Реставрация вместо реформации. Двадцать лет, которые потрясли Россию (fb2)

- Реставрация вместо реформации. Двадцать лет, которые потрясли Россию 3.41 Мб, 647с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Владимир Борисович Пастухов

Настройки текста:



Владимир Пастухов Реставрация вместо реформации. Двадцать лет, которые потрясли Россию

Общественно-политическое издание


ОГИ (Объединенное Гуманитарное Издательство)

Москва


Ответственный редактор: О. Старикова

Компьютерная верстка: Т. Мосолова


© В. Б. Пастухов, 2012

© ОГИ, 2012

Вместо предисловия. Власть и культура: случай России

О чем эта книга? В конечном счете, об ограниченных возможностях и безграничной ответственности власти в России.

Русская власть одновременно и животворящий источник, и бесправная раба русской культуры, ее причина и следствие, цель и средство. Власть существует не в безвоздушном пространстве. Есть вещи, которые определяет политика, и есть вещи, которые определяют политику. К последним в первую очередь относится культура. В конце концов, власть – это и есть только часть культуры, хотя и весьма специфичная.

Культура народа определяет облик власти, так же как геном человека определяет его внешний вид. Русский «культурный код» с очень большой натяжкой можно назвать европейским, еще меньше он похож на азиатский. Поэтому, как ни накладывай на русское государство европейский грим, из-под него всегда будут выступать евразийские скулы.

На яблоне русской культуры испокон веков росли довольно кислые политические яблоки. Русские правители всегда были детьми своего жестокого века. И почти все они, за редчайшим исключением, стремились к тому, чтобы век этот длился бесконечно. Так что ничего принципиально нового в современной России, чего-то такого, чего не было в России старой, не происходит.

Если бы завтра весь правящий класс России исчез, испарился, улетучился в небытие (как об этом многие мечтают), то это мало что поменяло бы в жизни русского народа. Через какое-то время народ «отрастил» бы себе точно такую же алчную и коррумпированную власть, которую он имеет на протяжении многих веков своей истории, не исключая и сегодняшний день.

Русская деспотия растет, как борода на свежевыбритом лице – чем больше стригут, тем гуще вьется. Но и не стричь нельзя. Потому что время от времени Россия зарастает коррупцией так, что глаз не видно. Тогда приходит кровавый цирюльник, который делает в России революцию.

Все самые грандиозные русские революции были на самом деле культурными революциями. То место, которое в европейской истории занимают социальные конфликты, в русской истории отведено столкновению культур, войне «менталитетов». Именно поэтому русские революции, как правило, происходят неожиданно для стороннего наблюдателя – им не предшествуют ни ужасающий голод, ни всеобщая разруха. Все это, напротив, появляется уже после революции.

В основе русских революций лежат оскорбленное достоинство, нетерпимость и ненависть различных культурных классов друг к другу. Революционный энтузиазм в России не только не сопряжен напрямую с экономическими интересами, но зачастую и прямо противоречит им. Революции в России делаются в пользу «третьих лиц». Революцией здесь занимаются не те, кому плохо, а те, кому хорошо, но кто приходит к убеждению, что дальше так жить нельзя.

Поэтому в русских революциях люди могут действовать вопреки трезвой логике, иногда, кажется, вообще без логики, но на самом деле – просто в рамках иной «неевропейской» логики. Исследованию этой логики, которая постоянно толкает Россию в революцию, а после воссоздает на месте разрушенного революцией политического строя его модернизированную копию, и посвящена, на самом деле, эта книга.

Мне кажется, что вырваться из замкнутого круга русской истории можно, только изменив культурные основания власти, подорвав ту базу, из которой она вырастает. Россия нуждается в реформации, в самом глубоком, может быть, пересмотре основ своей культуры за всю ее многовековую историю.

Речь, естественно, идет о реорганизации собственной культуры, а не попытке механически имплантировать на русскую культурную ткань образцы чужой культуры. Потому что, как показывает опыт, в последнем случае все неродное, все наносное будет в любом случае уничтожено. Так иммунная система человека уничтожает любое чужеродное тело (хорошее или плохое – неважно).

В силу традиционной слабости российского гражданского общества, привыкшего жить в «кармане» у власти, словно недоношенный кенгуренок, никакой другой силы, которая могла бы инициировать и обеспечить эту культурную революцию, кроме государства, сегодня нет. Власть является и главным объектом преобразований, и основным его инструментом. Должна ли русская власть сама выбить у себя из-под ног табуретку – вот в чем вопрос?

К сожалению, пока вместо реформации власть предлагает обществу реставрацию. Она не меняет, а укрепляет те культурные основания, которые двадцать лет назад уже привели страну на грань катастрофы.

Не надо быть пророком, чтобы увидеть в новой России все черты старого советского прошлого и предсказать ей советское же будущее. Рано или поздно поколение «восьмидесятников» добьет окончательно ту курьезную копию «советской власти», игрушечную империю, которую с такой любовью и тщанием создает сегодня поколение их родителей. Вопрос, опять-таки, только в цене, которую придется за это заплатить.

Эта книга писалась очень долго. Первые наброски были сделаны в конце 1991 года, последние – в конце 2011-го. За эти двадцать лет многое менялось, в том числе и сам автор, его отношение к предмету исследования и к жизни в целом. Конечно, что-то устарело по сути, что-то по форме. Но, в общем и целом, перечитывая главы, написанные двадцать лет назад, я понимаю, что мог бы написать их и вчера. Частично это не столько моя заслуга, сколько следствие того, что сама жизнь откатилась назад. Реальность догнала мой прогноз.

Поэтому я ограничился самыми минимальными правками, последовав совету Олдоса Хаксли: «Нескончаемо каяться, что в грехах поведения, что в грехах литературных, – одинаково малополезно. Упущения следует выискивать и, найдя и признав, по возможности не повторять их в будущем. Но бесконечно корпеть над изъянами двадцатилетней давности, доводить с помощью заплаток старую работу до совершенства, не достигнутого изначально, в зрелом возрасте пытаться исправлять ошибки, совершенные и завещанные тебе тем другим человеком, каким ты был в молодости, безусловно, пустая и напрасная затея».

РАЗДЕЛ ПЕРВЫЙ. Очерки русской власти: от «великого раскола» к «великому распаду»

Глава 1. Государство раскольников. Карма русской власти

Покаяние русского народа свершится возвращением его через русское будущее к русскому прошлому или воскресением его через прошлое к будущему, что одно и то же.

В. Н. Муравьев. «Рев племени»
Сегодня, двадцать лет спустя после того, как, выражаясь языком авторов Беловежского соглашения, Советский Союз «перестал существовать как геополитическая реальность», он продолжает существовать как «виртуальная реальность», напоминая о себе чертами сходства власти нынешней с властью прошлой.

Вообще больше всего русская власть похожа на птицу Феникс. Сколько бы ее ни сжигали, она чудесным образом возрождается из пепла, меняя только свой «окрас»: с черного с золотом на оглушительно красный, с красного на экзотический «триколор». Но по сути – это все та же птица…

Вот и расставание с СССР оказалось недолгим. Пережив очередное «превращение», русская власть восстановилась внешне почти во всех своих до боли знакомых исторических деталях. Волей-неволей приходится констатировать преемственность русской политики. Те, кто полагал, что русскую политическую традицию можно сломать одним напряжением воли, оказались посрамлены.

СССР еще долго будет оставаться точкой отсчета для всех «концептуализаций» российского государства. Его неожиданное политическое рождение в начале XX века и еще более неожиданная политическая смерть в конце этого же века оставили теоретикам русской государственности много вопросов.

В последние годы доминирующим в общественном сознании посткоммунистической российской элиты был взгляд на советское государство как на историческую аномалию. Сторонники этой точки зрения считают, что коммунистический режим в России был отклонением от «нормального», «общечеловеческого» пути, вызванным как субъективными (точка зрения большинства), так и объективными (мнение меньшинства) причинами.

Начиная с конца 80-х годов я пытался последовательно отстаивать принципиально отличный от общепринятого в то время взгляд на коммунистический этап в развитии российской государственности, подчеркивая, что российский коммунизм выглядит аномалией лишь в рамках западной культурной традиции. Для России это была исторически логичная фаза ее развития.

Поскольку Россия представляет несколько иной, чем «западный», тип культуры, то распад коммунистической системы означает для нее не столько «возврат к западным ценностям», сколько начало новой фазы эволюции весьма специфической «евразийской» цивилизации.

Я полагаю, что в посткоммунистическом российском обществе западные ценности не смогут быть прямо заимствованы и усвоены, но, в лучшем случае, будут перерабатываться чуждой для них культурной средой в нечто новое и в достаточной степени оригинальное.

Россия – это особый мир. Ее история – это история развития уникальной мировой культуры, отличающейся как от культуры Запада, так и от культуры Востока. Российская культура имеет смешанную природу, соединяя в себе европейское личностное и азиатское общинное начала.

Русская культура изначально возникает как нечто неорганическое (неоднородное) и движется к органичности через длительную эволюцию. Поэтому история России является прежде всего историей постоянных культурных трансформаций.

Неорганичность российской культуры проявляла себя во времени как неравномерность исторического развития. Периодические «коллапсы» культуры имманентны российскому типу развития. Именно в такие моменты происходит переход от одного внутреннего «культурного типа» к другому. Российская революция есть прежде всего культурная революция. Политическую историю Россию формирует борьба не социальных, а культурных классов.

Разрывы постепенности в историческом развитии выражены поэтому в русской истории более рельефно, чем в истории многих других народов. Смена эпох в России выглядит как полный разрыв со своим культурным прошлым. Из революций русские выходят «нерусскими», другим народом. И только позже оказывается, что они, как никто другой, умеют оставаться самими собой.

Именно поэтому центральным пунктом истории российской государственности является раскол. Раскол отнюдь не чисто русское явление. Но только в России государственность возникла не из преодоления раскола, а на его основе. Русское государство – это государство раскольников, нашедших в нем уникальную форму сосуществования.

ПРЕДЧУВСТВИЕ РАСКОЛА
В истории России можно выделить пять эпох, олицетворяющих собой различные типы культуры: древнекиевский период, время удельных княжеств, Московское царство, Российскую империю и Советскую Россию. Строго говоря, российской истории принадлежат только три последних. Древняя Русь и феодальные княжества под татаро-монгольским господством – предыстория России, когда закладывались предпосылки ее культуры. Собственно российская история, как история развития особой цивилизации, начинается с возникновением Московского государства.

Как пишет В. Д. Кавелин, на первый взгляд Московское царство было азиатской монархией в полном смысле слова[1]. По его мнению, государственный строй был точным слепком с патриархально-общинного уклада, а тип вотчиновладельца – полного господина над своими имениями – лежал в основании власти государя и повторялся до последнего подданного.

Все подчинялось закону общины. Само государство, казалось, было лишь моментом в ее вечном и неизменном движении. Нигде на поверхности общественной жизни индивидуальность не проявляла себя. Государственная власть ничем не выказывала того, что на нее возложена какая-то особая миссия, не обнаруживала своей главной функции – генератора общественного развития.

Тем не менее индивидуальное начало незримо присутствовало в российской истории испокон веков. Было готово к выполнению своей особой миссии и государство. Просто в Московском царстве истинная роль личности и державы были едва видимы под старыми традиционными формами[2].

Однако об этом можно судить лишь по косвенным признакам, например по тому размаху, который приняло движение казачества. Внутри традиционного уклада, а часто и вопреки ему, рождалась личность, которой было тесно в общине с ее неподвижными устоями. Она не хотела покорно нести вместе со всеми тяготы коллективного «государственного рабства» и рвалась на простор.

Власть своими действиями сама подспудно усиливала роль личностного начала в государственной и общественной жизни. Государь сам был личностью. Сопротивляясь местничеству, он боролся за собственную эмансипацию от патриархального мира, за право властвовать по своему разумению и воле, а не в соответствии с традициями.

Петровская империя, признанная самой неорганичной эпохой российской истории, обычно противопоставляется Московскому царству как времени единства культуры и народного бытия. Такое противопоставление, по-моему, некорректно. В культурном отношении Московское царство было таким же неорганичным, как и наследовавшая ему империя, но в скрытой (латентной) форме[3]. Петровская эпоха не породила неорганичность, а лишь актуализировала, сделала явным то, что было заложено с самого начала.

Задолго до Петра I в общественной и в государственной жизни Московского царства определилось противостояние двух начал, составляющих основу российской культуры: личностного и общинного. Просто рано или поздно должен был наступить момент, когда это противостояние проявит себя выпукло, как полный разрыв, как противопоставление. Это и случилось в XVII в., когда власть в России вплотную подошла к необходимости осуществления глубоких реформ.

По словам В. О. Ключевского, в это время внутри России вновь началось великое брожение. Сотни тысяч людей бросали насиженные места, порывали с общиной и уходили на окраины в казаки. Государственное управление деградировало. Традиционные властные институты не действовали в новых условиях. Кризис охватил православие. Сохранялась лишь внешняя религиозность, о чем свидетельствовали резкое падение нравов, повсеместное распространение пьянства и варварства[4].

В таких условиях, как ни странно, резко усилилось влияние государства на культурное развитие. Дело даже не в реформах, затевавшихся властью. Важнее другое: государство, содействуя развитию личностного начала, приступило к последовательному «насаждению» новой культуры. В результате расслоение общества по «культурным типам» увеличилось в разы.

В столице России появлялось все больше самостоятельно мыслящих людей, подвергавших сомнению непоколебимость старинных устоев[5]. Но в провинции все оставалось по-прежнему. Суеверие и идиотизм деревенской жизни господствовали на огромных просторах. И у этой массы были свои пастыри, фанатичные начетчики, истово ненавидящие всякую самостоятельную мысль, всякое не освященное древней традицией слово.

В этот момент отчетливо обозначилась пропасть между двумя культурными типами, выраставшими на российской почве. Все меньше общего оставалось между двумя частями одного народа. В подобных обстоятельствах не могла не возрасти роль государства как единственной силы, способной соединить эти культурные «классы» в одно целое.

В то же время то самое государство, которое должно было соединять культурные классы в единое целое, оказалось поставлено в условия, при которых оно само же было вынуждено нарушать постоянно статус-кво, ускоряя процесс культурного расслоения.

Государство тонуло в этом культурном раздвоении, но продолжало раскачивать лодку. Русские цари прилагали титанические усилия, чтобы заполучить практические знания европейцев. Конечно, при этом они пытались исключить возможность духовного влияния Европы на русских людей. Борис Годунов предпочитал отправлять молодых людей учиться в Европу, стремясь избежать приглашения наставников в Россию. Кстати, почти никто (а по свидетельству историков, вообще ни один) из посланных за знаниями не вернулся на родину. Поэтому в XVII веке в Московию все-таки пригласили киевских и греческих монахов, знавших европейские науки, но все-таки православных. Этого оказалось достаточно, чтобы «процесс пошел» с удвоенной силой.

РАСКОЛ КАК «ТОЧКА СТАРТА»
К середине XVII века в России подспудно сформировались два взаимоисключающих культурных типа – «русские индивидуалисты» с самостоятельным мышлением и независимой волей и «русские коллективисты», испытывающие страх перед самостоятельной мыслью и живущие «по традиции». Они расходились между собой все дальше и дальше, и в конце концов власть была принуждена делать политический выбор между ними.

Повод не заставил себя ждать. Разгорелся спор в связи с начатой по инициативе верхов работой по исправлению церковных книг. В нем власть поддержала молодых, преимущественно малороссийских богословов. Но «пошел вопль», от старых исправителей книг, оскорбленных обвинениями в их искажении.

С. М. Соловьев пишет, что стоило, однако, раздаться кличу – вера в опасности, ее «переменяют», – как слова эти нашли сильный отзыв, тем более что и в других сферах уже началось движение к новому, ранее неизвестные обычаи бросались в глаза, раздражали. Пришли люди, провозгласившие наступление «последних времен» и надобность «стать и помереть за веру». Возникло массовое движение. Явился раскол[6].

Раскол – важнейший пункт российской истории. Им заканчивается первый ее цикл. С него же начинается следующий. Раскол – это внешнее проявление гетерогенного, неорганического характера российской культуры. Исподволь протекавшее культурное расслоение превратило государство в единственного гаранта культурной целостности народа. Но оно оставалось при этом и гарантом общественного развития. Власть не только не могла приостановить дальнейшую культурную стратификацию, но и выступала катализатором данного процесса.

В стремлении преодолеть общественный кризис власть вначале широко открыла двери России для европейского опыта, а затем, пытаясь адаптировать его к российским условиям, была вынуждена инициировать «реформу» самого православия. Эти меры чрезвычайно ускорили процесс культурного расслоения и привели общество к окончательному расколу.

Положение власти оказалось незавидным. Она очутилась, если говорить иносказательно, между Сциллой с ее собачьими головами и зевом-водоворотом Харибды, и ощущения у нее (власти) были, думается, сродни одиссеевым.

С одной стороны, государством же востребованные реформаторы желали решительных перемен везде и во всем. Критика распространялась как эпидемия. В рассылаемых по всей стране «обличительных письмах» бичевались казавшиеся незыблемыми вековые устои и нравы. Но власть не хотела, да и не могла двигаться вперед столь быстро, как того требовали сторонники прогресса. B. О. Ключевский пишет, что сам Алексей Михайлович был человеком переходного времени. Не чуждый «новым веяниям», мягкий, склонный к компромиссам, он в то же время оставался целиком в плену традиций[7]. Между властью и нетерпеливыми приверженцами перемен все чаще стали возникать трения, и многие из последних не избежали опалы.

С другой стороны стояли защитники старины, «раскольники», яростно выступившие против нововведений. За ними была сила, шли огромные массы людей. Но лозунг этого движения, ярко сформулированный протопопом Аввакумом: «До нас положено, лежи оно так во веки веков», – был совершенно неприемлем с точки зрения государственных интересов России. Потому, по мнению C. М. Соловьева, власть обречена была вести беспощадную борьбу с раскольниками[8].

Для понимания исторического момента полезно вспомнить характеристику В. Ключевского, данную им тогдашнему государю Алексею Михайловичу: «Царь Алексей Михайлович принял в преобразовательном движении позу, соответствующую такому взгляду на дело: одной ногой он еще крепко упирался в родную православную старину, а другую уже занес было за ее черту, да так и остался в этом нерешительном переходном положении. Он вырос вместе с поколением, которое нужда впервые заставила заботливо и тревожно посматривать на еретический Запад в чаянии найти там средства для выхода из домашних затруднений, не отрекаясь от понятий, привычек и верований благочестивой старины… Люди прежних поколений боялись брать у Запада даже материальные удобства, чтобы ими не повредить нравственного завета отцов и дедов, с которым не хотели расставаться как со святыней; после у нас стали охотно пренебрегать этим заветом, чтобы тем вкуснее были материальные удобства, заимствуемые у Запада. Царь Алексей и его сверстники не менее предков дорожили своей православной стариной; но некоторое время они были уверены, что можно щеголять в немецком кафтане, даже смотреть на иноземную потеху комедийное действо“, и при этом сохранить в неприкосновенности те чувства и понятия, какие необходимы, чтобы с набожным страхом помышлять о возможности нарушить пост в крещенский сочельник до звезды»[9].

Раскол, на мой взгляд, есть нечто большее, чем историческое явление, обычно обозначаемое данным термином. Это не столько массовое движение второй половины XVII в., сколько сущность нового типа российской культуры, пришедшего на смену культуре Московии. Это была особая, единая, но внутри себя расчлененная надвое культура.

В одном народе как бы сосуществовало два социума, различавшихся между собой условиями жизни, бытом, ментальностью и даже языком. Иногда кажется, что верхи и низы (условно) российского общества в XVII-XIX вв. имели разную историю, настолько велика была пропасть между ними. На самом деле то были две ветви одной культуры, а сама раздвоенность – определенный способ ее бытия в рамках данного исторического периода.

Раскол должен быть понят как цивилизационное явление. Он был новой фазой в развитии присущего российской культуре противоречия, которое при всей своей уникальности изменялось соответственно общими для любого противоречия правилами. Известно, что «на поверхности явлений развивающееся сущностное противоречие до определенного момента выступает в облике разнообразных форм движения, которые носят – как ни парадоксально – непротиворечивый характер»[10]. Очевидно, что именно в таком скрытом виде противоречие между общинным и личностным началом в российской культуре проявляло себя в эпоху Московского царства. По мере созревания непротиворечивые формы сменяются непосредственным проявлением противоречия в виде антиномии, то есть конфронтации внешне обособленных противоположностей.

Раскол как раз и свидетельствовал, что развитие противоречия, формирующего природу российской культуры, вступило в эту новую открытую фазу. Борьба двух начал в российской культуре проявилась на поверхности в виде борьбы между собой двух культурных «классов» – «мыслящих» (европеизированных) верхов и «чувствующих» патриархальных (азиатских) низов.

Общество не могло долго оставаться в расколотом состоянии, иначе оно неминуемо погибло бы. Противоречие должно было перейти в следующую фазу, когда движение противоположностей опосредствуется каким-либо третьим началом[11].

Именно такую роль в отношениях между двумя культурными «классами» общества сыграло «государство нового типа», созданное Петром I (не на пустом месте, конечно, а на платформе, основание которой заложил еще Иван Грозный). Выступив вначале как обыкновенный медиатор, оно постепенно вобрало в себя обе крайности и превратилось в итоге в опосредствование самого себя. В этом, на мой взгляд, разгадка «тайны» Российской империи.

ИМПЕРИЯ КАК ПРЕОДОЛЕНИЕ РАСКОЛА
Империя не создала раскол. Она, напротив, его устранила с поверхности общественной жизни. Она сделала уже существующий раскол своим внутренним содержанием.

Начав реформы, власть спровоцировала давно назревавшую культурную революцию. Не Петр, сын царя Алексея, изменил Русь. Напротив, когда он взошел на трон, перед ним уже лежала другая Россия, где господствовала новая, двуликая, как Янус, культура.

Поэтому задача, стоявшая перед властью, усложнилась. Она не только должна была довершить реформы, направление которых было предопределено историческим развитием последних полутора столетий, но и приспособиться к новой культурной среде, к пронизавшему общество расколу, к культурному противостоянию, разрывавшему народ на части.

К концу XVII века становится заметным, что основное общественное противоречие как бы удваивается. Наряду с выраженным противостоянием двух культурных классов внутри общества отчетливо вырисовывается противоречие между обществом в целом и государством. В этой сложной фигуре взаимоотношений положение государства было довольно замысловатым.

С одной стороны, чем дальше культурные крайности расходились между собой, тем труднее было государству управлять общественными процессами, тем менее эффективной была его деятельность. С другой стороны, чем острее становилась общественная борьба, тем более угрожающе государственная власть возвышалась над ослабленным народом.

Ни один из лагерей не представлял из себя сколь-нибудь мощной самостоятельной силы, на которую власть могла бы опереться. С. М. Соловьев замечает по этому поводу с горечью: «Ученые, призванные в Москву для защиты православия научными средствами, разногласят друг с другом…»[12] Но и на другом, патриархальном, ортодоксальном берегу не было единства. И здесь С. М. Соловьев вынужден констатировать: «Отвергнувши раз авторитет церковного правительства… раскол… должен был распрыснуться на множество толков по множеству толковников»[13]. В мире борющихся «партий» одна власть сохранялась как монолит. И чем больше было партий, тем сильнее на этом фоне выглядело государство.

Россия познала силу и бессилие власти – вполне заурядный парадокс политики. Чем менее эффективным было государство, тем более мощным оно становилось в сравнении с обществом. Рано или поздно оно должно было поглотить общество вместе со всеми его противоречиями.

Однако старое государство эпохи Московского царства было не в состоянии сделать это. Оно «разрывалось на части», пытаясь раздельно решить две задачи: сохранить единство общества и стимулировать его развитие. Нужно было реформировать само государство, чтобы совместить обе цели.

Решение именно этой задачи оказалось по плечу энергичному Петру. Для созданного им государства спасение и развитие России – уже не разные задачи, а лишь стороны одного процесса. Такое государство занимает по отношению к обществу активную позицию и почти мгновенно «проглатывает» его, разом огосударствляя все ранее самостоятельные сферы общественной жизни.

Вместе с тем и раскол принимает государственную форму. Противоречие, породившее ранее два непримиримых культурных «класса», стало с того момента свойством государства. Власть окончательно приняла вид обруча, намертво обхватившего общество и не дававшего ему распасться вследствие борьбы враждующих группировок.

С этого момента и так слабая способность общества к единению и вовсе атрофировалась. Так человек, привыкший ходить опираясь на палку, со временем теряет способность без этой палки жить и двигаться. Бремя единства стало злым роком русской власти. Стоило кому-то попытаться оторвать русское государств от общества, как это общество тут же разбрызгивалось на беспомощные, враждующие между собой фрагменты. Русскому обществу с государством всегда плохо, а без государства невозможно. В этом была его историческая трагедия.

Государство стало соединительной тканью общества, опосредствованием всех его внутренних отношений, оно растворило общество в себе и само растворилось в обществе. Это опосредствование было, безусловно, и высшей формой движения скрытого в русском обществе противоречия, но не оно не было его разрешением. Это обнаружилось, когда уже в зрелой Империи «противоположности», скрытые до поры до времени, стали сталкиваться, ломая сложившиеся опосредствующие государственные связи[14].

Если в допетровскую эпоху раскол был чем-то внешним для власти и усиливавшееся культурное расслоение народа не ослабляло государство непосредственно, то в эпоху Империи раскол стал его внутренним моментом жизнедеятельности. Поэтому внешне незаметное, непрекращавшееся углубление раскола непрерывно подтачивало устои державности.

После того как российское общество было поглощено государством, все то, что раньше ослабляло общество, стало впрямую истощать власть. С момента наибольшего возвышения государства над обществом началось и его неизбежное разрушение.

Казалось бы, и общество, и государство были обречены. Если в основании мы имеем два враждующих между собой культурных класса, то власть неизбежно должна провалиться в зазор между ними либо они должны разорвать ее на части, как сдетонировавшая взрывчатка разрывает бомбу. Но этого не произошло. «Русская система» продемонстрировала никем не предвиденный потенциал устойчивости. Властный обруч оказался настолько сильным, что враждебные элементы культуры длительное время оставались в постоянном соприкосновении друг с другом, как будто сдавленные гигантским прессом.

В пределах Империи при продолжающемся углублении раскола начался и встречный ему процесс. Благодаря сдерживающему, опосредствующему влиянию государства, отталкивание двух внешне обособленных культур было ограниченным. Накрепко прикованные властью друг к другу, они вынуждены были взаимодействовать между собой. На границе этого взаимодействия, там, где культурные «волны» накатывались друг на друга, зарождалась третья сила – некая синкретическая культура, в которой противоречие между общинным и личностным началами находило не мнимое, временное, а действительное разрешение.

Таким образом, в Российской империи одновременно протекали два разнонаправленных культурных процесса. Углублялся распад общества на два культурных класса. Вместе с тем в постоянном их столкновении возникал третий класс, который был носителем новой культуры.

Но при этом и третья сила, развиваясь, действовала в отношении российской государственности в том же направлении, что и раскол. Она ослабляла власть, подрывала ее устои. Это кажется парадоксальным только на первый взгляд. Ведь государство было не альтернативой расколовшейся культуре, а ее органическим продолжением, опосредствованием заключенного в ней противоречия. Значит, рождавшаяся из раскола новая культура, в которой должно было найти свое разрешение основное цивилизационное противоречие, была враждебна как самому расколу, так и созданной им государственности.

С этого момента российская власть принуждена была вести борьбу на два фронта: и против своих оснований (раскола), и против своих следствий (нового синтетического культурного класса). Будучи очень разными по своей природе, эти две силы действовали на власть в одном направлении: подтачивая ее силы.

Было, однако, и отличие. Раскол разрушал государственность пассивно, ослабляя ее самим фактом своего существования, т. е. неповиновения части общества. Новая культура боролась с властью активно, с самого начала демонстрируя свою агрессивность.

С течением времени она будет в силе взорвать российское государство и вместе с ним уничтожить собственные культурные предпосылки. Но прежде новая культура должна была получить адекватное социальное, идеологическое и политическое воплощение. На это ушло более полутора веков.

ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ КАК УДАРНАЯ СИЛА ИСТОРИИ
В первые десятилетия Империи не могло быть и речи о том, что рядом с властью в обществе образуется какая-нибудь иная социальная, политическая или духовная сила. Кроме всего прочего, поначалу власть вбирала в себя почти весь образованный класс российского общества, и потому иногда казалось, что они тождественны между собой[15].

Некоторое время власть была не только политическим, но и единственным духовным центром общества. Такое положение сохранялось, пока социальная база власти была очень узка. Желая укрепить стабильность режима, государство стремилось к расширению своей опоры. Поэтому к началу XIX века произошло «отделение дворянства от государства», и власть выступила представителем обоих культурных классов общества: «просвещенных верхов» и «темных низов». Именно на данной стадии развития государство окончательно превратилось из посредника между двумя внешне обособленными культурами в опосредствование самого себя.

По мере расширения социальной базы власть утрачивала свое монопольное право быть лучом просвещения в темном царстве: «образованный класс» стал шире, чем государство. И почти сразу же возникло, если так можно выразиться, «диссидентство». Его представляли, естественно, выходцы из аристократических слоев. Это был еще не новый культурный класс, но уже его предтеча.

Происходило нечто вроде удвоения идеологии. Наряду с официальными появились и неофициальные взгляды на народ, политику, экономику, а также опальные идеологи: Новиков, Щербатов, Радищев. В результате торжество окончательного становления Империи при Николае I было омрачено восстанием декабристов.

После прямого столкновения между государством и аристократической оппозицией развитие перешло в новую стадию. Началось непосредственное оформление того специфического культурного класса, который впоследствии был назван российской интеллигенцией.

Пока формирование интеллигенции происходило в недрах европеизированного, образованного, а главное – властвовавшего культурного класса, основным для нее был вопрос об отношении к своей противоположности – народу, представленному большей частью патриархальным крестьянством. На этом этапе интеллигенция разделилась по преимуществу на западников и славянофилов, которые выясняли отношения между собой в узком кругу.

Однако социальный состав интеллигенции стремительно менялся. Экономическое развитие России шло полным ходом, что требовало распространения образования уже на весьма значительные массы населения: образованные слои российского общества стали заметно шире просвещенного европеизированного культурного класса.

Существеннейший момент: у выходцев из народной среды образованность сочеталась с патриархальными взглядами и предрассудками. Внутри интеллигенции они сравнительно быстро обособились в отдельную группу разночинцев. Вопрос об отношении к народу был для них менее актуальным и болезненным, чем для старых интеллигентов, происходивших из высших слоев общества, так как разночинцы сохранили непосредственно «народное» мироощущение. Зато у них гораздо сильнее была тяга к практическому переустройству народного быта, господствовавших общественных отношений.

Постепенно противоречие между европеизированным и патриархальным культурными типами в России интериоризировалось как противоречие между различными течениями внутри русской интеллигенции. Прения западников и славянофилов утратили в этот момент свою актуальность. Их сменили разногласия с далеко идущими политическими последствиями: между либералами, представленными главным образом выходцами из дворянско-буржуазной среды, и народниками, преимущественно разночинцами.

Это была качественно иная фаза становления интеллигенции как нового культурного класса. Опять произошло раздвоение единого, произошел раскол. На этот раз раскол в среде интеллигенции. С этого момента эволюция интеллигенции напоминала ускоренную съемку эволюции русского общества. То, что произошло только что с русским обществом и государством в течение двух столетий, теперь происходило с интеллигенцией в течение нескольких десятилетий.

Я пытался показать, как двумя веками ранее раскол в обществе породил внутреннее раздвоение государства прежде, чем государство оказалось готовым поглотить ослабленное общество. Теперь же раскол в государстве вызвал к жизни раздвоение в среде интеллигенции прежде, чем она созрела для того, чтобы подчинить себе терявшее силы государство. Интеллигенция оказалась эмбрионом новой государственности, выношенным в утробе старой государственности. Естественно поэтому, что социальный онтогенез стал повторением социального филогенеза.

Либерализм и народничество как течения внутри российской интеллигенции были односторонними, причем каждое в своем роде.

Либерализм, родившийся из взаимопреодоления западничества и славянофильства, был одинаково критичен как относительно искусственного европеизма верхов, так и традиционной патриархальности народа. Вместе с тем ему недоставало активного волевого начала, необходимого для свершения практического переворота в общественных отношениях.

Народничество было движением «энергии и воли», но оно совершенно некритично, механистически отвергало культуру верхов и фетишизировало культуру низов.

Дальнейшее историческое развитие требовало, чтобы рационализм и воля соединились в единое целое. За два века до того для восстановления государственного единства понадобился приход к власти нового поколения государственных деятелей. Теперь же, чтобы соединить волю и разум, была нужна новая генерация интеллигенции.

БОЛЬШЕВИЗМ КАК ВЫСШАЯ ФОРМА РАЗВИТИЯ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ
«Новые люди» появились в среде российской интеллигенции в 80-е годы XIX в. На смену романтическому и эмоциональному приходит жесткий и большей частью прагматичный тип личности[16].

Идейной же формой, в которой осуществился синтез воли и рационализма, стал русский марксизм. Он имел мало общего со своим прародителем. Просто интеллигенция, к тому часу полностью сложившаяся как особый культурный класс, нуждалась в адекватной ее устремлениям идеологии. Как это уже бывало (и будет еще) в российской истории, соответствующая идеологическая система была импортирована с Запада и приспособлена к «домашним» потребностям. Данный процесс был растянут во времени. Окончательная адаптация европейского марксизма к российским условиям завершилась с появлением большевизма.

Большевизм был наиболее полным, законченным и логически последовательным воплощением нового типа российской культуры – своеобразного и неповторимого синтеза европеизма и патриархальности, индивидуальности и коллективности.

Иными словами, большевизм есть итог развития интеллигенции как особого культурного класса, возникшего на стыке двух основополагающих начал российской культуры. Правда, интеллигентская среда дала жизнь и другим направлениям. Но именно в большевизме присущие российско-интеллигентскому типу черты воплотились в наиболее адекватном, очищенном от исторических случайностей виде.

Большевизм знаменует собой завершение культурного развития интеллигенции. В его рамках происходит политическое оформление этого нового культурного класса в «протогосударственное образование».

То, что Лениным было осторожно названо «партией нового типа», было на деле зачатком государственности будущего, «власте-эмбрионом». Следовательно, в недрах старой культуры развивался не просто новый культурный тип. Таким образом в недрах старого государства рождалось новое. Победа этого нового государства над изжившим себя старым, его переход из политического небытия в бытие означала, как представляется, конец эволюции российской интеллигенции, выполнившей таким образом свою историческую миссию.

«Обрыв» исторического развития в 1917 г., деление истории на российскую и советскую существуют, думается, лишь в воображении многих, а не в действительности. Советская история логически продолжает линию развития цивилизации, идущую через Российскую империю от самого Московского царства.

Современные попытки обосновать представления о революции как о бессмысленной трагедии – пример «науки отрицания». В истории не существует страниц, крупных событий, лишенных целесообразности, а белые пятна есть в ней лишь для тех, кто не хочет или не умеет читать. История создает даже тогда, когда разрушает. Задача социальной науки видится мне не в критике революции, а в понимании ее на новом уровне знания, уяснении того, в чем, собственно, состоит ее исторический смысл.

Октябрьскую революцию действительно трудно объяснить, если смотреть на нее как на обыкновенную социальную революцию, в ходе которой происходит смена одного экономически господствующего класса другим. Дело в том, что ее подготовил и осуществил особый, не экономический, а культурный класс. Только в мифологии большевизма он был передовым отрядом пролетариата. В реальности это был авангард российской интеллигенции.

Победа революции означала прежде всего успех нового культурного типа. Он был рожден старой культурой и одновременно глубоко враждебен ей. Исторический смысл революции состоял именно в том, в чем этот тип разнился с предшествовавшим.

Главной отличительной чертой нового «культурного типа» была его гомогенность, внутреннее единство. В его рамках внешне преодолевался раскол, присущий культуре эпохи Империи. Таким образом, историческое значение революции состояло, на мой взгляд, в преодолении раскола, раздвоенности российской культуры, что означало преодоление ее внешней неорганичности.

В возобладавшем культурном типе личностное и общинное начала уже не являлись чем-то раздельным внутри целого. Теперь это были лишь разные стороны, моменты единого целого. Каким бы ужасным ни казался послереволюционный культурный класс в сравнении с классами предшествовавшей эпохи, он имел перед последними одно неоспоримое преимущество – был органичным.

КУЛЬТУРНЫЙ СМЫСЛ РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ
Большевистская революция естественно вписывается в логику российской истории. Ею завершается важный этап длительного, многовекового процесса трансформации культуры, ее движения от неорганичности к органичности. Эта революция замыкает череду скачкообразных культурных подвижек, которые несколько раз на протяжении истории потрясали общество. После нее начинается совершенно новый цикл развития России, «развертывания» ее уже внешне органичной культуры в нечто новое, ранее неведомое.

Означает ли вышесказанное, что революция была неизбежной? Для ответа нужно провести разграничение между исторически необходимым и исторически случайным.

Исторически необходимым следует признать преодоление раскола. Культурное противостояние к концу XIX века стало главным тормозом общественного развития, что постепенно осознавалось на самых различных уровнях. К примеру, столыпинская программа была прямым конкурентом революционных проектов интеллигенции. Она нацеливалась на решение тех же вопросов, которые впоследствии были разрешены революцией. Реформы Столыпина предполагали постепенное уничтожение пропасти между образованными слоями и патриархальной массой, что, в свою очередь, должно было подготовить то перемирие между властью и умеренными элементами общества, без которого он не видел спасения[17]. Столыпин таким образом также стремился к созданию органичной культуры, но хотел достичь этого поэтапно, эволюционным путем.

Исторически случайным был именно способ, которым одолевался раскол. Как почти всегда, в истории была альтернатива – между стихийно-насильственным и управляемо-правовым устранением культурного противоречия, раздиравшего Россию. Однако вероятность первого и второго вариантов была разной. Требовалось стечение слишком многих «счастливых» обстоятельств, чтобы раскол был снят цивилизованно, под контролем власти. Это было маловероятно и не произошло. Поэтому все стоявшие перед обществом и властью задачи были решены насильственно в ходе революции.

В связи с этим следовало бы различать исторически необходимые и исторически случайные последствия Октябрьской революции.

К исторически необходимым, а значит неизбежным ее результатам можно отнести само преодоление раскола и установление господства нового культурного типа.

К исторически случайным, т. е. необязательным эффектам, – воздействие, оказанное на общество в целом и на каждую отдельную личность революционным, насильственным способом преодоления раскола.

Состояние российского общества так долго определялось прежде всего тем, как (каким способом) возобладал новый культурный тип, что это мешало осознать, о каком именно культурном типе идет речь.

За представителем новой культуры, возобладавшей в результате революции, прочно закрепилось уничижительное название «гомо советикус». Его подпорченный имидж стал предметом едких насмешек. Однако те, кто сегодня активно бичуют нарицательные черты гомо советикуса, как правило, не задаются вопросом, какие из них являются сущностными характеристиками данного культурного типа, а какие были приобретены в результате многолетнего применения по отношению к человеку чудовищного насилия, порожденного революцией.

Если отказаться от мифологизации российской интеллигенции[18], то можно обнаружить, что многие из приписываемых гомо советикусу черт вполне соответствуют душевному строю русского интеллигента XIX века. Обращусь за подтверждением сказанного сразу к двум авторитетным суждениям.

Н. И. Бердяев писал: «При поверхностном взгляде кажется, что в России произошел небывалый по радикализму переворот. Но более углубленное и проникновенное познание должно открыть в России революционной образ старой России, духов, давно уже обнаруженных в творчестве наших великих писателей, бесов, давно уже владеющих русскими людьми. Многое старое, давно знакомое является лишь в новом обличье»[19].

О том же пишет В. Муравьев: «Революция произошла тогда, когда народ пошел за интеллигенцией. Конечно, народ по совершенно независящим от последней причинам должен был куда-то идти. Великое народное движение, во всяком случае, должно было произойти в результате кризиса русской жизни, усугубленного войной. Но путь, по которому пошел народ, был указан ему интеллигенцией»[20].

Однако интеллигентское миросозерцание, став народным мировоззрением, т. е. будучи таким образом многократно растиражированным, утратило определенность и остроту, сделалось более сглаженным, аморфным. Во много раз снизился уровень образованности, малозаметной стала одержимость, обостренность воли. И свету явилась та безликая и агрессивно-пассивная посредственность, которая известна сегодня под именем «гомо советикус».

РУССКИЙ «МОДЕРН»
Каким бы существенным ни казалось на поверхности различие между гомо советикусом и российским интеллигентом – это представители одного культурного типа. Для него характерен синтез индивидуального, личностного и коллективного, общинного начал в единое органическое целое.

Гомо советикус исторически является финальным продуктом культуры раскола, в котором она изживает себя. В этом продукте ни общинное, ни индивидуальное начало уже не проявляет себя непосредственно, а интериоризированы новой уже синтетической, но не ставшей после этого симпатичной личностью. Таким образом, Россия, вслед за Европой, самобытно завершила процесс индивидуализаций[21].

Но при этом Россия так и не стала Европой. Она встала рядом с Европой. Она вошла в шеренгу культур «победившей индивидуальности», но заняла в этой шеренге самое крайнее место. Потому что индивидуализация в России не сопровождалась персонализацией. «Советский человек» был больше именно индивидом, чем личностью. «Азиатчина» была вытеснена из его сознания в его подсознание.

В гомо советикус разрядилась энергия более чем двухвекового противостояния верхов и низов, Европы и Азии, образовав внешне однообразную массу посредственных субъектов. На самом деле это очень энергетически насыщенная протоплазма, способная стать питательной средой, «бульоном» для новых культурных подвижек (скачков) в России.

Гомо советикус – это и первый массовый тип личности, рожденный на почве российской культуры. Очень долгое время облик этой личности определялся тем насилием, которое она испытала при появлении на свет. Родовая травма, полученная «советским человеком» при рождении и усиленная тоталитарным воспитанием, обременяла его до самой смерти.

Все в советской эпохе было промежуточным, половинчатым, незаконченным. Сам «советский человек» оказался переходным культурным типом. И в этом был глубокий исторический смысл. Потому что советская культура была преддверием Нового времени России. Она подготовляла почву для будущего, латала какую-то дыру в историческом развитии.

Что это была за дыра? В России практически отсутствовала почва для буржуазных отношений, хотя бы потому, что в ней не было никогда феодальных отношений, из которых выросло третье сословие в Европе. Вот эту прореху и нужно было закрыть. Постфактум советская эпоха должна была решать исторические задачи, которые в рамках западной культуры решались в эпоху феодализма.

Особенность вхождения России в эпоху модерна состоит в том, что российскому Новому времени предшествует особый («эмбриональный») период развития, в рамках которого происходит вызревание элементов культуры модерна.

Советская эпоха – это компенсатор отсутствовавших в России феодальных отношений, подготовивших европейское Новое время. Именно поэтому советскую эпоху можно обозначить – в зависимости от избранной точки отсчета – и как поздний квазифеодализм, и как ранний квазикапитализм.

Тезис о советской культуре как протокультуре Нового времени на первый взгляд опровергается явной антибуржуазной направленностью Октябрьского переворота. Но на самом деле в ходе большевистской революции уничтожалась мнимобуржуазная культура одной десятой части общества и создавались условия для будущего (отнесенного на несколько столетий в историческом времени) усвоения буржуазной культуры девятью десятыми общества, находившимися в 1917 г. на дофеодальной ступени развития.

Понимание советской культуры в качестве эмбриональной формы российского Нового времени позволяет опровергнуть миф о тоталитаризме как состоянии общества, при котором прекращается (замораживается) всякое развитие.

Только поверхностному наблюдателю советское общество кажется застывшим. На самом деле внутри него происходило весьма интенсивное развитие. Общество действительно было закрытым, но динамические процессы в нем от этого не останавливались.

Если ранний тоталитаризм выглядит как феодализм, впитавший в себя достижения научно-технической революции, то поздний тоталитаризм похож на капитализм, обремененный пережитками феодализма и отсталой технической базой.

В этом смысле необоснованным выглядит популярное ныне отождествление коммунизма и фашизма. Конечно, определенное сходство режимов существует, но оно не выходит за рамки сходства двух любых деспотических культур.

В таком контексте коммунизм похож на империю Чингисхана и на Россию времен Ивана Грозного не меньше, чем на германский нацизм. Природа же фашизма и коммунизма различна. Фашизм есть патологическое развитие культуры Нового времени. Как и всякая патология, он выглядит дегенерацией, провалом в историческое прошлое, в деспотическое средневековье. Коммунизм – это преддверие культуры Нового времени, ее недоразвитие, строй, не вырвавшийся до конца из тисков средневековья.

Россия еще не взошла в свое Новое время. Поэтому все институты, характерные для европейского Нового времени, находятся в России и других осколках бывшего Советского Союза в эмбриональном состоянии. Ни один процесс, подготовлявший эпоху модерна, не был в России завершен. Здесь так и не произошла полная эмансипация политической власти, государство не приобрело значение всеобщего и, как следствие, не сложилась нация. Может быть, только сегодня этот процесс выходит на финишную прямую.

Глава 2. Россия в поисках «нового времени»: циклы российской власти

Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастная семья несчастлива по-своему.

Лев Толстой
На каждом новом витке исторического развития своей культуры русские были несчастливы по-своему…

Русским всегда было свойственно особенно остро ощущать неповторимость своей исторической судьбы, уникальность своего социального опыта и непохожесть своего государства ни на какие известные человечеству образцы. И в некотором смысле инстинкт их не обманывал: государство, созданное в России, реально ни на что не похоже. Спорить можно о том, нужно ли этим гордиться или надо об этом сожалеть, но отрицать сам факт сложно, особенно сегодня.

В целом естественно, что государственность, развившаяся в особой культурной среде, выглядит весьма специфично и мало похожа как на европейские, так и, тем более, на азиатские образцы. А то, что «русская среда» особая, практически не вызывает сомнений. Алогизм русской власти есть лишь следствие алогизма русской культуры.

Русская культура возникла и развилась в условиях, которые, в общем-то, не давали надежд на какой-нибудь мало-мальски значимый цивилизационный успех. Тем более неожиданно было увидеть на этом месте огромную Империю, одно время державшую в напряжении полсвета. Неудивительно, что культура, которая смогла плодоносить на столь скудной почве, отличается уникальными характеристиками.

Поэтому-то предпосылки развития российской государственности принципиально иные, чем где-либо в Европе или в Азии. В Европе государство развивалось параллельно с развитием общества.

В Азии государство заменяло собой несуществующее общество. В России государство восполняло собой недоразвитое общество.

В Европе государственность, развивающаяся вместе с обществом, проходит путь от государства-класса через сословно-представительное государство к государству-бюрократии в его различных проявлениях и затем к государству-нации.

В России государственность, вырастающая из некоего подобия обществу, проходит соответственно путь от государства-вотчины. («протогосударства») через земское царство к дворянскому государству и затем к самодержавной империи.

Ни одна из русских ипостасей государственности не имеет полностью соответствующих ей аналогов ни в западной, ни в восточной политических практиках.

РУССКАЯ ОБЩИНА КАК УНИКАЛЬНОЕ ОСНОВАНИЕ РУССКОЙ ГОСУДАРСТВЕННОСТИ
В основании русской государственности лежит не имеющее аналогов в других культурах явление – русская община. Ее уникальность в том, что она застряла в истории. То, что в других культурах было мимолетным явлением, временным состоянием, в России превратилось в фундаментальное основание русской цивилизации. Недаром в России любят повторять, что не бывает ничего более постоянного, чем временные решения.

Собственно социальные отношения хоть и вырастают из естественных (патриархально-родовых) отношений, но являются в определенной мере их противоположностью и отрицанием. Развитие цивилизации неизбежно связано с вытеснением естественного социальным. Процесс этот в разных культурах может происходить по-разному: как вытеснение, как соединение или, например, как восполнение.

Общепринято считать, что естественные (патриархально-родовые) отношения не вытеснялись в России так быстро и полно социальными отношениями, как в Европе, а еще долгое время продолжали оказывать влияние на характер общественного развития (и, видимо, продолжают оказывать это влияние, в той или иной степени, до сих пор).

В то же время влияние естественных (патриархально-родовых) отношений не имело в России того определяющего, абсолютного значения для развития культуры, как в Азии, где социальные отношения скорее вписывались в существующие патриархальные устои, чем вытесняли их.

Поэтому в России так и не сложилась стройная система социальных отношений, способная развиваться целиком из собственной основы, хотя патриархальные устои русской жизни и были со временем расшатаны. Свободомыслие в России всегда парадоксальным образом сочеталось с вопиющими пережитками патриархального сознания.

Первоосновой социальности в России выступает не общество, а община. Многие великие исследователи прошлого отмечали ее гипертрофированное влияние на общественную и государственную жизнь в качестве главной особенности российского пути в истории, и, по всей видимости, были правы.

Казалось, это роднит Россию с восточными обществами. Но община в России есть нечто иное, чем, например, на Древнем Востоке, где она тысячелетиями обеспечивала стабильность патриархального уклада жизни.

Российская община – это соседская община, одна из разновидностей славянской общины-задруги – промежуточной стадии развития социальных отношений. В зависимости от обстоятельств она обладала большей или меньшей устойчивостью.

Специфика славянского мира вообще и России в частности состоит, видимо, не в самом историческом факте существования соседской общины. Через подобную стадию развития так или иначе проходили, как минимум, все европейские народы. Славянский мир поразил уникальным долгожительством этой общины, тем, что формирование социальных отношений на достаточно длительное время застряло на данном – переходном по своей сути – этапе.

Славянская община есть своего рода продукт полураспада естественных отношений. Но так же, как радиоактивные изотопы различаются между собой периодами полураспада, продукты полураспада естественных родовых отношений отличаются друг от друга временем жизни.

Российская община обладала особой устойчивостью. Она постоянно воспроизводила себя в своей странной полупатриархальной, полусоциальной форме, не сдвигаясь в течение веков ни в одну, ни в другую сторону.

Россия – это страна «общественного долгостроя». Общинный уклад в России есть незавершенная система социальных отношений, своего рода протообщество. В нем естественные (традиционные) силы и связи уже не господствуют безраздельно, но при этом чисто социальные механизмы еще не заработали в полную силу.

Развитие протообщества значительно отличается от развития общества. В то же время протообщество далеко отстоит и от общины азиатского типа, где социальные отношения исподволь вписываются в естественные отношения, унаследованные от предков, вместо того, чтобы вытеснять их.

В Европе протообщество оказалось историческим мигом в развитии социальности. Социальные отношения между членами соседской общины достаточно быстро разложили и вытеснили традиционные, естественные отношения. Довольно рано на историческую арену здесь выступила семья как самостоятельная общественная ячейка, что привело к возникновению частной собственности, а затем и государства.

Однако этот описанный Ф. Энгельсом алгоритм есть исключительно путь формирования европейского общества и государства. В России все выглядело иначе.

Нередко Россию воспринимают как азиатское общество. Но и в этом случае при ближайшем рассмотрении очевидны весьма существенные различия.

В Азии община все время остается естественным образованием, частью природы. В России она полуестественное-полусоциальное образование. Это как бы несложившееся общество, предвестник более развитых социальных отношений.

В российской общине социальные и естественные отношения между ее членами сосуществуют на равных, конкурируя между собой, вместо того чтобы дополнять друг друга, как это происходит в азиатской общине. Именно в специфической половинчатости отношений внутри русской общины кроется глубинная причина русского раскола.

В общинной России не могло сложиться единого общества, как и не мог появиться полностью эмансипированный индивид, зато было бесчисленное количество маленьких социальных островков, тяготевших к сплочению и не успевавших сложиться в органичное целое.

Внутри российской общины человек был уже в достаточной степени социализирован, обладал частично автономной «индивидуальной» волей и, в то же время, находился под гнетом традиции. Социальное и естественное начала парадоксальным образом всегда уживались в русской душе, ведя вечную борьбу между собой, но никогда не одерживая окончательной победы.

Восточная община совершенно неподвижна и напоминает инертный газ. А в России община – это, скорее, радиоактивный изотоп. Общественная жизнь здесь напоминала беспрерывный поток альфа-распадов, социальных микровзрывов, во время которых община из своего ядра частицами исторгает автономных индивидов.

Устойчивость общины в России – это фасад, за которым интенсивно развивался процесс индивидуализации общественной жизни, что сближает ее с европейским институтом общины. Однако, в отличие от Европы, он здесь никогда не был последовательным.

«ВОТЧИННОЕ ГОСУДАРСТВО» КАК ПЕРВАЯ ПОЛИТИЧЕСКАЯ ФОРМА БЫТИЯ РУССКОЙ ОБЩИНЫ
Покончив с предысторией, российское государство появляется на свет божий как Московское царство. Его первой исторической формой было «вотчинное государство». Русское «вотчинное государство» есть своего рода протогосударство, которое возникает из протообщества, то есть сообщества русских общин.

Историческая роль русской общины является «притчей во языцех». Считается, что, среди прочего, устойчивость общинных отношений и одновременно их половинчатость и противоречивость оказали решающее воздействие на становление российской государственности. На общинной почве в России возник феномен вечного государства-подростка, который и состарившись не может повзрослеть.

Вотчинное государство – это даже еще и не государство вовсе, а лишь его эмбрион. Оно застряло где-то между былинной (героической) эпохой и государством-классом. Впрочем, каждая государственность проходила в своем развитии «эмбриональный период», когда закладывался ее фундамент. Но не каждое государство проделало всю дальнейшую эволюцию, оставаясь в позе эмбриона.

«Недоношенность» стала для российской государственности естественной формой бытия. Русское государство за свою более чем тысячелетнюю историю так и не разорвало пуповину, связывающую его с архаичным обществом. Эта слитность, внутренняя недифференцированность общества и государства в России в той или иной степени сохранилась и по сей день. Следствием этого, по всей видимости, является и такое хорошо известное свойство русской власти, как ее неотделимость от собственности.

Вотчинное протогосударство не обладало той самостоятельностью по отношению к обществу, которая была присуща европейскому государству-классу. Но оно и не было лишь оболочкой архаичного общества, каким было азиатское государство. По крайней мере, в России всегда был хотя бы один свободный человек – государь. Его личная эмансипация от традиционных отношений стала предвестником грядущей эмансипации всей России.

В России государственность возникает как особое общественно-государственное образование. Поэтому я определил бы протогосударство как стабилизацию одной из промежуточных форм становления государства, уже обособившегося от общества, но еще не противопоставившего себя ему.

Логично было бы предположить, что появившееся в России государство-полуфабрикат должно было стремиться как можно скорее дойти до стадии готового продукта. То есть протогосударство сначала превратилось бы в «нормальное» государство-класс (по европейскому стандарту), а затем прошло бы свершенный ранее Европой путь.

Однако на самом деле этот государственный полуфабрикат начинает самостоятельную историческую эволюцию, прокладывая собственный маршрут к современному государству. Его путь, в силу действия массы объективных и субъективных факторов, оказался, как известно нам сейчас, гораздо труднее европейского – государство российское буквально продиралось наверх к своей высшей форме сквозь заросли исторических обстоятельств.

В этом самостоятельном, но асинхронно параллельном Европе историческом развитии и заключена тайна российской государственности. Ее эволюция проходит через те же ступени, что и государство европейское. Однако в том, как именно проявляла себя сущность государства на каждой из . этих ступеней, каждый раз обнаруживала себя недозрелость соответствующих форм российского общества.

Специфическое движение России к современному государству – это путь развития изначально ослабленного ребенка, которому долгие годы предстоит догонять сверстников, прежде чем они уравняются в силах, способностях и возможностях, встав взрослыми (к тому же это не всегда случается).

Вместе с тем в предпосылках развития нашей государственности заключено и его основное противоречие, определившее как судьбу российского государства, так и его облик. Это – противоречие между не преодоленным до конца архаичным единством государства и общества и постоянно усиливающимся обособлением их друг от друга.

Уникальность ситуации в том, что российское государство в процессе эволюции все дальше и дальше отдаляется от общества, подобно европейскому, оставаясь при этом тождественным обществу, подобно азиатскому.

«ЗЕМСКОЕ ГОСУДАРСТВО» КАК РУССКАЯ ВЕРСИЯ ЕВРОПЕЙСКОЙ СОСЛОВНО-ПРЕДСТАВИТЕЛЬНОЙ МОНАРХИИ
В период расцвета Московского царства вотчинное государство преобразуется в государство земское. В нем власть государя осуществляется с участием земского собора и боярской думы. Но главное, что отличает земское государство, – это достаточно развитая военная и гражданская бюрократия (приказы, стрельцы и так далее), которая, однако, еще не оформилась до конца в какой-то особый класс и находится под контролем вотчинной земельной аристократии. Расцвет этого государства приходится на время правления Ивана III.

Место земского государства в линейке сменяющих друг друга государственных форм российской власти как бы соответствует месту между государством-классом и сословно-представительной монархией в эволюционной цепочке форм европейской государственности. При этом оно напоминает сразу и Европу, и Азию, не являясь, тем не менее, ни тем ни другим.

Внешне российское государство, конечно, выглядело как восточная деспотия. Я уже ссылался на К. Д. Кавелина, который писал: «Внутренний быт России представлял собою округленное и законченное целое. Московское государство было азиатской монархией в полном смысле слова»[22]. Это было царство, в котором государь был полным хозяином страны. Но при более детальном рассмотрении это сходство оказывается весьма поверхностным.

Что же такое восточная деспотия? Досконально ответить на этот вопрос невозможно и сегодня. Гегель, в частности, полагал, что «принципом восточного мира является субстанциональность нравственного начала». Он писал: «Это первое преодоление произвола, который утопает в этой субстанциональности. Нравственные определения выражены как законы, но так, что субъективная воля подчинена законам как внешней силе, что нет ничего внутреннего, нет ни убеждений, ни совести, ни формальной свободы, и поэтому законы соблюдаются лишь внешним образом и существуют лишь как право принуждения… В общем государственное устройство представляет собой теократию, и царство Божие также является и мирским царством, как и мирское царство не менее того является божественным»[23].

Мы часто говорим о России как о европейской по форме и азиатской по сути стране. Но в такой же степени к ней применимо и противоположное определение – азиатская по форме и европейская по сути и исторической точки отсчета…

Все зависит от угла зрения. Достаточно бегло взглянуть на русскую историю XV-XVI веков под этим углом зрения, чтобы стало ясно, какой глубокий разлом отделяет Россию от восточного мира. Везде мы находим признаки существования нравственной оценки, субъективной воли с присущими ей убеждениями, совестью и формальной свободой. Российская государственность была сформирована преимущественно в рамках христианской парадигмы, пусть и искаженной азиатскими предрассудками.

Земское государство только снаружи кажется устойчивым и неподвижным. На самом деле – это спящий вулкан человеческих страстей. Оно никогда, ни при каких обстоятельствах не смогло бы просуществовать тысячелетиями в неизменной форме наподобие древних восточных деспотий, даже без всякого внешнего вмешательства. Маховик нравственных исканий и связанного с ними индивидуального освоения исторического опыта был давно запущен. Поэтому «трест» был обречен рано или поздно лопнуть от внутреннего напряжения.

Внутренний вектор эволюции земского государства был задан поступательным развертыванием индивидуализации в русском обществе, формированием самосознания отдельного человека, накоплением во всех сферах общественной жизни автономных элементов, привносивших в политическую жизнь все больше субъективности. Однако индивидуализация в общественной жизни России – процесс заведомо непростой.

Во-первых, индивидуализация одновременно проистекала в двух плоскостях (уровнях).

Поскольку российское общество так никогда и не сложилось как целостная система и представляло собой совокупность огромного количества достаточно замкнутых общин, процесс индивидуализации шел как на уровне отдельной общины (микросоциуме), так и на уровне всей их совокупности в целом (макросоциуме).

Во-вторых, индивидуализация в России носила дискретный характер.

Процесс индивидуализации не был плавным и равномерным, как в Европе. Время от времени происходили своеобразные «залповые» выбросы «индивидуальной энергии». На протяжении всей истории России можно легко обнаружить чередование периодов интенсивного и замедленного роста «субъективного элемента».

В-третьих, общество стремилось вытеснить продукты индивидуализации за свои пределы.

Независимые агенты не столько накапливались внутри русского общества, видоизменяя его, сколько выталкивались из него вовне, где они образовывали свое «параллельное общество». (Эта черта сохранилась в некоторой извращенной форме до сих пор, в виде эмиграции наиболее активного контингента из страны и оседания его в Европе.)

Поэтому, в то время как в Европе индивидуализация и персонализация социальной жизни приводили к ослаблению традиций, в России традиционные структуры, изгоняя из себя индивидуалистов, замыкались в себе, консервировались и становились еще более агрессивными.

