Время легенд [Дмитрий Глебович Ефремов] (fb2) читать онлайн

- Время легенд 3.27 Мб, 224с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Дмитрий Глебович Ефремов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Чужая река.


Вода текла тихо, спокойно. Можно было часами смотреть в её мутную глубину. Иногда она несла разный мусор: брёвна, вывернутые с корнем деревья, всякие предметы, напоминавшие о том, что на реке живут люди. Но все это проплывало где-то вдали от берега. Здесь же, в тихом заиленном улове, отделённом от основного русла реки длинной каменистой косой, было тихо и спокойно.

По берегу росло много липы, бархата, клёна. Оттого место было очень хорошим и удобным для разведения пчёл.

– Умели выбирать места. К делу с умом подходили, – думал, вздыхая, Матвей, завидуя такой проницательности и серьезному подходу предков. Он всегда с большим уважением относился ко всему, что называлось стариной, даже к простой ржавой железяке, что могла валяться забытой в сарае.

Его пасеку называли Поликарповкой. По имени её первого хозяина.

Размышляя об этом, неизвестном ему человеке, Матвей видел перед собой бородатого казака недюжей силы и смелости, сумевшего обосноваться в таких глухих местах. Думал о том, как торговал его предок с китайцами, как нанимал их бесчисленное множество по своим нуждам и во всём был сам себе хозяином. Как раздела догола его революция и лихие годы беззакония и разрухи. И как пропал, словно сгинул, как и его сородичи, в лагерях старый казак. Таких были сотни и тысячи.

Много лет место пустовало, было заброшенным и разорённым. И вот теперь Матвею удалось восстановить Поликарповку, отстроить заново дом и омшаник. Для этого пришлось исколесить полтайги, разбирая брошенные пасеки, благо, этого добра в тайге ещё хватало. Почти все они стояли бесхозными, гнили, разваливались и растаскивались отчаянным лесным народом. Здесь же, правда, ценой неимоверных усилий, старый хлам пошёл в дело. За полгода вырос целый хутор на берегу Амура, словно кость в горле у китайцев и как заноза в заднице у пограничников. Последних этот вопрос особенно беспокоил и создавал много проблем для Матвея.

И всё же Поликарповка стояла, а сам Матвей, измотанный жизнью, но гордый и несломленный, продолжал дело своих предков – жил на реке.

А проблемы были серьёзные. С тех пор, как опутали Амур колючей проволокой в шесть рядов, с рекой у народа начались большие трудности.

Не помнил Матвей, но знал по рассказам стариков, как раньше, до войны, да и после, люди ходили друг к другу в гости. Зимой по льду. Летом на лодках. Чужого не брали, и жили в мире. А то, что было до революции, об этом и говорить не приходилось. В крае жизнь била ключом. Весёлая, говорят, жизнь была.

Но появилась колючая ограда, вроде как для безопасности, и народ потихоньку стал забывать реку. Догнивали сети, разваливались старые лодки. «Обезлошадил», как говорится, народ. А река продолжала нести свою мутную воду на восток. Много её утекло с тех пор, как выросли вдоль берега столбы, похожие на висельные перекладины. Матвей уже и не помнил этого момента. Тогда он, как выражался покойный отец, был ещё щенком, вечно скулил и забывал садиться на горшок.

Выходило так, что вырос он за колючей проволокой, словно в зоне. Все деревни, что стояли по Амуру, оказались за оградой и даже опаханными специальной полосой, чтобы не прошёл враг.

Враг-то не проходил. Да вот объясни это глупой корове или быку, которые вечно попадали в ограждения. Такую обезумевшую от страха и боли скотину обычно пристреливали на глазах у всего народа. А вот с дикими животными было иначе. Медведи, изюбры – эти лесные великаны границ для себя не знают. Сколько шкуры своей оставили лесные жители на этом адском ограждении, было известно одному Богу. Но зато граница продолжала быть на замке. И всё это, удивительное дело, годами нормально воспринималось народом. Словно так оно и должно было быть.

На реку купаться – по расписанию, на рыбалку – с разрешения. И всё через калитку. А вечером опять на замок.

– Но от кого?! Для чего? – тысячу раз спрашивал и себя и других Матвей.

– Для порядка, – был простой ответ.

Бывало, сядет Матвей на скамеечку и смотрит сквозь ряды проволоки на амурскую гладь, а по воде, словно гусиные пёрышки, порхают китайские джонки. И такое отчаяние брало его от этой картины. А соседи своего не упускали. Хозяйничали, как могли. Стоило только сойти льду, как тут же высыпали на реку дети Мао Цзе Дуна, кто на чём.

«Конечно, прокорми такую ораву. Это же надо… Миллиард! Будут что ли они смотреть, как мимо добро проплывает», – разорялся Матвей, забывая вкус настоящей амурской рыбы. А может, и не знал? Кеты, аухи, нельмы или хоть сазана. Всей рыбы не перечесть. А какой вкус у калужьего мяса, об этом и думать боялся Матвей. Думал, конечно, то тут же истекал слюной.

Всё это доставалось «младшему брату» – китайцу. А русский народ, исконно коренной, амурский, медленно, но верно спивался, переходя на тюрю и комбикорм.

Многого стоило Матвею заполучить Поликарповку. Истоптал все коридоры, обстучал уйму дверей и устал доказывать, что это надо не только ему, что укреплять границу надо не пушками и заставами с проволокой, а жизнью самой обыкновенной. А где будет жить человек, хозяин, там всегда будет порядок. Он, как ему казалось, видел корень проблемы в простом решении. Земля-то хирела. Берега пустели. А у народа отобрали не только её, матушку родимую – реку, но и руки отбили. Правда, послабления всё же были. Часть заграждения в связи с перестройкой убрали. И всего то? Толку-то с этого! Ну, имелась на всё село Никольское пара лодок с подвесными моторами. И что? Чего стоило мужику получить разрешение для выхода на реку. И опять досмотры, правила стоянки, проверки, согласно инструкции. С ума свихнёшься. Сколько слёз пролили бедолаги! А в случае чего – пошёл вон.

– Да кто же здесь хозяин?! – разорялся как-то Матвей, глядя в тупые, замутненные глаза коменданта. – Вы что же это творите?! У меня пчёлы роятся, вот-вот улетят к узкоглазым. А у вас ситуация. Кака ещё така ситуация?! Знаю я ваши дела. Зады начальству лижете, на задних лапках бегаете. Слышали. Понаехало с области шишек для утехи. Опять зверя пропастить будете. Бойцов бы лучше накормили. Глаза устали на пареньков смотреть. Стыд берёт.

Задел-таки за живое майора и попал в опалу. Комендант тогда так и обомлел, не привыкши выслушивать подобного от народа. Всё как есть выплеснул тогда Матвей на майора из-за пчёл, но так и не убедил в правоте «хозяина границы». Все его пчёлы изроились, матки вылезли и улетели к чёртовой матери в Китай… Что им полтора километра воды? Тьфу!

Впрочем в Китай улетали не только пчёлы. И никакие пограничники препятствовать этому не могли. Железо, медь, весь цветной металл, соляра, даже трактора – всё уходило, словно в прорву, за границу. За это китайцы платили вонючей китайской водкой ханжой, барахлом сомнительного происхождения в виде магнитофонов и тряпья. Называлось это «бартером», словом, от которого шёл особый дух гордости, риска и отвращения.

Сам Матвей смотрел на бартер как на способ выжить. Он-то хорошо понимал, что это обычная контрабанда, за которую можно получить срок. Но жизнь заставляла крутиться, как куриное яйцо на наклонной плоскости, и, чтобы не скатиться, Матвей не брезговал даже этим ремеслом. В этом был свой резон и даже польза.

Китайцы могли взять всё. За какие-то пару лет народ вычистил все свалки и помойки. Никому не нужное добро, что годами гнило и ржавело без пользы на совхозных свалках, уходило «на ура». От этого в домах появилось китайское барахло, а в больницах всё больше отравленного вонючим зельем народа. Китайцы брали даже гнилые коровьи шкуры. Поуменьшилось по деревням собак. Стали пропадать кони. В общем, народ не спал и не зевал. Хватал и брал всё, что плохо лежит. А ночью, в условленных местах, по воде шли нагруженные добром джонки. Шли туда и обратно. Народная таможня, как выразился какой-то остряк, сидя за решеткой, не знала выходных.

С собачатиной Матвей не возился, предпочитал не марать рук. Пока на заставе был «свой» старшина, да и командир толковый, дело шло. Никто внакладе не был. Но сменилось начальство, и дело разладилось, шло с большим напрягом. Семья требовала денег, а мёд… Да кому он был нужен при таких ценах! Везти его в город – в дороге обдерут, как липку. Жизнь заставляла рисковать, и Матвей рисковал, умудряясь провозить за «проволоку» товар. Выгребал старые запасы меди, алюминия. В ход шли старые радиаторы, проволока, гнутые вилки, брошенные самовары, умывальники и тому подобный хлам.

Однажды с «пьяных глаз», всё с теми же китайцами – Матвей продал коня. Потом, правда, жалел шибко. Но куда он был ему? Конь-то. Пятым колесом в телеге. Это ведь не преданная собака. Конь – существо свободное. Да и возни с ним, как с дитём малым. Убежит – лови. Овсом накорми. Башмаки стопчет – ищи подковы. А народ кругом ушлый, того и гляди упрут. Не китайцы. Так пропала Белка, собака, которую Матвей любил, как человека, и которой не было цены. Лайка особой зверовой масти. И какая-то сволочь не погнушалась – забрала с пасеки в его отсутствие. От одной мысли о собаке его выворачивало наизнанку от досады. А забрали свои. Плыли мимо и прихватили его собачку. «Совсем охренел народ. Потерял последние остатки совести и страха», – горевал Матвей. Оттого и отдал он своего «ма» соседям. Подплыли на джонке, взяли под уздцы бедного Ермачко, и поплыл бедолага за границу вслед за лодкой. А что ему делать?

Видел его потом Матвей на противоположном берегу, а потом в поле. Жизнь коня круто изменилась под китайским ярмом. Успокаивало то, что хоть имя его, законное, казачье, за ним сохранялось – Ермак. А тому хоть Рексом, хоть Телевизором. В обмен на телевизор, впрочем, и ушёл его «ма» за кордон. Да много ли по нему увидишь, если, кроме китайских программ да противной рекламы, больше ничего не показывают. Так и остался Матвей безлошадным, с ненужным телевизором. Правда, был ещё конёк, безропотный и покладистый. Никуда не убегал и слушал беспрекословно все команды, часто выручая своего хозяина. Но того конька надо было кормить бензином высшей марки. А по нынешним временам выходило то топливо золотым. И всё же «конёк» спасал. Даже пограничники порой молились на его надёжность. Но искренних людей на заставе было немного. От этого договариваться с вояками было непросто, а порой и невозможно. Так что занимался Матвей контрабандой не от хорошей жизни. Слава богу, зиму прожил безбедно. Дочку в институт собрал. Жена не роптала, а в кармане появился запах деньжат. Многие завидовали, а стало быть, и кляузничали, кому надо. Мир-то был не без добрых людей.

Вот так подолгу, вечерами, сидя на берегу, размышляя о своей горбатой жизни, Матвей всё же склонялся к мысли, что дело это – паршивое. Не стоит того, чтобы тратить на него жизнь. Каждый раз он помышлял послать китайцев куда подальше, благо, те всё понимали, и заняться пчёлами всерьёз. Завести хозяйство. Ловить рыбу. Да мало ли работы на пасеке, особенно весной. Но пару дел с китайцами выкрутить всё же надо было. Да и какая рыбалка без сетей. А их можно было раздобыть только у соседей. А с теми не всякую кашу сваришь. Проси, что хочешь, но не сети. Чего тут непонятного? Кто же будет делиться табуреткой, на которой сидит. Но Матвея китайцы уважали и где-то даже побаивались. Оттого всегда имели с ним «дело», и за это не жалели даже сетей.


Время подходило к вечеру. Солнце уже скатилось за сопки по ту сторону реки. Хорошо было вечером у воды. Тихо. Из глубины выпрыгивала рыба, оставляя круги на ровной глади, летали в воздухе бабочки. Ещё краснели от последних лучей верхушки клёнов и бархатов, благоухая молодой листвой. Словно алые паруса, возвышались выше по течению отвесные утёсы, круто уходившие в амурскую быстрину. Туда Матвею было не добраться на своей утлой «резинке», но пешком ходил не раз. Берега там были отвесные. По скалам гулял порывами ветер, наполняя душу непередаваемым чувством восторга и свободы. Там, в самых вершинах, освобождал себя Матвей от налипшей на душу шелухи бренного своего существования и забывался, растворяясь всем телом в окружающем его пространстве. Подолгу завороженно глядел вдаль, забывая о том, кто он. Но те минуты свободы и счастья были недолгими, и, глядя вниз, Матвей видел, как суетятся безо всякого стыда и страха под скалами, на его земле, соседи. Ставят сетки, наверное, тоже радуясь такой же трудной и непростой жизни, совсем не понятной Матвею.


Дождавшись сумерек, он взял фонарик и дал условный сигнал. Почти сразу, словно его караулили, мигнули с того берега. Это означало, что всё готово и скоро надо ждать гостей.

В душе у Матвея всё загорелось. Он порадовался, что помощник его спит с большого перепоя и мешать не будет.

Товара было немного. Два обшарпанных, но ещё рабочих дробовика да три радиатора, не считая мелочи. Матвей рассчитывал на ружья, что они не подведут и не дадут сбоя. Мужики, давшие их на обмен, просили немного и больше надеялись на порядочность Матвея да на удачу. А то, что отечественные, в особенности старые, ружья были у китайцев в цене, Матвей знал хорошо. Своей доли он в этой сделке не видел, но располагая товаром, можно было потребовать и что-то для себя.

Последнее время дело не клеилось. Да и китайцы как будто наелись. Брали не всё и жутко торговались. А этого Матвей вообще не любил. Может быть, поэтому к нему всегда относились с уважением, постепенно перенимая некоторые особенности его характера. Иногда приезжали без дела, привозили с собой много свежей еды, больше овощей и мяса, зная особенную страсть Матвея и то, что он часто сидел на одной картошке и без хлеба. Нравилась им русская земля, и, как могли, жестами, исковерканными словами, ни на что не похожими, китайцы давали понять Матвею об особых к нему чувствах. Они тоже любили выпить. Иногда дрались меж собой из-за какой-нибудь ерунды, Матвей покатывался со смеху от этого, разнимал разгулявшийся народ, словно детей, и растаскивал по своим джонкам. Особенно приходили в восторг гости от русской брани, на которую Матвей с детства был большим мастером, передавая соседям основы русской народной речи.

Всех, с кем приходилось общаться, Матвей хорошо знал и никогда не путал. Как мог, запоминал чужие слова, стараясь вникать в китайскую речь, вызывая тем самым неподдельный восторг и уважение у друзей. Всё это были такие же бедолаги, как и он, и при общении можно было обходиться простыми жестами и фразами.

На реке был свой порядок. Китайцы тоже были несвободны: кому-то платили дань, отдувались за нарушения пограничного режима в своих каталажках и панически боялись как русских, так и своих пограничников. Были на реке даже свои «новые китайцы». Подплывали пару раз на Поликарповку, даже пытались навязать свои правила. А Матвей их послал по-русски. Они его, как и полагается, тоже. И как ни странно, не по-китайски. До угроз, правда, не дошло. Русский язык становился обиходным на реке. Почти каждый, даже безграмотный китаец знал два-три десятка слов по-русски и страшно этим гордился, как будто между странами было какое-то соперничество.

Но какая тут конкуренция, если у Матвея даже лодки нормальной не было. Ведь это как же… Весь его берег обложили вдоль и поперёк. Матвей с трудом втискивался в эти ряды по праву хозяина. Но этот статус был не таким лёгким. Его надо было не только иметь, но и удерживать. Пользоваться. А у него даже захудалого судёнышка не имелось.

Не положено!

Курьёз.

Ему-то куда бежать? Ведь здесь русская земля кончалась. Для Матвея было ясно, что на заставах и в комендатурах сидели сплошные суки. Стучали друг на друга по всякому поводу и без повода, а заодно, вязали народ, вроде Матвея, по рукам и ногам всякими правилами и запретами.

Однажды дошло до нелепого.

С бензином всегда была напряжёнка. А для раздолбанных вояковских машин и подавно. Ну какой воин знает толк в двигателе? Да и кому придёт в голову ковыряться в разбитой машине, когда десятилетиями жили за чужой счёт, несли мнимую охрану рубежей, а на деле растаскивали добро, получая очередные звёздочки, сосали титьку у государства.

Заехали как-то «гости». Принесла нелёгкая. Дай, мол, бензина, выручи по долгу службы.

Матвею горючего и самому не хватало. Но соседи, как не дать. Надо делиться. Так и выручил.

– Ты хоть понимаешь, чего просишь? – в сердцах спросил Матвей у молодого бравого лейтенанта.

Да, мол, большое вам с благодарностью, товарищ Декин. Премного вам и так далее.

Так и растрогал. Посидите, мол. Отдохните малость. А там и в дорожку.

Даже накормил нашу доблестную армию. Святое дело. И хрен же дёрнул его тогда пивом угостить этого недоноска. За одной бутылкой другая. Как не поговорить с человеком о жизни. Штук пять и высосали, даже на дорожку дал. Давай, служи свою службу, да добра не забывай.

Тот и не забыл. Через неделю в комендатуру для беседы. И вещественное доказательство налицо. Вот вам форменная контрабанда, товарищ Матвей. Откуда у вас заграничное пиво?

Матвей был ошарашен таким оборотом. Но виду не подал. Ответил по всей форме. Со всеми знаками препинания.

– В вашей шарашке, гляжу, на каждую букашку отдельная бумажка. Но если я и пил пиво с вашим стукачом, то это ещё не доказывает, что добыто оно незаконным путём. Меня с этим пивом никто не ловил. А то, что я, как человек, поделился последним бензином с вашим иудой… За это извините. Не знал ваших порядков. На добро говном отвечать. И вообще… мне противно говорить на эту тему. А вам я, товарищ начальник, глубоко сочувствую, что у вас в отряде завелась такая гнида.

Потом Матвей в подробностях поведал о содеянном, добавив от себя только то, что пиво приплыло к нему само. Предположил, что, наверное, где-то джонка китайская перевернулась. Да мало ли… А отказаться от такого трофея не в его правилах.

Майор оказался неглупым. Всё понял. Но дело двинулось, и «телега» заскрипела от одного стола к другому. Так что с каждым разом проезжать на пасеку становилось всё хлопотнее. Нет, мол. И давай отсюда. У нас ситуация. Граница на замке. Пчёлы твои с голоду не помрут. А до твоих детишек нам дела нету. Не один ты такой умный.


Джонка вынырнула из темноты неожиданно. Матвея поразил её бесшумный ход и то, что среди мглы китайцы безошибочно находили его пасеку. Это обижало. Китайцы знали реку, как свои пять пальцев.

Большинство тех, кто бывал у него в гостях, почти не понимали по-русски, так же, как и сам Матвей по-китайски. Но для общения хватало совсем немногого.

Хао – значит хорошо. Бу-хао – значит плохо. Ну, а если пу-шин-го – это вообще хреново. Хуже, значит, не бывает. Лучше уж по-русски… От этого китаёзы скалили зубы и прятали своё барахло обратно в лодки.

А однажды Матвею довелось побывать за границей. А как не побывать, когда вот она. Рукой подать. Один из гостей пришёлся по душе Матвею. Звали его Кван Ли. Или просто Ван. Тот знал неплохо по-русски, мог даже писать. Матвей подозревал, что такие знания неслучайны.

– Ну да и чёрт с ним. Поехали, да и все дела.

Так и оказался на той стороне.

Ай да страна! Фанзы, мазанки. И до чего убоги. Заборы – изгороди из плетёной лозы. В домах, как в стойле у коня. Но потом до Матвея дошло: чего же сравнивать, если культуры разные. Народ из небытия подымается. Правда, у Квана было прилично. Там гостей ждали. Ещё бы. Диковина такая. Бородатый, здоровый, с волосатыми руками и матерится, как сапожник. Это же какая радость ребятишкам. У Квана на такой случай даже пластинка с Лидией Руслановой оказалась. Пришлось плясать вприсядочку. Даже стул сломал. Матвей был звездой вечера. Что пел – не помнил, сколько выпил – не заметил. А очнулся уже на берегу, когда набрёл на старых знакомых. Дело оборачивалось не лучшим образом, и если бы не Кван, влип бы Матвей в историю.

Вспомнились сетки, которые Матвей порезал когда-то на глазах у хозяев и отправил плыть по течению, потому что стояли поперёк его сеток. Припомнились и кулаки его тяжёлые.

И ведь набрёл же, свёл случай! Поначалу подумалось, что Кван специально подвёл его.

По двум рожам Матвей не промазал. А потом хозяева берега взялись за колья и топоры, и понял Матвей, что дело дрянь. Вовремя подоспел Кван, и начали братья-китайцы падать штабелями по берегу. Вот это было зрелище! Непростым человеком был Кванушка. Непростым! Да кто бы он ни был, что ему взять с простого русского мужика. А раз показал себя человеком – так спасибо. Ни тайн, ни секретов Матвей не знал, да и не хотел. А с китайцами надо было уживаться. Ведь люди же. Как не общаться? А вода, что разделяла два берега, это, как размышлял Матвей, та же земля. Только жидкая.


Джонка остановилась недалеко от берега, и Матвей услышал знакомый голос.

– Капитана деся?

Матвей рассмеялся и вышел из тени.

– Какой тебе капитана? Кто там? Ты что ли, Кван? Или кто ещё? Конча, что ли? Арбузная твоя голова.

– Ай, ай! – послышалось с джонки. Лодка тихо подплыла и с шорохом зашла на невысокий берег. – Любися, Матевея, матиляся. Ай, ай. Бу хао.

Двоих Матвей знал, с другими пришлось познакомиться на месте. Похрустев костями гостей, он пригласил всех на берег и повёл к летней кухне, где обычно решались дела.

Он заранее обдумал фразы, даже написал на бумажке, чтобы обстряпать дело, как надо. Товар для обмена был готов.

Не рассусоливаясь, Матвей выкатил на стол поллитровку ядрёной самогонки собственного производства, вызвав тем самым тихий восторг и цоканье языков гостей. На столе появилась китайская закуска, и через полчаса гости уже забыли, кто зачем приехал.

После первой склянки стали бороться на руках. Всем хотелось помериться силой с Русским Матвеем. Тот смеялся, вколачивал гостей в старый кедровый стол, потом опять пили, но как-то незаметно всё же перешли к делу.

– Я начальник таможни! Ты понял, желтомордый… – ревел Матвей, тыча себя пальцем в грудь.

Кван в дело не лез, а только наблюдал. По привычке озирался по сторонам и болтал с другим товарищем.

– Я тебе ещё раз говорю! Русским языком. Сюда смотри… – Матвей хватал тетрадь с приготовленными заранее фразами, тыкал ей в лицо гостя, словно доказывая свою правоту и разглядывая со всех сторон своего гостя, – как его там, хай-гуань-чжань. Ты понял? Давай мне сетку. Теперь я здесь буду ловить рыбу. Юй буду ловить. Рыбу! Ты юй любишь? Я тоже люблю.

Китаец скалил зубы, кивал, что-то лепетал по-птичьи, пытаясь уровнять процесс общения познанием русского языка.

– Тывая на тезивиза. Пинь-го бели. Си-гуа на. Я мая рюзё. Девестыволику руджио мине.

– Хрена тебе, а не двухстволку. И си-гуа свои жри сам. А мне за дробовик давай пять сеток. Пять, Уга, шига, лянга. – Сбиваясь со счёта, он громко ругался, вызывая смех соседей, сжимал кулак, выпрямляя по отдельности каждый палец и тыкал им в лицо собеседника. Так могло тянуться хоть час, хоть два. Старый приятель Конча уже сидел пьяный в углу и улыбался летающим мотылькам, посмеивался, но не лез, зная, что все прекрасно понимают, чего хотят, и не мешал людям общаться.

– Пять! Слушай меня! Я тебе по пальцам. Лу-фань сеток. Не скупись. Я вам такого ма за какой-то сраный дянь-ши-дзу отдал. Ма огромный! Дянь-ши-дзу маленький. А ты мне сетки скупишься отдать. Или ты хочешь, чтобы я лягушек жрал. Как их там… Ми-фэн. Ой, нет. Это пчёлы. А, во, вспомнил. Цин-ва. Цин-ва бу-хао. Ква ква е надо, жри её сам, свою лягушатину. Ням ням цин-ва. Матвей цин-ва бу-хао. А мне юй надо. Хао? Ты понял? Хэ моя! Я живу на ней. Видел – текёть, это моя река. Амур хэ моя.

– Вася, вася, – заулыбался китаец. – Амуля вася. – Китаец что-то ещё предлагал, ставил на стол бутылки с пивом. – Моя угося Матея. Укусына пыва.

– Ты мне зубы не заговаривай. Ваша бэй говно. И водку вашу я в гробу видел! Понял, – давил Матвей. – Пу-шин-го!

– А мозета, пи-цзю нада? Сё нада? Бели сыколико нада.

От долгого торга Матвей уже забыл, чего хотел. Китаец всё время совал ему под нос разное барахло, сбивая с мысли.

– Хрен с тобой, базарная твоя душа. Давай пи-цзю. Хао-ба. Уговорил. Пиво хао.

Хмель мутил разум, отчего Матвей вдруг срывался, сметал всё со стола, брал кого-то за грудки, чего-то грозил, пересчитывал, загибая пальцы.

– Сапоги твои – бу хао! Как их там, сё. Вообще, пу-шин-го! Больше не привозите. Вон как за месяц развалились.

Топая ногой по некрашенному полу, он будоражил гостей, снимал сапог, со смехом показывая дыры, тем самым набивал цену на свой товар.

Торговля могла тянуться хоть целую ночь. И такое бывало. В конце концов, Матвей махнул рукой, взял одно из ружей, на глазах зарядил его пулей и без предупреждения всадил заряд в старую железную бочку из-под мусора. Все в один миг протрезвели.

Сквозная дыра вызвала восторг у гостей, лёд тронулся, и все побежали к лодке за тем, что требовал хозяин. Из-за дробовика едва не дошло до драки. Второй ствол взяли без особого трепета. Ружьё не внушало доверия своим обшарпанным прикладом, но Матвей был в ударе и убедил китайцев в том, что это ерунда, что всё русское – самое лучшее, а старый приклад лишь доказательство качества товара.

Вскоре на берегу лежало пять новеньких сеток, пара кассетных магнитофонов, куча разного тряпья, парфюмерии и всякой мелочи, не считая ящика ханжи и пива. Это уже в счёт не входило и считалось подарком за визит.

С трудом убрав добро под навес, Матвей махнул на всё рукой – гори оно синим пламенем вместе с китайцами – и, шатаясь из стороны в сторону, побрёл спать.

Среди темноты ещё постукивал дизелёк китайской джонки, о которой Матвей даже не мечтал. Вокруг керосинки летала комарня. Пасека опять стала тихой и унылой, едва заметной со стороны реки. Куски прошедшего кино ещё крутились в голове. Как и череда прошлого, был прожит ещё один день.

Так проходили дни и недели. Приближалась осень, а вместе с ней холода. Китайцы жили своей жизнью, Матвей своей. По утрам он выходил на берег, проверял снасти. Варил сироп и кормил в зиму пчёл. Дел хватало.

Иногда с того берега доносилась музыка. Поначалу это раздражало Матвея, но потом он привык. Его-то берег был диким, безлюдным. А тут хоть и непонятная, а всё же живая речь. Теперь Матвей знал, что там живёт удивительный народ.

Возделывали поля, строили фабрики, что-то взрывали. Было ощущение, что китайцы всё время к чему-то готовятся и никогда не спят. Что-что, а работать они умели. Поля опахивали на быках, как муравьи копались среди холмов, проходила неделя, другая, как засевалась земля, вырастали на ней арбузы и дыни, каких Матвей сроду не видел у себя в деревне.

Китайцы не сидели на месте. Они словно подымались из небытия, хотя и жили по уши в грязи. Всего каких-то двадцать, да что там, десять лет назад берег их был пустынным и необжитым. Теперь всё выглядело иначе. Появились деревни, города. Находчивые китайцы даже научились воровать целые острова. Невесёлым выглядело будущее Матвея на таком фоне. Особенно после того, как он узнал, каким образом оттягивали соседи бесхозные русские земли в свою пользу.

По ночам они вручную пересыпали целые протоки, соединяя свой берег с островами. А ведь все острова по реке, согласно договору столетней давности, были русскими. После этого протоки пересыхали. А на экологию, по своей темноте, китайцы не смотрели. Моя живи, моя бери, такой вот расклад. Соседи словно демонстрировали свою силу, посмеиваясь над результатами перестройки и тем бардаком и разрухой, что творились на другом берегу.

Сидя вечерами в своей берлоге, под тусклый свет старой, вонючей керосинки, Матвей с болью переживал медленное вымирание своего края, некогда богатого и независимого. Когда вдоль берега ходили казачьи дозоры от Хабаровска до Благовещенска и за каждой пядью земли стояла русская душа.

И он, как мог, охранял свой маленький клочок земли. Да выглядело это со стороны смешно. Палкой эту саранчу от берега не отгонишь. Где срежешь одну сетку, появятся три. Зимой соседи без зазрения совести воровали лес, летом – рыбу. Не брезговали песком, в котором было золото. Умудрялись из-под носа самих пограничников, рядом с заставой, украсть брёвна по льду.

– Да как же это! – распалялся огнём Матвей, глядя на такое безобразие, на беспомощность и бесполезность границы. Государство в государстве напоминало гнилой пень. Ткни его ногой – и повалится.

Иногда Матвей жалел, что променял тайгу на Амур, где всегда чувствовал себя гостем. Там-то, среди лесов, было спокойнее. Но у всего была оборотная сторона. Бывало, что и без мёда сидел всё лето, и зимой без мяса. Тайга не магазин.

На реке было веселее. Всегда с рыбой. Только не ленись, лови. А будет рыба, с голоду не помрёшь. Да и для пчёл климат подходил лучше. При такой жизни кому нужен город? Летом баржи мимо идут. Можно договориться. Зимой дрова готовь. Нужно всем. А хочешь, на печке сиди, возле жены.

«Да ведь можно жить-то! Можно», – думал Матвей. Так, глядишь, и наладится жизнь.

Он быстро освоил ловлю сплавом. Пользуясь этим способом, редко когда сети были пустыми. Правда, лодку приходилось прятать.

Бартер его постепенно заглох. И слава богу. Летние хлопоты не давали продохнуть, да и «овёс» для машины становился всё дороже. Не наездишься. А ведь каждая поездка – риск. Если захочешь провезти чего недозволенного, извертишься на пупе. Хорошо, если боец глаза закроет. Отблагодаришь. Когда рыбкой свежей, жареной, а когда и трофейным пивом. Водилось и такое.

Примерно так и просачивалась, куда надо, информация на Матвея о его нелегальной деятельности. Шила в мешке не утаишь. Всё больше сгущались тучи над Поликарповкой. Матвей был не слепой, а потому брал от реки всё, что мог, сутками возился со снастями, постепенно забрасывая пчёл. Сами, мол, разберутся. В совхозе на него тоже точили зуб. Грозились уволить. «А тогда чего с чужим добром возиться», – думал Матвей.

Соседи словно забыли о нём. Были стычки из-за сеток, но постепенно притёрлось. Теперь Матвей был полноправным хозяином своего улова и не позволял бросать чужие снасти поперёк своих. Несколько раз ему крупно фартило с добычей. Таймени, огромные жирные аухи, каких он раньше не видел, влетали в его сети, как к себе домой. Одной такой рыбины хватало на целую неделю, кое что и продавать умудрялся. Соседи, друзья, все, кто знал его в деревне, ждали Матвея, как новогоднего деда Мороза с полным мешком подарков.

Обзавёлся он и специальными снастями на калугу, всё от тех же китайцев, не гнушаясь тем, что способ этот был варварским и хищным. Большие, величиной с кисть крючья, привязанные к капроновому фалу, опускались на дно и, если мимо проплывала большая рыба, впивались в добычу словно иголки. Но такое бывало нечасто, и то, по рассказам.


По воде уже шла шуга. За ночь забереги прихватывало ледяной коркой, а по Амуру тянуло холодным пронизывающим ветром.

Матвей доживал последние деньки на Поликарповке. Согласно приказу, он должен был покинуть место до конца месяца. Собрать всё своё барахло и – до свидания. Пчёлы, дом, склад – всё, ради чего Матвей не один год рвал свой пуп, оставалось совхозу, ну и китайцам. Об их ушлости он хорошо знал. То, что пасека в один миг будет разграблена после того, как он уедет, он не сомневался. «Да и хрен с ним. Гори всё огнём», – ругался Матвей, понимая, что исправить что-либо не в силах.

Проверив лодку и не дождавшись, когда пройдёт пограничный дозор (бойцы, как и положено, протопали неслышно мимо пасеки, оставаясь незаметными среди листвы), Матвей спустил резинку на воду и сделал пару сплавов вдоль берега. В таких случаях он отгребал от берега на сто – сто пятьдесят метров, растягивая сеть на всю длину, а помощник шёл по берегу, удерживая второй конец.

Улов оказался средненьким, но на уху хватало, даже на двоих. Оставалось снять пару сетей, киснувших в воде больше месяца. Откуда-то снизу ползла джонка. Матвей догадывался, чья это посудина. Под занавес своей карьеры он хорошо повздорил с соседями и даже подрался, благо, на своей земле.

В джонке сидел Конча, как всегда обутый в драные резиновые сапоги и одетый в просоляренный пиджак на голое тело. Это был его постоянный костюм на все сезоны, правда, зимой на голове появлялась ещё кроликовая шапка. Пропитанный насквозь мазутом, залепленный рыбьей чешуёй, он больше был похож на сушёного карася. Издали заметив резинку, Канча дал отворот и отошёл от берега. Все китайцы обожали шариться вдоль чужого берега, словно своего было мало, хотя именно так и было. Каждый лоскут китайской воды давно был поделён. Даже русская вода была раскроена и поделена между соседями, и в каждом закутке торчала добротная китайская сеть, из которой не смог бы выбраться даже пескарь.

Не обращая внимания на джонку и обиженного соседа, Матвей продолжал выбирать сетку. Пойманную рыбу подолгу приходилось выпутывать из ячеи, вода студила руки, пальцы не слушались. Но выбирать сеть надо было. Не бросать же. Оставалось не больше двадцати метров, самый глубокий отрезок. Часть сетки уже болталась по другую сторону лодки. Матвей погрел дыханием пальцы и, запустив руки в воду, стал выбирать остаток снасти, на конце которой был привязан груз. Его надо было отрезать, а потом, выбирая сетку в лодку, вернуться на берег. Вдруг сетку потянуло в сторону. Это было неожиданно. Сетка словно ожила. Руку дёрнуло так сильно, что она по локоть ушла в холодную воду. Матвей даже не успел толком сообразить, что произошло. Его словно прилепило мордой к лодке. Лицо буквально размазало по мокрой резине. От сильного рывка его лодка едва не перевернулась. Он почувствовал, как под штаны хлынула вода. Чудом извернувшись, он ухватил свободной рукой резиновую проушину, пытаясь удержаться в лодке. Через секунду он почувствовал такой страшной силы рывки, что в руке что-то захрустело. Не было и речи о том, чтобы пытаться вытянуть сетку. Кто бы он ни был – водяной или рыба чудовищных размеров – в сетку он влетел основательно и хотел только одного – утопить Матвея вместе с его лодкой. Тонкие, но крепкие жилки иглами впились в его пальцы и сплели их в один морской узел. Боль была невыносимой. От страха Матвей заорал, что было сил, но в это мгновение его дёрнуло ещё сильнее, лодку поставило набок, словно поплавок, а голова его полностью ушла в воду. Оказавшись в воде, он с ужасом увидел и осознал размеры рыбы. Несколько метров одной сплошной массы чего-то незнакомого, странного и пугающего лениво шевелилось прямо под ним, у самого носа. Рыбина, скорее всего, заснула в сетке, а когда Матвей стал её вытягивать, она проснулась и захотела свободы. И что ей была его путанка. Паутина, да и только. Он попробовал высвободить руку, чтобы отрезать шнур. На поясе болтался нож в ножнах, но на этот случай не хватало третьей руки. Превозмогая боль, Матвей с трудом вытянул из воды голову и глотнул воздуха.

– Конча! Сетку! Режь сетку! – заорал он. Ему вдруг подумалось, что китаец ничего не понимает, да и вообще должен радоваться его печальному концу. Голова опять ушла под воду. Рыбина рассердилась не на шутку и сделала ещё несколько резких рывков. В тёмной глубине проглядывал её ребристый хребет, длинный усатый нос и похожая на развёрнутую гармонь пасть. Неожиданно сеть ослабла, и Матвей увидел, как под ним что-то зашевелилось. Рыбина плавно поднялась, едва не коснувшись своим серпообразным метровым хвостом дна лодки, и снова пошла вниз. «Проснулась стерва», – промелькнуло в голове у Матвея, и он приготовился к самому ужасному. Вдруг перед глазами что-то блеснуло, потом он почувствовал, что его тянут, словно куль, наверх.

Когда всё осталось позади и Матвей уже сидел на берегу и трясся от холода, стягивая промокшую насквозь телогрейку, к нему вернулась память и стала откручивать, как на магнитофоне, отснятое кино минувшей драмы.

Если бы не Конча, не побоявшийся прыгнуть в ледяную воду со своим ножом, рыба стащила бы его с лодки и утопила. Китаец вовремя пересек часть шнура, остальная жилка лопнула, оставив на пальцах неизгладимые отметины в виде глубоких рубцов. Добыча, о которой мечтал Матвей, да и Конча тоже, ушла от него в глубину вместе с его сеткой. Но это Матвея уже не трогало.

Конча сидел на берегу, цокал от восторга языком, качал головой и с каким-то особым чувством сожаления поглядывал на Матвея.

Когда тело успокоилось, Матвей пошёл в дом и через пять минут вернулся с мешком и поллитровой бутылкой крепкого зелья. Не замечая изумления своего помощника, с берега наблюдавшего за драмой, Матвей бросил мешок к ногам китайца, потом откупорил бутылку и отхлебнул добрую треть. Его передёрнуло, он поёжился, с трудом поборов приступ тошноты, от которого лицо его исказила жуткая гримаса, словно он проглотил лимон. Потом отхлебнул ещё и передал товарищу.

– Пей, Конча. Выпей за моё здоровье. Долго жить буду. Наверно. Давай, а то заболеешь.

– Сем хао! – с восторгом выдохнул Конча, сделав глоток с горла. – Калясё пиёсь. Канча не уметь.

Матвей усмехнулся, что-то подумал про себя и махнул рукой.

– Сетки там. Это твои сетки. Забирай, мне они теперь ни к чёрту. – Матвей взял мешок и бросил его в джонку. – И давай, отваливай. А то не ровен час, гости нагрянут. Припаяют тогда статью. А тебе по шарабану надают и лодку отберут. Капитана ух ух, аяяй. Бу-хао капитана. – Он хлопнул китайца по плечу, повернулся и пошёл к дому. Уже на крыльце он услышал за спиной, как чётко заработал дизелёк, и обернулся. Китаец улыбнулся и по-детски замахал костлявой рукой.

– Амуля вася, либа нася, – пропел он и направил джонку против течения.

– Ваша, ваша. Чтоб ты ей … – Он не договорил, как будто осёкся, и сплюнул, плотно затворив за собой дверь.


Браконьер


Не иначе, как Бог, нашептал тогда взглянуть ему на небо. А без этого сотню раз, быть может, прошёл бы он мимо и не увидел этих удивительных жителей тайги.

Однажды, а было это в самый разгар осенней охоты, Михаил наткнулся на кедры, каких, как ему показалось тогда, он сроду не видел. Дорога, по которой могли ходить зимой лесовозы, проходила рядом, и каким чудом эти красавцы уцелели после повальной пилки, ему было непонятно. Вокруг, по распадку, до самого перевела, одни пни торчали да корявые берёзы, а эти – было их около десятка – стояли на виду у самого ручья. Правда, рядом кто-то уже начал мостить эстакаду для будущей погрузки, но, как видно, бросил до поры.

Идея закралась в один миг. Мишка даже про охоту забыл, уселся на брошенную колоду и так просидел в раздумьях целый час. Думать-то было нечего. Не он, так кто другой, а всё равно кедры точно свалил бы. Стволы были добрые, ветки под самой маковкой, а в свечках не меньше тридцати метров. В другой бы раз он и не посмотрел на них. Подумаешь, шишки. Он и лазить-то боялся с детства.

Дом его недостроенный. Туда доска, сюда брус; лесу ушло прорва, а жильё его как было без окон и дверей, и сколько могло так простоять, одному богу было известно.

Спилить не проблема. А вот как в кузов погрузить, вывезти? Над этим он ломал голову долго. Не хотелось дарить дяде заезжему такое добро. Здесь тебе и полы в дом, и окна со ставнями. А ульёв сколько вышло бы, хоть пасеку зачинай; и такая мечта была у него. На всё хватило бы, если с умом. Устал он, как бедный родственник, в чужой норе ютиться. Хозяева косились, но терпели, ждали, а дом всё не вырастал. Приходилось разрываться. За всем не усмотришь и не угонишься, а тяп-ляп делать не хотелось. Для себя же.

Всю ночь проворочался в зимовье. Напарнику не сказал ни слова о том, хотя язык чесался поделиться мыслями. Но где знают двое – знают все. Тогда вой, скандал на весь район. Где взял, на что купил; песня известная. Лучше самому.

Хоть и забита была голова чем попало, а мысль всё же крутилась. С утра он ещё раз прошёл на место, проверить, вдруг спилил кто за ночь его клад. Облазил чуть ли не на пузе всё досконально, измерил по шагам, где встанет, где развернётся его боевой конь; дело того требовало.

Потом он ещё раз наведался на то зимовьё, осень тогда стояла хоть куда. А на конях – дело привычное. Уже после этого точно решил, даже план наметил.

Жизнь шла своим чередом. Ванька пошёл в девятый, вымахал с хорошего жеребца, от девок не было отбоя. И от Катрин тоже хлопот хватало, девка росла и незаметно из гадкого утёнка превращалась в лебедя. Одни волосы чего стоили: белые они были, словно цветущая груша в мае.

Подкрадывались холода. Дом рос в день по чайной ложке, и даже младший, Женька, или как он сам себя называл Сена, внёс в его строительство свою лепту. Вбил в дверной косяк гвоздь, да так, что пришлось там и оставить.

Лес хоть и бескрайний, но не без надзора, и всё, что происходило в его границах, не оставалось незамеченным. За всем этим, как и полагается, следило лесное хозяйство. А в лесхозе Витька Гудалин сделался начальством и основательно взялся за браконьеров. Рыскал по окрестным лесам в поисках мелкого ворья, что промышляли дровами и тому подобным лесным сырьём, совал свой нос в каждый двор и требовал документы на приобретение. За всеми, конечно, не угнаться. Даже сон потерял. Так и летал по деревне мимо Мишкиного дома, пыль столбом, а чтобы остановиться, зайти, что, мол, как? Чем помочь? Ни разу. Выходило, что старой дружбе конец. Вспомнить-то было что. Ведь когда-то все через его пасеку ехали. Где теперь та пасека и где та дружба? Один раз всё же заглянул, двор обошёл, весь дом облазил, а чего хотел, не сказал. Здорово, мол, и всё. Похвалил, правда.

Задумался тогда Мишаня. Куда же их прятать-то, ведь не иголка. Даже если досками будут в штабеле. Где взял? Если купил – покажи документ с печатью. Но, как бывает в таких делах, – случай решил всё.

Был у него в гостях однажды военный. Старинный знакомый. Фокусы на картах вытворял – волшебник и только. Сидели в бане, он и посоветовал:

– По такому случаю я тебе, Михаил, справку из города сделаю. Не липовую на газетной бумаге. Это будет настоящий документ. Вижу, что давит тебя эта стройка. На новоселье позовёшь, вот и будем в расчёте. Сунешь им эту чёртову справку, тебе только цифры вписать надо будет, сколько и когда. Кедры-то не только у вас растут.

И так складно всё разложил, что отлегло от сердца. Духом воспрял Мишаня.За что ни возьмётся – делает. Куда ни пойдёт – летит, земли не задевает. В руках всё играет.

Тем временем близился Новый год. К праздникам началась ёлочная компания. Ехали кто на чём, всем подавай молодые и пушистые. Вот чего не терпел Мишка, так это зазря молодняк переводить, ведь не столько рубили, сколько колёсами давили. Но традиции не отменить одним желанием, а потому ёлки рубили и, как говорится, щепки летели. И на этом кто-то неплохо зарабатывал, делал свой маленький капитал. В лесхозе тоже не спали и всю, что была на ходу, технику, гнали в лес за зелёными красавицами. Такая вот была новогодняя лихорадка.


Ехать решил под самый Новый год. Обидно было, конечно. Всё же праздник. Но дело того требовало. С утра проверил бак, залил бензина, что удалось собрать, проверил сцепление. Был и прицеп. С ним пришлось повозиться заранее. Сначала даже браться не хотелось, но выбора не было. Пойди, поищи. Усиленный, специально для леса. За это даже пришлось заплатить соответственно.

Во дворах уже горланили песни, что-то взрывали и палили из ружей, как будто началась война с Китаем. Правда, и там не молчали, тоже стреляли и пускали в небо питарды, мол, у вас громче, зато у нас выше. А русский народ куражился: зато у нас пьют больше и дерутся веселее. Драк было много. На одну такую Мишка едва не наехал. Возились двое прямо посреди дороги. Хорошо, Ванька увидел вовремя. И те уставились:

– Куда это ты, Мишаня, подался? Новый год же.

Мишка ответил, куда. Хотел ещё вылезть и добавить, но передумал и поехал дальше. Где-то играла гармошка, горели в окнах ёлочные огни, был праздник. И не казалось, что народ бедствует, что детей кое-где не пускают в школу потому, что не во что одеть. Что кто-то питается вместо хлеба лепёшками из ворованного комбикорма. Что люди забыли, как сажать картошку, и если уж пропалывать что в огороде, то только коноплю, чтобы по осени продать её заезжим дельцам и купить детям учебники. Страшно было от всего этого, но народ веселился, и на душе почему-то было легко и весело.

– Ничего, Ванька. Мы своё в тайге отгуляем. Мамка нам собрала в дорогу. Салют устроим. В лесу сейчас хорошо, людей нет, одни звери. А от них худого не жди, если сам не дурак.

Ванька кивал, зевал одновременно и не отрывался от окна. Пролетали мимо столбы с проводами, где-то в бескрайней тьме светились, словно звёзды, огни далёких деревень, но дорога уходила всё дальше извилистой лентой и была пустынной и совершенно безлюдной, вселяя в Мишкин разум необъяснимое волнение и тревогу. Минули последний поворот и въехали в тайгу. Сразу вокруг всё изменилось, словно оказались в другой стране. Теперь это была только колея, разбитая лесовозами, на ней то и дело неожиданно возникали заносы, кусты, приходилось всё время петлять, учитывая, что за спиной болтается прицеп.

Освещая дорогу, он смотрел по сторонам, по привычке выискивая зверя.

В пути обошлось без приключений. В двенадцать, когда до места оставалось совсем немного, он остановился и заглушил машину. Ванька давно спал. Будить его было ни к чему, да и не способен был детский мозг понять важности текущего момента и тех мыслей, что одолевали Мишку. Не было ничего в жизни пацана, что могло бы так воздействовать и будоражить его детское сознание.

Ему вдруг показалось, что он застрял где-то среди звёзд, двигаясь так же, как и они, в бесконечном пространстве. По сути, так оно и было. Но под ногами его была земля, скрипел чистый нетронутый снег и где-то совсем рядом, по космическим меркам, жили люди. В кабине беззаботно спал Ванька, чья душа пока ещё была чистой и не обременённой жизненными проблемами. В Никольском, наверное, капризничал Сена, дёргал Катьку, а та, скорее всего, тоже ныла и не давала покоя матери. Там было и его место, его незримая, как у планеты орбита, сбившись с которой жизнь уже теряла смысл. Наверное, поэтому небо было чистым и искрящимся от звёзд, деревья молчали в морозной тишине, а ему думалось спокойно и легко.

На зимовье, как он и ожидал, не было ни души. Выпавший недавно снег присыпал весь мусор вокруг и накрыл старую почерневшую крышу пуховым одеялом. Как всегда, журчал ручей.

Видавшая виды чугунная печка долго не растапливалась, но потом всё же сдалась и в домике стало светло и уютно от огоньков, что проскакивали в искривлённую дверцу и мерцали на стенах и потолке. Ванька так и не проснулся. С машины слез сам и, как лунатик, проковылял в дом. Немного посидел, потом зарылся в старое сено и долго что-то бормотал себе под нос. Скорее всего, под впечатлением минувшего дня его мозг всё ещё продолжал работать.

За ночь Мишка так и не сомкнул глаз. В том, что большую часть последних лет он проводил в скитаниях, не было ничего странного. Только тайга могла сполна дать то, чего он не находил среди людей. Дело было вовсе не в добыче лесных богатств, которые хоть как-то выручали и не давали скатиться до полной нищеты. Его раздражали люди, вернее, толпа, разнузданная, захлебнувшаяся в самогоне и потерявшая последние крохи совести и страха. А спрятаться от неё можно было только среди этих бескрайних сопок, которые давно стали частью его жизни. Раздумывая в который раз над убогостью своего бытия, он не заметил, как подкралось утро. За ночь он несколько раз выходил греть машину, подбрасывал в топку дров, сготовил еды на день.

В каморке стало светлее. Сальная свечка давно погасла; ему вдруг неожиданно стало страшно. Захотелось отказаться от своей затеи, взять дробовик и уйти в сопки. Но потом он прогнал всю эту хандру, заранее зная, что никогда не простит себе такого малодушия. Да и перед Ванькой было стыдно.

Снега в лесу было немного, и подъезд оказался на редкость удобным. Кедры стояли, сгрудившись в небольшую группу, и как будто переговаривались сами с собой, тихо покачиваясь самыми макушками. Им пришлось изрядно постараться, чтобы дотянуться до солнечных лучей, скользивших по самым верхам сопок. На это ушло не меньше ста лет.

В распадке было по-сказочному тихо, немного морозило, а где-то в вершинах стучал дятел. Мишка скинул бушлат, завёл «Дружбу» и дал ей прогреться. Не хотелось нарушать тишины. Он сразу почувствовал себя вором этой нетронутости, способным сделать с природой абсолютно всё. Но тайга только смотрела на него незримыми глазами и в своём бессилии молчала. Всё живое попряталось, свернулось от страха и стыда за человека. Не обращая внимания на пасынка, он снял шапку и встал перед кедрами на колени. Глядя на них, у него возникло реальное чувство, что они всё понимают. Потом он нехотя коснулся металлической гребёнкой тела кедра, выдохнул, и на этом всё кончилось.

Когда падает дерево, с треском отрываясь от своих корней, и когда это происходит первый раз, в душе что-то обрывается. Как тот мост, что горит за спиной и потом рушится.

Кедр лежал огромный. Ствол его немного изогнулся и едва не достал машины. Потом он свалил ещё два. Но даже этого было слишком много, чтобы увезти за раз. Хотелось валить ещё и ещё. Мишка словно вошёл в азарт. Руки потрясывало от лёгкой усталости и волнения. Ванька стоял за спиной и с восторгом наблюдал за всем происходящим. На всё про всё ушло несколько минут. После этого рубили сучья, делили по нужной длине стволы. Надо было искромсать вершины и, чтобы не захламлять распадок, по возможности, растащить всё как можно дальше. Но это уже было на потом. После этого он с помощью лебёдки сгрёб все брёвна в одну большую скирду, недалеко от сильно наклоненной берёзы, что росла прямо на склоне и ждала своего часа. Она-то и была главной в его операции. Кривая и корявая хозяйка леса – именно она и натолкнула его на эту авантюру. Мишка точно знал, что до него ещё ни один человек в мире не делал в одиночку то, что предстояло совершить ему. Ванька был не в счёт, он лишь ускорял процесс, давал ему некую гарантию безопасности.

Лебёдка работала исправно, и брёвна, как будто дрессированные, переползли к месту погрузки. Теперь он думал только о работе. Дорога была каждая минута. Он то и дело смотрел на солнце, а оно словно летело по вершинам гор.

Потом он отогнал «Шоху» под берёзу и укрепил на её корявом стволе, стараясь сделать это как можно выше, блок. Проверив его на прочность, он подогнал прицеп и выстроил машину в одну с ним линию. Всё сходилось. Он отгоняет прицеп, толкая его жёсткой сцепкой. Потом тросом, используя собственный ход, вытягивает из кучи бревно и поднимает его к берёзе. Для этого он специально приготовил кованые крючья, соединённые тросом, чтобы вбивать в торцы брёвен. Медленно сдаёт назад – и бревно наверху.

Он долго смотрел, как заворожённый, на первое зависшее в вышине бревно. Ему даже не верилось, как этот налитый смолой, почти с полтонны весом карандаш, самый комель, застыл в воздухе. Потом он подтянул лебёдкой прицеп, точно отметив его место на земле, и медленно подался вперёд. Пока бревно опускалось, Ванька ровнял длинным шестом. Лишь только бревно улеглось в кузове, прицеп нехотя пошатнулся и немного подсел. Мишка облегчённо вздохнул.

Он еще не думал о предстоящей дороге, о той наледи, с которой едва не сполз под косогор, о возможной инспекции на дороге. Это пока его не касалось. Не думал о бесконечно долгом и ужасно крутом подъёме в Кабаний, где даже негружёные машины останавливались на полдороге, чтобы остыла вода в радиаторе, о том, что часть пути перемело снегом по самую кабину – это будет потом. Сейчас он работал в диком азарте, не давая телу ни секунды отдыха. Вдохновлённый своей победой, он видел перед глазами беленькие от новизны улья своей долгожданной пасеки, огромный, собранный из толстой пятёрки кухонный стол и многое другое, на что только могло хватить его воображения в созидании.

