Стрела и пламя [Екатерина Кинн] (fb2) читать онлайн

- Стрела и пламя 259 Кб, 66с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Екатерина Кинн

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Екатерина Кинн Стрела и пламя

Десять фактов о «Махабхарате»

1) Это вторая по длине эпическая поэма в мире, со своими 200 000 строк она уступает только киргизскому эпосу «Манас», в котором 500 000 строк. «Илиада» и «Одиссея» вместе взятые просто отдыхают.

2) Древностью она уступает только шумерскому «Сказанию о Гильгамеше» — сказания о Гильгамеше сложились во 2 тысячелетии до н. э, а «Махабхарата» — в IX–VIII вв. до н. э.

3) «Махабхарата» включает в себя в виде вставных рассказов практически всю тогдашнюю индийскую мифологию. Это настоящая энциклопедия. Причем многие события излагаются в нескольких версиях — чтобы слушатели не скучали.

4) Нет ни одного мифологического сюжета, кроме инцеста, которого не было бы в «Махабхарате».

5) Первый дошедший до нашего времени фанфик по этому канону был написан в шестом веке нашей эры. Это была пьеса.

6) «Махабхарата» — это живая эпическая традиция. Ее до сих пор рассказывают на площадях, и на всех языках Индии, Шри-Ланки и Индонезии есть свой вариант сказания. Даже на арабском есть!

7) В одной из поздних версий в числе врагов оказываются французы, с которыми сражается царь Джаядратха.

8) Первая экранизация «Махабхараты» была настолько популярна, что во время трансляции сериала останавливалось движение поездов.

9) Персонажи «Махабхараты» летают по воздуху — кто на виманах из чудесного металла, а кто так и вовсе в летающем городе, посещают города богов, построенные из хрусталя и металла, выращивают по сотне детей в особых сосудах, пересаживают эмбрион суррогатной матери, а кое-кто меняет пол, да и оружие у них мечет то молнии, то огонь, то силовые поля — на зависть всем фантастам мира.

10) Имя Арджуны до сих пор входит в десятку самых популярных мужских имен Индии. А еще его именем назван танк. Это круче славы Ахилла!

Восьмой сын

Я никогда не воевал так, как подобает кшатрию. Все мои мечты о воинской славе умерли в тот день, когда наперерез свадебному шествию вышел царевич Камса, старший брат моей жены. О его силе и неистовстве в битве уже слагали песни, о его жестокости шептались втихомолку.

Его колесница преградила нам путь у самого дворца. Солнце светило мне в глаза, и я не сразу увидел, что Камса одет не в праздничные одежды — на нем был черненый панцирь, и что стоит он в своей боевой колеснице, а вокруг смыкают ряды верные ему воины, готовые к бою.

Первой опомнилась Деваки.

— Что случилось, брат? — тревожно спросила она. — Ты получил известие о нападении?

Камса посмотрел на нее — странно, словно видел в первый раз, и улыбнулся. Мне стало страшно от его улыбки.

— Теперь я царь, дорогая сестра. Отец наш отрекся и отдал корону мне. — Он улыбнулся еще шире. — И моя судьба теперь известна мне и связана с тобой.

Я не мог ни двинутся, ни заговорить. Процессия, сопровождавшая нас — придворные, танцоры, певцы, просто люди, осыпавшие нас лепестками цветов и зернами риса, пропали — солдаты быстро и слаженно оттеснили их прочь и закрыли ворота. Остались только мы двое и колесничий, который растерянно вертел головой и ничего не понимал.

— Возьмите ее, — приказал Камса.

Деваки шарахнулась от протянувшихся к ней рук, ища у меня защиты, и это словно бы пробудило меня — не разум, нет, разум мой был потрясен и молчал, а то, чему меня, царского сына и кшатрия, учили с раннего детства. Я вырвал у кого-то копье и бросился в бой. Не знаю, успел ли я кого-нибудь убить — воины Камсы сражались во многих битвах, им ничего не стоило обезоружить и скрутить неопытного юнца. Нас подтащили к Камсе, Деваки молча вырывалась, но разве могла она одолеть воинов?

— Мне было предсказано, дорогая сестра, что твой восьмой сын станет моей погибелью.

— Кто предсказал это тебе? — воскликнула Деваки, перестав вырываться. — Кто обморочил тебя, брат?

— Предсказатель царя Баны, величайшего из асуров, не ошибается. И я избегну смерти! Я убью твоих сыновей, едва они родятся!

Он возвышался над нами — черная тень против солнца.

— Нет! — наконец-то мне отпустило горло, и я попытался возразить ему. — Этому не бывать!

Камса спрыгнул с колесницы, подошел к мне и схватил за плечи. Теперь я видел его лицо — и страх объял меня целиком. Это было лицо безумца.

— Мне все равно, от кого моя сестра родит своих детей! — прорычал он, тряхнув меня изо всех сил. — От тебя, царенок, или от моих воинов! Убирайся прочь, беги к своему отцу-глупцу и больше не попадайся мне на пути!

На миг я возликовал — я вырвусь из этого кошмара. Вернусь домой, все будет хорошо… Но ни отец, ни мать, ни Рохини, первая и любимая жена моя, не примут того, кто бросил жену и удрал. Пусть даже мы с Деваки едва знали друг друга, и свадьба эта была устроена нашим отцами для укрепления союза родов Матхуры, но я только что обвел эту девушку вокруг огня и поклялся…

— Нет, царевич Камса, — сказал я, выпрямляясь. — Я муж твоей сестры и не оставлю ее.

Он оскалился.

— Ну что ж, ты сам выбрал свою судьбу, Васудева.

Я не знал тогда, что я выбрал.


Каменное небо. Отчаяние. Ненависть. Ярость, не находящую выхода. Решительный шепот Деваки: «Пусть мой сын остановит его! Восьмой сын, о господин мой!» Ласки, в которых мы то искали утешения, то выхода отчаянию. Мне казалось, что я полон терпения и отрешенности, но это была лишь видимость, и когда Камса сам разбил о стену головы близнецов, моя решимость терпеть и ждать разлетелась в осколки, и я бросился на Камсу, чтобы убить. Напрасно.

Запах крови преследовал меня, и когда Деваки оправилась от родов и снова обняла меня, ища утешения и исполнения пророчества, я не мог отделаться от этого наваждения. Я обнимал ее и утешал, зная, что все повторится — что растущие в ее чреве дети будут рождены в муках и крови, и умрут, едва успев сделать первый вдох. Иногда я желал, чтобы она умерла родами и все кончилось.

Я научился молиться. О чем я только не молился в те годы! Тысячи смертей желал я для Камсы, и очищающего пламени — для себя. Мне снились мои дети — похожие на меня, на моих двоюродных и троюродных братьев, во сне они проживали те жизни, что были отняты у них наяву. Мне снились мертвые дети и их кровь на моих руках. Я никогда не спрашивал, что снилось Деваки — просто когда она просыпалась по ночам, я обнимал ее, надеясь защитить хоть от ночных кошмаров, если уж я был бессилен защитить ее от жесткости яви.

Когда наш седьмой сын исчез из чрева Деваки, я понял, что схожу с ума. Что мы с ней безумны, как Камса, с каждым годом все более походивший уже не на человека, а на асура.

Восьмой наш ребенок родился в глухую ночь. Стража спала непробудным сном. Над Ямуной бушевала гроза, и внезапно молния ударила совсем рядом. Каменные стены раскрылись, распалась цепь, которой я был прикован к стене. Деваки подтолкнула ко мне корзинку, в которой лежал младенец. Роды были тяжелыми, кровотечение все не унималось, и я видел по ее лицу, что она ждет смерти.

— Иди, — сказал она. — Пусть мой сын убьет… его…

Я взял корзину и вышел в ночь и грозу. Воды Ямуны расступились передо мной, молнии не задели. На другом берегу, в большой деревне человек, которого я когда-то прозвал Царем Пастухов, взял моего сына на руки и отдал своей жене. Она приложила его к груди и улыбалась нежно и спокойно.

— Не возвращайся, — сказал он мне.

Я покачал головой. Деваки умирала там одна, на окровавленном ложе, и цепь по-прежнему удерживала ее. Быть может, она не ждала меня. Но я вернулся.

Прошло еще пятнадцать лет, прежде чем пророчество исполнилось и мы увидели своих сыновей.

Пастораль

— Когда я был вот таким же, мы тоже таскали масло и творог из кладовой, — сказал Кришна и метко запустил камешком по разбитому кувшину, валявшемуся под глинобитной стеной.

Арджуна с новым интересом посмотрел на трех мальчишек, которые подобрались к кладовой сбоку. Один выглядывал из-за угла, чтобы вовремя поднять тревогу, другой присел под стеной, а третий ловко забрался ему на плечи и запустил в окошко крючок на веревке.

— Так это они за творогом лезут, — догадался он.

— А ты никогда так не делал?

Арджуна пожал плечами.

— Зачем? Мы, конечно, не всегда ели досыта, но когда у нас было масло и творог, мама нам сама давала.

— А у нас почти все уходило на налоги. Нам-то во Вриндаване было получше, иногда что-то оставалось, а в других деревнях едва справлялись, особенно в плохой год.

— Мы хоть налог не платили, — сказал Арджуна. — Да еще из окрестных деревень ходили к отцу за судом, несли подношения.

— Ну вот, — Кришна снова кинул камешек в разбитый кувшин, на этот раз так, чтобы звякнуло погромче. Воришки мгновенно подхватили добытый горшок и удрали в заросли, счастливо избежав жены старейшины, которая как раз несла в кладовку еще кувшин. — Надеюсь, на сей раз я не окажусь виноватым в пропаже горшка. Матушка Яшода иной раз могла и прутом приложить.

— Ну, здесь-то тебе это не грозит, — рассмеялся Арджуна. — Кто ж заподозрит царевича в том, что он стянул масло?

— О, еще как!

— Вот именно, Васудева, еще как! — воскликнула жена старейшины, останавливаясь перед ними и упирая руки в бока. — А то я не знаю, кто надоумил негодника Санду!

— Смиренно прошу прощения, — сказал Кришна, складывая ладони перед лицом. — Я всего лишь рассказал детям о своем детстве, вы же сами просили!

— Я просила рассказать про змея Калию и как ты одолел ракшаса Тринаварту, Васудева! А ты стал рассказывать им, как таскать еду из кладовки! Слава богам и нашему царю, твоему деду, мы едим досыта! Нечего им шкодить, как будто матери обделяют их едой. Уж лучше бы ты сходил благословить наших коров, чем сидеть тут и кидаться камешками.

— Схожу, матушка Судха! — покивал Кришна. — Непременно схожу.

Судха фыркнула и ушла.

Арджуна, который уже еле сдерживался, рассмеялся.

— Ну вот, разоблачили и отругали.

— И вот так всегда…

— А почему ты не стал рассказывать про укрощение Калии? — спросил Арджуна.

— Чтобы некоторые неразумные не начали бегать за окрестными змеями с дудочками, — серьезно сказал Кришна. — Это не для простого смертного дело. Кроме того, тут в лесу живут наги, и я не хочу, чтобы им досаждали. А рассказывать о Камсе я тем более не хочу.

— Почему?

— Уж не потому, что он мой дядя, — неожиданно жестко усмехнулся Кришна. — У нас с братом просто не было выбора. Ничего нельзя было сделать, только убить его. Что может быть хуже, чем убить детей сестры? Оказывается, есть и хуже.

Арджуна встретился взглядом с Кришной и с трудом заставил себя не отворачиваться.

— Я все думал и никак не мог понять, почему он просто не убил мою мать, почему заставил их страдать много лет? Он убивал своих новорожденных племянников, но не смог убить сестру?

— Может быть, он боялся, что тогда твой отец пойдет на него войной — и все его родственники тоже?

— Быть может. Но я думаю, дело было в его асурской крови.

— Асурской? — переспросил Арджуна. — Но я не слышал, чтобы в роду его отца или матери были асуры!

Кришна подкинул и поймал камешек.

— Некий асур принял облик царя Уграсены и возлег с царицей Падмавати, которая думала, будто с ней ее муж. Так родился Камса, сын обмана и насилия. Он мог выбрать человеческое в себе, но он раз за разом выбирал, как асур, — их силу, неистовство и жестокость. Асуры в своем стремлении к бессмертию словно бы перестают видеть причины и следствия, и сами призывают к себе смерть. Ему ведь незачем было убивать моих старших братьев — а он убивал их в час рождения. Не поступи он так, как поступил, он мог бы прожить долго, и восьмой сын его сестры если и стал бы причиной его смерти, то в далеком-далеком будущем. Но он выбрал путь скорый и жестокий, и я убил его, как только смог это сделать. Я не нашел в нем ничего, что можно было бы выправить. Знаешь, Партха, как выглядит душа грешника? Она как выжженная пустыня, пересеченная рекой крови и рекой слез, бесплодная и страшная.

Арджуна поежился. Кришна редко бывал таким, и это каждый раз пугало. По сравнению с ним Арджуна казался себе несмышленым мальчишкой, не видавшим и десятой доли того, что пережил Кришна. В такие минуты Арджуне хотелось утешить друга, и хотя слов он так и не смог найти, он просто накрыл руку Кришны своей. Кришна улыбнулся.

— Пойдем, Партха, посмотрим, что там за коровы.

Твердый в своей отваге

— Накула! Накула!

— Что? — младший спросонья потер глаза кулаками. — Арджуна, что случилось?

— Тихо! Можешь пойти со мной? И лекарства возьми.

Накула помотал головой, прогоняя остатки сна. Он еще недостаточно проснулся, чтобы выспрашивать старшего брата, поэтому он просто подхватил узелок, в котором они с Сахадэвой держали всякие полезные вещи, и поспешил вслед за Арджуной. В вылазке на рассвете не было ничего необычного, главное было успеть вернуться к утреннему занятию. А поспать… Поспать можно будет днем, когда они будут пасти коров.

Луна только-только пошла на ущерб и хорошо освещала редкий лес и прогалину у подножия горы, а где-то на востоке уже бледнел край небосвода.

Арджуна присмотрелся и решительно свернул вбок, туда, где видно было потоптанную траву. Кто-то ходил тут, осторожно, чтобы не пробить заметную тропу, но следы все же остались. Следы привели их к пещере — хорошей, сухой и явно обжитой.

Арджуна остановился и позвал:

— Экалавья! Экалавья!

Никто не ответил, но Накула ясно различал в тишине чье-то судорожное дыхание.

Арджуна высек огонь и поджег палку, которую нес — это оказался факел, сделанный из пропитанной маслом тряпки. Неверный оранжевый свет озарил усеянный глиняными осколками пол, подобие алтаря, холодное кострище — и юношу, скорчившегося на травяной подстилке под стеной.

Накула приложил ладонь к его лбу и ощутил лихорадочный жар.

— Что с ним? — спросил он.

— Рана. Воспалилась, наверное, — коротко и почти зло ответил Арджуна.

Накула кивнул. Дело был привычным — когда в одном месте собрана сотня мальчишек, которые то учатся воинскому делу, то пасут коров и носят воду, то выясняют, кто тут сильнее, обязательно кто-то поранится, обязательно кто-то поленится промыть рану, а некоторые и вообще ждут, пока не начнет гноится.

— Разведи костер, — попросил Накула. — И согрей воды.

Источник лихорадки Накула уже нашел — правая кисть у этого Экалавьи была замотана грязной тряпкой, пропитанной кровью и сукровицей. Он разрезал тряпку, размотал — и ахнул. У парня не хватало большого пальца, вместо него была рана, уже воспаленная и гноящаяся. Света от костерка и коптящего факела не хватало, и братья с трудом вытащили парня наружу. Луна стремительно бледнела, небо стало из черного серым, и вот-вот Сурья должен был явить свой блистающий лик. Накула еще раз осмотрел грязную руку несчастного.

— Я сейчас промою и вычищу рану, — сказал он. — Будет больно.

Парень кивнул и облизнул сухие растрескавшиеся губы. Арджуна торопливо поднес ему воды в каком-то черепке, тот выпил.

Пока Накула промывал теплой водой и настойкой рану, а потом вычищал гной, парень не шевелился. Напрягся весь, прикусил губу и сидел, закрыв глаза. Накула не пожалел заживляющей мази на топленом масле и чистого полотна на повязку, а еще заварил травы от лихорадки и заставил выпить. Настой был горький и противный на вкус, но обитателя пещеры он привел в чувство.

