Как это было [Виталий Калин] (fb2) читать онлайн

- Как это было 3.28 Мб, 180с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Виталий Калин

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Виталий Калин Как это было

Дядя Жора и луна


Как этот мир велик в лучах рабочей лампы!

Ах, в памяти очах – как бесконечно мал!

(Ш. Бодлер – М. Цветаева)


Сегодня полнолуние. И мне опять не спится. Бледное ночное светило подползает к моему окну. Небо становится светлее, и вот уже сквозь листву я вижу яркие пятна лунного света, похожие то ли на рассыпанные драгоценные камни, то ли на солнечные блики на темной воде. Наконец показывается и сама луна, осветив тумбочку с букетом цветов и пол с кошачьими мисками. На фоне посветлевшего неба изящно вырисовывается ветка яблони, упирающаяся в мое окно. Опять забыл отпилить эту ветку, который день собираюсь и все забываю. Тут же вспоминаю про маленький клен, поселившийся у яблони, а там черемуха, влезшая в рябиновый куст, не опрокинутые бочки и целый ворох других забот, сменяя друг друга, напоминают о себе. Кончается короткое северное лето, основные летние работы окончены, но всегда найдутся какие-то мелочи, не оставляющие меня в покое.

Мне кажется, что я вижу, как струится лунный свет и вместе с ним в меня проникает легкое беспокойство и тревожное ожидание чего-то неизвестного. А может быть – это голос вселенной, вечности, который напоминает мне о тщетности и ничтожности многих наших устремлений и желаний. Мысли роятся, рассыпаются, беспорядочно выхватывая разные эпизоды моей долгой, интересной жизни. Вспоминается такая же ночь, летом 1952 года. Жил я тогда в Чухур-Юрте (село в предгорьях Кавказа, 130 км от Баку). У меня летние каникулы. Я в гостях у сестры моего отца. Тетя Нина и дядя Жора преподавали в местной средней школе. Я поправлял у них здоровье, подорванное в зимних непосильных трудах на ниве образования. Пил буйволиное молоко и готовился к двум переэкзаменовкам по математике. Такая же летняя ночь, так же смотрел на ветки с плодами, любовался яркой круглой луной, и мне почему-то не спится. За спиной был активно прожитый день четырнадцатилетнего мальчишки. Время тогда было очень интересное. Наш народ, переживший тяжелейшую войну, вышел из нее победителем. За 7 лет практически было восстановлено народное хозяйство, достигнут и превзойден довоенный уровень производства, много построено новых объектов и жилья. Возрождались покалеченная в военных действиях природа и сельское хозяйство. В южных областях России создавались лесозащитные Сталинские полосы, в средних и северных-мичуринские плодовые сады. На много лет раньше, чем в Европе, была отменена карточная система. Несколько раз в году происходило снижение розничных цен на все товары и продукты, произведенные в СССР.

В том году мы впервые участвовали в Олимпийских играх в Хельсинки, газеты были заполнены фотографиями наших спортсменов в синих костюмах с белой полосой и надписью СССР на груди. Третье – четвертое место, занятые командой, спортсменом воспринималось как неудача, все ждали только победы. И мы были победителями, и наш народ гордился этим. Даже в страшном сне, никто не предполагал, что спустя много лет, наш народ будет облапошен «рыночными» наперсточниками от экономики и мы, процветающая, богатейшая страна будем влачить жалкое существование…. А пока каждый день радостный, заполненный хорошими новостями и веселой суетой.

Летние каникулы, счастливая пора. Не хватало времени толком поесть, с недоеденным куском надо бежать на футбол (играли тогда двор на двор, улица на улицу и т.д.), потом лезть на дерево за грушами-скороспелками, а там глядишь, формируется команда для игры в «казаки – разбойники», поливаешь помидоры, дыни, арбузы, вспомнишь про кусок, который притащил с собой от обеда и не найдешь, где его потерял. И вот, после такого напряженного дня, едва добравшись до постели, сразу же окунёшься в сладкий спокойный сон, ну, разве иногда утихающие эмоции немного отодвинут момент засыпания. Но сегодня что-то дневные впечатления долго не оставляют меня. Смотрю на поспевающий инжир, яблоки, подсвеченные лунными бликами, и думаю, думаю, думаю…. Уснул я уже под утро.

За завтраком на вопросы родственников, почему я такой вялый, я рассказал о своей бессоннице. Братец мой посмеялся надо мной, тетя Нина захлопотала – не заболел ли я, не переутомился ли, а дядя Жора, когда я поливал огурцы с арбузами (это была моя обязанность) подозвал меня к себе и стал объяснять причины моей бессонницы с научной точки зрения.

Дядя Жора был чем-то похож на Паганеля, но так он выглядел издали, такой же длинный, худой, чуть-чуть сутулый. Но когда он приближался и разговаривал с тобой, а ты видел умный, внимательный взгляд из-под кустистых бровей, четкую, громкую, уверенную речь, на память приходил образ партизанского командира из фильмов того времени. В школе у него было прозвище «Астроном». Это был фанатик математики и всех точных наук. Его коньком было небо, и все, что там находится, если человек не любил математику и не разбирался в ней, он терял к нему интерес, считая его неполноценным. Он занимался со мной математикой 1,5 часа в день и рассказывал всякие случаи, которые больше были похожи на исторические анекдоты, чем на математику. Много лет спустя, где-то возле Шемахи построили обсерваторию, и дядя Жора стал там работать. К нему очень подходили строки, написанные Б. Пильником

Когда и кто, шагая по созвездьям

Внушил земле сомненья мудрых числ??

Болей тоской по недоступным безднам,

И смутными сомненьями лечись.


Так вот подозвав меня к себе, дядя Жора начал свой монолог: «Ты, Виталик, охламон и бездельник, ученик, который так относится к математике, как ты, не может быть полноценной личностью, и, где бы ты не работал, успеха тебе не видать. Ты не можешь аналитически мыслить, поэтому будешь совершать много пустых, ошибочных действий и идти по ложному пути, т.е. решения твои будут случайные, не эффективные.

Я не вижу тебя ни инженером, ни руководителем. Все мы стремимся к достижению некой цели в жизни, но к сожалению, не все зависит от нашего желания. Все мы только ничтожные частицы мирозданья – судьбы наши зависят от космоса, от его излучения, расположения планет, времени года, суток и множества других причин. Твоя бессонница говорит о том, что ты ощущаешь влияние планеты «Луна» – она оказывает на тебя воздействие и посылает сигналы, недоступные многим другим людям. Я не хочу сказать, что ты принадлежишь к сонму избранных, но твоя судьба не безнадежна.» Во время этого монолога, дядя Жора упоминал многих известных ученых, писателей, полководцев, судьба которых была связана с влиянием планет. Там был Аристотель, Коперник, Ньютон, Галилей и даже Гитлер. Я спросил у него: «Дядя Жора, а Сталин относится к этому сонму? Ведь он победил Гитлера!». Дядя долго смотрел на меня, потом укоризненно покачал головой, встал и молча ушел.

Но этот его монолог зародил во мне симпатию и интерес к Луне. После беседы с дядей Жорой я стал наблюдать за влиянием этого светила на мою жизнь. Мне нравилось смотреть на нее в разное время, любоваться ее отражением в воде, наблюдать, как меняется ее странный люминесцентный цвет. Мне казалось, что это какое-то живое существо, а не планета, и мы обмениваемся с ней некими сигналами, и она своим завораживающим мерцающим светом что-то хочет донести до меня. Помню, как на Камчатке в Тиличиках летом 1969 года я вышел ночью из дома посмотреть, что за красный круглый фонарь светит в мое окно. Это оказалась Луна. Она была громадная, как-то пульсировала, и ее красный цвет казался неким кровавым оком, в чью глубину хотелось заглянуть; рассмотреть, что там на заднем плане, да и вообще, что это такое струится и переливается. Наутро по радио я услышал, что американцы высадились на Луну. Это известие меня очень возбудило и взволновало. Недаром у нее такой красный, тревожный цвет, может она сообщает нам о неких нарушениях в окружающем мире, может, жалуется на бесцеремонное вторжение этих наглых американцев. Я не находил себе места, испытывал примерно такое же беспокойство, как герой стихотворения Маяковского «Послушайте», с той лишь разницей, что там герой переживал за звезды, а я за Луну.

В течении дня я всем знакомым и встречным рассказывал, какая была луна после высадки американцев и очень удивлялся, что никого это не беспокоит, и мое наблюдение никому не интересно. Тогда я еще не знал, что в северных широтах красная луна – это обычное явление, и, следовательно, моя тревога, просто плод больного воображения. Впоследствии мне много раз приходилось видеть красную луну, но такую яркую, большую как в 1969 г. на Камчатке, я никогда не видел. И мне стало казаться, что все-таки луна подавала нам сигналы о том, что в мирозданье не все в порядке; и где-то, что-то нарушено, а много лет спустя мы узнали и о той лжи, которую американцы распространили о своей «высадке» на Луну. Вся эта мистика, рассказанная мной – это небольшой эпизод, а вообще-то с луной мы жили дружно. Немного неприятно было то, что в полнолуние мне гарантирована бессонница, но потом я смирился с этим.

Я заметил, что самые интересные мысли, планы появляются, когда Луна на небе, и, если не спится, можно почитать, порисовать, подумать о прожитом дне, да и вообще о жизни. Вот так и сейчас, с божьей помощью я начинаю свое повествование.

P.S. И вспоминая эту ночь на Камчатке, я иногда думаю: а может быть это проявление некоего Высшего Разума, который напоминает нам, что прекрасный, гармоничный мир, созданный по божественному помыслу, не терпит нарушения своего мироустройства и конечно лжи.


Меня отправляют в Баку


Взял я чистый лист бумаги, ручку и думаю, с чего начать? Решил начать с самого раннего сознательного впечатления, которое я помнил. Мне тогда было 6 лет, я только что вернулся домой в Баку, после почти двухмесячного путешествия, богатого разными событиями. А вспомнил я эпизод, который относился к трехлетнему возрасту. Я видел его так ярко в цвете, современный человек сказал бы как на экране телевизора или на цветной фотографии. Но в то время, о котором я рассказываю, таких понятий не было и правильнее будет сказать: цветная картинка в моей голове. Вероятно, этому воспоминанию способствовали все предыдущие события, происходившие со мной за последние 3 года, и поэтому я хочу рассказать о том, что предшествовало моему прибытию в Баку, немного подробнее, а потом уже о самом воспоминании. Начиная с разумных школьных лет, да и потом в зрелом возрасте, беседуя с друзьями, мы часто рассказывали друг другу о различных случаях, происходивших с нами в нашем детстве. Как-то так выяснилось, что мои воспоминания, относящиеся к возрасту до 6 лет моими слушателями, не воспринимаются серьезно, поскольку, по их мнению, в это время ребенок открываем мир, каждый день несет что-то новое, одно событие сменяет другое – ребенок учится, развивается и поэтому события не запоминаются. Что ж, может быть, это у кого-то и так.

Для меня же время с 1941 по 1944 было не богато на события и впечатления. Оно тянулось тягуче, медленно. Все было пропитано войной: распорядок дня, разговоры, светомаскировки, бомбежки, сам воздух. У нас была своя детская компания. Это дети из нашего дома, с нашей улицы, человек 10-15. Одна девочка, самая старшая, читала нам книги, еще мы раскрашивали черно-белые печатные иллюстрации, играли в прятки и лазили по деревьям, бегали наперегонки, зимой с окрестных горок катались на санках.

И после бомбежек собирали осколки. Это такие маленькие рваные кусочки металла, может от бомб, может от осветительных ракет (бомбили обычно ночью)

Жил я тогда в Горьком, по ул. Семашко. Спустя 15-20 лет – это время вспоминалось мне как затянувшаяся ночь или зима. Теперь о том, как я оказался в Горьком. Мать моя, урожденная Макушкина Анна была родом из Н. Новгорода, после окончания рабфака в 34 году отправилась поднимать индустрию Азербайджана, где вышла замуж, в результате чего я и родился в 1938 г. В начале лета 1941г. мои родители отправились в Горький к родственникам, взяли меня с собой. Началась война, мать с отцом уехали в Баку, меня оставили с маминой сестрой, у которой детей не было. В народе считали, что война закончится быстро, в несколько недель и ребенку будет безопаснее находиться в Горьком, т.к. Гитлер рвется на Кавказ, к бакинской нефти, и основные бои будут там, а когда война закончится Лида (мамина сестра) приедет в Баку погостить и привезет меня. Но судьба распорядилась по-другому – началась моя горьковская жизнь, продлившаяся три года. Об этой жизни я расскажу как-нибудь, а пока вернемся к событиям, которые предшествовали моей поездке обратно из Горького в Баку.

Когда немцев отбросили от Сталинграда, стало налаживаться железнодорожное сообщение, появилась возможность отправить меня к родителям. Тетушка стала готовить меня в дорогу. Старшая девочка из нашей компании (ее звали Аида) рассказала мне, что Баку – это город, где добывают нефть, бензин и керосин, показывала картинки из какой-то книжки, где были нарисованы высокие дома среди нефтяных вышек, были там еще верблюды, ослики с длинными ушами, и горцы с кинжалами за поясом. Остальные ребята тоже делились со мной познаниями об этом городе. Например, реки там керосиновые, воду добывают из морской воды, кругом песок, трава не растет и т.д. Слух обо мне прошел по всей улице; подходили незнакомые мальчики, и девочки с просьбой показать, кого здесь в Баку отправляют. Все меня жалели, качали головами, выражали всяческое сочувствие. Я стал бояться этой поездки, мне не хотелось никуда ехать. За время моего пребывания в Горьком я совсем забыл родителей, я их не помнил – какие они; не помнил, как меня сюда привезли, как мы расставались. Семья моя нынешняя – это бабушка с дедушкой и тетушка, которую я звал Лидой. Лида мне сказала, что меня отправляют к маме. Я устроил истерику, просил пусть мама лучше сюда приедет – будем жить все вместе. Тетушка перед поездкой мне рассказала, что отец мой погиб на фронте в Крыму в 1942 г. Спустя много лет я нашел письма матушки к Лиде, где они обсуждали, стоит ли говорить ребенку, что у него нет больше отца, и решили, что надо говорить правду. Тогда все женщины, кому приходили похоронки с фронта, надеялись, что произошла ошибка и ждали своих близких. Ждали до конца войны, ждали и много лет после победы. Так и мать моя ждала, надеялась, вновь замуж так и не вышла.

Теперь о моей поездке, учась в младших классах, живя в послевоенном Баку, я часто рассказывал своим сверстникам и их родителям об этом путешествии. Мне задавали много вопросов, на которые я не знал ответов. Например, сколько стоил билет на поезд, детей без родителей в поезд не пускают и самое главное: как ты в детсадовском возрасте во время войны смог проехать один такое расстояние в тысячи километров от Горького до Баку. А некоторые родители моих однокашников, которые слушали в пол уха про мои приключения стали запрещать своим отпрыскам со мной общаться, дескать, беспризорник, с малых лет всю войну по поездам скитался. Я часто переадресовывал вопросы маме и Лиде, в свою очередь, рассказывая им о разных случаях и впечатлениях во время поездки. Я узнал много новых подробностей о людях, которые меня сопровождали, о связи по телеграфу, не узнал только о ценах на ж/д билеты. Похоже, их тогда не было. Таким образом, у меня складывалась четкая картинка моего «одиночного плавания». Вот как это было.Сначала из Баку приходит копия моей метрики, справка о гибели отца. Потом тетушка Лида ходит по инстанциям, получает разные справки. Мама мне как-то показала справку на выцветшей желтой бумаге, всю потрёпанную на сгибах. Наверху синяя печать, во всю строку в рамочке надпись большими буквами НКВД на ж/д транспорте, маленькая звездочка. Содержание такое: мальчик Виталик (имя, адрес) отправляется к своей маме по месту жительства в г. Баку (адрес), провожатый такой-то, просьба или требование (не помню) к комендантам вокзалов, поездов обеспечить доставку, содействие и т.д. Подпись. Печать круглая.

После завершения всех бумажных формальностей мое перемещения из пункта А в пункт Б выглядит так: некая женщина едет до станции Н, сопровождает меня до своего пункта, потом передает меня как эстафету под руководством и контролем коменданта женщине, следующей до станции в направлении Баку и т.д. Железнодорожное сообщение во время войны, было нарушено: не было ни расписаний, ни прямых поездов. В итоге моя поездка до Баку заняла больше двух месяцев. Я хорошо запомнил мою первую провожатую, она была похожа на учительницу (в моем детском представлении), ехала она без ребенка, и все ее внимание было направлено на меня. Я ее немного побаивался, она очень докучала мне своими требованиями и нравоучениями.

Ехали мы в товарном вагоне, его еще называют теплушкой. Посередине была раздвижная широкая дверь, которую правильнее назвать воротами. Когда поезд двигался медленно, эта дверь была открыта, выход загораживала поперечная доска. В открытую дверь залетала копоть от паровоза, и кто находился возле этой двери, были с чумазыми физиономиями. Вагон наш назывался «женским», почти все женщины были с маленькими детьми, на полу лежали матрацы, набитые сеном. Стояло несколько больших чанов с крышками, куда справляли нужду. Часто поезд останавливался в чистом поле, на этих стоянках выливали чаны, набивали сеном матрацы, собирали цветы. Воду набирали на станциях. По мере приближению к югу, станции становились более оживленные, народ менял или продавал всякую снедь, овощи, фрукты, молоко. Первая половина поездки у меня не отложилась в памяти, так скользящие впечатления – мелькнули и тут же забыты. Я не помнил, что я ел, что делал, о чем беседовали окружающие. В памяти остался такой эпизод: стоит возле открытого вагона какое-то черное сооружение с трубой и большим черпаком, с него раздают кашу. Всю эту часть поездки, я находился в какой-то прострации, очень переживал расставание со своей новой семьей, со сверстниками. Тетушка мне потом рассказывала, что я плакал, пытался убежать, кричал, что никуда не поеду.

Но всему наступает свой черед и так, по принуждению, я оказался в этом вагоне, провожатая крепко держала меня за руку, путешествие началось…… Долго я дичился, как пленный зверек, но новые впечатления и события растопили детскую душу, я стал интересоваться окружающим, на станциях женщины брали меня с собой за водой, и так я со своим маленьким бидончиком вписался в дорожную жизнь. Если в начале поездки в вагоне царила какая-то неустроенность, то буквально через несколько дней внешний вид вагона сильно изменился, да и быт стал налаживаться – все нашли себе место и стали его благоустраивать. Откуда-то появились скамейки, ящики, которые служили столами. Матрацы на день многие убирали, складывали в такую интересную кучу, похожие на маленькие горки, шалаши, просто домики, где можно было лазить и играть.

Формировались небольшие группы, объединенные какими-то интересами. Они вместе обедали, пили чай из принесенного кипятка, судачили о житье, бытье, занимались с детьми, и много-много беседовали о жизни. Люди собрались здесь разные, война перевернула их жизни, раскидала их по полям и весям, но у них у всех была одна цель, доехать, где им будет лучше, где их ждут и любят. Я столько наслушался всего из их бесед, что голова моя пошла кругом от всей этой новой информации, которая с трудом воспринималась детским разумом. В ходу были разговоры, что из людей варят мыло, а из человеческой кожи делают перчатки и абажуры. Вероятно, тогда уже ходили слухи о фашистских концлагерях, но официальной информации об этом не было. Я пытался прояснить хоть что-то у окружающих, но мои вопросы, как бы растворяясь, были сведены на нет тактичными ответами моих собеседников. Скорей всего, мои попутчики понимали, что не надо травмировать детскую психику, и разговоры об этих жутких слухах прекратились. Впоследствии мне мама рассказывала, что в этом вагоне со мной ехали люди, возвращающиеся на родину из эвакуации. Там были учителя, музыканты, преподаватели многих поволжских институтов, была одна немка – известный ученый.

Это немку в начале войны выселили из Саратова в Среднюю Азию, и теперь, когда на фронтах стало полегче, ее пригласили обратно преподавать в каком-то институте. И вот этот пестрый народ, который называли «беженцами» на данном этапе формировал мое развитие, мое будущее сознание и культуру. Они рассказывали сказки, читали книги Короленко, Пушкина, Ушинского и иногда, по настроению, пели песни. Если это было на остановках в поле или на станции, к ним собиралось много народа послушать. Особенно хорошо у них получалась вот эта модная и очень популярная тогда песня:


22 июня. Ровно в четыре часа

Киев бомбили.

Нам объявили,

Что началася война.

Кончилось мирное время

Нам расставаться пора.

Что б ни случилось, ты не забудешь

Ласковых радостных встреч.


Я начал описывать свой вагон, но отвлекся на людей, которые в нем жили. Вагон мне казался теперь намного веселей и приятней, чем, когда я вошел в него первый раз. На стенке кое-где пристроили два плаката. 1-й: «Родина – мать зовет!» – женщина с поднятой книгой, кажется там присяга. И 2-й: мальчуган с испуганными глазами, его обнимает и защищает женщина. Подпись «Папа – убей немца!» Потом появился и третий плакат. Какая – то блондинистая красотка с разинутым ртом, полным белоснежных зубов, что-то поет. Скорее всего американская звезда, попавшая к нам на довесок к «ленд лизу». Этот американский плакат был как бы центром нашего вагона. Народ жил бедно, плохо одет, женщины в грубых сапогах, в телогрейках, никакой тебе косметики, ни духов, а тут такая красота. Плакат висел напротив раздвинутой двери и на остановках его приходили рассматривать много народа. Все долго смотрели на него, как на «Мону Лизу», в музее и обменивались впечатлениями. Вот такой мир окружал меня тогда. Добавьте к этому два громадных букета из полевых цветов в разных концах вагона, развешенные пеленки, и вот вам картина моего обитания. Мне часто снились мои попутчики и почти со всеми связано что-то хорошее: конечно были и трудности, непонимание, обиды, но всегда с чьей-то помощью все разрешалось благополучно. Иногда я думаю, что и выжил – то я благодаря тем людям, которые меня окружали тогда.

Однако я отвлекся…. Где-то после Сталинграда, когда у меня сменилось 5-ая, или 6-ая нянька (назову их так) я вышел один погулять на станции. Обычно со мной ходили мои провожатые, да еще за руку держали. На этой станции было много народа, из громкоговорителей звучала музыка, что бывало не часто, потому что обычно слышны были только объявления, какие-то переговоры. Настроение приподнятое, веселое. Вдруг в толпе произошло какое-то движение, и несколько людей пробежало мимо меня. Один меня задел, чуть не опрокинул, и крикнул «Беги!!!» Я почему-то побежал вместе с ними. Но шестилетнему ребенку трудно состязаться в беге со взрослыми. Группа быстро пробежала мимо, а я остался. Появились какие – то люди в форме. На меня показывают пальцами и слышу: «Вот он!» Меня взяли крепко за руку и куда-то повели. Я стал реветь. Слышу вокруг голоса – «Беспризорников ловят». Я еще пуще завелся. Из толпы женщины стали кричать: «Он из нашего вагона!» Поднялась суматоха. Женщины пытались отбить меня от моих конвоиров, но не тут-то было. Женщины кричат: «Он едет с сопровождающей, у него есть все документы!». Женщина, которая доставила меня в Баку, вероятно со слов попутчиков знала об этом происшествии и объясняла это так. Была облава на беспризорников. Их ловили и отправляли в детские дома и приюты. Меня привели в наш вагон, и старшой стал требовать документы. Их не могли найти, и к тому же исчезла моя провожатая. Перепалка длилась долго, весь вагон меня защищал, но старшой был непреклонен, и объяснил, что ничего страшного нет, его отправят в приют, согласно какому-то постановлению. Повели меня опять в служебное помещение, посадили на стул, кто-то ходил, выходил, хлопали двери. Я сидел, ни жив, ни мертв. Вместо Баку, встречи с мамой, приют, или детский дом, да и путешествие мое мне уже нравилось. Для меня это была беда, не хотелось расставаться с нашим родным вагоном, где все ко мне так хорошо относились, заботились, а тут дядька злой, так схватил меня, что до сих пор рука болит. Я сидел и плакал, вокруг люди бегали, кричали, занимались своими хлопотами. Сколько я так просидел, не помню. Потом и плакать устал, уже и слез нет, только икаю и хлюпаю.

Заходят несколько женщин, моих защитниц, с ними начальник (или комендант) и молодая худенькая женщина с младенцем на руках.

У начальника в руках мои справки, он обращается ко мне: “Что нюни распустил! А еще солдат будущий! Получай себе мамку!» А дело было так: моя вожатая пошла к коменданту с бумагами, передать меня следующей попутчице, начальника не было, она оставила документы тем, кто был в помещении, те показали ей сменщицу, и она спокойно уехала. А та женщина с ребенком должна была представиться коменданту, получить мои документы, и отправиться со мной дальше. Коменданта она не нашла и ушла со своим младенцем еще куда-то. Вот так примерно выглядело это недоразумение, которое за всю поездку произошло единственный раз.

В основном передача эстафеты происходило четко. Когда мы отправились в наш вагон, во мне все бурлило от счастья: «Я спасен, меня никуда не отправят, поездка продолжается, сейчас я увижу такие родные, знакомые лица», эмоции переполняли меня, в голове, как эхо звучали слова коменданта: «Получай свою мамку!!!» Где-то вдалеке теплилась надежда, а может это и есть моя мама, может путешествие закончилось, и тут же сомнения, почему никто не говорит об этом. Ребенку хочется верить в сказку, и так мало нужно для счастья. До этого приключения я находился в пути около двух недель, и часто представлял, как я приеду домой, и что это за Баку с керосиновыми реками. Мама представлялась то в образе какой –то царевны из сказки, то в образе строгой женщины с военного плаката. Вот такая сумятица царила в моей голове, пока мы шли к своему вагону.

Я с интересом разглядывал свою новую провожатую. На голове у нее была повязана белая косынка, за спиной находился небольшой вещь-мешок, по прозванию «сидор», в одной руке она держала узелок, а спереди немыслимым образом, на каких-то подвязках помещался грудной ребенок, которого она придерживала другой рукой. Ей помогли подняться в вагон, показали место, и она как – то обстоятельно по-хозяйски стала устраиваться. Она хлопотала, щебетала, не умолкая, что-то спрашивала, кому-то отвечала. Похоже, что вместе с ней в наш вагон, пропахший пеленками, полевыми цветами, сеном, проникло радостное и веселое оживление. Мамка моя могла разговаривать одновременно с двумя и тремя собеседниками, была остра на язык, могла кого-то и отбрить при случае, накричать на своего малыша: «Что орешь? А вот я тебе а-та-та!» Вместе с этим целовала его и сюсюкала: «Ах, ты мой зассанчик!». И все это выглядело очень добро, не обидно.

Эта часть путешествия, проведенная с моей провожатой, запомнилось мне очень ярко. Началось все с обустройства: перемещения всех этих мисок, бидончиков, и прочей утвари. Всему было найдено свое место, гораздо удобнее, чем раньше. В «сидоре» у нее оказались, маленькие, толстенькие лепешки и молоко, которого я давно не видел. Дошла очередь и до меня. С моего места на матрасе, с которого хорошо был виден весь вагон, дверь, ночной фонарь, меня переместили к стенке и при этом без умолку говорила: «мне надо спать с маленьким, кормить его грудью, вставать, когда он обсикается, я тебя буду беспокоить, здесь тебе будет лучше, я твоя мамка, ты меня должен слушаться, а это твой братик, ты должен его любить, смотри какой он хорошенький и т.д., и т.п.» Я посмотрел на своего братика, увидел сморщенное личико с глазками щелками, и не нашел ничего хорошенького, но мамке своей этого не сказал. Эта моя провожатая мне сразу понравилась, я почувствовал к ней доверие, а потом и любовь.

Живя в Горьком эти три года мне любить, было некого, бабушка с дедушкой были старенькие, им было только до себя. Дедушка и умер при мне, тетушка работала с раннего утра до ночи, кажется, рабочий день был 10 часов (точно не помню). В единственный выходной участвовала в каких – то дежурствах, рейдах, заготовках и т.п. Я любил девочку Аиду с нашего дома, она была старше меня года на четыре, была умная, красивая, много знала (по моим понятиям), читала нам книги, пела песни, но это, скорее всего, было уважение к уму, к знаниям, а не любовь. Когда я доберусь в своем повествовании до своей жизни в Горьком, я расскажу, как закончилась эта любовь. А пока мы с моей мамкой, братишкой, и остальными жителями нашего вагона мчим куда-то вперед. И я остаюсь со своими сомнениями: мама это или не мама. Ехали мы вместе дней 10-15, может больше, в итоге менялись пассажиры, кто-то подсаживался, некоторые уходили. Я заметил, что вновь пришедшие всегда с интересом смотрят на нашу «семейку». «Мамка» с младенцем на руках и сбоку в обнимку с ними мальчишка, который эту девочку называет мамой, а она его сыночком.

Случилось так, что вскорости я заболел, у меня был жар, я с трудом воспринимал окружающих, помню, какие-то люди в белых халатах осматривали меня, что-то говорили. Их голоса невнятным гулом отзывались у меня в голове. Потом я узнал, что меня хотели отправить в медицинский барак, где содержались больные. Моя мамка с соседями отстояли меня. Во время болезни мне снились всякие кошмары: там были медленно летящие самолеты, из них высовывались скрюченные страшные руки, они пытались схватить меня, что – то грохотало, в лицо брызгали осколки, я их потом набирал в горсть и хвастался друзьям: «Вот как много я набрал осколков!». И всегда среди этого ужаса я видел свою мамку, она стояла надо мной с младенцем, со скрещенными руками и склоненной головой. Просыпаясь, я не мог вспомнить, видел ли я ее наяву, или она мне снилась. Много лет спустя, увидев иконы с младенцем, а потом и картины Петрова-Водкина с его крестьянскими мадоннами, мне стало казаться, что именно их я видел в своих болезненных снах. Мне многое забылось из той поездки, некоторые события я восстанавливал по рассказам людей, ехавших со мной, но этот эфемерный, мерцающий образ женщины, с вечным младенцем на руках, являющийся мне во время болезни, (то ли во сне, то ли наяву) я запомнил на всю жизнь. Может это ангел посетил меня?

Через несколько дней мне стало лучше. Причем улучшения произошли как-то неожиданно: проснувшись утром, я почувствовал, что ночные кошмары и видения уходят куда-то. Голова была легкая, видел я все очень ясно, на стенке вагона играют солнечные блики, рядом сидит моя мама, гладит меня по голове и говорит ласковые слова. Я попытался встать, ноги подкосились, в голове загудело, я чуть не упал. Слышу голос откуда-то издалека: «Лежи мой слабенький, тебе нельзя вставать, хочешь, я тебя нюшей покормлю?» Она сунула мне грудь под нос, приговаривая «Спи…спи…» Я опять уснул, сон был спокойный, как провалился куда-то, несколько раз просыпался, потом опять засыпал, то ли сон, то ли явь… Рядом со мной лежит мой братик, мама его кормит грудью. Вокруг слышны голоса, осуждающие мою мамку – что это за лоб такой, а ты его грудью кормишь, у самой-то молока не хватает твоему ребенку. Мамка отвечала: «Я понарошку. Он всю ночь не спал, бредил, только с грудью успокоился, он и молока-то не пробовал».

Когда я стал взрослым, набравшись жизненной мудрости, я подметил такую особенность, что часто во время некоего важного события, связанного с большой ответственностью, риском, болезнью и пр. стрессом, вдруг обращаешь внимание на какую-нибудь незначительную мелочь или деталь, и она надолго запоминается. И эти эпизоды, фразы во время моего выздоровления я надолго запомнил. А пока я просто пытался переварить услышанное – что это за лоб, которого грудью кормят? Маленького сыночка не назовут лбом, а кормят только его, и почему молока не хватит? Потом до меня дошло, что лоб – это про меня, но никто меня никаким молоком не кормил, да и вообще я ничего не помню. Перед тем как снова уснуть, я вспомнил мамкин голос: «Хочешь, я тебя нюшей покормлю?»

Вот так между реальностью и какими-то видениями началось мое выздоровление. Потихоньку стал что-то есть, ходить от стенки до стенки. Я стал плохо спать, часто просыпался ночью, но никогда я не видел свою «маму» спящей, она или кормила малыша, или сразу начинала меня успокаивать, гладить, совала мне грудь и что-то тихо говорила. Когда она спала, одному богу известно. Ее ребеночек, мой «братик» был довольно спокойный. Плакал редко, капризничал мало, но, если кто-то из младенцев нашего вагона начинал плакать, он сразу же поддерживал его своим криком. Мамка тут же его успокаивала, давала грудь, а если он продолжал капризничать, совала соску, и обычно он сразу же замолкал. Соска эта была особенная. Мамка пережёвывала ржаной хлеб, эту кашицу клала в тряпицу, размером с носовой платок, закручивала, завязывала, получался круглый шарик, который она засовывала в рот ребенку. Когда во время болезни меня мамка успокаивала и усыпляла грудью, она иногда пыталась всунуть мне в рот такую же соску. Но я ее категорически не принимал. В Горьком у нас были в ходу сухари. Когда мы шли гулять, играть на улицу, то почти у всей нашей детской компании в карманах имелись сухари. Кто не доел за обедом, спешил – прихватил с собой, кто просто так брал на всякий случай. Мы угощали друг друга этими сухарями, обменивались ими. Это было своего рода лакомство, заменявшее нам конфеты. И в одно из своих пробуждений во время болезни, я слышал, как мамка жаловалась попутчице: «Представляешь, не ест моченый хлеб!» Я понял, что это про меня. Запомнилась мне и фраза, которая изредка звучала в ее разговоре – «хоть ж…й ешь!» Я долго размышлял над ней, пытался представить, как это возможно и только немного погодя понял, что это характеризует некое изобилие, множество, в основном съедобных продуктов. Поэтому, когда мамка меня потчевала своей соской с моченым хлебом, я как-то раз заявил: «У нас в Горьком сухарей хоть жопой ешь!» Все посмеялись, но потом объяснили мне, что ребенок так не должен говорить. Вот такие курьезные эпизоды запомнились мне надолго.

Запомнилось мне и то, как я открыл вкус материнского молока. Я уже начал выздоравливать; немного ходил по вагону, стал есть, но часто по ночам просыпался от какого-то беспокойства, потом долго не мог заснуть, эта особенность осталась со мной на всю жизнь. Почти всегда я заставал «мамку», сидящую возле меня. Увидев ее, я чувствовал некое успокоение, которое пришло на смену кошмарам, как- будто что-то надежное, сильное оберегает и защищает меня. Много лет спустя, осмысливая происходящее, я понял – это любовь. Несмышлёного младенца тянет к матери, он связан с ней невидимыми узами, он ее различает среди других людей, но мы никогда не узнаем, чувствует, ли он любовь к ней или их существование происходит на уровне симбиоза. Можно сказать, я побывал в роли грудного младенца, жалкого, беспомощного, брошенного во время войны в житейскую неразбериху. Все эти события, происходящие вокруг, перестали меня волновать; сомнения и надежда моя (мама это или не мама) куда-то делись. Была любовь, которая, возможно и помогла мне выжить. Когда я носом тыкался в ее грудь, я испытывал какое-то усыпляющее чувство, как будто у меня на плече сидит пушистый котенок, мурлыкает, трется мордочкой об меня, а мне так хорошо; спокойно, глазки сами закрываются, и в блаженном состоянии проваливаешься в сон.

И вот однажды почти засыпая, чмокая губами, я ощутил во рту сладкий вкус грудного молока. Надо сказать, живя в Горьком, я и дети, с которыми я общался, не были избалованы сладким, мы вообще сладостей не видели. Единственная сладость, знакомая мне – это кусковой сахар, который кололся щипчиками на маленькие дольки и выдавался к чаю. Так как я чай не любил, то норовил просто отправить его в рот. Ну, еще в нашей компании был мальчик, отец которого работал на оборонном заводе, так этот мальчик пару раз угощал нас конфетами в бумажной обертке. Когда я Лиде показал эту бумажку, она уважительно произнесла: «Наркомовский паек» Еще была девочка, отец у нее был «завхоз», так вот она иногда приносила банку из-под американской сгущенки, там наверху была маленькая дырочка, размером с монету. Эту банку с помощью плоскогубцев, мы превращали в плоскую жестянку и припасенной ложкой соскабливали с нее остатки, вернее следы сгущенки. Вот такие сладости были известны мне в раннем детстве.

Поэтому, когда я ощутил сладкий вкус грудного молока – это было открытие, я шустрее зашлепал губами, наслаждаясь забытым сладким вкусом. Но кормилица моя неожиданно отняла грудь, сказав, что надо кормить маленького. К этому времени, я почти внушил себе, что это моя мама, и этот ее категоричный жест очень обидел меня. Я стал капризничать, требовать, хочу и все! Меня успокоили и уложили спать. На следующий день мамка мне стала объяснять, что я большой мальчик, уже поправился, а кормят грудью только маленьких и что я не должен у братика молоко, отбирать, без которого он заболеет. Да я и сам, поразмыслив, отлучение от сладкого молока пережил относительно спокойно. Нет, так нет. Я знал, что идет война, нам все говорили об этом, да мы уже и сами стали привыкать к этому тяжелому, голодному времени. Чувство голода стало для меня и моих горьковских сверстников обычным состоянием. Потребность к еде притупилась за эти годы, и есть уже особенно не хотелось. Многие женщины с младенцами, ехавшие в нашем вагоне, не кормили своих детей грудью, т.к. у них пропало молоко. Стоит упомянуть, что для беженцев (а нас так и называли) была налажена продуктовая помощь, на некоторых станциях выдавали какие-то пайки, там были и маленькие бутылочки с молоком.

Но чувство обиды на «мамку» где-то в глубине души оставалось: она стала уделять мне меньше внимания, больше заботилась о своем сыночке, часто общалась с женщинами-соседками и все они много рассказывали о своей жизни, о различных житейских проблемах. Мое «Эго» не давало мне покоя. Ведь я так любил свою маму, а она,… похоже, меня уже не любит.

В связи с этим мне вспомнился эпизод из моей прошлой горьковской жизни: У одного мальчика из нашей компании убили отца на фронте, и мы все часто говорили об этом, сочувствовали ему, и вдруг одна девочка говорит ему: «Это же не твой отец, ведь он ушел из вашей семьи к тете Мане, значит он тебе не отец». Началось бурное обсуждение произошедшего, в котором я не участвовал, т.к. ничего не понял. Я рассказал тете Лиде об этом случае и о том, какое было обсуждение. Тетушка, как могла, объяснила мне, что в жизни бывает, супруги расходятся, находя себе другого мужа или жену, чем еще больше меня запутала. Я знал, что где-то далеко у меня есть папа и мама, а муж и жена – это совсем другое и долго не мог понять, почему в одном случае он муж, а в другом папа, и главное, почему они расходятся и еще, к, примеру, если мой папа и мама захотят разойтись, то останутся ли они для меня папой и мамой, а я их сыночком, или же мне тоже придется искать других папу и маму? Так вот, когда мне стало казаться, что моя «мамка» уже не любит меня, в моих несмышлёных мозгах зародилась мысль: «А может она решила со мной развестись? Ведь расходятся же другие люди». И такое недоумение или подозрение тихой мышкой шевелилось где-то в самой глубине сознания, с самой первой встречи с мамкой. Причем ход мыслей был такой. Сначала: «Мама это или не мама?». Потом, когда я ее узнал и полюбил: «Да, это конечно мама, но это другая мама». Потом опять сомнения: «А может моя первая мама ушла от меня, а эта мама другая, с которой мы сошлись?».

Это сейчас, в зрелом возрасте я все анализирую и пытаюсь понять и объяснить все происходящее, а тогда в мчавшемся поезде, одни сомнения, догадки и переживания.

Разговоры женщин, звучавшие вокруг, еще больше вносили неразбериху в мое понимание происходящего. Такие слова о семейных отношениях мне уже немного объяснили в Горьком. «Ушел к другой!», «Ушла к другому», «Развод». «Сошлись», «Разошлись». Было еще много непонятных слов, звучавших вокруг, значение которых я понял только много лет спустя. В Горьком в нашей компании я был самым младшим, и поэтому, когда мне что-то было непонятно, я обращался к окружающим, и они как могли, объясняли мне, что непонятно. Здесь же, когда женщины рядом со мной, беседовали о своих интимных проблемах, а я вмешивался в их разговор и просил объяснить мне непонятные слова, то чувствовал некоторую неловкость с их стороны и нежелание отвечать. Нет, они отвечали, но эти ответы звучали как-то неубедительно. Поэтому я больше не приставал к ним с вопросами, а просто наблюдал, слушал и пытался сам разобраться. Каши в моей голове становилось все больше и больше.