Было давно за полночь, когда он въехал в село. Прицеп сразу отогнал к совхозной пилораме. Там он меньше бросался в глаза. Да и какой смысл был тянуть брёвна во двор. Машину он набил доверху берёзовыми чураками, старые запасы дров были на исходе.

Несмотря на позднее время, в Никольском по-прежнему гуляли. Продолжался Новый год. Мимо дома проходили зеваки, из любопытства пялясь на Мишкину машину. Кто-то даже пытался вступить с ним в разговор, но он словно не слышал и долго оставался сидеть в открытой кабине. Чувство славы и победы сменилось равнодушием и смертельной усталостью. Такое чувство возникало всегда, когда ему везло на охоте и добыча была уже не убитым зверем, а расфасованным по бочкам мясом. На вопрос жены, как прошёл день, он только и смог, что кисло улыбнуться и сказать уже давно ставшее привычным – нормально.


Мысль хоть и быстра, а только сплетня разлетается куда быстрее. И в скором времени Мишка уже не рад был, что сунулся в эту авантюру. Отбиваясь от назойливых работников лесхоза, он, конечно, понимал, что простыми житейскими доводами от них не отделается. А на то, что ему дом строить, всем было наплевать. Наоборот, ещё больше завидовали и при всяком удобном случае ставили подножку. Зуб на него у лесхозовских был наточен давно, и все браконьерские рубки, как видно, хотели списать на его грешную голову.

Он бы разослал их, не глядя, во все отдалённые углы, если бы не присутствие участкового. Не хотелось с властями ссориться. Охотились, бывало, вместе, общались при случае. Выходило, что подводил он хорошего человека.

– Ты не кипятись, – встревал в перепалку Костя, стравливая Мишкин пар.

– Объясни всё по порядку. Откуда лес, когда доставлен.

– Не лес это, я вам в тысячный раз говорю, а пиломатериал!– взрывался вновь Мишка. – А на что купил – вас не касается! И где взял – там уже нет! – ревел он уже на всю улицу.

– Пусть покажет документы! – не унималась Валентина, готовая по доскам разобрать Мишкину скирду. – Если каждый будет так народную собственность пилить, никакой тайги не хватит! Опечатать лес, да и дело с концом.

Витька в разговор не вмешивался, лишь изредка, для порядка, вставлял слово, стараясь не противоречить обеим сторонам, поскольку хорошо знал своё начальство. Да и Мишкино положение ему было понятно. За неделю до этого они основательно поговорили. Не дураки же. А то, что подрубали местные мужики окрестный лес, было неизбежно, как и то, что лес этот вырастал снова. Печалило его, какие «лесные» дела действительно проворачивали в масштабе района. В последнее время за дело взялись братья-китайцы. Эти скупали всё подряд, а когда стало не хватать, то с чьей-то лёгкой руки понаставили в районе пилорам, и полетели, словно в мясорубку, родные манчжурские леса с монгольским дубом и сибирским кедром. Засветилась тогда природа плешинами да лысинами от вырубок. Выходило так, что за эту самую валюту администрация готова была продать всё что угодно. Как в бездонную бочку, как в прорву, уходило за Амур добро народное. Не спали, как видно, китайцы. Полуголодные и неодетые, они были готовы работать за мизерную зарплату, оставляя без работы русского мужика. Вот где крылась беда! Потому и молчал Витька. И участковый делал дело, как мог: писал протоколы с места рубок, да всё в большой стол районного начальства, и конечно, без толку.

Не мог Мишка понять Валентины; того, как она вдруг забыла, как кормился их лесхоз и она лично с его пасеки. Как рекой лился свежий мёд в их бидончики, как целыми сезонами жили под его крышей бездельники лесники вроде Тыквы, но то было давно. А у детей, как известно, и женщин на хорошее память короткая. Как выручил он их целой бочкой дизельного масла в трудную зиму. Отдал, а они потом словно забыли, расплатились взамен гнилыми досками: сучья сплошные да обзол. Только на сарай и сгодилось. Немало хорошего сделано было. И вот стоял Мишка посреди своего двора, как последний вор, и краснел не то от стыда, не то от злобы.

Потом были повестки в суд, но на это он плевал и не реагировал. Не ходил. Весь световой день хлопотал по дому. Работы было невпроворот.

Умом и сердцем Мишка понимал, что от него не отстанут, и всё ждал и надеялся, что не подведёт его приятель из города. И ведь не подвёл.

Ближе к весне прижали его, как следует. Даже судебного исполнителя прислали для изъятия леса. Технику подогнали, массой решили задавить непокорного и неугодного соседа. Прижали-таки к стене. А тут Катька, светлая душа, мимо проходила, со школы шла, письмо занесла, язык показала. А в письме бумага с печатью, да не одной. Теснённая, всё равно что грамота.

«Жди, Миша, в гости весной. Дату сам проставь где карандашиком пометил. Не испорть!» – наставлял Генка, описывая свою скуку по родной деревенской природе.

Пока от калитки шёл, читал. Загорелось в душе. Так захотелось ткнуть им эту бумагу, но удержался.

– Домой пошли. Там и будет вам документ, – не сдерживая радости и не скрывая достоинства, сказал Мишка. – А понятые ваши пусть проваливают. У меня свих найдётся.

Бумагу в руки не дал и не показал вида до поры. Ошарашил всех. Выходило, что пиломатериал ему привезли взаиморасчётом как списанный брак, шедший через таможню всё в тот же Китай. Ради такого дела он даже поллитру поставил за настоящую, заверенную, где надо, копию, предполагая, что от лесхоза можно ожидать всего.

Никогда не испытывал Мишка такой радости и вместе с тем напряжения от жизни, как в эти дни. Но всё прошло, и однажды, ясным солнечным утром, когда в воздухе уже разносились первые весенние запахи, он почувствовал вдруг пустоту и нелепость своего праздного существования. Возни, конечно же, хватало: дрова, хозяйство, свиньи. Утонешь, не вылезешь.

Не этого просила душа.

Сидели на крыльце, грелись первым солнечным теплом, и Мишка сказал:

– Знаешь, Маринка. А я опять поеду в тайгу.

Замыслив что-то коварное, но безобидное, он улыбался, как умел это делать очень давно.

– Опять, что ли? Опять за дровами намылился? Забыл, как не спал от нервов? Душу вымотал!

– Ага. Забыл. Там ещё четыре штуки осталось. Всё равно их кто-нибудь спилит. Чего добру пропадать?

Прищуренные глаза жены смотрели в упор и смеялись. Она видела перед собой прежнего Мишку и, наверное, радовалась.

– А может, обойдёмся? Хватит мне бессонных ночей! А документы где на этот раз возьмёшь? Опять Генку просить будешь?

– А у меня ещё один экземпляр есть. Генка два прислал, – с удовлетворением выдал свою тайну Мишка и рассмеялся от души. – Я на восьмое марта решил ехать.

Теперь они уже смеялись вместе. Потом смех прошёл, и жена тихо вздохнула:

– А мне одной сидеть дома?

– Зачем дома сидеть? Со мной поедешь. Праздник же!


Подарок для дочери


Больше всего на свете ему хотелось поохотиться. И обязательно что-нибудь подстрелить. По-настоящему поохотиться и, как выражались меж собой местные охотники, убить зверя.

У него даже ружьё своё было. Старенькое, правда. Но, как говорили знатоки, хлёсткое. Правда, кроме банок, ни во что другое он так и не стрелял за свою жизнь.

Работал он в школе учителем географии. Был у него свой кабинет, завешанный всякими картами, и своё собственное прозвище – Паганель.

Дети, конечно же, стеснялись при нём. А на мужиков он не обижался. Слишком уж неудобно звучали его имена – Григорий Григорьевич. Язык сломаешь. Куда проще, Гриня. Он и сам видел в себе сходство с героем детского романа Жюля Верна. Длинные худые ноги, очки, будь они неладны.

Гриня давно мечтал уйти из школы, считая, что достоин большего. Однако на фоне безработицы и нищеты его работа хоть что-то давала. Да и жаль было пять впустую потраченных лет учёбы в институте. Зарплату платили редко, и Гриня не отказывался от любой возможности, чтобы хоть как-то заработать на жизнь.

В доме уже давно не пахло мясом; скотину Гриня принципиально не держал. Учитель всё же. Поэтому, когда друг предложил махнуть в тайгу на охоту, его словно захлестнуло.

– Поедем, поохотимся, самогоночки попьем, а там, глядишь, и бог даст чего-нибудь, – поэтично рисовал в воздухе картины предстоящего действа его друг Пашка, большой бездельник и проныра, в прошлом тоже учитель. – Медведя в лесу море!

Последняя фраза особенно запала в его сознание. Медведь для Грини был существом непостижимым и коварным. Он никак не мог представить себе встречу с этим зверем, и его начинало трясти, когда он думал об этом.

Усевшись удобно в старом кресле напротив окна, он подолгу листал книгу, где было множество самых разных иллюстраций с подробным описанием жизни животных. Было там и про медведя. С книгой в руках Гриня погружался в сладкие представления и фантазии, где было много опасностей и удовольствий. Правда, ему всё время мешала Алёнка, его младшая дочка. Бесцеремонно усевшись на коленях, она всякий раз задавала множество глупых вопросов и без спроса переворачивала страницы, требуя новых картинок.

– А тиглы злые? А кто больсе, – щебетала она не переставая, – тиглы или медведи? А где ёзыки зывут?

Гриня терпеливо отвечал на Алёнкину трескотню, важно надувал щёки и выпускал пар.

…– А ты мне ёзыка пливезёф?

– Не ёзыка, а ёжика. Ежа. Скажи правильно. Ёжика, – учил Гриня маленькую Алёнку.

– Ты мне еза пливезёф? Вот такого! – Она сжимала маленькие ладошки в такой же маленький клубок и щурила глаза. – Пливезёф?

– Привезу, привезу. Если они в спячку не залегли. Иди к матери и помоги ей по хозяйству. Ты же у неё помощница.

– А ты пливези.

Кудри соломенного цвета мягко касались Грининых рук. Он любил дочку, а Алёнка и дня не могла прожить без Грини.


Несколько раз охоту откладывали. Что-то не срасталось: то не было хозяина на пасеке, то машина ломалась, а то и вовсе – не было бензина.

Дробовик, вылизанный до блеска, был готов к большой охоте, а обстоятельства всё не давали его испробовать. Очередной раз испытав досаду, Гриня садился на маленькую табуреточку и раскладывал дробовик, приводя в восторг семилетнего Жорку. Жена на его блажь почти не реагировала, лишь посмеиваясь:

– Вам не охота нужна, а компания. Да водки нажраться!

– Ничего ты, Людка, не понимаешь. Что я, за полсотни вёрст водку пить поеду? – оправдывался Гриня.

– Вот именно. У вас же одно на уме. От жены сорваться да от детей. Думаешь, не знаю?!

Ворчание было безобидным и сводилось к тому, что Гриня – добытчик и к ноябрю в доме непременно будет мясо.

День выдался нелёгкий. В школе опять не дали зарплаты, и настроение у Грини было «ни к чёрту». Замотанный делами, он и думать забыл об охоте и медведях, сидел в своём потёртом кресле и перелистывал классный журнал, который взял на выходные. Не хотел он брать классное руководство, однако лишняя сотня карман не давила и на дороге не валялась. Хлопот, естественно, прибавилось, но за семь лет работы в школе Гриня привык, полагая, что проблемы решаются сами собой. Неожиданно в проёме выросла Пашкина фигура, а за ней незнакомый Грине мужик.

– Чего расселся? – прогорланил он с порога. – Собирайся. Мы же утром договорились. Или ты не едешь?

Наглый Пашка, как всегда, застал врасплох Гриню. Он совсем забыл. Да и со школой завертелся совсем. Видя, как блестят Пашкины глаза, он тут же нырнул в подпол за дробовиком, на ходу прихватывая банки со всякой снедью.

– Может, картошки набрать, – лепетал он, высунув из дырки счастливую физиономию.

– Кончай там возиться! Бери свой дробосрал и поехали. Машина ждёт. Мы на улице, – бросил Пашка через плечо и хлопнул дверью.

Гриня пулей вылетел из подпола. Собравшись по-солдатски, за сорок секунд, он побросал всё в рюкзак и, прихватив дробовик, выскочил из дома, даже не попрощавшись с женой.

Увидев машину, Гриня растерялся. Из всех окон старого «Уазика» на него смотрели знакомые рожи и дружно курили. Все его представления об охоте в один миг потеряли цвет, превратившись в серый заурядный поход за грибами в местный сквер с вытекающими последствиями.

– Ты деньги захватил? – спросил его Пашка. Этот вопрос вернул Гриню на грешную землю.

– Деньги? Какие деньги? В школе с начала года зарплату не давали. А зачем? Хлеба я взял.

– Какой хлеб?! – заорал неожиданно Пашка. – У нас бензина до заправки не хватит доехать!

Гриня поймал на себе дюжину взволнованных глаз и понял, что все его планы опять летят ко всем чертям. Он пошарил в карманах, осознавая свою вину перед «народом». Но кроме замусоленной тысячи, на которую и булки хлеба не купить, ничего не нашёл.

– Дай сюда! – Пашка бесцеремонно выхватил купюру и полез в кабину. – Ну, чего отсвечиваешь своей пукалкой! Поехали!

На поиски денег ушло больше часа. За это время нервы Гринины совсем сдали. В машине было ужасно тесно, и все курили, а Гриня не терпел табачного дыма. У него разболелась голова, и он с трудом удержал себя, чтобы не вылезти из машины и не послать всех куда подальше. Наконец-то бак залили почти доверху, отчего даже у Грини поднялось настроение. Это дело тут же, в машине, отметили, и «Уазик» с шумом и треском, выбрасывая из-под колёс сноп пыли и камней, выскочил на трассу.

За окном уже смеркалось. В голове у Грини всё перемешалось. Тело потрясывало от выпитой поллитры на пятерых. Но даже полстопки сделали своё дело, а потом и дорога укачала его. В голове вновь замелькали цветные картинки предстоящей охоты, и Гриня закрыл глаза.

Очнулся он от сильного удара о стекло. Его едва не расплющило. Двигатель ревел, как зверь, вгрызаясь колёсами в разбухшую от осенних дождей почву. Как таковой дороги не было. Была ложбина, до безобразия разбитая колеями от разных машин. В любую секунду «Уазик» мог сесть на брюхо и стать добычей, увязнув обоими мостами в жирном месиве. Но водила, по-свойски пуская сквозь зубы дым и мастерски вращая рулём, всякий раз вытаскивал своего конька из глубоких ям, словно родился за баранкой среди этой грязи. Он отлично знал своё дело и отвечал на каждую пройденную яму хорошим матом, умудряясь при этом вести беседу с дружками.

По обе стороны дороги уходили в тёмное небо сопки, лес, покрывавший их густым ковром, выглядел таинственным, вызывая неподдельный страх. Гриня с трудом отделял вершины сопок от ночного неба. Картина начала действовать на его воображение. Выхваченный фарами лесной пейзаж, никого не интересующий, казался Грине диким и опасным. Деревья и кусты отбрасывали причудливые тени, а за каждым кустом и в каждом тёмном пятне Гриня видел притаившегося дикого зверя.

За время пути темы для разговоров переходили от охоты к машинам, затем к деревенским новостям с пикантными сплетнями о разведённых бабах, потом опять об охоте, и так по кругу. Грине уже казалось, что проехали не меньше сотни километров. Он смутно представлял, где находится, и больше всего боялся, что машина вдруг сломается и он останется один. Успокаивало то, что вокруг все беззаботно болтали, смеялись и не обращали на Гриню особого внимания.

Уже по-другому смотрел Гриня на своих товарищей. Вслушиваясь в их рассказы о героических поединках со стихией и дикими животными, он уже видел хороших парней, не знавших страха и трудностей. Глядя на водителя, Гриня и вовсе разомлел от его манеры играючи вести машину и справляться с огромными канавами. Парень даже не притормозил, когда впереди появилась река. Душа ушла в пятки, когда Гриня увидел впереди эту черную пропасть, пересекавшую дорогу. Она показалась ему непреодолимой, и он уже, было, решил, что на этом его охота закончена, но водила мягко успокоил Гриню, заметив его дикие от страха и восторга глаза. Он грязно выругался, обласкав речку парой ласковых фраз. Двигатель взревел, и «Уазик» словно амфибия полез в воду.

Ничего подобного в своей жизни Гриня никогда не испытывал. Даже его первый самостоятельный урок в школе выглядел серым в сравнении с этим штурмом.

Ему показалось, что его песня спета. Но машина, словно зубами вцепившись в невидимое дно, упрямо поползла вперёд. Перевалив середину, когда вода уже едва не захлёстывала в салон, старый «козёл» зацепился передними колёсами за обрывистый берег, ещё раз взревел и выскочил из воды под всеобщее одобрение пассажиров.


Пасека состояла из небольшого бревенчатого домика с кирпичной трубой и двух сараев, едва различимых в темноте. В окнах дома мерцал тусклый свет керосиновой лампы. От этого Грине стало почему-то грустно, и, когда машина заглохла, он даже не захотел вылазить из нагретого салона. Вокруг шутили, выгружали вещи. Гриня подумал, что не стоит отрываться от коллектива, схватил свой дробовик и тоже полез из машины. После накуренного салона дышалось легко. Небольшой морозец приятно обжигал лицо, а когда Гриня взглянул наверх, то и вовсе обомлел. Весь купол был усеян яркими звёздами. Гриня взялся искать по привычке Полярную звезду, но потом махнул на это рукой и пристроился к забору вслед за своими товарищами. Потом все похватали вещи и пошли в летнюю кухню, где уже сидели, как у себя дома, два незнакомых Грине парня. На столе стояла большая кастрюля, из которой вкусно пахло. От этого аромата у Грини забурлило в животе, он вспомнил, что с самого утра ничего не ел, схватил со стола чью-то ложку и, не стесняясь, полез в общий чан, где уже звенели другие ложки. Все смеялись, шутили, вспоминая прожитый день. Грине тоже досталось. Оказалось, что в самый критический момент он уже хотел выскакивать из машины и переплывать вброд через Манжурку. На столе вдруг появился большой алюминиевый ковш с подозрительно мутной жидкостью, похожей на бражку. Гриня сперва замотал головой, но, глядя, как крякают от удовольствия товарищи, тоже приложился к ковшу, ощутив на зубах мякенькие комочки пчелиного воска.

– Пей, Пагане…, ой, я хотел сказать…

Но все уже дружно ржали над оплошностью хозяина, коренастого мужика, которого все звали почему-то Петухом.

– Гриня, ты не обижайся. Моя дочка, – хозяин стал загибать пальцы, что-то считать. Его голова уже плавно покачивалась в облаке едкого дыма от дешевых сигарет, – младшая моя так называет тебя.

Вообще-то Грине было приятно, что его все знают и даже выказывают ему уважение. Медовуха приятно растеклась по телу, он почувствовал прилив в голову, и ему захорошело. Пошли весёлые полуанекдотичные истории. Гриня тоже не отставал. Он путал буквы, запинался в словах и размахивал ложкой, как дирижёр. Выяснялось, что дети всех присутствующих – золотые и добрые ребята. С пьяного языка он расхваливал их, как мог, а в конце своей длинной речи назвал маленькими сволочами. Потом заговорили об охоте. Выяснили, куда подевался весь кабан. Что ходит он по кругу и скоро вернётся к пасеке. Что в сопках полно медведя, а по ночам они бродят по дорогам, пугая случайных прохожих. И что на болоте каждое утро пасётся коза, но так далеко, что взять её можно только из карабина, и завтра, рано утром, кто-то пойдёт за ней. Гриня по школьной привычке поднял руку, забронировав себе место в команде. Когда жрать было уже нечего и ковш оказался пустым, все дружно вывалили из тесной кухни. Подходило время «гона», и каждый хотел услышать, как ревут живые изюбри. Но сопки молчали, и все пошли в дом, где Гриня долго не мог найти себе места. Несколько раз он поймал в темноте своим лбом потолочную балку, потом всё же нашел уголок для своего костлявого зада и тут же вырубился.

Проснулся он только под утро, чувствуя, что может не «успеть».

Небо по-прежнему было чистым. Звёзды мерцали в холодной бесконечной дали, возбуждая у Грини отвращение к его земной жизни. В голубом свете почти полной луны мир показался Грине сказкой, словно он был вылеплен рукой волшебника. Огромная поляна, залитая фосфорным светом, ульи, отбрасывающие тени на землю, громады сопок, окруживших пасеку, серебристая долина реки с алмазной жилкой, похожей на змейку – всё это жило своей, непостижимой для человека жизнью и как-будто молча наблюдало за ним, случайно вторгшимся в чужое.

С трудом удерживаясь на ногах, он вдохнул полной грудью. Вдруг ему показалось, что он не один. Он прислушался. В двадцати метрах кто-то ходил и жевал.

Дрожь пробежала по Грининому телу. Он уже хотел смыться обратно в дом, как вспомнил, что вечером видел коней. Преодолев страх, делая усилия над каждым шагом, Гриня медленно пошёл по серебристой от инея траве в сторону звука.

Увидев человека, конь поднял огромную голову и фыркнул. Он искоса осмотрел фигуру человека, тряхнул гривой и снова принялся щипать траву. Недалеко стоял ещё один конь и почему-то не двигался.

Гриня очень любил коней. Он увидел, что бедолага запутался в верёвке, прилипнув мордой к изгороди колючей проволоки. Тёмный лес, стоящий вокруг, всё время пугал Гриню, пока он освобождал коня.

Распутав не меньше десятка узлов, он перевязал коня на новое место. Даже не поблагодарив Гриню за его доброе дело, конь отметил новое место кучей навоза и припал к свежей траве.

«Скот», – подумал Гриня и пошёл в сторону дома. Его опять поразила необычайность окружающего мира. Это действовало на Гриню.

Он остановился. Реальность была даже слишком объёмной. Может, лунный свет создавал такой эффект, может глубокие тени, понять этого Гриня не мог, ведь обычно в это время Гриня спал и видел только сны.

В полной тишине мимо него проносились летучие мыши. Где-то в дебрях тёмного леса ухал филин. Стало прохладно, но Грине не хотелось уходить. Он что-то почувствовал в своей душе и стал сравнивать: суету людей, тесноту пыльных деревенских улиц, вездесущих школьников в узких школьных коридорах. Всё это было миром, чуждым тому, что окружало его в этой наполненной тайнами тишине. Осознавая её волшебную силу, Гриня одновременно понимал, что уже давно не является частью этой тишины. Что среда, проглотившая его когда-то, успела сделать его слепым и бесчувственным эгоистом. Словно впервые переживая радость встречи с чем-то близким и дорогим для себя, Гриня поймал себя на мысли, что остаётся чужим в этом мире, да и ненужным. Являясь учителем географии, он, по сути, ничему важному, исходя из того, что увидел и почувствовал здесь, научить не мог. Он просто коптил небо и вешал лапшу, одновременно протирая зад. Незаметно подкрался холод. Картина неожиданно потеряла объём, ему захотелось в тепло, туда, где было мягко и удобно. Он последний раз вдохнул полной грудью и потрусил к дому.


Проснулся Гриня уже засветло. В маленькое окошко заглядывало голубое небо, в котором плавно колыхалась пожелтевшая листва. Он лежал прямо на полу, заваленный сверху огромной кучей старых одеял, телогреек и рюкзаков. Грине стало приятно, что о нём позаботились. Он с трудом выбрался из этой мусорной ямы и, напялив на себя что-то тёплое, вышел на свежий воздух. Ощутив всеми клетками прелесть утренней свежести, Гриня поёжился от холода, смачно зевнул и поплёлся за дом, чтобы справить нужду. То, что он там увидел, сразу вернуло его к реальности.

Володька (вчерашний водитель) и его друг Пашка обдирали косулю. Руки у обоих были по локоть испачканы кровью. Володька делал надрезы острым, как бритва, ножом, а Пашка стягивал чулком светло-коричневую, похожую на замшу, шкуру. Пальцы его всё время соскальзывали, Пашка пыхтел, пыжился и ругался, как сапожник. У всех, кто был рядом, от удовольствия светились глаза. Народ предвкушал королевский завтрак. Все смотрели друг на друга счастливыми глазами и щурились от яркого утреннего солнца.

– Что ж ты, мать твою, спишь так долго. Всю охоту проспал, педагог хренов, – прошипел сквозь занятые бычком зубы Пашка. Весь его лоб тоже был вымазан кровью, а по взмыленной шее текли крупные капли пота.

– А кто её? – ещё не придя в себя от увиденного, спросил Гриня.

– Серёня. Изверг. Вон каку дыришшу заделал. Аккуратнее не мог. Всю грудину разворотил. Мучайся теперь. Все руки поиспачкал, – полушутя, полусерьёзно ворчал Пашка. Серёня, невысокий и невзрачный мужичок неопределённого возраста, стоял в сторонке и млел от удовольствия, улыбаясь своим детским лицом.

В таз уже сыпались козьи потроха, на Грининых глазах от козы осталась только маленькая головка с чёрными бусинками глаз, да тонкие изящные копытца. Немного поодаль ходили в ожидании обрезков собаки. Они показывали друг другу зубы и всё время зевали. Всё, что осталось от косули, побросали в кусты. Тут же образовалась кровавая бойня, в конце которой каждый получил то, на что имел право. Гриня был немало удивлён чёткой организацией в делёжке добычи. Одна из собак, больше всех похожая на лайку, уже таскала голову. Она подходила к собратьям и рычала на них, показывая белые длинные клыки. Проходя мимо Грини, собака недоверчиво покосилась, но, видя, что Гриня не опасен, нехотя вильнула ему хвостом и потащила голову в укромное место.

«Была коза и нет козы», – грустно подумал Гриня и побрел к речке, запинаясь в высокой, давно не кошенной траве своими нескладными ногами.

Вчерашняя Манжурка уже не казалась ему страшной и опасной. В прозрачном быстром потоке играла рыба. Речка весело шумела на перекатах, воздух над водой искрился и переливался всеми цветами радуги.

Выбрав бережок поположе, Гриня опустился на руки и сунул опухшую после ночи голову в быстрый поток. Двух секунд хватило, чтобы окончательно проснуться.

Немного побродив по берегу, Гриня вспомнил все впечатления прошедшей ночи и посмеялся над собственной наивностью. С бугорка, где стояла пасека, доносился смех, чьи-то возгласы: среди общего гвалта Гриня выделил весёлый Пашкин смех, улыбнулся и поплёлся обратно на пасеку.

Его долгое отсутствие никто не заметил. Вокруг царила суета. Мужики бродили вокруг кухни, изнывая от безделья и голода. У калитки Гриня увидел своих ночных знакомых. Оба коня стояли уже осёдланные и мирно щипали траву. Один конь был невысоким, с крепкими толстыми ногами и густой стоячей гривой. Таких коней называли якутами. Они отличались хорошей выносливостью и неприхотливостью. Второй был гораздо выше, но у него почему-то не было одного глаза. Рядом суетились вчерашние парни. Они приторачивали к сёдлам свои вещи и негромко о чём-то разговаривали. Гриня вспомнил, что парни переезжали на другое место, на пасеку Кедровую, что стояла в десяти километрах выше по течению. У ребят были ружья, и одеты они были должным образом, во всё таёжное и неприметное. У одного за голенищем выглядывала рукоятка большого охотничьего ножа.

«Вот где настоящая охота», – позавидовал про себя Гриня, представив затерянный среди дикой, нетронутой тайги маленький, уютный домик. В его голове уже вырисовывались покрытые сумраком распадки, великаны-кедры, обрывистые склоны сопок, под которыми в непролазных дебрях бродят величественные изюбри, а по кристальным перекатам резвится королевский хариус. Воображением Гриня рисовал себе прозрачную воду реки, её каменистое, покрытое изумрудным мхом дно, и ему ужасно захотелось вырваться из этого балагана и окунуться с головой в тишину и покой. Вспомнился недавний спор с женой, и ему стало неловко от мысли, что она оказывалась права.

Его кто-то хлопнул по плечу. Гриня обернулся и увидел как всегда жизнерадостного Пашку.

– Чего грустим? Пошли печёнку жрать. – Пашка уловил настроение друга и вздохнул.

– Ребята отдыхают как надо. На Кедровой сейчас красота. Тишина. Я бы и сам с удовольствием махнул туда. Только охота там не очень. Кабан-то сейчас весь на полях сбился.

– А зачем тогда они едут туда? – удивился Гриня.

– Говорят же тебе – отдыхать! За лимонником. Я бы тоже поехал с ними. Коня нет. Жаль. На конях – милое дело. – Пашка сделал загадочное лицо и вздохнул. – Мороки, правда, с ними. Одноглазый-то убежал утром.

– Как убежал? – насторожился Гриня.

– Отвязался, – беззаботно ляпнул Пашка, зевая во весь рот.

Гриня втянул голову в плечи и отвернулся.

– Да, – ехидно заметил Пашка, что-то высматривая по сторонам и при этом по-хитрому щурясь. – Какая-то сволочь перевязывала ночью. Из уздечки вылез. Всё утро ловили. Ты, случайно, не знаешь, кто это мог быть?

Гриня замотал головой и стараясь не выдавать своего смущения спросил:

– А почему у него глаза нет? Кажется левого.

– Вот именно, левого, – заметил важно Пашка. – Характер у него видать, сволочной. Не любит, когда на него седло одевают. Кусался наверное. Ему левый глаз и выкололи, что бы не отвлекался от дела. Конь же. А ему то что, правым-то он видит не хуже чем левым.

–Не понял, а причём тут левый.

– А хрен его знает. -Пашка нагло посмотрел на Грину, при этом прищуривая почему-то именно правый глаз, и спросил. – Значит не ты ночью отвязал коня? Все почему-то так и подумали. Ладно. Пошли печёнку жрать.

Вспомнив про косулю, Гриня скривил рот.

– Ты чего, в вегетарианство ударился? Или птичку жалко? Ты брось хандрить. Мы же в тайге. Это жизнь. А ля гер ком а ля гер. На войне как на войне.

– Да знаю я. Просто, красивая.

– Это точно. Благородная. Моя бы воля, руки бы поотрывал всем, кто козуль стреляет. – Пашка невзначай посмотрел на свои ладони и сунул их в карманы. – Ладно, пошли. А то эти звери всё смолотят. По полкружечки и на тропу. Ты куда приехал? – Он схватил Гриню за рукав и поволок на кухню. – Кто мечтал медведя завалить? Утром следы свежие видели. Рядом с пасекой ходит. Не вру. Вот такие, – Пашка растопырил, как мог, пальцы и сделал важное лицо.

– Таких не бывает, – пробурчал Гриня.

– Э, брат…, не знаешь ты природы. А ещё учитель ботаники. Сопки видишь? Одни деревья. А там, может быть, носорог пасётся.

– Ну, ты загнул!

– Да иной секач не меньше носорога. Ты просто не видал. А я видел. Убитого, правда. Монстр! Говорю тебе! У него пятак был размером с кастрюлю.

– Слушай? А ты не знаешь? Ёжики когда в спячку залегают? – спросил стеснительно Гриня. – Здесь ёжики есть? Алёнке обещал ежа привести.

Пашка косо посмотрел на друга и задрал одну бровь.

– Ты с печки сегодня ночью не падал, случайно? Ты зачем сюда приехал? Очнись! Правильно тебя дети в школе дразнят. Пойдём. А то без нас точно всё слопают.

На кухне уже полным ходом шла трапеза. Облепив стол плотным кольцом, мужики ели стоя, весело отправляя мясо кусками прямо в рот, продавливали хлебом, когда рука уже тянулась за очередным куском сочного обжаренного мяса. Ковш не успевал наполняться; Гриня забыл, который раз прикладывался к нему. Забыв про утренние впечатления, он брал жирные куски руками, презирая вилки и ложки, пихал в рот и громко смеялся над очередной Пашкиной хохмой.


После завтрака пасека незаметно опустела. Гриня сидел на лавке, лениво разбросав свои длинные ноги по сторонам. В голове шумело от браги, живот, не готовый к таким перегрузкам был готов разойтись по швам. По точку лениво расхаживал хозяин пасеки, одетый в защитную сетку. Заглядывая в улья, он пускал из дымаря белый дым и что-то про себя бубнил. За ним неотступно ходил кобель и всё так же таскал за собой козью голову.

Гриня мог просидеть так весь день. Но откуда-то с верховьев, где на горизонте искрились в голубой дымке сопки, подул свежий ветер. Он вдохнул глоток прохладного воздуха и подумал, что это, наверно, спускается осень, осыпая природу чистым золотом. Он взял свой старенький дробовик, проверил работу курков, сунул в стволы по заряду дроби и пошёл вслед за ушедшими часом раньше конными, на ходу натягивая на плечи старенький армейский вещмешок.

Едва только пасека скрылась за деревьями, Гриня почувствовал, как всё вдруг изменилось. Он понял, что остался с тайгой один на один. Вдруг над головой он увидел белку. Она прыгала с ветки на ветку и всё время недовольно щебетала. На короткий миг она замерла и стала наблюдать за ним, свесив с ветки чёрный пушистый хвост. «Заботы, – подумал про себя Гриня, – зима на носу. А тут ещё всякий сброд по тайге шляется».

По левую руку вверх уходил высокий ряж. Редкий молодой дубняк давал возможность видеть далеко в подъём, отчего возникало предвкушение того, что где-то в глубине ряжа сейчас появится зверь. Справа, под крутыми обрывами, заманчиво шумела Манжурка. Всё вокруг и пугало, и притягивало Гриню. Оставшись один, он почувствовал, как содрогается его тело при каждом шорохе; емустало страшно. Но уходящая за поворот дорога уже звала его вперёд, он поправил удобнее дробовик, выдохнул всё, что было у него внутри и что мешало ему, и, тихонько насвистывая, пошагал по дороге.

Золотистые сопки волновали и манили своей тайной, скрытой от взора густыми деревьями. Наслаждаясь красотой, Гриня подумал, что красивее мест он ещё нигде не видел. Он вдруг поймал себя на мысли, что бесконечно счастлив тем, что оказался здесь, что дорога ведёт его туда, куда надо, и не даст сбиться с пути, и что ему меньше всего хочет встретиться со зверем. Хотелось просто идти по этой лесной дороге в своих кирзовых сапогах и дышать чистотой и свежестью, которую может дать эта тайга.

Он даже не заметил, как свернул с основной дороги влево. Широкая солнечная долина реки осталась за спиной. Густые деревья обступили Гриню со всех сторон, словно наблюдали за непрошенным гостем.

Гриня остановился и огляделся по сторонам. Две едва заметные среди травы колеи плавно поднимались в сопки. Новая дорога выглядела очень заманчиво, теряясь среди высоких деревьев. Гриня вдруг осознал, что боится идти дальше по этой дороге. Страх сковал его тело так, что он боялся обернуться. Ему казалось, что лес к нему был не равнодушен. Он крепко сжал металл своего ружья и медленно, тихими крадущимися шагами пошёл туда, куда вела эта затерянная, давно забытая дорога. Приглядевшись, он заметил на грунте след от колес автомобиля. Следы были старыми, и Гриня не стал ломать голову над тем, кто и зачем мог проехать по его дороге. Озираясь по сторонам и всматриваясь в каждый куст, он шёл всё дальше, стараясь не вызывать шума своими шагами. Подъём становился всё круче. От непривычной ходьбы Гриня взмок. Ему стало жарко. В боку закололо. Он покрылся крупными каплями пота и уже захотел вернуться, как вдруг прямо из-под ног вылетел целый выводок рябчиков. От неожиданности Гриня вскрикнул, едва не лишившись рассудка. Наконец, до него дошло, что удача улыбнулась ему. Сообразив, куда полетела птица, он скинул дробовик и сломя голову рванул за рябчиками, забыв про все страхи и усталость.

Птица сидела невысоко над землёй и выглядывала из-за ствола берёзы. Гриня спрятался за куст и прицелился в ярко-красный гребешок. Едва он притронулся к куркам, как раздался оглушительный треск, а потом мощный раскат эха прокатился по склонам сопок. Переведя дух, Гриня подошёл к тому месту, где сидела птица. Убитый рябчик лежал у его ног и был почти незаметен среди пожелтевшей листвы, выделяясь только своим красным гребешком. Покрутив добычу в руке, Гриня удивился. Рябчик был таким невесомым и маленьким, что умещался на ладони почти весь. Скинув с плеч рюкзак, он равнодушно бросил птицу на дно. На ум пришла глупая поговорка соседа, что курочка клюёт по зёрнышку, в которой была заложена какая-то народная мудрость. Он накинул дробовик на плечо и решил, что больше не будет стрелять по рябчикам. Только патроны переводить. Но стоило ему пройти сотню шагов, как из кустов снова взлетел рябчик. Гриня машинально вскинул ружьё и нажал на курок, почти не целясь. Глупую птицу спасло только то, что он забыл зарядить новый патрон. Азарт захватил его. Через минуту он снова шёл вверх, вперёд, словно кто-то тянул его за руку туда, где шумел ветер и таилась неизвестность.

Он всегда мечтал увидеть мир с высоты. Его уже не пугали непонятные шорохи в кустах. Наблюдая за происходящим, он лишь восхищался. Бархаты, липы, берёза, манчжурский орех – всё сплеталось в единую гармонию. Лес величаво проходил перед его глазами. Словно специально, к его ногам свисали ярко-красные гроздья калины. Выхваченные из сумрака лучами солнца, ягоды мерцали, словно огонь, в тёмно-изумрудном лесу. Многие деревья калины почему-то были поломаны. Это выглядело нелепо. На секунду Гриня задумался. Кому понадобилось ломать их здесь, в этой глуши. Сорвав горсть, он сунул в рот несколько ягод. Челюсти тут же сковало кислотой. Он выплюнул косточки и обратил внимание на чёткие вмятины на влажной земле, очень похожие на человеческие следы, но гораздо большие. Осенившая его мысль мурашками прошла по всему телу, разбудив в нём животный страх.

Это был медведь, огромный и, наверное, страшный. Скорее всего, он прошёл перед Гриней каким-нибудь часом раньше, ломая, как спички, калиновые ветки, лакомясь сочной ягодой. Зверь бродил где-то рядом. Гриня понял, что забрёл в чужие владения.

Он догадался, что находится на вершине ряжа. Дорога пролегала по самому хребту гигантской ящерицы, распластавшей свои лапы далеко по сторонам. Ненадолго остановившись, Гриня ощутил одиночество среди этого дикого, нетронутого цивилизацией мира. Где-то внизу мирно дремала под лучами осеннего солнца пасека со своими обитателями, но всё это было уже в другом измерении. Здесь он был один на один с лесом, живым и непонятным, от чего в теле, особенно в руках, возникал непривычный холодок. Сквозь густую растительность едва угадывались бескрайние горизонты в голубой дымке, всё выглядело словно театральная декорация – настолько необычным было всё вокруг. Гриня неслышно снял с плеча дробовик и осторожно пошёл вперёд. Каждый шаг гулко отдавался в его ушах. Всё замерло. Даже воздух перестал двигаться. В этой тишине был слышен каждый шорох падающего листа, каждый вздох окружавшего его леса. Ему показалось, что он слышит, как пролетает над его головой в небе птица. Как в глубокой низине журчит под камнями невидимый ручей. Словно вор, выбирая чистую от листвы землю, чтобы не издавать шума, он украдкой пробирался вперёд, не осознавая, куда и для чего идёт. Его словно манил кто-то своей невидимой рукой, словно дорога была заколдована. Его и раньше не раз посещала эта мысль, и если бы не след от машины, выдавленный неизвестно когда на мягкой чёрной почве, то Гриня так и решил бы, что дорога эта, сплошь покрытая звериными следами, заколдована.

Незаметно всё изменилось, стало просторнее. Лес уже не был густым. По завалам и старым пням Гриня догадался, что когда-то, очень давно, здесь были дровяные деляны. Ему стало жаль великанов-дубов, останки которых всё ещё гнили на земле. Но жизнь этого требовала. Взамен старым подрастали новые деревья.

Неожиданно перед глазами вырос огромный дуб.

– А тебя почему не спилили? – как с живым, заговорил Гриня. Голос придал ему уверенности в этой гробовой тишине. Осмотрев ствол, он обнаружил на нём вбитые металлические прутки, ступенями поднимавшиеся к вершине. Он задрал голову и увидел под кроной подобие беседки. Почти на самой вершине была устроена лавочка. Оглядевшись по сторонам, Гриня приставил дробовик к дереву и полез наверх. Через мгновение он оказался наверху, откуда был прекрасный обзор большой поляны. В центре поляны хорошо различалась большая яма, наполненная водой. По обе стороны от дуба лежали сваленные ветром старые деревья, растопырившие корявые ветки в разные стороны. Гриня понял, что набрёл на самый настоящий солонец. Это был тот самый знаменитый лопатинский солонец, на котором, по словам Петуха, недавно убили изюбря. Гриня быстро слез с дерева и, прихватив ружьё, прошёл к яме. Из рассказов своих новых друзей он усвоил, что перво-наперво нужно посмотреть, ходят ли на солонец звери, и какие по давности следы они оставляют в мягком грунте. Чёрная земля была сплошь утоптана следами самых разных зверей. Ямки от больших раздвоенных копыт были повсюду. Рядом такие же по форме, но маленькие, словно зверь был игрушечным. Были следы и с подушечками, и с коготками на концах. Казалось, весь лесной народ собирался на этой «сцене». Были и медвежьи следы, размером с кастрюлю, от вида которых у Грини похолодело внутри. Рядом на стволе дерева он заметил несколько чёрных шерстинок. У него не осталось сомнений, что недавним гостем этой волшебной поляны был косолапый. Вокруг по-прежнему было тихо, и каждый Гринин шаг, как ему казалось, сотрясал землю. У него мелькнула мысль, что зверь может объявиться в любую минуту, а стволы его оружия была заряжены дробью. Трясущимися руками он с трудом вытащил старые дутые гильзы и заменил их, по совету бывалых охотников, на картечь.

Пулей взлетев на дерево и повозившись с минуту, Гриня затих в ожидании, как будто сейчас поднимется занавес и появятся актёры. Он замер, затаив дыхание, словно был частью дерева, на котором сидел. Как только сердце его успокоилось, он вдруг почувствовал необычайное наслаждение от тишины и одиночества. С благоговением он поглаживал цевьё дробовика, всматриваясь в зелёную сцену своего театра. Он чувствовал, как медленно разворачивается действо. От неподвижности его спина превратилась в камень, ноги затекли, но он продолжал сидеть без движений, стараясь услышать всё, что происходит вокруг.

Уже несколько минут он что-то слышал. Неуловимый звук шёл из глубины леса. Что-то медленно двигалось откуда-то снизу. Не было сомнений, что из сумрачной глубины распадка поднималось какое-то живое существо. И это «что-то» двигалось прямо в его сторону, на солонец. Сидя спиной к этому звуку, он затылком ощущал все движения и шорохи, издаваемые этим живым и реальным, как и он сам, существом. Временами шорохи стихали, и в эти промежутки Гриней овладевало такое беспокойство, что хотелось быстро слезть и унести ноги подальше от этого заколдованного места. Он ясно осознавал, что по лесу бродит сам лесной дух. От этой мысли ему стало по-настоящему страшно. Но от страха ноги его слушаться не хотели, словно стали чужими, и он продолжал сидеть и ждать.

Прошло ещё несколько минут. Всё это время Гриня не двигался. Наконец, он чётко расслышал неспешные шаги за спиной. Зверь шёл медленно, мягко наступал на сухие листья, временами останавливался, и на слух уже можно было определить расстояние до него. Но для этого надо было повернуть голову.

У Грини взмокли ладони, в висках и горле стучала кровь. Стараясь не делать резких движений, словно в замедленном кино, он стал поворачивать шею. Он ещё не видел зверя, но интуиция подсказывала ему, кто это мог быть. Правый глаз вышел из орбиты, и он увидел, будто в боковом стекле автомобиля, отражение огромного бурого медведя. В это мгновение левая нога непроизвольно выпрямилась, и дробовик стал медленно сползать с колен.

Гриня едва не сошёл с ума. Уже в самый последний момент пальцы вцепились в гладкий приклад, и сползание прекратилось. Шорох ткани был едва уловим, но Гриня спиной почувствовал, как медведь замер. Он медленно поворачивал огромную голову, втягивая при этом воздух. В его поведении не было никакой агрессии. Своим спокойствием медведь был больше похож на корову. Медленно и почти без шума он вынюхивал нужную ему траву и ел. Он по-прежнему находился за его спиной. Наконец, медведь появился с левой стороны. Огромный! Гриня медленно развернул голову. От близости к лесному великану он испытал неописуемый страх и одновременно восторг; он проник в запредельное, в мир, скрытый от людей их собственной трусостью и невежеством. Медведь стоял в каких-нибудь десяти метрах от дерева, на котором сидел Гриня, и не видел его. Их разделяла только высота, и он не мог уловить запаха человека и спокойно поедал сочную траву, ловко орудуя огромными когтями, обдирая со стеблей сочные листья.

Облик медведя слегка разочаровал Гриню. Вместо богатой, лоснящейся шкуры, на нём висели старые, линялые лохмотья светло-коричневой шерсти. Огромное толстое брюхо свисало почти до земли, а сам зверь был невероятно длинным. Маленькие, глубоко посаженные глаза смотрели на мир грустно и почти не двигались.

Наблюдая за медведем, Гриня чувствовал себя на вершине блаженства, чего не испытывал в далёком детстве, когда его водили в зоопарк. Чувствуя своё превосходство, ему вдруг захотелось крикнуть, напугать зверя, пока тот лакомился травой.

Указательный палец незаметно нащупал курки. Левая рука непроизвольно обхватила цевьё, а правый большой палец неслышно взвёл тугие пружины. Теперь зверь был в его власти. Медведь жил последние секунды своей звериной жизни, даже не подозревая, что смерть смотрит на него из чёрных стволов. Смертью был сам Гриня.

Неожиданно его пронзила мысль: это самка. Он представил, как будет потрошить её; у неё, наверняка, были в животе медвежата. Мысли путались, ведь это был его звёздный час. Наконец, он решил. А ля гер, ком а ля гер – на войне как на войне.

Мысленно проведя линию между зверем и солонцом, он навёл стволы на зверя, не опасаясь быть замеченным, и стал ждать. Зверь был так близко, что Гриня уже мог заглянуть ему в глаза, он слышал его дыхание.

Неожиданно медведь насторожился. Он бесшумно выдохнул и стал медленно втягивать воздух. Грине стало интересно, что будет делать дальше этот великан. Его огромная голова медленно потянулась к основанию дерева, на котором сидел Гриня. Зверь мог выбрать и другой путь к солонцу, обойти десятой дорогой этот дуб. Но он шёл именно этим, где Гриня оставил один единственный запах от своего сапога на железном гвозде, вбитом в ствол.

Медведь долго втягивал в себя воздух, преображаясь на глазах. Наблюдая за ним, Гриня и не думал стрелять. На мгновение животное замерло. Наверное, что-то возникло в его сознании. Шерсть на загривке всколыхнулась, и Гриня увидел настоящего зверя, грозного и свирепого хищника. Медведь с шипением выдохнул запах, исходивший от металла, изогнулся плавной дугой и шарахнулся прочь от опасного места, сотрясая огромным весом землю, так и не преодолев невидимой черты своей смерти. Его ещё можно было поймать на мушку, но руки по-прежнему, как каменные, лежали на коленях; Гриня не стал менять своего решения, полагая, что именно так и должен поступить. Уже потом его осенило, что в этом был и здравый смысл. Близился вечер, и вряд ли его ленивым друзьям понравилось бы ползти в крутой ряж за десять километров.

Шорох ещё доносился из густой чащи, и кое-где среди травы мелькала высокая спина медведя. Вскоре и она исчезла из поля зрения. По лесу ходил лишь тихий шорох, какой незнающий человек принял бы за возню двух ежей.

Просидев ещё с полчаса, Гриня, обессиленный, слез с дерева и, не останавливаясь, без оглядки пошёл обратно. Он не заметил, как наступил вечер и в лесу стало прохладно. Пробиваясь сквозь листву, косые солнечные лучи давно не грели, а само солнце уже касалось далёких сопок, затянутых красноватой пеленой, где-то очень далеко. Впереди лежала всё та же дорога. Чтобы скоротать время, Гриня перешёл на бег. Он не успел и глазом моргнуть, как выскочил на Манжурку. Спотыкаясь в темноте, стараясь не угодить в лужи, он с трудом доплёлся до пасеки.

Оказалось, что его давно ждали и уже хотели искать.

Наспех проглотив тарелку утренней похлёбки, Гриня на ходу сочинил историю про то, как заблудился и залез в бурелом. Для взрослого человека это выглядело нелепо, но мужики отнеслись к нему с пониманием, потом завели машину, и все потянулись занимать свои места.

Выплеснув остатки супа в собачью миску, Гриня разрядил дробовик и поплёлся за остальными, едва волоча ноги.

Всю обратную дорогу он смотрел в окно, пытаясь различить в темноте знакомые места. Товарищи всё так же смеялись, обсуждая результаты своей охоты, каждый делился впечатлениями. Хаяли ленивого Петуха, запустившего пасеку и прозевавшего зверя. Ругали всё подряд и смеялись над неудачной охотой Грини.


Кто-то пихнул его в бок. Гриня открыл глаза и увидел свой дом.

– Выметайся! – шутливо скомандовал Пашка. – Приехали.

Кроме Пашки и водителя, в машине уже никого не было. Улица тоже была безлюдной. Гриня нехотя вылез из машины и, волоча за собой ружьё, пошёл в дом. Когда он миновал калитку, его окликнули:

– Ну что, Паганель? В следующий раз место занимать на тебя?

Ничего не ответив на такое хамство, Гриня медленно развернулся и, вскинув дробовик, нацелил его на Пашкину рожу.

– Э! Э!.. Ты поосторожнее. Швабры стреляют раз в год.

Гриня щёлкнул обоими курками, усмехнулся и сделал поклон.

– Одичал ты, братец. – Пашка бросил через калитку рюкзак и покрутил пальцем у виска. – Сразу видно, что парень работает в дурдоме!

Зайдя в дом, Гриня бросил рюкзак на стол и полез в подпол прятать дробовик. Когда он вылез, то увидел у стола Алёнку. Вся в белых кудряшках, она была одета в её любимое голубое платье, как всегда румяная, с весёлыми огоньками в глазах.

– Папка! Папка мне ёзыка привёз! У нас будет ёзык!

Гриня на секунду растерялся. Он открыл рот, чтобы сказать, но Алёнка уже развязала тугой узел и залезла в рюкзак, в надежде достать из него обещанный подарок. Вместо этого она вынула маленького мёртвого рябчика. Несколько секунд она удивлённо смотрела на него своими огромными глазами. Губы её вдруг изогнулись дугой, она вопрошающе взглянула на Гриню. Глаза её стали ещё больше. И вдруг по её щекам беззвучно покатились маленькие прозрачные зёрнышки.

Ему нечего было сказать дочери. Он прошёл мимо жены, сел в кресло и закрыл лицо ладонями.

Он уже слышал, как клокотала от боли в её маленькой тесной груди душа. Надо было идти к дочери и успокоить её, но для этого он должен был оживить мёртвого рябчика.

А этого Гриня не умел.


Медвежий угол.


Это было любимым машинным делом – возиться в грязи, грызть чёрную, раскисшую, словно каша, землю зубами колёс и рычать, словно собака, не желающая делиться с хозяином своей добычей. После ливней дорога всегда размокала, а кое-где и вовсе исчезала под водой. Её и дорогой нельзя было назвать. Любители острых ощущений, кто на чём и кто за чем, ползли по ней где придётся, лишь бы прорваться в тайгу. А этот отрезок был самым противным. Узкую котловину с обеих сторон зажимали высокие, крутые сопки, и в самой низине, всегда сырой, заросшая ивняком и вербами, пробегала небольшая речка. Вдоль неё и тянулась дорога, по которой надо было ехать.

С большим трудом машина всё же выползла из глубокой ямы, и Матвей с облегчением вздохнул и заглушил двигатель.

Это были ещё цветочки. Уж он-то прекрасно понимал, куда умудрился вляпаться на своей машине. Вся надежда и была только что на везение да на новые колёса. Ну и на лебёдку.

Глядя на раскисшие, словно кисель, колеи, уходившие самому чёрту в задницу, не всякий искатель приключений рискнул бы ехать вперёд, и Матвей в сотый раз ловил себя на мысли, что уже неоднократно пожалел о том, что сорвался с места и залез в эту чёртову дыру.

Густые зелёные сопки, постепенно меняя друг друга, уходили всё дальше в лесную глушь, неотступно сопровождая своим угрюмым взором речку Манжурку и всех тех, кто совал свой нос в эти дикие места, медвежий угол, как иногда называли местные здешний край.

Где-то у подножья высокого ряжа, что лежал подковой, образуя глубокую котловину, стояла его пасека, известная у местного населения как Кедровая. Перед ней вдоль речки были ещё две пасеки, почти необитаемые, последняя из которых называлась Грушевой. Кто и почему так назвал это место, об этом история умалчивает, хотя, несколько раскидистых груш всё таки стояли на взгорке, и когда никогда усыпали землю обильным урожаем. Проезжая мимо этих мест, Матвей часто любил останавливаться, из-за чего путь, длинной в десять километров мог растянуться на целый день. То, казалось бы беззаботное время, воспринималось как сон; реальность же выглядела мрачной и пугающей, и в ней ему позарез надо было попасть на свою пасеку, обстоятельства того требовали. Но сделать это было не так просто.

Вода, грязь вперемешку со всяким лесным хламом – всё это и было той дорогой, по которой предстояло ехать дальше.

Выжав педаль газа до пола, Матвей направил машину прямо в самое месиво, на ходу стараясь ухватить колёсами почву потвёрже. Когда очередная болотина осталась позади, он ещё раз остановился и заглушил двигатель – машине надо было дать хоть немного остыть. Вода в радиаторе уже почти кипела.