В-четвертых, процесс индивидуализации был односторонним. Его итогом был полуфабрикат. Русский человек, которому предстояло стать строительным материалом для новой эпохи, отличался редкостной односторонностью. Перерезав пуповину, связывающую его с архаичным обществом, он так и не стал полноценной личностью. Активные элементы вылетали из общинного уклада русской жизни, как снаряд из пушки, быстро и жадно усваивая негативное отношение к традиционному обществу с его сковывающими индивидуальную волю условностями, но не развивая в себе никаких навыков саморегуляции и самоорганизации.

Когда внутри русского общества скопилось слишком большое количество изгнанных, то есть независимо (хотя и односторонне) мыслящих людей, земское государство оказалось неспособным управлять их бешеной энергией. Оно по инерции продолжало выталкивать их из себя, но при этом они никуда на самом деле не девались, оставаясь частью русского общества. Это подспудно подготовляло кризис земского государства.

Вот как описывает этот процесс С. М. Соловьев: «Широкие степи… стали привольем казаков, – людей, не хотевших в поте лица есть хлеб свой, – людей, которым по их природе, по обилию физических сил было тесно на городской и сельской улице»[24]. Достаточно было власти проявить малейшую слабость, чтобы «вольные люди» сотрясли государство до основания.

До поры до времени это растущее напряжение не бросалось в глаза. Более того, власть приспособилась использовать казаков в своих интересах. Но со времен Ивана Грозного субъективное начало в русской истории заявляет о себе во весь голос. Революция, которую произвел Иван Грозный, – одна из важнейших точек бифуркации в российской истории. Итогом его бурной деятельности стало приобретение русской властью двух «сквозных» свойств, переживших века. Во-первых, он заложил основы «номенклатуры», то есть стал превращать бюрократию в особый привилегированный орден, обладающий рентными правами. Во-вторых, он разделил власть на «внешнюю» (институциональную) и «внутреннюю» (внеинституциональную). И то и другое родилось в огне опричнины. Тем самым Иван Грозный взорвал фундамент «земской государственности», хотя окончательно ее здание рухнуло уже после его смерти[25].

Искусственная стабильность, достигавшаяся путем удаления «антигосударственных» (чересчур независимых) элементов из центра на периферию, не могла быть вечной. Как справедливо отмечает С. М. Соловьев: «Образовалась противоположность между земским человеком, который трудился, и казаком, который гулял, противоположность, которая необходимо должна была вызвать столкновение, борьбу.

Эта борьба разыгралась в высшей степени в начале XVII века в так называемое Смутное время, когда казаки из степей своих под знаменами самозванцев явились в государственные области и страшно опустошили их, – они явились для земских людей свирепее поляков и немцев»[26].

Одним из очевидных следствий реформ Ивана Грозного стало окончательное оформление дворянства – русской бюрократии как еще одного особого земледельческого класса, конкурирующего с родовой земельной аристократией (при этом не имеет значения, что дворянство формировалось преимущественно за счет этой же самой старой аристократии).

В условиях, когда критически выросли масса и мощь казачества (тех самых независимых элементов, которые уже покинули традиционное общество), конфликт между дворянством и старой вотчинной аристократией сыграл роль детонатора Смутного времени – одного из самых тяжелых в истории России политических кризисов.

Россия вошла в Смуту земским,, а вышла из нее дворянским государством. Гражданская война если и не привела к исчезновению старой аристократии и казачества, то навсегда подорвала силы как первых, так и вторых. Проиграли в этой войне все, но меньше всех проиграло государство. Шаг за шагом русское государство становилось государством дворян, т. е. государством самодовлеющей и самодостаточной бюрократии (каким, как иногда кажется, остается и до сих пор).

ДВОРЯНСКОЕ ГОСУДАРСТВО КАК ГОСУДАРСТВО ПОБЕДИВШЕЙ БЮРОКРАТИИ
В XVII веке в России стремительно произошел взлет и падение дворянского государства. Расположившись между двумя великими революциями (Ивана Грозного и Петра Великого), оно стало соединительной тканью между Московским царством и Российской империей. Роль и значение дворянского государства как особой формы в эволюции российской государственности до сих пор до конца не прояснены.

Видимость в России, как нигде, обманчива. Вот и дворянство, «белая кость», имеет мало общего на самом деле с европейской аристократией, но зато имеет много общего с европейской бюрократией. Русское дворянство – это бюрократия, возведенная в ранг аристократии, своего рода «вторичная аристократия» (отсюда, кстати, и «вторичное крепостничество»). Дворянское государство – это своего рода редукция обратно к государству-классу, потому что в России бюрократия превращается в особое привилегированное сословие, да еще и наделенное правом владеть землей и крестьянами. Но одновременно – это и движение вперед к бюрократическому государству, в котором власть осуществляется профессиональным сословием управленцев. Ибо дворянство – это служивое сословие: кто не служит, тот и не ест[27].

Русское дворянство возникло в недрах земского государства, а само дворянское государство стало логичной ступенью в эволюции форм российской государственности. Но просуществовало оно очень недолго, быстро уступив место самодержавной Империи. Дворянское государство затерялось между Царством и Империей, как что-то несущественное. Тем не менее оно было очень важным историческим звеном, без которого невозможно понять логику развития российской государственности в целом. Кстати, то же самое можно сказать и о «советской государственности»[28].

Дворянское государство было бюрократическим компромиссом между консерватизмом патриархальной общины и необузданностью новоиспеченной индивидуальности. Оно возникло в ответ на вызов со стороны новой культуры, подспудно вызревшей в недрах сонного царства.

С одной стороны, в России зарождалась индивидуалистическая культура. Имела она, правда, односторонний и деформированный характер. Русские люди вместо полноценного самосознания обладали смутным ощущением потребности в таковом. Чтобы прикрыть «наготу» разума, они были вынуждены примерять на себя чужое самосознание. Источник заимствования как тогда, так и теперь был один – Европа (искать самосознание в Азии – пустое занятие). Европеизм был долгое время исторически неизбежной и единственно возможной формой существования русского индивидуального сознания. На протяжении многих веков «европеизм», зависимость от европейской культуры были его навязчивой идеей.

С другой стороны, в России в это время буквально на глазах стала ослабевать «основа русской цивилизации» – община. Она постепенно теряла значение хранительницы традиций и носительницы нравственного начала. С выходом из нее наиболее активных элементов (прежде всего за счет «исхода» в казаки) общину покидала энергия жизни. Однако община не растворилась в историческом небытие, как в Европе, а продолжила свое консервативное существование по инерции. Община в это время была уже не столько социальным феноменом, сколько социальным призраком, формой, утратившей свое содержание.

Последующие века породили колоссальный миф об устойчивости и благотворной силе русской общины как уникального явления мировой истории. Почти вся русская историософия строилась либо на поддержке этого мифа, либо на его оспаривании. В связи с этим с сожалением следует констатировать не только то, что в русской общине не было ничего уникального, кроме того, что ее распад растянулся на многие столетия (почти все развитые европейские народы проскакивали эту стадию в своем развитии, только быстрее), но и то, что в самой России эта «уникальная социальная ячейка» довольно быстро исчерпала свой потенциал.

Уже в XVI веке русское общество столкнулось со сложнейшей дилеммой: естественный регулятор общественной жизни (в виде общины) уже не работал, а социальный регулятор, в основе которого лежит развитое самосознание индивида, еще не работал. Образовался своеобразный культурный вакуум. Традиционная культура уже не могла обеспечивать полноценное развитие русского общества, потому что лишилась напрочь своей «энергетики», а зарождающаяся индивидуалистическая культура еще не была способна это сделать в силу своей однобокости и иррациональности.

Вакуум в таком случае заполняется третьей силой. Этой третьей силой в России было государство. Поэтому реакцией на возникшую угрозу культурного раскола стало поглощение русским государством общины, а вместе с ней и всего общества. Государство быстро нашло применение ослабевшей общине. Оно приспособило эту утратившую содержание, но существующую по инерции форму для своих нужд. Поземельная община незаметно вырождалась в административную. «Государству невозможно иметь дело непосредственно с каждым из податных людей в отдельности, – писал Кавелин, – и оно поручает это общинам, возлагает на них надзор за каждым из своих членов»[29].

Постепенно община из основы традиционного общества превращалась в первичную ячейку воссоздаваемого российского государства, в его главный финансово-административный орган. (Именно это превращение лежит в основе так называемого вторичного крепостничества. Таким огосударствлением объясняется и вся последующая уникальная живучесть русской общины.) Таким образом, архаика не была устранена, а была заложена в фундамент новой государственности. Видимо, как и в живой природе, в процессе эволюции социум приспосабливает под свои нужды тот материал, который наиболее доступен, который находится под рукой. В России под рукой эволюции русской государственности находились обломки соседской общины, стремительно терявшей свое былое значение. Их и использовали в качестве строительного материала истории.

Таким образом, в этот период незаметно произошла трансформация общественно-государственного образования, каким было земское государство, в государственно-общественное образование, каким стало дворянское государство. Вместе с тем была подготовлена и курьезная перемена во внешнем облике русской государственности: то, что казалось азиатским снаружи и европейским внутри, стало казаться европейским снаружи и азиатским внутри.

Поглотив общину, государство получило, наконец, в свое распоряжение то, чего ему так долго не хватало для развития, – ресурс, позволявший выделиться в качестве самостоятельного слоя профессиональному государственному аппарату, т. е. бюрократии. Раздача земель стала натуральной формой выплаты жалованья гражданским и военным чиновникам в государстве, вечно ощущавшем нехватку наличности. Как и в Европе, появление в России бюрократии знаменовало собой качественный скачок в государственном строительстве. Но российская бюрократия оказалась явлением весьма специфическим.

В Европе бюрократия появилась как нечто самостоятельное, «рядом стоящее» с государством-классом. Европейская бюрократия – это просто особый класс общества. Со всеми складывавшимися внутри общества корпорациями она (бюрократия) находилась в одинаковых отношениях. В России бюрократия – это особый класс, которому были приданы черты обычного класса. Дворянская бюрократия возникает в превращенной форме новой земельной аристократии. То есть, будучи по своей сути особым общественным классом, находившимся в специфическом положении ко всем другим сословиям и к обществу в целом, дворянство-бюрократия на поверхности явлений выступало как обыкновенный землевладельческий класс, часть земельной аристократии. Но аристократизм российского дворянства был ложен, он лишь до времени затемнял его бюрократическую природу[30].

Поначалу поглощение государством общины и использование последней как ресурсной основы для существования дворянской бюрократии вроде бы укрепили государственность и позволили ему без лишнего шума выйти из катастрофического кризиса Смутного времени. Государство не только не потерялось среди других корпораций, но очень быстро превратилось чуть ли не в единственную реально существующую в России корпорацию.

Это, однако, продолжалось недолго. Стабильность оказалась иллюзорной, потому что противоречия, бывшие до этого чем-то внешним для государства, теперь стали частью его внутренней жизни. Государство поглотило общество со всеми его проблемами, и очень скоро эти проблемы стали его собственными, государственными проблемами. Социальные конфликты стали теперь реализовываться как конфликты между бюрократическими партиями внутри власти. Все это привело к резкому ослаблению, казалось бы, только что преодолевшего все трудности раскола государства. Не успев по-настоящему состояться, дворянское государство быстро пришло к своему финалу.

САМОДЕРЖАВНАЯ ИМПЕРИЯ КАК БРОСОК В НОВОЕ ВРЕМЯ
Государство-бюрократия в Европе нашло воплощение в абсолютистской монархии. Это было сильное, претендующее на полный контроль над обществом полицейское государство с мощным бюрократическим аппаратом. В России, напротив, государство-бюрократия в своей первоначальной форме дворянского государства было очень слабым, неспособным не то что контролировать общество, но даже выстроить собственную внутреннюю «вертикаль власти». Его институты были разболтаны, аппарат власти почти громоздок и неэффективен, в целом система управления была невнятна и запутана. Поэтому данный период в развитии русской государственности был недооценен и зачастую не рассматривался как какой-то особый этап, занявший промежуток между первою и второю Смутами.

Таким образом, не успело дворянское государство стабилизироваться после испытаний Смутного времени, как выяснилось, что оно уже исчерпало себя. Культурные перемены в обществе происходили быстрее, чем государственные формы успевали к ним приспособиться. Из Смутного времени русские вышли людьми иной формации. Только что сформировавшееся государство-бюрократия уже не могло осуществлять свои функции в этой новой для него культурной среде.

В Европе, в целом, в эпоху кризиса абсолютизма можно было наблюдать сходную картину. Новая, индивидуалистическая по своей природе, буржуазная среда отторгла – через революцию – старый абсолютизм с его самодовлеющей бюрократией и на его месте создала новое государство, в котором та же бюрократия была уже поставлена под контроль общества. Таким образом, бюрократия старого времени была заменена бюрократией Нового времени.

В России же вместо индивидуалистической буржуазной культуры в эпоху, предшествовавшую петровским преобразованиям, возникла некая полуиндивидуалистическая (промежуточная) культура, которую С. М. Соловьев образно обрисовал следующим образом: «Два обстоятельства вредно действовали на гражданское развитие древнего русского человека: отсутствие образования, выпускавшее его ребенком к общественной деятельности, и продолжительная родовая опека, державшая его в положении несовершеннолетнего, опека, необходимая, впрочем, потому, что, во-первых, он был действительно несовершеннолетен, а во-вторых, потому, что общество не могло дать ему нравственной опеки. Но легко понять, что продолжительная опека делала его прежде всего робким перед всякою силой, что, впрочем, нисколько не исключало детского своеволия и самодурства»[31].

Русский человек конца XVII в. был натурой сколь необузданной, столь и несамостоятельной. Его самосознание находилось в зачаточной стадии оформления. Вырвавшись из тисков традиции, он продолжал нуждаться в нравственной опеке. Однако он уже не мог получить ее ни в семье, ни в общине. Не могло быть и речи о том, чтобы такого рода «полуфабрикат» мог взять на себя исполнение столь сложной миссии, как организация контроля над бюрократией. Он сам нуждался в опеке, поэтому в России процессы стали разворачиваться в противоположном с Европой направлении.

Попечительство над «подростковым обществом» взялось обеспечить государство. Но старое дворянское государство не было способно ни на какой патернализм. Дворяне были не столько «классом в себе», сколько «классом для себя», и это мешало им стать «классом для других». Чтобы выполнять патерналистские функции, государство само нуждалось в преобразовании, которое и не заставило себя ждать.

Таким образом, противоречие, обнаружившееся в российском обществе на рубеже XVII-XVIII вв., принципиально отличалось от противоречия, обнаружившегося несколько ранее в Европе. Там сильное, всепроникающее государство-бюрократия вошло в противоречие с развитой, самостоятельной и стремящейся к свободе личностью. Здесь же слабое, малоподвижное, опутанное предрассудками государство оказалось неспособным взять на себя функции нравственной опеки над полуразвитым, зависимым и нуждавшимся в попечительстве индивидом. Если в Европе кризис государства проявился в избытке силы бюрократии, то в России обнаружился ее дефицит[32].

Соответственно различались между собой и способы разрешения противоречия. В Европе бюрократический монстр рухнул непосредственно под натиском общественного движения. В России источником преобразования стал монарх, опиравшийся на отдельные наиболее продвинутые слои дворянства-бюрократии. Русский самодержец стал неким консолидированным представителем общества в делах государства. Он был един в двух лицах, собственно как государь, как реальная историческая фигура, и как воплощение идеи народного правления, как носитель народного суверенитета. В этой двойственности и заключена тайна, мистика российского самодержавия. В нем фигура правителя становится сублимацией идеи власти как таковой. В целом можно сказать, что русское самодержавие – это своеобразная «представительная демократия», в которой у народа есть один-единственный представитель – царь.

Таким образом, идея власти оказалась в России оторвана от самой власти, мистифицирована и отождествлена с фигурой верховного правителя. Тем самым власти в России было придано то религиозное значение, которое со временем в Европе получило право. Благодаря этой конструкции Россия и вышла из кризиса, сумев соединить «слабое со слабым» в сильное – в Империю нового типа. Если в Европе революция снизу стремилась подчинить бюрократию обществу, то в России революция сверху должна была подчинить ее царю, объективировавшемуся как самостоятельный центр силы. Царь в России превращался, таким образом, в некий суррогат нации, ее опосредствование.

Получалось, что Россия разом сделала в эволюции своей государственности гигантский скачок: созданная Петром I самодержавная империя была не чем иным, как превращенной формой европейского государства-бюрократии Нового времени, но сама Россия до этого Времени – в смысле развития общества – еще не доросла.

Российское самодержавие было внутренне противоречивым. Прогресс и просвещение поляризовали общество, вновь обнажив двойственность российской культуры. На одном полюсе обнаружился переизбыток ничем не скованной, в том числе и ответственностью, индивидуальной энергии: в большом количестве появились люди, которым было тесно в рамках устоявшегося уклада жизни. На другом полюсе прочно обосновалась усыхающая община с ее обитателями, успевшая исторгнуть из себя почти всех сколь-нибудь энергичных членов и превратившая пассивность и безынициативность в доминирующий (и, видимо, единственно приемлемый для себя) психологический тип. Депрессия была ее реактивным состоянием, следствием травмы от «агрессии со стороны личности». Именно это, думается, столетия спустя помешало реализации планов П. Столыпина. Из общины уже нечего было извлекать к тому времени, все давно само утекло.

Таким образом, к концу XVII века в России сложилась двойственная, активно-пассивная, агрессивно-послушная, то есть «между анархическим бунтом и рабской привычкой», культура. С изнанки эта гетерогенная культура выглядела как смешение европейских и традиционалистских начал. На деле в ней не было ни истинного европеизма, ни подлинного традиционализма. И то и другое было мимикрией, двумя превращенными формами (ликами) единой на самом деле культуры.

В этой культурной среде государство восполняло недостаток личной энергии у одних и обуздывало ее избыток у других. Это была воистину отцовская, патерналистская задача. Таким манером российскому самодержавию удалось соединить в себе черты и государства Людовика, и государства Наполеона, не являясь в действительности ни тем ни другим. В идее самодержавия странным образом слились тезисы об абсолютности и неограниченности прерогатив самодержца и о служении и ответственности власти перед народом.

Революция в Европе уничтожила старую бюрократию с тем, чтобы поставить на ее место новую. В ходе «революции наоборот» в России Петр I реорганизовал старую бюрократию, т. е. дворянство, заставив ее выполнять новые задачи.

Двойственность, свойственная российскому дворянству (как бюрократическому классу и как землевладельческому классу), нашла концентрированное воплощение и в созданной Петром Империи. Самодержавная Россия, будучи по своей природе государством-бюрократией Нового времени, выступала в превращенной форме государства-класса, государства средневековой земельной аристократии. Это странное сочетание свойств обусловило как силу, так и слабость Российской империи.

Оформление вполне современной бюрократии в особый привилегированный класс придавало самодержавному государству уникальную устойчивость и обеспечивало его способность длительное время возвышаться над обществом, выполняя «попечительские» (полицейские – по А. С. Лаппо-Данилевскому) функции в масштабах, немыслимых для европейского государства-бюрократии[33]. Российская империя предвосхитила будущие тоталитарные режимы XX века. Скрещивание, казалось бы, несовместимых принципов в основании самодержавной государственности привело к рождению вполне жизнеспособного государственного организма. Но, будучи сильным, как мул, это государство оказалось, подобно мулу, бесплодным – в историческом, разумеется, смысле.

В отличие от европейского государства-бюрократии, преобразованного буржуазной революцией, российское самодержавие не поддавалось рационализации. Оно лишь заимствовало некоторые рационалистические идеи, которые могли бы в отдельных случаях повысить эффективность исполнения им своих непростых функций, но в целом оно оставалось иррациональным феноменом. А значит, оно не могло логично и плавно, без революционных скачков, перейти на более высокую ступень развития и стать государством-нацией.

Поскольку бюрократия в России так никогда и не оформилась окончательно в чистом виде в качестве особого класса, а выступала в превращенной форме землевладельческого класса, постольку противоречие между бюрократией и обществом не могло приобрести в рамках самодержавной империи всеобщего характера. Это противоречие между бюрократией и обществом также выступает здесь в превращенной форме частного, классового противоречия между дворянством как землевладельческим классом и другими социальными классами.

Рационализация буржуазного государства-бюрократии и превращение его в государство-нацию осуществляется посредством конституционализма. Элементы конституционализма (то есть рационализации государственной жизни) появляются со временем и в России. Но российский конституционализм оказался нацелен не столько на овладение государством, сколько на его отрицание. И это вполне объяснимо, поскольку государство продолжало оставаться частной корпорацией.

Но самое главное состоит в том, что развитие конституционных идей одной частью российского общества не подкреплялось стремлением к самоограничению индивидуального произвола на основе признания права в другой его части, составлявшей подавляющее большинство населения. Возникла парадоксальная ситуация, когда каждый шаг вперед в рационализации российской государственности, являвшийся следствием непрерывного и все возраставшего давления со стороны более продвинутого активного меньшинства, приводил к усилению энтропии, нарастанию произвола со стороны пассивного большинства.

СОВЕТСКАЯ ВЛАСТЬ КАК ПЕРЕХОДНАЯ ФОРМА К ГОСУДАРСТВУ ЭПОХИ МОДЕРНА
Самодержавие, в течение двух веков бывшее гарантом стабильности, оказалось запрограммировано на самоуничтожение еще где-то в середине XIX века.

До этого момента развитие Европы и России шло непересекающимися, параллельными курсами.

В Европе государство-класс превратилось в сословно-представительную монархию, которая, в свою очередь, трансформировалась в бюрократический абсолютизм, замененный революцией на государство-бюрократию Нового времени, ставшее со временем государством-нацией.

В России на этом же историческом отрезке времени княжеская вотчина была заменена земским царством, из которого развилось дворянское бюрократическое государство, поглощенное, в конце концов, самодержавной империей.

Но на этом рубеже Эвклидова политическая геометрия заканчивается и начинается геометрия Лобачевского. Параллельные прямые европейской и российской государственности временно расходятся в разные стороны.

В марте 1848 года Тютчев пишет в одном из писем Вяземскому: «Очень большое неудобство нашего положения заключается в том, что мы принуждены называть Европой то, что никогда не должно бы иметь другого имени, кроме своего собственного: Цивилизация. Вот в чем кроется для нас источник бесконечных заблуждений и неизбежных недоразумений. Вот что искажает наши понятия… Впрочем, я все более и более убеждаюсь, что все, что могло сделать и могло дать нам мирное подражание Европе, – все это мы уже получили. Правда, это очень немного. Это не разбило лед, а лишь прикрыло его слоем мха, который довольно хорошо имитирует растительность»[34].

Мирное, «естественное» преобразование самодержавия в государство-нацию было невозможно, поскольку в России так и не возникло государство-бюрократия в чистом виде. Это и стало непреодолимым препятствием на пути дальнейшей эволюции российской государственности.

Между самодержавием и современным государством-нацией должно было появиться еще одно дополнительное звено, некое промежуточное государственное образование, не имеющее аналогов в европейском опыте (поскольку там в нем не было никакой потребности).

Исторической миссией этой промежуточной государственности, этого буфера между империей и государством-нацией было становление бюрократии как особого класса, находящегося в особых отношениях со всеми другими классами общества, не прикрывающего себя никакими ложными статусами. Противоположность между бюрократией и обществом из частной проблемы должна была стать всеобщей проблемой, создав тем самым предпосылки для той самой рационализации (иначе называемой конституционализмом), которая превращает просто бюрократическое государство в государство-нацию.

Эта особая форма государственности возникла на обломках Российской империи в результате коллапса самодержавия, потерявшего свою механическую устойчивость из-за присущих последнему внутренних противоречий. Несмотря на свое идеологическое оформление «коммунистическое (советское) государство» являлось необходимым и логически оправданным звеном в эволюции российской государственности.

Сегодня, когда коммунистическое государство в России окончательно стало историей и надо оценивать то новое, что возникло на его месте, исследователи разделились на пессимистов и оптимистов весьма оригинальным образом. Оптимисты говорят о рождении российского государства, а пессимисты – о смерти российской государственности.

Первые начинают исторический отсчет времени с августа 1991 года. Вторые заканчивают его октябрем 1917 года. Между октябрем 1917 года и августом 1991 года лежит нечто, то есть то самое коммунистическое или советское государство, одинаково неприятное как оптимистам, так и пессимистам (одним – как жутковатое предисловие, другим – как омерзительное заключение).

В действительности российское государство не начинается августом 1991 года, а российская государственность не заканчивается октябрем 1917 года. Российское государство есть итог развития российской государственности. Коммунистическое или советское государство – необходимое звено в этом процессе. Корни российского государства запрятаны глубоко в имперской и доимперской эпохах, и сегодняшнее государство – это крона, выросшая из Московского царства и Петровской империи. Так называемое тоталитарное государство было всего лишь стволом, связывавшим корни и крону.

Глава 3. Советская реформация: скрытая динамика тоталитаризма

Всякое восхождение мучительно.

Перерождение болезненно.

А. Сент-Экзюпери
Быстрота освоения россиянами палитры современных идеологий поражает воображение. Люди, которым еще недавно был доступен лишь язык коммунизма, заговорили едва ли не на всех известных идеологических наречиях. Нет такой идеологии, которая не заявила бы сегодня о себе в России.

Вслушиваясь в этот многоголосый хор, теоретики и практики посткоммунизма прилагают титанические усилия к тому, чтобы по окрошке из идей определить, в какую эпоху они живут и действуют. Это бесполезное занятие. Идеологии отражают происходящее в обществе, а не наоборот. Это положение не становится автоматически ошибочным лишь потому, что аналогичной точки зрения придерживался не очень почитаемый ныне в России Карл Маркс. Поэтому разговор об идеологиях – это всегда разговор об эпохе, в которой мы живем…

ИДЕОЛОГИЯ – ОБЩИЕ НАЧАЛА
Отправными точками анализа могут быть два вполне очевидных положения.

Первое касается исторической поры появления идеологии, как известно, существовавшей не всегда. Идеология знаменует собой начало Нового времени. Второе относится к функциям идеологии, возникающей как элемент властеотношений в логической связи с кардинальным изменением роли государства.

До Нового времени роль государства в жизни человека и общества была достаточно ограниченной, оно было корпоративным, «частным» институтом, а всеобщее значение имела только религия. Единство средневекового общества есть единство религиозное.

Новое время меняет соотношение между религией и властью, так как происходит одновременно эмансипация государства и «разгосударствление» религии.

При этом государство не просто освобождается от религиозного влияния. Оно перестает быть «частной корпорацией» и становится всеобщим. Религия же не просто отделяется от государства, а теряет всеобщность, превращаясь в частное дело граждан.

Единство общества Нового времени есть государственное единство. Государство Нового времени наносит поражение религии. Но одновременно оно обретает собственную «внутреннюю религию», свою душу – идеологию, что закрепляет его всеобщность.

Формы всеобщего исторически изменчивы. Единство племени держалось на традиции. Единство народа имеет религиозную основу. Нация объединена посредством государства.

Уже в примитивном обществе в зачаточном состоянии можно найти элементы религии и государственности, а когда на месте племени появляется народ, традиции не исчезают, но лишь теряют значение всеобщности. С движением времени всеобщий характер обретает религия, затем – государство; религии же вместе с традициями с этого момента отводится в жизни общества частная роль.

Возникновение идеологии, таким образом, знаменует момент образования нации. Нациогенез поэтому есть сущность любой идеологии, а не только национализма.

Последнее замечание кажется парадоксальным лишь потому, что в российской научной традиции представления о нации и национализме остаются неопределенными, даже противоречивыми.

Для И. А. Ильина и его последователей, к примеру, нация есть всё; она – самая глубокая сущность и основа основ. «Проблема истинного национализма разрешима только в связи с духовным пониманием Родины, – пишет он, – ибо национализм есть любовь к духу своего народа, и притом именно к его духовному своеобразию»[35]. Антитеза была сформулирована П. А. Сорокиным – нация как социальная реальность не существует: «В процессе анализа национальность, казавшаяся нам чем-то цельным, какой-то могучей силой, каким-то отчеканенным социальным слитком, эта национальность распалась на элементы и исчезла. Вывод гласит: национальности как единого социального элемента нет, как нет и специально национальной связи. То, что обозначается этим словом, есть просто результат нерасчлененности и неглубокого понимания дела»[36].

Справедливы, однако, оба подхода. Просто в рамках первого из них нация рассматривается как род, а второго – как вид. Как род нация действительна; как вид, т. е. «особое» объединение, – мнимая величина.

Государство Нового времени, выступая в качестве всеобщего, есть отрицание общества, его противополагание. Оно противопоставляется обществу, как воображаемая общность – действительной. В рамках этого противопоставления общество Нового времени предстает в качестве гражданского или реального, действительного общества.

В свою очередь, нация противополагается государству Нового времени (мнимой общности) в качестве действительной общности «второго порядка». Нация – это отрицание отрицания общества Нового времени и потому – синтез гражданского общества и политического государства. Но она действительна только как род, как некое высшее, виртуальное единство гражданского общества и государства. Именно в данном смысле был прав Ильин.

Нация, однако, не сразу предстает в своей законченной форме. Она развивается, последовательно проходя стадии «в себе», «для себя», «для других».

Сначала нация проявляет себя как антифеодальное движение; это еще стадия небытия, своего рода отрицательное существование. Затем она предстает в своей непосредственной форме – как нация-государство, некое нерасчлененное единство, новая историческая общность. Это стадия бытия, на которой нация наиболее зримо являет себя социальной реальностью, хотя ее сущность еще скрыта. Наконец, на третьей стадии нация как бы перестает быть непосредственной реальностью и раскрывается в качестве дихотомии гражданского общества и государства. Эта стадия инобытия и является истинным существованием нации, ибо ее родовая субстанция открыто проявляет себя.

В то же время на последней стадии нация обнаруживает присущее ей внутреннее сущностное противоречие как противоречие между гражданским обществом и государством. Вначале оно проявляется в форме различия; затем гражданское общество и государство уже противопоставляются друг другу, и в итоге нация воспринимается лишь в качестве их опосредования.

Так появляется ложный образ нации не как высшего единства гражданского общества и государства, а как существующего рядом с ними «третьего», которое, тем не менее, есть нечто большее, чем гражданское общество и государство сами по себе.

В этом смысле прав Сорокин, отрицающий реальность нации как вида, действительность неких особых, бытующих вне гражданского общества и государства национальных отношений.

Таким образом, по-разному может быть истолкован национализм. Во-первых, поскольку возникновение идеологии – обязательное условие, или момент, конституирования нации, постольку национализм есть родовая сущность любой идеологии независимо от ее конкретного содержания. Во-вторых, национализм – это и одна из идеологий, которая нацелена на конституирование нации в качестве особого (ложного) политического субъекта, поглощающего гражданское общество и государство. В последнем случае национализм есть движение за создание фантомного «национального государства».

Рассмотрение национализма во втором смысле не относится к задачам настоящей главы, хотя предложенная интерпретация проблем наций и национализма позволяет, думается, увидеть, что так называемое национальное государство – идеологический фантом, не имеющий действительной почвы. Но первое положение подсказывает возможные ответы на вопрос о развитии идеологии.

Идеология проходит те же стадии, что и нация. Рождается она в отрицательной форме, как критика религии сначала скрытого квазирелигиозного, а позднее открыто атеистического характера. Затем идеология выступает как откровенная апология нации-государства; это недолгий век идеологий «наполеонов» и «бисмарков». Зато в развитой идеологии национализм продолжает существовать уже только в «снятом» виде. Он растворен в либерализме, настаивающем на разделении гражданского общества и государства, разумеется, в рамках признаваемого как нечто само собой разумеющееся их высшего единства.

В развитой идеологии, которой является либерализм, просто нет необходимости подчеркивать каждый раз, что гражданское общество и государство есть лишь две стороны одной медали – нации. Но каждый раз, когда по тем или иным причинам либеральная идеология оказывается в кризисе, вопрос о нации и национализме всплывает на поверхность.

От того, как идет формирование нации, всецело зависит и становление идеологии. В ней находят концентрированное выражение все особенности нациогенеза. В то же время появление идеологии гораздо более рациональный процесс, чем рождение религии, ибо идеологии складываются в обществах, где господствует критическое сознание.

Потому идеология отражает прежде всего взгляды того специфического общественного класса, который в эпоху Нового времени является основным носителем критического сознания. Функция этого класса по отношению к идеологии двойственна: он выступает и как основной потребитель, и как основной производитель идеологии. Назовем его условно – идеологический класс.

В процессе формирования нации происходит эволюция этого класса. Выступая первоначально как среда, сформировавшаяся вокруг экономически господствующего класса, он постепенно конституируется как самостоятельный субъект, как «средний класс». Только сформировавшийся средний класс производит идеологию в ее развитой и законченной форме.

РОССИЙСКОЕ «НОВОЕ ВРЕМЯ»
В Европе элементы Нового времени созрели в недрах средневекового феодализма. В ходе буржуазных революций вполне уже жизнеспособные нации сбрасывали устаревшую политическую оболочку. Россия же вступает в эпоху Нового времени долго и мучительно, прокладывая к нему особенный путь.

В России феодализма, феодальной культуры в европейском понимании не было. В то время, когда Европа вступала в эпоху модерна, Россия представляла собой неорганическое смешение патриархальной культуры с вкраплениями заимствований из культуры Нового времени. Эту взвесь долгое время выдерживали в имперской дубовой бочке, пока, наконец, под напором революций начала XX века эта бочка не треснула и из нее не вылилось нечто, по природе своей оказавшееся протокультурой Нового времени.

И вот в этой-то весьма питательной, но малоприятной на вкус и запах культурной среде, которая сформировалась как итог русских революций начала XIX века, должны были «подрасти» те элементы, которые в Европе формировались еще в эпоху возрождения.

Таким образом, особенность вхождения России в эпоху модерна состоит в том, что российскому Новому времени предшествовал особый (эмбриональный) период развития, в рамках которого происходило вызревание элементов модерновой культуры. Это компенсировало отсутствие феодальных отношений, подготовивших европейское Новое время.

Именно поэтому Советскую эпоху можно, думается, обозначить – в зависимости от избранной точки отсчета – и как поздний квазифеодализм, и как ранний квазикапитализм.

Тезис о советской культуре как протокультуре Нового времени, своего рода ее эмбриональной форме опровергает миф о тоталитаризме как о состоянии общества, при котором прекращается (замораживается) всякое развитие.

На поверхности советское общество казалось застывшим, но внутри него происходило весьма интенсивное развитие. Общество действительно было закрытым, но динамические процессы в нем от этого не останавливались.

Если мерить историческое время по европейской шкале, то Россия до сих пор еще не взошла в свое Новое время. Поэтому все институты, характерные для европейского Нового времени, находятся в России и других осколках бывшего Советского Союза в эмбриональном состоянии.

Ни один процесс, подготовлявший эпоху модерна, не был в России завершен. Здесь так и не произошла полная эмансипация политической власти, государство не приобрело значение всеобщего и, как следствие, не сложилась нация.

Вместо нации возникло специфическое образование, получившее название «новой исторической общности – советского народа», которая была не чем иным, как преднацией.

С одной стороны, это было единство, в основании которого формально лежала государственная связь, что приближало данную общность к уровню нации. С другой – реально эта общность держалась благодаря распространению «коммунистической религии» и определялась как некое «идеологическое и психологическое единство» советских людей. Стоило рухнуть коммунизму, и советский народ перестал существовать.

Здесь мы подходим к очень важному обстоятельству. Следовало бы признать, что поскольку в России / Советском Союзе нация так и не сформировалась, то в ней никогда не существовало идеологии в ее строго научном понимании. В рамках описанной выше предмодерновой культуры сформировалась своеобразная протоидеология, своего рода промежуточная форма между религией и идеологией, – большевизм.

Большевизм почти всегда примитивно отождествляется с коммунизмом. На самом деле это разные вещи. Коммунизм – случайный и несущественный признак большевизма, который вполне мог быть и антикоммунистическим, и вообще некоммунистическим. Главное в большевизме то, что он представляет собой внутренне противоречивый сплав европеизма с российским традиционализмом.

По форме большевизм выстроен вполне рационалистически – как «критическое» учение, что сближает его с идеологией. Но по сути он совершенно иррационален, поэтому вряд ли чем отличается от религии.

Большевизм – не столько цель, сколько метод ее достижения, крайне субъективное стремление к преобразованию действительности и воплощению в ней некой абстрактной истины. Рациональные идеи трансформируются им в иррациональные планы, программы, концепции и т. д. Большевизм исходит из необходимости стимулировать общественное развитие в нужном направлении и поэтому всегда ориентирован на лозунг, «скачок», шоковую терапию или нечто подобное.

Оборотной стороной всех большевистских начинаний является насилие над историческим процессом.

Понимаемый в таком ракурсе, большевизм более всего близок ранним, зачаточным формам идеологии века европейской Реформации, когда последняя носит еще квазирелигиозный характер. Тогда возник и новый тип сектанта-праведника, чья политическая задача состоит в радикальном разрушении унаследованного светского и религиозного порядка и в столь же фундаментальном возведении заново общества…

Если абстрагироваться от Бога и не обращать внимания на религиозную терминологию – перед нами якобинец или революционный коммунист. И, по аналогии с сектами кальвинистского типа, боровшимися в XVI-XVII веках за политическое господство над значительной частью Европы, в конечном счете большевизм выступал как превращенная форма русского православного мессианства, стремившегося экспортировать под прикрытием коммунизма и интернационализма русскую идею.

Связь большевизма с марксовым коммунизмом диалектически противоречива. С одной стороны, то, что большевизм окончательно сформировался, приняв оболочку марксизма, есть историческая случайность. С другой – нельзя не увидеть в этом и определенной закономерности.

Неорганичная культура России, приближавшейся к порогу Нового времени, не могла воспринять ценности эпохи модерна в их положительной форме. Марксизм, являясь наиболее полным и систематизированным отрицательным выражением идеологии Нового времени, был наиболее удобной формой восприятия европеизма. Русский коммунизм в этом смысле – негативное усвоение идеологии Нового времени и (параллельно) предпосылка и условие будущего позитивного усвоения.

Таким образом, большевизм можно понимать как предварительную стадию о развитии идеологии современной России, своего рода промежуточное образование между религией и идеологией. Если в Европе идеология вырастала из религии как ее критика, то в России идеология должна вырастать из большевизма – как критика большевизма.

Было бы ошибочным и слишком поверхностным видеть смысл перестройки лишь в разрушении коммунизма. Перестройку вообще нельзя рассматривать как самостоятельную фазу исторического процесса. Это отнесенный во времени на несколько десятилетий действительный итог октябрьского переворота.

По сути, Россия, начав преобразования в середине 80-х годов прошлого века, совершила завершающий рывок к своему Новому времени. В течение нескольких десятилетий в рамках советской протокультуры вызревали отношения и институты модерна. Когда же этот эмбриональный период развития закончился, новые отношения обнаружили себя и начали активно уничтожать более не нужную промежуточную оболочку.

Я предложил бы рассматривать идущие в России с 1985 г. идеологические процессы в описанном выше контексте. Думается, что критика коммунизма – лишь поверхностный слой гораздо более глубокого и сложного движения. Россия мучительно преодолевает не коммунизм, а большевизм. И, вместе с тем, она совершает переход от предидеологии к идеологии.

А это все значит, что России вплотную подошла к задаче формирования нации, которая должна заменить, наконец, империю, сас единственную до сих знакомую России форму государственности. От того, как Россия справится с этой задачей, зависит ее будущее.

МЕТАМОРФОЗЫ БОЛЬШЕВИЗМА (ЛИБЕРАЛЬНОЕ ПЕРЕРОЖДЕНИЕ)
Критика большевизма неслучайно начинается с критики коммунизма, его внешней формы выражения. Вместе с тоталитаризмом большевизм проделал длительную и непростую эволюцию. Чем старше он становился, тем больше слабела связь между смешанными в его содержании элементами европеизма и традиционализма, тем очевиднее проявлялась их взаимная противоречивость.

Внешне это выражалось в усиливающейся рационализации коммунизма. Ведь первоначально его русская версия была очень алогичным набором квазирелигиозных догм, мало рассчитанных на критическое осмысление. Но постепенно росла его претензия быть научной доктриной. Постоянная рациональная систематизация большевизма привела к тому, что его европейские, рациональные черты становились более рельефными и, напротив, его традиционалистская («православная») начинка – все менее заметной.

В результате возникло противоречие между формой и содержанием большевизма. Сегодня об этом не принято вспоминать, но в позднетоталитарный период происходило очевидное отторжение коммунизма от большевизма. В самом деле, трудно представить более противоестественную оболочку для революционного большевизма, чем бюрократический коммунизм времен Брежнева.

Таким образом, коммунизм в пору позднего (вырождавшегося в авторитаризм) тоталитаризма перестает быть адекватной формой выражения большевизма. Более того, в своем рационализированном виде он становится фактором сдерживания большевистского фундаментализма.

К середине 80-х годов в форму коммунизма облекался уже не большевизм, а нечто иное. В это время в советском обществе зарождаются и укрепляются опосредованно буржуазные отношения. Соответственно, и коммунизм мимикрировал в опосредованную форму выражения либеральной идеологии.

Либеральное перерождение коммунизма происходило поэтапно. Вначале рационализация коммунизма потребовала нового подхода к критике либерализма; вместо огульного отрицания он подвергался подобию рационального анализа Такая критика незаметно стала формой массового усвоения либеральных ценностей. Вскоре это усвоение приобрело более откровенный характер: в коммунистическую доктрину по-русски встраивались квазилиберальные идеи, такие как «социалистический рынок», «социалистическая законность»-, «права человека при социализме» и т. д.

По сути, шло заимствование элементов чуждой идеологии, сопровождаемое обязательной оговоркой, что в рамках социализма эти идеи имеют совершенно иное звучание. На определенном этапе количество таких заимствований привело к рождению нового качества, и Россия получила своеобразный вариант коммунистического либерализма.

Андропов уже вплотную подходит к идее реорганизации отношений собственности, в научной литературе начинает обсуждаться тезис о «социалистическом правовом государстве».

Однако коммунистический либерализм был противоречием в себе самом. Либеральные идеи вырастали в нем из отрицания либерализма. Настал момент, когда дальнейшее усвоение чуждых ценностей без опровержения основополагающих постулатов коммунизма сделалось невозможным. Новое содержание не умещалось в старую коммунистическую форму, и потому опосредованный либерализм вроде бы должен был превратиться в непосредственный.

Необходимо видеть всю сложность идеологической ситуации середины 80-х годов. В то время коммунизм был и фактором, сдерживающим проявления большевизма, и фактором, препятствующим дальнейшему развитию либерализма. Поэтому накладывающиеся друг на друга процессы крушения коммунизма и распространения либерализма неизбежно должны были привести к рецессии большевизма.

Идеология «демократического» движения второй половины 80-х годов была двойственной: либеральной по форме, большевистской по сути. Когда закончилась «эра Горбачева», выяснилось, что коммунистический либерализм уступил место либеральному большевизму.

Либеральный большевизм конца XX века является детищем советской интеллигенции в такой же мере, в какой коммунистический большевизм начала века был порождением российской интеллигенции.

Поколение советской интеллигенции, вышедшее из шинели XX съезда, в течение трех последних десятилетий жизни советской империи было совестью народа и хранителем культурной традиции.

Но параллельно интеллигенция была носителем большевистской традиции даже тогда, когда номенклатура уже окончательно распрощалась с большевизмом. Либерализм был воспринят основной интеллигентской массой столь же иррационально и догматически, как в свое время марксизм.

Однако при определенном внешнем сходстве либеральный большевизм (как упадочная, декадентская форма, запрограммированная на самораспад) существенно отличается от изначального коммунистического большевизма ленинской гвардии, который был явлением восходящим. Большевизм шестидесятников – явление нисходящее.

Корни старого большевизма были скрыты глубоко в массовой культуре той эпохи; он вырастал из общества и постоянно подпитывался им. Корни нового большевизма – в тоталитарной власти, десятилетиями вскармливавшей его. Разрушение этой власти лишает его энергии, заставляя существовать по инерции, пока продолжает свое бытие советская интеллигенция.

О ЛОЖНОМ ЛИБЕРАЛИЗМЕ
Либеральный большевизм наших дней может быть рассмотрен и как ложный либерализм. Явление это для России не новое. В основе возникновения ложного либерализма в конце XIX – начале XX вв. лежало неравномерное распространение в обществе элементов заимствованной культуры европейского Нового времени.

Тогда общество было расколото на два культурных класса – на небольшую европейски образованную элиту, отличавшуюся достаточной интеллектуальной самостоятельностью, и на противостоявшую ей во всех смыслах огромную патриархальную массу, всецело находившуюся под культурным влиянием восточного коллективизма.

Сознание элиты индивидуализировалось стремительно, и на рубеже веков свобода личности воспринималась ею уже как значимая ценность, требующая особой защиты. Именно в этой среде сложились условия для появления либеральных идей.

В массах же, где господствовало коллективистское сознание, личность, напротив, представляла из себя какую-либо ценность лишь постольку, поскольку была частью коллектива. Индивидуальная свобода расценивалась отрицательно – как фактор, разрушающий традиции и освященный веками порядок.

На переломе прошлого и нашего веков настроение подавляющей части российского общества было скорее агрессивно-антилиберальным. Это и предопределило две специфические формы существования русского либерализма того времени.

Во-первых, в отличие от европейского, отечественный либерализм был не массовой общественной идеологией, а узкоэлитарным, не связанным с демократизмом течением. Настоящим русским либералам приходилось опасаться даже не столько деспотического государства, сколько самого народа, в своем огромном большинстве рассматривавшего индивидуальную свободу как зло. Поэтому во имя защиты действительной свободы русский либерализм был вынужден оставаться антидемократическим или, в лучшем случае, недемократическим.

Во-вторых, в России уже тогда преобладали ложные (превращенные) формы и версии либерализма. Представители этих идейных групп заимствовали европейские либеральные постулаты формально и некритически, не понимая или не думая о том, что парламент, разделение властей, всеобщие выборы и тому подобные идеи и институты ценны не сами по себе, а лишь постольку, поскольку являются средствами защиты индивидуальной свободы.

Для этой формы либерализма (в отличие от первого) были характерны радикальность и абсолютность демократических требований. Он существовал вне конкретного пространства и времени, поскольку для тогдашней России его лозунги были действительно по большей части неприемлемы, ибо вели не к укреплению, а к уничтожению даже зачатков свободы.

К концу XX века реальная основа для развития истинного либерализма в России, судя по всему, так и не появилась. Либеральные идеи заимствуются из Европы, уже в чем-то изживающей свой модерн. Они, однако, распространяются не столько благодаря усвоению массами соответствующих ценностей, сколько благодаря ослаблению тоталитарных скреп (даже с учетом всех авторитарных издержек современное русское общество намного свободнее, чем при коммунизме).

Такой либерализм мало похож на оригинал, который был следствием уже произошедших в Европе общественных изменений, когда тип активной, самостоятельной личности стал массовым. В России либерализм по-прежнему остается странным образом средством для совершения общественного переворота, итогом которого должно стать рождение его собственных предпосылок.

Существует, правда, разница между ложным либерализмом начала и конца нашего столетия. В начале века самостоятельная личность как массовый тип вообще отсутствовала. В конце века такой тип личности принципиально уже сложился, но он погружен в летаргию после долгого тоталитарного шока.

Тем не менее рано или поздно пробуждение должно состояться. Поэтому если ложный либерализм начала века канул в Лету, не оставив после себя заметных следов, то сходный феномен конца века может помочь проложить в Россию дорогу действительному либерализму, сыграв хотя бы роль его катализатора.

СТАНОВЛЕНИЕ СРЕДНЕГО КЛАССА
В Европе образование особого «среднего класса» свидетельствовало о том, что формирование идеологии вошло в завершающую фазу. Европейский средний класс – это носитель идеологии. В коммунистической России прототипом этого среднего класса выступала, разумеется, советская интеллигенция[37]. Ее развитие завершилось только в позднетоталитарный период, в 60-е и 70-е годы. Выполняя в советском обществе функции, аналогичные роли европейского среднего класса, интеллигенция очень сильно от него отличалась.

Средний класс на Западе изначально формировался как самодеятельное образование, приспособленное к существованию в свободной, конкурентной экономике. Его ядро до сих пор составляют лица свободных профессий; их можно рассматривать как простых товаропроизводителей, занимающихся интеллектуальными видами деятельности, которая оплачивается господствующим классом (даже тогда, когда они находятся в непосредственных трудовых отношениях с государством).

Буржуазия – главный работодатель для среднего класса, поэтому последний заинтересован в том, чтобы между ним и буржуазией стоял арбитр в лице государства. Отсюда вполне естественное стремление среднего класса выделить государство из гражданского общества, сделать его равноудаленным от всех социальных групп. Именно такая позиция среднего класса в европейском обществе эпохи модерна превращает его в главного носителя базовых либеральных ценностей и национальной идеи в ее наиболее развитом виде как публичных истин.

Положение интеллигенции в России совершенно иное. Все отношения в обществе еще с досоветских времен опосредованы государством, которое после 1917 г. выступает для интеллигенции и единственным работодателем. Советская интеллигенция изначально сложилась как класс, материально и духовно зависимый от государства. Такая несамостоятельность создала у основной массы интеллигентов своего рода комплекс неполноценности, который с лихвой компенсируется присутствием особой, часто иррациональной агрессивности в отношении к государству, воспринимающемуся как безусловное зло.

Таким образом, если представитель европейского среднего класса – самодеятельный «ремесленник-интеллектуал», то советско-российский интеллигент – это, если воспользоваться формулой Ильфа и Петрова, «пролетарий умственного труда». Отношение к государству у такого пролетария двойственно. С одной стороны, скрытые, присутствующие на уровне подсознания закомплексованность и тяготение к политической сфере, с другой – «компенсирующее», демонстративно открытое отторжение власти.

Именно эта раздвоенность позволила интеллигенции, сформированной большевизмом, в нужный момент стать орудием разрушения большевистской государственности, позднее – обеспечивать идеологическое прикрытие перестройки и (частью) посткоммунистического перехода к новому режиму.

Парадоксально, но в чем-то советская интеллигенция оказалась более инертной, чем номенклатура. В то время когда номенклатура быстрыми темпами перерождалась в политический торговый класс, советская интеллигенция продолжала оставаться сама собою. В результате возникла неординарная ситуация, когда советский правящий класс – номенклатура – как бы растворяется, трансформируясь в новые обличья, а обслуживающий класс – интеллигенция – неожиданно для него оказывается поставленной перед необходимостью существовать самостоятельно.

Внутри интеллигенции начался сложный противоречивый процесс. С одной стороны, ускорилось неизбежное ее разрушение как особого класса, с другой – усилился рефлекс самосохранения, произошло инстинктивное «сжатие», мобилизация всех ресурсов для отвращения нависшей опасности.

Распад советской интеллигенции как класса – явление гораздо более глубокое, чем простая смена взглядов или статуса. Это прежде всего изменение образа жизни.

Мы видим, как один за другим представители интеллигенции уходят из-под опеки государства и, приспосабливаясь к условиям рыночной экономики, обретают самостоятельность, т. е., по сути, превращаются из «пролетариев» в «ремесленников». Сообразно этому меняются взгляды, и в первую очередь – на государство. Отношение к нему становится более спокойным и взвешенным, появляется нового рода заинтересованность в существовании сильной политической власти.

Но происходит это очень медленно. Пока лишь единицы рвут связь со своим интеллигентским прошлым; процесс этот для них, конечно, болезненный. Основная интеллигентская масса предпочитает пребывать в летаргии подчиненности государству. Оставаясь большевистской по своим настроениям, интеллигенция в целом кардинально меняет только форму выражения своих взглядов.

Положение советско-российской интеллигенции напоминает положение кометы, приближающейся к Солнцу. Под действием преобразующей энергии ее ядро плавится и выбрасывает в общественное пространство длинный хвост «бывших интеллигентов». В результате «гравитационного взаимодействия» значительная часть этих разрозненных людей-корпускул как бы конденсируется в некое образование, со временем более отчетливо проявляющее себя средним классом. А комета летит дальше, все уменьшаясь в размерах, пока не распадется совсем.

Какое-то время идеологические импульсы будут исходить и от разрушающейся интеллигентской «кометы», и от неоформившегося образования, обещающего в далеком будущем стать русским средним классом. Пока влияние последнего едва заметно, но соотношение сил обязательно будет меняться не в пользу интеллигенции. И рано или поздно должен наступить момент, когда общественный вес интеллигенции станет настолько мал, что она прекратит решающее воздействие на развитие идеологии.

Так в посткоммунистическом обществе возникает уникальное явление идеологического параллелизма. Идеологический процесс, двигаясь в одном, заданном объективными историческими условиями направлении, разворачивается одновременно в двух плоскостях.

В одной из них носителем идеологии выступает старая советская интеллигенция, в другой – формирующийся средний класс. Рядом, конкурируя друг с другом, развиваются как мнимая, так и действительная идейная трансформация. В первом случае большевизм видоизменяется, меняет символику и мимикрирует под псевдоидеологию, во втором он преодолевается и преобразуется в подлинную идеологию.

Так что реальными антагонистами в период посткоммунизма являются большевизм во всех его псевдомодерновых проявлениях (демократических и националистических) и та идеология российского Нового времени, носителем которой выступает формирующийся средний класс. Это действительное противоречие вначале скрыто за баталиями между разными версиями новых большевиков, но со временем оно выйдет на свет божий и начнет определять идеологическое развитие общества.

Складывающаяся в России идеология проходит те же стадии развития, что и любая другая, только в более быстром темпе, так как большевизм – это уже предыдеология. Российская идеология рождается в негативной форме как отрицание (критика) коммунизма, являющегося формой выражения большевизма; затем антикоммунизм должен будет перерасти в стадию апологии нации-государства (и потому радикальный национализм на определенном этапе будет практически неизбежен, вплоть до самых крайних форм); рано или поздно эта идеология кристаллизуется в виде либеральной системы взглядов на гражданское общество и государство.

Специфика российской ситуации состоит в том, что на каждой из этих стадий происходит удвоение процесса. Рядом с действительным формированием идеологии через преодоление большевизма идет и другой процесс – приспособления самого большевизма к новым условиям и создания псевдоидеологии. Все это вместе и рисует ту исключительно сложную картину взаимосвязей между развитием идеологии и развитием культуры и общества начала эпохи российского модерна.

КРИЗИС ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ
На самом первом этапе формирования идеологии Нового времени в России противоречие между действительным и мнимым преодолением большевизма выступает в латентной форме. Оно скрывается под общими либерально-демократическими лозунгами. Вскоре оно начинает проявлять себя. Одним из симптомов здесь может быть настроение интеллигенции, которое меняется прямо на глазах даже не в силу экономических причин, хотя и они значимы.

Интеллигенцию явно начинает все больше страшить вроде бы полученная ею самостоятельность, обратной стороной которой кажется ненужность этого класса (или прослойки – на большевистском языке). Выясняется, что в новых общественных отношениях она вряд ли сможет выжить, будучи предоставленной самой себе. Поверхностное отвращение к власти, всегда считавшееся фирменным знаком российской интеллигенции, испаряется; его замещает инстинктивный страх перед будущим без той тоталитарной государственности, которую можно было, беспрерывно порицая и осмеивая, обслуживать. Примеры тому – едва ли не в каждой газете.

Анализируя специфическое поведение творческой интеллигенции, критик В. Топоров едко замечает: «…Сорок сороков мастеров культуры ищут хозяина. Нашли его. Поняли, как он им нужен. Остается только – воспользоваться моментом – убедить его в том, что они позарез нужны ему. И тогда наступит – а верней, восстановится – всеобщая гармония… Литература и искусство тоталитарного режима, весь творческий истеблишмент (за исключением впавших в немилость – да и то временно – патриотов) пребывает в целости и сохранности. Разве что в некоторой растерянности, но и она, похоже, проходит. Литературе и искусству необходим просвещенный деспот. На худой конец сойдет и непросвещенный. Лишь бы карал, и миловал, и ласкал»[38].

Неуверенность в будущем и подсознательное (у многих) стремление восстановить привычную для себя среду обитания мотивируют поведение лидеров общественного мнения из числа интеллигенции. Чем долее продолжается ее кризис, тем больше истерии, аффекта в самовыражении. Вот описание встречи с президентом, данное драматургом В. Розовым, которого трудно упрекнуть в интеллигентофобии: «То, что произошло с ними (участниками встречи. – В. П.) в этот день, нельзя назвать иначе как дьявольским наваждением… Так перед главой государства не пресмыкались ни при Хрущеве, ни при Брежневе… Я был ошеломлен тем, что слышалось со всех сторон: „Накажите ваших противников“, „Снимите их с должностей“, „Закройте ненужные вам издания“»[39].

И еще. В годы так называемой перестройки номенклатура вежливо и с умыслом отошла на второй план, предоставив интеллигенции главную роль в драме под названием «разрушение тоталитарной системы». В среде активных участников этой гигантской постановки родилась иллюзия, что именно интеллигенция превращается в посткоммунистическом обществе в правящий класс.

«Наше мнимое „первое сословие“ так срослось со своей ролью, – пишет И. Мамаладзе, – что рассчитывает, видимо, и в дальнейшем повести жизнь по своим планам и что вскормленное, „воспитанное“ поколение программистов, физтеховцев, удачливых коммерсантов, которые уже сейчас составляют костяк преуспевающих предпринимателей, будет послушно сидеть на отведенном третьем месте и всегда нуждаться в духовном водительстве и пастырском окормлении»[40].

Все это вместе подталкивает массу интеллигенции к тому, чтобы в новых условиях заниматься хорошо знакомым делом – апологией власти, однако на сей раз не с затаенной брезгливостью, а открыто и чистосердечно. Соответствующие изменения происходят и на идеологическом уровне. Либеральный большевизм перестраивается таким образом, что большевизм занимает в нем доминирующее положение, а либерализм превращается в формальность, в символику.

О кризисе интеллигентского сознания свидетельствует и формирование ее мифологии тоталитаризма. Причем делает она это по старым схемам. Если коммунизм был абсолютным добром, отнесенным в неопределенное будущее, то тоталитаризм теперь является абсолютным злом, отнесенным в неопределенное прошлое.

Если раньше мы определяли действительность через коммунизм, измеряя прогресс степенью приближения к нему, то теперь мы определяем ее через тоталитаризм, считая, что день прожит не зря, если мы хоть на шаг удалились от него. Миф о всемирно-исторической миссии пролетариата замещается особой миссией предпринимателей…

Однако новая большевизация основной части интеллигенции вызывает реакцию отторжения у тех ее небольших групп, которые за последние годы приблизились по условиям своей жизни, а соответственно, и по взгляду на мир и на свое место в нем к европейскому среднему классу.

В области идей это находит отражение, видимо, в первую очередь в обсуждении вопроса о кризисе интеллигенции. «Русская интеллигенция вступает, возможно, в самый мрачный период своего существования», – пишет литературовед М. Берг[41]. Подвергаются сомнению искренность и уместность ее антикоммунистического аффективного пафоса. «Бурное отречение от отцов – реакция невротическая. Невроз полагается лечить, – замечает Латынина, – Идее разрыва можно противопоставить только одно: идею развития, идею исторического творчества»[42].

ПЕРСПЕКТИВЫ ПОСТКОММУНИСТИЧЕСКОЙ ИДЕОЛОГИИ
Идеологический процесс, начавшийся в России в середине 80-х годов, одолевает только первую фазу в развитии. Его содержание и форма будут неоднократно меняться, но уже сегодня предугадываются основные вехи на этом пути.

Борьба с коммунизмом не долго будет находиться в центре всеобщего внимания. Необходимость решать политические и экономические задачи выдвинет на первый план проблемы государственности и единства России. Таким образом, наше общество плавно подошло к тому рубежу, когда формирование идеологии из критической стадии переходит в стадию апологии нации-государства. Российская интеллигенция и новый компонент общества – средний класс отреагируют на изменения, скорее всего, по-разному.

Средний класс будет стремиться выстроить рациональную концепцию новой государственности. Идеологически он будет поначалу проявлять себя в пассивной форме – через неприятие «либерального большевизма»-. Он будет воздерживаться до поры от политики. Именно поэтому линия действительно возможного в близком будущем идеологического противостояния – между интеллектуалами из среднего класса и группами (осколками) былой советской интеллигенции – как бы намечена пунктиром на фоне театральной борьбы либеральных и реликтовых большевиков.

Не надо быть пророком, чтобы сказать: именно эта незаметная сегодня линия станет со временем едва ли не главным водоразделом в идеологии, когда враждующие ныне большевики окажутся вместе по одну сторону баррикад, построенных ими против среднего класса.

Деградирующая советская интеллигенция попытается мимикрировать под условия, диктуемые политикой и экономикой, и возьмет на вооружение не либеральную, а националистическую (может быть, шовинистическую) риторику.