Увидев Арджуну, тот нахмурился и спросил:

— Зачем ты пришел, сын ариев?

Накула сначала удивился обращению, а потом сообразил, что парень-то — из дикарей, темнокожий, волосы заплетены в косички и повязаны цветным платком. И шнура через плечо нет. И браслеты какие-то… не такие, словом.

Арджуна, к удивлению Накулы, смутился и ответил, запинаясь:

— Я просто… ну, подумал, что ты один здесь… и что тебе больно… рана может воспалиться, а мой брат… он умеет лечить.

Варвар поджал губы и отвернулся, баюкая руку.

Накула в который уже раз вздохнул и вытащил из узелка половинку лепешки, которую вообще-то приберегал для себя.

— Поешь, пожалуйста, — попросил он. — Я вечером еще принесу. И молока тоже.

В ашрам они вернулись бегом и крадучись, но, кажется, никто их отсутствия не заметил.


К вечеру Накула припас горшочек пахты и, пряча его в тайничке у холодного родника, увидел там же тыквенную долбленку с творогом и завернутый в листья рис. Арджуна явно не пожалел своей доли еды для варвара.

Солнце еще висело над кромкой леса, когда Арджуна и Накула добрались до пещеры. Экалавья, заслышав их шаги, встрепенулся и схватился за дротик — неловко, левой рукой.

— А, это вы…

— Ага, — сказал Накула, одной рукой прижимая к боку узелок со снадобьями и долбленку с творогом, а другой вытаскивая из волос колючую веточку. — Как рука? Болит?

— Меньше, чем вчера, — сказал Экалавья и, отвернувшись, добавил: — Спасибо.

Пока Накула опять промывал, чистил и перевязывал рану, Арджуна сидел у входа в пещеру, спиной к ним. Накула знал, почему — Арджуна был скор на слезы, от жалости ли, от радости, от горя или от ярости, и не любил это показывать. Накуле тоже было жалко Экалавью, но он хотя бы мог помочь. А еще он заметил, что в этот раз Арджуна не взял с собой лук, с которым обычно не расставался.

И на следующий день тоже.

Они прибегали перед рассветом или к закату, приносили еду, которую удавалось утаить от зоркого ока наставника, Накула менял Экалавье повязку, а Арджуна сидел или стоял у входа в пещеру. С Накулой Экалавья немного разговаривал, а с Арджуной — ни слова. Наконец рана зажила настолько, что Экалавья мог двигать правой рукой и даже держать нож.

Собираясь вечером удрать из ашрама, Накула увидел, как Арджуна прячет под чадаром[1] туго свернутый защитный ремень-годху и наматывает на запястье запасную тетиву. Накула хотел спросить, зачем это, если лук Арджуна опять не берет, но решил, что лучше промолчать и понаблюдать.

Экалавья ждал их — сидел под деревом у входа в пещеру, незаметный в своей неподвижности. Пока Накула осматривал его руку, Арджуна зашел в пещерку и вышел с луком в руках. Оборванная, размякшая тетива свисала с кончика рога — видно, лук долго был в небрежении.

Арджуна очистил его от грязных обрывков, завязал на нижнем конце свою тетиву, плавно и осторожно согнул лук, натягивая его.

— Зачем? — спросил Экалавья, впервые обратившись прямо к Арджуне.

Тот подошел.

— Учитель поступил с тобой несправедливо, — твердо сказал Арджуна. — Я правда позавидовал тебе, но мне надо было всего лишь учиться дальше, тренироваться еще! Я бы сам обошел тебя!

Его голос зазвенел от обиды.

— А так нечестно!

Арджуна вытащил из-за пояса защитный ремень — из прочной буйволовой кожи, слегка уже потертый.

— Дай мне руку!

Экалавья не двинулся. Арджуна сам намотал ему защиту на предплечье, закрепил конец ремня и сунул Экалавье лук. Тот привычно, не думая, сжал пальцы на перехвате.

— Мой дядя Дхритараштра — слепой, — сказал Арджуна. — Но он великий воин. Он умеет стрелять на слух и сражаться один против многих.

— Я слышал о вашем царе, — проговорил Экалавья. — Что толку с того, что он это умеет? Разве он сможет выйти на поле боя?

Арджуна помотал головой.

— Это не важно. Важно — что он не подчинился своей слепоте.


Экалавья долго сидел, разглядывая то свой лук с чужой тетивой, то потертый ремень из буйволовой кожи, обвивший его правое предплечье. Правое. Чему тут удивляться? Он же видел, что этому смуглому мальчику все равно, с какой руки натягивать лук. Случайно ли он дал Экалавье лук в правую руку — не в левую?

Экалавья встал. Неловко, непривычно поднял лук, наложил стрелу. Было неудобно целиться с другой стороны, неудобно натягивать тетиву. Он выстрелил. Тетива больно ободрала большой палец, хлопнула по защите на предплечье. Стрела глухо ударила в землю. Экалавья бросил лук и колчан, сел на траву и закрыл лицо руками.

Он ненавидел их — этих колесничных воинов, которые много поколений назад пришли с севера и с запада. Там, по берегам ушедшей реки Сарасвати, они захватывали города — некогда шумные и многолюдные, но пришедшие уже в упадок. В долине Инда Экалавья видел развалины такого города, трогал желтые прочные кирпичи его стен… Арии, люди колесниц, были высокомерны и звали таких, как Экалавья, дасьями — рабами. Они не желали смешивать свою кровь со смуглыми пастухами и земледельцами. Они лили в священный огонь масло и возносили молитвы своим богам — царственному Митре, грозному Варуне, неистовому Рудре, громовержцу Индре, солнечным всадникам Ашвинам… Но менялись поколения, и все чаще в молитвах ариев имя Рудры заменялось именем Шивы, покровителя скота, которому поклонялись еще до их прихода, называя его Пашупати. И безымянный древний бог-хранитель сливался с арийским Вишну, победителем змея, а Вишну все чаще изображали смуглым до черноты, с пастушеской флейтой, как покровителя стад, обитавшего с незапамятных времен по берегам Ямуны.

Что они знают о мире, эти пришельцы?

Об одном они знали больше, чем нишадхи — о войне. О том, как стрелять из лука и метать копье. Никто из сородичей Экалавьи не умел так, никто не мог спустить с тетивы сразу тысячу стрел, никто не мог затмить стрелами солнце. Экалавья всегда хотел большего, чем мог получить от отца и стариков своего племени. Он пошел за знанием к ариям — и что теперь?

Его разрывало между отчаянием, жалостью к себе и крохотной надеждой, подобной одинокому огоньку в кромешной тьме. Гордыня ариев не знала границ — они возвели на трон слепого царя, но боги не разгневались на них. Быть может, потому что даже слепым их царь оставался воином?

Экалавья поднял лук.

Между деревьями догорал красный краешек солнца.

Как сражается слепой? На звук. На дыхание. На движение воздуха.

Как он, Экалавья, делает все искалеченной рукой? Ставит пальцы по-другому. Придерживает чашку не большим пальцем, а указательным…

Он взял стрелу, наложил на тетиву, придерживая указательным и средним. Оттянул — не получилось плавно, повторил. Стрела замерла, указывая острием на уже почти невидимую мишень. Экалавья закрыл глаза и выстрелил.


Шли годы. Он сражался за царя Магадхи Джарасандху[2], а когда вероломные арии убили его — сделался мстителем. Не раз и не два он выпускал тысячи стрел по войску вришниев[3], заставляя их отступать, пока их царь не выехал навстречу ему. Против солнца он казался лишь темным силуэтом в сверкающей высокой короне. Экалавья не увидел стрелы — словно солнце из-за спины вришнийца ударило его в грудь и в голову, жалобно застонала не вовремя отпущенная тетива, и наступила тьма.

Где-то в ее глубине журчала вода и свирель вторила ее переливам. Экалавья открыл глаза и увидел рядом с собой бога пастухов с золотой дудочкой, в золотой высокой короне. Бог был на кого-то похож, но Экалавья не мог вспомнить, на кого. Что-то неуместное было в его облике, и взгляд Экалавьи долго блуждал по темной фигуре, складкам желтого шелка и сверкающим ожерельям, пока не зацепился за годху на его правой руке — вытертый ремень из буйволовой кожи, которым лучники обматывают предплечье для защиты от удара тетивы. Тогда он вспомнил.

У кого мантра длиннее

После бегства из пылающего смоляного дворца Кунти и ее сыновья нашли приют в Экачакре, в доме брахмана. Однако в окрестностях Экачакры свирепствовал ракшас-людоед Бака…


— Мама, я все слышал. Я пойду и убью его.

— Иди, сынок. Благословение мое с тобой.

Бхима поклонился, коснувшись земли у ее ног.

— Я быстро, ты не беспокойся! И братьям не говори, ладно?


«Вот это дело», — думал Бхима, шагая по едва заметной тропинке. Раньше он сказал бы, что ее протоптали охотники, но сейчас видел, что ходил тут кто-то покрупнее человека. Видать, ракшас давно тут прижился — сел на перевале, у дороги, и принялся брать дань с окрестных деревень и проезжающих. А здешние тоже хороши — сидят, дрожат, и даже в город за помощью не послали.

Дойдя до места, Бхима огляделся. У покосившейся хижины, когда-то принадлежавшей святому отшельнику, стояли блюда со свежей едой. Был тут и белый рис с острой подливкой, и жареное мясо с лепешками, и золотистые, радующие сердце ладду горкой на большом блюде. «Если бы ракшас ел только это…» — подумал Бхима и сел перед блюдами.

В том, чтобы выдавать себя за брахмана, было определенное неудобство. Бхиме было стыдно просить подаяние и стыдно было есть свою долю — мать и братья отдавали ему половину, и хотя никто не оставался голодным, Бхиме иной раз кусок в горло не лез. А тут можно поесть без угрызений совести.

Рис был вкусный, мясо, завернутое в лепешки с зеленью и творогом — тоже, и Бхима уже собрался перейти к ладду, как явился ракшас.

Как Бхима и предполагал, ракшас оказался здоровенным — грудь бочкой, ручищи вдвое толще, чем у Бхимы, ножищи как столбы, хотя и коротковатые для такого тела, башка — как котел. Чресла прикрывал обрывок коровьей шкуры, который, судя по вони, не скоблили, не дубили и не мяли.

— Ты кто такой? — пророкотал нелюдской бас.

Бхима все-таки откусил половинку ладду. Прожевал и ответил:

— Не видишь, что ли? Я ем.

— Ух ты, — удивился ракшас. — Ест он. Я тоже есть буду. Тебя!

И захохотал.

Бхима отряхнул руки, с сожалением посмотрел на горку золотых шариков, и встал. Ракшас оскалился. Бхима улыбнулся пошире и показал ему жест, который бы очень огорчил маму и старшего брата, но насмешил бы младших. На ракшаса он подействовал куда лучше, чем смел надеяться Бхима — тот прыгнул вперед и протянул руки, чтобы схватить. Бхима пропустил его мимо себя и пнул под копчик. Дерево, об которое ударился ракшас, затряслось и застонало. Ракшас развернулся и бросился на Бхиму. В этот раз уклониться не вышло.

Ракшас был чудовищно силен, но умел только одно — душить и валить.

— Длиннее у тебя? — прошипел ракшас. — Да у тебя хуй как у зайца!

Бхима уперся ему в грудь правой, а с левой закатил оплеуху потяжелее.

— Померяемся?

Бхима и не предполагал, что ракшас примет предложение всерьез. Но тот и правда отскочил и задрал свою одежку. Лингам у него и вправду был нелюдских размеров и мощи.

— Коротковат, — сказал Бхима. — Да еще и немытый. Ты ж не ударами разишь, а вонью. Наповал.

Ракшас взвыл и бросился, чтобы схватить и задавить, но Бхима перехватил его руку и бросил его через бедро. Ракшас тут же вскочил и кинулся обратно. Он был нечувствителен к боли, туп и зол.

— Ну ладно, — пробормотал Бхима. — Сам напросился.

И ухватил его за немытый лингам.

Ракшас завыл, впился когтями Бхиме в спину, но Бхима дернул сильнее, чувствуя, как рвется кожа и жилы. Ракшас обмяк. Бхима стряхнул с ладони оторванное, тут же ухватил ракшаса за голову и что есть силы крутанул вбок. Шея хрустнула. Бхима для верности еще крутнул голову — и она неожиданно легко оторвалась от тела. Из разорванных жил хлынула фонтаном кровь. Бхима не успел отскочить, и его окатило от груди до ног. Он представил, как мать будет стирать эти тряпки и затосковал. Кровь плохо отстирывается, а ракшасья — тем более.

В деревне ничего не говорили насчет семьи ракшаса, но он, оказывается, жил не один. Заслышав шум драки, ракшасьи родичи прибежали всей толпой.

Увидевши своего кормильца без головы, ракшасиха — толстая тетка с торчащими клыками и косматой головой, в золотых браслетах и ожерельях, заголосила-запричитала, а ракшас поменьше, то ли сын, то ли младший брат покойника, стал обходить Бхиму сбоку.

Бхима положил голову на камень, безуспешно отряхнул руки и в одно движение скрутил придурка. Ракшас рванулся, но Бхима держал крепко.

— Ой горе-горе, — причитала ракшасиха. — Что нам делать?

— Уходите отсюда, — сказал Бхима.

Ракшасиха умолкла на полуслове и оглядела Бхиму с головы до ног.

— Ты убил моего мужа, великого ракшаса Баку, — пропела она сладким голосом. Ее клыки и косматая грива исчезли, лицо преобразилось — перед Бхимой стояла полная смуглая женщина, и сари сползало с ее плеча, открывая грудь чуть не до соска. — Возьми меня в жены по обычаю ракшасов!

Она обольстительно улыбнулась и изогнулась, как танцовщица.

— Нет уж, — сказал Бхима, хотя его лингам и шевельнулся. В человеческом облике ракшасиха соблазнила бы и брахмана, но Бхима помнил о клыках и космах. — Я уже женат, и моя жена оторвет тебе голову, если узнает, как ты тут сиськами машешь.

— Человечке не так уж просто оторвать мне голову, — пропела ракшасиха и что-то сделала с юбкой, так что ткань расползлась в стороны, открывая ногу до самого бедра. — А я покажу тебе вершины наслаждения, до которых ни одна смертная женщина тебя не вознесет.

— Дура, — сказал Бхима, не чувствуя ничего, кроме досады. — Моя жена — царица Хидимби[4], достойная женщина несравненной красоты и силы, мать моего сына. Так что давай, вали быстрее, пока я добрый. И не вздумайте больше людей жрать! Понятно?

Ракшасиха от досады не удержала облик и снова показала клыки.

— О супруг несравненной Хидимби, за себя и своих детей обещаю исполнить твое приказание!

Схватила сына за руку и потащила за собой. На дороге ее догнала дочь — тощенькая, востроглазая девка с кошачьими когтями, которой Бхима опасался больше, чем матери, и все трое ракшасов вдруг завились вихрем и исчезли.

Бхима поднял голову Баки, положил ее на опустевшее блюдо из-под риса. Подумал, взял блюдо с ладду и пошел обратно.


— Но госпожа, этот ракшас силен и хитер, он убьет твоего сына! — брахман уже не заламывал руки в отячаянии, но по лицу его было видно, что он боится и не верит.

Кунти ответила:

— Не бойся, этот ракшас не в состоянии убить моего сына. Сын мой могуч, опытен в мантрах и храбр. Видишь, вот он идет живой и здоровый.

Бхима подошел, отдал жене брахмана поднос с ладду, поклонился матери и впологолоса спросил:

— В мантрах, мама? Ты не ошиблась?

Кунти положила руку на его голову и засмеялась.

Самое страшное

Каждый раз, возвращаясь из мира людей в мир ракшасов, отделенный призрачными границами, Гхатоткача испытывал неловкость. Он менял облик, и какое-то время обличье ракшаса было неудобно. Он забывал о длинных жестких волосах, о том, что ракшасом он крупнее, чем человеком, что приходится иначе говорить — голос становился хриплым, выступающие клыки мешали. Потом он привыкал и когда снова выходил в мир людей, то и дело тянулся поправить волосы и старался улыбаться, не разжимая губ.