Спешить было особенно некуда, но и торчать в этой грязи ему тоже не хотелось. В голове грезилось тихое уединение на пасеке, потрескивание дров в печке, и вкусная еда. Но что бы добраться до всего этого, надо было всё как следует взвесить, выбрать правильно «дорогу».

Близилась зима, а значит, всё чаще напоминали о себе медведи. Напасть была похлеще пожара и даже туристов, которых Матвей терпеть не мог. У медведя все песни про мёд. Хуже гостя на пасеке быть не могло, и вывеска «Мёда нет» косолапых разбойников не останавливала перед грабежом.

Они напомнили о себе ещё в конце августа. Год выдался никчёмным. В тайге был голод, а где-то в Амурской области, как всегда, горели леса. Вот и сбился зверь вокруг неубранных полей да пасек в поисках корма. Склоны сопок были сплошь изрыты кабанами; прочёсывая дубняки, кабан тоже на месте не стоял, порой даже выходил на поля, где его уже караулили деревенские мужики.

С медведем всё было иначе. Один визит косолапого на пасеку мог сулить большие неприятности. Отвадить гостя от вкусного мёда очень трудно. Участь таких медведей была одна – в расход. Местные их убивали на месте преступления без сожаления.

Матвею жаль было таких лесных бродяг. Не в пример кабанам, медведь своенравный и вовсе не так глуп. К кабанам у Матвея жалости не было. Мясо да и мясо. За медведей же у него всегда болела душа, словно было между ним и зверем что-то общее. Но запах мёда всегда сводит с ума косолапых. А когда дело касалось своего, кровного, то выбирать не приходилось. Слишком дорого доставался мёд.

Воды становилось всё больше. Уже вся низина была залита водой. Ещё были видны следы недавнего потопа: вывернутые с корнями деревья, разный таёжный мусор, принесённый бешеным потоком и висевший высоко над землёй. Картина удручала и в то же время холодила душу. Окажись кто неделю назад в этом потопе – ему пришлось бы несладко.

Он в сотый раз пожалел о том, что не поехал на коне. Не захотел бить задницу в седле. Вот теперь было самое время раскаиваться, догонять вчерашний день.

С грустью посмотрел он на крутой склон сопки, где проходил «скоп», старинная дорога, приспособленная для телег, и конечно, тоже не подарок. Слишком узкой была она для машин и проходила над самым обрывом. Полетали с неё мужики. Поэтому и боялись скопа панически. Когда-то по нему возили дрова для пароходов. Отгребли от склона, чтобы колесная пара прошла, вот и делов. Но машина не телега. В ней и вес, и ширина. Скопа Матвей не боялся, однако, возвращаться было уже поздно.

Он переключился на пониженную и поддал газу. Его «лошадка» пока работала исправно и сбоев не давала. Плюс новая резина, лебёдка с длинным тросом. Когда он прикинул всё это в уме, то на душе стало немного веселее. «Прорвёмся, – успокаивал он свои дымящиеся, как старые тормозные колодки, нервы. – Выскочим».

Оси уже были скрыты водой.

– Хоть брюхо отмоешь, – шутил он, наблюдая, как из-под колёс вылетает чёрная жижа. Машина ревела и упрямо ползла, хоть и медленно, вперёд, словно это был не кусок железа, а живое существо.

Где-то впереди его ждал брод. Умом Матвей понимал, что там творится, и что наполненная дождями река не сулит ничего хорошего. Но отступать было не в его правилах. «Жаль, не на танке», – подумал он, вглядываясь в мокрое месиво впереди себя. Вспоминая армию, он, конечно же, видел разницу, хотя бороться за жизнь приходилось и там. И всё же в армии было проще. Да и по прошествии лет всё, что было связано со службой, казалось детской игрой. Здесь же была реальная жизнь, и всё зависело только от него самого.

Он проверил дробовик. Оба ствола были заряжены картечью, на всякий случай, и было бы обидно не использовать его, выйди из леса зверь. А такое бывало не так уж редко.

Место, где он уже битый час полз со скоростью черепахи, литрами сжигая бензин, было всегда сырым и напоминало лабиринт. В этих лабиринтах разбухшая от осенних дождей Манжурка могла показать свой истинный, дикий нрав, не разбирая, где свои берега, где чужие. После ливней она уже неделю не могла успокоиться. Матвей с замиранием сердца вглядывался в свинцовую поверхность реки, мелькавшей среди густого подлеска.

И всё же, несмотря ни на что, Манжурка ему нравилась. Здесь был свой, особый климат. По склонам было полно лимонника, а в самой речке никогда не переводилась рыба. Заходила даже красная, на нерест. Вот только любителей, желающих бесплатно брать всё это, было, хоть отстреливай. Поэтому такая дорога его вполне устраивала. Не каждому по зубам. А он уж как-нибудь.

Ему не раз довелось попадать в разные передряги. И с медведями, и с пьяными бродягами, что были опасней любого зверя. Усмирял он и очумелых коней. Всякое бывало на его веку. Да и брод был делом обычным в лесной жизни, но то, что он увидел, заставило автоматически потянуться за куревом. Горло сдавило, а взмокшие ладони похолодели.

Матвей прикинул в уме глубину и усомнился в правильности своего решения. Чудо военной техники, как бездушное животное, готовое к смертельному рывку, мерно выплёвывало отработанное топливо, двигатель подстрекательски тарахтел и ждал команды «фас».

Прикрепив дробовик к гамаку, что тянулся вдоль кабины, он уложил всё барахло в рюкзак и закрепил его на двигателе. Потом судорожно несколько раз затянулся, выплюнул недокуренную папиросу в окно и рванул на полную.

Вырвавшись из береговой жижи, «шоха» немного подпрыгнула, на долю секунды зависла, как в невесомости, и с грохотом ударилась своим брюхом о поверхность несущейся воды.

Тяжёлая машина погружалась слишком долго, и только в это мгновение до него дошло, что он сотворил глупость. Наконец, колёса коснулись дна реки, стремительное течение навалилось на машину всей своей массой, словно это был не грузовик, а детская игрушка, и Матвей понял, какой мощью и силой в действительности обладает Манжурка, когда разозлится.

Изо всех щелей в кабину хлынула вода и стала быстро заполнять салон. Не сбавляя газа, Матвей попытался развернуть морду против течения, он чувствовал, как его всё больше разворачивает и начинает протаскивать к ямам. Слишком большим было сопротивление и ничтожно малым вес его машины по сравнению с напором воды. В растерянности он завертел головой и с ужасом увидел, как из-за поворота выносит дерево.

Матвей оцепенел. Руки беспорядочно дёргали рычаг переключения скоростей, а сам он неотрывно, словно загипнотизированный, смотрел и ждал, когда эта торпеда протаранит его машину. Подобно крейсеру, дерево пронеслось в нескольких сантиметрах от кабины. Он кожей ощутил металлический скрежет скрытых водой веток и облегчённо вздохнул.

Неожиданно двигатель чихнул, потом взревел оттого, что Матвей до отказа выжал педаль газа, и вдруг заглох. Он оказался в аккурат между двумя берегами Манжурки.

Сначала ему показалось, что он оглох. Где-то в машине ещё происходили какие-то звуки. Что-то жужжало, стукало и даже свистело. Но умом Матвей понимал, что машина умерла и он остался один на один с тем, что его окружало, и с той тишиной, которой ему не дано было услышать раньше, когда работал двигатель. По-прежнему вокруг бурлила вода, шумели от порывов ветра прибрежные тальники, и где-то в их густых зарослях каркали вороны. Но с того мгновения, когда заглохла его машина, в мире воцарилась тишина. И в ней он осознал себя ничтожным, ни на что не способным существом.

Неожиданно берег пришёл в движение, и Матвей почувствовал, как машину медленно потянуло к ямам.

Идея пришла неожиданно.

Словно на бессознательном уровне, не раздумывая, он включил скорость и повернул ключ зажигания до упора, даже не зная, что из этого получится. Машина, словно ужаленный конь, взбрыкнула и продвинулась на несколько сантиметров.

С замиранием сердца, опасаясь, как бы не вспугнуть его птицу удачи, он ещё раз повернул ключ, и движение повторилось. Машина медленно продвигалась.

– Только бы не сползти в ямы, – повторял он. – Тогда уже точно не выбраться.

Холодной воды он не чувствовал. Всё его тело буквально колотило от волнения, от осознания зыбкости своего положения. В голове кипело, как в радиаторе.

И всё же правое колесо незаметно оказалось в яме. Машину накренило, и вода стала заливать через открытое стекло.

Им овладело страшное отчаяние. Видеть это было выше его сил. В какое-то мгновение он уже подумал бросить машину и махнуть на всё рукой. Страх захлестнул его и подступил к самому горлу. Ему вдруг стало противно и стыдно за свою самонадеянность. Машина всё глубже уходила под воду, а он, в полуистеричном состоянии, словно маятник, продолжал поворачивать спасительный ключ, выжимая из аккумулятора последние сгустки энергии. Вся надежда была на этот маленький кусочек отполированного металла, и только в нём было его спасение.

Он уже представил, как машину утащит на глубину, в заиленные икромёты, и уже никакой экскаватор не откопает её, да и не найдёт в этой «вонючей» Манжурке.

Незаметно машина выправилась и поползла вверх. Правый бок чуть-чуть приподнялся, и вода отошла от приборной панели. Матвей с облегчением вздохнул, хотя расслабляться было ещё рано, очень рано. Но в душе у него уже всё ликовало. Машина медленно ползла вперёд. Судорожно вздрагивая, она не хотела умирать. Цепляясь за скрытое водой дно, она рывками, сантиметр за сантиметром, выбиралась из глубины, и когда задние колёса выползли из ямы, он открыл дверцу и едва не вывалился из кабины вместе с водой.

Выбравшись из машины, он пробрался в кузов. Там всё ещё было полно воды и всякого хлама, что натащило рекой.

Усевшись на кабину, он скинул кирзачи и сунул их под «запаску». Только сейчас он почувствовал, как чертовски вымотался. Сил не было ни на что. Он окинул панораму грустным взглядом и усмехнулся: «Жаль, что никто не видел прыжка».

Со всех сторон на него по-прежнему смотрели угрюмые сопки, и почти до самых их подножий стояла вода. Начинало смеркаться. В этой борьбе он даже не заметил, как прошёл день.

Радоваться особых причин не было. Его машина, гордость и радость, являла собой жалкое зрелище. В уме он прикидывал, что придётся ремонтировать, а что-то даже выбрасывать. Этот дерзкий прыжок выходил ему боком.

Бросать машину на берегу среди грязи не хотелось, но ещё больше не хотелось плестись до пасеки на ночь глядя. Он решил заночевать здесь.

Порывшись в рюкзаке, он нашёл завёрнутый в тряпку шмат сала. Нож всегда был под рукой. Он нарезал хлеба. Пара булок всё же промокла, но за это Матвей уже не переживал. Не спеша пережёвывая свою убогую пищу, он помечтал о горячем чае. Вокруг было полно воды, а его мучила жажда.

Спускалась ночь, а вместе с ней холодный осенний туман. Матвея передёрнуло от холода и сырости. Он закрыл окна и разложил гамак. Холод шёл отовсюду: от мокрой земли, от штанов. Его телогрейка тоже наполовину была промокшей. До него дошло, что при таком раскладе ему придётся несладко. Он пожалел, что не пошёл на пасеку сразу, когда было ещё светло. «Хрен бы с ней, с водой. Пока идёшь, уже не замёрзнешь, а на пасеке печка и сухие одеяла». Здесь, в холодной низине, его лесной дом казался раем. Вдруг он отчётливо услышал вой. В глубоком распадке пели свою песню волки. Они рыскали в поисках добычи и, возможно, внимательно следили за ним. На то они и были волками.

Даже чувствуя за спиной холодный металл своего ружья, Матвей испытал нескрываемый страх. В тяжёлые для людей времена эти звери почему-то всегда были рядом. Что-то надломилось в нём от этого звука. Где-то на склоне выл такой же, как и он, волк одиночка, и от этого сравнения на душе стало ещё тоскливее. Вой, пронзительный и унылый, повторился ещё раз. Потом наступила гнетущая тишина. Матвей сжал кулаки и заскрипел зубами.

Где-то должны были быть сухие тряпки. Но после плавания даже резинка его трусов была мокрой. В бардачке и том было мокро.

Он вылез из гамака, больше напоминавшего ложе для покойника, и стал вытряхивать рюкзак, чтобы сунуть в него ноги. Вдруг из мешка что-то вывалилось и брякнуло о железный пол. В груди ёкнуло. С замиранием сердца он пошарил в темноте и нащупал стеклянную бутылку. Это была самогонка. Самая обыкновенная бутылка с самогоном, запечатанная полиэтиленовой пробкой. В первые секунды он ничего не мог сообразить. «Откуда?» Словно кто-то подложил ему это спасение. Конечно, в чудеса он не верил, но в который раз подумал о своей счастливой звезде, и было неважно, что кто-то в этот момент сидит у тёплой печки или греется на берегу знойного моря. Он был счастлив.

Он не стал ломать голову над тем, как могла поллитра затеряться в его вещмешке, но в том, что это не было простой случайностью, он был уверен на все сто. Неожиданно он вспомнил о доме, о жене… О том, что всякий раз, когда он бежал в тайгу от хлопот и суеты семейного быта, её образ преследовал его, куда бы ни забрёл он в своих скитаниях и бесконечном бегстве от самого себя. В темноте своего временного пристанища он явственно увидел её глаза. Мысленно прошёлся взглядом по её фигуре, ощутил запах её волос. По собственной воле оказываясь на острие судьбы, он только тогда понимал, что эта женщина была для него подарком и по-настоящему любит его, таким, каков он есть.

Не тратя времени на поиски ножа и кружки, он зубами сорвал пробку и отхлебнул почти половину. Жидкость показалась водой, но уже через минуту из глубины поднялся нестерпимый и до боли приятный жар, словно в нём загорелось солнце. Лава разлилась по всему телу и ударила в голову. На мгновение он подумал, что теряет сознание. Невидимое пламя растеклось по рукам и ногам – эффект был потрясающим.

Потом он удобнее развалился на сидении и откинул голову.

Ему показалось, что кто-то заглядывает к нему через стекло. Чувство было таким реальным, что он задержал дыхание и закрыл глаза от волнения. Кто-то смотрел на него сквозь стекло и ощупывал своими невидимыми пальцами его кабину, выискивая слабое место.

Это был холод. Но над ним он уже был бессилен.

В небе светился звёздный купол. Сказка только начиналась. Матвею подумалось, что все люди слепы и ничтожны в своих клетушках и не видят самого главного. Но для того, чтобы увидеть всё это, почувствовать, надо пережить то, что удалось пережить ему. Побороться за своё место под этим небом.

В своём воображении он ощутил прикосновение мягких рук жены, и ему страшно захотелось к ней. Впереди было много дел. Он не сомневался, что сделает всё, что надо, и вернётся, потому что есть человек, который ждёт его. И, может, благодаря этому всё будет хорошо.


Ночная сказка


Далеко за синими горами и зелёными лесами, под покровом старых дубов берёт своё начало речка Самара. Петляет живой змейкой, звеня серебристыми потоками на радость лесному дикому народу. Хорошо ей в бескрайней зелени клёнов и бархатов, и край этот – рай для всего живого, дом и приют. Там, по берегам щедрой таёжной кормилицы, тянутся к синему небу луговые травы. Мерцают дивным жемчугом тысячи полевых цветов, пьяня и убаюкивая обласканную солнцем землю. И нет предела её доброте и щедрости для всего живого под голубыми небесами. В дебрях леса звенят невидимые родники – эти ледяные жилки матери-земли. А она не делит никого на хороших и плохих, своих и чужих, и всякому существу есть место на её теле: рыбам в воде, птицам в небе, зверям на земле. И только одному существу мало этих трёх стихий. Маленькой блошинкой видит его сверху одинокий ястреб, суетливой, неповоротливой и немного жалкой, и имя ему человек.

Поднимет к небу глаза человек, оторвавшись от мирского дела, утирая со лба солёный пот, и вздохнёт, внимая тишине. Задержит дыхание и вдруг услышит набежавший порыв ветра, всколыхнувший макушки зелёного леса. То земли дыхание, спокойное и доброе. Заметит прищуренным глазом крохотную точку в безоблачной синеве и невольно прослезится, не в силах выдержать откровенного солнечного света. Всколыхнётся вдруг душа в хиленьком тельце от благодати земной, пойдёт по всему телу блаженная мелодия любви ко всему живому: к зелёной траве, что путает усталые ноги, к великому множеству живых существ, что ползают и порхают вокруг, жаля и кусая, и не на секунду не давая покоя. И потому принимает человек всё как есть, понимая, что так устроен мир.

Тихо и уютно человеку в дубравах. Но изумрудное лето не вечно, и на смену ему придёт золото – осень. Зашумит листва сухим шелестом, а после осыплется на землю. Но до этого произойдёт чудо. Зацветёт и заискрится в блеске утреннего солнца разнотравье – маленькое чудо на излёте лета. И полетят тогда на луга собирать золотистый нектар труженицы-пчёлы, чтобы превратить его в самое совершенное творение, что зовётся мёдом.

Там, в царстве зелёного леса, приютила земля одинокого бродягу с нелепым прозвищем Домашоня, сжалилась в очередной раз в надежде, что не обманет и будет добрым к ней, не бросит, как это делали многие.

Так и живёт Домашоня в лесу, посреди луговых марей, у самого края леса, на берегу Самары-реки. И сам он похож чем-то на большую пчелу: собирает мёд, не зная лени, зарабатывает свой нелёгкий хлеб. От зари до зари копошится в своём хозяйстве и некогда ему горевать о прожитом, потому как жизнь его вся впереди катится, а прожитое не вернётся. А глянуть со стороны: не человек он вовсе с горестями и болезнями, а медведь молодой. Снуёт между пчёл с нехитрым инструментом; туда заглянет, там дымнёт, здесь рамку подымет, чтобы на солнышко, – расплод высматривает; руки у Домашони ловкие, умелые. Лето коротко, потому и спешит он. А зима когда придёт, то нет ей конца. Вот и не присядет он на бережку, где так красиво и хорошо, чтобы глаз водой порадовать. А какая ещё может быть радость человеку, как не вода, бегущая вниз, а в ней, в глубине, хайрюзята – мелочь речная, озорная. Это ли не забава – с удочкой по стремнине побродить, но нет времени.

Скоро осенняя пора, время осеннего мёда, особенного, лукового. Знает Домашоня, что на липу летнюю нет надежды, куцая она и чахлая в последние годы. Другое дело – цветы. Изобилие их всем известно. Вот и готовит хозяин своё крылатое войско, вскармливает и множит там, где маточники пчела тянет, заменяя пчёлам саму матку-мамку, словно бог он первородный, творец вездесущий. Знает Домашоня, что смену растить надо, ежечасно, ежедневно. Этим и сильно его государство пчелиное. А как ляжет в травы старая пчела, изношенная вечной работой, глазу-то незаметно. Улей-то гудит с прежней силой, а то и ещё с большей, и тогда только успевай рои ловить, а полетит – не поймаешь.

Станет Домашоня под пчелой, а её полное небо. Стрелами летят – не удержать. Глядит, радуется и приговаривает: «Летите, родимые, несите домой добро луговое! До краёв чтобы соты были. Стройте новые, да из белого чтобы воска. Деток своих кормите справно, и чтобы пыльцы перговой всегда в избытке было им». Молитва его простая и бесхитростная, но от сердца идёт, и не зазорно слышать ему слова свои, потому как не прости он, а напутствует, и всему живому от этих слов радость.

Гудит купол небесный, летит по лугам звон от колокольчиков полевых, аромат от серпухи тяжёлой, что нектаром на землю брызжет. Бери, человече, раз даром даёт тебе матушка земля. Тесно воздуху от духа лесного, от избытка энергии земной, от тёплых дождей летних. Вот какая благодать человеку! И не знает он усталости на земле от самого рождения, потому что нет для него другой жизни, а только эта. Нет от неё тягот в мыслях, чисты они, как детская мечта, что бежит всегда впереди человека непрожитыми годами ожидания счастья.

Крепко связан Домашоня с этой землёй, так крепко, что от самых ног будто живые корни в самую почву идут. От этого и сила в нём. Так держит, что не оторваться. Остановится, замрёт, не замечая течения времени, пот ручьями катится, а мимо Самара летит. Ей тоже некогда, Амур ждёт её – не дождётся. Воды чистой ждёт, без которой нет ему жизни. Ждёт и мальков малых, их растить надо. Да и как ей, невольнице, остановиться, если с гор вода бежит по уклону, по камням, и везде напор нужен, сила. А иначе тина да болото.

Но уважит всё же человек землю, раз тянет она к себе. И тогда садится Домашоня на улей, отживший своё, вздохнёт без печали, не вытирая пота. Пусть себе катится, то ведь не слеза. А день-то в разгаре, и ждут многие дела его. Уже и маточники потянули в семьях, гляди, прогрызут, а тогда двум хозяйкам не ужиться в одном доме. Трутням бой дать надо, а кого и в чан с медовухой. А что не успеет, то не беда. Никому не угнаться за рекой-временем, и в один стакан два не вольёшь. Дитя он, и как будто и не жил, и всё ново на земле для него: и лес, и река, и небо. И голова, как в детстве, кругом идёт от аромата лугов. Полна до краёв душа его, давит ему клеть грудная, где томиться душа его, и вдруг прорывается наружу, и не пот тогда, а слёзы по щекам небритым катятся. Не держит их стариковское сердце, и так нестерпимо хорошо ему от слёз этих, что не высказать.

Зачарованно смотрит на Самару, и как будто не сидит он на берегу, а летит тенью над водой, к истокам, к маленьким речкам, туда, к пасекам его детства. Что сталось с теми земляничными полянами, где в каждом цветке пчела гудела, где всё от отцов и дедов, вымоленное и выстраданное у земли. И вот уже ненужное и забытое, словно кончилась вмиг аренда земная, и вернулось всё обратно в дикое время. Сколько их по рекам, островков человеческих, было. А всё сгинуло, ушло в Лету, только названия и остались в сознании тех, кто верой и надеждой живёт, надеется, что вернётся ушедшее на прежний круг. Загудят, как в прежние времена, поляны медовые, уголки таёжные, которым дали люди ничем не приметные названия, но от них сладкая истома по всему телу льётся. А ведь были Мыс и Луковая, Еловка и Старичиха, а ещё дальше Тигровое – звериное логово. Мест не перечесть. Ведь стояли же пасеки, от мёда сочились. Благоухали луга цветами, леса ароматом липовым, убаюкивая дикого зверя и человека. Как жить без всего этого? Где добра искать роду людскому? Что ищет и что забыл человек на рынках и торжищах, в трущобах и тесноте городской. Вот она, жизнь, здесь, и ничем её не заменишь. Нет в природе другой, одна она для человека на земле, как нет другого мёда и нет ничего на земле сильнее воды.

Лишь об этом тихо болела душа смешного, похожего на пчелу человека. Вечерами сиживал он маленьким хозяином своего большого владения, любуясьтворением незримого владыки и тем, что сотворил сам. Всё было любо его сердцу, даже старый дом, неухоженный, с потемневшей от времени крышей, сносивший все обиды от людей. А те, кто пользовался его теплом и защитой, всякий раз что-то уносили, выдирая, словно из живого тела вековой постройки, его части.

Посиживает хозяин, приткнувшись затылком к тёплой стене, а рядом птаха, и не боится его. Весело щебечет пичуга, как будто знает, чем тронуть сердце старика. Нет ей горя под летними лучами, но и у нее тоже забот немало. В траве птенцы некормленые, а не за горами холода лютые, и кто тогда позавидует лесной певунье.

К вечеру оживает лес. Зверьё мелкое просыпается, а на точке, где улья, замирение, пчёлы в дома свои возвращаются. Натрудились за день.

В молодых посадках опять не поделили чего-то. Не близко, но старому уху слыхать, как свиньи лесное добро делят меж собой, пятаками корешки буровят, от жиру бесятся. Будет и им потрава от охотников, а пока пусть резвятся и солнышку радуются. Вон и оно уже за макушки задевает, постель себе готовит за горизонтом, всему говорит, что потрудились за день славно, пора и на покой. Вот и последние угольки дотлевают, исчезают за лесом, как будто и не было солнышка. А вслед за ним и Домашоня суетится, спешит последние дела завершить, за мелкими хлопотами одно большое дело сделать. А до того некогда было, вот и возится с дымарём на ночь глядя. Комара-то в траве наплодилось, не продохнуть.

За хлопотами человеческими прозевал гостя. Глядит из травы высокой: кто бы это мог быть? Как будто свои! Чужие-то на ночь глядя не ходят по углам медвежьим. За спиной гул гудит сплошной, стена из комаров. Сам из травы головёнкой вертит, а у дома уже стоят, ждут.

Боязно хозяину из травы голос подавать, положение его неважное. Молчит Домашоня. «Как же прозевал конного. Недаром сороки на берёзах в болоте ругались. Вот она, старость. Гость-то знакомый, не обидит».

– Ты ли, нет ли, Мишаня? И напугал же, чёрт, одром своим. Гляжу, не человечья морда в кустах. А то конь, – довольным голосом кричит из кустов хозяин. – Угощай теперь сигареткой, если имеется, а то, вишь, как разволновался я от твоего визита, чуть штаны не потерял. Кобыла-то, гляжу, знатная, не пала бы за ночь, – смеётся хозяин, подтрунивая над незваным гостем. – Рёбрышки-то повыперло. Для такой кобылки и хвост тяжёл. Слезай, покаместь не упала. А ну как мы её на травку зеленую? Хорошо ей будет на лужайке попастись, – а, Мишаня. – У сытого-то коня и ног восемь.

Гость лениво сползает. Затекло в коленях, дело известное, если весь день в седле. Нетороплив, степенен. Всё в нём делово и справно, а в лесу по-иному нельзя, уважать не будут. Улыбается открыто, во все зубы, а их полный рот. Смешно ему было и весело сидеть в седле и наблюдать за маленьким юрким хозяином, снующим вокруг его кобылы.

– Чего же ты в кустах высиживал, прятался, что ли? – смеётся Мишаня.

– Да то по делу, по большому ходил, до ветру, – разводит руками Домашоня, которому неловко и говорить об этом.

– Сколотил бы зады и не сидел бы в кустах.

– Пустое дело, – машет рукой Домашоня. – Делал не один раз, сколь доски перевёл, а в копейку же. Всё к одному, зима придёт – и нет нужничка. Рыбачки как повадились на реку, не отвадишь. Махни рукой, Миша. Гляди, вон тамбурочек прилепил и то, слава богу, второй годик стоит. А был какой, вспомни. Хоромы были, хоть пляши. Всё пожгли за зиму. А тут хоть вещички какие, хоть седельце твоё определить. Не в избу же его. Седлу после конского пота просохнуть надо сперва.

Шуруя по инерции дымарём, Домашоня с любопытством осматривает животное, незаметно косится на маленький вещмешок, сам собой упавший на крыльцо, вздыхает. Мишаня роется в кармане рубашки, чиркает спичкой, затягивается.

– Ну что? Есть мёд или пусто? Взял чего с липы? – любопытствует гость, пытаясь расположить хозяина к себе. – У Костыля-то народу полно. Лесников набилось, что пчёл в улье, – странно держит разговор Мишаня, словно оправдываясь за неожиданное вторжение. – Дымарь-то, паря, твой за болотом ещё видно было.

– Так ведь дыма-то не жалко, а зад, он один, – отшучивается хозяин. Хорошо ему, что гость весёлый, что из своих он и не обидит злым словом. – Какая нынче липа… Смех один. Так, брызнули. Я и не качал, всё в расплод пустил. Пусть набираются. Цветов дождусь. А где цветочек, там и пчела. А где пчела, там и медок, а где медок, там и сладко. Яблоньку за яблочки любят, а пчёлку за медок.

– Курьёзный ты человек, Домашонкин, – смеётся Мишаня, довольный встречей.

– Така наша доля-порода. Кукуем в одиночку. Поговорить-то не с кем. Останешься или дальше пойдешь горе мыкать? Хошь, оставайся. Место в доме найду тебе. Ночь ночевать – не век вековать.

Мишаня доволен. Домашоне ли не знать, что дальше-то и некуда, да и не к кому. А на лошади словно весь день черти гоняли, смотреть страшно. Да и искать в темноте понимающий человек никогда не станет.

Проходит волнение, Мишаня потирает лоб картузом, изредка вздыхая, выпуская накопившуюся за день усталость. Неспешно стягивает седло, гремя железками стремян. Аккуратно снимает мокрый, истёртый временем потник, осматривает сбитое до красноты место на хребтине кобылы. Ругается без злобы на хозяев, что довели животное до такого состояния.

– Определить бы животину на ночь. Хорошо бы дымокур соорудить. Комар-то вон злой какой, не продохнуть, – волнуется Мишаня. Шлёпая по голой шее ладонью, быстро вяжет кобылу, пропуская верёвку через шею и ведёт к воде. Там снова ругает усталое животное за накопившиеся грехи, потом тянет уже без понуканий обратно. Опять возится с уздой, ругается, оттого что руки делом заняты, а комар наседает нещадно.

Вяжет лошадь на несколько узлов и тянет её к густой траве. Домашоня искоса наблюдает. Ему, привыкшему к одиночеству, какое-то время в диковину человек, да ещё с животиной.

– К утру одна верёвка останется. Съедят твою Скамейку за ночь, – подшучивает старик, которому, конечно же, жаль кобылу.

– Ничего, дюжая кобылёшка, привычная. На то ей и хвост, чтобы от комаров отбиваться, – оправдывается Мишаня, вытирая ладони. А Домашоне всё равно жалко. Он внимательно смотрит, как неуклюже катается кобыла в траве, трясёт куцей гривой и звенит удилами. У него в глазах вдруг вспыхивают огоньки. – А давай мы её в дом на ночь. В углу её привяжем. А что… Поместится как миленькая.

Мишаня выпучивает глаза и отваливает губу.

– А что такого? Лошадь не корова. Она умная. Я зимой делал так. И в доме теплее.

Мишаня ничего не говорит, борется с приступом хохота, переводит взгляд на кобылу и представляет это чудовище в углу за печкой. Его прорывает смех, и он становится красным, как варёный рак. Домашоня тоже хохочет, да с присядкой, притопывая от удовольствия, машет рукой и остаётся очень довольным Мишаниной реакцией.

– Шучу я. Айда в дом.

Изба на Луковой нестарая, высокая и просторная, хоть и запущена основательно. Стены и углы в паутине, под слоем пыли и сажи. Всё кажется ещё более мрачным, выделяясь на фоне светлых пятен оконных проёмов, от которых тянутся, отражаясь на стене, столбы красноватого вечернего света с беспрерывно мерцающими частицами домашней пыли. Чёрными крестами пугают давно не крашенные рамы, наполовину выстекленные, заделанные кое-где плёнкой. От ветерка окна словно дышат, хлопая и шелестя. По ним колотят крыльями и телами мотыльки. Всюду по щелям окаменелый от времени слой сухих пчёл, божьих коровок, бабочек всех мастей. Кажется, что в доме всё соответствует возрасту и образу жизни хозяина. Сам он суетится у двери, не спеша моет в тазике сначала руки, а затем ноги. Потом, оставляя мокрые следы, на пятках ковыляет до кровати. По стариковски кряхтит.

– Тебе как на диване будет спать, а, Миша? Хорошо ли? Матрасик-то мой уволокли люди нехорошие. Ночь перебьёшься, наверное, как-нибудь. А этот, с дырой прожженной, мне Юрка дал на время. Ночевали у меня лесники, пожар тушили в посадках весной. Вот где натерпелся я тогда. Пропасть, а не народ. Едва дом не спалили, пожарнички.

Болтая на весу жилистыми ногами, несуразно длинными в голенях, и глядя на Мишаню узкими, как у китайца, живыми глазками, губастый до некрасивости хозяин был похож на домовёнка, а точнее, на лешего, незлобливого и потешного. Растрёпанный и всё ещё не седой, он казался не человеком, а лесной нечестью. Со своими коряженками-ладонями, шевелящимися в темном пространстве тихого дома, он как будто гипнотизировал гостя. Ворожил, чтобы усыпить нежданного путника. От такой мысли могло быть страшно Мишане, но ему всё это очень нравилось.

Всё, что он видел, точно соответствовало дикой, первобытной среде, оказавшейся подходящей для Домашони, поскольку всё остальное со всеми благами цивилизации было для него недоступно. Своего дома у старика не было, а если и был когда-то, то достался какой-нибудь родне. Была, правда, мать, древняя, доживавшая век в брошенном Союзном, и несколько её коров, которые доили сами себя, паслись, где хотели, и были, наверное, наполовину дикие. Имелись и дети, и племянники, но для всех них старика, нищего и неухоженного, выброшенного на улицу, как хромого старого пса, не было. Там, среди людей, это был жалкий и бесполезный бродяга, зачастую пьяный в стельку, а потому хамовитый и всё ещё охочий до деревенских баб, оттого часто битый и гонимый, словно с чужого праздника.

– Это хорошо, что ты зашёл ко мне на Луковую, – заговорил тихо хозяин. Он не ложился, сидел в трусах и майке напротив окна и глядел краем глаза в окно. – Бывает, что сон приснится, а рассказать некому. Утром глаза открою, а рядом даже собаки нет.

Мишаня и сам не прочь поговорить на сон грядущий. Домашоня, как и большинство старых пчеловодов, говорлив, а в лесу, где живой души порой не сыскать, с этим добром несладко. Свои сны он, казалось, складывал под подушку и только успевал доставать со всеми подробностями: настоящие, красочные, словно обрывки чужой, непонятной жизни. Благодаря этим снам, жизнь старика, убогая и беспросветная, приобретала смысл, словно кто-то невидимый платил ему и ничего не брал взамен.

– И хочешь верь, Миша, сколько раз меня казнили, а я всё живой. А страшно, жуть. А выйти из сна не могу. Оттого ору по ночам. То мне мешок на голову, то ядом, то собаками злыми. А то вот ещё: даёт как-то баба молодая мне посудину с вином, а в ней-то яд. А сама глаза закрывает, а на веках жуткое слово какое-то. Странно мне всё это понимать, Мишка. А бывает, изгоняет меня силой непонятной, как будто в чужое дело влез, и как только не пыжишься, а всё равно выгоняет. И так обидно, что вокруг всё светится, а не по зубам, не по чину. А бывает наоборот, серо вокруг, и небо с овчинку, и до того тоска пронимает, а оно держит, не отпускает. Ляжешь на землю и молишься, прямо там, во сне, чтобы вернуться. Бывало ещё нагишом перед толпой окажешься. Вечером только подумаешь, а оно уже снится, только глаза закрою. Может, это жизнь чья-то. С тобой-то бывало или нет вот так? Или вот ещё, иду голым по деревне, и вдруг, вижу, как сам же я отделяюсь от себя и иду рядом.

Мишаня не перебивает, а своих снов-кошмаров не помнит, и чудится ему, что Домашоня не настоящий, а из сна. И вся его дремучесть и убогость есть подвох и лукавство.

– А может, и нашу жизнь кто-то во сне живёт, спит и видит, как мы тута мучаемся. Мне даже страшно иногда спать ложиться, так и сижу до утра, хожу. Там её, жизни-то, через край льётся, а наша-то тянется, как один день, нет в ней перемен. Ты только родился, а уже седой, как сова. Не жил вовсе. Всё во сне осталось.

Слушает Мишаня и дремлет одновременно. Но не спит, ждёт, что дальше. Хорошо ему на старом диване, в сухом доме, где нет комаров и пьяных лесников. Что там, у Костыля, неизвестно. Рядом же, за болотом. Гудят, наверное, трутни лесные. А у Домашони тишина. Потолок – небо, а за ними звёзды. Там, наверное, все сны его собрались под крышей, ждут, когда кто-нибудь глаза сомкнёт.

– А ты чего же ко мне? – наконец-то интересуется старик. – Кобыла-то чужая, заморённая. Мне думается, ты коника своего ищешь. Слыхал я про твоё горе. А его здесь нет. В стрелке, может, он, с табуном. У Чапая надо спрашивать, Субботина, то бишь, по коням он тут главный. Сошли они недавно с места, не знаю где, может, в стрелке, там травы много.

Молчит Мишаня, вздыхает. Стыдно ему за то, что проспал он коня, от беспечности своей и доверия к скотине. Камнем ему на сердце догадка старика. Ушедший с собратьями конь словно забрал что-то, без чего поселилась в опустевшей душе обида и тупая злоба на неблагодарное животное, на тех, кому чужое не в тягость оказалось. На самого себя, невезучего в этой жизни.

– Кобыла твоя мне знакома. Развязучча она, бестия. Не нашла бы коряжину. Об её мордой потрётся, дело недолгое, зацепит верёвочку, и нет узла мингальского. Гляди, махнёт хвостом и поминай, как звали.

– Каркай, ворона старая, – зевая во весь рот, ворчит Мишаня, заглатывая стариковскую байку.

В доме давно сумрак, тишина. Последний мотылёк колотит по стеклу. За день их нападало великое множество. В тишине и Домашоня молчит, наверное сон вспоминает, затих. Кажется, что заснул хозяин Луковой. За бревенчатой стеной Самара шумит, но звуки уже другие, ночные. Камни полирует, кажется Мишане. Хозяин тоже слушает, свои звуки выбирает.

– Как же тебя затянуло, Мишаня, – слышится в тишине охрипший голос, видно, оттого, что на спине лежал. – Это ведь такая болячка, не отвяжется. Ты ведь молодой ишо. Тебе с семьёй жить надо, а не в лесу, с медведями. В семье-то ведь и каша вкуснее. А здесь даже не заметишь, как шерстью покроешься или рога изюбриные на голове вырастут. Сдикнешь тут в одиночку. Мы, ладно, все на пасеках родились. Тута и зароют, наверное. А тебе, молодому, на людях жить надо, женщин ублажать, детишек на ноги подымать.

Мишаня вздыхает, молчит.

…– Да и кому, кроме земли, наши косточки нужны? Был – и не стало, зарыли, забыли. И вода утекла.

Койка у Домашони скрипит; ворочается дед, вновь садится, как будто тесно ему, оттого и вздыхает. На сером фоне окна снова возникает его взъерошенная голова на тонкой длинной шее; мохнатые брови, перебитый нос, чем-то похожий на пчелиное жало, отвисшая нижняя губа.

… – Самое гнусное время, ни день, ни ночь. Как будто жизть кончается. Хоть из дома беги куда.

Гость молчит и, наверное, понимает старика.

– А хочешь, Михайло, мы с тобой за травами пойдём? А? Прямо сейчас. Время для сбора в аккурат подошло, – говорит Домашоня очень серьёзно. А Мишаня не поймёт, что в голове у хозяина. В своём ли он уме, чтобы тянуть гостя из дома в темноту, травы рыскать. А тот уже телом собрался, вот-вот вскочит и вон из дома.

– Такие, паря, травы есть, что чудо. Иную в карман сунешь, и будь здоров. Твори, что хошь, а зла на тебя держать не будут. Всё сойдёт с рук. Но для такой травы, паря, не тот срок. Мать-то моя навроде знахарки. Травы-то знает, будь здоров. По детству хорошо помню, всё учила да рассказывала. За руку ведёт и про каждую говорит чего-то. А я-то, дурак, уши развешу и слушаю, – тихо смеётся Домашоня. – Говорит, а сама показыват. То, мол, хвост мышиный, а то хленовник. Этот подле рек растёт, а тот на полях да на болотах. Сама травка, гляди, смугла, а ростом в стрелку, и всё кустиками. Дух от нее тяжек. А то ещё царские очи есть. Травка-то маленькая, только в иголку, жёлтая, что золото, а как против солнца посмотришь, узоры всякие кажутся. А ещё помню траву быльё, дак та на сопках растёт, под дубьём, а корни у неё, что два яйца, одно сухое, а другое сырое. Знаю Иван-траву, – продолжает Домашоня, а сам на Мишку смотрит не мигая, и словно с головой у него не всё в порядке. – Та, Миша, в стрелку растёт, на ней два цвета, один синий, другой красный. А ещё премудрая трава есть. Найдёшь нечаянно, мне мать говорила, заломи ей верхушку, а саму очерти кольцом золотым и оставь. А потом, в другое время, на Иванов или Петров день, вырой, но только ночью, а то корни солнца боятся. Если не заломишь, то она перейдёт на иное место, на полверсты, а старое пустым оставит.

Сидит Мишаня, притих. Рот открыт наполовину, а сам оторваться от рассказчика не в силах. Кажется ему, что Домашоня колдун, леший, и не смолкает. Намолчался, видно, в одиночестве.

…– Ревяку знаешь? Та, Миша, по утрам и вечерним зорям стонет и ревёт. Услышишь, животина подумаешь какая. А это растение, а кинешь в воду, она против неё пойдёт. Говорят, она и сорвана ревёт. А хошь, мы с тобой бравенький цветочек найдём. До него не близко, но того стоит, Миша. В руки такая трава даром не даётся, человека близко не допускает к себе и семя с себя долой скидает, не даёт человеку взять. А корень-то у травы этой Миша, что человек; голова, руки, ноги и всё по подобию человека. Силу имеет, к чему хошь, к тому и годен.

Хозяин вдруг осекается, смолкает, словно за плечо его взял кто. Коротко вздыхает и долго смотрит в окно.

– Не до трав нынче. Люди-то все на таблетки перешли, еды не надо.

Снова молчит и, кажется, вспоминает что-то.

– А ещё есть трава, ту без дерева и железа копать надо, одними руками. Только рядом надо монету держать, золотую или серебряную. А ещё три дня пред тем поститься надо и без дурных мыслей быть. Трава та растрелом зовётся. Да только кто её голыми руками копать станет? А ещё такая есть… Сунешь в пчелиный улик, пчела-то и посыпется. Все до одной. А человеку если под голову подсунуть, дураком станет. Но про ту, где растёт, не скажу. Нельзя, чтобы кто узнал. Ваша жизнь, Миша, уже другая, не так устроена, не по-нашему. Оттого и не интересно никому про травы целебные. Суетная она. А я ведь задыхаюсь, когда народ вокруг мельтешит. На Мысу же вырос, на воле, с самых соплей, – душевно говорит Домашоня. – Ох, и пасека была. Мёду столько качали, что девать не знали куда. С лип рекой текло, аж дурно было от запаха. Качали целыми днями, без продыху. Веришь – нет, ямы рыли в земле и глиной обмазывали, и до краёв мёдом заливали, потому что некуда лить было… И у многих так было, а куда делось всё – не пойму. Далёковато, правда, Мыс. Целый день идёшь, идёшь, а его нет. Боязно. Кабаны по всей дороге в купальнях валяются, а такие попадались, что жутко. А если с косолапым нос к носу? Вот где страху! Так всё лето и курсируешь, в помощниках, подзатыльники ловишь. А потом заматерел. Сам верховодил.

Сладко Мишане и обидно, что жизнь та его лишь кончиком крыла коснулась, потому что и сам он среди леса вырос, в тишине, в меду нос мочил каждый день. Не спит он, а весь там, в босоногом своём детстве, где и небо синее, и лес стеной вокруг. Бежит, не зная куда, по зелёной траве, и мать зовёт.

– Ух, чёрт! Напугал же! – бурчит Мишаня, вытянутый за ухо из сладкого прошлого. Дышит тяжело, в испарине весь. Тянется в карман за куревом. Впотьмах ищет коробок на печке, натыкается на кастрюлю в углу, где могла стоять его кобыла, гремит крышкой, матерится. Наконец находит то, что искал, чиркает в темноте. Застывает с открытым ртом; хозяин перед ним, красивый, загадочный, совсем не такой, как днём. С опаской глядит из угла Мишаня. Садится на чурбачок и курит в полуоткрытую дверцу.

– А какой там бык, на Мысу-то, у деда Леготина был. Яшка, что ли. Здоровее я и не видел. Собаки не надо, какой сторож был. Сколь он коров переломал, жуть. Хребетики лопались, что спички. Но зато дело знал… любо дорого. Если влупит какой тёлочке, считай телёночек готов. Это тебе не из пробирки. Всё по природе, от бога. А боялись его, страх!

– Кого боялись? – не понимает Мишаня. – Бога, что ли?

– Да быка того! Яшку, – смеётся Домашоня, весело, по-детски. – Бога у нас давно не боятся. Машина с лесниками придёт, а те не вылазют. Гудят, сигналят. Ждут, когда эта бестия себя объявит. Головами крутят. А он вот, за спиной, глаза налитые. Как реванёт! Куда изюбрю! А потом ещё и головой попридавит. Машина-то ходуном. А мы на крыше сарая, ногами болтаем, смеёмся. Все его боялись, я так шибко робел. Так сробею, что ноги не идут. А он подойдёт – не убегать же! Обнюхает всего, а потом мордень свою мокрую о штанину потрёт, от мухоты. Полно её по всей морде, в глазах, по ушам… Жалко его мне, погладишь рукой, а он лизнёт своей лопатой, ну что бычок малый. А всё равно страшно…

– Не переживай, не ты один такой. Того быка все боялись.

Млеет Мишаня от истории живой. Нравится ему говорить с Домашоней, и не волнует его бессонница больше, нет её. И день завтрашний тоже не беспокоит. Слова старика простые, бесхитростные, доходят они до Мишаниного уха, пускают корни, не причиняя вреда его личным мыслям.

– Я так думаю, подход у него был к быку, у Леготина-то.

Мишаня улыбается, забавно ему от юмора старика.

– Подход-то, может, и был, а вилы под рукой имел всегда… Да и кольцо в ноздрях – не особенно-то поспоришь, – бубнит Мишаня, блуждая в далёком детстве.

Так и тянется время ночное, и вытягивает оно светлое прошлое из памяти, и не так горестно в настоящем, а пройдёт время, и оно будет освещено чьей-то доброй памятью, чьим-то словом.

– Кобылы-то не видать, – шепчет почти Домашоня, как будто напуганный. – Вот только стояла под луной, а гляжу – нету.

Долго смотрит, неотрывно, но замечает Мишаня: один глаз косит в его сторону. Выжидает. Это такая порода местная. Шутники. Соврать, что матом ругнуться. Мишаня терпит, а самого распирает любопытство и неуверенность.

– И хрен с ней. Пусть хоть чёрт на ней всю ночь гоняет, – крепится Мишаня, чувствуя, что вот-вот не выдержит и побежит проверять.

– А нет, вроде на месте, – также спокойно и тихо продолжает после паузы дед. – Вон пузо торчит из травы. Полёживат себе тихонько, матушка. За день-то убралась, утомилась родимая. К утру, бог даст, не узнаешь красавицу.

Мишаня тихо смеётся, хорошо ему от слов старика. Бальзамом они на раны душевные. И не замечает он в старике ни старости, ни уродства.

– Завтра глянешь, на кобыле-то косы будут, как на девке молодой, – заявляет Домашоня.

– Враки всё это, – бурчит Мишаня. – Тихонько встанешь ночью и будешь плести. Знаю я вас, союзовских.

Домашоня смеётся.

– Да там гнуса, не продохнуть. Оттого и валяется, что заели. А косы лошадям лешии заплетают. Кони-то их не боятся. Так сплетут, день распутывать будешь.

– Знаю, – зевает Мишаня. – Сам сколь раз расплетал. Шутит кто-то. Может, ласка?

– А вот я говорю, что нечистая. Лешачёк балует. Видел же я его краем глаза. В открытую-то забоялся.

Домашоня вдруг засопел по-стариковски, напрягся.

– Здесь же, как мимо костылёва домика идти, в сторону Еловки. Воды кругом море, после дождей. А с удочкой. Гляжу краешком глаза, впереди ракита, а на ней сидит что-то в ветках и вроде как на меня лупает. Жёлтое. Заробел я как-то сразу, отвёл взгляд на секунду. Оборачиваюсь, а там уж и нет никого. Вокруг мелко. Ну не рыба же на ветках сидела?

– Выдра или сова, – возражает Мишаня, а самому тоже интересно. Места на Луковой и в самом деле чудные. А на Еловке и вовсе могила брошенная. Русалок вспомнил, а сам не сдаётся. – Придумал и поверил. На жаре сомлел, вот и почудилось.

– Нет, Миша. Не сомлел. Трезвый я был. Сова бы полетела – как не увидеть, а от выдры всё равно круги пошли бы. Я гипноз чувствовал. Тут не зверь был. Я вот что думаю, не знаем мы ни хрена о жизни. Лес-то, он, может, навроде волосьев у земли. А всё, что в нём, это блохи. И земля тоже живая, как человек. А то как же на мёртвом живое будет? Реки, деревья. Говорить с ними начинаешь. Не с собой – с ними. Вон и Юрка осенью ошарашил. Самогону принёс, тоска видать заела, молчит, сидит. А мне-то от дармового питья не по себе. Да и дел по осени, сам знаешь! Боюсь его, чёрта горбоносого. Чего в его пьяной башке? Юрка, ты, мол, не с трактора упал? А он налил полную и выпил со мной. А пьёт-то он знатно, вместе с посудой заглатывает. Даже не занюхал. Пей, дядя Толя, говорит. А я-то завсегда пожалуйста. Чего за событие, спрашиваю. А он мне такую околесицу понёс… Зверя, мол, просрал. Так не удивил. Бьёт же, что зашевелится, изверг. Сколь животины на его совести, страсть. Я, говорит, Костыль, то бишь, изюбря зазевал, большого. Рожищи! Таких не бывает. Руки-то у Юрки, на всю избу мою. Во, рога! – показывает. – Я-то не смекну, о чём он. Ну, рога, не видел что ли. У самого росли одно время во все стороны. А всё равно интересно, чего в его башке. Чего же не стрелил его? – спрашиваю. – Не убил, раз видел. Запропостил, может? Тебе, говорю, зверя не жалко, потому как ты браконьер душой. Зверя загубил больше, чем Гитлер евреев. А тот не смеётся. Нет, Толян. Это он мне. Если бы стрелял, то ладно. Бык, говорю тебе, исчез, пропал. То-то и я налил себе. А он, думаешь, трезвый пришёл? До того набычился, пойло его не берёт. Ну и себе налил.

Тут и сам Домашоня попритих и, как догадался Мишаня, от тоски, что вызывает в человеке пожилом одно только упоминание о выпивке, а её-то как раз не водилось на пасеке. И пока хозяин боролся с душевной тоской, Мишаня потянулся за спасительной сигаретой. И скажи ему сейчас Домашоня, пошли, мол, вон из дома, да на реку, да с острогой побродить, с факелом, то и вскочил бы Мишаня не раздумывая. Так вовлёк его старик в свой удивительный мир чего-то таинственного и необычного.

– Ну и ладно, говорю, что испарился. Одной животиной больше в лесу будет. Если всё стрелять, что на глаза попадается, то и мышей не останется. Одни шкуры гнилые. А так хоть размножение от кого-то будет. Как он зыркнет тогда на меня! Абрек, одно слово. На нос-то хоть седло вешай. Аж кости в клешнях захрустели. Сам думаю… Как это исчез? Тоже переживаю. Он-то по распадку бродил, где-то в Волчьем, не знаю, какой чёрт занёс его туда. Ну и повдоль. Тот по взгорку, меж деревьев, а Костыль понизу, повдоль ручья, тихонько вышагиват. Осенью-то хорошо видать. Лист на земле весь, а бычина тычками шурует себе курсом. Близко так, что мышцы на лопатках видать. Юрку не чует. Тот его на мушку, а ветки, рябит. Да и срикошетит по кустам. А прогальчик впереди, он в него стволиком прицелил, Юрка-то. И ждёт, когда тот на открытое место выйдет.

– Ну и дальше… Чего резину тянешь, калоша старая, – не терпится Мишане.

Домашоня молчит, держит паузу. А может, и мысль какую-то важную за хвост ловит.

– Что, что… Сгинул рогач, как и не было. Про себя думаю – может, то и есть олень – царь. А того если увидел, не трогай. Беда тогда. А Юрке-то не скажешь. Тёмный он и до зверя шибко жаден. Ему что козочка молодая, что фазанчик, да хоть и медведь – только увидеть. Стреляет навскид, не задумываясь. А тут промашка вышла, видать. Опросачился, стал быть. С горя всю бутыль в глотку вылил и ушёл. А может, и со страху. Дверь даже не закрыл. Мокреца тогда напарило кругом… Не продохнуть.

Неожиданно голос Домашони затих. Выждав паузу, словно что-то вспомнив, он почти шёпотом продолжал:

– Тут они с Кулишём были наездом. Тот ещё варвар! Совесть в рукавичках носит. Тебе в рот заглядывает, хвост лисий, а рот-то волчий. Весна почти, конец февраля, а может, и март в первых числах. Вы чего удумали, говорю. Какая весной охота. Портить зверя, да и только. У половины может и детки. Жалко! А тот смеётся. Не моё, мол, дело собачье. У самих собак – псарня. Все углы позассали, ступить некуда. Да злые все! Друг у друга языки из пасти рвут. Каво им выбирать. Они человека в лесу поставят, а не то что зверя. Одни только клочья по кустам останутся. А потом слышу – бах, бах…бах. Ну, убили, точно. Чушку, здоровушшу таку, пузату. Волоком конём притащили прямо к пасеке. Как я глянул, а у самого и слов нет. Они её потрошить, а там…

Замолк хозяин, а Мишаня видит, что лицо у него перекосило. В горле ком. И не надо дальше продолжать, потому что и глупец понял бы всю правду.

– Поросята. Десять штук, один к одному. А он их, сукин сын, собакам покидал. Отольются волку, говорю ему, овечкины слёзы. А он зубы скалит. Кто, мол, волком родился, тому и овец кушать. На волке Миша волчья и шерсть. Считай, целый табун одним разом кончил. Вот тебе и Юркина охота!

Молчит Домашоня, а глаза мокрые, и глядят они уже не на Мишку, что сидит рядом, а в прошлое, где остались слёзы деда.