Была в моем багаже очень ценная для меня вещь – это был медвежонок Тедди. Лида подарила мне этого медвежонка на день рождения. Он сразу стал для меня любимым, почти живым существом. Глазки у него были как живые, казалось, что он может смотреть ими по сторонам, мех был такой пушистый и мягкий, на лапах были коготки, совсем не царапучие, на шее на цепочке висела круглая зеленая медаль, где по-английски было написано «Теddy». Медвежонка купили еще до войны в «Торгсине». Это такой магазин, расшифровывается, как «Торговля с иностранцами». Платили там золотом, драгоценностями и т.п. изделиями. Когда я появился с ним на улице – это было событие, особенно в восторге были девочки; все просили дать его подержать, обнять его, потрясти и послушать, как после этого у него в груди бьется сердце. С этим медвежонком я ощутил свою значимость, если девчонки собирались играть в «домики», они кричали: «Виталик, выходи играть вместе с Тедди». Но вскоре Лида запретила мне выходить с ним на улицу, т.к. медвежонка надо беречь, а его сильно испачкали и затрепали. Когда меня отправляли в Баку, было много сомнений; давать ли мне с собой Тедди, боялись, что в дороге украдут такую дорогую вещь. Но так как я категорически отказывался ехать, то уговорили меня, дав с собой медвежонка.

За время болезни я ни разу не вспомнил про медвежонка. Я вообще плохо представлял кто я, где нахожусь, что за люди вокруг. Кроме самолетов со страшными длинными руками, которые атаковали меня во сне, мне часто снилось, как я выбираюсь из каких-то кореньев, которые шевелились, как живые, окружали меня со всех сторон, опутывали мне руки и ноги, а вокруг не было ни просвета, ни выхода. Где – то звучал голос: «Мальчик, как тебя зовут?», но я не мог ответить, т.к. вся эта липкая, корявая паутина, как живые веревки, окружала меня со всех сторон, лезла в рот, в глаза и я барахтался в ней, как пойманная муха. Сон и явь перепутались. Иногда мне казалось, что я вижу свою «мамку» во сне, а в реальности весь наш вагон опутан какими-то щупальцами. Однажды, когда болезнь немного отступила, а сознание и ощущение реальности стало медленно возвращаться ко мне, пробудившись утром, я увидел, что моя мамка держит передо мной Тедди, вертит им, двигает лапами, и что-то тихо говорит медвежонкиным голосом. Увидев яркого, веселого друга Тедди, такого родного, после всех этих ночных кошмаров, я ощутилтакой всплеск радости, внутри все затрепетало от счастья, какая-то еще слабая, но уже ощутимая энергия стала пробуждаться во мне. Я сразу вспомнил всю мою предыдущую жизнь, наш двор, улицу, родных, наши игры с Тедди. Когда я заболевал, моя мамка бережно упаковала медвежонка и надежно припрятала. И вот сейчас, когда мне было очень плохо, он появился ниоткуда, такой большой, красивый, добрый, поддержать меня, вытащить из того мутного, бредового состояния, в котором я находился.

С этого дня наша семейка с Тедди не расставалась. Он участвовал во всех наших играх, его тоже кормили, братик тоже полюбил его, тянул ручонки, теребил его, пытался смеяться и что-то бормотал. В повествовании о своем путешествии я отвлекся, стал рассказывать о своем тогдашнем друге и попутчике медвежонке Тедди. Поэтому возвращаюсь к перерыву в своем рассказе. Остановился я на том, что беседы женщин с «мамкой» слышимые мной, наполнили мою голову ворохом разной непонятной информации. Кроме того, мне показалось, что от меня что-то скрывают или прячут. Много лет спустя, вспоминая об этом, ситуация стала для меня простой и ясной: поезд приближался к той станции, где выходит моя мамка, и женщины, скорее всего, обсуждали затянувшуюся игру в мамку-сыночка. А тогда…Никто, ничего мне не объяснял; я чувствовал некое напряжение вокруг, а внутри росла и росла тревога, ожидание чего-то неприятного. И вот однажды утром, проснувшись, я увидел, что мамка перебирает вещи, что-то вытряхивает, что-то завязывает в узелок, словом, идут какие-то сборы. Сознание пронзила мысль: «Уходит от меня». И тут же другая: «А может быть, мы уже приехали?». Я тоже стал собирать свой нехитрый скарб: медвежонка, маленький бидончик, полотенце, карандаши и прочую мелочь. Вдруг неожиданно наступила тишина. Я поднял голову: окружающие молча смотрели на меня, а мамка сидела ко мне спиной и ее плечи судорожно подрагивали. Я услышал громкие всхлипывания и, понял, что она плачет. Заплакал мой братик, все зашевелились; после тишины, когда было слышно, как от сквозняка трепещет уголок плаката на стене, вдруг все звуки слились в моей голове в немыслимую какофонию.

Вагон жил своей жизнью: слышны крики, плач, что-то разбили, кого-то успокаивали, каждый занят своими заботами и потребностями. И только я не понимаю, что происходит и что со мной будет дальше. Мама обняла меня, стала гладить по голове и сквозь всхлипывания стала говорить: «Виталик, комендант назначил меня твоей мамой, чтобы я помогла тебе доехать до Баку, где тебя ждет мама. Мы завтра приезжаем на мою станцию N, где мы с моим сыночком выходим, но вместо меня придет другая женщина, она тебя повезет дальше». После такого сообщения я вообще потерял всякую ориентацию в жизни. Одна мама, другая мама, «сходятся», «расходятся», а тут еще оказывается, коменданты мам назначают.

Женщина, которая доставила меня в Баку, много рассказывала нам о подробностях нашей поездки. Вот как это выглядело в ее описании. Я устроил истерику, кричал, что маму свою не брошу, выйду вместе с ней и ребенком, я понимаю, что она решила со мной развестись, но я ее люблю и останусь с ней. Собирал свои вещи, плакал, отказался есть, кричал, что у меня в жизни, кроме нее, никого нет. Успокоили меня только к вечеру, с помощью какой-то таблетки.

А для меня расставание с мамой выглядело так…. Просыпаюсь утром, около меня никого нет, вагон мне показался совсем пустой и тихий. Пытаюсь вспомнить, что было накануне, где-то теплится надежда, что это мне приснилось. Опять задремал; так несколько раз просыпаясь, пытался отогнать от себя вчерашние воспоминания. Не получается…И наконец, в одно из пробуждений, я понял, что я остался один, совсем один. И в зрелом возрасте, перечитывая роман Хемингуэя «Иметь и не иметь» дойдя до фразы героя «Человек не может быть один», я часто вспоминал этот вагон своего детства и ту тоску, и безысходность, которая навалилась тогда на меня. Никаких мыслей, эмоций, полное безразличие ко всему окружающему. Но живой человек существует в развитии. Потосковав и погрустив, я снова уснул.

Так проваливаясь в забытье и возрождаясь, в одно из пробуждений, я увидел перед собой мальчишку, который играл с Тедди. Играл – это мягко сказано. Он терзал его, тянул за уши, трепал, пытался оторвать хвост. К такому отношению Тедди не привык. Все, кто с ним играли, ласкали его, разговаривали, слушали его сердце, а этот болван даже не пытался понять и услышать, что у Тедди, если его встряхнуть, бьется сердце. К тому же, Тедди, единственная ниточка, память, связывающая меня с потерей моей семьи. Надо срочно выручать Тедди. Кое-как поднявшись, я вытянул вперед руки и бросился на мальчишку. Я за что-то запнулся, но при падении успел схватить медвежонка сначала одной, а потом и другой рукой. Мы оба упали: в вагоне было довольно тесно, надо было передвигаться осторожно – между ящиками, лавками и пр. утварью. Мы оба запутались в этих нагромождениях, а когда выкарабкались, я попытался сесть и увидел напротив лицо моего противника с вытаращенными безумными глазами.

Из носа у него сочилась тоненькая струйка крови; она все прибывала и ширилась, заливала ему рот, а он обеими руками размазывал кровь по всему лицу. Одновременно с этим раздался тонкий визг, переходящий в плач, который становился все громче и громче. К этому визгу и плачу присоединился громкий женский голос. Высокая, какая – то костлявая женщина выросла над нами; она схватила меня за ухо так, как будто хотела оторвать его. При этом поносила меня всякими плохими словами, среди которых «хулиган» и «шпана» были не самыми злыми и обидными. Всполошился весь вагон, все приняли участие в трактовке и обсуждении происходящего. Я сидел молча, прижав Тедди; вот оно одиночество, весь мир вокруг ополчился против меня, никто меня не понимает, я ничего никому не могу объяснить. Я никого не бил, я в жизни никогда не дрался. Я изо всей силы сдерживался, чтобы не зареветь.

Надо сказать, что к этому времени население вагона несколько уменьшилось, многие мои знакомые попутчики покинули вагон, появилось много незнакомых лиц. Эта женщина, которая трепала меня за ухо, оказалась матерью мальчика, с которым у меня произошла стычка, да и к тому же моей новой сопровождающей. Она грозилась сдать меня в колонию, документы мои выбросить, грозилась комендантом и милицией. Но на мое счастье осталось несколько женщин, едущих со мной давно, и одна из них спокойно объяснила моей новой сопровождающей суть дела: «Ваш мальчик взял чужую игрушку у ребенка, который ею очень дорожит, и он не играл, а трепал его, бил головой об пол, поэтому мальчик Виталик отобрал свою игрушку у него. Никто никого не бил, они оба упали, и мальчик Виталик попал головой ему в нос, после чего у вашего мальчика началась истерика со слезами. Вы посмотрите на маленького, слабенького мальчика и сравните его со своим сыном, разве он мог избить его, как вы считаете?» И еще ваша обязанность доставить ребенка до вашей станции и передать его с документами следующей провожатой. Если вы этого не сделаете, вам не вернут ваши документы!».

После такого четкого объяснения, гнев моей новой провожатой приутих. Она отпустила мое ухо и стала хлопотать возле своего сыночка, который продолжал громко плакать и стонать. Шишка на моей голове, которую я получил, столкнувшись с носом мальчика, сильно болела, что-то в ней пульсировало и толкалось. Женщины мне обработали ранку, приложили холодную мокрую тряпку и велели сидеть спокойно, не вставать и не двигаться.


Я сидел и внимательно изучал своего противника: он был старше меня на несколько лет, выше и покрепче. Время от времени он хлюпал и судорожно дергался. В моей предыдущей горьковской жизни, такой молодец был бы для меня авторитетом; мы уважали старших, обращались к ним с разными вопросами и нередко за помощью. А тут, сидит такой лоб, плачет, размазывает слезы и сопли, а мама его успокаивает, как маленького. В нашей детской компании не принято было плакать, хотя ранения и травмы мы получали часто.

Мы носились по улице между площадью Свободы и Ковалихой, эта часть улицы была вымощена булыжником и у всех нас, включая девчонок, коленки, локти, лбы были в ссадинах, царапинах и шишках. И если ты получал травму, никто никогда не плакал, сообща останавливали кровь, обрабатывали ранку, мазали ее йодом, а уж кровь из носа пережил каждый: разбивали носы о заборы, тыкались им в булыжник, среди ран – эта считалась самой пустяковой, зимой прикладывали снег и лед, летом раненого устраивали на травке в маленьком садике возле дома, задрав ему голову назад. Обычно, через несколько минут кровь останавливалась, кто-нибудь говорил: «До свадьбы заживет!», жизнь продолжается, можно снова бегать и играть.

Вероятно, это война приучила нас к аскетизму и терпеливости… Боль мы все умели терпеть и не плакать. У читателя может сложиться впечатление, что я изображаю своих друзей детства этакими спартанцами, малолетними спецназовцами, со стиснутыми зубами. Конечно, это не так. Наши волевые установки, скорее были «кредо», но не всегда реальные поступки.Всякое бывало: и плакали, и кто-то крови боялся, у кого-то нос слабый был, иной по деревьям боялся высоко лазить и т.д., и т.п. Но мы все как-то чувствовали, что не надо показывать страх, не надо плакать и чего – то бояться. Плач допускался только от большой обиды, или, когда происходит какая-то несправедливость, а ты ничего с этим поделать не можешь; ни доказать свою правоту, ни воспрепятствовать чему-то нехорошему, недоброму. Ну, разве еще смерть близких.

Я сидел с мокрой тряпкой на голове и под затихающие вопли моего обидчика вспоминал все это. Женщина, которая выручила меня своей разумной речью, покормила меня, потом мне сменили тряпку на голове, дали таблетку и велели сидеть прямо, подложив что-то под голову. Я сидел, разглядывая новых людей, появившихся в вагоне: очертания предметов и людей, стали расплываться, покрываться туманом, принимать какие-то странные очертания. Я вспоминал день, который начался для меня с осознания своего одиночества, и страшной, смертельной тоски, затем битву за Тедди, потом страх, который я испытал, когда злая тетка грозилась отправить меня в колонию, как малолетнего преступника. хВместе с этими грустными воспоминаниями со дна души стало подниматься радостное ощущение; я понял, что я не один, со мной друг Тедди, женщина, которая меня спасла, другие люди, находящиеся со мной рядом. Женщина, трепавшая меня за ухо, уже не казалась такой противной, а сынок ее, большой и сильный, казался мне жалким и ничтожным, а вовсе не страшным, как показался вначале. У нас в Горьком, такого плаксу не приняли бы в свою компанию. С такими радостными мыслями, что я не один, я не одинок – у меня есть друзья, я провалился в сон.

Много лет спустя, я подумал, а может быть эта моя радость была от действия таблеток, которые применялись тогда в армии, разведке и могли быть в нашей вагонной аптечке? А еще много лет спустя, вспоминая эти события и вдруг неожиданно свалившуюся на меня радость, мне подумалось, что это может быть «Синдром победителя», когда человек, находящийся на грани гибели, поражения, неудачи, вдруг находит в себе силы превозмочь самые тяжелые испытания, и в конечном счете, победить – испытывает неописуемую радость и состояние, близкое к эйфории. Но как бы то ни было, стрессовая ситуация помогла мне избавиться от гнетущего страшного чувства одиночества и тоски, обрушившихся на меня после расставания с мамкой.


Проснувшись на следующий день я стал внимательно изучать изменившуюся обстановку в вагоне и новых пассажиров. Было шумно, плакали и галдели дети, слышна была не русская речь. Русские области заканчивались, вероятно, мы приближались к Закавказью, Дагестану. Из старых попутчиков осталось несколько женщин, одна из которых защитила меня. На меня никто не обращал внимания. Я сидел и озирался, вагон тот же, те же плакаты на стене, но что-то неуловимо изменилось. Наши женщины покормили меня, обработали ранку на голове и стали заниматься своими хлопотами. Моя новая провожатая не обращала на меня внимания. С этой провожатой мы ехали вместе дня 3-4, и все это время я чувствовал, как она демонстративно меня игнорирует.

Вспоминая много лет спустя, эту свою провожатую, я размышлял, а если бы не было неприятного инцидента с ее сыночком, она бы тоже так себя вела? В жизни мне встречалось много хороших людей, которые на всю жизнь оставили о себе добрую память, но были и такие, с которыми было трудно находиться под одной крышей. Вероятно, с этой моей провожатой, именно такой случай. Когда я узнал о неизвестном мне ранее понятии, как психологическая несовместимость, эти вопросы перестали меня волновать. Поездка с этой теткой показалась мне самой тяжелой: не с кем поговорить, никто тобой не интересуется, не расспрашивает, как бывало раньше, не читает книжки из нашей библиотечки, не играет с «Тедди». Шефство надо мной взяла та женщина, которая вступилась за меня. Она забрала какие-то мои бумаги у злой тетки и вероятно, деньги в присутствии коменданта поезда, и по возможности старалась уделять мне какое-то внимание.

Кроме того, я почувствовал, что многие вновь прибывшие женщины, как мне показалось, относились ко мне с каким-то пренебрежением, я бы сказал, с издевкой. В одну из ночей, когда проснувшись, я долго не мог уснуть, я услышал разговор двух женщин. Из того, что я расслышал, были такие фразы «Представляешь (тихий смех) тут такая любовь была…. Кричал, что без нее не может жить (тихий смех) выпрыгивал из поезда, орал…. Лицо все в кровь разбил… такой маленький, а такой звереныш».

И в ответ «Даааа, и не подумаешь, в чем душа только держится». Я понял, что это говорят обо мне. Я лежал, стиснув зубы от обиды, сдерживаясь, чтобы не заплакать, шептал про себя «Все не так, все не так! Почему они этого не понимают?». Но всему на свете приходит конец. Убралась и моя провожатая с сыночком.

Пришла новая женщина, которая доставила меня в Баку. Она сразу стала меня обо всем расспрашивать, доложила, что она отправила маме телеграмму о нашем скором приезде. В то время, о котором я рассказываю, я естественно, не мог читать и писать, наверное, я не мог и считать, поэтому, когда я говорю о времени – надо понимать это очень условно. Например, наш скорый приезд, о котором сообщала моя новая провожатая, растянулся на неделю, может чуть поменьше. Много лет спустя, во взрослой жизни, как-то на вокзале в ожидании поезда, томясь от скуки, вспоминая эту поездку моего детства, я мысленно разделил ее на три части или этапа. 1-й это когда меня выхватили из моей привычной, размеренной жизни и поместили в совершенно чуждую среду, где мне пришлось заново учиться жить и приживаться, как растению, пересаженному из горшка в естественную почву. 2-я часть – это когда я ощутил себя частицей общества. Население вагона представлялось мне большой семьей, где все очень дружно общались, помогали друг другу, занимались с детьми, читали им книги. Эта часть поездки осталась для меня очень приятным воспоминанием. И наконец, 3-я часть – после расставания с мамкой и конфликта со злой теткой, что-то переменилось в самом вагоне: людей стало меньше, но шума больше, бабы собрались какие-то горластые, многие не понимали русский язык, говорили плохо, часто объяснялись жестами и мимикой! Если во 2-ую часть поездки, я общался со всеми жителями нашего вагона, чему-то учился у них, узнавал много нового, то теперь, особенно после услышанных ночью обрывков разговора обо мне, сидел больше на своем месте, наблюдал, слушал; но не пытался, как раньше, вступать в беседы, о чем-то расспрашивать окружающих.

Валентина Григорьевна – так звали мою новую провожатую, пыталась растормошить меня, отвлекала, разговаривали, играла вместе со мной, но услышанное слово «звереныш», острой занозой засело в моей голове. Так меня ни в Горьком, ни в моем вагоне никто никогда не называл. Все относились ко мне по-доброму, многие беженцы при появлении в вагоне и дальнейшем знакомстве с попутчиками, жалели меня, и говорили: «Какой серьезный мальчик, едет один без мамы» Расспрашивали меня о прошлой жизни, о моих покинутых друзьях. И вот после таких доброжелательных отношений, вдруг «звереныш». Обида душила меня, я впервые почувствовал, что меня коснулось неопонятное зло, безо всякой причины, без повода с моей стороны. А пока я сидел в своем углу, насупившись, обидевшись на весь окружающий меня мир; поезд, тем не менее; то медленно, то быстро, то дергаясь и двигаясь в обратную сторону, все-таки приближался к Баку, я почувствовал такую страшную усталость от этого вагона, от всего долгого, однообразного путешествия.

А само прибытие выглядело, вопреки моим ожиданиям, как-то буднично: прибыли на некую товарную станцию, сказали, что это Баку, переселили нас в обычный вагон, с деревянными сиденьями, постояли мы там может быть день, может пол дня, прибыли в наш вагон еще какие-то пассажиры – оказывается мы их ждали. Была какая-то нервозность вокруг, все куда-то бегали, что-то узнавали. Наконец вагон наш тронулся. Сколько мы ехали, я уже не интересовался, смотрел в окно и думал, как хорошо сидеть у окна, и смотреть на пробегающий за окном пейзаж, рассматривать людей, животных, всякие постройки, паровозы. Потом задремал. Проснулся; кто-то меня теребит за плечо. «Вставай, приехали!». Слышу голоса: «Баку. Сабунчинский вокзал». Вот и закончилось мое путешествие…


Баку… Впечатления… Воспоминания…


Мы идем по перрону в сторону вокзала, одной рукой прижимаю свой багаж, другой рукой держусь за Валентину Григорьевну. Она расспрашивает встречных людей, мы меняем направление, оказываемся в какой-то толчее, выбираемся, поворачиваем назад и наконец, после всех этих блужданий оказываемся на большой площади. Меня с моим багажом усаживают на скамейку; Валентина Григорьевна уходит куда-то, наказав мне не отлучаться и охранять вещи. Наконец-то я могу осмотреться. После темного, довольно тесного вагона, где я находился последние два месяца – широта, простор, очень странная, невиданная мною жизнь.

Вокруг меня носятся трамваи, грузовики, много людей мельтешит туда-сюда, слышна непонятная гортанная речь, кричат продавцы у своих лотков с фруктами, цветами, пирожками. Ходят военные патрули с красными повязками на рукавах, амбалы, как муравьи, таскающие грузы огромной величины; когда я дойду до описания своей жизни в послевоенном Баку, я расскажу об этой профессии амбала подробнее. Еще очень любопытное и интересное, на что я обратил внимание – это запахи.

Когда я вышел из вагона, меня сразу окружил жаркий, знойный непонятный аромат. Перемешались запахи поездов, цветов, фруктов, жареной снеди, чего-то пряного и непонятного. Впоследствии я узнал, что это примешивался запах нагретого солнцем асфальта. Засмотревшись на что-то интересное, я покинул свою скамейку, и стал наблюдать за людьми, кружащими вокруг меня. Вот патрули кого-то остановили, беседуют; вот мужчина покупает пирожок, сначала ест сам, потом кормит собаку, которая крутится рядом, плачет маленький ребенок, женщина, что-то громко говорит ему, бурно жестикулируя руками у него перед носом. Около меня с визгом останавливается трамвай; вожатый, высунувшись из окна, что-то кричит мне, с другой стороны на меня мчится грузовая машина – я не знаю где моя скамейка, куда мне деваться, как спасаться – впечатление такое, что все эти люди, амбалы, трамваи, машины загородили мне путь к спасительной скамейке, и я не могу найти к ней дорогу.

Неожиданно я взмываю куда-то вверх. Затем сильные руки опускают меня на тротуар, я поднимаю глаза и вижу высокого военного, который что-то с улыбкой спрашивает у меня. Я узнаю свою скамейку и наш багаж, потом слышу женский крик: «Виталик!» Я оборачиваюсь и вижу бегущую женщину, машущую руками, которая приближается ко мне. За ней виднеется Валентина Григорьевна. Я понимаю, что бежит моя мама.

Мама подбегает к нам, обнимает меня, целует, и что –то быстро, быстро говорит.

Половину фраз я не понимаю, они не разборчивы. Вот, что я слышу: «Виталик, какой ты большой, как ты вырос, дай посмотрю на тебя, боже мой, какой ты худой! Ведь ты чуть под машину не попал!». Что-то льется по моему лицу, я начинаю вытирать это руками, облизываю губы, и понимаю, что это мамины слезы.

Подходит Валентина Григорьевна, она о чем-то говорит с мамой, о платформах, поездах и прочих непонятных мне вещах. Когда прошла суматошная нервозность встречи, мама поблагодарила военного, который вернул меня на тротуар, попрощалась с Валентиной Григорьевной, и мы одни присели на скамейку, мама обняла меня, прижала к себе и опять заплакала. Я сидел, ничего не понимая, все люди обычно плачут от горя, а тут я нашелся, приехал, под машину не попал, и вдруг опять слезы. В поезде я много думал о встрече с мамой, но все произошло не так, как я представлял. Сначала город оказался не таким, как я его ожидал увидеть – где же вышки, верблюды, песок? Вокруг красивый город, заполненный движением, какой-то бурной интересной жизнью; запахи очень приятные, немного одурманивают и успокаивают, везде асфальт, красивые деревья, цветы. Потом, мама оказалась не такой, как я ее себе представлял. Она была грустная и усталая, и по сравнению с «мамкой» показалась мне очень старой. Было ей тогда 34 года.

Так, размышляя обо всем этом, отвечая на мамины вопросы, я уснул у нее на плече. В моем родном вагоне я привык спать где угодно и как угодно, в любое время суток. Но как бы я не спал, я всегда слышал, вернее, чувствовал шум вокруг, издаваемый населением вагона; стук посуды, разговоры, плач, крики детей и много, много других звуков. Здесь, когда я задремал у мамы на плече, я ощутил такую отрешённость и успокоение, которого никогда не испытывал раньше; исчезло напряжение последних дней, куда-то ушла усталость, мозг наслаждался наступившей тишиной и даже во сне я понимал, как мне сладко спится, – никакого напряжения и беспокойства. Откуда-то издалека, как сквозь туман, который будто вата окутал меня, доносились тихие посторонние звуки: звоночки трамвая, шепот автомобилей, иногда еле слышный невнятный разговор. Но тишина главенствовала – эти звуки я как бы чувствовал, но не слышал их. И самое интересное: это те картины, которые я видел во сне. Красивые цветы, деревья, трамваи, люди, амбалы в каком-то немыслимом цветном окружении, сменяя друг друга, проходили передо мной. Такой цветной сон я видел впервые и надолго его запомнил.

«Вставай сынок, нам надо идти», – разбудил меня голос мамы. Я очнулся; сначала не понял, где я нахожусь; после волшебного, красочного мира, увиденного мной во сне, все окружающее показалось мне тусклым, неинтересным. Мама взяла меня за руку, и мы пошли. Я осторожно сошел с тротуара на эту опасную площадь с ее суматохой, трамваями, машинами. Но переход оказался совсем не сложным, если знаешь, как надо идти. Сначала мы свернули на другой тротуар, дошли до его конца, потом еще раз прошли по узкой аллее, и оказались на небольшом пятачке, где было тихо и спокойно. Площадь осталась позади нас. Перед нами была лестница на мост через железнодорожные пути, когда мы дошли до середины моста, мама показала мне куда-то вперед: «Смотри, Виталик, это наш дом, там, где зеленые занавески». Я увидел перед собой высокую гору. Снизу эту гору подпирала высокая стена из крупных светлых камней. Вдоль этой стены виднелось синеватое асфальтовое шоссе. А на самой горе неровными рядами, амфитеатром поднимались дома. Это были южные дома, с застекленными верандами, балконами, и вся эта масса разно этажных домов сверкала стеклами, кое-где с вкрапленными цветными пятнами занавесок и развешенного белья. Зрелище было впечатляющее, как будто некий мозаичный пояс, или браслет немыслимым образом расположился на этой горе. Сразу практическая мысль: как же мы заберемся на эту гору – ведь ни дорог, ни тропинок никаких не видно.

Тем временем, перейдя пути, мы спустились с моста и оказались на маленькой площадке, перед высоким кирпичным забором. Справа от нас вверх поднималась еще одна лестница, ведущая на следующий мост. В отличие от железнодорожного, этот мост был каменный; в нем было что-то от римских акведуков, он имел один арочный пролет, сложен был из крупных светло – кофейных камней, скорее всего из армянского туфа. Под его аркой проходили пути электричек. Сработан этот мост очень красиво и добротно, камни так подогнаны друг к другу, что не видно щелей между ними и это сооружение производило, особенно на расстоянии, впечатление игрушки, вырезанной из цельного громадного камня. В начале и в конце моста находились каменные крытые башенки, из которых открывался вид во все стороны. Мой интерес и симпатия к этому мосту окончательно укрепились, когда, спускаясь с него, примерно на середине лестницы я обнаружил слева маленький балкончик, который выступал над путями.

Я постоял на этом балкончике, держась за каменные перила, вслушиваясь в какой-то нарастающий гул. Под нами с визгом и скрежетом пронеслась электричка. Было интересно наблюдать за ней, как она на огромной скорости пронеслась под тобой и, постепенно удаляясь и затихая, исчезла за поворотом. Провода, растянутые под самым балкончиком, долго еще тряслись и дребезжали. Было в этом зрелище что-то страшноватое и одновременно притягивающее. Когда будучи в старших классах, я посещал этот балкончик, где перила тогда уже были на уровне моих колен, я часто размышлял, что за причуда была у архитектора, создавшего такой мост. У меня сложилось впечатление, что это такая большая игрушка, предназначенная для детей – здесь было бы интересно лазить по башенкам, играть; но вот громкие визжащие поезда, проносившиеся внизу, вызывали ассоциации с каким-то жутковатым аттракционом. Этот мост очень понравился мне, и впоследствии, когда мы куда-нибудь отправлялись, я просил, чтобы мы прошли по этому мосту.

Но это все будет потом, а пока, держась за мамину руку, я продолжал путь домой.

Мы перешли дорогу, прямо перед нами в стене, ограждающее шоссе, была небольшая лестница, ведущая наверх. Мы поднялись по этой лестнице и оказались на высоком пандусе, расположенном между шоссе и домами. А прямо перед нами виднелась дорога, ведущая на эту горку. Она устроена так: небольшая ровная асфальтовая дорожка, потом лестница, опять ровная площадка и лестница, и так до самого верха. «Этот путь к нашему дому самый трудный, мы пойдем по-другому» – сказала мама. И мы пошли влево по пандусу, вдоль шоссе. Пройдя квартал, за углом мы повернули направо; дорого шла круто вверх, проходила мимо каких-то арок, открытых двориков и низких домов с плоскими крышами. Дойдя до угла, еще раз направо; пройдя мимо кирпичной стены, мы оказались возле высокого каменного дома с балконами.

Поднялись по узкой длинной лестнице на второй этаж. Там оказалась довольно большая площадка. Еще несколько лестничных пролетов, поворотов и вот мы на четвертом этаже. Запыхавшись, я отпустил перила и стал озираться: справа и слева от меня длинный балкон, куда выходили несколько квартир. Впереди через решетку балкона виднеется светлое большое пространство. Подойдя к балкону, я ощутил, что нахожусь где-то в воздухе на огромной высоте. Перила у балкона были из толстого, широкого дерева, а решетка из тонкого металлического профиля с крупным узорчатым рисунком, и она – эта решетка как бы растворялась в воздухе, издали было ощущение, что там пустота. Было страшновато подойти близко к этому сомнительному и опасному ограждению. Преодолев холодок в животе, я подошел к перилам, взялся за деревянную перекладину, немного потряс ее (она мне показалась крепкой и надежной) и заглянул вниз во двор. Двор был небольшой, несколько чахлых деревьев, кран над каменной ванной, ящик для мусора.

Под нашим двором, внизу были другие дома, крыши этих домов едва достигали уровня нашего двора. За этими домами опять видны были плоские крыши, как ступени, уходящие вниз. Странно выглядела эта гора, увиденная нами сверху. По мере удаления, крыши делались все меньше и меньше, потом стали мешаться с маленькими домиками, а вот и знакомый вокзал с его башнями, вагонами, паровозами и гудками, доносившимися до нас. Справа и слева, огибая вокзал, весь этот амфитеатр крыш как-то рассыпался, но еще можно было увидеть дома, кусочки улиц, высокие кирпичные трубы и наконец, совсем вдали, все это превращалось в мелкую серебристую мозаику, которая полукольцом охватывала бакинскую бухту.

Море с нашей высоты такое огромное, что кажется: вот оно, совсем рядом, дышит, переливается светлыми оттенками, то бирюзового, то голубого с зеленоватым.

А на горизонте, как будто в воздухе висел остров. Прожив в Баку более 20 лет, я так и не узнал один это остров, или группа островов. Называли его Нарген или Артем.

Я не мог оторваться от этого завораживающего зрелища; глаза внимательно прощупывали эту огромную, открывшуюся мне картину. Нравится тебе, Виталик, этот вид из нашего дома? Все, кто сюда приходит впервые, подолгу им любуются – услышал я мамин голос. Но у меня уже не было сил любоваться; огромное напряжение последних дней моего путешествия, долгий подъем в гору забрали у меня последние силы; ноги подкашивались, кружилась голова, руки, вцепившиеся в перила, онемели.

Мама взяла меня за руку, и мы вошли в дом, где я родился и рос до трех лет. Комната, куда мы вошли, называлась галерея. Стена, граничившая с балконом, снизу до половины была деревянная, а верхняя ее часть сделана из стекла, вставленного в рамы; три или четыре прямоугольных столба, поддерживали потолок; между двумя столбами была дверь, тоже наполовину стеклянная, она запиралась на маленький замочек. Мы вошли в эту дверь; я с интересом оглядывался вокруг, пытаясь переварить и воспринять все эти резкие перемены, происходившие со мной после того, как я покинул такой надоевший мне вагон. «А вот твой конь!» – сказала мама, снимая с него небольшой коврик. Конь стоял в углу галереи, возле большого окна во вторую зимнюю комнату. Я посмотрел на коня, на окно, возле которого он стоял, посмотрел на дверь, ведущую в комнату, в голове и груди у меня что-то тихо зашевелилось, как будто там еле слышный звоночек, затем я явственно услышал у себя в голове, чей-то знакомый голос, который произнес «Гнедой». Я повернулся к маме, повторил «Гнедой» и отрыл дверь в комнату; за этой дверью был проходной коридорчик, больше похожий на маленькую комнату; я прошел туда и увидел……………………………………………!

Открывается дверь, с балкона заходит в нее мой папа, он несет сбоку огромного коня, и дальше; я стою около этого коня, и пытаюсь дотянуться до его уздечки, вокруг много народа, здесь и мама, бабушка с дедушкой, сестра Лиля, и все они пытаются меня усадить на этого коня, а главное удержаться на нем. Я все время скатываюсь набок, мне не за что держаться, кто-то пытается вручить мне поводья, и вокруг слышны голоса «гнедой!». Потом появляется плоская подушка, ее привязывают на спину коня, кто-то устраивает меня там и вот я уже, держась за поводья тихонько еду. И все эти события происходили в той маленькой комнатке, где я нахожусь сейчас.

Воспоминания промелькнули как короткая яркая вспышка в моей голове! «Надо же, ты помнишь своего коня» – услышал я мамин голос. Я рассказал ей, как дедушка говорил мне: «Вот какой у тебя теперь гнедой», как Лиля усаживала меня поудобней и потом прокатила по комнате туда-сюда. Я вернулся на галерею и подошел к коню – но тот конь, которого мне принес папа, был намного больше, я не мог на него залезть сам. Я попробовал усесться на коня, мои ноги касались пола, я даже мог проехать на нем, отталкиваясь носками туфлей от пола. Прошло три года, после того как мне подарили этого коня. «Ты просто вырос, сынок, а конь остался такой же» – сказала мама.

Еще одно воспоминание поразило меня, но я не помню, когда это случилось: в день приезда или позже? Вот как это было: галерея освещена солнцем, солнечные блики и зайчики играют на рамах и стеклах, кругом море света; мимо рам по балкону кто-то проходит, я не вижу кто, для меня это скользнувшая тень.

Открывается дверь, заходит мой папа, я совершенно четко вижу его лицо, улыбку; у нас в Горьком с Лидой было много фотографий моего отца, мы часто их рассматривали и обсуждали, поэтому я хорошо себе его представлял. В руках он держит связку белых гусей, они связаны витой золотистой веревочкой. Он в белом парусиновом костюме, такие костюмы долго еще носили в Баку, аж до начала пятидесятых годов. Он вешает гусей на большой гвоздь возле двери, подходит ко мне, подхватывает на руки и подбрасывает вверх до самого потолка, и так несколько раз. Я ощущаю жуткую сладость полета, но мне нисколько не страшно, сильные руки прижимают меня к груди и затем опускают на пол. Когда я был в полете наверху, я почувствовал, что мои ноги задевают что-то мягкое; если мое первое воспоминание с конем происходило как бы в сумерках, и наполнено некой сумятицей, то этот эпизод с гусями и моим полетом был наполнен радостью и восторгом от полета. В какой-то момент, эта картина приобрела такую четкость и яркость, что я хорошо видел и фактуру белого костюма, и цветную веревочку на шее гусей.

Не помню, сколько времени я находился в этом потустороннем состоянии, потом как бы очнувшись, я увидел слева от двери большой гвоздь. Я рассказал маме об этом эпизоде, показал на гвоздь, где висели гуси, описал одежду отца. Мама опять очень удивилась, выразила восторг по поводу моей памяти и стала мне описывать некоторые другие случаи из нашей прежней жизни, но больше я ничего не помнил; только эти два эпизода мог описать подробно и обстоятельно. И еще, рассказывая маме о том, как отец меня подбрасывал, я упомянул, что наверху моя нога задевала что-то мягкое. Мама показала мне на потолок; там были ввинчены два больших крюка – «Тут висели кольца, сынок, на них твой отец занимался гимнастикой».

Тогда я воспринял эти свои видения, как обычные, ничего не значившие события; ну, вспомнил и вспомнил, подумаешь делов-то. Но когда по мере взросления и своего развития я стал аналитически мыслить, а эти видения не отпускали меня, в моей голове зарождалось много вопросов. Почему я не помнил дом, комнаты, свою семью, город, где я прожил около трех лет, а запомнил только эти два эпизода? В старших классах я был уже твердо убежден, что это были не воспоминания, а некие видения, связанные с чем-то потусторонним, недоступным для моего сознания. Я многим людям рассказывал об этих явлениях; сначала сверстникам, учителям. Отношение к моим рассказам было разное, от недоверия до путанных научных объяснений.

Так не получая ответов на свои сомнения и толком не осознав, что за чудо произошло со мной в детстве по приезду в Баку, я дожил до тридцати лет.

В 1969 году я лето и начало осени провел на Камчатке. Я был в корякском селе Хаилино, когда там объявилась какая-то научная экспедиция. Один из участников этой команды рассказал мне, что они прибыли посмотреть традиционный обряд корякских похорон. На мои вопросы, зачем вам это надо, я получил довольно пространный ответ, который очень заинтересовал меня. У всех народов, живущих первобытнообщинным строем, с зачатками цивилизации, есть некая тысячелетняя связь с окружающей природой, землей, солнцем, планетами, которая сохраняется в мозгах потомков на генетическом уровне. Т.е. у этих людей с рождения заложена вся программа дальнейших правил и обычаев их жизни. Поэтому, изучая обряды, обычаи этих народов, мы (т.е. ученые) пытаемся проникнуть в сознание этого народа, образно говоря, заглянуть в их мозг. Причем это выражение не только красивая фраза, мне сообщили, что на Кавказе у некоторых народностей есть целители, занимающиеся трепанацией (вскрытием черепа), чтобы заглянуть в мозг, с целью устранения неких ран, недомоганий и прочих болезней.

Про себя я подумал, наконец я встретился с людьми, которые смогут объяснить мои детские видения. На следующий день я поделился своими проблемами с тем из ученых, который показался мне доступней и проще. Мой собеседник, как истый ученый, заинтересовался моим любопытством и трактовкой произошедшего и стал мне рассказывать об устройстве мозга и влиянии его на психику и поведение человека. Но начал он свои объяснения очень странно. Сначала он мне рассказал, что человеческий мозг и психика являются наименее изученными явлениями в природе. Не в науке, а в природе, – подчеркнул он. А все эти домыслы, о которых пишут в ученых трактатах – это в общем – то литературное творчество их авторов – не более. Ничего себе – еретик от науки, – подумал я; все ученые, все эти доценты с профессорами, с которыми иногда приходилось общаться; с огромным пиететом, относились к авторитетным именам и званиям. А тут вдруг услышать такое: – И Фрейд и Ницше, и еще тройка незнакомых мне имен – все они от шарлатанов недалеко ушли.

В возрасте 23-25 лет я кое-что почитал у Фрейда, и у меня тоже сложилось впечатление, что Фрейд – это, прежде всего болезненная, неполноценная личность, одержимая всякими комплексами сексуального характера на грани извращений. Поэтому я с симпатией отнесся к утверждениям моего собеседника и внимательно вникал в то, о чем он мне рассказывал. Мне показалось, что я понял большую часть его рассуждений, и в итоге, если отсечь сложную терминологию; вот что отложилось в моей голове.

Наш мозг состоит из разных отделов, каждая его частица несет определенную функцию: эти разделы регулируют и руководят всеми человеческими устремлениями.

Это: координация, реакция на различные воздействия извне, фантазия, волевые настрои, сексуальные установки, творческие позывы, страх, порочные инстинкты, вдохновение, агрессивность, память, влияние цвета, звука и т.д. до бесконечности. Эти объяснения в моем сознании остались надолго.