Та самая основная масса интеллигентов, которая упоенно обличала «красно-коричневые» (ярлык, по идеологической сути неверный) взгляды «национальных большевиков», начнет ревностно исповедовать мировоззрение национал-патриотов. Причем если судьба проявит свойственную ей иронию, нынешние «патриоты» так и останутся маргиналами большой политики, а наиболее яркие «либералы» возглавят патриотическое движение.

Ничего неожиданного в таком повороте не будет, ибо его предпосылки заложены в самом либеральном большевизме.

Антиимперские ориентации сегодняшних радикальных демократов – очередная превращенная форма русского православного мессианства. В начале нашего века коммунизм стал формой, в которой русское мессианство совершало мировую экспансию; в конце его оно может проявляться и как изоляционизм.

За вполне рациональными рассуждениями о необходимости покончить с Россией как империей (империей в том числе и как формой, исторически предшествующей нации-государству), о праве народов самостоятельно определять свою судьбу и т. д. стоит иррациональное восприятие окружающего мира как «гири на шее России». (Логика здесь примитивная: Россия израсходовала себя в панславизме, в Средней Азии; чтобы ей реализовать себя, надо насильно избавиться ото всех – перевести на расчеты в долларах, лишить военной помощи и т. д., надо отгородиться от ненужных России проблем. А заодно – наказать ослабивших своих связи с Россией, дав понять, что они потеряли.) Это все то же мессианство, только в упадочной форме. Либеральный большевизм, таким манером, продолжает русский традиционализм.

В близком будущем (если уже не сегодня) противоречие между формирующейся идеологией начала российского Нового времени и агонизирующим большевизмом во всех его версиях проявит себя открыто как противоречие между рациональным национализмом, исходящим из интересов нации-государства, и иррациональным традиционализмом, опирающимся на народные мифы. И для общества самым трудным будет, скорее всего, не политический выбор – между демократией и авторитаризмом, а идеологический – между национализмом и шовинизмом.

Ирония истории состоит в том, что заглянуть в это отдаленное будущее можно, прочитав открытое письмо А. Д. Сахарова А. И. Солженицыну начала 70-х годов.

НРАВСТВЕННАЯ РЕФОРМАЦИЯ
В современной российской жизни много политики. В политических реформах видят чуть ли не панацею от всех бед, поразивших общество. Но все более ясным становится то, что это лекарство не соответствует характеру болезни. Положение, в котором очутилась Россия, сложнее, чем просто экономический и политический кризис. Мы присутствуем (участвуя, разумеется) при нравственной деградации общества. Из этой глубины нельзя вырваться при помощи чисто экономических и политических мер. Подобное лечится подобным. Поэтому нам все-таки придется по-новому осмыслить роль нравственных начал в жизни российского общества.

Индивид подчиняется бесчисленным правилам, установленным помимо его воли государством, разнообразными корпорациями и сообществами, членом которых он является, наконец, семьей. Но есть еще и правила, которые он устанавливает для себя сам. Они могут совпадать или не совпадать с внешними нормами, навязанными обществом. Их выбор зависит от воли личности, ее внутренних установок и приоритетов.

Мы долгое время слишком много внимания уделяли внешним регуляторам общественного поведения и слишком мало думали о внутренних (некоторые из нас, впрочем, о существовании последних не догадывались). В нашем сознании сложился культ социальных, точнее, социалистически-правовых норм. В нормальном же состоянии общества роль социальных, внешних норм, думается, более скромна, чем кажется на первый взгляд: человек сам в основном регулирует свое поведение. Наивно полагать, что миллионы людей не крадут, не убивают, не нарушают, в конце концов, правил дорожного движения лишь потому, что существуют уголовный и административный кодексы. Страх перед наказанием и даже общественное мнение не в состоянии предотвратить массовых беззаконий. Существует другая, во много раз более могучая сила – нравственная традиция, передающаяся из поколения в поколение, впитываемая с молоком матери. Когда эта традиция ослабевает, никакое государство и никакое право не могут удержать порядок, в т. ч. политический.

Нравственность так же исторична, как государство и право. Смена эпох означает смену моральных систем. Причем поскольку нравственное сознание изначально существует в форме религиозного, переломные моменты истории ознаменовывались сильнейшими религиозными движениями.

Рождение буржуазии в Европе, как известно, сопровождалось движением Реформации, в рамках которого выковывалась новая буржуазная мораль. Политическое сознание гражданина опиралось на нравственное самосознание человека, созданное Реформацией. Сначала человек учился быть более независимым по отношению к Богу, т. е. самостоятельно решать вопрос о добре и зле, о нравственном и безнравственном. Лишь после этого смог утвердиться общественный строй, основанный на экономической и политической свободе индивида. Не может быть буржуазных рыночных отношений без буржуазной этики труда, равно как и политической демократии без навыков нравственного саморегулирования.

Номенклатурная буржуазия станет настоящим классом собственников только после того, как Россия переживет свою Реформацию, создающую нравственные предпосылки нового общественного уклада. И потому сегодня будущее России зависит не столько от референдумов, выборов и перевыборов, сколько от нравственного прорыва, от появления нового этического кода, рождения людей с новой моралью, способных строить открытое общество.

В сегодняшней России уже необходимо говорить не об изменении нравственных начал, а об их восстановлении.

В начале этого века в России уже ставился вопрос о реформации. Сегодня вновь популярны философы и публицисты веховского направления. На них часто ссылаются, но при этом редко задаются вопросом, почему Бердяева, Соловьева и многих других их единомышленников волновали в первую очередь не экономические и политические взгляды российской интеллигенции, а ее без-религиозность.

Из духовного кризиса начала века было два пути: реформация православия или революционный атеизм. Исторически суждено было победить атеизму. Российская интеллигенция выносила в себе великую утопию о прогрессе, который может быть достигнут лишь при помощи усовершенствования общественного строя.

Спор же на самом деле тогда шел вовсе не о том, есть Бог или нет. В такой форме решался вопрос о месте и роли нравственных начал в общественной жизни. Отвергая религию, российская интеллигенция, сама того не осознавая, отвергала значение нравственной саморегуляции.

Однако вставшее на позиции воинствующего атеизма большевистское государство вскоре убедилось в поспешности своего стремления выбросить мораль на свалку истории. Править обществом лишь при помощи насилия не дано было никому, даже большевикам. Так на исторической сцене появляется коммунистическая мораль.

Сегодня можно посмотреть на знаменитую речь В. И. Ленина на III съезде комсомола под другим углом зрения. Была сделана титаническая попытка, в принципе отринув нравственность, привить народу искусственные нравы, некий суррогат этики, нашедший впоследствии трагикомическое воплощение в Моральном кодексе строителя коммунизма.

В течение семидесяти лет этот суррогат не без успеха использовался властью в мобилизационных целях. Однако в смысле действительного нравственного развития народа это был огромный шаг назад. Вместо движения к нравственной самостоятельности личности возрождался худший вариант ортодоксального православия (в смысле: не Бог для человека, а человек для Бога) с той лишь разницей, что в качестве «отца небесного» выступала сама власть, которая с известных пор определяла критерии добра и зла.

На власть и коммунистическую идеологию оказалась замкнута вся система нравственного регулирования. Ирония истории заключалась в том, что разрушение этих принципиально безнравственных власти и идеологии неизбежно приводило к окончательному и бесповоротному уничтожению нравственных устоев общества.

Становление европейских буржуазии и среднего класса благодаря Реформации сопровождалось ростом нравственного самосознания индивида. Я повторяю эту аксиому, чтобы попытаться показать: в России все обстоит гораздо сложнее.

В силу многих исторических причин реформация должна начаться у нас уже после того, как открылось движение к рынку, и появилась первая – номенклатурная – буржуазия, и едва обозначился средний класс.

Обретение экономической и политической свободы происходит в обстановке продолжающегося нарастающими темпами падения нравов. Рынок парализован мошенничеством и насилием, зачатки демократического правления – коррупцией, мелким карьеризмом и интриганством.

Нравственная несостоятельность – вот причина, которая мешает номенклатурной буржуазии преодолеть свою номенклатурность, а интеллигенции – «совковость».

Новые элиты появятся в России только тогда, когда изменится нравственная ситуация в обществе. Сегодня в его недрах идет подспудная селективная работа. Миллионы людей оказались поставлены перед нравственным выбором. Причем рынок может стать испытанием гораздо более суровым, чем тоталитарный пресс. При тоталитаризме личность противостояла (если противостояла) внешнему давлению, теперь ей необходимо императивно преодолевать соблазн внутри себя. Из тех, кто в таких условиях сумеет обрести и сохранить себя, и сформируется круг людей, который возглавит российскую реформацию. Остается только надеяться на то, что эта селекция не будет отрицательной.

Этот процесс идет медленно, почти незаметно на фоне нравственного разложения старо-новых, в том числе политических, элит. Только если количество наконец перейдет в качество, в России произойдет тот нравственный всплеск, который Л. Гумилев называл «пассионарной волной» и который знаменует новый виток в цивилизационном развитии общества.

Только тогда элиты в России станут действительно новыми и появятся настоящие новые русские люди.

Глава 4. Посткоммунистическая элита: от «буржуазной номенклатуры» к «номенклатурной буржуазии»

Не превратится ли в абстракцию диктатура пролетариата, а на деле Коммунистическая партия окажется на службе у крестьянского капитализма?

Иосиф Варейкис (письмо В. И. Ленину)
«Новые русские» удивляют Европу и Америку. О них часто говорят как о новой российской элите, в руках которой будущее страны.

Кто же эти, невесть откуда взявшиеся, свободные и богатые люди? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо обернуться назад в советское прошлое, ибо все новое, как известно, есть хорошо забытое старое.

Советская элита формировалась не один десяток лет. За эти годы она пережила длительную и мучительную стадию становления, а затем последовательно развивалась по классической схеме, поочередно выступая как класс «в себе», «для себя» и «для других». Лишь после этого на исторической сцене появились «новые русские», так поразившие воображение современников.

СОВЕТСКАЯ ЭЛИТА
Революция означает не только смену эпох, но и смену элит. Однако новая элита редко обнаруживает себя сразу после революции. Поначалу власть становится добычей той партии (части общества или политической организации), которая подготовила и возглавила переворот. По праву победителя этот авангард мгновенно превращается в правящий класс. Он получает свои привилегии как трофей.

Это еще не социальный слой, а лишь некая сумма конкретных лиц, игрой исторического случая оказавшихся наделенными богатством и властью. Но история очень быстро производит селекцию среди выдвиженцев революции, оставляя наверху лишь тех, кто соответствует требованиям наступившей эпохи. Именно из последних начинает формироваться новая элита.

С этой точки зрения рано говорить о советской элите в ленинский период и время НЭПа. В том, как сформирован высший класс, еще не прослеживается никакой системы. Место наверху определяется только революционными заслугами. Правящий слой социально разнороден. Здесь можно найти всех: от аристократа до безграмотного крестьянина. Так же контрастна и психология властителей. Революционный фанатизм удивительным образом сочетается здесь с жадностью мародера.

Но по мере стабилизации режима в формировании элиты начинает прослеживаться определенный принцип. Элитарность в Советской России является функцией власти. Принадлежность к «высшему свету» предопределяется занятием соответствующей должности в государственной иерархии. Советская элита рождается как номенклатура.

Становление советской номенклатуры практически совпадает по времени с периодом сталинского правления. Для элиты это время жестокой, безо всяких правил, борьбы за должности. Миллионы людей сражаются друг с другом за место под солнцем. Так сражались друг с другом будущие буржуа в эпоху первоначального накопления капитала.

Должность в сталинской России – тот же капитал. И поэтому в ход идет все – подкуп, донос, обман, убийство. Борьба внутри партийного и государственного аппаратов сродни дарвиновской борьбе за существование. В ходе нее в результате естественного отбора выделяются особо одаренные особи, способные делать карьеру. Они еще очень разные, с неодинаковой судьбой. Но их уже объединяет общий психологический шаблон, по которому будущие поколения будут легко узнавать функционеров.

Эти профессиональные карьеристы не могли не прийти в столкновение с баловнями судьбы – старыми большевиками, занимавшими свои должности лишь в силу исторических заслуг. Судьба ленинской гвардии оказалась предрешена. Ей оставалось либо принять участие в соревновании на выживаемость (что часть революционеров успешно и сделала), либо уйти с политической сцены.

К середине 50-х годов становление советской элиты заканчивается. Хрущевская оттепель знаменует превращение номенклатуры в «класс в себе». Она еще не стала особой социальной группой. Но чехарда назначений на руководящие посты прекращается. Процесс замещения государственных должностей упорядочивается. Борьба без правил сменяется борьбой по правилам.

Возникают традиции, которые при помощи идеологии закрепляются как незыблемые процедуры. Процедуры создают рамки, обязательные для всех. В указанных рамках продвижение вверх по иерархической лестнице формализуется. Субъективные качества претендента начинают играть меньшую роль. Зато возрастает роль объективных критериев, таких как социальное происхождение, образовательный уровень, служба в армии и т. п.

Скоро появилась возможность увидеть и первые результаты действия этого механизма. Советская элита стала более однородной. Наверху, как правило, оказывались люди со сходной биографией, чаще – выходцы из крестьянской среды, получившие высшее образование. Психологическая общность правящего класса усиливается.

С середины 60-х годов создаются объективные и субъективные предпосылки для превращения номенклатуры из «класса в себе» в «класс для себя». Номенклатура все больше обособляется в особую социальную группу. Эта группа стремится закрепить за собой государственную власть. Возникает качественно новая ситуация. Наряду с принципом «элита есть функция власти» начинает действовать и прямо противоположный – «власть есть функция элиты».

Чиновник уже относится к своей должности как к собственности. Он делает все мыслимое и немыслимое, чтобы закрепить эту должность лично за собой навсегда и, по возможности, передать ее по наследству. Начинается старение элиты. Процесс замещения должностей на всех этажах государственной иерархии замедляется. Одновременно сдерживается развитие государственной и общественной жизни, страна вползает в стагнацию.

В годы застоя окончательно формируется облик советской номенклатуры. Должность откровенно рассматривается как возможность пользоваться частью государственной собственности. Чем выше должность, тем шире эти возможности. Относясь к должности как к частной собственности, советская элита опосредствованно относится как к частной собственности и к той доле государственного имущества и благ, доступ к которым она получает благодаря служебному положению. Таким образом, в стране постепенно устанавливались опосредствованно буржуазные отношения.

С одной стороны, происходит значительное расширение элитарного слоя. К нему теперь принадлежат не только высшие партийные функционеры, высокопоставленные чиновники Советов и исполкомов, но и многочисленные хозяйственники солидного ранга. Более того, к элите начинает примыкать антипод номенклатуры – организованная преступность. Многочисленные подпольные дельцы постепенно занимают свое место в тени советского Олимпа.

С другой – элита делится внутри себя на замкнутые кланы. Делаются попытки сделать службу наследственной. В обществе складываются почти закрытые элитарные и полуэлитарные корпорации, имеющие собственные интересы и оберегающие свои привилегии.

Наступает момент, когда советской элите становится тесно в старых рамках и она начинает проявлять себя как «класс для других», стремясь изменить общественный строй в своих интересах, изогнуть его под себя. Этот процесс становится особенно заметным во времена перестройки – в «эру Горбачева».

В устремлениях советской элиты не было ничего оригинального. Как и любой другой растущий класс, номенклатура желала закрепить свое уже фактическое господство юридически. В тех конкретных условиях, сложившихся в СССР к началу 80-х годов, это значило, что номенклатура должна открыто оформить право частной собственности на ту долю государственного имущества, которой она пользовалась до сих пор в опосредствованной чином государственной форме.

Однако для того, чтобы стать частным собственником, номенклатуре необходимо было уничтожить ту самую социалистическую собственность и соответствующую ей государственную надстройку, которые в течение десятилетий составляли основу ее господства.

Таким образом, направление, цели и возможные итоги перестройки оказывались предопределены. Но они были предопределены отнюдь не гуманистическими и демократическими воззрениями инициаторов и участников этого политического процесса, а экономическими интересами советской элиты, стремящейся юридически закрепить свои права. Опосредствованно буржуазные отношения, сложившиеся в 60 и 70-е годы, превращались в непосредственно буржуазные, а обуржуазившаяся номенклатура становилась номенклатурной буржуазией.

ВНУТРЕННИЕ ПРОТИВОРЕЧИЯ НОМЕНКЛАТУРЫ
История редко ставит перед обществом задачи, не обеспечив их решение материально, т. е. не создав силу, которая в состоянии эти задачи решать. Прежде чем старая номенклатура станет новой буржуазией, должна была явиться общественная сила, призванная разрушить систему государственной собственности и охранявшее эту систему тоталитарное государство.

Советской номенклатуре изначально было свойственно сущностное внутреннее противоречие. Суть его состоит в том, что государственная власть выступает для элиты одновременно причиной и следствием, основанием господства и его результатом. Советская элита становится элитой только потому, что в ее руках находится государственная власть, и в то же время она узурпирует власть лишь на том основании, что она – элита. Это противоречие, в конечном счете, и обусловливает необходимость постепенного изменения форм господства.

На первых порах, пока элита существовала только как «класс в себе», ее глубинное противоречие никак не проявляло себя и не вызывало никаких видимых последствий. Однако по мере превращения элиты в «класс для себя» оно находит внешнее выражение в объективной противоречивости условий существования и развития номенклатуры.

С одной стороны, господство номенклатуры имеет своим основанием государство. Поэтому чем сильнее государство, тем прочнее позиции элиты. Государство становится тем сильнее и стабильнее, чем эффективнее действует номенклатурный механизм расстановки и перемещения (в основном по кругу, в пределах одной страты) руководящих кадров, чем больше власть защищена от субъективных, волюнтаристских воздействий. С другой – проявить себя как класс номенклатура может лишь узурпируя власть, закрепляя за собой занимаемые ею должности в государственной иерархии.

Но тем самым она сама разрушает сложившийся номенклатурный механизм, ставит результативность деятельности государственной власти в зависимость от качества и возможностей конкретной группы стареющих чиновников. Это приводит к постепенному ослаблению государства и, одновременно, к ослаблению позиций самой правящей элиты.

Развиваясь, номенклатура вступает в конфликт со своими собственными основаниями. Конституируясь как класс «для себя и для других», она вынуждена провоцировать застой и ослаблять государственную власть.

Застой не является исторической случайностью, возникшей по недомыслию впадающих в маразм правителей. Это неизбежный этап в развитии номенклатуры, условие ее становления как правящего класса.

Объективная противоречивость положения сказывалась на субъективном состоянии номенклатуры, приводила к ее внутреннему раздвоению. Номенклатура вынуждена была выступать в странной исторической роли – как реакционный и прогрессивный класс одновременно.

Оставаясь на узкоэгоистических позициях, она порождала застой и ослабляла государство. В то же время, заинтересованная в укреплении государства, она должна была бороться с застоем, желать обновления и реформ и действовать в этом смысле в интересах всего общества. Номенклатура являлась одновременно и суррогатом власти, и суррогатом общества, функционировала как аппарат и как общественность.

Это не то внешнее разделение, когда номенклатура расслаивается на отдельные чиновничьи корпорации. Речь идет о двух лицах номенклатуры, когда один и тот же конкретный человек, занимающий конкретную должность на государственной службе, попеременно ведет себя то как должностное лицо, настоящий чиновник, то как представитель общественности, российский интеллигент. Эта внутренняя расчлененность сознания становится естественным состоянием, образом жизни советской элиты.

Чем более ослабляется власть, тем противоречивее положение номенклатуры и тем явственнее ее внутренняя разъединенность. На определенном этапе внутреннее расслоение проявляет себя внешне как раскол элиты. Происходит своего рода материализация духа. По одну сторону баррикад оказываются партократы – достаточно узкий радикально-реакционный слой, стремящийся во что бы то ни стало сохранить отживающую государственную систему. По другую сторону – демократы, такой же узкий радикально-оппозиционным слой, стремящийся к уничтожению ненавистной государственности.

За короткий по историческим меркам период радикальная оппозиция при молчаливой поддержке почти всей элиты смогла одолеть реакцию и решить давно назревшую задачу уничтожения ставшей анахронизмом системы.

Однако самые интересные процессы разворачивались в это же время в глубине и были до поры скрыты от сторонних глаз. Основная масса номенклатуры, не принимая участия в политических баталиях, воспользовалась ослаблением власти для того, чтобы любыми доступными средствами превратить в свою частную собственность все то государственное имущество, которое оказалось в пределах ее досягаемости. Так номенклатурная гусеница, перезимовав перестройку в виде куколки, выпорхнула в свет как бабочка-буржуазия.

НОМЕНКЛАТУРНАЯ БУРЖУАЗИЯ
За свою многолетнюю историю советская номенклатура не раз меняла облик. Поначалу она не имела определенного лица. Термин «номенклатура» в первое время означает лишь перечень наиболее важных государственных должностей, замещаемых определенным образом. Когда элита становится «классом в себе», под номенклатурой начинают подразумевать не столько перечень должностей, сколько круг лиц, обычно занимающих их. Затем какое-то время смысл термина «номенклатура» совпадает со смыслом термина «элита». Принадлежать к номенклатуре значит занимать высокое положение в обществе, иметь привилегии, пользоваться всевозможными материальными благами. После значение термина «номенклатура» резко сужается: это уже не вся элита, а лишь наиболее консервативная, отсталая и реакционная ее часть.

Парадоксально, но превращение советской элиты в полузакрытую социальную группу способствует повышению уровня ее культуры. Появляется новое «номенклатурное поколение, которое уже имеет не рабоче-крестьянское, а советско-аристократическое» происхождение. Это поколение имеет достаточно хорошее образование, иногда даже полученное за границей. Его уже трудно накормить сказкой о коммунизме. Пользуясь всеми благами псевдосоциалистической системы, оно относится к этому коммунизму с плохо скрываемой брезгливостью и открыто фрондирует своим вольнодумством. Из такого поколения выйдут будущие Гайдары и Чубайсы. Да и старшее поколение не живет с закрытыми глазами. Для элиты железный занавес со временем превращается в формальность. Она ездит на Запад и имеет возможность сравнивать реальную эффективность общественных систем.

К концу 70-х годов советская номенклатура уже тяготится теми партийно-коммунистическими условностями, которыми обставлено ее господство. Еще более удручающе действует на нее осознание зыбкости основ своего господства, понимание зависимости личного благополучия от изменчивой служебной планиды – собственной или родителей.

Для представителя номенклатуры был всего один путь решения подобных проблем – стать полноценным буржуа. Номенклатурная буржуазия есть высшая и наиболее законченная форма развития советской номенклатуры – форма, в которой, наконец, находит разрешение присущее номенклатуре внутреннее противоречие. Став буржуазией, номенклатура приобретает собственное, независимое от власти основание своего господства – капитал.

Номенклатурная буржуазия – это не только высшая, но и последняя ступень восхождения старой советской элиты. Начиная с данного момента эта элита отрицает самое себя и преодолевает свою номенклатурную форму, превращаясь постепенно в обыкновенную буржуазию.

В результате крушения старой государственности происходит ранее немыслимое расщепление господства и власти. Самозахват государственной собственности приводит к тому, что экономическое господство оказывается почти целиком в руках номенклатурной буржуазии. Однако политическая власть остается в руках демократов, революционного авангарда общественности, который завладел ею по праву победителя в августе 1991 г. В принципе, это старая государственная власть, но уже принадлежащая другим.

Отношения между номенклатурной буржуазией и демократами так же сложны и двусмысленны, как отношения сталинцев и ленинской гвардии в конце 20-х – начале 30-х годов. С одной стороны, их вроде бы связывает общее революционное прошлое. С другой – номенклатурная буржуазия уже успела стать реальным хозяином России и поэтому вправе желать, чтобы у руля государства стояли ее представители. Руль, однако, оказался в руках самозванцев, успевших перехватить его у рухнувших партаппаратчиков.

Между теми, кто защищал Белый дом в августе 1991 г., и теми, кто в суматохе перестройки прибирал к рукам «склады», пробежала черная кошка. Реальная сила и историческая перспектива находятся сегодня, безусловно, на стороне последних. Но дело осложняется тем, что в рядах номенклатурной буржуазии отсутствует единство. Различные группы бывшей советской номенклатуры приватизируют госсобственность различными темпами и поэтому в разное время оформляются окончательно как буржуа.

Как это обычно бывает в эпоху ранних буржуазных преобразований, первым обогащается небольшой отряд финансовой и торговой (преимущественно компрадорской) буржуазии. 1991-1993 гг. – время расцвета всевозможных коммерческих банков и внешнеторговых организаций, посредничества. Это подлинные хозяева жизни в России. Основная часть бывшей элиты обуржуазивается значительно позднее. Прежде всего это касается промышленной номенклатуры. Так возникает новое противоречие между небольшой частью новой буржуазии (торгово-финансовой олигархией) и основным ее отрядом – формирующейся промышленной буржуазией.

Данное противоречие, естественно, накладывается на отношения между политически властвующей демократией и экономически господствующей буржуазией. В то время как промышленная буржуазия стремится привести к власти своих людей, торгово-финансовая олигархия предпочитает брать на откуп существующую власть, оплачивая услуги «новых» чиновников.

Политическая борьба, которую вели между собой в 1992-1993 гг. демократы и различные политические фракции «директоров», была в действительности выражением той экономической конкуренции за сферы влияния, которую вели между собой узкая группировка номенклатурной буржуазии, захватившая командные высоты в финансах и торговле, с ее людьми в структурах власти, и более широкая группа формирующейся промышленной буржуазии.

Естественный ход развития буржуазных отношений рано или поздно приведет к тому, что на смену правлению небольшой группы нуворишей придет господство широких буржуазных масс. Но окончательно положение стабилизируется только тогда, когда будет выработан механизм, позволяющий новой буржуазии осуществлять политическое господство в целом, т. е. как класса. Для этого каждый новоявленный буржуа должен ощутить себя представителем своего класса.

И вот здесь становится совершенно очевидной необходимость трансформации сознания номенклатурной буржуазии, ее внутреннего идеологического и психологического перерождения.

Номенклатурность вступает в противоречие с буржуазностью. Номенклатурная традиция толкает только что родившегося российского буржуа к узкоэгоистическому, утилитарному отношению к власти. Как бывший представитель номенклатуры, новый хозяин России домогается создания государственной системы привилегий и исключений для своего личного дела.

Буржуазность заставляет бывшего номенклатурщика стремиться к установлению равных правил игры для всех, к общей отстраненности от власти, к системе законности.

Здесь номенклатура упирается в своем развитии в тот потолок, преодолеть который она не в состоянии, даже став буржуазией. Революция политического и правового сознания невозможна без революции психологической или нравственной. Именно она должна подвести черту под номенклатурным прошлым российской буржуазии.

Глава 5. Ритмы России. Парадоксы стабильности переходного общества

Ясная погода весной бывает обманчива, изменчива, неожиданна.

Томас Карлейль. Французская революция
Вот уже несколько лет вдумчивые аналитики проигрывают в России пари наблюдательным. Вдумчивые – отмечают рост общественного напряжения и ждут, когда пружина кризиса со страшной силой развернется. Наблюдательные – осторожно и беспристрастно фиксируют, как раз за разом власть выходит окрепшей из немыслимых политических передряг. Вдумчивые как минимум дважды (в октябре 1993-го и в июне 1996-го) были публично посрамлены. Наблюдательных же беспокоит то, что они не могут объяснить своих наблюдений…

Все это напоминает известную дискуссию между Троцким и Сталиным. Каждую пятилетку Троцкий предрекал гибель сталинского режима от внутреннего перенапряжения. Каждый раз этот прогноз не оправдывался. Тогда Троцкий заявлял, что благодаря достигнутой стабилизации противоречия развились до такой запредельной степени, что их разрешение становится возможным только через катастрофу. Катастрофа произошла, но Троцкий ее не увидел. Примерно по этой же схеме протекает спор между современной властью и ее оппонентами в России.

Стабилизация, чреватая взрывом, – естественное политическое состояние современной России. Каждый раз, когда стабильность достигается благодаря мерам, носящим явно деструктивный характер, мнения исследователей делятся почти поровну. Тем, кто считает, что ситуация стала управляемой, противостоят те, кто думает, что государственная машина на огромной скорости несется к пропасти.

Тема стабильности продолжает находиться в центре научной и политической дискуссии в течение всего срока «преобразований». Двойственность оценок полезности стабилизации приводит к удвоению всех сценариев политического будущего России. В них сразу закладываются две возможности: один вариант развития, если политическая стабильность сохранится, другой – если произойдет дестабилизация режима. Эта парадоксальная неуверенность в жизнеспособности столько раз доказывавшей свою политическую состоятельность власти, этот разброс мнений в оценке происходящего у всех на глазах нуждаются в объяснении.

СТАБИЛЬНОСТЬ В ПЕРЕХОДНОМ ОБЩЕСТВЕ
Стабильность переходного общества есть стабильность его изменения. Сохранение статус кво свидетельствует в переходную эпоху о неблагополучии.

Стабильным, я полагаю, является такое состояние общества, при котором обеспечивается его устойчивое развитие. Стабильность в нормальных условиях предполагает сохранение неизменными оснований, обеспечивающих развитие. Антиподом стабильности является состояние, при котором общественное развитие становится неустойчивым, то есть кризисным. Нестабильность может быть деструктивным фактором и обуславливать прекращение развития и постепенную деградацию общества.

Стабильность переходных обществ отличается существенной спецификой. Переходное общество – это уникальный феномен, где в течение определенного времени на равных сосуществуют старые и новые основания развития.

Старое и новое не есть нечто четко отделенное друг от друга. Это соотношение не субъектов, а состояний. При этом одно и то же состояние может быть определено и как старое, и как новое, в зависимости от избранной точки отсчета или используемого ракурса. В каждом новом обществе есть элементы старого, а каждое старое общество «беременно новым». Но только в переходном обществе старое и новое присутствуют на равных.

Нормальное состояние переходного общества – это вытеснение старых оснований новыми. Поэтому для переходного общества непрерывное изменение оснований, обеспечивающих его развитие, является условием стабильности. Переходное общество стабильно, пока происходит смена его оснований и дестабилизируется, когда такая смена приостанавливается. Если в обычном обществе стабильность предполагает сохранение статус кво, то в переходном – именно изменение статус кво является стабилизирующим фактором.

Стабильность переходного общества существует в двух измерениях, что соответствует двойственной природе переходного общества. Здесь есть как бы две стабильности, которые можно условно назвать «ситуационная» и «стратегическая». Ситуационная стабильность отражает, как и в любом обществе, неизменность оснований развития и сохранение статус кво в данный момент. Стратегическая стабильность отражает динамику общественных перемен и, соответственно, изменение статус кво.

Стратегическая и ситуационная стабильность находятся между собой в диалектическом взаимодействии. Их сосуществование противоречиво. Установление ситуационной стабильности (стабильности в обычном понимании) означает замедление процесса вытеснения в обществе старого новым, что составляет альфу и омегу существования переходного общества. В результате происходит стратегическая дестабилизация, неминуемо приводящая к кризису.

То есть укрепление видимой, внешней стабильности может привести переходное общество к катастрофе. Напротив, изменения, которые на первый взгляд могут показаться деструктивными, если они действительно связаны с замещением старого новым в рамках назревшей необходимости, будут иметь, в конечном счете, стабилизирующее воздействие.

ПЕРЕХОДНОЕ ОБЩЕСТВО В РОССИИ
Вопрос о стабильности переходного общества имеет в России значение вопроса о стабильности вообще. Причиной тому – уникальность российского переходного общества.

Старое и новое – это своего рода исторические условности. Переход от старого к новому может происходить быстро, а может при определенном стечении обстоятельств занимать несколько столетий. Точно так же периоды ярко выраженных, качественно определенных как старое и как новое состояний могут быть продолжительными, а могут существовать считанные мгновения.

В истории западной цивилизации качественно определенные состояния доминируют, а переходы от одного состояния к другому занимают относительно непродолжительное время. В истории России качественно определенные состояния трудноуловимы. Вся ее история выглядит как один сплошной переходный период. Здесь исторические краски смешаны и неконтрастны, новое постоянно соседствует со старым, накладывается одно на другое и, не успев утвердиться, уже вытесняется чем-то иным, следующим в очереди.

Русская история есть история переходных состояний. В отличие от Запада, переходность для Россия – норма. Историческая определенность, напротив, существует только как редкое и сиюминутное исключение.

В этом состоит одна из ключевых особенностей развития России как параллельной цивилизации. Российская история перетекает в том же направлении, в котором западная проходит.

В России всегда трудно определить, что в данный момент есть стабилизация, а что дестабилизация. Парадоксы стабильности являются имманентной чертой русской политической жизни, а само политическое развитие есть непрекращающаяся борьба за и против сохранения статус кво.

Стабильность в России всегда определяется той степенью свободы, с которой осуществляется движение главного противоречия переходной эпохи – противоречия между новой и старой эрами. В каждый данный период русской истории это противоречие имеет свою конкретную форму.

СТАРОЕ В НОВОЙ РОССИИ: ГОСУДАРСТВО ДИКТАТУРЫ БЮРОКРАТИИ
Старым в посткоммунистической России оказывается то, что выглядит совершенно по-новому, – государственная власть. Победа «демократии» в России невероятным образом обернулась очередной победой русского государства над русским обществом.

Посткоммунистическое общество рассматривается, как правило, как нечто качественно новое по отношению к своему предшественнику – советскому обществу. Причем взгляд этот разделяют как сторонники, так и противники коммунизма. Внимание фиксируется на внешних отличиях и изменениях, которых, действительно, великое множество. Но следует в то же время признать, что посткоммунистическое общество изнутри, будучи переходным, является новым в такой же степени, как и старым.

При этом было бы ошибочным полагать, что старое в эпоху посткоммунизма локализовано в какой-то идеологии, движении или в отдельно взятом институте (например, в силовых структурах). Тем более глубоко неправы те, кто весь пафос борьбы со старым миром сосредотачивают на противостоянии компартии. И дело даже не в политически корыстном характере этого пафоса и не в псевдокоммунистическом характере именующей себя соответствующим образом партии.

Все посткоммунистическое общество, взятое в целом, является старым обществом. Взглянув под определенным углом зрения на сегодняшнюю Россию, можно легко обнаружить узнаваемые черты старого строя во всех сферах общественной жизни от экономики до политики.

Тезис «в России все изменилось» сегодня так же справедлив, как и тезис «в России все осталось по-прежнему». В этом одна из главных загадок нашего времени. Старое никогда не сдавало в России позиции быстро уже в силу упоминавшихся особенностей ее культурного развития. Но на этот раз, в сравнении с потрясениями 1917 года, старому миру удалось сохранить себя непосредственно. Для старой элиты «демократические» преобразования не обернулись ни перераспределением собственности в экономике, ни поражением в правах в социальной сфере, ни декоммунизацией (наподобие денацизации) в политике.

Номенклатурная собственность и номенклатурные привилегии были конвертированы в частную собственность и частные привилегии. Номенклатурная власть осталась номенклатурной властью, сбросив свою идеологическую оболочку.

Партийная и административно-хозяйственная элита вместе с теневыми дельцами старого общества преобразовали себя в новых русских и остались привилегированным классом. Государство, также оставшись прежним, по сути изменилось лишь в той степени, в какой изменился класс, с которым оно было связано.

Эти выводы покажутся сомнительными человеку, воспитанному на ужасах тоталитарной эпохи и не перестающему наслаждаться пьянящим воздухом свободы (впрочем, и это быстро проходит). Трезвый взгляд на вещи показывает, что практическое бытие человека посткоммунистического сильно отличается от положения личности в по-настоящему демократическом обществе с рыночной экономикой.

В своей повседневной жизни россиянин оказался совершенно незащищенным перед бюрократической гидрой, в виде которой предстало перед ним современное государство. Гигантская административная машина, начиная Президентом и заканчивая Участковым (именно с большой буквы), сама устанавливает правила своего поведения, сама определяет, кто прав, а кто виноват, сама же решает, кого карать, а кого миловать.

Парламент фиктивен, суд неправеден, администрация едина и неделима. Победить систему можно, только если она сама с этим согласится, так как она властвует монопольно. И, как всегда, столичное чиновничество есть апофеоз русского бюрократизма.

Такая картинка, нарисованная на фоне мирной жизни, в которой никого не расстреливают и в которой каждый делает, «что хочет», выглядит неправдоподобно. Но до того как выслушать обвинения в субъективизме, хочется высказать ряд замечаний по поводу соотношения тоталитарно-коммунистического и свободного посткоммунистического государства.

Даже во времена расцвета самого махрового государственного терроризма коммунистическая власть имела ряд весьма специфических ограничителей. Не переоценивая их значения, о них нужно упомянуть, чтобы картина была более объективной.

Во-первых, коммунистическое государство никогда не претендовало на то, чтобы выступать от своего собственного имени. Оно было носителем идеологии.

Делая всех вокруг рабами, сама власть находилась в идейном порабощении. Она действовала в рамках определенных квазирелигиозных канонов и не могла выйти за пределы мистического круга, очерченного коммунистической догмой.

Поэтому сказать о советской власти, что она была самостоятельной и самодостаточной, можно только с очень большой натяжкой. Никогда бы в советскую эпоху лозунг «государственность превыше всего» не смог получить права гражданства в России. Советский чиновник был не просто бюрократом, но служителем коммунистического культа, что и накладывало на него определенные ограничения.

Все упрощающая формула «государство – это бюрократия», при которой власть сама себе и источник вдохновения, и высший судия, смогла утвердиться только в наше время.

Во-вторых, культовый характер государства в эпоху коммунизма предполагал наличие профессиональных служителей культа внутри самой властной машины.

Тем самым было задано некое убогое внутреннее разделение властей на партийную, с одной стороны, и советскую и хозяйственную – с другой.

Определенная конкуренция двух этих бюрократических монстров предоставляла несчастным жителям мизерную щель, в которую они иногда могли выскользнуть, спасаясь от вездесущего государства. Посткоммунистическое государство, избавившееся вместе с КПСС от уродливого коммунистического разделения властей, но так и не разделившееся до конца на законодательную, исполнительную и судебную власти, оказалось значительно более монолитной и гомогенной организацией, чем прежний режим.

В-третьих, на завершающей стадии существования коммунистической государственности внутри властной системы сформировалось своеобразное теневое гражданское общество, существовавшее в виде всевозможных профессиональных корпораций, встроенных во властный механизм[43].

Это теневое общество шаг за шагом все больше сдерживало власть в ее могучих начинаниях и, в конце концов, превратилось в достаточно эффективно действующий механизм внутреннего давления.

Вместе с коммунистической системой испарилось и порожденное ею гражданское общество. На его месте оказались хорошо организованная бюрократия и множество свободных, ничем между собой не связанных граждан. Как выяснилось, индивидуальная свобода, даже самая широкая, бесполезна, если у государства сохраняется монополия на организацию. Пока власть остается единственной организованной силой в обществе, каждый отдельно взятый гражданин перед нею бессилен[44].

Таким образом, если абстрагироваться от внешней стороны дела, то следует признать, что посткоммунистическое государство более свободно, чем его предшественник, более внутренне сплочено и, к тому же, пока обладает монополией на социальную организацию. Поэтому оно выступает по отношению к обществу как более самостоятельная, хотя и менее демоническая сила, чем тоталитарная власть. И именно поэтому посткоммунизм, а не коммунизм является эпохой апофеоза бюрократии в России. Наконец, государство служит не богу, не самодержцу, не коммунизму, а самому себе.

Взлет бюрократии навевает имперские сны. Внутренне бюрократия стремится к максимальной консолидации, внешне – пытается построить общество по своему образу и подобию. Поэтому внутренним лозунгом государства эпохи посткоммунизма становится «построение властной вертикали», а внешним – «единая и неделимая Россия». Иерархическое построение общества сверху вниз становится навязчивой идеей власти. Неоимпериализм становится естественной политической оболочкой нового российского бюрократического государства.

НОВОЕ В СТАРОЙ РОССИИ: «ГРАЖДАНСКОЕ ОТЧУЖДЕНИЕ»
Новым в посткоммунистической России является то, что, кажется, несильно изменилось, – люди. Незаметно для себя и окружающих население России превратило себя в ее граждан. Их первым гражданским актом стало отчуждение от собственного государства.

В посткоммунистической России сформировалась прослойка относительно самостоятельных людей, которые могут позволить себе некоторую автономию (материальную и интеллектуальную) по отношению к власти. Эта критически мыслящая прослойка практически полностью отсутствовала в советском обществе.

Проблема, однако, состоит в том, что эта критически мыслящая прослойка вместо того, чтобы влиять на государство, предпочитает от него отгородиться «китайской стеной». Если верно, что государство еще никогда не было столь самостоятельным в России, то верно и то, что граждане никогда не были столь далеки от государства. При возникновении конфликтов новоявленные граждане предпочитают покидать Россию, а не вступать в дискуссию с властью.

В то же время в долгосрочной перспективе позиция этой критически мыслящей массы, если вектор ее отношения к власти изменится, могут иметь для последней более серьезные последствия, чем ропот зависимых от власти (сначала – самодержавной, а потом – коммунистической) русских интеллигентов.

Амбициозность посткоммунистической бюрократии рано или поздно упрется в амбициозность нового русского (не в узком общеупотребительном сегодня значении этого слова), которому трудно будет уже что-либо внушить и чем-либо запугать. И это будущий естественный предел современного бюрократического государства.

Пока счет ничейный. Государство делает, что ему вздумается, а граждане – что им хочется. Но вечно так продолжаться не может. Власть, игнорирующая своих граждан, и граждане, отвернувшиеся от своего государства, либо погибнут вместе, либо перейдут в другой режим взаимодействия.

«ОСНОВНОЕ ПРОТИВОРЕЧИЕ ПОСТКОММУНИЗМА»
Главным политическим противоречием посткоммунистической эпохи является противостояние достигшего высшей стадии в своем развитии бюрократического государства с одной стороны и уже освобожденного, но полностью отчужденного от власти гражданина – с другой. Государство отчуждено от общества, а гражданин – от государства.

Внешним экономическим проявлением данного противоречия является налоговый кризис, (в более широком смысле – инвестиционный кризис), а политическим – кризис государственного единства.

Любое государство существует до тех пор, пока оно в состоянии собирать деньги, необходимые на его содержание. Современное государство, кроме этого, должно быть в состоянии аккумулировать необходимые инвестиции в питающую его экономику. Современное государство не может решить ни первой, ни второй задачи в условиях перманентного кризиса доверия к правительству.

Основы недоверия к нынешней власти коренятся в самой природе этой власти. Самодостаточное бюрократическое государство не дает обществу гарантий игры по правилам. Не получившее правил игры общество начинает играть по своим правилам, в которых для государства места нет.

Поэтому правительство в современной России вынуждено действовать, пребывая в состоянии непрекращающейся войны с обществом. Это, в свою очередь, резко сужает поле для экономического маневра. Из всех доступных рычагов воздействия в руках правительства остается один – экономическое насилие. Общество отвечает на насилие саботажем. Казна пустеет, инвестиции оседают за границей.

Правительство проводит сегодня не ту экономическую политику, которую хочет, а ту, которую может проводить при данных политических обстоятельствах. Логику экономических действий правительства определяет сейчас политический кризис. Не обладая необходимым кредитом доверия, руководство страны относится к обществу как ко враждебной среде, управлять в которой можно, только опираясь на всеобъемлющий контроль и силу[45].

Помимо своей воли посткоммунистическое правительство оказывается в том же отношении к экономике, что и все предшествующие русские правительства. Но в отличие от них, оно не располагает такими же значительными репрессивными ресурсами. Из этой ситуации для бюрократического государства есть два выхода: либо восстановить целиком репрессивный аппарат в его самом суровом виде (что невозможно, так как подвластный контингент радикально переменился, о чем выше указывалось), либо остаться без денег (что и происходит).

Парадоксально, что именно в рамках бюрократической системы, построенной по жестко иерархическому принципу, государственное единство подвергается наибольшим испытаниям. Имперская напористость, с которой московская бюрократия осуществляет построение государственной машины сверху вниз, вызывает в качестве ответной реакции сопротивление, доходящее в своей крайней форме выражения до отрицания связи с российской государственностью.

Политический кризис эпохи посткоммунизма облекается в правовую форму непрерывного конституционного кризиса. Легитимность власти, не имеющей в своем основании четко выраженной позиции населения, прежде всего по вопросу государственного устройства, находится под постоянным подозрением. Легитимная ущербность заставляет власть прибегать к сомнительным мерам по обеспечению устойчивости режима. Эти меры еще больше усугубляют конституционный кризис.

Отсутствие правовой определенности в отношениях между государством и гражданином создает питательную среду для террора. Гражданин, разуверившийся в своей способности влиять на государство правовыми средствами, прибегает к индивидуальному террору. Власть, загнанная в угол, отвечает государственным террором.

ПЕРСПЕКТИВЫ СТАБИЛИЗАЦИИ ПОЛИТИЧЕСКОЙ СИТУАЦИИ
Реальная стабилизация общественной жизни в России станет возможной только тогда, когда начнет преодолеваться конфликт (отчуждение) между государством и гражданином. Их противостояние парализует развитие посткоммунистического общества и является главным источником напряженности.

То, что преодоление отчуждения между властью и обществом есть главное условие стабилизации, понимают обе стороны. Попытки перепрыгнуть пропасть предпринимаются с двух направлений. Соответственно, намечаются два возможных пути стабилизации: бюрократический и конституционный. В одном случае делается все возможное, чтобы удержать ситуацию под контролем в рамках существующего статус кво. В другом случае сама стабилизация предполагает разрушение этого статус-кво. Власть стремится к ситуационной стабильности. Общество нуждается в стратегической стабильности.

А. Бюрократическая стабилизация

Власть видит простое решение проблемы отчуждения гражданина – в подчинении его себе. Ее подход к стабилизации нацелен на максимальное сохранение себя и своего политического курса. Поэтому инициируемая ею стабилизация по необходимости есть стабилизация бюрократическая и неоимперская.

На первый взгляд решение, требующее наименьших изменений (а возможно, и потрясений), кажется наилучшим. Дело, однако, в том, что бюрократическая стабилизация нацелена на подавление внешних проявлений кризиса, а не на уничтожение его корней.

Экономическая политика государства все больше упрощается, превращаясь, в конечном счете, в фискальную политику. Это понятно, учитывая состояние казны. При этом выбивая налоги из населения, власть хочет видеть только правовую сторону проблемы, сводя все к законопослушанию.

Но налоги – это проблема не правовая, а политическая. Платить или не платить – это вопрос доверия и отношения к власти. Когда власть обвиняет злостных неплательщиков в непатриотизме, она хочет вынести вопрос о качестве нынешней государственности за скобки разговора о налогах. А в этом суть проблемы, это даже важнее всех вместе взятых несуразностей нашей налоговой системы.

Власть если еще не понимает, то скоро поймет, что заставить платить налоги, не превратив страну в тюрьму, невозможно. Народ всегда упорнее и изобретательнее своего правительства. И пока этот народ в массе своей не признает разумность налогообложения, все полицейские меры будут приводить лишь к ужесточению сторон.

Было бы безответственно утверждать, что бюрократическая стабилизация обречена во всех случаях на провал, тем более быстрый. Как я уже ранее замечал, делать это – значит повторять ошибку Троцкого, так и не дождавшегося смерти Сталина. Более того, это значит игнорировать уже более актуальный опыт ельцинской стабилизации новейшего времени.

Но даже в самом идеальном, виртуозном, почти «сталинском» (что невозможно – бюрократия измельчала) исполнении бюрократическая стабилизация не способна дать решение проблемы. Она может только заморозить общественные противоречия на неопределенный срок, обеспечив посткоммунизму отложенный кризис.

В среднесрочной перспективе успех бюрократической стабилизации откроет для России полосу кризисов, чередующихся с более или менее продолжительными застойными стабилизационными периодами, на фоне которых возможны даже временные ремиссии.

В длительной исторической перспективе этот путь обрекает Россию на вырождение, так как не позволяет целиком снять кризисный синдром и тем самым открыть дорогу для быстрого и эффективного общественного развития.

Б. Гражданская стабилизация

Гражданская стабилизация может быть осуществлена в результате преодоления отчуждения между властью и обществом за счет изменения природы существующего государства. Средством преодоления отчуждения должно стать развитие в России реального конституционализма.

Гражданин может быть в определенных ситуациях не менее решительно настроен подчинить власть себе, чем бюрократия. Но ему для этого нужно разрушить статус кво, то есть формально дестабилизировать ситуацию.

Без этого разрыва постепенности (то есть революции) невозможно поставить на место бюрократического государства конституционное. Тем не менее только такая гражданская стабилизация может рассматриваться как стратегическая цель для общества.

Движение в сторону стратегической стабилизации может быть успешным только при определенных условиях. Прежде всего, к ним относится признание приоритета политических целей над экономическими. Основополагающие причины текущей нестабильности лежат вне сферы экономики. Именно они и должны быть устранены в первую очередь.

Конституционная стабильность, в отличие от бюрократической, может быть построена только снизу. Задача такого строительства в России проваливалась ровно столько раз, сколько ставилась. Это постепенно сформировало нечто вроде общественного мнения, согласно которому конституционный, выстроенный снизу вверх порядок в России в принципе невозможен. Дело, однако, заключается не в принципиальной невозможности, а в невозможности решить эту задачу при сохранении существующего статус кво.

С практической точки зрения такого рода изменения кажутся сегодня полной утопией. Никто из нынешних субъектов российской политики не заинтересован в реализации подобного сценария. Дело, однако, в том, что экономическая и политическая жизнь России в определенные периоды времени может быть очень динамична. Никто не застрахован от самых неожиданных перегруппировок элит и появления совершенно новых политических субъектов.

Конституционный процесс имеет экономическое измерение. Его успех позволит русскому правительству преодолеть синдром вражеского окружения. Появится поле для экономического маневра, которого лишены сегодняшние министры. И менее талантливые экономисты будут тогда более эффективны, чем самые гениальные сегодня. Они будут находиться в партнерских отношениях с обществом, что и решит успех экономических реформ.

Правительство народного доверия может появиться только как следствие политической реконструкции российского общества на конституционных принципах. Без этого любые разговоры на эту тему носят спекулятивный характер. Нынешняя власть неспособна на эти перемены. Но и оппозиция недалеко от нее ушла. Лозунг оппозиции так же ложен – доверия не прибавится от того, что одного лидера нации заменит другой, а все остальное останется по-прежнему.

ЕСТЬ ЛИ ТАКАЯ ПАРТИЯ?
Кризис в России – как в Лондоне туман. У него нет ни начала, ни конца. «Поколение 85-го года» привыкло к кризису, как к своему естественному состоянию. Людям кажется, что они никак не могут выбраться из сплошной полосы неудач, в которую попали с началом горбачевской эры.

На самом деле никакой сплошной полосы нет, и Россия переживает уже третий кризис за последнее десятилетие. В середине 80-х это был кризис старой системы. На рубеже 90-х – революционный кризис перемен. Сегодня это кризис роста посткоммунистического общества. У него своя собственная интрига, он движим новыми противоречиями, незнакомыми старому миру. И, как всегда в России, до сих пор неясно, будет ли это противоречие преодолено, или его развитие будет «заморожено».

Как и в начале века, Россия оказывается перед выбором двух путей исторического развития. Один – нацеленный на полное, исчерпывающее решение проблемы и обеспечивающий быстрое социально-экономическое развитие. Второй – ориентированный на сглаживание острых углов, бережное отношение к существующему состоянию и обрекающий на долгий и болезненный рост. В условиях глобализации всех общественных проблем ценой такого выбора может стать историческая перспектива России.

На сегодняшний день второй путь представляется более вероятным. Бюрократическая стабилизация происходит естественным путем и не требует никаких дополнительных усилий. Гражданская стабилизация на конституционных началах пока может рассматриваться как гипотетическая перспектива.

Для реализации конституционного варианта на политической сцене России должен появиться новый субъект, способный переломить стихийные тенденции и организовать движение в нужном направлении. Сегодня такого субъекта нет. Но это не значит, что его не будет никогда. История России не заканчивается сегодняшним днем.

Глава 6. Шаг назад, два шага вперед. Русское общество и государство в межкультурном пространстве

Порвалась цепь великая,

Порвалась-расскочилася…

Н. А. Некрасов
Человек, хоть немного знающий современную Россию, не может не заметить царящего в ней уныния. Пессимизм, скептицизм, апатия стали частью национального характера. Порождаемые ими цинизм, распущенность и элементарная лень дополняют грустную картину. Изредка проявляющий себя на этом фоне остервенелый, истеричный патриотизм отдельных лиц и групп скорее пугает, чем дает надежду. Все вместе создает впечатление тяжелобольного общества, где не верят не только в завтрашний день, но и в сегодняшний вечер.

ЗАТЕРЯННЫЙ МИР
Психологический надлом, поразивший и элиту, и простой народ, – вот главная беда современной России, лежащая в основе паралича, охватившего русское общество. Но удивительней всего то, что ни в политике, ни в экономике нет достаточных и очевидных причин для возникновения такой патологической национальной депрессии.

Впрочем, формальные причины у всех на устах. Знаменитая формула двух «Д» сегодня трансформировалась в принцип двух «Б». Если раньше во всем были виноваты «дураки и дороги», то сейчас – «бедность и бюрократия». Однако все не так просто.

Бедность теперь порок. Теперь в ней видят корень зла, а в ее преодолении – чуть ли не национальную идею. Это более чем спорный тезис. Пожалуй, не только в России, но и нигде в мире стремление к личному обогащению никогда не было созидательной силой. Как минимум потому, что обогатиться всегда проще за счет другого человека, чем благодаря собственному труду. К тому же бедность – категория оценочная. Проблема, как всегда, в нюансах: кто беден, как беден и беден ли на самом деле…

Во-первых, мы бедны не «вообще», а «относительно». Мы бедны относительно 20-30 наиболее благополучных стран мира. По сравнению с остальными мы даже очень богаты.

Конечно, жизнь в России не сахар и с Западом или Японией нам не тягаться. Но мы всегда были беднее их и все же никогда не были так несчастны. Значит, дело не столько в бедности, сколько в жалости. В жалости к себе, в признании своей убогости, в желании примерить на себя чужой кафтан. Может быть, в этом больше виноват век информационных технологий, чем сама бедность. Чужое богатство бьет в глаза, развращает, подстегивает зависть. Мысль о связи между трудом и богатством в бедной голове, особенно русской, не рождается. Здесь экономика ни при чем.

Во-вторых, мы не бедны «абсолютно», ибо, куда ни кинь взгляд в русскую историю, почти везде окажется хуже. Много ли богатства было у сталинского колхозника? Чем жил некрасовский мужик? Были бы богаты, не тащили бы на себе несколько веков воз крепостничества, деньгами бы за все платили. Войны вообще отдельная тема. А все же народ не чувствовал себя таким обездоленным. Разве что в брежневские семидесятые жилось народу несколько сытнее, чем обычно. Но по иронии судьбы именно их сегодня больше всего и поминают лихом, кляня застой.

В нашем упоении «свалившейся» на нас вдруг бедностью есть какая-то мистика. То же и с бюрократией. Бюрократия для современного русского что раньше черт для мужика. Все беды от нее. И действительно, душит русское чиновничество все живое вокруг себя, все перелопачивает, везде умудряется поиметь свою выгоду, и никакая реформа его не берет – только крепче становится.

Но когда было иначе на Руси? До Петра? При Николае? При Сталине? Бюрократия всегда возвышалась над этой страной, как Олимп над Грецией. Единственное различие состоит в том, что, как правило, она была гораздо сильнее, организованнее, монолитнее, чем сегодня. При этом все, что можно назвать капитальными вложениями в экономику и культуру России, было создано в эпоху ее наивысшего расцвета. Следовательно, дело не в силе бюрократии, а, напротив, в ее слабости. Слабая бюрократия оказывается опаснее сильной.

Таким образом, прямой связи между надломом в общественной психологии и состоянием русской экономики и политики нет. Но это значит только одно – искать его причины надо за пределами экономики и политики.

Найти ключ к тайне «волевого шока», охватившего страну, – значит разгадать загадку нынешнего витка русской истории. Это возможно только при условии перехода к трехмерному видению России, к созданию своего рода 3D-модели, в которой, наряду с экономическим и политическим, учитывается и культурный вектор. Плоская, двухмерная картина не позволяет разглядеть то, что находится за пределами «политэкономического» мира и потому воспринимается как проявление иррациональности русской жизни. Но выглядящее иррациональным на плоскости может. оказаться вполне рациональным при объемном изображении.

В реальной жизни культурные, экономические и политические отношения сплетены в единый клубок исторических причинно-следственных связей. Только в нашем воображении мы можем отделить одну ткань от другой, орудуя данной нам от Бога способностью к анализу, как хирург орудует скальпелем. Поэтому любое членение исторического процесса на культурный, экономический и политический пласты условно и грубо. Однако за неимением других эффективных способов познания придется прибегнуть к такому «раздельному историческому питанию», принимая как неизбежные все его недостатки и ограничения.

Если рассматривать культурную, экономическую и политическую деятельность народа в качестве факторов его исторической эволюции, то обнаружится, что у каждого из этих факторов свое предназначение. Культура очерчивает «коридор возможностей», доступных для данного общества. Экономика формирует направление, по которому общество движется в рамках этого коридора. Политика определяет темпы движения в направлении, заданном культурой и экономикой.

Конечно, существует и обратная связь. Политика может загнать историю, как пьяный ковбой лошадь, или, наоборот, запереть ее в стойле, где она умрет от ожирения и неподвижности. Экономика способна потерять ориентиры и заставить историю двигаться по кругу, и тогда открытый культурой «коридор возможностей» обернется тупиком. Но, как бы то ни было, историческое движение всегда обусловливается значением величин, отмеренных по осям трех великих социальных координат. И чтобы обозначить точку отсчета современной русской истории, нужно найти ее положение на каждой из этих осей по отдельности.

РУССКАЯ КУЛЬТУРА
Русская культура – один из многих островов в океане мировой культуры, и, несмотря на свой неповторимый ландшафт, формируется он в соответствии с общими фундаментальными законами, определяющими рождение, эволюцию и смерть островов и материков этого океана.

Великий русский биолог Н. Вавилов показал, что в эволюции растений, принадлежащих к разным биологическим группам, имеется известный параллелизм (т. н. гомологические ряды) и при делении на подклассы, виды и подвиды они подчиняются некоему общему принципу, вследствие чего у соответствующих друг другу подклассов, видов и подвидов проявляются сходные признаки. Подобного рода «гомологические ряды» можно проследить и в эволюции культур. И аналогично тому, как это происходит в живой природе, наличие общих стадий и признаков говорит не о том, что одна культура следует по пятам другой, копируя ее исторический опыт, но лишь о том, что данные культуры родственны и развиваются параллельно.

Русская культура, безусловно, находится в родственных отношениях с европейской (западной) культурой, будучи связана с ней византийскими корнями. Параллелизм в развитии этих культур сразу же бросается в глаза. У русской истории есть своя греко-римская предыстория – Киевская Русь, свое средневековье – Московское царство, свое Новое время – имперская Россия и своя постиндустриальная эпоха – советская цивилизация.

Такое сходство стадий исторического роста многих сбивало и до сих пор сбивает с толку, рождая мысль о вечном отставании России от Запада. Именно из этой мысли и выросла теория «догоняющего развития». Самым слабым звеном в данной теории является вовсе не постулат, что Россия отстает от Запада (в каком-то смысле это очевидный факт, в других – требует обсуждения), а представление о том, что Россия должна превратиться в Запад. Это не так. Россия следует своей исторической дорогой, а Запад – своей, пусть даже у этих дорог одни и те же изгибы и на обочине встречаются похожие пейзажи. Адекватно описать ход русской истории можно в рамках концепции скорее не догоняющего, а параллельного развития.

Россия – очень молодая культура. Исторический путь, занявший у Запада более двух тысячелетий, она прошла в два раза быстрее. Но у быстрого роста есть серьезные издержки. Акселераты, как правило, слабы. Ни на одной из стадий развития России не удавалось полностью раскрыть собственный потенциал. Неразрешенные противоречия она перетаскивала из одной эпохи в другую, захламляя свой исторический багаж. Поэтому границы между эпохами выглядят здесь нечеткими, размытыми и вся русская история превращается в историю переходного общества, которому никак не удается принять какую-то законченную, устойчивую форму. Россия – вечный подросток мировой культуры.

Эта инфантильность понятна, если принять во внимание условия, в которых формировалась русская история. И дело здесь не только в различиях между западным и восточным христианством. Дело в том, что там, где на Западе были германские варвары, в России была Орда. Данное обстоятельство, возможно, имеет даже большее значение для русской истории, чем расхождения между двумя ветвями христианства. Русская культура и русское государство суть продукты взаимного творчества славянского и монгольского элементов. Не видит этого лишь тот, кто смотрит на историю сквозь идеологические очки.