– Пацаном я был ещё, как сейчас помню. Жрать дома ни крошки. Ну, хоть мясом перебивались когда-никогда. Тоже после зимы было. Знаешь как… Бабы и те понимали, какая охота с голодухи зимней. Одна шкура вместо мяса, да хоть с костей навар. Мать строго-настрого наказала смотреть в оба. А нам-то, пацанам, воля. На коня, да в поле. Сели за двойку потемну ещё, и Манжуркой в верхи, где Ярославчиха начинается, в болотинки. Там завсегда козы пасутся. Брательник-то у меня, паря, бедовый был. Сгорел потом от весёлой жизни. На охоте ему фарт был. У него и ружьё. Едем, песни поёт, я ему локтём. На охоте же, а он кенаря выдаёт за спиной. Конь-то учёный, в темноте хорошо видит. Коз увидел и встал как вкопанный. А те, дурёхи, глаза таращут, а ни с места. Не боятся, когда на коне. Пашка дробовик скинул и метит, а мне шепчет в ухо: «Смотри, мол, Толян, котору стрелять, чтобы с рожками». А сам уже и выцелить успел. Стрелял-то он в копеечку. Я ему и сказал. А сам-то чего мог впотьмах разглядеть? Сердечко-то, как голубок, вот-вот выпорхнет от волнения.

Домашоня говорит, сам того не замечая, уже вполголоса. Да так тихо, что слышно, как губы его толстые трясутся. А Мишка не отрывается от лица хозяина. Видит он, как преображается старик, как тяжело ему и сладко говорить о прожитом и дорогом ему времени.

– Глянули потом, подошли когда. А там коза. Вся такая гладкая да справная, как осенью. Голову задрала и смотрит на нас, будто говорит: «Что же вы, сукины дети, створили». А нам и сказать друг другу нечего. «Чего, паря, делать будем», шепчу ему. А сам по сторонам, словно вор, озираюсь. А у того кулаки трешшат, вот-вот кинется. Молча выпотрошил её и шкуру вместе с головой отволок подальше, в завал кинул. Пузо-то распороли когда, а там два козлёночка. Уже готовые и вроде как живые ишо. Я в истерику. Он мне по морде. Молчи, говорит, а то вторым здесь ляжешь. Хоть одно слово где ляпнешь, башку снесу. Так и молчал всю жизнь, потому как за одно мы были тогда.

Долго молчали. Хозяин вдруг встал, тяжело вздохнул, и пошёл к двери. Подёргал её, а потом открыл и вышел, оставив её настежь. Мишаня следом. Сна уж нет.

Там, за стенкой, ударило холодком и звонким шумом реки. Одним разом вышел тяжёлый осадок от услышанного, и сразу стало легко, словно не рассказ это был, а молитва, откровение и покаяние в грехах своих.

Любуясь небом и в тысячный раз убеждаясь, что нет для человека ничего загадочнее звёзд, Мишаня вслед за хозяином стал выдавливать из себя последние остатки жидкости и наконец-то почувствовал, что чертовски голоден.

– У тебя чо пожрать-то найдётся? Росинки маковой с утра не было во рту, – пожаловался Мишаня, догадываясь, что ответит хозяин. Тот, застывший на углу, тоже глядел вверх, что-то отыскивая. Мишаня сконфузился. Ему ли не знать рацион пчеловода. Трутневого расплода нарезать из рамок, надавить в кружку с водой да с мёдом, вот и еда.

Оказалось, что старик неплохо знал небо, и пока Мишаня не продрог, они как зачарованные любовались Млечным Путём, который Домашоня звал просто и лаконично – дорогой. Знал он много других звёзд и созвездий, чем очень удивил гостя.

После свежего ночного воздуха в доме неуютно. Из углов тянет плесенью, старыми сухарями и тряпьём.

– Слыхал я ту байку про Костыля. В лесхозе каждая собака знает. Бредни пьяные. Зверь на то и дикий, чтобы уметь прятаться. А Костыль проморгал, – нарушает тишину Мишаня, умышленно возвращаясь на предыдущую тему и оставаясь очень собой довольным. «И до чего же чудной Домашоня, словно не из этого времени», – думает Мишаня, смыкая лениво глаза в предвкушении сладкого сна. Назвать Большую Медведицу Волосыней. «Думай теперь всю ночь, что это за существо такое – Волосыня». Он уже спит и видит, как эта самая Волосыня сама по небу бредёт, и космос весь перед глазами у него.

А хозяин и не думает спать, только смотрит по привычке в окно, ждёт момента, чтобы выдернуть гостя из сна в ту самую секунду, когда душа уже летит в неведомое, оторвавшись от тела..

– Может, какой городской или заезжий и прозевает. Но Юрка Драгунов не из той породы человек. У него на зверя нюх. Пьяным из двух стволов навскидку лупит. Ты, Мишка, плохо Костыля знаешь. Он след даже ночью видит и вытропит кого угодно по крови, не бросит, если прицепиться. Бывало, кто потеряет подранка и бросит. Ну не ко времени случится. А он всё выспросит, где да как, а на следующий день пойдёт, найдёт и добьёт. Хоть зимой, хоть летом. Хищник. Его тут недавно медведица подрала. Ходил залатанный весь. А в больнице и недели не просидел. И то не пошёл бы, если бы не машина попутная. Всё на себе сам штопал. А сейчас бегает, не хуже прежнего.

Есть в словах Домашони своя правда, А Мишаня уже сердце своё ловит, потому что вот-вот выпрыгнет оно из рубашки. С трудом собирает разлетевшиеся мысли и начинает понимать уже что-то совсем по-иному. Чудно ему. Ведь свёл же случай, чтобы хоть раз задуматься, с чем имеет дело человек и что он есть сам. А ночь впереди. Катится в сокрытом и невидимом солнышко, а вместо него месяц светит.

– А мы-ко сейчас в кружечку кипятку, да с медком, а? Каково будет, Миша, сейчас по глотку тёпленького, – ворожит хозяин. – С чая-то лиха не бывает. – А у Мишани в желудке черти ложками скребут, вилками тыкают. После таких слов он и не в реку, а в огонь пойдёт.

– А греть-то чем будем? – волнуется Мишаня. – Газа-то нету. Ни печку же топить среди ночи.

– А мы дымарь разведём. Ты моргнуть не успешь – пар пойдёт.

Хозяин уже чухает дедушкин дымарь у печки. Орудует как самоварным сапогом, а глаза его не блестят, горят и сверкают огоньками, от того пламени, что внутри его маленькой печки. Слышится по дому аромат травы, дыма сухого.

– Это, Мишенька, для спокойствия, – разъясняет Домашоня, колдуя над кружкой, перебирая ладонями стебельки.

– Давай-ка, паря, по полкружечки. Мы с батянькой твоим, Женькой, покойничком, не раз отогревались таким макаром. Любили побаловаться среди ночи, когда под рукой ничего. Ночь-полночь, а мы секреты чиним. Он-то на Тигровой работал до тюрьмы, покуда не влип по-дурному с осенним мёдом. Мангыра тогда по лугам цвело, пропасть как много. А пчеле же не скажешь дома сидеть. Вот и натаскали лукового мёда. Впал он в искушение, ну и попался на чьем-то доносе. Вот она зависть-то. А ты тогда мальцом, помню, бегал. На телеге сидишь, от гнуса отмахиваешься веничком, когда мы всем гуртом по пасекам разъезжаемся. Вот время-то было весёлое. Выпить-то любили. А с этим весельем, сам знаешь… Что спинка притащит, то пьянка унесёт.

Горит всё у Мишани от охоты попробовать из кружки. А она вся закопченная, старая, и, должно быть, вкусно из неё глоток сделать. И уже не бежать, а лететь хоть к чёрту в дышло готов он за такое дело, потому как сладко ему про отца от человека слышать, а тогда уже не чужой он, а свой, что ни на есть родной, близкий.

– А я и не знал, – шепчет он от волнения, – что вы вместе работали. Мне он не говорил ничего такого.

– Не шибко говорливый был отец твой, – вздыхает Домашоня. – Маялся он всю жизнь оттого, что один, без близких был. Детдомовские все такие. Оторвы. Куда ветер, туда и семечко. А таким несладко. Ты вот не майся, семью береги. Живи, люби, что вокруг. И тебя тогда любить будут. Помогай, если просит кто, и тебя не бросят в беде. Добро помнится долго. А тогда жизнь в радость. Беда наша, что в одиночку всё на пуп берём, а потом локти кусаем, – вздыхает Домашоня. – А старики наши не так жили. Они за землицу глотку грызли и вместе были, сообща. А мы вот, как волки-одиночки, скалим зубы, а толку мало. Шавками затравили. А теперь и вовсе даром отдаём. Старики говорили, близкого люби, врага ненавидь, а всех уважай. Своё держи крепко, а на чужое не зарься. Тогда и порядок будет.

Про землю сказанное кольнуло Мишаню в самое больное место, а собеседник тихонько в сторону, словно не волнуют его проблемы мирские. Тянет его в ушедшее, словно старую телегу на давно не езженную дорогу.

…– Мы родом-то, Миша, с Кавказа, не знаю, как ты. А народ оттуда собирался не последний, крепкий. А на фамилию мою ты не смотри. Пропасть это, а не фамилия. Живу, мучаюсь…

Час поздний, а для старика Домашони словно нет его, времени, хоть и летит оно мимо его избушки вместе с чёрными облаками. И жажда в нём высказать всё, что под сердцем жжёт до боли, а другой ночи может и не быть, да и гостю спать нельзя, тесно в голове от переживаний. Глядит он из тёмного угла на Домашоню, и шевелится в нём всё внутри.

…– Дедушка мой, почему я таким уродился… Он же без согласия женился, без благословения. Чужую бабу взял. По льду на коне пошёл в Китай, выкрал там манчжурку, нате, мол, любуйтесь. Они же, терские, все чумные да вороватые. А на Кавказе-то, сам знаешь. Прадед-то, сам Турчин, тоже с турецкой кровью, да с вожжиной на него. А куды там… Дым из ушей. Поговорили так, что рассорились на всю жизнь, а и та недолгой была. Не было потом её. Всё же перед революцией случилось. А китайка, выходит, мне бабка. Красивая, говорят, была, манчжурской крови. А казаку того и надо. Любо ему народ подивить, как будто своих баб не хватало по станицам. Но душе-то не прикажешь. А мать, старуху мою, ты видел. Так с трубкой во рту и сдохнет, наверное. Когда только… Дай ей бог, – тихо крестится Домашоня, а сам в слезах. Горестно ему о матери говорить, потому как и сам немолод.

Летит на невидимых крыльях летняя ночь, а Мишаню всё вертит в лопастях старой мельницы, где мельником сам Домашоня. Уже и туман в окно дышит, утро тихим шагом крадётся. Спит он или нет – не знает, а зёрна всё сыплются на жернова и сыплются.

…– А прабабка моя, по дедовой линии, ох, красивая была. Огонь-девка, ядрёная. Карточку я видел. Брови чернючие, коса до пят, а шея как у лебеди белой, тонкая, длинная. Стан такой, что пава. Таких и нет сейчас! Ей кто-то из родителев еёных рассказывал, из тех, кто первый сюда попал, на Амур, а мне уже старуха, мать моя. А ей-то прадед мой, выходит что. А батька еёного, деда, стало быть, мово, комуняки с жидками к стенке приставили. Да он и сам не жалел никого, лютовал от несправедливости. А сам знаешь, как её искать, справедливость. Нет её. А есть только сила. А матери моей снимок остался. От деда и трубка китайская, матери еёной. А китайка-то, дитё родила, а не слепая. Видит, всё чужое, а тут народ почём зря кровь пускает друг другу, чисто собаки. На куски друг друга рвут, как стравили их. Вот, Миша, где вред человеку. Как собак стравили. А ведь они из одной миски, может, хлебали, и всем хватало. А как стравили, пена изо рта, потому как смысла не понимают, от крови и страха слепнут. Так и мы, хоть тогда, а хоть и сейчас, не живём, а грызёмся, поскольку стравили нас враги наши, а кто такие, не знаем. Ушла бабка по льду без дитя. А кому оно там нужно в голодном краю? И больше ни слуху, ни духу. И слава богу, – тихо шепчет Домашоня, а сам губы кусает.

Горько и Мишане за слепоту свою в жизни, за землю, брошенную под ногами, где предки по чести и совести жили, кровью поливали каждую пядь.

Не боится Мишаня слёз-бусинок, что катятся из глаз по щекам. То сердце от боли и обиды освобождается. А с ними тяжело. И хозяин уже другой перед ним, не убогий, кого по дворам выталкивали затрапезного и замызганного, когда не пускали на пороги, где свадьбы и похороны близких ему людей, да тыкали пальцем вслед и отворачивались. В той жизни не было места старику по причине ничтожества его личности, оттого и прятался далеко в глуши, чтобы не стыдить народ и себя.

…– Старуха мне и сказывала, как ей дед говорил, а там, уже чёрт его разберёт, кто кому говорил и от кого слышал. А только всё это, паря, я как сейчас помню. Тогда все лошадьми занимались. А без коня какой казак? Горе. Ребятишки караулили по ночам, с собаками, большими, белыми. Не знаю, что за порода такая. Вот, Миша, и представь, – жестикулирует Домашоня.

И уже не в доме Мишаня под крышей, а под куполом ночного неба, где звёздам тесно среди гор, и собака огромная белая рядом лежит, язык высунула, смотрит на пламя, жмурится. А внизу Кубань-река, а может, и сам грозный Терек бурлит. Ветер в вершинах задувает, а у костра тихо. А хозяин продолжает, сыплет на жернова новые зёрна, потому как нет у его истории вымысла, а есть только правда.

…– Казачата все-то мелкие, боязно им, а виду не подают, храбрятся меж собой. Порода известная. А собаки рядом. Нюхают, на табун поглядывают, дело знают. Кони ходят по лугу, пасутся. В темноту поглядывают, фыркают, потому что пугливый это народ, кони-то. Похлёбка на костре томится, старший ворожит над ней, а все выжидают. Так и коротают ночь. А там, сам знаешь, каждый шорох слышно. А в кустах мало ли чего. Может, и абрек какой. Дело-то на Кавказе было, давно. А тут среди ночи ветер как задует… И ты поверь, моргнуть не успел никто, как с верхушек полетело. Шквал откуда ни возьмись. Деревья, что полынь, к земле. Ребятишки жмутся друг к другу. А кони-то пошли с места. Это тебе не коровы безмозглые. Запаниковали. Где тут остановишь. Кто-то посмелее, на коня, да в догон. А куды там! Табун-то в карьер, а в нём голов не меньше сотни, нашим не ровня. И всех, как чёртом, повело к обрыву.

Разволновался хозяин, с кровати спрыгнул, да к печке, спички искать.

– А ну, погоди малость. Давай, Мишаня, покуда не сказал всего, покурим. Что-то придавило меня малость. Аж дыхание зашлось.

Дымок весь в дверцу приоткрытую тянется, а Мишане не усидеть. Слышится ему ржанье коней, как в детстве далёком. И где оно, то детство, и ночное, вольное и босоногое. Было да ушло.

…– Ну и дальше-то слушай, – завлекает хозяин Мишаню, за грудки тянет, потому что гость привалился к стене головой и пошли его мысли куда-то далеко-далеко.

…– Табак дело, стало быть. Видит, что не совладать ему, мальцу-то. Сам с коня да на землю. Страх ему видеть, как табун в реку попадает. Лошадок жаль детскому сердцу. И давай он пресвятой богородице молиться. Мы же раньше-то, Миша, православными были, в бога верили, а особенно ей, матушке.

Замолчал хозяин. Чего думает, неизвестно. Но и Мишаня молчит. Не раз понимал он, что и его душа нуждается в чём-то, а в чём – не знает, потому как темно там, в душе, и не знает он, где бога искать и какого цвета на небе его знамя.

Хозяин рядом, в глаза заглядывает. Неловко Мишане от такойблизости в ночной избе один на один с Домашоней. А у того уже темно в глазах, пропасть там и холод. Сцепило их души, словно коряжины в глубоком омуте.

…– А дальше-то и вовсе чудное было, слышь-ка, паря. Как стал этот парнишка молиться, да всё матери, пресвятой богородице, так вдруг поднялся столбом из-под земли огромный мужик. Это после того, как малец о землю ударился. Человек здоровенный. Страх, если увидеть ночью, да хоть бы и днём… К лесу пошёл, вырвал, как ты для веника полынь тянешь из земли с корнями за макушки, так и он несколько деревьев в пучок. Ручищами с них ветьё содрал, только посыпалось, и пошагал за табуном. Те-то у края уже. Лететь им, родимым… И вот этими прутками табунок остановил, да от пропасти отодвинул. А она и неглубокая, может, да то ведь в панике. Побились бы животины зазря. Мне никого так не жаль, как лошадей. Их ведь даже на войнах не били, берегли. Вот, Миша, что люди помнют, да не забывают, – говорит Домашоня. Сам уже в окно что-то высматривает, а краем глаза на гостя косит.

– Мужик, говоришь, – спрашивает Мишаня, несколько разочарованный. – И куда же делся он, – растерявшись, что всему конец, недоумевает Мишаня, с неохотой вставая на ноги. А от них уже тень на полу. Свет серый за окошками.

– Куда, куда! За гору кудыкину пошёл. Хрен его знает, куда он делся, мужик тот. Земля это была, Миша, в обличии, и молитву нашу услышала. Она и нам его дала, облик-то, да мы дураки, не понимаем, что носим его. Привыкли, наверное. Ты меня спрашивашь… А я уж и забыл, не помню. Да, может, и неважно это. Во что верили, то и видели, потому и жили согласно. Давай-ка, Миша, из дому вон, на чистый воздух, подышим, комок у меня в горле, не продохну. Пусть изба без нас отдохнёт, да и голове тоже передых нужен. Кобыле твоей пойдём косы расплетать!

А за дверью уже утро ласковый день за собой ведёт за руку. После тумана тишина на Луковой. Комары из кустов выглядывают, а прохлады утренней боятся.

Холодная речка бодрит; и телу, и лицу хорошо от воды Самарки. А впереди дорога, и весь Мишаня в сборах, чтобы коня своего искать, забытые углы обшаривать, да народ лесной пытать. Надеется он, что найдёт своего бродягу блудного. Тайга вокруг, и все всё видят. А значит, и скажут, если спросить по-человечески.

А Домашоня уже на голые ноги сапоги старые, дырявые пялит. Видно, соскучился по рыбалке. Река его зовёт. А может, нужда да голод заставляют за рыбкой в холодную воду лезть. Некогда ему сидеть, тары-бары разводить с гостями.

– Наберёшь же воды всё равно, дыра вон на голенище, – смеётся Мишаня.

– И ладно. Ногам всё равно тепло, – пыхтит Домашоня. – Вода в сапоге греть будет. А то и сразу могу тёплой туда налить, да не холодно ещё, не осень.

– Может, тебе привести чего? – спрашивает Мишаня. Неловко ему в должниках быть, отблагодарить хочется. – Заеду скоро, по пути будет. Пчёл-то готовь, буду брать у тебя несколько семей. Сколь продашь?

– Сколь надо, столь и возьмёшь. Моих пчёл ты знаешь. За свой товар не стыжусь. А улитару свою вези, знаю, богатый ты её. Ты крючков мне привези, хоть с десяток, для удочки. Только денег у меня нет сейчас.

– Привезу и без того. Размер какой скажи, и куплю тебе крючков, – делово вершит разговор Мишаня, глядя сверху. А кобыла уже застоялась, топчет копытом, глаза свои пучит по сторонам, команды ждёт. Дорога ей в день длиною, а она того и не знает.

– Среднего, какого же. Учить что ль тебя, мужика лысого.

– Ну хоть скажи, на кого, чтобы знать, – не сдаётся Мишаня. – На ленка иль харюза?

– Да на что он тебе, номер. Гляди сам на удочку. Делов-то на рыбью ногу, а он номер спрашивает, – кричит без злобы хозяин. – Какая поймается, на ту и крючок.

Весело Мишане от простоты стариковской, а и тот доволен, смеётся. Знает, что гость шутит и не нужны ему деньги и номера всякие. В последних штанах останется, но сделает, что обещал. Ведь и ему кто-то лошадку одолжил, хоть и жерёбую. Но стоит под ним родимая, как выстроенная, удила грызёт. Вся в косах, потому как женского роду.

– А зачем тебе крючки? Сделай телевизор. Возни немного. Стекло вырезать, да в ящик оправить. А багорик у Костыля имеется. За час мешок надёргаешь, – учит жизни Мишаня.

– Как это? – не понимает Домашоня и глупеет как будто. – Нет, Мишка. Ты меня не сбивай. Нельзя так. Перед рыбой за такое стыдно станет. Я же не грабить сюда поставлен. Я и так наловлю, сколько надо. А мне не как Костылю, на ладони хватит. А то, может, обождёшь немного? Так я ушицы вмиг сотворю, рыба-то, вон, из воды выпрыгивает, просится в котелок. Воздух сколько ни глотай, сыт не будешь. На тощий-то живот без настроения день зачинать? – спрашивает Домашоня, а сам уже не стоит на месте. Не терпится ему удочку в реку забросить. Заиленные песчаные косы сапогами поразмутить. То-то набежит охотников червячка да личинку похватать. А тут и его крючок. «Кушайте, чтобы мы не голодали».

А Мишанина кобыла уже вон где… За березнячком. Маячит среди поросли, против стены леса белёсым пятном его невзрачная, но до удивления выносливая лошадка. А на ней и сам всадник, глубоко проваленный в старое седло. Поскрипывает оно в такт размеренному шагу, а от той музыки продолжает витать в сознании путника ночной сон. И пока будет тянуться эта бесконечная дорога, будет он лететь где-то рядом с путником, превращая серое однообразное бытиё в бесконечное путешествие во времени и пространстве.


Снова тишина над лугами. Всё так же подпирают щёки спящие долгим сном ряжи-сопки, да только голо в них без листвы, пусто. Не сразу узнает путник, что был когда-то в этом нехоженом краю. Тихо и уныло вокруг. Одни лишь вороны чужую добычу караулят. Вместо бескрайней зелени уже охра с проседью, и не за горами холодные ветры со снегом.

Спит почерневшая, покинутая тёплым летом старая изба на берегу лесной речки. Молчат и берёзки невзрачные на болоте. Одиноко им и тоскливо без птичьего разноголосья в своих кронах, одни только ветки голые. Зима впереди.

Да и саму речку Самару не сразу приметишь. Не та она, что была летом, нет в ней веселого напора и стремительности, как будто притаилась. Теперь до весны всему живому ждать придётся, да не привыкать. Тянется из трубы дымок и тут же по земле выстилается от холодного ветра. Значит, хозяин дома, на месте, время коротает и ждёт весны.


Белый ангел


Народ ужасно завистлив. Особенно если рядом кому-нибудь везёт: у кого от радости искрятся глаза. А чужое счастье, как известно, многим спать не даёт. Правда, люди говорят, что счастье с несчастьем в одних санях ездят, и не всякий счастливец своё счастье в руках удержит. Одного такого звали Дороня Ярославцев. Был он обычным, немного простоватым мужиком. Происходил из когда-то крепкой казацкой семьи, а стало быть, всё умел, не боялся жизни и не унывал.

Так вышло, что после революции стали забывать о своих корнях, умалчивать. Целее будешь. Но фамилию с лица не сотрёшь. Нелегко пришлось в те годы казачкам. Сколько тогда настоящего народа перевели… Не пришлись ко двору, стало быть, новому строю. А многие перебрались на другую сторону Амура, в Китай.

А вот Дороне повезло. Все беды и несчастья обошли его семью. С юных лет он овладел всеми премудростями нелёгкой деревенской жизни. Брался за любую работу, не спрашивая о цене. А в заработке ему всегда фартило. Красавцем он не был, но жену подобрал себе на редкость удачливо, а чем заворожил местную красавицу, так никто и не понял. Подрастал у Дорони сын: под стать матери, такой же ясноглазый и на редкость смышлёный. Не мог нарадоваться Дороня своим сыном, и гордился им, не скрывая своей радости. Жизнь его текла размеренно и спокойно, как речная вода. Зимой он часто отлучался от дома: заготовка леса, рыбалка, охота. Летом тем более – работы хватало. Везде Дороне непременно везло. Не было такого, чтобы он приехал пустым домой – не сидел на месте. Был он первостатейным плотником. Переняв от отца ремесло, он освоил все его тонкости и мог запросто срубить дом, хоть в чашку, хоть в лапу. От такой работы вскоре обнаружилась его слабая черта: Дороня частенько бывал под мухой, поскольку был нарасхват, а от дармовой выпивки отказываться не умел. Ну, а после того, как он выиграл мотоцикл по лотерейному билету, он и вовсе стал первой знаменитостью на селе.

А сам Дороня смеялся: «Повезло мне, повезёт и другим».

Каждое утро он сажал в седло своего Андрейку и заводил свой мотоцикл. Сын был в восторге, а с ним радовался и Дороня, вместе со своей красавицей женой.

Так они и жили на берегу батюшки Амура, в старинном селе, собирая по крупицам радость от жизни, и любили друг друга, как умели.

Их дом стоял немного на отшибе. Достался он Дороне по наследству от родного дядьки. Дом был просторным, добротно сложенным из прогонистого кедра, и за сто лет нисколько не пострадал. В большой горнице, на потемневших от времени стенах, висели портреты Дорониных предков. За стеклом, в аккуратных рамках, казалось, они всё ещё жили, и все, кому приходилось бывать в гостях, всегда удивлялись тому, как заботливо следила молодая хозяйка за этими фотографиями.

Тут же на стене тикали старинные ходики с длинной цепочкой и гирьками, а в углу стоял добротный платяной шкаф, сделанный из манчжурского ореха. Рядом кованый сундук с нехитрым добром, а у окна такой же крепкий дубовый стол. По праздникам хозяин регулярно скоблил его циклями и натирал воском. От этого сидеть за ним и пить чай из самовара было одним удовольствием.

Но особой ценностью в доме была икона. Правда, она была не совсем обычной. Стояла икона, как и положено, в правом углу, на полочке, а изображён на ней был крылатый белый ангел, держащий свои руки над младенцем. А вот самой богоматери там не было. На старой, потемневшей от времени доске ещё были написаны какие-то витиеватые буквы. Понять их Дороня не мог, но про саму икону говорил, что написали её с душой. Во многих местах она потрескалась, краска с краёв отлетела, но ангела своего Дороня берёг, хотя и не молился. Была у этой иконы своя история, и при случае Дороня любил рассказывать её добрым людям.

Когда-то на берегу Амура красовалась деревянная церковь. Всем она радовала душу и взоры. Блеснёт, бывало, купол на вечернем солнце отполированной до блеска осиновой кровлей, натёртой топлёным пчелиным воском, и выбьет слезу гордости и умиления за красоту рукотворную. Но сменились времена, ушли в прошлое истинные ценности. Не по вкусу пришлась и церковка на берегу, где жила станица казаков.

Сначала срубили кресты. На глазах всё дело было. Плакали даже мужики, но стерпели, надеясь, что вернётся старое и доброе время.

Стала церковь клубом, где собиралась новая молодёжь. Не долго простояла она. Для хозяйства брёвна понадобились, так вот и попалась на глаза чиновника. Не помиловали.

– Кто ломал, того уж нет, – говорил Дороня. – А батя мой под алтарной вот, нашёл. Кто-то спрятал, сохранил. Теперь мне досталась в наследство. Хотя проку в ней… – смеялся Дороня и уносил реликвию обратно в свой угол.


Однажды попросились к нему переночевать. Это были геодезисты, бродившие тогда по тайге, что-то выискивая там и замеряя.

Гостям Дороня всегда был рад, было о чём поговорить, к примеру, о тайге или о городе. Дом был большой, места хватало для всех.

Мужики тихо разулись на веранде, там же побросали свой скарб. Сапоги, по настоянию хозяина, поставили к печке. Гостям отдали детскую, а Андрейку отправили к бабке.

Вскоре на столе появилась цвета слезы водочка, и потекли разговоры. Сидели допоздна. А когда в деревне отключили свет, зажгли свечи, которые Дороня лил сам из белого воска. От этого дом наполнился приятным ароматом плавящихся свечей и загадочным мерцанием огня.

Говорили о жизни. О том, как страдает природа, пропадает зазря зверь под колёсами машин, скудеют реки и мельчает народ. Как быстро стареет село, а молодёжь неудержимо рвётся в город.

В глазах гостей Дороня был героем, потому что жил там, где родился, где жили его предки, и зарабатывал на жизнь честным трудом. Дороня кивал, отмахивался от похвалы и всё больше хмелел от выпивки. В доме, кроме мужчин, уже никого не было; хозяйка, не желая мешать мужским разговорам, ушла ночевать к матери.

Дошла очередь и до оружия. В этом хозяину похвастать было нечем. Зато у гостей на этот случай оказался номерной карабин и одноствольный дробовик двенадцатого калибра с хромированным стволом. Такие ружья были большой редкостью в районе и только начали появляться у людей. Для Дорони это был первый случай, когда он брал в руки такую вещь. О новом ружье он и не мечтал. Заглядывая в ствол и удивляясь отполированной до блеска поверхности, он не мог скрыть восторга от прикосновения к оружию.

– Добрая вещь, – вздыхал Дороня и качал головой. Хозяин дробовика улыбался и шутил, мол, к такой бы вещи хозяина настоящего.

Потом снова чокались и уже говорили об охотницком везении.

Вдоволь насладившись холодом металла и теплом орехового приклада, Дороня деликатно отставил дробовик в угол. Тут-то и заметили реликвию, и приглянулась она одному из гостей. С позволения хозяина гость взял икону в руки и стал тщательным образом рассматривать изображение, поднеся его ближе к свету.

Освещённая тусклым мерцанием свечи, икона выглядела ещё больше притягательной. От неё исходил какой-то особенный, внутренний свет. Казалось, что ангел сам светился в полумраке старого дома.

Поражённый работой неизвестного мастера, парень долго ходил с иконой из угла в угол, расхваливая Доронину драгоценность на все лады. От этого хозяин дома ещё больше разомлел. Выпили и за икону. Потом решили ложиться.

Поставив ангела на своё место, Дороня взял дробовик, чтобы отнести его и запереть в кладовке вместе с карабином. В этот момент и произошло то самое, обо что споткнулась вся его жизнь. Хозяином одностволки был тот самый парень, что расхваливал икону. Неожиданно он предложил обменять своё ружьё на икону. К тому времени Дороня уже туго соображал. В его затуманенных глазах всё уже плыло куда-то. Он махнул рукой, вроде как согласен. На том и разошлись.

– Какой прок в старой доске, – в полубреду размышлял Дороня. – Отжила своё. А ружьё – вещь необходимая для жизни. В тайге без него не обойтись.

С этими мыслями он и уснул, даже не раздеваясь.

Рано утром гости собрались. Наскоро попили чая с молоком и, попрощавшись с гостеприимным хозяином, ушли на автобус.

Когда вернулась жена, хозяин опять спал: вчерашняя выпивка всё ещё шумела в голове. Обнаружив, что угол опустел, мужа будить не стала. Там же, в углу, стояло новенькое ружьё. Посидев тихо за убранным столом и поглядев в окошко, откуда светило утреннее солнце, она только вздохнула о том, что произошло. До этого случая не было такого, чтобы муж продавал или уносил из дома что-то без её согласия. Она почувствовала, как в комнате сразу стало уныло и неуютно, словно что-то безвозвратно ушло из стен старого дома.

Проснувшись, Дороня долго извинялся перед женой. Он и сам понимал, что сделал нехорошее. Как мог, он постарался успокоить её, расписывая достоинства нового приобретения.

К середине того же дня уже всё село знало, что Дороне опять неслыханно повезло, что за старую гнилую деревяшку он приобрёл ценную и полезную вещь. Даже участковый нашёл время, чтобы зайти к везунчику. Покрутив штуковину и оценив её по достоинству, он посоветовал поставить оружие на учёт, с чем Дороня, конечно же, согласился.

Мужики заходили чуть ли не каждую минуту. Собака во дворе охрипла, а самому Дороне уже надоело прятать вещь за печку, и он повесил ружьё на видное место.

Оставалось как следует обмыть приобретение, того требовали обстоятельства. Позориться и прослыть скупердяем Дороня не хотел. С ним и так не всякий ходил на охоту, из-за того, что он во всём помогал жене по дому и даже носил из колодца воду. А тут такое дело. Нельзя было упасть лицом в грязь. Да и как не испробовать ружья в деле. Дом трещал от гостей, слава богу, родственников у Дорони хватало.

Опорожнив немалую ёмкость с бражкой, решили проверить ружьё на бой. Всем не терпелось увидеть, как бьёт хромированный ствол.

Для испытаний выбрали хорошую поляну за огородами. Место безлюдное. Сразу за поляной пробегала речка, а за ней круто вверх уходила сопка. Эту сопку любили все союзненские. У её подножья всегда было тепло, особенно ранней весной. Собирая солнечные лучи, словно линза, сопка отражала всё тепло на село, а зимой надёжно защищала от продувных ветров, что шли вдоль реки.

В запасе имелось три патрона: пара дробовых да один пулевой. Решено было, что первым будет стрелять сам хозяин.

Отсчитав от мишени двадцать шагов, присмотревшись на секунду, Дороня быстро прицелился и выстрелил. Гулкое эхо прокатилось по склонам сопки, вызвав бурю восторга у собравшихся. Выстрел был что надо. Почти в десятку.

Потом кидали в небо картошку и долго смеялись над мазилами. Облили ствол из гранёного стакана, а после потянулись в дом допивать остатки весёлого зелья.

Когда солнце уже скрылось за рекой, гости незаметно расползлись по своим домам. Угол теперь украшало новенькое ружьё.

Захмелевший Дороня посиживал на крылечке и играл с собакой, дразня её своими сапогами. Он был, как никогда, счастлив этим хорошим вечером. Ему и в голову не пришло, что рядом почему-то нет Андрейки.

Сначала заволновалась жена. Обойдя всех, у кого сынишка мог играть, она растормошила мужа.

– Да куда ж ему деться? – успокоил её Дороня. – Найдётся. Не маленький уже. Скоро в школу, а ты ищешь его по всей деревне.

Но через час, когда стало смеркать, заволновался и Дороня. Что-то вдруг тяжёлое навалилось на него. Хмель прошёл, и он увидел мир совсем другими цветами. В сумеречной тьме он ощутил невыносимую тревогу за сына. Вооружившись фонарём, он обошёл все места, где мог быть парнишка. Обошли все дома: Андрейки нигде не было. Пришлось поднять по тревоге заставу: пропал ребёнок.


Мальчика нашли только утром, у подножья сопки. В том месте речка Манжурка особенно близко подступала к ней.

Он лежал на поляне, сплошь усеянной спелой красной ягодой. Пуля попала ему в висок, когда он, по-детски ползая на четвереньках, собирал в маленькое ведёрко землянику. В то лето её было особенно много на солнечном склоне. В маленьком кулачке было раздавлено несколько спелых красных ягод. И вся поляна вокруг, как есть, тоже была красной. Только уже не от ягоды.


Пока Дороню таскали по судам, жена его отчего-то заболела. После того случая она быстро увяла и вскоре умерла, не пережив горя. Всё произошло слишком быстро, и никто этому не удивился.

Потом Дороню отпустили, признав больным на психической почве. Да и держать ответ ему было не перед кем, кроме как перед самим собой. Он замкнулся и даже потерял способность говорить. Несколько раз его вынимали из петли, а ружьё, как и должно, изъяли.

Не брал Бог душу Дорони, уготовив ему, как видно, другой путь.

Постепенно от него все отвернулись, а после и вовсе забыли. Дороня всё больше пропадал в лесу, постепенно превращаясь в лесного бродяг, и уже никто больше не называл его везучим человеком и не завидовал его судьбе.


Удачная охота


Февраль – особенный месяц. В нём много солнца и ветра, в каждом его порыве, пусть даже самом отчаянном, пахнет весной.

В этот день солнце было по-весеннему ярким, и его тёплые лучи мягко ласкали истерзанную жестокими ветрами землю. В воздухе, пронизанном солнечным теплом, казалось, всё замерло. Даже старые прошлогодние листья, вечные спутники ветров, молчали, едва покачиваясь при редких вздохах проплывающей по широкому распадку зимы.

Виктор и сам не верил, да и не помнил такой тишины в феврале. Он был очень доволен тем, что не смалодушничал и собрался поохотиться, и что смог растолкать брата, стащив с него тёплое одеяло. Ещё бы! Кому захочется ни свет ни заря, да ещё по зимнему холоду в лес. Ладно бы в машине, а то верхом.

Орлик, не знавший лени и усталости, весело вышагивал по мёрзлой земле, обходя свисающие низко ветки, выбирая безопасный путь для своего хозяина. Конь знал своё дело отменно: обходил стороной каждую ветку и за весь путь ни разу не споткнулся. От его нагретого тела клубами исходил пар, словно это был не конь, а железная печка, на которую только что бросили снега.

Всматриваясь в бесконечную даль, Виктору всё время приходилось щуриться. От ярких ослепительных искр постоянно текли слёзы, и с этим ничего нельзя было поделать; если едешь первым, то смотри в оба. Хотя в такой тишине зверь за версту услышит – размышлял про себя Виктор, иногда оглядываясь назад, переживая за брата. Тесный полушубок ужасно мешал поворачиваться, давил пояс, и если бы не дробовик, перекинутый через плечо, он давно расстегнул бы шубу. Чувствуя на своём лице мягкие прикосновения солнечного тепла, он непроизвольно улыбался и думал о жизни. О том, что если человек живёт мгновениями, то лучше этих быть не может. Так хорошо было ехать на послушной коняшке и беззаботно размышлять. Но даже в эти минуты глаза его блуждали в прозрачной голубой дымке среди сопок, отыскивая зверя. На этом жизнь резко меняла свою форму, превращаясь в сладкую бешеную погоню за удачей. А пока на горизонте было тихо, Витька плавно покачивался в седле и поглядывал на Орлика, для которого вопрос его лошадиной жизни определялся длиной дороги и количеством овса в конце пути. Его смешной рыжий чуб торчал между ушей, словно пучок сена. Прижав свои ослиные уши и выпучив глаза, Орлик ловил каждое движение хозяина и охотно выполнял все его команды.

– Добрый конишко, спокойный. Самый что ни на есть охотницкий, – рассуждал Виктор. – И выстрела не боится, и шагает мягко. Даром что низкорослый. Оно и лучше, по веткам головой меньше стучать. Да и падать, если что, меньше лететь до земли.

Разные кони попадались Витьке на его коротком веку. Встречались и такие, что сбрасывали с себя, вставали на дыбы и тут же падали на спину, калеча седоков. С конями не шути. А если шарахаются от зверя или просто чудят, как ненормальные – от таких упаси боже.

Конь на ходу успевал срывать пучки прошлогодней травы, умудряясь не сбиваться с ритма и не замедлять частого шага. В его брюхе, похожем на цистерну, всегда что-то бурлило, словно это был не живот, а паровозный котёл.


Из головы никак не выходила шальная утренняя коза. Стрелял уже вдогон, на удачу. Молнией пролетела коза, будто её ткнули в зад. Витька и прицелиться толком не успел. «Теперь до вечера трястись будет от страха где-нибудь в орешнике», – думал Витька, нисколько ни жалея о том, что не попал. А попади тогда, то и путешествию этому давно был конец, а день тока начинался, да и какой день… Красота.

Где-то позади едва плёлся Андрей. Услышав, как брат дубасит Белого и ругается последней бранью, Витька натянул поводья и поставил своего коня поперёк дороги, чтобы тот был ближе мордой к подножному корму. Никто, кроме «якутов», не смог бы питаться такой травой.

– Оголодал, поди, – съязвил Андрей, когда его конь почти поравнялся с Витькиным. – Может, пересядешь? Низко, поди, сидеть. Ноги-то по земле волочишь. С моего-то лучше видать. Смотри, какой высокий.

– Ты меня, работушка, не бойся – я тебя не трону, – не скрывая смеха, пропел Витька, обнажая свои крепкие плотные зубы. – Давай, дядюшка, лучше покурим с твоего горя. Запарился, смотрю. Коня-то убрал. Аж пена изо рта идёт, – поддел он брата. Андрей ткнул нерадивого коня в толстый зад, и тот, сделав последнюю серию шагов, замер, обнюхивая своего товарища.

– Чо у тебя? Опять «Беломор»? Сам травись им, – отшутился Андрей, напуская на себя нарочитую серьёзность. – Своими обойдёмся, из портсигара. – Он важно прикурил от спички белую сигарету и длинно затянулся. – Чего скалишь зубы? Гы-гы. Знал же наверняка что за конь. Хоть за собой в поводу веди его. Да руку же оттянешь. Пропастишша, а не конь!

– Не-а. У меня к красивому недоверие. Красивый конь – это всё равно что красивая женщина. Нет надёжи. Пыль с неё сдувать, опять же увести могут в любой момент.

– И не польстился же на добро! – Андрей с силой натянул повод, и Белый в ужасе попятился назад, выпучив свои огромные глаза. – Бывают же такие ленивые. У! Шельма. Хоть слезай и пешком иди.

– Ну, и разомнись малёха. Дай коню отдохнуть. Пусть хоть отдышится. – Витька ловко слез с седла и оглядел подпруги. Те как были тугие, так и остались. Конь действительно отвечал всем требованиям и вызывал неподдельное уважение. – Кости молодые. Полезно, – продолжал он подтрунивать над Андреем. – Он выправил полушубок и полез в карман за куревом. – А то, может, на Каменушку проедем? Где Костыль кабанов видел.

– А чего там без собак делать? Только коней портить.

– Пожалел волк кобылу! Свои что ли ноги. У них вон сколько их. – Витька с досадой покосился на брата. Выбрав бугорок, он подтянул Орлика и влез в седло. – Зря шубу надел. Жарко невыносимо. Ужасть как неудобно.

– Погоди. Может, к вечеру потянет снизу. Я и сам упарился. – Андрей приподнялся на стременах и, прикрыв от солнца глаза, огляделся. – Давай к тому косогору. В прошлый год там норы еночьи были.

Витька искоса посмотрел на брата и ухмыльнулся.

– В прошлую зиму ты плац армейский подметал.

– Не плац, а палубу. И не подметал, а драил. Темнота.

– Разницы-то. По мне всё одно, муштра.

– А думаш меня спрашивали? На, мол, в руки веник, и вперёд от этого места и до обеда, – обиделся Андрей.

– Знаю, паря, знаю. Хлебнул ты горя. Ну, пошли что ли? Где там, говоришь, твои еноччи норы? Небось, дедушка наговорил, а ты уши развесил? Слушай его. Он уже пять лет, как с печки не сползает. – Витька громко рассмеялся и, ткнув по пузу своего якута, резво пошёл впереди Белого. – Догоняй! Палку потолшэ выломай, он это враз соображает.

За спиной раздался треск ломающейся ветки. Белый в одно мгновение оказался впереди, с перепугу чуть не сбросив Андрея на землю.

– Дррр, шельма! Да стой же! Чтоб я ещё раз сел на этого урода! – ругался Андрей. – Ты давай не смейся!

– Красна ложка едоком, а лошадь ездоком, – подначивал брата Витька.

Вспомнив утреннюю делёжку коней, он ещё глубже провалился в старое седло, испытывая прилив благодарности к маленькой неказистой лошадке со смешной и немного нагловатой чубатой мордой.

– Мы на красивое не заримся, – вдогонку крикнул он брату. – Мы по-простому.

Шаг коня наладился, и Витька подумал, что животного умнее и благороднее, чем конь, трудно сыскать. Хотя и в его жизни попадались никчёмные лошадки. Но в этом уже были виноваты сами люди.

Через полчаса пошёл косогор. Его подветренная сторона плавно спускалась к ручью. В некоторых местах вода выходила из-под снега и образовала небольшие наледи. Ручей «кипел». Витька слез с коня, подошёл к самому краю. Закрывая глаза от слепящего света, он стал всматриваться в заметённый снегом склон.

– А и точчно! Вроде как нора. – Витька прищурил глаза и посмотрел на брата.

– А я что говорил. Ты же Фома неверующий.

Андрей важно сидел в седле и слазить с коня не думал.

– Они самые. Еночии норы. Одну точно вижу, – лениво зевая во весь рот, сказал Андрей. – Давай потихоньку. А я пока за конями посмотрю.

– Чего за ими глядеть! Слазь! Разомнись хоть. Пошли! – Витька поправил на спине дробовик и стал не спеша спускаться по косогору к темнеющей среди белого снега норе.

…– Ну, чего сидишь! – уже не отрывая взгляда от тёмного пятна норы, крикнул Витька. – Слазь давай! Сейчас выскочит. Кто его догонять будет?

– А вдруг кони уйдут? – до последнего сопротивлялся Андрей, не желая вылезать из нагретого седла. – Кругом ни кустика. Каво их нам потом догонять?

– У медведя десять песен, и все про мёд. Ладно. Хрен с тобой, – пробурчал Витька. – Сиди уж. Емеля.

Андрей ехидно улыбнулся и полез в карман за своим портсигаром.

– Снял бы хоть ружьё. Вдруг медведь выскочит.

– Наговоришь сейчас, ворона!

Про себя Витька обиделся на брата. За то, что он не захотел идти вместе с ним и даже не слез с коня. Это было неправильно, так рассуждал Витька. Он был старшим среди трёх братьев, сестру он в расчёт не брал. Женщина. А брат, хоть и после армии, всё равно младший. А раз младший, то изволь уважать и слушать. Конечно, армия – дело серьёзное… А то, что сам Витька из-за своей руки не служил в армии, не давало Андрею повода для поучений. Этого Витька не переваривал. А рука, так силы в ней хватало на двоих. «Чем она там, в военкомате, не понравилась?» Стрелял Витька не хуже других. К своей правой он давно привык и не стеснялся протягивать её для приветствия хорошим людям.

Пройдя небольшую каменистую осыпь, Витька вышел на глубокий, хорошо слежавшийся снег. Чтобы не проваливаться, на всякий случай пошёл медленнее, делая небольшие остановки. Спускаться было непросто. Слишком круто шёл склон. Оставалось чуть больше десятка метров. Он огляделся и вытер шапкой пот с мокрого лба, представив, как будет лезть обратно. «Ну и хитёр же этот дядюшка, – подумал Витька о брате. – Знает, где наступить, а где подстелить. Всё предусмотрел. Караульщик коней!»

В это время на противоположном склоне слетели с дубков сороки и понесли по тайге чью-то дурную весть.

– Вас тут не хватало, – буркнул недовольно Витька и, поправив за спиной дробовик, подошёл к норе.

Уже на подходе мелькнула у него мысль о том, что нора-то вовсе не енотов и не барсучья. Он нагнулся и заглянул внутрь тёмного пятна, чётко разглядев пару глаз, внимательно смотревших на него из глубины.

– Вот чья это нора, – пролетело в его голове.

От этой мысли у него всё похолодело, а душа в один миг провалилась куда-то в валенки. В это же мгновение он услышал ворчание под снегом, глаза в темноте вдруг зашевелились, и Витька почувствовал, как его шапка приподнялась, а голове стало совсем жарко.

– Медведь! – прошептал Витька, на мгновение потеряв свой голос. Потом он судорожно вздохнул и что есть силы заорал, рванул от берлоги со всех ног, пытаясь на ходу стянуть с себя дробовик. Делая гигантские прыжки вниз, краем глаза он увидел, как огромный чёрный ком, рассыпая вокруг себя снежную пыль, вылетел из-под снега и, постепенно увеличиваясь, стал накатываться на него.

Работая ногами и руками изо всех сил, Витька ждал, что сейчас вот-вот прогремит выстрел. Ведь Андрей всё видел. Силы таяли с каждым прыжком, но брат почему-то всё не стрелял.

– Стреляй! – хрипя, как загнанное животное, заорал что есть силы Витька. Он уже слышал за спиной отвратительное шипение разъярённого зверя, переходящее на рёв. – Стреляй же!

На мгновение обернувшись, он успел разглядеть растерянную фигуру брата, возившегося с дробовиком, и всё понял. Из последних сил Витьке всё же удалось просунуть «чёртову» правую руку под ремень. Резким движением он сдёрнул дробовик с плеча, умудрившись на лету взвести оба курка. Его шапка слетела с головы и оказалась в объятиях разъярённого зверя. На доли секунды медведь обрушил свой гнев на шапку. Витька вскинул дробовик и, почти не целясь, с полуоборота пальнул из обоих стволов. Ноги его запнулись, он потерял равновесие и с лёта воткнулся головой в слежавшийся снег. Краем глаза он всё же успел заметить, как зверь судорожно подпрыгнул в каком-то метре от него и комком покатился вниз по склону.

Зная повадки медведя, Витька резко вскочил и сразу же попытался перезарядить ружьё, но руки судорожно тряслись, отказываясь слушаться, сердце, отбивая бешеный ритм, готово было выскочить из тесного полушубка. Хватая воздух, словно рыба, он рванул пуговицы и упал на колени. Ему вдруг стало безразлично, бросится зверь на него или станет убегать.

Подлетел брат и с ходу набросился на Витьку.

– Что же ты заранее ружьё не снял?! Я же говорил! Тоже мне, охотник. Лень что ли было, ружьё скинуть? – затараторил он, не переставая ни на секунду.

Витька с удивлением посмотрел снизу, потом указал стволами в сторону мёртвого зверя:

– Иди, глянь, что там. Смотри осторожней. Может она претворяется, – морщась от боли в правом боку, произнёс Витька.

– Ты куда? – окликнул его Андрей, когда тот, пошатываясь, побрёл наверх.

– На кудыкину гору! Коней держать. А то уйдут же! Или ты собираешься на себе медведя вытаскивать? – бросил он, не оборачиваясь. В его глазах всё ещё прыгали тёмные круги. Он зачерпнул ладонью снега и приложил ко лбу. Ему вдруг стало весело оттого, что брат сдрейфил, оставшись один на один с медведицей.

…– Да ты не боись! Если что, добей. Охотник же.

Проходя мимо берлоги, Витька остановился и огляделся, разглядывая свои гигантские прыжки. До него вдруг дошло, что вся его охота длилась секунды, но им, как ему показалось, не было конца. Ещё он ощутил как день, в котором он только что находился, наполненный и бесконечный, вдруг опустел, словно кончился. Как опустело и внутри его самого. Он прислушался. Из норы всё ещё выходил тёплый и до ужаса вонючий медвежий дух. Вокруг всё было по-прежнему тихо и спокойно. «Повезло тебе паря, – сказал он сам себе, оглядываясь по сторонам». Представив то, что могло произойти с ним, по спине пробежала холодная дрожь. Он натянул полушубок и побрёл наверх. Поднявшись к коням, он присел на одно колено и закурил. Руки всё ещё дрожали. Краем глаза он видел, как внизу, выставив перед собой дробовик, подкрадывается к мёртвой туше брат. Не дойдя пяти метров, Андрей остановился и оглянулся.

– Да пульни ты в него на всякий случай! Не жадничай! – крикнул ему весело Витька. – Ткни его в задницу! – рассмеялся он. – Это тебе не барсуков по норам гонять.

Витька нехотя поднялся с колена и принялся готовить Орлика под волокушу. Вдруг за спиной прогремел выстрел. Витька обернулся. Брат стоял внизу и целился совсем в другую сторону.

Уже на самой вершине косогора, чуть выше от себя, Витька увидел два маленьких тёмных комочка, похожих на собак. Досада обожгла его горло. Это были медвежата, ещё совсем крохотные. От изумления Витька вскрикнул. Он вдруг растерялся. Предчувствие не обмануло его. Там, у норы, он действительно почувствовал что-то живое.

– Кого палишь зря! Не стреляй! – заорал Витька.

Андрей обернулся, опустил стволы и с удивлением посмотрел на брата.

– Какого хрена порох переводишь! – с досадой в голосе крикнул Витька. – Тебе что, мяса мало? Раньше надо было стрелять! – Он повернулся спиной к брату, испытывая досаду от произошедшего. «Надо же! И на кой она нам сдалась. Не сиделось же матушке в берлоге. Медвежата же. Целых два! И сорвались горемычные. Хотя…», – он посмотрел туда, где скрылись за косогором косолапые братья, и вздохнул. Комок подкатил к самому горлу. Ему вдруг стало нестерпимо жаль этих ещё совсем крохотных медвежат, почти младенцев. «Бредут среди голодного леса по голой земле в поисках пищи и тепла. А он, человек, преспокойно обделает свои дела, снимет шкуру с ихней мамки и поедет домой».

Медвежата были обречены. Их ждала голодная смерть. Да и волки своей добычи не упустят.

Ему стало тошно от себя самого. Он уже пожалел, что не дал стрелять Андрею. Но что было, то было.

Кони по-прежнему спокойно стояли на голом, выветренном косогоре и дремали под тёплыми лучами полуденного солнца. Взяв обоих под уздцы, Витька пошёл к брату. Зимой каждый час дорог, солнце на месте не стояло. Надо было ещё разделывать зверя; после пережитого бросить понапрасну добычу Витька не мог позволить себе. Жизнь есть жизнь, и выбирать не приходилось. Это он усвоил ещё с детства. «Сделанного не воротишь. Сильный побеждает слабого. В природе так, – по привычке рассуждал он про себя. – Уж если родился здесь, так и живи по здешним законам».

Но сердцем Витька понимал, что так не должно быть вечно. Что-то не сходилось в его мыслях. Он нутром чувствовал, что не сделал ничего хорошего. Убить зверя – дело нехитрое.

Пропуская мимо ушей восторженные слова брата, он только грустно улыбался, стараясь не смотреть в ему глаза:

– Подфартило нам с тобой, паря. Капитально.


Охотник


Шел снег. Тихо и бесшумно сыпался на землю большими хлопьями, устилая морозную землю тёплым, похожим на пух ковром. Холода не чувствовалось совсем, и двигаться было легко и приятно.

Шли верхами. Так было быстрее, да и веселее. Лес на ряжах стоял чистый, высокий, совсем не такой, как в затхлых, заваленных гнилыми пнями распадках. Олег шёл первым, временами делая короткие остановки, дожидаясь своего товарища Рому, который плёлся всё время сзади и немного прихрамывал.

Шли молча, и каждый, наверное, думал о своём. Да и наговорились за неделю, что пришлось провести на зимовье.

