь его вздымалась от частых вдохов. Но, восстановив дыхание, старик возобновлял работу, рубил кедр равномерно и точно. Казалось, это замедленные кадры учебного фильма-пособия по рубке леса.



Старик был гол по пояс. Ростом он был, по крайней мере, метр восемьдесят с лишним, широкоплечий, с почти осиной талией, подчеркнутой крепко затянутым ремнем. В лучшие годы этот костяк легко мог носить килограммов девяносто пять, теперь же лесоруб весил не более семидесяти. Я понял тогда, что имеют в виду книги по физиологии, говоря о подушках плоти — уберите подушку, и наволочка сморщится и отвиснет. Кожа висела на его костлявой фигуре. Когда истощенные руки поднимались для очередного удара, она ползла вверх по торчащим ребрам, по крайней мере, на восемь сантиметров — будто вода бежала по выбоинам.

Руки опускались вниз — длинные мешки свисали с предплечий. Нет, лучше ожиревшая плоть, чем полное отсутствие ее.

Я сфокусировал бинокль и снова поразился. Вены на руках лесоруба были толстые, как бечева, и при взмахе рук огромные жесткие фиолетовые кровяные сосуды растягивались и скользили под кожей. Увы, бедный Йорик! Тебя раскопали слишком поздно. Простой скелет не так впечатляющ, как истощенная плоть.

Пробравшись через кусты, я подошел к старику и попытался с ним заговорить. Он продолжал работу, не обращая на меня никакого внимания. Я заговорил громче, затем закричал, и он медленно повернулся ко мне. На его лице зияли две большие язвы-болячки — одна возле правого виска, другая на щеке. Они были присыпаны каким-то лекарством, и струйки пота разъедали порошок, пробиваясь к подбородку.

Он кинул на землю топор, и я обратил внимание на его руки — огромные, костлявые, с набухшими на тыльной стороне венами, с твердыми, мозолистыми ладонями, а пальцам уже вовек не распрямиться.

Его выцветшие голубые глаза улыбались. В отличие от героя, чье лицо Торо описывает как «слишком суровое для улыбки, слишком жесткое для слез», лик этого старца излучал доброе расположение. Кожа на его лице туго обтягивала большие скулы, не позволяя, казалось, выражать какие-либо эмоции. Но он,несомненно, улыбался.

Он начал оправдываться, что слишком мало нарубил после обеда, что, хоть и стар, обязательно должен работать, поскольку боится слечь, как его сосед.

Говорил он громко, — видимо, был почти глух, да и издавна привык разговаривать на ветру. Мы оба кричали так, что нашу беседу можно было слышать на километр без усилителей.

Он объяснил мне, что не может делать ничего, кроме рубки кедра, поскольку всегда только этим и занимался, не считая работы на ферме; что ему восемьдесят шесть лет и что отец научил его рубить кедр, когда ему было всего десять лет.

Семьдесят шесть лет он рубил кедр!

Оказалось, он вполне обеспеченный человек, на эту унылую работу его толкала вовсе не нужда, но упорная борьба против беспомощной старости. Его 89-летний сосед вот уже четыре месяца лежал в госпитале, не зная, выйдет ли оттуда живым.

Тут в его голосе послышался упрек: ведь сосед год назад сложил руки, за что и был наказан старческой немощью и потерей голоса. «У него, видите ли, нет сил говорить!» — укоризненно покачал головой мой собеседник.

Такова философия первопроходца-пионера: вставай и делай хоть что-нибудь, иди вперед до конца, никогда не отступая. Таково евангелие спасения работой.

«Когда человек стареет, — вздохнул он, — в жизни остается мало радостей; а в молодости почему-то не хватает разума позаботиться о себе». Джордж Бернард Шоу отлил это наблюдение в эпиграмму. А может быть, Марк Твен сказал это еще до него.

Я спросил старика, который час. Взглянув на солнце, он ответил: «Около четырех: до захода солнца еще два часа».

«Да нет же, — возразил я, — солнце садится около семи, значит, сейчас пять часов».

«А, — хмыкнул он с видимым раздражением, — переводят зачем-то стрелки туда-сюда…»

Я ощутил в его словах недовольство людей, живущих на природе, искусственным переходом на летнее время, как будто всякое измерение времени не является искусственным. Вмешательство в солнечное время кажется им кощунственным. Возможно, это эхо стародавнего поклонения солнцу, и городская вольность указывать светилу, когда ему вставать и когда садиться, действительно представляется им богохульством. Наверное, своим вмешательством в ход времени Рузвельт потерял больше голосов, чем своими попытками модернизировать Верховный суд.