Если германские народы, окропив греко-римское поле своей кровью, способствовали укоренению в нем семян племенной демократии, чем на века обусловили ведущую роль гражданского общества в западной истории, то Орда одарила Русь вирусом восточной государственности. Завоевание Китая не прошло для монголов бесследно. В государственном строе, даже в менталитете Орды отразился дух древнейшей культуры Востока. Монголы перенесли китайскую культуру на запад, как комар переносит малярию. Китайский экстракт, разбавленный монгольской воинственностью, компенсировал извечную славянскую неспособность к формированию государственности без посторонней помощи. Но с преимуществами пришлось усвоить и недостатки. Государство навсегда возвысилось над русским обществом и превратилось в главный фактор его культурного развития. В русской культуре много противоестественных сочленений. Одно из них – соединение общества, тяготеющего к западному типу, с государственностью восточного типа.

Параллелизм в культурном развитии России и Запада прослеживается не только в светской, но и в духовной жизни. Киевская Русь, несмотря на формальную христианизацию, оставалась преимущественно варварским, языческим обществом. Христианство превратилось в значимую силу гораздо позже, и по времени этот процесс совпал с зарождением новой славяно-татарской государственности, нашедшей первое воплощение в Московском царстве. С этого момента православие стало таким же стержнем русской культуры, каким другая ветвь христианства была для культуры западной.

Впоследствии православие пережило свою схизму, создав «государственную церковь» и одновременно породив раскольников. Подобно тому, как западное христианство выпестовало в своем лоне либерализм, православие породило на свет коммунизм, который поначалу тоже был воинственно атеистическим, а затем начал возвращаться к осознанию своих религиозных корней. Единственное, чего мы не найдем в русской духовной истории, это реформации. Реформация так и осталась для России нереализованной исторической возможностью, что сыграло в ее судьбе решающую – и трагическую – роль.

Тот упадок веры, который мы наблюдаем в последние годы, – не первый в русской истории. Нечто подобное Россия переживала в смутное время, ставшее предтечей Империи, а также в эпоху войн и революций начала XX века, предшествовавших русскому коммунизму. Тогда, как и сегодня, религиозное чувство деградировало, а символы веры рушились под натиском скептицизма. Но есть одно существенное различие. Раньше, когда традиционные символы веры вот-вот должны были пасть, им была уже готова замена, и после кровопролитного смятения народ отдавался во власть новой веры, исподволь выпестованной в недрах старого общества.

Мысль о самодержавии как о Богом данной власти, воплощающей в себе христианские начала православного общества, зародилась задолго до раскола и при Романовых лишь утвердилась в качестве центральной идеи русского мира. Большевизм зрел в недрах Империи весь XIX века, прежде чем стать почти на столетие господствующим мировоззрением. Сейчас же мы наблюдаем только падение, а не взлет. В духовном пространстве России не просматривается ни одного течения, которое могло бы претендовать на роль нового символа веры.

На том пустыре, где должно было возвышаться здание русского либерализма, пока лишь зияющие высоты. Либеральная идея не справилась в России со своей миссией, рухнув на землю, как лайнер, не совладавший с крутым набором высоты из-за недостатка мощности двигателей.

Сегодня часто можно услышать, что в России нет и никогда не было предпосылок для либерализма. Однако это не совсем так. Либерализм готовился всей советской эпохой.

Во-первых, коммунизм, уничтожив патриархальную основу сельской жизни и спровоцировав индустриализацию, дал толчок развитию индивидуализма или, как минимум, создал для этого почву.

Во-вторых, после второй мировой войны советское общество стало активно, хотя и опосредованно, усваивать западные либеральные ценности. Начав с диктатуры пролетариата, большевизм пришел к презумпции невиновности, правовому государству, социалистическому правопорядку, хозрасчету, самоокупаемости и другим либеральным эвфемизмам. Наконец, что, пожалуй, важнее всего, в середине 1970-х годов у советской элиты сформировался новый общественный идеал – идеал индивидуальной свободы.

Возник феномен, который можно обозначить как «советский либерализм». К началу 1980-х годов он уже обладал необходимым запасом прочности, чтобы влиять на развитие советской системы. Этого запаса хватило для победы революции 1990-х годов, но его оказалось недостаточно, чтобы ее защитить. Поражение русского либерализма советского образца было обусловлено целым комплексом объективных и субъективных причин.

Объективно он был слаб, как искусственно зачатый и вскормленный ребенок. Либерализм вообще неотделим от своих христианских корней. На Западе он представлял собой итог эволюции христианства, его сублимацию в индустриальную эпоху. Запад шел к этой сублимации через реформацию. В России роль реформации взял на себя коммунизм с Хрущевым и Брежневым вместо Лютера и Мюнцера. Вряд ли такую замену можно считать полноценной. Поэтому советский либерализм не был заряжен тем иррациональным огнем веры, который в скрытой форме присутствует в каждом постулате западного либерализма, объясняя, в т. ч., и его непрекращающееся, агрессивное мессианство.

Вот тут и «выстрелило» то различие исторических путей, которое не позволило в свое время православию пережить свою собственную реформацию. На исторической развилке, где еще оставался выбор между христианским социализмом и большевизмом, Россия пошла напролом, и философский пароход с русскими религиозными мыслителями отбыл на Запад, чтобы стать там памятником упущенной исторической возможности. Либерализм без реформации нежизнеспособен, из какой бы ветви христианства он ни вырастал.

Проскочив реформацию как этап в своем развитии, православие потеряло шанс непосредственно воплотить себя в русском либерализме. Между ними пролег коммунизм, который забрал всю энергию на себя. Неудивительно, что проклюнувшийся в конце концов либерализм оказался лишь жалкой тенью своего западного собрата, неспособной поддержать огонь в русских сердцах.

В довершение всех бед в дело вмешался пресловутый «субъективный фактор». Попытка воплотить этот худосочный либерализм в жизнь осуществлялась в России с таким энтузиазмом, как будто русское общество только и ждало подобной оказии. Итогом стала быстрая дискредитация либеральной идеи, выхолащивание ее содержания и формирование странной авторитарно-анархистской культуры с либеральным фасадом.

В результате после краткого всплеска социальной энергии начала 1990-х годов в России произошел культурный коллапс. Вместе с уже едва теплившейся верой в коммунизм исчезла вера во что бы то ни было, и Россия оказалась в культурной «гравитационной ловушке» – ведь вера есть стержень культуры, даже когда это вера в отсутствие веры. В культурном поле с нулевым зарядом коридор возможностей искривился, образовав замкнутый круг. По этому кругу бегут люди в стремлении догнать передовое человечество и не замечают, что вместо дорожки стадиона под ногами у них лента тренажера.

В последние годы стало принято говорить о России сак о переходном обществе. Между тем гораздо больше оснований назвать современное русское общество не переходным, а промежуточным. И не только потому, что это нас к меньшему обязывает, но и потому, что это больше соответствует действительности.

Мы столько рассуждали о цивилизациях и цивилизационном подходе, что сложилось впечатление, будто люди не могут существовать вне цивилизаций. К сожалению, это неверно. Конечно, как правило, цивилизации живут дольше людей. Но бывает, что люди переживают свою цивилизацию. Именно такое «счастье» выпало нынешнему поколению россиян.

В истории многих культур цивилизации поочередно сменяли друг друга, образуя огромные эпохи, нанизанные, сак бусинки, на единую нить исторического развития. Современный Китай покоится как минимум на трех цивилизационных пластах. Колыбелью нескольких цивилизаций была и Европа, и та же Россия. Однако окончание одной эпохи вовсе не означает, что вслед за ней автоматически начнется другая. Это еще нужно заслужить. Может случиться, что новая эпоха и вовсе не наступит. А может быть и так, что само ожидание новой эпохи станет отдельной эпохой. Некоторые народы живут в таком ожидании веками…

Вынужденные существовать на подобных цивилизационных стыках и изломах люди пытаются как-то организовать свою «промежуточную» жизнь. В результате возникает промежуточное общество – общество, которое в силу обстоятельств выпало из одного культурного (цивилизационного) поля и еще не включилось в другое. Это конгломерация людей, объединенных общим культурным прошлым, но в настоящий момент не связанных между собой духовно. Это популяция, обитающая в жерле потухшего вулкана.

Если повезет, промежуточное общество может обзавестись более или менее устойчивой государственностью[46]. Но эта государственность оказывается под стать породившему ее обществу. Представляя собой неоднородный конгломерат институтов и норм, не консолидированных общей идеей и не способных эффективно поддерживать общественную стабильность, она обречена время от времени проходить испытание на прочность под напором неподвластной ей социальной стихии.

Политические революции, будучи естественной составляющей повседневной жизни промежуточных обществ, не в силах изменить их природу. Поэтому сколько бы «цветных» бунтов ни сотрясало Украину, Грузию, Киргизию и далее по списку, дореволюционные бюрократии будут неизменно восставать из праха, как только осядет революционная пыль. И так будет до тех пор, пока тем или иным образом не завершится промежуточная эпоха.

Промежуточное общество находится в состоянии постоянного движения, но это движение не означает развития. Ведь, в отличие от простого движения, которое может поддерживаться экономикой и политикой, развитие обеспечивается только культурой, а она в таком обществе существует лишь как видимость, как тень прошлого. Чтобы промежуточное общество вернуло себе способность к развитию и прогрессу, его должен накрыть циклон новой цивилизации.

Наш национальный вид спорта сегодня – бег на месте. В этих условиях жизнедеятельность общества, сколь бы интенсивной она ни была, не приводит к приращению культуры. А без капитализации культуры Россия будет оставаться политической белкой в мировом экономическом колесе. Если мы хотим соскочить с этого колеса, нам нужно прежде всего вытащить русскую культуру из «черной дыры» межкультурного пространства.

РУССКАЯ ЭКОНОМИКА
Экономика в межкультурном пространстве ведет себя примерно так же, как компас на полюсе, – она теряет ориентиры.

Два факта в новейшей экономической истории России заслуживают равного пристального внимания – легкость, с которой государственная собственность в течение нескольких лет была трансформирована в частную, и тот ступор, в который сразу же после этого впала экономика страны. Вслед за ошеломительными успехами гайдаровских реформ, когда одна за другой как по мановению волшебной палочки возникали новые формы экономических отношений между невесть откуда взявшимися многочисленными «субъектами хозяйственной деятельности», пришел глубокий застой, изредка прерываемый локальными боями за тот или иной нераспределенный ресурс. Согласитесь, не так рисовали нам перспективы внедрения частной собственности в русскую жизнь инициаторы демократических преобразований.

Все на свете имеет свое объяснение. В данном случае для нас особенно важно то, что оба этих факта имеют одно объяснение: и легкость победы, и застой были уже заложены и обусловлены тенденциями развития экономики СССР.

Экономическая революция, заслугу осуществления которой сегодня приписывают себе все кому не лень, – миф. Новые экономические отношения вызрели в недрах советской экономики, и реформаторам оставалось лишь снять сухую кожуру со спелого ореха. Поэтому преобразования начались так легко.

Беды же вызваны тем, что, ослепленные самомнением, реформаторы стали кромсать орех ножом, пытаясь придать ему форму, рекомендованную учебниками по экономике для студентов старших курсов среднего американского университета.

Как ни парадоксально, но и ярые критики, и наиболее преданные апологеты советской экономической системы, по сути, видят в ней нечто вроде гомункулуса. Только первые оценивают его со знаком «минус», считая, что он «увел Россию с правильного пути»-, а вторые – со знаком «плюс», полагая, что он наставил ее на путь истинный. Мысль о том, что речь идет лишь о небольшом отрезке одной большой дороги, идущей сквозь века русской истории, не приходит в голову ни тем ни другим.

Что же мешает примирить советскую экономику с российской и, в конечном счете, с мировой экономикой, вписать ее в мировой экономический контекст?

Прежде всего – полное непонимание природы государственной собственности в СССР. Критики советского режима стали жертвами советской же пропаганды. И сегодня никто не сомневается, что в СССР существовала особая,, ни на что не похожая, социалистическая собственность, являющаяся антиподом собственности капиталистической и вообще частной. На этом противопоставлении строится вся философия реформ, суть которой сводится к тому, чтобы как можно быстрее обеспечить преодоление «патологического отклонения» от экономической нормы, каким была советская командно-административная экономика, отрицающая принцип частной собственности.

В России возобладало примитивное, обывательское представление о собственности, отождествляющее ее с простым обладанием. Для обывателя частная собственность неизменна. В реальности же институт частной собственности развивается вместе с обществом, и Россия здесь не исключение. Внешнее выражение права собственности во все времена сводится к римской триаде: владение, пользование, распоряжение. Но проявления данного права меняются от эпохи к эпохе и определяются его конкретно-историческим содержанием. Изнутри отношения собственности напоминают магический кристалл, в котором в концентрированном виде отражаются все другие общественные связи и отношения.

В каждую конкретную эпоху в каждом данном обществе люди по-своему владеют, пользуются и распоряжаются имуществом. Не в последнюю очередь это зависит от характера самого имущества. Есть существенная разница, например, в условиях владения, пользования и распоряжения инвентарем древнего пахаря и акциями современного аграрного предприятия. Здесь разные степени свободы и ограничений, разные механизмы реализации права и разрешения споров. Исторически отношения собственности постоянно усложняются, причем процесс этот происходит скачкообразно, через перерывы постепенности, создание качественно различающихся между собой типов частной собственности, как правило привязанных к тому или иному способу производства.

Общепризнанной особенностью российской экономики досоветского периода была многоукладность. На эту особенность обращали внимание многие, в т. ч. В. Ленин в своем «Развитии капитализма в России». Суть многоукладности заключалась в том, что новые, более сложные, формы частной собственности появлялись не вместо старых, а рядом с ними. Такое положение вещей во многом соответствовало описанным выше особенностям развития русской культуры в целом с ее вечными полутонами и полурешениями. Поэтому к концу XX века русская экономика напоминала антикварную лавку, где на одной полке можно было найти мотыгу славянского пахаря, косу некрасовского крестьянина и топор, которым чеховские герои вырубали вишневый сад.

Новые формы собственности с трудом отвоевывали себе экономическое пространство, осваивая углы, не занятые старыми формами. По их многообразию, как по кольцам на срезе дерева, можно было проследить логику эволюции экономики России. Ничего сверхъестественного в этой логике обнаружить не удастся. Развитие шло от примитивных форм собственности к более сложным. Только на Западе старые формы постепенно уходили в небытие под напором новых, а российская экономика представляла собой своеобразный музей под открытым небом, где по краям необъятного поля патриархальной собственности неолитического землепашца ютились делянки помещичьих латифундий и крестьянских хозяйств, заводи торгово-спекулятивного капитала и крохотные островки вполне современных (по тому времени) капиталистических предприятий.

Значение многоукладности досоветской экономики и ее последующего преодоления не понято и не оценено по достоинству. Сегодня существует много спекуляций на тему России, «которую мы потеряли». Ссылаются на какие-то прогнозы, экстраполировавшие на всю страну достижения в передовом секторе ее экономики, по которым выходило, что, не будь Октябрьского переворота, Россия бы стала великой экономической державой. При этом за основу берется механический расчет темпов роста, основанный на предположении о свободном развитии капиталистических форм собственности и замещении ими архаичных форм[47].

Но в том-то и дело, что к началу XX века дальнейший свободный рост капиталистической собственности в России был уже невозможен. Отношения внутри многоукладной экономики зашли в тупик. Капитализм в России освоил всю отведенную ему тогдашним обществом экономическую нишу и, не имея более пространства для роста, начал загнивать не развившись, как гибнет иногда эмбрион в утробе матери. С экономической точки зрения «октябрьская операция» была неизбежна, она должна была отсечь все выморочные формы собственности и высвободить место для современных. Спорить можно только о методах хирургического вмешательства. Однако вряд ли кто-то возьмется утверждать, что история оставляла тогда время для тщательного выбора хирурга и инструмента. Отрезали тем, что было под рукой. Под рукой был большевизм.

И здесь мы подходим к самому главному – к экономической сущности «социалистической» революции в России. Спустя столетие, имея уникальную возможность «судить по плодам», необходимо, наконец, отделить то, что революция о себе говорила, от того, что она реально сделала. Революция расчистила экономическое пространство для современных форм собственности, которые были и по своим базовым параметрам до сих пор остаются капиталистическими, т. е. основанными на инвестировании капиталов в создание предприятий, предполагающих использование современных технологий с целью получения прибыли. Именно такая экономика в конце концов и возникла в СССР, но с одним существенным уточнением – единственным субъектом капиталистической деятельности в обществе стало государство.

В экономическом смысле советский «социализм» был капитализмом с государством как монопольным инвестором и предпринимателем, управляющим корпорацией под названием «СССР».

Налицо очевидное сходство между внутрикорпоративной политикой ТНК и советской моделью управления, в т. ч. в части гипертрофированного роста влияния внутрикорпоративной бюрократии; нацеленности системы на достижение формальных экономических показателей, зачастую в ущерб реальному делу; искусственного замедления процесса принятия решений в угоду личным амбициям и т. п. В свою очередь, неутихающие скандалы с «Энроном», «Пармалатом», «Артуром Андерсеном», «Тайко» и другими флагманами мировой экономики наглядно показывают, что и капитализму «ничто социалистическое не чуждо»…

«Социалистическая» форма собственности на деле оказалась мифом, иллюзией, пропагандой. Октябрьская революция, какими бы лозунгами она ни оперировала, в действительности дала толчок развитию капитализма в России. Она кровавым и бандитским способом решила проблему многоукладности российской экономики, уничтожив практически все архаичные уклады, вытоптав поле патриархальной земельной собственности и положив конец существованию русского «неолитического» крестьянства. Другой вопрос, чем она это поле засеяла?

Это был выморочный капитализм – без буржуазии, роль которой взяло на себя чиновничество; без крестьянства, превращенного в сельский пролетариат на государственных агрофирмах; без среднего класса, замещенного интеллигенцией. Тем не менее это было современное капиталистическое предприятие, оказавшееся способным меньше чем за столетие преобразить страну и создать мощную промышленную базу. Данную задачу никогда не смог бы решить дореволюционный русский капитализм – не потому, что он был плох, а потому, что для его развития не было места в российской экономике. И сколько бы мы ни спорили о том, что Россия приобрела с революцией, бесспорно одно: она потеряла не так много, как об этом сегодня пишут.

За почти 80 лет своего существования система государственного капитализма в России проделала громадную эволюцию. В рамках этой эволюции можно отчетливо разглядеть две тенденции: к загниванию и к перерождению.

Тенденция к загниванию проявилась сразу же, как только система госкапитализма выполнила свою первичную историческую миссию уничтожения многоукладности экономики и перед ней вплотную встала задача перехода из режима кризисного управления в режим нормального оперативного управления экономикой. Монополизм, который в кризисных условиях помогал добиваться невиданных в истории результатов, превратился на этом этапе в тормоз для развития. Организованная наподобие международного капиталистического синдиката советская экономика, не имея конкуренции на внутреннем рынке, была лишена даже тех минимальных стимулов к изменению, которые имеют сегодняшние ТНК. Восполнить их недостаток идеологическими и политическими мерами оказалось невозможно.

Тенденция к перерождению возникла практически одновременно с тенденцией к загниванию. Она затронула прежде всего «капитанов» советской экономики, которые, действуя от имени государства, стали преследовать свои частные (личные и ведомственные) интересы. Ведомственная разобщенность шла рука об руку с фактической приватизацией, в рамках которой советский менеджмент постоянно переходил черту, отделяющую управление государственной собственностью от управления собственностью частной. И чем чаще ему напоминали о существовании этой черты, тем больше росло его раздражение против режима. Бюрократия стремилась не только по своим функциям в обществе, но и по своему статусу, в т. ч. юридическому, стать буржуа. Вопрос о том, насколько она была готова к этой миссии духовно, по заложенному в ней культурному коду, пока следует вынести за рамки дискуссии.

К концу 1970-х годов советская экономика сама, без всякого постороннего вмешательства, созрела для «разгосударствления» системы госкапитализма. С одной стороны, и это главное, она теряла темпы роста вследствие абсолютной монополизации. С другой – развитие системы хозрасчета подошло к той грани, за которой уже маячили очертания приватизации. Равновесие было столь неустойчивым, что любой внешний толчок мог спровоцировать качественное изменение. Поэтому не стоит преувеличивать роль «прорабов перестройки» в обеспечении успеха «предприятия». Однако в том, что здание российской экономики после начала «реформ» так перекосило, заслуга их немалая.

Все дело было в методах, а выбор методов зависел от адекватности оценок. Если «социалистическая собственность» – реальность, если эта реальность представляет собой экономическую патологию, го строительство капитализма следует начинать с нуля, сопровождая этот процесс революционной ломкой старого экономического фундамента (что, в сущности, и было сделано). Если же «социалистическая собственность» – эвфемизм, используемый для описания системы госкапитализма, то надо не строить, а реконструировать, что, как известно, работа более тонкая (и более затратная). Здесь нужно не взламывать, а аккуратно разбирать балки экономических конструкций, формируя новое экономическое пространство.

Главной экономической проблемой была не приватизация, а демонополизация экономики. Требовалось возродить конкуренцию на внутреннем рынке, двигаясь от государственного капитализма к современному капитализму крупных публичных корпораций. Приватизация в этом случае тоже, конечно, не исключалась. Но у нее должны были быть не основные, а вспомогательные функции. Прежде всего, она была призвана разгрузить государство от ответственности за функционирование потребительского рынка. Об ускоренной приватизации флагманов экономики, составлявших в России костяк капиталистического производства, не могло быть и речи. Здесь приватизация ничего не прибавляла ни в практическом, ни в теоретическом плане.

Управление ТНК – настолько сложный процесс, что только далекие от реальной экономики гарвардские консультанты и экономические обозреватели коммунистических журналов могли предположить, что для их эффективного функционирования необходим энтузиазм частного собственника. Каждый акционер начнет управлять современным капиталистическим предприятием примерно тогда же, когда каждая ленинская кухарка будет управлять государством. Приватизация могла быть полезна здесь лишь на более поздней стадии реформ, как способ привлечения инвестиций. На практике же она стала способом ограбления и разрушения советских капиталистических предприятий.

Была допущена исключительная по своей глупости ошибка. Поставив задачу построить в России капитализм, «прорабы перестройки» первым делом снесли уже капиталистическую по своей природе экономику. Вместо демонополизации был проведен полномасштабный демонтаж. Но свято место, как известно, пусто не бывает. Поэтому на месте пусть государственной, но капиталистической экономики возникла другая экономика, которую только очень большие оптимисты решатся назвать капиталистической.

Фактически бесплатная приватизация отдала советскую экономику в руки тех, кто был готов к присвоению «социалистических» активов, но не был готов к управлению капиталистическим производством. В экономике России возобладал торговый капитал, т. е., по сути, докапиталистическая, форма хозяйствования. Стержнем экономической жизни стало не производство, а перепродажа активов. Таким образом, не при коммунизме, а именно сейчас в эволюции российской экономики впервые за многие столетия был сделан шаг назад. Реформы привели к переходу от государственного капитализма к докапиталистическим формам организации экономической жизни, к торговому и авантюристическому (по выражению М. Вебера) капиталу. Поэтому нет совершенно ничего удивительного в том, что за ними последовал экономический коллапс и застой.

Поразительно то, что именно монополизация, которая была ахиллесовой пятой советской экономики, пострадала меньше всего. Конкурентной среды не прибавилось. Изменился только субъект монополистической деятельности. Раньше это был жестко-иерархически организованный единый государственный трест, сегодня – своеобразный «консорциум основных пользователей национальными ресурсами», сложный конгломерат вертикально интегрированных олигархических отраслевых структур, связанных между собой системой зависимостей от остающегося в тени, но не ушедшего в сторону государства. Никаких новых стимулов к экономическому росту новая монополия не дает, так как базируется на тех же принципах подавления конкуренции, что и старая. Зато она значительно проигрывает ей в экономической культуре.

Единственный действительно ощутимый эффект от массовой приватизации по-русски – это полная потеря прозрачности экономики. Насилие, сопровождавшее приватизационные процессы, вошло в плоть и кровь вновь созданной системы. В результате из праха советской экономики восстала монополия не дряхлеющей советской бюрократии, а докапиталистического торгового капитала – жадного, подозрительного, бандитского.

Олигархическая монополия не способна к качественному росту и развитию. Социалистический застой сменился воровским. Советская экономика жила распределением, бандитская – перераспределением. Формы такого перераспределения с каждым днем становятся все более цивилизованным[48]. Но форма не меняет сути: при сохранении прежних правил игры капитал, возникший в результате насильственного захвата чужого имущества, будет аналогичным образом и приумножаться. А правила игры остаются неизменными – и правовые, и идеологические.

Броуновское экономическое движение создает в России видимость организованной экономической жизни. Функционируют экономические институты, укрупняются и разукрупняются предприятия, покупаются и продаются активы, но ощутимого экономического роста нет. Его и не может быть, ибо нет капитализации. А капитализации нет, поскольку нет действительного капитализма, культуры капиталистического производства. Есть всеохватная общенациональная спекуляция – материальными и духовными ценностями, вещами и человеческими отношениями, оптом и в розницу, в семье и в обществе, на работе и дома. Именно она определяет и дух современного российского общества, но это не дух капитализма. Сама по себе спекуляция рождает лишь спекуляцию. Плоды экономической активности уходят сегодня, как вода в песок, в офшоры, в особняки, в предметы роскоши, – куда угодно, только не в капитализацию национальной экономики. Торговый капитал не умеет, не может и не хочет развивать в России современное капиталистическое хозяйство.

Обрушенная приватизацией российская экономика потеряла вектор развития. Она суетится на обочине мирового экономического процесса и не в состоянии уже самостоятельно вернуться на проезжую часть. Для этого нужен политический тягач.

РУССКАЯ ПОЛИТИКА
Уже более ста лет основными вопросами русской политической философии являются: «Что делать?» и «Кто виноват?». Обычно затруднения вызывает только первый вопрос, а на второй имеется сразу несколько ответов. Но в этом и состоит загвоздка. Докопаться до того, кто действительно виноват, оказывается не просто – слишком много кандидатов. Более того, при пристальном изучении роли любого из них выясняется, что он не так уж и виноват…

Каждый русский политик есть жертва обстоятельств, созданных его предшественником. Путин – заложник олигархической системы, созданной Ельциным. Ельцин – жертва экономического кризиса, оставленного в наследство Горбачевым. Горбачев – пленник идеологического тупика, в который завел страну Брежнев. Брежнев уходил от волюнтаризма Хрущева, Хрущев убегал от тирании Сталина. И так, не останавливаясь, мы можем дойти как минимум до декабристов, которые, если верить Ленину, разбудили Герцена.

Очевидно, что русская политика имеет какой-то исторически обусловленный стержень, который проходит сквозь различные политические эпохи, связывая их в одно целое. Парадоксальность русской политики состоит в том, что ее как бы не существует. В России не было и нет политики в западном смысле этого слова, т. е. в смысле отношения общества к власти. У нас политикой всегда являлось отношение власти в целом и ее различных фракций к обществу. С успехом пережив многочисленные революции, это свойство русской политики до сих пор остается ее главной чертой.

На протяжении нескольких столетий наиболее полным выражением сути российской политической системы выступало самодержавие. Формально оно уступило место государству «диктатуры пролетариата», возникшему из перипетий гражданской войны 1918-1920 гг. Принято считать, что в этой точке произошел разрыв политической преемственности, в результате чего возникла «тоталитарная» опухоль, которая наряду с фашизмом заклеймена как политическая патология.

Может быть, в глобальном измерении тоталитаризм – патология. Но вот в «губернском масштабе», в рамках российской политической системы в нем ничего особо патологичного нет. Государство «диктатуры пролетариата» вполне органично вписывается в самодержавную традицию, являющуюся альфой и омегой русской политики с момента зарождения русской цивилизации.

Разве до Октябрьского переворота русская власть не зиждилась на безусловном верховенстве над обществом, на бесконтрольности в проведении внутренней и внешней политики? Разве борьба против этой привилегии власти не составляла, начиная со второй половины XVIII в., ядро всей революционной борьбы? Так почему же тогда «диктатура пролетариата» считается разрывом политических традиций?

Впрочем, разрыв был, но совершенно по другой линии. Государственная власть на закате Империи провозглашала принцип самодержавия, но была уже не в силах воплотить его в жизнь, добровольно-принудительно принимая на себя многочисленные ограничения, вплоть до создания при себе суррогатного парламента – Государственной Думы. Советская власть на практике воплотила дух самодержавия, освободив себя от любых политических ограничений (в этом отношении она была, вне всякого сомнения, традиционно русской властью), но в теории самодержавие как принцип было отвергнуто.

Формальный отказ от самодержавия в пользу демократической республики, пусть даже лишь в качестве оболочки для «диктатуры пролетариата», был историческим прорывом для России. Современная русская демократия, считающая своей политической матерью Февральскую революцию, не должна забывать, что ее политическим отцом был Октябрь. Оставаясь в русле российской политической традиции, советский строй, как ни трудно это признать тем, кто знает историю последующих нескольких десятилетий, был серьезным шагом вперед и в ее развитии, и в ее преодолении.

Советский Союз был еще русским по духу, но уже западным по форме государством. Репрессивный характер советской власти заставил последующие поколения рассматривать эту демократическую форму как нечто чисто внешнее и исторически случайное. Но она не была случайной. Она сигнализировала, что сущность советской власти еще не до конца раскрылась, что есть другой, пока еще невидимый, пласт, которому суждено проявить себя позднее. Это медленное развертывание истинной и противоречивой сущности советской власти сформировало интригу русской политики XX в.

Сталинский террор имел настолько чудовищные масштабы, что стал восприниматься современниками как определяющая черта советской системы. Такая оценка, однако, не ближе к истине, чем утверждение, что якобинство есть суть буржуазной демократии Запада. Возникшая на волне трех русских революций политическая система не была либеральной, но она была демократией, несмотря на свое врожденное уродство и отвратительный вид.

Это была исторически первая форма русского демократического государства, «русской демократии». Демократичность советской государственности проявляет себя по мере того, как сходят на нет философия и практика террора. Не сталинский лагерь, а брежневский «развитой социализм» раскрывает природу советской политической системы.

Советская система – это демократия эпохи государственного капитализма. Подобно тому, как в советской экономике в скрытом виде существовали рынок и капитал, в советской политике имплицитно присутствовали демократия и гражданское общество. Там можно найти, пусть в замороженном состоянии, и профсоюзы, и местное самоуправление, и общественные некоммерческие организации, и даже политическую партию (правда, одну, но это историческая случайность, могло быть и две, будь левые эсеры посговорчивее). Всё вместе напоминало зимний компотный набор, где остекленевшие фрукты, смешанные в одной коробке, ждут своего часа, чтобы растаять в крутом кипятке.

Монополии государства на рынке здесь соответствовала монополия государственной партии в гражданском обществе. Государственная партия поглощала, всасывала в себя все другие институты гражданского общества, выступая в качестве единоличного его представителя. Тем самым жизнь гражданского общества превращалась во внутрипартийную жизнь, а его отношения с государством сводились к отношениям с государством одной-единственной партии.

КПСС – самый важный и самый непонятый феномен советской эпохи. Эта сложная социальная организация самоопределялась как партия, что и стало причиной многих последующих заблуждений. Впрочем, для такого позиционирования были исторические причины. КПСС возникла на базе дореволюционной ленинской партии. Но последняя тоже мало походила на партию в демократическом ее понимании. Эта была партия «нового типа», своего рода эмбрион будущего политического строя в теле Империи. После революции, когда большевистская партия была имплантирована в разрушенную государственную машину, она и вовсе потеряла признаки партийности. В известном смысле происшедшее напоминало операцию по внедрению «социальных стволовых клеток» в стареющую государственную ткань, что привело к ее омоложению и перерождению.

В возникшем на данной основе государственном механизме КПСС была чем угодно, только не партией. Это было «внутреннее государство», гражданский дублер государственных функций. Советская система была двухслойной, государство состояло как бы из двух частей – партийной и собственно «советской», находившихся между собой в сложном диалектическом взаимодействии. За первой были закреплены преимущественно политические функции, за второй – административные. Эти две ипостаси коммунистической государственности проникали друг в друга до такой степени, что были практически неразделимы. И все-таки они не совпадали.

Однако такая двойственность присуща любой современной демократии. Гражданское общество и политическое государство – две стороны одной медали, два проявления единой буржуазной власти. Гражданское общество в современной демократии – это тоже своего рода «внутреннее государство», механизм формирования политической воли, реализуемой впоследствии государственной властью. Гражданское общество и политическое государство в любой демократической системе неразрывно связаны между собой, но при этом никогда до конца не сливаются.

По своей политической сути КПСС была сублимированным гражданским обществом в стране с монополистической экономикой государственно-капиталистического типа. И если в западной демократии свободе рынка соответствует стихия гражданского общества, то в советской России монополия государства в экономике получила отражение в иерархии отношений внутри гражданского общества.

На протяжении многих лет КПСС довольно успешно справлялась с миссией «производителя политической воли господствующего класса». В ее ткань со временем были ассимилированы все сколько-нибудь значимые советские элиты (что нашло отражение в признании советского государства «общенародным»). Необходимое равновесие между этими элитами поддерживалось через сложный механизм кадрового распределения. При показном единодушии, которое во многом обусловливалось «соревнованием социализма с капитализмом», внутрипартийная жизнь представляла собой непрекращающийся подковерный процесс согласования многообразных социальных и групповых интересов. И хотя при жизни Сталина это было не так заметно, тот способ, каким обеспечивалась преемственность власти после его смерти, однозначно свидетельствует о том, что окончательные решения всегда становились следствием консенсуса определенных политических кругов. КПСС переплавляла групповые интересы в сталь политических решений и в этом смысле вполне резонно могла считаться руководящей и направляющей силой советской политической системы.

Однако упадок государственного капитализма привел к упадку и его политической надстройки. Механизмы, призванные обеспечивать бесперебойное и эффективное принятие политических решений, все чаще давали сбой. Интересы партийной бюрократии возвысились над всеми остальными. Стремительно начали развиваться два взаимосвязанных процесса: партийная бюрократия ушла в отрыв от других элит, теряя с ними связь, и одновременно последние стали отождествлять КПСС исключительно с партийной бюрократией. Социальные функции КПСС, и так не очень прозрачные, окончательно замутились, и в конце 1970-х годов она вступила в стадию глубокого системного кризиса, что, естественно, повлекло за собой кризис всей государственной системы.

Впрочем, на этом этапе в партийном и советском аппарате включились защитные механизмы, дав толчок формированию внутренней оппозиции. Опираясь на новый консенсус основных элит советского общества, эта внутренняя оппозиция начала исподволь готовить (с конца 1960-х годов), а затем и продвигать (с середины 1980-х) политические реформы. Центром таких реформ, разумеется, должно было стать преобразование КПСС – несущей опоры всей советской государственности. Если в экономике главной задачей была демонополизация, то в политике – децентрализация партии. Пришла пора разморозить социальный компот и заставить интегрированные в КПСС элиты двигаться. В этом случае сублимированное гражданское общество могло постепенно трансформироваться в нечто более подвижное, раскрепощенное, способное выступить в качестве наполнителя новых государственных форм.

К сожалению, по целому ряду объективных и субъективных причин политические процессы стали развиваться по иному сценарию. Произошла трагическая расстыковка, десинхронизация изменений в «партии» и в «государстве». Сопротивление партийной бюрократии оказалось сильнее, а решительность реформаторов слабее, чем того требовали обстоятельства. Партийная реформа запаздывала. Компенсаторно руководство КПСС под давлением других элит наращивало темпы реформы в тех областях, где сопротивление казалось меньшим. Начали оформляться внешние атрибуты демократии: относительно свободные выборы, представительные органы власти и конституционным суд. В результате диспропорции в политической системе еще больше возросли.

В тот и без того напряженный политический момент самую трагическую роль сыграло массовое заблуждение относительно действительной природы КПСС и ее роли в политической системе страны. Следуя логике строительства демократии, правящие элиты рано или поздно должны были столкнуться с проблемой гражданского общества как ключевого, скрытого элемента любой современной демократии, изнанки западного политического государства. В 1987 г. «встреча» состоялась, формальным подтверждением чему стало появление в журнале «Вопросы философии» статьи А. Миграняна[49], зафиксировавшей настроения, царившие в реформаторских кругах[50].

Обнаружив недостаток гражданского общества, реформаторы озаботились проблемой его создания. Абсурдность самой идеи создания гражданского общества настолько очевидна, что едва ли нуждается в комментариях (с равным успехом в дальнейшем будут пытаться создать капитализм, идеологию, национальную идею), однако на исходном тезисе о его отсутствии в России стоит остановиться подробнее.

Тот уровень технологического развития, который демонстрировал СССР на закате своей истории, не мог быть достигнут и поддерживаться без достаточно развитых элит (инженерных, научных, художественных, политических, военных и прочих). Сложность организации экономической, социальной и политической жизни предполагала очень высокий уровень самосознания этих элит, и если бы их интересы в той или иной форме не совмещались, то никакое тоталитарное государство не спасло бы общество от гибели и развала. Это априори означает, что гражданское общество в СССР было. Другой вопрос, где оно пряталось и в какой форме себя проявляло?

Демонизируя КПСС как «главный тормоз реформ», не понимая истинной природы и значения этого сложного политического института, общественное мнение того времени не столько «открыло» для себя тему гражданского общества, сколько «закрыло» ее на очень долгое время. Поскольку КПСС была сублимированной формой того самого гражданского общества, важность которого для демократии так горячо отстаивалась в дебатах 1980-1990-х годов, то построить демократию можно было только на ее платформе. Все активные жизненные силы общества за исключением диссидентского движения, которое ни тогда, ни впоследствии не оказывало никакого непосредственного влияния на социально-политические процессы в стране, были прямо или косвенно интегрированы в КПСС либо связаны с ней. Все, что двигалось, думало, имело амбиции, реализовывало себя внутри или рядом с этим глобальным механизмом. Вне его находились преимущественно маргинальные элементы. Косвенным доказательством справедливости данного тезиса может служить тот факт, что большинство капитанов рыночной экономики и политических лидеров современной России (от Ходорковского до Путина и от Зюганова до Рогозина) – это сугубо партийные кадры.

Эти амбиции и интересы, переплетаясь, и составляли политическое содержание той институции, которая действовала в Советской России под брендом «КПСС». Поэтому, когда озабоченные созданием гражданского общества русские элиты нанесли в 1991 г. решающий удар по КПСС, проведя полную департизацию по европейским рецептам, они выбили из-под себя стул и повисли на веревке собственных политических иллюзий. А заодно подвесили и всю Россию…

КПСС была внутренним стержнем существовавшей государственности. Хорошим или плохим – отдельный вопрос. Но другого не было. Сокрушительное и практически одномоментное уничтожение КПСС создало колоссальный политический вакуум в стране. По своим последствиям эта акция действительно приближалась к взрыву вакуумной бомбы, которая, как известно, считается оружием массового поражения. На поверхности осталась лишь скорлупа государственных учреждений и законодательства, а сам «государственный орех» был съеден. Приводные ремни, которые связывали работу госучреждений с общественными интересами, порвались, государство стало напоминать свою тень. В таком положении оно пребывает по сей день.

Уничтожив реальное, пусть и не очень презентабельное, гражданское общество, Россия с энтузиазмом взялась за строительство виртуального. Ничего нельзя построить из ничего, тем более на пустом месте. Новые общественные и некоммерческие организации, профсоюзы, партии, движения стали создаваться из обломков уничтоженной системы. Так потерпевшие кораблекрушение пытаются связать плотики из плавающих на поверхности фрагментов. Наивно, однако, полагать, что таким кустарным способом им удастся воссоздать затонувший «Титаник».

КПСС вовлекала в орбиту своей деятельности десятки миллионов людей, которые частью волей, частью неволей втягивались в воронку государственной жизни. Она была по-настоящему массовой организацией (может быть, даже слишком массовой на завершающем этапе). Между тем пришедшие ей на смену объединения в совокупности охватывают только крошечный сегмент российского общества. Они просто не в состоянии выполнять функции гражданского общества. Выброшенное из КПСС население оказалось не готово к тому, чтобы интегрироваться с ходу в организации западного типа. Поэтому основная часть российского общества находится в состоянии стихийного, неуправляемого движения, и российское государство буквально висит в воздухе, не имея под собой никакой социальной опоры.

При имеющемся в России уровне гражданского самосознания КПСС была вовсе не случайной, а необходимой формой существования гражданского общества. Недаром сегодня про каждую вновь создаваемую проправительственную партию у нас говорят, что, как бы мы ее ни строили, все равно выходит КПСС. В этой шутке лишь доля шутки. И дело здесь не в заскорузлости кремлевских чиновников (хотя какой еще у них может быть жизненный опыт), но в объективных условиях, которые каждый раз востребуют именно такую организационную форму. А разве «Яблоко», ЛДПР, «Родина», КПРФ – это не КПСС? Все наши партии похожи друг на друга и на свою прародительницу. Отличаются они от нее только масштабом и уровнем организации. Так средневековая мануфактура отличается от капиталистического предприятия.

Политическая революция привела Россию к политической деградации. Вместо того чтобы преодолеть кризис в КПСС и постепенно перейти к новому качеству организации гражданского общества, систему разрушили до основания и завязанное на нее государство бессильно замерло, потеряв свой созидательный потенциал.

РУССКАЯ СПИРАЛЬ
Любому поколению, где бы и когда оно ни жило, приходится выбирать между двумя возможными точками зрения на себя и окружающий мир: с позиции людей, которые делают историю, и с позиции людей, которых делает история. У каждого из двух подходов есть преимущества и недостатки. Первый подход – это своего рода «взгляд из колодца», откуда хорошо виден небольшой кусочек неба, и мир от этого кажется чрезвычайно простым. Такой взгляд полезен, когда нужно решиться на отчаянный исторический шаг, ибо тот, кто видит небо целиком и понимает всю сложность мира, будет слишком много размышлять перед тем, как совершить поступок. Отчаянность – удел фанатиков. Второй подход – это, скорее, «взгляд с чердака», откуда открывается широкий простор, но глазу трудно сосредоточиться на одном предмете. Этот взгляд хорош, когда наступает время подводить итоги и исправлять ошибки, поскольку только он позволяет сравнивать и сопоставлять.

До сих пор новая Россия смотрела на мир «из колодца». Пришло поколение «умников», которые сочли, что их отцы и деды во всем заблуждались, и решили исправить допущенные ошибки. Они отринули старый мир и начали делать новую историю. Воистину каждому воздается по вере его. Могли ли основатели советской республики, изгонявшие Соловьева и Ключевского из истории, Пушкина и Лермонтова из литературы, Столыпина и Витте из политики, представить, что им будет заплачено той же монетой?

Какую бы сферу жизни мы ни взяли, будь то экономика или политика, наука или искусство, очевидно, что советская эпоха оставила в ней существенный и реальный след. Причем это не просто след, но приращение исторического капитала. В экономике была преодолена многоукладность, блокировавшая дальнейшее развитие народного хозяйства, и построена система современного государственного капитализма. В политике принцип самодержавия был заменен республиканским и создана массовая политическая организация общества. К счастью, вклад советской России в науку и искусство реже подвергается сомнению и потому не требует специального рассмотрения. Это, как говорят юристы, безвозвратный аккредитив, который нельзя ни отозвать, ни проигнорировать. Октябрь изменил Россию навсегда, и с этим теперь придется считаться.

Начав реформы с отказа от признания экономических, социальных и политических достижений советской эпохи, Россия сама себя обокрала. В основу всех планов и расчетов была положена не реальная Россия, такая, какой ее застали реформаторы, а абстрактная стерилизованная модель, существующая только в воображении идеологов. Реальная Россия впитала в себя советское время, они уже неотделимы друг от друга. Модель, взятая за основу реформ, – это «Россия, которую мы потеряли», иными словами, «Россия, которой никогда не было».

Вместо того чтобы достраивать и перестраивать имеющееся, стали строить на песке сызнова. Вернее, не на песке, а в песочнице, потому что все строительство было верхушечным и активно вовлечено в него оказалось не так уж много народу. Основная же часть населения – глубинная, коренная Россия – погрузилась в стихию выживания, будучи вышвырнута на обочину исторического процесса, в котором не принимает никакого живого, созидательного участия.

В песочнице можно строить только песочные замки. В экономике новые отношения, не соединившись с народной жизнью, не наполнившись ее энергией, остались стильным крылечком, пристроенным к огромной немытой и запустевшей избе полуразрушенного советского народного хозяйства. В политике на месте массовой политической организации общества, которая была неразумно уничтожена, возникла «детсадовская» партийная группа, подменившая политику политтехнологиями. В культуре отказ от своего исторического наследия спровоцировал давно зревший коллапс, лишивший население страны воли и нравственно дезориентировавший его.

Среди тысяч и тысяч причин того удручающего, бедственного положения, в котором оказалась Россия, исторический нигилизм является наиважнейшей. Именно он лежит в основе многочисленных идеологических, политических и экономических просчетов. Реабилитация советской эпохи – первоочередная идеологическая задача, стоящая перед российским обществом. Без ее решения невозможно вернуть под ноги твердую почву.

Россия должна выбраться из исторического колодца, в котором сидит уже почти двадцать лет, и увидеть себя со стороны, в контексте мирового пространства и времени, без всяких купюр и изъятий. Недостаточно просто признать право коммунизма на существование; требуется скрупулезное, доскональное переосмысление всей текущей жизни с учетом имеющегося исторического наследия. Только это даст возможность сформулировать новую повестку дня для России.

Советская эпоха – это форма, в которой Россия пережила свое новейшее время. Это наша национальная версия «государства всеобщего благосостояния». Мы пережили по-коммунистически то, что Запад пережил либерально. Советская система выполняла те же политические функции, что и западная демократия, – она обслуживала интересы постиндустриального общества. Только в России это постиндустриальное общество было другим. Оно возникло в лоне православной культуры, и в его основе лежал государственный капитализм.

Кризис в современной России часто трактуют как локальный кризис социума, уклонившегося от генеральной линии культурной эволюции. Соответственно диагнозу предлагается и лечение. Уклонистов надо вернуть на дорогу, по которой идет прогрессивное человечество, олицетворяемое Западом, сделав им несколько «культурных инъекций». Короче говоря, Россию нужно оздоровлять позитивным западным опытом.

Однако в действительности дело обстоит совершенно иначе. То, что считают патологией, было одной из специфических форм эволюции, которую проделал сам Запад. Просто Россия по обыкновению продвигалась к цели не по хайвэю, а по грунтовке местного значения. И результат вполне адекватный: мы добрались-таки до места назначения, но растрясли и отбили себе все, что можно. Нас не нужно никуда возвращать, мы, оборванные и обозленные, стоим в той же исторической точке, что и Запад. Наш кризис – это и их кризис. Наше разочарование – это и их разочарование. Происходящее сегодня в России – это не частный случай, а проявление глобального кризиса, кризиса постиндустриального общества в целом.

Россия – слабое звено постиндустриального мира. Современный мир тяжело болен, но еще не догадывается об этом. Врачи знают: при общем ослаблении организма «звучит» самый незащищенный орган, именно там начинаются осложнения. По множеству объективных и субъективных причин в конце XX в. самым незащищенным постиндустриальным обществом оказалась Россия. Она первой и попала под каток мирового кризиса. Ей первой предстоит искать пути его преодоления.

Глобальные болезни не лечат частными средствами. Спасти Россию от катастрофы может только общенародное сверхусилие, подобное тем, что позволили ей выстоять в XV, XVII и XX вв. То, что нужно сегодня России, – это глобальная идеология, направляемый рынок и управляемая демократия.

Глобальная идеология. Одно из самых распространенных заблуждений в современной России – взгляд на идеологию как на сугубо субъективный феномен. Возобладало мнение, что идеология есть нечто вроде маркетинговой стратегии, которую надо сначала придумать, а потом – раскрутить.

В действительности же идеология – вещь абсолютно объективная, стоящая в одном ряду с такими явлениями, как государство, право, мораль. Хотя законы пишут конкретные люди, никому ведь не приходит в голову создавать национальное право…

Люди – носители идеологии, но формируется и существует она независимо от воли одного человека или какой-то, пусть даже самой большой, группы людей. Идеология – это часть объективной реальности, нас окружающей. Мы можем только постигать ее, более или менее правильно угадывать, определять и выражать. Коридор возможностей здесь не так широк, как кажется.

В условиях общего кризиса постиндустриального общества идеология должна давать ответ не столько на внутренний, сколько на глобальный вызов. Глобальным вызовам сегодня несть числа, и трудно понять, какой из них главный.

Если вывести за скобки экологию, экономику и политику и сосредоточиться исключительно на духовной сфере, то основным предстанет вызов, брошенный человечеству массовой культурой Запада. Массовая культура задает стандарты жизни, несовместимые с христианскими началами западной же культуры, формирует в западном обществе новый «внутренний пролетариат», живущий не созиданием, а диким, варварским поглощением ресурсов. Современная массовая культура – это не частность, а изнанка всей жизни постиндустриального общества. Это шлаки, отравляющие культуру как самого Запада, так и тех, кто с ним взаимодействует.

Запад в целом, безусловно, еще демонстрирует способность к творчеству и созиданию. Массовая культура завоевывает там позиции шаг за шагом, сталкиваясь с серьезным сопротивлением элиты. Но в неокрепших обществах, вроде российского, ее воздействие оказывается мгновенным и разрушительным.

То, что для Запада просто тяжелая болезнь, для России является болезнью смертельной. Так в Европе СПИД губителен главным образом для групп риска, а в Африке он косит все население. Новый потребительский стандарт превращает все надежды России на выход из кризиса в прах. Только преодоление этого стандарта, борьба за новую культуру контролируемого потребления, необходимого и достаточного поглощения ресурсов, может стать платформой духовного и, тем самым, экономического и политического возрождения России.

У России небольшой выбор. Наше глобальное будущее возможно лишь в авангарде движения против массовой культуры. Решая сугубо национальную задачу выживания, России должна принять вызов общечеловеческого масштаба и дать на него ответ в том же масштабе. Иначе говоря, ей предстоит в очередной раз поднять не свое знамя.

Такие прецеденты в ее истории уже были. Так, в начале XX в. новой национальной религией России стало одно из многих западных идейных течений – марксизм, который, сплавившись с русской религиозной традицией, оказал мощнейшее обратное воздействие на судьбу самого Запада, предрешив окончательную трансформацию индустриального мира в постиндустриальный.

Фронт борьбы с массовой культурой, с бездумным потреблением, с мещанством, с насаждением западных потребительских стандартов, с философией Cosmo и религией зайчиков Playboy – сегодня самый главный для России идеологический фронт, более важный, чем борьба за рынок, конституцию, демократию. Потому что это – первично, а то – вторично.

Направляемый рынок. Свободный рынок – священная корова экономики конца XX века. Однако любая свобода относительна. Рынок рождает массовую культуру, массовая культура убивает рынок. Она подчиняет его свободную стихию своим извращенным стандартам. Подобно «черной дыре», она искажает все экономические пропорции и делает рынок расточительным и опасным. Это касается и западного общества, и – вдвойне – России. Экономика России (как и подавляющей части стран третьего мира) сегодня свободно подстраивается под потребительские стандарты, которые формируют другие. Поэтому любой «свободный рынок» будет здесь в конечном счете несвободен. Он будет подчинен структуре потребления, которая задается извне и которая не соответствует наличным возможностям страны.

Русское общество, желая как можно скорей преодолеть разрыв между ожиданиями населения и имеющимися ресурсами, направляет все силы на наполнение потребительской корзины и не имеет возможности сосредоточиться на решении стратегических технологических задач. В итоге экономическое отставание возрастает, и диспропорция еще больше увеличивается. Если раньше национальные ресурсы бесплодно изводились военной экономикой государственного капитализма, то теперь они бесплодно изводятся потребительской экономикой капитализма дикого. Результат в обоих случаях один и тот же – стагнация. Капитализация становится невозможной, общество вынуждено «с колес» тратить все, что зарабатывает, поскольку население стремится жить не по средствам.

Задача развития и задача обеспечения западных норм потребления не могут решаться одновременно – чем-то надо поступиться. Убедить население поступиться стандартами потребления – дело идеологии, о чем было сказано выше. А вот в экономической плоскости, чтобы освободиться от потребительской зависимости (слезть с потребительской иглы) и сделать возможным стратегическое накопление ресурсов для технологической революции, нужно целенаправленно корректировать стихию свободного рынка.

Вмешательство в «свободный рынок» – необходимое условие экономического прогресса в России. Поэтому повышение роли государства в экономической жизни неизбежно. Но государство должно быть не столько контролером (как сейчас), сколько регулятором. Конечно, не в грубой советской форме, но и не в сегодняшнем аморфном виде. Восстановление государственного планирования, причем не только индикативного, но и административного, особенно в отношении предприятий, находящихся в государственной собственности, – важная составляющая общего движения к направляемому рынку.

«Управляемая» демократия. Чтобы направлять развитие рынка, государство должно быть реальным субъектом политики. Современное российское государство таковым не является.

Контуры новой русской власти самым мистическим образом повторяют очертания еще не забытой советской системы. Прежде всего, как и раньше, власть поделена на внутреннюю и внешнюю. Внешняя власть – это законодатели и правительство. Государственная Дума и правительство РФ все больше напоминают Верховный Совет и правительство СССР. Они вне политики, это исполнители воли «внутреннего государственного голоса». «Внутренним голосом» выступает администрация президента, которая дублирует политически работу законодателей и правительства, ставя перед ними задачи. Администрация присвоила себе функции аппарата ЦК КПСС. Рядом находится судебная власть, лишенная какого-либо самостоятельного значения и направляемая в принципиальных вопросах «новым ЦК».

Вокруг этого «государственного солнца» вращаются планеты-губернии. Механизм организации власти в каждой из них такой же, только функции президента исполняет губернатор. Губернатор формально подчинен президенту, но обладает широкой автономией, пределы которой постоянно стремится расширить. В этом отношении он мало чем отличается от первого секретаря обкома советской эпохи. Федерализм как был, так и остался декоративным элементом политической системы.

В то же время многое изменилось. Главное – произошла деградация внутренней власти. Если «внутренний голос» партии грозно гремел, то «внутренний голос» администрации угрожающе хрипит. Сила аппарата ЦК держалась на том, что это была верхушка айсберга – огромной административно-политической системы, пронизывающей насквозь все общество. Оттуда шла информация, туда шли указания. Администрация президента в современной России – это голова профессора Доуэля. Страшное лицо с выпученными глазами, опутанное трубками, кислород по которым подают тихие лаборанты в серых халатах.

Политическое бессилие государства объясняется тем, что оно представляет собой сегодня усеченный конус. Только отсекли у этого конуса не верхушку, а основание. Поэтому верхушка повисла в воздухе, потеряв реальную связь с питающей ее общественной почвой. Выход один – нужно подвести под власть новое основание. Таким основанием в идеале должна была бы стать демократическая система. Но ей неоткуда взяться. На деле есть только обломки бывшей КПСС, задрапированные под демократию. А значит, остается единственный вариант – вернуться в ту историческую точку, где произошел срыв, и попытаться пройти путь заново, но уже без прежних ошибок. Так альпинисты раз за разом штурмуют вершину, стараясь не замечать падений.

Основная ошибка всех предшествующих попыток создания партии власти состояла в том, что такая партия мыслилась сак парламентская. Для деятельности парламентской партии нужны развитая рыночная инфраструктура, культура гражданской инициативы, элементарные политические навыки, более или менее стабильные традиции. Ничего этого в России пока нет, поэтому любая структура, претендующая на роль парламентской партии, оказывается не более чем беспомощным приложением либо к власти, либо к определенной финансово-промышленной группе.

К концу 1980-х годов КПСС созрела для перехода в новое качество. Однако переход не состоялся. Вместо него был сделан «большой скачок» в бок. Этот скачок не увенчался успехом, и в результате страна вообще осталась без эффективной политической организации. Разумеется, задача состоит не в том, чтобы воссоздать КПСС. Это означало бы попытку воссоздать то, что исчерпало себя лет сорок тому назад. Задача в том, чтобы выстроить ту политическую организацию, в которую КПСС должна была бы переродиться, если бы обстоятельства сложились иначе, и для которой общество объективно созрело. Ею не может быть ни западная демократия, ни сталинско-брежневская компартия. Речь идет о некой промежуточной политической форме – о «непарламентской» партии, вынужденной действовать в условиях формальной демократии и многопартийности.

Глубокая реформа КПСС была той исторической задачей, запоздав с решением которой М. Горбачев невольно обрушил государственную власть. В итоге экономические и политические процессы на территории СССР стали развиваться неуправляемо. Для того чтобы восстановить управляемость и начать реализовывать альтернативный сценарий преобразований, необходимо, видимо, вернуться к исходной точке и совершить при изменившихся обстоятельствах то, что не было сделано Горбачевым и его окружением, – восстановить правящую партию, но на новых началах. Новая партия должна отличаться от КПСС способностью эффективно действовать в рамках формальной демократии, т. е. при наличии выборов, парламента, многопартийности и относительной свободы прессы.

Перечисленные задачи выглядят революционными, но это всего лишь «возвращающаяся революция». Сегодня необходим толчок, чтобы вставить на место тот политический позвонок, который выскочил 15 лет назад. Тогда контрреволюция, замаскированная под радикальную революцию, прервала естественную логику эволюции политической системы советского общества, теперь нужна новая революция, чтобы эту логику восстановить.

Призрак революции бродит по России. Он пугает тех, кто свил себе уютные гнезда на краю пропасти. Предоставленная сама себе, ведомая логикой социальной стихии, Россия обречена на расчленение и последующее поглощение соседними цивилизациями. Убаюкивающая философия преимуществ эволюционного пути опасна, она ведет к катастрофе. Только революция – культурная, экономическая и политическая, только общенародное сверхусилие могут прервать инерцию падения и дать импульс к национальному возрождению.

Глава 7. Темный век. Посткоммунизм как черная дыра русской истории

Черная дыра – область в пространстве-времени, гравитационное притяжение которой настолько велико, что покинуть ее не могут даже объекты, движущиеся со скоростью света.

Википедия
У современного русского человека ответ на вопрос, в каком обществе он живет, неизменно вызывает затруднения. Уже не социализм, но еще не капитализм. Вроде бы не тоталитаризм, но уж точно не демократия. Россия откуда-то вышла, да так никуда и не пришла. Россия – символ сюрреализма. Русский народ живет в «посткоммунизме», то есть после коммунизма, которого так никогда и не было…

Где разум бессилен, там действуют чувства. Когда случайные ассоциации и поверхностные параллели в массовом сознании – ранее единичные и разбросанные – складываются наконец воедино, возникает устойчивый образ. Этот образ во многом предопределяет отношение русского человека к окружающей его действительности. Он может отражать реальность более или менее точно. Но независимо от степени адекватности отражаемому предмету образ сам по себе становится реальностью, с которой приходится считаться. Как сказал однажды политический соратник Тони Блэра: «Восприятие в политике важнее действительности».

Новое средневековье. Современная Россия воспринимается как новое средневековье. Этот образ все чаще становится точкой отсчета. И это объяснимо, потому что люди не чувствуют себя защищенными, прежде всего политически и социально, но также и лично. Насилие и связанная с ним непредсказуемость – вот сегодня главные действующие лица на исторической сцене в России. Напротив, право, законность и связываемые с ними преимущества цивилизованного состояния играют в жизни общества все меньшую роль. Это и заставляет проводить аналогии с темными веками истории. Сначала робкие и редкие, такого рода сравнения стали сегодня общим местом в публицистике.

Однако во всем этом есть определенный элемент мистики. Почему образ «нового средневековья» сформировался в России окончательно только сейчас? Не тогда, когда страна чуть было не распалась в одночасье на фрагменты, не тогда, когда несколько сотен семей в течение одного десятилетия присвоили большую часть государственных активов, не тогда, когда частные лица начали открыто использовать государственную власть как инструмент личного обогащения, а тогда, когда вроде бы начался обратный процесс возвращения государства в общественную жизнь, восстановления, по крайней мере – видимости общественного порядка и государственного единства?

На самом деле любое явление может быть понято только в своем развитии, когда сущность происходящего получит возможность в достаточной степени проявить себя. Просто мы должны точнее увидеть связь эпох в новейшей истории России и осознать, что ее самый последний «восстановительный» этап не только отрицает предшествующий период (что в принципе справедливо, но зачастую слишком односторонне подчеркивается), но и продолжает быть органически связанным с предыдущим «разрушительным» этапом, последовательно и необходимо вытекает из него, является его логическим продолжением. Их объединяет общая направленность исторического движения, которое не торопится переменить свой ход.

На первый взгляд разговоры о новом русском средневековье кажутся чистой публицистикой, лишенной какого-либо иного содержания, хотя бы потому, что при этом подразумевается западное средневековье, какого в России отродясь не было, как не было в ней никогда нового времени, феодализма, рабовладения и многого другого, что можно найти в истории Европы. Однако в последнее время самому термину «средневековье» стали придавать не столько исторический, сколько философский и культурологический смысл. И в таком контексте разговор о русском средневековье вполне уместен.