– Неудачно вышло. Можно сказать, хреново, – размышлял Олег, ломая голову над тем, что кому-то понадобилось поганить солонец. Соседей поблизости не было, жилья за полста вёрст не сыщешь. А тут какой-то умник специально наведался, высыпал в старую истоптанную зверьём яму известь. И ведь нашёл же время, не поленился. Следы, конечно, остались, и Олег уже догадывался, чьих это рук было дело. Хорошо хоть домик не спалили, оставили. Для кого вот только? Солонцом и держалось место. Отпуск, можно сказать, прошёл впустую. Правда, то, что хотели, получили. И осень удалась на славу. Дни стояли ясные, немножко морозило по ночам. Рябчиков поели, Ромка душу отвёл. Где там, в городе. Любой куст – природа. Такое только во сне и увидишь. Вот зверя не добыли, обидно. Хотелось кабашика, хоть небольшого. «Тащить-то с ума сойдёшь, – переживал старые мысли Олег. – А так хорошо, свежо, снег. Вон как падает!» Он даже не поднимал ног, таким лёгким был этот первый подарок зимы. Изредка только перебрасывал свою старую курковочку с плеча на плечо, ждал семенящего Рому, оглядываясь вокруг прищуренными глазами, жадно вдыхая первые и самые приятные мгновения зимы. Он знал, что скоро всё это пройдёт и превратится в невыносимую муку. Станут донимать морозы, и ветер, и однообразные зимние вечера. Будет с нетерпением ждать и бредить весной, проклиная последнюю стужу.

Но сейчас всё было не так. Попадались совсем свежие следы кабанов, даже медведя. Зверь рыскал, как очумелый. Первый снег всегда будоражил лесных жителей. «Самое время охоты», – вздыхал Олег, удивляясь совсем свежим переходам. Но день не был резиновым, и идти по следу, а потом сидеть ночь у костра, хоть и романтично, но неуютно. Да и продуктов оставалось на раз перекусить.

Где-то внизу проходил зимник и ходили лесовозы, на которые очень надеялся Олег. Он был уверен, что за этим дело не станет, и долго ждать попутной машины не придётся. Лишь бы места в кабине хватило.

Временами налетал ветер. Словно вздох, тяжёлый и протяжный, проходил он по вершинам кедров, слегка их покачивая. Потом вновь воцарялась тишина, в которой было слышно даже биение собственного сердца. Ряж помаленьку заканчивался, и дорога пошла под гору, чего Олег не любил. Ему больше нравилось тянуть вверх, и чтобы долго. А для его крепких, с детства привыкших к тайге ног это было одно развлечение.

– Давай-ка, паря, передохнём. Вижу, убрался ты капитально. Как старый мерин борону тащишь, – предложил в очередной раз Олег, усмехаясь без злобы над притомившимся товарищем, уже высматривая место под короткий отдых. – Доедим твоего рябчика, почаюем. Время пока есть. А там, глядишь, поросёнок какой зазевается. Поджидает нас под горочкой. Вот, мол, я, берите меня. А дубняк там хороший, жёлудя всегда много. Сейчас весь кабан там. Тут мы его и возьмём тёпленьким.

Приунывший до этого Рома шустро скинул рюкзак и принялся утаптывать место под костёр. Береста сразу взялась огнём, скоро затрещали сучья, и воздух наполнился горьковатым дымком.

Сидели молча, ожидая, когда закипит в чайнике. В дороге Олег сорвал несколько ягод шиповника, пригодился и лимонник, что в изобилии рос недалеко от зимовья. Чай вышел душистым, с наваром от берёзовой чаги. Доели остатки мёда, потом покурили одну на двоих. Нехотя перекидывались фразами. Негромко смеялись. Ромка охотником не был, больше франтился. Особенно своей экипировкой, да редким, совсем новым ружьём, с которого он едва ли не сдувал пыль, а этого Олег не любил. Оно, конечно, правильно. Уход за оружием необходим. Но в лесу это как-то обижало. Хуже будет, когда оно в нужный момент промолчит, а такое тоже бывало.

– Ты, Рома, не спеши лишний раз за ружьё хвататься. Поглядывай лучше по сторонам, и под ноги не смотри. Дурная эта манера, сразу видно, городской. Наверное, с девок глаз не спускаешь? И головой не верти, всматривайся, вслушивайся, приучай голову к работе. Сосредотачивайся, тогда и мысли ненужные постепенно уйдут. Они и не дают тебе видеть вокруг.

Ромка морщил брови, дулся, но не спорил.

…– Зверь-то не мишень, стоять на месте не будет. Потому и не отвлекайся мыслями. Подмечай, что увидел. Где кора ободрана. Там птица взлетела. В тайге случайностей не бывает. Услышал ворон, всё. Считай, кого-то обсуждают. Здесь своя грамота. Но зверя перехитрить сложно, а увидел, тогда не медли, стреляй. И на мушке долго не держи, зверь ждать не будет. Это тебе не мишень в тире.

Олег говорил не спеша, объясняя повадки каждого зверя, наделяя его разумом, и всякий раз сравнивал с человеком.

– Ну а если медведь неожиданно выскочит? Тогда как же? – озираясь от каждого налетевшего шороха, вопрошал Ромка.

– Я бы не стал, – почему-то с усмешкой ответил Олег. – Жалко мне косолапых. Кому они вредят? Пасек не стало, разорять нечего. А питаются они больше растениями. Разве что шатуна встретить. Не знаю. Не слышал про такое. Наши медведи обычно дают дёру, если человека завидят. Мне их почему-то жалко. Боятся они нашего брата.

Олег некоторое время молчал, потягивал сигарку, и как будто вспоминал. Потом улыбнулся. – Знавал я одного отчаянного парня. Росточком-то вроде тебя. Генкой, что ли звать его. Глаза голубые голубые. Улыбка до ушей. СБиробиджана вроде. Да тоже в милиции работал, водителем. Может ты и знаешь его. И время, как сейчас. Снежок сыпет. А ещё издали пятно заметили. Кабан ни кабан, или медведь. Следы–то вот. Точно, косолапый, не залёг ишо. Чего не сиделось бедолаге. Мы к рёлке подьехали, а идти в неё страшновато, ружьё на троих одно. А его же выгнать надо. Он там по кустам бегает, рычит, страху нагоняет, а на открытое место не идёт, знает. Видать стрелянный. Тут Генка, вот так бросил окурок, и главное, улыбается по-детски, ну смеётся над нашей трусостью. Дай говорит твоё ружо, пойду его буцкну. А Лопатин, тоже, лиса старая, не даёт. Ему-то страшно и жадно видать. Ну ладно говорит. Идите на другую сторону, я его на вас погоню. Это Генка говорит нам. Вырубил берёзку молодую, вроде дубины, и пошёл в лес. И видно. Мишка встанет на дыбки, бросится, а Генка как затопает на месте, и тоже рычит. По стволам стукает, а назад ни шагу. Тот обратно. Так и выгнал на Лопатина. А тот-то его уже в упор. Так вот паря. А ты говоришь. Медведя боятся, в лес не ходить.

Пока Олег рассказывал, Ромка неотрывно слушал, словно истории, подобные этой собирал в копилку.

– А тигр если?

– Ну, сказанул. Их тут сорок лет не видели. Последнего, наверное, до революции убили. Ну, ещё на Тигровой, Толя Козырев с Березиным, извели парочку. Шкуру на трактор прицепили, так героями в деревню и въехали. Потом вся Столбова неделю на ушах стояла. Ругали их шибко. Пасеку так потом и прозвали – Тигровой. А больше не слыхал. Голодно ему в наших лесах. Конкуренция большая. Может, в Китае, если не съели ещё.

– Ну а вдруг, – не унимался Ромка, которому больше нравилось сидеть, чем нести свой рюкзак.

– Да ты не каркай. Ворона. Но если увидел, то снимай штаны. Он тебя первый на мушку возьмёт. Хитрый зверь. Очень хитрый. Да ты его почуешь. Говорят, кто к лесу не привычны, у тех жилы стынуть начинают, страхом чуют, за километр. Но мне такое непонятно. Я или вижу, или слышу. Но всё равно, бояться любого зверя не надо. Он это чувствует. Смотри ему на кончик носа, и уйдёт. Да то пустой разговор, – махнул рукой Олег и вздохнул. – Где мы будем, когда он из кустов выскочит?

– Против пули никто не устоит, – геройски заявил Ромка, по привычке схватив своё ружьё.

– Смотри не промахнись, – посмеялся Олег и нехотя поднялся. –В войну говорили. Пуля дурра, штык молодец. Так то.

Присыпав остатки костра, тихо потянулись дальше, уже вниз.

По-прежнему падал снег, но в воздухе уже начались изменения. Стало заметно свежее, и Олег почувствовал, как ему стало поддувать из-под низа. Видимость заметно ухудшилась. Рома старался не отставать и всё время донимал глупыми, по-детски наивными вопросами. Олег ворчал в ответ или отмалчивался, делая вид, что не слышит. Не хотелось нарушать тишины. Другое дело в зимовье, особенно, если горит огарочек, а в печке потрескивает смолистое полено. Тут сам бог велит открыть сердце.

…– Конечно, есть. Куда бы он делся! Залегать не время ещё. Вон же его следы от когтей на дереве. Кору драл, метку ставил. А то кабаны прошли.

…– Ну, где же один!? С десяток прошло. Вот чудак человек. Они же не солдаты, цепью бегать. След в след. Видал, куда борозда в снегу, оттуда и пришли всем табуном. А снег присыпан в другую сторону. Туда и побежали.

…– Догонишь ты их… Они уже у чёрта на куличках. Вон как прытко пошли. Может, вспугнул кто. А вон видал, калина обломана. Мишаня хозяйничал. Где-то рядом бродит, корова лесная. Скоро в берлогу заляжет, а может, яму найдёт, нагребёт сверху, и до весны не буди.

Заслышав про медведя, Рома слегка пригнулся, на всякий случай скинул дробовик и проверил заряды.

…– Не дрейфь, ему не до нас. Он один, а нас-то двое, – рассмеялся Олег.

Вошли в орешник, и продвигаться стало труднее. Ружья всё время цеплялись за густо переплетённые лианы кишмиша, а кое-где и вовсе приходилось разворачиваться и идти обратно, петляя, теряя от этого и время и силы, обходя непролазные лесные заросли.

– Самое гиблое место, пропади оно пропадом, – в сердцах ругался Олег, вырывая из плена совсем сбившийся рюкзак, заправляя на ходу в штаны уже мокрую рубашку. – Вот напасть где! Сгори она огнём. Ничто не берёт.

Рома тоже воевал с зарослями и всё время переживал за своё ружьё и за то, что пошли по верху. О приятном он давно забыл. Туда, мол, легче было, совсем позабыв, как чавкал в своих хромовых сапожках по топкому ручью. Рома был неисправимым горожанином, которого надо было только терпеть.

– Ты бы лучше ружьём снег не черпал! Набьёт снега в ствол, будет тогда тебе розочка в подарок на восьмое марта. И небось, ещё с предохранителя снял, когда след косолапого увидел. Весь бок истыкал мне своей пукалкой, – ворчал Олег, пытаясь сбить собственную досаду. – Разряди. За километр, наверное, всех зверей распугали! Потом по чистому пойдём, зарядишь. Только не забудь. Я-то точно забуду. Вдруг рябчики. Ты же у нас главный специалист по пернатым.

Олег улыбнулся.

– Пошли, что ли. Сидеть-то до вечера можно.

Не пройдя и полста шагов, он остановился и, приподняв руку, долго слушал.

– Как будто завизжал кто? И с придыхом таким, будто задавили, – перешёл на шёпот Олег. На подсвинка похоже, а тем ещё рано воевать.

Олег на минуту задумался, не обращая внимания на изнемогающего от остановки Ромку. Снег летел уже сплошной пеленой, с хорошим напором, и всё походило на зарождающуюся метель.

– А может, медведь напал на стадо? – не выдержал долгого молчания Рома, в который раз скидывая ружьё.

– Да погоди ты с медведем, – осёк его Олег. – Сказанул тоже, стадо. Табунчик.

Он ещё постоял, потом кисло вздохнул и тронулся дальше.

– Сам-то чего слышал? Идёшь, ветки ломаешь. В лесу ведь!

Этот лесной звук почему-то озадачил его, но потом, перебрав все возможные версии, он сошёлся на рыси. Эта плутовка могла запросто подкараулить и задавить поросёнка.

Как только мысль разрешилась, идти стало легче, а на уме уже вертелась другая задача. Где-то был косогорчик, который не хотелось проскакивать. Блудить по заснеженной тайге ему совсем не хотелось. При его-то опыте… От волнения и ходьбы Олег здорово раскраснелся. Вскоре они вышли на склон, до основания утоптанный и изрытый зверем.

– Опоздали мы, паря. Кабаны рылись, – с досадой проговорил Олег. – Совсем свежие. Гляди как поляну утоловали. Скрасть-то было бы неплохо. И дорога, вот она, рукой подать. Тут бы и документы твои пригодились, в случае чего.

Олег с грустью посмотрел на растерявшегося Рому и вздохнул.

– А чего ты такой растерянный, как будто на хвост наступили?

Рома, чем-то озадаченный, подошёл вплотную к товарищу и почти шёпотом проговорил:

– Я там, в кустах, что-то видел. Промелькнуло. Большое.

Олег огляделся по сторонам и снова вздохнул.

– Леший, наверно. Ему только в кустах и прятаться, – посмеялся Олег. – Устал ты, паря, однако. Где человек, да ещё с ружьём, ты за версту не увидишь зверя. От твоих сапог такой запах, что вся живность врассыпную.

От сказанных слов Рома воспрял, поправил поклажу, и они оба вскоре вышли на открытое место. С высокого, почти отвесного обрыва с трудом из-за летящего снега просматривалась накатанная лесовозами дорога.

– Ну, кажись, пришли, – с облегчением сказал Рома и как всегда быстро скинул свой рюкзак к ногам. Усевшись на него, он стал возиться со своим ружьём, бережно протирая с воронёных стволов налипший снег.

– Куда спешишь, как голый в баню, – усмехнулся Олег, видя, как Роме не терпится спрятать поскорее своё богатство. Он тоже стал освобождаться от тяжести, пытаясь одновременно стянуть с плеч и мешок, и ружьё. И в то самое мгновение он отчётливо услышал за спиной лёгкий шорох, а затем непривычный для его уха рык. Он только успел повернуть голову, как краем глаза увидел горящие пламенем глаза и огромную огненно-рыжую морду зверя. А ещё он успел разглядеть похожие на обнажённые кончики сабли клыки и красную пасть. Он еще не успел сообразить, что это такое, как почувствовал на своём правом плече сильный удар, обжигающий холодок и то, что он оторвался от земли и летит, собирая телом по земле сухие ветки.

Оказавшись среди молодых осинок, он тут же попытался вскочить на ноги, одновременно отыскивая глазами зверя и Рому, почему-то ожидая, что вот-вот прозвучит выстрел. Но Рома не стрелял.

Когда Олег облокотился на левый бок, его пронзила острая боль. Он глянул на руку и увидел, что бушлат в рукаве разодран, вся его правая лопатка со спины почти голая, а рука – он её не чувствовал, вернее, не управлял, словно болталась, как привязанная, висела плетью, не способная ни на что. Олег растерялся, но в это самое мгновение он увидел Рому, который стоял в нелепой позе дуэлянта и возился с ружьём.

«Допрыгались», – промелькнуло у Олега в голове. Через секунду зверь уже подмял под себя бедного Рому, стараясь добраться почему-то до его головы. Рома молча отбивался, защищая себя своим же рюкзаком. Он по-детски дрыгал ногами, пытаясь сбросить с себя зверя. Это ободряюще подействовало на Олега. Он вдруг почувствовал, что совсем не испытывает страха. Тело и душа его наполнились невероятным приливом силы и какой-то нечеловеческой злобы, словно спавшей в нём до этого. Его словно подбросило над землёй. Не чувствуя боли, он дико заорал и, подскочив со спины, пнул зверя прямо под хвост, на практике зная, что это самое чувствительное место у любого живого существа.

Кошка на мгновение приподнялась, потом отпрыгнула и замерла, оставив свою прежнюю жертву. Глаза хищника впились в него, в то время как конец хвоста нервно подрагивал. Тигр немного осадил тело и пригнул голову, по-прежнему не отрывая своих жёлтых глаз. В это мгновение Олег немного оступился и потерял равновесие, на какой-то момент отвернувшись от зверя, чтобы осмотреться под ногами. Под руку попался ствол молодого сухостойного дерева. Он знал, что смотреть тигру в глаза всё равно что видеть смерть, но и отрывать взгляда было нельзя. Раздался пронзительный рык, и тигр выпрыгнул вперёд. То же самое сделал и Олег, ствол в руке хрустнул от напряжения, и он оказался лицом к лицу со зверем, вооружённый лишь куском сухого дерева. Пальцы судорожно впились в его единственное оружие. Отступать было некуда. Он судорожно сжал челюсти и зарычал, да так сильно, что едва не порвал гортань.

Тигр сделал короткий молниеносный выпад и, приподнявшись на задних лапах и выставив далеко вперёд свои острые когти, ринулся в атаку, подминая под себя беззащитную жертву. Он двигался, как молния. Олег по опыту знал, что все хищники атакуют левой лапой, но даже не успел отреагировать на это молниеносное движение. Последнее, что успел он увидеть, это блестящую мочку носа и белые зубы. Не задумываясь, он выбросил вперёд левый рабочий кулак с зажатой намертво сушиной, ткнув ей в самую пасть хищнику. Его развернуло, завертело, в глазах потемнело, а потом всё залило красным цветом.


Когда он очнулся, то сквозь пелену увидел почему-то папиросу. Она дымилась, и кто-то совал ему её в рот. Над ним сидел парнишка лет двадцати пяти, одетый в собачью шапку, и улыбался. Эту рыжую шапку Олег поначалу спутал с тигром. Он сразу всё вспомнил и спросил, где Рома и куда делся зверь.

– Ничего, – нарочито растягивал слова парень, – нормально всё будет. Всё путём. В больнице и не таких заштопывают. Уши на месте, глаза тоже на месте. А сначала подумал, всё. Думал, выдрала сволота. А как будто нет глаз, так заплыло, – не умолкая, говорил голос. – Как Мухамеда Али на ринге отделала. Под котлету.

Олег всё же приподнял голову и разглядел колёса большого лесовоза.

– Где тигр, ты, балаболка! – чувствуя, как начинает свирепеть, выругался Олег. Кровь на его губах запеклась, он едва выговаривал и почти ничего не видел. – Что ты мне эту херню суёшь! Воды дай! Или хоть водки. Болит всё.

– Ушла, дядя, вся водочка. На перевязку ушла. Скажи спасибо, что не выпили, за упокой твой души. Весь мой магарыч ушёл на тебя, – сказал водила. – Ну да не беда. А пить тебе много не советую. Ширинку-то чем расстегивать будешь? Руки-то, как верёвки, болтаются. Правая-то ещё ничего. Плечо малость диранула. А могла и вообще… С собой утащить. Повезло вам, что сигнал у меня в машине хороший, как у пожарки. Если бы не он… Разорвала бы обоих. Эх, водочки бы сейчас. За такое дело не грех и выпить, – вздохнул парень. – Всё извели.

– Ну, хоть от мочевого пузыря не помру в дороге. За это спасибо, – сказал Олег. Все засмеялись, и он услышал знакомый голос. – Рома! С тобой-то всё в порядке? Ружьё-то твоё цело, или хана ему? Сильно поцарапал? Сам-то цел? – спросил Олег, пытаясь шутить, и чувствуя, как нестерпимая боль душит его. – Береги его. Вот оклемаюсь, я его на твоей спине разобъю к чёртовой матери. Снайпер хренов.

Он закрыл глаза, вернее, сжал от отчаянья, потому что увидел свою правую руку, вернее, то, что осталось от неё и выглядывало из-под покрасневшего тряпья.

Потом была долгая, бесконечная дорога, лентой уходившая в бесчисленные повороты, спуски и подъёмы. В тесной кабине ему хотелось свободы, пуп его от напряжения грозил развязаться. Он орал, переходил на песни, потом снова забывался. Мужики, как могли, подбадривали, совали последнее курево и тоже терпели.

Потом была больница и всё те же бесконечно долгие и однообразные дни. Длинныё больничные коридоры, однообразная, тупая боль и неиссякаемый поток мыслей, который не прекращался ни днём, ни ночью. Один раз приходил Рома, чтобы попрощаться. Он отделался лёгким испугом и несколькими царапинами и обещал, что в лес больше ни ногой. А если и отважится, то только с автоматом Калашникова, на что Олег, конечно же, рассмеялся.

Он долго думал о том тигре, и однажды его посетила печальная мысль. Ему вдруг показалось, что это была его последняя охота, и тигр это последний, и больше он их никогда не увидит. Потом он узнал, что тигр пришёл по льду из Китая через Амур, тем самым спасая свою шкуру. И встреча их произошла как раз в тот момент, когда зверь охотился. За добычу любая тварь сражается, а тигр и подавно.

В первые дни, когда от боли не было сна по ночам и никакие наркотики уже на него не действовали, его душила злоба и обида на зверя. Хотелось выскочить из пропахшей лекарствами больницы и уйти в тайгу, выследить и убить его. Спасибо врачам. Отнеслись на редкость по-человечески и не позволили впасть в отчаянье. Руку не оттяпали, а к этому шло. А чтобы ткань наросла, по совету одного мужичка, он пинцетом за живое мясо дёргал, не давая образовываться корочке. И ведь наросло. Как на собаке. Правда, с лицом получилось неровно, но тут уж как есть, да и перед кем ему было петухом ходить.

Рома с той поры не приезжал, и говорили, что после этого случая он резко пошёл вверх по службе. Даже повысили в звании. А может быть, стыдно ему было за незаряженное ружьё. Тигр тот весной на дровяной деляне попался в моток брошенной проволоки. Намотал на себя, запутался, а освободится уже не смог. Ушёл далеко и сдох на краю какой-то деревни. Жил в лесу, а умирать пришёл к человеку.


Праздник для души


Наверное, нет для человека ничего хуже, чем быть бездомным. Не иметь где-то, пусть даже на другом краю земли, свою маленькую родину и близких сердцу людей. И те деревья в саду, что когда-то были огромными, заслоняя своими кронами голубое небо. И если это так, то почему бы ни вспомнить в очередной раз, что каждый мужчина когда-нибудь в своей жизни должен вырастить сына, посадить дерево и построить дом.

Ту зиму Мишаня ещё доживал в старом, наполовину сгнившем доме. Убогое его жилище всё больше удручало, и, оглядывая его утомленным взором, казалось ему, что точно так же догнивает и он, ещё вполне молодой мужик; и будет так, пока не рухнет на его плечи потолок и крыша, и это наверняка произойдёт, если… Если он что-то не изменит в своей жизни. Он то понимал, что так живёт не только он. Дома старые ветшали, но больше не от старости, а по вине нерадивых хозяев, кому достались они в наследство от казаков. Лилась рекой самогонка, а вместе с ней и слезы, принося в каждый дом короткие минуты блаженства, а после – долгие мучительные дни и недели отчаяния и безразличия.

В таких бесконечных и бессмысленных размышлениях над жизнью он вдруг решил главный вопрос своего нехитрого бытия: он должен жить в новом доме с белыми стенами и кедровым потолком, с широкой и крепкой входной дверью и золотым крыльцом, на которое никто не посмеет ступить грязными сапогами. И в этом доме будет светёлка, и на чердак будет проникать солнечный свет, а под ней в тепле и уюте будет жить его семья долго и счастливо, невзирая ни на что.

В одно мгновение жизнь наполнилась смыслом и обрела полноту ясности в его понимании. Появились новые заботы и хлопоты. Но это были приятные хлопоты, настолько приятные, что рвалась из груди душа, заставляя его пульсировать вместе с сердцем и радоваться жизни уже по-настоящему. Где-то там, ещё в перспективе, но уже не такой далёкой, он видел себя хозяином нового дома и, что было самым главным, построенного своими руками. А пока предстояли хлопоты. Нескончаемое доставание пиломатериалов, шиферной кровли, бруса и ещё тысячи разных мелочей, без которых постройка дома могла затянуться на долгие годы.

Зима минула как один день, и вот он уже видел в реальности, а не в сладких грёзах, плоды своего труда. Жизнь уже радовала и платила взаимностью. Улыбка не сходила с губ, и он уже не обращал внимания на зависть окружающих, на собственную бедность, поскольку не чувствовал себя беспомощным червём, которого любой мог раздавить. Когда подворачивалась работа, не плошал. По случаю разжился лесом, машина-то вот она, кормилица. Работала как часы. Знай только гайки подтягивай, не ленись. Где дом брошенный разобрать или дров привезти – Мишаня успевал повсюду, и двор его уже был больше похож на склад. Ещё бы! Дом – не собачья конура. Неискушённому человеку и не представить, сколько всего необходимо для его постройки. И это не считая тех усилий и трудов, пота, пролитого на летнем зное да на продувных зимних ветрах. Иногда закрывал Мишаня глаза и не видел края той работе, что взвалил на свой горб, а она, хоть и незаметно, продвигалась.

Пока росли стены дома, временно ютились в чужой старой избе. Бывало, что и ссорились. Вспылял Мишка частенько. А как без этого при такой жизни? Ведь сколько дел надо переделать. Тут-то и вырывалась из клетки на свободу его душа, и тогда вынимал он из тайника своё старенькое ружьишко и бежал сломя голову куда глаза глядели, в синие горы. А там, в тишине и прохладе, среди душистых луговых цветов давал он своей душе праздник и отмывал своё сердце от накопившейся злобы, от налипшей людской грязи и зависти, что тащились за ним, словно собачий хвост.


День тот не был отмечен ничем особенным. Разве что воздух был тяжёлым и густым, как смола, отчего дышать было трудно, свербило где-то под сердцем, и это действовало угнетающе.

Росли незаметно стены его дома, а потому был повод для короткого отдыха. Первые венцы, собранные из старых смолистых плах, поднялись до оконных проёмов и дались ему особенно тяжело. Но зато можно было постоять среди этих стен и немного помечтать.

Так вот и решил – на пасеку, к братишке. Медку свежего попробовать, в прохладе утреннего леса побродить… Да и со стройкой выходила неувязочка: недоставало оконных блоков, без которых стены лучше не тянуть дальше. Как ни старайся, а всё равно загуляют. Давно сделал бы эти блоки, но не из чего, не хотелось лепить из старого хлама, окна как никак. Уже и договорился, и пообещали. Но, как всегда… Пьянки, гулянки…

Крикнул пасынку:

– Собирайся! В лес едем.

Того два раза не зови. Пацанам лес – родная стихия. Вмиг собрались с дружком.

Ох как не любил Мишка чужих брать, на себя ответственность валить, да что толку спорить с женщиной. Махнул рукой. Второпях и сам покидал нехитрое барахло в кузов, словно гнал его кто, а за деревней вдруг почему-то остановился, заглушил машину. Да так ему тошно стало от этой спешки. На мальчишек в зеркало посмотрел: сидят, головами, будто совы, крутят, нет им ни до чего дела. Ветерок, тишина, птички щебечут. Постоял, помолчал, сигаретку выкурил. «Да провались оно!»

«Башку бы эту! Это же опять по селу тащиться, пыль подымать. Все из калиток таращиться будут. Ну как же! Мишаня-то ружо забыл».

Каково возвращаться, он знал. Гнилое было дело, хоть ни езжай никуда. Мальчишек было жаль. Ждали всё-таки, когда на пасеку поедут. А ружьё в уголке стояло, дожидалось, в тряпку завёрнутое. Видать, где-то в доме бес сидел. А может, и ангел. Удержать пытался, да не смог.

Уже на подъезде к Союзненскому спуску потянуло дымом. Не помнил Мишка, чтобы их тайга горела. Весной среди проталин, бывало, и пустит какой-нибудь баловник петуха или на марях по осени. Ну, если чешутся у народа руки с огнём поиграть! Сам, бывало, вокруг пасеки прошлогоднюю траву выжигал. Да и куда ему, огню, разгуляться? Вокруг всё лесники так перепахали, впору ноги ломать. Дело знали своё. А чтобы вот так, среди лета? Не бывало такого. Пелена сплошная, как в плохой бане.

Спустившись к брошенному селу, заглушил двигатель. Зашелестели под колёсами камешки, опять ворвалась в кабину тишина, в которой и шум деревьев, и птичья суета в кустах, даже звук зажигающейся спички уже не были обыкновенным шумом.

От Союзного, когда-то красивого казачьего села, осталось лишь название да дорожные столбы вдоль дороги. Огромное поле меж сопок, да старый брошенный дом бабки Домашёнчихи, древней, высохшей, как сгоревшая ель, старухи, похожей на лесную ведьму, всё ещё крепкой и никогда не вынимавшей изо рта трубки. Была ещё речка Манжурка, отмеченная почему-то на всех картах как Кедровая. А чуть дальше, внизу – Амур.

Хорошо просматривался китайский берег и большая их деревня, откуда доносились визглявые китайские мелодии в стиле сталинских пятидесятых, и слава богу, что это было не так близко. Китаёзы делали это специально, тем самым дразнили пограничников. Впрочем не только музыкой, хотя это было уже серьёзно.

Проезжая всякий раз мимо брошенного села, всплывали из памяти безмятежные, наполненные солнечным светом дни его детства. В этом безвозвратно ушедшем прошлом он почему-то всегда был счастлив. Время старательно стёрло всё то недоброе, что могло очернить эти воспоминания. И хотя картин было не так много, Мишаня бережно хранил их и при любой возможности окунался в этот светлый мир давно минувших лет.

Надо было ехать дальше. Он высунулся из кабины и крикнул:

– Ванька! На обратном пути напомнишь мне остановиться у речки. Земляники порвём, – и, словно испугавшись быть непонятым, добавил, – вкусная она, сладкая, что сахар.

– Ладно, – протянули почти хором чем-то довольные мальчишки, устремив взоры в сторону зелёных, тянувшиеся вдоль речки полян, – не забудем.

Ему вдруг захотелось бросить машину, хлопнуть дверцей и зашагать к Андрейкиным полянам, где бежала речка, завалиться в зелёную траву, усыпанную белыми звёздами, раскинув руки, и смотреть долго-долго на небо. Он глянул вверх, но почему-то не увидел той желанной синевы, которой грезил по ночам, нога автоматически надавила педаль сцепления, ключ повернулся, и его послушная лошадка рванулась вперёд, оставляя после себя клубы дорожной пыли.

«Она сладкая и красная, что кровь, – повторял он про себя. – Но собирать её надо, опустившись на колени. Такая вот она, ягода земляника, что стелется по земле».

Потом была дорога, привычная и унылая. Машина то прыгала по камням, то ползла, словно утюг, в глубоких колеях, а то и вовсе плыла в сплошном месиве липкой чёрной грязи. Всё это было Мишке до того привычно, что он и не заметил, как оказался у брода. Уж как только не преодолевал он этот брод, доказывая самому себе, что он хозяин этой жизни. Однажды весной, ещё только снег сошёл, врюхался так, что хоть бросай. В кабине вода. Аккумулятор сдох. Ручкой пришлось машину выкручивать. День тогда проторчал в ледяной воде. Почему не помер от холода и не простудился, непонятно. «Кривой стартер» помог. Выкрутил на отмели. Кому потом рассказывал – не верили. Даже пробовали повторить, по-сухому, правда. На пару метров только и хватало. А ему не до смеху было в ледяной воде. Хорошо ещё, бампер широкий, стоять можно было. Так вот и растерял по речкам да косогорам своё здоровье.

Потом была ворона. Она долго летела рядом с машиной, заглядывая Мишке прямо в глаза. Залетев вперёд, она села на дороге и стала прыгать и каркать, да так настойчиво, что Мишка остановился.

– Ну-ка, Ванька. Сними эту ведьму, – крикнул он, протягивая через окно дробовик.

– Не жаль заряда? – Твёрдой рукой Иван уже выцеливал птицу и только ждал дополнительной команды.

– Чего его жалеть. Заодно и пристреляем. Вроде как низило.

От близкого выстрела заложило уши. Заряд поднял пыль с дороги, не долетев до вороны на целый метр. Птица гаркнула, сорвалась с места и молча полетела к кустам. Ворона та показалась странной тогда Мишане. Не та это птица, размышлял он, чтобы держать себя в прицеле. Бывало, из окна машины только ствол покажешь, а её уже ветром сдуло. Другой такой птицы, умной, и в то же время наглой, нет в природе. А тут, на те, стреляйте. Кто другой рассказал такое, не поверил бы.

Ехали дальше. «Шоха» послушно тащилась вперёд, напоминая добрую лошадку, а Мишаня, не зная отчего, вздыхал, выпуская из лёгких ядовитый и ни на что не годный дым дешёвых сигарет. Выходило так, что сносу машине не было. Знай только, вовремя меняй детали да масло закачивай. Ванька в том деле был уже незаменимым. Такому парню бы радоваться, любить. Но как, если чужой крови? Хоть и с малых лет рядом, а не было её почему-то, любви, как не было и ко всему, что окружало его в жизни, кроме тех Синюх, к которым гнал он, не жалея ни себя, ни своего железного коня. А ему, как видно, срок уже приходил. Всё чаще отнималась левая рука, словно немела. Ни с того ни с сего скакало давление, да только он этого не чувствовал. По прибору знал. От этого пропадал сон, и тогда пялил он свой взор в почерневший от времени старый потолок чужого дома, как будто пытаясь высмотреть в нём хоть какой-то просвет, и не видел, и лишь к утру забывался неглубоким сном, сопровождаемым нелепой мешаниной чередовавшихся событий прошлого.

Ехал и глодал, как собака старую кость, мысль, что точила его все эти годы за самое живое: «Почему не клеилось его житье-бытье?» Вот уже и свой отпрыск топтал землю предков, вольных казачков, что канули в небытие. Ушли, да видно что-то оставили. И в характере, и в осанке виден был казак.

Дом поднимался на глазах, как весенняя трава, а радость в который раз пропадала, растворялась в череде бесконечных бытовых проблем, словно утренний сон. Лишь когда-то давно, ещё на пасеке, ранним утром проснувшись, гуляя по росистой траве, он почувствовал всё великолепие этой жизни. Чем было то утро особенно, он так и не понял, но через него ясно видел и своё безоблачное детство, и вольную юность. Но это время ушло, и потому-то лез он в самые дебри, не жалея сил, чтобы догнать его, ушедшее и утраченное, быть может, по его же собственной вине, которой он никак не мог осознать.

Среди просветов леса показалась Моховая. Пасека выступала большим мысом и высилась живописным островом над пойменной низиной Манжурки, что терялась в зарослях, и бежала извилистой лентой в сторону Амуру; со всех сторон речку обжимали неглубокие болотины, – излюбленные места для диких косуль. Хорошее место во всех отношениях было выбрано для пасеки. Только живи!

Сашка встретил гостей недовольным бурчанием, но его одичалый вид и блестящие, слегка прищуренные глаза выдавали радость от приезда гостей. Родом Сашка был из Союзного, но давно, ещё при живом отце, перебрался в райцентр и слыл среди местных мужиков обычным пьяницей и лентяем, о чём красноречиво говорили неухоженные ульи и так же лениво снующие вокруг них пчёлы.

На радостях Мишка достал вдруг поллитровку, и они, не дожидаясь охотницкой удачи, раздавили половину. А потом, когда согрелся на плите вчерашний борщ и потекли полупьяные разговоры, допили оставшееся. Петух вдруг засуетился и стал собираться в дорогу.

– Чшо ли в Столбову намылился? – шутил по-свойски Мишаня, довольный уже тем, что Сашка не будет надоедать ему и будить по всей ночи своим диким кашлем. Сашка смеялся, прятал стыдливо глаза и как всегда шарил по карманам курево.

– Надюхе тока не говори, – учил Петух и махал рукой, – а, один хрен всё знает. Но ты же всё равно молчи, – бормотал Сашка, не выпуская из губ давно искуренной сигареты. Его похожая на зимнюю картошку физиономия как-то поглупела, Сашка оглядывался, как будто ожидал, что жена вот-вот появится на точке, среди пчёл, и тогда прощай самоволка.

…– Смеёшься! А ведь была! От Союзного пришагала. Весь мёд пересчитала, бачки опечатала. Вот такая у меня теперь жена, – то ли жаловался, а может, хвалился Сашка. Про его матриархат на селе знали многие, да и не новинкой был он, когда дело касалось домашнего хозяйства. Петух тогда как будто был доволен неожиданным приходом жены, не поленившейся пройти пешком восемь километров.

От пустой болтовни Мишке стало скучно, он нехотя посмеивался, дожидаясь того момента, когда Сашка всё же уберётся в Столбовое, куда тоже было не близко, на эти чёртовы блядки.

Моховую заволакивало дымкой. Зелёные сопки были едва различимы в белой пелене, и его всё больше одолевало чувство досады за свой неудачный приезд. «Вот и поохотились», – вертелось в голове.

Детвора тоже приуныла без дела и развлечений. Дым, как видно, действовал угнетающе и на их настроение. Ему уже не хотелось полканить по сопкам, выискивая осторожного зверя. Испытывая ко всему безразличие, он хотел «догнаться» водкой и завалиться в прохладной избе, где Сашка недавно поменял полы и наконец-то побелил, отчего исчез накопившийся за многие годы и впитавшийся в столетний кедр запах старого тряпья и табака.

– Дрова не жечь из полевицы! Это на зиму, – командовал Сашка, указывая на куцую поленницу рядом с домом. – Вон, в лесу ломайте. Там сушняка много. Всё равно пацанам делать нечего. На солонец не ходи, нечего зверя пугать. Там матка с бычком ходила. Козёнка молодая… Слышь? На солонец ни ногой, это мне на осень. И ещё стенку у склада паклей пробейте. Слышь, Ванька? – разошёлся Петух перед уходом. – Омшаник-то я запер.

– Мёда налей! – вдруг взорвался Мишка. – Орда приедет, и без твоего разрешения всю твою живность постреляет. Совсем, что ли, дураком стал! Больше не приеду к тебе. Дров пожалел! Ты каво тут петушишься? Сколь бензина для тебя спалил, дурака. Хлеба ему привези!

Сашка замялся, посмеялся сипло и махнул рукой.

– Ладно. Пошутить нельзя? Бери, сколько хочешь. Надьке тока не говори, если придёт. В миску налей, только сам. А то разольют больше. Ключ-то на месте, знаешь где.

Пройдя по точку, на ходу натягивая на плечо вещмешок, Сашка остановился.

– Вы там Дороню не обижайте. В избе он, спит, наверно. И не наливайте ему. А то он потом дверь нормально не навесит. Ремонт у меня делает.

Присутствие старого Дорони Мишку вывело из состояния дремоты. Он вспомнил про дробовик, оставленный в кладовой.

– Что ж ты молчал! – вырвалось у Мишки. Он выругался и быстро зашагал в дом, вспоминая Доронину страсть «ремонтировать» чужие ружья.

Дороня сидел на табурете напротив окна и заглядывал сверху в стволы его вертикалки. Увидев на пороге Мишаню, он заулыбался и затараторил бессвязными фразами:

– Знатная вещь-то, ружьишко-то твоё. А ты каво же с им стрелять собрался? Планочка-то приотстала кубыть. Ружьецо-то Миха твоё, кривыми пулями стрелит. Обнижает, обнижает. Глянь сюда, что я придумал.

Мишка грубо вырвал дробовик, разломил его и заглянул в стволы, словно опасаясь того, что Дороня мог в них напихать чего-нибудь.

– Сам знаю, что с моим ружом творицца, мать твою в душу! Ковыряйся в ушах своих, – перебил Мишка и скупо улыбнулся. Обижать старика ему всё же не хотелось. Дороня и без того был обижен судьбой. Да и что можно было взять с бродяги и пьяницы. Знал он его ещё с щенячьего возраста и даже любил когда-то за щедрость и простоту характера, за то, что не боялся Дороня ни ледяной воды, ни летнего зноя и до поздней осени мог бродить с острогой по речкам. Мог и на кедрину запросто без страховки влезть за шишкой, а потом раздать ребятне деревенской, или пропить всё добытое. Своего дома у него не было, родственников, кажется, тоже. Оттого и маялся он, как неприкаянный, бродил среди уцелевших пасек, навязываясь в помощь, лишь бы не гнали. Но гнали, потому и жалко было деда.

Обиженный, как ребёнок, старик заморгал глазами и готов был расплакаться.

– Я же это, как лучше хотел-то. Оружие, он ухода требует. Стрельнёшь-то от, и в аккурат мимо, куда не надо. Гляди, паря, замажешь. Делов-то на рыбью ногу. Клея бы дал. Можа ремонту какого, винта какого подтянуть, подмазать, – залепетал Дороня осмелев, видя, что обидеть не должны.

– Ладно, ладно, Дорон Андреич. Какая тут нужда? Охоты, сам видишь, никакой. Дыма-то, что в бане. Пойдём лучше, налью тебе, хоть и не велел начальник твой.

– Какой такой начальник? – всполошился старик. – Не знаю таких. Я сам себе атаман. – Он вдруг просиял лицом, вытирая с уголков губ налипшую слюну, и выпрямился всей своей сутулой спиной.

Неожиданно в избу вбежал Максимка. Губа его верхняя была, как обычно, поджата, обнажая передние нижние зубы, делая лицо паренька похожим на какого-то зверька.

– Дядь Миша, трешшыт там что-то, в кустах!

– Где в кустах? – подивился Мишаня, заглядывая в небольшое окно. – Кто трещит?

– Там, за дорогой. Может, это та самая коза дурная? Дядя Саша рассказывал про котору. Живёт здесь.

– Ну, то ведь на болоте, – посмеялся Мишка, переглядываясь с Дороней. На его удивление, старик оставался невозмутим и к услышанному отнёсся равнодушно.

Мишка разломил ружьё, достал из нагрудного кармана два заряда с картечью и вышел из дома, на ходу заталкивая патроны в стволы. Пройдя по скошенной траве, он на ходу скинул сапоги и пошёл на цыпочках, оглядываясь и делая всем знаки не шуметь. Еще выходя из дома, ему почему-то почудилось, что как будто на крыше кто сидит и прячется. Смотрит на него. Чувство это было необычным и незнакомым для него, но настолько реальным, что он даже оглянулся и на несколько секунд застыл. «Да где же там прятаться? Вот она вся, крыша-то». Чувство было странным, будто и себя самого он сверху видит, идущего с ружьём. Что-то глупое и нелепое виделось ему в самом себе, и во всём, что его окружало.

Мишка поискал глазами Ваньку, но того нигде не было видно. Скорее всего на речку умотал, – подумал Мишаня, вспоминая как пасынок возился до этого с удочками. Он не стал звать, не желая поднимать лишнего шума; тихо пробрался через изгородь колючей проволоки и вышел на дорогу, что проходила мимо пасеки. Его поразила гробовая тишина вокруг, и в ней он отчётливо услышал слабый треск в кустах недалеко от дороги. Повдоль неё стояла высокая полынь, заслоняя весь обзор. Он привстал, как мог, на цыпочки, не желая лезть в заросли, и на своё удивление увидел козу, самую её маковку рыжей головы. Она то исчезала за полынью, то вновь появлялась и замирала, внимая все шорохи и запахи леса. Ветром тянуло от неё, это всё и объясняло.

«Оглядывается и слушает, – размышлял Мишаня потяжелевшей от хмеля и дыма головой. – Что за коза такая? Вот же, глупая тварь. Пасека в двух шагах, а пугать некому. Собак-то нет. Петух-то задницы не оторвет, лентяй».

Он снял предохранитель и неожиданно для себя услышал удары в висках. Било так сильно, что от этого стали горячими щёки. От волнения ладони его вспотели, и он долго не мог приладить ружьё к плечу. Аккуратно положив палец на курок, стал медленно давить, стараясь держать макушку зверя в прицеле. Всё это время в голове вертелись мысли. Он никак не мог поверить в происходящее. Он вдруг подумал, что всё это сон. Палец продолжал давить на курок; это действительно было похоже на дурной сон. «Да что же это за зверь такой?» Выстрела всё не было, хотя ему казалось, что давить уже некуда. «Неужели Дороня успел приложиться и починить ружьё?»

И вдруг! Голова зверя развернулась, и он увидел человеческое ухо. Светлые выгоревшие на солнце волосы не прикрывали с висков ушей. В груди Мишки шевельнулось; он уже чувствовал, как из тесных стволов вырывается заряд; тело его сжалось в испуге. Как мог, он судорожно напрягся, наваливаясь всей массой на приклад, и силясь хоть что-нибудь изменить. Он даже не почувствовал отдачи ружья. Зажмурив глаза, чтобы не видеть ничего, он рухнул на колени и отшвырнул дробовик. Ему захотелось закричать, но вместо этого он сжал челюсти до скрипа в зубах и зарычал. Пальцы его впились в отвердевшую от сухоты глину, ломая ногти. Открывать глаза было страшно, но ещё страшнее было осознавать, что он сотворил. Потом он открыл глаза, и увидев дробовик, потянулся к нему рукой.

Вдруг над ним затрещало. Подняв глаза, Мишка увидел перед собой Ивана. Парнишка стоял с охапкой наломанного сушняка и растерянно улыбался.

– Ты чего, батя? – спросил он.

Мишка не ослышался, и это было более всего удивительно. Ванька впервые так назвал его. Пусть не совсем уверенно, но это было именно то, что он услышал.

– Ты… каво там делал? – с трудом выдавил он осипшим голосом. Ванька пожал плечами, огляделся и увидел дробовик.

– А в кого стрелял-то? – спросил он оглядываясь по сторонам.

– По косуле, – хрипло ответил Мишка. –Прям за тобой стояла в кустах. Ты что, не видел её?

Ванька наивно помотал головой, воспринимая слова за чистую монету.

–То-то у меня пчёлы по волосам пролетели, как пульки, – похвастался Иван.

– Это шершни, – усмехнулся Мишаня. – Повезло, что не ужалили. У шершня укус смертельный. Ты не лазь больше по этой диколе. Ни к чему тут комаров-то кормить. Иди, вон, к Максиму. Дядя Петух вам мёда разрешил. Только не пролейте мимо бачка.

Мишка сел на траву, не обращая внимания на гнус, и опустил руки. Ноги его ослабли и стали ватными, не было никаких сил и желания идти обратно. Он подтянул за ремень дробовик и положил его на колени. В глаза бросилась чёрная нитка, болтавшаяся на конце ствола. Он присмотрелся. Обычная нитка была намотана в два витка на ствол, он дёрнул её, от чего прицельная планка отскочила от ствола на добрые полсантиметра.

«Дороня, сукин сын», – дошло до него. Глаза наполнились слезами, его словно прорвало, стало легче дышать. Он сразу всё понял. Потому и низило раньше, что целик поднятым был, а исправить – руки не доходили. «Кривые пули». Выходило так, что если бы не Дороня…

Оперевшись на приклад, он поднялся и поплёлся к дому.

Мальчишки уже успели открыть омшаник и, набрав тарелку мёда, а затем и опорожнив её наполовину, убежали на речку запивать холодной водой. Он и сам любил есть мёд таким образом; запивать холодной, только что набранной с речки водой.

Старика он не увидел. Тот успел приложиться к его запасу спиртного, прикончив всё, что оставалось. Но Мишку только порадовало. Бесцельно обойдя пасеку, он случайно наткнулся на следы от его резиновых сапог, ведущих в сторону Грушевой.

– К Александрову попёрся, старый пень, – размышлял вслух Мишка.

Он ещё долго бродил и оглядывался, как это делал Сашка перед уходом, и почему-то больше на крышу, как будто на ней кто сидел и наблюдал.

Хмель давно прошёл, оставив в душе и теле привкус чего-то чужого и вредного.

Ночью он не спал, смотрел тупо в потолок и обдумывал прожитый день. Вспомнил и ворону, вставшую на его пути. Хоть и неверующим был, но как не поверить в такое. Иногда внутри него что-то сжималось, тело передёргивало судорогой, и от этого он тихо мычал, сжимая до скрежета челюсти. Потом он выходил на воздух и подолгу смотрел на звёзды. Дом начинал раздражать его. Навсегда провонявший кислым запахом от одежды и пота, с вечной мышиной вознёй в углу, он всё больше злил его.

Мальчишки спали крепко и так, в тишине, проспали бы до обеда, если бы не назойливые мухи. Потом завтракали, ели варёную в мундирах картошку и, не дождавшись возвращения хозяина, уехали, оставив весь запас хлеба.

О случившемся он старался не говорить, но твердо решил никогда не брать в лес чужих детей. Он, конечно, понимал, что Ванькин дружок здесь не при чём, и всё дело в хмельной, зачумлённой голове. Но как ни старался, никак не мог избавиться от чувства вины за то, что поверил тогда в то, что сказал мальчишка. Но самое главное, из-за чего он избегал встречи с этим подростком – ему было стыдно.

В каждодневной суете событие постепенно стало забываться, лишь иногда, по ночам, незванно всплывая страшной реальностью. Тогда он просыпался мокрым и подолгу смотрел в окно, чтобы забыть тот кошмарный сон, душивший его в который раз. Потому что мысленно он продолжал проигрывать ту сцену, нажимая курок ружья, и проживая, как во сне всё, что могло произойти, если бы он попал.


За стройкой незаметно минуло лето, и, как планировалось, дом был поднят и даже подведён под крышу.

Вечерами, уставший от деревенской рутины, он снова тосковал по лесной тишине и вспоминал Дороню. За последнее время он много узнал о его судьбе, осознавая, до чего извилисты пути жизни людей. Надо было разыскать старика, поговорить. Дороня много помнил о Союзном, знал многих, кто пережил войну и революцию. Он был одним из немногих, кто ещё жил в том ушедшем времени.

Старик объявился лишь под самые холода, в конце октября. Проходя по третьей улице, на которой жил Мишаня, он собрал вокруг себя всех собак, потому что был в стельку пьяным. Увидав его сверху своего нового дома, где он мастерил фронтон, Мишка даже не стал спускаться: настолько был поглощён делом, и настолько Дороня был непригляден в своём виде. А на следующее утро его нашли на берегу Амура без признаков жизни. Те, кто видел его, поговаривали, что Дороня умер с лицом младенца, безмятежным.Ходили слухи о его насильственной смерти, что, мол, убили в пьяной драке. А может, и просто замерз. Таинственной была его смерть.

Дороня-то? Замёрз? Не вязалось это к такому человеку. У Мишки смерть вызвала досаду, ему было стыдно за то, что он не мог дать старику то, в чём тот нуждался, он не мог избавить его от одиночества. В то же время, оглядываясь на его жизнь, он не мог не позавидовать Дороне, и прежде всего той свободе, которая не всякому была по зубам. То, о чём догадывался Мишка, даже пугало его. Тайна смерти и заключалась в том, что для Дорони это и была свобода.


Когда приходит осень


Ещё на подходе к Манжурке, спускаясь с высокого ряжа Казанчихи, Сергей услышал звуки. Они доносились со стороны Кедровой. Любой звук в лесу был понятен для него, будь то едва уловимый шорох в темноте, где каждый зверь оставлял свой, неповторимый звук, или завывание двигателя далеко в распадках. Грош цена была лесному человеку, не способному слышать и различать всего этого.

Эти звуки, едва различимые среди шума деревьев и весёлого звона скатывающейся речки, подсказывали, что на Кедровой кто-то сидел. Подойдя ближе к броду, он уже был уверен, что бесхозная пасека обитаема и, стало быть, гнать коня через болотину нет никакого смысла.

Сергей нехотя слез и подтянул у седла подпруги. В дороге они ослабли, да и конь был не из лучших. Совхозный. Такого пусти в намёт, и помрёт на первой версте. Но лучше в седле, чем ногами по сопочкам. А к нему Сергей с детства был приучен.

«Ладно. Может, на Чащавитой никого нет. Не всё ли равно, где ночь коротать», – решил он, в душе, конечно же, переживая за то, что планы его были кем-то нарушены. Можно было, конечно, и потесниться, за компанию, народ-то весь свой, знакомый. Но в этот раз он уже настроился побыть один, и планы менять ему не хотелось.

От пасеки уже ничего не осталось: дом, наполовину сгнивший, остатки старого омшаника, где разный сброд коней своих привязывал, – не успели ещё спалить, да небольшая плешина точка, где когда-то стояли улья. Сергей хорошо представлял себе, что и там в этот момент тоже вполне кто-то мог находиться.

Когда-то на Чащавитой была неплохая пасека. Да, куда ни ткнись, везде они были, полные мёда и жизни. Отовсюду тянуло дымком от дымаря, слышался пчелиный гул. Всё исчезло в одночасье.

Омшаник и дом с трубой, построек не сосчитать, речка полная рыбы, зверья, что в зоопарке. Только вот пчеловод вывелся. Далеко стало ездить. Долго и дорого по нынешним временам. Это ведь не по шоссейке. А Чащавитая была в самой глуши. Туда и дороги, можно сказать, не было. Дальше только тайга да медведи. Но для охоты в самый раз. И зевак меньше. Хотя бродяг, конечно же, хватало.

«Посиживат, небось, шобла – и не выгонишь. Место вроде бы как ничьё», – размышлял он по этому поводу. Злился.

Он не стал заезжать на Кедровую. И так всё было ясно. Собак свора, ещё радио на всю округу орёт. Вот уж чего, а этого он не понимал. На кой хрен в тайге радио. Тишины что ли мало?

Целое лето Сергей мечтал выбраться из деревни, от суеты этой вечной отдохнуть, побродить опять же. Если не в избушке, так и у костерка перебиться можно. Осенью комара почти нет. А холод ему не страшен.

У ног улёгся Гуран и высунул язык.

– Ну, чшо, инвалид. Запарился, поди, – пожалел собаку Сергей. Кобель преданно посмотрел в глаза хозяина и облизнулся. – Ну и чего развалился, барин? И не сиделось же тебе дома. Полёживал бы рядом с будкой, охранял бы её. Или хоть на дороге, ворота караулил. Нет же, потащила тебя нелёгкая. Теперь не скули.