Томас Манн на протяжении всего романа «Волшебная гора» постоянно вмешивается в ход времени. Он склонен делить его на периоды соответственно определенным событиям, — например, Рождеству и Пасхе или, скажем, на периоды дискомфорта — как семиминутное измерение температуры тела. Понятие времени самого по себе для него пусто. Смысл имеет лишь то, что наполняет время, все же остальное — иллюзия. Попытка разделить поток времени на равномерные, не связанные друг с другом отрезки независимо от их содержания придает нашей жизни искусственность. Часы, календари, свистки и гудки удобны в управлении фабрикой или поездом, но противоречат духу жизни. Иногда об этом пишут поэты. Поддаться безликой рутине времени, управляемого часами и календарем, — это значит погрузиться в нечто худшее, чем смерть, поскольку вы при этом остаетесь в сознании.

Рутина подчиняет нашу жизнь безжалостной индустриализации. Но ведь жизнь — это нечто иное: это звезды и рассвет, затишья и бури, волшебство сумерек и причудливость различных сезонов; жизнь, в конце концов, — это бесконечное разнообразие природного дня, отрицающее рутину.

Я сомневаюсь в истинности легенды о миграции ласточек Капистрано точно по календарю, поскольку природа живет по совершенно иному принципу. В течение ряда лет я пытался доказать, что пурпурная ласточка прилетает в Остин 2 марта, в День независимости Техаса: ласточки в течение четырех лет подряд действительно прибывали в изготовленную мной дуплянку день в день. Уверенный в достоверности своих выводов, я перестал возиться с дуплянкой и, по существу, бросил эксперимент, лишь пассивно держа ласточек в поле внимания. Попросил друзей звонить, если заметят их в Техасе второго марта. Получив шесть подтверждений об их прибытии в указанный день, хотел было опубликовать результаты моих исследований. Но на следующий год четыре шумных ласточки разбудили меня утром пятнадцатого февраля! Они с приветственными криками шустрили возле дуплянки весь день — это заметили даже мои соседи.

Ласточка не отправляется на север, пока в воздухе не появятся летающие насекомые, ее корм. Но для того чтобы насекомые поднялись в высокие слои воздуха, на уровень ласточкина полета, необходима теплая погода. Так что причинно-следственная связь сходится опять-таки на погоде. Будь погодные условия одинаковы из года в год, изо дня в день, на всем пути миграции ласточек от Бразилии до моей дуплянки в Остине, можно было бы определять День независимости Техаса по прилету ласточек. Но бури, проносящиеся по пути миграции ласточек и уничтожающие высоко летающих насекомых на сотни миль, происходят не по календарному расписанию. Так что не подчиняются календарю и ласточки. Природа игнорирует календарь, одобряя, однако, определенные прикидки.

Так называемая литература ухода от действительности, вошедшая в моду, — это в определенном смысле восстание против тирании времени. Убивает не труд — убивает ежедневная рутина, подавляющий нас бег часов. Дни складываются в месяцы, месяцы в годы — так мельница времени убивает все, что достойно называться жизнью.

Один мой друг считает, что полезно просто на неделю-другую удаляться в леса или на берег моря, оставив часы дома. Он утверждает, что солнце, луна и звезды — достаточно надежные хранители времени, и способен прочитать целую лекцию о необходимости согласования человеческой жизни с ритмом природы.

Другой мой друг с философским складом ума, обнаружив, что его жизнь погрязла в мелких заботах, решил время от времени менять образ жизни, причем довольно иррационально. Через несколько лет этот преподаватель с тридцатилетним стажем приобрел дома, земли, массу интереснейших хобби и вновь почувствовал прежнюю радость жизни.


Попрощавшись со стариком, я продолжил свой путь. Редкие удары топора возобновились. Я вспомнил огромные каминные часы своего детства. Стоило хорошенько прислушаться — и можно было по звуку определить, когда пора их заводить. Но никакой завод не ускорит ударов, которые я слышу сейчас в тихих зарослях кедра…

С увеличением продолжительности жизни человека проблема старости приобретает особую остроту. Наука прогнозирует, что стариков будет все больше. Конечно, это породит новые экономические и политические проблемы; но философская сторона вопроса всегда будет стара, как сама цивилизация.

Древние греки, поклонявшиеся молодости и красоте тела, предпочитали умалчивать о закате жизни, неизбежно подстерегавшем даже самого ловкого спортсмена. В их мифологии здоровые и прекрасные погибали молодыми, превращаясь в богов и богинь, в звезды, цветы, источники и деревья, оставаясь вечно юными. Но были во времена Платона и реальные граждане, которые блюли красоту своего тела и в преклонном возрасте. Один из героев его знаменитого «Государства» так комментирует присутствие стариков на игровом поле и на площадке для гимнастики (палестре) без прикрытия одеянием: «Самым смехотворным является зрелище в палестре обнаженных женщин, упражняющихся с мужчинами, особенно когда эти женщины немолоды; они не являют собой красоту, как и старые сморщенные мужчины, которых не красит гимнастика, но тем не менее это их не смущает».