А полностью понимание пришло позже, когда наступил компьютерный век и выглядело так… В неком отделе мозга, как на флешке (прости, господи, за такое вульгарное толкование) есть запись события, которое очень сильно повлияло на меня и при неких жизненных ситуациях, потрясениях эта запись активизируется и напоминает о себе. Вот так просто я расстался с непонятным таинством, – которое пытался понять всю свою сознательную жизнь. Стало немного грустно, как будто что-то потерял, или меня обокрали.

Ну, вот, разобрался я с этими видениями, допустим, знаю, как все устроено, а зачем мне это? Чудо-то ушло. Жизненный опыт мне подсказывал, что нельзя «алгеброй поверить гармонию», а электронным мозгом объяснить восход солнца, или необъятность вселенной. Да и с этими цветными картинками в моей голове, все тоже благополучно завершилось. Годам к 35, они несколько потускнели, а к 60 годам я уже не видел их, но осталась память, что я видел в далеком 1944 –м году.


1941… Горький… 1944


Уважаемый читатель этого повествования, если у тебя хватило интереса и терпения прочитать мои рассказы о том далеком времени и о тех событиях, которые происходили вокруг меня, перенесемся теперь с тобой в город Горький, где я оказался перед самой войной в возрасте 3-х лет.

Напомню читателю, в начале войны мои родители уехали в Баку, а я остался с тетушкой Лидой. Жили мы в доме на улице Семашко; если идти под горку от площади Свободы, наш дом был справа, в самом конце спуска.

Дом был полукаменный, трехэтажный (1-й этаж кирпичный, остальные- деревянные). Мы жили на третьем этаже. Это был мезонин, по-простому – чердак. Дом окружен высоким забором, в котором были большие ворота и калитка, всегда запертая на задвижку.

Если взрослому человеку поднять руку вверх, то в условном месте, прикрытом доской, висел крюк, которым можно открывать и запирать калитку. Вечером последний приходящий кричал: «Все ли дома?», запирал калитку и вешал крюк в потайном месте на крыльце. От калитки до крыльца шло подобие деревянного тротуара, справа был небольшой дворик и сараи, где хранились дрова.

А слева, на длину дома, был небольшой садик, где росло несколько деревьев и разных кустов. В детстве этот садик мне казался целым лесом, там можно было прятаться, лазать по деревьям, некоторые достигали уровня третьего этажа.

Поднявшись на невысокое крыльцо, перед вами было две двери. Левая дверь – к жильцам первого этажа, за второй дверью – лестница вела на второй этаж. Там опять большая прихожая и в правом углу – дверь на лестницу, ведущая к нам на третий этаж. Поднявшись по этой узкой лестнице, вы попадали на огромный высокий чердак. Через мощные, толстые стропила и переводы виднелась железная крыша, было несколько толстенных столбов, подпирающих ее; справа и слева деревянные полати, на которых вечно что-нибудь сушилось: ягоды, грибы, разные травы, мокрая одежда, обувь.

После моего отъезда в Баку в 1944 году, я приехал сюда спустя 7 лет. За моей душой были уже разные прочитанные книги и фильмы о морских приключениях, и этот чердак воспринимался мною как часть палубы пиратского корабля. Все такое надежное, мощное, пахнет деревом, кожей, чуть-чуть краской и всякими пряностями, которые сушились на полатях. Мы играли здесь в пиратов, вместе с героями Стивенсона таскали яблоки из бочки, фехтовали на саблях, стреляли из пугачей; а когда шел сильный дождь, и ветер гонял струи воды с одного ската крыши на другой, грохот дождя по крыше создавал иллюзию обрушившихся на корабль громадных волн во время шторма.

Но все это будет потом, а пока я просто знакомлю читателя с устройством нашего дома. В углу чердака находился туалет с плотно закрывающейся дверью. К нему вели две ступени. Его стены, сиденье с большой аккуратной дырой, ступени, крышка сиденья – все это было сделано из очень крепкого толстого дерева: нигде ничего не скрипнет, не покачнется.

В детстве, сидя в этом туалете, я, подобно Ньютону, постигал закон земного тяготения: содержимое, отправленное вниз, долго летело; потом с громким плеском и брызгами где-то далеко исчезало. Я уже знал, что под нами находится такой же туалет, а под ним на первом этаже еще туалет – я их иногда посещал.

И, находясь в туалетах на нижних этажах, меня очень беспокоила мысль: как же содержимое ни на кого не попадает, и куда делась черная дыра, которая была в верхних туалетах, по крайней мере, на потолке её не видно. И вот такая технологическая проблема, как «загадка черной дыры», не давала мне покоя. Я пытался выяснить это у окружающих, но никто ничего не мог мне объяснить, большинство просто отмахивались: отстань со своей ерундой. Почему я об этом вспоминаю?

Аналитическое мышление, технический интерес к миру вокруг, пробуждающиеся у ребенка, не находили отклика в том маленьком обществе, где я находился.

Группа детей из соседних домов на нашей улице, бабушка и Лида – вот мой круг общения. Это я потом, много лет спустя понял, что правильное объяснение чего-то неизвестного почти всегда снимает все вопросы и многое оказывается вдруг простым и понятным.

Еще одним интересным явлением для меня оказался звонок, которым пользовались посторонние посетители нашего дома. Справа от калитки опускалась тонкая проволока с кольцомна конце. Если подергать за кольцо, внутри каждой квартиры раздавались очень тихие звоночки подвешенных колокольчиков. Это значит, что звонит кто-то чужой, не знающий, где спрятан крючок от калитки; открывать ему не спешили, спрашивали через форточку: «Кто там?»

А перед каждой квартирой тоже висела проволока с кольцом: подергав ее, звонок раздавался уже в этой квартире. Наш колокольчик висел над дверью на чердаке, на некой спиралью закрученной пружине, которая после того, как дернут за проволоку, долго тряслась, а колокольчик издавал громкий мелодичный звон, постепенно затихающий.

Я отметил для себя особенность нашего колокольчика и уже знал, что, если звонят с улицы – звон тихий и деликатный, когда же колокольчик трезвонит громко и долго – это значит, что гость уже на втором этаже и стоит за нашей дверью.

Но оставим в покое затихающий колокольчик и подойдем к двери в комнату. Дверь была тяжелая, снаружи обита кожей; под ней что-то упругое и пружинистое. Я с трудом открывал эту дверь – за ней была маленькая кухня с небольшой печкой по названию «голландка» или подтопок – она обогревала комнату, а на двух конфорках можно было готовить пищу.

Попав в кухню, слева вы видели длинную комнату с большим окном, где стекла были оклеены крест-накрест узкими полосками бумаги, а справа и слева от окна висели шторы для светомаскировки.

Над входом в кухню висела черная тарелка репродуктора, постоянно включенная. Из нее кроме музыки, сообщалось о воздушных тревогах, призывали соблюдать противопожарную безопасность и регулярно читали сводки Совинформбюро о положении на фронтах.

По улицам в вечернее время ходили дежурные с красными повязками. В их обязанности входило следить за тем, чтобы из окон не пробивался свет; поэтому, когда с наступлением темноты включали свет, часто на улицу посылали кого-нибудь проверить, не видно ли снаружи отблесков света. Иногда во время воздушной тревоги отключали свет по всему городу.

Мрак, в который погружался город, иногда расцвечивался движением фонарей, с которыми ходили дежурные. Народ этих дежурных называл патрулями. Если патрули обнаруживали проблеск света, они фонарями освещали это окно и в рупор громко кричали о нарушении.

Еще были патрули, которые ходили по домам днем и проверяли, как люди пользуются электричеством. Счетчиков тогда не было и, похоже, плата была, исходя из количества лампочек и розеток. Естественно, народ старался всеми способами уменьшить эту плату. У многих был такой хитрый прибор по названию «жулик». Он представлял собой цоколь от лампочки, на котором был приделан пластмассовый цилиндр с отверстиями для включения вилки какого-нибудь электроприбора, обычно это была плитка. Поэтому, когда был слух, что идут патрули, надо быстро вывернуть «жулик», спрятать его вместе с плиткой и ввинтить лампочку в патрон. За такой «жулик» назначали большой штраф.

Кроме того, патрули проводили беседы, рассказывали, что по городу происходит много пожаров от таких устройств, да и по радио об этом постоянно напоминали. Были слухи о том, что пожары устраивают враги народа, подают сигналы вражеским бомбардировщикам. Поэтому с наступлением сумерек было запрещено топить печи. Светомаскировка – дело серьезное, никакого разгильдяйства и халатности не допускалось. Да и враги были не только на фронтах – лицом к лицу, но и внутри страны: кто-то действовал, а кто-то затаился до времени.

Еще одно воспоминание: радиоприемники, даже простенькие, были под строжайшим запретом. Их нельзя было иметь у себя дома, конечно же слушать, поэтому все обязаны были сдать подобные устройства. По окончании войны их должны были вернуть.

Так государство защищало свое информационное пространство от геббельсовской пропаганды. Много русских предателей вещало на вражеских станциях. И хотя после окончания войны многие из них были осуждены, все же некоторые сбежали на Запад и в Америку и продолжали гадить оттуда. Я удивляюсь, как после перестройки, в смутные 90-е, это племя быстро стало размножаться, заполонило многие государственные российские телеканалы, печать и стало поливать грязью нашу страну, народ и его героев. Самое позорное, что государство платит большие деньги этим последышам Геббельса за их «работу» против нас. И очень многие называют это демократией. Поистине, кого сатана хочет уничтожить, он их лишает разума.

Да и вообще, такое впечатление, что телевизионные витии посходили с ума. Визги всех этих «бондюэлей» на всевозможных ток-шоу, грязное белье, вперемешку с помоями и откровениями всяких светских львов и львиц и прочих многочисленных креативных особ слились в какой-то хор, который напрочь уничтожает все духовное, божественное в человеке и внушает с экрана:


Мы малодушны, мы коварны,

Бесстыдны, злы, неблагодарны;

Мы сердцем хладные скопцы,

Клеветники, рабы, глупцы;

Гнездятся клубом в нас пороки…


И такая вот своеобразно понятая «свобода слова» может уничтожить страну без всяких военных действий – надо только побольше развращать народ с экрана. А может, это так и задумано?

Отвлекся я немного на сегодняшнюю жизнь (не к ночи будь упомянута вся эта либеральная когорта). Возвращаюсь к милым, простым и доброжелательным друзьям моего детства. Остановился я на всяческих запретах военного времени и на описании нашего быта.

Так вот, одна из приятных радостей, вернее, занятий, был самовар, который имелся почти во всех семьях, и я всегда старался участвовать в его запуске. Это, конечно, не имеет ничего общего с запуском ракеты, просто говорили: «Ставь самовар или запускай самовар!» В трубу надо было засыпать горящие угли, одному мне это делать не разрешали. Самовар быстро закипал, как-то плотоядно урчал, потом долго еще сохранял горячую воду и изредка довольно похрюкивал. Еще к самовару выдавали мелко наколотый кусковой сахар.

Теперь о друзьях. В стране тогда действовал коллективистский принцип: помогай детям, старым, слабым, больным. Проповедники законов капитализма еще не родились или сидели по тюрьмам и лагерям. Друг Советского Союза Поль Робсон пел:


Всюду жизнь привольно и широко,

Словно Волга полная течет.

Молодым везде у нас дорога.

Старикам везде у нас почет.


Перед войной вышла книга А. Гайдара «Тимур и его команда». Эта книга в течение примерно 15 лет стала настольной книгой пионеров и школьников. В поселках, маленьких и больших городах, в школах стали создаваться тимуровские команды. Это примерно то, что сейчас называется «волонтеры».

Однажды к нам пришла девочка Аида, живущая на втором этаже, и сказала Лиде, что в школе ей поручили организовать тимуровскую команду из детей окрестных домов. Мне было тогда 5 лет. На сомнение тетушки, что я еще мал, и за мной нужен глаз и помощь, Аида заявила: «Ничего, научим!»

Так начались наши совместные, не знаю, как это назвать, занятия, встречи, игры. Проведя долгое время с бабушкой и редко – с Лидой, я, конечно, одичал без общения со сверстниками и эти занятия для меня стали довольно интересной отдушиной.

Тимуровская команда, так сказать, в ее классическом варианте, не получалась, скорее, это была игра в школу; и постепенно в наше общение подключалось все больше ребят и девочек не только из соседних домов, но и со всей улицы. Жить стало веселее; кроме чтения книг и рисования, появились другие игры, в которые мы раньше не играли.

Почти у всех детей с нашей улицы были бабушки и дедушки; все они верили в Бога и их религиозные чувства благоприятно влияли на внуков, воспитывая в них положительные качества. Как-то так сложился некий кодекс правильных поступков и действий. Отношение к обману, вранью было предосудительное, считалось, что взрослые никогда не врут, в доказательство приводились разные случаи и факты. Часто по поводу нехороших поступков говорили – бог накажет. Все ребята из моего окружения были немного старше меня, и все знали, что маленьким и старым надо помогать. Отцы у многих моих товарищей находились на фронте, но у некоторых были старшие братья, которые уже учились в школе, у многих родители работали на военных заводах и от этого разнообразного общества мы получали какую-то информацию о происходящем в мире.

Все интересовались военными новостями, переживали, когда сообщали об отступлениях и наших неудачах. К 43 году сводки становились все более жизнерадостными. Я помню, как при сообщении о том, что нашими войсками взят какой-то город, я долго размышлял как город можно «взять» и куда его потом деть? Аида мне как-то объяснила, что это означает.

А общее настроение в нашей компании было такое: вот сейчас возьмут один город, потом еще один, а там и война закончится через 2-3 недели. Об этом говорили и взрослые, и ребята в нашей компании.

А тем временем, жизнь шла своим чередом. Становясь старше, я включился в хозяйственную жизнь семьи. Стал ходить за водой (колонка была метрах в 100 от нашего дома) с двумя маленькими ведрами, потом меня стали посылать и за хлебом. Хлеб тогда получали по карточкам. Ходили мы обычно небольшой компанией, с нами был всегда кто-нибудь старший. Была опасность, что украдут карточки, да и были случаи, когда старшие сорванцы выхватывали хлеб прямо из рук и быстро убегали.

Наш путь проходил мимо острога и сквера, расположенного на площади Свободы. В середине сквера были какие-то сооружения, обложенные мешками с песком. Говорили, что там стоят зенитки. В 1944 году, ко времени моего отъезда в Баку, их уже убрали.

Много было разговоров о ночных бомбежках, и ребята хвастались друг перед другом найденными осколками. Так как я был еще мал и меня ночью не выпускали на улицу, я плохо представлял, что такое бомбежки и мне было очень интересно увидеть их. Однажды поздним вечером за мной зашел Володя, сосед напротив, немного старше меня и сказал, что сейчас начинается воздушная тревога. Я стал проситься с ним на улицу и меня отпустили.

Дело было зимой, на небе сияла большая, яркая луна. Под лунным светом город был какой-то сказочный: яркий серебристый снег, темные синие тени и мертвая гнетущая тишина. Кроме нас на улице никого не было; мы молча стояли возле нашей калитки и внимательно вслушивались. Тишина была такая жуткая, что ее было слышно – она издавала какой-то невесомый, то ли шорох, то ли свист. Когда я переступил с ноги на ногу, скрип снега послышался нам таким громким, что казалось, он раздается на весь город.

Мы замерли и продолжали вслушиваться. Внезапно мы почувствовали тихий- тихий даже не гул, а очень далекое звучание некоего странного инструмента, который взял одну ноту и тянет ее, не переставая. Причем звук такой тихий, что иногда при движении головы его можно было потерять, но потом он опять возобновлялся. Ощущение, что этот звук ты воспринимаешь кожей, спиной, каким-то шестым чувством. Одновременно с этим еле слышным звуком, мы увидели на небе две большие зеленые звезды, свет их немного вибрировал, они как-то парой двигались медленно со стороны Ковалихи в сторону площади Свободы. Володя закричал: «Смотри, смотри самолет!» Немного погодя стали слышны разрывы зенитных снарядов, очередь была такая медленная: та, та, та, тых… и еще раз также. А этот далекий тихий звук стал пропадать. Вот он совсем затих, вот напоследок еще чуть-чуть донесся и все: опять гнетущая тишина.

Бомбежки я никакой в этот раз не видел, да и на улицу меня ночью больше не пускали, ну а старшие ребята продолжали набирать на нашей улице какие-то рваные металлические осколки.

В начале 70-х годов я часто бывал на Камчатке, Чукотке. В этих далеких северных краях основное средство передвижения – авиация. Север сближает людей, мне было очень интересно общаться с авиаторами – это мужественные, добрые и надежные люди. Тогда там еще работало много фронтовиков, проведших войну за штурвалами боевых самолетов. Сейчас они уже не летали, но работали в авиаотряде на разных должностях, не порывая связи с авиацией. Я подружился в Анадыре с замполитом авиаотряда, часто беседовали с ним о войне, о жизни.

Я как-то рассказал ему о том эпизоде из далекого детства, когда я вышел посмотреть на бомбежку и летящие зеленые звезды.

Вот что он мне рассказал: «Тихий гул, слышанный тобой – это от большого количества бомбардировщиков, идущих на большой высоте и недосягаемых для наших зениток».

В эти годы фашистская авиация усилила атаки промышленных объектов за Уралом, и цель их была где-то там, и часто Горький для них являлся неким ориентиром, через который пролегал их путь.

Перед бомбометанием самолеты обычно снижаются на другой эшелон и звук от самолетов совсем другой.

Зеленые огни – это не огни на крыльях, а скорее всего, планирующие осветительные ракеты, которые полностью сгорали. Обычно большие армады тяжелых бомбардировщиков, для защиты от наших самолетов, сопровождали немецкие штурмовики и истребители, и если они находили некую цель, подходящую для атаки, то освещали ее ракетами и старались уничтожить, часто они это делали, повинуясь спортивному азарту, продемонстрировать свое мастерство. Так сказать, внеплановое действие.

Наши самолеты тоже охотились за этими стервятниками и многие из них нашли себе могилу на русской земле. Когда после войны в 50-е годы я приезжал погостить в Горький и, общаясь с друзьями, интересовался, как эти бомбежки отразились на самом городе, что разрушено, был ли какой-то ущерб от них. Но никаких сведений мне никто не мог дать.

Общение с фронтовиками-летчиками немного прояснило для меня и эту ситуацию. Сведения о разрушениях и других результатах фашистских бомбежек во время войны представляли государственную тайну. Информация о том, куда попали бомбы, что уничтожено и разрушено не должно дойти до врага; считалось, что это облегчит ему задачу, особенно при следующих ночных налетах. Несмотря на то, что у немцев стояла мощная цейсовская оптика, и они многое могли видеть сами, эта предосторожность с нашей стороны совсем не лишняя.

Если бомбы повреждали какие-то заводские корпуса или иные важные объекты, то спешно, в авральном порядке, ликвидировали повреждения, тщательно маскировали его, и, по возможности, устанавливали всякие пустые муляжи, над которыми натягивали маскировочные сетки, чтобы при следующих налетах, немецким летчикам было сложнее ориентироваться в этой новой для них незнакомой обстановке.

Вот такая информация дополнила мои давние впечатления о той войне в воздухе, которая шла над нами много лет назад.

Тогда, конечно, никто ничего этого не знал, каждый по-своему понимал то, что происходило вокруг нас, и многие усваивали и повторяли самые невероятные версии и слухи о войне. Один мальчик рассказывал нам о том, что в сбитом немецком самолете оказался Гитлер, которого отправили в Москву и теперь война скоро кончится. Где он мог такое услышать: в семье? Или в какой-нибудь сатирической передаче, звучащей на радио?

Сложно было ребенку разобраться во всем этом обилии событий и рассказов о них, обрушившихся на нас. Много лет спустя, вспоминая мое трехгодовое пребывание в Горьком, все впечатления казались какими-то смазанными; перепутались времена года, события, как в какой-то туманной дымке: отдельные эпизоды и разговоры запомнились ярко, остальное все расплывается и ускользает из памяти. Осталось четкое ощущение, что все давалось мне с огромным трудом: и понимание какого-то явления, и сами действия, в том числе хождение за водой, доставка дров на третий этаж. Наверное, если бы было разумное руководство, подсказка старших – все давалось бы намного легче.

Те занятия, которые проводила с нами Аида, сначала всем понравились: раскрашивали картинки, рисовали, она читала нам книги. Потом учились петь хором, получалось не очень хорошо, тогда Аида стала петь одна, очень увлеклась этим, пела она здорово, мы сидели, разинув рты, и дружно хлопали. Наши занятия стали напоминать небольшой концерт с одним солистом.

Потом она вспомнила, что обещала обучить нас читать и писать. Писать никому не понравилось – у всех получались каракули и всем это обучение быстро надоело. Тогда стали обучаться чтению, но дальше «ма-ма мы-ла ра-му» дело не пошло. После всех этих бесплотных попыток наши занятия выглядели так: сначала Аида пела нам «Катюшу», «22 июня», «Во поле береза стояла», и тут мы все хором подхватывали «Люли, люли стояла!» – это у нас получалось хорошо. После пения Аида нам читала рассказы, а мы рассматривали иллюстрации, которые были в книге.

По этим картинкам у нас возникало много сомнений – вот одно из них: на одной странице была изображена группа военных с повязками на рукавах.

Я спросил у Аиды: «Кто это такие». Она ответила «генералы», а другой мальчик сказал «патрули», мы знали, что по улицам ходили такие люди с повязками, и все их называли патрулями. Завязался небольшой спор, но наша вожатая быстро его прекратила, сказав, что со старшими и учителями не спорят, а она уже свыклась с ролью педагога, но у меня после этого спора зародились какие-то сомнения в ее трактовке.

К тому же генералов мы никогда не видели и даже не знали, кто это такие.

Но раз это говорит Аида – такая умная, красивая, почти учительница, что же – все может быть. Еще в книге Б. Житкова была такая картинка: большой самолет с двойными крыльями, пропеллером, колесами, совсем как настоящий и на нем сидит верхом то ли летчик, то ли мальчик – не поймешь. Он в меховых унтах, большом шлеме с круглыми очками, в рукавицах и держится за руль, который выступает из самолета перед ним.

Мы обсуждали этот рисунок так: почему он в меховых унтах? Ответ: наверху холодно; почему в очках? Чтобы встречный ветер глаза не резал.

Рисунок этот мне хорошо запомнился. До этого я самолетов не видел, но как-то над нами пролетел такой же двукрылый самолет, довольно низко, но никакого летчика верхом на нем я не увидел.

Дождавшись Аиду из школы, я сказал ей, что я видел самолет, но летчика на нем не было. Сомнения мои такие: «Где же летчик?» Аида мне ответила так: «Его не видно потому, что самолет далеко и летчик издали маленький – его не видно, к тому же там могли быть облака, дым от самолета».

Я взял книгу, нашел рисунок самолета с летчиком верхом, сопоставил пропорции самолета с фигурой мальчика и понял, что он должен быть виден.

Когда в зрелом возрасте, как бы со стороны, я вспоминал этот эпизод, все выглядело довольно смешно, а тогда в 5 лет полная неразбериха в голове – может, действительно летчик не виден из-за дыма, как бы растворился в облаках.

Ответы на эти свои сомнения: про генералов и где же летчик, я получил только год спустя, и тогда же мне стало ясно, что я просто неправильно формулировал свои вопросы и поэтому получал на них невнятные ответы.

А тем временем наша учительница, впустую провозившись с нами над обучением грамоте, отложив в сторону арифметику и чистописание, к превеликому удовлетворению нашей дворовой аудитории, изменила программу обучения. Сейчас мы будем больше заниматься физкультурой (бег, прятки, лапта, метание мяча в цель), Аида продолжит нас радовать своим пением и иногда читать вслух книги, которые она принесет из школьной библиотеки. Много лет спустя, вспоминая эту нашу игру в школу или в тимуровцев, я понял, что никаких открытий, понимания разных жизненных явлений, мне это «обучение» не давало, но было интересное общение со сверстниками, где меня больше интересовали некие зримые проявления, например, как человек держится, как он разговаривает и как при этом проявляется его суть, его характер.

Будучи в старших классах, я забыл многие события своего горьковского детства, но отчетливо помнил своеобразные интонации в голосе Володи, некоторые запомнившееся жесты или характерный поворот чьей-то головы, очень странную манеру ходьбы Димы.

Наверное, если бы я работал в разведке, такая особенность моей памяти мне бы пригодилась. В то время, о котором я пишу, все мальчишки хотели быть разведчиками, летчиками, моряками.

Интересная все-таки штука – жизнь: я иногда думаю, как бы сложилась моя судьба, если, уезжая из Баку в 1963 году, выбрал бы для жизни Днепропетровск, а не Горький, если бы пошел работать в разведку, куда меня приглашали после армии, если бы сел не в тот трамвай, где встретил свою любовь и счастье.

Если, если, если, столько путей, столько дорог; сколько разных жизней ожидает человека, в зависимости от того, какую дорогу он выберет. Где та путеводная звезда, которая светит ему, и кто ведет его по этому пути?

А пока моя звезда, вернее, звезды светили мне над Горьким, изредка проносясь по небу во время воздушных налетов, немного разгоняя кромешную тьму, в которую был укутан ночной город. Мы продолжали собирать осколки, заниматься с Аидой, совершать походы за хлебом, за водой.

Наш двор, где проходили наши встречи-занятия, был для нас таким маленьким оазисом, с его садиком, закоулками за домом, как бы отгороженным от окружающего большого мира.

А вокруг, как нам казалось, была большая страна – от площади Свободы наверху до самой Ковалихи, где среди зеленых деревьев виднелись красные, серые, бурые крыши домов, уходящие куда-то вдаль, и где-то там, вероятно, находилась граница этой страны.

Города я совсем не знал, нигде не был дальше этого маленького мира, бывшего тогда таким огромным для меня.

Аида с нашей командой совершали походы в Кремль, на откос, на Почайну, но меня с собой не брали, хотя я каждый раз просился с ними. И вот, когда мне было около 6-ти лет, меня решили взять с собой в Кремль.

Тетушка разрешила это при условии, что Аида будет держать меня за руку и следить, чтобы я не потерялся. И вот наша компания в сборе.

Жалко, тогда не было ни у кого фотоаппаратов; сегодня было бы интересно взглянуть на эту команду в разношерстной потрепанной одежде военного времени (у кого подошвы подвязаны веревкой, тот в засаленном пиджаке с чужого плеча, этот в бабушкиной заштопанной кофте с разноцветными заплатами).

Что поделаешь – была война, все на оборону и народ донашивал ту одежду, которую имел до войны. И во главе этой сборной наша вожатая и любимица Аида с маленьким красным флажком, которая смотрелась как представитель какого-то другого далекого мира.

Надо сказать, что наша вожатая всегда выглядела безупречно. Красный пионерский галстук на белой рубашке, два громадных белых банта в золотистых волосах, на груди какой-то красивый значок со звездочкой. Импульсивная, уверенная – настоящий вожак и авторитет.

Немудрено, что мы слепо верили каждому ее слово, уважали и любили ее. Нам казалось, что она знает все на свете – это был наш арбитр и верховный судья. Можно было спросить ее, о чем угодно, и она всегда четко и уверенно объясняла суть проблемы.

Вот и сейчас, Аида вручила мне красный флажок и сказала: «Пойдешь замыкающим, флажок держи кверху», сама с другим флажком стала впереди, и мы тронулись. Я спросил у Аиды: «Зачем нам флажки?» она ответила «Машины останавливать».

Я шел и думал: «Зачем нам останавливать машины и как это делается?», но спросить об этом стеснялся, ребята с девчонками шли не первый раз – они все знают, а если я буду приставать со своими вопросами – вдруг не возьмут меня с собой.

Дошли мы быстро, машин мы много не видели, проехали одна или две, но они не остановились, как мы им только не махали флажками. В каком месте Кремля мы оказались – я не помню. Видел много разрытой земли, разрушенные башни, крепостные стены, впечатление какого-то запустения и разрухи.

Вдали виднелась Волга, с большой высоты она выглядела очень красиво, день был ясный и до самого горизонта простилались серебристо-зеленые луга, золотистые поля и небесно-голубые озера.

Мы стояли на краю и любовались открывшейся нам красотой.

«Сегодня у нас будет стипль-чез (бег с препятствиями) на время, лучшие 5 человек пойдут со мной на днях в школу, где вы посмотрите, как старшие школьники изучают военное дело, вам покажут винтовки и другое оружие», – сказала Аида.

Надо было бежать по кромке горы, где шла дорожка, но на дорожку нельзя было ступать, т.е. бежать надо по наклонной плоскости вдоль дорожки, добежать до дерева, схватившись за ствол, обернуться вокруг него и прибежать назад. Наша вожатая отметила линию старта, достала секундомер, блокнот и состязания начались.

Аида ставила участника на линию, говорила: «Приготовиться», потом, как бы слегка подталкивала его и запускала секундомер. Дошла очередь и до меня. Хотя я был самый младший в команде, бегал я хорошо, да и по деревьям лазил не хуже других.

Я стоял на старте, ожидая своей очереди, и думал, как я добегу до дерева, схвачусь за него левой рукой, правой ногой резко заторможу, и круто развернувшись вокруг дерева, побегу назад. Сложность заключалась в том, что гора, на которой мы соревновались, была высокая и крутая, а бежать надо как можно выше, ближе к дорожке.

И была еще неприятность, состоявшая в том, что ребята, бежавшие до меня, порядочно помяли и разрыхлили землю, по которой предстояло бежать.

Команда, легкий толчок и когда я оттолкнулся ногой, она у меня куда-то провалилась и за что-то зацепилась, я же ласточкой полетел вперед и вниз, приземлился на другую ногу – она подогнулась, и я кубарем, как мячик покатился вниз с этого откоса.

Катился я долго, остановил меня то ли куст, то ли ровная площадка где-то внизу. Кое-как поднявшись, я посмотрел наверх и ужаснулся: какое расстояние я прокатился, тело все болело, руки и ноги дрожали, я не мог стоять на ногах.

Наверху, вдалеке, Аида махала руками и что-то кричала. Несколько старших ребят спускались ко мне. Они меня потрясли, похлопали – колени, спина и локти были в ссадинах, крови большой не было, только на правую ногу ступать было больно, вероятно я ее подвернул.

Ребята взяли меня под руки, и мы заковыляли наверх. Асфальтовых дорожек тогда не было, откос пересекался широкими грунтовыми дорожками и тропинками в разных направлениях; и так, зигзагами, меняя направление, мы добрались до нашей группы.

Аида меня осмотрела, ощупала, громко объявила: «Занятия окончены! До свадьбы заживет!» Она была очень раздражена, такой я ее никогда раньше не видел: «Ты сорвал нам все мероприятие, я не хотела тебя брать, да пожалела тебя, теперь приходится возвращаться. Правильно говорила тетя Лида, что ты еще мал».

Я с трудом шел, превозмогая боль, проклиная свое невезение; я знал, что я бегаю быстрее всех девчонок, кроме одной, да и двух мальчишек тоже иногда обгонял. В пути нога как-то разработалась, идти стало немного полегче, а ближе к дому я уже ковылял сам, без всякой поддержки.

Семь лет спустя, проездом в деревню, я погостил в Горьком около недели. Я встречался с друзьями, и мы были на откосе, на месте моего падения. Дима напомнил мне место, где я упал, и с восторгом рассказывал, что я катился как круглый мячик. К этому времени у меня за спиной уже был какой-то опыт школьной физкультуры, спорта, и я еще хорошо помнил этот случай. Я объяснил, что я просто сгруппировался, прижал колени и голову к груди, обнял их руками, но тогда все это произошло неосознанно, на грани какого-то кошачьего инстинкта; вероятно, тело, приученное к падениям во время наших игр, так среагировало само. Вывод: я свалился не в результате чьего-то умысла. А просто мне не повезло.

Я рассказал об этом ребятам и получил такой ответ: «Ну вот, а мы-то думали, что она тебя толкнула нарочно, чтобы отвязаться от тебя и не нянчиться с тобой; к тому же, ты все время отставал и задавал много вопросов, которые ей просто надоели».

Если честно, то у меня и самого до этой беседы с друзьями, где-то в глубине души таились сомнения по поводу объяснений Аиды: мне тоже казалось, что многие ее ответы на наши вопросы звучали так, как будто она просто хотела отделаться от них, и они не разъясняли непонятное, но еще больше запутывали.

Вот и тогда, возвращаясь раненным из этого неудачного похода, многое мне показалось странным: когда мы пришли домой, Аида поручила девочкам очистить меня от грязи, песка, вымыть обувь, – словом, привести в порядок. Нас она оставила заниматься этим возле бочки с водой. А сама побежала к тете Лиде, которая в этот день была дома. Когда я, приведенный в порядок, стал подыматься наверх по лестнице, я встретился с Аидой, которая выходила из нашей комнаты.

Пока Лида с оханьем, причитаниями обрабатывала мои царапины, ранки, мы ни о происшествии, ни о том, как это случилось, не разговаривали. Только в конце процедуры тетушка сказала: «Виталик, почему ты такой непослушный? Если бы ты держался за Аидину руку, ты бы не свалился с горы; а сейчас на тебе живого места нет, вся одежда твоя – хоть выбрасывай».

Я пытался Лиде объяснить, что там надо было бегать, но на мои доводы был один ответ: «Я просила Аиду держать тебя за руку, и ты не должен был вырываться и убегать; ты наказан, стой в углу и думай».

Долго я в углу не простоял, Лида выпустила меня на свободу, стала хлопотать и причитать над больной ногой, потом заплакала: «Бедный ребенок! Болтаешься здесь без отца, без матери, один, некому за тобой приглядеть, позаниматься». До моего отъезда в Баку оставались считанные недели.

Меня покормили, уложили в постель, велели лежать спокойно. Я очень устал после этого похода. Но какое-то возбуждение не давало мне уснуть. Я лежал и думал: «Почему Лида сказала о том, что я вырывал руку и куда-то убегал, с чего она это взяла – ведь у нас были соревнования; может, Аида не сказала ей об этом, потому, что иначе меня бы не отпустили!» Передо мной сквозь сладкую дрему как-то лениво проходили все неожиданные события этого дня.

И вдруг пронзительная мысль молнией промелькнула в моей голове: о том, что я вырвал руку, могла сказать только Аида, которая заходила к Лиде раньше меня! Но это неправда!!! Мы все свято верили нашей Аиде, и вдруг такое открытие: Аида соврала!? Но зачем она это сделала? А как же, взрослые никогда не врут? Трудно было поверить в то, что она обманула Лиду; где-то теплилась надежда, что это не так, наверное, это сказала другая девочка, а я все выдумываю. Но тут же вспомнились другие невыясненные сомнения в общении с Аидой.

Это и с летчиком, и с «генералами-патрулями», и с Египтом, который Аида выдала мне за Баку. Я в каком-то журнале нашел картинку с верблюдами, уходящими за горизонт, на фоне громадных треугольников. Аида мне сказала, что это Баку, а угольники – это дома, в которых живут люди. Я как-то показал Лиде эту картинку, Лида сказала, что это Египет. А Египет – это страна где-то на Юге. Но поскольку такие понятия, как «страна» и «Юг» я совершенно не воспринимал, то остался со своими сомнениями ко всему, что находится вокруг меня. Наверное, я чувствовал, что в Аидиных объяснениях что-то не так: чем больше я спрашивал ее, тем сильнее мое сознание погружалось в какую-то смуту. Вот так, размышляя и вспоминая прошедший день, я уснул.

Разбудила меня громкая трель колокольчика, Лида уже ушла, бабушка возилась на кухне, я – за хозяина. Тело все болело от макушки до самых пяток, снова разболелась нога и правый локоть; вспоминаю вчерашний день и свое неудачное падение, но самое неприятное- мое открытие, что Аида наврала тетушке. Вероятно, на меня давила такая сильная вера в то, что Аида – наша вожатая, всеобщая любимица, не может обманывать. И поэтому я даже себе отказывался признаться в своем открытии. Колокольчик трезвонил, бабушка его не слышит – она глухая; надо идти открывать.

Пришли две девочки, зовут меня играть с медвежонком. Они были вчера с нами на Откосе. Попробую с их помощью разобраться в своих переживаниях. Мы обсудили с ними вчерашний день, наш поход и соревнования; я поинтересовался у них: «Не убегал ли я от Аиды, не вырывал ли руку?» На что они мне ответили: «Она тебя за руку даже не держала».

Вот так просто, моя любовь и уважение к Аиде дали трещину. Я изо всех сил убеждал себя, что этого не может быть, мне так не хотелось верить в произошедшее, я не мог избавиться от убеждения в Аидиной непогрешимости и честности, к которым она призывала нас.

В своей последующей жизни, в общении с детьми я часто наблюдал, что дети очень тонко чувствуют фальшь в разговоре с собеседником, а нежелание ответить, или явный уход от затронутой темы воспринимаются ими как страшная обида.

А тогда, разобравшись с этим неприятным инцидентом, я вдруг почувствовал потерю единственной духовной опоры, которую я ощущал во время наших занятий; а некоторые сомнения, которые смущали меня в общении с Аидой, разрешились через несколько месяцев поле моего отъезда из Горького.

Следующую главу моей повести я посвящу дорожным впечатлениям и той жизни, которую я видел снаружи своего вагона. То, что я видел, разъяснило мне не только проблему летчика верхом на самолете, но и произвело некий переворот в моем детском сознании.

А сейчас про патрули. Приехав в Баку, мы с моей сопровождающей вышли на привокзальную площадь. Первое, что я увидел – это несколько групп вооруженных военных с красными повязками. Я спросил у Валентины Григорьевны: «Это генералы?» Моя сопровождающая засмеялась и сказала: «Это патрули, они следят за порядком, чтобы не было воровства и всяких других нарушений». За время моей двухмесячной поездки, общения с разными людьми, я уже знал гораздо больше, чем живя в Горьком, и многие легковесные Аидины ответы на нашу любознательность казались несмешными шутками. А может, так оно и было.

Но жизнь продолжалась, раны и царапины мои потихоньку заживали, приближался срок моего отъезда в Баку. Готовясь к расставанию со всеми, я вдруг остро ощутил, как дорожу тем ребячьим сообществом, которое окружало меня все эти годы.

И, посещая в Баку детский садик и начальные классы, у меня не было такого интересного дружеского общения, какое было здесь, в Горьком. Новые друзья появились только после 5-го, 6-го класса, когда общие помыслы и любопытство к жизни стали объединять нас.

И в более старшем возрасте я часто вспоминал моих детских друзей, посещая Горький, старался увидеться с ними, узнать, как складывается жизнь тех, с кем не удалось встретиться. Многих из них судьба раскидала по всей большой стране. Но это тема другого рассказа.

А я об этой нашей детской дружбе размышлял так: большинство этих мальчиков и девочек были старше меня на год, два, а кто и больше; и в наших играх во дворе, на улице я постоянно чувствовал какую-то поддержку, помощь, даже можно сказать, заботу; не было никаких проявлений агрессии ни ко мне, ни друг к другу.

Может быть, это тяжелое военное время объединяло людей, и мы тоже как-то чувствовали, что в опасности все должны держаться вместе, а может, просто еще были сильны вековые христианские традиции нашего народа.


Моя война


Прежде чем я начну свой рассказ о том, что я увидел во время своего путешествия, я отвлекусь на некоторые воспоминания.

Моя мама с военных лет и до начала 60-х годов руководила планово-экономическим отделом СМУ № Х треста № 16. Эта контора подчинялась непосредственно Москве. Что они строили, я естественно не знал, да и не интересовался, знаю только, что мама часто ездила в командировки в Москву, Красноводск, Астрахань, часто звучало название «Небит-даг».

И вот некая знакомая с горьковского завода должна была отправиться в командировку в Астрахань, а потом и в Баку. С ней списались, договорились, что она возьмет меня с собой, и начались те хлопоты со сбором документов, о которых я уже рассказывал.

Но этим планам, увы, не довелось сбыться. Проехал я со своей провожатой меньше недели, потом ей нашли какую-то оказию, и она покинула наш медленный поезд; на меня эта оказия, естественно, не распространялась, и я продолжил свое путешествие некой эстафетой, где меня передавали с рук на руки.