Жалко было кобеля. Собака досталась от соседа, а тот поработал два года в школе, да и уехал за хорошей жизнью прямиком в Москву. Не тащить же за собой кобеля неизвестно куда.

Так и просиживал пёс днями, всматриваясь в уходящую дорогу, куда укатил хозяин. Грустил долго, не сразу привык к чужим людям. А тут ещё вот незадача – лапу ему прострелили. И нашёлся же человек! Этого Сергей не мог понять. Узнал бы кто – закопал бы точно. Ведь ни за что пса покалечили. Чем мог помешать кобель в тайге? Место охранял? На то она собака и есть, чтобы сторожить. За что и получила порцию картечи в заднюю ляжку. Кость перебило напрочь. Мясо-то заросло, а вот кости – нет. С тех пор так и болталась ненужным куском. Но кобель только злее стал и, как показалось Сергею, чувствительнее к запахам. Вот и сейчас Гуран хоть и лежал, а носом потягивал, рыча недовольно в сторону Кедровой.

– Пошагали, что ли, Гураша? Хватит отдыхать. Пробежал двадцать вёрст, так и оставшиеся три пройдёшь, не развалишься.

Сергей влез в седло, поправил на плече дробовик и направил коня вверх по распадку, совсем рядом шумела Манжурка. Уже маячила впереди скала, под которой ютилась когда-то шибко богатая мёдом и комарами пасека, и конь, словно почуяв, что скоро его мучениям конец, пошёл веселее.

Особых дел не было. Разобравшись с конём, не теряя времени на мелочи, Сергей обследовал место. С первых минут было понятно, что на пасеке кто-то бывал, но не ночевал. Печь не топили.

Сначала починил плиту. Не поленился слазить на крышу, прожечь трубу. Потом прожёг сухой травой топку и только после этого растопил печь. Дыму всё же набралось, и пришлось растворить настежь дверь. Долго возился с уборкой, но без этого жить в чужой грязи он бы никогда не стал.

Управившись с делами, Сергей уселся на крылечке и расслабился, вслушиваясь в окружающие звуки. Стояла тёплая сухая осень, ночами подмораживало, и кое-где, по рассказам дружков, уже ревели изюбры. Ему не терпелось тоже послушать. Может, не убить, но хотя бы постоять ночью с приоткрытой дверью и послушать, как ревут быки.

«Выйдешь, бывало, звёзды мерцают, полным-полно. Морозец покалывает. И до того красиво вокруг – словами не передать! Из домика теплом потягивает, а вокруг тихо-тихо. Сложишь ладони и реванёшь, что есть мочи. Эхо разнесётся по крутякам, а в ответ ему затрубят разом ночные великаны. По коже дрожь пройдёт. Что ты! Такие красавцы. Стрелять порой жалко. Но кипящую кровь не остановишь. Жизнь есть жизнь».

Вот об этом и мечтал Сергей, вырвавшись из деревни на несколько дней.

Он закрыл плотно дверь, чтобы всякий гнус не летел в дом. Особенно домогали божьи коровки, валом валившие по осени на тепло. А заползёт такая в ухо или нос – обплюёшься или, чего доброго, оглохнешь. И такое бывало.

Потом он перевязал коня на хорошую траву, высыпал перед мордой очистки и порадовался, что прихватил длинную верёвку. Конь наслаждался короткими мгновениями своей лошадиной жизни, обмахивая неухоженные ребристые бока куцеватым хвостом… В его безрадостной совхозной жизни таких мгновений, может, и не было. Иногда он поднимал свою огромную голову и смотрел по сторонам. Привыкал к новому месту, где, как ему, может быть, казалось, он и будет теперь жить.

Сергей и сам был бы рад пожить среди этого, пока ещё не тронутого людьми мира. Среди пожелтевшей листвы и под чистым, голубым небом это казалось особенно приятным.

Совсем рядом, в зарослях клёна и бархата, шумела речка. Там всегда было сумрачно и прохладно. Надо было наладить удочку и попробовать половить наутро.

Гуран лежал на крылечке и неотрывно наблюдал за всеми действиями хозяина.

Неожиданно он вскинул морду и навострил уши. Лаял он в крайних случаях, особенно после ранения. Теперь же он устремил свой взгляд вверх, в глухой осиновый распадок, куда Сергей ходил редко, потому как не любил те места из-за непролазной чащи.

Сначала ему показалось, как будто выстрелили. Вроде как что-то хлопнуло. Даже эха не было.

– Ну, кто бы там шарился? – выругался Сергей. – Вот жизнь! Всюду народ. Нигде нет продыху.

Он по привычке стал вычислять, кто бы это мог быть.

«Да кто угодно! Хоть и Баклаша. Его места. И домик им, вроде как, официально купленный. За дрова, но всё-таки. Фрукт ещё тот. Другого такого во всём районе не сыскать. Из-под стоячего подошву вырвет. Но тогда дорогой было бы видно. Следы коней не спрячешь. Это значит, кто-то полканил в этом околотке не первый день, на Кедровой же не зря кто-то сидел. А если не со Столбового, то значит по Манжурке от Союзного пришёл. Выходило, что это мог быть кто угодно и откуда угодно. Народу в районе пруд пруди: наркоманов, бродяг разного рода. А ну как заявятся? Что тогда? Тесниться? Чужие портянки нюхать! Вот тебе и отдохнул!»

Так разволновался Сергей, что даже разозлился. Неожиданно на память пришла и прошлогодняя встреча. Будто подсказывало сердце, что это не случайно. И откуда взялись тогда на пути. Молодые парни лет по девятнадцать! Щенки можно сказать. А взгляд уже недобрый и скользкий, словно нашкодили. На конях были. Ружей, правда, не увидел. Потом уже подумал, что могли быть с обрезами. Какие из них охотники, так, шакальё.

Удивился он тогда, даже растерялся. Чего по лесу бродить. За каким лешим. А кони откуда? Понятно, что ворованные. Потом дошло до него, что они искали в тайге. Сейчас все что-то искали. На фермах, в чужих огородах, в лесу. Бродили и рыскали, как одержимые. В основном, искали коноплю. Не от хорошей жизни, конечно. Но от этого весь народ сделался больным, злым и недоверчивым. И не замечать этого не мог только слепой или дурак. Но придумано неплохо. Не всякая милиция сунется в такую глушь.

А на следующий день подстрелили Гуранушку. Вот так. Кому как не этим. Эх! Встретить да спросит по всей форме. И морду набить, чтобы не шлялись, где не положено. Спросить-то Сергей мог, поскольку работал в лесхозе, но в тайге медведь начальник.

На плите уже аппетитно булькала похлёбка. Запах пробудил в нём чувство голода и отвлёк от неприятных мыслей. Он подобрал с земли старую, помятую посудину, служившую пойлушкой для всех пришлых собак, и налил, чтобы остывало.

Его удивило, что Гуран даже не повёл ухом. Пёс продолжал внимательно смотреть в серый распадок, и его загривок временами поднимался от волнения.

– Ну, и что ты учуял там, калека? Тебе бы рвануть на зверя, да вот беда, колесо пробито. Ничего не поделаешь, – подшучивал над псом Сергей. Ему и самому стало вдруг интересно, почему собака порывается с места. – Сиди уж. Не твоя теперь забота. На пенсию ты уже заработал. Твои инвалидные вон в кастрюле остывают.

Кобель вильнул хвостом и вдруг вскочил, несколько раз огласив поляну своим завидным басом. Роста он был немалого. Кем по происхождению приходился ему папаша, Сергей точно не знал, но сука была чистокровной, невероятно крупной шотландской овчаркой, имевшей особую страсть откусывать хвосты у деревенских свиней. Характер у мамаши был истинно сучьим. Сам Гуран был лохматым, как овца, чёрным, с притупленной мордой и широким непробиваемым лбом. Пока был здоровым, Гуран был грозой всех местных собак. Своим нетрадиционным видом он мог вызвать страх даже у искушённых собачников.

Неожиданно кобель рванул в распадок, забыв про свою четвёртую лапу, нелепо разбрасывая её в разные стороны.

– Куда тебя понесло! Ну-ка назад! Ко мне! – закричал Сергей, но Гурана уже след простыл.

– Вот тебе и инвалид. Больше прикидывается. Не потерял бы ногу где.

Удивила та прыть, с которой собака исчезла в подлеске. Впрочем даже на трёх лапах Гуран продолжал держать лидерство на всех собачьих свадьбах, и редко какая собака в деревне проскакивала мимо его околотка, не поджав хвоста.

Лай доносился уже в километре от пасеки. Меньше всего Сергею хотелось ползти в эти заросли. На то она и была Чащавитой, что вокруг всё было непролазной чащей. В таких джунглях и конь вставал. «А эта сволочь стоит сейчас у гнилого пня и надрывает свою лужёную глотку», – размышлял Сергей. Он не на шутку разозлился на кобеля, но где-то в душе и его одолевали сомнения. Собака попусту в тайге лаять не будет, да и выстрел был. Не услышит разве что глухой.

Подперев палкой дверь и прихватив дробовик на всякий случай, как не хотел, а поплёлся он за собакой, махнув на всё рукой. Кобель словно звал хозяина, временами меняя интонации своего голоса.

– Нет. Что-то не так, – уже понимал Сергей, продираясь сквозь затянутую густой травой низину.

Лай незаметно переместился, и теперь собака была под самой сопкой.

– Чтоб тебя лесиной задавило! – ругался Сергей, смахивая рукавом со лба пот. Там, на пасеке, в рюкзаке, осталась бутылочка с домашней наливкой, да и похлёбка остывала. Кому же её тогда жрать холодной! А этого дурака несёт чёрт знает куда.

Он уже хотел повернуть обратно, как вдруг услышал отчётливо выстрел. Собака на какое-то время замолкла, Сергей подумал, что, наверно, Гурана пристрелили. Он почему-то перекрестился, но вдруг лай возобновился с ещё большей силой. Сергей остановился, переводя дух и силясь понять, что же там такое. Неведение всё больше волновало его, даже пугало и подстёгивало вперёд. Появилась тропа.

– Э, да тут кто-то ходит.

Сергей отметил, что одним своим концом тропа уходила вниз, через распадок, прямо на лесовозную дорогу, давно брошенную. А по той, на конях, и до деревни, не сворачивая.

– Вон ты как придумали.

Не желая всё ещё лезть в гору, он пытался распутать клубок непонятных ему обстоятельств, в то время как дело уже шло к вечеру.

«А может, солонец? Зверь подраненный, потому и собака беснуется. Стрельнули в темноте и бросили. Вполне возможно. Но почему тропы от пасеки не увидел, ведь не слепой? Осторожничает кто-то. Андрюшка хозяйничает. В деревне второго такого нет. И украсть, и покараулить. И чужое не пропустит, и своё не отдаст».

О Баклаше разговоров в Столбовом было хоть отбавляй, но чем действительно промышлял Андрюша, никто не ведал. Лес он знал, как свою ладонь. Впрочем, кто его не знал! Ленивым Бакланов не был, особенно до чужого добра. В этом и было его отличие. Кровь в нём играла степная. Даже глаза у него были не такие, как у всех. А какие – Сергею было не понять; прятал он их, не любил смотреть глаза в глаза, как это принято среди людей. Одно слово – конокрад. Но не пойманный не вор. Поговаривали, что и травкой промышлял. Дело рисковое. Как ни посмотри.

– Ну, Андрюша! Ну, завёл-таки, – ругался Сергей, по очереди высвобождая то руки, то ноги. – Вот же выбрал ты место для моей погибели!

Он ещё раз проверил заряды в стволах и поставил ружьё на предохранитель. Уже было понятно, что собака лаяла не напрасно и не на зверя. Но тогда на кого же?

Почуяв хозяина, собака перестала лаять и, выбежав навстречу, пристроилась позади. Когда Сергей останавливался, чтобы перевести дух, Гуран забегал вперёд и начинал скулить

– Ну, что там у тебя, показывай свою добычу. Ёжика, небось, поставил. Пропастина.

Но скоро всё разрешилось. Как он и предполагал, это была кабанья кормушка. Всюду были заячьи тропы, копанина, изрытые свиньями корни молодого осинового подлеска. Было душно.

«Место хорошее выбрали, – подумалось ему. – Хоть хорони. Не в жизь не сыщут».

Но его романтическое настроение вмиг рассеялось. Как только он вышел на поляну, где с краю, в десяти метрах возвышался старый дуб, обвешанный для маскировки мешками, то сразу увидел человека в комуфляже. Это был паренёк. Ещё не успевшая вылинять форма была вся в грязи. Тело его отчего-то вздрагивало.

– Здорова-те. И чего же мы тут. Отдыхам, чшо ли? Ну-ну… В чушаччей купальне самое место, – не зная что говорить, пошутил Сергей, этим обращая на себя внимание. Но через секунду ему уже всё было ясно и понятно, и от этой ясности по телу пробежал неприятный холод.

Он увидел, что верхняя часть бедра и вся левая штанина, до колена, была в крови, липкой и густой, вызвавшей у Сергея дурноту. Крови человека он не терпел.

В сторонке он увидел старый корпус из-под улья, сверху которого была прилажена одностволка. Там же, отсвечивая лучи солнца, он заметил витками свернувшуюся нитку оборванной рамочной проволоки. Пошарив глазами, Сергей увидел валявшийся в сторонке худенький вещмешок и обрез, которому он совсем не удивился.

– Самострел, стало быть. А где глаза были? Охотнички… – выругался Сергей, уставившись на смотрящую из густоты точку воронёного ствола. Он механически полез в карман за куревом. Руки тряслись от страха. Разорвав тёрку и испортив десяток спичек, он с трудом прикурил и сел на землю. Ноги уже не держали.

Парень лежал на боку, в неестественном положении, и почти не двигался.

Сергей сделал несколько коротких затяжек и только после этого начал лихорадочно думать. Сознание заработало, он резко вскочил и поискал глазами свой дробовик.

Гуран сидел рядом и внимательно наблюдал за хозяином. Сергей погладил пса, снял с него ошейник и подошёл к пареньку. Осмотрев ногу, он аккуратно просунул брезентовый ошейник меж ног, почти у самого паха, и медленно перетянул ногу.

Вся левая штанина, липкая и почерневшая, была заполнена студенистой, похожей на кисель кровью. Но это было не самое страшное. Хуже было то, что зарядом картечи, а в этом он не сомневался, угодило в кость. Держалась нога только на мясе да на сухожилиях.

Он взял ружьё, отцепил от него ремень, потом разломил его и вдруг задумался.

Всё это время парень смотрел, следил за ним. Губы его, искусанные и разбухшие, застыли в гримасе.

– А… Это ты верно придумал. Добить не то решил? Правильно. Валяй, – тихо почти прошептал он.

– Заткнись! Тебя не спросили, – почти заорал Сергей. – Добить-то было бы правильно. Одним говном на свете меньше было бы. – Он вынул заряды, потом отцепил ремень от ружья. – Жопу бы тебе солью. Жаль, нету. Чтоб не лез, куда не следует. Шляются, как бездомные. Охотники.

Он взял первый подвернувшийся кол, оставшийся лишним при сооружении сидьбы, и приладил его к ноге парня.

– Держи лучше. И закрой свой рот, пока совсем не разозлил.

Стараясь не касаться руками ткани, он притянул палку к ноге ниже колена. Для второй стяжки ему пришлось снять ремень с обреза. Сергей что есть силы стянул его на поясе паренька и уже мягче сказал:

– Давай-ка, паря, залазь мне на горб. Знаю, что больно тебе, но делать-то нечего.

Он поставил парня на ноги, повернулся спиной и подсел, вытирая пот со лба.

– Не тяни, время-то против нас работает. Вишь, как попали мы с тобой. Как пчела в мёде. Крепко держись! Чтоб ветками не сшибло. Не волоком тащить же тебя.

Парень молча обхватил шею Сергея и, стиснув зубы, подтянул тело на спину.

– Ну, сейчас терпи. Не скули. Про Машеньку и медведя-то помнишь? Вот гляди впереди.

Сергей слегка подбросил ношу и аккуратно, стараясь не задевать кустов, пошёл вниз, оставляя в мягком чернозёме набитой зверями тропы чёткие вмятины своих сапог. Впереди кондыбал Гуран, временами оглядываясь и дожидаясь хозяина. Такое поведение пса было новым, но вполне понятным. Кобель знал, что требуется от него, и, как мог, старался помогать.

Спускаясь с ряжа, медленно переставляя ноги, Сергей всё больше чувствовал усталость и отдышку. Надо было чаще останавливаться. До сих пор сказывался спешный подъём, а наверху было не до отдыха. От пота разъедало глаза, ноги тряслись и не держали тела. Он боялся, что его подкосит и он рухнет. Пока шёл – искал решение. Оно было единственным: что есть духа лететь на Кедровую, а там уже видно будет. Если будет машина, то хорошо. А вдруг съехали? Или бродить ушли по сопкам. Искать-то некогда будет.

Бросать этого сопляка одного было страшно. Откуда ему знать, сколько тот протянет? Рана, даже беглым взглядом, была плохой. А у него ни бинтов, ни лекарств.

– Ну и задал ты мне задачку, дядя. Что молчишь?

Ответа Сергей не ждал. Парень держался, как мог, и лишь временами стонал. Подолгу задерживал дыхание и потом так же долго, со скрипом выдыхал.

Долгожданный отдых уходил на десятый план. Туда же уходила рыбалка с душистой ухой и рёв изюбрей. Всё летело к чёртовой матери. Но сожаления большого по этому поводу Сергей почему-то не испытывал. Не давал покоя самострел, и мысли об этом отвлекали от тяжёлого спуска.

– Терпи, раз такое дело. Тебя силком не тянули, так что терпи, – говорил Сергей. – Дойдём как-нибудь. Казак должен терпеть. Да не души ты меня! Уже не вижу ни хрена, – срывался Сергей и переходил на мат.

– С коноплёй свяжешься, всё к одному. Дело известное.

Гуран ушёл вперёд. Вскоре вышли в низину, и показался домик. Дым из трубы не шёл, дверь всё так же была припёрта палкой.

С трудом добравшись до пасеки, и не размышляя ни секунды, Сергей оседлал коня. Вырубив пару хороших жердин, он быстро соорудил волокушу, притянул её тонкими концами к седлу и скрепил поперечинами. Это дело для него было не новым. С обработкой раны было куда сложней. Пока Сергей возился с волокушей, парень раскис ещё больше. Побелевший, он полулежал у крыльца и, как маятник, истерично мотал головой, закусывая губы.

Сергей уже не спрашивал, а только приказывал – почти кричал, едва сдерживая свои нервы. – Стисни зубы и терпи! Не падай, говорю. Как я тебя дохлого на волокушу-то посажу?

Достав нож, он отрезал часть отяжелевшей штанины и, сжав челюсть, превозмогая страх и тошноту, отчистил рану от грязи. Кровь не шла. Он откупорил бутылку и вылил немного прямо на рану. Вместо бинтов в ход пошла его походная простыня. Здесь же других тряпок не водилось.

Одну из полос он смочил самогонкой, истратив почти всё. Потом отхлебнул сам и, не зная для чего, заставил допить, прямо с горла, парня. Потом он аккуратно снял удавку, освобождая посиневшую ногу, и когда застоявшаяся кровь снова пошла наружу, стал обматывать рану, истратив на это всю простынь. Теперь дело было за малым. Успеть.

Не теряя времени, он направил коня на Кедровую. Пока вёл коня – молил бога, чтобы с неё не съехали и чтобы там была машина. Даже до Союзного, где стояла погранзастава, было без малого двадцать километров. Но и этот путь казался ему непреодолимым.

Дорога вымотала его окончательно. Эмоции захлёстывали через край. Несколько раз он останавливался, чтобы перевести дыхание.

С трудом одолев брод и болотину (конь то и дело прорывал копытами слабый дёрн непросыхающей дороги), он добрался до Кедровой. Каково же было его отчаяние, когда он увидел, что пасека пуста. Но опять выручил Гуран. Обнюхав все углы и метки, он рванул на своих троих по ещё свежему колёсному следу.

«Ну, конечно. Догнать ещё не поздно». Сергей отвязал волокушу и, бросив свою ношу, пустил коня в галоп.

Это был шестьдесят шестой. Хозяина он хорошо знал.

Пришлось основательно поругаться, чтобы уговорить Матвея вернуться. Машина с трудом развернулась на узкой тропе, едва не угодив в глубокую канаву обеими мостами. Утром Матвею повезло, он кого-то убил и возвращался в Никольское с добычей. В кузове лежало прикрытое ветками мясо, и ему совсем не улыбалась перспектива встретиться на дороге с кем-нибудь из стражей порядка. Машина его была без техосмотра, приспособленная только для тайги. Прав на вождение у него тоже не было, да и кому они в тайге были нужны. В этом краю мастерство требовалось, умение, а не права.

Махнув на всё рукой, Матвей «ударил по коробке» и рванул на полную, увозя в кузове полуживого парня.

Уже потом, когда перестали трястись руки и остыла от гонки разгорячённая голова, Сергей подумал, что даже не знает имени этого пацана. Только когда он снова остался наедине с собой, в сумеречной тишине леса, ему вдруг стало по-настоящему жаль этого ещё не знавшего жизни паренька, который и по возрасту годился ему в сыновья.

Через неделю всё от того же Матвея он узнал, что в больнице парню отняли ногу, по самую репицу, как говориться. Потом он встречал его пару раз в Никольском, на костылях бегал по селу не хуже здорового, а у Сергея ком в горле стоял, когда эту картину видел. Ведь молодой, здоровый, а уже инвалид, и никому не нужен, ни в армию, ни в институт, никуда. А Матвею тогда здорово досталось, помотали тогда ему нервы в милиции. С трудом машину отстоял. Да и Сергею досталось хлопот. Что да как. Да где ружьё от того ремня. А парень тогда на полпути остановил Матвея. Может, чувствовал, что не случайно его так судьба наказала. Курить захотел, разговорился. Вспомнил и про то, как в шутку по собаке пальнул, а через год увидел её в лесу. Узнал. А на Чащавите он, конечно же, коноплю искал. И нашёл-таки.

Кто поставил самострел? Так ли это было важно для Сергея. Даже думать об этом человеке не хотелось, не человек это был, нелюдь. А доказывать кому-то, что всё это неспроста, что беда у народа случилась… Это было бесполезно. Не в цене он был, народ-то. Вот наркотик дорогого стоил! Потому наезжало по осени со всего края собирателей и ловцов. И что поражало: все в одинаковой форме. Выходило так, будто все они в одной команде были, да только страдать приходится народу лесному.

А Гуран и сейчас часто сидит у ворот посреди дороги, высматривает по привычке кого-то. Соседи на него жалуются: воет по ночам. А Сергею жаль собаку, но в тайгу он его больше не берёт.


Берега


Вначале были китайцы. Вернее, неожиданная стычка с целой дюжиной узкоглазых, хозяйничавших на протоке. Цепь событий, сходившихся в одном, на котором споткнулась вся его жизнь и застопорилось всё его сознание, почему-то начиналось именно с той неожиданной встречи на берегу, где среди китайцев Матвей случайно встретил своего старого закадычного друга.

Был жаркий август. Тогда Матвей промышлял рыбалкой, и ему иногда удавалось проскакивать за проволоку, в те заповедные места, где хоть немного ловилась рыба.

Возню на берегу он услышал ещё издали. С протоки тянуло прохладой, и потому сначала он услышал, а потом увидел снующих по берегу людей.

– Вот же сучьи дети, – выругался Матвей вслух. Он был один и уже жалел, что не стал дожидаться товарища, почему-то задержавшегося на заставе. Одному было не страшно, но как-то некомфортно. Сперва он хотел залечь и понаблюдать, но вдруг подумал, с какой стати прятаться. Земля его, русская. Они чужие, вот пусть и боятся. Заметив его, кто-то блеснул линзами бинокля, все тотчас бросили свои дела и уставились на идущего к берегу человека. Некоторые кинулись к лодкам, но их остановили.

«Не тот уже китаец, что когда-то в панике кидался врассыпную, – думал Матвей, неуверенно подходя к берегу. – Знает, что ни черта ему не будет от пограничников. А от него, обыкновенного мужика, тем более. Хорошо бы не накостыляли ещё. Сколько их? С десяток, больше?» Медленно приближаясь к китайцам, Матвей изучал людей, пытаясь узнать хоть кого-нибудь из своих старых знакомых. Уже на своём личном опыте он хорошо знал, что с соседями лучше не шутить, и тем более, не показывать страха, особенно, когда их много. Один такой случай ему ясно дал понять, что сила китайцев не только в их количестве, но и в их удивительной организованности, словно это были не люди, а муравьи. Однажды в тайге, в сорокоградусный мороз, на деляне, их выползло из обычного железного вагончика человек двадцать. Вагончик не отапливался печкой, как это водилось у местных лесорубов. Они грелись своим собственным теплом. Услышав команду старшего, они в считанные минуты, руками, без рукавиц, одетые в пиджачки, загрузили его машину дровами под самый верх, после чего так же дружно, словно в волшебный ларец, спрятались в свой вагончик. Ни трубы, ни дыма. Никто, кроме китайцев, на такое способен не был. Другой случай буквально парализовал местных «хозяев тайги». Было это тоже в тайге и тоже зимой. Китаёзы вели себя по хозяйски, особенно первое время, рубили всё подряд. А на узкой дороге уступать и не собирались. На их беду, а может и не на беду, у местных мужиков, оказавшихся на их пути, был карабин. Там и Матвею нашлось место. Как водится, были под «мухой», ну и положили обнаглевших китайцев мордами в снег. Пусть, мол, знают наших. Попугали да и уехали. Кому-то и по зубам досталось. За Даманский, наверное, мстили. А на следующий день трясли всех как старые тряпки. А звонок был не из какого-нибудь Биробиджана или Хабаровска, а из самой Москвы. Вот это уровень. Не до шуток было местным «Робин гудам».

– Сами прикормили, а теперь не плачь, – бурчал Матвей, вспоминая события минувших лет. От тяжёлой ноши лицо и спину уже заливало потом; на плечо давила его старая резиновая лодка. Рядом с китайскими десятиметровыми посудинами она воспринималась как поплавок от удочки. А те в своих джонках вели себя на чужом берегу спокойно и уверенно. Не боялись. Чуть что – прыг в лодку, и уже на другом берегу. Только их и видели. Обидно было годами терпеть всё это безобразие, смотреть, как залезают в карман и при этом нагло улыбаются.

Что-то сломалось тогда в душе Матвея. Не выдержал он, взорвался. Может, все копившееся годами: унижения перед начальниками застав, безработица, будь она неладна, а может, вызывающее, наглое поведение китайцев в русской среде – подстегнуло Матвея, сделало злым и несдержанным на весь белый свет, но в особенности на соседей.

Поравнявшись с первым, уже тянувшим засаленную рыбой руку для знакомства, Матвей бесцеремонно оттолкнул его в сторону, бросил на землю мешок с лодкой и, не желая ни с кем встречаться взглядом, зная, что столкнётся лишь с угодливостью и лукавством, стал разбирать поклажу. Он сразу почувствовал, как все напряглись, бросили свои сетки и стали наблюдать за Матвеем. Через минуту, придя в себя, китайцы шумно загалдели, выказывая своё недовольство. Кто-то подошёл к нему вплотную, нагло заглянул ему в глаза и, тыча пальцем, коверкая слова, произнёс:

– Сыдеса рыба нету ни…

Больше всего Матвея поразило то, как органично китаец дополнил фразу русским матом. Не стерпев такой наглости, Матвей ударил его по руке, выпрямился во весь свой рост и что есть силы рявкнул сразу всем, чтобы проваливали с его берега. Речь была недолгой, но объёмной, содержащей, как и положено в таких случаях, все обороты народного фольклора.

Кто-то зацокал языком, выказывая восторг, кому-то не понравилось, и через секунду вокруг него собралась целая толпа.

– Ну, ну, кто первый? Лягушачье племя, – прорычал Матвей, вытаскивая из мешка и на глазах у китайцев собирая части дюралевого весла. – Так приложу, что ни один гроб не выпрямит!

Матвей сделал для уверенности шаг вперёд, замечая, как меняются в лице его новые знакомые. Абсолютно не чувствуя страха, испытывая невероятную твёрдость в руке, он уже готов был окрестить первого попавшего на глаза. И вдруг услышал:

– Ай, ай, опять Матывея буянит, как пыяныя медыведь. Бу хао, Матывей, нехорошо.

Растерявшись, он опустил весло и огляделся. Что-то ужасно знакомое показалось ему в голосе. Вдруг из толпы вышел Кван, его давнишний дружок, кого среди многих, даже русских, Матвей, не сомневаясь, мог считать своим другом. Вспышка ярости в одно мгновение превратилась в восторг, а затем и в оглушительный смех всей толпы. Потом его ещё кто-то узнал, били по плечу, дружески толкали, тыкали пальцем на его лодку и смеялись. Даже предлагали в шутку меняться. Его резиновую душегубку на большую железную джонку.

Всё это потом не раз всплывало в памяти Матвея, вызывая по очереди то смех, а то обиду за своё ничтожное положение.

Откуда ни возьмись, навалило новых китайцев, после чего Матвею казалось, что он на базарной площади. Его завалили едой; тогда он опять изрядно выпил, как обычно, шумел, а напоследок, когда китайцы спохватились и стали спешно собираться, даже поменялся с Кваном часами, в знак нерушимой дружбы русских и китайцев. Потом ему было тошно и противно оттого, как он вёл себя: словно цирковой медведь с балалайкой, выплясывал, обнимался и даже лез целоваться, проявляя русское радушие.

Может быть, так и надо было вести себя среди гостей. Быть хозяином, с которого, наверно, китайцы брали пример и учились тоже быть немного русскими. Этого Матвей ещё не знал.

Потом, когда все убрались, наконец-то появился Лукинец, его дружок, и тоже под мухой. Человек, без которого ни пропуск за проволоку, ни рыбалка были бы неосуществимы для Матвея.

И всё незаметно забылось, затёрлось бытовой суетой в коротких рывках и потугах за нелёгким заработком. Но незаметно в череде событий та стычка на берегу и мимолётная встреча с Кваном почему-то заняли своё особое место в его истории.

После августовских последних тёплых дней пошла морось. Ни солнце, ни дождь. В огородах всё окончательно раскисло, река вздулась, а пограничники, преследуя какие-то свои шкурные интересы, повесили на ворота огромный замок, показывая тем самым всем местным рыбакам большой кукиш.

Тем временем потихоньку стали вывозить с кочёвок своё добро пчеловоды. Многие из них не жаловались на взяток, а кое-кто и вовсе был доволен собранным мёдом.

На марях, куда ни глянь, везде цвела серпуха. Набухая в сыром и тёплом воздухе, а потом и лопнув, она наполнила воздух тяжелым и густым ароматом. Всюду стояли кочевые пасеки, и народ, как мог, брал от природы самый большой и бесценный дар – мёд. Скупая природа словно проснулась под занавес лета, улыбалась человеку и всему живому мягким светом и теплом августовских ночей.

Повсюду только и слышалось:

– Во всех рамках запечатано, аж брызжет!

– Забелили-то, что сметаной. Вот бы на липу такое.

– Рамки-то, хоть новые вощины отстраивай, всё залепили, не оторвёшь! Тяжелющщи заразы, рукой-то не взять, ломаются.

И все только и делали, что под мёд тару искали.

Один Матвей помалкивал. Нечем ему было хвалиться. Пчёлы его, все разом, взяли, да и сдохли весной. Не сдюжили. А почему, Матвей понял только потом, оттого и помалкивал. Знал только, что без пчёл не жизнь, а тоска зелёная, позор и стыд. А ещё гольная нищета. Слонялся по селу без дела с опухшими глазами от бессонных ночей, злой на весь белый свет за свалившиеся на его седую голову неудачи. За недоучившуюся и бросившую институт дочку. За пустые улья и поеденные молью вощины. За огромный долг в магазине, набранный женой, за её слепую любовь к детям и готовность отдать последнее ради их благополучия. И оттого, что не видел Матвей перед собой виновника всех своих бед, жизнь вдруг превратилась для него в серое однообразное полотно с огромными дырами, словно это был старый пустой мешок, изгрызенный мышами.

Проходил день, наступал вечер. Допоздна он, отделившись от всех домашних, просиживал на полутёмной веранде и тупо глядел на тусклую лампочку. Свет от неё всегда притягивал к себе. И не только его взгляд, но и всякую летающую нечисть. То и дело лампочка вздрагивала от ударов очумелых мотыльков и мигала. По её горячей поверхности умудрялись ползать божьи коровки, вокруг кружили мухи, и Матвей, на короткое время забывая о своих проблемах, никак не мог взять в толк, на что им эта лампочка и в чём же такая притягательная сила света. Посиживая на небольшом берёзовом чурбачке, он не переставая курил, не осознавая, что так же, как и насекомые вокруг лампы, и вокруг него витают и путаются пред глазами, ударяясь о его сознание, затем проникают в самые глубины мозга тысячи самых разных и ненужных мыслей и идей, не позволяя видеть самой жизни, а лишь её отражение, иллюзию.

Выкуривая одну сигарету, он лез за другой и так в одиночку проживал, а точнее, прожигал свою жизнь.

Опять была ссора за ужином, отчего он никак не мог прийти в себя. Не мог взять в толк, почему глупые бабы затевают скандалы именно за столом, когда вокруг полно народу, особенно детей. В сотый раз стравив в пустоту пар, сидел Матвей, прислонив голову к деревянной стене, и думал о своей дурной судьбе. О бестолковом быте, о брошенной за забором бесколёсой машине, о том, что, нищий и злой, он не нужен никому, даже самому себе. Он никак не мог взять в толк, почему время так меняет людей и его самого. Буквально обезображивает ту жизнь, которая окружает его. И что же тогда заставляет то самое время так влиять на его жизнь? Что, как ни те самые люди, с их страстями и пороками. Иногда сквозь завесу неурядиц и проблем в сознании наступало просветление. Неожиданно прорывалось ниоткуда звонкое журчание невидимых ручьёв и запах зелёной травы. Потом всё исчезало, и он снова оказывался под одинокой тусклой лампочкой.

В дверь постучали. Недовольно бурча, он нехотя поднялся.

– Кого там черти носят? Не заперто.

Оказался сосед, как всегда навеселе и в одних носках. Его праздник продолжался уже второй месяц, за что Матвей одновременно и завидовал соседу, и тихо ненавидел. Плавно переходя из глубокого запоя в затяжное похмелье, сосед не переставал удивлять не только своей немецкой педантичностью, с которой он регулярно напивался до белых чертей, но и живучестью, оставаясь при этом добрым и весёлым человеком. Иногда его запои длились, не переставая, по несколько суток, и всем казалось, что это его последняя пьянка. Но здоровое сердце Белича продолжало биться, а крепкая, как чугун, голова выдавала очередное желание – нажраться. Так, на глазах Матвея проходили годы жизни человека, у которого вместо сердца, вероятно, был пламенный мотор, требующий постоянного топлива.

Сосед слегка покачивался и, как всегда блуждая своими колючками глаз, тянул свои широкие ладони для приветствия.

– Что, гуляли гули, да последние лапти пропили? Иди от греха, не хочу тебя видеть, пьянчужка, – пробасил Матвей, грубо оттолкнув Белича, чтобы не дышать его перегаром.

– А ты не серчай хозяин, – прохрипел Белич. – Мои лапти далеко не уйдут. Тока свисну, враз дорогу домой найдут. – Белич попытался свистеть, вышли одни слюнявые брызги, но это никак не отразилось на его настроении. – Давай, Матвеюшка, лучше закурим с твоей печали. А хошь, можно и покрепче чего-нибудь. За этим дело не встанет.

– Кому говорят, отстань, – негромко пробасил Матвей уже не так злобно. Появление Белича, хоть и пьяного, немного смягчило его. Он достал новую сигарету и сунул её в рот.

– Кури, если хочешь, со своего горя. А в моё не лезь, – пробурчал Матвей.

– А какое моё горе? Моё горе давно в стакане утонуло, Матвеюшка, – засмеялся Белич, лениво заваливаясь прямо на пол. Голова его с полусонными, остекленелыми глазами мотнулась на высокой загорелой шее, потом зависла в пространстве, негромко ударилась затылком о деревянную стену и заснула, в то время как руки автоматически шарили в карманах брюк в поисках спичек.

– Ширинку застегни, срамота.

– Это, как грится… – забормотал Белич, – старый орёл из гнезда не выпадет.

– Скажи ещё – борозды не испортит, – усмехнулся Матвей. Орла-то по полёту видно. Захочет полетать, дай знак, я за дробовиком схожу.

Голова в знак согласия мотнулась и снова замерла.

Было и привычно, и странно наблюдать раздвоение сознания человека, но оно происходило на глазах Матвея неоднократно.

…– О чём думаешь, голова проспиртованная?

Матвею вдруг захотелось поговорить. Было время, когда они с Беличем неплохо охотились. Это было хорошее время.

Богатый совхоз, соя, пшеница… А ещё была машина на ходу и бессонные ночи, полные риска и весёлого задора, тёмные и безлунные, с жадными до выпивки сторожами и комбайнёрами. Теперь не было ничего. Ни совхоза с набитыми закромами, ни полных до краёв бункеров, ни комбайнов, ни его машины. Не было и Белича. От него оставалась лишь наполненная до отказа самогоном ёмкость, отдалённо напоминавшая человека. Но ёмкость всё-таки ещё оставалась живой и могла говорить. Немного помолчав, она сказала, а точнее, спросила:

– Пора тебе, Матвеюшка, на волю, крылышки свои орлиные расправить, косточки старые размять. Застоялся, поди, коняга старая, вон как озлобел. На людей кидашся. С соседом своим здороваться не хочешь.

Каким образом Белич успел разглядеть в тёмном углу подсумок с патронами, было непонятно. Матвею иногда казалось, что пьяный Белич и есть то настоящее, что живёт по-соседству. А во всё остальное время это подделка. И что тот способен проникать в чужие мысли, читать их, как свои собственные. Может, поэтому паслась в доме соседа вся деревенская пьянь, прогуливая последнее, лишь бы быть в весёлой компании с Беличем. К тому же у того когда-то были золотые руки и светлая голова в области механики, когда он немного просыхал. Белич был уникальным.

– Ты каво же там забыл? – вдруг ожил Белич. – Там ты, чо думаешь, тишина и птички поют? – пробубнил он, ещё непонятый Матвеем. – Хрена! Там теперь китайцев, что мышей на зернотоке.

Белич вдруг открыл глаза и снова увидел Матвея.

– Сосед… А давай покурим, раз такое дело.

– Какое дело? – недовольно спросил Матвей, чувствуя, как постепенно начинает сердиться.

– Ваше не наше, – пробурчал Белич и снова закрыл глаза. Матвей вздохнул. Сначала он хотел вывести Белича со двора, но подумал, что тот может полезть в драку, а с пьяным какая драка… Возня.

– Чего китайцы-то? – уже мягче спросил Матвей, зажигая спичку и протягивая её вытянувшему, как жираф, шею соседу. Как и все пьяные, Белич долго прикуривал мимо спички. С трудом подпалил самый краешек сигареты, долго пыхтел, но всё-таки затянулся длинной затяжкой и как будто съел её содержимое, ничего не выдохнув.

– Да ты с луны свалился, что ли. Гляжу я на тебя, паря… Вроде с ушами, глаза на месте… Ты когда-нибудь на улицу выходишь? Чего китайцы… Таво китайцы! Пилить будут у нас в тайге. Лес себе готовить. А наших дураков за тарелку супа в работники набирать. Места рабочие дают. Не слыхал?

– Не удивил, – буркнул Матвей, не желая говорить на больную тему.

– А это не всё, – язвительно продолжил Белич. – Они, вон, в Берёзовом прииск купили, заезжают нынче со всем своим барахлом. Драгу тянули за проволокой. Такую дуру протащили… Народ видел. Так что открывай сезон отстрела. Будем вместо лап медвежьих китайцев сдавать.

Белич откровенно рассмеялся, а Матвею стало не до веселья. Он вдруг вспомнил, как когда-то не мог дождаться скорой помощи, когда жил на Поликарповке, за проволокой. Тогда «скорая» простояла у ворот полдня, а его помощник в это время загибался от аппендицита. И загнулся бы, если бы не настойчивость медиков. Видите ли, не было разрешения, чтобыоказать помощь больному человеку. А у китайцев, выходит, такое разрешение нашлось.

– Ты чего мелешь, – взъелся вдруг Матвей. – Кто их за проволоку пустит?

Но Белич, хоть и пьяный, был вполне серьёзен. Тянул сигарету и тупо смотрел Матвею в глаза.

– Продали нас, сосед, со всеми потрохами. А ты не знал? Будет у нас теперь Еврейско-Китайская автономия. А ещё слыхал? Им Октябрину отдают в аренду, – понижая голос, сказал Белич. Матвей вдруг увидел, как по щекам Белича покатились слёзы.

…– Чего, мол, ей пустой стоять. Пусть прибыль даёт. А кому? Там хоть затянуло последние годы после мелиораторов. Коза появилась, фазаны… Нет! Надо продать! А меня почему-то не спросили. Пятьдесят тыщ га! Это сколь земли? А ты мне – пьяная морда. А что ещё делать, как ни пить.

Белич ещё что-то бормотал, Матвею вдруг стало душно, он вышел во двор и встал под звёздами, ощутив всю нестерпимость своего бытия, ужасную тесноту и безвыходность жизни. Взбудораженный новыми мыслями, он не заметил, как из темноты вынырнула Белка. Словно чувствуя состояние хозяина, собака уселась у его ног и заскулила. Молодая сучка чем-то напоминала ту, старую Белку, умную и добрую, но, к сожалению, была бесполезной в охоте. Он нагнулся и запустил пальцы в её густую и тёплую шерсть.

– Вот такие наши дела, собака. Будешь шляться, где ни попадя, поймают и продадут за бутылку ханжи китайцам. А те из тебя бульон сварят.

Он взял собаку за шиворот и поднял, заглядывая в самые зрачки. Но, кроме слепой врождённой преданности и страха, ничего в них не увидел.


Незаметно летели дни. В хлопотах и мелких ссорах с домашними он никак не мог вырваться на пасеку. Впрочем его лесное хозяйство уже давно не оправдывало своего названия. Скорее, это было пристанище для бродяг, вроде Матвея. По-прежнему его одолевали мысли, и от их тяжести Матвей уже не был способен видеть того, что окружало его. Он даже пытался записывать, интуитивно понимая, что от них надо как-то избавляться. Но не хватало ни собранности, ни способностей, а порой и обычного тетрадного листка бумаги.

Поначалу ему нравилось. Это был непрерывный монолог, и от этого, осознавая себя человеком думающим, он уже свысока смотрел на окружающих его людей. Но постепенно мыслей прибывало. Были и такие, что жили в нём постоянно, и на их фоне жизнь со всеми радостями вдруг стала меркнуть, и весь он, где бы и с кем ни находился, оставался во власти своего внутреннего мира. Пестуя в сознании высокие идеи, Матвей постепенно стал осознавать, как утрачивает способность просто жить и радоваться, если, конечно, не считать случайных выпивок.

Бессонными ночами, сбивая под собой в комок все простыни и подушки, он часами не мог уснуть, ощущая тысячи витавших вокруг него образов и идей. Словно не было для них другой свободной головы, а только его. И все они, скопившись над ним, ждали, словно искали лазейку, чтобы протиснуться и поселиться в нём навсегда. Многие давно обжились в его голове, успешно развиваясь и увеличиваясь в объёме.

Нищета, пьянство и разврат, бездушные дети и жидовство… Всё это волновало его душу, ходило за ним длинным хвостом, а когда наступала ночь, становилось той жуткой действительностью, рядом с которой его настоящая жизнь меркла. Закрыв глаза, блуждая среди абстрактных цветных пятен, он вдруг почему-то начинал искать какую-то кнопку, нажав которую, можно было решить все проблемы мира: уменьшить численность китайцев, избавить от жадности своих лучших друзей, переженившихся на еврейский бабах, вылечить от пьянства Белича… Но кнопка ускользала в бесконечном пространстве мозга, Матвей в сотый раз переворачивался на другой бок, и всё начиналось сначала. Прошло немало времени, прежде чем он осознал, что это обыкновенный бред, и все идеи, что осеняли его, тоже бредовые, и никакой кнопки в природе нет, а если и имеется таковая, то как он сможет нажать её, решая за других. Не представляя, сколько должно быть на земле китайцев, алкоголиков и на ком должны жениться его соседи. Самое печальное было в том, что, сколько бы он ни думал и ни говорил о грядущей катастрофе, срывая глотку, вокруг ничего не менялось. Китайцев был миллиард, и каждый из этого числа в день, наверное, съедал по лягушке. Евреи продолжали скупать и продавать всё подряд, пили водку вместе с русскими и пели любимые всеми песни. Китайцы тем временем заполняли пустоты в русской жизни, осваивали язык и женились на русских бабах. Буквально вгрызаясь в русскую жизнь, они тут же меняли её облик, изменяли даже сознание русского народа, и это было самым удивительным и страшным для Матвея.

– Ну почему я без работы! – бил себя в грудь Матвей, открывая близким то, что не давало ему покоя. – Что я, инвалид, на детское пособие жить! Они, значит, наш лес под корень, золотишком, вон, побаловаться решили. А то непонятно, что этим пронырам лишь бы место занять на нашей земле. А теперь ещё и рисом нас завалят. А нашему брату чего делать? В холопы к ним? Или в бандиты?

Начинаясь вполне мирно, такие беседы заканчивались стучаньем кулаком по столу, вырыванием воротников и разлитой самогонкой. До пены накричавшись, переставая порой даже видеть вокруг себя, Матвей вдруг вскакивал, разрывая пуговицы рубашки, и пулей вылетал из дома, опасаясь, что может наделать глупостей.

Это было странным, но ноги всякий раз несли его на берег Амура, к воде, и та с покорностью принимала все наболевшее в его душе. Проходили минуты, и он вновь обретал спокойствие, снова видел, как течёт река, шуршит под ногами песок. Неосознанно он снимал башмаки, закатывал до колен штанины и заходил в воду, всё ещё чистую и прохладную, хотя с годами и та становилась всё мутнее и мутнее. Остановившись глазами на прозрачной глади, он низко кланялся реке, опуская в воду руки, и держал их долго-долго. Вода мягко соприкасалась с его ладонями, под ступнями шевелилось песчаное дно, а из глубины вылетали напуганные стайки мальков.

Река не менялась, по-прежнему разделяя принадлежащие ей берега. Почти бегом спускаясь с высокого берега, он всегда видел пустынный, словно брошенный берег и камни, огромные, самые разные по форме, разбросанные по всему берегу. Село тянулось на добрых три километра, и на всём этом протяжении берег был усыпан этими камнями. Может, где-то были берега и красивее. С этим Матвей не спорил, но твёрдо знал, что ему нужен только этот берег и эта река. В который раз оказавшись в тишине, наедине с водой, смыв с себя дневную суету и хмельной осадок, Матвей уже не тащил за собой ворох осточертелых мыслей, а только смотрел, как уходит дневной свет, как тускнеет далеко за Амуром небосвод, вычерчивая силуэты сопок Большого Хингана, как из глубины поднимается рыба, оставляя на гладкой поверхности круги, потому как нет большей тайны в природе, чем тайна зелёного леса и речной глубины.

Собрав по привычке несколько прозрачных камушков, он забросил их подальше, загадывая желание. Где-то его ждали проблемы, и Матвей, конечно же, осознавал, что одним броском камня от них не избавиться.

Его окликнули. На крутяке, восседая на крупном жеребце, поджидал мальчуган лет восьми, а может, и меньше. Пацанёнок был тощим и чумазым, что было вполне естественно для деревенской детворы. Он заправски правил огромным конём, сдерживая суровыми командами и поводьями необузданный норов своего раба. Седла под ним не было, и казалось, что наездник сросся со спиной жеребца. Тот был почти чёрным, тёмно-коричневой гнедой масти, таращил глаза по сторонам, стараясь улавливать каждую мысль своего маленького хозяина, и всё время хотел выплюнуть удила.

– Дя Матвей, – звучно прокричал мальчуган. – Папка вам кобылу просил пригнать. Она там, во дворе стоит. Только овса ей сразу много не давайте. Разопрёт ишо.

Матвей усмехнулся и махнул в знак согласия рукой. Малец крутанулся на спине жеребца, а потом воткнул в его толстые бока свои острые пятки, умудрившись поднять коня на дыбки. Ухватившись одной рукой за гриву, другой натягивая повод, ловко развернув коня, он галопом полетел вдоль обрывистой кромки берега, при этом дико гикая, всё больше раззадоривая скакуна.

Матвей ещё некоторое время стоял, словно обдумывая произошедшее, потом, не оборачиваясь, на ходу прихватив брошенную обувь, потянулся к дому.


Сидеть пришлось ещё три дня. Не было денег, чтобы купить хлеба, держали семейные дрязги. Взятая напрокат кобыла также не внушала доверия своим видом. С разбитой от постоянной езды под седлом хребтиной, худая от вечного недоедания, она была похожа на обтянутый кожей скелет. Он так и прозвал её – Арматурой, хотя у кобылы, наверняка, было другое, более привлекательное имя. У неё были разбиты передние копыта, до язв изъедена голова и острижен хвост. Как выражались иногда местные «коневоды», по самую репицу. Но лошадь стояла спокойно, тянула свою изъеденную морду к рукам и не жаловалась на свою тяжёлую судьбу. Жевала без остановки свежескошенную огородную траву, изредка поглядывая на опрокинутый и уже опорожнённый ею тазик из-под овса.

– Отстоится пару деньков и будет в норме, – успокаивал Матвей собравшихся вокруг невидали домочадцев. Все дружно вспоминали Ермачка, заодно примеряли его седло, пожухшее и поеденное молью.

…– Кобылы, они привычные к работе. Главное для них – отдых, – наставлял Матвей своего младшего. – И корм, конечно.

Выносливость, трудолюбие, стойкость к комарам, привязанность к дому, а главное, безропотная покорность человеку, и эта последняя особенность лошадей более всего вызывала в Матвее самое глубокое чувство уважения к этому животному. И ничем другим объяснить это качество он не мог, кроме как способностью самого человека подчинять.


Сборы были недолгими.

– Казаку собраться, что нищему подпоясаться, – шутил Матвей, легко поднимая в руках скудные припасы.

– Ты и на это не заработал, – язвила жена, нехотя поглядывая на хлопоты мужа. – Вон, огород травой зарос, шёл бы туда и охотился на здоровье. Чем тебе не тайга. Выкосил бы, чем по лесам бегать от семейной жизни.

– Я буду огороды косить, а они что же, на танцульки бегать? – забасил Матвей, – имея в виду старшую дочку. – Пока деньги носил в дом, значит, хороший был. Неприкосновенный. А теперь в огород. На хлеб, значит, не заработал. Или я должен в совхозе за сто рублей спину весь день гнуть? А может, к китайцам, живот надрывать. За тарелку супа. Вон ты как, баба, заговорила, – вспылил он, покрываясь красной краской. – Ты рыбу забыла, как всей улице раздавала. А каково её по осени из воды голыми руками вытаскивать, знаешь? А что с телевизором сотворили? За него коня отдать пришлось. Барахла полный дом навозил, а теперь, стало быть, обузой стал. В огород раком стоять посылаешь. А кто потом со мной дела иметь станет, ты подумала?

– Не велика честь, – подливала масла в огонь жена, бросившая стряпню и уже занявшая позицию для атаки.

Потом, конечно же, был скандал. Досталось всем, даже тем, кто случайно проходил мимо.

Спать он так и не лёг. Что последнее было в пачке – докурил, дождался, когда затихло во дворах, тихо собрался и ушёл, даже не закрыв за собой воротину. Потом оглянулся и подумал: «К покойнику».

Поздний рассвет застал Матвея уже на половине пути, когда он, окоченевший от утреннего тумана, сполз с седла и занялся костром. Долго согревался, переваривая в голове недавние сцены из последнего семейного спектакля. Он не в силах был понять, что нужно женщине в её бабьей жизни от мужика. Дело было не в деньгах, не в работе и даже не в пчёлах, за которых ему изъели всю плешь. Ей было необходимо, чтобы он горел. Он и сам замечал за другими, что не терпит уныния и пустых глаз, но более всего озлобленности. А это как раз и являло его личный портрет. Потому и бесилась баба. Мужик ей был вроде баланса, кладовой. А не будь его, то и она съезжать начинает, беситься. А его огонь в глазах уже только тлел. А кому, как не жене, это было заметно.

Дорога между тем упёрлась в его пасеку. Вернее, кобыла своей мордой уткнулась в ограду. Потом, сидя на крыльце, успев только стащить с лошади седло, он задумался, а была ли она, дорога. И если была, то где тогда был он и что видел? Солнце клонилось к вечеру, шумел ручей, а Матвей сидел с тяжёлыми руками на коленях, пытался вспомнить то, что было ещё утром, и не мог. Словно ехал с мешком на голове. Лишь одна картина врезалась в его память: тихая, пустая, бесконечно длинная улица села с чёрными, пугающими силуэтами домов, завывающие от тоски цепные псы за высокими заборами да одинокая заблудшая в проулке душа. Словно это было время красного террора. Где-то в окне чиркнули спичкой и зажгли лампу. Матвей тогда остановился и долго не мог понять, почему так. Во всём этом было что-то зловещее, неприятное, словно ожившие рассказы деда о далёком, страшном времени. Потом до него дошло, что в деревне тогда вырубили электричество, а он лишь случайно оказался этому свидетелем.

После были пустые хлопоты по хозяйству, скорый ужин. Он не стал топить печь. Была не то лень, а может, и апатия ко всему, что когда-то согревало его душу и тело. Ночью ему опять не спалось, а когда он всё же выключился, стало и того хуже. Снова явилась дорога, его долгий путь на пасеку, но уже совсем в другой реальности. В пути ему встретились китайцы, и потом он не мог взять в толк, что они забыли так далеко от Амура. Кажется, дошло до мордобоя, а после он проснулся.