Может быть, лучше следовать христианской или конфуцианской, буддистской или исламской вере, по которым старикам надлежит стремиться лишь к духовной красоте, оставив молодым палестры и пляжи, где встречаются молодость и красота. Но и первосвященникам нудизма, чей культ пока в стадии зарождения, хорошо было бы предусмотреть особый ритуал для тех членов веры, которым уже за тридцать пять.

Начиная с Екклезиаста и Гомера, литература всегда старалась поддерживать стареющего человека, скрашивать ему убогость закатных дней. В книге Екклезиаста проводник после мрачного и красочного описания конца жизни провозглашает просто: «Выслушаем сущность всего: бойся Бога и заповеди Его соблюдай, потому что в этом все для человека». У Гомера Агамемнон поддерживает слабеющего Нестора, напоминая старцу о его высоком положении в Совете.

Когда молодежь насмехается над состарившимся Софоклом, ехидно вопрошая: «А как насчет любви, Софокл, ты все тот же, что и был?», поэт отвечает: «С радостью я освободился от того, о чем вы говорите; освободился от бешеного и яростного господина». Речь Кефала содержит и много других, еще более утешительных рассуждений.

Если оставить философию и обратиться к практическому решению проблемы старения, то мы увидим, что и островные народы Тихого океана, и прославленные древнеримские аристократы пришли к схожей точке зрения, — разумеется, независимо друг от друга, поскольку контакта между этими двумя культурами быть не могло.

Дикий островитянин, приближавшийся к сорокалетию (они жили недолго), начинал испытывать ощущение своей смертности. Он чувствовал, что уже не тот, что был когда-то, что начинает уходить из этого мира, что путь, ведущий вниз, безвозвратен.

Он был обязан сообщить о своем заболевании старостью вождю деревни, который раздавал приглашения на похороны. Жители воспринимали приглашение с радостью и заранее готовились к привычному празднеству. С наступлением назначенного счастливого дня кандидат в покойники возглавлял шествие радостных соплеменников в лес, где после должного прощания и взаимных поздравлений его опускали на дно открытой могилы. Могилу засыпали землей, праздничная толпа расходилась. Так люди открыли для себя источник вечной юности: они больше не знали старости.

Нечто подобное — в философском смысле — придумал Рим; однако избавление от старости носило более закрытый, личный характер. Стареющий аристократ, сопоставив свои нынешние радости жизни и страдания, бесстрастно решал, что жизнь более нежелательна. Он рассылал приглашения — но не всему обществу без разбора, а лишь ближайшим, дражайшим друзьям, немногим верным своим товарищам. В назначенное время они собирались у него в доме и предавались дискуссии о путях богов и людей. Как все римляне Золотого века, они высказывали разумные сентенции с искренностью и достоинством. Час наступал, раб держал чашу, а хозяин, вскрыв вену на руке, медленно уходил в другой мир, не переставая участвовать в дружеской беседе.

Монтень рассказывает историю римлянина, страдавшего болезненным и, очевидно, неизлечимым недугом. Избрав голодную смерть, несчастный разослал своим друзьям приглашения заходить к нему, когда им удобно, и беседовать с ним во время его последнего поста. Однако голодовка возымела благотворное действие на здоровье пациента, и лекари объявили об исцелении, рекомендовав лишь постепенно возобновить питание и восстановить силы. Римлянин был поставлен перед вопросом, ответа на который не найти ни у мудреца, ни в одной ученой книге. После серьезного совета с друзьями он решил, что несколько отпущенных ему лет не оправдают его отступления от врат смерти, и продолжил голодовку до летального конца.

Редко встречается дикое животное, страдающее от старости или болезни. Жизнь и смерть в природе сбалансированы так тонко, что какое-нибудь перо не на месте, ревматическая ограниченность сустава, замедленная реакция или ослабление зрения означают почти немедленную гибель. Для того чтобы выжить, животное должно полностью владеть всеми своими силами, умственными и физическими. Недопустимы ни опьянение, ни объедание. Дятел-сокоед, опьяненный забродившим соком, окажется легкой добычей для всевидящего сокола, если, конечно, раньше не разобьется о сук в привычном для пьяных ложном ощущении безопасности. Малиновку, переевшую ягод персидской мелии и еле плетущуюся по лужайке, быстро сцапает первая же кошка.

В животном мире царит хирургия без сентиментальностей. Природа-мать желает либо видеть своих детей здоровыми и счастливыми, либо не видеть их вовсе. Только в одомашненном состоянии физические недуги человека передаются и его меньшим братьям.