Об этом мне потом рассказывала мама, она рассчитывала встретить меня в Астрахани и вместе со мной отправиться уже в Баку. Поэтому, когда мама узнала, что моя первая провожатая покинула меня, для нее началось очень тяжелое время, заполненное волнениями и ожиданием сообщений по телеграфу о моем передвижении. Во время этой моей поездки наш эшелон дважды бомбили, и когда долго не было сообщений о нашем поезде, мама не находила себе места, и она пыталась, используя всякие связи, правдами и неправдами, дозвониться до какого-то железнодорожного начальства и выяснить судьбу нашего поезда. Но это сложно было сделать; все сведения о движении поездов были засекречены, и узнать самим по телефону было просто невозможно.

Наконец, дозвонившись до какого-то железнодорожного начальства, ей сообщили, что эшелон, в котором я находился, № такой-то Бис, разбомбили, и с ним нет связи, для нее это был крах: потерять мужа в 1942 году, а единственный сынок где-то затерялся под бомбежками, она винила себя, зачем решилась на такую сложную схему моего перемещения домой; все получается не так, как было задумано вначале.

С огромным трудом, с помощью своего начальства, ей удалось выйти на руководство НКВД на железнодорожном транспорте, где ей разрешили позвонить по нужному номеру из какого-то высокого кабинета. Выяснилось, что наш эшелон изменил свой номер, и при бомбежке среди пострадавших мальчик Виталик не числится. А телеграммы от моих сопровождающих не поступали, потому что поезд ехал по той ж/д ветке, где связь была нарушена.

Все эти сведения я узнал по приезде в Баку.

Теперь возвращаюсь к своему рассказу о том, что я видел в пути. Надо сказать, что, дожив почти до 6-ти лет, я не знал, что такое поезд, да и трамвай видел как-то раз издали, а уж ездить на них не приходилось; кстати, на нашей улице и автомобили были редкостью. И вдруг сейчас я поеду на поезде по железной дороге, а до поезда еще надо проехать на трамвае, да еще поеду один, с какой-то чужой теткой. Было от чего загрустить и придти в отчаяние.

И вот настал этот страшный день моего отъезда. Меня пришли провожать много ребят и девочек (откуда они узнали, когда я уезжаю?). Они меня пытались как-то ободрить, говорили, что вот люди идут на войну, на фронт и то не боятся, а ты боишься в какой-то Баку ехать, где тебя ждет мама и много других родственников.

Мне принесли много подарков и вещей, нужных в дороге: там были лепешки, испеченные Володиной бабушкой, сушеные ягоды, красивая фарфоровая кружка, цветные карандаши, маленький блокнот и перламутровый перочинный ножик, Димин подарок.

Я простился с друзьями, ставшими такими близкими для меня за эти годы, и мы отправились на вокзал. На Ромадановском вокзале нас ждал небольшой поезд с несколькими вагонами. Мы с моей сопровождающей тетей Ниной и другими пассажирами разместились в вагоне. Лида со слезами перекрестила нас и уехала.

Стояли мы долго. Я с интересом разглядывал здание вокзала, вагон, железные рельсы, колеса, большую мельницу рядом с вокзалом.

И хотя впечатлений было много, чувство подавленности не покидало меня: из такого привычного, устоявшегося моего существования, вдруг совершенно другой мир, кругом чужие люди, такие разные, старики с бородами, женщины с детьми, с какими-то бутылочками, коробочками, их которых что-что едят, пьют; мешки, стоящие в проходах и на сидениях, немного военных без погон, с костылями, с перевязанными головами, руками.

Народу немного, но стоит такой шум, галдеж, что никто друг друга не слышит. Тетя Нина устроила меня на краешке скамейки, сама ушла куда-то, сказав, что скоро вернется. Напротив меня сидел старый человек с бородой, он доставал руками из баночки какое-то месиво, отправлял его в рот и, громко чавкая беззубым ртом, монотонно жевал его.

Я сидел и долго смотрел на него, потом спросил: «Дедушка, ты тоже в Баку едешь?» Он продолжал свое занятие, уставившись куда-то мимо меня. Чей-то голос рядом произнес: «Он не слышит тебя. Глухой». Я сидел, глядя на какие-то мешки, сложенные в углу, и думал: «Зачем меня сюда поместили? Что будет дальше со мной?» С этими мыслями я уснул. Проснулся я от какого-то толчка: вагон, дергаясь, скрипя и постукивая колесами на стыках рельсов, куда-то едет. Напротив, у окна, сидит тетя Нина, она дремлет, голова покачивается в такт движению, дед, сидящий напротив меня, куда-то переместился. С этого момента я потерял счет времени: утро, день, ночь – все перепуталось.

Я вспоминал свою прежнюю жизнь: друзей, Лиду, самовар, как он весело урчал, Володю, как мы видели с ним летящие звезды на небе, как ребята тащили меня наверх, когда я упал с откоса, наши занятия с Аидой – и все эти воспоминания куда-то медленно уплывали, как бы растворяясь в назойливом, сердитом стуке колес поезда.

Я вдруг отчетливо понял, что никого из них не увижу никогда, мне не у кого будет попросить помощи, что-то узнать; те люди, которые окружали меня сейчас, были такие чужие, каждый занят своей заботой, и тоска, нахлынувшая на меня, поднималась куда-то к горлу, грозилась выплеснуться ревом: «Не надо ничего! Хочу домой, и ничего другого мне не надо!»

Вот с таким настроением началось мое путешествие. Что происходило дальше, вспоминается, как какой-то нереальный сон. А тогда этот маленький поезд доставил нас на другую станцию, где нас ждал товарный вагон по названию «теплушка». Переместились в него некоторые пассажиры нашего вагона; из всей этой начальной части поездки я помню только эпизод, когда я подумал, что поезд наш заблудился, потому что едет назад.

Но сначала я опишу наш поезд. Вообще-то говоря, этот поезд был очень странный. За время моего путешествия он несколько раз менял свой облик, то в нем было всего 2-3 вагона, включая наш, то вагонов оказывалось столько, что и не сосчитать, а паровоз был не только спереди, но и сзади.

Разные вагоны появлялись в нашем составе: и пассажирские, и товарные, были просто платформы, груженые какими-то непонятными, разной формы изделиями, покрытыми брезентом. Одно время около нашего вагона находился комендантский вагон с вооруженными военными, иногда двое-трое солдат дежурили ночью в нашем вагоне, у них был телефон, связанный с комендантским вагоном, часто ночью были слышны переговоры по этому телефону.

Ехал некоторое время за нашим вагоном какой-то передвижной госпиталь. Если поезд долго где-то стоял, сестрички из медперсонала, да и ходячие раненые приходили к нашему вагону и вместе с нашими женщинами пели песни. Иногда приходил раненый с гармонью, но ему не разрешали долго играть. Кто-то из врачей, к великому сожалению слушателей, загонял его в постель.

Часто наш вагон оставался в одиночестве на какой-нибудь станции, его все время куда-то перемещали на другое место, освобождая пути для других составов.

Какую-то часть пути в нашем поезде находилась открытая платформа, на которой стояли сдвоенные зенитки, обложенные мешками с песком, и около них дежурили военные. Впоследствии я узнал, что такие зенитные пулеметы, установленные на малых катерах, нам поставляли американцы вместе с катерами. Часть этих зениток наше командование решило установить на железнодорожных платформах.

И много лет спустя, интересуясь оружием, войной, читая разные книги, в беседах со знакомыми летчиками-фронтовиками, я кое-что узнал об этих зенитках. Американцы во время второй мировой войны много воевали в океане, и часто их судам со скорострельнымвооружением приходилось отражать стремительные атаки немецких самолетов, и, хотя они решили в этом орудии использовать два ствола, чтобы уменьшить температурную нагрузку на каждый ствол, не снижая скорострельности, длительный бой они вести не могли.

Как охотник, увидел цель: утку или подстрелил, или она пролетела, потом опять ищешь цель, а на войне она тебя тоже ищет, т.е. короткий спринтерский бой, вероятно, для такой цели это оружие и было предназначено. Наша же война велась фронтами, громадными техническими и людскими ресурсами. Стреляли часами, не переставая, и эти спаренные красивые пушечки перегревались быстро, заклинивались механизмы и становились негодными для боя, поэтому использовать их на передвижных платформах для защиты от вражеской авиации было очень разумным решением. В начале войны нам бы такие!

А тогда все поезда, все колонны на шоссе были легкой и желанной добычей для немецких штурмовиков, наши знали об этом, и все большие передвижения осуществлялись ночью или под прикрытием своей авиации… Но всякое бывало.

А тут представьте: вот некий немецкий асс выходит на цель прямо по железнодорожной ветке – спикировал, уверенный в своей безнаказанности и обреченности жертвы, а тут его ждет где-то на замаскированной платформе большой сюрприз: встречная очередь из этого пулемета буквально рвала самолет на части.

А в той поездке, на остановках я часто крутился около этой платформы; солдат, дежуривший там, разрешил мне покрутить колесики, с помощью которых стволы этих зениток перемещались в разных направлениях и даже подарил большую латунную гильзу от этой установки.

Подобными гильзами разных размеров был заполнен наш вагон. Сделанные некими умельцами, это были различные светильники, кружки, какие-то странные изделия и вазы, из маленьких гильз имелось много зажигалок, с которыми строго боролся комендант поезда, пользоваться ими не разрешалось.

Почему я отвлекся на описание вооружения и тех сведений о войне, которые я узнал значительно позже?

Мальчики, детство которых пришлось на время войны, да и на послевоенные годы, почти все, может, кроме скрипачей и виолончелистов, интересовались оружием, военными событиями; все мысли, разговоры, а потом и фильмы, рассказывали о войне, и мы готовились к своему участию в ней, закаляли тело и дух, привыкали терпеть боль, чтобы не расколоться при вражеских допросах.

Нам эта подготовка, увы, а может быть, к счастью, не пригодилась. Не случилось у нас впереди ни войны, ни допросов.

Все войны, которые, так или иначе, затрагивали СССР, а потом и Россию, после той народной войны, проходили где-то далеко от нас; мы слышали о них, или видели только на экранах. А та война – священная, народная, которую я застал в раннем детстве, затронула, так или иначе, всех жителей нашей страны, каждый дом, каждую семью.

В послевоенной бакинской школе, где я учился с 1946 года, у многих учеников не было отцов – погибли на войне, а у некоторых отцы – инвалиды. Война закончилась в 1945 году, но еще несколько лет спустя мы видели и ощущали ее жестокие отголоски. В городе было много калек, привязанных к каким-то тележкам, ездили они, отталкиваясь руками, в которых держали деревянные колотушки, от асфальта. Они ловко запрыгивали на тротуары, перескакивали ямы и выбоины на дороге.

Баку – город, расположенный на небольших горках, и часто можно было видеть, как по асфальтовому спуску с огромной скоростью несется группа этих тележек, где лихие наездники, ловко маневрируя среди машин, что-то кричат, смеются, радуются жизни. Их деревянные тележки, где вместо колес были большие шарикоподшипники, издавали на асфальте такой пронзительный тревожный вой, который напомнил мне рев фашистского самолета, пролетевшего над нашим поездом.

Говорили, что среди этих несчастных не только фронтовики, но и старшие дети, потерявшие ноги во время войны. Никто не знал, где они живут, чем занимаются. Однажды на Приморском бульваре я видел, как один из них, отставив в сторону свою тележку и опираясь поочередно каждой рукой с деревяшкой, выполнял сложные гимнастические упражнения – он крутил своим безногим телом такие виртуозные вензеля, похожие на те, которые выполняют гимнасты на коне. Рядом с ним лежала кепка, куда зрители кидали деньги.

Еще приметная черта того времени. Много людей в городе носило полувоенную форму, со споротыми погонами, без знаков различия. Было много трофейных мундиров; мы знали и отличали их: чешские, немецкие, румынские, очень редко попадались американские.

За городом находилось несколько свалок, куда свозилась трофейная техника – это были громадные металлические пирамиды, составленные из железных и деревянных ящиков, вперемешку с танками, лафетами орудий, стоящих в несколько этажей, как будто некий Гулливер навалил всю эту кучу металла. На этих свалках можно было найти много ценных и интересующих школьников вещей, таких, как гранаты, мины, патроны, запалы от гранат, некоторые наиболее удачливые и упрямые, которым удавалось приникнуть в полуобгоревшие, покореженные танки, могли похвалиться и добытым пистолетом. Многие приносили свою добычу в школу, там происходил натуральный обмен. Мы умели обезвреживать все эти мины и гранаты, главное – аккуратно вынуть запал и высыпать содержимое. Была еще такая игра у послевоенных детей: положить на трамвайные рельсы ряд патронов и потом, когда по ним проедет вагон, прослушать длинную пулеметную очередь.

Этого оружия по рукам ходило столько, что в тогдашних поликлиниках висели плакаты, предупреждающие об опасностях этих игрушек. У многих детей поотрывало пальцы, руки. Повыбивало глаза. А некоторые и погибли.

Эта наша увлеченность военными игрушками, как некое эхо войны, продолжалась примерно до 48-49 годов, а в начале 50-х годов как-то незаметно исчезла. В городе стало меньше инвалидов на этих жутких колясках, люди из своих полувоенных мундиров переоделись в цивильное платье, а на смену нашим опасным играм со взрывчатой в школу пришел спорт. Общество «Динамо», шефствующее над нашей школой, приглашало учеников в десятки спортивных секций. Рядом со школой построили баскетбольную площадку – мы открыли для себя баскетбол, он стал у нас очень популярен, наша команда много лет была лучшей в городе, и многие ребята приходили в школу на час раньше, чтобы сразиться на площадке с соседним классом или потренироваться в бросках.

В беседах о жизни как-то реже стало звучать слово «война», и, хотя память о ней оставалась в самой глубине сознания народа, горечь постепенно уходила, и все больше людей ощущали радость от наступившего мирного времени.

Конечно, во многих семьях была боль от невосполнимой потери своих близких, да и материальные трудности оставались, но люди, пережившие военное время, были неприхотливы, привыкли довольствоваться малым, а понимание того, что твой дом не разбомбят, никто не погибнет и, видя какое-то улучшение жизни, народ понимал: не надо отчаиваться, сообща все наладим, восстановим и впереди будет лучше, чем вчера.

Вот такие воспоминания о послевоенной жизни, остро засевшие в детской памяти, позволили нам с тобой, читатель, покинуть ненадолго наш тесный вагон и окунуться в другой мир, ставший уже историей. Пора нам возвратиться в этот странный поезд моего детства, который все едет и едет куда-то…


Итак, мне скоро будет 6 лет. Я сижу где-то в углу «теплушки» на толстом матрасе, набитом сеном, ничего не ем, не пью, вокруг меня постоянное движение, шум, детский плач и крики, что-то передвигают, устанавливают. Женщины все с маленькими детьми, много грудных.

Одна женщина в белом халате с красным крестом на рукаве что-то всем раздает, объясняет. Потом забытье под мерный стук колес; то как-то сладко спится, то меня куда-то укладывают, теребят, никакого покоя. Поезд замедляет ход, все тише, тише постукивают колеса; легкий толчок, тишина, я чувствую, что поезд остановился.

Спрашиваю у окружающих: «Это уже Баку?» Женщина, к которой я обратился, ответила мне: «Нет, это не Баку. А ты что, хочешь на этом поезде до Баку доехать?» В разговор вмешалась тетя Нина, она что-то стала объяснять моей собеседнице, мне не понятное и не интересное, я же вернулся в свой угол и погрузился в воспоминания о прежней жизни.

Между дремотой, грустью и пробуждением я стал, от нечего делать, вслушиваться в разговоры окружающих. Меня как-то насторожил ответ той женщины, в нем было какое-то сомнение в том, что на этом поезде можно до Баку доехать. Слушал я эти разговоры, слушал, потом они превратились в какое-то тихое жужжание, и я задремал. Сквозь дрему до меня доносились обрывки фраз, иногда звучало слово «Баку» и говорили о каком-то поезде, который сошел с рельсов. Какая-то легкая тревога высвободила меня из сонных объятий, и я стал переваривать услышанное. Мне показалось, что говоря о поезде, сошедшем с рельсов, в голосах женщин звучало беспокойство. Вот это меня и насторожило. Я лежал и думал, ну и что такого, что сошел с рельсов, пусть дальше едет по земле, ничего страшного, потом такие соображения: может, тогда он не найдет дорогу в Баку.

Суета в вагоне как-то прекратилась, все разбрелись по своим местам, стало тихо, кого-то укачивали, тихо напевая колыбельную песню.

Я пошел бродить по вагону, изучая его: добрался до раздвижной двери, около которой оказалось маленькое окошко, оно было пониже других окон, но я все равно до него не доставал. Приспособив небольшой ящик, я залез на него и устроился у этого окна, рассматривая пейзаж, мелькающий за окном. Отдельные большие группы деревьев чередовались с какими-то полями, небольшими речками, иногда на пригорках в купах зелени виднелись крыши домов. Поезд долго мчался, нигде не останавливаясь. Лес становился гуще, и скоро кроме деревьев, мелькающих за окном, ничего не стало видно.

Поезд замедлил ход, было такое впечатление, что он пробирается сквозь чащу, как-то дергаясь, виляя из стороны в сторону.

Летний день постепенно угасал, на стене загорелось несколько лампочек, за стеклом ничего не видно. В вагоне было очень жарко, кто-то открыл окно, у которого я стоял, и я продолжил свои наблюдения.

Мне показалось, что наш поезд завяз в этом лесу. Со всех сторон сучья лезут к поезду, царапаются об окна, а когда дорога немного повернула направо, я увидел впереди светлое пятно от прожектора паровоза, с переплетенными сучьями, изогнутыми стволами; а вокруг непроглядный мрак, лишь подсвеченный слабыми, едва заметными огоньками нашего поезда.

Такой лес, такой мрак мог быть только в сказке. Наверное, в подобном лесу заблудился Мальчик-с-пальчик, брошенный злыми родителями. Вспоминались всякие страшные случаи из тех сказок, что мне читали взрослые. Разные волшебники, Бармалей, доктор Айболит и другие знакомые мне персонажи появлялись из переплетенных веток и, медленно растворяясь в дыму паровоза, проплывали передо мной.

Между тем, лесной коридор все сужался, скоро поезду будет некуда ехать, зачем он туда едет? Теперь он точно не найдет дорогу в Баку. Надо что-то делать! Спросить не у кого. Все спят. Да и спрашивать бесполезно: когда я спросил на первой остановке про Баку у той женщины, она мне ответила как-то неопределенно: «Ты на нем(поезде) хочешь туда доехать?» Странный вопрос, я же туда еду. Другая женщина, когда я ее спросил, почему поезд поехал вдруг назад, ответила мне: «Наверное, решил вернуться в Горький».

Вот так, вспоминая все эти непонятные ответы и видя жуткую реальность за окном, в душе все росла тревога.

Мне надоело болтаться у окна, я слез с ящика и отправился на свое место, устроился на нем, но спать мне не хотелось. Лежал и думал: «Куда меня завезли? Похоже, что поезд все-таки заблудился в этом страшном лесу!»

Поезд тем временем, ехал все медленнее и, наконец, с лязгом и скрежетом остановился. Послышались громкие разговоры, где-то хлопали двери вагонов, кто-то с хрустом ходил по каменистой насыпи вдоль вагона. Потом с визгом раздвинулась дверь нашего вагона, и послышался голос коменданта поезда: «Ремонт путей. Из вагона до утра не выходить. Всем спать!» Но в нашем вагоне, кроме меня, похоже, и так все спали.

Эту ночь я фактически не спал, дождавшись, когда стала пробуждаться тетя Нина, я рассказал ей, что я видел, как поезд заблудился, потому что сошел с рельсов и теперь он не знает, что делать и куда ехать, и что-то там ремонтируют. Тетя Нина пошла к коменданту разбираться с моими домыслами.

Вернулась она не скоро, посадила меня на ящик напротив себя и стала расспрашивать. Когда выяснилось, что поезда я раньше вообще не видел, а трамвай – только издали, и на нем не ездил, тетя Нина мне объяснила, что поезд может ездить только по рельсам, а если сходит с рельсов, то это – авария, такое бывает только на войне, заблудиться он не может, т.к. поезд едет не сам, а его ведет машинист, который отлично знает дорогу; так что не переживай, до мамы доедешь. А что стоим сейчас, то это просто ремонтируют дорогу; когда починят, мы поедем дальше.

Впервые за последние годы я получил четкое, убедительное разъяснение всего того непонятного, что держал в себе, внутри; исчезли надуманные страхи и неуверенность во всем происходящем вокруг. Но когда исчезли напряженность и волнение, с которыми я начал свою поездку, вернулись тоска и безразличие ко всему, я залез в свой угол и надолго погрузился в спячку, какой-то летаргический сон.

Сколько дней я в нем находился – не знаю, я ничего не видел и не слышал, наверное, и не ел, из этого состояния в моей памяти ничего не сохранилось. Тетя Нина покинула наш вагон через день-два после моего пробуждения. Она и рассказала потом маме об этих событиях. После пробуждения я начал новую жизнь.

Вот как это было. Открываю глаза. Голова тяжелая, но впервые за время моего бредового состояния, видится все очень четко и ясно. Раздвижная дверь нашего вагона открыта нараспашку, в ней виднеется какое-то черное сооружение, и вокруг нее витает необычайно ароматный, вкусный запах. Впервые за время поездки я почувствовал, что хочу есть. Мне подают миску с дымящейся кашей. Кто-то сует мне в рот ложку с этой кашей, я беру ложку рукой и сам начинаю потихоньку есть.

Проглотив кашу, я испытываю такую радость, которая распространяется по всему телу, наслаждение от ее вкуса заполняет рот, даже нос и язык чувствуют, какая это божественная пища. Когда я проглатываю эту кашу, мне кажется, что все жизненные соки и силы, которые есть в природе, чудесным образом впитываются в меня.

Я готов съесть всю эту кашу целиком, но ее отобрали у меня, сказав, что после голода нельзя много есть.

В последующей жизни, много лет спустя, мне еще раз довелось испытать подобное состояние, когда обычная, заурядная пища показалась божественным нектаром. После тяжелой операции, я лежал четверо суток, питаясь клюквенным соком, вид пищи вызывал у меня отвращение, и вот однажды мне предложили какой-то мясной или куриный бульон – я без всякого желания проглотил ложку бульона и этот божественный вкус, ощутимый мной, напомнил мне радость и восторг, которые я испытал, попробовав кашу после голодания в моем детском путешествии.

И в том, и в больничном случае после этого обостренного ощущения вкуса началось мое возрождение. В детстве я просто вписался в жизнь нашего вагона, пробудился интерес к жизни; на стоянках я стал выходить гулять вместе с сопровождающей, а если поезд стоял долго, меня иногда отпускали одного.

На многих станциях имелся кипяток, и наши пассажиры с разными посудинами отправлялись набирать его. В том месте, где расположен кран с кипятком, всегда толпился народ, была небольшая очередь. Чтобы набрать кипяток и донести его до вагона, нужно было обладать некоторой сноровкой: сначала залить так, чтобы не обжечь руки водой, а потом, закрыв крышкой, донести, не расплескав, до входа в вагон, где его осторожно принимали женщины.

Станции, где мы останавливались, все были какие-то однообразные: длинное приземистое строение, иногда в два этажа, на переднем левом углу здания висел большой колокол с короткой болтающейся веревкой. Перед отправлением поезда в этот колокол звонил человек в красивом мундире и фуражке.

В конце перрона, справа от железнодорожных путей стояло какое-то непонятное сооружение в форме буквы «Г». Оно напоминало фонарный столб с очень широкой массивной вычурной тумбой, где верхняя поперечина, такая же узорчатая, заканчивалась неким широким раструбом, примерно, как краник на старинном самоваре.

И вот эта поперечина вращалась вокруг столба; то она направлено вправо, то влево, то вообще, не поймешь как. Я иногда подходил близко к этому сооружению, тщательно изучал его; сначала я принял его за такой странный уличный фонарь, но ни лампочек, никаких плафонов на нем я не обнаружил. Пытался спрашивать у проходящих людей, но обычно все куда-то спешили, и ответ был: «Мальчик, не путайся под ногами».

Но однажды, все-таки, я открыл назначение этого сооружения. Как-то к этому столбу подъехал паровоз, из него вылез человек с чумазой физиономией и в промасленной темной одежде. Он за веревку повернул верхнюю перекладину так, чтобы она оказалась над паровозом. Из кабины паровоза высунулся машинист, они что-то прокричали друг другу, и из этого широкого раструба стал с грохотом и шумом извергаться поток воды, исчезая где-то в паровозе. Через некоторое время поток прекратился, трубу с раструбом повернули в сторону, и паровоз, гудя, пыхтя и выбрасывая по сторонам струи белого пара, удалился. Я рассказал о том, что я видел, женщинам в нашем вагоне; мне объяснили, что паровоз двигается с помощью пара и для этого ему нужна вода.

Так, во время этой поездки, открытие окружающего мира становилось все более интересным для меня, разрушались многие наивные представления об устройстве той маленькой жизни, в которой я находился раньше. Мир, увиденный из поезда, оказался таким огромным, подчас загадочным: разные пейзажи, люди, непонятные разговоры, столько всего обрушилось на мою несмышленую впечатлительную голову, что я совершенно не понимал, как взрослые люди разбираются во всей этой суматохе, называемой жизнью.

Однажды я обратил внимание на человека, который шел вдоль состава, постукивая длинным молоточком где-то под колесами, а потом из какого-то сосуда, похожего на чайник с длинным носиком, что-то туда заливал.

Я шел за ним долго, но так и не мог понять, что он делает. Человек обратил на меня внимание, обернулся и спросил: «Что, мальчик, понравилась тебе моя работа?» Я ответил: «Мне непонятно, что вы делаете, но интересно узнать, для чего все это». Человек оказался словоохотливым, дальше мы шли вместе, беседуя. Он мне рассказал, что смазывает буксы, по которым вращаются колеса, иначе они будут гореть. Так, слушая его небольшую лекцию, мы дошли до конца состава. Я тогда почти ничего не понял, но осталось какое-то хорошее чувство от общения с этим доброжелательным человеком. Он спросил у меня, куда я еду, зачем? Когда узнал, что я еду к маме в Баку из Горького, один, и меня сопровождают разные люди, он произнес: «Вот проклятая война! Все человеческие жизни перевернула». Я спросил у него: «А вы где живете и как называется ваша станция?» Получил такой ответ: «Я жил в Ленинграде, а сейчас живу в лагере, а на станцию нас привозят помогать при разгрузке поездов, здоровье у меня плохое, поэтому мне поручают смазывать буксы». Я удивился, услышав такой ответ, но свой вопрос задать не успел, где-то кричали, собирали людей на построение. Мы уже дошли до нашего вагона, он попрощался со мной за руку, сказав на прощание: «Ничего, сынок, вырастешь, будешь учиться, многое поймешь. Раньше я был инженер, а сейчас вот такая у меня работа».

В вагоне меня стали ругать – зачем я отлучился без спросу; приходил комендант, сказал, чтобы из вагона никто не выходил; на станции работают заключенные.

Впоследствии, в старших классах, изучая историю, я пытался восстановить тот маршрут, по которому двигался наш поезд, но так и не смог этого сделать. В школе некоторые учителя знали об этой моей поездке. Однажды, когда после летних каникул нам задали написать сочинение на свободную тему, большинство выбрало вариант: «Как я провел лето», а мне учительница предложила описать мое путешествие из Горького в Баку в 1944 г. Кое-как я с этим заданием справился. Вероятно, в учительской было обсуждение моего сочинения, и после этого на уроках другие учителя, особенно истории и географии, упоминали мою поездку, как иллюстрацию к тем далеким событиям военного времени, происходившим тогда в стране.

Звучали разные предположения и варианты моего маршрута и от учеников, и от преподавателей. В итоге всех этих рассуждений и домыслов, картина моего передвижения не только прояснилась, но еще больше запуталась. Мы всем классом с учителями изучали карту и не могли ответить на вопрос, как наш поезд умудрялся миновать большие города, бывшие на его пути? Сошлись на том, что, возможно, он заходил в них ночью, когда я спал. Или же причина та, что маршрут был засекречен, ведь поезда везли военные грузы, боеприпасы, продовольствие для фронта, а наш вагон прицеплялся к этим поездам.

Отсюда это беспорядочное «броуновское» движение нашего вагона, я бы сравнил его с галсами, когда парусное судно идет против ветра; зигзаги и вправо, и влево, но хоть немного, но все-таки вперед. Вот почему такие разные пейзажи, люди разных национальностей, встречающиеся нам в пути, и отсутствие крупных городов. Так, какие-то маленькие станции, полустанки с небольшими сараями, складами, окруженными заборами с колючей проволокой.

Особенно мне запомнилась одна станция – она мне показалась просто жалкой, брошенной. Выглядела так сиротливо, одиноко среди громадной бледно-серой и ровной пустыни. Около нее гуляло несколько верблюдов. А вокруг, до самого горизонта, кроме нескольких непонятных пузатых сооружений – никого! Ни людей, ни растительности. Я вспомнил картинку с верблюдами, которую видел в журнале.

Желая блеснуть своими познаниями (не все же спрашивать, я и сам кое-что знаю), я неуверенно произнес: «Это, наверное, Египет».

Все немножко посмеялись, когда я рассказал, откуда у меня такие сведения, и объяснили, что верблюды не только в Египте, они есть и во многих других странах. Вот так мои детские наивные представления о понимании жизни немного прояснялись, заменяя их более сложными – мир как бы расширялся вокруг меня. Что-то становилось очень простым и ясным, а что-то другое еще более сложным.

В памяти моей война была постоянным фоном тогдашней жизни, но она шла за пределами маленького провинциального мира, где проходили наши детские игры, занятия в аидиной команде, разные хозяйственные хлопоты. Когда же я оказался в поезде, ехавшем по разоренной стране, война сразу же зримо напомнила о себе, начиная с поезда из Горького, где ехали раненые, больные, изможденные люди, где было много разговоров о погибших родственниках, друзьях, боях, госпиталях, в чем я совсем не разбирался. Раньше о войне мы слышали только в сводках Совинформбюро или от старших ребят, которые бывали в кинотеатрах и рассказывали нам о событиях, почерпнутых из кинохроники, которую показывали перед сеансом.

Здесь же, на некоторых станциях я видел много разной военной техники; большие поезда, груженые танками, орудиями, зелеными фургонами, составы, заполненные солдатами, много шума, разговоров, песни, гармони, крики. Грохот, ревут моторы, иногда играет оркестр, из мощных радиоустановок звучат приказы и какие-то команды.

Наконец, вся эта неразбериха начинает крутиться каким-то водоворотом. Передвигается куда-то, и вот уже последние танки загружены на платформы, всему находится свое место, станция пустеет, и под звуки оркестра поезд трогается. Когда вокруг такая бурная жизнь – уже не до грусти, никакой расслабленности.

А настоящая война с ее жертвами, разрушениями ждала меня впереди. В начале этой главы я упомянул, как мама потеряла связь с нашим поездом и больше недели не имела сведений о моей судьбе. Я часто слышал об этом случае и впоследствии в течении своей жизни, общаясь с участниками тех далеких событий, с руководителями различного ранга, имеющих отношение к секретам многих оборонных мероприятий, я попытался произвести расследование или, вернее, реконструкцию этого эпизода.

Вот как это было и выглядело глазами ребенка. Наш небольшой поезд прибывает на очередную станцию. Эта станция, в отличие от многих других, довольно солидная, вокруг нее много построек, складов, разных механизмов, кранов, платформ, ожидающих погрузки, много машин, снующих туда-сюда, из радиоустановок разносятся команды, звучат номера путей. Вагону нашему нет места среди этого столпотворения – он останавливается невдалеке от станции; возле него на лужайке небольшие стожки, заготовленные для нас, маленькая речка с чистой, прозрачной водой.

Начинаются хозяйственные работы. Меняют сено в матрасах, выливают чаны с нечистотами, кто-то возвращается с букетами цветов – обычные житейские хлопоты на остановках. Хороший летний вечер. Заходящее солнце мягким светом золотит верхушки деревьев. Со стороны станции доносятся приглушенные расстоянием тихие звуки напряженной работы, стук, скрежет, рычание моторов. В какой-то момент, когда этот шум почти затихает, я улавливаю очень странный гул – он мне показался знакомым, затем пауза… Тишина… И до нас доносится только голос из радиоустановок.

Среди наших женщин началось какое-то беспокойство: некоторые из них были на фронте, другие отправлялись в эвакуацию из разбомбленных городов – они узнали этот звук. Я тоже узнал его, он был похож на тот, который мы слышали с Володей ночью, когда вышли посмотреть на бомбежку. Сейчас он был намного громче и злее. Звук усиливался и приближался к нам со стороны заходящего солнца. Сначала показалось несколько черных точек, которые какой-то волнистой линией приближались к нам. Я, не отрываясь, смотрел на эти точки, как они, постепенно увеличиваясь, превращались в подобие птиц, гул заполонил все вокруг, он сильно отдавался в голове, заложил уши, и кроме этого страшного рева я ничего не слышал. Потом послышались разрывы. Где-то сбоку и впереди нас прозвучал еще ряд взрывов, которые мы увидели; над станцией выросло несколько столбов: внизу пламя, а наверху страшный черный дым. Очень прямые, они как-то странно поднимались кверху. И только вверху дым бесился, рвался хлопьями в разные стороны. Эти взрывы-столбы шли от станции в нашу сторону четко по прямой линии. Вот ближе, ближе, еще один взрыв и еще один где-то сбоку, недалеко от нас.

Самолеты шли на большой высоте. Когда были над нами, они рассыпались веером в разные стороны, и рев моторов стал удаляться. Возле нашего вагона слышны были крики, визги, детский плач, все куда-то бегали, перемещались с места на место, кто-то прятался под вагоном, другие – под деревьями.

Когда шум удалявшихся самолетов стал затихать, мы увидели, что со станции в нашу сторону движется вагон, толкаемый паровозом. Он мчался все быстрее и быстрее, вот он уже близко. Всем показалось, что он сейчас врежется в нас, но паровоз, отчаянно свистя, со скрежетом и визгом стал замедлять ход, но все-таки довольно сильно стукнулся в наш вагон. Громко лязгнули буфера, наш вагон от удара сдвинулся со своего места, с паровоза спрыгнул комендант поезда с криком: «Все в вагон!». Быстренько собрав разбежавшихся пассажиров и прокричав еще раз «Быстро все в вагон!», комендант схватил меня за шиворот, втолкнул в распахнутую дверь теплушки, и наш поезд с двумя вагонами и паровозом сзади стал быстро набирать ход, удаляясь от станции. Поезд наш помчался с бешеной скоростью, так быстро мы еще никогда не ездили. На передней площадке нашего вагона оказался человек с рупором и фонарем, он что-то кричал другому человеку в нашем вагоне, а тот в окошко подавал какие-то сигналы машинисту.

Мы отъехали от станции уже на приличное расстояние, когда сквозь стук колес и дребезжание вагонов услышали отдаленное гудение идущих самолетов и новые взрывы где-то вдалеке. Потом мы услышали звук самолета над нами и рядом с поездом несколько взрывов.

Поезд наш временами резко сбавлял скорость и двигался очень медленно, потом опять рывок и бешеная гонка и так несколько раз; иногда над нами с ревом проносился самолет, где-то были слышны разрывы.

Мы все сидели в темном запертом вагоне и вслушивались в эти звуки. Потом вдруг стало тихо: ни разрывов, ни воя самолетов, только мягко постукивали колеса. Человек на передней платформе нашего поезда что-то отчаянно кричит в рупор. Поезд наш замедляет ход, колеса стучат все медленнее и тише, вот легкий толчок и поезд останавливается.

Все сидят, как завороженные, напряженно прислушиваются, слышен только плач и крик детей. Снаружи раздаются голоса, какие-то стуки, скрежет железа. Открывается дверь, и при мягком свете летних сумерек мы видим вокруг тот немыслимый беспорядок и свалку, которые образовались в вагоне при нашем поспешном бегстве. Комендант вручил дежурной фонарь «летучая мышь», велел устраиваться на ночлег – все заботы оставить до завтра.

Летнее утро – раннее: я проснулся от громких разговоров, хруста какого-то железа. Я вышел из вагона, стал озираться – мы находились в лесу. После грохота и ужаса вчерашнего дня тишина была такая ласковая, нарушаемая негромким птичьим щебетом.

Где-то впереди паровоза копошилась группа людей, оттуда изредка слышались команды и звуки работ, которые и разбудили меня.

В том вагоне, который приехал к нам, были рабочие-путейцы, обслуживающий персонал этой станции. Сзади паровоза, примерно в 200-300 метрах оказалась воронка от бомбы – это глубокая яма немного в стороне от рельсов; рельсы взрывом не были тронуты. Но под ними осыпалась земля в эту воронку. Началось восстановление пути, которое заняло несколько дней, после чего наш поезд с двумя вагонами медленно возвратился на станцию. Когда мы вылезли из вагона, то были поражены произошедшими здесь переменами. Всюду запах гари и обилие черного цвета, даже земля под ногами была покрыта слоем какой-то жирной сажи. Уцелело только одно здание, все остальные были разрушены, кругом громадные воронки от разорвавшихся бомб, покореженные платформы, вагоны, искромсанная техника. Шла разборка завалов, восстанавливали уничтоженные пути. Вагон наш поставили на окраине станции, ближе к лесочку, где много деревьев было покрыто черным налетом, а у некоторых кверху торчали изуродованные сучья, как обгоревшие черные руки. Сколько мы там простояли, я не помню – наш вагон постоянно перемещали с места на место, но вот мы, наконец, куда-то поехали – медленно, рывками, толчками. Какое-то время спустя добрались до маленького разъезда, где нас прицепили к большому поезду.

Вот так пропажа поезда, которая очень обеспокоила мою маму, выглядела глазами и ушами ребенка, потому что, кроме увиденного, было много разговоров окружающих об этом случае.

После такого запомнившегося мне события, много лет спустя, я часто беседовал с разными людьми, рассказывая им об этом эпизоде во время войны. Много вопросов возникало у тех людей, с которыми я беседовал, как случилось, что не было сопротивления этому налету, где же зенитки, которые ты видел на платформе рядом со своим вагоном: ведь это глубокий тыл, война шла уже на границах СССР, и как туда попали фашистские самолеты? Да у меня и самого, будучи ребенком, возникало много сомнений, похожих на эти, в которых я тогда не мог разобраться.

Когда мы приехали на эту разрушенную станцию, все разговоры были только об этом событии. Говорили, что после второго захода наши самолеты отогнали фашистов, были слухи о том, что начальника станции арестовали, некоторые говорили, что он погиб при бомбежке; была версия о шпионах, которые донесли немцам, что на этой станции много ценных стратегических грузов.

В голове у меня полная неразбериха – все наши прошлые детские разговоры о событиях, показанных в военной хронике, ничего общего не имели даже с краешком той войны, которую я увидел собственными глазами. А что касается нашего расследования, последовавшего много лет спустя, почему не было вооруженного сопротивления этому налету, то тут несколько причин: во-первых, это был глубокий тыл, люди расслабились, может быть, просто разгильдяйство; что же про зенитки, то ведь они не сопровождали наш вагон, вероятно, я видел их, когда мы находились в составе другого поезда.

Что же касается фашистских самолетов, забравшихся так далеко вглубь нашей территории, то я расскажу версию этого события, когда дойду до описания другого налета на наш поезд, используя некоторую документальную информацию и соображения моих знакомых летчиков и участников войны, сделанные ими в 70-х годах.

А сейчас немного о другом. В начале 30-х годов Гитлер стал строить шоссейную дорогу Берлин-Кенигсберг. По этому проекту она должна быть замаскирована раскидистыми деревьями, ветки которых, разрастаясь над дорогой, закрывали бы сверху вид на ту технику, которая двигалась по ней.

Дорога была предназначена для танков, отправляемых на восток. Большая часть этой дороги была построена. Наша разведка знала об этом, и к концу войны, когда потребовалось переправлять большие резервы и грузы с востока на запад страны – при строительстве дорог были попытки использовать немецкий опыт.

В конце 60-х годов мы с друзьями много путешествовали по русскому северу. Побывали в Усть-Цильме, Печоре, Ухте. Среди многочисленных встреч и знакомств запомнилось общение с человеком, который в течение долгого времени, еще с военных лет, руководил строительством железных дорог, которое велось силами заключенных, а позже к ним добавились и немецкие военнопленные. Он рассказал нам о том, что когда проектировщики вели дорогу выгодным, самым оптимальным путем, то к таким условиям, как рельеф местности, характер грунта и т.п. от железнодорожного руководства страны было добавлено указание по возможности использовать крупные лесные массивы и лесные полосы для прохождения поездов.