Средневековье в этом смысле предстает как универсальное явление, как исторический буфер, отделяющий угасание одной цивилизации от зарождения другой на ее месте. Предполагается, что в этой точке исторического развития наблюдается перерыв постепенности, разрыв направленного движения. Одна культура не может быть непосредственно замещена другой без того, чтобы не образовался на какое-то время культурный вакуум, сопровождаемый неизбежным в таком случае хаосом, созданным стихийным вращением никак между собой органически не связанных культурных фрагментов, – обломков старого, спор нового, – втягиваемых вихрем безвременья в один сплошной, нескончаемый танец.

Такую, не совсем обычную, трактовку средневековья предлагает Джейн Джекобс. В своей книге «Закат Америки» она пишет: «Средневековье многому может научить именно потому, что дает примеры коллапса культуры, куда более живые и наглядные, чем ее постепенный упадок… Средневековье представляет собой страшное испытание, куда более тяжкое, чем временная амнезия, которой нередко страдают люди, выжившие в землетрясениях… Средневековье означает, что массовая амнезия выживших приобретает постоянный и фундаментальный характер. Прежний образ жизни исчезает в пропасти бытия, как если бы его вообще не было… Средневековье – это не просто вычеркивание прошлого. Это не пустая страница: чтобы заполнить образовавшийся вакуум, на нее многое добавляется. Но эти добавления не имеют ничего общего с прошлым, усиливают разрыв с ним… В малоизвестных версиях средневековья обнаруживаются сходные феномены, приводящие культуры к гибели. Соединение множества отдельных потерь стирает из памяти прежний образ жизни. Он видоизменяется по мере того, как богатое прошлое преобразуется в жалкое настоящее и непонятное будущее»[51].

Средневековье, таким образом, дает о себе знать везде, независимо от места и времени, где умирает одна культура и рождается другая. Его, перефразируя Маркса, можно назвать «повивальной бабкой» цивилизаций. Впрочем, не каждые роды бывают успешными. Общество, погрузившись в свой «темный век», не может знать, каким оно выйдет на свет и выйдет ли вообще[52]. Кому-то суждено переродиться, а кому-то – сгинуть, раствориться в волнах истории. Исход зависит от необсчитываемого числа объективных и субъективных факторов, от счастливого соединения благоприятных условий и воли, позволяющей этими условиями воспользоваться, и, может быть, от последней более всего. Живущие в эту трагическую эпоху люди оказываются на дне исторического колодца, где им остается лишь, глядя вверх сквозь толщу своего культурного опыта, угадывать в просвете контуры будущей цивилизации.

Россия свалилась сегодня в один из таких «средневековых колодцев» культуры. В этот период происходит приостановка развития. Поступательное движение истории, эволюция культуры замирают. Общество зависает в историческом времени и пространстве. Причем зависание это может быть очень длительным, растянувшись на несколько веков. Средневековье – это черная дыра истории, в этот момент страна выпадает из мирового контекста. То есть Россия еще есть, но историческая жизнь из нее уже ушла[53].

Но даже тогда, когда заканчивается историческая жизнь, продолжается историческое существование. Где исчезает историческое движение, там остается историческая суета. На дне «средневекового колодца» обитают люди, продолжающие как ни в чем не бывало вести свою частную жизнь. Они не догадываются, что их историческая жизнь завершилась…

Исчезновение права. В этой новой жизни старые порядки угадываются с трудом. Что-то присутствует в виде «институциональных обломков», что-то продолжает работать по инерции, что-то было перелицовано до неузнаваемости и теперь выдается за абсолютно новое. Но один элемент исчез полностью, растворился без остатка в «колодезной воде» – это право.

Право в России сохранилось как видимость. Формально оно существует (действуют десятки тысяч норм, работают правоохранительные органы и даже тюрьмы). Но оно существует только для тех, у кого нет ресурсов его преодолеть. Право утратило свое главное качество – всеобщность. Оно стало избирательным, применяемым по обстоятельствам: к кому-то предъявляются все существующие и даже не существующие требования, а кто-то освобождается от всякой ответственности. Именно этот феномен, названный «селективной юстицией», является сутью, системообразующим блоком, краеугольным камнем нового средневековья. Право стало по-настоящему частным в том смысле, что оно теперь принадлежит исключительно частным лицам. Гибель русского права удерживает сегодня русское общество в историческом колодце, не дает ему подняться со дна.

На дне действуют свои правила игры. Это правила, регулирующие стихийное поведение лиц, формально соединенных вместе одним лишь общим гражданством, но потерявших на деле духовную, социальную и политическую связь друг с другом. Россия сегодня – это эфемерное государство, она существует благодаря инерции, которую имеет власть исторического времени (традиции) над географическим пространством (территорией). Его профиль определяют две константы: высокий уровень насилия и более чем скромная роль закона.

Бытие эфемерного государства всегда есть постоянное и непредсказуемое столкновение миллионов разрозненных воль, не ограниченных внутренне ни нравственным, ни юридическим законом. Никакие религиозные либо правовые нормы сегодня не реализуются в России в полном объеме. Двойному этическому стандарту поведения (борьба пафоса духовности с прозой стяжательства) соответствует раздвоение всей публичной сферы на жизнь по закону и жизнь по понятиям. У России появилась жизнь-дублер: теневая экономика, теневая социальная сфера (образование, здравоохранение), теневая культура и, вполне возможно, теневая идеология (агрессивный национализм). В таком обществе все руководствуются исключительно собственными эгоистическими интересами и способны остановиться только в одном случае – когда наталкиваются на стену чужой, еще более сильной воли.

Насилие – единственный эффективно действующий закон нового средневековья. Роль насилия зачастую примитивизируется. Его определяют исключительно как государственный произвол. Русскую власть непременно упрекают в этом произволе, сводя все к отсутствию демократии. В действительности проблема гораздо сложнее. Произвол современной власти есть лишь вершина айсберга. Основание его погружено глубоко в общество, в котором идет непрекращающаяся гражданская война всех против всех. Найдется немало лжепророков, готовых указать пальцем на власть как на причину произвола. Требуется, однако, гораздо больше мужества и мудрости, чтобы признать главным источником насилия само общество.

Произвол начинается, когда один, сильный и наглый, проходит без очереди в сберкассу, расталкивая инвалидов и пенсионеров, и лишь продолжается, когда другой, такой же сильный и наглый, берет миллиардные кредиты в том же Сбербанке, чтобы на эти деньги скупить его акции, обирая тех же инвалидов и пенсионеров. Между этими наглецами есть лишь количественное, но не качественное различие. Суть вещей от этого не меняется. Поскольку антипод насилия – право – бездействует, то положение конкретного человека в современном российском обществе (от безработного до олигарха) зависит, в конечном счете, от открытого или скрытого насилия, то есть от воли случая, от стечения обстоятельств.

Ситуация, складывающаяся в правовой сфере, требует, чтобы на право посмотрели под иным, более широким, чем обычно, углом зрения, включив его в общий социальный и культурный контекст.

Вопрос о праве – сегодня главный вопрос политической повестки дня. Однако консенсуса по этому поводу нет, осознание остроты проблемы приходит медленно. Право продолжает оставаться недооцененным «культурным активом». Его роль в качестве важнейшего инструмента культурного развития полностью так и не раскрыта. И в сознании элиты, и в массовом сознании право остается для русского человека чем-то второстепенным, проблемой второго плана, которую нужно решать если не после, то, по крайней мере, наряду с экономическими или социальными проблемами.

В действительности для возобновления «исторической жизни» в России восстановление правового порядка является condicio sine qua поп. Это не одно из условий, а предварительное условие, создающее предпосылки для разрешения всех других проблем: экономических, социальных и политических. К сожалению, вопросы права продолжают находиться преимущественно в поле зрения юристов. Парадокс же ситуации состоит в том, что сегодня юридическими проблемами в первую очередь должны озаботиться не правоведы, а обществоведы.

Право – великий цивилизатор. Оно обеспечивает возникновение и развитие цивилизаций, поддерживает их стабильность. Его основное предназначение – формировать устойчивые правила игры, обеспечивающие предсказуемость протекания всех социальных процессов. Только при наличии таких правил возможна «капитализация культуры», лежащая в основе исторической эволюции. Деградация права ведет неизбежно к деградации культуры, устойчивое функционирование которой оно призвано обеспечивать.

Правовая система России в данный момент оказалась заблокированной сразу на нескольких уровнях: правосознания, правоприменения и правосудия.

Кризис правосознания представляет наибольшую общественную угрозу. Правовой нигилизм русского народа является притчей во языцех. В этом смысле у «посткоммунистического правосознания» изначально была очень плохая наследственность. Но были в России и свои правовые традиции. Заложенные реформами второй половины XIX века, они сильно пострадали в огне революции и были почти полностью вытравлены к середине XX века. Однако начиная с хрущевской оттепели можно было наблюдать «правовой ренессанс», процесс восстановления доверия к праву. Завершение брежневского правления странным образом стало «золотым веком» русского правосознания. При том что в основании государственной системы лежал произвол, авторитет права в элитах советского общества оказался высок как никогда. Развивалась правовая теория, углубившая понимание ценности права и его сущности. Как следствие, правовой формализм стал частью государственной идеологии, являясь в тот момент самым существенным доказательством в пользу теории конвергенции социально-политических систем. Как минимум, соблюдение законности постулировалось официально как приоритет государственной политики. В конечном счете, сама идея правового государства родилась в рамках советской правовой доктрины задолго до начала эпохи «демократического брожения».

Сегодня нереалистично даже ставить задачу возвращения на тот уровень понимания права и отношения к праву, который существовал в «застойном» советском обществе. Современная российская элита относится к праву совершенно утилитарно, как к орудию достижения тех или иных целей. В праве отвергается главное – всеобщность и формализм. Без этих качеств право – ничто, пустой звук, дымовая завеса произвола, нормативный декор политического волюнтаризма. Целесообразность положила в России законность на лопатки. На самом высшем государственном уровне неоднократно заявлялось, что если закон мешает «здравому смыслу», то закон можно не применять. А что такое здравый смысл, в этой стране каждый понимает по-своему…

Философия утилитарного отношения к праву формирует соответствующую правоприменительную практику. Это практика «длинной нормативной цепочки». Ее начальным звеном является, как правило, закон, в котором сформулированы некоторые вполне корректные общие принципы и правила. А дальше на закон нанизываются дополнительные законы, подзаконные акты, инструкции, разъясняющие письма, которые сводят содержание данного закона на нет. При отсутствии четких правил толкования закона, при блокировании механизмов прямого его действия реальным правом становится административный акт, не имеющий иногда с законом уже никакой связи. Это зачастую создает курьезные ситуации. Так, в течение последних десяти лет все законодательные меры, направленные на упрощение процедур финансового контроля, приводили каждый раз к прямо противоположному результату, увеличивая в два, а то и в три раза количество документов, предоставляемых для отчета.

Но есть и более серьезные последствия. Сегодня в России возник дуализм права. Параллельно сосуществуют два нормативно-правовых мира. В большом мире, мире Конституции и федеральных законов, в том числе Гражданского кодекса, живут большие и чистые идеи. В этом мире признается право частной собственности, гарантируются всевозможные экономические, социальные и политические свободы, создаются условия для эффективной хозяйственной деятельности. В маленьком мире «122 законов», постановлений правительства, инструкций министерства финансов, распоряжений государственной налоговой службы, приказов государственного таможенного комитета живет всего лишь одна маленькая, но зато очень прожорливая идейка – фискальная.

Фискальная практика, фискальная философия, фискальное миросозерцание с присущей им «презумпцией виновности» всех перед государством заполонили собою все нормативно-правовое пространство. Это еще больше роднит современное государство со средневековым. «Подозрительное право» душит любую инициативу, кроме криминальной, так как только последняя имеет достаточно ресурсов, чтобы преодолевать создаваемые им административные барьеры. В результате два мира – мир законов и мир реального права – все меньше пересекаются друг с другом. Мир законов провозглашает свободу распоряжения собственностью, а мир реального права делает собственника целиком зависимым от государства. Мир законов провозглашает презумпцию невиновности, а мир реального права делает каждого потенциально подозреваемым в совершении правонарушений и запускает механизм сплошных предварительных проверок, начиная с перерегистрации общественных организаций и заканчивая сертификацией лекарств.

У законов нет частной и даже вневедомственной охраны. Они не могут защитить сами себя. Мир законов беззащитен перед миром реального русского права, если на его сторону не встанет суд. Но правосудие не функционирует сегодня в России. И дело не в том, что, выражаясь словами советских классиков, «правосудие продано» (не больше и не меньше, чем все остальное), а в том, что оно неэффективно. Судебная власть архаична, непрофессиональна и зависима. На деле ее не коснулись никакие реформы, а все, что было сделано, не более чем косметический ремонт. Она просто неспособна принять вызов времени. Не говоря уже о том, что она и не хочет его принимать, все более превращаясь в «правоохранительное ведомство». Разве что ссылаемый в Петербург Конституционный суд проявляет робкие попытки соединить два мира русского права воедино, за что, видимо, и поплатился…

Значимость системного кризиса права выходит далеко за рамки собственно правовой сферы. Он приобретает судьбоносное значение для всей русской культуры. Когда из ураново-плутониевой массы выдергивают защитные свинцовые стержни, в реакторе начинается цепная ядерная реакция, чреватая техногенной катастрофой. Когда из общества выдергиваются защитные правовые скрепы, в нем развивается цепная реакция насилия, чреватая катастрофой социальной.

Исчезновение государства. Культурный бульон, в котором «вываривается» современная Россия, неоднороден[54]. Это черный ящик: мы знаем приблизительно, что было на входе; мы можем догадываться, что может быть на выходе; но мы с трудом можем представить себе, как именно в этом культурном котле происходит плавка. Вероятно, это выглядит как непрерывный процесс распада и созидания, разложения старых культурных ценностей и формирования новых, конкуренции нестойких образований с более устойчивыми и так без конца. Насилие является естественной формой самоорганизации этой стихии.

Что мы можем сказать об исходных элементах? С одной стороны, как отмечает Джейн Джекобс, средневековье отбрасывает старую культуру почти мгновенно, «массовая амнезия» в считанные годы стирает в памяти то, что долгое время было основой жизни[55]. Но, с другой стороны, ничто не появляется ниоткуда. Как справедливо заметила Н. Е. Тихонова, исследуя природу новых капиталов, практически все они созданы за счет ресурсов, которыми их обладатели имели возможность распоряжаться в старое время (неважно, о каком именно ресурсе в данном случае идет речь)[56].

Историю, по Тойнби, делают активные меньшинства. Через них культура являет себя. Советское общество оставило после себя в наследство две культуры: официальную и подпольную. Из этой среды вышли две силы (два «активных социальных меньшинства»), ставшие доминирующими в «начальном средневековье» 90-х годов прошлого века.

Официальная культура была представлена номенклатурной интеллигенцией, которая стремилась легализовать себя в гражданском обществе, преобразовав свое уже имевшееся право фактического распоряжения собственностью в юридическое право частной собственности[57].

Неофициальная культура оказалась представлена криминалом. Он, собственно говоря, стремился к тому же, к легализации своего состояния. О его роли в построении «нового общества» известно меньше, но от этого она не стала менее значительной. Рискну предположить, что и сегодня самые богатые люди России не фигурируют на страницах журнала «Форбс», а те, кто там обозначен, включая самых шумных и скандальных персонажей, далеко не всегда являются бенефициарами приписываемых им капиталов.

Добавьте к этому случайных людей, которых неизбежно поднимает с земли вихрь любой революции, и описание нового правящего класса будет полным. Одновременно произошла универсализация и люмпенизация всех остальных социальных групп. В январе 1991 года в стране мгновенно не стало никаких промежуточных социальных слоев. Возникла двухполюсная система. На одном полюсе были те, у кого был ресурс, поддающийся капитализации. На другом – все остальные, одинаково нищие. Последним была уготована роль исторических свидетелей, оказывать какое-либо влияние на ход событий они не имели возможности. С этой точки начинается процесс «внутренней колонизации», освоения новым правящим меньшинством российского социально-экономического пространства[58]. Освоение происходило стихийно и в полном соответствии с законами социального дарвинизма.

Последствия этой дикой колонизации одной частью русского общества другой его части действительно сопоставимы с эффектом, который производит землетрясение. Внешне жизнь переменилась так сильно, что трудно даже представить себе, что новый и старый мир продолжают стоять на прежней земле. Но, между тем, так оно и было – культурные, и социальные, и, в общем-то, даже экономические основы русской жизни практически не переменились.

В перестройку в качестве господствующего класса советского общества вошел номенклатурно-криминальный союз. Он же и вышел из перестройки в качестве господствующего класса русского общества. В СССР основу экономики составляла государственная собственность, которой фактически с оглядкой на государство распоряжались частные лица, принадлежавшие к правящим элитам. В России основу экономики составила частная собственность, фактически контролируемая государством, которой частные лица, составившие новую элиту, распоряжаются все с той же оглядкой на государство. При этом доминирующим культурным архетипом в России продолжает оставаться «советский человек».

Однако политически общество переменилось сильно. Старые институты были заменены новыми, подверстанными под новую жизнь, которая так и не наступила. Россия примерила на себя платье западной демократии, которое ей оказалось не по размеру. Новая политическая форма была скроена под западную версию христианства и под развитую буржуазию и средней класс. Ни того ни другого в России 90-х было не сыскать. Поэтому новая политическая система повисла на России, как пиджак на вешалке. Между политической формой организации общества – с одной стороны и его культурной и социально-экономической организацией – с другой стороны не оказалось никакой связи.

Возникло противоречие, которое на два десятилетия предопределило ход российской истории. Политическое движение России существенно опередило ее культурное и социально-экономическое движение. Политическая революция не была поддержана революцией культурной и социальной. Между ними возник колоссальный зазор. Политическая жизнь страны ушла в отрыв и очень быстро потерялась за горизонтом реальности. Общество осталось далеко в обозе «передовой политики». Оно по сути лишилось какой бы то ни было политической организации. А значит, лишилось государства.

Российская государственность оказалась главной жертвой игры «на политическое опережение». Старой формы государственной организации не стало в течение нескольких месяцев. Новая форма государственной организации так и не смогла прирасти к социальному телу за пару десятков лет. Все это время общество жило с иллюзией о государстве, на деле – предоставленное само себе, варясь в собственном соку страстей и пороков.

Эволюция хаоса. Там, где нет ни права, ни государства, царит хаос. Но даже хаос имеет свойство меняться. Здесь мы сталкиваемся с очередным парадоксом. С одной стороны, в «средневековье» исторического развития не наблюдается, общество остается внешне неподвижным. Но за этой внешней неподвижностью скрываются внутренние изменения, на первый взгляд почти незаметные. Незаметные, может быть, потому, что их масштаб на фоне привычных нам темпов изменений культуры в «исторические эпохи» является мизерным. То есть отсутствие «макроэволюции» культуры не исключает ее «микроэволюции» даже в замкнутом пространстве средневековья.

Эта разница темпов обусловлена различием механизмов, приводящих культуру в движение. Развитие сформировавшейся, целостной культуры обеспечивается энергией «направленного действия» сложившихся внутри общества классов и социальных групп. Микроциркуляция эклектичной культуры средневековья осуществляется за счет энергии «броуновского движения» разобщенных индивидов. Это похоже на детскую игрушку с вибрационным двигателем: внутри что-то страшно щелкает и дрожит, но при этом агрегат еле-еле ползает по полу по одной ему ведомой траектории. Но, присмотревшись внимательней к этой траектории, в ней можно обнаружить скрытую логику.

Сперва мы видим только войну всех против всех, в которой номенклатурно-криминальный клан, как саранча, пожирает вокруг все, что оказывается в поле его зрения. Дикий, частный, повсеместный произвол определяет все стороны жизни России в конце 80-х – начале 90-х годов прошлого века. Единственная закономерность, которая может проявиться в такой среде, – это пожирание более сильными субъектами более слабых и постепенная концентрация ресурсов, прежде всего материальных, у более ограниченного числа лиц. Здесь уже важны были не только исходные возможности, но и личные качества и удача.

Так или иначе, к концу века в России возник конгломерат из крупных частных структур, владеющих львиной долей общественных ресурсов и находящихся в состоянии постоянного конфликта как друг с другом, так и с обществом в целом. Эпоха «братвы» сменилась эрой финансово-промышленных групп. Государство к этому времени полностью ассимилируется в этой частно-криминальной среде, теряя свое главное системное качество – монополию на насилие. Каждая ФПГ стала своего рода государством в государстве со своими бюджетом и армией. Государственную оболочку ФПГ разделили между собой пропорционально степени своего влияния, доведя таким образом «приватизацию» до логического конца, то есть до приобретения в частное владение отдельных государственных функций.

Даже сегодня мало кто отдает себе отчет в том, что на исходе 90-х история Россия могла закончиться и мы писали бы сегодня о России только в прошедшем времени. Утонувший «Титаник» российской государственности оставил после себя страшную воронку, в которую, ломая и тесня друг друга, устремились все социально организованные элементы. Общество с ускорением двигалось к полной неуправляемости. В этот момент все должно было либо завершиться полным распадом, либо кто-то должен был задействовать стоп-кран. Тысячелетняя история русской государственности тоже чего-то стоит. В тот момент, когда, казалось бы, спасать уже было нечего, сработал инстинкт государственного самосохранения.

Врачи знают, что биологическая смерть – это не акт, это процесс. Организм умирает медленно, по частям. Сначала мозг, потом сердце, потом все остальное. Отдельные костные ткани могут продолжать жить неделями и месяцами на мертвом теле. Что-то подобное произошло и с советским государством. Оно умерло от политического инфаркта в 1991 году, но его внутренние органы по инерции продолжили свое существование.

Было ожидаемо, что спецслужбы, которые служили скелетом, несущей основой государственности на протяжении как минимум последних восьмидесяти лет, сохранят дольше других свою внутреннюю скоординированность, корпоративное сознание, оперативный потенциал. Неожиданной стала их способность к регенерации. В этом смысле советское государство оказалось больше похоже на ящерицу, чем на человека. В тот первый момент, когда в силу стечения совершенно случайных обстоятельств (потому что выбор преемника Борису Ельцину был сугубо личностным, субъективным «неисторическим» решением[59]) возникли объективно благоприятные условия для жизнедеятельности этой корпорации, начался интенсивный процесс государственной регенерации. Это было даже интересней, чем у земноводных, потому что не хвост отрос у ящерицы, а ящерица выросла из хвоста.

Сначала робко и незаметно, а потом все более напористо государство стало восстанавливать свои позиции в обществе. Темпы росли, и в конце концов процесс «второго пришествия» государства стал лавинообразным. Оно просовывает себя повсюду: в экономике, в социальной жизни, в массовых коммуникациях, в идеологии, в международных делах. Каковы бы ни были побочные эффекты этой «государственной терапии», она носит спасительный характер, потому что альтернативой ей была смерть России. Все разговоры о загубленной демократии – лукавое ханжество. Не было никакой демократии, был средневековой полураспад с единственной перспективой – полного распада. Фальшь сегодняшней «гражданской оппозиции» состоит в том, что под флагом борьбы с «недемократическим государством» они фактически борются с государством как таковым, с робкими попытками обуздать стихию общественного произвола. Мы уходим не от демократии, а от государственного разложения. Это операция «по жизненным показаниям», когда уже не считаются с потерями. По ходу дела теряются руки и ноги, но остается жизнь. Другой вопрос – какая…

О «чекистской корпорации»[60], вернувшей России государственность (и что бы ни было дальше, ей это будет зачтено историей), можно смело сказать, что ее недостатки являются продолжением ее достоинств. Она оказалась счастливо сохранившимся ребром советской государственности, из которого история вылепила новое российское государство, как Бог вылепил Еву из ребра Адама. Но это была на сто процентов советская кость.

В этой борьбе не было ничего свежего, ничего нового, ничего подающего надежды. Схлестнулись две силы старого общества, силы порядка и силы стихии. Но и этот порядок, и эта стихия принадлежали одинаково старому миру, они имели одну природу. Поэтому из «хвоста ящерицы» выросло «советское» государство. Оно советское во всем: от прямолинейной риторики дикторов на телеэкранах до восстановления полицейского визового режима на границе. Оно не умеет быть другим.

«Силы порядка» стали бороться с «силами стихии» их же методами. Частному произволу новоявленных олигархов был противопоставлен произвол возрождающегося государства. Без ответа останется вопрос о том, существовал ли тогда у власти другой путь для обуздания насилия внутри общества, кроме сак противопоставления ему другого насилия – организованного и поэтому более эффективного. Худо ли, бедно ли, но задача была решена. Знаковым событием стало дело Ходорковского. Последний был в определенном смысле символом беспредела своей эпохи. Чтобы нейтрализовать его, власть вынуждена была продемонстрировать, на что способен организованный государственный беспредел. Дело Ходорковского было пирровой победой – и над Ходорковским, и над правом одновременно (что ни в коей мере не оправдывает Ходорковского). Таким образом, на смену децентрализованному произволу финансово-промышленные групп пришел централизованным произвол государственной власти.

Так они и шли дальше рука об руку – спасительное восстановление государственного порядка и разрушительное влияние государственного волюнтаризма. Каждый шаг новой власти был противоречием в себе самом. Возвращение незаконно отчужденных активов и нарушение прав собственности, борьба с «медийным терроризмом» телемагнатов и возвращение маразма эпохи «кремлевских старцев» на телевидении, наведение государственной дисциплины и изъязвление экономики сотнями бюрократических барьеров, позволяющих алчно собирать административную ренту. И одно неотделимо от другого, зерна неотделимы от плевел. Добро и зло, прогресс и упадок смешались здесь в одно целое. Любое действие правительства вызывает смешанное чувство понимания и разочарования.

Зараженное вирусом разложения общество вдруг снова оказалось огосударствленным. Это, однако, привело не к выздоровлению, а к временной ремиссии. Гнилостный вирус произвола никуда не делся, он просто перетек в государственные артерии. С таким трудом воссозданный «новый порядок» стал всего лишь высшей формой беспорядка. Страна от хаоса в управлении пришла к управляемому хаосу.

Фактор двенадцатого года. Если верить Гегелю и Марксу (а, собственно, почему им не верить?), высшей формой движения антагонистического противоречия является обращение его в свою противоположность, в «кажимость», когда на поверхности явлений мы видим нечто прямо противоположное их сущности. Нынешний порядок – это видимость, порождаемая хаосом, это та высшая точка развития, до которой хаос в принципе может дотянуться. Дальше может быть лишь одно из двух – либо разрушение, либо разрешение. Разрушение происходит всегда от победы одной из сторон, неважно какой. Разрешение возможно лишь при творческом рождении из напряжения противостояния «опосредования», какой-то новой, третьей силы, которая в движении снимет противоречие и устранит старые противоположности, превратив их в одни из своих оснований. «Слить» или «снять» – вот исторический выбор, который предстоит России.

Забродивший в черной дыре истории бульон русской культуры может, в зависимости от обстоятельств, по-разному вернуться в историю. Он может пойти шовинистическими пузырями, забурлить черносотенным бунтом, и тогда надетую на него сейчас «государственную крышку» сорвет, а то и вовсе разнесет «банку» на части. Брызгами от этого цивилизационного взрыва забрызгает не только соседей, но и самых отдаленных доброжелателей. Впрочем, этот бульон может тихо и долго киснуть, и когда он окончательно превратится в кисло-сладкий соус, его аккуратно и бесшумно «сольют» восточные соседи, которые хорошо разбираются в соусах. Это, правда, произойдет не очень скоро.

Но существует, хоть и призрачный, шанс не столько «попасть в историю», сколько «сделать историю»-. Предпосылки для этого, как это ни покажется странным, также заложены в дне сегодняшнем. Как писал все тот же Маркс, история никогда не ставит задач, для разрешения которых ею предварительно не созданы условия…

У нынешнего режима «огосударствленного произвола» есть две особенности, отличающие его от произвола олигархических групп, которому он пришел на смену.

Во-первых, он носит всеобщий и универсальный характер, что делает его очевидным. На самом деле это очень важно для мобилизации сил общества на борьбу с произволом. Ведь известно, что одна из самых сложных проблем в онкологии состоит в том, что защитные силы организма не видят раковые клетки, не могут отличить их от здоровых. Стоит найти способ пометить опасные клетки, и организм сам их обнаруживает и уничтожает. Ведь подавляющее большинство представителей интеллигенции до сих пор продолжают считать, что при Ельцине они жили в какой-никакой демократии. То есть произвол массовый, дикий и бесшабашный они просто не замечали, не могли понять, что с ними происходит. Зато произвол, творимый от имени государства, всегда на виду, его легче разглядеть и идентифицировать как зло (наш печальный исторический опыт показывает, конечно, что не всегда, но это тема отдельного разговора). То есть эволюционно мы идем к возможности осознания обществом произвола как главной проблемы, а значит, возможно вслед за этим и осознание необходимости восстановления правового государства как главного условия преодоления притяжения черной дыры. Безусловно, кризис права не является причиной, по которой Россия оказалась в черной дыре. Но восстановление правовой системы является обязательным предварительным условием ее освобождения. Эмансипация России теперь возможна только через эмансипацию русского права.

Во-вторых, внутри самой сложившейся сегодня в России политической системы заложены механизмы ее неизбежного ослабления, из-за которых она не сможет оказывать длительное сопротивление гражданскому движению, если таковое возникнет. Это своего рода заряд самоуничтожения, встроенный в баллистическую ракету. Нынешний политический режим генерически возник как режим «корпоративного управления» обществом. Но создавшая его корпорация стала активно разлагаться, как только превратилась в «государственную корпорацию». Мы стали свидетелями массовой фрагментации политической силы, совершившей антиолигархический поворот. Единые команды, будь то «силовиков», «питерцев» или «юристов», перестают быть едиными, как только получают под свой контроль те или иные ресурсы. Они разбиваются на десятки корпораций внутри большой корпорации и начинают перебивать планы друга друга, выстраивая несогласованные схемы, проталкивая несовместимых людей на всевозможные государственные позиции. Сейчас об этом рано говорить, но через несколько лет государственная власть России окажется опять колоссом на глиняных ногах. Проклятое «советское ребро», из которого изготовлена нынешняя государственная система России, даст о себе знать. Новый трест, как и старый, лопнет от внутреннего напряжения.

Вопрос в том, кто на этот раз воспользуется историческим шансом? На фоне всеобщего тления советских культурных останков происходит медленный, несмелый рост элементов новой культуры. Появляются «новые новые русские» элиты. Они еще очень слабы и пугливы. Их трудно обнаружить невооруженным глазом. Но почти в каждом сегменте общественной жизни появляются исподволь совсем несоветские люди.

Подрастает когорта молодых управленцев, прошедших дисциплинирующую школу западного бизнеса. Десять лет назад руководящий состав представительств крупнейших западных компаний в России был сплошь иностранным. Сегодня можно наблюдать прямо противоположную картину, для этого достаточно полистать справочник американской торговой палаты или других бизнес-ассоциаций. Где-то в щели между госкорпорациями и спекуляцией «зацепился», как кустарник на скале, отечественный инновационный бизнес. Но есть и старые бойцы теневой экономики, чья рука «колоть устала». Пройдя огонь, воду и медные трубы экономических войн, они хотят мирно закончить свою сытую жизнь в правовом государстве. Появляется новое чиновничество, над которым довлеет груз образованности и которое не лишено элементов протестантской этики. Сегодня это, как правило, представители второго и третьего эшелона власти, но у них есть одно естественное преимущество – они молоды. Да, это все микропроцессы на фоне общей заскорузлости нашей культуры. Но не замечать их нельзя. Камень тоже сначала покрывается сеточкой мелких трещин и лишь потом раскалывается на части.

Эти «новые новые русские» так незаметны еще и потому, что они в принципе интегрированы в сегодняшнюю элиту (правда, на вторых ролях). Это естественно, поскольку в противном случае у них не было шансов выжить. В России пока можно быть эффективным, только находясь внутри системы. Следует помнить, что и политическую революцию, поставившую точку в советской истории, совершили «системные диссиденты» – ассимилированные в номенклатуре интеллигенты.

Но сегодня события подталкивают «новых новых» к более активным действиям. Поражение, которое на практике терпит сегодня «либеральное крыло» в правительстве, выталкивает «номенклатурную интеллигенцию» на улицу. Они уходят с государственной службы в частный сектор, чтобы там осмотреться и отдышаться. Но на дворе уже не начало 90-х, теперь есть куда уйти так, чтобы остаться. Заняв флагманские позиции в государственных и полу-государственных корпорациях, новое поколение топ-менеджеров будет более независимым и политически амбициозным, чем их предшественники. Немаловажно, что эти амбиции будут поддержаны соответствующим финансовым ресурсом и кадровым потенциалом из «новых новых русских». В принципе в России может появиться обеспеченный класс, соединяющий в себе оба борющихся сегодня между собой начала – государственничество и гражданственность. Надо только уметь ждать.

В недалеком будущем к активной общественной жизни в России придет поколение, родившееся после коммунизма, для которого советское прошлое будет только легендой[61]. Это будет совершенно иное поколение, чем то, которое определяет общественный климат сегодня. Его реакции и поведение с позиций сегодняшнего дня непредсказуемы. Оно будет способно создавать новую реальность. Ему придется в следующем десятилетии делать выбор – либо прежний произвол с последующим неминуемым распадом страны, либо поворот к правовому государству с открывающимся шансом возврата к «исторической жизни».

Поколению двенадцатого года предстоит выводить Россию из «черной дыры» нового средневековья. Вот тогда России и понадобится новый президент. А пока ей больше нужен старый, чтобы управлять хаосом…

Глава 8. Политика тандемного периода как «столкновение цивилизаций»

Всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет, и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит.

Мф 12:25
Среди избыточно многочисленных высказываний прозвучавших в свое время по поводу заявленной как программная, но так ею и не ставшей статьи Дмитрия Медведева «Россия, вперед!» можно выделить три основных типа высказываний.

Во-первых, это комментарии тех, кто, по всей видимости, так или иначе имел отношение к подготовке этого текста. Среди них выделяются высказывания Глеба Павловского и Игоря Юргенса. Это комментарии-толкования, в которых содержатся методические рекомендации по поводу того, как надо читать статью.

Во-вторых, это комментарии «экспертного планктона», невероятно разросшегося в последнее время «кремлевского политического класса», который усмотрел в публикации статьи новые возможности для своей экспансии и для которого статья эта стала источником вдохновения для написания бесчисленных материалов если уж не о «новом либеральном курсе», то, по крайней мере, о «новом либеральном дискурсе».

В-третьих, это комментарии тех, кто имеет достаточно независимые источники финансирования и уже только поэтому оказался настроен довольно скептически не столько к самой статье, сколько к избранному автором способу изменить действительность к лучшему.

С моей точки зрения, в комментариях нуждается не статья сама по себе, а те обстоятельства, которые заставили в свое время автора поставить под ней подпись. Его мотивации не столь очевидны, и их анализ может показаться небезынтересным.

Весной 2006-го, когда имя преемника Владимира Путина еще не было объявлено, а в обществе только разгоралась дискуссия на тему «третьего президентского срока», я опубликовал статью, в которой выступил против идеи введения в российский политический оборот фигуры «всероссийского зиц-председателя».

Напомню вкратце, в чем состояла моя аргументация:

я считал, что в сложившихся обстоятельствах Путин не имеет возможности (не говоря о желании) покинуть власть, а может только «отойти» от нее (я не мог предвидеть, что он станет именно премьер-министром, но был уверен, что рычаги управления страной останутся в его руках);

я считал, что это неизбежно приведет к тому, что в России номинально образуются два центра силы, один из которых будет неформальным, но всесильным, а второй формальным, но бессильным;

я считал, что логика политического развития неизбежно приведет к тому, что между этими неравными силами возникнет нечто вроде виртуального политического соревнования, которое в худшем случае породит видимость двоевластия со всеми вытекающими отсюда последствиями для политического класса;

я считал, что в условиях даже мнимого двоевластия эффективная работа правительства будет парализована, так как высшая бюрократия и «политический класс» (о нем позже напишу подробнее) начнут играть на противоречиях между центрами силы, извлекая из ситуации максимальную выгоду для себя (что может быть особенно опасно в условиях грядущего кризиса, который я, правда, ожидал увидеть одним годом позже, так как анализировал исключительно внутрироссийские тенденции развития без учета влияния на них международного финансового кризиса, ускорившего наш «доморощенный» кризис);

я считал, что России будет проще и «дешевле» оставить Путина президентом на третий срок, чем «перетряхнуть» всю политическую систему, чтобы создать ему условия для управления из политического подполья[62].

В общем и целом, этот прогноз подтвердился, и, в то же время, реальность оказалась гораздо богаче красками, чем можно было предположить.

ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА КУЛЬТУР
Есть две крайности в интерпретации отношений между Медведевым и Путиным. Одна сводит всю современную русскую политику к их взаимоотношениям, считая, что они и только они определяют «политическую температуру» в обществе. Другая сводится к тому, что эти отношения совершенно неинтересны, так как в них нет никакой политики, а есть лишь ее имитация[63].

Истина, сак водится, лежит посередине. Отношения между Медведевым и Путиным изначально не являлись политическими[64]. Однако независимо от их желания, по причинам, контролировать которые было не в их власти, два эти человека поневоле стали в течение четырех лет воплощением борьбы сил и тенденций, имеющих надличностный характер. Сами они могут поодиночке или вдвоем покинуть политическую сцену, но силы, игрушкой в руках которых они были, останутся.

Стороннему наблюдателю русская политическая жизнь кажется сегодня одномерной и неинтересной. Куда ни глянь, всюду вертикаль власти с одной стороны и политическое безразличие – с другой. В действительности внутри русского общества идет очень напряженная борьба, я бы сказал, настоящая гражданская война (об этом чуть позже), которая пока выплескивается на поверхность грабежом «барских поместий», получившим в современной России чудное иностранное имя «рейдерство».

«Тихая война», идущая внутри общества, давит на «верхи», заставляет определяться, занимать относительно ее позицию. Она не дает возможность уклониться, сделать вид, что ты ничего не замечаешь. Поэтому, идя вразрез со своей собственной «генеральной линией», Медведев все время своего президентства вынужден был делать заявления, которые выглядели вызывающе и при этом резко контрастировали с его реальными действиями.

При этом нельзя не согласиться с Кириллом Роговым в том, что стилистика Медведева напоминает стилистику «раннего Путина»[65]. В определенном смысле слова Медведев сегодня – это Путин вчера. Это заставляет посмотреть на ситуацию более широко. Проблема не в том, что Медведев стилистически не совпадал с Путиным, она в том, что поздний Путин не совпадал сам с собой. А значит, дело действительно не в личностях.

Причины «тайной войны», идущей в обществе, коренятся в культуре, а точнее – в борьбе двух русских «субкультур», имеющей, разумеется, как социальное, так и политическое измерения, ареной для которой стала вся современная Россия. Медведев и Путин помимо своей воли втянулись на определенном этапе в эту борьбу антагонистических культурных типов, которые возникли из обломков «советского человека». Борьбу этих сил условно можно назвать столкновением «всероссийского города» и «всероссийской деревни».

Мне уже приходилось писать о том, что Россия переживает «культурное межсезонье», когда старая культура, лежавшая в основе определенного типа общества и государства, прекратила свое существование, а новая еще не проявила себя[66].

Это во многом объясняет, почему страна так надолго погрузилась в социальный и политический хаос. Но если мы хотим большего, если наша цель не только объяснить реальность, но и понять, в каком направлении она может меняться, надо идти дальше.

Мало констатировать, что старая культура исчерпала себя. Необходимо понять, на какие составные части она распалась и как эти составные части взаимодействуют сегодня друг с другом. Для этого надо сделать шаг назад и посмотреть, что представляла из себя та культура, которая создала советское общество и государство.

Одним из важнейших итогов русской революции в начале XX века стало создание совершенно новой культурной среды, в которой «городские» и «деревенские» субкультуры соединились воедино, образовав причудливо-уродливое сочетание. На закате существования «советской цивилизации» эти субкультуры снова стали открыто враждовать друг с другом.

В 1992 году я постарался посмотреть на русскую историю сквозь призму борьбы не столько социальных, сколько культурных классов. В опубликованной тогда в «Полисе» статье я изложил несколько тезисов, которые, в той или иной степени, готов поддержать спустя семнадцать лет:

в силу неразвитости социальных отношений классовая борьба в России, в отличие от Европы, никогда не была основным двигателем социальных и политических изменений;

в основе эволюции социальной и политической систем в России лежал раскол общества на два враждующих культурных класса (европеизированные верхи и патриархальные низы), вынужденных сосуществовать под одной «государственной крышей»;

русская интеллигенция родилась как особый культурный класс, вобравший в себя одновременно «городские» и «деревенские» черты, а большевизм был политическим движением русской интеллигенции;

победа большевизма означала внешнее преодоление раскола и создание «единого общества», однако раскол остался внутренним скрытым свойством этого теперь уже «гомогенного» общества[67].

Советская культура была продуктом русской революции. Три источника являются для меня лично важнейшими отправными точками в понимании природы русской революции.

Во-первых, это наследие Бердяева, который установил связь между большевизмом и эволюцией русской интеллигенции как особого культурного класса.

Во-вторых, это общение с Андреем Кончаловским, не устающим подчеркивать крестьянскую основу русской культуры[68], который ознакомил меня со знаковой статьей Максима Горького о русском крестьянстве[69].

В-третьих, это блестящая статья Юрия Пивоварова, который в своем замечательном анализе русской революции показал, как сплелись в ней воедино три революционных потока: демократический, крестьянский и большевистский (интеллигентский)[70].

Начну со статьи Юрия Пивоварова, которая, с моей точки зрения, имеет принципиальное значение не только для понимания природы русской революции, но и для понимания того, что происходит сегодня с культурой, обществом и государственностью в России.

По мнению Пивоварова, русская революция охватывает собой историческую эпоху с 1860 по 1930 год и представляет собой совмещение трех революционных потоков: революции «верхов», «модернизационной», западнической по своей направленности, революции «низов», крестьянского восстания, целью которого было перераспределение земли, и большевистской революции, вобравшей в себя и модернизационную амбицию верхов, и алчный инстинкт низов.

Верхи («общественность»), начав революцию и устранив историческую власть, не смогли удержать ситуацию под контролем и отдали страну во власть крестьянской стихии. Большевики сначала всемерно поощряли крестьянский «всероссийский грабеж» и даже возглавили его, а потом нанесли крестьянству сокрушительное поражение, от которого оно уже никогда не оправилось. На этом русская революция завершилась.

Два наблюдения Пивоварова заслуживают особого внимания. Во-первых, мистическое моментальное нравственное и политическое поражение «верхов», которое Пивоваров называет «исчезновением общественности». Во-вторых, неуправляемый взрывной характер крестьянского бунта, целью которого, в конечном счете, стал возведенный в абсолют примитивный грабеж[71].

Единственное, с чем я не согласен в этой статье, – вера в возможность «положительной» эволюции русской крестьянской общины. Здесь я склонен доверять свидетельству Максима Горького, воочию наблюдавшего страну «победившего крестьянства» в начале 20-х годов. В связи с этим я не могу не привести двух пространных цитат из статьи Горького.

О нравах российского крестьянства Максим Горький пишет: «В сущности своей всякий народ – стихия анархическая; народ хочет как можно больше есть и возможно меньше работать, хочет иметь все права и не иметь никаких обязанностей. Атмосфера бесправия, в которой издревле привык жить народ, убеждает его в законности бесправия, в зоологической естественности анархизма. Это особенно плотно приложимо к массе русского крестьянства, испытавшего более грубый и длительный гнет рабства, чем другие народы Европы. Русский крестьянин сотни лет мечтает о каком-то государстве без права влияния на волю личности, на свободу ее действий, – о государстве без власти над человеком»[72].

Горький считает, что непосредственным итогом революции стала победа деревни и поражение города. Он предвидит, что город еще даст свой ответ и этот ответ будет не менее кровавым и беспощадным (история эти ожидания оправдала). Он не испытывает иллюзий по поводу того, какой именно человек, в лучшем случае, станет продуктом этой исторической эволюции: «Как евреи, выведенные Моисеем из рабства Египетского, вымрут полудикие, глупые, тяжелые люди русских сел и деревень – все те почти страшные люди, о которых говорилось выше, и их заменит новое племя – грамотных, разумных, бодрых людей. На мой взгляд, это будет не очень „милый и симпатичный русский народ“, но это будет – наконец – деловой народ, недоверчивый и равнодушный ко всему, что не имеет прямого отношения к его потребностям»[73].

Просуществовав полстолетия, пройдя через страшную войну и победив в ней, совершив подвиг индустриализации, «советская культура» исчерпала себя и к концу столетия клонилась к закату. Сцепка «города» и «деревни», на которой она держалась, становилась все более призрачной. А вместе с тем все иллюзорнее становились социальные и государственные формы, в которые эта культура облекла себя. Полное и окончательное разложение этих форм и является той новой реальностью, в которой приходится сегодня выстраивать свои отношения Медведеву и Путину.

РЕВАНШ ДЕРЕВЕНЩИНЫ
Общество распадается, если гибнет культура, его создавшая. Советское общество было создано советской культурой, которая исчерпала себя к концу XX столетия. Советское общество разделило судьбу породившей его культуры, не оставив, к сожалению, прямых наследников.

К концу 70-х годов прошлого столетия предсказанный Горьким «деловой, бодрый и образованный человек, равнодушный ко всему, что не имеет отношения к его потребностям» в основном населял Россию. Этот культурный тип, ставший со временем доминирующим, получил в литературе название «полугородской». Его формированию во многом способствовало и то, что в течение каких-то двадцати-тридцати лет социальная структура русского общества претерпела невиданные изменения. Из страны преимущественно сельской Россия невероятно быстро стала страной, где подавляющая часть населения живет в городах. В результате, по меткому выражению Григория Каганова, безостановочная «деревенизация» населения всех значительных городов стала одним из главных факторов деградации исторической среды. Каганов указывал также, что «полугородской» считается «особая формация культуры, соответствующая промежуточному типу сознания – ни городскому, ни сельскому. Все существенные свойства этой формации задаются именно ее промежуточностью»[74].

В этой «промежуточной» культуре раскол проходил через душу каждого человека. У него не было четко очерченных границ. Это была культура городская по формату и сельская по инстинктам. Несмотря на достигнутую «всеобщую грамотность», она насквозь пропиталась крестьянским духом. Не стало больше барина и крестьянина Советской Россией правили крестьяне с барскими замашками и баре с крестьянскими ужимками.

Каждый элемент этой культуры, внешне единой и гомогенной, в любую минуту был готов, как редкий изотоп, распасться на составляющие его элементы. То есть потенциально «советская культура», политически стерильная и социально безликая, в любой момент была готова заняться пламенем крестьянского бунта. Кровь селян, когда-то жегших помещичьи усадьбы, теперь текла в жилах города.

Процесс этот начался задолго до перестройки, в не предвещавшие никаких бурь годы «застоя». Именно в его недрах стали зарождаться революционные потоки, очень похожие на те, о которых Юрий Пивоваров пишет применительно к революции 1860–1930 годов. Это было либеральное движение внутри верхних слоев советского общества («номенклатуры»), эмансипационное движение советской интеллигенции и стихийное «антисоветское» движение широких народных масс, у которого был свой собственный вектор. Правда, развивалось все это как-то вяло, как грипп у вакцинированного, но ослабленного больного.

В конце 80-х союз восставшей интеллигенции и уставшей номенклатуры увенчался успехом и их совместные действия привели к практически мгновенному коллапсу «советской власти». Коммунизм сдался почти без боя. Но и самих победителей ожидал довольно бесславный конец. Уже в 90-е годы Россия в одночасье лишилась старой советской элиты. Она оказалась совершенно нефункциональной в новых условиях и как-то тихо и незаметно растворилась в истории. На освободившееся место хлынула «третья сила».

Кризис российской элиты – тема хоть и сложная, но активно обсуждаемая[75]. А вот вопрос о том, кто пришел ей на смену, покрыт завесой тайны. Перестройка лишь отчасти была «революцией сверху». Сверху она была инициирована, а поддержана она была как раз с самого низу. Нет сомнений, это было массовое движение, вопрос только – куда…

Советский человек перестал существовать. Мыльный пузырь «исторической общности нового типа» под названием «советский народ» лопнул. Советская культура развалилась на свои составляющие. Эти части как раз и представляют особый интерес. Карикатурный образ «новых русских» в значительной степени заслонил собою реальность, привлекая к себе всеобщее внимание. На самом деле «новые русские» – это лишь одна из разновидностей субкультур, возникших на почве «советской культуры».

Во-первых, из нее вытек тоненький ручеек городской субкультуры, близкой по своим параметрам к буржуазной (к настоящему моменту он в значительной степени либо весь утек на Запад, либо ушел в «социальное подполье»). А во-вторых, она пролилась огромным мутным потоком «новых крестьян» в двух своих главных ипостасях – «новых богатых», по ошибке называемых «новыми русскими», и «новых бедных», которые на самом деле в основном этими «новыми русскими» и являются.

Мне уже приходилось писать о том, что каталог товаров «Отто» и журнал «Бурда» внесли в развал Советского Союза больший вклад, чем все финансируемые западными правительствами радиостанции вместе взятые. Если для кого-то Запад и ассоциировался со свободой, то для подавляющего большинства населения он ассоциировался с высокими стандартами потребления, картинками из модных журналов и продаваемыми по спекулятивным ценам «ширпотребовскими» раритетами. Все хотели свободы выбора, но каждый понимал выбор по-своему. Большинство хотело выбирать товары на прилавке, а не депутатов в парламент. Это большинство стремилось к эмансипации, но не от советской власти, а от советского дефицита. Оно ненавидело советскую власть вовсе не за ужасы тоталитаризма, а за неспособность заполнить полки магазинов импортом.

Сегодня как-то забылось, что самым демократическим лозунгом перестройки была «борьба с привилегиями». Простые люди в большей степени были озабочены проблемой «цековских распределителей», чем ограничениями свободы слова и гонениями на диссидентов. Движение за «демократию» захлебнулось в мощном «потребительском» потоке, который хлынул в открытые либерально настроенной номенклатурой и интеллигенцией шлюзы. Большая часть интеллигенции деградировала, не выдержав обрушившихся на нее экономических испытаний, зато другая, меньшая ее часть с удовольствием возглавила движение и самым активным образом вместе номенклатурой и криминалом поучаствовала в разграблении страны, которое по масштабу мало чем отличалось от грабежа, сопровождавшего первую русскую революцию.

Перестройка была «великой консьюмеристской революцией». Пока меньшинство боролось за демократию, большинство ждало товаров, хороших и разных. И оказалось обмануто в своих ожиданиях, после чего восстало по-настоящему. Спустя двадцать лет после начала реформы новая всероссийская «деревня» взяла реванш над «городом» и принялась отбирать все то, что с самого начала рассчитывала получить в ходе революции. Отбирать, и делить, и снова отбирать, но теперь уже друг у друга, и так до бесконечности.

История современной России – это история новой «пугачевщины», история нового крестьянского передела. Все то, что город забрал при помощи ваучеров и аукционов, все то, что можно было присвоить, используя знания, связи и социальное положение, все то, что с самого начала так вожделел народ и что ускользнуло от него в лихие 90-е, – все это оказалось снова на кону. И нет такой силы, которая может остановить сегодня народ в его стремлении разбогатеть любой ценой. Не мытьем, так катаньем, не вилами, так рейдерством восстанавливает он сегодня свою «деревенскую справедливость». И пал русский «город» с его культурой, стал невидимым, как «град Китеж».

В XXI веке новая крестьянская революция приобрела в России форму рейдерства. Этот емкий термин охватывает комплекс экономических и политических отношений, возникающих в связи с бесконечным перераспределением собственности в пользу «новых крестьян». Рейдерство – это не просто захват чужой собственности, а процесс, направленный против частной собственности как таковой. Оно ввергает экономику в «имущественный релятивизм», когда право собственности перестает быть абсолютным.

Россия превратилась сегодня в одну «передельную общину», где все имущество подлежит постоянному перераспределению. Каждый, кто занят экономической деятельностью в современной России, знает, что отобрать в этой стране можно что угодно, у кого угодно и когда угодно. Была бы собственность – повод найдется. Все временно, все условно, нет смысла строить долгосрочные планы. Схватил и убежал – вот единственно работающий сегодня в России экономический принцип.

По своей природе современное рейдерство ближе к крестьянской революции 1917-1922 годов, а по своей форме оно напоминает антикрестьянскую контрреволюцию 1929-1939 годов. С одной стороны, смысл рейдерской деятельности – захват чужой собственности. С другой стороны, отъем совершается при непосредственном участии государства и всему процессу придается видимость законности.

Рейдерство – это не разновидность мошенничества, не какой-то частный, хоть и печальный случай из жизни России. Это сама сущность сложившейся в стране экономической системы. От рейдерства нельзя избавиться, не поменяв всю систему.

В основе рейдерства лежит возможность «силового» перераспределения собственности через правоохранительные органы, которые присвоили себе функции комиссаров при новой экономике. Сегодня «уголовное дело» стало той революционной дубиной, которую «новые крестьяне» опускают на головы своих экономических оппонентов. Человек с ружьем стал главным хозяйствующим субъектом, способным взломать любую предпринимательскую схему, заставить финансовые потоки течь вспять и творить иные экономические чудеса.

С помощью «человека с ружьем» идет сегодня восстановление справедливости «по-крестьянски». И это ни для кого не является секретом. Все опросы населения показывают, что молодежь считает работу в милиции, налоговой службе, не говоря уже о чем-то более солидном, самым простым способом поправить свое материальное благополучие.

Не секрет и то, против кого ведется борьба. Россия – страна победившего антиинтеллектуализма. Все мыслящее, активное и сложное вызывает у «силовиков» как минимум неприязнь. Здесь дело уже не просто в перераспределении; действия «человека с ружьем» запрограммированы классовыми предрассудками. Как и сто лет назад, когда русский крестьянин с радостью жег только что ограбленную им барскую усадьбу, так и сегодня облеченный властью «силовик» не без удовольствия уничтожает созданные затейливым умом предпринимателей бизнесы и схемы, кромсает человеческие судьбы, проявляя порой избыточную, ничем не оправданную жестокость.

Борьба с олигархами в конечном счете приобрела характер борьбы всероссийской деревни против всероссийского города. Это происходит второй раз за сто последних лет, и повторного испытания русский город может уже просто не вынести. Рухнет он, а вместе с ним рухнет и вся русская культура, носителем которой он является. Рейдерство – это угроза самому существованию России. Оно есть символ идущей непрерывно внутри общества холодной гражданской войны – войны города и деревни, в которой пока город терпит сокрушительное поражение.

Рейдерство, в широком смысле этого слова, порождает ощущение неуверенности, страха, прежде всего в среднем классе. Зачастую сегодняшнюю Россию сравнивают с Россией сталинской. Несмотря на то, что соблазн провести эту аналогию очень велик, сравнение это не очень продуктивно. Россия сегодня – это «тоталитаризм наоборот». В тоталитарном государстве власть не полностью поглощает общество (в том числе за счет идеологического контроля). Осуществление власти вырождается в беззаконие, инструментом которого являются сознательно выведенные за рамки закона карательные органы. Но сейчас в России сложилась диаметрально противоположная ситуация. Сегодня общество полностью поглотило государство, растворило его в себе. При этом само общество превратилось в механическую сумму лишенных идеологии субъектов, движимых исключительно инстинктом обогащения. Публичный интерес, лежащий в основе всякой государственности, распался на аминокислоты составляющих его частных интересов враждующих друг с другом групп. «Силовые структуры» здесь предоставлены сами себе. Они уже не являются инструментом власти, они ее заменяют.

ВОЙНА КЛАНОВ И ВОЗВРАЩЕНИЕ ХАОСА
Только в переломные исторические моменты обнаруживается, что государство есть не более чем форма, в которую облекает себя общество. Вслед за исчезновением общества неизбежно следует исчезновение государства. Оно может рухнуть зримо, брутально, а может «уйти по-английски», превратившись в бесплотную тень, живущую по инерции.

Одним из часто встречаемых заблуждений относительно современной России является представление о ней как об авторитарном государстве. В своем докладе «Подрыв демократии: авторитарные страны XXI века» Freedom House причислил Россию к авторитарным режимам[76]. Мне кажется, Freedom House нам льстит. Мы так же далеки от авторитаризма, как и от демократии.

Политический строй, который сформировался в современной России, скорее можно определить как криминально-клановое государство. Его часто путают с полицейским государством. Но между ними мало общего. Хотя полицейское государство несвободно, его внутренняя жизнь подчинена закону. Полицейским государством была, например, николаевская империя, но не современная Россия. Установившийся сегодня государственный строй больше похож на «институциональную анархию». Это не порядок, а его видимость, своего рода «огосударствленная стихия».

Криминально-клановое государство – это не поражение демократии, это поражение государственности. В самом общем виде оно может быть представлено как отступление социальной организации под натиском энтропии, шаг назад от цивилизации к варварству. Неслучайно современная российская действительность легче всего постигается, когда ассоциируется со средневековьем. Это больше чем художественный образ, за этим сравнением кроется существенная связь.

«Клановость» – это «дополитическое» состояние власти, которая еще не способна выразить общий (публичный) интерес, которая не интегрирует внутри себя этот публичный интерес путем «перегонки» частных интересов через политические институты. Политическая борьба в таком государстве сводится к тому, что каждый клан создает свое «представительство» во всех, даже самых дальних закоулках государственной власти, и в первую очередь в ее «силовом блоке», проталкивая туда «своих людей», которые, находясь на государственной службе, руководствуются исключительно интересами своего клана, а не интересами службы. Кланы имеют прямое представительство во всех структурах исполнительной власти. Вся «политика» сводится к примитивной борьбе кланов за ресурсы путем выпихивания за пределы властного круга представителей чужих кланов. Политическая борьба в таком государстве напоминает непрекращающуюся ни на минуту борьбу сумо, только на ковре постоянно топчется уйма народу.

Истоки современного криминально-кланового государства в России восходят к 80-м годам прошлого века, когда «советская» государственность уже напоминала «змею, пережившую свой яд» (образное выражение из популярной на излете 70-х пьесы «Кафедра»). Порядок поддерживался с большим трудом, кризис был вопросом времени. Благодаря «перестройке» процесс пошел, но совсем не туда, куда хотел его направить архитектор начавшихся перемен.

Так внутри самой власти образовались «кланы», публично-частные корпорации, во главе которых встали «олигархи новой формации» – лица, формально находящиеся на государственной службе, но фактически контролирующие целые отрасли экономики путем использования как формальных (законных), так и неформальных (криминальных) рычагов влияния на экономические отношения.

На первый взгляд, российская государственность за последние десять лет сильно изменилась. Государство как будто снова стало субъектом, его «архитекторы» в заслугу себе ставят восстановление знаменитой вертикали власти. Однако сама власть стала ареной борьбы частных интересов. В конечном счете все вернулось «на круги своя», к исходной точке – угрозе приватизации власти, но теперь уже не «извне», а «изнутри». При этом «децентрализованный произвол» 90-х годов уступил место «централизованному произволу» нулевых. Произошла «интериоризация хаоса», поглощение энтропии государством. При этом хаос стал всеобщей, «системной» характеристикой состояния как общества, так и власти в России.

НЕИЗБЕЖНОСТЬ РЕВОЛЮЦИИ
Итак, хаос – это наиболее адекватная оценка состояния русского общества сегодня. Причем само государство стало частью этого хаоса, что исключает наведение порядка при помощи силы. Может ли из хаоса возникнуть порядок? Этот вопрос, как видим, актуален не только для физиков. Наверное, да, если произойдет «большой взрыв». Старый порядок в России себя полностью исчерпал. Новый порядок может возникнуть только из революции. Значит ли это, что революция обязательно произойдет, и тем более, что она произойдет скоро? Вовсе нет. Это значит только то, что если она не произойдет, то хаос постепенно превратится в пустоту и там, где сегодня находится Россия, будет что-то другое (ибо свято место, как известно, пусто не бывает). Хотим мы этого или нет, но сегодня революция снова становится активным «игроком» на бирже идей.

Вопрос о новой революции в России уже вошел в политическую повестку дня, и не исключено, что скоро он останется единственным вопросом этой повестки. Человеку, знакомому с политической жизнью современной России, это заявление наверняка покажется абсурдным, ибо сегодня в России нет социального класса, способного организовать и возглавить революцию. И это полная правда. Дело, однако, в том, что в России чаще происходят не социальные, а культурные революции. Их осуществляет не столько определенный общественный класс, сколько определенный культурный слой. И такой культурный слой, созревший для революции, в России есть.