Мать ждала его у самой границы, у любимого баньяна. Сидела на нижней ветке, обхватив себя руками за колени, в человеческом облике — хрупкой стройной женщины, очень смуглой, с огромными глазами. Волосы она заплела в косу и перебросила через плечо, и коса свешивалась чуть ли не до земли.

Гхатоткача не стал менять облик, остался, как был, человеком — рослым, мощным, тяжелым, с гладкой головой без единого волоска. Лицом он был похож на своего отца, и люди находили его человеческое лицо приятным. Он знал, что матери, когда она тоскует, тоже приятно видеть его таким. Он поклонился по людскому обычаю, и мать подняла руку, благословляя его. Звякнули браслеты на запястье — дюжина тонких серебряных обручей, подарок отца.

— Как он? — спросила мать.

— В добром здравии. И его братья тоже.

— Ты был в Панчале? Рассказал ему?

Гхатоткача кивнул. В Панчале жил его сводный брат и племянники — не в лесном же ашраме расти будущим воинам. Гхатоткача любил наблюдать за ними — еще когда отец и его братья жили со своей женой в Индрапрастхе, он прокрадывался в сады, укрытый пеленой майи, и смотрел на них, маленьких хрупких человечков. Его всегда удивляло, как медленно люди учатся всему, с каким трудом постигают мир. Сам-то он обрел полное знание, едва перестал нуждаться в материнском молоке, ибо таковы ракшасы, редко рождающие детей и быстро обретающие зрелость. Дети людей были забавны, а самый младший из них даже как будто сумел заметить Гхатоткачу сквозь покров майи. Гхатоткача решил быть поосторожнее в следующий раз.

В этот раз он слетал в Панчал, незримо посмотрел на сводных и двоюродных братьев, а потом рассказал отцу и его братьям обо всем. Их жена, которую Гхатоткача, даже будучи в людском облике, видел нечетко, как будто объятую пламенем, даже плакала. Прощаясь, она дала Гхатоткаче подарок для матери. Мать развернула сверток, и ей на ладонь вытекли бусы — длинная нитка округлых сердоликов. Мать долго переливала нитку из ладони в ладонь, потом надела на шею. Ему казалось, что мать завидует той, огненной. Та была с отцом каждый день, а мать за все эти годы так и не покидала своего леса, только иногда смотрела на отца в бронзовой чаше. Быть может, она завидовала той женщине и жалела, что не может стать человеком. У нее было все, чего только можно пожелать, все богатства и удовольствия царицы ракшасов, а она завидовала изгнаннице в лесу Камьяка.

— Счастлива была Кайкеси[5], мать Раваны, — сказал мать, и он понял, что она разделяет его мысли. — Она-то жила со своим человеком половину его жизни, а не год, как я.

В одно движение она соскользнула с ветки и обняла сына. Подняла к нему свое печальное человеческое лицо — только глаза были настоящими, желтыми, как у тигрицы, — и сказала:

— Запомни, сын, страшнее всего для ракшаса — полюбить человека.

Сватовство

Действующие лица и их обстоятельства:
Самба — сын Кришны и Джамбавати, третьей его жены, дочери царя медведей Джамбавана (советника царя обезьян-ванаров Сугривы в «Рамаяне»). Родился по благословению Шивы, которое Кришна испросил для Джамбавати, не имевшей детей. Навлек на ядавов проклятие брахмана, которое стало одной из причин побоища на палицах (подробнее см. «Маусалапарва»)

Лакшмани — дочь Дурьодханы и его супруги Бханумати, дочери царя Праджьотиша Бхагадатты, внучка Наракасура, убитого Кришной и его четвертой женой Сатьябхамой (как описано в повести «Алмазные серьги Адити» из этого цикла).

Самба украл Лакшмани со сваямвары, но увезти не смог, поскольку за ним в погоню пустились пять лучших великоколесничных воинов Хастинапура. Самба оставался в плену, пока его дядя Баларама не разрешил этот конфликт.


Во тьме сначала разлилось теплое золотое сияние, потом показался огонек, укрытый розовой раковиной ладони. Самба даже зажмурился, пережидая, когда отвыкшие от света глаза перестанут слезиться. Огонек замер с той стороны решетки. В неверном робком свете проступила неровная кладка стен, вырастающие из тьмы тени и закутанный в яркий шелк девичий стан.

— Зачем ты пришла, дочь Бханумати? — спросил Самба и удивился, как резко и хрипло прозвучал его голос.

Девушка поставила светильник на выступ в стене, опустила на пол оплетенную тыквенную долбленку и узелок, тряхнула рукой — благородные девушки не приучены носить тяжелое. Самба смотрел, как она двигается — плавно, уверенно, так, что не звенит ни тяжелое ожерелье, ни браслеты. Девушка протянула ему чашку с водой сквозь решетку. Самба осторожно взял ее за края, выше тонких пальцев, выкрашенных хной. Ему хотелось коснуться как раз не глиняного бока чашки, а теплой руки, но он сдержался. Вода была чистой и прохладной.

— Зачем ты это сделал, царевич? — спросила девушка.

— Я захотел тебя в жены, едва увидел — давно, очень давно, и надеялся, что ты не откажешь мне. Но ты даже не посмотрела на меня!

— И ты решил, что если украдешь меня прямо со сваямвары, то это будет великий подвиг?

Самба широко улыбнулся.

— Великий Бхишма увез со сваямвары трех кашийских царевен, твой отец увез твою мать — неужто он думал, что не сыщется других отважных?

Лакшмани фыркнула.

— Если я так тебе противен — зачем ты пришла? — спросил Самба.

Против света ее лицо было почти неразличимо, она была темным силуэтом, окутанным алым шелком.

— Я помогу тебе выбраться отсюда, — сказала она. — Но обещай, что сразу уедешь в Двараку.

— А ты? Поедешь со мной?

Она покачала головой.

— Нет.

— Почему?

— Я не могу.

— Почему?

Дома Самбу считали самым упрямым из множества родных и сводных братьев. И недаром.

— Ты — сын Васудевы Кришны. Он друг Арджуны, союзник Пандавов, а они — враги моему отцу! Как я могу уехать с тобой?

Самба стиснул прутья решетки до боли в пальцах.

— Но ты же выходишь замуж не за моего отца! И я не враг твоему отцу! Почему счастье твоей жизни должно зависеть от его вражды?

Лакшмани топнула ногой так, что зазвенел ножной браслет.

— С чего ты взял, что ты — счастье моей жизни?

Самба улыбнулся по-настоящему.

— Потому что ты смотрела на меня. Ты улыбалась мне — и больше никому. Каждый раз, как мы встречались, ты говорила со мной. И разве ты не просила своего отца пощадить меня?

— Как мог отец не пощадить племянника своего учителя?

— Ты думала, что я без сознания, но я слышал, Лакшмани. Я помню, как твоя рука касалась моего лица. Больше всего я сожалею, что проиграл. Прости.

— Я не могу выйти за тебя замуж! — с отчаянием в голосе воскликнула Лакшмани. — Твой отец убил моего деда! Неужели ты возьмешь в жены дочь асурьи?

— Я хочу взять в жены тебя, а не твою мать! И уж тем более не твоего деда!

Лакшмани против воли хихикнула, прикрыв губы ладонью.

— Кем я буду в доме твоего отца, сын Джамбавати? Твоя мать тоже враг моего рода, она не примет невесткой женщину из рода Наракасура! Да еще без приданого.

— Моя мать, конечно, дочь медвежьего царя, но клянусь тебе, ни одна из жен моих братьев от нее не пострадала. И потом, твоя мать ничем не хуже моей — говорят, что она очень сильна и в борьбе не уступает твоему отцу. Это правда?

— Правда.

— Ну вот, видишь! Я свою тещу уже заранее боюсь.

— Хватит! Как ты не понимаешь, что это невозможно!

— Послушай, это ведь старый обычай — помириться двум династиям через брак детей. Мой отец точно не будет возражать.

— А он знает, что ты уехал на мою сваямвару?

Самба покаянно опустил голову.

— Ты глупец и упрямец, сын Джамбавати, и всегда был таким, с самого детства.

— Но ведь ты меня все равно любишь?

Не отвечая, Лакшмани закрыла лицо покрывалом и убежала.

— Ну вот, — сказал Самба, тяжело опускаясь на пол возле решетки. — Сказать «нет» не позволяет совесть, сказать «да» — гордость. Как всегда.

Он вздохнул, потом просунул руку между прутьями и с трудом дотянулся до оставленного девушкой узелка. Не сразу, но подцепил пальцами ткань и подтянул узелок к себе. Там оказались свежие лепешки, нарезанное полосками мясо и зелень. Он ел, глядя на огонек светильника, который Лакшмани позабыла в темнице, а когда масло выгорело и фитиль зачадил и погас, ощупью нашел охапку сухой травы, служившую ему ложем, и заснул. Во тьме его снов огонек светильника озарял лицо и руки Лакшмани, которая ладонью защищала огонек от ветра.

Дар бессмертия

Арджуна, сын Индры, великий воин, побеждает асуров, досаждающих дэвам на небе Индры. После чего он встречается с мудрецом Шукрачарьей, наставником асуров, и беседует о бессмертии.


Колесница катилась по небесной дороге ровно и плавно, и кони павлиньей расцветки летели, словно птицы — Арджуна не раз пытался пересчитать их, но конские головы и спины двоились и троились, снова сливались, и ясно можно было видеть только четверку последних. Так же плавно, без всплеска, кони вошли в волны океана и повлекли колесницу под воду. Арджуна задержал дыхание, но волна невесомо прокатилась над его головой. Вода не ощущалась водой, просто воздух стал словно бы плотнее и тяжелее. Прищурившись, он различил возникающую под копытами коней дорогу — она возникала впереди и таяла позади, чуть-чуть отставая от колесницы.

Океан был огромен, и небесные рыбы, золотые и алые, с волнистыми хвостами и серебряными плавниками, плыли в зеленоватой толще под серебристым, в завитках пены, небом морской поверхности.

Внезапно плотная завеса воды распалась надвое, раскатилась в стороны пенными валами, открывая путь к зеленому острову.

Копыта коней высекли искры из мощеной дороги, такой широкой, что на ней могли разъехаться пять колесниц. Волны опали, сомкнулись позади, а впереди в голубой дымке проступил город.

Он был подобен Амаравати, в котором воздвигнут престол Индры, царя богов, — с сияющими башнями и золотыми кровлями дворцов, окруженный изумрудной зеленью садов. Арджуна не удивился сходству, ведь когда-то этот город построили дэвы[6], но асуры[7] захватили его и освятили дарами Брахмы. Они сделали захваченный город своей твердыней и ходили войной на дэвов, и бессмертные дэвы ничего не могли поделать с ними. Ибо ни для дэвов, ни для нагов, ни для гандхарвов[8], ни для сиддхов не были уязвимы асуры в непробиваемых панцирях — такой дар вымолили они у Брахмы аскезой.

Матали остановил колесницу у самых ворот. Отсюда город казался гигантским, несоизмеримым с крохотным человечком, пусть даже этот человечек восседает на колеснице Царя Богов. Арджуна сосредоточился, погружаясь в спокойствие битвы. Когда он снова устреимл взгляд к вратам города, они были обычного размера. Арджуна поднес к губам раковину Девадатту и протрубил вызов.


— Я покажу тебе, — сказал Читрасена.

Здесь, в Сварге[9], его облик был четким и ясным до боли.

— Поедем же! — воскликнула Читралекха. Ее волосы взметнулись черной волной, зазвенели ожерелья на груди и браслеты на руках. — Покажи ему то место, что осквернили асуры!

Читрасена подхватил поводья своей золотогривой четверки одной рукой, а другой обнял свою подругу.

— Это было давно, Арджуна, — не оборачиваясь, сказал он. — Но мы ничего не забываем, и мой гнев пылает, словно все это было вчера.

Место было заметно издали — выжженное черное пятно, обрушенные колонны и остатки стен, обугленные искривленные деревья — как искалеченные руки, протянутые к небу в бессильной мольбе.

— Когда Тарака захватил все Три Мира и воссел на небесном престоле, никто не мог противостоять ему, доколе не явился Сканда Картиккея, блистательный сын Шивы и Парвати, шестиликий, убийца асуров, предсказанная смерть Тараки, — сказал Читрасена. — Здесь был наш дом, здесь стояла моя арфа и лежал мой лук, и Читралекха танцевала в саду, когда ее увидел один асур.

Читрасена сошел с колесницы и помог спуститься Читралекхе. Арджуна сошел следом за ними и осторожно ступил на спекшийся пепел, в который обратилась некогда плодородная земля.

— Читра отказала ему, и тогда он дохнулпламенем. — В голосе гандхарва звенел неразбавленный гнев. — Он кричал, что никто не может одолеть Тараку, Царя Трех Миров, а значит, мы должны подчиниться, иначе Таракасур накажет нас, ввергнув в вечность страдания.

— Ты убил его, — сказал Арджуна.

— Конечно.

Пепел под ногами Арджуны взметнулся пыльным облачком и открыл гладкую черную проплешину. Земля в этом месте спеклась и стала стеклом. Арджуна пригляделся — эти пятна были повсюду. Словно молния била раз за разом по дому и саду. Гандхарвы не владеют божественным оружием, а майя — плохая защита от молний. Но ни одного из этих безумцев никогда не останавливало превосходство врага. Не будучи бессмертными, гандхарвы умирали от оружия и вновь воскресали в чертогах Индры…

— Да, — сказал Читрасена, — асуры убивали нас снова и снова, ведь власть Тараки простиралась и на чертоги Царя Богов.

— Асуры вечно жаждут бессмертия, — сказала Читралекха. Всегда улыбающаяся, как и подобает небесной танцовщице, она сейчас выглядела сурово и печально. — Они вечно ставят условия смерти и страшно удивляются, когда условие исполняется.

— Был один асур, — сказал Читрасена, зло улыбаясь, — которому предсказали, что его убьет стрела женщины. Так что он не боялся сражаться с мужчинами.

— Но я не стала ждать, когда он убьет моего любимого мужа, и сама взялась за лук. — Гандхарви стянула с левой руки широкий браслет. — Вот видишь, Арджуна — тетива ударила меня по голой руке. Если бы мой упрямый муж раньше подарил мне этот широкий, защищающий от удара тетивы браслет, красота моя осталась бы безупречна…

Читрасена склонился к ее руке и поцеловал тонкую полоску шрама.

Давние и свежие следы войн пятнали совершенство Сварги — спекшаяся в гладкое стекло земля, обрушенные стены, оскверненные источники… В мире людей уже через несколько лет пожарища и поля сражений зарастают травой и молодыми деревцами, источники очищаются, обгорелые деревья падают, их скрывает вьюнок, и люди снова селятся на прежнем месте. Здесь было не так — и следы древних войн выглядели столь же свежими, как след недавнего набега.


Асур, явившийся на призыв Девадатты, был огромен. Дело было не в природе Сварги, в которой смертному, если он не умеет сосредотачивать свое внимание, все будет казаться или невероятно огромным, или чудовищно удаленным, а в самом асуре. В полтора человеческих роста, широкоплечий, облаченный в панцирь из красной меди, перепоясанный ремнями, с гривой нечесаных волос, в которую вплетены были золотые и медные украшения, он навис над Арджуной, как скала.

— Кто ты такой и что тебе нужно? — пророкотал он.

— Я — Арджуна, сын Панду. Именем Индры, владыки Сварги, я приказываю вам, сыны Дити и Дану, покинуть этот город, который вы захватили обманом, и удалиться в миры Паталы, отданные вам во владение сообразно вашей природе. Передай это своему царю.

Асур захохотал.

— Сын Панду? Ты отпрыск Индры, вероломного обманщика! Передай своему отцу, что не в его власти изгнать нас. Его стрелы не причинят нам вреда.

Асур гулко ударил кулаком в нагрудник.

— Ибо сам Брахма-дэв за подвиги в аскезе даровал нам защиту, которой не одолеют ни дэвы, ни наги, ни ракшасы, ни гандхарвы и сиддхи.

— А человек?

— Что? — асур опешил.

— Ты не упомянул среди условий своей неуязвимости человека, — пояснил Арджуна.