Длительные болезни и старость появляются среди стадных животных там, где благоприятные условия приводят к росту поголовья, превышающему количество жертв хищников. Охотники за буйволами находят стареющих быков, вытесненных из стада, но еще живых. Очевидец рассказывал о встрече со старым буйволом: «Он никак не хотел уходить с нашей дороги. А был такой старый и такой изможденный, что шкура висела на нем, как драпировка на скелете». Я слышал, что старость — нередкое явление и среди кроличьих полчищ в Австралии. Но это — исключения.

Однажды, идя по лесу, я бросился на призыв отчаяния, доносившийся издали. Лишь через полчаса я обнаружил больного пересмешника: он сидел на ветке, опустив хвост и крылья, с поникшей головой. Звук, который он издавал, исходил, казалось, вовсе не из птичьего горла. Думаю, уцелел он в подобном состоянии только потому, что известен как упорный боец, и его враги хотели окончательно удостовериться, что он не способен к сопротивлению, прежде чем напасть на него. Слышал я, что и львы в природных условиях умирают именно от старости — другие обитатели леса просто боятся приблизиться к немощному, но когда-то всесильному зверю.

Деревья же, по законам растительной жизни, подвержены заболеваниям, которые не убивают их; на них появляются наросты, разрастания; они причудливо деформируются и угасают очень долго.

…Я повернул назад, к своему лагерю под виргинским дубом. Звук топора становился все слабее, пока не превратился в одинокий отголосок, блуждающий в кедровой чаще. «Тук-тук, тук-тук», — раздавалось редко и равномерно. Потом тишина. Потом снова с десяток ударов — и снова тишина. Пока я дошел до лагеря, все стихло.




Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Восемьдесят гектаров. (Примеч. ред.)

(обратно)

2

В английском языке «ограждение» и «фехтование» обозначаются одним словом. (Примеч. пер.)

(обратно)

3

Корд — 3,64 м3. (Примеч. пер.)

(обратно)

4

По-английски вилохвостая мухоловка называется «ножницехвостой». (Примеч. пер.)

(обратно)

5

Капитолий — здание органов государственной власти данного штата. (Примеч. пер.)

(обратно)

6

Грызун. (Примеч. пер.)

(обратно)

7

На благо народа (лат.).

(обратно)

8

Лень погубит тебя, погубит тебя, погубит тебя (англ.).

(обратно)

9

Готовь для меня, приготовлю для тебя (англ.).

(обратно)

10

Красотка (англ.).

(обратно)

Оглавление

  • ПРЕДИСЛОВИЕ
  • Приключения техасского натуралиста
  • ВВЕДЕНИЕ
  • Глава первая ИЗГОРОДИ (ПОЛЯ И ПАСТБИЩА)
  • Глава вторая ИЗГОРОДИ (ПОЛОСЫ ОТЧУЖДЕНИЯ)
  • Глава третья ТИХИЕ ВОДЫ
  • Глава четвертая ЛАСТОЧКИНО КРЫЛО
  • Глава пятая УБИЙЦЫ
  • Глава шестая ЦВЕТОК И ПТИЦА
  • Глава седьмая ВЗАИМОПОМОЩЬ
  • Глава восьмая ВЗАИМОПОМОЩЬ (продолжение)
  • Глава девятая ИСКУССТВЕННЫЕ ЦЫПЛЯТА
  • Глава десятая ПУТЬ В НАГОРЬЕ ДЕЙВИСА
  • Глава одиннадцатая В ЛАГЕРЕ
  • Глава двенадцатая БЕРКУТ
  • Глава тринадцатая БЕРКУТ — ПАРЯЩИЙ ОРЕЛ
  • Глава четырнадцатая НАРОДНАЯ МУДРОСТЬ
  • Глава пятнадцатая НАРОДНЫЕ НАЗВАНИЯ ПТИЦ И ЦВЕТОВ
  • Глава шестнадцатая ПЕРЕСМЕШНИК (ХАРАКТЕР И СКЛОННОСТИ)
  • Глава семнадцатая ПЕРЕСМЕШНИК-ПЕВЕЦ
  • Глава восемнадцатая ПОДРАЖАЕТ ЛИ ПЕРЕСМЕШНИК?
  • Глава девятнадцатая КОЛОНИЯ ЦАПЕЛЬ В УСТЬЕ КЕЛЛЕРА
  • Глава двадцатая ГДЕ УСТРОИТЬ ГНЕЗДО?
  • Глава двадцать первая СКАЛА И КОРЕНЬ
  • Глава двадцать вторая СТАРИК, РУБЯЩИЙ КЕДР
  • *** Примечания ***