И, вспоминая эту разгромленную станцию и наш маленький поезд, спрятавшийся в лесу, я подумал: может быть, это было замаскированное убежище для неких грузов, переправляемых на фронт. К этой версии склоняет и то, что железнодорожные пути в этом лесу заканчивались, мы стояли недалеко от массивного шлагбаума, за которым был густой лес. Т.е. это была обычная железнодорожная маневровая ветка, отводящая поезда от большой станции под защиту русского леса.

Но если это так, было такое решение сталинского наркома путей сообщений, и оно как-то выполнялось, то сколько жизней было спасено за время войны с помощью такой маскировки. Вот и в нашем случае люди, находившиеся в двух вагонах, и я в том числе, остались живы.

И еще такие размышления. В конце 40-х годов в стране развернулась кампания по созданию лесозащитных полос, которые по своему назначению должны были сохранить почву от выветривания, а может быть, и здесь существовала некая оборонная инициатива; ведь это было время, когда Черчилль с Трумэном готовились нанести атомные удары по 50 советским городам, чтобы раз и навсегда покончить (как они говорили – с коммунизмом, а в уме держали – с Россией).

Но узнав, что у нас тоже есть атомная бомба – не посмели.

А сейчас я расскажу о второй воздушной атаке на наш поезд. После той страшной бомбёжки, когда мы покинули разгромленную станцию, наш поезд мчался более суток, нигде не останавливаясь. Ночью он стоял где-то довольно долго и по громкой радиосвязи повторяли несколько раз, чтобы пассажиры не выходили из вагонов. Поэтому, когда на следующий день, во время остановки было объявлено: стоим до вечера, занимайтесь хозяйством, многие с радостью покинули вагон. Я с женщинами из нашей теплушки отправился набрать воды. Кипятка на этой станции не оказалось, и мы стали искать воду. Кто-то обнаружил большой ручей с запрудой, крикнул нас, и мы пошли туда. Набрав воды и доставив ее в вагон, я решил погулять и осмотреть поезд.

В этом поезде, кроме грузовых вагонов и различных закрытых платформ, оказался пассажирский синий вагон с большими окнами. Этот вагон охранялся солдатом с оружием, а около него виднелись небольшие группы офицеров в красивой новой военной форме. Вагон прицепили к нашему поезду накануне; говорили, что в нем едут выпускники военных училищ на фронт. Вокруг поезда активное движение, много рабочих и военных перемещается вдоль вагонов, что-то разгружают с больших тележек, звучат вопросы, команды. Много народа разбрелось по окрестностям, сидят на травке, переговариваются, смеются.

Идя к своему вагону, я почувствовал, что, как будто под влиянием невидимой волны, пробежавшей вдоль поезда, все люди прервали свои занятия, разговоры и, как по команде, обернули головы в конец нашего состава. И в наступившей тишине я услышал тихий знакомый вибрирующий гул и затем крик: «Все в укрытие, под деревья!» Другой голос так же громко призывал: «По вагонам!» Потом все эти призывы, команды соединились в непонятный хор голосов, визга и грохота, который как ураган пронесся вдоль состава. Кто-то полез в вагоны, другие побежали под ближайшие деревья. Я добежал до своего вагона, остановился в растерянности – куда же бежать, до ближайшего дерева далеко, а лесенку, по которой мы поднимались в вагон, уже убрали и пытались закрыть нашу раздвижную дверь. Станция как-то быстро опустела, видны были только последние бегуны, перемещавшиеся в разные стороны, да брошенные тележки.

Я посмотрел в конец нашего состава. Низко, прямо над дальним лесом, виднелись две маленькие черные птицы, они делались все больше и больше, как-то плавно покачивая крыльями, расходятся в стороны, опять сближаются и неукротимо приближаются к нам, рев от моторов все громче и громче. Так, как бы танцуя или играя, они идут на бреющем полете; кажется, что сейчас они заденут деревья или столкнутся друг с другом. Вот они скрылись за высокими деревьями и сейчас же вынырнули оттуда; они вырастали прямо на глазах.

Я с интересом смотрел на эти перемещения. Вдруг один из них круто ушел в сторону, потом вверх и по спирали, ввинчиваясь в небо, стал удаляться. В это время заработали зенитки, я их слышал в Горьком, но там они были далеко от меня и стреляли как-то не все разом. Здесь же они находились где-то близко от нас, и их неторопливые очереди, да еще с диким визгом и грохотом, слились в непрерывный продолжительный взрыв, который никак не кончается. Другой самолет быстро вырос в размерах и вот уже громадной черной птицей промелькнул над нашим вагоном. Этот самолет был не такой, какой я видел в Горьком, скорее, он был похож на большой крест с закругленными краями, с коротким задним крылом, из которого хлестало пламя, и тянулась струйка черного дыма, как след этого самолета. Он был такой злобный и страшный, как некий хищник, бросившийся на меня. Он пролетел так низко, что, казалось, заденет поезд. Меня обдало жаром от пламени, а в голове прозвучал оглушительный хлопок, ударивший по ушам. После этого наступила тишина, все звуки куда-то исчезли. Странное ощущение – эта тишина давит на голову изнутри, а где-то рядом в одном ухе тонкий непрекращающийся свист. Опустив голову, я увидел, что в нашем вагоне какой-то человек, высунувшись в полуоткрытую дверь, машет мне руками; я вижу по его открытому рту, как он кричит, но я не разбираю что. Меня подняли в вагон, дали мне воды, все что-то говорили, хлопали меня по щекам, давали нюхать какое-то лекарство.

В поезде был доктор, который осмотрел меня, заставил пожевать сухарики, ковырял чем-то в ушах, двигал пальцем перед моими глазами, вертел мою голову в разные стороны. Но я по-прежнему ничего не слышал, и наступившая мертвая тишина в моей голове как бы распространялась по всему телу, неся успокоение и какую-то сонную расслабленность. Мне дали выпить таблетку.

Немного погодя я почувствовал, что засыпаю, глаза у меня были открыты, и передо мной проходили картины с впечатлениями от всего увиденного за сегодняшний день. Все наши жители вагона, офицеры, путейцы, плачущие дети, доктор с какой-то палочкой – все кружились, проплывая передо мной. Иногда эти расплывчатые, исчезающие фигуры пересекали большие черные птицы или самолеты, кружащие в мертвой тишине в замедленном темпе, как в неком ритуальном танце. Последнее, что я увидел, было знакомое лицо соседки по вагону, которая осторожно прикрыла мне глаза.

Проснулся я от ощущения, что наш поезд, сильно раскачиваясь, очень быстро едет. Надо мной склонилась моя сопровождающая – она что-то говорит, я попытался сказать, что хочу пить, мне подали стакан с водой. Сделав несколько глотков, я поперхнулся и закашлялся; что-то плюхнуло в голове, ушах и прошло куда-то в горло. После этого у меня неожиданно восстановился слух, я услышал все звуки и разговоры вокруг.

Со станции мы давно уехали, поезд наш быстро едет, колеса мерно постукивают, все слышится хорошо и четко. Я поинтересовался, что случилось с самолетом, который пролетел над нашим вагоном – я думал, что он врежется в наш поезд. Меня успокоили: «Этот самолет был сбит и рухнул недалеко от станции. У тебя была легкая контузия, которая случилась при налете, и ты был единственный пострадавший во время этой атаки, но так как ты уже восстановился, можно считать, что жертв и раненых у нас нет».

Для меня же эта атака двух «камикадзе» осталась очень ярким событием, отложившимся надолго в моей памяти. Закрываю глаза и вижу, как вспышку: страшная черная птица с пламенем на хвосте, заслонившая собой все небо, промелькнула надо мной, оставив тонкий черный след, который быстро стал расширяться, превращаясь в дрожащий, извивающийся хвост черного дыма над нашим поездом. И вот это зрелище, занявшее всего несколько секунд, впечаталось в мою память, как некая страшная зарубка или клеймо внутри меня, которое ничем не уберешь, не выведешь. Причем, никакого страха в этот момент не было, может быть, я по малолетству просто не понимал опасности, вероятно, я воспринимал эпизод с самолетом как чудо, мистерию, что-то от колдовства или как продолжение страшных сказок.

После моего прибытия в Баку все эти авианалеты стали обрастать подробностями от моих сопровождающих – некоторые их них переписывались с мамой, да и общее развитие, по мере взросления, позволяло смотреть на события не только глазами ребенка, но анализировать многое на основании жизненного опыта.


К 1944 году большая часть территории СССР была освобождена. Красная Армия приблизилась к границам государства и громила врага, который, свирепо огрызаясь, убирался с нашей земли.

Мои друзья-летчики воевали на юге: Ростов, Одесса, Донбасс, Крым; они много рассказывали о тех жестоких боях, которые проходили там. Противостояли им, кроме немцев, многие европейцы, которых покорил Гитлер, обещав им по хорошему куску пирога от разгромленной России. Это румыны, испанцы, итальянцы, норвежские и финские фашисты, югославские усташи, отметились там и братушки-болгары.

Испанцев к тому временипрактически разгромили, их «Голубая дивизия» перестала существовать, итальянцы разбегались, болгары, волею своего царя Бориса, заключили мир со Сталиным в 1944 году и фактически вышли из войны, стали опять братушками до 1989 года. Американцы после многолетних колебаний решили, наконец-то, открыть второй фронт в Европе: высадились в конце лета 1944 года в Нормандии. До освобождения Европы от коричневой чумы оставалось десять месяцев.

В мировой истории на протяжении тысячелетий действовал принцип: «сильный всегда прав», отсюда все «права человека» у того, кто сильнее. В связи с этим мне вспомнился такой эпизод. Когда кто-то из приближенных Сталина доложил ему, что Римскому Папе не понравится его решение (не важно, какое), он ответил: «А сколько у Папы дивизий?» Вот такая обстановка в мире была тогда, во время моего путешествия. Немецкая разведка знала о наших военных заводах, расположенных за Уралом, в Горьком и некоторых других городах, где производилась военная техника, к этому времени превосходящая по надежности и многим другим параметрам фашистское оружие, и немцы всеми силами пытались разрушить эти предприятия. В течении войны они совершали свои налеты с территории оккупированной Украины, где было много военных аэродромов.

Когда же немцев погнали с Украины, их авиация перебазировалась в Румынию, которая в то время была большой европейской бензоколонкой, снабжавшей фашистов горючим. Бомбардировки наших объектов в тылу стало выполнять сложнее, но все-таки иногда они находили прорехи в противовоздушной обороне и проникали вглубь нашей территории.

Впоследствии, обсуждая с родственниками, знакомыми эпизод нападения на станцию и наш поезд, было высказано много домыслов и разных предположений о случившемся. А настоящий «разбор полетов» с мнениями профессионалов завершился только в начале 70-х годов. К тому времени многое из секретов нашей войны было уже известно: в основном из рассказов очевидцев и участников военных действий. Меня же по-прежнему интересовал вопрос: почему те воздушные бомбежки, которые меня застали в Горьком, происходили ночью, а налеты на наш поезд – днем, когда враг уже почти разгромлен, и наше превосходство в воздухе было подавляющим? Ответ, на первый взгляд, казался ясным, но не совсем простым: дело в том, что ночные бомбардировки безопаснее для атакующих, и, хотя страдает точность бомбометания, больше шансов, что тебя не собьют.

Ведь большинство наших оборонных объектов, находящиеся в тылу, были защищены от атак с воздуха. Конечно для нападавших остаётся опасность попасть под огонь зениток, но, если тебя прожектор не обнаружит, можно успешно сбросить смертоносный груз. Остаётся у атакующих другая проблема- как обнаружить цель, которая надёжно замаскирована. Я как-то упоминал, что у немцев хорошо работала разведка- они имели в нашем тылу большую сеть агентуры, которая выводила на цель их самолёты.

Ночной полёт в 40е годы- это проявление высшего пилотажного мастерства. Бомбардировщик, который ведёт штурман по приборам в полной темноте, может выйти в заданный квадрат площадью в 1кв. км., но с учётом различных навигационных погрешностей может оказаться и в квадрате 10х10 км.

И тут нужна сигнализация с земли, где-то поблизости должен находиться человек с ракетницей, или установленный радиомаячок – это последнее звено в долгой и длинной цепочке связи с фашистскими штабами, и другими координаторами, и информаторами немецкого подполья.

Т.е. каждая ночная бомбардировка, проведённая в тылу нашей страны, была в большой мере результатом работы вражеских разведчиков и наших завербованных предателей.

В конце войны этой агентуре стало сложнее работать, линия фронта постоянно перемещалась, освобождались оккупированные города и поселки, да и подразделения Смерша (смерть шпионам) успешно работали, вылавливая шпионов и нехороших граждан, которые им помогали. В этой большой шахматной партии Смерша с немецкой разведкой был небольшой минус в том, что в их сети часто попадали просто исполнители, которые за небольшую плату, буквально «за чечевичную похлебку» выполняли поручения вражеских агентов.

После окончания войны трудовые лагеря были переполнены этими людьми, жалкими, растерянными, пошедшими на предательство от жадности или безысходности, которых заключенные называли «стукачами» или «ракетчиками». Долго в лагерях они не пробыли, некоторых случайно оступившихся выпускали на волю.

А тот налет на станцию, когда мы спрятались от него в лесу, выполнялся или по наводке таких предателей, бывших среди работников станции, или немецких разведчиков, находившихся в нашем тылу, которые внимательно наблюдая за этим объектом, сделали свои выводы о его значимости для наших войск. Идя на эту атаку, фашисты знали, что поблизости нет нашей авиации, которая могла бы защитить станцию, нет и зениток; очень удачно выбран момент для нападения, может быть, связанный с некими срочными погрузками, перемещением ценных грузов. И с точки зрения военных летчиков, это была очень хорошо организованная операция. Вероятно, был выбран наименее безопасный маршрут для пересечения линии фронта, продуман план отступления, а что касается слухов о том, что наши самолеты разогнали фашистов, это не совсем так. Вражеские самолеты, скорее всего, отбомбились и благополучно ушли, а наши истребители вступили в бой с охраной бомбардировщиков, которая отвлекла их на себя. В этой тщательно подготовленной и проведенной операции удача сопутствовала врагу.

Во втором случае, рассказанном мной про нападение двух самолетов, это была уже не бомбежка, а просто атака на «гоп-стоп», плюс случайное пересечение разных интересов и чьих-то неизвестных судеб. Скорее всего, эти истребители были из эскорта бомбардировщиков или проводили разведку. Обнаружив такую заманчивую цель – большой поезд на станции, решили его атаковать. Обычный прием для истребителя, не имеющего бомб: спикировав на небольшую высоту, пройтись над поездом на бреющем полете, поливая его огнем из своих пушек или пулеметов.

Тот самолет, который свернул в сторону, вероятно, почувствовал какую-то опасность, может быть, увидел зенитки и с большим мастерством, продемонстрировав высший пилотаж, ушел из опасной зоны; второй же самолет продолжил свой последний смертный полет над поездом. По-видимому, к этому времени пилот был ранен или убит.

Вот так завершился «разбор полетов» спустя четверть века после этого события, обогатив меня той информацией и знаниями о войне, которыми я делюсь с читателями. Еще я узнал, что моя контузия с потерей слуха была довольно распространенной травмой в начале войны на фронте. И сейчас немного подробностей об этом.

В начале войны в госпитали привозили много раненых с жалобами на потерю слуха и также много «самострелов» – это когда кто-то стреляет себе в руку, ладонь, в ягодицу навылет, чтобы отдохнуть в госпитале, хоть на время избавиться от того страха и ужаса, который ждет его на передовой. Это время очень тяжелое для страны: отступления, потери, много неразберихи и на фронте, и в тылу. Сначала эти фокусы проходили, потом быстро разобрались, как отличить «самострел» от боевого ранения и наказание за это ужесточили. Помните про начальника Березкина? «Высшей мерой наградил его трибунал за самострел».

А вот с глухотой было не так все просто. Особенно в начале войны, когда еще не было опыта воевать и лечить в полевых условиях. С этой травмой попадали в госпитали танкисты, ведущие огонь из замкнутой кабины танка, артиллеристы, аэродромная обслуга, встречающая приземляющиеся самолеты – это, так сказать, штатные ситуации, но ведь шла война, и получить такую контузию в бою мог каждый. Конечно, голову защищали касками, различными шлемофонами с плотными наушниками, ушанками и инструкциями о том, что надо открывать рот при таком воздействии на уши. Диагностики в прифронтовых госпиталях тогда никакой не было, и разобраться – симуляция это или серьезная травма практически невозможно. В госпиталях таких «глухарей» скапливалось столько, что не оставалось места серьезным раненым, у которых, как говорится, все на виду, а не где-то там в ухе. Тогда руководство ужесточило наказание для всех симулянтов, а не только для «самострелов».

Поток «глухарей» резко снизился, люди предпочитали воевать глухими, чтобы в результате врачебной ошибки не попасть под трибунал. Возможно, у многих, как и у меня, слух какое-то время спустя восстанавливался, но и после войны в течение многих лет я встречал людей, которые на фронте потеряли слух.

Я еще расскажу о разных интересных людях, с которыми встречался в своей жизни, а пока вернемся в наш поезд, вернее вагон, преодолевший к этому времени половину пути моего сложного возвращения домой. Меня часто спрашивали родственники и одноклассники, – что ты ел во время этой поездки. Но об этом в моей памяти, кроме нескольких эпизодов, почти ничего не сохранилось. Помню только некоторые каши из полевых кухонь и как меня «мамка» угощала лепешками с молоком. И все… Из вкусовых ощущений больше ничего не сохранилось. Но так как я был старожилом этого вагона, конечно, я наблюдал и хорошо помню, чем питались попутчики и сам процесс приготовления пищи.

Основа всему был кипяток, который имелся на некоторых станциях. Доставив этот кипяток в вагон, им заливали разные сухие смеси, из которых получались такие блюда, как гороховое пюре, крупяные, мучные каши и супы с непонятными комочками. Частенько во время долгих стоянок разжигали костер, на котором заваривали чай, варили картошку, и можно было приготовить самый вкусный деликатес за все время нашего путешествия – омлет из яичного порошка.

Иногда женщины получали на некоторых станциях бутылочки с молоком для грудных детей и наборы разных смесей. Попадались пакеты с иностранными надписями, где ко всяким сухим порошкам было добавлено несколько галет, а также сухое молоко и яичный порошок, в некоторых пакетах был сахарин и две таблетки в прозрачной целлофановой упаковке. При раздаче этих продуктовых наборов присутствовал комендант станции, который изымал эти таблетки из наборов, объясняя, что эти таблетки не для женщин и детей. Ну а кое-кто проносил их в наш вагон контрабандой, и потом часто были большие обсуждения для чего и от чего эти таблетки. Учителя, бывшие среди нас, перевели, что эти таблетки можно употреблять, даже если они находились в воде не больше 24-х часов.

Об этих съедобных наборах осталась память где-то в самом уголке моих детских впечатлений о войне, но в 60-е 70-е годы неожиданно вдруг оживилась и вновь напомнила о себе. Знакомые летчики, перегонявшие транспортные самолеты «Дуглас» в Советский Союз, рассказывали, что перед вылетом эти борта загружались разными товарами, которые американцы нам поставляли по ленд-лизу. Среди этих товаров были и знакомые мне продуктовые пакеты, а один пилот оставил этот пакет как память о своих перелетах из Америки. В нем оказались и неизвестные таблетки в герметичной упаковке. Я открыл продуктовый пакет и почувствовал легкий неуловимый запах – такой аромат остается иногда в коробках из-под сладостей. Вероятно, пакет был закрыт много лет, сохраняя этот стойкий запах, или же такая версия, что хитроумные американцы уже тогда имели возможность создавать стойкие химические ароматы. А около таблеток оказался русский перевод инструкции, сделанный во время войны. Предписывалось применять эти таблетки в случае крайнего истощения, психологической подавленности, кроме того они снимали стресс, устраняли тревогу, поднимали настроение. Там еще много чего было обещано, причем на двух или трех языках. Поневоле задумаешься, а что это такое было на самом деле. Волшебное снадобье или просто рекламный трюк союзников по антигитлеровской коалиции: авось, купят, не разбираясь, в общей куче. По крайней мере, общаясь с фронтовиками, я ничего не слышал о заявленных чудесных свойствах этих таблеток. А у меня сложилось такое мнение: после создания своего национального напитка кока-колы американцы всячески превозносили и рекламировали его чудодейственные особенности. Возможно, эти неизвестные таблетки, созданные на основе колы, из этого же ряда.

Вот так мой рассказ про «меню» наших пассажиров увел меня немного в сторону, но напомнил мне о некоторых других подробностях нашего быта. Проехав в этом поезде больше месяца, я уже знал, что электричество для освещения мы получаем от динамо-машины, расположенной под вагоном и соединенной с колесами, поэтому, чем быстрее вагон едет, тем ярче святят лампочки. Когда вагон стоит, колеса не крутятся, динамо не работает, света нет. Но в углу вагона стоял большой ящик, заполненный электробатареями, над ним – лампочка с отражателем и выключатель. Это было аварийное ночное освещение, предназначенное для стоянок, но включали его только в экстренных случаях, обычно же вагон освещался керосиновым фонарем «летучая мышь», который находился у дежурной.

Вообще, в нашем вагоне существовала какая-то ненавязчивая дисциплина и порядок – особенно в 1–ю половину поездки, когда большинство людей ехало подолгу и быстро привыкало к предъявляемым требованиям. Например, нельзя было стирать в вагоне, плескаться, умываться, пользоваться зажигалками; в обязанности дежурной входило утром и вечером подметать пол в вагоне, она же во время дежурства, которое длилось сутки, являлась смотрящей за фонарем «летучая мышь».

Наши женщины, общаясь с дежурной, часто называли ее «хранительницей огня», потом упростили это название, и она стала «охранкой». Дежурная была единственной в вагоне, кто мог пользоваться зажигалкой, она же участвовала в розжиге костра. Спичек тогда ни у кого не было, по крайней мере, за время поездки я их никогда не видел. Я частенько наблюдал, как некий человек с цигаркой, обойдя многих на станции, подходил к нашему вагону и просил прикурить. Если «хранительница» была в вагоне, она щелкала зажигалкой перед носом просителя, и он, рассыпаясь в благодарностях, удалялся, бормоча, что обошел полстанции и нигде не мог найти огонька.

А серьезные, запасливые мужички имели в своих карманах такой прибор для добывания огня: камешек-кремень, льняной или пеньковый трут (можно назвать это шнуром) и обломок напильника, которым высекали искру из кремня, после чего начинал тлеть шнур, от которого прикуривали. Во многих деревнях на Ветлуге я видел у старых фронтовиков такие первобытные зажигалки до конца 70-х годов.

Странная, очень странная вещь человеческая память: иногда она подчиняется тебе, когда ты даешь ей установку на запоминание и понимание какого-то технического или умственного процесса. Но временами, если ты ее особо не напрягаешь, как-то выходит из-под контроля хозяина и начинает существовать сама по себе. Живет, конечно, не сама память, а та таинственная субстанция, то серое вещество, которое называется мозгом. Если разобраться, то там целая вселенная, где есть все: история твоей жизни, история окружающего мира, как ты ее понимаешь, Бог, который движет твоими помыслами, и сатана со своими соблазнами.

И вот, учась в младших классах, эта самая моя память, когда я ее очень напрягал, уча таблицу умножения, никак не подчинялась мне: я очень устал за этим занятием, стал клевать носом и понял, что просто хочу спать. Но уснуть я не мог очень долго. В голове крутились совсем не те цифры, которые я заучивал, они превращались в какие-то странные фигуры, прыгали, кружились черно-белым калейдоскопом. Промаявшись так еще некоторое время и почти засыпая, память вдруг показала мне несколько незначительных эпизодов из моего детского путешествия. Я даже не понимал: сплю я и вижу сон, или это некое видение, посетившее меня. Проснувшись утром, я хорошо помнил, до мельчайших подробностей, открытую дверь нашей теплушки и несколько знакомых лиц моих попутчиц, промелькнувших передо мной. Во время этого видения или сна, я мучительно пытался вспомнить, где я видел эту станцию, и какое событие у меня связано с этим эпизодом. Но тщетно…. Только очень подробная, ясная картинка во всех ракурсах.

Затем я стал повторять таблицу умножения и буквально за 10-15 минут выучил то, что мне не удавалось запомнить накануне. Это событие осталось надолго в моем сознании, и в течение жизни, часто возвращаясь к нему, я пытался найти объяснение, почему память отказывалась воспринимать запоминаемые цифры, но четко показала мне вдруг эпизод 5-тилетней давности. Много было рассуждений на эту тему с разными собеседниками, и мне очень понравилась версия о независимой жизни нашего мозга и, следовательно, памяти. В зрелом возрасте я рассуждал примерно так…

Вот ты загрузил нас (мозг и память) своими дурацкими цифрами, мучил неправильными установками, ошибками, мы устали и отключились, то есть хотим спать. Мозг отдыхает после напряжения и, отдохнув, он возрождается, извлекая из своего таинства некоторые забытые тобой события. Вот тебе твой поезд пятилетней давности, вот тебе встреча с отцом в трехлетнем возрасте. Так сказать, нынешним языком, произошла «перезагрузка», а говоря старинным языком: на свежую голову ты все выучил и все понимаешь. Я тогда, в детстве, конечно, так не мыслил, но каким-то шестым чувством подозревал что-то подобное, и с тех пор твердо знал: если у тебя что-то не получается, нужно отдохнуть, встать с рассветом и принявшись за дело, у тебя все получится.

Вот и тогда, пять лет назад, что-то нарушило мой спокойный утренний сон: невнятный шум, разговоры, а ласковая прохлада, пробравшаяся под рубашку, окончательно разбудили меня. Дверь нашей теплушки открыта, возле нее знакомые лица моих попутчиц. Снаружи виднеется необычное каменное здание – оно не похоже на станцию, это небольшой домик, очень аккуратный, возле него видны красивые цветы, окруженные узорчатым железным палисадником. К привычным запахам нашего вагона, кроме свежего утреннего воздуха примешивается легкий, еле уловимый запах неизвестных цветов. Я выпрыгнул из теплушки: станция оказалась немного в стороне от нас, а поблизости было еще два домика с цветами и палисадником. Обычно на станциях витал сильный паровозный запах – смесь масел, мазута и еще чего-то черного, скользкого. И эти немного игрушечные строения, этот свежий утренний воздух, насыщенный ароматом цветов, так были непохожи на все, что я видел раньше за время своего путешествия. Я решил погулять и осмотреть внимательно этот прекрасный оазис.

Если раньше мне не разрешали отходить одному далеко от поезда, то теперь я уже знал, что вагон без паровоза никуда не уедет, а если под колесами на рельсах лежат тормозные колодки, значит, вагон будет стоять долго. Колодки под вагоном были на месте, паровоза нигде не видно и не слышно; смело – в путь. Я еще не дошел до конца небольшого состава, как со стороны станции по громкой связи объявили, чтобы пассажиры женского вагона не отлучались далеко от поезда. Пришлось возвращаться.

Этот эпизод, о котором я рассказал, как-то оживил в памяти события, происходившие во время моей поездки. Дело в том, что, приехав в Баку, я долго болел, сначала меня лечили от истощения, потом болезни пошли чередой: скарлатина, корь, свинка и еще много другого. Жизнь превратилась в какое-то мутное непонятное существование. Помню немного детский садик, потом разные школы, приходилось вписываться в другую жизнь, чужие национальные обычаи. Южная жизнь была не похожа на ту, которую я видел в Горьком. Среди детей были сложившиеся группы разных этносов (дворовые, уличные) и где-то в глубине, почти на подсознательном уровне, существовала борьба за превосходство или вернее, лидерство. В юности один мой аварский приятель, рассуждая об этой особенности кавказских народов, называл ее «адат».

В течении всего этого времени моих болезней и привыкания к окружающим обычаям, я почти не вспоминал про свое долгое путешествие. И вдруг, спустя почти пять лет, память возвращает меня к видению станции-оазиса; крохотный, забытый эпизод из моей поездки.… И с этого моего видения, или сна начались как бы заново открываться мне многие события, которые тихо покоились, как бы дремали в глубине моей памяти.

А тогда, вернувшись в вагон, я сразу окунулся в бытовую, хозяйственную жизнь, которой приходилось заниматься во время поездки. Население нашего вагона естественно разделилось на небольшие группки – это были ближайшие соседи, которые вместе обедали, спали рядом, ходили за пайками, водой, нянчили детей и всячески помогали друг другу. У меня тоже была своя компания – моя сопровождающая с грудным младенцем, вялая, сонная особа, которая вечно укачивала своего ребенка и рядом с ними находились Татьяна и я. Татьяна ехала с ребенком младше меня годика на два.

Ехали вместе мы уже неделю, может больше. Почти все время моя вожатая спала и баюкала младенца. Своего молока у нее не было, и она кормила его так: сначала совала грудь – он вцеплялся в нее ручонками, начинал чмокать губами, потом бросал и готов был зареветь, в этот момент она рядом с грудью подсовывала бутылочку с соской, и он, теребя грудь, с удовольствием поглощал содержимое бутылочки. Потом они вместе засыпали. Я даже не помню, когда она выходила из вагона, разве только за пайком, где надо было показывать свои документы. Ей вечно всего не хватало, я помню, что ей помогало все население нашего вагона, угощало ее, заботилось о ней; вспоминая об этом, я подумал, может, она была просто больная.

А мы с Татьяной были работниками в нашем маленьком коллективе. Мыли посуду, выливали горшки, таскали воду, дрова при розжиге костра, стояли в очереди за пайками. И вот как-то моя соседка, когда ее сынок расправился с полученной бутылочкой, говорит мне: «Виталик, сходи, пожалуйста, за бутылочкой с молоком, скажи, что мама разбила бутылочку, и ребенку нечего есть». Татьяна как-то странно посмотрела на нее, а я на Татьяну, она вроде бы открыла рот, что-то хотела сказать, но промолчала. Я пошел, очередь уже разошлась. Говорю, как меня научили. А мне отвечают, давай, мол, документы. Врать мне особо никогда не приходилось, а тут как-то понесло. Говорю: «Паек мы уже получили по документу, да вот мама бутылочку уронила на рельсы, и братику нечего есть». Ну, дали мне бутылочку, принес я ее в вагон, отдал соседке.

Сложное чувство я испытывал – радость от того, что помог; неприятное, что врать пришлось, а ведь все мое прошлое людское окружение внушало мне, что обманывать людей нельзя – это большой грех, да и Татьяна, хотя осуждающе посмотрела на меня и соседку, но промолчала. А в голове крутилась такая подленькая мыслишка, ну если очень, очень что-то нужно, то можно и соврать. Еще раз меня послали на другой станции за молоком, но в этот раз мне отказали, я подумал, что все окружающие узнали про мою ложь, и больше я за бутылочками не ходил.

А тогда, после радиообъявления я возвратился в вагон и на меня обрушился поток разных новостей. На следующей станции организуется баня и дезинфекция вагона, всей одежды и имущества наших пассажиров. Надо все собрать и подготовить к выгрузке из вагона. Мы с Татьяной занялись этими хлопотами, работали мы споро, все убрали, вымыли, упаковали, помогли нашей больной соседке с ребенком, надо сказать, что Татьяна к этому времени уже ехала без ребенка – его забрали родственники пару дней назад. Она же продолжила свой путь на запад к своему потерянному дому и городу, недавно освобожденному Красной Армией. Управились мы быстро, присели отдохнуть. Я сидел, прислонившись к собранным матрасам, немного расстроенный тем, что меня лишили возможности погулять по такой красивой, интересной станции. Вагон ритмично покачивается, колеса постукивают, Татьяна дремлет. Положив голову на тюк с вещами, я тоже вот-вот усну. Беспокойство не дает мне уснуть. В очередной раз задремав и пробудившись, я вспоминаю, что нас ожидает впереди…Баня…

А баня для меня – это целое событие, которое я очень не любил и боялся. Примерно, как котенок, которого моют: он может вырываться, царапаться, но когда поймет, что это бесполезно, и пытка все равно состоится, покоряется обстоятельствам – стоит, бедный, и трясется мелкой дрожью. Вот что такое была для меня баня. За все время поездки баня была у нас два раза: первый – дней десять назад, но тогда я смог отвертеться, сказав, что у меня сильно болит голова, я кашляю, простуженный, значит, мыться нельзя. И вот сегодня мне опять предстоит эта противная баня.

Пришло время мне рассказать читателю, почему я так боялся этой страшной процедуры. Покинем ненадолго наш вагон и перенесемся в город Горький, на Ковалихинскую улицу, где располагались старинные общественные бани. Сначала я посещал эти бани с дедушкой, потом, когда дедушка умер, с Лидой. Бани мне не понравились сразу: много шума, визга, плеск воды, пар, как туман, гулкое эхо вокруг. Но самое неприятное, когда тебя окачивают из шайки: вода попадает в глаза, рот, нос, я начинаю открытым ртом судорожно вдыхать воздух, заглатываю воду; дыхание перекрывается, воздуха не хватает – я в панике, куда бежать, где спрятаться. Да тут еще мыло попадает в глаза, дерет, нос не дышит, он заполнен попавшей водой, ничего не вижу, не слышу; беда, за что мне это наказание?! Обычно потом следовала завершающая процедура, меня хлопали по спине, я выпускал воду из носа, горла и, придя в себя, с хлюпаньем и облегчением радовался окончанию этих тяжких испытаний.

Тогда в женское отделение, которое я посещал с Лидой, многие женщины приходили с маленькими детьми, и примерно к шестилетнему возрасту я стал неловко себя чувствовать среди этого беспокойного кричащего, плачущего сборища. Как-то раз, во время очередного мытья головы, с моей последующей паникой, я услышал довольно нелестные реплики окружающих женщин на мое поведение, и кто-то добавил: «вроде взрослый мальчик, а в женскую баню ходит».

Началось небольшое обсуждение, мол, война, мужики на фронте, на заводах, что же она (Лида) его в мужскую поведет? Ну, в итоге сошлись, что ничего особенного нет, ты, мальчик, не стесняйся, ходишь в женскую, ну и ходи. Почувствовав себя в центре внимания, я как-то стушевался, посмотрел на окружающих детей: действительно, я вроде постарше и побольше. И если на улице среди друзей я – самый младший, это очень обидно, так плохо быть маленьким, скорей бы вырасти, а тут наоборот – я вроде самый старший, и опять не в радость, что-то не так.

Да еще, помнится, как-то раз в конце зимы, после бани, Лида меня закутала, одела и оставила в предбаннике посидеть, пока сама одевается. Сижу я, отдыхаю, и вдруг из женского отделения выходит Аида – наша вожатая, красавица и почти учительница. Она как-то странно посмотрела на меня: «Так ты, Виталик, в женскую баню ходишь?» Я смутился, не знаю, что говорить, раз я здесь сижу, значит, мылся здесь, а не просто так пришел посидеть. Как же там, в бане я ее не узнал; хотя там два помещения, может, она в другом была, а, может, меня видела, а я с замыленными глазами вообще никого не видел.

Вернувшись домой, я твердо заявил, что в женскую баню больше не пойду. Никакие Лидины доводы и уговоры не действовали – нет, и все.

На Ковалихе у нас жили родственники, Лида сходила к ним и договорилась, что, когда в баню соберется их мужская компания – они возьмут и меня с собой. И вот этот день настал. Лида собрала мне банное белье, мыло, мочалку, и с этим добром под мышкой: гордый – я уже взрослый, отправился в мужскую баню. Моих провожатых было трое – мой двоюродный братец с березовым веником и два его однокашника. Все постарше меня, очень важные, беседуют о чем-то своем, идут быстро, я за ними едва поспеваю.

Пришли… Разделись…Заходим в мужское отделение, кто-то меня спрашивает:

– А тебя парили в бане?

Я как-то не задумывался над этим, парили или нет, но поскольку в бане иногда из каких-то труб шел белый теплый пар, я подумал: наверное, парили. Так и ответил. Помылись, как обычно, когда меня окатили водой из шайки, постарался не выказывать своих эмоций и недовольства – ребята серьезные, это тебе не с Лидой капризничать. И тут мне говорят:

– Пойдем, попаримся.

Что-то такое екнуло внутри, я-то думал, что мытье окончено и хотел уже одеваться. Но раз зовут – надо идти, баня мужская, наверное, так заведено.

Заходим в какую-то дверь, меня сразу обдало жаром с головы до ног, передо мной пирамида из больших широких ступеней. Таких ступеней две, а наверху небольшая площадка. Жар сильный, но терпеть можно. Я сел на вторую ступеньку, но мне говорят: лезь наверх и ложись на живот. Я лег, и братец стал меня легонько хлестать веником, начиная с шеи, по спине и до пяток. Это не больно, веник больше шуршит по моему телу, как-то приятно щекочет его, но наверху такой жар, намного сильнее, чем внизу.

Я с трудом дышу раскаленным воздухом, хочу сказать, что все, хватит меня парить, но в этот момент раздается какой-то шипящий свист, парилка стала заполняться паром, а на меня хлынул раскаленный воздух, как будто я варюсь в неком котле. В затылке огненные толчки отбивают барабанную дробь, разрывающую мою голову, а березовый веник, легонько хлеставший меня, превратился в раскаленный колючий инструмент у меня на спине. Ничего не соображая, я вскочил с полки, бросился вниз, натыкаясь на других людей, среди которых тоже началось активное перемещение и, наконец, спрыгнув с этих ступеней, пытаюсь найти выход.

Наконец, мне это удалось; я бегу к крану с холодной водой, начинаю ее плескать на себя, потом, нащупав полку – она все куда-то убегает, валюсь на нее, сердце бешено колотится, эти удары гулко отдаются в висках, немного полежав, пытаюсь встать, но все вокруг закружилось и куда-то поплыло. Когда я пришел в себя, понимаю, что сижу, прислонившись к стене, и перед моим носом кто-то двигает пузырьком с острым, пахучим лекарством. В голове немного прояснилось, мне стало легче; с трудом одевшись и собрав вещи, я побрел домой. Ребята увязались за мной проводить меня, но я отказался – на холоде мне стало лучше.

После этого моего похода в мужскую баню, я часто размышлял, что за странная процедура такая – парная? Никто мне ничего не объяснял, а у меня в памяти остался только страх после этого похода. Я готов был поверить, что это просто волшебство, которое присутствовало во многих читаемых мне сказках.

В самом деле: сижу, моюсь, потом идем куда-то, веник такой ласковый, гладит спину, и вдруг меня поджаривает невидимый, страшный огонь, не иначе козни злого волшебника.

Это первая версия, и тут же вторая: ведь ребята говорили про какую-то парилку, может быть, это особенность и принадлежность мужской бани, но для этого надо быть взрослым, а я, наверное, еще не дорос до такой процедуры. Когда что-то непонятное и страшное, самое простое решение – всеми силами и способами избежать этого. Отсюда вывод: в мужскую баню больше не пойду, только в которую мы ходили раньше. Да и женщины такие добрые и ласковые, во время обсуждения поддержали меня, сказали, что ничего особенного нет, ходишь – и ходи; чего я выдумал, что надо мне в мужскую. А посещать баню будем в ту смену, когда Аида находится в школе. Вот и все.

Много лет спустя Лида часто рассказывала мне и маме, что перед походом в баню я всегда напоминал, чтобы меня не парили, и даже во время обычного мытья с тревогой спрашивал: «Ты меня не паришь? Правда? Не будешь парить?» А в 1952 году, когда я приезжал в Горький, мне ребята рассказали, что во время войны баня часто не работала – не хватало топлива, и некие умельцы приспособили для бани закрытый котел, вроде бы от паровоза, который вырабатывал пар для тепла и для парилки. А это мое воспоминание о посещении бани, сильно повлиявшее на детскую психику, могло быть просто небольшим эпизодом, связанным с нештатной ситуацией, может быть с аварией.

Вспоминая все это, я дремал, прислонившись к собранным матрасам и думал: будут ли сегодня в той бане, в которую мы едем, парить или нет. Вот если бы Лида сказала моей первой провожатой тете Нине, что меня нельзя парить, я чувствовал бы себя намного спокойней, а сейчас, кто знает, что у них на уме.

Этот день, начавшийся для меня со зрелища красивой чистенькой станции, оказался самым тяжелым за время моей поездки. Нас возили целый день, иногда мы долго ехали с большой скоростью, иногда подолгу совершали какие-то разные маневры на станциях; из радиоустановок слышны были команды, ругань, потом мы вообще оказались в самом конце путей, перед нами стояло несколько вагонов, перекрывшим нам выезд из тупика.