Асур захохотал еще пуще:

— Человек? Ты? Ступай прочь, букашка, не то я лопну от смеха! Вот и выйдет по-твоему — помру от человека, а как же!

Арджуна вздохнул и поднял лук. Из пальцев, оттянувших тетиву, выросла полоска голубого света, принявшая тут же облик стрелы. Одно движение мысли, одно движение пальцев — стрела молнией сорвалась в полет, и воздух загудел от сотен молний, на которые она разделилась.


Никогда прежде Арджуне не приходилось биться одному против целой армии. Тем более — армии могущественных асуров, тысячелетиями упражнявшихся в искуcстве войны, владеющих магией. Но здесь, на небесах, он был сыном Индры, он владел всем оружием богов, и сам Шива даровал ему пашупата-астру. Поэтому Арджуна натянул лук и послал тысячу стрел навстречу летящим в битву асурам. Ржали кони с огненными гривами, опрокидывались колесницы, и раненый кричал, пытаясь вырвать стрелу из груди. Панцири из черненой меди больше не были защитой асурам из племени ниватакавачей, потому что от стрел, пущенных рукой человека, им не было спасения.

В сражении Арджуна всегда ощущал, что он рожден для этого — вести армии и осыпать стрелами врагов. Тем страшнее было окончание боя, когда среди разбитых колесниц и мертвых тел он видел тех, кого вел за собой. Горе о погибших, боль раненых, пламя погребальных костров неизменно сопутствовали высокой радости битвы, словно похмелье — долгому пиру. Но сейчас Арджуна был один, и ничья жизнь не зависела от его приказов. С ним был лишь Матали, колесничий Индры, видевший тысячи таких битв.

Грозно и страшно пела тетива лука по имени Гандива, и стрелы поражали врагов, не давая им подойти к Арджуне, и стрела сбивала стрелу в полете, и сияющие наконечники разрывали потоки чар. Страшен обоеручный боец, ловко стреляющий с правой и с левой руки, но вдесятеро страшнее астрадхари[10], чьи стрелы суть мантры, оружие богов. Арджуне не было необходимости произносить их — каждая мантра была видом сосредоточения, напряжением в ткани мироздания, и он лишь посылал ее ввысь с каждой стрелой. Молнии и пламя, грозовые струи, мощные вихри и сияющие острия поражали асуров, и это было подобно танцу.

Арджуна рассмеялся, разметав ливень черных стрел, пущенных асурами. Ведь это и был тандава, священный танец Шивы, танец разрушения. Битва была музыкой, и битва была танцем. Ему казалось, что он мог бы пребывать так вечно — отражать потоки сил, пускать стрелы в цель, находить слабые места и пробивать их. Тетива Гандивы пела под его руками.

Внезапно золотой свет затопил воды океана, и они вспыхнули, слепя глаза, — то колесница Сурьи опускалась за горизонт, и не угас еще последний золотой блик на пенных гребнях волн и последний отблеск на высоких облаках, как Арджуна опустил свой лук и протрубил в Девадатту, возвещая окончание битвы.

Подножие стены было усыпано мертвыми телами. Ворот не было больше — привратные башни обрушились, между грудами щебня зиял пролом. Матали направил колесницу туда. Колеса не касались земли — иначе проехать было бы невозможно.

Отовсюду в павшем городе слышались вопли женщин, подобные крикам чаек, но не только жены оплакивали своих мужей — Арджуна увидел асура с залитым кровью лицом, который обнимал мертвую женщину, пронзенную стрелой, ее черные с алыми прядями волосы мели пыль, рука и в смерти сжимала сильно изогнутый лук.

— Ты печален, о Дхананджая[11]? — спросил Матали, не оборачиваясь.

— Да. Нет битвы, что не обернулась бы горем и слезами, о Матали, и оттого мне нет радости в битве, а ведь я рожден кшатрием, стрелком из лука… Лучше бы мне родится брахманом, или вайшьей, или охотником-киратой — но не воином, отнимающим жизни! Я надеялся, что в битве с асурами я обрету подобающее кшатрию спокойствие и радость, но получилось наоборот. Я вижу, что слезы асуров так же солоны, как слезы людей и дэвов. Вот что печалит меня, Матали.

Матали обернулся.

— Выслушай меня, о Дхананджая, как воин должен выслушать колесничего с его советами. Ты — величайший из живущих ныне воинов, превыше даже великого Бхишмы и наставника Дроны, ибо ты способен на сострадание к врагам. Ты знаешь себя и знаешь врага — но, зная врага, ты знаешь и его боль.

— Скажи мне, Матали, почему ниватакавачи, обретя неуязвимость, стали причинять страдания другим — так что моему отцу Индре пришлось отправить меня убивать их. Почему мне пришлось убивать их, о Матали?

Арджуна говорил — и сквозь облик залитого кровью города проступали обгорелые деревья, выжженная земля и печальное лицо Читралекхи.

— Потому что они не вняли словам мира, о Виджая! Решив, что раз нет силы, которая остановит их, то им можно все. Гордыня их росла, и вот — ты положил ей предел.

— И это напоминает мне о Дурьодхане и Кауравах, — проговорил Арджуна. — О моих двоюродных братьях, которых мне, быть может, тоже придется убивать…

Наутро город был пуст, словно выметен, и сиял безмятежной красотой, будто и не было никаких асуров в непробиваемых панцирях. Матали повернул коней павлиньей масти вверх, к границе между океаном и небом, и кони, вырвавшись из плотного мира рыб и макар, вознесли колесницу Индры к вратам Хираньяпуры. Той же была судьба парящего в небесха города из золота и хрусталя, что и у подводного брата его — построенный дэвами, ныне был он во власти асуров, и человек собирался совершить то, что не под силу было ни дэвам, ни гандхарвам, ни нагам — ибо милостью Брахмы неуязвимы были для них обитатели Золотого города небес.


Колесница катилась по мягко сиявшим улицам Хираньяпуры. Следы вчерашнего боя исчезли — ни крови на мягко сияющих камнях, ни вывороченных стрелами внутренностей, ни сломанного оружия. И никаких следов асуров. Дайтьи и данавы, захватившие этот город и обжившие его под себя, исчезли, словно сметенные порывом ветра. Ни живых, ни мертвых, ни рыдающих вдов…

Дворец, окруженный жемчужным сиянием, словно бы парил в облаках, и был прекрасен так, что слезы наворачивались на глаза — он был соткан из переливов света и серебряного блеска, окружен зеленью садов, и сладкий тревожный аромат цветущих деревьев плыл сквозь распахнутые ворота. Матали остановил колесницу у подножия лестницы. Арджуна спрыгнул с колесницы и тут увидел, что на верхней ступеньке кто-то сидит. Он сделал Матали знак оставаться на месте и стал подниматься.

Странно было ставить ноги в потертых кожаных туфлях на мерцающие ступени, но из таких странностей и состояло пребывание смертного в Сварге. Асур с верхней ступеньки поднял голову и посмотрел на Арджуну пронзительными угольно-черными глазами. Он был сед, белоснежные волосы и борода покрывали его грудь и плечи, но руки и лицо были молодыми. Он опирался на резной черненый посох, и белая утарийя ниспадала с его левого плеча поверх черного одеяния. Несомненно, это был асур — но это был брахман, и Арджуна почтительно сложил руки и поклонился, приветствуя его.

Он не ожидал благословения от асура, но странный этот черно-белый брахман поднял руку и произнес:

— Долгой жизни тебе, о сын царя дэвов.

Арджуна выпрямился. Сто вопросов вертелись у него на языке, но брахман опередил его.

— Я Шукрачарья, наставник асуров, — сказал он. — Ты, о пурандара[12], хочешь спросить, что делаю я в этом городе, отнятом у моего народа?

Арджуна кивнул. Он слышал, конечно же, слышал о наставнике асуров, сыне риши Бхригу, который родился еще в те времена, когда не было ни дэвов, ни асуров, ни дайтьев, ни данавов, и мир лишь приобретал свой облик.

— Я ищу ответ на один вопрос, о воитель. Ищу корень, из которого растет злая судьба моего народа. Возможно, я нашел его. — Шукрачарья умолк, глядя мимо Арджуны и хмуря черные брови. И вдруг спросил: — Хочешь ли ты быть бессмертным, юноша?

— Я бессмертен, — ответил Арджуна.

Шукрачарья запрокинул голову и расхохотался.

— Прости, — проговорил он, смахивая выступившие от смеха слезы. — Всю жизнь живу среди могущественных асуров, более всего на свете желающих обрести бессмертие — и вдруг какой-то смертный мальчик утверждает, что он бессмертен и не желает награды дэвов!

— Но, гурудэв… — нерешительно начал Арджуна, не вполне уверенный как обращаться к врагу дэвов.

— Ачарья, — поправил тот.

— …ачарья, — повторил Арджуна. — Моя душа проживет много жизней и в конце концов я достигну освобождения, чтобы соединиться с изначальным атманом — разве это не бессмертие?

— Твой разум угаснет, память рассеется, тело станет прахом — разве это бессмертие?

— Все это останется здесь, в мире сансары, когда я покину его. Из этого состоит мир, о наставник асуров! Но мы вышли из атмана и стремимся к нему, высшему и беспредельному.

— Прекрасно! — Шукрачарья воздел вверх палец. — Ты хорошо слушал своего наставника и его слова вошли тебе не только в уши, но и в сердце. Мои же ученики, увы, выслушивали эти рассуждения, кивали и устремлялись за бессмертием. Они совершали страшные аскезы, они просили у Брахмы и Шивы исполнения самых хитроумных желаний, стараясь заклясть свою смерть.

Наставник асуров умолк, глядя мимо Арджуны.

— Столько сил! — воскликнул он, обращаясь к сияющему небу. — Столько таланта! Столько даров! Все рассеяно, проиграно, уничтожено в погоне за призраком бессмертия! Каждый царь асуров, кроме великого Бали, стремился к нему — и сам уничтожал свое царство. Разве стал бы Сканда Карттикея убивать Тараку, если бы тот не захватил Сваргу и не принялся притеснять всех своих подданных в трех мирах? Разве был бы убит Хираньякшака, если бы не преградил путь Вишну? А брат его Хираньякашипу? Все они ставили условие своей смерти и считали себя бессмертными и неуязвимыми. Но когда мера их злодеяний превышала предел, их убивали через брешь в условии. Ты понимаешь, о чем я говорю, юноша?

— Да, ачарья. О том, что великие асуры сами создавали условия своей смерти.

— И мне остается только оплакивать их! — асур стукнул своим посохом о ступени. — Праведников и грешников, могучих и сильных, царей и властительниц, воинов и их жен — всех, кого я учил! Всех, кто звал меня наставником! Всем им я зажег погребальный костер! Все они искали бессмертия и не нашли его. Ни дэвам, ни сиддхам, ни гандхарвам невозможно было сокрушить этот город — но он сокрушен человеком, который не ищет бессмертия!

— Не асуры построили этот город, — тихо, упрямо проговорил Арджуна.

— Верно. Мы отвоевали его у дэвов — как возмещение за амриту, за обман. Мы выстроили вокруг него ограду из даров Брахмы, отсюда грозили мы надменным дэвам — пока не пришел ты и не пролил на нас ливень своих стрел!

— Мне жаль, что пришлось это сделать, ачарья, — сказал Арджуна. Ему вдруг захотелось рассказать этому седому асуру, как после боя его мутит от запаха крови, как он ужаснулся, увидев женщин среди мертвых — многие асурьи сражались рядом с мужьями и братьями, неотличимые от мужчин в доспехах из черненой бронзы. Наставник асуров поднял голову и посмотрел на человека пристальным, пронзительным взглядом. И Арджуна понял, что он знает.

— Странно, — произнес асур. — Ты думаешь о своих врагах и жалеешь их, пурандара. Сражаясь, ты не испытываешь ненависти… Видно, поэтому ты и способен пребывать на этом небе во плоти. Жажда бессмертия — вот отрава, что губит асуров. Иллюзия бессмертия — вот что толкает асуров на путь адхармы[13].

— Не только это, ачарья. Асуры… Я не так уж хорошо знаю их, но я слышал много сказаний, и еще кое-что видел сам. Асуры чтят только силу. Кто среди них сильнее — тот и возвышается, а остальных угнетает. Асуры — безжалостные воины, и они презирают всех, кто слабее. И потому они потерпели поражение.

Асур грозно сверкнул глазами. Наверное, этот взор устрашал его учеников — но не Арджуну. Глаза Шукрачарьи угасли, словно угли подернулись пеплом.

— Ты прав, человек. Матери асуров и дэвов — сестры, но их детей давно разделила ненависть. Зависть к бессмертию дэвов туманит разум детям Дити и Дану.

— Ачарья, могу ли я задать вопрос? — Арджуна сложил ладони перед лицом и поклонился.

Наставник асуров кивнул.

— Дэвы и асуры — дети одного отца и разных матерей, но воюют между собой. Каково это — воевать с братьями? Ненавидеть братьев?

— Сядь, — сказал Шукрачарья. — Это долгая история, и часть ее тебе известна. Теперь мы редко вспоминаем о нашем родстве. Твои двоюродные братья — воплощения асуров. Ты знаешь это? Нет? Знай, что они — сто сыновей Пуластьи, великого царя, павшего давным-давно. А ты, и твои братья, и ваша жена — вы дети дэвов. И сражение между вами было предопределено с самого начала.

— Нет! — воскликнул Арджуна. — Я не верю!

— В то, что Кауравы имеют души асуров?

— Нет. В предопределение. Иначе зачем все — зачем следовать дхарме[14], если ничего нельзя изменить? Равана пал, но брат его Вибхишана доселе правит царством Ланки. Хираньякашипу убит Нарасимхой, но потомок его праведный Бали правит царством Суталы и богатством превосходит Индру, Царя Небес.

Шукрачарья нахмурился.

— Ты устыдил меня, воин. Ты напомнил мне о тех, кто не соблазнился ни силой, ни бессмертием, и кого я в гордыне своей и уничижении забыл, а ведь они тоже мои ученики. И за то, что ты, о пурандара, даровал мне надежду в глубине отчаяния, я благословляю тебя.

Асур встал. Он был высок — выше Арджуны почти на голову.

— Я дам тебе благословение, сын Индры, не желающий бессмертия. Когда-то бхагван[15] Парашурама проклял сторукого царя Арджуну Картавирью, сказав, что никогда царю не носить этого имени. Ты не стремишься стать царем и не станешь им, но твои потомки будут царями. Ты умрешь и покинешь круги мира, но память о тебе будет жива, пока течет Ганга и пока не умолкнет людская речь. Твой город будет разрушен, придут иные народы — но тысячи сыновей пришельцев будут носить твое имя. И любого стрелка будут сравнивать с тобой — даже в те времена, когда стрелы перестанут быть оружием. Иди же — и сражайся, Арджуна!

Видение преисподней

Испытав поражение от гандхарвов и великодушие Пандавов, Дурьодхана в отчаянии желает умереть. Но у асуров другие планы.


Сон снился какой-то дурной, мучительный своей невнятностью. Не в первый раз — после возвращения из становищ пастухов такие сны и снились все время. А наяву мучили стыд и бессильное отчаяние.

Почему он, победитель, отобравший у Пандавов все, чувствует себя проигравшим? Почему все, от последнего шудры до его собственного дяди-министра, кланяются ему, а любят — их? Почему те цари, которых покорил Дурьодхана, только и мечтают о мести, а те, чьи царства Пандавы покорили, совершая раджасую, — с готовностью слали им дары и до сих пор вздыхают о них? Они убили Джарасандху, царя Магадхи, и что же? Сахадэва, сын Джарасандхи, их верный союзник!

Им благоволят боги, а уж гандхарвы… Дурьодхана вспомнил светлые, густо подведенные сурьмой глаза их царя, его нечеловеческий прозрачный взгляд и презрительную улыбку, и снова погрузился в пучину бессильной ярости. Как он сражался, этот гандхарв! Легко, словно играя, уклонялся от стрел или ловил их рукой, и узкий меч из темного металла в его руке пел, рассекая воздух — но ни разу не ранил своего противника. Дурьодхана хотел убить его — а он лишь играл. И Арджуна такой же безумец, как эти гандхарвы, не зря они его так любят…

Дурьодхана застонал и очнулся от полудремы.