Поднявшись засветло, он накосил травы для лошади, начисто промочив себя росой. На удивление, это наполнило его лёгкостью, сняло хандру и злобу. Ещё немного потолкавшись по двору, доделывая брошенное с вечера, к восходу солнца он уже был на тропе, получая огромное удовольствие от новой, сухой, чистой одежды и свежего, слегка прохладного воздуха.

Когда-то по Манжурке стояло несколько пасек. Уходя вверх по течению лесной речки, они словно забирались в самую глушь, и последняя – Чащавитая, уже не пасека, а так, притон для всякого сброда, упиралась в самые дебри. Небольшой утлый домишко, почти до самой крыши заросший бурьяном, на удивление тёплый в зимние холода, служил пристанищем для безработной столбовской молоди, промышлявшей одновременно и коноплёй, и диким мясом, а также всеми видами лесного сырья. В поисках заработка они без боязни пилили лес, собирали ягоду, ловили рыбу, и, наверное, не было такого времени, когда Чащавитая пустовала. Не обходили стороной и Кедровую. Так именовали Матвеево хозяйство, растаскивая помаленьку, досочка за досочкой, его добро. И в этом была упрямая логика жизни. Доживала свои последние времена и Грушевая, мимо которой проходила дорога на Кедровую, а вместе с ней и Моховая, чей хозяин по прозвищу Петух давно махнул рукой на всё, что когда-то кормило его и делало жизнь наполненной и интересной.

Лишь Матвей всё ещё тужился и пыжился, тянул последние жилы, чтобы сохранить своё лесное добро. Его могли сжечь, обворовать, разобрать под шумок постройки… Не щадили пасеку и косолапые… Всё это не давало покоя по ночам, когда он подолгу не выезжал из деревни, невольно называя Кедровое своим вторым домом.

К вечеру, хоть и не повстречав желанной добычи, Матвей уже знал всё, что творилось в околотке. По наличию орешки было видно всю миграцию кабана. Белки, снующие повсюду, рассказали ему, что в хвойник соваться – пустое дело, и весь зверь держится в дубняках, нагуливая бока на жёлудях и липовых семенах. Все дороги были истоптаны медвежьими следами, а одни «валенки» прямо-таки удивили Матвея своими размерами. И хотя не раз доводилось ему сталкиваться с мишками нос к носу, эти следы были для него диковиной.

Лес по-прежнему жил своей жизнью, понятной немногим. Это радовало Матвея, вселяя надежду на будущее. Ободряло и то, что в радиусе десяти километров он не встретил ни одной человечьей души, чувствуя себя полноправным хозяином леса.


Можно по-разному охотиться, и, если не вникать в тонкости этого ремесла, может показаться, что это наполненная приключениями прогулка по лесу, что можно брести или красться с ружьём наперевес, и тайга обязательно подарит что-нибудь из своих запасов.

Если бы это было так… Ещё в раннем детстве Матвей узнал, что охота – это нечто другое, состоящее из терпения, ожидания, а порой и невыносимых физических усилий, и только в последнюю очередь из азарта. Не один азарт гнал человека по лесным дебрям. Была ещё нужда и крайняя необходимость. И только она по-настоящему могла оправдать смерть зверя. Азарт же являл собой непостижимое явление, благодаря которому охотник преодолевал непреодолимое, становясь сильнее своей жертвы. И тогда человеческое сознание уподоблялось сознанию зверя. А вместе с ним и слух, и зрение, и даже восприятие запахов становились такими же, как и у лесных обитателей. Именно тогда, по мнению Матвея, и начиналась самая настоящая охота. А до этого он часами и сутками бродил и рыскал, подобно волку, прислушиваясь к звукам и шорохам леса. Застывал на долгие минуты, задерживая дыхание, чтобы вычленить, отделить от тысячи едва уловимых колебаний воздуха тот звук, который принадлежал зверю. И для этого совсем не обязательно было лезть в непролазную чащу, где его мог выдать собственный шум, где упавший с дерева лист мог шуметь, словно сорванное с крыши кровельное железо. В поисках встречи Матвей ходил по старым лесным дорогам, геометрия которых, словно паутина, была с самого детства отпечатана в его памяти. Прислушиваясь к звукам, уподобляясь тем, на кого он охотился, Матвей ловил себя на мысли, что в эти мгновения больше ни о чём не думает, что голова его чиста, а значит, это и есть настоящая жизнь. Уже к сумеркам, двигаясь по заросшим колеям, голодный и изнурённый постоянным напряжением, он опять ощущал на себе тяжесть возвращающихся в него мыслей. Блуждая по лабиринтам своего сознания, он уже боялся, что однажды заблудится в них и не сможет больше вырваться на свободу, в тот мир, который окружает его.

А потом явилась медведица. Её высокую горбушу он спутал с кабаньей. У него так и вырвалось вслух – секач. Огромный, уверенный в себе зверь спокойно трусил, скрытый зарослями орешника, и Матвея поразила та виртуозная бесшумная поступь гиганта, с которой он двигался по земле. Как Матвей и ожидал, зверь остановился перед дорогой. Скрытый лещиной, он стал рыться в земле, выдавая своё присутствие лишь торчащим поверх кустов горбом. Выстрел был в область лопаток, но короткий стволик вкладыша под большой патрон выдал сильную отдачу, и Матвей буквально увидел, как трассерная пуля, завысив полёт, ударила по шерсти, скашивая позади зверя зелёную листву. Тот ухнул и стал кататься в конвульсиях по траве. Матвей мгновенно разломил дробовик, чтобы поменять патрон, но в это мгновение вдруг услышал шорох в стороне от себя. Мимо него, прямо к дороге, буквально распластавшись по земле, летел медвежонок. Матвея аж подбросило от осознания, что в пятнадцати метрах от него кувыркается раненая медведица. Но до этого он по инерции, в азарте выпустил по летящей мишени оба заряда, осознавая, что палит мимо. Медвежонок истошно заорал, припустив ещё сильнее, и через секунду скрылся в зарослях. Его жалобный плач ещё долго разносился эхом по уходящим от ряжа стрелкам.

Осторожно подойдя к месту, где затих зверь, Матвей с удивлением увидел пустую полянку. Вокруг всё было изломано, везде валялись клочья медвежьей шерсти и нестерпимо воняло медвежатиной. Следы тянулись в глубокий распадок, и, пройдя по следу волочившей задние ноги медведицы, Матвей понял, что ранил её в область позвоночника. По началу лёжки были частыми. Зверь оставлял на них не только свой особенный запах, но и капли крови на кустах. Постепенно кровь прекратилась, а вскоре следы потянулись в противоположный ряж. По-прежнему слышался скулёж детёныша; он звал свою мамку, и то, что медведь пошёл вверх, доказывало, что рана была не смертельная. А значит, медведица должна была оклематься. Не испытывая угрызений совести за понапрасну загубленного зверя, который мог в конце концов достаться воронам, Матвей оставил преследование и повернул обратно. Потом он пожалел, что смалодушничал, ведь каждая медвежья лапа у китайцев была на вес золота.

После этой встречи были и другие, накапливая в душе Матвея лишь досаду и разочарование. Секунды азарта превращались в часы уныния и хандры, а сам Матвей, желая освободиться от тяжёлого чувства невезения, уходил от своей пасеки всё дальше и дальше. Забирался всё выше в сопки и там, в каменистых россыпях, лишь изредка окидывая взглядом бесконечный горизонт, подолгу сидел в укрытии, отдаваясь бесплодным размышлениям о жизни. Где-то в голубой дымке проглядывала тёмная лента Амура, а за рекой уходила в бесконечную даль чужая территория, откуда иногда доносились самые причудливые звуки. Порой ему хотелось махнуть в те края, спуститься к Амуру и опустить в его воды свои руки.

Обнаруживая в себе это дикое желание, он давно осознавал, что на Кедровой его уже ничто не держит, что работы, которой всегда хватало при наличии пчёл, на пасеке нет, а всё остальное было сделано ещё в первые дни. Потому пребывание на одном месте незаметно превращалось в пытку. Недобытое мясо всё ещё бегало где-то в ряжах и упорно не желало ложиться под его прицел. И хотя с голоду Матвей не подыхал, факт бездействия уже действовал ему на нервы. Только позднее он догадался, что давно соскучился по живому общению с людьми.


Однажды, вернувшись с рыбалки, он застал на пасеке гостей, они поджидали его на крылечке, в дом не заходили, и Матвей воспринял это как хороший знак.

– Гость с утра – жди веселья, – пошутил Матвей, вытряхивая из заплечной сумки свой улов. – Чшо, потеряли чего или так? – умышленно выделяя шипящие, спросил Матвей. – На ловца и зверь бежит. Зверь-то из-под ног выскакивает, а стрелки настоящие перевелись.

Гостей было двое. Одного из них, районного охотоведа, Матвей знал неплохо, но вот так, нос к носу, встречался впервые. Второй, одетый по-военному, был ему незнаком. Не спрашивая, тот достал ещё не распечатанную пачку сигарет и предложил Матвею. Сергей Мандрусов, так звали охотоведа, курил дешёвую «Приму».

После долгого воздержания, сделав пару затяжек, Матвей закашлялся, чем вызвал неподдельный смех.

– Может, чайку с дороги? – спросил он, поглядывая на чистую обувь гостей. – Плита с утра ещё тёплая, а чайник и вовсе.

– Да машину перед ручьём бросили, – ответил Сергей, как будто оправдываясь за свои начищенные сапоги. – От чая грех отказаться. Чай пить – не дрова рубить.

– А можно и чего посерьёзнее, – встрял в разговор до этого молчавший военный.

– Давно хотел с тобой поближе познакомиться, – сказал Мандрус, переступая порог дома и оглядываясь по сторонам. – Вот случай и свёл.

Даже не взглянув на дробовик, стоявший, как и принято на пасеках, у двери, он уселся на выставленный табурет и бросил на стол свои сигареты.

– Тут вот какое дело, – как-то неуверенно, но с подтекстом важных обстоятельств начал Мандрус, приглашая ближе и самого Матвея, и своего приятеля.

А дело было в следующем…

Где-то между Белой и Берёзовым, где китайцы когда-то мыли золото да бросили, кто-то цинично порезал проволоку, то самое заграждение, что ограничивало доступ в пограничную зону, и перешёл границу. Каким-то чудом бойцам удалось обнаружить брешь и следы, ведущие в тыл. Матвей узнал, что людей прошло несколько, а с какой целью и куда, сами пограничники, конечно же, знать не могли. Случай этот буквально взорвал и без того напряжённые будни всех прилегающих застав. Все срочно кинулись на поимку нарушителей, хлебнув в тайге горя, утопив при этом в болоте две машины. В конце концов, испив всю чашу таёжных трудностей и расписавшись в бессилии перед фактом нарушения границы, пограничники обратились за помощью к местным. Был у этой истории и финал. Через два дня китайцы вернулись обратно и напоролись на пограничный секрет именно там, где проделали кусачками дырку в «заборе». Конечно, было нелепо со стороны пограничников караулить диверсантов. Но, как видно, сработал один и тот же принцип мышления, и китайцы, не подозревая, что их ждут именно там, нарвались на команду «стой, кто идёт». Одного из них взяли живым, одного ранили, да серьёзно, и не довезли.

– Кто-то ещё бегает, – закончил лейтенант, допивая остывший чай. – Так что имей в виду, товарищ Декин, когда увидишь кого незнакомого.

Пока переваривали сказанное, готовилась уха. Сергей сходил в «Уазик» за тем, что было серьёзнее чая, и до вечера, пока солнце не позолотило макушки деревьев, Матвей уже не вставал из-за стола. Потом Сергей бегал ещё раз, а Матвей, дабы не упасть лицом в грязь, вынес из ледника последние остатки молочного поросёнка. Так что гости только к позднему вечеру вспомнили об истинной причине своего визита.

Прощались недолго, но горячо. Хрустели натруженными руками, благо, народ местный крепок на пожатие. Оставшись один, Матвей ещё долго смотрел и слушал, как, елозя по ещё не просохшим колеям, удаляется в темноте трудяга «Уазик».

Его слегка покачивало от выпитого самогона, шумело в голове от изрядности принятой дозы, а на душе до удивления было спокойно.

А затем пришёл тот самый день.

Давно надо было возвращаться, но появляться в доме с пустыми руками было неловко. Все запасы еды закончились, были съедены последние сухари, и это было самым печальным. С вечера Матвей замесил последние остатки муки, а поднявшись с первыми лучами, растопил плиту и на весёлом огне наскоро приготовил себе завтрак. Варёную в мундирах картошку посыпал солью, макал её в подсолнечное масло и ел прямо с кожурой. Вместо хлеба заедал ещё тёплой лепёшкой. Этих лепёшек он нажарил в дорогу несколько, и в общем уже был готов ехать домой. Собирая свой нехитрый скарб, Матвей искоса наблюдал за кобылой. Она не паслась, а стояла на ветерке, подставив утреннему солнцу свои уже округлившиеся бока. Обходясь всё время без её помощи, Матвей впервые обнаружил, что это уже совсем другая лошадь. Не старая, разбитая кляча, какой её пригнали ему во двор, а настоящий боевой товарищ.

– Нет, подружка. Не жирно ли будет нам сразу в стойло? – обратился он к животному, как к человеку. А ещё он вспомнил, что за аренду лошади надо будет расплачиваться, что-то давать. А договаривались на мясо, которое по-прежнему бегало по лесу.

– Аренду надо отрабатывать, – уже начав размышлять вслух, сам себе сказал Матвей. В голове просквозила свежая идея, и через полчаса он уже держал путь по старой лесовозной дороге высоко в ряж. Там он решил спуститься в сторону Амура в Белую, а дальше, что бог пошлёт. Места те были дикими и неезжеными, с непуганым зверьём, и ему могло повезти. Благо, нарезной стволик, сотворённый местным умельцем, стрелял всё ещё хорошо, а пуль в запасе хватило бы на маленькую войну с Китаем. По дороге он мог настрелять рябчиков; на худой конец, и этой мелочью можно было рассчитаться за кобылу.

Вместо того чтобы вернуться старым путём, той низинной дорогой, что тянулась вдоль Манжурки, он повернул свой транспорт направо, где дорога уходила круто в гору. Оказавшись на распутье, лошадь, по свойственной ей привычке, долго сопротивлялась, и её, как стрелку компаса, долго тянуло на проторенную дорогу. Качество это у лошадей было очень ценным, особенно в темноте. Но на этот раз за желание кобылы сэкономить время Матвей долго ругал животное, а в конце даже выломал для угрозы сухую палку, после чего Арматура уже не делала попыток свернуть с намеченного пути, а шла прямо, доказав тем самым, что лошади тоже обладают разумом.

Дорога пестрела следами, из кустов с диким шумом вылетали рябчики. Некоторые из них тут же садились на ветки и, с любопытством вертя пёстрыми головками, наблюдали за Матвеем. Пару раз он снимал дробовик и даже прицеливался, но безобидность и глупость пернатых полностью разоружали его, вызывая жалость. В душе он был доволен тем, что птицы не боятся его, а вскоре и вовсе заменил дробь на картечь. Поднявшись в верха, он повёл лошадь в поводу, давая передышку и своему заду, и животному. Иногда он останавливался и долго слушал лес. Кобыла тем временем припадала к траве, иногда тоже отрывала морду от еды и вслушивалась в лесные шорохи. По опыту Матвей знал, что среди коней нередки были случаи охотничьего пристрастия. Кони неплохо чуяли добычу, видели в полной темноте и даже могли идти по следу подранка. Поэтому, когда кобыла в очередной раз напрягла уши и подняла шею, Матвей так же, как и она, напряг все свои органы чувств. Он уже спускался одной из стрелок, что тянулись, словно лапки многоногой ящерицы, вниз, и подбирался к скалкам, нависающим над глубоким распадком. Матвей частенько, особенно зимой, прибегал к такому способу скрадывать добычу. Под камнями любили собираться кабаны. Нередко под защитой нависающих стен делали себе лёжки козы и изюбри. И то, что под скалками мог отдыхать зверь, было вполне естественным. Оставив кобылу на тропе, Матвей подобрался к скалкам и долго не решался высовывать голову. За камнями было тихо, а значит, зверь мог замереть, и тогда любое движение могло всё испортить. И вдруг он увидел, как со стороны, огибая гряду камней, за которыми он прятался, выскочили две козы. Подпрыгивая, словно пружиня, они вертели головами и смотрели вниз.

По инерции он вскинул дробовик, но тут же поймал себя на мысли, что не попадёт по бегущим козам. Однако остановило его не только это. Было очевидно, что животных что-то напугало, и это что-то было там, в глубине распадка.

Матвей обошёл скалы, выбрал небольшой валун и стал ждать. Поглядывая на часы, которые он надел, уходя с пасеки, он засёк время и уже лежал без движений почти полчаса. Он уже начал волноваться за оставленную наверху лошадь, засомневался в себе и подумал уходить, как, наконец, до его ушей долетел едва уловимый шорох. Из глубины распадка, скрытое листвой, что-то медленно двигалось вверх. Сперва это был лишь слабый шум, но постепенно Матвей стал различать ритмичность шагов и, наконец, отчетливо услышал, как в его направлении движется зверь. У него уже не было сомнений в том, что это медведь. Временами шорох замолкал, и Матвей, используя своё воображение и опыт, дорисовывал картину действий животного. Скрытый резким перепадом зверь останавливался, наверняка садился на задницу и когтями срывал с кустов листья. Было слышно, как тот ворошит лапами землю и ищет корешки. Это был медведь.

Матвей разом представил, как решит все свои финансовые проблемы, как реабилитирует своё доброе имя в глазах домочадцев. Он уже прикидывал, на что потратит деньги с продажи лап и шкуры. Тут были и желчь, и мясо… На Матвея двигалось целое богатство. Он почувствовал, как взмокла его спина, как пересохло в горле; он последний раз проверил стволы, убедившись, что пуля там, где ей надлежало быть. Пальцы его слегка тряслись, не находя курков; ему вдруг стало любопытно и страшно от предстоящей схватки со зверем. Но, отсчитывая каждый такт движения, Матвей постепенно стал осознавать, что это вовсе не медведь и вообще не зверь. В висках его застучало ещё сильнее, он вжался в камень и ждал. Теперь он слышал не просто шорох шагов, до него доносилось дыхание.

Одетый в камуфляжную форму, наподобие той, что была на пограничнике, на Матвея, опустив низко голову, слегка покачиваясь, шёл человек. Матвей выдохнул от разочарования и уже хотел подняться, как вдруг понял, что это не пограничник, а один из китайцев. Вместо автомата за спиной у него громоздился небольшой вещевой мешок, а в руке обычная палка. Китаец неожиданно остановился и стал смотреть по сторонам. Делал он это с небольшими интервалами, и уже одно это волновало Матвея. Китаец долго смотрел в его сторону и в какой-то момент даже встретился взглядом с ним. Потом сделал шаг и стал уходить влево. Всё это время Матвей держал незнакомца на мушке. Он, конечно же, помнил недавний разговор и, прокручивая в голове хронику минувших событий, вдруг осознал, что стоит перед серьёзной задачей. Перед ним, по сути, был враг и, возможно, очень опасный. Матвей не раз был свидетелем бесцеремонного поведения китайцев на Амуре и был к этому привычным, но здесь, за десятки километров от границы, он испытывал только растерянность. Китаец уже стал отдаляться, и Матвей чувствовал, как воля покидает его, а вместе с ней и способность принять решение. И вдруг на его руке пикнули часы.

Сигнал их был настолько звучным, что Матвею, пока он жил на Кедровой, пришлось даже снять их. Тогда он никак не мог отключить этот проклятый сигнал.

Китаец резко остановился и оглянулся, видимо, осознав, что за ним наблюдают. Его правая рука скользнула за пазуху, и Матвей догадался, что там оружие. Пальцы его судорожно дёрнулись, потом раздался выстрел.

Он долго не решался встать из своего укрытия. Осмысливая происходящее, он почувствовал, как внутри всё стало опускаться, словно всё, что находилось внутри него, разрушилось, и устремилось вниз. Тело вдруг стало ватным и непослушным. Он долго не мог справиться со слабостью и всё это время, не отрываясь, смотрел на лежащего без движений человека. Когда часы снова пикнули, он понял, что с момента выстрела прошёл целый час.

Наконец Матвей медленно поднялся и, оглядываясь по сторонам, словно был не один, подошёл. Потом присел на корточки и, стараясь не смотреть, взял левую руку, другая так и осталась во внутреннем кармане. От удара пули тело развернуло, и теперь китаец лежал лицом вниз. Не нащупав пульса, Матвей бросил руку на землю, рукав немного задрался, обнажив смуглую кожу. И тут Матвей вздрогнул. На руке были часы, очень похожие на его старые механические часы. Одним движением он развернул тело и в этот момент почувствовал, как в груди что-то шевельнулось. Завалившись на колени, он ударил кулаками по земле и замычал.

Это был Кван. Из-за большой щетины на подбородке и опухших век он долго не мог признать в нём того человека, которого видел последний раз на протоке. Словно в насмешку, рот его слегка улыбался, а правая рука вместо оружия сжимала пачку сигарет. В ней оставалось две. В страхе оглядевшись по сторонам, словно вор, Матвей вскочил, и сломя голову кинулся прочь.

Едва не загнав кобылу, ни разу не вылезая из седла и ни разу не оглянувшись, уже на половине дороги, в сумерках, он резко развернул лошадь и галопом погнал её обратно, осознав, что бросать человека, пусть даже мёртвого, в лесу нельзя. Он ещё не знал, что будет делать там, но единственным его желанием было вернуться. Несмотря на темноту, он без труда нашёл то самое место, где стояла кобыла, спустился к камням. Там никого не было. Уже не различая следов на земле, испытывая досаду, он сделал несколько кругов в надежде, что найдет тело. Он долго принюхивался, полагая, что здесь уже успел побывать медведь, но ничего медвежачьего в радиусе ста метров он не почувствовал. Измотав себя окончательно и запутавшись в мыслях, он побрёл обратно. Только потом до него дошло, что тело мог забрать кто-то из своих, китайцев. А значило, что за ним могли наблюдать с самого начала. Его могли даже выследить. Во всяком случае, для Матвея подобная задача решалась в два счёта. Теперь оставалось только ждать.


Он почти не выходил из дома и старался избегать всяких встреч, проводя всё дневное время в спальне. По ночам он видел одну и ту же картину, и единственным его желанием было хоть как-то повлиять на происходящее, изменить его. Потом начались проблемы со здоровьем. Не испытывая определённых болей, он почувствовал, как тело его начинает слабеть. Он с удивлением стал замечать, как мёрзнет на ветру, как едва передвигает ноги и не может справляться с обычной работой по хозяйству. Иногда, проходя мимо зеркала, он на секунду останавливался и с ужасом замечал, как постарел, буквально одряхлел словно старик.

А потом был визит. В ту зиму, как никогда, в тайгу понаехало много китайцев. Они готовили лес и, как видно, не справлялись с объёмами. Ездили по сёлам на бортовой машине, нещадно сжигая топливо, и агитировали на работу местных мужиков. Кто-то соглашался, но большинство отказывалось, зная, насколько тяжело китайское ярмо для русского человека.

Однажды машина остановилась и у Матвеева дома. Он сидел на кухне напротив окна и без аппетита ковырялся ложкой в тарелке с супом. Увидев китайца, он немного растерялся, но, вспомнив, что узкоглазые уже месяц укатывают улицы села, пошёл к калитке. Слегка морозило, в воздухе летали лёгкие хлопья снега, и, ощутив на своём лице их приятные прикосновения, Матвей улыбнулся. Закивал непокрытой головой и китаец, растянув рот в типично китайском приветствии. Он сносно поздоровался, без труда выговаривая все согласные, а потом ткнул пальцем на Матвея и назвал его имя. Матвей немного растерялся, но кивнул. Он почувствовал, как в горле возник ком, машинально он потянулся за куревом и вдруг застыл. Китаец протягивал ему руку, держа на ладони его часы. Те самые, что оставались тогда на Кване. Матвей отшатнулся, но потом взял себя в руки и сделал удивлённое лицо.

– Мне не надо, не нужно, – запротестовал Матвей, имея в виду, что покупать их не желает. – У меня есть свои.

– Эта тываи часы, – гортанно произнёс китаец. Он по-прежнему улыбался, но на лице уже проступали черты обиженного человека. – Кван-Ли прасиля верынуть, – также уверенно сказал китаец, вероятно имевший хорошую разговорную практику в тайге.

– Но он же…– Матвей вдруг вспыхнул, осознав, что проговорился. Он кашлянул, заминая начатую фразу, а потом стал раскуривать сигарету, решая, как ему выкрутиться.

…– Мы же поменялись с Кваном. Вот его часы. Видишь. Теперь я их ношу, – сказал Матвей, умышленно переходя на упрощённый разговор. Но китаец как будто и не слышал его, держа по-прежнему свою руку вытянутой.

– А где он, что с ним? – неуверенно спросил Матвей, стараясь изо всех сил выглядеть непонятливым.

– О! – Китаёза кивнул головой в знак того, что понимает вопрос, потом сделал важное лицо и краем глаза скользнул по небу. – Квана-Ли повысили. Она теперя капитана. У Квана-Ли всё окей.

Китаец аккуратно положил часы на столбик, ещё раз осклабился и пошёл обратно к машине.

Матвей взял часы, как бы пряча их в ладонях, и с силой сжал. Потом приложил их к уху и почему-то удивился тому, что они идут, словно это был не механизм, а сердце Квана.

Конечно, они должны были работать. Обычные механические часы, проверенные жизнью. Матвей выдернул потёртый кожаный ремешок и прочитал хорошо знакомую ему гравировку на корпусе. В глазах неожиданно защемило. Он закрыл глаза, пытаясь остановить слёзы, но вместо этого вызвал их целый поток. Он попытался их остановить, с силой закрывая глаза руками, но их становилось всё больше и больше, словно где-то в глубине его души они копились годами и только сейчас нашли причину для выхода. И вдруг он испытал удивительное облегчение, словно кто-то разжал над ним свои цепкие и тяжёлые объятия.

После того случая Матвей не раз задавал себе вопрос: почему он тогда выстрелил. Было ли это его внутренним желанием или нелепой случайностью, спровоцированной страхом и волнением. Сейчас же, когда напоминание о Кване явилось ему таким необычным образом, он вдруг подумал, что это уже неважно. Матвей понял, что теперь это часть его жизни и ничего поделать с этим он не сможет.

А однажды, было это в воскресение, его вдруг осенило. Случайно на шее жены он увидел крестик. Вообще-то видел он его каждый день, но как будто не замечал. Здесь же простая мысль заставила его остановиться. Матвей тоже был крещёным, что среди местных было явлением нечастым. Найдя среди вещей свой старый нательный крестик, уже давно потускневший, он надел его и, не сказав никому ни слова, пошёл в церковь, расположенную на второй улице. Вернее, это был дом, разукрашенный под церковь. Там он купил свечку у отца Анатолия и поставил её в память о своём китайском друге.


Земля предков


Жизнь всегда меняет свои очертания, как человек или дерево, оставляя неизменным лишь свою главную сущность – быть, навязывая всем, кто ей пользуется, свою неумолимую волю.

Летят осенними листьями дни, сменяют друг друга времена года, внося в жизнь одушевлённого пространства упорядоченный хаос, и, не успевая разобраться в его логике и смысле, проживает свой отмеренный срок человек. Годы превращаются в эпохи, перечёркивая отжившие ценности и воскрешая забытые идеалы, а жизнь всё равно остаётся прежней. Суровой, обжигающей своей искренней любовью того, кто искал в ней смысл, и ледяной к тем, кто ей хоть раз изменяет.

Идут по земле ноги человека, а за ним и годы, волокутся за спиной как хлыст спиленного дерева. А какой путь впереди и сколько их там, за горизонтом, счастливых или горестных лет, неведомо никому.

Не знал об этом и Матвей. Человек с древним земным именем. Получивший даром, да нет, не даром, совсем не даром, право жить на земле. А жить, значит видеть и чувствовать. Но более всего любить и ненавидеть всё ту же землю, которая дала эту, как ему казалось, и горестную и счастливую жизнь. Потому что отчаяние всегда сменяется надеждой, а радость печалью. Таким он был сотворён из плоти земли, и частицей её считал себя. Топтал её своими крепкими ногами, и тогда оставались позади застывшие, как воск, её многоликие образы: людей, любивших его и изменивших ему когда-то, переполненных отчаянием и надеждой городов, разворованных и брошенных деревень и посёлков. Высушенных человеческой жаждой и алчностью болот и озёр – этого последнего пристанища земных обитателей. Такова земная жизнь.

Где-то на другой стороне земли, может быть, все дороги вели в Рим, и если это была правда, то его дороги все вели в эту землю, как бы далеко ни забрасывала его судьба.

Весной – нежная и звенящая от пробудившихся ручьёв и птичьих песен. Летом – таинственная и манящая, словно опытная в любовных утехах женщина. Осенью эта вечная дева не знала предела своей щедрости и была чистым золотом, как лик на древней иконе.

Но была и зима, и тогда круг замыкался, потому что нет на земле другого закона и нет ничего ценнее в её пределах, чем радость и печаль.


Была осень, прекрасная и синеглазая, огненно-рыжая красавица. Белоствольные берёзы шумели своей позолоченной листвой, и в синем пространстве слышался их немногогрустный шелест. От каждого порыва ветерка их тонкие, упругие ветки вздрагивали, и могло показаться, что деревья таким образом разговаривают. А прямо под кронами, прислонив затылок к белому стволу, стоял он и смотрел в небо. Ноги гудели от долгой ходьбы; переход был неблизким, и в бесконечном пространстве он отчётливо видел почти застывшие точки парящих птиц и был очарован той фантастической высью, в которой эти точки находились.

Если бы он был птицей…


Матвей тяжело вздохнул и нехотя побрёл к дому.

Сбросив с плеч рюкзак и аккуратно приставив дробовик к стене, Матвей сел на крыльцо и закурил. «Вот так». Одного беглого взгляда хватило, чтобы понять всё. Что жизнь всего лишь чья-то игра, а он жалкий актёр. Такой же как птицы в небе, такой же как и медведь, что бродил вокруг пасеки, оставив не одну метку вдоль дороги и успевший до него похозяйничать на пасеке.

Судя по следам на подсохшей земле, медведь был матёрым и своё разрушительное дело он начал с самого главного. Чтобы утолить свой звериный голод, косолапый решил залезть в омшаник, откуда пахло вкуснее всего. Приподнявшись на задние лапы, он без труда оторвал несколько карнизных досок и, разрушив часть шиферной кровли, влез на чердак.

Вникая в действия непрошеного гостя, Матвей понял, что зверь был очень голоден. Остановить такого зверя, оголодавшего и потерявшего страх, теперь уже могла только пуля.

Бывало, что залазили медведи на пасеки, отрывая от окон железные решётки и двери вместе с косяками; но чтобы вот так…

Забравшись на крышу и не найдя в ней лаза, зверь стал рвать потолочное перекрытие. Доски толщиной в пять сантиметров, тщательно просушенные, плотно подогнанные и скреплённые шипами, оказались зверю не по зубам. Медведь не смог поддеть ни одной доски. Оставив эту затею, он стал проверять на прочность углы дома и всё же нашёл слабое место.

Собранный в шип тёплым углом брус треснул. Подгоняемый жаждой, медведь просунул в щель лапу и доделал своё гнусное дело, разрушив почти половину стены.

Вся запасная улитара, нажитая трудом, рамки, ещё совсем новые, старая медогонка, воскотопка – всё, без чего на пасеке было не обойтись, медведь смешал в одно большое месиво. Не найдя мёда, он оторвал от окна железные прутья и сделал себе новый выход.

Потом зверь принялся за летний складик. Дверь его не устроила, и он опять залез через крышу. На этот раз дыра была немного аккуратнее.

Заходить в склад не хотелось. От сарая за версту несло пролитой бражкой: две фляги по сорок литров были коту под хвост. Вероятно, приложившись к их содержимому, медведь раздухарился не на шутку и, не изменяя своей привычке, вышел через «запасной» выход, проделав дыру в задней стене. Это было уже форменное издевательство со стороны гостя. За какой-нибудь час косолапый уничтожил плоды его двухлетнего труда. Всё пошло насмарку.

Матвей в досаде пнул изуродованную алюминиевую кастрюлю и сел на крыльцо. Он искренне пожалел о том, что приехал. Но от судьбы не уйдёшь. Днём раньше, днём позже, с этим пришлось бы встретиться.

Дверь в дом была открыта, но медвежатиной оттуда не несло. От этого малость полегчало. У него даже мелькнула мысль поджечь всё это. Наивные мечты о сладком одиночестве среди природы растаяли, как первый снег. Под ногами валялись лоскуты его обгорелого одеяла, и это никак не вплеталось в общую картину разрушений.

Надо было успокоиться и заняться делом, но новая мысль, связанная с куском его старого армейского одеяла, не давала покоя. «Тут что-то не так», – он бросил окурок и прошёл в дом.

– Так. Серия вторая. – От догадки его неожиданно пробил смех.

– Беззащитные люди и голодный зверь.

Матвей подошёл к полуоткрытому окну и усмехнулся, представив себя на месте тех, кто был на пасеке в тот момент и, скорее всего ночью, отбивался от лохматого разбойника. «Это стоило посмотреть». Кроме туристов, оказаться в такой глуши без оружия было некому. Наркоманы в лес без него не лезли, да и вся конопля была давно собрана.

Скорее всего, на пасеке побывали школьники из Столбового, пришедшие со стороны Казанчихи, иначе они должны были встретиться ему в дороге. «Бедные дети. Им пришлось отбиваться куском горящего одеяла. Слону дробь в задницу страшнее, чем этот факелок дикому зверю». Хотя смысл всё же был. Любой зверь не переносил запаха палёной шерсти.

– Этому умнику можно пожать руку, – присвистнул Матвей.

Опасаясь нападения в пути, туристы так и ушли с его одеялом.

Осмотрев «фанзу» и убедившись, что она пострадала меньше всего (сломанная рама на веранде была не в счёт), он взял ведро и пошёл за водой. Впереди было много работы. Но среди всего, что ему предстояло переделать и передумать, одна мысль в башке сидела прочно, злая и жестокая.

Теперь он будет убивать всех медведей, которые встретятся на его пути, пусть даже у него в руках окажется не ружьё, а детский самострел или рогатка. И чем больше бродил он среди общего бедлама, наводя порядок, тем сильнее укреплялся в этой мысли.


Мягкое солнце уже клонилось к горизонту, окрашивая золотом противоположные склоны сопок. Шумела от лёгких порывов ветерка уже начавшая жухнуть листва, и это была самая благодатная пора для всего живого. Осенняя пора.

В небе по-прежнему кружила пара орлов. Он отметил, что их стало очень мало. Даже то, что он увидел их, удивило. В далёком детстве голубое небо и орлы были неотделимы. Он вспомнил, как однажды на его глазах убили орла.

Это были пограничники. Молодой лейтенантик, новый командир заставы, и два бойца. Матвей хорошо запомнил его самодовольное лицо после удачного выстрела. Птица упала в реку недалеко от берега и ещё какое-то время боролась за жизнь. У неё было подбито крыло. Потом перья намокли, и орёл утонул. Тогда Матвей не мог продохнуть. Комок в горле едва не задушил его. Ему хотелось броситься в воду, но сдерживала колючая проволока, за которой текла река. После этого он уже не строил иллюзий насчёт пограничников.

Теперь он смотрел в голубое небо, немного прищурив глаза, и никак не мог понять: куда что девалось. Слава богу, что где-то по-прежнему орала кукушка. Но её счет Матвея не касался. Он жил днём сегодняшним и лишь смутно видел очертания грядущего.

Прищурив глаза, он растянулся на крылечке, наслаждаясь отражённым светом, исходившим от Казанчихи. Название ряжа сохраняло в людской памяти имя некого Казанцева, разумеется, казака, который, судя по всему, был полноправным хозяином этих мест. Фамилия эта не сохранилась, ни в Союзном, ни в Стольбовом, ни в где либо ещё, он не знал Казанцевых, разве что из книги памяти, попавшей ему случайно в руки. Матвею было ясно, что этих людей, скорее всего, извели под корень во время террора, но быть может, кто-то убрался за Амур. Но название не исчезло, и это было удивительным. Погружаясь в раздумья по этому поводу Матвей не заметил как пришёл вечер. Не хотелось думать о холодах, о пчёлах, которых надо было везти с кочёвки, даже о медведе, бродившем, наверняка, где-то рядом. Он всё же представил, как лохматый хозяин ходит среди сопок по тенистым распадкам в поисках пищи, роет корни и ломает калину. «Если лениться не будет, на зиму жира нагуляет. Но до того момента его надо обязательно убить», – спокойно размышлял Матвей.

Из открытой двери тянуло ароматом нехитрой похлёбки.

«Война войной, а обед по распорядку. Теперь уже ужин».

С самого утра у него во рту не было и маковой росинки, в животе вопрошающе стучали ложками по столу. Он поймал себя на мысли, что за весь день ни разу не вспомнил о том, что голоден. Получалось, что в жизни человека еда была не главной. Силу и дух ему давали трудности и потрясения, а их в жизни Матвея было предостаточно.

– Будет вам кофе и какао с чаем. Уж и подождать не можете, – разговаривал Матвей сам с собой слегка позёвывая. Одиночество совсем не удручало его, но было грустно осознавать, что на душе не было той радости, что принято было делить за едой. Как не было и тех, кого бы он предпочёл видеть рядом, за своим накрытым, словно к празднику, столом. Недопитая после ночного кошмара самогонка вопрошающе смотрела на него, не в силах понять, как её можно пить в одиночку.

– А что делать? Пьянству – бой.

Он налил в гранёный стакан и тут же опрокинул, даже не занюхав. Потом вышел. Всё так же светилась Казанчиха, но свет этот уже был не тёпло оранжевый, а холодно фиолетовый, по сути это был уже не свет, а прелюдия темноты. В спускающейся прохладе ещё явственней шумела в низине речка. В траве ещё ползали кузнечики, в небе порхали беззаботные птички, а на столе остывал в миске безразличный ему суп. И всё же душа его к вечеру немного отошла от гнева и тоже пела в такт пернатым друзьям. Слово «друзья» его позабавило. Было в этом что-то осмысленное.

«Кто же, как не они, друзья?»

Его уже не волновали пчелиные проблемы. Исчезли и те тяжёлые думы, что тянулись за ним всю дорогу от брода, где была брошена машина. Даже непрошеные гости вместе с медведем ушли на второй план. Он вдруг представил время столетней давности и этот лес, и место, где теперь стояла его пасека, и подумал, что, наверное, за это время мало что изменилось вокруг.

Сопки всё так же красивы и загадочны и по-прежнему скрывают под своим изумрудным покрывалом лесных обитателей. Кое-где среди зелени уже проступало осеннее золото.

Речка так же прозрачна и холодна, и в ней есть рыба. Пусть не так много, как прежде, но всё же есть. Так же, как и сто лет назад, это святое место, выбранное дедами, занимает пасека, и кроме как трудом с потом да кровавыми мозолями на этой земле не прожить. И были медведи и всегда будут. Слава богу, что они ещё есть. А как же без них в лесу! Тогда его – лес – вовсе бояться перестанут. Хватало всякого сброда в лесу.

«Этим вон, – Матвей вспомнил о гостях, – теперь долго в тайгу не захочется».

Лес в его понимании был единым живым существом и выплёвывал из своих недр всё чужое и вредное.

Блаженное тепло мягко заполняло его тело. Он положил на неструганные доски свои ладони и посмотрел на линии жизни. В них он ничего не понимал. Его руки были для него только средством для выживания, и лишь иногда он позволял им вот так расслабиться. Они не знали усталости и холода. Матвей не помнил на ладонях мозолей, словно они были сделаны из особо прочного материала. С детства не знал рукавиц, в редких случаях пользуясь верхонками, и то, чтобы не запачкаться. Иногда он чувствовал, что где-то внутри горит и согревает всё его тело маленькое солнце. С детских лет чувство этого необычного тепла редко покидало его, но с годами оно становилось всё слабее и слабее.

Когда солнце окончательно исчезло за грядой сопок, он вдруг почувствовал себя очень одиноким среди этого замкнутого мира. Здесь день сменялся ночью, и всё тянулось своим чередом независимо от него. Но человек не был вечным. Его век был секундой в этом мире. Он был всего лишь занозой в здоровом теле природы, однако и он на что-то надеялся, к чему-то стремился и верил, что искра его короткой жизни оставит после себя пусть невидимый, но свет, по которому, может быть, удастся пройти его потомкам, его детям.

Вот и сейчас, когда стало совсем сумрачно и только вершины дальних сопок ещё теплились ушедшим светом дня, он досадовал, что и этому дню пришёл конец. Словно он был последним на земле. Нигде больше, а только лишь в тайге, среди зелёного безмолвия, приходило к нему это необычное чувство утраты и неповторимости минувшего дня.

В печи потрескивали сухие дрова, остатки его былой роскоши, и запах горящей смолы вызывал в нём странные чувства. Ничто так не горело, как медовые рамки, пропитанные воском и сделанные из сухого кедра. «Этих дров теперь на всю зиму».

Порывшись в шкафу, Матвей достал пакет сухой травы: липового цвета, кипрея, всего понемногу. Чтобы не возиться, он растёр жмень и бросил прямо в чайник. Через минуту дом наполнился пьянящим ароматом леса и душистых трав. Свечку зажигать он не хотел. Её он берёг для особого случая, а каким должен быть этот особый случай, он думать не хотел. Последний раз он зажигал её ещё весной.

От керосинки вечно воняло, поэтому чай пришлось пить почти в полной темноте. На стенах мерцали огоньки. Дрова в печке сгорели быстро, и в топке оставались лишь красные уголья – самое ценное. Теперь можно было приоткрыть дверцу. В комнате стало веселее.

Не раздеваясь, только скинув сапоги, он растянулся на своей деревянной кровати. В углу, как всегда, возились мыши.

– Надо бы привезти кота, – зевая и проваливаясь в никуда, бубнил Матвей. Мыши катали по полу старый сухарь. «Какая-никакая работа». Он швырнул в угол сапог, и сухарик затих. Матвей улыбнулся. «Всё же не один».

День закончился и, как ему подумалось, обыденно.

«Наверное, и жизнь так же заканчивается, незаметно и скушно. Жизнь как один день, как один вздох».

Не снимая с головы шляпы, он лежал поверху одеяла, боясь спугнуть самое сладкое ощущение прихода сна. Это было непостижимо и неуловимо. Это было волшебство.

В тёмном углу по-прежнему шептались мыши, а за стенами дома, где-то в мрачном, таинственном, густом лесу, как и сто лет назад, неслышно бродил зверь.


Время легенд


Он проснулся от того, что по лицу кто-то ползал, быть может, муравей, потерявший свой дом, или другая ничтожная букашка; Мишке не хотелось трогать её, сметать рукой, потому что одного прикосновения было достаточно, чтобы нанести ей вред. Некоторое время он боролся с этим неприятным ощущением, когда кто-то ползает по лицу, но потом постарался расслабиться. Его снова втянуло в сон, и в нём он вдруг почувствовал, что это существо не просто живое, но имеет своё сознание. Все его передвижения, на первый взгляд хаотичные, на самом деле были результатом работы живой мыслей. Возможно, пройди ещё немного времени, и Михаил научился бы понимать и слышать голос этого существа, насколько глубоко проникало это чувство от прикосновения невесомых лапок в глубину его мозга. Такое с ним происходило впервые, и очнувшись от сна, в каком-то неосознанном испуге, он вдруг понял, что реальность это не только то, что он видит или слышит, она гораздо глубже и обширнее, куда обширнее, чем даже его воображение. Она была ещё и загадочной и даже пугающей. Маленький муравей за короткое время преподнёс ему урок восприятия той реальности, о которой он даже не представлял, хотя жил всё это время рядом с ней. Он так и не понял до конца, что же произошло, но всё, что окружало его: осенний лес, вершины дальних сопок, пожелтевшая берёзовая листва над головой, всё это воспринималось теперь настолько явственно и живо, как будто в нём произошла перенастройка всех органов чувств. Он с трудом избавился от наваждения, поднялся на локтях и сел, рассматривая землю. Голову слегка кружило. «Переработался» – подумал Михаил. В этой мысли была своя правда: в отдалении на взгорочке стоял его «драндулет» доверху набитый берёзой. «Снова дрова, снова разгружать, пилить, укладывать в поленницу; от этой последовательности у Мишани всегда портилось настроение. Руки немного потрясывало от тяжёлой работы, но впереди её было в стократ больше, она была бесконечной. Неожиданно и неизвестно откуда снова выполз муравей, теперь уже на его ладони. Ощущение было не таким явственным, но у него уже был опыт, и Михаил снова почувствовал что-то необычное. Он аккуратно сдунул муравья с ладони и поднялся на ноги. Он осмотрелся и неожиданно для себя узнал место, вспомнив всё, что было связано с ним. Где-то в низине, теряясь в осиновых рёлках, бежала речка Осиновая, вершину же водораздела украшали два остряка – небольшие скалки и проход между ними, словно по заказу местных жителей пропиленный природой. Открытие произвело на него сильное впечатление, ибо он точно знал, что остановился здесь совершенно случайно, и точно также мог спокойно прокатить дальше вниз по дороге, и так до самого Костылёвского зимовья. Но что-то сработало, и он остановился, и его тут же сморило в сон. А потом внутри его произошёл щелчок благодаря простой букашке. Но была ли букашка простой? Быть может, кто-то незримый, хозяин этого пространства, водил по его лицу соломинкой, чтобы он, наконец, проснулся, и увидел всё, как есть оно на самом деле. И он увидел то самое место, каких были десятки и сотни вокруг, связанные с разными людьми, временами и событиями, но неизменно пересекающимися в нём самом, поскольку он был частью всего, что окружало и происходило: вчера, сегодня, всегда. И где бы он ни был, эти места были словно маяки, позволявшие ему ориентироваться и не теряться в этом бесконечном пространстве и времени.

Это место было особенным, поскольку принадлежало Юрке. Именно здесь Костыль «встретился» с медведицей. И не просто встретился. У них было свидание, о котором знал лишь тот, кто свёл их вместе, ибо в любом другом случае дороги этих двух обитателей леса должны были разойтись. Про этот случай сам Юрка особенно не распространялся, быть может, чувствуя, что за простой случайной встречей со зверем может скрываться нечто непостижимое, глубоко тайное и личное.

Костыль был уже немолодым, что называется матёрым, лесным волком, работал в лесхозе трактористом и почти круглый год не вылазил из тайги. Жил, словно сыч, в небольшой избушке, служившей частенько пристанищем для лесников, и промышлял тем, что дарила природа. Таких пристанищ когда-то по лесу было разбросано предостаточно, но со временем они разбирались на дрова, сгнивали или поедались лесными пожарами. Это же зимовьё, расположенное на границе кедровых посадок и самарских лугов, облюбованное когда-то Юркой, пожары не трогали, а близость речки делали местом обитаемым и популярным для проезжавшей публики. В свободное от охоты время Юрка опахивал лесные посадки, а когда старая колымага ломалась, уходил пешком в Столбовое пить самогонку. Работы хватало и зимой, и тогда долговязую фигуру Костыля видели на дровяных делянах. Нигде он не расставался со своим стареньким, видавшим виды дробовиком. Что ни говори, а на зверя Юрке везло. Так думали все, кто знал его, при этом забывая о главном, о том, что волка кормят ноги, а их Юрка не жалел. И что скрывалось за везением, по-настоящему знали немногие. Юрка был индейцем, каких описывал в своих романах Фенимор Купер. И наверное, не читая этих книг в детстве, всю эту лесную грамоту он освоил, будучи на побегушках у какого-нибудь ленивого пьяницы – пчеловода, вроде Тыквы, или на сенокосах, когда к скудному полевому пайку всем хотелось не только чего-нибудь покрепче, но и посытнее.

В лесу ничего не ускользало от Юркиного взгляда, а это достигалось опытом и той реальностью, в которую он сам себя когда-то засунул, словно за шиворот, отбросив в свой адрес и жалость и претензии на тихую и спокойную старость. Не имея карт и компасов, зная лес, как свои пять пальцев, Костыль бегал, как гончий пёс, в поисках зверя, а если видел его на расстоянии выстрела, то стрелял без колебания и сожаления. Все, кто его знал, видели в нем нерадивого и непригодного к сельскому труду, мягкотелого и скользкого типа. В его домашнем хозяйстве протекала крыша в сарае, висел на одном ржавом гвозде забор, и на одной петле болталась калитка. А в доме уже выросли две чернобровые красавицы дочери, и третья шла по пятам. Этих-то дочерей Костыль любил всей душой и тянул ради них из себя все жилы, пропадая в лесу круглый год. Когда-то он был столбовским, потомком выселенных за разгильдяйство и драки казаков, и своим отношением к жизни мало чем отличался от своих предков. В этой уже оскудевшей людьми и героями деревне продолжала жить его сестра с детьми, там же, на погосте, лежала вся его многочисленная родня. Так и метался Юрка между двух огней, отрывая от себя последнее, а лес ничего не давал даром: уже болели суставы как напоминание о непосильной работе на продувных ветрах и морозах, рот его, всегда улыбчивый, недосчитывал половины зубов. Последним жертвоприношением лесу была его встреча с хозяином, а точнее с хозяйкой, молодой бурой медведицей, вставшей на его пути внезапно и не успевшей сообразить, что человек, в образе Юрки, такой же хозяин, не знающий страха зверь, сильный и жестокий, когда дело касается жизни. А жизнь тогда у обоих висела на волоске, ибо на тропе встретились равные, но правда, по-видимому, была не на стороне человека. Но если человеку и везёт, то везёт во всём. Так и остался валяться Юрка между двух камней с вывернутой и изжульканной ногой, порванный в клочья, но не упавший духом, и ни на секунду не сомневающийся в том, кто в лесу настоящий хозяин.

История эта, обыденная в охотничьей практике, всё же потрясла воображение местного населения и стала одной из многих легенд, без которых не происходит воспитание подрастающего поколения в рамках существующих традиций. Но было в ней кое-что остававшееся за кадром, странное и непонятное, что, просачиваясь в сознание обывателей, обрастало новыми легендами.

Немного потоптавшись на месте минувшей драмы, Мишаня, как мог, представил себя в Юркиной шкуре и в который раз позавидовал его везучести. Потом он залез в машину, докурил свою последнюю сигарету и покатил с высокого перевала туда, где неслышно бежал в низине пойменных самарских лугов ключ Луковый. Когда машина выкатилась на небольшую поляну перед хуторком, он увидел хозяина, долговязого и заросшего щетиной, одетого в камуфляжную униформу Костыля. Тот сидел на крылечке и грел лицо в полуденных лучах скупого осеннего солнца. С виду приветливый и безобидный, как гусеница, перед Мишаней сидел закоренелый браконьер, на котором звериной крови было больше, чем на всех охотоведах области, вместе взятых. Увидев гостя, Юрка рассмеялся, протягивая для приветствия свою костлявую и пропитанную солярой руку. Смех его был неподражаемым и вместе с этим до предела простым. Га-га-га-га – отрывистое и громкое, как гусиная песня. Он никогда не пел, даже себе под нос, и, наверное, ничего не думал про себя. Так, во всяком случае, казалось окружающим. Глаза его, цепкие и маленькие, как бусины, всё время блуждали в пространстве и редко останавливались на чём-то больше одной секунды, но зрачки при этом были неподвижными и смотрели как будто в разные стороны, и, если останавливались, то из глубины смотрела спокойная, почти безмятежная сущность. В отличие от Юркиного, заразительный и заливистый Мишкин смех был образцом для веселья и мог заразить кого угодно. Мишаня любил смеяться, и, хотя с каждым годом жизнь всё меньше давала на то случаев, смех всё ещё хранил частицы его безалаберной, но щедрой натуры.

–Ну чшо, Юрка, -сверкая белыми зубами, спросил Мишаня. -Зверя-то видел?

Подобное приветствие, снабжённое особыми оборотами речи, характерными исключительно для местных жителей, было своеобразной визитной карточкой Мишани и даже паролем, без знания которого человека не могли считать своим. При этом, обладая врождённой грамотностью и красивой живой речью, Мишаня не стеснялся этого произношения, от чего ни у кого из собеседников не возникало мысли, что он филолог, человек, пусть с неоконченным, но высшим образованием.

– А… Бурундуки одни, – мягко и певуче, улыбаясь во весь рот, ответил Костыль.

– Ну и настрелял бы на шубу Костылихе, – засмеялся Мишаня.

– Патронов не наберёшь. Она же у меня женщина с формами…

Юрка в сотый раз чинил приклад от своего дробовика. Этот кусок дерева, пропитанный мазутом и кровью убиенных зверей мог внушать только недоумение у обычного охотника. Но в районе обычных охотников не водилось, поэтому при виде этого приклада Мишаня лишь засмеялся. Весь в проволоке и гвоздях, он всё ещё держал замки и был опасен, как кулак профессионального боксёра. Следы этой опасности хорошо просматривались, когда Юрка смеялся, обнажая золочёный забор своих новеньких зубов. Но от этой вынужденной замены он не унывал и холил своего кормильца с не меньшей любовью.

– Знал бы ты, сколько раз эта палка попадала…

Длинный, но многозначительный вздох Мишани был немым согласием с Юркиным вопросом, а доказательством тому были те чувства, которые испытывал Мишаня всякий раз, когда брал в руки это старое дедовское ружьё.

– А когда совсем сломается, чо делать будешь?

– Сторожем в зоопарк устроюсь, – нашёлся Юрка, искренне довольный своей работой.

Оставив хозяина возиться с прикладом, Мишаня занялся своими делами. Надо было проверить свечи. Двигатель троил, и один из цилиндров не работал. А впереди был обратный путь и вполне предсказуемые и необоснованные потери топлива.