Наша дежурная ходила выяснять обстановку, интересовалась, где обещанная баня, а мы сидели на собранном скарбе, в полном неведении, без воды, без еды. Наконец, появилась дежурная и доложила, что наш номер перепутали с номером другого вагона, и мы оказались совсем не в том месте, где нас ждали. Эта неразбериха продолжалась целый день, и уже в глубокой темноте мы приехали на ту станцию, где для нас приготовлена баня.

Все имущество было выгружено из вагона и сложено в кучу на ровной площадке. Наконец, звучит команда: собирайтесь и отправляйтесь в баню. Нервное напряжение и усталость этого дня как-то притупили все мои страхи перед парной. Татьяна помогла собраться нашей соседке с ребенком и повернулась ко мне.

Я, было, начал канючить, что я недавно мылся, но Татьяна сразу разрушила мои надежды о том, что мне удастся избежать банной повинности.

– Я знаю, Виталик, что прошлый раз ты не был в бане, знаю, что ты уже едешь больше месяца и ни разу не мылся.

Я попытался возразить:

– Я мылся в речке три дня назад.

– Это не считается. Сейчас много болезней от разных насекомых. Нас в бане будут осматривать санитары.

Понизив голос, я доложил Татьяне, что меня нельзя парить, от этого мне делается плохо. Она отнеслась к моему признанию с пониманием: «Ты будь все время около меня, и я прослежу, чтобы тебя не парили». Но в этот раз мои опасения были напрасными, никто никого не собирался парить. Баня оказалась каким-то темным, мрачным низким сооружением с высоченной трубой. Мы вошли, миновали короткий коридорчик и оказались в широкой длинной комнате, где справа и слева располагались несколько рядов широких скамеек. Была команда: раздеться и свои вещи сложить аккуратно на этих скамейках.

Затем мы вошли в следующую дверь. Это была большая, ярко освещенная комната, где две женщины в белых халатах стали осматривать нас. Они внимательно перебирали волосы на голове, изучали ноги, живот, шею, подмышки. У некоторых женщин после осмотра остригли волосы наголо, а всем в конце процедуры давали какую-то бумажку, и мы с ней проходили в следующее помещение.

Это, собственно, и оказалась баня с лавками, кранами и шайками для воды. У входа нас встречала женщина в резиновом фартуке, мы подавали ей бумажку, она ее читала и из тазика, стоящего рядом, какую-то темную вонючую массу, накладывала на голову, на волосы и еще кому-куда на разные участки тела. Мне смазала голову, ноги снизу до колен и велела все размазывать и втирать в кожу. После этого надо было посидеть на лавке 5 минут. По окончании этой процедуры можно мыться и ждать в соседнем помещении, куда должны доставить нашу обработанную паром одежду.

Было много неразберихи и путаницы с этой одеждой, к тому же она оказалась сильно влажной. Наши женщины отказались одевать такую мокрую одежду, и после длительного выяснения «кто виноват?», нам стали выдавать сухое белое солдатское белье, кальсоны и рубахи с завязочками на груди и щиколотках. Надо было сдать бумажку, и взамен нее выдавали этот комплект, который утром надо было сдать обратно. Мне нашли самый маленький размер, Татьяна помогла мне всякими шпильками, веревочками закрепить это белье на мне, и, захватив свою сырую одежду, я отправился в родной вагон.

Но злоключения этого тяжелого дня еще не закончились. В вагоне стоял какой-то мерзкий запах от состава, которым его дезинфицировали, на полу кое-где такие же лужи. Вымакивали лужи, выметали дохлых мышей и прочий мусор, немного подсушили вагон, затащили свои матрасы; обессиленный, я свалился на него, но сна не было. Скоро пришла Татьяна, и мы с ней стали развешивать мою влажную одежду. В вагоне протянули несколько веревок, и на них приходящие из бани женщины помещали свою одежду, что не убралась – вешали на стенках, раскладывали на ящиках. От этого химического запаха болела голова, воздуха не хватало, к тому же ночь была сырая, довольно прохладная, пытались закрыть дверь, но вонь была такая, что тут же слышались требования открыть дверь, а то мы задохнемся и умрем здесь.

И вот всю ночь женщины, тянувшиеся из бани, придя в вагон, блуждали среди этих развешанных тряпок, спотыкались, чертыхались, дети начинали плакать, но, измученные сегодняшними переживаниями, быстро замолкали. Остаток ночи прошел, как в каком-то бреду. Плач, крик, чье-то сонное бормотанье, тишина, опять громкий возглас, не то храп, не то стон – и так всю ночь.

Когда забрезжил рассвет, я так и не понял: спал я и уже проснулся, или это продолжение сна. Я не могу понять, где я нахожусь, вокруг какой-то новый мир и что это за странные декорации вокруг: лес ли это из непонятных диковинных растений или же застывшие волшебные существа со скрюченными и раскинутыми руками.

С трудом вспоминаю события прошедшего тяжелого дня и наших женщин в белых подштанниках, развешивающих белье и тряпки, которые в неверном свете утренних сумерек превратились в сказочных чудовищ. Кто-то прикрыл дверь, и, сжавшись комочком, я продолжил сон.

Разбудил меня холод, с трудом открываю глаза: дверь теплушки открыта, снаружи доносятся разговоры, голоса из радиоустановок, шаги, громко шлепающие вдоль нашего вагона. Нашел свою одежду, она полностью не высохла, но одеть можно. Вылезаю наружу. Прохладный утренний воздух после нашего провонявшего вагона показался мне каким-то вкусным питьем, которое пьешь, пьешь и не можешь никак напиться. Я пошел вдоль состава. Наш вагон стоял в одиночестве, на какой-то отводной ж/д ветке, а впереди и вокруг располагались пути, где находились составы длинных высоких платформ.

Такой большой станции я никогда раньше не видел. Пути, заполненные платформами, тянулись, насколько хватало глаз, казалось, что вся земля заполнена этими составами. Но самое интересное, что эти платформы были открытые, и из всех выступали над бортами какие-то странные большие куски, обломки, плоскости чего-то светлого, серебристого. С высоты моего роста мне плохо видать, что это такое. Я пошел вдоль состава; где-то раздавался ритмичный стук молоточка по металлу. Вот он затихнет, а спустя какое-то время опять слышен. Я пошел на этот звук, пролез под вагонами к соседним путям и увидел человека, который, сильно прихрамывая, шел вдоль состава.

Я уже знал, что человек смазывает буксы; в руках у него, кроме молоточка, был сосуд с длинным носиком, а через плечо висела брезентовая сумка, в которых носят противогазы. Человек был довольно далеко от меня, а где-то еще раздавались такие же звуки, и он с кем-то перекликался. Я приблизился к нему и стал наблюдать.

Он положил свои инструменты на землю, а сам с сумкой полез на платформу. Там была лесенка, и он очень неуклюже, с большим трудом залез туда и, гремя металлом, стал в чем-то ковыряться. Спустя некоторое время я увидел, что он выбирается оттуда, вероятно, ему с больной ногой сложно было это делать, он где-то застревал, ругался. Увидев меня, он произнес что-то невнятное и на некоторое время перестал копошиться, потом, отдохнув, опустил сумку на землю и стал спускаться сам. Пока он спускался, я изучал его.

Он мне сразу не понравился, по сравнению с моим знакомцем, ленинградским смазчиком-инженером; он был какой-то злой, горбоносый и очень худой. Ну, прямо вылитый Кощей Бессмертный. Спустившись на землю, он долго охал, кряхтел и, собирая свои инструменты, что-то бормотал, из чего я разобрал только одну фразу: «Сколько душ загубили». Я стоял, смотрел на платформу, с которой он слез и думал: «Интересно, что же там такое?» Он, как будто услышал мой вопрос и, уходя, обернулся и говорит: «Хочешь, малец, самолет посмотреть?» Я кивнул головой; он подсадил меня, помог попасть ногой на нижнюю ступеньку лесенки, дальше я стал подниматься сам.

Перешагнув через борт, я попытался найти надежную опору для ноги, но все эти куски металла, когда на них наступал, куда-то проваливались, нога уходила вниз, и было очень сложно ее вытащить. Пришлось применить мастерство лазанья по деревьям – я встал на четвереньки и, сохраняя надежную опору на три точки, четвертой искал некую твердую опору, перемещался туда; опять опора на три точки, свободной конечностью находил надежную поверхность – и вот я наверху этого нагромождения. Встав на ноги, я выпрямился и посмотрел вокруг.

Передо мной открылся очень интересный и странный пейзаж – громадная территория, занятая составами, гружеными этим серебристым крошевом, уходящими ровными рядами куда-то вдаль, до горизонта. Справа было несколько платформ, под которыми я пролез, а слева, в пределах видимости, опять эти серебристые нагромождения, платформ не было видно, и, казалось, что вся земля покрыта этим странным серебром.

Я плохо соображал, где я нахожусь и что я вижу. Одежда на мне была влажная, меня немного знобило; совсем недавно в своем вагоне я видел какие-то волшебные существа, в которые превратилась развешанная одежда, а сейчас вдруг все платформы превращаются в светлые металлические обломки. Может, это все мне кажется, и я отравился тем составом, которым нас мыли. Женщины что-то говорили ночью об этом.

Я встал поудобнее и внимательно посмотрел вокруг. Кое-где из этих наломанных кусков металла выступали, не уместившиеся там, плавные большие формы неких плоскостей. Это же крылья самолетов! А вот задравшийся хвост самолета с коротким крылом, вот большая красная звезда на другом крыле, на некоторые черные кресты, и, вглядываясь вдаль, я опять вижу крылья, выступающие из общей кучи металла, и на них звезды, звезды, а кое-где и фашистские кресты. Опустив глаза, я начал изучать содержимое той кучи металла, на вершине которой я находился. Немного отодвинув небольшой обломок, закрывавший мне обзор, мне стали открываться разные подробности этого металлического нагромождения – тут были перемешаны задние крылья, стабилизаторы, разрезанные на куски большие крылья с черными крестами, какие-то непонятные детали, колеса без шин, но самое главное открытие было то, что я одной ногой стою на самолете.

Причем, понимание этого пришло откуда-то сверху, а в голове тихо прозвучало «самолет». Когда я опускал ногу на эту большую круглую длинную бочку, которая как-то выступала немного вверх из этой свалки, я был озабочен, чтобы не потерять равновесие и не соскользнуть в провалы между этими обломками. Устроившись поудобнее, я обнаружил на этой длинной бочке стеклянный фонарь, закрывающий кабину пилота, а спереди остатки обломанного деревянного винта. За кабиной самолет уходил куда-то вниз, под другие завалы, а разум подсказывал: там он не может уместиться, и это скорее всего просто передняя часть самолета,обломанная или отрезанная.

Все мои сомнения «о летчике верхом на самолете» как-то сразу прояснились. И хотя несколько дней назад я видел самолет, атакующий наш поезд, довольно близко почти над головой, все равно я ничего не понял «где же летчик», может быть, сидел наверху, а я его просто не видел. А тут все перед глазами: вот кабина, вот сиденье, а впереди сиденья руль. Как говорится, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Долго же я шел к этому открытию!

Но открытия продолжались. Между передним стеклом и задней частью плексигласового (правильнее так) колпака оказался зазор, куда свободно проходила моя рука. Я просунул туда руку, прозрачная крыша сдвинулась назад и во что-то уперлась. Я отодвинул это препятствие и полностью открыл кабину. Так вот он какой, настоящий самолет! Немного в глубине подо мной находилось кожаное черное сиденье, спереди был штурвал, на приборной доске зияли черные дыры, и болталась проводка, по-видимому, от каких-то снятых приборов, вокруг было много всяких рычагов и педалей.

Устроившись на этом сиденье, я оказался в самом низу кабины, будто в неком коконе, закрытом со всех сторон, с интересом рассматривал рычаги, пытался повертеть рулем.

– Ты где, мальчик? – раздался голос откуда-то из-под платформы. Встав на сиденье, я высунулся, подо мной стоял смазчик со своими инструментами.

– Тебя снять оттуда? – спросил он у меня. Я поблагодарил его, но от помощи отказался. Мне трудно было залезть, потому что я не мог дотянуться до слишком высокой перекладины лесенки, а слезть – запросто: повисну и спрыгну.

Я сидел в кабине, держась за руль, и думал, как хорошо на такой машине летать по воздуху, какой счастливый, должно быть, летчик, вот так высоко перемещаться над городом, полями, реками. Когда 20 лет спустя я описал друзьям этот самолет, они решили, что скорей всего речь идет о ЯК-2 или ЯК-3. Это были неприхотливые надежные машины, противостоявшие в начале войны фашистской армаде с совершенной техникой, созданной на заводах Чехии, Италии, Германии, Франции, да что там перечислять, почти всей покоренной Европы.

Начинали войну наши истребители на таких вот маленьких ЯКах. Эти самолеты участвовали в битве за Москву, где фашисты потеряли больше тысячи самолётов. Помогли отстоять и Мурманск, который был важным пунктом по приёму военной техники, поставляемой нам англичанами и американцами по ленд-лизу. А в то время, о котором я рассказываю, наши летчики показали фашистам кто в небе хозяин. Когда в воздух поднимались наши асы Александр Покрышкин или Иван Кожедуб (у каждого в активе было под сотню сбитых самолетов), противника охватывала паника. В эфире в переговорах немецких летчиков звучало: Ахтунг! Ахтунг! В воздухе Покрышкин!

Кстати, Кожедуб повоевал с «нашими партнерами» американцами и в небе Кореи в начале 50-х годов. Конечно, тогда были другие самолеты, и американские в какой-то период совершеннее наших, но, даже имея такую фору, в воздушном бою они выглядели слабо. Кожедуб и наши летчики преподали им хороший урок и надолго отбили у них охоту воевать с нами.

Мы с американцами не находились в состоянии войны, но отношения были очень напряженные. Шли большие разборки с платой по ленд-лизу: судно, груженное золотом, исчезло где-то в нейтральных северных водах неизвестно при каких обстоятельствах. В какой-то период Сталин прекратил выплату долгов американцам по ленд-лизу, заявив, что вам сторицей заплачено кровью советских людей, погибших в прошедшей войне. Много еще было всяких разногласий и послевоенных проблем, связанных с новым мироустройством. Американцев мы в нашей печати называли «поджигателями войны», они нашу страну – «тоталитарный режим», но… уважали! Открытого хамства не позволяли, помнили истину «сильный всегда прав».

А наши советские летчики, воевавшие в Корее и называвшиеся тогда «китайскими добровольцами», показали бывшим союзникам, что «есть еще порох в наших пороховницах». Урока им хватило чуть побольше, чем на десяток лет, потом опять полезли во Вьетнам, но это уже совсем другая история.

А тогда, сидя в кабине этого истребителя, я вспоминал своих горьковских друзей и думал: как хорошо, если бы они были здесь, какие бы игры мы устроили – ведь они даже не могли представить себе, что можно посидеть в настоящем самолете.

Моя одежда уже вся высохла, взошедшее солнце ласково пригревало затылок, где-то вдалеке со станции раздавались звуки переговоров, команд, слышались гудки паровозов. Я вылез из кабины, спустился с платформы и побрел в сторону своего вагона, моего нынешнего дома. Вагон преобразился: пол подметен, вся развешенная одежда убрана. У меня кто-то спросил: «А где Татьяна? Ты разве не с ней был?» Я устал после своего лазанья и тяжелой бессонной ночи и, дойдя до своего матраса, свалился и сразу погрузился в сон. Разбудили меня громкие разговоры и то ли плач, то ли вой.

В углу вагона, где размещалась аптечка, лежала Татьяна, голова ее покоилась на коленях другой женщины, она как-то странно дергала руками, что-то бормотала. В ее бормотании, среди других бессвязных слов, я расслышал только слово «кладбище». Пять лет спустя я узнал многое из того, что происходило вокруг, в том числе и про этот непонятный случай с Татьяной.

Моя мама переписывалась с двумя женщинами, которые в этом поезде были моими попутчицами. Одна из них написала маме письмо, интересовалась, как доехал мальчик, и описала многие события, которые я не помнил. Завязалась переписка. Эта женщина была врач, жила в Кисловодске, и где-то в начале 50-х годов мама ездила в Кисловодск в отпуск, встречалась с этой женщиной и по приезду в Баку рассказала мне много интересного. Вот что я узнал.

Татьяна – учительница, муж ее летчик-истребитель, жили они в маленьком городе на западной границе. У них был сынок – мальчик, родившийся незадолго до войны. Война для них началась в 6 часов утра 22 июня. Фашистские эскадрильи сделали два захода, разбомбили взлетную полосу, которая толком и не была достроена, военный городок, где находились общежития, спортивные площадки, блок питания, казармы и т.п. и удалились. Больше налетов не было. Люди не понимали, что происходит: ведь у нас с Германией был подписан договор о ненападении. Никто не думал, что началась война, большинство считали, что это такая большая провокация. И была команда – не открывать огонь. Когда немного оправились от шока, началась активная работа, пытались отремонтировать поврежденные самолеты. Занялись восстановлением взлетной полосы, благо рядом были материалы и строительная техника. К вечеру полосу кое-как залатали, и самолеты стали подыматься и улетать на запасной аэродром. Удалось спасти примерно половину самолетов, некоторые на наспех заделанных ямах терпели аварию. Опять ремонтировали полосу, занимались поврежденными самолетами – и так весь день и всю наступившую ночь. Самолет ее мужа благополучно поднялся и улетел.

Квартира у Татьяны была в ближайшем городе, в 10-ти км от аэродрома. Утром пришли автобусы, и весь уцелевший гражданский персонал авиаотряда и членов их семей загрузили в автобусы и увезли на восток, в другой город. Организаторы эвакуации очень спешили. На сборы было 10 минут, никакого багажа не собирать. Так, с грудным ребенком на руках, Татьяна покинула родной дом и своего мужа. Через несколько дней фронт приблизился к тому городу, куда их вывезли, и их автобус отправился дальше на восток. Ехали они несколько дней, иногда автобус прятался в лесу от бомбежек; привезли их на эвакуационный пункт близ Горького.

Впопыхах при сборах, Татьяна забыла какой-то документ о том, что она жена военнослужащего; всем выдали хлебные карточки и некие бумаги на питание, а она осталась ни с чем. Потом многих людей отправили по разным населенным пунктам на работу, подселяли к уже живущим в своих квартирах людям. Молодым, сильным женщинам предлагали службу в Красной Армии после обучения в разведшколе таким специальностям, как шифровальщик, снайпер, медсестра-санитарка, радист, повар, пекарь.

Все ее знакомые быстро разъехались, а Татьяна с ребенком все жила в этом эвакопункте на птичьих правах. Как-то туда пришел командир эшелона, который отправлялся в Ташкент. Там была потребность в русских учителях. Ей выправили документы, и они с ребенком в октябре отправились в Ташкент. Уже тогда враг находился на подступах к Москве, а на ее родине фашисты устанавливали новые порядки.

Весной 1944 года она узнала, что их город освобожден. Никаких сведений о муже у нее не было, и как только появилась возможность, она поехала туда посмотреть, цел ли дом и хоть что-нибудь узнать о судьбе своего мужа. Многие, побывавшие на освобожденной территории нашей страны, отговаривали ее, рассказывали, что это выжженная земля, там шли тяжелые бои, все разрушено, царит голод и произвол.

И зная все это, она одна, пренебрегая опасностями, многими другими трудностями, едет в поисках прошлого туда, домой…, домой…, как перелетная птица стремится на Родину. Какое напряжение должно быть у человека внутри, когда есть цель, но тут же и сомнения, что ты ее достигнешь, да и вообще можешь приехать в никуда, где нет ничего. Но пока жив человек, надежда маленькая, призрачная ведет Татьяну через все препоны, опасности, преодолевая страх перед неизвестным.

И в нашей такой неустроенной поездке, при таком огромном внутреннем напряжении, она всегда была очень спокойная, добрая, внимательная ко всем окружающим. А на той станции, после бани, увидев битые самолеты, она рано утром, еще до меня, отправилась их осматривать. Не знаю, что она надеялась там увидеть и что хотела найти. Похоже, она обошла все эти платформы и когда пришла в вагон после меня, с ней случилась истерика.

Наши женщины хлопотали вокруг нее, пытались ее успокоить, не понимая, что с ней. Она, как безумная, твердила «кладбище самолетов». Когда она немного притихла, ее перестало трясти, ей подали воды, и она, стуча зубами по стакану, повторяла: «Я помню номер его самолета, я помню его номер», – и называла цифры.

Около нее собралось много народа, был и доктор, и санитары из вчерашней бани, появился громогласный, веселый комендант станции. «Что за шум, а драки нет!» – закричал, поднявшись в вагон. Ему объяснили, в чем дело. «Похоронку получала?» – спросил он. Когда узнал, какая сложная судьба у Татьяны и куда, зачем она едет, он стал объяснять ей, что в освобожденных районах создаются пункты, временно исполняющие обязанности местных властей, куда стекается вся растерянная почта, архивы, документы, оставшиеся после немцев – словом, информационный пункт, откуда можно начинать поиски.

Успокоив ее таким образом, он заявил: «Когда будешь держать в руках похоронку, тогда и плачь, а сейчас жди и надейся». Уходя, добавил: «Весь этот алюминиевый лом мы отправляем на переплавку, и здесь много устаревших, списанных учебных самолетов. Не переживайте. Сделаем новые и добьем фашистов». Может, хотел успокоить ее, а, может, правда так и было.

Постепенно вся эта суматоха вокруг Татьяны стала затихать. Вагон покинули комендант, санитары; женщины вернулись к своим хлопотам, а я после бессонной банной ночи и прогулки по алюминиевым полям и холмам тоже задремал и весь день провел между каким-то неполноценным сном и короткими пробуждениями, смутно воспринимая все окружающее. Ближе к вечеру меня разбудили громкие разговоры, чей-то плач и шум перемещений и перестановок в вагоне.

Татьяна, покидая наш вагон, прощалась со всеми. Было грустно с ней расставаться: за нашу недолгую поездку я очень привык к ней и многому научился. Если в самом начале нашего совместного обитания я больше гулял и играл с ее ребенком, то постепенно, общаясь с Татьяной, я научился чистить зубы, стирать, управляться с костром, печь на нем картошку и даже мог приготовить омлет из яичного порошка. И еще иногда, тайком от коменданта, она давала мне зажигалку разжигать костер.

Пробуждался я после своего тяжелого дневного сна очень трудно и не сразу понял, что происходит. Я попытался открыть глаза: слипшиеся веки приподнялись не сразу, сначала открылся один глаз, потом как-то нехотя другой – я протер глаза и увидел Татьяну, склонившуюся надо мной, которая давала мне последние напутствия перед расставанием. Она погладила меня по голове, легонько потрепала по щеке, поцеловала, и выпрямившись, перекрестила. Затем она вместе с моей сонной вожатой пошла к выходу.

Дверь вагона раскрыта полностью: вот Татьяна спускается с лесенки, что-то принимает от нашей соседки, о чем-то разговаривает с нею, и вот они обе поворачиваются ко мне. Я больше не дремлю; четко вижу их лица, на мгновение застывшие в кадре, как в некой раме из двери и нашего вагонного хлама.

Пять или шесть лет спустя этот эпизод вновь явился мне, когда я учил таблицу умножения и пробудил во мне многие другие воспоминания о той давней поездке.

А на следующий день после отъезда Татьяны я погулял еще раз по этим алюминиевым полям. Если вчера, по левую сторону, они занимали все видимое пространство, то сегодня уместились всего на нескольких путях. Там видны были снующие туда-сюда паровозы, и эти алюминиевые горки на платформах копошились как живые, двигались в разные стороны; слышны были громкие удары буферов, лязг и скрежет металла, гудки паровозов.

Работы продолжались всю ночь, и я, проснувшись утром, увидел, что почти все составы с этим ломом уже вывезены, а на путях стоит всего один состав, к которому прицеплен наш вагон.

Многие наши женщины тоже погуляли вдоль этих составов, осматривая разбитые самолеты. И несколько дней после того, как мы покинули станцию, во многих беседах при обсуждении этого зрелища звучали грустные нотки. А для меня проблема «летчика верхом на самолете» наконец-то разрешилась, но появилось много новых. Тогда мы уже знали: враг бежит. Почти вся страна освобождена, со дня на день война закончится – об этом говорили и наши женщины, и люди на станции, а тут вдруг: фашистские самолеты атакуют наш поезд, уничтожают большую станцию, а вскоре на нашем пути и это огромное кладбище сбитых самолетов. Информации тогда у нас никакой не было, и все эти события как-то сильно повлияли на настроение в нашем вагоне. Слышны были разговоры о том, что мы опять отступаем, а если долго где-нибудь стояли, люди переживали, наверное, впереди идут бои, и поэтому нельзя проехать.

Несколько дней мы пребывали в такой неопределенности, но однажды на большой станции нас посетил комендант. Он принес газеты, рассказал о наших военных победах и как-то рассеял тот страх и тоску, в которые погрузился наш вагон. А про «кладбище самолетов» мы узнали, что это был пункт сбора сбитых и старых самолетов, которые сюда свозили в течение всей войны, а сейчас появилась возможность отправить их на переплавку. И это самолетное «кладбище», попавшееся нам на нашем пути, оказалось некой «вехой», сильно изменившей окружающий мир вокруг нас.

Постоянное население нашего вагона стало меняться, пейзаж за окнами оказывался не таким, как раньше: стало меньше лесов, деревьев, небольших речек, больше разрушенных зданий. На некоторых станциях вдоль нашего состава шаталось много праздного народа, они старались сесть на наш поезд, многие прятались в каких-то ящиках под вагонами или в брезенте на товарных платформах. Когда, учась в старших классах, я вспоминал эти изменения вокруг и пытался по карте определить маршруты нашего поезда, я уже знал, что мы ехали по земле, недавно освобожденной от фашистов, и скорее всего это была территория между Волгой и Доном. Но где-то в глубине памяти оставались далекие высокие горы со снежными вершинами, видимые нами на некоторых остановках. Может быть, поезд, к которому прицепляли наш вагон, побывал и на Урале, или это были предгорья Кавказа, – сейчас уже трудно сказать, но то, что это был отнюдь не мираж, абсолютно точно.

Иногда во время стоянок вдоль нашего поезда выстраивались солдаты с оружием – они охраняли грузы, которые вез поезд, в том числе и наш вагон. Однажды к нам в теплушку с криком «всем ехать надо!» ворвалась довольно большая группа женщин, были там и немного мужчин. На этой станции очень много неразберихи, шума, и, хотя наши женщины пытались закрыть раздвижную дверь, им это не удалось. Разборки длились довольно долго, и только с помощью военных их удалось удалить из вагона.

Тогда вся эта освобожденная от оккупантов территория являлась «диким полем», где еще не укрепилась советская власть, едва налаживалось хозяйство, мирная жизнь. Многие предатели, сотрудничавшие с немцами, все эти бургомистры, старосты, полицаи, проститутки из созданных фашистами борделей, врачи, лечившие врага, ресторанные певцы и музыканты, пристроившиеся к новой власти, стремились перебраться в Россию, республики Закавказья, затеряться, минуя фильтрационные лагеря, которые находились по нашей западной границе. Было много уголовников, чувствовавших себя неплохо при любой власти. Многие дороги тогда были разбиты, и поэтому, передвигаясь по освобожденной территории, мы иногда наблюдали такие столпотворения на станциях. Все искали подходящий для себя поезд.


К 1946 году население Баку, за счет прибывших мигрантов, увеличилось на 30%, это, не считая вернувшихся фронтовиков. Милиции тогда не хватало, процветала торговля липовыми документами, бандитизм, коррупция – конечно, не в таких размерах, как сейчас, а так, на уровне трёшницы, пятерки, но зато везде и во всем. Лет 5-6 понадобилось сотрудникам госбезопасности, чтобы навести порядок в городе. Органы НКВД, а затем – МГБ приходилось создавать фактически заново: многие профессионалы погибли на фронте и в партизанских отрядах, находившихся в тылу врага. В чекисты, присоединяясь к «обстрелянным» фронтовикам, шли молодые люди, подросшие вчерашние мальчишки.

Справа и слева от нашего длинного бакинского балкона имелось по небольшой комнатке, где жили сотрудники госбезопасности. Один был совсем мальчишка, худенький, тихий, незаметный. Когда он поселился в нашем доме, мы как-то даже и не заметили. Идет иногда по балкону мимо наших окон, поздоровается с кем-то – и нет его, не увидишь до вечера или до следующего дня. Как-то утром, идя в школу, я увидел его садящимся в машину «Виллис», где сидело еще несколько человек, но чаще всего он шел вниз по нашей улице, мимо русской церкви, вероятно, на трамвай, который ходил в сторону Приморского бульвара. Так он прожил в нашем доме около двух лет, почти не общаясь с окружающими. И кроме «шапочных приветствий», я никогда не видел, чтобы он с кем-то долго разговаривал.

Как-то, возвращаясь из школы, я застал его сидящим в окружении моих сверстников во дворе, на лавочке. Вся компания с интересом рассматривала то, что им показывал наш сосед. В руках он держал небольшой кожаный чехол, в котором помещалось нечто, похожее на колоду карт, но это были не карты, а фотографии разных людей.

Я присоединился к этому просмотру. На фото были очень разные лица: бородатые, усатые, стриженные наголо, некоторые были в немецких мундирах, было много женщин, молодых и постарше, большинство с красивыми кудрявыми прическами, у некоторых были обнажены грудь, плечи, виднелись татуировки из немецких надписей, каких-то узорных рисунков. Из беседы, сопровождавшей просмотр, я понял, что Павел (так звали нашего соседа) занимается поиском этих людей, бежавших из фильтрационных лагерей. Он интересовался, не видели ли мы людей, изображенных на этих фотографиях.

Это мое первое близкое общение с Павлом произошло, когда я учился во втором классе, и показалось мне не очень интересным: ну, подумаешь, какие-то люди бегают из каких-то лагерей, а он должен их отыскивать и ловить. Мне это казалось похоже на тот случай, который я видел на днях: милиционер гнался за карманником, свистел очень громко, но так его и не догнал. Что-то похожее на прятки или догонялки. Не интересная у Павла работа – то ли дело военные в красивой форме, моряки, летчики: идет такой красавец по городу, на боку в кобуре пистолет, а у моряков и кортики с золотыми узорами, все оборачиваются, милиция, солдаты и мальчишки им честь отдают. Кстати, с кобурой на боку военные в городе проходили примерно до 50-го года, потом с оружием ходила только милиция.

Но какое-то любопытство после просмотра этих фотографий в глубине моего сознания осталось. И если раньше наше общение ограничивалось какими-то мелкими бытовыми услугами, когда я встречался с Павлом где-то в коридоре, на кухне, то теперь я старался принять участие в беседах и чаепитиях, когда он заходил к нам в гости, и с интересом наблюдал за его общением с другими соседями.

Южный город жил открытой жизнью: во дворе и на балконе играли в шахматы, нарды, жарили шашлык; здесь и детские ссоры, и бабьи склоки, бытовые проблемы, обсуждение политических проблем, денежная реформа 47-го года и пр., и пр., и пр. Все на виду и на слуху и все всё знают: и друг о друге, и о том, что происходит в мире. В то время, о котором я рассказываю, люди много общались между собой: когда к кому-то приходили друзья или знакомые, да еще если это были фронтовики, демобилизованные военные, какие-то новые личности в городе, вернувшиеся из плена, лагерей, летчики или моряки, побывавшие в Америке, сразу образовывался кружок собеседников, которым было тесно в квартире, и беседы перемещались на наш длинный бакинский балкон.

Когда Павел бывал дома, он тоже принимал участие в этих посиделках и разговорах. И я, в течение многих лет, проходя по балкону, тоже иногда присоединялся к слушателям.

Раньше, во время моего общения с Павлом, он на меня не произвел никакого впечатления, но впоследствии он все больше и больше заинтересовывал меня. Я заметил, что Павел пользуется авторитетом у собравшихся, он много знал, мог беседовать с абсолютно разными людьми, касаясь всяких специфических тонкостей, в которых я тогда не очень разбирался. Иногда, идя в школу, видел его бегающим по утрам на «горке» недалеко от нашего дома. Частенько он занимался на турнике, который установил в нашем дворе мой отец еще перед войной. И когда я увидел, что он на нем может крутить «солнце», я окончательно зауважал его. Правда, он крутил на турнике всего один оборот, второй немного не дотягивал, но поскольку турник был слабым звеном в моей физической подготовке, все, кто на нем могли лихо крутиться, казались мне верхом совершенства.

Павел прожил в нашем доме около семи лет, и за эти годы я и многие другие мальчишки очень сблизились с Павлом. Он стал для нас старшим другом и учителем, который многому научил нас. По его примеру мы стали бегать по утрам, подтягиваться на турнике и закаляться, обливаясь зимой холодной водой. Еще он отвадил нас от опасных игр с гранатами и минами, которыми занимались тогда многие дети. Он знал устройство каждой мины или гранаты, которые мы приносили ему, знал и кем эти мины производились: немецкие, итальянские, финские, чешские, румынские. А еще изредка доверял нам чистить и смазывать свой трофейный пистолет.

О своей работе мальчишкам он рассказывал мало и очень скупо; когда же заходил к нам в гости, во время наших чаепитий, он делился с мамой всякими интересными подробностями своей жизни, и, по мере взросления, я с интересом участвовал в этих беседах. Вероятно, расслабившись в уютной домашней обстановке, после всех сложностей и опасностей, которыми была богата его жизнь, затрагивались какие-то тонкие струнки его души, и Павел иногда становился ранимо беззащитным, как-то по-детски улыбался, надолго замолкал и пристально глядел куда-то вдаль, как будто силился вспомнить что-то давно забытое или утерянное. Во дворе с окружающими я таким его никогда не видел. И из всех этих бесед с Павлом вырисовывалась такая картина его жизни.

Детство свое он не помнил, родителей тоже. Первые его воспоминания: как он в компании таких же беспризорников жил в каком-то южном городе. Воровали на рынках, попрошайничали, в холода ночевали под котлами, в которых варили кир для заливки крыш. Эти котлы всю ночь сохраняли тепло, но все, кто ночевал под ними, были со своими чумазыми физиономиями и черными рукам похожи на маленьких негритят. Потом был детский дом в Каджори (поселок в Грузии), откуда его забрали в колонию, которую организовал известный советский педагог Антон Макаренко, где он своими методами воспитания превращал беспризорников в людей-созидателей, граждан нового общества.

Началась война. В армию его призвали в 1943 году. Проучившись полгода в разведшколе, Павел попал на передовую. Про войну он рассказывал мало, объясняя это тем, что вам лучше не знать того, что мне довелось увидеть.

Несколько месяцев в конце войны он повоевал в Польше. Это, пожалуй, самая интересная и своеобразная часть войны, о которой он иногда рассказывал. Ступив на территорию Польши после наших сожженных деревень и разрушенных городов, наши части были поражены, какая вокруг нетронутая, цветущая земля со всеми признаками мирной жизни. Люди где-то возле своих домов играют в теннис, ездят верхом на красивых лошадях, гуляют нарядные. Население как-то разделилось в своих отношениях к советским войскам: были группы, встречающие солдат с цветами, радушно угощавшие их и приглашавшие в дом, в гости. Но во многих усадьбах некоторые паны со своими висячими усами, в шляпах с цветочками вели себя так, как будто они одни существуют на земле, а вокруг никого нет. И если кто-то обращался к ним с каким-то вопросом или просьбой – в упор не замечали, всячески демонстрируя свою неприязнь. А в некоторых усадьбах могли встретить и пулеметной очередью.

Потом были и тяжелые бои, и разрушенные города, но первое впечатление, которое потрясло Павла – это то, что началась необычная война. Если где-то на пути нашей армии встречался жестокий очаг сопротивления, который можно было подавить массированным огнем артиллерии, был приказ: нельзя разрушать жилые дома и усадьбы, находившиеся рядом. Использовать разведку с корректировщиками, диверсионные группы. Наша армия несла большие потери, но приказ – есть приказ. Никто ничего не понимал, что происходит, почему такое бережное отношение к неприятелю, особенно солдаты, у которых дома и семьи были уничтожены фашистами, а родные угнаны в Германию. Такое вот настроение, совсем как у Лермонтова:


Не смеют, что ли, командиры

Чужие изорвать мундиры

О русские штыки?


Конечно, тогда, находясь на фронте, Павел многого не знал, о чем мы узнали значительно позже, изучая историю войны. Когда немцы напали на Польшу, большая часть Европы была уже фактически во власти Гитлера. Сопровождался этот захват большими раздорами, спорами, обвинениями и трусостью их правительств. Сейчас их потомки пытаются переписать историю по-другому, обвинить в этой случившейся смуте и начавшейся мировой войне Россию, которая тогда называлась Советский Союз. Напомню вкратце, как вели себя все эти европейцы. 14 марта 1939 года чехословацкий президент Эмиль Гаха на встрече с Гитлером в Берлине согласился принять германский протекторат. Немцы, несмотря на огромное возмущение всей просвещенной европейской общественности, вводят в страну войска парадным маршем. Армия и народ безмолвствуют, но находится единственный чешский офицер, который выходит перед этим парадным строем и расстреливает его из револьвера. Вот и началась Вторая мировая. Правда, пока против Гитлера воюет всего один человек, верный присяге и долгу. Интересно, сохранила ли история имя этого героя, и помнят ли его чехи?

У Англии и Франции договор1935 года с чехами о взаимопомощи, но какая-то европейская «деликатность» мешает им оказать эту помощь.

Польша заявляет, что не пропустит через свою страну Красную Армию, которая попытается помочь Чехословакии, и тут же поляки урывают у чехов кусок территории – Тешинскую область. Венгрия требует себе Судеты и захватывает их. Начинается большой передел земель и народов и договорная, пополам с провокациями наглая европейская война, вскоре переросшая в мировую.

Пакт «Молотова-Риббентропа», которым размахивают все эти переписчики истории, немного приостановил это разбойный захват и передел мира, а самое главное – дал нам передышку в добавку к тем десяти годам, в которые Сталин превратил отсталую Россию в индустриальную державу, сумевшую отстоять свою свободу, независимость и победить в жестокой схватке с озверевшим хищником. (Слова Уинстона Черчилля о Сталине звучат так: «Сталин получил Россию с сохой, а оставил ее с атомной бомбой»).

А дальше события развиваются так: в Польшу после очередной провокации немцы входят 1 сентября 1939 года, а 27 октября власть уже в руках германской администрации. На мой взгляд, несколько достойней во всей этой вакханалии выглядят Англия с Францией, одни из столпов европейской цивилизации. Франция объявляет войну Германии 3 сентября 1939 года, а 22 июня 1940 года капитулирует; создано предательское правительство Виши, но французы сразу организовали сопротивление фашистам, в котором участвовали и многие русские эмигранты. Англия воевала с немцами всю войну, но в основном это была воздушная война – бомбежки, налеты на города, десанты. И еще очень помогли нам в тяжелые времена, в начале войны вооружением и военной техникой, поставляемыми в СССР по ленд-лизу.

Но надо сказать, что помощь эта была какая-то дозированная и очень странная: многие модели, которые мы просили, нам не давали, предлагая другие, менее совершенные, устаревшие. Так, некоторые самолеты, поставляемые из Англии в начале войны, имели в своей конструкции много фанеры и, будучи даже легко поврежденными от вражеского огня, в небе горели, как факелы. Знаменитые истребители «Кобра», на которых летали наши асы Кожедуб и Покрышкин, были подвергнуты значительным конструкторским и заводским доработкам, да и аэродромные умельцы много в них усовершенствовали, после чего они превратились в настоящее боевые машины. Приезжая в СССР, американские конструкторы были, мягко говоря, удивлены и потрясены тем совершенством, которым стала обладать их «Кобра», попавшая в руки русских умельцев.

Такой вот сложный, безумный мир, такая Европа во время войны и такие рыночные отношения. Черчилль после окончания войны проговорился «Не того кабанчика мы завалили».

А к моменту нападения на СССР, Гитлер имел в союзниках Румынию, Венгрию, Финляндию, Норвегию, Австрию, Чехословакию, Италию, Испанию, Японию и Таиланд (!) с Болгарией (правда, царь Борис был союзником с оговоркой, что не будет посылать свои войска против русских братьев). Вот такая очень сложная европейская тонкость.