Сегодня Россия с политической точки зрения – пустыня. Тандем Медведева и Путина несколько лет витал над социальной и политической бездной России, сак Дух Божий витал над водой до сотворения мира. Нет ни общества (не только гражданского, вообще никакого), ни государства (все основные институты которого работают в инерционном режиме). Куда ни глянь, всюду сохранились одни лишь формы, лишенные содержания. Хотя, конечно, могло быть и хуже, если бы и форм не сохранилось. Русский народ постепенно превращается в «население», по стечению обстоятельств собранное на одной территории.

Однако в этом океане стихии есть плато некоторой определенности, точка исторического отсчета. Этой точкой является борьба двух культурных парадигм, которые и задают параметры будущей русской революции.

Одна культурная парадигма – «крестьянская», буйная, вороватая, необузданная и бесшабашная, примитивная и не готовая ни к каким самоограничениям, презрительно относящаяся к культуре, самоуверенная и закомплексованная одновременно. Она сегодня является доминирующей. В рамках этой парадигмы в течение последних двадцати лет и проистекают все социальные и политические процессы в России.

Другая культурная парадигма – «городская», достаточно рациональная, ориентированная на развитие более сложных социальных и политических форм. Политически она пока существует только в потенции, как нереализованная возможность.

Говоря о «городской» культуре, я не имею в виду «буржуазную» культуру. Она до сих пор в России не актуальна, и трудно сказать, станет ли когда-нибудь, наконец, актуальной. Николай Бердяев писал: «Никогда русское царство не было буржуазным»[77]. Видимо, никогда и не будет.

Но это не значит, что оно всегда будет «крестьянским». (Кстати, таковым оно в реальности тоже никогда не было, кроме периодов смут и гражданских войн.) Русская городская культура скорее «антибуржуазна», но, тем не менее, она по-своему конструктивна и способна к творческому созиданию, в том числе социальному и политическому.

Восстановление русской государственности возможно только при смене культурной парадигмы. В рамках «крестьянской» культурной парадигмы, которая сегодня доминирует в России, это сделать невозможно. Она делает любые социальные и политические формы условными, а любые усилия, направленные на изменение социального и политического ландшафта, благодаря ей утекают, как вода в песок.

О том, что дело в культуре, в базовых ценностях, догадываются многие. Сегодня об этом громко заявляет Русская православная церковь. В одном из своих выступлений патриарх Кирилл прямо заявил: «Чтобы в кризис снова не провалиться, нам нужно менять нашу ментальность. И даже более того – менять систему ценностей, в которой мы живем»[78]. Однако представление о том, на что нужно менять «текущие ценности», очень расплывчато, и у каждого – свое. Одно – у патриарха, другое – у либералов, третье – у националистов и так далее.

Конфликт между двумя этими культурными парадигмами (городской и деревенской) и создает то напряжение, которое будет питать грядущую революцию.

В России всегда существовала своя альтернатива «крестьянской» культуре в виде культуры «городской», которая, несмотря на свою естественную слабость (в стране, где крестьянство было подавляющей частью населения, городская культура не могла быть сильной), за счет большей способности к организации или, как теперь принято говорить, большей «креативности» доминировала в политической и экономической жизни страны.

Русский «город» всегда подавлял русскую «деревню», и только за счет этого обеспечивалось историческое развитие страны. В те редкие периоды истории, когда «деревня» высвобождалась из-под опеки «города», развитие прекращалось, и Россия погружалась в смуту. Поэтому никакого другого пути вернуть Россию к исторической жизни сегодня, как восстановить позиции русского «города» и поставить «деревенскую» культуру под контроль, я не вижу.

Проблема в том, что в современной России «город» и «деревня» потеряли свои привычные социальные границы. Это условные обозначения двух культурных типов, которые не имеют какой-то четкой локализации. Все смешано, все спутано, сегодня «город» можно найти в «деревне», но еще чаще можно встретить «деревню» в «городе». Почти каждый бывший советский человек несет в себе оба «культурных заряда» – «городской» и «деревенский».

В зависимости от общей ситуации, от обстановки вокруг него русский человек ведет себя сегодня соответственно. Когда снимаются всевозможные «ограничители», когда право перестает действовать и исчезает страх наказания, когда нет примеров альтернативного поведения, когда морально то, что выгодно, тогда актуализируется «деревенская» модель поведения. Верни в общество порядок, восстанови формальные правила, возроди страх наказания, обозначь четкие ориентиры нравственного поведения – и те же люди (не все, но в большинстве своем) будут вести себя иначе.

Смена «культурных парадигм» – это всегда революция. Она может быть плавной, растянутой во времени, или бурной, как извержение вулкана. Но сути дела это не меняет, должен быть перерыв постепенности. Без этого из одной культуры другая не вырастет. Тем более ничего не вырастет из «крестьянской» культуры, которая по определению не развивается. Нужен толчок, который поможет переключить внутри русского человека «культурный тумблер» и поменять одну культурную парадигму на другую. Такой толчок может дать только революция. Революция – это условие, без которого переход к созидательной активности, к формированию нового общества и восстановлению государственности на новых началах невозможен.

По своим истокам и движущим силам это будет именно культурная революция. Будет ли она сопровождаться политической революцией – не так важно, и зависит от обстоятельств места и времени. Причем чем дольше длится «крестьянская война», чем больше население входит во вкус всеобщей «передельщины», тем тяжелее будет вернуть «деревню» к «мирному» укладу жизни и восстановить порядок. Чем дольше будет откладываться революция, тем более жесткие, если не сказать – жестокие, формы она примет.

Поворот к революции дается России нелегко. После нескольких десятилетий ее безудержной апологетики в русском обществе глубоко укоренился страх перед революцией. Причин этому несколько.

Во-первых, большевистская революция оставила глубочайший шрам в душе русского народа. Поскольку ее природа так и не понята окончательно, трагические ее последствия ассоциируются исключительно с самим революционным процессом, а не с его основаниями.

Во-вторых, по этой же причине разочарование политическими и экономическими итогами перестройки и ельцинской демократизации также были отнесены на счет неизбежных последствий любой революции.

И, наконец, в-третьих, то подобие элиты, которое оформилось в России на волне передела собственности в 90-х годах (с учетом всех последующих эволюций, которые были описаны выше), сознательно внушает населению страх перед революцией как абсолютным злом. Делайте, что хотите, но не трогайте «залоговые аукционы». Что угодно осуждайте, но не обсуждайте роль и значение для развития России октября 1993 года. Во времена, когда в стране вовсю идет страшный, анархистский, «черный передел» всего и вся, когда кланы друг у друга вырывают зубами любой ресурс, который можно перепродать, тартюфы от «стабилизации» глубокомысленно говорят: «Не надо трогать сложившееся положение вещей (в прямом, а не переносном смысле слова), иначе случится непоправимое…»

Нет сомнений, революция есть зло. И Бердяев прав, когда пишет, что всякая революция возникает из гнилости старого строя. Кроме того, революцией невозможно управлять. Если слабый «город» нс удержит революцию под своим контролем, то страна будет ввергнута в еще больший хаос и «холодная гражданская война» превратится просто в гражданскую войну. Это огромный риск, потому что тогда нельзя исключить ни бунтов, ни погромов, ни массовых кровопролитий.

И все-таки революция – не абсолютное зло. У нее есть и другая сторона. Недаром Маркс называл революции локомотивами истории. Революция необходима как условие социального обновления. Не пройдя через революцию, невозможно очиститься от язв старой жизни. Только революция способна дать толчок формированию нового порядка. Именно несостоятельность революции 90-х привела к тому, что новое русское государство так и не возникло. Государство может возникнуть только революционным путем.

Революция стучит в двери русского дома. Стучит сегодня, когда кажется, что в русском доме все спят. Но это – обманчивое впечатление. Очень скоро многим придется определиться в своем отношении к революции. Особенно трудно это будет сделать Владимиру Путину, который вольно или невольно отождествил себя с силами, целью которых является сдерживание революции любой ценой.

Инстинктивно неразмышляющая «крестьянская культура» хочет вернуться к понятным ей «советским» формам, из которых она вышла. Это стремление многое объясняет в современной русской политике. Время Путина войдет в историю как эпоха «русской реставрации». Его политическая программа вполне определенна. Ее просто стесняются предъявлять обществу открыто. Тем не менее она легко обнаруживает себя в совокупности последовательно предпринимаемых Путиным на протяжении всего десятилетия шагов.

В основе его идеологии лежит отрицание «достижений» (частью действительно сомнительных) ельцинской эпохи: приватизации, демократизации, «деимпериализации». Как часто бывает в таких случаях, Путин и его окружение остро ощутили все негативные стороны этих процессов, не поняв их частичную историческую обусловленность (то есть неизбежность) и не увидев в них никаких позитивных зерен. Маятник механически качнулся в противоположную сторону. Впрочем, крайности «путинизма» есть прямое следствие крайностей «ельцинизма», без одного не было бы и другого.

Путин материализовал в политике социальный запрос на «реставрацию». Сила этого запроса была во многом предопределена ошибками (вольными или невольными) реформаторов 90-х, которые, растворившись в потоке «новой крестьянской революции», оставили русское общество без элиты. Поддержка Путина не является исключительным следствием его пиар-активности, как это часто пытаются представить его оппоненты, а действительно опирается на реальную поддержку его курса населением. Люди остро чувствуют социальную несправедливость перераспределения ресурсов, свершившегося в 90-е, обременены версальским синдромом и поэтому желают возвращения имущества государству и восстановления имперского «достоинства». Осознание того, что «мы там уже были», что государство в России – все тот же набор частных лиц, которые делят между собой ресурсы, придет позже, в следующем поколении, либо чуть раньше, если кризис выявит быстрее полную неэффективность бюрократического управления экономикой.

Безусловно, Путин – это прагматик, который реагировал на вызовы времени, но он реагировал на них именно так, как должен был реагировать лидер, обладающий «реставрационным» комплексом, который движется вперед, глядя назад. При Путине Россия не развалилась на части, хотя вполне могла. Это всегда будет в его активе. В то же время десятилетие Путина не было творческим. Реально в России ничего нового не было создано. Правда, немного и потеряли. Разве что время.

Но именно дефицит исторического времени неожиданно стал сегодня главным революционизирующим страну фактором. Политическая фронда не была рождена кризисом. Он вовсе не так сильно задел Россию. И как раз здесь команда Путина неплохо сработала в тактическом плане, удержав экономику на плаву за счет ранее накопленных резервов. Кризис не повлиял на общую обстановку в стране.

Недовольство стало нарастать не снизу, а сверху, во вполне благополучных и даже близких правительству кругах, в сохранившихся анклавах городской культуры. Именно здесь возникло ощущение исторической обреченности и, как следствие, сработал инстинкт самосохранения. В определенном смысле можно даже говорить о складывающемся своеобразном «антипутинском консенсусе»[79].

Революция, о которой идет речь, вряд ли будет либеральной, поскольку целью своей она будет иметь «успокоение» масс, подавление стихии, восстановление порядка. Это будет, скорее всего, революция сверху, ибо революции снизу с такими задачами быть не может.

В то же время она вынуждена будет включить в свою программу ряд мер, которые в перспективе будут иметь значение для развития в России в будущем демократического государства. К числу таких мер я бы отнес:

необходимость восстановления политического контроля над правоохранительными органами, которые сегодня оказались практически предоставлены сами себе (подчеркиваю, политический, а не личный), что сопряжено с их реорганизацией, с одной стороны, и кадровыми изменениями (куда же без этого) – с другой;

необходимость восстановить независимость суда, без чего любые попытки внедрить в общественную жизнь «правила» вместо «понятий» окажутся бесплодными, что в свою очередь должно быть сопряжено с осуществлением, наконец, радикальной судебной реформы, включающей пересмотр практически всех процессуальных кодексов, внесение масштабных изменений в законодательство о судоустройстве и статусе судей;

необходимость разумно усилить стабилизирующую роль парламента путем восстановления в стране реального, а не виртуального политического диалога, для чего, прежде всего, внести поправки в избирательное законодательство, возможно – вернувшись к более адекватной для российских условий смешанной пропорционально-мажоритарной системе выборов, а также вернуться к идее выборов членов Совета Федерации, пусть даже коллегиями выборщиков или законодательными собраниями субъектов федерации;

необходимость произвести более четкое размежевание полномочий Президента и Правительства, имея в виду усиление политических позиций Президента (передав ему контроль над «силовым» блоком) и экономическую независимость Правительства, обеспечив ему определенную автономию в проведении экономической политики и усилив его ответственность перед парламентом за проведение этой политики.

Этих революционных по своей сути мер будет достаточно, чтобы положить конец «крестьянской вольнице» и восстановить господство «города над деревней».

Глава 9. «Чистка МВД» как сублимация политической реформы в России

Пытаясь решить частные вопросы, не решив прежде общие, мы будем вновь и вновь натыкаться на эти общие вопросы.

В. И. Ленин
Чистка МВД – была одной из самых ярких страниц политической хроники президентства Медведева. Начавшись практически случайно, как пиар-реакция на расстрел посетителей супермаркета пьяным сотрудником милиции, эта акция очень скоро стала центральным пунктом политической программы Медведева, вокруг которого так или иначе вращались все другие его «либеральные» начинания.

Очень скоро выяснилось, что никакой реформы не будет (да, по всей видимости, ее и быть не могло), а вместо реформы проводится чистка, причем по канонам, хороши известным в России с 30-х годов прошлого веса. Это когда непонятно, то ли правые «чистят» левых, то ли левые – правых. Тем не менее важна не сама чистка, а то, что за ней стояло, – реальный вызов со стороны общества, требование перемен, на которые на этом этапе власть не сумела ответить. Власть попыталась подменить чисткой запрос общества на глубокую политическую реформу, в рамках которой только и может быть решена проблема произвола правоохранительных органов, превращающаяся шаг за шагом в главную проблему России.

Ничто так не характеризует современную Россию, сак дискуссия о милицейской реформе. В ней русская действительность отразилась во всей своей противоречивости. У этой дискуссии много поводов, но мало причин. Настоящей, глубокой мотивации что-либо всерьез предпринять нет на самом деле ни у власти, ни у общества.

Власть работой милиции на самом деле довольна, так как, по ее мнению, она со своими задачами в целом справляется. Критерием эффективности милиции для власти является отсутствие массовых беспорядков.

Общество, как это ни странно, также очень далеко от мыслей о реформе. В нем зреет глухое раздражение жизнью вообще и милицией в частности. Не любить, однако, не значит – желать реформы.

Общество в основной своей массе желало бы ограничить произвол милиции, но не свой собственный произвол. Уважение к закону чуждо российскому обществу еще больше, чем уважение к милиции. Зачастую создается впечатление, что власть и общество просто хотят на эту тему поговорить.

Непосредственным поводом для начала разговоров о реформе послужила серия гротескных преступлений, совершенных сотрудниками милиции в 2009-2010 годах. Неестественный, театрально злодейский характер этих преступлений создал имиджевую проблему для власти, которую той пришлось решать, имитируя движение к реформам. Это, в свою очередь, послужило сигналом для авантюристов всех мастей, которые восприняли такое движение как повод свести с милицией счеты и как возможность «решить» свои собственные проблемы. Так возникли два непрозрачных потока, которые затопили собою дискуссионное поле.

Официальная кампания с самого начала была сбалансированной и нацеленной на утилизацию избыточного общественного раздражения. Она началась сдержанным обсуждением в «Российской газете» и закончилась указом президента РФ, который благоразумно передал дело реформирования МВД в руки самого МВД.

Но одновременно явилась и неофициальная кампания. Один за другим в Интернете стали появляться разоблачительные материалы о милиции, все это переросло очень быстро в требование ликвидировать МВД, а кое-где заговорили и о «партизанском сопротивлении». Легковесность и радикализм подобной критики породили у консервативной части общества нечто вроде аллергической реакции на саму дискуссию о реформе МВД. В наиболее острой форме эта реакция проявилась в статье председателя Конституционного суда РФ В. Д. Зорькина, который сравнил нападки на милицию с разрушительной силой «перестройки» и предрек, что следствием этих нападок может стать распад государственности и погружение России в хаос[80].

Разделяя обеспокоенность В. Д. Зорькина очевидной недобросовестностью и поверхностью отдельных критиков российского МВД, я должен, однако, сказать, что это само по себе не является поводом, чтобы оставлять МВД вне критики. Защищая милицию от недобросовестных и спекулятивных нападок, необходимо тем не менее трезво и беспристрастно оценить ее нынешнее состояние и способность выполнять возложенные на нее конституционные функции.

КТО ВИНОВАТ? МИЛИЦИЯ КАК «РИТУАЛЬНАЯ ЖЕРТВА»
Как это ни парадоксально, но разговор на эту тему я хотел бы начать со слов в защиту милиции. Мне кажется, что ей изначально в общественном сознании была уготована роль «козла отпущения». Однако по самым разным причинам милиция на эту роль не подходит. Вообще странно, что дискуссия началась именно с милиции. Есть кандидаты и получше…

Во-первых, перефразируя Гегеля, можно сказать, что каждое общество имеет ту милицию, которую заслуживает. Милиция – это зеркало современной русской жизни, в которое общество, однако, предпочитает не смотреть, а когда смотрит, то себя в нем не узнает. В этом вопросе трудно не согласиться с мнением Владимира Путина, оппонировавшего Юрию Шевчуку во время их ставшего знаменитым диалога[81].

Действительно, милиционеры – не марсиане и их не завезли в Россию на космическом корабле. Более того, сегодня наша милиция, наспех комплектуемая выходцами из всех слоев общества, народна как никогда ранее. И пресловутый милицейский произвол есть лишь отражение той общей атмосферы произвола, которая царит сегодня в русском обществе. То есть в этой части Владимир Путин, дискутируя с Юрием Шевчуком, как кажется, близок к истине.

Во-вторых, язык не поворачивается говорить о полной неэффективности милиции. И тут Владимир Путин прав. Полная неэффективность милиции в современной России – это начало открытой гражданской войны, которая будет протекать в форме всеобщей криминальной войны. Те, кто говорят о полной неэффективности МВД, просто не обладают достаточно развитым воображением. Если бы милиция вообще не выполняла свои функции, то уже и сама дискуссия о ее роли в современной России вряд ли была бы возможной.

Дело, однако, не в милиции как таковой, а в тех правилах (формальных и неформальных), которым подчинена ее деятельность. «Правила игры», по которым играют милиционеры, созданы не ими. Как писал Илья Эренбург, в России принято ругать извозчика за то, что телегу трясет на ухабах плохой дороги. Поэтому менять нужно в первую очередь не людей, а правила, которые задаются извне.

Главная проблема российской милиции в том, что она не является самостоятельной правоохранительной структурой и не исполняет в полном объеме возложенные на нее конституцией и законами функции.

МВД – это роскошная декорация, прикрывающая сегодня деятельность российского ФСБ. В этом смысле любой разговор о реформе МВД бессмыслен. Что решает реформа ведомства, которое само уже давно ничего по существу не решает?

Сращивание МВД и ФСБ в той или иной степени запрограммировано законодательно. Существует определенное противоречие между компетенцией оперативных служб ФСБ, которая законом об этой организации определена очень широко (борьба с преступностью – то есть со всем чем угодно), и компетенцией следствия ФСБ, которая ограничена Уголовно-процессуальным кодексом рамками пусть и слишком широкого (на мой взгляд), но все-таки вполне определенного круга преступлений.

В переводе с юридического на бытовой язык это означает, что сотрудники ФСБ могут влезть в любое уголовное дело, но не могут сами довести его до суда, так как лишены права расследовать очень многие виды преступлений, включая такие специфические, как налоговые правонарушения, да и экономические преступления в целом.

На практике это проблема решается просто – ФСБ сегодня полностью подмяла под себя МВД и Следственный комитет при Прокуратуре РФ, которые как раз и обладают необходимыми полномочиями по расследованию большей части тех преступлений, прежде всего – экономических, которыми сотрудники ФСБ интересуются теперь в первую очередь. Образно выражаясь, МВД, находясь в полностью подчиненном положении у ФСБ, сегодня выполняет компенсаторную роль, восполняя недостающую ФСБ компетенцию по расследованию отдельных категорий преступлений. Милиция – это мягкая перчатка, надетая на жесткую руку чекистов.

Взаимодействие между МВД и ФСБ – это главный, если не единственный вопрос, который имеет смысл сегодня обсуждать, говоря о милицейской реформе. Формально они являются «параллельными структурами», каждая из которых действует в пределах своей компетенции, установленной законом. Действительность очень далека от этого идеала. ФСБ давно превратилась в куратора МВД, стала его внутренним «я». Реальная компетенция ФСБ ничем не ограничена, кроме «революционного правосознания» его сотрудников. Они способны инициировать и контролировать любое уголовное дело.

Существует целая система «приводных ремней», которыми милиция сегодня пристегнута к ФСБ. Прежде всего, интерес вызывает существование внутри ФСБ Службы экономической безопасности (ранее ДЭБа), которая присвоила себе право заниматься любыми экономическими преступлениями.

Информации о работе СЭБ ФСБ немного. Тем не менее похоже, что она структурно напоминает ЦК КПСС – каждой отрасли экономики здесь положен свой контролер. В определенном смысле слова современная ФСБ является чем-то средним между ЦК КПСС и КГБ СССР. На практике зачастую она подменяет собою правительство.

Это ассоциация становится еще более осязаемой, если принять во внимание практику командирования сотрудников ФСБ для работы в другие правительственные ведомства. Абсурдной является ситуация, при которой на должности заместителей руководителей министерств или руководителей крупнейших департаментов назначаются люди, числящиеся в штате ФСБ и получающие там вторую заработную плату.

Эти «комиссары от Чека», простодушно называющие себя «кураторами», не пассивны и, помимо исполнения своих сугубо специфических функций «соглядатаев», активно вмешиваются в управленческий процесс, оказывая зачастую давление на руководителей ведомств. Можно предположить, что аналогичными методами контролируются и крупнейшие государственные компании.

МВД является главной жертвой «кураторства», оно сверху донизу напичкано штатными и нештатными сотрудниками ФСБ. По сути, милицейские следователи и оперативники давно разделились на «белую» и «черную» кость – тех, кто уже связан с ФСБ, и тех, кто об этом пока только мечтает. Все это дополняется «личной унией», практикой тотального контроля «командных высот» в МВД выходцами из ФСБ, причем, как правило, представляющих достаточно узкий клан внутри самого ФСБ.

Проблема еще и в том, что нормативно-правовая база такого «скрещивания» правоохранительных структур если и существует, то недоступна для исследования гражданскими юристами. Это правовой «черный ящик», о работе которого можно судить, только наблюдая за тем, что есть на входе и выходе. Предположительно механизм взаимодействия реализуется посредством создания так называемых объединенных оперативно-следственных групп, куда наряду с сотрудниками ФСБ входят и милиционеры. Через работу этих групп ФСБ осуществляет полный контроль милицейского следствия.

Таким образом, правоохранительная система России носит двухуровневый характер. Это своего рода «двухпалубник», на верхнем, открытом обзору этаже которого сосредоточены бесправные исполнители (милиция, прокуратура и другие), а на нижнем, скрытом от посторонних глаз, расположились те, кто принимает решения, – офицеры ФСБ. Конституционность такой конструкции если не сомнительна, то, по крайней мере, заслуживает того, чтобы ее исследовали и гласно обсудили.

Разложение милиции начинается с потери смысла ее существования. Ничто так не развращает, как лень, соединенная с безответственностью. По сути, милиции отведена роль вспомогательной службы. Ничего серьезного она сама сделать не может, для этого есть старший «куратор». Это особенно остро ощущается в милицейских верхах. Министр внутренних дел в России – фигура не политическая, а административная. Это не министр, а исполнительный директор. Чем лучше он обеспечивает описанное специфическое взаимодействие между МВД и ФСБ, тем считается более эффективным. Этот «импульс бесполезности» передается сверху вниз по всей милицейской вертикали и деморализует сотрудников. В свободное от исполнения поручений старших товарищей время милиция работает на себя.

Поэтому частная реформа МВД ничего не даст. Реформируй или не реформируй милицию – система от этого не изменится. Эффективной в России может быть только реформа всей правоохранительной сферы в комплексе.

Во-первых, для успешной реформы необходима идеологическая база. Сегодня такой базы нет, поскольку даже сам лозунг построения правового государства снят с повестки дня. Если не будет реальной политической воли на осуществление реформы, то не будет и самой реформы.

Во-вторых, только барон Мюнхгаузен был способен вытащить сам себя из болота за волосы. Российская милиция такими фантастическими способностями не обладает. Поэтому никакая реформа невозможна без восстановления эффективного внешнего контроля за деятельностью МВД. Это значит, что реформа правосудия должна проводиться или раньше, или одновременно с реформой МВД. Это тема отдельного разговора, скажу только, что реформа правосудия в России должна начинаться с внедрения принципов судебного самоуправления и обеспечения хотя бы относительной независимости суда от исполнительной власти.

В-третьих, главным условием успешной реформы МВД является устранение двухуровневого характера правоохранительной системы, при котором существует «внешняя» и «внутренняя» службы. МВД (или его правопреемники) должно стать ответственным ведомством, самостоятельным в пределах своей компетенции и несущим всю полноту ответственности за поддержание правопорядка в стране.

Хотим мы этого или нет, но реформа в первую очередь должна коснуться не МВД, а ФСБ. Эта организация в течение каких-то десяти лет вновь стала «нашим всем», восстановив и даже умножив (за счет партийного контроля) все свои прежние полномочия. Речь не идет о дискриминации или дискредитации ФСБ. Речь идет о возвращении ее деятельности в конституционные рамки.

Я не берусь судить о том, насколько целесообразно иметь специализированную службу, ориентированную на борьбу с терроризмом, осуществление разведывательной и контрразведывательной деятельности, существующую наряду с другими спецслужбами, в том числе такими как ГРУ и СВР. Но я глубоко убежден в нецелесообразности сохранения «суперслужбы», фактически приватизировавшей компетенцию всех других правоохранительных ведомств, включая МВД.

Здесь необходимо внести ясность. Реорганизация ФСБ – это, собственно, не реформа правоохранительной системы, а ее предпосылка, своего рода «condicio sine qua поп». Само по себе урезание не обусловленной текущими потребностями общества «сверхкомпетенции» ФСБ проблем не решает. Но оно дает возможность начать их решать. Только после того, как ФСБ перестанет быть внутренним «я» МВД, Прокуратуры и Следственного комитета, можно будет приступить к серьезной реорганизации этих ведомств.

Сегодня практически неважно, как устроена милиция, так как за ее спиной стоит «дядька» в лице ФСБ, который поправит и направит, похвалит и накажет, а когда надо и зачистит. Но если этот стержень изъять, то придется переиначить всю правоохранительную систему, прежде чем она сможет начать нормально функционировать. Одно дело – сохранять архаичную советскую милицию почти в неприкосновенном виде, зная, что работаешь со страховкой. Другое дело – оставлять ее в этом виде, понимая, что это единственная работающая структура и никакой параллельной резервной копии не существует.

Под таким углом зрения на реформу МВД пока вообще мало кто смотрел, и запас идей выглядит чрезвычайно скудным. В общем и целом наиболее конструктивно звучат предложения Сергея Степашина, которые сводятся к созданию единого следственного комитета и разделению МВД на федеральную криминальную полицию, национальную гвардию и региональную милицию. Здесь, однако, уместны два замечания.

Во-первых, начинать, видимо, нужно не со структуры, а с целей. Прежде чем определять конфигурацию основных компонентов системы, надо определиться с содержанием ее деятельности. Сегодня должны быть пересмотрены существующие подходы к организации всего уголовного судопроизводства, которое является плохой калькой с советской системы. Например, необходимо вернуться к вопросу об обновлении уголовно-процессуального кодекса, который слишком много вопросов' оставляет открытыми. Достаточно сказать, что ситуация, при которой обвинение предъявляет следователь, а не прокурор, который должен поддерживать его в суде, выглядит, с моей точки зрения, достаточно странной. Только после этого можно будет определиться, нужен ли нам единый следственный комитет, или, например, следствие должно быть организовано при судах, и так далее.

Во-вторых, и это, наверное, главное, – все эти изменения имеют смысл только при выполнении уже озвученного предварительного условия – «сжатия ФСБ» до уровня его конституционной компетенции. Иначе мы просто вместо одних марионеточных правоохранительных структур получим другие и большего числа.

КТО ЕЩЕ ВИНОВАТ? ПОСЯГАТЕЛЬСТВО НА «СВЯЩЕННУЮ КОРОВУ»
Проблема, однако, в том (и отнюдь не только ментальная, но и политическая), что ФСБ постепенно превращается в России в «священную корову», о которой на официальном уровне говорят либо хорошо, либо ничего. Поэтому все острее становится потребность в том, чтобы вернуть эту структуру в поле непредвзятого политического дискурса. Недостаток этого дискурса я и хотел бы частично восполнить данной статьей.

С определенной точки зрения мы имеем уникальную историю «институционального» успеха. Организация, ставшая двадцать лет назад объектом остракизма, разделенная (но не покоренная), лишенная (формально) большей части своих полномочий, восстала из политического небытия как птица-феникс, не только ничего не растеряв, но даже приобретя больше, чем было.

Справедливости ради надо сказать, что в истории ФСБ уже бывали свои взлеты и падения. Рассуждая «с очень большими допусками», в советской истории можно обнаружить своеобразный «военно-политический цикл». С тех пор как большевики пришли к власти, приблизительно каждые двенадцать лет эпоха политического возвышения военных сменялась эпохой, в которой доминировали спецслужбы.

Здесь я должен сделать две оговорки. Во-первых, когда я пишу о влиянии армии или спецслужб, я не имею в виду их прямое участие в политическом процессе. Скорее речь идет о том, что то одна, то другая структура поочередно становилась «опорной» для определенных сил в политическом руководстве страны. Во-вторых, говоря о «циклах доминирования», я сознательно выхватываю определенные события из исторического контекста, фокусируя внимание читателя на определенной тенденции. Такой подход имеет множество недостатков, но у читателя всегда остается право на свободное критическое осмысление этой гипотезы. В конце концов, он может рассматривать ее как концептуальную шутку.

Тем не менее можно предположить, что годы с 1917 по 1929 остались за армией, что было естественно для страны, вышедшей из гражданской войны. Несмотря на внушаемый ею ужас, ЧК в это время не играла той выдающейся роли в жизни общества, которая была уготована ей в будущем. В обществе оставалось сильно влияние «военных вождей» вроде Льва Троцкого, изгнание которого из СССР в 1929 году символизирует окончание этой эпохи.

Следующие двенадцать лет являются самыми мрачными в советской истории и однозначно ассоциируются с полицейским засильем в стране. Как утверждают современные исследователи, именно 1929 год следует считать началом эпохи «большого террора», который «притих» лишь из-за начавшейся в 1941 году «большой войны».

Война выдвинула новую военную элиту (возникшую практически на пустом месте взамен уничтоженной старой) на передовые политические позиции, заставив «палачей армии» временно притихнуть. Кульминацией этого влияния стал военный переворот 1953 года, когда Хрущев, опираясь на Жукова, устранил Берию.

1953 год стал пиком политического влияния «армии-победительницы». Хрущев же извлек необходимый урок из своей собственной победы и всю жизнь опасался армии. Он добился удаления Жукова, осуществлял военные реформы, напоминавшие погром, и предпочитал опираться на молодых выдвиженцев в обновленной госбезопасности. Все это закончилось к 1965 году, когда к власти пришел Брежнев.

В 1965 году был дан старт борьбе за ракетно-ядерный паритет с США. Армия была «любимым ребенком» Брежнева, которому ни в чем не было отказа. Она же была и важным инструментом поддержания политической стабильности, например в Праге… Райская жизнь закончилась с началом брежневского слабоумия. В 1976 году армию впервые возглавил не кадровый военный, а «производственник» Устинов. В 1977 году бразды правления стали плавно перетекать в руки Андропова.

1977-1989 годы прошли под знаком многогранного и многоуровневого влияния органов государственной безопасности на все стороны жизни советского общества. В это время была предпринята попытка бюрократической реорганизации системы, высшим проявлением которой стала перестройка. Кризис перестройки, ставший очевидным после XIX партконференции, стал и точкой отсчета для роста армейского влияния.

Созыв в 1989 году Съезда народных депутатов и избрание его депутатом Ельцина ознаменовало собой начало нового цикла. Продвижение Ельцина к власти неразрывно связано с усилением политической роли армии. Чеченская война сделала армию центральной фигурой на политической сцене России 90-х. Но именно поэтому она была обречена. Провал чеченской кампании подорвал авторитет армии в обществе. С 2001 года роль «усмирителя Кавказа» закрепилась за спецслужбами. Они же стали доминирующей силой в политической жизни страны.

Эти циклы, если принять данную гипотезу, могут выражать какие-то социальные закономерности, не до конца нами понятые. Известно, что армия является более народной, чем спецслужбы (хотя бы по своему составу и психологии). Поэтому настроения в армейской среде более адекватно передают настроения в обществе. Подъем социальной активности, как правило, совпадает с периодами роста армейского влияния, а ее спад отдает государство во власть спецслужб.

Очевидно, что первые годы после Октября общество жило инерцией революционного подъема. Зато потом произошел естественный надлом, сопровождающийся социальной и политической апатией. На этом сломе НКВД «пододвинуло» армию. Война привела массы в движение, а вместе с ними и армию. Пятидесятые, несмотря на оттепель, были годами усталости, когда обессиленное общество пыталось залечить раны, оставленные войной и террором, а шестидесятые наоборот, несмотря на «политическую заморозку», оказались годами невиданного общественного подъема, давшего имя поколению. Соответственно, пятидесятые так и остались за госбезопасностью, несмотря на все разоблачения, а шестидесятые стали эпохой политического возрождения армии, несмотря на общее политическое похолодание. Семидесятые с их вселенским безразличием и цинизмом вернули спецслужбы на «капитанский мостик» государственной жизни. Однако поднявшаяся в конце 80-х волна общественной активности их оттуда вымыла, освободив дорогу военным. Сегодня на дворе вновь депрессия. Она охватила общество, пережившее разгульные 90-е годы с их бандитизмом, коррупцией, крушением идеалов и национальным унижением. Она же стала фундаментом, обеспечивающим политическое доминирование спецслужб над армией.

Как бы там ни было, но с началом XXI века в России настало «время Чека». В определенном смысле возрождение ФСБ из пепла кажется вполне логичным, оно попало в «такт истории».

Тем не менее возродилась ФСБ к жизни в весьма специфичной форме, и, что бы там ни говорили, она имеет очень мало общего со зловещим КГБ СССР. Прежде всего, ФСБ не смогла стать ни полноценным инструментом реализации личной власти вождя (как это было при Сталине), ни полноценным гарантом стабильности системы (как это было при Брежневе). Скорее, современная ФСБ в политическом смысле напоминает кошку, которая гуляет сама по себе.

Чтобы понять, как это могло случиться, необходимо пристальнее вглядеться в «бурные 90-е», когда, собственно, и закладывалась основа для возрождения ФСБ из небытия.

При Ельцине государство в значительной степени потеряло контроль над обществом и из субъекта превратилось в объект, само наряду с материальными активами стало «жертвой приватизации». Оно отступило под натиском энтропии, «съежилось», потеряло влияние. Это было «маленькое государство» в большой стране, лишенной каких-либо других механизмов саморегулирования и поэтому полностью отданной во власть частных интересов. Государство попало в зависимость от олигархов, сами олигархи находились в зависимости от криминальных «авторитетов». Территория, которую государство оставило почти без боя, досталась мародерам. Бал на этом пространстве правило ничем не ограниченное насилие уголовников и мелких лавочников, которые, соединившись, невероятно быстро превратились в крупных лавочников.

Любые попытки описать эту стихию как рождение буржуазии и демократии выглядят не просто неадекватными, но и опасными – потому что рождают ни на чем не основанные иллюзии. Все, что так не нравится сегодня либералам в России Путина, появилось на свет в России Ельцина.

Но что действительно интересно, государство при Ельцине практически не менялось. Несмотря на блеск мишуры в спешке создаваемых «демократических» атрибутов, оно до конца оставалось «советским», в смысле – опирающимся исключительно на бюрократический аппарат. Оно отступало под натиском неконтролируемой стихии, но не сдавалось. Сжималось, но не ломалось.

Я разделяю мнение тех социологов, которые считают, что сосредоточение власти в руках спецслужб выглядит наиболее логичным и ожидаемым следствием той внутренней эволюции, которую претерпевало советское государство при Ельцине. Если бы руководителем страны на том этапе не стал Путин, им стал бы другой представитель «силового блока». Если бы этот слой бюрократии не пришел к власти мирным путем, то он получил бы ее при помощи переворота. «Силовики» должны были прийти к власти, и они пришли к ней. Ельцин лишь спрямил путь истории.

Офицеры КГБ, действующие и ветераны, были остовом теряющей контроль над обществом власти. Это была единственная корпорация внутри вымирающей советской бюрократии, которая могла оказать сопротивление стихии и побороться за себя. Она всегда была выстроена как государство в государстве. И, когда внешнее государство пришло в упадок, внутреннее попыталось занять его место.

Пружина сжималась почти пятнадцать лет и, наконец, в 2001 году распрямилась. Когда она разжалась, это назвали восстановлением вертикали власти. Но эта была вертикаль «старой власти». Так перед смертью наступает короткая ремиссия, потому что организм мобилизует все свои силы на борьбу. «Советское» государство сделало последнюю попытку зацепиться за этот мир, прежде чем окончательно уйти в мир иной, опершись на касту выходцев из спецслужб, сохранивших государственнический менталитет в условиях полного и всеобщего разложения всех других государственных институтов и деградации других слоев советской бюрократии.

ВИНОВАТ ЛИ КТО-ТО ВООБЩЕ? СИЛА И ХАОС
Я дебютировал в «Полисе» почти два десятилетия тому назад статьей о судьбе демократического движения в России. Тогда так называемое демократическое движение казалось большинству наблюдателей самым ярким и полным воплощением нового смысла русской политической жизни. Я заканчивал статью словами: «Были времена, и частично они продолжаются до сей поры, когда демократическое движение удостаивалось множества похвал. Не за горами время, когда это движение не менее произвольно превратится в глазах общественного мнения в изгоя»[82]. Сегодня история повторяется, только действующие лица в ней другие.

Сейчас «при дворе» другие времена, и самым ярким явлением в политической жизни России стало движение загадочных «силовиков». По общему мнению, они являются самой влиятельной силой в современной России. Эксперты журнала «Стратфор» полагают, что все перипетии русской политической жизни могут быть интерпретированы как борьба «силовиков» с их не менее загадочными оппонентами – «цивиликами»[83]. Средний класс смотрит на «силовиков» как на чуму XXI века, называя их «оккупантами»[84]. Население голосует за них «сапогами», всеми правдами и неправдами устраиваясь на работу в милицию, таможню и налоговую службу[85].

Сегодня спор о степени и продолжительности влияния «силовиков» на общественную жизнь в России ограничен и ведется преимущественно между теми, кто считает, что это надолго, и теми, кто считает, что это навсегда. Я в этом отношении настроен более пессимистически и полагаю, что вскоре, как и в случае с «демократами», незаслуженно вознесенные к небу «силовики» будут так же незаслуженно оттуда низвергнуты на землю, превратившись в глазах общественного мнения в новых изгоев. И я не уверен в том, что в оценке их исторической роли не будет допущено перекосов.

Эффект от «силовой прививки» оказался неожиданным. Хаос хлынул внутрь «возрождающегося» государства. Единство «чекистов» сохранялось недолго. Виной всему стал пресловутый «человеческий фактор». Знаменитые статьи Виктора Черкесова о «чекизме», о внутреннем разложении «ордена чистильщиков» заслуживают сегодня гораздо более внимательного прочтения[86]. Они указывают не только на личную обиду автора (как это было расценено большинством экспертов), но и на реальную проблему, с которой «корпорация чекистов» столкнулась после прихода к власти.

С одной стороны, нельзя не признать заслуг «чекистской корпорации». В общем и целом она сумела поставить под контроль и независимых олигархов, и их покровителей – «воров в законе». Чтобы убедиться в этом, достаточно познакомиться со статистикой эмиграции первых и арестов вторых. Однако на место «независимых» олигархов и воров пришли «зависимые».

У новой власти не было ресурса, чтобы ликвидировать произвол. Прежде всего, она не имела для этого соответствующей опоры в обществе, которое в силу исторически присущего русскому народу правового нигилизма не рассматривало устранение беззакония как актуальную политическую задачу. Поэтому такая задача и не ставилась.

Была поставлена другая задача – ликвидировать непосредственную угрозу государству, исходящую от олигархов, непомерно усилившихся на фоне ослабшей власти. Эта непосредственная угроза обществом в тот момент остро осознавалась, и заказ на решение этой задачи был реальным. Именно поэтому новое руководство страны получило сразу такой огромный кредит доверия.

«Силовики» решили эту задачу, не столько устранив произвол, сколько поставив его под свой контроль. Но и это удалось лишь отчасти. Второго издания сталинизма не вышло. Государство не уничтожило хаос, а подчинило его себе. И, таким образом, само стало частью этого хаоса.

Ушли в прошлое «воры» советской эпохи, для которых государство было «внешней силой» и «абсолютным злом». На их место пришли «олигархи-оппортунисты» и «воры-коллаборационисты». На свободе остались лишь те, кто «перестроился». Остались те, кто увидел в государстве союзника и опору и кто сам оказался готов стать опорой государству в его делах.

Вор стал не просто респектабельным, он стал полезным. Русская поговорка «вор у вора дубинку украл» больше не звучит анахронизмом. «Новые воры» подрядились помочь государству возвратить активы, ранее украденные «старыми ворами». За разумное вознаграждение, конечно. Бессмысленно воровать у государства, когда можно эффективно и безопасно воровать вместе с государством. Вот он, настоящий союз «меча и ворала».

А дальше с «чекистской корпорацией» стало происходить то же, что происходит с космическим объектом, попавшим в поле притяжения черной дыры. Она стала сходить со своей орбиты. Связи между отдельными членами корпорации и теми бизнесами, кураторами которых они становились в рамках выполнения общей задачи по возвращению государственного контроля над экономикой в интересах государственной безопасности, оказались сильнее, чем служебные и даже личные связи внутри корпорации.

Внешне единая корпорация стала распадаться на «фрагменты». Внутри «силового блока» возникли враждующие между собой группы, находящиеся в «автономном полете». Между этими группами и курируемыми ими криминальными и полукриминальными элементами стали возникать устойчивые и взаимовыгодные контакты. В России «стокгольмский синдром» проявился в очень извращенной форме – «заложники» привили к себе «любовь» тех, кто их удерживал.

Во всей этой истории смычка, взаимопроникновение и взаимодополнение спецслужб и криминальных структур является главным, вызывающим наибольшие опасения моментом. Этот симбиоз возник как многофакторный процесс, частично обусловленный объективным ходом истории, частично спровоцированный субъективными экономическими и политическими ошибками правительства.

Вряд ли роль и масштаб влияния криминала на все стороны жизни современной России осознаются нами вполне. Я сомневаюсь, что страна знает своих настоящих героев. Реальной властью в России обладают вовсе не владельцы всевозможных банков, финансово-промышленных групп и индустриальных холдингов, а их «крыши», то есть те, кто в далекие 90-е оказывал «молодым дарованиям» покровительство и давал деньги на «раскрутку».

Эти люди не стремятся к славе. Им достаточно того, что они знают друг друга. Некоторые из них сейчас стали публичными фигурами, но это скорее исключение из правил, чем тенденция. Загнавшая олигархов «под плинтус» одним движением бровей власть бессильна перед действительными хозяевами русской жизни. Более того, она вынуждена сотрудничать с ними, искать компромисс и зачастую просить о помощи в решении тех проблем, которые сама решить не в состоянии.

Отношения между государством и уголовным миром вообще являются куда более сложными и запутанными, чем это кажется на первый взгляд. Власть и криминал – неразлучные и вечные соперники, своего рода политические конкуренты. В основе современного государства лежит монополия на насилие. Криминал оспаривает эту монополию. По самой своей природе криминал всегда есть альтернатива государственности – «теневая власть».

Их сосуществование естественно, как чередование дня и ночи, как восход и закат, как да и нет. Но, когда ночь «зависает» и рассвет не наступает вовсе – это ненормально. Дело не в том, что в России есть преступность (где ее нет), дело в балансе сил. Сегодня в стране сложилось своеобразное двоевластие, при котором «дневной» и «ночной» губернаторы правят в лучшем случае совместно.

Уровень криминализации общества – главный показатель деградации государства. В эпоху кризисов, бедствий и упадка общественный порядок уступает место криминальному произволу. Обыватель оказывается зажатым меж двух огней: власти с её «законами» и преступности с её «понятиями». Государство и криминал становятся в его глазах равновеликими авторитетами (и в одинаковой степени угрожают ему).

Однако между государством и преступностью как центрами силы, а вернее – насилия, до поры сохраняется одно очень существенное различие. Государство – иерархически организованная структура, криминал – это скорее стихия, среда, хаос. Однако при определенных условиях криминал способен очень быстро организоваться. Когда в бочке порох, достаточно одной искры, чтобы она взорвалась. Когда общество созрело для «великой криминальной революции», достаточно одного неверного политического или экономического решения, чтобы произошла мгновенная «кристаллизация» криминальной структуры.

В США в свое время таким «триггером» стал сухой закон. Власть, поставив перед собой и обществом невыполнимую задачу, создала «массовый спрос» на преступность. Она собственными законами расчистила огромную экономическую площадку от всяких легальных правил и отдала ее на откуп бандитам. Криминал всегда занимает поле боя, оставленное государством. А что до запрета, то они работают лишь там, где нет массовой потребности. Можно ведь издать закон и о запрете пользоваться туалетами, только тогда вся страна превратится в сплошной туалет.

В России 90-х катализатором криминализации общества, по моему мнению, стала борьба с наличными расчетами. Это «сухой закон» по-русски. В экономически полуграмотной стране, где кредитная карточка была, да и сейчас остается, атрибутом столичной жизни, где народ веками самым надежным банком считал трехлитровую банку, ставить в качестве цели быстрый переход к безналичным расчетам было роковой ошибкой.

Чем активнее власть сужала сферу применения «наличных средств», тем больше становилась в них потребность. Где есть спрос, там будет и предложение. Обеспечение потребности общества в наличных деньгах стало тем силовым полем, в котором окончательно сформировалась российская организованная преступность.

Сегодня снабжение экономики наличными средствами является целой индустрией, обороты которой, по некоторым сведениям, сопоставимы с оборотами от продажи нефти и газа. Она приносит миллиардные доходы преступному сообществу, и в принципе в России оно может уже больше ничем другим не заниматься.

Более того, государство поставило успех своей экономической политики в полную зависимость от эффективности этого криминального бизнеса. Российская экономика не в состоянии функционировать без наличных денег ни одного дня. Она не может обходиться без них, так же как европейская экономика не может обойтись без привлечения мигрантов. Большинство реальных экономических расчетов «в поле» осуществляются при помощи наличных средств. Вытеснение наличных расчетов могло бы быть целью политики, рассчитанной на десятилетия. Но кавалерийская атака на них оказалась опасной утопией.

Мало того, что власть обеспечила преступному сообществу неиссякаемый источник обогащения, так она еще должна заботиться об эффективной и бесперебойной работе созданной на этой основе индустрии «обналичивания» денег, без которых в экономике может наступить коллапс.

Неудивительно поэтому, что спецслужбы были вынуждены взять эту «отрасль экономики» под свой контроль как «стратегическую» наравне с нефтедобычей и покорением космоса. «Обналичивание» стало проходить как бы с ведома ФСБ (и частично МВД), оставаясь при этом подконтрольным преступному миру. Платой за организацию такого рода «наблюдения» стало активное сращивание криминала и правоохранительных органов. Крыши замкнулись друг на друга…

По этому образу и подобию произошло «смыкание» и во всех других секторах экономики: нефтегазовом, военно-промышленном, телекоммуникационном и так далее. Итогом стало возникновение нового типа экономики, в основании которой лежит криминально-силовое предпринимательство. Эта перерожденная экономическая ткань стремительно разрастается, как опухоль, грозя уничтожить вокруг себя все здоровые и работоспособные социальные клетки российского общества.

МОЖНО ЛИ ЧТО-ТО СДЕЛАТЬ? КОНКУРЕНЦИЯ ЧАСТНЫХ И ОБЩИХ ЗАДАЧ
Таким образом, реформа МВД, в отличие от «разговоров о реформе», предполагает включение в дискуссионное поле такого огромного количества насущных вопросов, касающихся организации всей правоохранительной сферы, судоустройства и судопроизводства, о котором ни власть, ни общество не имеют сегодня ни малейшего представления. О реформе сегодня говорится легко только потому, что никто не говорит о ней всерьез. И для этого существуют вполне конкретные политические причины.

Нынешнее положение вещей в милиции и во всей правоохранительной сфере возникло не по недосмотру. Оно не случайно, не является досадным сбоем в работе политической системы, а, наоборот, имманентно присуще этой системе. Более того, в их нынешнем виде ФСБ, МВД, СКП и прочие сублиматы правоприменительной деятельности являются стержнем, на котором держится вся политика и экономика современной России. Поэтому дело обстоит еще сложнее: невозможна, по большому счету, не только частная «реформа МВД» без реформы всей правоохранительной системы, но невозможна и частная реформа всей правоохранительной системы без общей политической реформы.

Тот экономический и политический строй, который сформировался в современной России, может быть адекватно описан только в рамках научной дисциплины, которую я назвал бы «полицэкономия госкапитализма». В основе «полицэкономии» лежит ежедневное и повсеместное вмешательство правоохранительных органов в экономическую и социальную жизнь общества. То, что сегодня в России принято называть «силовым блоком», по-настоящему и есть экономический блок правительства. По крайней мере, реальное влияние руководителей ФСБ и МВД на экономические процессы значительно более существенно, чем влияние многих руководителей министерств экономики и финансов.

Правоохранительные органы играют сегодня самую существенную роль в процессе перераспределения материальных и финансовых ресурсов. Именно поэтому экономические преступления с каждым годом составляют все большую долю всех расследуемых дел. Население прямо и с детской непосредственностью реагирует на эту ситуацию – служба в милиции и, тем более, работа в налоговых органах, прокуратуре или ФСБ называются сегодня большинством выпускников школ как наиболее предпочтительная карьера. Тот, кто контролирует российскую милицию, контролирует сегодня российскую экономику.

«Силовики» появились на свет как «санитары олигархического леса». Более того, их явление полностью вписывалось в русскую политическую традицию. Они решали вполне конкретную задачу стабилизации общества, неспособного самостоятельно выпутаться из одолевших его противоречий. У «силовиков» была своя историческая миссия в современной России. Проблема сегодня лишь в том, что они ее исчерпали. Лес сгорел, санитары превратились в мародеров.

По Гегелю, история повторяется дважды – один раз как трагедия, другой раз как фарс. В определенном смысле слова нам суждено стать свидетелями фарса «неосталинизма». Безусловно, аналогия эта очень поверхностна, и между эпохой Сталина и эпохой Путина лежит историческая пропасть. Тем не менее общее между ними то, что в основе и той и другой «систем» лежит стремление компенсировать неработоспособность институтов государственной власти при помощи создания внутреннего института «личной власти», опирающегося на прямой персональный контроль над правоохранительными органами, используемыми как инструмент экономического и политического влияния. Разница – в отсутствии сегодня идеологии и партийного контроля.

Проблема со всеми этими персонализированными компенсаторными механизмами состоит в том, что срок их жизни, как правило, строго ограничен продолжительностью жизни их авторов. В то же время их влияние на судьбу государственных институтов оказывается разрушительным. Это классический пример лекарства, у которых отрицательных побочных эффектов больше, чем пользы. То есть они дают передышку на определенное время, включая нечто вроде искусственной вентиляции легких. Но пока больное общество находится на искусственном дыхании, его институты окончательно приходят в упадок. Можно сказать, что режим персональной власти «добивает» государственные институты.

В конце концов возникает дилемма: держать больного на искусственном дыхании вечно невозможно, но любая попытка отключить аппарат может привести к смерти. И чем дольше решение не принимается, тем тяжелее будет справиться с последствиями. Таким образом, постепенно главным вопросом политической повестки дня в таком обществе становится «стратегия выхода» из режима экономической «спецоперации» и возврата к нормальному «регулярному государству» с пусть и неидеальными, но все же самостоятельными и работающими институтами.

Исторический опыт подсказывает, что есть два сценария выхода из этого тупика: управляемый (хрущевская оттепель) и неуправляемый (смута начала XVII века). В первом случае власть находит в себе силы самостоятельно начать демонтаж системы личной власти, частью убирая «излишества», частью превращая сами элементы «внутренней власти» в регулярные институты. Во втором случае режим умирает вместе со смертью своего создателя и страна погружается в хаос, выйти из которого удается путем невероятных усилий и ценой огромных потерь.

С этой точки зрения первоочередной задачей, стоящей сегодня перед Россией, является управляемая конверсия политической системы, ее плавная поэтапная «демилитаризация». В рамках этого процесса мутные институты, возникшие в лоне «ментовского государства» (по образному выражению Л. Никитинского), должны быть заменены более прозрачными регулярными государственными институтами. Эта конверсия является необходимой предпосылкой модернизации, о которой сегодня так много говорится. Реформа МВД может состояться не на словах, а на деле только как составная часть этого политического движения.

Проблема в том, что, говоря сегодня о «реформе МВД» (хотя нужно говорить о реформе ФСБ и всей правоохранительной системы), зачастую путают опухоль с аппендицитом. Тут недостаточно помахать скальпелем, чтобы больной выжил. Сколько органы ни ликвидируй (тем более – ни реорганизуй), на их месте будут отрастать точно такие же, пока не изменится сама матрица, по которой выстраиваются взаимоотношения между силовым блоком, криминалитетом и экономикой.

Возникает естественный вопрос: кто тот гениальный хирург, который будет способен провести операцию отделения спецслужб от криминала, по своей сложности равносильную разделению сиамских близнецов? Ведь по сути спецслужбы сегодня целиком никому не подчиняются, в том числе и президенту с премьер-министром. Никто не может полностью контролировать хаос. Хаосом нельзя управлять, с ним можно только сосуществовать.

Как часто это бывает в России, в поисках ответа на этот непростой вопрос имеет смысл обратиться скорее к собственному печальному историческому опыту, чем к счастливому опыту соседей. Продолжение следует.

Глава 10. «Перестройка» – второе издание. Революция и контрреволюция в России

Умирают короли и королевства – всему приходит свой срок, ибо всё ведь только «временный фантом, пусть даже реально существующий».

Томас Карлейль
Четыре года Россия жила ожиданием новой «перестройки», которой так и не суждено было состояться. Политически активные граждане разделились на тех, кто в нее верит (меньшинство), и тех, кто в нее не верит (подавляющее большинство). Среди тех, кто не верит, в свою очередь, есть те, кто перестройки не желает, потому что и так хорошо живет (меньшинство), и те, кто ее желает, но полагает, что до нее не доживет (подавляющее большинство).

Таким образом, основная часть политически активного населения России сегодня верит в стабильность существующего политического режима, независимо от того, нравится он ему или нет. Стабильность – это политическая икона современной России.

Тем не менее на протяжении XX века история России была свидетелем нескольких немотивированных самоликвидаций авторитарных режимов, которым, несмотря на наличие определенного внешнего и внутреннего давления, ничего серьезно не угрожало. Самыми яркими примерами такой самоликвидации являются революция 1917 года и горбачевская перестройка. И в том и в другом случаях подавляющая часть населения до самого последнего момента не допускала и мысли о том, что режим может рухнуть.

Российский авторитаризм «атипичен» и по своей природе внутренне нестабилен. С одной стороны, Россия выглядит как классическое «недоразвитое государство» с характерными для него слабостью институтов, господством патерналистских отношений между властью и обществом, коррупцией, протекционизмом и приоритетом обычного права перед писаным. С другой стороны, в исторический код России встроен уникальный «ген развития», который в критических ситуациях, в отличие от типичных «недоразвитых государств» Африки или Латинской Америки, включает механизм самообновления системы.

На протяжении последних ста пятидесяти лет Россия была одним из самых значимых полигонов мировой истории. «Великая революция», «большой террор», «оттепель», «перестройка» – все это круто меняло не только жизнь в России, но и влияло на политический климат на всей планете. Не исключено, что новый поворот русской истории окажется не менее радикальным, чем предыдущие, и Россия вновь подтвердит репутацию самого большого в мире «политического коллайдера».

Перестройки в России возникают не на пустом месте и вовсе не из «любви к свободе». Они всегда являются не столько следствием активности определенных личностей, сколько итогом развития определенных процессов. Они, как правило, ставят точку в очередной главе российской истории. Поэтому, чтобы всерьез судить о перспективах новой перестройки, необходимо прежде всего понять, итогом какого именно исторического процесса она должна стать и какую именно страницу русской истории ей предстоит перевернуть?

Ответить на этот вопрос непросто. Для этого надо вписать современные российские политические реалии в общий российский исторический контекст. А значит, надо найти методологию, позволяющую связать воедино и описать в едином ключе все многообразные российские «великие потрясения».

Полагаю, что все многообразие «судьбоносных поворотов» российской истории в XX веке может быть интерпретировано, в частности, и как последовательность различных стадий растянувшегося более чем на полтора столетия, внутренне единого революционного процесса, представляющего собой череду «революций» и «контрреволюций», перемежаемых достаточно длительными «плато стабильности».

В связи с этим позволю себе очень кратко обозначить несколько существенных для меня (в рамках данной статьи) моментов в понимании «революции» и «контрреволюции»:

Во-первых, я разделяю взгляд на революцию как на проявление социальной энтропии и разрушение естественного социального порядка. В этом смысле революция есть явление противоестественное, ибо именно социальный порядок представляет собою нормальное, «здоровое» состояние общества. Этот порядок поддерживается не только работой социальных институтов, но и опирается на действие врожденных социальных инстинктов. Поэтому революция, при всей ее значимости для истории, есть скорее патология, чем норма. Затяжная революция – это тяжелая хроническая социальная болезнь.

Во-вторых, я считаю, что контрреволюция есть внутренний момент революции, а не ее внешняя противоположность. Контрреволюция – это завершающая стадия революции. Она является не столько восстановлением порядка, существовавшего до революции, сколько восстановлением порядка как такового. Новый порядок может выглядеть внешне как старый порядок, и поэтому кажется, что смысл контрреволюции в возврате к прошлому. В действительности смысл контрреволюции в обуздании хаоса. При этом контрреволюция зачастую имеет более ярко выраженный насильственный характер, чем революция. Больше всего жертв революция оставляет не «на входе», а «на выходе», когда «затвердевают» новые общественные отношения.

В-третьих, я думаю, что не каждая социальная энтропия, не каждое разрушение социального порядка есть революция. Всякая революция есть бунт, но не всякий бунт есть революция. Революция, по моему мнению, сопряжена со стремлением к сознательному переустройству общественной жизни на рациональных началах. В отличие от бунта революция есть направленный взрыв. В ней невидимо всегда присутствует некая «интенция нового порядка», причем не просто нового, а выстроенного вокруг определенной «идеи». Такое понимание революции неизбежно накладывает на меня определенные ограничения. Для меня революция неизбежно ассоциируется с европейским Новым временем и с конституционализмом.

Русская революция – это исторический лабиринт с несколькими «входами» и «выходами». Она представляет собою длительный возвратно-поступательный (рваный) процесс, растянутый на несколько столетий, где движение к более рациональной организации общественной жизни зачастую осуществляется в иррациональной форме. Чтобы понять, у какого «выхода» из этого лабиринта мы сегодня находимся, необходимо прежде всего определиться со «входом». Оценить перспективы перестройки по-настоящему можно только осмыслив всю эпоху, которую она завершает.

ТОЧКА РЕВОЛЮЦИОННОГО ОТСЧЕТА
Современная российская политическая жизнь непосредственно произрастает вовсе не из 1993 (как многим кажется) и даже не из 1991 года, а из событий далеких весны-лета 1953 года. События того времени являются «недооцененным активом» российской истории. Значение этих событий выходит далеко за рамки представлений о «политическом перевороте», в которые их упорно пытаются втиснуть в течение полувека. Это переломный пункт советского периода российской истории, и он требует соответствующего к себе отношения.

Выражаясь современным языком, Сталин умер, не осуществив операцию «Преемник». После его смерти на вершине пирамиды власти оказалось три вождя, каждый из которых в равной степени мог претендовать на роль лидера, – Берия, Маленков и Хрущев. При этом с чисто «практической» точки зрения Хрущев имел наименьшие шансы, но именно он и стал победителем. Это тем более удивительно, что проиграл он человеку, которому очевидно уступал как по своим волевым, так и по интеллектуальным качествам. Впрочем, морально он его все-таки превосходил.