Стояла осень, поздняя и неприглядная. В лесу не было ни красоты, ни безобразия; он был безликим. Разглядывая окрестности, Мишаня отметил, что Костылёвка преобразилась. В отдалении от домика, на берегу ручья, стояла скромная банька. Вокруг всего хуторка Юрка соорудил изгородь и подобие загона для коней. В стороне от зимовья он разбил огород и очень этим был доволен. Юркина домовитость, неожиданно проявленная в этом диком краю, среди медведей и пьяных лесников, позабавила Мишаню. Его унылое и придавленное пустой вылазкой настроение как-то само собой улучшилось, и разглядывая, словно со стороны, минувший день, он увидел немало положительного. Пусть и не добыл зверя, но и не запропастил, не стрелял в убегающий зад. Уже не так обидно. А доверху набитый тонкомером кузов хоть немного, но оправдывал затраты на бензин. «Ваньке будет работа», – про себя думал Мишаня, прикидывая, на сколько хватит этих дров. Дом, кухня, баня… Выходило что ненамного, но и в этом было больше резона, чем печали. Иным никольским жителям приходилось на горбу таскать дрова, отчего вокруг села давно выкосили весь боярышник. А он всё ещё при колёсах, даже имел возможность заработать на этом. Оставив свою возню, подошёл Юрка и, словно читая мысли дружка, глядя на загруженный кузов, посмеялся.

– Делать-то чего будешь, когда Ваньку в армию заберут? Китайцев наймёшь?

Смех его, должен был развеселить Мишаню, но тому от Юркиных прогнозов было не до веселья.

Юрка топил баню. Из ржавой, почти выгоревшей и ужасно короткой трубы тянулся хиленький шнурок дыма. Вернее было сказать, что Юрка грел воду для помывки, поскольку баня свистела на ветру, а между сложенных в чашку осиновых кругляков можно было легко просунуть ладонь. Глина кое-где вывалилась, а реденькие пучки пакли повытаскали на гнёзда птички. Баня была притоном для мышей, а заодно гаражом для японской электростанции, разумеется, китайского производства, которую Костыль прятал под полками. С помощью этого последнего чуда техники он изредка освещал своё убогое житьё – бытьё и заряжал телефон и фонарь, которым светил во время ночных вылазок на зверя. Дверца в печи едва держалась, а вместо камней были использованы траки от гусениц и изоляторы с электрических столбов. Всё это соответствовало Юркиной изобретательности и рационализму, на которые он был способен, исходя из основного понятия – делу время, всё остальное – охоте. Или рыбалке.

Мылись недолго. Юрка сидел в углу и молча почёсывал свои костлявые ноги, или, как выражался народ, ходули. Они действительно были длинными и худыми, с мощными, как вратарские щитки, коленными чашечками и слегка искривлёнными вытянутыми голенями – генетическим наследием, доставшимся от предков казаков.

Непрестанно поливая себя тёплой водой, чтобы не замёрзнуть, Мишаня искоса наблюдал за Юркой. Бросались в глаза всё ещё красные узловатые рубцы и вмятины на его костлявом теле. Особенно на бёдрах.

–Хорошо же она тебя приласкала, – посочувствовал Мишаня, поёживаясь от не очень приятного зрелища. – Нашёл я то место, где ты с медведицей встретился.

– Как не подавилась! – протянул Юрка немного скрипучим, но приятным голосом. Лицо его вдруг сделалось неподвижным, глаза остановились на одной точке, там, где из вывалившегося кирпича вылезал розовый язычок пламени. Было впечатление, что этот огонёк на какое-то время загипнотизировал Юрку. Он ещё долго оставался сидеть неподвижным, когда Мишаня выплеснул на себя остатки тёплой воды, и с голым торсом, в одних трусах убежал в зимовьё. Там, лёжа на топчане, в приятной слабости и обливаясь потом, он и сам вспомнил, как столкнулся нос к носу с гималайским медведем. Это была мамка, появившаяся неожиданно, когда Мишаня увлечённо резал грузди. А спасло его от острых когтей брошенное через плечо ведро с грибами, из которого она сделала гармошку. Помогла и природная резвость, благодаря чему он потом два часа искал дорогу и свою машину.

Пришёл Юрка, румяный и побритый, с оставленными, на манер днепровских казаков, усами. Наблюдая за ним, Мишаня отмечал для себя неизменность всех его манер и привычек, знакомых уже не один десяток лет. Все его движения, небыстрые, но точные, были лишены суеты и праздности. Практичный и скупой на слова, Юрка был человеком действия. При этом действием могло быть самое обычное безделие или сон, и всё, что он ни делал, было сознательным актом. Не спеша, на глазах у гостя он сварил нехитрую похлёбку, заправив крупные макароны жаренным луком. Как будто извиняясь за скудность ужина, он посетовал, что нет выпивки и сала, в чём явно прослеживалось скрытое вымогательство, на тот случай, что у гостя вполне может оказаться в запасе и то, и другое. Ели не спеша и почти не говорили, а потом завалились на нары, дожидаясь, когда на плите закипит чайник. Мишаня знал, что Юрка небольшой любитель трепать языком, но, если его задеть за живое, волнующее, проговорит до утра.

– А всё равно побалеват, – первым нарушил молчание Костыль. Глаза его опять как будто сверлили стенку, вытягивая из пустоты сокровенные мысли. – А злобы на неё нет, – словно удивляясь этому обстоятельству, продолжал Костыль. – Я её потом видел. Весной. С медвежонком ходила. А там и пестун крутился. Как раз на суп.

– Чшо? Стрелял, – смеясь спросил Мишаня, понимая, что другого варианта быть не может.

– А… Промазал.

– Как говорится, ничего личного, – сочувственно высказался Мишаня.

– До сих пор не пойму, откуда она появилась? А за изюбрем же, след в след шёл. Думаю, ну где-то ты должен же залечь. По ляжке же зацепил. Кровило-то будь здоров.

– Заманил, – ухмыльнулся Мишаня.

Юркино лицо ожило, глаза вдруг загорелись, словно высвечивая из пустоты забытые подробности.

– Бык-то странный. Сколько раз выходил на него, а тот как издевается. И бежит так лениво. Бери мол меня, тёпленького. Нет, Мишка. Думай что хочешь, а этот бык точно непростой. Тот всего боится, осторожный до предела. Я не знаю более осторожного зверя, если не гон. Даже ночью на открытое место не выходит. А этот днём, да по мари, как на выставке.

Говорил Юрка спокойно, без эмоций, не пропуская ни одной подробности дела, по-прежнему продолжая смотреть в видимое лишь ему пространство, немного выпятив от напряжения нижнюю челюсть, выдавая этим состояние растерянности. – И ни разу следа не терял, – как будто разговаривая сам с собой, продолжал Костыль. – Да в Белой же. Тем же летом. Какой леший меня туда затянул? Слыхал, там графит добывать будут.

–Слыхал, -тяжело выдохнул Мишаня, представляя, как в девственный лес нагонят техники, расковыряют сопки и превратят его зелёный рай в лунный пейзаж.

– Низиной же, где погранцы свой уазик утопили, -продолжал Костыль. -Там ещё китайцев ловили. А он, слышу, чуть выше дороги вышагиват. Грудь в мышцах, рожищи что дерево. Копытами тук, тук, тук. Как на параде! У меня аж сердце заколотило. Как назло густо, стволы мельтешат, никак не выцелить. Гляжу, прогальчик впереди, я туда подцелил, жду, когда он выскочит. Думаю, сейчас я его бахну! Жду, жду, а его и след простыл. Куда делся, не пойму. Как в воду. Всё на коленях облазил, след оборвался – и нигде нет. А говорят, чудес не бывает.

– В лесу всякое бывает, – зевая, как бы возразил Мишаня. Наивность темы и сама постановка вопроса не смутили Юрку. Он всё ещё разглядывал пустое место, не обращая внимания на Мишкину иронию.

– Эта ведь козлина меня и к медведице вывела. Подранок-то всегда вниз бежит. Залезет в орешник, что и с собаками не выгонишь.

–Это они хорошо соображают, где прятаться.

–И я про то говорю. Раненый зверь кровь экономит. А этот в крутяк прёт, как танк, кровища фонтаном по кустам, а тому похер. Иду за ним, и доходит, до меня, что за остряками хоть кубарем вниз катись. Всё продумал, рогач. А откуда эта мамаша взялась, не пойму. Может выводок вела. Но медвежат-то не видел. Цап меня! Что удивило – не испугался.

– Не успел, наверное, – буркнул Мишаня, а самого пробрало от такой мысли.

– Не в том дело. Вообще страха не было. Иной раз от ветки вздрогнешь. Страх потом взял. Когда собака в глаза смотрит, а ты сделать ничего не можешь. И голос его в ушах стоит до сих пор.

– Кого его? – От удивления Мишаня даже привстал. Костыль оставался спокойным и по-прежнему сверлил стену.

– Говорю тебе, бык. Идёт впереди, а глаза из орбит. Ну не бурундук же, чтобы от любопытства в капкан лезть.

Несоответствия в Юркиных рассказах несколько взволновали Мишаню, поскольку всегда последовательный и точный в повествовании Костыль редко молол чепуху. А тут бык, голос… Это наводило на разные мысли, поводом к которым и были ранее услышанные сплетни.

Короткий осенний день кончился, за окном слышалось колыхание голых веток. Сквозь Юркины истории на ум лезли думы о завтрашнем дне, а перед глазами стоял прозрачный, серый и неприветливый лес. Не хотелось вставать с нагретого топчана и тем более выходить на холод.

– Заморозка-то ждать? Как думаешь? – спросил Мишаня. Юрка, по-видимому, продолжал проживать пережитое, перекладывая кирпичики своей необычной истории в новую форму. Потом, как будто очнувшись, отозвался: – Утром узнаешь. – Его гусиный смех давал понять, что ему наплевать с большой колокольни на Мишкины страхи. Мол, не мальчик, и всё в твоих руках. И в этом отношении проявлялся весь костылёвский характер. Он не навязывался, не учил, и не лез в чужие дела, если, конечно, они не касались его лично.

– Тебе-то что… Голова не болит. Сунул сена – и спи спокойно до обеда. А если мне воду из радиатора не слить, вся система коту под хвост.

– Какие проблемы, поди да слей, – словно продолжая издеваться, отозвался Юрка, прекрасно понимая, что для Мишани лезть на холод хуже каторги. Оставалось лишь удивляться простоте его натуры и полному отсутствию понимания чужого горя. Он был предельно честен и не более, как робот, на всё имея уже готовые ответы и решения.

– Хоть бы посочувствовал, – возмутился Мишаня.

– А мне кто посочувствует? Завтра идти трактор заводить. А он в болотине по самое брюхо сидит.

– Не хрен государственную соляру жечь. Небось, светил ночью?

– Ну а что же ещё? Жрать же охота.

– Воду то хоть слил?

– Какой там. Уже неделю сидит. А тепло же было.

Тема вдруг сама собой исчерпалась, как и сам день, и Мишаня закрыл глаза. Там в темноте летали белые мухи, мелькали олени сквозь орешниковые заросли. Журчала прозрачная ледяная вода, от которой поднимался пар. На всё это наслаивался назойливый стук оторванного ветром, болтающегося на одном гвозде ветряка.

– Спать же не даст, – ворчал, не открывая глаз, Мишаня.

– Пойди да прибей. Молоток на подоконнике, – отозвался Костыль.

Опять посмеялись. Вылазить из тёплого зимовья, конечно же, никто и не думал. Смех этот неожиданно приободрил и выдернул из приятной дремоты.

– Чо, нынче зимой… за шишкой поедешь? – спросил Костыль, не сдерживая своего издевательского смеха и напоминая Мишане о его неудачном прошлогоднем предприятии. Он, конечно же, не мог не знать общего исхода дела, но вряд ли отказался бы в этой скучной действительности оттого, чтобы посмеяться и узнать подробности.

– Ну его…! – крепко выразился Мишаня, выдавая тем самым своё горькое разочарование. Его монолог, снабжённый, как и положено в таких случаях, отборной и искусной бранью, был коротким, но предельно ёмким. – Ты представляешь? Взяли коня на ферме. Так, ничего себе конишка. Послушный. И шаг неплохой. Двух местных бомжей завербовал, пойла им пообещал. Ну и пошли зимником. А снежочек выпал, пушистый. Хорошо так, красиво. Конь-то мне понравился. А он же у них на ферме, кроме старого сена, ни хрена и не видел. А я-то, хрен его знает? Сразу не сообразил. Думаю, подкормить его малость, пусть овса пожрёт. И насыпал ему в чушаччю кормушку, покамест он во дворе стоял. А там, скорее всего, комбикорм оставался старый. Может, с него? Он, видать, сроду такой барской пищи не видел. С непривычки-то и обожрался, наверное. Ну, короче… Уже к хвойнику подходим, а конь-то весь мокрый и еле копыта передвигает. Я понять ничего не могу. С него же на ферме не слезали ни днём, ни ночью. Закалённый должен быть, а тут со всего градом льётся, трясётся весь. Ну, видно, что конь готов. Пока перекуривали, слёг он. Всё думаю, приехали. Ещё на кедры гляжу… А там шишки висит кругом, как игрушек на ёлке новогодней. Белки кругом… Летяг, простых, рыжих, полный лес. Того и гляди на голову прыгнут. Все на шишке пасутся. Мелкой дробью по ним шарахнуть, с одного выстрела твоей телеге как раз на шубу наберётся. Троп кабаньих, хоть самострелы ставь и сиди карауль. Такая досада взяла, глядя на эту идилию. А тут ещё эта кляча подыхает на глазах. Смотрит своими шарами, аж слезу вышибает. Думаю, чего ждать, когда он копыта отбросит. Так хоть мясо с него останется. Совхозный же. Отчитываться. Застрелил его к едрене фене. А в нём, как в сохаче! Десятерым не уташшыть. Во, думаю, влип паря.

Пока Мишаня красочно описывал свою зимнюю одиссею, Юрка внимательно слушал и посмеивался, но не перебивал. Мишку вообще не перебивали из-за его редкостного красноречия и содержательности. – Как вытаскивали-то, – спросил Юрка, когда Мишаня переводил дух. – А я, хрен его знает. Я его бросил там. Чего ему будет в тайге. Ёлку сучковатую выбрали, кусками понавешали, ветками заложили, чтобы вороны не расклевали. Чо с им будет… Медведи в берлогах, волкам на достать, а белки много не растащут. Они уж сами потом забрали. Ну, пришлось хозяину, чтобы отбрехался, мёда дать банку трёхлитровую. Детишкам. У него их штук пять. Каво на хрен детишкам! Он её тем же вечером загнал и пропил. Но это всё херня, Юрка! Ты дальше слушай. Этот скотина, мой сосед. Ну, знаешь его, Валерца. Из переселенцев. Их там, как мышей в одном доме, но половина, слава богу, передохла. И все же жрать хотят, голодные вечно. В доме-то шаром покати. Никто ж не работает. Мать ихня, тоже пьянь закоренелая, просит: – «Ты, Мишенька, возьми моего Валерочку. Пусть он орешков привезёт. Внучика угостить». Какого в жопу внучика! Там такое подрастает! Глаза бы мои не видели. На хрена я согласился взять этого дурака? Вот где идиот-то! – особенно распалился Мишаня, непонятно кого имея в виду последним своим восклицанием. – Я же сначала хотел малость пособирать шишки, уже когда коня ёбнул. И говорю ему… Ты, мол, сруби, Валерца для колотушки молоденькую лиственницу, пока мы будем тушу разделывать. Для рукояти, чтобы на чурку насадить. А эта сволочь!… Он же плотником работал в совхозе! Ну, думаю, уметь должен. А потом ещё удивляемся тому, что совхоз развалился? С такими работничками можно любое государство развалить. Начал рубить, повалил, а как ветки начал кромсать, и вогнал топор себе в ногу. И сапог пробил кирзовый! Юра! Я как с его стянул этот сапог… А с него кровища, как со скважины! А эта сволочь орёт! Ой, мама! Больно мне! Как я там его не убил этим топором? Надо было обухом-то по башке пару раз огреть. Всё равно в ней мозгов-то нет. Ногу перевязываю, пришлось же свою рубашку изорвать! На нём же нет ни хрена, кроме хэбэшки. А меня тошнит от этого месива! Ну, думаю, не выберемся. А тут уже метель, да такая мокрая, в глаза лезет, да за шиворот! Ни хрена не видать уже, а обратно-то самим выбираться, с палаткой же. Хлеба десять буханок. Печка железная. До сих пор где-то там валяется. Всё ж на коне было. Ташшыли его на руках всё время, а эта скотина стонет. Больно ему наступать на ногу. Ещё с этой клячей… Пропади она пропадом. И шишки на деревьях море. Уходить жалко. Можно было неделю колотить и привести тонну. Я уже с китайцами договорился продать! А потом-то снег как выпал по пояс. Какая на хрен шишка… А притащили его в Никольское, а он же компенсации требует! В смысле пойла. Меня аж затрясло от злобы. Как я отвязался на нём… Все кулаки сорвал. Но зато душу отвёл! А вечером эта сволочь стучится. У меня шары на лоб. Это гад где-то рубанок спёр, и за пойло предлагает. Как я этот рубанок на нём не сломал, хрен его знает. А утром гляжу, ничего, покандыбал куда-то мимо окон.

– Видать похмелятца.

– Наверное.

Мишаня долго после этого смеялся, оглядывая свои натруженный крепкие пальцы, короткие и толстые от постоянных пчелиных укусов. После чего наконец-то успокоился, а потом тяжело вздохнул: – И таких половина Никольского, Юра… С кем возрождаться? Я, конечно, не образец, но хоть что-то умею. А эти… только жрать водяру и ни хрена не делать. Украсть да пропить.

Разгорячившись до красна, и исчерпав тему, Мишаня сполз с топчана, чтобы разобрать под собой сбившееся в комок тряпьё. – Матрасы бы выколотил, трутень.

– А оно мне надо? – проскрипел Юрка, продолжая чувствовать прилив удовольствия от Мишкиных приключений. По натуре Костыль говоруном не был, но любил послушать. Он никогда не перебивал, а если и встревал в разговор, то исключительно в нужный момент, когда у собеседника кончались слова, или если сам он чего-то не понимал. – Какие новости в Никольском? – спросил Юрка, понимая, что предыдущий рассказ кончился. – Чо нового?

Мишаня наконец-то расправил свой матрас, а потом долго ворочался, ища удобное положение для тела. Он долго не отвечал, но по его тяжёлому дыханью Юрка знал, что новость у Мишки есть, и потому, сам тоже продолжал молчать и смотреть в потолок.

По затянувшейся паузе было понятно, что новость у Мишани серьёзная, и так просто её не начать.

– Противно мне Юрка, – неожиданно нарушил тишину Мишаня.

– Чего так?

Мишаня опять замолк, но потом продолжил, и уже не останавливался.

class="book">– Представляешь. Да недели как с полторы. Джонка китайская подплыла к Никольску. Ну те, что ускоглазых катают вдоль нашего берега. Орут всё время, руками машут. Ваньке даже как-то юань бросили, когда он купался. А близко же проплывают, не боятся. Ну да не в этом дело. Я с Никонычем сидел на лавочке. Он же на первой улице живёт. У него прямо на берегу лавочка. С верху-то хорошо видать, красиво. И чего-то орут с ихнего баркасика. Тент, от солнца. И народу, человек десять, ну до хрена. Обычно-то поменьше. А Никоныч же видит хреново, а слышит нормально. Чшо, говорит, Мишшка. Не слышишь что ли, по-русски же кричат. Мы спустились, а на берегу ни души. Ну как и всегда. И бойцы бегут с заставы, потому что подплыли почти к самому берегу, метров десять.

– И не боятся же, – вставил Юрка, когда Мишаня переводил дух, потому, что говорил с напором, о очень взволнованно.

– Слушай дальше. Видать-то хорошо. Гляжу, старик стоит. Народу полно, не считая хозяина джонки. Эту-то рожу я хорошо знаю. Вечно скалиться, когда мимо проплывает. Так и хочется врезать про меж глаз.

– А как промажешь? Что тогда? Международный конфликт?

– В такую тарелку захочешь, не промажешь.

Немного посмеялись, после чего Мишаня продолжил.

– Старик-то по-нашему говорит, и складно так. Я сначала подумал, что китаец. А он же всех на голову выше. Ты о Федореевых не знаешь ничего, – спрашивает. А Никонычь за словом в карман-то не лезет. Он-то и говорил в основном. А у нас их, мол, как собак нерезаных. Мы их в Амурзет переселили. Тот не сообразил сначала что шутим, а потом смеётся. Брата мне найти надо. Не слыхал? Фрола Федореева. Никоныч сразу сообразил. Степана, говорит, знаю. Сёмку знаю. Да они мои годки. А ты сам-то какого года будешь? Девятсотого, говорит. Я сначала не понял, а потом… Ни хрена себе, думаю. Ему же за сотню. Стоит, крепкий, голос живой. Тут уже народ стал подваливать. Ты же знаешь наших любителей, чужой разговор послушать. Потом вся Никольская на ушах стояла. Он оказывается из тех казаков, что во время революции на тот берег ушли. И говорит, так, знаешь, по местному. Красиво, звучно. Чшо, говорит. Казаки-то ишо есть в станице, или я последний остался? Он как это сказал, что у меня слёзы пошли. Станицей-то уже никто не зовёт. Село. Смотрю как у него кадык зашевелился, и самому дышать тяжело стало. Выходит что ты последний остался, говорим. А кто-то ж сбегал, пока слово за слово. Нашли его внучатого племянника, а тот кое-как дополз до берега. Старый же. Ну Федорейчихи отец. Он-то Степанычь. А Степан и Фрол двоюродные братья оказывается. Фрол-то с войны не вернулся, а этот выходит только внучатый племянник. Да хрен её маму разберёшь кто чей сын. Дело не в этом Юрка. Наши просят погранцов, чтобы его на берег пустили. Пусть хоть немного на Родной земле постоит. А те ни в какую. Нельзя. Ну нельзя, так нельзя. Стоят, не мешают, и то слава богу. Он, оказывается, от комуняк убежал. Его с отцом забрали, и хотели в Хабаровск увезти. Известное дело, обратно не возвращались оттуда. А он как-то сбежал, и сразу на ту сторону подался. Там же, напротив Амурзета, де его тогда не было ещё, казачья станица была. Семь балаганов называлась. Это там наши казачки отсиживались, пока их в сорок пятом не повязали. А он на китайке женился и в средний Китай уехал. Молодой же был. Вот, говорит, моя жена. И бабка ничего себе. Тоже, поди за сотню ей. Сыновья, наверное, такие же как Никонычь. А ему уж слава богу. Мне после этого до того мерзко было. Он-то спрашивает, Чшо, говорит. Да знаешь, так звучно. Церковь-то сломали, бесенята. В ей же царь ещё молился вьюнцом. И меня крестили в ей. А у самого слёзы по щекам. Мои, говорит дети все крещёные. Имена их называл. Я уж забыл. Но русские имена. Федорейчата вылитые. Тот что с Горного приезжал, а потом опять уехал обратно. Дак вылитый. А внуки такие как я по возрасту, те уже по-русски ни говорят. Только лыбились. Ему потом с берега в мешочке землю бросили, а он в ноги поклонился. Низко низко. Долго стоял.

– Прощенья наверное просил.

–Прощение… А в чём он виноват? Прощался он. А наши остолопы даже головы не опустили. Но провожали долго пока по течению плыл. По берегу шли до самой заставы, вместе пограничниками. Те, слава богу, не мешали. Да в субботу это было. Вот судьба. Всю жизнь на чужбине прожить.

– Взял бы визу. Приехал бы. Какие проблемы.

Юркин практицизм и расчётливость были известны, а потому Мишаня нисколько не удивился такой реакции.

– Да ну, скажешь тоже. Он и жил-то хрен знает где. А у них тоже жизнь не сахар была. Тока тока отпустили их. Да как у нас. Ну приехал бы? А кому он тут нужен? Пионерам? А тех уж нет сто лет. Родне? Маринка музей в клубе собирает, да то ведь фотографии, медали. Так, мелочь. К себе бы я его пустил, а о чём мы с им говорить будем? Нет Юрка. Он правильно сделал. Душу отпустил, дал ей праздник, а там и помирать с чистой совестью можно. Я потом ночь не спал. С таким человеком и по душам поговорить можно. Не то что с нашей пьянью.

– А много ли ты про него знаешь? Чем он лучше нашей пьяни.

– Ты Юрка не прав. Мы мизинца его не стоим.

– Ня знаю. Мне мой мизинец нравится, – взъелся Костыль, но потом почему-то затих. Когда он заговорил, уже не было прежних вредных интонаций, но вопрос его всё ещё был продолжением Мишкиного рассказа. – А в Столбовом-то, кто последний из казаков помер? Тыквин дед, кажись.

– Не знаю, – выдохнул Мишаня, не желая продолжать тяжёлую для него тему. Он и начал её с одной мыслью, выговориться. Что бы хоть как-то освободится от впечатлений и переживаний.

Костыль как будто задремал. Мишка тоже пробовал заснуть, но зная, как тяжело спать на закат, переборол сонливость.

– Новость-то слыхал? – спросил Мишаня, желая не дать другу уйти в глубокий сон.

– Кака така новость? – зевая во весь рот, лениво отозвался Юрка, который, как видно, того и ждал, что Мишаня что-то скажет.

– Тыква сдох.

Наступила длинная пауза, которую каждый проживал по-своему. Мишка ждал Юркиной реакции, а тот ждал, когда Мишаня выдаст себя, а заодно обмозговывал все доступные варианты.

– И в который раз? Опять в водке захлебнулся? Ему же море по колено, когда пьёт, – отозвался Костыль и приподнялся на локтях, чтобы видеть Мишанины глаза. Поглядывая на гостя, лицо его опять напряглось, в попытке угадать в словах дружка скрытый подвох. – Вот же видел его в Столбовой. И недели не прошло.

– Трезвый был или как всегда? – посмеиваясь спросил Мишаня.

– Каво там… Лыка не вязал, драться лез. Говорит с тобой, а у самого глаза куда-то в сторону съезжают. Пальцами крутит. Потом его Зихун погрузил в уазик, в Амурзет повез. То ли на свадьбу кому-то, то ли на поминки.

Юрка по-прежнему не верил Мишкиной новости и продолжал доказывать себе, что Толька живее всех живых. – А я не знаю, как без Толи? И так в Столбовой скукотища. А без него вообще помереть. – Глаза его опять застыли на одной точке, как будто в голове с их помощью выстраивалась цепь воспоминаний, связанных с Тыквой. То, как была преподнесена новость, не сразу, а так, между делом, конечно же, насторожило Юрку. – Помер, говоришь, дядя Толя… Не представляю, каким пойлом надо напоить этого буйвола. Он и денатурат пил, и одеколон. И ни хера. – Юрка сел, свесив ноги до пола, краем глаза всё же уловив озорное Мишанино настроение.

– Давай, выкладывай. А-то щас засну после такого харча.

– После твоего харча только подохнуть, – отозвался Мишаня не сдерживая смеха. – У Геши Бондаренко пацана знаешь, – начал он издалека, тоже сползая с топчана. – Курить, паря, охота. Может, где завалялось от лесников.

– Не ищи, не найдёшь. Такого говна не держу. Самогон – другое дело, – отозвался Юрка.

– А чшо?! Есть? – изумился Мишаня, не веря своим ушам. Чтобы у Костыля хватило воли припрятать и недопить! Этого на Мишкиной памяти не было никогда. Тот спокойно встал, влез в домашние полуваленки и потянулся. – Ну, грамм по ннадцать накапать можно, – загоготал Костыль. – Раз такое дело, надо дядю Тыкву помянуть, коли не шутишь.

Было видно по его настроению, что он не поверил в Мишкину байку и даже не растерян, но готов с удовольствием поперемывать Толины косточки. Понимал это и Мишаня, поскольку всё, что затрагивало личность Толи Козырева, уже несло с собой что-то новое и волнующее. Эта новость была не исключением.

Неизвестно откуда появилась банка с двумя солёными огурцами. Мишаня представил, как они хрустят на зубах, и рот его в одну секунду доверху наполнился слюной. Он с трудом сглотнул, и в одних портках выскочил на холод. Когда вернулся, Юрка уже сидел напротив окна, настраивая скудное, но вполне пригодное для такого случая освещение. – Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец! – смеялся над Мишаней Костыль. – И сало вдруг вспомнил, где лежит, – дразнил он раздухорившегося гостя. – Наверное, для смазки руля про запас держал. А говорят, что самогонка на память плохо влияет. Скорее просветляет.

Вместо сала на столе появилась банка китайской тушёнки, не самого хорошего качества, но для такого момента и она была подарком богов.

– НЗ говоришь? А чаво не сало? – продолжал смеяться Костыль. – Маринка резать не разрешат?

– Размечтался! Борю ещё летом закололи. Корма-то нема. А траву косить некому, – словно извиняясь за отсутствие вожделенного лакомства, отозвался Мишаня.

– Не причина, – стоял на своём Костыль.

– Да кто бы спорил. Катрин же в училище поступила, ну и пошёл наш Боря на оплату учёбы. – От мысли, что сала ему зимой не видать, как своих ушей, он тяжело вздохнул, при этом выражение его лица всегда делалось особенно выразительным, что особенно подчёркивали высоко поднимавшиеся брови, как у грустного клоуна в цирке.

Юрка покрошил на шипящую сковородку мелко нарезанной картошки со своего огорода. Сверху посыпал сухого дикого лука. Слава богу, этого добра было навалом.

– Повезло же тебе с названием ручья, – посмеялся Мишаня, словно читая мысли хозяина.

– И не говори, Мишка. Назвали бы Еловой, пришлось бы на шишках тушёнку жарить.

Вскоре убогая каморка наполнилась приятным дымком от подсолнечного масла и жареного лука.

– Помер, говоришь… Последний казак в районе. Такого, чтобы похоронить, никакой водки не хватит. У него же родни по всему краю. И мне же родственник. Ты как хочешь, а я не верю.

За недолгим ожиданием Юрка достал початую бутылку и налил по чуть-чуть, растягивая тем самым самое настоящее удовольствие. Не стесняясь, чокнулись, что уже проливало свет на очередную историю про местного пьяницу и драчуна.

– Да… вонючча, зараза! – одобрительно высказался Мишаня, с трудом переваривая характерный для такого напитка привкус. – Небось, Савченки отрава?

– А то чья? Больше некому. Рецепт яда, как говориться, в надёжных руках. Сколь людей отравила, а всё равно уважают. Это же без выходных, круглые сутки гнать и продавать, и столько лет. А ей даже пенсию не увеличили.

– Безобразие, – съязвил Мишаня, не сдерживая отвращения к известному и популярному в народе ремеслу. – Зато к дому асфальт проложат скоро.

Хрустели огурцами, потом допили и рассол, а вместе с ним остаток вонючего пойла. Так же незаметно опустошили и сковородку, вылизав остатки жира корочками чёрствого хлеба.

– И мыть не надо, – смеялся Мишаня, глядя, как беззастенчиво и ловко получается у Юрки с остатками былого пира.

– Значит, говоришь, Гешиному пацану Толины сапоги понравились? – в который раз заводил как пластинку, тему Толиной скоропостижной и неудавшейся кончины Юрка, выясняя для себя все мелкие подробности нелепой истории. – Как же он в канаву угодил? Да ещё пузом вниз. Может, его кто пихнул туда?

– Ну да на хрен! – спорил Мишаня уже непослушным языком. – К нему пьяному ни одна собака в районе за километр не подойдёт. Даже в погонах. Столько жрать! Юра… Тебе и десятой доли не выпить!

– Сколько же он влил в себя? – вопрошая, смеялся Костыль. – Он же и до этого пил не просыхая. Скорее всего, сознание потерял. Хотя в холодной воде, наоборот, хмель вылетает. А Гешин сынок, стало быть, за сапог потянул, а он никак не вытаскивается из воды.

– Ну! Торчат подошвами кверху, а из них ноги. Говорит, от испуга заикаться стал. Хорошо, дома сидели. Геша телевизор смотрел. Повезло, что телефон дома у него есть. И «Скорая» почти сразу приехала.

– Дяде Толе всегда везёт, – сочувственно согласился Юрка.

– А пока везли в больницу, у него изо рта что-то вывалилось. Видать, с водой попало. Потому в лёгкие не набралось воды. А сердце у Тыквы – трактор можно завести.

Перемыв кости заново родившемуся Толе, уснули. По-прежнему болтало на ветру оторванным ветряком, потом ветер стих, и, наверное, от этой тишины Мишаня проснулся. Точнее, кончилось усыпляющее действие самогона, той жидкости, пить которую Мишаня зарекался, но случаи, подобно этому, всякий раз опьяняя его своей новизной, втягивали в водоворот событий и лишали необходимой бдительности. Он терял контроль, и потом всё начиналось сначала. Юрка тоже не спал, и казалось, о чём-то сам с собой говорил.

– Чо сказал? Не спишь чего, лунатик? – отозвался Мишаня. – Шёл бы на солонец, всё равно не спишь. А так польза какая-никакая. Глядишь, чо припрётся.

– Больше выпить нету? Может в машине есть чего? – жалобно простонал Юрка. Этот голос окончательно выдернул Мишаню из дремоты. – Тормозной жидкости могу слить грамм двести, – съязвил он поднимаясь и почёсывая застывшие пятки. – Спальник то в дырах, а штопать хрен кого допросишься.

– Это как водится, – вздыхая, подтвердил Юрка. – Такая же история. Бабья полный дом, а носки все дырявые. В приличном доме и сапоги не снимешь. Может, печку протопить. К утру совсем выстудит, зубами морзянку стучать будем.

– Ну на хрен! – заворчал Мишаня. – В духоте вообще не могу спать. Ждать, когда прогорит, трубу закрывать.

– А мы и так не закрывали, – засмеялся Костыль. А ты чо думал. А закрываю знаешь как? Она же у меня снаружи, сверху кастрюлей закрывается. – Юрка полез с топчана и стал искать в темноте свои обутки. – Что спал, что не спал, – зевая, и без особых эмоций ворчал он, натягивая в темноте подвернувшиеся под руку сапоги.

– Это всё твоя бляцкая самогонка! Всегда уснёшь от неё, а потом как в кошмаре каком-то оказываешься. Она же с дихлофосом. На кой хрен пил её с тобой. Всё равно эта сволочь переживёт нас обоих. Хоть чокайся, хоть не чокайся, – ругался Мишаня, едва сдерживая досаду. Юрка накинул на плечи бушлат и вышел, на секунду осветив тёмные углы зимовья светом молодой яркой луны, стоявшей над самым лесом. На Мишкино удивление холода не чувствовалось. Вокруг стояла гробовая тишина, какой никогда не бывает в жилых местах, а где-то на болоте, куда убегал ключ, и где, по всей вероятности, сидел по самое брюхо трактор, орал гуран. Это серьёзно заняло внимание Костыля. Отойдя от дома и вытягивая свою длинную и тонкую шею, словно гусак, он как будто определял местонахождение козла.

– Слыхал? Трактор мой увидал и орёт. Недоволен. Утром поеду, застрелю его, – заявил Костыль. – Заседлаю Маньку и убью этого крикуна. А не я, так Мандрус обязательно со своей сворой. Тоже не спит, скорое всего.

– Жаль, – вздохнул Мишаня. – Козы совсем не стало. Сколь её раньше было! Тысячи. А сейчас увидят одного хромого гурана и гоняют его на вездеходах всю ночь. Где ему выжить. Одни недобитки остались.

– Зато самые хитрые, – отозвался Юрка. Он долго стоял в отдалении, продолжая вслушиваться в тишину.

Общее безмолвие нарушал лишь ручей, да и тот в преддверии стужи приуныл и стал, словно масляная эмульсия, сонным и ленивым. Юрка ещё долго стоял на взгорке, почти слившись с темнотой наступающего хвойника. Даже когда Мишаня, основательно продрогнув, убежал в дом, тот всё ходил по территории своего владения, таскал на поводьях свою пузатую кобылу, перевязывая её в загоне. Откуда она взялась и как он её умудрился зауздать, для Мишани оставалось загадкой, хотя по опыту общения с другом он знал особое доброе отношение Костыля к коням, да и вообще к животным. По этим хлопотам Мишаня понял, что Костыль не болтал напрасно и на зорьке решил ехать охотиться. И это не было обычным пристрастием или азартом. Во всем его отношении к этому занятию, в том, как он готовился, без спешки и принуждения, молча и сосредоточенно подбирая нужные для действа вещи, во всём этом виделся не добытчик, а именно охотник, с древними звериными инстинктами, доставшимися ему по наследству от дедов, вольных казаков, не знавших, что такое страх или чувство сытости и самодовольства, людей, привыкших полагаться лишь на свои силы, и спаянных единой верой и призванием воинов.

Воин и одновременно охотник, лишённый всякого проявления гордости или стремления выделиться за счёт других, таким на самом деле был Юрий Драгунов, или просто Костыль. Будучи поставленным с рождения в суровые условия, где надо было выживать, он в то же время был обречён либо погибнуть от лап медведя, либо захлебнуться в самогонке и замёрзнуть в канаве, что с успехом продемонстрировал Толя Козырев, он же Тыква. Наблюдая за Юркой и зная его во всех проявлениях, Мишаня понимал, что Юркина судьба мало чем отличается от его собственной, и единственный штрих, который всё же присутствовал в Юркином портрете и делал его другим, это полное отсутствие жалости к себе и своей жизни. Чем дорожил и за что действительно терпел лишения Костыль, были его дочки, и этого Мишаня не понимал вообще, догадываясь, что казачьи корни Драгуновых и его собственные – мужицкие – совсем не одно и то же.

– Какой хрен тебя несёт? – ворчал Мишаня, – недовольный тем, что под утро самый сладкий сон будет нарушен Юркиными сборами. – Дуба дашь в седле. Ладно бы пешочком прогуляться.

– Какой там… Роса. Хоть ведром собирай. А мокнуть-то не хочется, – посмеялся Юрка своим привычным смехом. – Мясо то хоцца. На одной картошке сижу месяц. Скоро жевать разучусь, зубы выпадут.

– Их у тебя и нет ни хрена, – съязвил Мишаня, испытывая от удачной шутки огромное удовольствие.

– Как нет? Золотые что, не зубы?

Когда-то Юркины зубы были заглядением, и, наверное, их хватило бы на две его жизни. Если бы не приклад. Дуплет оказался на редкость «удачным», и больше года напоминал о себе хорошим дуплом вместо зубов. Потом, правда, Юрка его заделал, как смог, но что такое дешёвые, пусть даже золотые, коронки, против природной Драгуновской «керамики», которой не было сноса.

Заснуть так и не удалось. Юрка тоже не спал, скорее всего, сознательно, коротая время до рассвета. Он откуда-то достал запечатанную пачку недорогих сигарет и кинул Мишане. На, трави свои лёгкие, только дыми в печку. Всё равно не спишь, а мне веселее. Люблю, когда рядом дымят.

– Откуда такая роскошь? – не скрывая удивления спросил Мишаня.

– От Мандруса осталась, заначка. Он, когда свои выкурит, то ко мне бежит. Всё не скуривай.

Это был царский жест со стороны Костыля. Как всегда прокашлявшись после двух затяжек, Мишаня почувствовал расслабляющее действие никотина. В голове поплыло, а конечности стали тяжёлыми и вялыми. – Чо, Робсон? Слышно что-нибудь? Жив, нет? – спросил он, выискивая в печке тлеющие угли и обкладывая их сухими щепками. Ему всегда нравилось, когда огонь задаётся, а дерево, взявшись огнём, потрескивает, предвещая скорое тепло и уют.

– Выжили Домашоню. Не выдержал соседства такого с Мандрусом. Всё бросил.

– А пчёл куда дел? Тоже бросил? – спросил Мишаня, которому эта сторона вопроса была совсем небезразлична.

– А кто его знает. Его пчёл любой купит. В пчёлах Домашоня колдун. – Юрка несколько раз повторил последнюю фразу, словно что-то скрывал в ней о старике. – Вот о ком говорить, и хрен что скажешь определённого. А Тыква, это так, баламут. Ветер один в башке, да и та, как чугунок.

Мишаня также разделял мнение друга, особенно после последней встречи с Домашоней, когда тот ещё работал на Луковой. «Да… Робсон… Нарочно-то не придумаешь». Размышлял про себя Мишаня, растягивая последние уходящие часы минувшей ночи.

– Оборотень твой Домашоня, – тихо произнёс Юрка. – Он же со мной разговаривал. Это его голос я тогда слышал.

Угли в печке уже разгорелись, и из открытой дверцы высветило часть комнатушки, а в ней немигающие и неподвижные, как у селезня, тёмные Юркины зрачки. Острые скулы шевелились, придавая движение чёрным усам. Приподнявшись на локте, он заголил часть тела и ещё раз показал рубцы, оставленный зверем. – Видал, как она меня отметила. Даже пёрнуть от страха не успел.

–Ну стрельнуть-то успел? –усмехнулся Мишка, зная Юркину привычку палить во всё, что шевелится.

–А куда бы я делся. Она на меня прёт, а я смотреть. Даже не целился. А ей то что… Сгребла в охапку, как соломенное чучело. – Юрка замолчал, словно вспоминал детали события, в то же время оставив Мишаню недоумевать по поводу услышанного. Пили не так много, чтобы у обоих ехала крыша, а потому он скромно почесал свою лысину, удерживая глубокий вдох, чтобы не взорваться от смеха.

–Чо, прямо руками? –изумился Мишаня.

–Ну да. -Костыль и сам был немало удивлён этому обстоятельству, пожимая худыми плечами. -А, видать, с медвежатами была, – спокойно продолжал Юрка. – Потому и не убежала. Собаки-то за изюбрём подались. Он их, как специально, увёл за собой. А тут эта шельма. Хвать в охапку, и давай лупцевать, как шкодливого пацана. Стоит на задних лапах и дубасит. Как бабка, что половик вытряхиват. Когти что скобы. Я за ножом потянулся, а она не дура, за руку цапэнь.

Эти подробности сразу выстроились в общую картину того, о чём ещё утром размышлял Мишаня в остряках. И тут его осенила фантастическая догадка. Что всё происшедшее с Костылём не случайность, нелепая и глупая, а глубоко и точно продуманный план. И если бы он верил в Бога, то вопросов бы и не было. Здесь же, с его жизненным багажом и стойкими взглядами на материализм, ничего не срасталось. Однако очевидность происшедшего была на лицо. Медведица как будто караулила Костыля, а изюбр был частью этого гениального зловещего дела. Получалось так, что лес, как живое существо, обладающее разумом, пытался освободиться от этой вредной для него личности. И не надо было тешить себя иллюзиями, поскольку он и сам был такой же вредной личностью. Вспомнился и секач, которого остановила последняя из десяти пуля в полуметре. Пока стрелял, не боялся. Просто нажимал на курок своего эскээса. А вот когда это чудовище словно с сожалением вздохнуло, и смотрело не мигая, будто готовилось для последнего рывка, вот тогда пришёл не просто страх, а ужас. И держался он в теле долго. Наверное, тот кабан тоже был частью плана. От гениальности и простоты этой идеи у Мишани по спине поползли мурашки, поскольку он мало чем был лучше Костыля, и не раз ощущал невыносимые приступы страха тогда, когда для него, казалось бы, не было никаких причин. Юрка меж тем продолжал вытаскивать из пустоты всё новые подробности.

– Если бы не собаки, Мишка… Она бы не бросила меня. Как тряпку мотала. И главное, молча.

– Зато всё дурь выбила, – посмеялся Мишаня, в душе почему-то совсем не сочувствуя Костылю.

– Всё не выбила, – нисколько не обидевшись отозвался Юрка и ухмыльнулся. – А собаки молодцы. Особенно Найда. Мелкая, а до чего цепкая. Те-то телки, брюхо набьют мышами и спят, пока не распинаешь. А она целый день ищет. А прицепится к кому, уже не отпустит. А эти тут как тут, на готовенькое. А близко всё равно не подходят. Понимают, что может зацепить граблёй. Найда на шее повисла и не отцеплятца. Ей досталось. А ничего, сама приползла. Уже через неделю бегала. Зажило-то, как на собаке.

Старая прописная истина немного развеселила Мишаню, отчего из прошлого припомнил он, как штопал обычными нитками чужого кобеля и как волок его с порванной ляжкой среди ночи. И как вышел ему навстречу медведь, словно часовой, но пропустил, не требуя пропуска. Эти два случая были разными, поскольку там изюбр был подарком, а кабан уже излишеством, но в обоих, жизнь висела на волоске, и Мишаня это понял только сейчас. И только сейчас до него дошло, что в происходящем, в обоих случаях, крылся чей-то, но не его, чудовищный и вполне разумный замысел. Понимая, что ответа ему не узнать, Мишаня спросил:

– А чё Робсон-то? Чем тебе Домашоня не угодил?!

– Ты не думай, Мишка, что я выжил из ума. С головой всё в порядке. Уже когда собаки медведицу угнали, я отлежался малость, а деваться-то некуда, надо как-то до Луковой добраться. Где ползком, где так. Хреново станет – полежу. Как сейчас, вижу, стоит надо мной. Только не медведица, а этот изюбр. Я уже полпути прошёл, а видать крови потерял много. Свалился. Морда перед глазами, и слышу его голос. Костыль ты, Костыль. Изверг ты, и всё тебе мало, живодёру.

Пока менялось Мишанино лицо, Юрка продолжал. – Это он мне сверху говорит, а я лежу и понимаю, что на брюхе валяюсь, головой в траву уткнувшись. Лежу и всё это понимаю, что могу его смотреть. А сейчас я вижу, что нормальный человек так не может. Но самое смешное, что меня ни тогда, ни сейчас это не удивляет. Только лес какой-то не такой, как во сне. Красноватый, даже золотистый, как в сказке нарисованной. Я смотрю вокруг, а у самого под ложечкой сосёт от удовольствия. А какое Миша удовольствие, если у тебя ноги холодеют. Рука-то до сих пор плохо слушается. А потом я как будто вышел из этого, потому что собаки мне шею лижут. А там-то их не было.

– Где там? – ещё с большим волнением спросил Мишаня.

– Если бы я знал. Но там всё настоящее. Даже больше, чем здесь, с тобой. Потом, когда в больнице валялся, сны снились, как будто просыпаюсь, и меня за шиворот из койки тащит что-то. Сначала страшно было, а потом прекратилось. И сегодня опять вытаскивало, хрен знает куда. Потому тебя и разбудил.

Юркины бредни напомнили Домашонины рассказы про его приключения и полёты, и это сравнение потрясли Мишаню. Хотя, в отличие от Домашони, который с восторгом относился ко всему чудесному, Юрка пребывал в растерянности и даже страхе.

– Я когда пришёл после больницы, тут Витька Драгунов с Зихуном сидят. На солонец приехали. Ждали вечера и выпивали. Так и не убили ничего. Утром я протрезвел и к Робсону. А тот сидит в своей норе, ногу перевязывает. А времени-то прошло всего ничего. Чо, говорю, Толян. Никак в капкан угодил. А тот косо глянул, даже вздрогнул, а ногу как будто прячет от меня. Какой к лешему капкан, говорит. Чирья повылазили. В воде походил, а рыбку-то хочется. Бродни мои взял дядя, да не вернул. А сапоги все дырявые. Я спрашиваю, какой ещё дядя? А он мне – А я почём знаю? Кому-то нужнее оказались. Полазий в ледяной воде целый день – не такие выскочут. И смеётся. Стою в дверях, слушаю, а у самого мурашки по телу. Голос-то его, Домашони. Мне и сидеть с ним не то боязно, не то противно.

– Пили-то много с Витькой? – спросил Мишаня, уже ничего не понимая и косо поглядывая на дружка.

– А ты не знашь, сколько наши пьют? Сколько будет, столько и выпьют. А мне вообще всё равно. Один хрен на утро блюю. Но на дурость, слава богу, не тянет. Я тогда стою, смотрю на его спину и думаю: а если бы тогда не по ляжке зацепил? Завалил бы… Подходить, а там Робсон с дыркой в башке.

От смеха прорвало обоих, и смеялся Мишаня так сильно, что пошли слёзы и разболелась голова. Пока его трясло, и он не мог успокоиться, Юрка терпеливо ждал и что-то думал. Мишане стало ясно, что это ещё не всё, что у Костыля припасено ещё что-то необычное. Смех неожиданно прошёл, он вытер мокрое и раскрасневшееся лицо и вопрошающе уставился на друга, чувствуя, что его может опять прорвать.

– Тут как-то раз, – продолжал Юрка, – на полях ворон налетело. Аж черно. Чего, думаю, они разорались, ничего же не сеяли. И кружат над одним местом. Пригляделся, а там Робсон. Стоит и передразнивает их. Тоже каркает, да так похоже, что я остановился. Стою за дубками, меня не видать, а Робсон каркает, да так азартно, да в присядочку. А те с ним словно ругаются. Ну и что это по-твоему? Ты бы стал вот так, посреди дороги с воронами каркать?

Эта новая история произвела на Мишаню совсем другое впечатление. Знал он, что Робсон был странным, но беззащитным и наивным, как ребёнок. А от постоянного одиночества и волком можно завыть. И если бы Юрка рассказал ему, что Домашоня не каркал, а выл с волками, Мишаня бы не удивился.

– Это что, – продолжал Костыль. Когда я обратно со Столбовой шёл, припозднился. Уже по темноте шёл. Подхожу к последней поляне, а со стороны Луковой как завоет. Да с таким протягом. Так только матёрый может выть. А чего ему там делать? Потом со всех углов как давай отвечать. Я никогда не думал, что вокруг столько волков. Собаки хвосты поджали и под крыльцо залезли. Кому там выть?

Эти нелепости, касаемые Домашони, ввергли Мишаню в крайнюю степень тоски и растерянности. Оказывалось, что даже здесь, в диком краю, где и людей меньше, чем медведей, не было места для человеческой тайны и возможности оставаться самим собой, и всюду человек попадал под прицел критики и людской морали. И тот Домашоня, которого Мишаня знал с детства, весельчак и даже плут, оказался вывернутым наизнанку нелепой случайностью и домыслами, в которых, быть может, и было что-то от правды, но ничего от человечности. Ведь от такой жизни он и сам когда-то готов был выть на луну и разговаривать с кем угодно, хоть с воронами, лишь бы не с самим собой. А от того, что творилось вокруг, ему и сейчас подошла бы любая шкура, хоть медвежья, лишь бы не видеть этой мерзкой действительности, к которой как будто все давно привыкли, но на самом деле потеряли в ней истинное доброе лицо, и он не был исключением. А Домашоня… Он по-прежнему оставался не просто своеобразным, но даже необычным человеком. Он был сущностью, непостижимой и живой, пусть для многих смешной и непонятной, но безвредной. И кому какое дело, на что он воет и с кем каркает.

– А ты с кем про это говорил? – уже в тишине спросил Мишаня, оторвавшись от своих размышлений. Юрка ответил, как всегда, не сразу. Глаза его, словно инструмент поиска ответа, всё так же сверлили пустоту, не выражая никаких чувств и волнений.

– А с кем, Миша? Ты не знаешь, кто вокруг. Ты думаешь, я не понимаю? Это уже не байка, и лучше бы мне ничего не знать об этом. Не пойму только, куда он делся. Не видно его стало. Как с Луковой съехал, больше не видел. Говорят, в Амурзете с бабкой какой-то живёт. Сколь раз мог увидеть и ни разу не встретил.

Мишаня и сам не мог припомнить, когда видел старика в последний раз, не считая странного обстоятельства, когда ему пришлось заночевать на Луковой. И та ночь по-прежнему стояла перед его глазами, оставаясь яркой страничкой в его скудном бытии. И как только мысли об этом странном факте исчезновения проникли в его голову, он вдруг почувствовал всем сердцем необъяснимую и ничем невосполнимую тоску.

Так и дождались они в молчании, когда за окном начало светать и ночь незаметно растворилась в утреннем холодном тумане. В нём, как остатки минувшей ночи, на своей жерёбой кобыле растворился и сам Костыль, напоминая собой в причудливой утренней дымке лесное пугало. Не дожидаясь, когда тот вернётся с охоты, Мишаня неспешно собрал свои вещи, покидал их в кабину и подался в обратный путь. Не хотелось ему напрашиваться на делёж ещё не убитой добычи, хотя и он не прочь был набить живот жареной козлятиной. Но разве это последний раз? Впереди была дорога с ухабами и колдобинами, напоминающая его собственную жизнь, полная приключений, которых ему так не хватало в последние годы.

«Домашоня изюбр». Мысль эта, как и лёгкая грустная улыбка на его лице, всё ещё вертелась в сознании. «Домашоня…» Даже одно произношение этого имени вызывало в нём странную реакцию, и он явственно ощущал действие каких-то потусторонних сил на его тело и сознание. И пока его верная лошадка утюжила подъёмы, он видел перед собой потешную физиономию старика. И это образ, словно родниковая вода, незаметно вымывал из его души и тела копоть прожитых в тоске и суете лет.

Дорога домой всегда короче, и постепенно осенний лес сменился неухоженными и никому не нужными столбовскими полями, которые, наверное, уже успели продать китайцам. Там впереди его ждала или даже караулила цивилизация, уродливая и жестокая, но без которой он почему-то не мог считать себя человеком. А за спиной стояла всё ещё дикая и ничейная территория – лес со всеми обитателями, включая и Юрку Драгунова и Домашоню.

«– А ведь это всё уйдёт. Исчезнет когда-то раз и навсегда. Как забытый сюжет народной сказки», – эта мысль, связанная с миром прошлого, сказочного и героического, последнее время не давала ему покоя, поскольку в этом мире было и его место. Всё это находилось где-то рядом и даже касалось его своим дыханием, и не хватало лишь одного усилия, чтобы дотянуться до него и сделать своим. Но по другую сторону по-прежнему ждал мир, сугубо практичный и однообразный как новый забор, сделавший Мишаню когда-то слепым и бесчувственным, но бросить который он уже не мог и даже не хотел. А потому мир Домашони, Дорони покойного, да, наверное, и Костыля со всеми лешими, волками и оборотнями и прочей лесной безобидной нечистью, был для Мишани неразрешимой загадкой для ума. Да и сам он словно застрял где-то посредине. Оттого и держал его в своих цепких объятиях хозяин – лес.