А сейчас показания свидетеля. В 50-е годы фашистские военнопленные строили рядом с нашей школой в Баку техникум. Мы иногда общались с ними через дыры в заборе, окружающем стройку. Меняли у них на пирожки с повидлом финские ножи с красивой цветной рукояткой, которые они делали в своих мастерских из рессор «Студебеккера». Были там и чехи, и болгары, которые знали русский язык. Болгарин нам рассказывал, что в войну страна жила очень плохо, бедно, голодно и повсюду висели объявления с приглашением присоединиться к немцам в их походе на восток, бороться с коммунистами и евреями. Многие поддались этим призывам и так попали сначала на восточный фронт, а потом и в плен. Все собеседники говорили, что они сдались сами.

А наше союзничество с членами антигитлеровской коалиции было, в основном, чисто коммерческим. От Англии и США мы получали вооружение, транспортные средства, медицинские товары и продовольствие, а наши суда везли туда не только золото, но и коньяки, вина из крымской царской коллекции, Грузии, Армении, Узбекистана, антиквариат, шедевры живописи, икру, балыки из каспийской, сибирской ценной рыбы и все то, что так любят американцы с англичанами. Об этом часто беседовали хозяева и гости нашего длинного бакинского балкона с летчиками и моряками, побывавшими в Англии и Америке.

Но были у нас ещё два союзника, о которых можно упомянуть с чувством признательности. Это Иран, с которым у нас во время войны были надежные дружеские отношения. Всю войну в этой стране находились наши зенитные и воинские части, защищающие Баку с юга от вражеских налетов, мы бесперебойно получали от них продовольствие и горючее, так необходимое стране и армии.

И ещё нашим верным союзником была Монголия, поставлявшая нам меха, полушубки, техническое сырьё, продовольствие и, пожалуй, единственная страна, которая предоставила Красной Армии воинские части, участвующие в боевых действиях на наших фронтах.

На нашей стороне воевало много иностранных военных, таких, как фельдмаршал Паулюс со своими некоторыми штабными офицерами, польская Армия Людова, сформированная с участием Польской рабочей партии, которая поддерживала идеи коммунизма, эскадрилья «Нормандия-Неман», испанские республиканцы, немецкие и итальянские антифашисты и многие другие враги Гитлера. Все эти воинские части, по сути – добровольцы, формировались под нашим руководством, экипировались и находились на нашем довольствии.

Помощь же от Монголии осуществлялась на государственном уровне, и это хороший пример дружеских отношений и истинное благородство: помнят монгольские боевые друзья маршала Жукова и совместный разгром японских самураев на Халхин-Голе. Да и японцы хорошо запомнили этот урок и, как их Гитлер ни призывал, так и не решились вступить в войну против СССР.

Все эти договоры, пакты, меморандумы, перемещения армий, военные действия породили такую смуту во многих европейских странах, что человеческое общество, как потревоженный пчелиный улей, закрутилось, заметалось в поисках утерянного благополучия и спокойствия.

Если в нашей стране в 1941 году огромные массы людей стремились и двигались на восток, то сейчас, в 1944 году началось обратное передвижение людей к своим утерянным домам, в поисках своих близких, родных. И я, жалкая, несмышленая пылинка в этом круговороте, наблюдал проходившие передо мной судьбы разных людей, некоторые из них на всю жизнь оставили в моей душе воспоминания об этой поездке.

Немного отвлекся я на этот небольшой экскурс в историю зарождения и распространения Второй мировой войны, которая для нашей страны стала Великой Отечественной. Пора нам вернуться к Павлу – помнится, мы оставили его воюющим в Польше. Та необычная война в Польше, о которой нам рассказывал Павел, продолжалась. Линия фронта, разделяющая советскую и германскую армии, перестала существовать, и разведвзвод, в котором служил Павел, оказался не задействован в тех событиях, которые происходили вокруг. В Польше в это время было две польские армии: Армия Людова, созданная с нашей помощью, и Армия Крайова – детище польского правительства, находившегося в Лондоне. Мягко говоря, особой симпатии они друг к другу не испытывали, часто возникали споры и конфликты. Наше командование контактировало с представителями этих обеих армий, которые своими противоречиями вносили много неразберихи в происходящее. В это же время стало формироваться Войско Польское, которое, вбирая в себя части Крайовой и Людовой армий, как бы сглаживало противоречия между ними.

Кроме того, было много потрепанных бандеровских частей, которые под ударами Красной Армии, убирались с Украины, прижимаясь и прячась за германскими войсками. Эти «херои» прославились грабежом, мародерством и большой жестокостью к мирным жителям. Существовали еще какие-то полупартизанские отряды, созданные жителями сел и местечек для защиты от грабителей.

Вот такая бурлящая масса разных интересов и потребностей оказалась на территории, фактически в безвластии, без привычных форм правления и по сути без хозяина.

Потом мы узнали, что немцы стягивали все свои войска, всю дееспособную военную технику под Вроцлав, этот важнейший узловой пункт на пути продвижения Красной Армии, преследующей врага. Фашистская пропаганда грозила нам у Вроцлава устроить «Второй Сталинград», здесь, вероятно, какая-то ошибка в переводе их замысла – ведь Сталинград им устроили мы, а не они нам. Но как бы то ни было, бои под Вроцлавом были очень жестокие, город держался больше месяца, но Красную Армию было уже не остановить.

Павел об этом тогда ничего не знал. Его и некоторых его товарищей перевели в подразделение «Смерш» и отправили в тыл служить на некой условной границе между освобожденными от оккупации областями и остальной Россией. По этой границе должны были создать несколько фильтрационных пунктов или лагерей.

Когда я познакомился с Павлом поближе, во время просмотра фотографий в нашем дворе, я не представлял, что такое фильтрационные лагеря. Мы тогда уже знали о каких-то немецких лагерях и знали, что в них находились военнопленные, и, кроме советских, там были евреи, французы, голландцы, бельгийцы – одним словом, это были люди, воевавшие с фашистами. И в нашем детском представлении, это были «наши», и если они убегают из лагерей от врага, то это хорошо – и зачем их ловить.

В таком неведении я пребывал примерно до 10-11 лет, но в дальнейшем, общаясь с Павлом, слушая беседы взрослых о войне и послевоенных событиях, картина постепенно прояснялась. Во время войны в течение нескольких лет значительная часть нашей страны была оккупирована Германией. Украина, Белоруссия, Северный Кавказ, Ростовская область находилась под властью врага. Население, находившееся там, разделилось в своих убеждениях.

Часть народа сопротивлялась захватчикам; рискуя жизнью, люди участвовали в партизанском движении, организации терактов и саботажа.

Другая же часть пошла на службу к фашистам с удовольствием, причем, делали это, на мой взгляд, повинуясь неким темным инстинктам, дремлющим до поры, до времени в глубине их сознания.

Это о них упоминает Бодлер:


Что нас толкает в путь?

Тех – ненависть к отчизне…

Еще иных – в тени…


А вероотступник священник Печорин, этот диссидент ХIX века, прямо захлебывался от восторга, признаваясь:


Как сладостно отчизну ненавидеть

И с радостью желать её уничтоженья.


Это отношение к своей стране, может быть, взращенное ненавистью к правителям, недовольством и неустроенностью своего быта, каким-то желчным взглядом на все происходящее, формирует людей без любви, без вдохновения, смысл существования которых – отрицание большинства здравых истин, накопленных человечеством за свою историю. Это, так сказать, подоплека идейных предателей, а дальше примешиваются материальные, житейские интересы, т.е. цена предательства. Эти убежденные ненавистники своей отчизны, оказавшиеся на службе у фашистов, не мыслили своего существования вне этого общества и той деятельности, которой они занимались.

Поэтому, когда немецкая армия покидала нашу землю, они старались уйти вместе с ней. Но экономные, рациональные немцы брали с собой только отъявленных и испытанных своих приспешников. Остальные, обиженные и брошенные, как отработанный шлак, были вынуждены сами заботиться о своей дальнейшей судьбе: затеряться в массе беженцев, «перекрашиваться», искать нового хозяина.

Задача Павла и подразделения Смерш была найти этих людей – пособников фашистов, выявить их из большой массы подневольных людей, которые обслуживали оккупационный режим. Это специалисты, без которых не может существовать современное общество: шоферы, писари, коммунальные службы, мелкие клерки, медицина, продовольствие, развлечения и службы пропаганды фашистской идеологии.

Павлу приходилось изучать архивы и документы, захваченные у немцев, допрашивать свидетелей. Еще ему приходилось много ездить вдоль этой символической границы, и т.к. шоссейные дороги были сильно повреждены, все передвижения осуществлялись по железной дороге.

Когда Павел рассказывал о своей службе, связанной с железной дорогой, это было мне близко и понятно. Поэтому я с особым интересом внимал рассказам Павла об этом периоде его жизни. Главное, что я узнал, было то, что в принципе все население оккупированных районов, желающее выехать за их пределы, должно было пройти некий контроль, осуществляемый в фильтрационных пунктах. Потом они превратились в фильтрационные лагеря.

С помощью этого контроля было выявлено множество предателей, пособников фашистов, а люди, которые могли доказать свою непричастность к деяниям оккупантов, долго в этих лагерях на задерживались и отпускались на свободу, но где-то в архивах госбезопасности было зафиксировано, что человек находился в такое-то время на территории, захваченной врагом, и это являлось неким пятном в твоей биографии, о котором следовало упоминать в анкете при поступлении на работу, учебу, поездке за границу. Такая практика существовала примерно до конца 70-х годов, потом о ней как-то стали забывать.

Среди авторитетных уголовников и большинства сидельцев тюрем эти лагеря назывались «сортировка-веялка» и не считались серьёзным наказанием: работать не заставляли, ну просто прошел человек проверку и всё – значит, наш человек, если не прошел, значит – враг.

Сколько просуществовали эти лагеря, я не знаю, с Павлом мы беседовали где-то в начале 50-х гг., затем жизнь становилась все интересней и изобильней – на смену военным ограничениям приходило некое материальное и продуктовое благополучие, народу снова хотелось радостей и удовольствий.


В первую половину 50-х годов Армению и Азербайджан стали активно заселять репатрианты из Сирии, Ирана, Ирака, Турции, было много слухов о том, что скоро в состав Советского Союза войдет Иранский Азербайджан. Переговоры Сталина с шахом Ирана велись об этом еще в 1943 г. на Тегеранской конференции. Но с ухудшением отношений с Америкой они как-то затихли и больше не возобновлялись.

В это время Баку стал для жизни довольно комфортным городом. Кроме беженцев из оккупированных районов СССР, население города увеличили и репатрианты из вышеперечисленных стран: армяне, курды, сирийцы, евреи из разных восточных диаспор. Они довольно быстро освоили русский язык (в Баку тогда все говорили по-русски) и активно занялись разными промыслами и ремеслами. Среди них было много портных, сапожников, врачей, музыкантов, певцов. За ними струился поток контрабандного сырья – шерсть, ткани, кожа через Карабах по горным тропам и морем по Каспию из Ирана.

Город преображался как-то на глазах, наступало время стиляг, все оделись в буклевые и твидовые пиджаки разного цвета с брюками, штаны из дорогих материалов, таких, как шевиот, бостон, чесуча, габардин, кашемир (кто сейчас слышал такие названия?). А кожаную обувь ручной работы можно было заказать со скрипом, можно – бесшумные, а белье с рубашками и плащами нам присылал братский Китай.

И вот для наступающих стиляг, преображенной после войны нарядной, красивой публики, истосковавшейся по удовольствиям мирной жизни, зазвучал джаз. В некоторых современных фильмах проскальзывала такая версия, что джаз был чуть ли не под запретом. В Баку этого не было.

В городе звучали довоенные пластинки с мелодиями «Брызги шампанского», «Рио-Рита», «Кукарача», а на танцевальных вечерахисполняли музыку уже не дружественной Америки «Сент-Луи блюз», Эллингтона, Хейли, танго и фокстроты вроде «Котенок на клавишах», рок-н-рол пока только подкрадывался. Эта музыка звучала из окон и на танцплощадках. Было много хороших ансамблей, и мы знали и ценили живое звучание саксофона, кларнета, контрабаса, трубы под сурдинку.

И самое главное – какой же джаз без ударника. На открытых эстрадах у моря, в парках, на школьных вечерах играли хорошие приглашенные ансамбли. И если в этих коллективах был ударник-виртуоз Ленька Лубенский, считай, слушателям сильно повезло. Какой там Ринго Стар и прочие виртуозы! Когда играл Лубенский, его барабаны, кроме зажигательной дроби, издавали совершенно разные звуки, от квакания и мяукания до какого-то завораживающего шепота и шороха. А когда он начинал своё знаменитое соло, в зале наступала мертвая тишина: один ударник, иногда перекликаясь с каким-нибудь инструментом, мог выразить своей дробью всю гамму чувств и переживаний человека.

Это все для услаждения слуха, но было ещё и зрелище: надо было видеть, как лысоватый, с чуть припухлым лицом, человек жонглирует палочками, иногда высоко подбрасывая их, стучит по ободу барабана, шуршит ими, извлекая новые звуки и – коронный номер – легонько постукивает по лысине контрабасиста. Казалось, что лысина при этом издавала гулкий, глубокий стонущий звук струны контрабаса.

В городе Лубенский был очень популярным и известным человеком, про которого ходило много сплетен и легенд. Одни завистники говорили, что у его барабанов имеются какие-то потайные струны с бурятских инструментов, другие – что все эти звуки он издает сам, не открывая рта.

Говорили, что во время войны он жил в Одессе, играл в каком-то кафе для гитлеровцев, а после войны отсидел несколько лет, и сейчас его не берут в какой-нибудь известный ансамбль, потому что он был в оккупации. А в начале 60-х годов, когда я вернулся в Баку из армии, я был на концерте Лундстрема или Утесова. И, ознакомившись с составом одного из этих оркестров, был приятно удивлен, обнаружив в ударниках Леонида Лубенского. Он стал еще более лысоват и играл как-то скучновато, без азарта, прежнего блеска, никаких прежних фокусов не вытворял; я даже подумал, а тот ли это Лубенский.

Послевоенные 50-е годы, о которых я рассказываю, были наполнены каким-то ощущением дружелюбия и любви в общении друг с другом. Это проявлялось и в доме, по отношению к соседям, больным, детям, инвалидам, и на улице, в общественном транспорте. Если кто-то неудачно падал, ломалась машина, велосипед, кого-то несправедливо обижали, сразу собирались группы из проходящих людей, которые всячески старались помочь пострадавшему, принимали горячее обсуждение в решении возникших трудностей.

Может быть, это просто южный темперамент, но скорее всего, люди, пережившие войну, острее воспринимали чужую беду, и по возможности, спешили на помощь. После нескольких послевоенных лет: тяжелых, голодных, очередями за хлебом, с уголовниками, нищими, всеми этими отголосками прошедшей войны, в нашей стране наступало некое умиротворенное спокойное состояние.

Но вокруг, на планете Земля, продолжали бушевать страсти: революции, локальные войны, незаконченный передел мира, страшная атомная угроза и прочие явные и тайные интриги человечество попыталось завершить заключением Потсдамского соглашения о послевоенном устройстве мира.

Но смута после этого не закончилась, похоже, многие остались со своими неудовлетворенными интересами и амбициями – впереди была Корейская война, в Америке начался сезон «охоты на ведьм», а война, из которой мы вышли победителями, стала превращаться в состояние, названное потом журналистами «холодной войной», да и с бандеровцами мы разбирались до середины 50-х годов и это была не смута, а настоящая война.

Но, похоже, уничтожили их не полностью, бывая в 70-е годы во Львове, Трускавце, я встречал людей, которые с ненавистью говорили мне: «Шмайсер закопан у нас у огорода, в надежной смазке, придет время, мы вам еще покажем!». Примерно с таким же отношением я сталкивался в армии.

Я часто задумывался, откуда такая ненависть к близкому по языку и менталитету русскому народу у этих «западенцев».

Может быть, эта обида у них на Петра I, который, после битвы при Полтаве, за измену этих бандеровцев вешал вдоль дорог, и на несколько верст близ Полтавы тянулись виселицы, где болтались эти изменники. Правда, тогда они назывались «мазепами». Может быть, эта обида была у них на «москалей», которые собрав деньги (пожертвования), освободили Тараса Шевченко из неволи: дали ему возможность учиться в Академии художеств, или была обида на Гоголя – этого новороссийского украинца, пишущего свои литературные произведения на русском.

Все эти подробности мы узнавали потом, а пока просто счастье: детство, переходящее в юность, плещущая через край радость бытия, плотский и духовный интерес ко всему окружающему миру. У большинства тогдашних людей была гордость за свою страну, победившую мировое зло, любовь и уважение к руководству страны, которая проявляла заботу о простом человеке.

Все эти мигранты и репатрианты, заселявшие Баку в послевоенные годы, с большим интересом и уважением знакомились с обычаями, порядками в городе, были очень довольны бесплатной медициной, платой за электричество, коммуналку, дешевые продукты. И все эти приехавшие из жарких стран были просто в восторге от качества воды, поставляемой в город самотеком по каналу из горного озера Шоллар в предгорьях Кавказа. Говорили, что этот водопровод построил еще Альфред Нобель, который очень интересуясь нефтью, ее добычей, благоустраивал город. Вода эта была чистая, прозрачная, холодная, какая-то вкусная и сладкая, особенно в жару ощущаешь, какая это радость – отведать такой воды.

За нашей улицей начинался район, называемый Арменикенд, это были 10-15 улиц одноэтажных домов с небольшими двориками, заселенный в основном армянами, к которым приезжало много родственников с Ближнего Востока, Ирана, Турции.

В этих двориках вместе с собаками паслись индюшки, а кое-где и овечки. Когда я в Чухур-Юрте познакомился с сельской жизнью, меня очень заинтересовало, где же на голом асфальте пасутся бедные овечки, но знакомые ребята, живущие там, объяснили мне, что эту живность покупают в ближайших селениях к праздникам, свадьбе, дню рождения, т.е. живут они там не долго.

В этих дворах часто звучала музыка, исполняемая на неких духовых и струнных неизвестных мне инструментах. Заходя в гости, к своим армянским однокашникам, я познакомился с этой восточной музыкой и ее исполнителями поближе.

Музыкантов обычно было трое: кларнетист, который иногда менял свой инструмент на зурну, флейтист тоже с несколькими разновидностями похожими на флейту, и барабанщик с барабаном несколько вытянутой цилиндрической формы с верёвками или шнурками по бокам, где кожа, натянутая с двух сторон под ударами ладоней музыканта, издавала разное звучание по тону. Часто они играли просто так, с остановками, обсуждениями, вроде репетиции, но в праздники эта музыка звучала целыми сутками.

Идя в школу, мимо празднующего дома, мы слышали эти мелодии и ритмы, возвращаясь из школы, нас опять провожала эта музыка, прерываемая бешеным ритмом барабана.

Я любил наблюдать за игрой этих музыкантов, обычно они играли с очень сосредоточенными и серьезными лицами, уйдя в себя, отрешенно глядя в пространство, так, как будто вокруг них никого нет. Священнодейство какое-то! Иногда один из них менял свой инструмент на другой, появлялись у них в руках и струнные инструменты. Активным был только барабанщик, он все время кивал и вертел головой, закатывал глаза, иногда он что-то бормотал или пел, время от времени вскакивал, начинал кружиться под свои ритмы, мог пару раз крутнуть и подкинуть свой барабан, поймать его и продолжая наносить удары ладонями, как-бы пожонглировать им.

Много лет спустя, бывая на концертах, наблюдая за игрой Лубенского, я подумал, не из этих ли восточных ритмов, сформировалась манера его оригинальной виртуозной игры. Может быть, это было влияние репатриантов, прибывших в Баку из восточных стран: бывая во многих домах и дворах Арменикенда, я слышал там не только армянскую, но и незнакомую мне речь.

А в нашем доме на первом этаже тоже появились новоселы. Откуда они – никто не знал, но то, что это были не иностранцы, абсолютно точно. Они сносно разговаривали на русском, а тот язык, на котором они общались друг с другом, был мне не знаком, среди соседей бытовали такие версии, что это некая маленькая народность Дагестана, другие говорили, что это горские евреи с севера Азербайджана.

Они соорудили во дворе много пристроек к маленьким комнаткам, где жили дворник и привратник, охранявший наш дом до войны.

В течение года они строились, заняв половину нашего маленького дворика, а потом стали шить шикарные буклевые кепки, да еще с последним писком тогдашней моды, каучуковым козырьком. Достоинство этих кепок состояло в том, что измятая валявшаяся долго где-то свернутая и потом одетая на голову, она восстанавливала свою первоначальную форму. Весь наш дом, в добавку к буклевым пиджакам, узким брюкам и кожаной обуви на толстенной подошве, щеголял в этих модных кепи.

Кроме того, эти новые соседи принесли в наш дом и свою музыку, которая часто звучала в нашем дворе.

Наш дом, как какая-то трехстворчатая раковина или локатор, обращённый открытой стороной к морю, впитывал все звуки большого города и усиливал их: гудки паровозов с вокзалов, звонки трамваев, а в ранние утренние часы тишины даже негромкий разговор где-то за полкилометра от нас слышен был довольно внятно. И вероятно, эти акустические особенности нашего дома необычайно усиливали звучание музыки, придавая ей временами некую гулкость, и я бы сказал помпезность – это примерно, как эхо в горах, или, когда под сводами храма звучит хор, или орган.

Слушая на четвёртом этаже эту музыку, я никогда не видел исполнителей, но сразу же заметил, что это какая-то другая музыка, отличавшаяся от той, которую я слышал в Арменикендских двориках. Кроме того, в ней мне иногда слышалось что-то неуловимо знакомое, как если бы я раньше уже где-то слышал эти тягучие, заунывные мелодии.

Почему я вдруг обратил внимание на то, что чужие мелодии, услышанные мной в возрасте 13-14 лет, показались мне знакомыми, и, заняв в мозгу какую-то крупицу моей памяти, остались там надолго? Я не напрягался, не старался что-то запомнить, просто эти звуки поселились в моей голове, похоже, независимо от моей воли. Тут я вспомнил своё открытие, которое я сделал во втором классе о том, что память – сама себе хозяйка, не подчиняющаяся мозгу, и от неё можно ожидать чего угодно. Больше я не задавал по поводу застрявшей в голове музыки никаких вопросов, но всё-таки Высший Разум некоторое время спустя, вновь напомнил мне о ней.


Вот как это было…

После летних каникул я возвратился домой из Чухур-Юрта за несколько дней до начала занятий в школе. Меня удивило некое столпотворение вокруг нашего дома: у подъезда стояло несколько машин, какой-то разукрашенный то ли фаэтон, то ли открытая карета, множество разодетых нарядных людей, всюду слышалась музыка, разговоры, хлопанье в ладоши, а со двора доносились приглушённые барабанные ритмы и звучание кларнета.

В этот день у наших соседей с первого этажа праздновалась свадьба.

В несколько ходок, пробираясь среди гостей, я доставил три большие корзины с фруктами, которые прислал дядя Жора, на четвертый этаж. Среди этих фруктов, была корзина со спелым, свежим инжиром. Завтра ко мне должны были прийти друзья-однокашники, двое из которых гостили этим летом несколько дней вместе со мной в Чухур-Юрте, и дядя Жора послал этот инжир с лучшего дерева как напоминание об их пребывании там и в благодарность за помощь, оказанную ими в уходе за нашим садом.

Я расскажу еще немного поподробней об инжире, потому что большинство жителей российской средней полосы не знают, что такое инжир. Это очень нежный капризный фрукт, не терпящий транспортировки. Оценить его вкусовые достоинства можно только сорвав его с дерева спелым. Полежав сутки, он делается еще слаще и вкуснее. А еще какое-то время спустя он делается очень мягким и мокрым. Упав на пол, он превращается в жидкую лепешку. Он бывает светло-жёлтого цвета и разных темных оттенков. В городе на рынках его продавали много, но выбрать его надо тоже умеючи; если покупать слишком спелый, можно не донести до дома – он превратится в жидкую, мокрую массу, а если выбирать зеленый, он может таким и остаться, т.к. собран недоспелым. Вот такая капризная эта фруктина …

А тот инжир, громадных размеров с каким-то фиолетовым, светло-коричневым оттенком, который продается в наших современных магазинах, ничего общего не имеет с инжиром. Скорее всего – это генномодифицированное изделие, сдобренное химическими составами, чтобы не портилось.

Я был горд, что доставил свой фруктовый груз в хорошем состоянии, и мы с мамой перебрали его, устроили и оставили до завтра. Я очень устал за этот день: сборы, погрузка, тяжелый путь по твердым каменистым дорогам, поэтому добравшись до постели, я сразу же окунулся в сладкий сон.

Те 120-130 км, которые мы проделали за 6 часов, были очень тяжелые и опасные – постоянная тряска, тело бросает в разные стороны, надо цепляться руками и ногами за все, что находится рядом. Большинство людей после такой поездки жаловались, что у них на следующий день болят все мышцы и суставы, как от тяжелой работы. На некоторых горных участках приходилось долго ждать, когда проедет встречная машина, т.к. по этой тропе (назвать ее дорогой язык не поворачивается) могла проехать только одна машина.

А для меня во сне звучала свадебная музыка, и я ехал на трясущейся машине, вцепившись в поручень передо мной и думал – почему в горах играет музыка? Машина ныряла вниз на спусках, на подъемах натужно ревел мотор, из-под колес сыпались камни, а мне глядя сверху на серпантин, который мы преодолевали, казалось, что мы не едем, а парим над этими горными ущельями. Когда мы стали преодолевать очень опасный поворот, я понял, что уже не сплю, а лежу дома в своей постели, и музыку, слышимую мной во сне, издает наш дом.

Было 4 часа утра. Свадебное веселье продолжалось… Некоторые стекла открытых окон гудели в унисон со звуками кларнета и флейты и это гудение, перекликаясь с ритмами барабана, создавала иллюзию, что я все еду и еду куда-то. Так, просыпаясь и снова окунаясь в беспокойный и тревожный сон, я провел ночь.

Я сквозь сон попытался злиться на музыкантов, которые нарушили мой покой, но полусонная дрёма не отпускала меня, и музыка, удаляясь всё дальше и дальше, стала постепенно затихать. А вот уже и усталость берёт своё – сладкий сон продолжился.

Проснувшись утром после моего приезда из Чухур-Юрта, впереди у меня был очень насыщенный и интересный день. Наладив велосипед, мы совершили с друзьями поездку вокруг города. Потом, собравшись у меня, мы обсуждали разные городские и школьные новости: через год, в 1954 г. должна состояться Всесоюзная спартакиада школьников, я – кандидат в сборную команду по баскетболу, Даньшин установил рекорд Союза среди школьников по прыжкам в длину, Мишу Григоряна оставляли на второй год, но т.к. он готовился к этой спартакиаде, его без переэкзаменовок перевели в следующий класс (кстати, потом он стал чемпионом в каком-то легчайшем весе), с этого учебного года мы будем учиться вместе с девочками и т.д. и т.п. разные интересные и приятные новости.

С работы пришла мама: мы поужинали, но никак не могли наговориться, а поздно вечером к нам заглянул Павел. Я уже упоминал, что Павел после Польши служил в составе подразделения Смерш, на линии раздела освобожденных районов нашей страны с территорией не захваченной врагом.

Недолго он прослужил в Белоруссии и на Украине, потом его перевели на кавказское направление. Эта условная граница обычно располагалась вдоль железнодорожных веток, идущих с севера страны в южные районы. Проведя в раннем возрасте какое-то время в детском доме в Каджори, Павел мог изъясняться на грузинском, армянском языках, а когда после войны его перевели в Баку, он довольно сносно овладел и азербайджанским.

Кроме того, он хорошо знал обычаи и традиции кавказских народов. Мы часто обращались к нему с просьбами объяснить то или иное событие в нашей стране, будь это очередная амнистия или оценка проявления неких национальных особенностей и традиций.

Вот и сейчас, эта, усиленная акустикой нашего дома, звучавшая вторые сутки музыка, надоела всем, – законов о соблюдении тишины тогда не было, и многие соседи интересовались: как сделать так, чтобы ночью мы могли отдохнуть.

Павел объяснил, что у большинства кавказских народов свадьба – это почти сакральное событие и тот ритуал, который присутствует на ней, должны соблюдать все присутствующие. Любое нарушение этого ритуала воспринимается как оскорбление. Сюда же относится и просьба убавить громкость музыки.

Когда же я сказал Павлу, что одна мелодия, которая изредка повторялась, кажется мне знакомой, он рассказал, что это вроде заздравной песни, славящей молодых, гостей и все живое, существующее на Земле. Ее играют обычно в начале торжества или, когда хотят выразить уважение и признательность к вновь пришедшим гостям. Она с небольшими изменениями есть у многих кавказских народов. Еще он нам сообщил, что в Дагестане живет несколько десятков народностей и у каждого своего языка и свои обычаи. Ничего себе, – подумал я: на свадьбах я не бывал, на других застольях с этой музыкой тоже: может быть, почувствовав некую особенность этой мелодии, я внушил себе, что она мне знакома? Мы с друзьями поинтересовались у Павла, откуда у него столько познаний обо всех этих обычаях и обрядах кавказцев. Павел для нас был сотрудник НКВД – фронтовик, разведчик. И вдруг он знает столько всяких этнографических подробностей.

Беседа наша растянулась надолго: Павел рассказал нам, что за полтора года службы в Смерше, он побывал почти во всех южных городах, во многих горных аулах, где часто находили склады с боеприпасами оставленные фашистами, обнаружили взлётно-посадочную полосу, на которую во время боев за Кавказ приземлялись и взлетали немецкие самолеты. После сокрушительного поражения под Сталинградом, фашисты оголтело рвались к Баку. Гитлер пытался перекрыть снабжение Красной Армии горючим, которое поступало на фронт в основном с бакинского направления, поэтому битва за Кавказ стала одной из самых жестоких и кровопролитных в истории Великой Отечественной войны. В разведгруппах, в которых участвовал Павел, было несколько анонимных профессионалов, в совершенстве владеющих не только навыками разведчика, но и многими наречиями кавказских народов и знанием их обычаев и традиций. Население с уважением относилось к людям, знающим их язык, и во многом помогало им в их работе. Благодаря информации, полученной от местных жителей, разоблачили многих предателей, завербованных немцами. На Кавказе народ гостеприимный, все на виду, никто ничего не прячет, а все события: такие – как свадьбы, рождения, юбилеи, различные национальные праздники, широко отмечаются всем миром, и Павел тоже бывал на этих торжествах. Кроме того, он десятки раз проехал по всем железным дорогам, идущим в кавказском направлении, часто передвигался на мотоцикле, дрезине и других средствах передвижения, которые были в их подразделении. Рассказывая нам об этом, Павел часто упоминал, названия станций, поселков, горных селений, расстояние между которыми он знал с точностью до километра.

После окончания боев на Кавказе, во время ремонта на железной дороге, пути, идущие на юг, разделились на две ветки, одна из которых ушла в сторону, а через несколько километров, как бы сделав петлю, опять соединялась с основной веткой. На той ушедшей ветке была организована остановка по названию Майдан. На этом Майдане по выходным, праздникам собирались жители окрестных населенных пунктов: там торговали, играли музыканты на небольшом помосте, имелись лавочки для зрителей и длинные торговые ряды с разложенным товаром, сюда же пригоняли всякую живность. Окрестное население считало, что на этом месте с незапамятных времен, собирались люди на большой торг.

Говорили, что когда восстанавливали дорогу, некий местный начальник добился, чтобы железную дорогу провели рядом с этим майданом, и теперь поезда, идущие на юг, сделав небольшой крюк, могли заехать на эту ярмарку, а спешащие скорые могли проехать мимо, в 3-4 километрах от неё.

Подразделение Смерш, в котором служил Павел, обладало тогда многими правами и привилегиями. Например, офицер Смерша, будучи младшим по званию, мог задержать подозреваемого офицера, находящегося на высокой должности и старшего по званию. И местное руководство очень уважало и оказывало всяческую помощь «смершистам». Так их «за глаза» называли солдаты и офицеры в армии, относились к ним настороженно и где-то даже побаивались.

Как-то раз, в какой-то праздник группу, в которой находился Павел, пригласили посетить народные гулянья на этом Майдане. Всю войну, пока рядом шли боевые действия, было не до ярмарок, но, когда наступило спокойное мирное время, и люди стали налаживать разрушенное хозяйство, возобновились многие обычаи и обряды, которые испокон веков существовали у народов Кавказа. Павлу часто приходилось ездить в этих местах, но их подразделение всегда куда-то спешило, и поэтому всегда старались проехать более быстрым и коротким путем.

Рассказывая нам о посещении Майдана, Павел очень образно, хорошим литературным языком рисовал картину, которая появлялась перед нами. Павла удивило обилие народа: множество торговцев овощами и фруктами, между торговых рядов размещались сапожники, точильщики ножей, жестянщики-чеканщики, портные, что-то примеряющие, на маленьких столиках красовались папахи, джорабки, в воздухе витал запах жареного мяса, где-то поодаль резали баранов и тут же их разделывали.

Прибывших встречала большая группа людей, их приветствовали, жали руки, обнимали, а посередине большой утоптанной площадки на небольшом помосте сидело трое или четверо музыкантов: звучали переливчатые ритмы барабана, и лилась восточная мелодия, то затихающая, то взлетая высоко-высоко в небеса, как будто звала куда-то и хотела поделиться какой-то своей, только ей одной известной радостью. Это была заздравная мелодия, приветствующая почетных гостей. Там Павел впервые услышал эту музыку, которая мне показалась знакомой. В течение празднества эта мелодия звучала еще несколько раз, и, рассказывая нам это, Павел часто упоминал её название на местном диалекте.

Увлеченный его рассказом, я мысленно пытался представить все это: точильщика с его громоздким станком на плече, женщину с красивой яркой джорабкой, надетой на растопыренную ладонь, высокого человека в папахе со сталинскими усами, который с рупором в руках перемещался среди этого столпотворения: кого-то встречал, кому-то указывал, кем-то распоряжался, а в целом уверенно и ненавязчиво, как тамада или дворецкий руководил этим праздником.

В моей голове маленькой искоркой мелькнула мысль, что я тоже когда-то это видел.

Этот вечер воспоминаний и наших юношеских планов как-то незаметно перешел в ночь. Свадебная музыка, так беспокоившая нас, уже не играла бравурно и громко, как в день моего приезда; будто услышав наши пожелания, а может, просто музыкантов сморила усталость. Мама давно уже спала, Павел покинул нас ещё раньше, а мы с ребятами, уже простившись, все вспоминали что-то очень важное, недосказанное и никак не могли расстаться.

Наконец, я остался один, вышел на балкон. Свадебные гости разбрелись куда-то, прежнего веселья уже не было, только один музыкант тянул какую-то тягучую, грустную мелодию. На небе мутным блином мерцала луна; по балкону после дневного зноя пробегал живительной прохладой легкий ветерок.

Сна не было – слишком много впечатлений за эти два дня, да и рассказы Павла что-то разбередили в моей душе, и я мучительно пытался найти связь между увиденной в моем воображении картиной ярмарки с теми персонажами, которые прошли передо мной.

После прошлогодней беседы с дядей Жорой, я уже знал о своих сложных взаимоотношениях с Луной, и, хотя усталость валила меня с ног – я стоял и заворожено смотрел, как меняется её тусклый, матовый цвет; легкий флёр, закрывающий её диск, то усиливался, то исчезал куда-то, превращался в дымку, туман. И это мягкое мерцание луны как-то успокаивающе подействовало на меня, унося легкое возбуждение и треволнения, оставшиеся после поездок и наших бесед с друзьями и Павлом.

Свадебная музыка устала и успокаивалась: всё тише, тише… И вот уже мертвая тишина овладела всем большим городом и опустилась на наш дом.


Разбудили меня громкие крики – Мааацони! Молокооо! – звучавшие во дворе. Кричали два разных голоса: мужской, каким-то баритоном, и женский, высокий и писклявый. Они старались кричать отдельно друг от друга, но иногда кто-то не выдерживал паузы, и они орали вместе: получалась забавная, запутанная фраза, что-то вроде «Комацомонило».

      Тогда снабжали город по утрам молочными продуктами из ближайших селений и так случилось, что посетили наш двор оба конкурента. Недовольство на то, что нарушили мой сон, немного смягчилось весельем от этой их «фразы-мелодии», звучавшей как кусочек китайской оперы. Но сделав такое наблюдение, за весельем последовала бодрость, а в бодрость уже и спать не хочется, да и голос мамы с перечнем дел, которые мне предстоят сегодня, завершил моё пробуждение.

Начинавшийся день был хлопотный: в школе получили учебники, наша мальчишечья компания издали с интересом наблюдала за стайками девочек, с которыми нам предстояло учиться. Поиграли в баскетбол в одно кольцо, посоревновались в бросках – прежнюю точность за лето потерял, но ничего, наверстаю. Во время игры все орали громче обычного, старались прыгнуть красивей и выше друг друга, демонстрировали разные коронные финты, имевшиеся у каждого и краем глаза, поглядывали на девчонок. Они следили за игрой, но как-то отстранённо и осторожно, ну подумаешь, баскетбол – это конечно забавно, но ведь есть занятия поважней и поинтересней. А всё выглядело так, как будто это они нам разрешили поиграть и теперь наблюдают что из этого получится. Напрыгавшись и нарезвившись, мы вернулись к новостям и разговорам. Началось обсуждение новых учебников, знакомства и вопросы… вопросы…

Я вспомнил про разные хозяйственные поручения мамы и отправился их выполнять. К обеду я, покончив с делами, вернулся домой. Усталость сморила меня окончательно, есть не хотелось, напившись холодной воды, я отправился в зимнюю комнату и обессиленный, свалился на постель. После душного и жаркого дыхания раскаленного асфальта, тело приятно ощущало прохладу моего ложа и легкими, невесомыми волнами погружалось в ленивое, сладкое забытье.

Но с головой творилось что-то странное: все события прошедших двух дней крутились там, беспорядочно сменяя друг друга. Сбор урожая, тяжелая поездка по горам, свадьба, встретившая меня, затихающая музыка в моей голове, бешеный велосипедный спуск на длинном уклоне трассы перед заводом Шмидта, где мы обгоняли машины, баскетбол, школьные и городские новости, стайки девчонок в белоснежных фартуках на нашем школьном дворе, ночные беседы с Павлом и друзьями и все эти как-бы увиденные мной персонажи с Майдана: дворецкий-тамада, торговцы, точильщики, музыканты на помосте, и вот уже усатый тамада водит меня по торговым рядам и дает пробовать разные фрукты, виноград, который почему-то имел вкус смородины, которую я ел в далеком военном детстве. Что это было: сон или я все это так ярко представил?

Я потерял ощущение где я нахожусь: сплю у себя дома или оказался на ярмарке, причем кадры со своим гуляньем я видел как-бы в двух вариантах: первый – я участник этого действа, хожу озираюсь, что-то пробую, беседую с кем-то и воспринимаю все это так, как и должен воспринимать ребенок шести лет, каким я был во время своего путешествия. Другое «зрелище-видение», что я вижу все происходящее со стороны, всю панораму ярмарки сверху, а про гуляющего там ребенка, я знаю, что это я. Такое вот раздвоение личности и перемещение во времени.

И в то же время совершенно осознанно понимаю, что я сплю и в этом моем сладком, безмятежном сне, какой случается в детстве, после большой усталости, просматриваю очень странный сон. Вижу во сне себя, как я пришел усталый и едва добравшись до кровати, рухнул на нее и стал медленно погружаться в потусторонний мир. Некие остатки мыслей, приглушенных и невнятных звуков, то ли шёпота, то ли шуршанья в очень медленном перемещении кружатся вокруг и где-то в невидимой дали, в мироздании, подобно дыму или облакам, растворяются.

А мне в моем сонном забытье видится весь этот балаган с Майдана, изображение которого вдруг приобрело объемность и глубину. Это была выразительная картинка, черно-белая с серыми оттенками, как на хорошей фотографии, но она не была устойчивой, слегка вибрировала, легонько тряслась и колыхалась, будто плавая на волнах. Я стал внимательно рассматривать темный кувшин, стоящий на торговом помосте. Он, изредка покачиваясь, стал приближаться ко мне, делаясь все четче и рельефней. Я протянул руку к нему, чтобы поближе рассмотреть рисунок на нем, и он превратился в знакомый мне черный грузинский кувшин, стоящий на тумбочке возле моей тахты. Поняв, что это уже не сон, я вернулся из своего видения и вынырнул из другой реальности в свою нынешнюю жизнь.