Рядом звякнуло, потом еще раз. Так звенят браслеты на ногах девадаси. И точно — из тени на лунный свет выступила женщина дивной красоты. Высокая, с темной кожей, она шла через поляну, и ее волосы темными волнами струились за ней, стекали по плечам на грудь. У нее были широкие бедра и тонкая талия, круглые груди плавно колыхались в такт шагам, а напряженные соски приподнимали легкую ткань, едва прикрывавшую ее тело. Шея была подобна колонне храма, и золотое ожерелье обвивало ее. Округлое, с нежными чертами лицо было спокойно, в огромных глазах отражался свет луны. Она была словно апсара, что соблазняет святых отшельников.

Но он не был отшельников, и кровь его кипела, а естество восставало от одного вида красавицы, она же улыбнулась и сделала жест, который в танце означает желание. Он хотел подняться с подстилки, на которой еще час назад намерен был умереть, уморивши себя голодом. Но она оказалась совсем рядом и опустилась наземь с изяществом танцовщицы.

Ее руки скользнули по его груди, огладили бедра и распустили пояс. Все пропало, кроме ее темного силуэта, отблеска луны в ее глазах и темного, мощного желания. Дурьодхана схватил ее за плечи, чтобы перевернуться, подмять ее под себя и утолить желание. Но женщина уперлась рукой ему в грудь — она была сильна, нечеловечески сильна, она сумела удержать его и опрокинуть на спину. Рука ее между тем раздвинула складки дхоти и обнаружила там предмет, заслуживающий названия «быка» — в девять пальцев длиной, с круглой головкой, твердый и готовый к действию.

Все исчезло, кроме ее темного силуэта, отблеска луны в ее глазах и темного обжигающего вожделения. Он сопротивлялся, пытаясь сомкнуть объятия, а она опиралась на его руки для равновесия, опускаясь прямо на мужской стержень, без всякой подготовки или помощи. Он едва сдержал рвущийся из груди крик, когда она приняла навершие. Ее естество было тугим и влажным, она приподнималась и раскачивалась, плотно обхватывала его и отпускала, ее жар и влага сменялись холодным воздухом, и от каждого движения по телу Дурьодханы пробегала мучительно сладкая волна. Он подался ей навстречу, но она уже приподнималась. Он попробовал снова, но она не подчинялась, каждое новое ее движение только дразнило его еще больше.

Женщина улыбалась, закрыв глаза. Она выпрямилась, отклонилась назад и обхватила свои груди руками, стиснула соски пальцами, подергала, подразнила каждый длинным, заостренным ногтем. Не переставая при этом двигаться, безразличная к его стонам и просьбам, словно Дурьодхана был просто подставкой или опорой для нее. Он бросил попытки взнуздать ее и потянулся рукой к ее животу, чтобы хоть как-то отвлечься от нарастающего нестерпимого желания, которому все не было выхода. Он слышал, как звенели ее браслеты, слышал свой крик. Дурьодхана потерял разум, он весь состоял из одного торчащего измученного стержня, который охватили так нестерпимо плотно… В чувство его привел звонкий шлепок. Горячий шлепок. Женщина крепко ударила его еще раз, по другому бедру. Она оседлала его снова, но теперь спиной к нему, выпуклые тяжелые ягодицы колыхались перед его глазами, ритмично подрагивали. Бездумно повинуясь шлепкам, он согнул ноги в коленях и развел пошире, давая ей опору. Теперь он был колесницей, которой правила наездница без всякой жалости, шлепая и щипая его за ягодицы при любом неповиновении. И они пустились вскачь. Женщина без устали ласкала между ног и оглаживала груди. Дурьодхана сбился со счета, сколько раз ее била дрожь блаженства, он чувствовал, как она пульсировала вокруг него и замирала на несколько мгновений, едва давая ему отдышаться. Но каждый раз, когда он сам готов был излиться, она заводила руку назад, под себя и пережимала его у основания так, что искры сыпались из глаз, и начинала свой танец заново. Когда она поворачивала голову, чтобы взглянуть на него, Дурьодхане всякий раз мерещилось, что у нее другое лицо — он узнавал танцовщиц и служанок, даже собственную жену. Он утратил всякое понимание, где находится и с кем, но тут она снова обернулась — у нее было лицо Драупади на этот раз, и Дурьодхана закричал.

И сразу ощутил холод и пустоту.

Женщина встала, словно и не соединялась с ним только что, и теперь стояла рядом, равнодушно поправляя ожерелье. Дурьодхана сел, тяжело дыша. Эта безумная скачка вымотала его, он и не подозревал, что женщина может так измотать мужчину на ложе страсти. Ложе, впрочем, этой страсти не перенесло — подстилку разметало, циновка топорщилась лопнувшими волокнами. Дурьодхана поднялся, поправляя дхоти и, затягивая пояс, замер. Небо не было черным. На небе не было луны. Женщина потянулась всем телом, перебросила через плечо верхний конец своего скудного одеяния и взяла Дурьодхану за руку. Он напрягся, но она всего лишь повела его за собой в этом чужом лесу темных силуэтов и теней.

Черные деревья расступились, и перед ними открылась обширная долина. Черные скалы тут и там прорастали из нее, словно колонны, подпирающие бледное светящееся небо без луны и звезд, у их подножия текли реки пламени. Видно было ясно, как в начале летних сумерек. Дворец высился посреди долины, сотканный из мерцающего серебра, застывшего пламени и теней. Дурьодхана оглянулся — деревья позади сливались в темную стену, и он не нашел бы пути назад. Впрочем, он слыхал, что в царстве асуров нельзя вернуться тем же путем, которым пришел.

Женщина так и вела его за руку, иногда оглядываясь. В ее темных глазах по-прежнему отражалась луна второго мира, мира людей. Они перешли поток ало-золотого огня по выгнутому железному мосту. Драгоценный металл холодил босые ноги, как будто жар пламени не доходил до него.

Сначала Дурьодхана увидел три очага, в которых горело священное пламя, и брахманов над ними. Это было такое обыденное зрелище — брахманы, совершающие яджну, что он не сразу увидел их тилаки — черные. Асуры. Они стояли неподвижно — воины в черных одеждах, украшенные ожерельями и браслетами из черненой меди и бронзы, брахманы в белых уттарийях и царь в высокой серебряной короне. Женщина отстала и остановилась на вымощенной мерцающим камнем дорожке. Дурьодхана оглянулся на нее — она сливалась с тенями, погружаясь в них, последним скрылось ее лицо — улыбающееся, спокойное, с отблеском нездешней луны в глазах.

Тут в голове у Дурьодханы настало прояснение и он понял, что это и к чему — очаг, яджна, посланница-Критья… Он остановился напротив царя, вскинув голову.

— Приветствую тебя, о бык-бхарата! — сказал царь асуров и сложил руки перед лицом, приветствуя его.

Дурьодхана кивнул в ответ. Они призвали его сюда, значит, он был им зачем-то нужен.

Ему было не по себе среди такого количества вооруженных воинов — почти голым, без оружия. Казалось, что кто-то целится в спину.

Асуры стояли молча, неподвижно, только в их глазах отражалось пляшущее пламя.

Царь заговорил снова:

— О надежда рода бхаратов! Ты всегда окружен героями и теми, кто велик душою! Не делай поспешного шага! Зачем ты постом изнуряешь себя? Ведь тот, кто себя сбивает, становится посмешищем для других и, лишаясь доброго имени, падает вниз. Оставь свое намерение, о царь. Оно несет ущерб твоей добродетели, здравому смыслу и благоденствию, сводит на нет твою славу, доблесть и стойкость и вызывает радость врагов. Услышь, о каурава, правду о своей небесной сущности и происхождении и собери свое мужество!

— Для меня не тайна, о асура-раджа, что я рожден чудесным образом по милости Махадэва, и что в час моего рождения были зловещие предзнаменования. Этим ты не удивишь меня.

В детстве Дурьодхана пытался искоренить слухи о том, что он — «отродье асуров», семя раздора, брошенное безжалостной Дургой на горе всей Арьяварте. Потом эти слухи стали даже льстить ему. Они свидетельствовали о том, что его боятся, что он не обычный человек, что за ним тоже стоит сила не из мира людей. Впрочем, до сего дня эта сила никак не проявляла себя.

— Но тебе неизвестно, о Дурьодхана, что Махадэв подарил тебя нам за великую аскезу, чтобы ты стал предводителем могучим данавам, рожденным в облике людей.

— Кто же они? — спросил Дурьодхана, предугадывая ответ.

— Твои братья.

— И чего же ты хочешь от меня, сын Дану?

Глаза асура блеснули белым пламенем:

— Войны! Битвы с теми, кто противостоит нам! С сыновьями дэвов! С рожденными из жертвенного огня Светлым Пламенем и Темным! С обманщиком Кришной, сыном Васудевы! Вот могучий Бхагадатта, твой тесть, царь Праджьотиша, сын Нараки, убитого Кришной, — пылающий местью, готовый обратить против своего врага и твоих недругов небесное оружие, двинуть войско грозных героев-кшатриев! Зачем предаваться отчаянию, ведь мертвый отомстить не может.

— Это верно, — ответил Дурьодхана, чувствуя, как черное отчаяние развеивается. Век за веком асуры терпели поражения от дэвов — им ли упрекать его в том же самом?

Он не знал, что сейчас и сам походит на асура — могучий воин во цвете лет, с диким блеском в глазах и длинными спутанными волосами. Многорядное ожерелье из рудракши вдруг показалось тяжелым, словно золотая пектораль, оно мешало дышать, и Дурьодхана дернул его, не рассчитав силу. Нить лопнула, коричневые шарики с узорами, напоминающими лики божества, раскатились под ноги брахманам с черными тилаками.

— Но я слышал, что даже данавам и дайтьям оказалось не под силу справиться с Арджуной. Он изгнал вас из Хираньяпуры и других городов Сварги.

Асур, стоявший рядом, зашипел, сжимая кулаки от злости. Он был не один такой — взгляд Дурьодханы выделил их из толпы — с темными от стыда и отчаяния лицами, они сжимали кулаки и кусали губы.

Бхагадатта усмехнулся:

— Разве нет рядом с тобой лучника, равного Арджуне? Того, что неуязвим для оружия врагов? Ни разу не сходился он в битве с сыном Индры, но если случится так, то, несомненно, он победит.

Мысль о Карне прошла по душе Дурьодханы словно солнечный луч сквозь древесную крону. Те, кого считали величайшими воинами Хастинапура, подчинялись Дурьодхане неохотно, лишь в силу долга — Дед, Крипа, Дрона, и только Карна, к которому они выказывали презрение, был предан Дурьодхане всецело и ненавидел его врагов, пожалуй, столь же сильно, как и сам Дурьодхана. Карна не был непобедимым, даже в чудесном своем доспехе ему приходилось покидать поле боя под напором врагов. Но он был упрям, он всегда возвращался в битву. Карна ссорился с дядей Шакуни, требовал соблюдения дхармы, признавал только прямые пути — но он был несравненным воином и вернейшим из преданных.

— Ты сомневаешься? — спросил один из брахманов, чьи седые волосы были так же длинны и спутаны, как и у прочих асуров. — Сам Нарака желает мести, он будет сопровождать Карну и поможет ему одолеть Кришну и Арджуну. Многие сотни воинов желают сразиться в битве между Кауравами и Пандавами, сынами дэвов, и все эти данавы и дайтьи будут на твоей стороне, все они станут направлять стрелы тригартов, что назовутся саншаптаками, давшими клятву.

— Почему вы желаете помочь мне? Какая в том выгода для вас? — спросил Дурьодхана.

— О тигр среди мужей, — сказал другой брахман, молодой, с дощечками для разжигания огня в руке. — Как Пандавы служат опорой богов в мире, так ты — опора для нас! Потому придут к тебе в войско сонмы дайтьев и данавов. Незримые и неощутимые, они станут побуждать воинов биться без сомнения и жалости, и узы родства не остановят их, так что твои воины будут убивать своих родичей с дерзостью и усердием, приговаривая при этом: «Ты бы меня не пощадил!». Таков наш дар тебе.

— Убийство родичей даже на войне считается самым страшным грехом, — сказал Дурьодхана.

— Но разве ты не презрел узы родства, когда вызвал своего брата Юдхиштхиру на игру в кости? Разве узы родства помешали тебе обыграть его нечестно? Разве твой брат Духшасана помнил, что Кришни[16] Драупади — его невестка, когда волок ее за косы в царское собрание? Разве кто-то из вас всех, бывших в тот день свидетелями игры в кости, помнил о родстве?

Родство? Дурьодхана испытывал к Пандавам в тот день ненависть и злорадство. Еще была радость от удавшегося плана, упоение местью — даже на войне с ним не случалось такого, там самый лучший план мог подвести, а здесь — чистый выигрыш, чистая победа, и никто из знатоков закона не сказал, что с этой игрой что-то не так. Да, он начал с малого — с отравы в рисе, с пожара в смоляном дворце, и они все молчали. Так, шаг за шагом, они, пожалуй, дойдут и до битвы с родичами, прав этот асур-брахман.

— С Пандавами — силы их отцов-дэвов, — сказал Дурьодхана. — У меня же нет ничего, лишь человек. Как мне противостоять астравидье Арджуны или силе Бхимы?

Царь асуров шагнул вперед. Он оказался ростом не выше Дурьодханы, это из-за короны он казался очень высоким. Асур выхватил из-за пояса нож с лезвием, подобным лунному серпу, и полоснул себя по ладони. Обмакнул пальцы правой руки в черную кровь и мазнул Дурьодхану по лбу между бровей, там, где рисуют тилаку. Дурьодхана ощутил сначала расходящийся из этого места холод, потом жар.

— Отныне твои силы подвластны тебе, — сказал царь асуров. — Лед и воды, тени и сумрак.

Дурьодхана сложил руки перед лицом и склонил голову — за такой дар стоило благодарить.

— Ты будешь править землей, — сказал царь асуров. — И соперников у тебя не будет. Не помышляй о другом исходе, ибо твоя будет победа!

— Слава царю Дурьодхане! — закричали асуры. — Слава!

Дурьодхана стоял, выпрямившись, расправив плечи. Он видел себя во главе войска, видел пыль, поднятую колесницами, затягивающую небо белесой пеленой, сквозь которую едва видно солнце. Он слышал топот копыт, мерный шаг копейщиков и тяжкую поступь слонов. Он уже слышал победный рев раковин и крики толпы на площадях Хастинапура. Он чувствовал тяжесть царского ожерелья на плечах и короны на голове. Голова кружилась.

Царь асуров поднял руку, призывая к молчанию.

— Тебе пора покинуть миры Паталы, — сказал он. — Ибо для смертного затруднительно пребывать здесь. Силы твои на исходе. Ступай же и ни о чем не тревожься.

Три жертвенных огня взметнулись ввысь — это брахманы вылили в них масло, которое держали наготове.

Там, где их свет сошелся воедино и легли от одного предмета три тени, возникла плоская темная фигура. Она закружилась, приобрела объем и облик — женщина, высокая и стройная, едва прикрытая простой накидкой. Критья. Посланница между мирами.

Плавной походкой, улыбаясь, она приблизилась к Дурьодхане и взяла его за руку. И он пошел следом за ней, по воздушным ступеням, а дворец внизу все уменьшался, озаренный игрой трех огней на серебряных прожилках в камне, и асуры, заполняющие двор, сливались с тенями.

Так поднялись они в серую пелену, что служит Патале вместо неба, и туман скрыл все, и тут Критья остановилась и обернулась. Грудь ее вздымалась от учащенного дыхания, губы были приоткрыты, и она смотрела прямо на Дурьодхану, а потом опустилась перед ним на колени. И снова ее руки проникли в складки дхоти, нащупывая там «быка». Дурьодхана хотел отступить назад, но тут женщина нашла то, что искала. И от ее прикосновения все желания разом вскипели в его крови. Она коснулась «быка» сперва пальцами, потом языком, и Дурьодхана, задохнувшись от наслаждения, осел в серое густое облако, словно на мягчайшую постель. Критья сопротивлялась, когда он повалил ее, но сопротивление это не было настоящим, Дурьодхана помнил о ее нечеловеческой силе. Оказавшись внизу, Критья раскрылась, развела ноги и покорно приняла «быка» Дурьодханы внутрь. Второе совокупление было столь же яростным, как и первое. Только теперь побеждал в нем Дурьодхана, а женщина стонала и подчинялась. Она и вынослива была не по-человечески, с ней можно было позволить себе то, чего нельзя с женой и даже со служанками и танцовщицами — он сжимал ее заострившиеся, твердые соски изо всех сил, причинял ей боль, действовал грубо, не сдерживаясь, но она лишь постанывала и подавалась ближе. Темная волна наслаждения несла его, и, наконец, выплеснулась острым, никогда ранее не испытанным наслаждением.