Общепринятые представления о Берии как о примитивном похотливом садисте не очень соответствуют действительности. Так же далеки от реальности представления о Хрущеве как об инициаторе «десталинизации». Все обстояло как раз наоборот. Буквально через несколько дней после смерти Сталина Берия, возглавивший объединенное МВД-МГБ, создал внутри ведомства четыре комиссии по пересмотру, как сейчас бы сказали, самых «резонансных» дел того времени, в том числе – знаменитого «дела врачей», «дела Михоэлса и Еврейского антифашистского комитета» и других.

Более того, Берия стал слать в Президиум ЦК КПСС одну за другой докладные записки с информацией о «вскрытых» нарушениях законности, требуя принять срочные меры по их исправлению. Члены Президиума ЦК во главе с Хрущевым и Маленковым оказались совершенно не готовы к этим инициативам и пассивно им сопротивлялись. Чтобы подстегнуть Президиум ЦК к действиям, Берия начинает дублировать информационные сообщения, издаваемые от имени партии, собственными «пресс-релизами», издаваемыми от имени МВД, которые имеют гораздо более радикальное звучание.

Вот что пишет по этому поводу в своих воспоминаниях Павел Судоплатов: «Сообщение МВД для печати об освобождении арестованных врачей значительно отличалось от решения ЦК КПСС. В этом сообщении Берия использовал более сильные выражения для осуждения незаконного ареста врачей. Однако его предложения по реабилитации расстрелянных членов Еврейского антифашистского комитета были отклонены Хрущевым и Маленковым. Члены ЕАК были реабилитированы лишь в 1955 году. Предложения Берии по реабилитации врачей и членов ЕАК породили ложные слухи о его еврейском происхождении и о его связях с евреями. В начале апреля 1953 года Хрущев направил закрытое письмо партийным организациям с требованием не комментировать сообщение МВД, опубликованное в прессе, и не обсуждать проблему антисемитизма на партийных собраниях»[87].

Этим, однако, активность Берии не ограничилась. Практически не делая паузы, он выступает с целым комплексом инициатив, которые историки окрестили «реформами Берии». Помимо таких «либеральных» мер, как массовая амнистия и пересмотр знаковых уголовных дел, они включали в себя ограничение партийного вмешательства в государственную жизнь и особенно в управление экономикой; объединение Германии и в целом свертывание программы строительства социализма в Восточной Европе; ограничение насильственной русификации национальных окраин и другие.

С высоты сегодняшнего дня видно, что наиболее радикальные предложения «реформы Берии» намного опередили свое время и предвосхитили внутриполитические и внешнеполитические инициативы Горбачева. Тем более интересно отметить, что формально Берия был отстранен от власти не столько за произвол и репрессии, сколько именно за эти начинания, отвергнутые партией как отступление от сталинизма и либерально-буржуазное перерождение.

Впрочем, картина была более сложной. Если судить по стенограмме внеочередного Пленума ЦК, состоявшегося 2–7 июля 1953 года, выдвинутые против Берии обвинения были противоречивы. С одной стороны, Берии в вину были поставлены именно его радикальные инициативы, оцененные соратниками как буржуазные. С другой стороны, главное обвинение, выдвинутое против Берии, все-таки касалось попытки узурпировать власть в стране при помощи выведенных из-под партийного контроля правоохранительных органов[88].

Несмотря на справедливое отвращение, которое вызывает к себе личность Берии, чтение стенограммы «партийного судилища» над ним оставляет тягостное впечатление. Несколько десятков функционеров с безвозвратно утерянной способностью к самостоятельному мышлению обвиняли Берию во всех смертных коммунистических грехах, ставя под подозрение его вполне разумные с точки зрения современного русского человека начинания. По сути, победа Хрущева над Берией была победой ханжества над цинизмом.

Парадокс состоит в том, что Берия оказался в высшем руководстве страны единственным в своем роде «свободным» человеком. Полностью нравственно разложившись, он смотрел на жизнь с практичностью мясника, избавленного от любых иллюзий, в том числе и «отряхнувшего с ног своих» прах коммунистической мифологии. Он был прагматиком и презирал догматиков. Обладая стратегическим талантом и незаурядной смелостью, он уже только в силу занимаемого им положения был лучше других информирован о том, что экономика страны подорвана, и о том, что в затравленном обществе зреет глухое раздражение. По этим же причинам он не мог не знать и о своей «непопулярности», и поэтому решил сыграть на опережение, проявив первым инициативу в деле «десталинизации». Он готов был пойти на уступки в идеологии, чтобы сохранить свою главную привилегию – право творить произвол, право осуществлять расправу над любым оппонентом без суда и следствия, право внушать страх.

Хрущев, напротив, был типичным представителем того большинства, которое стало жертвой почти полувековой непрерывной идеологической обработки и в сознании которого здравый смысл уродливым образом смешался с коммунистическими догматами. Дело не только в том, что Хрущев и другие члены руководства панически боялись Берии, но и в том, что они реально не понимали смысла его поступков. Особенно ярко это проявилось в полемике по вопросу об объединении Германии, которую Берия готов был «отдать» в обмен на гарантии ее нейтралитета. Тут было все: и догматическое тупоумие (Молотов: «Мы глаза таращили… какая может быть в глазах члена Политбюро ЦК нашей партии буржуазная Германия»), и озарения ограниченного крестьянского практицизма (Хрущев: «Берия говорит, что мы договор заключим. А что стоит этот договор? Мы знаем цену договорам. Договор имеет силу, если подкреплен пушками»).

Участники Пленума ЦК, решавшие судьбу Берии, уже давно потеряли способность воспринимать мир таким, каков он есть. Только когда они говорили о своем животном страхе перед Берией, они выглядели натурально. Они во всем уступали Берии, кроме одного – на их стороне была историческая справедливость. Их объединяло желание ограничить произвол, хотя бы потому, что он грозил пожрать их самих.

КОНЕЦ БОЛЬШЕВИСТСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ
Естественно возникает вопрос: как такое скудоумное, косноязычное и трусливое «добро» могло победить столь изощренное и всесильное «зло»?

В руках у Берии были все козыри, и в последние месяцы он даже не считал нужным это скрывать, позволяя откровенное хамство и грубость по отношению к соратникам. Мало того, что он контролировал всепроникающую службу госбезопасности, не обремененную никакими ограничениями, так он еще и превосходил своих оппонентов силой воли и ума, умением не только строить планы, но и добиваться их реализации. Берия обладал всеми необходимыми для завоевания и удержания власти материальными ресурсами, и в его подчинении уже находился мощный аппарат власти, созданный по его образу и подобию.

Смещение Берии на первый взгляд кажется алогичным. Вообще переворот 1953 года воспринимается как какая-то случайная, «верхушечная заварушка», в которой Хрущев чудесным образом «переиграл» Берию. Однако то, что кажется иррациональным с политической точки зрения, оказывается рациональным с точки зрения исторической. Победа «слабого» Хрущева выглядит, как это ни парадоксально звучит, исторически более оправданной, чем победа «сильного» Берии.

Чтобы понять это, надо просто тщательнее вглядеться в то, что реально было предметом спора. Если отбросить все наносное и случайное, то можно увидеть, что речь шла не столько о столкновении между Берией и Хрущевым лично, сколько о столкновении двух политических курсов.

Эти курсы различались между собой отношением к насилию и праву. Для Берии насилие оставалось универсальным методом решения стоящих перед обществом задач, независимо от того, является ли такой задачей «строительство коммунизма» или «разрушение коммунизма». Хрущев представлял тех, кто выступал за ограниченное применение насилия, он хотел держать джинна в бутылке. Причем он подсознательно стремился не столько к сокращению репрессий (тут Берия был даже более радикален в своих «популистских» предложениях), сколько к введению в социальную практику механизмов, которые ставили бы произвол в определенные политико-правовые рамки.

Показательной является дискуссия о судьбе «особого совещания» при МВД. Вот как излагает свою позицию на Пленуме ЦК Хрущев: «Он [Берия] внес предложение, что нужно ликвидировать Особое совещание при МВД. Действительно, это позорное дело. Что такое Особое совещание. Это значит, что Берия арестовывает, допрашивает и Берия судит… И что же он нам голову морочит. Он пишет, что надо упорядочить это дело, но как упорядочить? Сейчас может особое совещание выносить свое решение с наказанием до 25 лет и приговаривать к высшей мере – расстрелу. Я предлагаю высшую меру – расстрел отменить и не 25 лет, а 10 лет давать. Это значит дать 10 лет, а через 10 лет он может вернуться и его опять можно будет осудить на 10 лет. Вот вам самый настоящий террор, и будет превращать любого в лагерную пыль… Я думаю от этого [террора] мы, видимо, не откажемся на будущее, но надо, чтобы это было исключением и чтобы это исключение было по решению партии и правительства, но не закон, не правило, чтобы это делал министр внутренних дел, имея такую власть, терроризируя партию и правительство»[89].

В этой цитате весь Хрущев – он еще готов терроризировать весь народ, но уже не может допустить, чтобы кто-то терроризировал «партию и правительство»…

И тем не менее Берия мог предлагать тысячу правильных решений по всем актуальным вопросам внутренней и внешней политики, он мог быть в сто раз убедительнее и мощнее, чем все его оппоненты вместе взятые, но он не предлагал того, в чем измученное полувековым террором общество нуждалось более всего, – он не предлагал гарантий защиты от произвола.

Хрущев мог казаться шутом и петрушкой (а часто и быть им); он мог повторять за Берией его ходы (что, собственно, и случилось в дальнейшем при разоблачении «культа личности»); он мог быть непоследовательным и смешным, но он предлагал то, что, выражаясь языком Льва Толстого, являлось в тот момент «дифференциалом русской истории», было тем «простейшим однотипным влечением», объединявшим весь народ, от простого колхозника до члена Политбюро ЦК. Он выступал против оголтелого насилия.

Таким образом, если посмотреть на эту борьбу под более широким углом зрения, то речь шла о продолжении или завершении революции. Для Берии насилие оставалось универсальным методом решения экономических, социальных и политических задач. Он был готов пожертвовать знаменем революции ради сохранения насилия. Для Хрущева насилие было уже хоть и необходимым, но все-таки злом, которое по возможности надо было вводить в рамки. Он предпочитал сохранить выцветшее знамя революции, пожертвовав насильственным духом этой революции. Вряд ли сами Хрущев и Берия понимали вполне, носителями каких идей они выступают, но это не меняет существа дела.

В этой связи вызывает особый интерес оценка, которую дал событиям 53-го года Ричард Пайпс, рассматривавший хрущевский переворот как контрреволюционный. Он писал: «Можно даже сказать, что революция завершилась лишь со смертью Сталина в 1953 году, когда его преемники нерешительно и с оговорками взяли курс на политику, которую можно было бы охарактеризовать как контрреволюцию сверху»[90].

Вопреки словам популярной в советское время песни о том, что «есть у революции начало, нет у революции конца», у революции есть как начало, так и конец. В одинаковой степени рискует и тот, кто пропустил начало революции, и тот, кто не заметил ее конца. Стремление продлить революции жизнь чревато быстрой и разрушительной катастрофой. Те, кого сегодня впечатляют несбывшиеся планы Берии, должны понимать, что эти начинания были в любом случае обречены на провал, потому что предполагали искусственное затягивание революции.

Реформы Берии намечали контуры некой «либерально-террористической системы». С одной стороны, они обозначали движение в направлении определенного идейного высвобождения из-под гнета коммунистической догмы. С другой стороны, государственный произвол становился при этом самодостаточным и самодовлеющим, не нуждающимся ни в каком дополнительном обосновании никакими «высшими материями».

Берия предлагал существенно ослабить роль партии, но вместе с тем и влияние идеологии на общественную и государственную жизнь в целом. Эта «абстрактно-либеральная» новация в тех конкретно-исторических условиях дала бы, скорее всего, совершенно неожиданный и печальный результат. Очень скоро возник бы вакуум власти, и последствия не заставили бы себя долго ждать. Возможно, недостаток «коммунизма» Берия попытался заменить избытком национализма. Но, скорее всего, просто возросла бы роль денег. Насилие и коммерция быстро нашли бы друг друга. Произвол стал бы менее систематическим, но зато более подлым, меркантильным и персонализированным. «Деидеологизированная» власть не смогла бы остаться монолитной, и внутри нее образовались бы многочисленные кланы, борющиеся между собой за контроль над «финансовыми потоками». Так что статья о превращении воинов в торговцев могла бы увидеть свет уже лет пятьдесят тому назад…

Приход к власти Берии спрямил бы «пути истории», ускорив неизбежное разрушение советской государственности. Агония продолжалась бы не дольше, чем отпущенный Берии срок жизни. После этого наступил бы почти мгновенный коллапс. Но при этом о мягкой «перестройке» не могло бы быть и речи. Оттепель, романтические шестидесятые, потребительские семидесятые и бурные восьмидесятые с их философией общих ценностей были еще впереди. Не пережив этих сорока лет, сыгравших роль социального амортизатора, пропитанное насилием общество не смогло бы избежать гражданской войны.

Берия проиграл не потому, что Хрущев оказался умнее, хитрее или удачливее. Сработал инстинкт самосохранения общества, которое выбрало для себя более «щадящий» сценарий, подаривший ему несколько десятилетий мирного старения и умирания. По всей видимости, в закрытых обществах действует своеобразный социальный аналог закона Геккеля (по которому в живой природе развитие индивида есть повторение развития вида в целом). Логика борьбы в замкнутом пространстве политической элиты трансцендентно отражает потребности общества даже тогда, когда это общество не способно оказывать прямого влияния на борьбу внутри властных группировок.

РОЖДЕНИЕ «СОВЕТСКОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ»
Сегодня мне кажется, что выбор Ричардом Пайпсом 1953 года как даты окончания русской революции очень точен[91]. Но 1953-й – это не только конец отсчета одной эпохи, но и начало отсчета другой.

Поражение Берии и победа Хрущева означали не только конец революции, но и знаменовали собой рождение «советской цивилизации». Однако прежде чем остановиться на этом более подробно, я должен сделать небольшое отступление.

По мнению Освальда Шпенглера, движение каждой культуры неизбежно подходит к точке, когда она становится зрелой, а значит, ее развитие как таковое заканчивается. Культура как бы «садится на собственную основу», и дальше начинается ее развертывание в рамках уже сложившихся общих параметров. Это развертывание может быть вполне плодотворным в течение длительного времени. Однако новой энергией «извне» в этот момент культура уже не «подпитывается». Это пора, когда «батарейки» не столько подзаряжаются, сколько расходуют заряд. Как бы ни была красива эпоха «зрелой культуры», она есть предтеча осени и конец ее уже неотвратим.

Пытаясь лучше наметить этот переломный, очень важный для него момент в развитии культуры, Шпенглер даже попытался развернуть «непривычным» образом понятия «культуры» и «цивилизации».

«У каждой культуры, – пишет Шпенглер, – есть своя собственная цивилизация. Впервые эти оба слова, обозначавшие до сих пор смутное различие этического порядка, понимаются здесь в периодическом смысле как выражение строгой и необходимой органической последовательности. Цивилизации – неизбежная судьба культуры. Здесь достигнут тот самый пик, с высоты которого становится возможным решение последних и труднейших вопросов исторической морфологии. Цивилизации суть самые крайние и самые искусственные состояния, на которые способен более высокий тип людей. Они – завершение; они следуют за становлением как ставшее, за жизнью как смерть, за развитием как оцепенение, за деревней и душевным детством…, как умственная старость… Они – конец без права обжалования, но они же, в силу внутренней необходимости, всегда оказывались реальностью»[92].

Я не готов разделить радикализм оценок Шпенглера и не уверен в универсальности предложенного им соотношения между «культурой» и «цивилизацией», но считаю очень важным обнаруженное им различие «становящегося» и «ставшего», «развивающегося» и «развитого» в культуре. Это различие очень важно для понимания динамики исторического процесса в целом, а в рассматриваемом нами случае позволяет лучше постигнуть исторический смысл произведенного в 1953 году переворота.

Истинное значение событий 1953 года заслонено от нас явно переоцененным 1956 годом с его «культовым» XX съездом. Но то, что принято считать кульминационным пунктом «оттепели», было всего лишь историческим следствием переворота, произошедшего за три года до этого. Просто следствие затмило собой причину, и в течение полувека 1953 год жил «в тени» XX съезда партии.

В этом нет ничего удивительного – за второй волной часто не замечают первой. Действительный поворот случился именно на июльском 1953 года пленуме ЦК. Противостояние Хрущева и Берии по смыслу своему было противостоянием курсов, опирающихся на «абсолютное» и «ограниченное» насилие, революции и контрреволюции, стратегии социального суицида и стратегии выживания.

Исход этого противостояния был обусловлен тем, что сработал инстинкт самосохранения сложившегося к тому моменту весьма специфического «советского общества».

1953 год – это точка зенита советского периода русской истории. Понять смысл происходивших в этом году событий – значит приблизиться к пониманию самой природы «советского общества». Это своего рода водораздел между «советской культурой» и «советской цивилизацией». Если следовать логике Шпенглера, то можно сказать, что формирование «коммунистической системы» в этом кульминационном пункте завершилось. В дальнейшем она только раскрывала свой потенциал, постепенно исчерпывая себя.

Революция обладает страшной инерцией. Она долго «распаляется», но также долго и «затухает». Насилие – как зараза, от которой очень трудно избавиться, за годы революции оно входит в привычку, становится частью повседневного быта. В обществе формируются субкультуры, приспособленные к выживанию в этих специфических условиях, для которых прекращение революции – это потеря «естественной среды обитания». Война ужасна, но дети, родившиеся на войне, воспринимают ее как норму жизни, им трудно привыкнуть к миру. Для того чтобы остановить революцию, от общества требуется гораздо больше усилий, чем для того, чтобы ее начать. Джинна легче выпустить из бутылки, чем загнать обратно.

Избавление от революции происходит, как правило, в два этапа. При этом путь к избавлению от насилия также лежит через насилие. Его уровень зависит от конкретно-исторических условий и обстоятельств, но, как было замечено выше, зачастую «выход» из революции оказывается более кровавым, чем «вход» в нее. И это понятно – утверждение нового порядка является более сложной задачей, чем разрушение старого, к тому же и так уже сгнившего общества.

На первом этапе происходит формальное отрицание революции. Насилие в определенной мере ограничивается. Оно из «общества» перетекает в «государство». Война «всех против всех» превращается в войну государства против общества. Это как раз тот этап, на котором революция «пожирает своих детей». Из него общество выходит, подавив внешний хаос и обзаведясь «вертикалью власти». Таким этапом в развитии русской революции стал 1929 год, когда возникла первая контрреволюционная волна. Она не покушалась на сам «внутренний» насильственный дух революции, им была пронизана вся философия укрепившейся власти. Эта власть утопила Россию в крови.

На втором этапе отрицается уже сам насильственный дух революции. Это двойное «отрицание отрицания»: во-первых – ужасов первой контрреволюции (что бросается в глаза); во-вторых – ужасов революции в целом (что становится понятным только через много лет). Этим этапом и стал 1953 год, разделивший советскую историю почти строго пополам.

Завершение революции было насильственным, но не столь кровавым, как ее промежуточный этап, кульминацией которого был 1937 год. Этому способствовало то, что контрреволюция произошла вовремя, без «задержки». Хотя Берия и его окружение были уничтожены совершенно «по-сталински», но подавляющая часть оппонентов Хрущева смогли уйти из жизни «персональными пенсионерами». Все, что происходит вовремя, протекает мягче.

Ценность «взятия» этого исторического рубежа, конечно, не в том, что был устранен Берия. До Берии были и Ежов, и Ягода, и Абакумов. Но их аресты и расстрелы ничего не меняли в движении русской истории. Здесь же впервые под сомнение была поставлена ценность насилия как метода «коммунистического строительства». Это зародившееся сомнение было воистину контрреволюционным, оно ставило крест на идее «государства диктатуры пролетариата» (что нашло через несколько лет и свое формальное подтверждение, когда лозунг «диктатуры пролетариата» был тихо демонтирован и заменен лозунгом «общенародного государства»).

Решения июльского 1953 года пленума ЦК можно считать моментом рождения специфического и противоречивого «советского конституционализма». В этом историческом акте, пусть и замутненном путаной коммунистической мифологией, было больше «конституционного», чем во всем современном российском конституционализме, потому что в его основе лежал реальный консенсус против произвола.

Этот консенсус сложился в обществе, и, как следствие, он сложился в высшем политическом руководстве страны. Таким образом, изможденная почти сорока годами революции страна высказалась против продолжения насилия. И пусть этот консенсус был неустойчивым, потому что насильственная природа советской системы была в принципе неустранима, но значение этого акта для формирования русского конституционного движения еще только предстоит оценить в будущем.

То общество, которое вышло «из шинели» июльского 1953 года пленума ЦК, было странным на вид. Оно было противоречием в себе самом. Сохраненная Хрущевым «коммунистическая догма» заставляла рассматривать государство как возведенное в закон насилие (это можно назвать по-разному, например, по-путински – «диктатурой закона», но суть от этого не изменится). Но в то же время Хрущев, на «чувственном уровне», следуя духу времени, пассионарно выступил против насилия. Вот и получилось, что у «советской цивилизации» ум с сердцем оказались не в ладах.

Эта всепроникающая двойственность «советской цивилизации», проистекавшая из противоречия между философией (даже религией) насилия, лежащей в основе коммунистической идеологии, и движением против насилия, начало которому положила победа «хрущевской партии» над «партией МВД», позднее привела к крушению советской системы. Советский «трест» не выдержал внутреннего напряжения и лопнул почти полвека спустя.

Противоречие разрешилось тогда, когда в окончательно конституировавшемся, «зрелом» советском обществе родившийся в начале 50-х годов XX века консенсус против насилия обрел, наконец, свою собственную философию. Он нашел воплощение в странной идеологии «общечеловеческих ценностей», которая постепенно овладела массовым сознанием. Эта новая идеология, не либеральная по своей природе, но близкая к ней по направленности, добила окончательно «идеологию коммунизма» с его узаконенным насилием, а также всю обслуживающую эту идеологию политическую систему.

Так в начале 90-х годов пришел конец этой удивительной «советской цивилизации», ставшей своего рода трагическим историческим курьезом. Советская цивилизация была явлением противоестественным и в то же время логичным и необходимым. Русская история в этом случае исполнила рискованный трюк – нечто вроде «исторической петли Нестерова». Это был смертельно опасный эксперимент, по ходу которого Россия могла в любой момент сорваться «в штопор». Причем сегодня, «на выходе» из этой петли, риск сорваться в штопор еще больше, чем на «входе» в нее.

В основании русской цивилизации лежал большевизм – квази-религиозное движение, временно (а возможно, и навсегда) вытеснившее собою русское православие, возникшее из противоречий русской социальной и духовной жизни и материализовавшееся на волне кризиса, вызванного мировой войной.

Большевизм был своего рода религией созидающего насилия, паранойей «жизнеустройства» по заранее предначертанному плану, обремененной разветвленной и всепоглощающей мифологией. Эти качества позволили большевизму овладеть массовым сознанием и превратиться в «навязчивое состояние» для сотен миллионов людей. За почти сорок лет революции все социальные, политические и даже личные отношения оказались перестроены в соответствии с этим абсурдным религиозным учением.

Именно религиозная природа большевизма предопределила устойчивость сформированной им «советской культуры» и ее способность развиться до уровня «советской цивилизации». Благодаря большевизму на теле российской истории образовался своеобразный «цивилизационный пузырь». Его можно рассматривать как некое культурное новообразование в «теле» русской православной цивилизации. Так иногда, разрезав большой зрелый апельсин, внутри него можно обнаружить еще один маленький апельсинчик. Вот такая же странная неполноценная «цивилизация внутри цивилизации» появилась в России в XX веке. В 1953 году она, наконец, состоялась как нечто органичное, способное просуществовать почти сорок лет и умереть от немощи.

Интересно, что смерть советской цивилизации была почти такой же тихой, как и смерть предшествующей ей 300-летней империи. Она исчерпала себя и испустила дух в 1989 году. Как это часто бывает в России, проблема возникла не столько с отказом от старого, сколько с признанием нового.

«ПЕРЕСТРОЙКА» КАК РУССКАЯ РАЗНОВИДНОСТЬ РЕВОЛЮЦИИ СВЕРХУ
Советский строй был для больного российского общества функционально тем же, чем для больного человека является наркоз. Чтобы не погибнуть от болевого шока, общество впало в «коммунистический анабиоз», просуществовав в нем почти столетие. Когда наркоз перестал действовать и пузырь «советской цивилизации» сдулся, общество вернулось к тому, с чего все начиналось, – к русской революции с ее нерешенными задачами.

Так же как контрреволюция 1953 года оказалась скрыта для нас событиями 1956 года, возобновление русской революции в 1989 году оказалось скрыто от нас бурными событиями 1991-1993 годов. В действительности именно в 1989 году произошли те радикальные изменения, которые остановили часы советской истории и с которых начался отсчет нового времени: Горбачев победил консерваторов в ЦК КПСС, и на партийной конференции; было созвано подобие Учредительного собрания – Съезд народных депутатов и начался распад «Советской империи» (крушение «Берлинской стены» и вывод войск из Афганистана).

Видимо, есть какая-то закономерность в том, что «девятый вал» революции приходит не сразу, а спустя несколько лет после основного, но при этом не столь заметного «подземного толчка». Возможно, это связано с тем, что первый толчок рождает определенные ожидания, которые практически никогда не могут быть оправданы. И тогда разочарованное общество наносит второй сокрушительный удар по умирающей власти.

В 90-е годы Россия погрузилась в хаос революционного насилия, в котором пребывала почти пятнадцать лет. То, что мы называем «лихими 90-ми», было временем революционной ломки всех сложившихся отношений и стереотипов, насильственного перераспределения имущества и власти. В конце концов из хаоса стал проступать «новый порядок», который во многом, к несчастью, напоминал порядок старый, поскольку никаких видимых культурных подвижек в обществе за это время не произошло.

В 2003-2004 годах Россию накрыла первая контрреволюционная волна, которая попыталась ввести «революционное наследие» 90-х в определенные рамки. Она носила преимущественно антиолигархический характер, частью уничтожив, частью поставив под контроль государства элиту, рожденную горбачевско-ельцинской революцией. Возникшее из этой контрреволюции государство осталось, тем не менее, насильственным по своей природе и целям. Причем уровень и роль насилия в функционировании современной российской власти явно недооценивается[93].

То, что Россия переживает сегодня эпоху реставрации, стало общим местом в политической публицистике последних лет. Повсюду мы наталкиваемся на знакомые до боли экономические, социальные и политические очертания. И действительно, повсеместный возврат от плюрализма к монополии, идет ли речь об экономической конкуренции или о политической борьбе, как нельзя лучше иллюстрирует полученный советской историей от современной России «откат».

В то же время Россия если и напоминает СССР, то эпохи упадка. Перед нами вялое общество, управляемое изможденным государством. Население преимущественно пребывает в «политически бессознательном» состоянии, а замеры общественного мнения с регулярной повторяемостью фиксируют утрату гражданами всякого интереса к политике. Все это напоминает состояние советского общества времен «позднего застоя». Парадоксальным образом Россия умудрилась вернуться в «точку невозврата», в ту самую эпоху, когда произошел «большой скачок» к «демократии» и «капитализму».

При этом режим внешне выглядит как вполне жизнеспособный и стабильный. С одной стороны, сегодняшняя власть в России совершенно самодостаточна и способна к неограниченному самовоспроизводству. Она надежно защищена от любых «внешних» воздействий и, тем более, давно выработала иммунитет против либеральной критики. С другой стороны, население России в 90-е годы получило такую мощную прививку от «либерализма», что рассчитывать сегодня на какое-либо массовое демократическое движение внутри страны не приходится. Из всех видов «цветных революций» наиболее вероятной в России является «коричневая».

Поэтому тему «перемен» вообще можно было бы полностью закрыть, если бы дело ограничивалось изменениями, вызванными рациональными причинами. Но даже подводная лодка всплывает на поверхность, когда заканчивается кислород. Помимо «рациональных», в политике действуют зачастую и иррациональные силы. Как указывалось выше, зачастую в российской истории самая стабильная, внешне и внутренне неуязвимая «система» исчезала, неожиданно запустив механизм самоликвидации.

То, что невозможно в «эвклидовой политической геометрии», оказывается возможным в «политической геометрии Лобачевского». Власть, неуязвимая для рациональной критики, вдруг начинает вести себя иррационально, и с этого момента начинается обратный отсчет срока, отпущенного «системе».

Нелишне вспомнить, что революции, по Ленину, происходят не тогда, когда этого хочется кому-то, а тогда, когда этого хочется им самим, то есть когда возникает революционная ситуация, которую ни предвидеть, ни подготовить нельзя. Ленин писал: «Для революции недостаточно того, чтобы низы не хотели жить как прежде. Для нее требуется еще, чтобы верхи не могли хозяйничать и управлять как прежде». Революции являются на свет прежде всего как следствие иррационального поведения «верхов», которые по каким-то причинам более не могут править «по-старому».

Тектонические сдвиги незаметно происходят глубоко под поверхностью земли, но только когда случается разрушительное землетрясение, обитающие на поверхности люди узнают о том, что земные платформы уже давно пришли в движение. Как правило, еще задолго до катастрофы природа посылает людям многочисленные сигналы, свидетельствующие о том, что «процесс пошел». Так же и в обществе: нарастание глубинных, неразрешимых противоречий внутри системы трудно поначалу обнаружить невооруженным глазом. И хотя «социальное подземелье» бурлит, жизнь на поверхности очень долго может оставаться стабильной.

Вообще социальные и политические системы инерционны. Если не случится войны или иной равной по силе катастрофы, они могут гнить заживо столетиями. Только практически полное разрушение социальной и политической инфраструктуры может поднять низы на успешный революционный бунт. Казалось бы, современной России с ее запасами нефти и газа и с ядерным щитом ничего не грозит?

Но оказывается, однако, что «верхи» гораздо более чувствительны к тем политическим «подземным толчкам», которые производит столкновение неразрешенных (или неразрешимых при данных условиях) социальных (в широком смысле слова) интересов. Они способны запускать механизм «революции сверху» и без войны, именно тогда, когда политическая жизнь кажется спокойной и предсказуемой. Под воздействием этих толчков власть как будто сходит с ума и своими собственными действиями уничтожает выпестованную ею стабильность.

Правительство само начинает создавать себе проблемы на пустом месте. То, что еще вчера казалось пусть спорным, но рациональным шагом, сегодня оборачивается россыпью самоубийственных поступков, подрывающих авторитет верхов. Власть обрастает ненужными ей конфликтами, как днище старой шхуны обрастает морскими гадами. «Дело Ходорковского», «дело Магнитского» и им подобные процессы заводят власть в тупик. Ни в одном из этих дел уже нельзя проследить, в чем, собственно, сегодня заключается интерес власти. Этот интерес рассыпается на множество случайных интересов отдельных людей и групп, вовлекших в свое время власть в эти бесчисленные конфликты и теперь не позволяющих ей выскочить из западни.

В этот момент, по всей видимости, и пробуждается тот самый «ген развития», встроенный в русский культурный код, о котором я писал в самом начале статьи и который время от времени запускает механизм обновления русской власти. Механизм этот опирается на определенные компенсаторные возможности, сложившиеся эволюционно внутри самой русской власти и практически не зависящие от состояния (политической температуры) окружающей среды. Начинается перестройка.

Это и есть русская «революция сверху». Она не является либеральной, она происходит сама по себе, возникая и развиваясь по своей внутренней логике. Она «раскатывается» не сразу, проходя поэтапно путь от «микрокоррекции» к «системным сдвигам».

Первым шагом, как правило, является осознание технологической отсталости и фиксация стагнации экономической и культурной жизни. Затем следует попытка найти способ решения проблемы с наименьшими потерями для системы за счет мобилизации имеющихся ресурсов. Когда попытка улучшить положение дел, ничего на самом деле не меняя, проваливается, следует признание необходимости частных, «корректирующих» реформ. И, наконец, после того как частные реформы заходят в тупик, приходит осознание необходимости «системных перемен». С этой точки «революция сверху» становится явной.

То, что всем кажется началом, на деле является концом, финальной точкой процесса. Как в хорошей драме, в «революции сверху» зрители понимают суть происходящего только в последнем акте…

Политические реалии современной России все чаще напоминают нам об исходе застоя. Это заставляет нас внимательнее всматриваться в малоприметные детали той эпохи. С высоты сегодняшнего дня многое становится яснее, и эта ясность, в свою очередь, проливает некоторый свет на происходящее с нами.

ПАРАЛЛЕЛЬНЫЕ МИРЫ РУССКИХ РЕВОЛЮЦИЙ
Перестройка – один из самых спорных пунктов новейшей российской истории. И, к сожалению, нет надежды, что когда-нибудь в отношении нее будет достигнуто единство мнений и оценок, как никогда не будет единства мнений по поводу петровских преобразований, октябрьской революции и сталинских репрессий. В точках разлома история неоднозначна по определению.

Именно поэтому я не готов ни к оправданию перестройки вслед за М. С. Горбачевым, ни к возложению на нее ответственности за «развал государственности» вслед за В. Д. Зорькиным[94]. Я могу лишь констатировать, что процесс, аналогичный перестройке, уже запущен и вряд ли в чьих-либо силах сегодня его приостановить. Когда невероятное станет очевидным, будет слишком поздно. Я не могу сказать, какой Россия будет через три-четыре года, но могу смело утверждать, что она будет другой, чем сегодня.

Перестройка, при всей ее неоднозначности, является классическим примером самоликвидации системы. Боюсь, что все, кто готов сегодня приписать себе заслугу разрушения «империи зла», имеют к этому лишь очень опосредованное отношение. Ни диссидентское движение, ни прямое давление из-за океана не были сами по себе факторами, способными не то что уничтожить СССР, но даже поколебать его равновесие.

Косвенно это доказывается тем, что ни диссиденты, ни «зарубежные агенты», в конечном счете, так и не стали главными политическими бенефициарами перестройки. Современная Россия даже в большей степени враждебна западным ценностям, чем умирающая брежневская империя, а диссидентство возрождается вновь как движение «обреченных романтиков»[95].

Основной вклад в развал СССР внесли советская номенклатура, связанная с ней интеллигенция и порожденное самой системой Зазеркалье – криминал. Говоря иными словами, «трест лопнул от внутреннего напряжения», власть пала под воздействием составляющих ее элементов.

Опубликовав недавно в «Нью-Йорк тайме» свою статью, посвященную перестройке, Михаил Горбачев существенно упростил мне задачу изложения материала. Его статья является блестящей иллюстрацией поэтапного осознания верхами масштабов осуществляемой ими революции[96].

«Мы начали перестройку, так как наш народ и руководство страны понимали, что жить как прежде мы не можем».

А собственно – почему? Что мешало продолжать в том же духе? Уж что-что, а революция СССР точно не грозила. За несколько месяцев до распада страны народ на референдуме проголосовал за сохранение Союза, и уверяю вас, это не было связано с фальсификацией результатов. Просто в голову никому не приходило, что имеет смысл голосовать за что-то другое.

Отставание технологическое, конечно, нарастало. Так оно после всех «модернизаций» стало только больше. Наличие ядерного оружия в любом случае снимало вопрос о прямом военном столкновении с любым потенциальным противником. Качество жизни тогда и сейчас тоже как минимум спорный вопрос. Но, главное, нигде само по себе снижение качества жизни не приводит к краху тоталитарной системы.

Так что вполне могли бы и «как прежде». Но, как заметил Михаил Булгаков, разруха начинается в головах. Власть сама вдруг задергалась в судорогах, пуская круги по политической воде. Сработал спусковой крючок русской «революции сверху», необратимо запуская процесс самоликвидации системы.

И это вовсе не было ни ошибкой, ни трагедией. Просто механика русской власти сложнее, многослойней, чем нам самим порой кажется. Она имеет встроенный «надличностный» регулятор, ограничивающий эгоизм «текущего» поколения в интересах национального развития. То, что может (и зачастую хочет) себе позволить в данный момент живущее поколение (иждивенчески существовать за счет сжигания наличных ресурсов), не может себе позволять то не совсем осязаемое нами органическое целое, которое мы условно можем назвать «русской цивилизацией», «русским миром», «русской системой» и которое не ограничено рамками жизни одного поколения.

И вот эта «русская система» неожиданно, в самый, кажется, неподходящий момент, когда все вроде бы идет отнюдь не катастрофично, включает механизм обновления. Понять, как и почему он срабатывает в России, – задача поважней, чем написание сотни мечтательных книг о демократии. Но это тема отдельного разговора. Здесь для нас существенно то, что в середине 80-х в СССР этот механизм был приведен в действие.

«Советский Союз был силен в критических ситуациях, но при более нормальных обстоятельствах наша система обрекала нас на неполноценность».

Сегодня, более чем четверть века спустя, некоторые детали происшедшего начинают стираться в памяти. Поэтому мало кто обращает внимание на то, что движение началось с безобидного призыва к «ускорению». Никто поначалу не хотел ломать ни себя, ни других. Господствовала иллюзия, что достаточно правильно захотеть – и все получится.

Поэтому главные усилия были направлены на постановку задач. Шло переосмысление того, что есть «хорошо», а что есть «плохо». Как бы само собой разумелось, что уж если поставлены «правильные» цели, то их достижение есть дело административной техники.

Заодно нужно было преодолеть расхлябанность, подтянуть дисциплину, короче – мобилизовать все наличные ресурсы; в общем, доказать, что система еще способна на подвиги даже в мирное время. В этом была суть концепции «ускорения».

«Было совершенно ясно то, от чего нам необходимо отказаться: от жесткой и косной идеологической, политической и экономической системы; от конфронтации со значительной частью остального мира; а также от необузданной гонки вооружений».

Ускорение шло с «промедлением», и власть вступила на скользкий путь «частных» реформ. Не затрагивая вопрос о порочности политической и экономической систем в целом, она сосредотачивалась на отдельных особенно неприемлемых практиках и пыталась их ликвидировать.

Эта была «наивная революция». Она зачастую полагала, что достаточно назвать зло своим именем, чтобы оно тут же стало чахнуть и впоследствии исчезло. Именно поэтому «гласность» стала излюбленным и чуть ли не единственным инструментом в арсенале реформаторов.

Но зло как-то быстро приспособилось к жизни на свету. Частные меры не помогали, а жить вследствие общей дезорганизации в работе административной системы становилось даже тяжелей, чем было раньше.

«За короткое время мы прошли большой путь, перейдя от попыток исправить существующую систему к осознанию необходимости ее замены».

Собственно, только на этой последней стадии речь зашла о перестройке как таковой. «Сверху» был запущен процесс, управлять которым оказалось невозможным. Теперь уже не верхи вели революцию, а революция вела верхи за собой.

В общем и целом, с высоты сегодняшнего дня можно сказать, что перестройка провалилась. Необъезженный мустанг революции сбросил с себя нерадивого наездника и ускакал в поле, где вволю порезвился, искромсав штормовые 90-е годы, пока, наконец, его пыл не иссяк. Тогда его поймали и отвели в гнусное стойло, где, казалось бы, ему и суждено было сгинуть навсегда.

Впрочем, это не значит, что перестройка была ошибкой. Плохо, что Горбачев не справился с исторической задачей. Не по нему оказалась шапка Мономаха. Но было бы гораздо хуже, если бы он эту задачу не поставил. Впрочем, он и не мог ее не поставить. Перестройка была движением истории, а не отдельной личности.

Но история осталась неудовлетворенной. В отличие от отдельных личностей, она своих целей не достигла. Вопрос исторического будущего России остается открытым, и поэтому новая перестройка в любой момент может снова всплыть в повестке дня. «Ген развития» продолжает свою подрывную деятельность, угрожая стабильности системы.

МОДЕРНИЗАЦИЯ КАК ИМИТАЦИЯ ПЕРЕСТРОЙКИ
Сегодняшние споры о «модернизации» могут быть бесконечными, так как каких-либо объективных данных, позволяющих судить о серьезности или несерьезности этой инициативы, практически нет. В основе рассуждений по необходимости лежат слухи, предположения и пожелания, разумеется – благие.

Тем не менее кое-что становится более понятным, если рассматривать модернизацию в более широком историческом контексте, не как отдельную политическую инициативу, а как внутреннюю реакцию на «внезапно» выявившуюся иррациональность русской политической жизни и, как следствие, некий этап в развертывании очередной «революции сверху».

Следует вспомнить, что еще до того, как была продвинута идея модернизации, между Медведевым и Путиным возникли оттеночные расхождения в оценке последствий финансового кризиса для России. И если премьер делал акцент на сохранении «управляемости» и сравнительном благополучии положения дел в России, то президент напоминал о том, что кризис выявил отсталость и уязвимость российской экономики.

В этих президентских оценках рефреном звучало горбачевское «так жить нельзя», и поэтому неудивительно, что следующим шагом стала презентация «мобилизационной» модели развития. Если отбросить риторику, то в заявленном виде суть концепции модернизации сводится к тому, что можно, ничего принципиально не меняя в основах политической и экономической систем, одним напряжением политической воли и правильным целеполаганием придать новый импульс развитию общества в целом и экономики в частности.

В этом концепция модернизации ничем, по сути, не отличается от концепции «ускорения». Функционально она, по всей видимости, представляет собой промежуточный шаг в движении власти от осознания необходимости частичных реформ к признанию необходимости полной замены системы. Модернизация как таковая является внутренним моментом эволюции власти и мало влияет на реальную жизнь за пределами властного круга. Потому что реальная жизнь не меняется под воздействием заклинаний. Модернизация – это ускорение нашего времени.

Однако, сказав «А» и «Б», власть вынуждена была практически тут же сказать и «В». Выяснилось, что модернизации и инновации плохо совместимы с «махновщиной», которая буйно расцвела под крышей МВД.

Здесь нет никакого «второго дна», всё на поверхности: наивно полагать, что кто-то будет вкладываться в долгосрочные проекты, зная, что в любой момент тебя могут ограбить. А главное, никакой защиты нет – жаловаться придешь к тем, кто ограбил. В лучшем случае отнимут оставшееся, в худшем – посадят за то, что ограбил сам себя. В России господствует экономика коротких денег, потому что в такой среде выживают только простейшие экономические организмы, то есть спекулянты всех мастей и профессиональные «кидалы» бюджета. Под мечтательные разговоры о модернизации происходит непрерывная деградация экономической инфраструктуры, ее крайнее опрощение.

Надо отдать должное Медведеву – он рискнул взять следующий вес и заговорил о реорганизации МВД, тем самым признав необходимость частных реформ. Таким образом, мы оказались сразу где-то на уровне горбачевского тусклого 1988 года: уже после апрельского пленума ЦК КПСС, но еще до XIX партконференции. Мы пытаемся что-то поменять в части, опасаясь трогать целое. Правда, Медведев прошел этот путь почти в два раза быстрее, чем Горбачев.

Рискну предположить, что это – промежуточная стадия. Чем больше будет разговоров о МВД, тем яснее будет становиться, что проблема отнюдь не в нем, а во всей системе, в основании которой лежит правовой нигилизм. Вновь вспомнится Ленин, предупреждавший соратников по партии о том, что нельзя решать частные вопросы, не решая вперед общих.

Таким образом, вполне возможно, что не за горами то время, когда начнет решаться судьба всей правоохранительной и судебной системы, а заодно и обслуживающей ее политической инфраструктуры.

В этой точке Россия подойдет к очень важной развилке. Либо надо двигаться вперед и начинать демонтаж системы, что еще дальше продвинет «второе издание перестройки», либо надо останавливаться и откатываться назад. Во втором случае также возможны варианты. Либо после некоторой паузы «новоперестроечное» движение возобновится, но уже с другими людьми и в другой конфигурации, либо Россия покатится прямиком к «революции снизу» со всеми вытекающими из этого плохо предсказуемыми последствиями.

Известно, что в одну воду нельзя войти дважды, и это сразу настраивает на пессимистический лад, когда речь заходит о перестроечных начинаниях нынешних властей. Однако целиком и полностью исключать вариант, при котором «второе издание перестройки» может оказаться «улучшенным и дополненным», нельзя.

Все-таки условия изменились. Положа руку на сердце, следует признать, что первый перестроечный проект был совершеннейшей авантюрой. Осуществлять одновременно полный демонтаж старой системы и строительство новой было не по плечу никому. Сегодня, по крайней мере, ничего не надо демонтировать, все разрушено (украдено) до нас…

Если говорить серьезно, никакой базы для функционирования рыночной экономики при Горбачеве не было. Не было ни кадров, ни структур, ни законодательства (проще сказать – ничего не было). Единственный работающий в тех условиях вариант развития был «китайский» – путь крайне медленных поэтапных преобразований при сохранении эффективной авторитарной власти. Но русские – не китайцы, медленно – это не для нас.

Сегодня база есть. Выросло поколение людей, не падающих в обморок от слова «биржа», государство вырастило регуляторы рынка. Они плохо работают, но они уже есть. Много людей прошло школу международного бизнеса и осознало, что они вполне конкурентоспособны. Сам международный бизнес сидит уже давно внутри, а не снаружи. Так что говорить о том, что страна не изменилась, было бы неверным.

Чего же нет? Нет политических условий, позволяющих этим росткам новой экономики прорасти. Как только они пробиваются на поверхность, их выклевывает «силовое воронье». Но тут хотя бы обозначаются стороны противостояния, вырисовываются «базис» и «надстройка», которые явно не соответствуют друг другу. Пришло время вслед за Лениным вспомнить и о Марксе. Все-таки логичней, если надстройка будет подтягиваться к базису, а не наоборот. Новая реальность не может далее описываться в терминах «полицэкономии».

На этом объективно тяжелом фоне происходит скрытая мобилизация властных элит. Состояние русских верхов напоминает вязкий насыщенный раствор. Застывшая инертная масса, неспособная на движение. Ни один из компонентов этого раствора по отдельности, ни все они сразу вроде бы не способны к переменам. Но стоит добавить в этот раствор катализатор, и все изменится, произойдет мгновенная кристаллизация.

Ни от кого сегодня не приходится ожидать активных действий. Ни одна социальная или политическая сила не в состоянии поколебать сложившийся политический статус-кво. Но в то же время потенциально верхи для перемен созрели. Сами они не поднимутся, потому что русские верхи трусливы и никогда не ввяжутся в борьбу ранее, чем убедятся, что находятся на стороне сильного. Но если возникнет «революционная ситуация», их поведение будет непредсказуемым и, скорее всего, они консолидируются вокруг того, кто предложит перемены.

На исторической сцене все те же «игроки», что и четверть века тому назад: номенклатура, околовластная интеллигенция и криминал. Но теперь не советские, а российские. Именно им, если «процесс пойдет», предстоит консолидироваться в новый «перестроечный альянс». Но база для консолидации теперь несколько иная. При Горбачеве элиты хотели получить собственность, оформить де-юре имевшееся у них де-факто право распоряжения общественными ресурсами. При «тандеме» элиты уже хотели защитить имеющуюся собственность, прекратить идущую де-факто ренационализацию возникших после первой «перестройки» капиталов. Если вдуматься, то разница не так велика. Общее и в том и в другом случае – сопротивление внешнему, государственному вмешательству в экономическую жизнь. Нынешняя ситуация как бы вытекает из предыдущей.

В конце 80-х годов прошлого века основным объектом критики была плановая экономика, якобы (а может быть, и на самом деле) неспособная решать новые, встающие перед обществом задачи. В переводе на политический язык это звучало как борьба с административно-командной системой, которая определялась как постоянное внеэкономическое (внешнее) насилие над экономикой.

Сегодня основным объектом критики становится «силовая экономика», основанная на государственном рейдерстве система «соучастия» правоохранительных органов в управлении формально независимыми коммерческими структурами всех уровней вне зависимости от формы их собственности. По сути – это то же самое внеэкономическое (внешнее) насилие над экономикой, не позволяющее ей развиваться по своим собственным законам.

К государственному регулированию экономики (под которое система «государственного рейдерства» стремится мимикрировать) это не имеет никакого отношения. Более того, силовая экономика фактически блокирует нормальное развитие эффективных государственных институтов, призванных регулировать экономическую деятельность.

В этом отношении Россия, скорее, откатилась назад по сравнению с началом нового тысячелетия, уничтожая и так не слишком большой задел, который пусть «коряво», но успели создать в 90-е годы. Экономический блок правительства деградирует на глазах, и не по своей собственной вине. Это естественный процесс, потому что, как известно, неработающий орган атрофируется.

В чем смысл существования Минэкономики при наличии отделов по расследованию экономических преступлений МВД в их нынешнем виде и с нынешними полномочиями? Россия вернулась в ту точку, из которой она стартовала в 80-е. Только вместо Госплана теперь ФСБ с МВД, а вместо политэкономии социализма впору учить «полицэкономию капитализма».

Это создает неуверенность в себе властной элиты, за исключением того ее сегмента, который непосредственно обслуживает силовую экономику. Впрочем, в этом сегменте сосредоточено немало людей, потому что силовая экономика является своеобразным «кластером» со своими «черными юристами», «черными банкирами», всех мастей консультантами, посредниками, администраторами, не говоря уже о самих «героях дня» – сотрудниках правоохранительных органов и судьях.

Тем не менее остальные представители элиты устали жить на бочке с порохом в системе, главное правило которой – отсутствие всяких правил. Безопасность – это лозунг, позволяющий объединяться самым различным фракциям. Четверть века назад из России ехали в поисках комфорта и свободы, сегодня уезжают в поисках порядка. При этом страну покидают как рейдеры, так и их жертвы. Потому что силовики свои, деньги предпочитают все-таки хранить в странах, где все же действуют ненавистное им «rule of law».

По всей видимости, консолидация верхов и будет складываться вокруг лозунга создания правового государства, на чем сойдутся и влиятельные вельможи новой администрации, и культурная элита, и те криминальные авторитеты, которые устали от бесконечных войн и стремятся к легализации и стабилизации своего положения. Найдутся и перебежчики из «силового лагеря». В тот час, когда карета превратится в тыкву, многие вспомнят забытые имя сегодня основы правовых знаний…

В случае с «революцией сверху», как и в случае с землетрясением, можно утверждать, что оно неизбежно, и даже указывать на предполагаемое место, но предсказать точное время, когда она произойдет, практически невозможно. Все может случиться завтра, а может, пройдет десяток лет прежде, чем проскочит «политическая искра». Однако во втором случае хозяйственная жизнь в стране довольно быстро придет в упадок вне зависимости от уровня цен на энергоносители. Конечно, экономический кризис сам по себе политических перемен не вызывает, но напряжение создает.

Но, когда бы это ни произошло, надо, однако, оставаться достаточно трезвыми в своих ожиданиях от второго издания перестройки. Наивно предполагать, что Россия в результате станет либеральным и демократическим государством. Политика не может возместить собою то, для чего необходима длительная культурная работа. Но в случае успеха можно ожидать прогресса в обеспечении правопорядка, введения правоприменительной деятельности в определенное русло. Коридор возможностей при этом будет неширокий: где-то между Россией Николая I и Россией Александра II. Но и николаевская Россия выглядит более прогрессивной по сравнению с царящим сегодня институциональным хаосом.

КОГДА ГРЯНЕТ ГРОМ? БЛИЗКИЙ ФИНАЛ
Возможно, нам осталось не так долго ждать ответа на многие возникающие сегодня вопросы. Горбачев проделал путь от «так жить нельзя» до «крушения коммунизма» практически за шесть лет. Если принять во внимание предположения С. П. Капицы о сжатии исторического времени, сегодня это займет несколько меньше времени. В любом случае «пятилетка» между 2012 и 2017 годами не сулит покоя. Россия входит в полосу турбулентности.

Правда, один тип хаоса может быть вытеснен другим. Общество не может спать вечно. А вместе с обществом проснется и армия. Речь не идет о военном перевороте. Для этого в российской армии нет политических традиций. Речь идет, скорее, о перераспределении влияния.

Когда-то Ельцин, разгромив КГБ, выбросил на улицу тысячи профессиональных оперативников, следователей, разведчиков и контрразведчиков. Через десять лет они нашли себе применение, занявшись сначала экономикой России, а потом и политическим процессом. Сегодня – другая крайность. В рамках военной реформы «высвобождаются» тысячи военных профессионалов. Эти люди воспитаны, чтобы брать, а не просить. Пока они тихо накапливаются во всех сегментах «гражданского общества». Но цикл скоро заканчивается…

Не исключено, что 2013 год станет началом нового политического времени. Военные могут снова предложить себя власти как одну из ее опорных точек. И тем самым составить конкуренцию выходцам из спецслужб в политике, которые последние годы были там чуть ли не единственными представителями силового блока. По своему политическому значению это событие будет сопоставимо с результатами выборов 2012 года.

Видимо, это понимает и власть. По крайней мере, то беспрецедентное повышение доходов военным, которое было обещано им в 2011 году, далеко выходит за рамки обычных предвыборных лозунгов и должно решить гораздо более фундаментальные политические задачи. Проблема в том, что финансовую планку подняли так высоко, что перепрыгнуть через нее можно будет только с очень длинным нефтяным шестом. А вот если недопрыгнуть, то приземление будет втройне болезненным. Нет ничего хуже, чем неисполненные обещания: сок желудочный уже выделился, а прожевать не дали. В этих случаях возможна сильная политическая изжога.

Легко ошибиться в дате, трудно ошибиться в тенденции. Социологические опросы показывают, что сегодня народ «голосует за спецслужбы», которые не испытывают недостатка в желающих устроиться на работу. Пока конкурс в какую-нибудь налоговую академию такой же, какой раньше был только в военные училища, после окончания которых можно было стать космонавтом. В армию идут лишь те, кто не попал в милицию. А зря. Возможно, совсем скоро маятник истории пойдет в другую сторону.

Глава 11. Предчувствие гражданской войны. Взлет и падение «внутреннего государства» в России в эпоху посткоммунизма

Во времена боярские, в порядки древнерусские

Переносился дух! Ни в ком противоречия.

Кого хочу – помилую, кого хочу – казню.

Закон – мое желание. Кулак – моя полиция.

Николай Некрасов
В годовщину распада СССР мне на ум почему-то приходит старый перестроечный анекдот. Крупное американское издательство, окончательно запутавшись в противоречивой информации, приходящей из горбачевской России, направило в Москву журналиста. По возвращении его спрашивают, может ли он в нескольких словах описать, что там происходит? Он отвечает: «Начать с того, что октябрьские праздники у них отмечают в ноябре. И так у них во всем…»

СССР умер как жил, анекдотично. И теперь Россия отмечает юбилейную дату на полтора года позже, чем должна была бы. Дело в том, что юридическая смерть Советского Союза по времени не совпадает с его политической смертью. Политически он перестал существовать значительно раньше, чем принято считать. В августе 1991 года СССР был уже скорее мертв, чем жив. Поэтому и сам путч, и героическая борьба с путчистами больше походили на театрализованное действие, чем на настоящую революцию.

Да и в целом СССР был своего рода фантомом. Что такое СССР? Россия. Россия была до него и осталась после него. Вряд ли корректно поэтому говорить о «разрушении СССР», более правильно говорить о преодолении Россией своей советской формы бытия. Нет ничего удивительного в том, что она была преодолена, ибо все в этом мире преходяще. Удивительно то, что на этом месте не возникло никакой новой полноценной государственности.

Действительно, впечатляет на самом деле не столько гибель старого, сколько отсутствие нового, готового заменить собою отжившее старое. Двадцать лет спустя кажется, что вместе с СССР в России скончалось государство вообще, будто и сама Россия кончилась.

Главный вопрос, на который предстоит сегодня ответить, состоит не в том, почему Советского Союза не стало, а в том, почему после этого не запустился исторический движок новой российской государственности?

ДУАЛИЗМ РУССКОЙ ВЛАСТИ
Если судить только по внешним признакам, то Россия является классическим примером того, что во всем мире принято называть «failed state». Термин «failed state» трудно адекватно перевести на русский язык. Но в целом понятно, о чем идет речь – о государстве с плохо работающими институтами, где право подменяется личными отношениями, где процветает коррупция и административный произвол. То есть я бы сказал, что речь идет о «несостоятельном государстве».

В то же время следует признать, что несостоятельность российской государственности не абсолютна, а относительна. Все зависит от того, с чем сравнивать. Россия является несостоятельным государством по отношению к современному государству западного типа и его позднейшим азиатским политическим «деривативам» (производным), таким как Япония, Сингапур и им подобные государственные образования. На фоне других государств Россия смотрится неплохо.

Если, например, сравнивать Россию со средневековым государством, вроде Флоренции при Медичи или Англии при Ричарде III, то по отношению к ним она будет казаться вполне состоятельным и современным государством.

Точно так же, если сравнивать Россию с любой среднестатистической страной третьего мира из Африки, Азии или Латинской Америки, то она ни на йоту не уступит им по уровню эффективности своих государственных институтов.

Таким образом, российская государственность является несостоятельной только по отношению к «политическому государству», появившемуся на свет в эпоху Нового времени. В самой общей форме только «политическое государство» в современном мире – состоятельно, а все «дополитические государства» оказываются несостоятельными.

* * *
Главной отличительной чертой политического государства является то, что оно целиком и полностью «обернуто» вокруг идеи права. Поэтому и отличие несостоятельной государственности от состоятельной состоит, главным образом, в той роли, которую играет в жизни общества право, и в том отношении, которое складывается в обществе по поводу права.

В политическом государстве право играет сакральную роль. Это не только и не столько система социальных норм, сколько своего рода культ. Право в таком государстве (иначе называемом конституционным) имеет двойственную природу: социального регулятора поведения и идеологического фантома, вокруг которого выстроено политическое сознание.

Право как культ, как часть идеологии западного мира – иррационально. Это объект поклонения и веры современного западного человека в такой же степени, как предмет для анализа. Законопослушность стала частью его политического подсознания. Европейцы и американцы исторически запрограммированы на следование букве и духу законов. Внушенный им бессознательный пиетет по отношению к закону имеет большее значение, чем осознанная необходимость его исполнения или страх перед неотвратимым наказанием.

С моей точки зрения, инквизиция внесла не меньший вклад в формирование современного европейского правосознания, чем христианская трудовая этика, воспетая Вебером.

Именно иррациональное усвоение (поглощение) общественным сознанием идеи права, ее «интериоризация» делает средневековое государство современным, превращает его из традиционного в политическое, из несостоятельного в состоятельное.

Создание современного политического государства, выстроенного вокруг идеи права, является одним из величайших социальных изобретений человечества, имеющих универсальное применение, несмотря на то, что эта новация возникла изначально в ареале европейской западно-христианской культуры.

Культ права делает государство «регулярным», ставит людей в зависимость не друг от друга, а от созданных и охраняемых ими совместно правил.

* * *
Ценность современного политического государства состоит в том, что по сравнению с государством «дополитическим» оно способно обеспечивать качественно новый темп прироста культуры, как материальной, так и нематериальной. В этом смысле политическое, оно же правовое или конституционное, государство обладает по отношению к обычному, то есть традиционному, средневековому государству, такими же преимуществами, какими автомобильный транспорт обладает перед гужевым.

Общества, сумевшие обзавестись современным политическим государством, в долгосрочной перспективе приобретают существенные конкурентные преимущества перед всеми другими обществами, обеспечивая себе невиданные до этого темпы роста. Подчеркну, речь сейчас идет не о демократии, а о создании государств, выстроенных вокруг права, культивирующих в себе «правовой позитивизм». Демократия во многих, но отнюдь не во всех случаях является необходимым условием формирования таких государств. Но все же это разные вещи[97].

Само появление «государств нового типа» на свет обрекает все остальные, продолжающие существовать в рамках традиционной парадигмы государства на застой, автоматически превращает всех неприсоединившихся в несостоятельных.

Происходит это, однако, вовсе не потому, что «дополитические» государства стали хуже, чем были, а потому, что они уже не могут стать лучше, чем есть.

Обеспечиваемый традиционными государствами минимальный темп культурного прироста, ранее вполне достаточный, теперь, в новых условиях, когда они вынуждены конкурировать с современными государствами, обрекает их на зависимость от государств нового типа, способных двигаться вперед, то есть наращивать культурный слой, иными, недостижимыми для обычного государства темпами. Эти государства обречены на вымирание, как динозавры.

Даже если «дополитическому государству» удается выжить, в нем начинает происходить быстрое вымывание культурного слоя, что обрекает его на медленное умирание. Элита из таких стран постепенно съезжает туда, где ей может быть обеспечено более комфортное пребывание, а сами эти страны начинают рассматриваться всеми, в том числе и собственными гражданами, исключительно как ресурсная база.

Несостоятельные государства не имеют перспективы. При этом они могут существовать очень долго, смещаясь на периферию мировой политики, без малейших шансов продвинуться когда-нибудь в центр.

* * *
Дискуссию о судьбе России на этом можно было бы быстро закончить, уложив ее в прокрустово ложе концепции несостоятельного государства, если бы не одно «но».