Как бы плавая в некой невесомости, я ощутил прикосновение к чему-то таинственному, непонятному. В то время, о котором я рассказываю, я был очень увлечен мистикой Гоголя, Эдгара По, и во многих странных явлениях жизни, где присутствовали события и интриги на грани волшебства, хотелось разобраться, понять суть происходящего. Вот и сейчас, после пробуждения, все увиденное мной в этом полусне, полубреду казалось каким-то волшебством, и мне подумалось, что раз я это увидел однажды, надо попробовать, не смогу ли я усилием воли руководить этим зрелищем, ну, например, просмотреть ещё раз участников этого действа, приблизить некоторые кадры, да и вообще узнать, что будет дальше. Я уставился на кувшин, стоящий на тумбочке, напряг всю свою волю и произнес: «Ибн Хаттаб, Сим-Сим, открой дверь в ту реальность», прищурил глаза и затем снова открыл их, рассчитывая вновь увидеть Майдан, но тщетно…

Кувшин твердо стоял на тумбочке, вокруг была привычная домашняя обстановка, а тот потусторонний мир, в котором я только что побывал, оставался закрытым для меня. Моя ли память создала всех этих воображаемых персонажей, или они существовали сами по себе и неведомая сила, а может быть Высший Разум показывают мне эти события, помимо моей воли? Почему мозг, который только что показывал мне эти события, отказался вернуть меня к увиденному, хотя я всеми силами, огромным напряжением воли пытался его заставить продолжить показ? Да и вообще, что это – сон или картина, созданная в моей голове моим воображением?

Мир сновидений очень интересовал меня, я уже из своего опыта просматривания снов, открыл себе некоторые правила или особенности своих сновидений. Почти все, вернее громадное большинство снов выглядели черно-белыми, как плохие фильмы послевоенного времени, но были редкие исключения. Когда я из Горького приехал в Баку и уснул у мамы на плече, я увидел цветной сон и в дальнейшем мне иногда снились цветные сны, но не часто, может быть несколько десятков за всю мою жизнь. Я очень интересовался этим явлением, пытался разобраться с чем это связано, но так ничего и не узнал. Следующая особенность моих сновидений, они как немые фильмы – нет никаких звуков, музыки, речи. Если во сне слышна музыка или разговор – это значит, что звуки проникают извне и сон заканчивается, наступает пробуждение. Иногда в сновидениях, являвшихся мне, как правило, в неких стрессовых ситуациях, во время болезни, были звуки самые разные, но это я не отношу к полноценному сну, скорей всего – это звуки, слышимые мной во время этого полусна, полубреда.

И ещё – ощущение вкуса какого-либо продукта во сне отсутствует, хотя плоды, фрукты, разные печеные изделия могли присниться, но абсолютно никаких вкусовых ощущений и запахов. И вот, зная все это, гуляя по своему сну, попробовав виноград, я чувствую вкус смородины. Вернувшись из той реальности, пробудившись, ещё какое-то время я ощущаю во рту и на губах кислый ягодный вкус. Расставшись со своими видениями меня начинают одолевать сомнения: виноград не имеет такого вкуса, да и проведя в Баку около девяти лет я ни разу не видел смородины, не то что пробовать её. Вкус смородины во рту скоро прошел, но осталась память о нем, а беспорядочные мысли в голове продолжали кружиться, пытаясь помочь мне разобраться во всем увиденном.

К этому времени я уже обладал некоторым жизненным опытом, многое видел и слышал, кое-что почитал, общаясь с разными людьми, учителями, иногда находил у них вразумительные ответы на некоторые непонятные явления, но там, где приходилось соприкасаться со странными видениями, которые мне показывал мозг независимо от моей воли, возникало стойкое непонимание друг друга. Мне казалось, что вот я сейчас расскажу обо всем произошедшем подробно и человек, у которого жизненного опыта и знаний побольше, легко мне все это объяснит; примерно, как врач, которому ты рассказал о болезненных симптомах, что тебя беспокоят, и он найдет способы помочь тебе и начнёт лечение. К тому же хотелось поделиться тем чудом, к которому ты прикоснулся и даже увидел его, но часто бывало, что собеседник не проявлял интереса к твоему рассказу или просто не воспринимал то, что потрясло тебя.

И вспоминая все это, я инстинктивно чувствовал, что мне никто не поможет, надо самому разбираться, пока все эти видения и впечатления свежи в памяти. В своих недавних летних чтениях (тогда на лето школьникам задавали и рекомендовали прочитать около сотни книг мировой и русской классики) я открыл для себя Шерлока Холмса, а дядя Жора, занимаясь со мной математикой, привил мне метод логичного мышления, рассуждения, построения и в конечном счете решения некого скрытого смысла или истины.

Итак, рассуждаю по Холмсу примерно так: как я мог оказаться на этом Майдане, ведь я приехал в Баку в 1944 г, а Павел, рассказывая нам о нем, побывал там после войны, скорее всего в 1946-47 гг. Вывод: в то время, о котором рассказывал Павел, я не мог там оказаться. Но если я там не был, да и всего этого не было, то, о чем задача, почему этот рассказ и видения так зацепили меня и никак не отпускают. Во время этих моих размышлений, как бы противореча моими логичным выводам, в нашем дворе послышалась знакомая мелодия, возвращая меня опять к этому Майдану. Чертовщина какая-то: весь этот мой «дедуктивный» метод рассыпается, не успев начаться, вместе с условиями задачи.

Ладно, оставим пока Майдан в покое и вернемся к другому чудесному явлению, вкусу смородины на губах во время моего сна или видения. Я стал перебирать события моей жизни в обратном порядке с целью выяснить: где и когда я пробовал эту ягоду? Коротко просмотрев мою жизнь в Баку, я сразу исключил этот период из подозреваемых. Все ягоды или почти все вокруг были сладкие; не стоит перечислять их, а те, которые с кислинкой – гранат, ежевика, незрелый черный тут, кизил, их вкус со смородиной не спутаешь.

И вспоминая все это, я пришел к выводу, что ощущение вкуса смородины могло у меня остаться только от раннего детства, моего пребывания в Горьком. У нас перед домом в садике, где росло несколько больших деревьев, по которым мы лазили, среди разросшегося дикого кустарника, пряталось несколько кустов красной смородины. Эти ягоды мы не любили: изредка сорвав их, надкусывали и выбрасывали – они были очень кислые, а нам всем в это голодное время постоянно хотелось сладкого. Воспоминания вернули меня в наш старый дом с мезонином на улице Семашко, где я провел три года своего такого интересного детства, полного всяких сомнений и открытий. Я постарался избавиться от беспорядочных мыслей в своей голове и всех этих странных видений вокруг меня и стал последовательно вспоминать события моей жизни. Начал я с моей прошлогодней поездки в Горький. Собственно говоря, особых событий тогда не происходило. Дом наш и двор, где мы собирались, оставались такими же, как и семь лет назад, только все окружающее показалось мне каким-то маленьким, не настоящим. Аида к тому времени покинула наш дом – её родители получили новую квартиру в другом районе, никто не знал, где она живет сейчас, но мы при встречах часто вспоминали некоторые случаи из наших занятий и походов. Мне же казалось, что у каждого из нас остались свои впечатления и мнения о нашей вожатой, которыми никто не спешил делиться.

А я в это время заново открывал для себя город: бывали в Центре, на Почайне, много гуляли в Кремле и на Откосе, ловили донками стерлядь на песчаных волжских отмелях под горой и иногда мимо развалившегося Печерского монастыря совершали большой поход вокруг города и через деревни Печоры, Подновье, Кузнечиху, Лапшиху возвращались домой. Бывало, по пути, мы набирали в окрестных лесах и перелесках грибов и ягод. На наших привалах мы ели собранные ягоды, запивали их водой из родников, бежавших по склонам правого берега Волги и размышляли о том, какая жизнь ждет впереди каждого из нас. Вокруг были возделанные поля, плантации картошки, помидоров, яблоневые сады. Разрастающийся город ещё не добрался до этого тихого мира, а звонкая тишина, царившая вокруг, создавала ощущение какой-то тревоги, и ты, подобно первобытному человеку, попавшему в незнакомые дебри – не знаешь, что принесет тебе это таинственное безмолвие. Лишь ближе к вечеру окрестная тишина нарушалась звуками колокольчиков, издаваемых стадами, возвращающихся с лугов, да изредка, как выстрелы, доносились щелканье кнутов и ругань пастухов.

Вот так, эти воспоминания о прошлогодней поездке в Горький, увели меня от видений с Майдана, спать уже не хотелось, а моя своенравная память уводила меня все дальше и дальше, показывая события давно прошедшего времени. Дал ли я ей установку на воспоминания о вкусе смородины, или у неё свой «дедуктивный» метод, кто знает? И вот уже я стою, окруженный ребятами, возле своего дома на улице Семашко перед отправкой в Баку в 1944 г. В моих руках узелки, все мне что-то передают – это вещи, необходимые в дороге, я их укладываю, мне помогают Лида и тетя Нина. Уже все собрано, уложено, мы отправляемся на вокзал. Я несу маленький узелок с большими ценностями, подаренными мне друзьями, там лепешки от Володиной бабушки, перламутровый складной ножик и цветные карандаши с маленьким блокнотом.

Дальше мои воспоминания стали плавно перемещаться по всем последующим событиям моего путешествия. В моей голове хранилось около десятка выразительных картин-эпизодов об этой поездке, всю жизнь не покидавшие меня. Самые запомнившиеся – это алюминиевое поле на кладбище самолетов и как я забрался в настоящий самолет; это как «мамка», нагруженная всяким скарбом и с ребенком на шее появилась в нашем вагоне; серый страшный самолет с крестами, промелькнувший над нашим поездом и черный, дымный хвост над ним, который все ширился, метался и, казалось, закроет все небо. Запомнился мне и черный смазчик, подсадивший меня в самолет и его своеобразная хромающая походка, когда он медленно удалялся от меня, хорошо помню короткую приятную беседу со смазчиком-инженером, и как мы с ним простились за руку. Помню тот ужас, охвативший меня, когда я в начале поездки не мог уснуть, смотрел в окно на ветки, шуршащие по вагону, и переживал, что поезд заблудился в этом мрачном лесу и теперь не знает куда ехать. Помню, как во время своей болезни, очнувшись, я видел тусклый огонек на ящике с батареями или мерцающий трепетный огонь фонаря «летучая мышь», а вокруг мелькали яркие световые пятна от наружных фонарей, прожекторов и, если поезд ехал быстро, они скользили по стенам, потолку, мелькали как молнии. На стоянках эти блики и вспышки как-то успокаивались, переставали моргать, мельтешить, и создавали какой-то странный ирреальный мир, заполненный незнакомыми фантастическими предметами, а я мучительно вспоминал, кто я такой, как я здесь оказался, и что такое находится вокруг меня.

Все эти эпизоды, хранившиеся в разных уголках моей памяти существовали как бы независимо от меня и мне казалось, что иногда события моей нынешней жизни перекликаются с этими давними воспоминаниями. Это выглядело так, как будто зримые эпизоды, запомнившиеся мне, находили отклик в современной жизни и зрелищах вокруг меня, а некая таинственная сила, руководящая моей памятью, показывала их мне с целью напомнить о том «как это было».

Когда в зрелом возрасте я увидел на фото в разных ракурсах проект оперного театра в Сиднее, мне показалось – это что-то очень знакомое и где-то я это видел. Жизнь у меня тогда была довольно активная, заполненная самыми разными делами и заботами. Я особо не размышлял об этом своем наблюдении и, может быть, скоро забыл бы его. Но как-то на вечере поэзии в Политехническом музее в Москве, где блистала четверка модных молодых поэтов, услышал такие строки:


А за окошком в юном инее

Лежат поля из алюминия.


Эта строфа, словно током передернула меня с головы до ног, мои мысли унеслись на десятки лет назад, и я снова увидел эту запомнившуюся станцию с авиационным ломом. Тогда, возвращаясь в свой вагон, я оказался на небольшой площадке между платформами и какими-то железными конструкциями. Утреннее солнце, пробившись через деревья, попадало на часть платформы и целую гору металла, наваленного на неё.

Коричневая платформа светилась пурпурными, кровавыми оттенками, а весь этот алюминиевый лом имел очертания некого странного железного цветка, из которого в разные стороны торчали плавные закруглённые плоскости, то ли крыльев, то ли гигантского гребного винта, а некоторые изгибались как согнувшиеся подувянувшие лепестки. Солнце, пробиваясь через листву, играло розовым утренним светом на некоторых металлических деталях цветка, а в тех местах, куда солнце не попадало, таился черно-синий мрак. Я долго стоял и смотрел на это зрелище; странное чувство владело мной – что за чудо создало этот по-своему красивый железный цветок? Я отошел немного подальше от платформы, сменив точку зрения, и обернулся…

Вся эта груда алюминия превратилась в каких-то перекошенных, сшибшихся в жестокой схватке железных птиц и из этого клубка в разные стороны торчали острые ласточкины хвосты, скрюченные когти, клювы, ошметки потрепанных крыльев. Так эти два образа бесформенной кучи металла надолго отпечатались в моей голове и впоследствии, я как-то интуитивно чувствовал, что смысл любого явления, истины познается с разных точекзрения.

Когда я увидел этот запомнившийся мне оперный театр в Сиднее, я был уже взрослым зрелым человеком, озабоченный разными проблемами, трудом, хлопотами. В это время я все реже вспоминал свою детскую поездку, а строки А. Вознесенского, при внимательном прочтении, оказались просто красивой поэтической метафорой, не имеющие отношения ни к алюминиевым полям, ни к алюминию, но они вернули меня к впечатлениям моего давнего путешествия, память о котором хранилась все прошедшие годы.

А серебристая куча металла, в которой я увидел железный цветок, сразу напомнила мне почему этот авангардистский театр в Сиднее показался знакомым – те же крылья, лепестки, паруса. И театр казался мне уже не просто знакомым, каким- то чудесным образом я чувствовал свою неуловимую причастность и любовь к этому выразительному произведению архитектуры и, увиденный мной давний железный цветок, в моем сознании волшебным образом преобразился в Сиднейский оперный театр.

Вот и эта преследующая меня восточная мелодия, как будто хотела напомнить мне что-то, а я нутром чувствовал, что неспроста она ко мне привязалась. А может быть моя память ведет свое расследование и, каким-то своим, одной ей известным методом, помогает мне.

Мой рассказ об этом ярком эпизоде с оперным театром отвлек меня от всех странных событий, которые происходят со мной после приезда из Чухур-Юрта, пора мне возвращаться к своему расследованию. Я пробежал еще раз по некоторым событиям моей давней поездки, но память так ничего нового не показала. Я очень устал от этих дум и воспоминаний…День клонился к вечеру, душный разогретый южным солнцем воздух проникал в открытую дверь моей комнаты, прикрыв дверь, я больше не стал ложиться и, наконец, почувствовал, что очень хочу есть.

Порыскал на кухне в поисках еды – разогревать пищу мне было лень и, налив полкружки белого сухого вина, добавил туда воды, взял краюху свежего белого хлеба с хрустящей румяной корочкой, громадную помидору, присланную дядей Жорой, отрезал ломоть брынзы и стал обедать, или правильнее сказать перекусывать. Насытившись, я снова улегся на свою тахту и собрался сладко поспать после всех бурных событий последних двух дней.

Проспал я до вечера, очнувшись, услышал, как во дворе играет свадебная музыка, может быть это она меня и разбудила. Кроме музыки никаких звуков. Наш дом окутала какая-то ленивая тишина – не слышно ни детских криков, ничьих разговоров, беготни, как будто верхние этажи погрузились в волшебную спячку. Был тот вечерний, предзакатный час, когда раскаленный солнцем асфальт создавал вокруг себя воздушное жаркое покрывало, и этот жар добирался до верхних этажей. Пройдет еще несколько часов, пока прохладный легкий ветерок с моря разгонит эту духоту.

Поворачиваясь с боку на бок, мой взгляд упал на половину недоеденной помидоры. Она лежала на тарелке, разрезанной стороной опираясь на сыр и хлеб, и с моей точки зрения казалась каким-то чудесным образом возродившейся целой помидорой. Мне хотелось посмотреть на нее с другого ракурса, но лень было двигаться, расслабленное сонное состояние сладко продолжалось, а я в каком-то полусне упорно смотрел на эту помидору.

Воистину, какие-то чудеса преследуют меня второй день, подумал я, вот уже и помидора попалась волшебная – её ешь, а она возрождается, как в сказке. Я внимательно смотрел на помидору, слегка двигая головой в разные стороны, как бы пытаясь заглянуть за отрезанную половинку. Было желание встать и посмотреть: возродилась она или мне это только кажется, умом я понимал, что этого не может быть, но какой-то внутренний голос подзуживал меня, встань и посмотри, сегодня много странных явлений на грани чудес, и все может быть. Я вспомнил наши вчерашние посиделки с Павлом, друзьями, и как мама, когда мы пробовали разные помидоры упомянула, что приехав в Баку из Горького, я несколько лет не ел помидоры, их вкус казался мне очень противным, несъедобным. Я смотрел на эту разрезанную помидору, а зрением и сознанием ощущал ее как целый, тяжелый, мясистый плод.

Смотрел я на нее очень долго, потом взгляд мой, не отрываясь от помидоры, переместился сквозь нее на то, что находилось за ней. Какие-то перемешанные плоскости, книги, коробки, цветная драпировка возле кувшина, все это как фрагменты некого странного натюрморта, стали растворяться в полумраке, превращаясь в давний, забытый уголок моей теплушки, где я, сидя на матрасе, прислоненном к стенке, держу в руках этот неизвестный мне плод. Когда я, заручившись методом Шерлока Холмса начал расследование всех этих странных явлений, память четко показала все события моей прошлогодней поездки в Горький и коротко провела по воспоминаниям моего давнего детского путешествия, но я нисколько не приблизился к ответу на вопрос – почему эта музыка кажется мне знакомой, а все эти рассказы о Майдане так затронули меня. Вместо этого моя неуправляемая память упорно показывала мне помидору и усадила меня с ней в этот товарный вагон – теплушку, который девять лет назад в течение почти трех месяцев был моим домом. И вот по воле моей памяти, оказавшись в теплушке, среди знакомых лиц моих попутчиц, я полностью отрешился от всех сегодняшних проблем и как-бы перенесенный машиной времени, оказался в другой реальности. К этому времени я преодолел большую часть своего такого сложного, непонятного маршрута.

Позади было тяжелое расставание с «мамкой», битва за «Тедди», я остро ощущал свое гнетущее одиночество, которому способствовала изменившаяся обстановка в вагоне: некоторые женщины, к которым я привык за долгую поездку, покинули нас, а вновь прибывшие, как мне казалось, несли какое-то безразличие и отчуждение вокруг себя, и тоска, поселившаяся в моей душе после всех этих детских обид на непонимание окружающих, никак не хотела покидать меня.

Я много гулял на остановках, с интересом наблюдая как меняется пейзаж, как по мере приближения к югу, где-то вдалеке виднелись снежные горные вершины, а нас окружали невысокие зеленые холмы с громадными раскидистыми деревьями, в купах листьев которых прятались маленькие зеленые плоды, впоследствии я узнал, что это были поспевающие грецкие орехи. Станций, как таковых, почти не было, попадались небольшие развалившиеся строения, какие-то бараки или склады за колючей проволокой, иногда мы ехали по ровной, гладкой степи, где не было растительности, никакого жилья, да и вообще не ощущалось присутствия человека.

Как-то мы стояли несколько дней на запасных отводных путях, пропуская встречные поезда: шли очень длинные составы, которые толкали два паровоза. А на нашей остановке рядом с нами оказался очень странный вагон. Он немного похож на нашу теплушку, но внутри у него были какие-то отсеки, перегородки, коридорчики, в отличие от нашего он имел несколько больших окон. Это был передвижной госпиталь, который вдруг оказался центром нашей стоянки: часто его окружал народ, подошедший послушать музыку, звучавшую возле этого вагона. После рева длинных грохочущих составов, проносящихся мимо нас, как бальзам на душу ложились звуки гитары, балалайки, гармони, на которых иногда пели и играли не только раненые, но и медики в белых халатах.

В то время, о котором я рассказываю, музыка была довольно редким явлением окружающей жизни. Проведя в Горьком три года своего военного детства, я ни разу не слышал на улице, посещая другие дома, игру на каких-нибудь музыкальных инструментах. Как-то будучи в гостях у одного мальчика, я увидел на стене гитару его отца, который был на фронте. Я знал, что это музыкальный инструмент и мне очень хотелось потрогать его и побренчать на струнах, но мне категорически запретили ее трогать. Приятель и его мама объяснили мне, что эта гитара неприкосновенна, и если кто-то будет трогать ее, то наш отец не вернется с войны. Вот такая наивная народная примета, как последняя надежда на чудо. И этот запрет свято соблюдался.

Ещё я знал, что есть какая-то музыка в патефонах, и как-то в гостях я даже видел такой интересный ящик по названию «патефон», но слушать его мне не доводилось, наверное, в это тяжелое время многим было не до музыки. А та музыка, которую мы слушали в это время, звучала из хриплых репродукторов, которые имелись в каждом доме; постоянно включенные, они передавали различные объявления, предупреждения о воздушных налетах, сводки Совинформбюро о положении на фронтах, иногда исполнялась классическая музыка, оперные арии, народные песни.

Во время моего путешествия мне несколько раз довелось слышать духовой оркестр, это бывало на крупных станциях, когда там собиралось много военнослужащих и различной военной техники перед отправкой на фронт. И на этих остановках, при большом количестве народа, выделялось несколько центров, где находился человек с гитарой, гармонью, окруженный слушателями, которые ему подпевали, плясали, аплодировали.

Вот и я у этого санитарного вагона всегда старался быть первым среди зрителей. Сами музыканты мне казались какими-то чудесными небожителями: склонив голову, чуть-чуть двигают пальцами, перебирают струны, нажимают клавиши, а из их инструментов раздаются чарующие прекрасные звуки. И я думал, что стоит мне взять в руки эти инструменты, постучать по струнам, клавишам и польются такие же красивые мелодии. Эти импровизированные концерты у медицинского вагона длились обычно недолго: звучала команда, и исполнители возвращались к своим делам и по своим местам. В течение тех дней, что мы стояли рядом с этим госпиталем, я часто ходил мимо него за водой.

Немного поодаль среди деревьев был водоем, заполненный чистейшей прозрачной водой, около него небольшие мостки, с которых удобно зачерпнуть воду. Я ходил с двумя бидончиками – женщины, занятые своими детьми и другими бытовыми хлопотами, иногда просили меня принести им воды. В том месте, где черпали воду, было видно гладкое песчаное дно, и из маленьких дырок на нем надувались и лопались пузырьки, а кверху поднимались тоненькие, какими-то крутящимися столбиками, струйки воды. Я долго наблюдал за жучками, которые плавая по поверхности, иногда ныряли в глубину, что-то искали там и, попав на эти восходящие потоки, отбрасывались ими в сторону, снова возвращались, уплывали, суетились так, будто они заняты очень важным делом и крутятся там не просто так, а выполняют только им одним знакомую работу.

Возвращаясь в свой вагон, я присел отдохнуть возле санитарного вагона. Было раннее утро, но вокруг уже ощущалось оживление: слышались громкие разговоры, плач детей, стук посуды, треск сучьев, собираемых для костров. Около двери вагона сидел человек с перевязанной рукой и играл на губной гармошке. Это была большая блестящая никелированная штуковина с какими-то красными полосками, которую он двигал перед своими губами и среди легкого шума, звучащего у вагонов, слышны были негромкие воздушные музыкальные звуки. Я тогда не знал, что такое губная гармошка: на нашей улице Семашко, ни у кого таких вещей не было, и я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь играл на этом музыкальном инструменте. Я был уверен, что это такая редкая, просто замечательная игрушка, обладающая музыкальными особенностями. Я сидел, разинув рот, забыв про свои обязанности водоноса. Вот это да! Такая красивая музыка, правда тихая, но ведь вокруг шумят, да и сижу я далековато от музыканта. Я увидел, что раненый обратил на меня внимание, прервал свою игру и рукой помахал мне, чтобы я подошел поближе.

– Слушай, сынок, не в службу, а в дружбу, возьми за дверью на бачке кружку и угости меня своей водичкой. – Я выполнил его просьбу. Он крякнул.

– Хороша водичка – сладкая, холодненькая, аж зубы ломит.

Он вернулся к своему занятию, уселся на свое место и запиликал на этом интересном инструменте.

Доставив воду, я хотел сразу бежать пообщаться с музыкантом, но мне пришлось еще раз сходить за водой, а освободившись, я не застал никого возле госпиталя. Начинались утренние бытовые хлопоты: подъехала машина, потом другая, люди разгружали продукты, кого-то подвезли на носилках, кого-то выносили из вагона. В этот день не было никакой музыки, чувствовалось некое напряжение вокруг и непривычная тишина, изредка прерываемая какими-то командами и негромкими разговорами. На следующий день, идя за водой, я встретился со своим знакомым. Он сидел на бревне рядом с тропой, по которой я ходил на водопой, и пиликал какую-то грустную мелодию.

– Старшая медсестра отогнала меня подальше от вагона, чтобы я не беспокоил раненых, – сообщил он мне.

Я отставил свои бидончики, присел рядом, поинтересовался куда он ранен и как сейчас его дела. Я знал, что у больных принято спрашивать о здоровье и желать им всяческих благ. Поговорив о том, о сем, я сообщил как меня зовут и куда я еду. Я узнал, что мой собеседник – летчик, зовут его Серега, он на фронте отморозил раненую руку, которая никак не заживает. Посидели, побеседовали, и я отправился за водой, а он заиграл на своей гармошке хорошо знакомую мне песню «Катюша».

Спускаясь к водоему, я размышлял о том, как много я увидел и узнал за свою поездку, например, уже знаю, где находится летчик в самолете, знаю, что поезд едет по рельсам, а крутящиеся колеса дают ток для освещения вагона, видел, чем заправляют паровоз, знал для чего семафоры, колодки под колесами, а сейчас я увидел такую радость – губную гармошку, вот если бы еще поиграть на ней. Эта мысль полностью захватила меня; как бы попросить его, может быть даст поиграть, а может и нет, вдруг скажет, что ты не умеешь играть, а тогда я скажу, что тоже умею, а он может быть и даст. Ну, а если он мне разрешит на ней подудеть, интересно получится ли у меня, или этому надо учиться? Ведь говорила нам Аида, что пению надо долго учиться.

Все эти музыкальные инструменты, которые я видел, очень сильно манили меня, но, когда я приближался к ним, и представлял, что я играю на них, я чувствовал, что они очень велики для меня, и я просто не смогу их удержать. А эта блестящая гармошка просто чудо какое-то: небольшая, легкая, лежит в кармане, и музыка всегда с тобой.

Вот такие мысли крутились в моей несмышлёной голове, когда я возвращался с полными бидончиками к вагонам. Пока мы пили воду, я лихорадочно соображал, какую песню я исполню на гармошке, если мне разрешат поиграть на ней – я знал пять песен, мог их спеть от начала до конца, громко, с выражением – Аида меня хвалила.

Дядя Серега допил свою воду, поставил кружку на лавку, протер гармошку о свои бинты на руке и спросил у меня: «А ты, Виталик, хочешь поиграть на ней?» – и протянул мне гармошку. Меня охватила такая радость от его предложения – не надо ничего просить, тем более не придётся врать, все складывается, как нельзя лучше.

Я схватил гармошку, меня удивило, какая она легкая, как приятно ее держать в руках. Я прижал гармошку к губам, решил исполнить песню «Катюша», запел, вернее замычал сжатыми губами первые слова: «Расцветали яблони и груши…», при этом двигая гармошкой, как Серега перед губами туда – сюда. Я услышал странное мычанье и какие-то пронзительные визги, что-то между ревом машины и скрипом телеги. Я убрал гармошку от губ и посмотрел на дядю Серегу… опозорился, подумал я.

Дядя Серега взял гармошку, улыбнулся и сказал: «Держи гармошку свободно, к губам сильно не прижимай, дуй в нее спокойно чуть-чуть, и подвигай ее у рта, чтобы понять какие звуки у тебя получаются». Я так и поступил. Сначала двигал по губам с одной скоростью, потом попробовал где-то замедлить, что-то повторить и почувствовал, как я управляю этими звуками, а звуки начинают жить, уже не такие противные, а где-то иногда проскальзывает что-то гармоничное. Дядя Серега взял у меня гармошку и сыграл на ней начало мелодии «Катюша», подал мне гармошку и сказал: «Повтори».

Когда он играл, я обратил внимание, как двигалась гармошка около его рта. Взял гармошку и повторил эту мелодию, затем постарался продолжить ее, поискал нужные звуки, следующие за этой мелодией, нашел их не сразу, но потом все-таки доиграл следующий фрагмент до конца.

– Молодец, – услышал я, – слух у тебя хороший, надо тебе учиться музыке.

Возле нашего вагона звучали голоса, спрашивающие, куда исчез наш водовоз, а чей-то голос отвечал – вот он у госпиталя на гармошке играет. Я простился с дядей Серегой, спросил, когда еще можно прийти поиграть. Он ответил, что сейчас у них будет много всяких процедур, после тихого часа разрешают поиграть, но в это время играют другие музыканты, поэтому приходи вечерком или завтра рано утром. Я весь день находился под впечатлением этой своей игры на гармошке, вспоминал, как я находил на ней нужные звуки, из которых затем получалась, как мне казалось, красивая мелодия; но поиграть сегодня мне больше не удалось.

На следующий день, едва рассвело, я отправился за водой. Мертвая тишина, царившая на станции, изредка нарушалась какими-то шорохами, стуками, и негромкими фразами, доносившимися из нашего вагона. У госпиталя было тихо. Совершив три ходки за водой, я присел отдохнуть на бревне, недалеко от санитарного вагона. Постепенно и там стали слышны звуки пробуждения: кашель, разговоры, кто-то звал сестру, а чей-то хриплый голос что-то кричал в бреду.

Дядя Серега не появлялся. Я доставил воду нашим женщинам и вернулся на свой наблюдательный пункт. Сидел я долго. Суматошная деятельность вокруг госпиталя усилилась и дошла, наконец, до меня, я услышал знакомую фразу: «Мальчик, не путайся под ногами». Я поднялся, размял затекшие ноги и отправился домой. Я чувствовал себя обманутым и никому не нужным. Взявшись за лесенку своего вагона, я оглянулся – дядя Серега, стоя у входа в госпиталь, о чем-то беседовал с другим раненым, который затем протянул ему самокрутку: выбив огонь и раскурив свою папиросу, он отправился на обрубок бревна, на котором мы вчера с ним музицировали.

Я тоже отправился туда, подойдя ближе, я заметил, что у него нет с собой гармошки, в здоровой руке он держал самокрутку и задумавшись смотрел куда-то перед собой. Мы поздоровались и я начал было задавать вопросы про здоровье, думая, как бы мне напомнить ему, что он обещал поиграть со мной на гармошке. Дядя Серега сидел с таким видом, как будто он меня не слышит. Тишина затягивалась… «После ранения у меня был осколок в левой руке, а потом я отморозил эту руку и мне удалили три пальца на ней, рука почернела и теперь мне будут удалять всю руку, не знаю до плеча или до локтя» – сообщил он мне и добавил: «Вот такое у меня здоровье».

На меня как будто вылили ушат холодной воды – я почувствовал всю неуместность своих глупых дежурных вопросов, да и вообще свое пребывание здесь, около него, где вчера с его помощью открыл такую радость, такой маленький краешек искусства музыки. Я сидел как-то сникнув, не зная, что сказать ему, как облегчить его горе. «Больше мне не поиграть на гармони, а ведь я у себя дома первый гармонист был» – сказал дядя Серега. Мы помолчали, и я надумал как поддержать его: «Но ведь можно играть на губной гармошке, там хватит одной руки». Мой собеседник засмеялся, потрепал меня по голове и сказал: «Сходи в госпиталь, попроси у дежурной гармошку – она лежит на моей кровати».

Я выполнил его просьбу, взяв у меня гармошку, он исполнил на ней такую грустную, щемящую мелодию, которая очень соответствовала моему тогдашнему настроению, в ней была какая- то тоска, безысходность, и в то же время она стремилась куда-то вверх, стремилась воспарить над окружающей серостью. «Нравится? – спросил дядя Серега, –когда я гонял самолеты с Аляски в Якутск, американцы нам давали пластинки с русскими песнями и эта песня о Родине с тех пластинок». Он протянул мне гармошку, я повторил все вчерашние разученные мелодии и попросил его сыграть понравившуюся мне песню. Дядя Серега показал все свои приёмы игры на губной гармошке, я узнал, что можно повелевать звуками не только двигая гармошку вдоль рта, но и меняя угол ее наклона к губам и, спустя некоторое время, я исполнял эту песню уверенно, без ошибок и ненужных пауз.

Я решил подобрать на гармошке мелодию какой-нибудь песни, которые мы пели с Аидой, но дядю Серегу позвали в госпиталь, он поднялся, как-то неловко обнял меня здоровой рукой, похлопал по спине и сказал: «Молодец, будешь учиться – всему научишься, война скоро кончится, у тебя все впереди». Я его тоже обнял, поблагодарил за интересное общение с ним и его гармошкой, за ту радость, которую он доставил мне в моей однообразной дорожной жизни. Мне хотелось спросить, когда мы еще поиграем, но интуицией я чувствовал, что сейчас не надо говорить об этом.

Мы расстались, а эта песня – мелодия о Родине, которую я научился играть, надолго осталась со мной. Я ее не напевал, почти не вспоминал, но она надежно жила в моей памяти. И вот как-то на эстраде Приморского бульвара в Баку я услышал песню «Журавли». В 50-е годы это была очень популярная мелодия, ее часто исполняли на концертах, танцах и школьных вечерах. Услышав знакомую мелодию, я не сразу вспомнил откуда я ее знаю, когда же до меня дошло, что эта мелодия – песня о Родине, которую мы играли с дядей Серегой в далеком детстве, я почувствовал буквально счастье, потому что в течение прошедших десятка лет, ни разу не слыша этой песни, смог ее узнать и мне заново вспомнились и открылись многие события того времени. Была такая радость, как от встречи со старым, любимым другом, которого давно не видел.

Стихи, звучавшие в этой песне, были написаны Жемчужниковым во второй половине XIX века в Германии, где он находился на лечении. А народная молва гласила, что жизнь этой песне дал Павел Лещенко, исполняя ее на концертах в Европе, оккупированной во время войны германскими войсками. Вероятно, русские предатели, служившие в рядах гитлеровской армии, тоскуя по России, против которой они воевали, ощущали ностальгию по утерянной родине и многие из них в конце войны, слушая песню, задумывались о трагической бессмысленности своей жизни.

И эта щемящая грусть, тоска по Родине пронизывающая строки и мелодию песни, находили понимание и любовь у таких разных слушателей: заблудших гитлеровских приспешников и у наших солдат и летчиков, воевавших против них.

И вот после войны, в 50-ые годы эта песни добрался и до нас. На тогдашних эстрадах песня звучала редко, чаще ее исполняли на танцевальных вечерах, без пения. А на гибких пластинках, изготовленных где-то нелегально на листках плотной рентгеновской пленки, слова текста, который исполнял Лещенко, очень сильно отличались от стихов Жемчужникова; что за поэты там поработали – неизвестно. А в моей памяти, как наиболее популярный вариант, остались такие строки:


Здесь под небом чужим,

Я как гость нежеланный,

Слышу крик журавлей,

Улетающих вдаль.

Сердце бьется сильней,

Слыша крик каравана,

В дорогие края

Провожаю их я.

Дождик, холод, туман,

Непогода и слякоть,

Вид усталых людей

И унылой земли.

Ах, как больно душе,

Как мне хочется плакать,

Перестаньте рыдать

Надо мной журавли.


На следующий день, рано утром в теплушке начались хлопоты, была команда, чтобы от вагона далеко не отходить, запастись водой и никаких костров, сегодня мы едем дальше! Я сходил за водой, собрался было погулять возле вагонов, навестить дядю Серегу, но мне дежурная не разрешила отлучаться.

Слышны были гудки паровозов, удары буферов, куда-то нас передвигали: вперед, назад, вдруг толчок, сильный удар, потом долго стоим, пропуская длинный встречный поезд с цистернами, наконец, дверь вагона запирается, и мы трогаемся. Сначала медленно, рывками, потом все быстрее и быстрее.

Несколько дней, что мы стояли на этой станции, были заполнены тяжелыми для меня бытовыми работами: здесь и уборка вагона, таскание воды, заготовка дров, поддержание огня и много других занятий.

Была и большая радость после всех этих хлопот: послушать музыку возле госпиталя, а потом и самому поиграть на гармошке. А когда мы тронулись в путь, сидя на своем матрасе, набитым свежим сеном, я ощутил такую страшную усталость и пустоту внутри –не надо никуда идти, что-то делать, ждать дядю Серегу с его гармошкой и так хорошо, покачиваясь на толстом матрасе, окунуться в это полусонное состояние, когда вроде бы спишь, а вроде и не спишь, голова мотается в такт движению вагона, глаза то откроются, то закроются и, наконец, все, провал…. Лишь легкое качание вагона делает твой сон еще слаще.

Проспал я очень долго, во время моего сна поезд несколько раз останавливался, наступала тишина, я пробуждался ненадолго, с осознанием, что мне чего-то не хватает, но вскоре поезд трогался, ритмичное покачивание возобновлялось, и я опять, под это баюканье сладко засыпал. Пробудился я к концу дня, подошёл к двери, осмотрелся. Наш поезд стоит на каком-то пустыре, санитарного вагона нигде не видно, на соседних путях пыхтит паровоз, таская за собой высокий вагон из которого иногда что-то с грохотом сыплется, там же стоит платформа с подъемным краном. Неподалеку виден высокий покосившийся забор, лежащий на земле, кое-где опиравшийся на переломанные, изуродованные конструкции; пейзаж завершала пара вагонов, от которых остались только остовы, как скелеты с торчащими во все стороны ребрами досок и обломками дырявой крыши.

Казалось, что люди навсегда покинули это место, оставив после себя следы своего пребывания; жизнь замерла, и только маленький паровозик, словно часть какой-то заводной машины, двигался туда-сюда и чудом сохранившаяся калитка на вздыбленном заборе иногда крутилась и хлопала. Мной овладело жуткое ощущение, что даже воздух вокруг пропитан запахом запустения и разрухи, и я поспешил вернуться в свой дом к его теплым живым обитателям; и вагон, после вида этой странной станции, показался мне таким уютным и родным. Усевшись на своем матрасе, я вспоминал нашу предыдущую стоянку с ее живописным ручьем и запрудой, тропинкой среди деревьев, музыку возле госпиталя и дядю Серегу, с которым мне больше не увидеться. Стало грустно – опять начиналось однообразное скучное существование, а моя долгая поездка, как мне казалось, нисколько не приближала меня к такому далекому родительскому дому.

Моя нынешняя нянька, Валентина Григорьевна, очень хорошо ко мне относившаяся, говорила, что нам осталось ехать совсем немного, может быть две-три недели. Что это за срок, я тогда не знал. Но мне объяснили, что две недели намного меньше двух-трех месяцев, о которых говорили в начале поездки.

А другая моя попутчица, Татьяна, когда я ее очень донимал расспросами, когда же я приеду домой, пыталась мне объяснить, что такое месяц, неделя, но я ничего не понимал из ее объяснений, потому, что мог считать только до десяти. Видимо она поняла, что цифрами меня лучше не загружать и стала использовать такие слова: «Имей терпение, жди и скоро приедешь, дорога дальняя», и как-то в конце объяснений произнесла такую фразу: «В жизни все имеет свое начало и свой конец». Эта мудрая библейская истина часто звучала в нашем вагоне, женщины повторяли ее применительно к какому-нибудь тяжелому происшествию, трудной работе и к долгой затянувшейся войне.

И я, часто слыша эту фразу, тоже по-своему ее осмысливал. Понимал я ее примерно так: не надо отчаиваться от каких-то неудач и всяких сложных ситуаций, рано или поздно они закончатся и все будет хорошо. А в дальнейшем, я заметил, что на многие сложные вопросы можно отвечать этой фразой, и в ней не проясняя суть проблемы, таится надежда для спрашивающего. Вспоминая все это, я почувствовал, как тоска и хандра, овладевшие мной, после отъезда с приятной станции и расставания с дядей Серегой, покидают меня.


В оформлении обложки использован рисунок автора Виталия Калиниченко.