…Он стоял на поле битвы. Убитые лошади, обломки колесниц, серая громада слоновьей туши, щиты, частокол вонзившихся в землю копий — и всюду мертвые. Отрубленные головы, руки, развороченные ребра… крови было столько, что она собиралась в лужи, и пропитанная ею земля глухо чавкала под ногами. Над головой клубились грозовые тучи, багровые от закатного солнца — будто тоже напитанные кровью. Куда бы он ни шел — везде были горы трупов, обломки колесниц, разбитые щиты, сломанные копья и невиданное множество стрел.

Дурьодхана знал это место — священное поле Куру, то самое, на котором великий Парашурама истреблял кшатриев, на котором царевич Читрангада сражался с гандхарвом, носившим то же имя, и проиграл. Дурьодхана наклонился и зачерпнул ладонью загустевшей крови из лужи. Провел окровавленными пальцами по лбу.

Сначала Пандавы. Потом все остальные — и гандхарвы тоже.

Краешек солнца скрылся, и тьма объяла Курукшетру…


После пробуждения все, что случилось ночью, показалось Дурьодхане сном. Критья, асуры, Курукшетра… Он наклонился над чашей родника, зачерпнул воды, чтобы умыться — и вода обратилась у него в ладонях в лед. Он отдернул руки — ледышка со звоном раскололась о замерзшую поверхность воды. Дурьодхана упал на колени, запрокинул голову к небу и засмеялся. Между бровей жгло холодом прикосновение асура. Все было правдой. Все было.

Незачем умирать. Пусть умирают его враги!


— Ты не сказал ему главного, о царь.

Царь асуров смотрел на светлеющее небо, которое никогда не знало солнца. Священные огни догорели, лишь по углям еще перебегали алые искры. Двор был пуст, лишь двое стояли у места яджны — царь и его советник, более похожий на воина, чем на брахмана.

— Ему это не нужно знать, Виндха, — ответил царь. — В этой войне брат убьет брата, чистые будут запятнаны, а оставшиеся в живых — сражены горем. Убьет ли Бхагадатта Кришну или Кришна убьет его — неважно, важно лишь, что Кришну настигнет месть. Он потеряет близких. Он испытает горе, он будет проклят. Рожденные в мире людей асуры вернутся в свое царство. Кровь прольется на поле Куру — и это будет жертвоприношение не дэвам, не Тримурти — а нам.

— Люди не знают истинной цены дарам Шивы, — покивал головой Виндха.

Царь асуров улыбнулся.

Встреча

После тринадцати лет разлуки Арджуна приезжает в Двараку, где живут его жена и сын.


Конечно, она ждала, что Арджуна скоро приедет. Один или с кем-то из братьев. В ожидании все валилось у нее из рук, ничто не шло на ум — только он, и как они встретятся, и что он скажет о сыне… Абхиманью был удивительно похож на отца — не лицом, даже не статью, тут он пошел скорее в мать Субхадры, был таким же круглолицым и невысоким. Нет, он пошел в отца нравом и повадками. Быть может, все прирожденные лучники похожи? — гадала Субхадра. И тут она увидела его — ее сын шел со стороны стрельбища, с луком в руках, веселый и радостный, и его обнимал за плечи… о боги, Арджуна! Арджуна шел рядом с ним — в белом и золоте, как прежде, и издали казалось, что он не изменился.

Субхадра заметалась, отдавая приказания служанкам, те разлетелись стайкой вспугнутых птиц, мешая друг другу и выполняя противоречивые приказы хозяйки, но к тому моменту, как гость взошел на крыльцо, Субхадра уже стояла в дверях, и в руках у нее было все, что нужно для благословления супруга, вернувшегося домой. Она помнила, что подходила к зеркалу и даже что-то поправляла, но не помнила, что увидела в полированном серебре. Тринадцать лет, о боги, и только недавно Джата закрашивала ей седину басмой, и морщинки в уголках глаз уже не берут притирания…

Подойдя к ней, Арджуна отпустил сына. Субхадра смахнула слезы с ресниц и дрогнувшим голосом произнесла благословение. Арджуна стоял слишком близко, и их разделяло только блюдо со светильником. Субхадра, словно во сне, провела им из стороны в сторону и отдала служанке.

— Субхадра, — сказал Арджуна, протягивая к ней руки.

Она плохо видела его из-за слез, она попыталась сказать, что положено говорить, но горло перехватило, а он обнял ее, и Субхадра обнаружила, что плачет от счастья, уткнувшись мужу в плечо, как какая-нибудь купеческая жена, что, несомненно, не подобает царевне из рода Яду, но зато изгоняет тревогу и способствует счастью. Тем более что Арджуне тоже было все равно, подобает ли царевичу из рода Куру со слезами на глазах обнимать жену прямо у дверей ее покоев.

Абхиманью постоял, глядя на родителей, на высовывающихся отовсюду служанок матери, и ушел к себе. Он умылся, переоделся, даже расчесал волосы — и подумал мельком, что хоть в этом он похож на отца, у того такие же иссиня-черные непослушные кудри.

Вот так живешь на свете шестнадцать лет, слушая рассказы об отце, и представляешь его величественным, с чеканным профилем, статным, высоким, как дядя Баларама — а приезжает невысокий человек, похожий на другого дядю, гибкий и ловкий, как танцор, ловит небрежно твою стрелу, ломает и кидает обломки в тебя и троих твоих двоюродных братьев. Прадьюмна уклоняется, Самба получает точно в лоб, Симха отскакивает в сторону, а ты ловишь рукой железное острие прямо перед лицом и понимаешь, что проделать такое мог только один человек на свете…

Когда Абхиманью вошел, мать и отец уже сидели за столом, и мать подавала отцу чашу с вином. Лицо у нее сияло, словно полная луна. Абхиманью не помнил, когда видел ее такой счастливой.

Мать сама кормила их обоих, подкладывая самое вкусное, пока отец не усадил ее рядом с собой. Они ели с одного блюда, и это было так легко, по-домашнему, привычно. Образ возвышенного героя, перед которым Абхиманью смущался и чувствовал себя ничтожным, рассыпался. Живой человек оказался проще и светлее. Абхиманью казалось, что они знают друг друга не несколько часов, а всю жизнь, что много лет подряд каждый день они вот так сидели за трапезой, и каждый день отец обсуждал дела с матерью и отвечал на вопросы сына.

Стоило подумать о том, что все было не так, что тринадцать лет изгнания, навязанного царем Дхритараштрой и его сыном, украли у Абхиманью вот это все, как в сердце вскипал гнев.

Вечером Абхиманью, как всегда, пошел пожелать матери доброй ночи, но остановился в дверях, надеясь, что его не заметили. Мать сидела на своем любимом диване, глядя на сад, а отец сидел рядом на полу, у ее ног, обняв ее за талию и положив голову к ней на колени. Мать перебирала его волосы, и глаза у нее подозрительно блестели.

Абхиманью неслышно отступил назад, так, чтобы его скрыла занавесь. Его трясло от ярости — у матери тоже отняли эти годы, отняли мужа, унизили ее любимую подругу… Ему хотелось плакать, и, как всегда в такие минуты, он вспомнил тяжесть лука, напряжение тетивы, мысленное усилие, рождающее стрелу…

Будет война. И месть.

Музыка битвы

Лук Гандива поет Арджуне

…И тысяча стрел запоют тебе,
Сорвавшись с моей тетивы,
Тысяча стрел из одной стрелы
Даруют вечные сны.
И пусть от пыли слезятся глаза,
Пусть солнца не видно в пыли —
Стрелы вонзаются точно туда,
Куда ты направил их.
Солнце садится за край земли,
В кровавые облака.
Бой завершается, кони ржут,
Устала разить рука.
Тысячи тысяч костров в ночи,
Тысячи тысяч смертей.
Агни пляшет, и пепел горчит
В гривах дымных коней.
И тысячи стрел запоют опять,
Неся врагам твоим смерть.
Музыка смолкнет, и только одна
Моя тетива будет петь.

Канун Кали-Юги

«В век Кали запрещается совершать следующие пять действий: приносить в жертву коня, приносить в жертву корову, принимать санньясу, делатьподношения мяса предкам и зачинать детей в лоне жены брата».

(Брахмавайварта-пурана)
Ночью над Курукшетрой веет ветер. Холодные потоки спускаются с дальних гор и катятся по равнине, унося прочь гарь погребальных костров, запахи крови, нечистот и сожженной плоти. Утренняя роса даже прибивает рыжую пыль, от которой у всех к вечеру горят и слезятся глаза. Тут главное — не тереть их грязными руками или краем пропыленного чадара.

И каким облегчением было совершить омовение и облачиться в чистое! От мокрых волос спине становится зябко, и Кришна накидывает чадар на плечи. В первые два дня он еще надевал панцирь, но потом перестал. Все равно ни стрела, ни копье ему не повредят, так зачем таскать на себе лишнюю тяжесть?

Лагерь затихает.

Переговариваются вполголоса женщины, ухаживающие за ранеными, стонут и вскрикивают во сне воины — битва заполняет не только дни, но и ночи, не давая отдыха ни телу, ни разуму. К полуночи ветер унес черную дымку от погребальных костров, заслонявшую звезды, и небеса воссияли над полем битвы во всей своей красоте. Кришна оперся рукой о коновязь и запрокинул голову. В бездонной черноте небесная Ганга несла млечные воды меж звездных берегов, и луна висела одинокой золотой сережкой.

Возле колесницы возится Дарука, проверяя оси, ободы и спицы колес. От колесницы и колесничего, что держит в руках поводья, зависит жизнь воина в битве. У коновязи фыркают белые кони Арджуны — чудесный подарок гандхарвов, не раз спасавшие хозяину жизнь. Шветавахана, Дхананджая, Киритин — Арджуна… Друг и брат. Он спит сейчас неверным, тяжелым сном в своем шатре, и в соседних шатрах спят его братья, сыновья и племянники. Завтра им снова идти в бой и убивать своих родичей.

«Лучше бы я не знал, чем все кончится, — думает Кришна. — Я взвалил на них тяжесть, под которой другие сломались бы. Я сам сломался в прошлой жизни. Я так хотел быть правильным, настоящим царем, что изгнал Ситу. Я знал, что она чиста, как священное пламя, я любил бы ее, даже если бы Равана все-таки взял ее силой. Я любил ее — и моя любовь не выдержала испытания молвой. Я испугался. И Сита ушла, она вернулась в землю, из которой вышла. Сита, моя Притха, — когда я смотрю на другую Притху, я вижу тебя. Я называю ее сыновей Партхами, как должен был бы называть своих, я лишь улыбаюсь, когда меня спрашивают с кривыми ухмылочками о моих восьми царицах в Двараке и шестнадцати тысячах жен… А сыновья второй Притхи оказались тверже меня».

Ночью сближаются миры и времена, и Рама, сын Дашаратхи,[17] вновь приближается к Васудеве Кришне, и трое братьев стоят за его спиной. Смерть и расставание — вот конец всех историй. Образ Рамы истончается, делается прозрачным. Тает, улетая по ветру, улыбка Ситы, и тоска по ней угасает.

Дарака укладывает в колесницу копье, палицу, проверяет кольца на дышле. С той стороны поля, в лагере под красными знаменами, тоже кто-то не спит, кто-то возится с колесницей, кто-то подает раненому напиться…

«Сколько еще придется убивать моим Партхам? Бронза сминается под ударами, камень раскалывается, переходя из огня в холодную воду, и только железо становится острее и тверже. Я хочу нарушить свое слово, призвать Сударшану[18] и выкосить все вражеское войско. Пусть я буду виновен в их смерти, пусть обет Бхимы рассыплется прахом — не надо ему пить кровь Духшасаны, не надо убивать. Но тогда… тогда Дурьодхана склонится перед божественной силой, не перед человеческой. Я все отдал, чтобы в этой битве быть только человеком, наравне с Арджуной. Я не могу — никто не может — переменить душу человека, если он сам того не желает. Как Бхишма. Как брат мой Карна. Как мой брат Дурьодхана…

Я не должен сейчас обращаться к своей божественной сущности, как Арджуна не обращается к небесному оружию. Он один мог бы уничтожить все вражеское войско всего лишь за день — но он никогда не поднимет против людей оружие, дарованное ему богами. Не обрушится на поле битвы огненный дождь, не ударят молнии с ясного неба, оставляя после себя проплешины гладкого стекла и вплавленные в него трупы. Не станут бесплодными земли и скот, ни у кого не вытекут глаза от нестерпимого безжалостного света. И значит, Сударшана не соберет своей жатвы.

Мой любимый брат будет сражаться до победы и улыбаться, хотя сердце его истекает кровью. О Индра, зачем ты вложил в своего сына столько любви и сострадания? Величайший воин среди живущих не должен быть таким мягкосердечным. Но иначе он не стал бы величайшим. Был бы подобен Бхишме, который может желать победы одним и сражаться за других, который не дрогнет, убивая тех, кого любит. Был бы подобен Дроне, которому безразлична цель войны, или безумцу Джарасандхе. Я заставляю его нарушать те правила, которые он считал непреложными. Сумеет ли он пережить это?

Страшнее всего, если я ошибаюсь, и мои Партхи решат, что погубили себя, прибегая на этой войне к уловкам и хитростям, воюя против родичей. Что их правота запятнана этим. О нет, братья-бхараты, вы же видели, как разрывают узы родства, как отбрасывают прочь справедливость — это все делали с вами ваши родичи, а ваш наставник молчал, глядя на это. И вот вы изведали утраты и унижение, и поднялись вновь. Но все будет бессмысленно, если вы, одолев Кауравов, изведав грех, применив ложь и хитрость, откажетесь от пути праведности.

Сможет ли Юдхиштхира после этой войны снова судить беспристрастно, различая добро и зло? Станет ли Бхимасена, истребитель чудовищ, снова человеком? Не окаменеет ли от горя сердце Арджуны? Не станет ли Накула жесток? Не будет ли Сахадэва бояться смотреть в будущее?

И ты, моя возлюбленная подруга, рожденная из пламени, плачешь по ночам о тех, кто был убит днем. Нет, Кришни, это не твоя вина. Не ты ее причина. Ты — жертвенное пламя, очищающее жертву. Все нечистое сгорит в твоем пламени — и все очистится.

«Почему праведники страдают? — спрашивала ты меня когда-то давно. — Почему им приходится жертвовать собой и умирать?» Потому что такова природа праведности и цена справедливости, сакхи[19]. Цари знают это. Муж твой Юдхиштхира знает — и платит эту цену без возражений, не ожидая награды. Прости, я ошибся — не все цари знают это. А из знающих мало кто готов платить за справедливость своим страданием. Те, кого называют праведниками, чаще всего думают лишь о собственной чистоте. Посмотри на Бхишму — он служит трону Хастинапура, а не тому, кого считает истинным царем. Посмотри на Дрону — он шлифует искусство войны, как ювелир — камень, но стало ли кому-то тепло рядом с ним? Посмотри на учителей закона, на царей и кшатриев — кто из них снизойдет до защиты женщин, стариков, детей и коров? Царское собрание Хастинапура полно было гордых воинов и знатоков дхармы — но ни один из них не поднял голоса, когда дхарму осквернили.

Ты винишь себя в этой войне? О нет, не тогда началась эта война, когда ты возжелала мести, а когда Духшасана схватил тебя за волосы, забыв о долге кшатрия и родстве. Когда промолчал Бхишма. Когда отвел глаза Дрона. Когда Дхритараштра не остановил своих сыновей.

Спи спокойно, о Кришни, нет на тебе никакой вины. Они все погибнут, сакхи, ибо такова цена справедливости. Они не защитили тебя — и некому защищать их. Расплата ведь неизбежна, кому и знать о том, как не мне?