Обладая в течение многих веков всеми известными свойствами несостоятельного государства, Россия отличалась при этом колоссальной культурной производительностью, совершенно этим государствам несвойственной.

На протяжении многих веков России удавалось воспроизводить в себе обширный и плодотворный культурный класс, обладающий незаурядным творческим потенциалом. Достижения России как в области материальной, так и в области нематериальной культуры бесспорны. Сама ее способность удерживать под своим контролем огромные территории, непрерывно защищая их от агрессии, ее военные и дипломатические успехи, достижения в области науки, техники и искусств, ее литература, музыка и живопись незаурядны, заслужили глубокое уважение во всем мире и не позволяют поставить Россию в один ряд с остальными несостоятельными государствами.

Сегодня много слов говорится о суверенитете России и угрозах ему. С моей точки зрения, Россия смогла сохранить суверенитет и не стать чьей-то обширной колонией только потому, что ей удавалось долгое время производить, воспроизводить и удерживать в своей орбите многочисленную и эффективную культурную элиту. Длительное сосуществование этой элиты с алчной и неразвитой бюрократией внутри несостоятельного государства представляет собой одну из центральных загадок российской политической истории.

Эта выдающаяся культурная производительность в сочетании с совершенно нефункциональным государством – ненормальна. Это все равно как если бы паровоз, где машинист бросает уголь в топку, начал бы двигаться по шпалам со скоростью японского монорельсового скоростного поезда.

* * *
Парадоксальная эффективность российской модели неэффективного государства, по всей видимости, обеспечивалась встроенным внутрь него компенсаторным механизмом.

Слабость «регулярного» государства испокон веков возмещалась здесь силой «чрезвычайного» государства. Дело в том, что в России, как в современном авиалайнере, все жизненно важные механизмы дублируются. Поэтому типичные недостатки «внешней» власти в ней уравновешиваются особыми достоинствами власти «внутренней».

О взаимодействии внешней и внутренней власти в России как о сквозной черте российской государственности писали многие исследователи, и в первую очередь Юрий Пивоваров[98]. Но они видели в этом свойстве русской власти прежде всего роковой изъян, воспроизводящий себя на каждом новом витке исторического развития русской государственности.

На самом деле дуализм русской власти – это очень функциональный изъян. Только благодаря ему Россия состоялась исторически как «государство первого ряда».

Если бы внутренней власти не существовало, Россия в лучшем случае застряла бы в своих «средних веках», как это случилось с большинством несостоятельных государств мира. Специфическое русское «двоевластие» – порок только в глазах оптимистов, которые полагают, что единственной альтернативой современному русскому государству в истории было современное европейское политическое государство. Но есть еще и пессимисты, которые полагают, что альтернативой могло быть и государство африканского типа. Более того, эта «опция» всегда остается актуальной…

Матрешка – это не только любимая русская игрушка, но и символ российской государственности. На протяжении как минимум последних пятисот лет в России всегда существовало своего рода «государство в государстве» – невидимая внутренняя власть, на которой все и держалось.

Особенность русской внутренней власти состояла в том, что она имела такой же институциональный характер, как и власть внешняя. В этом отличие российской «внутренней власти» от всевозможных дворцовых партий, теневых кабинетов, кружков интриганов, которые существуют везде и всегда вокруг любой власти.

Внутренняя власть в России – это система, действующая пусть по неписаным, но от этого не менее жестким правилам.

По сути, мы имеем дело с весьма специфическим случаем разделения властей: на власть внешнюю, регулярную, и внутреннюю, чрезвычайную. В этом разделении кроется секрет «конституционализма по-русски».

Одновременное существование двух параллельных государственных систем неизбежно приводило к конкуренции между ними. В этой конкуренции, видимо, и кроется секрет русской высокой культурной производительности. Развитие есть всегда там, где есть конкуренция, даже такая специфическая.

* * *
Россия сумела методом исторических проб и ошибок создать государство-дублер, которое тенью следовало за основным государством, дополняя и восполняя его. Но появился этот дублер не на пустом месте. Он возник благодаря обнаружившейся у России способности к созданию собственной идеологии. Россия относится к тем немногим обществам, которые смогли развить свою систему религиозных взглядов до уровня политической, государственной идеологии.

Корни идеологии западного либерализма, несомненно, уходят в западное христианство, а западное право, как это убедительно показал Гарольд Дж. Берман, является продуктом развития западной религиозной культуры[99].

Христианский эксперимент по внедрению морали в ткань политики и права, несмотря на все свои очевидные изъяны: формализм, недостаточность, противоречивость и так далее, – завершился в западном мире грандиозным успехом. В конечном счете, несмотря на все неудачи, несмотря на бесконечную удаленность от идеала, здесь было создано мировоззрение, краеугольным камнем которого является право и справедливость. Это не значит, что право и справедливость царят в западных обществах безраздельно. Это только значит, что здесь они признаются безусловной высшей ценностью большинством населения.

Казалось бы, русское православие было всегда очень далеко от той исторической миссии, которую исполнила западная церковь. Но если приглядеться, то можно увидеть, что и восточное христианство проделало в России определенную работу. Но сделало оно это по-своему.

Либеральному идеалу Запада была противопоставлена «русская идея», которая прошла сложный путь эволюции от почти еще целиком религиозного учения о «Москве – третьем Риме» через политическое и философское обоснование самодержавия к народничеству и, в конечном счете, к большевизму.

Но если западный либерализм вращается вокруг идеи права, то русская мысль всегда была «зациклена» на идее власти.

* * *
В русском политическом сознании власть занимает то место иррационального начала всех начал, которое в западноевропейском политическом сознании занимает право. Власть, а не право носит в России сакральный характер. Русская власть – это не только и не столько социальный и политический институт, сколько мистическая сущность, своего рода «животворящая субстанция». Во все тяжкие времена русские люди обращают свои взоры на власть и от власти, как от божества, ждут ответов на все волнующие их вопросы.

Природа русской власти так же дуалистична, как дуалистична природа западноевропейского права. Власть в России – это, как и везде, социальный институт. Но кроме этого, она еще и почти религиозный символ, идол, мистическое ядро всей русской жизни. В отличие от современного европейского государства русская власть «обернута» не вокруг права, а вокруг самой себя как идеи и культа.

Русский человек преклоняется не столько перед властью, сколько перед идеей власти. Отсюда и неистребимое, исторически «сквозное» русское самодержавие, когда власть выступает иррациональной причиной и иррациональным следствием самой себя, начальной и конечной точкой любого политического маршрута

Именно поэтому правитель в России выступает в роли как высшего политического, так и высшего мистического авторитета. Он как бы и носитель власти, и ее источник одновременно. Благодаря двойственности своего статуса правитель в России обладает невиданной автономией по отношению к чиновничеству. Он не столько главный чиновник государства, сколько главный судья, посредник между чиновниками и народом. Дистанция между правителем и чиновничеством в России оказывается не меньшей, чем между чиновничеством и народом.

* * *
Подводя краткий итог, можно сказать, что русский народ сумел развить свою религиозные убеждения в политическую философию, из которой позднее выросла идеология. Эта идеология сформировала иррациональный культ власти, имеющий для нее то же значение, что и культ права в западной либеральной идеологии. В результате в эпоху «модерна» русская власть выстроилась не вокруг права, а вокруг своего собственного культа. Произошло «удвоение» власти: она поделилась на «внешнюю» и «внутреннюю». При этом внутренняя власть частично компенсировала несостоятельность внешней за счет того, что создавала весьма специфическую конкурентную среду.

Русское внутреннее государство – это государство-обруч, государство-надсмотрщик, государство-плетка. С его помощью русское внешнее, несостоятельное государство вытаскивает себя из вечного застоя подобно Мюнхгаузену, вытаскивающему себя из болота за волосы. Но в то же время это и государство-помочи, государство-наседка, государство-выручалочка, при котором регулярному внешнему государству живется припеваючи: когда надо – подстрахует, когда надо – поправит. При такой «няньке» Россия всегда будет оставаться инфантильным государством-подростком с неокрепшими институтами и иждивенческими наклонностями.

УПАДОК ГОСУДАРСТВА В ПОСТСОВЕТСКОЙ РОССИИ
Взаимодействие внутренней и внешней власти не было статичным, модель отношений между ними постоянно менялась, пройдя несколько ступеней эволюции.

В момент своего появления на свет система выглядела сюрреалистично, почти гротескно. В XVI веке царь Иван Грозный физически разделил страну на две части – земщину и опричнину. Опричнина была первой грубой версией внутренней власти, которая в самом начале имела даже собственное автономное от внешней власти бытие. Русское государство в этот момент было похоже на двойную звезду, где оба светила движутся вокруг одной точки по весьма сложной и запутанной траектории.

Так очевидно внешнее и внутреннее государство сосуществовали недолго. Опричнина была не то чтобы упразднена, но выродилась во «двор», который постепенно влился (вытек) во внешнюю власть. Там он, однако, не растворился без остатка. Внутреннее государство не исчезло, а просто перестало быть заметным. Оно стало частью повседневной жизни Империи.

Русский император всегда «стрелял с двух рук». Он управлял страной при помощи сложного и громоздкого механизма русской бюрократии, осененной Сводом законов Российской империи. И в то же время он всегда имел под рукой бесчисленное количество неформальных инструментов влияния, действуя через всевозможные как тайные, так и открытые «чрезвычайные органы»: комиссии, комитеты, советы, которые имели куда больше полномочий, чем многие правительственные учреждения. Благодаря конкуренции этих двух механизмов Империя оказывалась способной принимать самые радикальные решения и инициировать реформы, очень похожие на «революции сверху».

Советская эпоха не только не устранила этот дуализм русской власти, но даже вывела его на качественно новый институциональный уровень, официально оформив двойственность российской государственности как партийно-советскую систему. Она стала органичным и логичным продолжением той линии, которая наметилась в доимперскую и имперскую эпохи. Внешнее и внутреннее государства снова разошлись, но уже не как изолированные друг от друга сущности, а как два аспекта, два уровня, две плоскости остающегося единым государственного организма.

Коммунистическая партия в СССР, реализуя функцию внутренней власти, выстроилась в систему сплошного и вездесущего контроля за советским (внешним) государством, то есть впервые стала тем, что сегодня стыдливо называют «вертикалью власти». Когда эта система окончательно сложилась, ее статус был закреплен юридически в брежневской Конституции при помощи знаменитой «6-й статьи», закреплявшей роль КПСС как «руководящей и направляющей политической силы». Сразу после этого обнаружилось, что вся система находится в глубочайшем кризисе.

* * *
Крах Империи начался, когда произошла девальвация самодержавия. Краху СССР начало положило вырождение идеологии коммунизма. Когда это случилось, вся система партийной (внутренней) власти обвисла и стала совершенно нефункциональной. Катализатор превратился в ингибитор: то, что раньше ускоряло движение, заставляя бюрократию шевелиться, теперь стало тормозом.

Партия очень быстро превратилась в неподвижную политическую колоду, которую изнутри пристегнули к и так небыстрой русской бюрократии. За считанных два десятилетия коммунистическая партия стала символом косности, цитаделью застоя и консерватизма. Она уже не столько компенсировала несостоятельность русской власти, сколько ее усугубляла.

К середине 80-х годов именно система партийной (внутренней) власти стала главным объектом критики (если не сказать, ненависти) в самых широких слоях русского населения. В ней видели конечную причину всех русских бед, демонизировали ее историческую роль. В обстановке всеобщей враждебности компартия стала стремительно терять влияние. Но не в том была беда. Настоящая беда была в том, что внешняя власть к этому моменту давно выродилась и была неспособна к какому бы то ни было самостоятельному, автономному от партии существованию.

Советская власть стала напоминать компьютер, в котором удалили программное обеспечение: внушающую издали страх, но при этом совершенно бесполезную груду железа. К этому моменту от русской государственности на деле оставалась одна внешняя оболочка. Но общество этого не понимало и усиливало давление на ненавистную ей, теряющую контроль за ситуацией партию.

Впервые вопрос об особой роли коммунистической партии в советской политической системе остро и масштабно встал весной 1989 года во время выборов делегатов на Первый съезд народных депутатов СССР. С первых дней работы съезда (май 1989 года) вокруг политических и иных привилегий компартии развернулась настоящая битва. 4 февраля 1990 года в Москве состоялась, по всей видимости, самая массовая организованная акция протеста за всю русскую историю – демонстрация за отмену пресловутой 6-й статьи Конституции.

Этот лозунг объединил практически все общественные силы. Духовным вдохновителем движения был академик Андрей Сахаров. В демонстрации приняло участие около 300 тысяч человек. Цифру эту хорошо бы запомнить как некий индикатор того, на что в принципе способно российское общественное движение при определенных условиях. Уже на следующий день состоялся пленум ЦК КПСС, на котором Михаил Горбачев предложил ввести пост президента СССР с одновременной отменой ставшей вдруг ненавистной статьи Конституции.

Это была безоговорочная капитуляция – внутренняя власть прекратила свое существование. Неведомый доселе в советской России напор легального протеста лишил партию воли к сопротивлению. Она стала быстро разваливаться изнутри. По сути, уже тогда дело было сделано.

Формально точка была поставлена 14 марта 1990 года, когда и был принят закон, которым учреждался пост президента СССР и провозглашалась многопартийность. Де-юре был положен конец монополии коммунистической партии. Де-факто был ликвидирован дуализм русской власти, ведь никакой «партией» КПСС никогда в жизни не была.

* * *
Таким образом, период между 25 мая 1989 года (день начала работы Первого съезда народных депутатов СССР) и 14 марта 1990 года можно считать временем «четвертой русской революции», в ходе которой была уничтожена советская государственность и сломан хребет СССР. Именно 14 марта 1990 года должно рассматриваться как дата политической смерти СССР.

Под этим углом зрения роль правозащитного движения в сокрушении СССР кажется более существенной, чем это принято сегодня считать и чем это ранее казалось мне самому. Конечно, СССР на части разобрала партийно-советская номенклатура и криминалитет. Но застрельщиками на начальном этапе выступили именно правозащитники. Они навели прицел революции на нужную цель.

После ликвидации «внутреннего», «партийного» государства «внешнее» «советское» государство безжизненно провисло. Оно стало и не государством вовсе, а жалкой его тенью, пародийной копией. С тех пор полуживые, будто разбитые параличом, функционирующие больше по инерции, чем за счет какой-то внутренней силы государственные институты лишь дискредитируют воспоминания о былой мощи государства Российского. Вот уже двадцать один год русское государство находится на аппарате искусственного дыхания: оно существует, но оно не живет.

И тем не менее нельзя сказать, что государства вовсе нет. Трамваи по улицам ходят, и вообще – все, что положено иметь «приличной» власти, русская власть вроде бы имеет. Есть полиция и жандармерия, есть армия и как бы суд, функционируют бесплатное образование и бесплатная медицина, люди получают пенсии, пользуются общественным транспортом и так далее. В чем же тогда дело?

А дело все в том, что русское государство перестало быть особенным. Оно стало обыкновенным, то есть таким же, как и все другие несостоятельные государства.

Для России, какой мы ее привыкли видеть на исторической сцене по крайней мере последние триста лет, иметь такое государство –равносильно смерти. Но в планетарном масштабе ничего страшного не произошло, поскольку и с таким государством Россия сможет еще очень долго влачить жалкое, но царственное существование, «звеня» старыми орденами в обозе мировой истории среди десятков себе подобных неудачников.

Россия сегодня похожа на сверхзвуковой лайнер, который из-за поломки двигателя вынужден был спуститься вниз, занять место в другом эшелоне и теперь плетется до пункта назначения со скоростью «кукурузника».

* * *
Конечно, в России есть государство. В его наличии легко убедиться воочию, пересчитав количество полицейских на тысячу душ населения. Но это уже совсем не то государство, которое было раньше и которое было способно творить чудеса, позволяя, по образному выражению Уинстона Черчилля, в считанные десятилетия проходить путь от сохи до ядерной бомбы. Теперь это «нормальная Византия» с ее извечными интригами, клановой борьбой, вселенской бюрократией и космическим мздоимством. Соответствующими являются и темпы культурного прироста – почти постоянно отрицательная динамика.

Все усилия, направленные на то, чтобы придать этому обломку «космическое ускорение», проходят впустую. Движок русской истории отказывается заново запускаться. За двадцать один год тусклого существования случилось несколько попыток реанимировать этот движок. Россия то давала «полный вперед», то пятилась «задним ходом». И то и другое у нее получалось плохо.

Первой «наивной» попыткой взять и просто перезапустить двигатель как раз и стал знаменитый августовский путч, который по общепризнанной версии якобы добил СССР. На самом деле СССР к этому моменту был мертв. Группа «коммунистических» реаниматологов попробовала его оживить при помощи полицейской дубинки. Разумеется, что ничего, кроме конвульсий, из этой попытки не вышло. Страна дернулась от боли и снова рухнула. Единственным следствием этой акции стало юридическое закрепление очевидного политического факта. В декабре 1991 года СССР было выдано свидетельство о смерти.

Второй «романтической» попыткой стал прожект по созданию в России «государства европейского типа» на базе «рыночных ценностей». В январе 1992 года Борис Ельцин дал старт работе по созданию нового, либерально-большевистского государства. Этот проект был обречен на провал, поскольку изначально являлся противоречием в себе самом: своей целью он ставил создание рыночной экономики, но при этом отрицал верховенство права, которое является главным условием ее существования. Правительство внедряло в сознание масс уважение к рынку, в то время как внедрять туда нужно было уважение к закону.

Фиаско наступило не так сразу, как у ГКЧП, но тоже довольно быстро. В 1993 году либерально-большевистская программа потерпела сокрушительное поражение. Расстрел парламента, отмена конституции, узурпация власти одной из партий, какими бы политическими мотивами это ни объяснялось, свидетельствовали об окончательной победе в России целесообразности над законностью (собственно, ничего другого при данном уровне политической культуры и быть не могло). А это ставило жирный крест на «европейском» пути развития.

Не одолев дорогу в гору, машина русской государственности стремительно покатилась вниз.

* * *
В 1993 году Россия надорвалась. Все последующие годы, вплоть до самой отставки Бориса Ельцина в канун 2000 года, Россия проводила «имитационную» внутреннюю политику. Правительство топталось на месте, создавая видимость, будто занимается государственным строительством. На самом деле ничего не строилось, а под разговоры о демократии и рынке шло плохо прикрытое разграбление страны наспех сколоченными воровскими и бюрократическими кланами.

Первый постсоветский застой продлился вплоть до 2000 года. Дело даже не в том, что эти годы были потрачены впустую. А дело в том, что именно в это время сформировался тот криминальный тренд, который полтора десятилетия спустя окончательно завел Россию в тупик.

За этот период Россия пережила две волны криминализации экономики. Сначала в 1993-1994 годах произошла массовая («народная») криминализация. Исследователи из далекого будущего, перед которыми будут открыты ныне закрытые базы данных, скорее всего, с удивлением обнаружат, что именно к этим годам восходят все сколько-нибудь значимые русские криминальные истории. Затем в 1996-1997 годах в ходе так называемых «залоговых аукционов» произошло окончательное перераспределение ресурсов и была заложена основа процветания криминальной олигархии в России. В считанные годы Россия из сверхдержавы превратилась в страну третьего мира, со всеми ее необходимыми атрибутами: неконтролируемой коррупцией и всесильной мафией.

Но живо еще было поколение, которое помнило другую Россию. Росло всеобщее раздражение и симпатии к «старому доброму государству». Там, где есть спрос, будет и предложение. В России исподволь накапливался потенциал для третьей «ностальгической» попытки реставрировать дееспособную власть.

ВОЗРОЖДЕНИЕ И КРАХ «ВНУТРЕННЕГО» ГОСУДАРСТВА ПРИ ПУТИНЕ
Реставраторы советской политической старины действовали скорее по наитию, чем в соответствии с каким-то заранее составленным планом.

Известно, что главный герой культового романа Ильфа и Петрова, затеявший шахматный турнир в Васюках, был бы страшно удивлен, если бы ему рассказали, что он разыграл на шахматной доске мудреную комбинацию. Я полагаю, что и Владимир Путин со своими сподвижниками в те славные годы, когда он начинал российские контрреформы, был бы сильно озадачен, если бы ему рассказали, что он пытается воссоздать в России «внутреннее государство». Тем не менее именно это стало конечным результатом его усилий.

Справедливости ради надо сказать, что в самом начале своей политической карьеры Владимир Путин предпринял робкую попытку двинуться по пути раннего Ельцина и построить в России «европейское» государство. Были задуманы многочисленные, так и не реализовавшиеся (а в некоторых случаях, таких как суд, реализовавшихся с точностью до наоборот) реформы. В этих мечтаниях прошло около двух лет, и к 2003 году началось «реверсное» движение к «вертикали власти».

В этой статье не место для подробной характеристики политического строя, сложившегося в России в первое десятилетие XXI века. Поэтому многие важные детали придется опустить. Задача состоит исключительно в том, чтобы определиться с природой и основными функциональными чертами этого строя.

С этой точки зрения пресловутая властная вертикаль, воссозданная Владимиром Путиным, была не чем иным, как скрытым, основанным на неформальных взаимоотношениях, альтернативным (параллельным) механизмом осуществления власти, позволяющим частично компенсировать слабость формальных государственных институтов и восстановить управляемость государственной машиной.

* * *
Доказано, что в ходе эволюции природа обычно использует в своих целях те материалы, которые находятся ближе всего («под рукой»). Из них и «лепятся» органы и ткани, необходимые для выживания и приспособления к новым условиям обитания. Нечто подобное происходит и с обществом. Под рукой у Владимира Путина и его команды в начале нулевых находилось ФСБ РФ. Возможно, если бы Владимир Путин был выходцем не из ФСБ, а, скажем, из прокуратуры, то политическая эволюция в России пошла бы несколько иным путем. Хотя общее направление движения, в общем и целом, было задано заранее. Но случилось то, что случилось, – механизм «альтернативной власти» выстроился именно вокруг возможностей, которыми остаточно обладала российская политическая полиция.

Для нас, в конечном счете, важно не столько то, вокруг чего сложилась новая власть, сколько то, какие параметры она приобрела. ФСБ России сегодня зачастую воспринимают как наследника зловещего КГБ СССР. На самом деле ФСБ является, скорее, политическим правопреемником КПСС. Именно служба безопасности выполняет сегодня те функции «универсального надсмотрщика» за экономикой и политикой, которые были свойственны компартии.

Сегодня много говорится, как изменилась политика под влиянием выходцев из ФСБ, но мало говорится о том, как изменилась сама ФСБ, приспосабливаясь к выполнению новых функций. Нельзя не обратить внимания на то, что ФСБ в нулевые годы существенно преобразилась. Организация была специально «заточена» под необычные политические задачи (причем эти изменения продолжились и в период президентства Медведева):

Во-первых, ФСБ обзавелась универсальной компетенцией.

Поправки, внесенные в законодательство о безопасности, позволяют сегодня ФСБ заниматься любым расследованием, поскольку на нее возложена обязанность бороться с преступностью вообще, а не с преступлениями против безопасности России. Это потенциально (а также и на деле) позволяет ФСБ принимать участие в разрешении практически любого экономического или политического споров.

Во-вторых, ФСБ обзавелась инструментом реализации своей вновь обретенной универсальной компетенции.

Внутри ФСБ была создана специальная служба, способная реализовывать универсальную компетенцию практически в любой плоскости. Речь идет о Службе экономической безопасности (СЭБ) ФСБ РФ[100], которая в течение нескольких лет превратилась в высшую политическую инстанцию, способную предрешать исход всех политических и экономических конфликтов в России.

В-третьих, были сформированы «приводные ремни» между ФСБ и реальным сектором экономики.

При ФСБ РФ был создан институт «кураторов» для проведения политики непосредственно на местах. В государственных и даже негосударственных организациях на руководящих должностях появились «наблюдатели от ФСБ», получающие две зарплаты: по месту командирования и по основному месту работы в правоохранительных органах. По сути они выполняют роль комиссаров при руководителях этих ведомств.

В-четвертых, ФСБ стала «первой среди равных», подмяв под себя все другие конкурирующие силовые структуры.

На ФСБ через так называемое управление «М» и ряд других структурных подразделений оказались замкнуты все другие «силовые» ведомства, включая суд. Конкуренция между этими ведомствами и ФСБ РФ, существовавшая даже в сталинские и брежневские времена, жесточайшим образом пресекается. В лучшем случае другие ведомства могут соперничать друг с другом, пытаясь привлечь ФСБ на свою сторону.

В-пятых, ФСБ стала самостоятельно формировать свою собственную экономическую базу, становясь все более и более независимой от официального государственного бюджета.

ФСБ получила право самостоятельно и практически бесконтрольно формировать колоссальный нелегальный бюджет, своего рода «черную кассу» власти. Доходную часть этого «параллельного бюджета» страны составляют деньги, получаемые в качестве платы за назначение на государственные должности, в качестве комиссионных за получение госконтрактов, в качестве отчислений от доходов таможенных брокеров, работающих по «серым» схемам, а также средства, напрямую откачиваемые из бюджета, путем незаконного возврата налогов. Его расходную часть составляют траты на неофициальное премирование чиновников, особенно работающих в тех же силовых ведомствах; на осуществление спецопераций как в России, так и за рубежом; на организацию избирательных компаний; на поддержку всевозможных, создаваемых властью институтов псевдогражданского общества и на другие подобные цели.

В-шестых, ФСБ России стала активно использовать в качестве «аутсорсинга» для решения стоящих перед ним новых задач криминальные структуры.

Зачастую штатные и нештатные сотрудники ФСБ РФ обращаются к криминальным структурам как к «субподрядным» организациям, поручая им выполнение деликатной части поставленных перед спецслужбой задач. Со временем между соответствующими подразделениями ФСБ РФ и используемыми ими криминальными структурами возник симбиоз, сыгравший самую негативную роль в дальнейшей эволюции государственной системы России.

* * *
Изменения коснулись, конечно, не только ФСБ России, но со временем затронули и всю общественно-политическую систему. Чтобы безболезненно вживить этот «силовой имплантат» в государственную ткань, в ней предварительно был подавлен политический иммунитет.

В 2003-2004 годах в результате политических контрреформ были полностью отключены и так не очень эффективные в России жизненно важные механизмы общественного контроля над деятельностью исполнительной власти. В том числе на всех уровнях власти был практически заблокирован выборный механизм. Из всех форм общественного контроля над властью к настоящему времени сохранилась лишь относительная свобода слова, и то ограниченная площадкой неэлектронных СМИ и Интернета.

В чем общий смысл политических перемен начала нулевых? С одной стороны, все нити, связывающие «внешнее» регулярное государство с обществом, которые не позволяют этому государству окончательно оторваться от общества, были оборваны. Но, с другой стороны, под это безжизненное, недееспособное государство была подведена мощная платформа вновь образованной «внутренней власти», на этот раз обернутой вокруг ФСБ, которая энергично подперла хиреющее государство снизу. Она сцепила расцепившиеся было звенья, вдула воздух в давно обвисшие меха и заставила всю эту груду политического металлолома хоть и со скрипом, но шевелиться.

* * *
Поначалу казалось, что найдена, наконец, формула успеха на все времена. Однако, не успев возникнуть, новоявленное «внутреннее государство» стало стремительно деградировать и разрушаться. Вертикаль оплавилась и стала горизонталью.

Стремительность этого краха объясняется прежде всего отсутствием идеологии, которая могла бы лечь в основание строившейся вертикали власти.

Действительно, все предыдущие версии «внутренней власти» в России создавались как «сервисные» политические подсистемы для той или иной идеологической системы (самодержавия или большевизма – не имеет значения). Нынешняя «вертикаль власти» стоит одиноко, как перст указующий в пустыне. Она обслуживает не идеологию, а саму себя. Поэтому ее колышет от любого политического ветра. Русская власть без идеологии – это замок из песка.

Понимая неустранимость этого изъяна, создатели «вертикали власти» с самого начала пытались заполнить идеологический вакуум всевозможными «симулякрами», разменять «культ власти» на множество «масскультиков». Это привело к тотальной подмене в России политики политтехнологиями, но проблему не решило.

Точнее, решило наполовину: при помощи политических технологий, основанных на использовании «административного ресурса» и на манипулировании массовым сознанием при помощи электронных СМИ, удалось установить эффективный контроль власти над обществом. Но при этом не удалось добиться главного – консолидации самой власти. А ведь идеологии, оказывается, нужны прежде всего для этого. В противном случае любой «трест» неминуемо лопнет от «внутреннего напряжения». Что, собственно, и произошло с новоявленным посткоммунистическим «внутренним государством».

Дело оказалось не в том, что без идеологии власть не может контролировать общество.

Это-то как раз получается, особенно если речь идет о потребительском обществе. Дело в том, что без идеологии власть не может контролировать саму себя. И тут уже ничего не поделаешь. Ржавчина в мгновение ока может превратить в труху любое железо, если нет антикоррозийного покрытия. Точно так же и государство без идеологической смазки оказывается беззащитным перед деструктивными силами.

* * *
«Вертикаль власти» стала добычей мародеров. Почти десять лет она насаждала в обществе правовой нигилизм, возвышая целесообразность над законностью, действуя «по обстоятельствам», разделяя граждан на «наших» и «не наших». И вот, наконец, она сама стала его жертвой.

Власть создала правовую среду, крайне неблагоприятную для всех существующих в России субкультур, кроме субкультуры криминальной, которая в условиях официально культивируемого пренебрежения законами размножается, как плесень в сырости[101]. Освоившись, эта «субкультура» принялась за уничтожение «подыгравшего» ей государства.

С легкой руки аналитиков из «Stratfor» в отношении современной России был навязан ложный дискурс – о мифической борьбе «силовиков» с «цивиликами» за власть[102]. Борьба кланов между собой ничего на самом деле не объясняет, потому что сама нуждается в объяснении. Наивно пытаться объяснить все перипетии современной русской политики соревнованием друзей и коллег Владимира Путина по службе в ФСБ с друзьями и коллегами Владимира Путина по работе в Санкт-Петербургском университете.

Действительная борьба за власть в современной России идет не между «силовиками» и «цивиликами», а между обществом и криминалом.

В отсутствии общего начала, объединяющей нравственной идеи «властная вертикаль» рассыпалась на фрагменты, каждый из которых очень быстро стал самостоятельным центром силы.

Было бы полбеды, если бы эти фрагменты так и оставались изолированными островками внутри архипелага власти. Настоящая беда состоит в том, что эти «островки» способны дрейфовать в мутных общественных потоках. Более того, они способны цепляться друг за друга, складываясь в самые причудливые и непредсказуемые комбинации.

Обособленные властные группировки неизбежно обрастают «внешними связями» в преступном мире. Поначалу власть сама вербовала союзников в криминальной среде, но скоро криминальная среда подмяла под себя власть и сделала ее своим агентом.

Из союза чиновников с преступниками родились первичные государственно-криминальные образования. Едва появившись на свет, они стали быстро выстраиваться в длинные социальные цепочки (весь процесс очень сильно напоминает эволюцию простейших биологических организмов). Эти цепочки перехлестывались, сплетались в клубки, соединялись в своеобразные созвездия, пока, наконец, все общество и государство вместе с ним не оказались оплетены ими, как щупальцами спрута[103].

* * *
Силовики – это уже не cool сегодня. Угрозы со стороны силовиков – это проблема вчерашнего дня. Сегодня Россия подчиняется вовсе не силовикам. Ею управляют децентрализованные неформальные сетевые структуры, в состав которых входят криминальные «авторитеты» разных рангов, представители самых разнообразных государственных ведомств (в том числе сотрудники правоохранительных органов и судов), соединенные между собой функционально, а также представители «гражданского» сектора, обслуживающего инфраструктуру этих сетей (банкиры, юристы, инвесторы и так далее).

И даже внутри этих сетевых структур силовики теперь не имеют решающего влияния. Россия быстро прошла эту промежуточную стадию разложения власти. Сегодня главной угрозой для России является всеобщая универсальная криминализация, массовое освоение власти самыми деструктивными общественными элементами. Центры принятия решений давно покинули стены пресловутого ФСБ, тем более Кремля или российского Белого дома. Они переместились в офисы и на виллы, многие из которых уже давно располагаются за пределами России.

Таким образом, эксперимент по воссозданию «внутренней власти» без идеологии, за счет эксплуатации ностальгической привязанности населения к «ancient regime» окончился полным провалом. Но даже за саму эту попытку пришлось заплатить крайне высокую цену. Процесс криминализации власти и общества, начатый в 1993 году, продолженный в 1996 году, дошел-таки, наконец, до своего логического конца. Власть в России разделилась небывалым до сих пор образом – на официальную и на криминальную.

* * *
История России очередной раз прошлась по кругу и вернулась в точку старта… Попытка выстроить «вертикаль власти» стала катализатором формирования в России нового криминально-паразитического (непроизводительного) класса. На смену пресловутой «советской номенклатуре» пришла «постсоветская клептократура».

Особенностью клептоклатуры является то, что основу ее экономического благополучия составляет не частная собственность, даже краденая, как можно было бы предположить, не возможность привилегированного доступа к каким-то ресурсам (будь это даже газ, нефть, металл или чистое золото), а коллективное владение государством, являющимся для нее эксклюзивным источником обогащения.

Под влиянием клептоклатуры в России деформировалась не только политическая, но и экономическая система. Российская экономика является сегодня не столько сырьевой, сколько «распределительной». Она имеет двухуровневый характер: есть первичная и есть вторичная экономика. На первичном уровне средства от различных видов производительной деятельности аккумулируются у государства, а на вторичном – они перераспределяются в пользу клептоклатуры, контролирующей это государство (это делается путем применения разнообразных технологий изъятия бюджетных средств). Изъятые из бюджета таким образом средства, как правило, не реинвестируются в экономику, а выводятся из нее: они либо расходуются на потребительские нужды клептократуры, либо направляются за границу.

К концу президентства Дмитрия Медведева «вертикаль власти», созданная для того, чтобы компенсировать несостоятельность российской государственности, сама стала абсолютно несостоятельной. «Внутренняя власть» растворилась в той «внешней власти», за которой она должна была «присматривать».

ХОЛОДНАЯ ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА
В переломном 20-м году, когда коммунистическая Россия вынужденно затеяла переход к НЭПу и соратники Ленина сокрушались по поводу краха военного коммунизма, теоретик партии Бухарин задался вопросом: «А что, собственно, „крахнуло“?» И сам же на него ответил: «Наши иллюзии».

Сегодня, когда нам кажется, что с разрушением «вертикали власти» рушится и сама русская государственность, нам стоит озадачиться тем же вопросом: «А что, собственно, рухнуло?»

Катастрофа оказалась относительной. Рухнула наивная надежда на то, что можно вот так, запросто взять и воссоздать тот уникальный политический механизм, который делал Россию особым, государством, способным, несмотря на вопиющую слабость всех своих институтов, в течение нескольких веков развиваться впечатляющими мир темпами и создавать выдающуюся культуру. Но сама по себе государственность, конечно, сохранилась. Просто Россия превратилась в нормальное несостоятельное государство из третьего мира.

* * *
Казалось бы, на этом можно было поставить точку. Но выходит почему-то точка с запятой. Ведь это несостоятельное государство существует в обществе, которое по-прежнему еще помнит другие времена. Изнутри и снаружи его окружают люди, которые хотят большего и которые не могут смириться с тем, что нынешнее положение нормально.

Собственно, неуспокоившиеся элиты – это и есть сегодня главный, если не единственный, фактор нестабильности политического строя современной России. Но это серьезный фактор.

С точки зрения нормального среднестатистического латиноамериканского или африканского общества, к стандартам которого Россия стремительно приближается, эта нервная реакция элит на происходящее, их политическая истерика по поводу своей несостоятельности кажутся иррациональными. Несостоятельное так несостоятельное – лишь бы деньги платили…

Она и является иррациональной. Но у этой иррациональности есть очень глубокие русские корни. Ведь не на пустом же месте появился в России тот плодоносящий культурный слой, из-за которого в ней время от времени напрочь ломают все политические и экономические устои. Он вырос из самих глубин русской жизни, из ее, в том числе, православной основы, из ее совокупной истории. И поэтому даже если этот плодоносящий слой срезать в очередной раз подчистую, то он снова и снова будет выделяться из русской жизни, из ее унылой повседневности и вытекать, как слеза из невидящего глаза. В определенном смысле Пушкин, Достоевский, Толстой, Чехов и несть им числа являются нашими политическими современниками. Они голосуют незримо вместе с нами, иногда за нас, а иногда даже вопреки нам.

* * *
Чем более очевидной будет несостоятельность русской государственности, тем сильнее будет беспокойство русских элит. Это неуемное беспокойство – и русский крест, и русское спасенье. А следовательно, центр тяжести политической борьбы будет шаг за шагом, медленно, но неуклонно смещаться в сторону общества. Рано или поздно, но именно в обществе должно будет произойти генеральное сражение за Россию.

Разруха начинается в головах, в них она должна будет и закончиться. Не раньше, но и не позже. Россию будет трясти до тех пор, пока русские элиты не придут к какому-то общему нравственному знаменателю.

А для этого русские элиты вынуждены будут, в конце концов, разобраться между собой по поводу ценностей и идей. И только после этого станет ясно: будет ли Россия строить новое государство или окончательно доломает старое.

Это духовное самоопределение будет непростым делом. Может быть, самым непростым делом для русских элит за все эти годы. В свое время, двадцать лет назад, они фактически уклонились от серьезной политической (и не только) дискуссии. Сегодня им придется заплатить за это тройную цену.

Русским элитам придется заплатить за то, что они оставили в своих головах кашу из либеральных, националистических, социалистических и еще бог знает каких идей. Им придется заплатить за недодуманность, недоделанность, недоосмысленность, за культивируемую год от году политическую инфантильность и духовное иждивенчество.

Все когда-то не преодоленное со временем становится неопределенным. Легкость, с которой русские элиты вышли из советской шинели, обманчива. Во всем, в чем эти элиты не определились тогда, им все равно придется определиться в будущем.

Гражданская война, которой якобы удалось избежать при Горбачеве, оказалась просто отложенной «на потом». Потому что гражданская война в строгом смысле слова – это и есть наиболее острая форма общественной дискуссии о ценностях и идеях. Будет хорошо, если эта гражданская война останется холодной.

Русским элитам придется совершить либо нравственный подвиг, либо нравственное преступление. От их выбора зависит будущее российской государственности. Но размышления об этом нравственном выборе выходит далеко за рамки политического анализа.

РАЗДЕЛ ВТОРОЙ. Очерки русской идеологии и политики: в зарослях «европеизма»

Глава 1. Российское демократическое движение – путь к власти

Если ты праведен и благочестив, почему не пожелал от меня, строптивого владыки, пострадать и приобрести мученический венец?

Иван IV Грозный
Демократическое движение – одно из самых ярких явлений общественной жизни России времен перестройки. После событий августа 1991 г. к нему вновь приковано пристальное внимание исследователей. Причин тому несколько. Внезапно быстрая победа в борьбе за власть временно превратила это движение в политически господствующую силу. В то же время после такой победы наиболее рельефно проявились внутренние противоречия движения, которые нуждаются в незамедлительном объяснении.

Роль демократического движения в общественной жизни России долгое время недооценивалась, и ему не уделялось должного внимания. Затем недооценка сменилась исследовательским бумом. В движении увидели общественную силу, призванную переустроить Россию. Его отождествили с ядром гражданского общества и стали сравнивать с демократическими движениями Запада. Вскоре данная гипотеза превратилась в аксиому. Поэтому, когда обнаружился внутренний кризис демократического движения, многими это было воспринято как крах демократических надежд. Но резонно задать и другие вопросы: насколько демократическое движение было действительно демократическим? есть ли реальные основания рассматривать его как организующую структуру гражданского общества?

Моя цель – попытаться дать на них ответ. Сразу оговорюсь, что я веду речь о демократическом движении конкретного типа, а не о судьбах российской демократии или демократических структурах вообще.

РОЖДЕННОЕ ТОТАЛИТАРНЫМ ГОСУДАРСТВОМ…
Российское демократическое движение есть продукт распада тоталитарной системы. Тоталитаризм – это самодовлеющая и самодостаточная власть. В отличие от авторитарного государства, которое паразитирует на слабости и неразвитости гражданского общества, но не уничтожает его, тоталитарное государство целиком поглощает общество, опираясь на уникальный аппарат идеологического и физического подавления личности. Имея возможность моделировать массовое сознание и поведение, власть превращает общество в простой придаток государства, не оставляя в нем ничего, из чего могли бы развиться ростки демократии.

Тоталитаризм – это полное огосударствление общественной жизни, поэтому импульс к каким-либо изменениям может исходить здесь только от самого государства. В то же время тоталитарное государство целиком индифферентно по отношению к каким-то внешним воздействиям. На этом основании часто делался вывод о том, что тоталитаризм не способен ни к какой эволюции. Одно не было учтено: тоталитарное государство разлагается изнутри. Поглощая общество, оно превращает все человеческие отношения в государственные. В результате любой общественный конфликт приобретает при тоталитаризме государственную форму. Социальная напряженность проявляется в данном случае не в активизации движений, а в разложении государственной дисциплины. Борьба в обществе имеет форму, которую Черчилль образно назвал «схваткой бульдогов под ковром».

Когда разложение заходит достаточно далеко, в недрах тоталитарного режима зарождается своеобразный феномен, обозначаемый обычно как двоемыслие. Жизнь человека распадается на официальную и неофициальную. Во внешней – официальной – жизни он остается бездумным исполнителем государственной воли, запрограммированным автоматом. В частной – неофициальной – он живет своими собственными представлениями о добре и зле, истине и окружающем мире. Возникает нечто вроде раздвоения личности, когда человек на работе, в обществе думает и говорит одно, а дома, в кругу семьи – другое. Частная жизнь медленно, но неуклонно отделяется от государственной.

Двойная мораль, двойной стандарт поведения постепенно закрепляются на всех этажах общественной системы. Все меньше остается «цельных натур» как среди сторонников, так и прямых противников системы (круг последних ограничен небольшим числом диссидентов). Рано или поздно наступает момент, когда внутренний разлад достигает уровня критической массы. Неофициальное, «кухонное» мышление становится атрибутом жизни самой правящей элиты, людей, находящихся на самом верху пирамиды власти. Приходит день, когда, наконец, «кухонное» мышление превращается в официальное. Новое мышление, представленное миру перестройкой, есть на самом деле тот тип критики действительности, который исподволь десятилетиями развивался в недрах тоталитарного сознания.

Горбачев уже не был целиком человеком коммунистической системы. Он сам был заражен двоемыслием. Придя к руководству страной, он и его ближайшее окружение решили опереться на критический настрой, уже существовавший во всех слоях общества. Но для этого надо было освободить людей от догматической инерции и от страха, покончить с размежеванием на официальное и неофициальное мышление. И Горбачев использует в этих целях оказавшуюся в его руках государственную машину. Так случилось якобы невероятное – тоталитарное государство дало толчок движению, направленному на изменение системы. Но таким именно образом российское государство действовало испокон веков.

На последней стадии кризиса тоталитарная система как бы клонируется или раздваивается. Она порождает своего убийцу, силу, смыслом существования которой является устранение тоталитаризма. Этой силой, рожденной плоть от плоти тоталитаризма, генетически и функционально с ним связанной, и стало демократическое движение в своем первом варианте, о котором сейчас речь. По своей природе оно не есть движение общества против системы, это самоуничтожение системы, ее борьба с собой.

Именно поэтому в основной своей массе в стороне от движения остались диссиденты – немногочисленные открытые противники тоталитаризма. Обстоятельство, кажущееся на первый взгляд странным, потому что в течение шести перестроечных лет борьба велась как раз вокруг тех гуманистических и демократических принципов, которые они отстаивали. На деле в этом нет ничего удивительного. Диссидентство было глубоко личностным движением, движением нонконформистов, бунтом человека против системы. «Мы политиками не были, – пишет С. Ковалев, – у нас была просто нравственная несовместимость с режимом» (Комсомольская правда. 2 декабря 1991). Демократическое движение рекрутировало сторонников из числа тех, кто составлял большинство, кто находил возможность совмещать свое «Я» и правила игры, которые диктовала система. Это было движение конформистов. «Диссидентов» и «демократов» разделяли не взгляды и лозунги. Их размежевал нравственно-психологический барьер.

Социальную базу движения составили не те, кто боролся с режимом в 70-е годы, а те, кто откликнулся на инициативу высшей власти развивать гласность и демократию. Причем наиболее психологически подготовленными к участию в движении оказались те, кто в прошлом отличался наибольшим конформизмом, кто, подобно оруэлловскому О'Брайену, сочетал понимание всех пороков системы с ревностным служением ей. Для них переход от одного способа мышления к другому представлял наименьшую сложность. Тем легче было сделать это при стимулирующем воздействии сверху.

Люди, примкнувшие к демократическому движению, отличались друг от друга не столько по профессиональному, сколько по возрастному признаку. Отчетливо выделялись две группы, по-разному участвовавшие в движении.

Первая группа – поколение пятидесяти-шестидесятилетних. Становление их мировоззрения происходило в период относительного ослабления тоталитарного режима в годы хрущевской оттепели. Отсюда в этом поколении значительное число свободомыслящих, лишенных догматических предрассудков личностей. Однако их активное включение в общественную жизнь произошло уже в 60-е годы и совпало с началом брежневской реакции. Большинство же приспособилось к «внешним условиям». Однако при том, что многие из них, соблюдая правила игры, сделали блестящую государственную, научную и прочую карьеру, романтизм юности не исчез. Он перешел в частную жизнь и ждал своего часа. Именно благодаря ему большое число «шестидесятников» так быстро и с таким энтузиазмом откликнулось на призывы своего сверстника Михаила Горбачева.

Вторая группа – поколение тридцатилетних, дети тех, кого застали молодыми годы хрущевской оттепели. Они, однако, воспитывались в другое время и в иной атмосфере. 80-е годы – период распада тоталитаризма. Абсурдность, политическая, экономическая и нравственная деградация режима были очевидны. Коррумпированность власти сверху донизу, полная некомпетентность управления делали власть объектом всеобщих насмешек. Все это свободно обсуждалось дома – «на кухне» – старшим поколением. Но режим продолжал держаться чудовищной силой инерции, и, не имея возможности выразить протест, новое поколение начинало жизнь разочарованным, ни во что не верящим. Часть стремилась отгородиться от действительности, уйдя в свой внутренний мир. Но остальные, как и старшие, приспособились к постоянной лжи внешнего мира. Дети становились такими же конформистами, как и их отцы. Правда, была и существенная разница. Отцы несли в себе заряд романтизма послесталинской весны и веру в возможность изменения системы к лучшему. Конформизм детей скрывал прагматизм, цинизм и обиду обманутого поколения.

За годы своего существования (по сути – время перестройки) демократическое движение проделало огромную эволюцию. Сегодня, когда тоталитарная система лежит в развалинах, оно заканчивает жизненный цикл, пройдя последовательно свое детство, отрочество, юность, зрелые годы и вступая в период старости и одряхления. В течение всего этого времени движение пребывало связанным в первую очередь не с обществом, а с породившим его государством. Именно характер отношения к власти определял на каждой ступени развития движения особенности его идеологии и структуру.

ЖИЗНЕННЫЙ ЦИКЛ ДВИЖЕНИЯ
Первый этап развития демократического общественного движения – время союзнических отношений с высшей властью. Он охватывает период с апреля 1985 по август 1987 г. Это детский возраст движения. Власть открыто ему покровительствует, оно, в свою очередь, во всеуслышание заявляет о поддержке нового курса власти. Идеология движения формируется под огромным влиянием политики Горбачева. Энергия перемен почти целиком идет сверху вниз. Пленумы КПСС остаются самыми важными вехами, по которым можно судить об изменениях, происходящих в обществе. Вектор развития власти и движения пока совпадает. Гласность и открытость – главные лозунги времени, а движение является всего лишь движением в поддержку перестройки, начатой властью. Организационно оно еще не расчленено, и выявить какие-либо устойчивые тенденции в нем трудно.

Второй этап – конкуренция между движением и властью. Получив ускорение, движение начинает развиваться по собственным законам и вступает в подростковый возраст. Этот этап охватывает период с августа 1987[104] по март 1989 г. Становясь более самостоятельным, движение начинает подвергать критике не только прошлое, но и настоящее. И здесь обнаруживается, что власть не готова идти «так далеко», что Горбачев не ставил цели проведения глубоких политических и экономических реформ. Он рассчитывал, раскрепостив сознание, дав людям (в известных пределах, разумеется) свободу мысли и слова, вдохнуть в систему новую жизнь. Между движением и властью зреет конфликт. Но позиции сторон в этом конфликте пока двойственны. Власть, критикуя то, что, по ее мнению, является экстремизмом, продолжает поощрять политику гласности и открытости. Движение, требуя проведения реформ и упрекая руководство в непоследовательности, стремится одновременно склонить Горбачева на свою сторону, обратить его в свою веру. Инициатива постепенно переходит от государства к движению. Каждый пленум компартии, совещание в ЦК становятся поводом для предъявления движением новых требований. В ответ власть вынуждена углублять реформы. Но ее действия половинчаты и нерешительны, они почти всегда не соответствуют массовым ожиданиям и потому в подавляющем большинстве случаев воспринимаются как уступка общественному мнению.

Перелом в отношениях движения и власти определился уже осенью 1987 г. Приближалась семидесятая годовщина революции, и атмосфера в обществе накалялась. Развернулась яростная дискуссия вокруг оценки всей советской истории и революции. Общественные силы поляризовались. Пожалуй, впервые открыто обнаружили себя противники либерализации. Произошел всплеск националистических выступлений. Надеялись, что многое, как всегда, прояснит доклад Горбачева на пленуме ЦК КПСС. Но то, что им было сказано, резко разошлось с общественным ожиданиями как «слева», так и «справа». Вывод Бориса Ельцина из состава высшего политического руководства был естественной кульминацией нараставшего конфликта между командой генерального секретаря КПСС и демократической общественностью.

Происходит изменение в идеологии движения. Оно еще продолжает пользоваться перестроечной терминологией, но вкладывает в устоявшиеся понятия свой смысл. Разгорается спор о том, является ли перестройка революцией или реформой, что такое революция «сверху» и революция «снизу». Оттолкнувшись от власти, движение стремится опереться на пробуждающееся общество. Начинается борьба за сочувствие масс. Первым ее проявлением стал неожиданный и резкий всплеск популизма. Идет поиск наиболее простых и доступных лозунгов. Почти одновременно по стране прокатываются две кампании. Одна – борьбы «со всеми и всяческими привилегиями» – в поддержку Ельцина. Другая – борьба с коррупцией и мафией – в помощь следователям Гдляну и Иванову. После этого популизм становится постоянным компонентом перестроечной идеологии. Демократическое движение начинает медленно переходить от поддержки Горбачева к его критике.

Происходит также усложнение внутренней структуры движения. В процессе отчуждения от политики власти в нем выявились две крупные группы, различающиеся отношением к государственным структурам. Их можно обозначить как «системные» (либералы) и «внесистемные» (неформалы) демократы.

Либералами позволительно назвать большой круг людей, прежде всего из числа научной и творческой интеллигенции старшего поколения, часто со значительным социальным статусом, которые положительно откликнулись на «новый курс» Горбачева. Как правило, это были сверстники генерального секретаря, близкие ему по мироощущению. Но в своей критике они с самого начала пошли дальше Горбачева и были более последовательны, чем он. Частично их романтические убеждения, вера в «социализм с человеческим лицом», унаследованные от хрущевских времен, частично то достаточно высокое положение, которое они занимали в обществе, привели к тому, что они предпочли действовать в рамках существующей системы. Это были идеологи по преимуществу. Используя университетские кафедры, свои связи с прессой, другие доступные им средства, они создавали то либеральное давление на власть, которое формировало общественное мнение и заставляло власть, Горбачева идти дальше. Очень скоро из данного слоя выделилась когорта наиболее популярных публицистов. Им суждено было сыграть особую роль в движении, так как каждое их выступление было в то время событием общественной жизни. За неимением других критериев, по публицистике судили, насколько велики изменения, как расширился плацдарм свободы и как далеко можно заходить в критике системы.

«Неформалы» – группа, которая в начале перестройки играла гораздо менее заметную роль. С первых шагов она не хотела сотрудничать с властью. Преимущественно это была молодежь. Все усилия она прилагала к тому, чтобы организоваться «вне системы». Для этого были объективные и субъективные причины. Во-первых, молодое поколение, видевшее в своей жизни только разложение брежневской системы, испытывало органическое отвращение ко всему официальному. Во-вторых, молодежь не была еще окончательно интегрирована в систему. С одной стороны, она была более свободна, так как в отличие от старшего поколения у нее не было того положения, которое страшно терять. С другой – у молодежи не было средств, возможностей, связей, чтобы в рамках системы отстаивать свои взгляды, как-то влиять на ситуацию. Поэтому уже с конца 1986 г. по всей стране вне рамок официальных структур стали возникать немногочисленные «неформальные» кружки, так что вначале эта часть движения состояла из разрозненных групп, в каждой из которых насчитывалось не более тридцати человек. Но в кружках созревало понимание необходимости объединения. В конце лета 1987 г. представители неформальных объединений конституировались как самостоятельная политическая сила. За полтора года на этой основе были созданы достаточно широкие региональные коалиции.

Состав неформальных кружков и групп очень разнороден. Во-первых, это молодая научная и творческая интеллигенция. Во-вторых, небольшая часть примкнувших к движению бывших диссидентов. В-третьих, довольно многочисленная группа людей из различных слоев населения, для которых общественная деятельность была самоцелью как форма самовыражения и/или сфера компенсации неудовлетворенных социальных притязаний. Среди последних встречались неудачники, авантюристы и просто деклассированные элементы.

В интеллектуальном отношении «неформалы» следовали, как правило, за старшим поколением, повторяя и развивая его идеи. Но в политическом – шли несколько впереди. Не связывая себя сотрудничеством с системой, они отстаивали свои взгляды более бескомпромиссно, ставили вопросы более последовательно и жестко. Они, пытаясь оказать давление на власть, первыми начали апеллировать непосредственно к массам.

В рассматриваемый период структура демократического движения менялась прежде всего в силу растущего значения неформальных объединений. Оно готовилось к вступлению в новую фазу своего развития.

Третий этап – политическое противостояние власти и движения – охватывает время между выборами народных депутатов Союза ССР и России с марта 1989 по март 1990 г. Это бунтующая юность демократии. Функции сторон, наконец, определились однозначно. Движение атакует, требует реформ. Теперь только от него идет энергия к переменам. Власть глухо обороняется, стремится сдержать разрушение старых структур. Это больше не партнеры, а противники, стоящие по разные стороны пока условных баррикад. Новый закон о выборах в СССР лишь дал зеленый свет легализации фактически сложившегося противостояния.

Участие в первых «свободных» выборах позволило движению закрепить идеологическую и организационную самостоятельность по отношению к породившему его государству.

Идеологией демократического движения становится антикоммунизм в двух формах его выражения: прямой и скрытой. Прямо он проявляется как отрицание коммунистических постулатов, а также властных функций коммунистической партии. Ключевым моментом здесь была борьба за отмену шестой статьи Конституции СССР о руководящей роли КПСС в государстве и обществе. В скрытой форме антикоммунистическая идеология движения обнаруживается в попытке утверждения тех принципов, которые коммунизмом отрицались: парламентской демократии, правового государства, политических прав и свобод и т. д. Как и всякое отрицание отрицания, демократическая программа движения выглядела как «позитив», хотя на самом деле она таковой не являлась. Движение стало демократическим, идя «от противного», т. е. от коммунизма.

В организационном отношении решающее значение имело то, что часть представителей движения вошла в состав корпуса депутатов СССР. Это качественно изменило ситуацию. Раньше движение, существуя де-факто, де-юре было ничем, оставаясь чужеродным элементом в политической системе. Его воздействие на власть было только внешним. Соответственно, возможности его были очень ограничены. Теперь движение легализуется. Оно получает реальную возможность использовать в борьбе за реформы собственное оружие государства – институты власти. Оно в состоянии ставить перед Горбачевым вопросы не риторические – в печати, а политические – в парламенте. И руководство больше не может игнорировать эти запросы как несуществующие, оно вынуждено на них отвечать, бороться или соглашаться. В то же время окончательно оформляется инфраструктура движения. Депутаты становятся тем ядром, вокруг которого концентрируется политическая активность. Через них устанавливается постоянная связь движения со средствами массовой информации. Собираются группы собственных экспертов и аналитиков. В ходе самих выборов отрабатываются механизмы воздействия на население. Возникают избирательные коалиции.

Происходит структурная реорганизация движения. Поскольку движение в целом окончательно переходит в оппозицию к системе, деление на либералов и неформалов утрачивает свое значение. Предпосылки для этого создавались в течение 1988-1989 гг. Идеологи общественного движения, критикуя власть, все больше дистанцировались от нее, рано или поздно порывали с официальными структурами. Неформалы же, напротив, усиливали свое влияние. Они уже постоянно присутствовали в средствах массовой информации, имея репутацию бескомпромиссных политических борцов. Выборы стимулировали объединение. «Прорабам перестройки» для победы нужно было иметь команду, на которую можно было бы опереться в борьбе за депутатские мандаты. Неформалам, напротив, нужны были громкие, известные стране имена, люди-символы, которые сумели бы собрать массы вокруг себя. В результате старая структура общественного движения уходит в прошлое. Сам термин «неформалы» становится анахронизмом. На месте «неформальных объединений» возник конгломерат не оформившихся окончательно групп, союзов, ассоциаций, фронтов и пр., ориентированных на участие в выборах и на парламентскую деятельность, претендующих на роль оппозиции.

На этом этапе демократическое движение, сплоченное общим неприятием коммунистической власти, вновь становится в структурном отношении единым. Бросавшиеся всем в глаза раздробленность и хаотичность движения не имели принципиального значения. Идеологические разногласия между группами были фиктивными. Все их декларации, воззвания, заявления были лишь несущественно различными формами выражения их антикоммунизма. У них была одна идея, но каждый высказывал ее теми словами, которые ему казались наилучшими. Главное же состояло в том, что у них было одинаковое отношение к власти: они были к ней в оппозиции и поэтому пытались опереться в своей борьбе на общество.

Если в начале данного периода движение носило совершенно аморфный характер, то позже оно постепенно организуется в более дифференцированную общность. С одной стороны, группы преобразуются в «партии» с громкими именами и мизерным авторитетом, политический облик которых не всегда фиксируется программой и уставом. Очень скоро они заполнили собой весь мыслимый политический спектр. С другой – начинаются попытки интегрировать все эти группы в единый блок, закончившиеся созданием движения «Демократическая Россия».

Именно в это время движение внешне приобретает вполне цивилизованный вид структуры гражданского общества, многопартийной оппозиции западного образца. Но это никого не должно вводить в заблуждение. Так называемые партии никогда не были ими по существу. Настоящие партии не могут появиться в обществе раньше, чем рынок, значительная прослойка среднего класса, минимум демократической культуры и многое другое. То, что мы называли партиями, более всего походило на небольшие клиенте-лы, группы сподвижников, объединившихся вокруг одного или нескольких вождей и, в лучшем случае, имевших в своем распоряжении скромную газету и одного-двух представителей в Верховном совете СССР. Такая структурализация ни тогда, ни в последующее время не имела политического значения. Отчасти потому, что реальная власть так никогда и не заходила в эти партийные коридоры. Но и от того, что голосовавшие «за» и «против» движения люди большей частью не вникали в программные различия, интуитивно выбирая главное – антикоммунистическую направленность движения. Новая реальная дифференциация движения произошла лишь на следующей стадии развития.

Четвертый этап развития демократического движения – это этап прихода к власти. Наступает время зрелости и возмужания, когда потенциал движения проявил себя в предельной степени. Этот период длился больше года – с марта 1990 по август 1991 г. Переход власти к демократическому движению осуществился как многоступенчатый процесс. Первым шагом на данном пути стал успех демократов на выборах в Верховный совет РСФСР и в местные советы нескольких крупных промышленных центров. Это стало началом легализации движения как власти. В результате старое противостояние тоталитарной системы и порожденного ею движения приняло логически законченную форму противостояния двух властей. Система выступала теперь как бы в облике союзной власти, а движение противополагалось ей как российская власть. Политическая борьба в условиях «двоевластия» наложила отпечаток и на идеологию, и на структуру демократического движения.

На идеологию движения повлияло то, что противник оказался локализованным в союзных структурах власти и управления. Для того чтобы бороться с ним на равных, необходимо было максимально возвысить статус оказавшихся в руках демократического движения российских и иных структур и обеспечить их независимость. Поэтому идеология антикоммунизма приобретает ярко национальную окраску и выступает в форме борьбы с имперским сознанием. (Для подобной эволюции были и более глубокие объективные основания.) Ключевой идеей демократов становится концепция российского суверенитета. Именно опираясь на нее, демократы в течение года шаг за шагом укрепляли сво