И я заплачу, когда придет мой черед — за то, что жил, как человек, и убивал, как человек, нарушал правила и не говорил всей правды. Я умирал уже — и не раз, но все так же боюсь смерти и страдания».

— Господин! — Дарука почтительно трогает Кришну за плечо. — Господин! Вам надо отдохнуть.

Да, смертному телу нужен отдых, чтобы наутро снова взойти на колесницу и направить коней туда, где от рыжей пыли слезятся глаза, где крики, лязг оружия и потоки крови. И бессмертная душа жаждет отдыха, прежде чем снова выйти навстречу страданиям и горю.

И Васудева Кришна, повинуясь своему колесничему, идет в свой шатер и ложится в постель. Он засыпает, едва коснувшись щекой изголовья, и видит во сне только свет.

Завещание Дэвавраты Бхишмы

Дети мои, скоро конец войны.
Скоро осядет пыль, остановится колесница.
Небо очистится громом, гремящим вдали,
Снова послышится пенье мирное птицы.
Скоро свершится судьба моя, клятва и служба.
Скоро закатится солнце, неся облегченье.
Я назначаю день смерти — плакать не нужно,
Смерть не конец, но всего лишь освобожденье.
Кровью из ран я омоюсь, очищусь страданьем.
Царство на вас оставляю, желаю победы —
Дхармы держитесь, вот вам мое завещанье.
Долго живите, и пусть вас минуют беды!
Солнце садится, лучом облака рассекая.
Ложе из стрел приготовь мне скорей, Дхананджая!

Жертвоприношение коня[20]

Ее вывел из оцепенения звук шагов. Не торопливый тихий шаг слуги, не неспешная поступь брахмана — уверенный и легкий шаг воина. Духшала[21] утерла слезы рукой и обернулась. Она пыталась сохранять спокойствие и достоинство царевны из рода Куру, царицы Синдху, но губы предательски дрожали.

В первый миг он показался ей все тем же, каким она запомнила его много лет назад — легким, словно полет стрелы, и напряженным, как тетива. Он подошел и поклонился, коснувшись ее ног. Закусив губу, Духшала положила руку ему на голову, благословляя. Вымолвить даже простейшее: «Пранам!» — было невозможно, она разрыдалась бы.

Он поднялся.

— Духшала, — промолвил он тем же негромким, чуть хрипловатым голосом, который она помнила и от которого когда-то сладко сжималось сердце. — Что случилось, почему ты плачешь?

И все ее с таким трудом удерживаемое спокойствие рассыпалось звонкими осколками, разлетелось слезами.


У Джаядратхи, царя Синдху, не было братьев. Ни родных, ни двоюродных, ни дядьев, ни зятьев. И потому исполнить обряд для его сына Духшала попросила убийцу Джаядратхи. Он исполнил все, как должно исполнить, и стоял рядом с ней у погребального костра.


— Что с ним случилось, Духшала? Он же был совсем молод, сколько ему было лет? Пятнадцать, шестнадцать?

— Пятнадцать, — ответила она. — У него было слабое сердце. Он испугался твоей армии, Арджуна.

— Я посылал гонца…

— Он не поверил твоему гонцу.

— Не могу его за это винить, — в его голосе было столько горечи, что хватило бы на всех ее братьев.

Духшала посмотрела на него. Шрам на лбу, широкая седая прядь в волосах, лицо осунувшееся, как будто он провел в бдении не одну, а много, много ночей подряд. Это было лицо человека, пережившего то же горе, которое пережила Духшала.

— Ты тоже потерял сына, я знаю, — мягко произнесла она, коснувшись его руки.

Он накрыл ее ладонь своей.

— Троих, Духшала. Я потерял троих. И сумел это пережить. Все проходит, боль утихает. Помнишь ту песню? «Время в этом мире сильнее всех».

— Ты ни разу еще не назвал меня сестрой, Арджуна…

— Я не знаю, имею ли я теперь право называть тебя так… сестра. Я убил твоего мужа, теперь вот…

Его голос дрогнул. Нет, он не изменился — за сединой и шрамами был все тот же Арджуна, скорый на слезы печали и гнева.

— О нет, брат, — сказала Духшала. — На тебе нет вины. Джаядратха был… упрямым, гордым, мстительным. Настоящий кшатрий. И умер он как кшатрий.

— Ты любила его?

Духшала улыбнулась. В этом был весь Арджуна, которого мало волновали союзы царств и выгоды династий, для него имела значение только любовь.

— Да, брат, я его любила. И он любил меня — насколько мог, насколько хватало его духа. Скажи брату Юдхиштхире, что я не виню и его. Я помню, что когда царский совет решал, как выдавать меня замуж, только он пришел ко мне и спросил, чего хочу я. И я не пожалела о своем выборе.

Он улыбнулся — почти прежней улыбкой.

— Я рад, что он был лучше, чем я о нем думал, — сказал он.

— Ты не таишь вражды к нему, — сказала Духшала. — Хотя он…

— Он мертв. Нет смысла ненавидеть мертвых. Нет смысла мстить им. Вся моя месть отгорела еще там, сестра.

— Прости.

— Тебя — всегда.

— У меня есть внук, сын моего сына. Ему и года нет. Он должен стать царем Синдху по праву.

— Да. Не беспокойся, сестра, я подтвержу его право. Знаешь, не было еще в мире ашвамедхи странней, чем моя. Я иду за белым конем от царства к царству и не столько воюю, сколько утверждаю права слишком юных царей и прошу прощения у несметного множества вдов.

Ночная прохлада лилась в широкие проемы окон, колебала пламя светильников, и луна крохотным, едва народившимся серпиком висела на бархатном, расшитом алмазами небе. Над столицей Синдху, над Хастинапуром, над так и не заблиставшей вновь Индрапрастхой. Принесенное с ледника вино давно степлилось, а еда, к которой ее гость едва притронулся, остыла. «Как странно, — думала Духшала, — ни с кем не могла я разделить свое горе, оплакать сына, лишь только с человеком, который стал причиной его смерти». Странно было и то, что она не чувствовала ненависти, лишь усталость и печаль.

Время в этом мире сильнее всех…

Царь пепла

Ашваттхама проклял Юдхиштхиру, и проклятие исполняется.


— Ты получишь лишь пепел! — кричал похожий на демона человек, покрытый кровью с ног до головы. — Ты будешь царем пепла и костей! У тебя не будет потомков! У тебя не будет ничего, кроме пепла!

Над его головой в ночном небе расцветала нестерпимым пламенем брахмастра, и волны огня обрушивались на мир вокруг них, и за незримым кругом все обращалось в прах, камень растекался, словно горячий воск, и стены городов оседали, открывая холмики горького пепла на месте жилищ и садов, и из груд праха торчали желтые кости и скалились в небо желтые черепа. Юдхиштхира попытался закрыть глаза рукой от безжалостного света — и проснулся. Солнечный луч бил ему в лицо сквозь незадернутую занавесь.

Юдхиштхира сел на ложе. Сон снился ему не первый раз. Наяву брахмастра не раскрывалась во всю свою мощь в небе, она серебристой змеей била в живот молодую женщину во вдовьем покрывале, и та падала замертво. Юдхиштхира помотал головой, отгоняя сон и воспоминания заодно. Города его царства процветают. Та женщина жива и стоит за плечом царицы. Ее сын, убитый во чреве матери страшнейшим из оружий и воскресший, бегает на дворе со сверстниками и ничем от них не отличается, так что род Куру не прервется.

Но он ощущал, что мир необратимо изменился. Мир сделался похож на сосуд с трещиной, сквозь которую вода утекает по капле. Прежде, даже в годы изгнания и отчаяния, он знавал спокойствие и цельность. Ныне же спокойствие его сделалось поверхностным, словно панцирь, скрывающий кровоточащую рану. Юдхиштхиру словно бы разрывало на части. Он ненавидел огромный хастинапурский дворец, но не мог и оставить его, не мог вернуться в Индрапрастху. Прежде, даже живя в Хастинапуре, он ни перед кем мог не опускать глаз. Теперь же — женские покои дворца были полны женщин во вдовьих покрывалах, и видеть их каждый день было выше его сил. Что с того, что все их мужья пали от рук Бхимасены — Юдхиштхира считал себя их убийцей. Ему казалось странно, что до сих пор никто не бросил ему этого словав лицо, что он по-прежнему исполняет священные обряды — и боги не обрушили на него и на весь народ свой гнев. Он был царем царей, владыкой Арьяварты — но с тоской вспоминал о хижине в лесу Камьяка.

Когда-то один мудрец сказал ему: «Все-то у вас, Пандавы, не как у людей!» Тогда они посмеялись, но ведь прав был мудрец, все у них было не так, и все чаще Юдхиштхира думал о том, что и победили-то они в страшной битве не ради себя, а ради чего-то иного, и победа была не для них.


Иногда Юдхиштхире казалось, что проклятие Ашваттхамы исполнилось и в мире все имеет привкус пепла, — как сегодня. Он понимал, зачем становиться отшельником Дхритараштре, ныне царю лишь по имени. Он понимал, чего ищет в отречении Видура. Почему Гандхари последует за мужем. Но зачем Кунти идти с ними — не понимал.

С того самого дня, как его небесный отец испытывал его на берегу озера, Юдхиштхира видел, что движет людьми, так ясно, будто души их были прозрачны. И только мать оставалась от него закрыта. Рядом с рослым, не растерявшим телесной силы Дхритараштрой и высокой, статной Гандхари мать казалась маленькой и беззащитной. Годы проложили тонкие морщинки на ее лице, посеребрили волосы, но в глазах Юдхиштхиры она оставалась прежней. Прежде они расставались и, случалось, надолго. Но это расставание было навсегда, оно отрезало все связи больно и безжалостно.

Юдхиштхира смотрел на Дхритараштру, на брата своего отца, и видел душу, изъеденную гордыней и страхом, придавленную стыдом. Он смотрел на его жену и видел уязвленную гордость, горе и бессильную ненависть. И черную тень сотни смертей над обоими. В душе Видуры не было темных пятен, лишь осознание вины за то, что не остановил, не объяснил, не прервал вовремя.

Но мать — мать была похожа на статуэтку из слоновой кости, внутрь которой нельзя заглянуть, на фигурку чатуранги, решившую соскочить с доски. Быть может, в этом дело? Уйти в леса, оставив позади игры богов и людей, обвинения, шелестящие в спину, и воспоминания.

Глядя им вслед — две женщины, разительно не схожие меж собой, и двое мужчин, которых со спины можно было и перепутать — Юдхиштхира подумал, что никогда не чувствовал себя спокойно во дворце. Спокойствие и радость для него были родом из лесной хижины, в которой он провел детство. И даже годы изгнания остались в памяти похожими на хрустальные бусины, зачем-то вплетенные в ожерелье из рудракши — прозрачные, сверкающие на солнце, ясные. Арджуна иногда посмеивался над этим и в шутку желал старшему брату в следующей жизни родиться брахманом.

Двое слепых и двое зрячих уходили. Юдхиштхира глядел им вслед, а хастинапурцы, побросав свои повседневные дела, падали перед ними ниц, просили благословения у Видуры, благоговейно прижимали ко лбам щепотки пыли, по которой ступали ноги Кунти. Все это почтение и благоговение должно было принадлежать царю и царице, но в народе восхищались Гандхари, а любили Кунти, и за судом охотней шли к Видуре. И этого не могла изменить ни лихорадочная щедрость Дхритараштры, ни жуткая аскеза Гандхари.

Быть может, потому, что мать любила своих детей, и своего опрометчивого мужа, и злосчастного слабовольного деверя, и невестку, а Гандхари любила сотню сыновей — но не такими, какими они были на самом деле, а словно бы сами эти слова, гордилась званием матери ста сыновей, пока ее сыновья разрывали в клочья закон, правду, честь и родство… Совершали непотребства, вызвали войну — они, Кауравы, а прокляла их мать Кришну и всех ядавов. За что? За доблесть Критавармана? За то, что Кришна до последней возможности старался сохранить мир? За то, что вел ее через изрытое колесницами, слонами и десятками тысяч ног поле к погребальному костру ее старшего сына? Юдхиштхира понял бы, если бы Гандхари прокляла его с братьями. Но их-то как раз и миновали ее проклятия. К Дхритараштре он испытывал жалость, к Гандхари — недоумение.

Заботы дня разбавили горечь, но не сделали мир цветным.

Он старался не смотреть на закат, закат непременно заставлял вспомнить о Карне. Почему-то Юдхиштхира не мог вспомнить его живым, всегда только мертвым — слипшиеся от крови волосы закрывают лицо, над плечом трепещет оперение смертельной стрелы, одна рука еще цепляется за колесо, другая бессильно откинута в сторону, на ладони содрана кожа, и кровь из-под ногтей застыла потеками. Воспоминание было полно отчаяния. Дурьодхана и его братья хотя бы знали, с кем и за что они сражаются — за призрачное старшинство, за власть над Хастинапуром, которая Пандавам не была нужна даже даром. Но Карна… Когда-то Юдхиштхира думал, что боится его. Да, мысли о Карне всегда были связаны со страхом, и Юдхиштхира считал, что боится великого воина, равного Арджуне, против которого не имеет ни малейшей возможности устоять. Когда Карна явился без панциря и чудесных серег, Юдхиштхира понял, что страх — за то, что Карну убьют. Это был тот род предчувствия, который никогда не обманывал его. Смерть Карны от руки Арджуны (а только Арджуна был ему ровней среди них пятерых) грозила чем-то ужасным. Но именно Карна оказался главным препятствием к победе, и даже не к победе, а к окончанию битвы — пока Карна был жив, Дурьодхана не отступился бы. Смерть Карны означала конец битвы на Курукшетре. Конец кровопролитию, конец чудовищной бойне. Говорили, что Арджуна медлил, как и положено, дожидаясь, пока Карна взойдет на колесницу, но тот все толкал и толкал застрявшее в яме колесо, и когда солнечный диск почти скрылся, за миг до того, как боевые раковины протрубили конец сражению, Арджуна выстрелил — и Карна умер с последними лучами заката. И мать обнимала его мертвое тело, рыдала в голос, и кровь старшего сына пятнала ее белые вдовьи одежды.

Предчувствие не обмануло Юдхиштхиру — смерть Карны оказалась худшей бедой. Да, каждый следовал своей дхарме — мать оберегала честь своего отца и их наследственные права, Дед соблюдал закон, они сами, привыкшие к вечной вражде с братьями, видели в Карне лишь досадное орудие Дурьодханы, Дурьодхане нужен был противовес Арджуне, Карна желал чести и славы… хотя нет. Карна любил только свой лук и стрелы. И вот старший сын Кунти был убит младшим — и небо не упало на землю, и солнце все так же восходило по утрам, и только в кудрях Арджуны проступила белая прядь. В тот день Юдхиштхира проклял женские тайны.

Ночь была для него временем смерти. Сон похож на смерть, но от сна можно очнуться. А от смерти… ведь Пративиньдхью не очнулся. Из всех из них лишь Шрутакирти успел открыть глаза и увидеть свою смерть — человека, похожего на демона, забрызганного кровью спящих с головы до ног. Ашваттхама убивал спящих и смеялся, как безумец.

— Кости и пепел! — кричал он. — Ты будешь царем мертвецов!

И свита ганов и претов с воем летела за ним — пировать на костях мертвецов, пить кровь, сдобренную пеплом трупосожжений.

Ночь была отдана им, убитым во сне. Во сне Юдхиштхира снова и снова брал на руки младенца и нарекал ему имя, и ребенок исчезал из его рук. Юдхиштхира оборачивался, ища его, и видел юношу с перерезанным горлом, кровь лилась и лилась, в одном человеке не может быть столько крови… Не всегда это был Пративиндхью — иногда в луже крови лежал Сутасома, до боли похожий на юного Бхиму, и его голова была разбита палицей, так что половины лица не было, лишь осколки кости и кровь, иногда — Шатаника или Шрутасена, и только один раз он видел в этом мучительном бесконечном сне Шрутакирти.

Однажды Юдхиштхира рассказал об этом Арджуне.

— Это не твоя вина, — сказала Арджуна, потерявший на Курукшетре троих сыновей. — Убийца виновен.

Но видел ли Ашваттахама в своих снах тех, кого он убил? Преследовал ли его отчаянный крик Уттары — или Уттара ничего не значила для него, не человек — лишь сосуд для младенца, которого Ашваттхама хотел убить?

Скорее всего, Ашваттхама не думал о ней. Его взгляд всегда скользил мимо женщин и обращался к Дурьодхане. Ради Дурьодханы он убивал спящих, ради Дурьодханы метнул брахмастру в женщину.


И снова, и снова на грани сна Юдхиштхира видел Курукшетру, шел, ступая между трупами, и кровь хлюпала под ногами. Отрубленные руки и ноги, головы, отделенные от тел, вывалившиеся из разрезанных животов кишки, размозженные кости… Дурьодхана умирал долго, и никто не осмелился прекратить его мучения. Бхима не мог убить его — таков был плод аскезы Гандхари, панцирь, делающий тело крепче алмаза. Вот только прикрытые повязкой бедра остались уязвимы — даже Дурьодхана не решился предстать перед матерью полностью обнаженным. Понадеялся на чужую дхарму, на правила войны — но все правила кончились в тот день, когда был убит Абхиманью. Нет, раньше. Когда в царском собрании Дурьодхана хлопал себя по бедру и требовал, чтобы Драупади села к нему на колени. В тот день было предопределено, что палица Бхимы раздробит бедра Дурьодханы, и тот еще целый день будет то кричать от нестерпимой боли, то требовать, чтобы Ашваттхама отомстил.

И снова и снова кричала охваченная белым пламенем Уттара, и тело Пративиндхью охватывало пламя погребального костра, и Арджуна рыдал над мальчиком, у которого висок был разбит палицей Духшасаны, и Драупади молча, без слез, гладила лица своих убитых сыновей.

У тех погребальных костров весь мир Юдхиштхиры осыпался пеплом. Ему не было дано откровения высшего смысла, как Арджуне. Он не успокоился местью, как Бхима. Мир распадался, и некому было удержать его от разрушения. Это было несправедливо. Разве нет воздаяния, разве нет справедливости в этом мире, где и без того царит смерть? И тогда, на дне отчаяния, Юдхиштхира понял, что боги тут не помогут. Вся справедливость на земле вершится руками людей. И если он не хочет, чтобы пепел засыпал весь мир за пределами Курукшетры, он должен стать опорой миру.


С того дня он стоял непоколебимо — Царь Справедливости, удерживающий мир на границе эпох. Кали-Юга захлестывала мир, как волна, но города стояли, и пастухи по берегам Ямуны пасли свои стада, и земледельцы пахали поля. Когда-нибудь рухнут и они — нет ничего вечного. Но не сейчас.

Царский путь

Собака плелась за человеком уже давно. Сначала человек был не один — но его спутники умерли один за другим. Последней умерла женщина, и человек долго сидел над ней, держа за остывающую руку и плача. Над другими своими спутниками он не плакал. Потом он сложил костер, с трудом набрав сухих веток, и положил тело женщины в середину. Масла у него не было, и костер долго не хотел гореть, но потом язычки пламени побежали по веткам, коснулись одежды женщины — и вдруг взвились жарко и грозно.

— Прощай, любовь моя, — сказал человек. — Ты вышла из огня и уходишь в него.

Когда костер угас, человек снова двинулся в путь — все выше и выше по склону. Здесь, высоко в горах, даже в солнечный день дул холодный ветер, и человек кутался в меховую накидку. Видно было, что он не привык носить одежду здешних горцев — штаны и рубашку из козьей шерсти, да и сапоги тоже.

Вечером, устраиваясь на ночлег, человек заметил, что пес хромает. Он подозвал пса — тот подошел, поджимая переднюю лапу, рассаженную об острый камень. Человек осмотрел рану, промыл, помазал пахучей мазью и даже оторвал полосу от нижней рубашки, чтобы сделать перевязку.

— Вот, уж как получилось, — приговаривал человек. — Накула бы сделал лучше, но он умер, что ж поделать.

День за днем человек и собака шли к вершине. Человек делился с собакой едой. Собака благодарно лизала ему руки и ложилась спать в ногах, чтобы было теплее.

И вот они вышли на вершину. Густо-синее небо подпирали острые снежные зубцы Химавата, сверкающие ослепительной белизной. Вся зелень осталась внизу, здесь только плотные подушки можжевельника и хилый стланик цеплялись за камень. Человек осторожно обошел белые звездочки эдельвейсов. Пес сделал то же самое. Ветер рвал с плеч накидку, развевал седые волосы и бороду человека, ерошил густую шерсть пса. Вдруг пес зарычал. Человек обернулся.

Она едва вместилась на площадку у вершины, эта возникшая из ниоткуда колесница — резная, украшенная золотом и самоцветами, запряженная дивными конями. Владелец ее был высок и грозен. Иссиня-черные волосы тучей летели по ветру, гудела тетива на громовом луке, в прищуренных глазах полыхало белое пламя молний.

— Вот и ты, Юдхиштхира! — царь богов говорил негромко, но голос его все равно звучал, как отдаленный раскат грома. — Твой путь окончен. Взойди на мою колесницу, и я заберу тебя на небо.

Юдхиштхира поклонился, сложив руки, и шагнул к колеснице.

— Эй, а это что? — Бог указал на пса, который, поджав перевязанную лапу, двинулся следом за человеком. — Нечистая тварь! Тебе нет места в моих владениях!

Человек посмотрел на пса, вздохнул и вдруг отступил назад.

Бог нахмурился.

— О великий, — сказал Юдхиштхира, — Я не могу отставить своего верного спутника.

— Тогда оставайся, — громыхнул бог. — Братьям своим ты даже погребального костра не сложил.

Юдхиштхира упрямо наклонил голову.

— Прошу простить, о великий, это они покинули меня, а не я — их. И пса этого не могу бросить, ведь он погибнет здесь один.

Громовержец поднял руку — и колесница исчезло, завеса воздуха сомкнулась за ней.

Юдхиштхира отошел под защиту большого камня, сел, скрестив ноги, укутался в накидку и положил руки на колени. Пес сел рядом, пристроил голову человеку на бедро. Рука человека — еще сильная, жесткая от привычки к оружию, опустилась на голову пса, потрепала за ушами.

Свистел ветер над вершиной, нестерпимо яркий шар солнца катился в небе, эдельвейсы сверкали звездами в нежно-зеленых листьях — как вечность назад. Человек сидел неподвижно, закрыв глаза. Лицо его было спокойно — и даже складка меж бровей разгладилась, так что видно стало нарисованный на лбу полумесяц. Одна рука человека лежала на колене, пальцы сложены кольцом, вторая — на голове пса, который так и сидел, прижавшись к человеческому боку.


В грезах своих человек видел дом. Не роскошный дворец в Хастинапуре и не полный чудес дворец Индрапрастхи — а простую лесную хижину, в которой провел детство. На поляне перед домом смуглые подростки играли в камешки, а двое постарше сидели на низкой ветке того самого баньяна, на которой когда-то сидел и он сам. Женщина в простом сари несла кувшин с водой от ручья — он помнил ее, она умерла вместе с его отцом, но здесь она была жива и с улыбкой смотрела на мальчишек, своих внуков. Юдхиштхира сделал мысленное усилие и заглянул внутрь дома. У очага хлопотали женщины, рядом сурово нахмурившийся рослый парень сосредоточенно лепил ладду и выкладывал горкой на блюде. Отец — такой, каким Юдхиштхира его помнил, молодой и улыбчивый, что-то рассказывал двум юношам, сидевшим на почетном месте. Один из них был похож лицом на отца — и Юдхиштхира догадался, что это царевич Вичитравирья, так и не ставший царем и отцом тоже не ставший, а рядом с ним — его старший брат Читрангада, убитый гандхарвами. За домом он увидел близнецов — Накула перевязывал ножку козленку, Сахадева, смеясь, отталкивал упрямую козу, которой не терпелось боднуть лекаря. И Арджуна сидел в тени деревьев на своем любимом камне, скрестив ноги, положив руки на колени, закрыв глаза и слегка улыбаясь. Вот только в иссиня-черных кудрях блестела яркая белая полоса седины, появившаяся в одночасье после великой битвы.

Они все были дома — его отец, мать, братья, жена, дети и племянники. Юдхиштхира хотел позвать их, окликнуть, но видение стремительно угасло. Он открыл глаза. Солнце коснулось стены гор, ветер стал резче и пробирал до костей даже сквозь шерстяную одежду и мех. По лицу катились слезы, теряясь в бороде.

Он почувствовал, что рядом кто-то есть. Не человек. Не существо из плоти и крови — а облеченный в образ сгусток божественной силы.

— Сын мой, — сказал знакомый голос.

Юдхиштхира увидел, как тает собачий силуэт, преображаясь в человеческий. Пронзительные глаза божества, давшего ему жизнь, пристально смотрели на человека.

— Ты отказался подняться на колесницу Индры без своего спутника, сын, — сказал Яма-Дхарма, воплощенный Закон. — Но может, ты не откажешься за своим спутником последовать?

Юдхиштхира почтительно поклонился, сложив ладони. Говорить он не мог — отчего-то перехватило горло. Он встал, сделал шаг и оказался в чудесном дворце. Слышалась музыка, радостные голоса звенели в залах. Юдхиштхира огляделся. За пиршественным столом сидел Дурьодхана, юный, красивый, в богатых одеждах. Ни следа злобы и зависти не осталось на его лице, он был беззаботно-весел и приветствовал Юдхиштхиру от всего сердца.

— Где мои братья, Дурьодхана? — спросил Юдхиштхира, но ответил ему Яма-Дхарма:

— Они не здесь. Дурьодхана и многие иные вознеслись в чертоги богов, поскольку погибли с оружием в руках на священном поле Курукшетры. Но сыновья Панду за свои грехи, обманы и уловки повинны пребывать в пламени преисподней.

— Я хочу увидеть их, о великий, — проговорил потрясенный Юдхиштхира.

— Смотри.

Пиршественный зал исчез, и в окутавшей бога и человека тьме распахнулась дверь. За ней пылало багровое пламя, меж черных скал то и дело выстреливали фонтаны огня. В лицо Юдхиштхире пахнуло нестерпимым жаром. Но они были там — Арджуна, Бхима, Накула и Сахадэва, они как раз отбежали от огненного фонтана и укрылись за скалой, и Бхима осторожно опустил наземь Драупади, которая упала бы, если бы Бхима не поддержал ее. Последним за скалу перебежал Карна, который нес на руках невысокую круглолицую женщину во вдовьем покрывале. Все пятеро были измучены, со следами старых и новых ожогов, в каких-то обгорелых лохмотьях. Но в том, как они стояли, закрывая собой женщин, в блеске их глаз Юдхиштхира видел отчаянную решимость. Бхима что-то сказал — и все пятеро рассмеялись.

Смех этот вошел Юдхиштхире в сердце, как острие копья. Он едва перевел дыхание и поклонился своему небесному отцу, сложив почтительно ладони:

— О великий, я должен быть с ними.

— Но своим следованием закону, своей верностью и справедливостью ты заслужил участь благую, сын мой.

— Нет-нет, — Юдхиштхира помотал головой. — Нет, где они — там и я. Я старший, я не могу оставить их.

Бог, несомненно, чуял его страх — с той ночи в Варнаврате Юдхиштхира боялся пожара, пламени, боли ожога. И все же он просил, переступая через себя, как о милости, о разрешении шагнуть в адское пламя, лишь бы быть с теми, кого он любил больше жизни, больше справедливости, больше всего на свете.

Молчание тянулось и тянулось, от страха внутренности скрутились в плотный ком, и в отчаянии Юдхиштхира подумал, что каждая встреча с Отцом Справедливости заставляет его собственными руками рвать себе сердце на части. Он понимал, что эта боль — и есть цена справедливости, единственное вознаграждение за праведность, но боль от этого не утихала. Выбор за выбором, и ни одного простого.

— Что ж, — сказал Дхарма. — Ступай к ним.

И Юдхиштхира, зажмурившись, шагнул в жар и пламя, на раскаленные камни преисподней…


Теплый ветер дунул ему в лицо, вместо рева огненных фонтанов слуха коснулся шелест листвы.

Юдхиштхира открыл глаза. Он стоял в тени старого баньяна, что рос рядом с домом его детства. В доме слышались голоса, там смеялись, и вдруг Арджуна, юный и легкий, как белое пламя, шагнул через порог. Он улыбался — Юдхиштхира успел забыть эту его радостную улыбку, угасшую на Курукшетре. В солнечном луче блеснула серебряная прядь в иссиня-черных кудрях.

— Кто там пришел? — спросили из хижины.

— Сейчас узнаешь, брат Карна, — ответил Арджуна, глядя прямо на Юдхиштхиру.

Юдхиштхира утер слезы рукой и ощутил, что морщины исчезли с его лица, исчезла и побитая сединой борода. Ушла боль из суставов, и словно тяжесть свалилась с плеч. Птица пела на ветке, играл золотом свет в листве, и те, кого он любил, ждали в доме.

Он шел через поляну, и с каждым шагом боль в сердце утихала, и, наконец, оставила его навсегда.

Примечания

1

Чадар — накидка на плечи или через плечо, она же в описываемое время — уттарийя, верхняя часть одежды.

(обратно)

2

Джарасандха — царь Магадхи, враг ядавов и лично Кришны. Убит Бхимой в поединке.

(обратно)

3

Вришнии — потомки Вришни, то же, что и Ядавы.

(обратно)

4

Хидимби — ракшаси, сестра людоеда Хидимбы. Полюбила Бхиму и родила ему сына Гхатоткачу.

(обратно)

5

Кайкеси — ракшаси, вторая жена мудреца Вишраваса, мать Раваны, Вибхишаны, Кумбхакарны и их сестры Шурпанакхи.

(обратно)

6

Дэвы — боги, дети Адити, жены мудреца Кашьяпы. Обманом захватили себе амриту, напиток бессмертия, добытый ими совместно с асурами. Впрочем, асуры тоже нарушили уговор.

(обратно)

7

Асуры — демоны, потомки Дити и Дану, жен мудреца Кашьяпы, сына Брахмы. Они же дайтьи и данавы.

(обратно)

8

Гандхарвы — свита Индры, поэты, певцы и музыканты, а также неустрашимые воины.

(обратно)

9

Сварга — рай, небо Индры, обитель богов, гандхарвов и прочих божественных существ.

(обратно)

10

Астрадхари — воин, владеющий мистическим оружием.

(обратно)

11

Дхананджая, Виджая — имена Арджуны («Завоеватель Богатств» и «Победитель»).

(обратно)

12

Пурандара — разрушитель городов, один из эпитетов Индры.

(обратно)

13

Адхарма — нарушение дхармы, грех.

(обратно)

14

Дхарма — праведность, справедливость, нравственные устои, поддержание миропорядка.

(обратно)

15

Бхагван — обычно переводится как «Господь». Имя-эпитет высших божеств, например, Вишну. Аватарой которого и является упомянутый Парашурама.

(обратно)

16

Кришни — имя Драупади, жены Пандавов.

(обратно)

17

Рама, сын Дашаратхи — предыдущая полная аватара Вишну, призванная явить образец царя и мужа, отстоять достоинство брака, как выражения вечной и неразрывной связи между мужем и женой.

(обратно)

18

Сударшана-чакра — оружие Кришны, атрибут Вишну.

(обратно)

19

Сакхи — подруга, преданная последовательница

(обратно)

20

Ашвамедха — одно из наиболее важных царских жертвоприношений, целью которой является обретение силы и славы, власти над соседними провинциями, а также общее благосостояние царства.

(обратно)

21

Духшала — сестра ста братьев Кауравов, единственная дочь Дхритараштры и Гандхари. Вышла замуж за Джаядратху, царя страны Синдху, союзника Кауравов.

(обратно)

Оглавление

  • Десять фактов о «Махабхарате»
  • Восьмой сын
  • Пастораль
  • Твердый в своей отваге
  • У кого мантра длиннее
  • Самое страшное
  • Сватовство
  • Дар бессмертия
  • Видение преисподней
  • Встреча
  • Музыка битвы
  • Канун Кали-Юги
  • Завещание Дэвавраты Бхишмы
  • Жертвоприношение коня[20]
  • Царь пепла
  • Царский путь
  • *** Примечания ***